ПОВЕСТЬ
П. Амнуэль Короткий отпуск
РАССКАЗЫ
К. Берендеев Немецкий доктор
Л. Лобанова Снег
Н. Резанова Гизела и Бальтехильда
Д. Трускиновская Копченый шелк
МИНИАТЮРЫ
Ф. Ромм Фильм согласия
Л. Ашкинази Роза, дубль два
Л. Ашкинази Машина времени
ПЕРЕВОДЫ
Д. Стрэнд Обрубок
М. Джеймс Эксперимент
ЭССЕ
С. Альбирео Нет времени
Е. Гаммер Неопознанный гость латвийского неба
В. Гуревич О книге Веллера "Еретик"
Э. Левин Белый - Блок: на рубеже двух эпох и трех стихий
НАУКА НА ПРОСТОРАХ ИНТЕРНЕТА
Ш. Давиденко О новостях науки - популярно и просто
СТИХИ
Н. Ахпашева
У. Оден
ПОВЕСТЬ
Павел Амнуэль
КОРОТКИЙ ОТПУСК
- Давно я не был в отпуске, - задумчиво произнес Розенфельд, разглядывая насаженный на вилку кусок шницеля.
- Странная ассоциация. - Старший инспектор Сильверберг проследил за взглядом друга. - У меня еда вызывает единственную мысль: лучше бы я обедал дома. Здесь отлично готовят, но у Мэгги мясо вкуснее. Потому что - дома, понимаешь? Домашняя еда - это...
- Значит, ты со мной согласен, - перебил Розенфельд. - Тогда я успею на ближайший самолет, а просьбу об отпуске отправлю комиссару по электронной почте.
- Не вижу логики, - буркнул старший инспектор. - Мысли твои подобны...
- Принцип подобия здесь ни при чем. Больше годятся ассоциации. Они дают мыслям простор, в отличие от подобий, требующих точной формулировки переходных состояний.
- Да... - протянул Сильверберг. - За тобой не угонишься. Может, объяснишь по-человечески?
Розенфельд отправил в рот кусок шницеля, запил пивом и произнес, пережевывая, отчего фраза прозвучала не очень внятно и Сильверберг не был уверен, что понял правильно:
- Три дня назад умер доктор Бохен. Принстонский институт перспективных исследований. Математик. А я не был в отпуске с восемнадцатого августа четырнадцатого года.
- В тот день, - вспомнил Сильверберг, - ты начал работать у нас в должности научного эксперта-криминалиста. Хочешь сказать, что за восемь лет ни разу... Впрочем, да. Мы с Мэгги дважды отдыхали на Багамах, трижды летали в Европу и один раз сделали глупость: отправились в Аргентину смотреть на пингвинов. Лучше бы...
- Пингвинов, - перебил Розенфельд, - можно увидеть и в зоопарке. Причем королевских, а не мелюзгу, с которой ты фотографировался. Значит, понимаешь, чем ассоциации отличаются от подобий.
- Я понял, что ты собираешься бросить меня в трудную минуту. - мрачно констатировал Сильверберг. - Дело Мипьстрона. Вчера ты получил...
- Там очень простая экспертиза, - отмахнулся Розенфельд. - Георг с Джорджем справятся сами.
- Георг и Джордж? Я думал, это один человек.
- Двое. Георг иммигрировал из Грузии, это на Кавказе. А Джордж - уроженец штата...
- Джорджия, я понял.
- Он из Миннесоты, и ассоциации в данном случае ни при чем.
- О, Господи... А тот математик - ты его знал? Как твой отпуск ассоциируется с его смертью? Ты собрался в Принстон? На похороны?
- Да, в Принстон. Никогда там не был, представь. Это упущение - физик, ни разу не побывавший в доме, где жил Эйнштейн, вряд ли может считать себя настоящим ученым. Нужно подышать тем воздухом, погулять по дорожкам парка, где ходили Эйнштейн, Уилер, Эверетт, Нэш, Дайсон, Дирак, Мандельброт...
- Стоп! - воскликнул Сильверберг. - Если ты собираешься перечислять всех великих ученых, работавших в Принстоне, назови сначала количество, а я закажу еще пива. Наверняка перечисление займет много времени.
Розенфельд не стал перебивать друга только потому, что считал в уме: если вылететь сразу после обеда, не заезжая домой, то вечером он успеет поговорить с профессором Ставракосом, руководителем коллаборации, где работал Бохен.
Розенфельд сверился с телефоном: рейс на Принстон улетал в пятнадцать сорок, можно успеть.
Он жестом показал Бену, чтобы тот принес счет.
- Да что с тобой? - с досадой спросил Сильверберг и отправил Бена восвояси, буркнув, что заплатит за обоих, когда допьет пиво. - Ты отдыхать собрался или...
- Доктор Бохен умер, а местная полиция не потрудилась расследовать его смерть, - сказал Розенфельд, поднявшись.
- Почему, черт возьми, нужно что-то расследовать? - недоумевал Сильверберг. - Бохена убили?
- Нет, конечно. Он умер от инфаркта.
- Тогда при чем здесь полиция?
Розенфельд не ответил - он уже шел к двери, махнув Сильвербергу на прощание.
- Что с Ариэлем? - удивленно спросил Бен, подойдя к столику с кружкой пива и счетом на блюдечке. - Забыл выключить газ?
- Он вспомнил, что восемь лет не был в отпуске, - сообщил Сильверберг, подписывая счет, - и решил немедленно исправить оплошность.
- Хороший шницель, - вздохнул Бен, убирая со стола тарелку Розенфельда. - Жаль, Ариэль мог отправиться в отпуск сытым, а теперь ему придется есть в какой-нибудь забегаловке. Там готовят хуже.
- Сам ему скажи, - посоветовал Сильверберг. - Может, он вернется. Шницель замечательный. И вот что... Принеси еще порцию. Я-то в отпуск не собираюсь, мне работать до позднего вечера... Что он задумал, черт возьми? В чем проблема с Бохеном?
Вопрос был риторическим.
Розенфельд все-таки успел заехать домой за рюкзаком. По дороге в аэропорт думал, примет Ставракос его сегодня, или придется отложить встречу на завтра. Ждать ему не хотелось, но в коротком телефонном разговоре профессор так и не сказал точно, будет ли свободен вечером. "Позвоните, когда прилетите, доктор Розенфельд". И на том спасибо.
Письмо с просьбой о двухнедельном отпуске Розенфельд отправил с борта самолета после того, как командир разрешил расстегнуть ремни, посоветовав, однако, этого не делать, все равно скоро посадка, мы как раз на полпути, пролетаем над Нью-Хейвеном, посмотрите.
Розенфельд посмотрел. Под самолетом проплывали белые облака, с темными, похожими на пещеры, провалами. В провалах видно было землю, но вовсе не дороги и дома. Из-под облаков выглядывала, будто рассматривала Розенфельда множеством подслеповатых глаз, поверхность чужого мира; что-то подобное он видел на рисунке - художественной реконструкции второй планеты в звездной системе Ross 128. Рисунок прилагался к статье о внеземных цивилизациях - иллюстрация того, в каких жутких условиях могла бы зародиться внеземная жизнь. Это Нью-Хейвен? Куда мы летим? В Принстон? Или на другую планету?
На секунду Розенфельд поверил в невозможное, и это вернуло его к реальности. Под верхним слоем облаков лежал еще один, он-то и выглядывал в прорехи, высматривал, на кого бы произвести впечатление темной инопланетной жути.
Почему-то захотелось вернуться. В Бостон. В свою квартиру на пятом этаже, где он обустроил жизнь так, как хотел. Может, он потому и не стремился в отпуск все эти годы - понимал, что везде ему будет хуже. Не умел он отдыхать. Отдых - смена деятельности. Стив ездил с Мэгги в Европу, на острова, на крайний юг, где водятся миниатюрные пингвины. Бродить, смотреть, переезжать из города в город, из страны в страну. Работа похуже уборки в квартире...
Самолет пошел на посадку, нырнул в облака, в салоне стало темно, командир сообщил что-то о погоде в Принстоне, и Розенфельд подумал - впервые после того, как решил лететь, - что никто его не ждет, никому он там не нужен, в том числе - а может, особенно, - профессору Ставракосу, и вечер, скорее всего, придется провести в номере отеля. Он, конечно, выйдет пройтись по аллеям университетского парка, где воздух насыщен мыслями множества гениальных, замечательных, известных, мало известных и никому не известных ученых. Мысли не могут исчезнуть. Произнесенные вслух, они растворяются в воздухе, образуют коктейль, который невозможно понять - но понять надо, потому что только смешение множества идей, мыслей, аргументов и противоречий образует то, что мы называем природой, ощущением, жизнью. Непроизнесенная мысль исчезнуть не может тоже - информация не пропадает, она становится чьим-то озарением, инсайдом и все равно рано или поздно проявляет себя.
Странное состояние. И погода в Принстоне оказалась странной. Накрапывал дождь - медленные крупные капли опускались на плечи, голову, ладони, растекались, как миниатюрные озерца, а между ними пролетали капли мелкие, почти невидимые. Первые ласкали кожу, вторые колотили, и Розенфельд поспешил к стоянке такси, пожалев, что не захватил дождевик.
По дороге в город он заказал комнату в отеле с запоминающимся названием "Е = mc2", оказавшемся маленьким, всего на десять номеров, коттеджем неподалеку от исторического дома, где жил фон Нойман. Розенфельд разложил на полках шкафа, столь же миниатюрного, как номер, свои немногочисленные вещи, умылся, приготовил чай - делал все, чтобы отдалить момент, который недавно хотел максимально приблизить: визит к Ставракосу.
Через час, поужинав в ресторанчике напротив отеля, Розенфельд решил, что больше откладывать нельзя. Что будет, то и будет.
Он сел на скамейку в парке - солнце зашло, и деревья вокруг сурово прижались друг к другу, будто предстояла полярная ночь, - набрал номер, надеясь, что профессор все еще на рабочем месте, и надеясь, что его на рабочем месте нет.
Ответил бодрый голос: "Если вы опять по поводу доклада в четверг, то не тратьте свое и мое время - план семинара утвержден, записывайтесь на..."
Ставракос умолк посреди фразы, откашлялся и произнес усталым голосом: "Прошу прощения, это я по инерции. Вы что-то хотели сказать?"
- Да. - Розенфельд прижал телефон к уху, будто только так можно было удержать разговор в пределах здравого смысла. - Я Розенфельд, мы договорились днем, что я позвоню после приезда.
- Хотите поговорить о докторе Бохене? - спросил Ставракос, и Розенфельд растерялся. Как профессор мог знать, что...
- Вы окончили Йель десять лет назад, получили степень доктора, работаете в полиции Бостона. Эксперт-криминалист, я не ошибся?
Розенфельд потерял дар речи. Он ждал чего угодно - что профессор согласится принять его немедленно, отложит встречу на завтра, откажется встречаться по причине занятости, да просто не захочет разговаривать без объяснения причин. О телепатических способностях Ставракоса Розенфельд знать не мог. Ему послышалось хихиканье, но такого тоже быть не могло, не вязалось с образом респектабельного университетского ученого.
"Элементарно, Ватсон", - ехидно произнес профессор, а на самом деле подумал Розенфельд, получив естественную разгадку быстрее, чем успел по-настоящему удивиться.
- Мне звонил ваш коллега, старший инспектор Сильверберг, - пояснил Ставракос, не собиравшийся играть в экстрасенса. - Просил оказать содействие. В чем именно - не смог или не захотел объяснить, но уверил меня, что вы попусту не стали бы... - профессор замолчал, подыскивая верное слово, и Розенфельд вклинился в возникшую паузу:
- Я все объясню. Если вы...
- Через десять минут жду вас у себя. Департамент математики, здание пятьсот двадцать шесть, комната двести восемь, второй этаж. Если вы остановились в эм-це-квадрат, идите по аллее мимо первого кампуса, всего хорошего, до встречи.
Это называется: взять быка за рога.
Профессор Ставракос оказался не таким, каким его представлял Розенфельд. Молодой - пожалуй, лет всего на пять старше Розенфельда. Рукопожатие сильное, но в меру - ровно настолько, чтобы визави почувствовал приязнь и готовность к общению. Розенфельд почувствовал. Сел в предложенное кресло и понял, что летел зря, потратил время впустую, ничего объяснить не сможет, а, не получив объяснений, хозяин кабинета замкнется, даст понять, что у него много дел, к нежданному гостю он, конечно, испытывает теплые чувства, рад бы оказать содействие, о котором просил старший инспектор, но не видит, чем помочь.
Розенфельд ощутил, что не может сказать ни слова. Любое слово должно быть точным, ложиться в диалог, как правильно брошенный мяч для гольфа - в дальнюю невидимую лузу.
Ставракос молча ждал.
- Я не знаю, с чего начать, - откровенно признался Розенфельд.
- С начала, - улыбнулся Ставракос, и Розенфельд внутренне ужаснулся. С начала, произнесенного Ставракосом, будто слово начиналось с заглавной буквы - точнее, выделенного голосом звука, - означало, так Розенфельд понял невысказанную мысль - с Большого взрыва, единственного неоспоримого Начала в этой Вселенной, этой жизни, этой реальности.
- Можно, я начну с середины? - услышал Розенфельд собственный голос, предложивший единственную возможную альтернативу раньше, чем эксперт успел об этом подумать.
Ставракос кивнул.
И у Розенфельда произошло неожиданное для него самого смещение смыслов в мозгу. Он нашел слово, интонацию, состояние.
- Серединой было письмо, которое написал доктор Бохен между смертью и смертью.
Ставракос едва заметно покачал головой.
- Да, - убежденно повторил Розенфельд. - Самые важные и точные слова.
- Не знаю, - медленно произнес Ставракос, перестав разглядывать Розенфельда. Теперь он рассматривал кончики собственных пальцев, посчитав, похоже, разговор бессмысленным в той же степени, как бессмысленны были слова, написанные корявым неразборчивым почерком на листе бумаги, вырванном из рецептурной книги, человеком, который недавно пережил клиническую смерть и которому через несколько минут предстояло умереть опять - на этот раз окончательно.
- Не знаю, - повторил профессор. - Напрасно Остин передал это в прессу. Таинственные документы, криптография, отсутствующие смыслы... Джеремия при жизни не терпел ничего подобного. А в тот момент... Середина, да. Между и между. Вы понимаете, что я хочу сказать? Если нет...
Он взглядом показал Розенфельду на дверь. Слова были лишними.
Розенфельд и не произнес ни слова. Он уже сказал все, что собирался. Он не собирался просить, как предполагал вначале. Он не мог объяснить. Он не мог внушить Ставракосу простую мысль.
Профессор поднялся, поднялся и Розенфельд, понимая, что разговор закончился, не начавшись. Середина так и останется серединой - без начала и конца. Жаль.
Ставракос, однако, направился не к двери, а к столику в углу, где аккуратными стопками лежали книги - по математике, как успел заметить Розенфельд. И успел подумать: зачем?
Ставракос поднял книгу, лежавшую сверху. Под ней лежал смятый и разглаженный под тяжестью толстого тома лист бумаги. Кто-то сжал лист в кулаке, а потом бросил. А может, уронил.
Профессор положил лист на столик, расправил и кивнул Розенфельду:
- Это середина, - сказал он. - Прочитайте, а потом начните все-таки с начала.
Розенфельд по привычке не стал трогать листок, даже сцепил ладони за спиной, чтобы не было искушения, наклонился и прочитал слова, выведенные корявым, то ли не установившимся, то ли искаженным почерком. Так мог писать ребенок, так мог писать глубокий старик, так не мог написать математик, светлая голова, доктор, автор десятков статей, опубликованных в ведущих математических журналах. Текст был коротким, Розенфельд запомнил его с первого прочтения, запомнил завитки и обрывы в каждой букве, запомнил нажим в нескольких словах и легкое касание, делавшие буквы почти невидимыми - в других. Он так привык, работал с документами не первый год. А для Ставракоса поведение гостя выглядело странным. Профессор ожидал, что полицейский эксперт возьмет бумагу двумя пальцами за кончики, возможно, разгладит, чтобы лучше различать буквы, поднесет к глазам, посмотрит вприщур, потом еще раз - внимательнее и, наконец, перепишет текст в блокнот, чтобы изучить впоследствии, понимая, естественно, что ему не позволят взять оригинал, у Рознфельда нет оснований изымать не ему принадлежащую бумагу, он тут, в принципе, никто, гость, свалившийся, как снег на голову. Да, старший инспектор попросил оказать содействие, но и это было всего лишь просьбой, которую Ставракос не обязан выполнить.
- Все? - с разочарованием, вызвавшим у Розенфельда легкую усмешку, спросил профессор, когда гость, мельком, как показалось, взглянул на текст, отошел от стола и сказал "спасибо".
- Что? - Розенфельд вернулся к реальности из мира начавшихся размышлений. - Ах, вы об этом... Спасибо, я увидел.
- А теперь, - жестко сказал Ставракос, решив больше с гостем не церемониться. Похоже, это просто любитель сенсаций, зачем-то взявший в защитники полицейского инспектора, - давайте все-таки с начала. Почему вас заинтересовал доктор Бохен? Человек умер, кремирован и похоронен. Прекрасный ученый, незаурядная личность. При чем здесь полиция?
- Да... - протянул Розенфельд, потерев пальцами виски. - Видите ли, профессор, я знаком с кое-какой статистикой, в том числе медицинской. По роду работы приходилось читать материалы, беседовать с врачами, разные бывали случаи... Смерти естественные, противоестественные и так называемые клинические...
- Я спросил: при чем здесь полиция?
- Ни при чем, - согласился Розенфельд. - В литературе я не нашел случая, когда человек, вернувшись с того света после клинической смерти, просит бумагу, пишет, преодолевая слабость, несколько слов и умирает, на этот раз по-настоящему.
- Понятно, - с нарастающим раздражением сказал профессор, - вы ожидали, что Бохен записал то, что увидел, так сказать, по ту сторону. Тоннель, свет в конце, встречающие родственники, собственное тело, вид сверху... Моуди в полный рост.
Розенфельд с изумлением посмотрел на Ставракоса, на этот раз действительно подошедшего к двери и открывшего ее, чтобы выпустить гостя.
- Ну что вы... - пробормотал он. - Какой туннель? Какой Моуди?
Зря это он, подумал Розенфельд. Напрасно Стив предупредил о моем приезде. Из лучших побуждений, официальная просьба и все такое, но лучше бы он этого не делал. Не всякий рад сотрудничать с полицией. Похоже, Ставракос - из таких.
Кстати, почему?
- Прошу прощения, - сказал Розенфельд, подчиняясь жесту профессора. Собственно, он узнал все, что хотел, и профессиональное мнение Ставракоса теперь его не интересовало. - Я, видимо, не вовремя.
- По меньшей мере, - сухо произнес Ставракос, стоя у открытой двери.
Розенфельд вышел, и дверь за ним защелкнулась со звонким звуком.
Розенфельд сидел у журнального столика в своем номере, смотрел в окно на качавшиеся от ветра верхушки деревьев в университетском парке, и ему казалось, что это кисточки, рисующие в темном небе абстрактные движущиеся узоры, замкнутые на себе линии, некую вязь, математический сюрреализм.
Розенфельд мысленно рассматривал листок бумаги с написанными вкривь и вкось словами. Он запомнил все: и то, что сначала лист сложили вдвое, потом расправили, а после того, как Бохен написал дрожавшими пальцами несколько строк, лист смяли - кто? зачем? - и несколько раз расправляли, но складки остались и, возможно, тоже что-то означали...
"Уровень ноль. Нет времени. Понять - значит, усложнить. Узнать - значит, упростить. Самое легкое - создавать из совершенства. Совершенство невозможно разрушить, но можно..."
И длинная кривая линия до нижнего края страницы.
Лист бумаги выпал из руки Бохена, и он умер.
Почему его не сумели спасти во второй раз?
Накрапывал дождь, ветер перестал раскачивать деревья, мир изменился.
Розенфельд достал из ящика прикроватной тумбочки чистый лист бумаги, там лежала целая пачка и несколько ручек разных цветов, а также ластики и две прозрачные папки - то ли оставил предыдущий жилец, то ли такими были гостиничные правила. Университет все-таки. Принстон.
Розенфельд старательно перенес на бумагу текст из памяти, сохранившей мельчайшие детали. Получилось почти правильно, но в памяти текст был живым, а на бумаге - мертвым. В памяти буквы были теплыми, на бумаге холодными.
Розенфельд положил перед собой телефон и вызвал Сильверберга.
- Ты уже начал отдыхать? - вместо приветствия спросил старший инспектор. Голос Мэгги сказал: "Передай Арику привет".
- Спасибо. - Розенфельд ответил сначала Мэгги, а потом Стиву. - Да. Здесь прекрасно. Именно такой отдых, какой мне нужен. Отдельное спасибо за звонок Ставракосу.
- Я думал, это поможет тебе отдохнуть.
- Ты правильно подумал, Стив. Если бы не твой звонок, я не увидел бы того, что увидел.
- Я что-то сделал не так? - забеспокоился Сильверберг, расслышав в голосе Розенфельда плохо скрытое осуждение.
- Все так. Твой звонок избавил меня от ошибки.
- Надеюсь, - неуверенно отозвался старший инспектор. И поскольку Розенфельд молчал, Сильверберг спросил: - Я могу что-то еще для тебя сделать?
- Я перешлю тебе фотографию листа бумаги с текстом. Попроси Будкера провести полный текстологический анализ.
- В смысле - расшифровать?
- Вряд ли это шифр. Точнее - конечно, шифр. Понимаешь, Стив, это случай, когда человек пишет истинную правду открытым текстом, потому что у него просто нет времени писать иначе. И это на самом деле самый сложный из возможных шифров, поскольку, чтобы понять смысл, нужно прожить жизнь, прожитую этим человеком, сделать все, что сделал он, и прочувствовать все, что он прочувствовал. Конечно, ничего этого Будкер не сделает, но пусть проведет экспертизу и сообщит результат, хорошо?
- Да, - протянул Сильверберг. - Но... Будкер - твой сотрудник и мне напрямую не подчиняется. Не лучше ли...
- Нет. Сделай, как я прошу.
- Хорошо, - согласился старший инспектор. - Надеюсь, отдых пойдет тебе на пользу.
- Здесь дождь, - сообщил Розенфельд. - Мелкие капли зигзагами ползут по стеклу. А у вас...
- Что с тобой, Арик?
- Спокойной ночи, Стив.
"А теперь, - подумал Розенфельд, разложив постель и приняв душ, - можно начать с начала".
Джеремия Бохен, математик, доктор, сотрудник Института перспективных исследований в Принстоне. Имя попалось Розенфельду впервые, когда он год примерно назад просматривал, по своему обычаю, ежедневные сводки научных публикаций в интернетовском ресурсе ArXiv. Не все, конечно. Каждый день авторы выкладывали десятки, а бывало, сотни новых статей по всем естественным и точным наукам. Объять необъятное было не просто невозможно, но, прежде всего, не интересно. Розенфельд не складывал знания в памяти, как учил его на первом курсе Йеля профессор Неренс, замечательный учитель, но посредственный ученый. Посредственный именно потому, что знал, казалось бы, все, знание выпирало из его мозга, как пресловутая каша из кастрюли, знанием профессор делился увлеченно, но в результате его ученики хорошими учеными не становились, а посредственностями в своей профессии быть не хотели. Многие, окончив Йель, уходили в промышленные фирмы, в прикладные науки, где требовались умные мозги, чтобы внедрять уже открытое и изобретенное. Розенфельд не избежал общей участи - как только представился случай, подписал договор с полицейским управлением Бостона, и, как оказалось, не прогадал: работа была интересной, порой захватывающей, и главное, результативной. Результатом не всегда можно было гордиться и рассказывать непосвященным, но, когда удавалось распутать клубок противоречий, удовлетворение от проделанной экспертизы было ни с чем не сравнимым.
Но и привычка, навязанная Неренсом, не исчезла. Память свою Розенфельд все же, по мере возможности и при наличии интереса, нагружал. Для просмотра выбирал статьи по заголовкам - разбирался он достаточно, чтобы определить, стоит ли читать хотя бы введение. Обычно он введением и ограничивался, довольно редко обращаясь к полному тексту - если идея работы была не просто оригинальной (об этом Розенфельд мог судить с уверенностью профессионала), но затрагивала в его душе струны, начинавшие звучать, будто слова на экране становились подобием дирижерской палочки, а взмах руки дирижера вызывал звук виолончельной струны или рокот валторны, или тихий звон колокольчика. Розенфельд называл этот отзвук интуицией, но был уверен, что истинной интуиции, когда знание возникает ниоткуда, идея появляется, как Новая звезда на небе, такой интуиции не существует в природе, а есть отклик, подсознательная перекличка с чем-то, уже узнанным, но спрятанным в памяти, той самой, которую тренировал у студентов незадачливый ученый, но прекрасный преподаватель Неренс, отправленный на пенсию в тот же день, как ему исполнилось семьдесят. Он всегда поступал по правилам университета, и с ним поступили так же: делай другому то, что хочешь, чтобы делали тебе...
Статья, на которую обратил внимание Розенфельд год назад, называлась "Конечная математическая вселенная - от физики к математике". В резюме, коротком, как надпись на могильном камне, говорилось только, что автор развивает идеи Тегмарка в эпистемологическом и онтологическом планах. Это выглядело загадочно, звучало, как неожиданно, посреди длинной мелодии, возникшее соло контрабаса, разрушившее мелодический рисунок.
Розенфельд статью прочитал и на следующий день пытался пересказать содержание Сильвербергу - естественно, во время ланча в "Электроне". И, естественно, друг ничего не понял, поскольку и для самого Розенфельда прочитанное оказалось не столько понятным, сколько вдохновляющим - как новое красивое платье на давно знакомой женщине, которой увлекаешься лишь в той мере, чтобы не забывать об ее существовании и радоваться ее обновкам, но не стараясь быть с ней все время и, тем боле, признаваться в серьезных чувствах или, боже сохрани, намерениях.
Бохен - судя по статье - был ученым не от мира сего. Впрочем, как многие математики - если верить книгам, сериалу "Жизнь Гаусса" и йельским "посиделкам". Изредка Розенфельд посещал математические семинары, скорее, чтобы нагрузить память по рецепту Неренса, нежели для того, чтобы увлечься идеями теории графов или топологических особенностей абстрактных пространств.
Он и сейчас не мог определить, что именно привлекло его в статье Бохена настолько, что он стал следить за другими работами и за его жизнью, что сделать было гораздо труднее, поскольку Бохен не имел аккаунтов в социальных сетях, не давал интервью, лишь один раз выступил с докладом, краткое изложение которого попало в научную новостную программу, и однажды оказался в кадре тележурналиста, снимавшего выступления студентов Принстона против нововведений, в сути которых Розенфельд не разобрался. Его внимание привлекла фраза, произнесенная за кадром: "А вот и доктор Бохен, которому до фонаря все, что интересует каждого". На две-три секунды камера, дернувшись, показала пробивавшегося сквозь толпу возбужденных молодых людей мужчину, на которого при иных обстоятельствах Розенфельд не обратил бы внимания: лет сорока, высокий и, наверно, потому сутулый, с длинными руками, которые он протянул вперед, будто слепой. Лицо тривиальное, как среднестатистическое изображение, используемое обычно в полиции в качестве шаблона при составлении словесного портрета. Бохен расколол толпу и прошел сквозь нее, думая о чем-то своем, то ли возвышенном настолько, что все мирское было ему чуждо, то ли, напротив, о таком низменном и неинтересном, что возбужденная толпа отталкивала его, как вода отталкивает масло, не имея желания с ним смешиваться.
Увидев на сайте Принстонского университета объявление о смерти Бохена, Розенфельд изумился, как изумляется человек, если ему сказать о смерти математического уравнения. Для Розенфельда Бохен был именно математической структурой, существовавшей среди людей благодаря изгибу в мировой системе закономерностей. Уравнение Бохена оставалось для Розенфельда не решенным, он не знал, как к нему относиться, а тут такое... Тело Бохена кремировали, о чем сообщил назавтра сайт Института перспективных исследований, а пепел поместили в местный колумбарий после положенных служб и, вероятно, речей, текстами которых составители краткого некролога не заинтересовались.
Единственным дополнением к официальному сообщению стало написанное мелким шрифтом известие о том, что доктор перенес инфаркт, находился в состоянии клинической смерти, из которой его удалось вывести, но, к сожалению, ненадолго. Придя на несколько минут в сознание, Бохен попросил лист бумаги и ручку, написал несколько слов, после чего потерял сознание и вскоре скончался.
Почему-то именно это обстоятельство потрясло Розенфельда настолько, что ему пришла в голову нелепая - он сам это понимал - мысль: не была ли смерть Бохена, мягко говоря, не совсем естественной? Надо бы расследовать. По крайней мере, расспросить врачей, коллег, знакомых. Говорить об этом Сильвербергу было бессмысленно, во всяком случае, в рабочее время и в рабочем настроении, и потому - а может, совсем по иной причине - Розенфельд завел бесполезный разговор во время ланча и неожиданно для себя заговорил об отпуске.
Чего он хотел на самом деле? Понять. Что? Тут ход мысли давал сбой. Стоя у окна и, глядя на стекавшие по стеклу дождевые капли - тяжелые догоняли легкие и увлекали их за собой в застекольную пучину, - Розенфельд самому себе доказывал, что не ошибся, и поведение Ставракоса это подтверждало. Было в поведении профессора нечто нарочито отстраненное, не хотел он говорить об умершем коллеге, но почему-то сохранил записку, написанную Бохеном между смертью и смертью.
И Сильверберг... Вот ловкач! Розенфельд знал друга как облупленного. Сначала не понял, а потом, конечно, догадался, почему старший инспектор позвонил именно туда и именно тогда. Рассчитал время прилета, время, необходимое Розенфельду, чтобы забросить в номер рюкзак, знал, что, позвонить нужно Ставракосу - кому еще, если не руководителю коллаборации, в которой работал Бохен? И попросить о содействии. То есть вызвать очевидное сопротивление "материала". Сильверберг прекрасно разбирался в человеческих характерах. Сказав "да, конечно" (а как еще мог Ставракос отреагировать на просьбу полиции, путь и другого округа?), математик закроется, и Розенфельду не останется ничего, кроме как переночевать и первым самолетом вернуться из "отпуска". Работы много, ты мне нужен здесь, Арик, дорогой, так что изволь...
Розенфельд отошел от окна. Наверно, Стив прав. Комната была чужой. Дождь за окном был чужим. Деревья в парке были чужими. Чужими были мокрые сейчас дорожки, по которым много лет назад ходили такие корифеи, как Винер, Бом, фон Нойман, Уилер, Эверетт... Сам Эйнштейн.
"Уровень ноль. Нет времени. Понять - значит, усложнить. Узнать - значит, упростить. Самое легкое - создать нечто из совершенства. Совершенство невозможно разрушить, но можно..."
Что еще можно сделать с совершенством, если не разрушить? "Нет времени". Бохен понимал, что умирает? Чтобы понять процесс, физики строят модели - то есть упрощают. Узнавая новое - понимают, насколько мир сложнее представлений о нем.
Все наоборот...
Все на самом деле наоборот, подумал Розенфельд. И смерть Бохена? Да, и смерть Бохена. А если наоборот, то...
Никуда он, конечно, завтра не поедет. И к Ставракосу больше ни ногой. Все нужно делать наоборот. Не так, как от него ждут, - если от него вообще ждут чего-то.
Говорить с врачами тоже смысла нет - никто не станет рассказывать подробности и, тем более, показывать медицинские документы эксперту без полномочий. Собственно, ничего этого ему не нужно. Он видел сотни эпикризов, сотни экспертных заключений, сам их подписывал - узнать, значит упростить. А ему не нужно упрощение. Усложнение не нужно тоже. Нужна правда.
"Совершенство невозможно разрушить, но можно..."
Что?
В аллеях зажглись фонари, похожие на старинные уличные газовые светильники, которые возжигал, поднося фитиль, уличный смотритель. На маленькой круглой площади перед гостиницей стояли две скамьи с высокими спинками, в глубине аллеи Розенфельд увидел подсвеченный фасад двухэтажного дома, похожего на фотографию особняка, где провел последние тридцать лет жизни Эйнштейн. Может, это он и был.
Дождь уже не шел, но в окно не было видно, распогодилось ли, открылось ли небо, стали ли видны звезды. Освещенная площадь делала темноту неба более глубокой и будто вовсе отсутствующей в этой реальности. Розенфельд надел куртку, положил в карман телефон и вышел, не встретив никого ни в коридоре, ни в холле - даже за стойкой администратора никто не сидел и не провожал гостя изучающим взглядом.
К спинке одной из скамеек была привинчена бронзовая табличка с надписью, удостоверявшей, что сидеть здесь человек будет за счет и в память об Анне-Марии Сегед. Розенфель сел и почтил память меценатки. Из закрытой двери отеля странным образом вывалился большой рыжий кот и медленно, важно прошел поперек площади, зыркнув на Розенфельда зеленым глазом.
Розенфельд достал телефон и нажал иконку быстрого набора.
- Все еще отдыхаешь? - поинтересовался Сильверберг.
- Еще не начинал. Но чем больше провожу здесь времени, тем больше убеждаюсь, что отдыхать не придется.
- Вот как? - то ли удивился, то ли обрадовался старший инспектор. - Тогда возвращайся, тут-то работы хватает.
- Чем больше я размышляю, - продолжал Розенфельд, - тем яснее становится, что со смертью Бохена дело нечисто.
Сильверберг помолчал и спросил осторожно:
- Кто навел тебя на такую мысль?
- Не кто, а что. Несколько слов, которые написал Бохен между двумя смертями - клинической и настоящей. Почему он написал? Кто и почему скомкал листок? Каждое написанное слово - понятно. Вместе они тоже что-то означают. Я хочу понять - что.
- Зачем?
Правильный вопрос. Но бессмысленный. Как и весь разговор. Как кот, бродивший между скамейками и чего-то от Розенфельда ожидавший. Как весь этот вечер, реальный ровно настолько, чтобы не оказаться иллюзией, и иллюзорный ровно настолько, чтобы реальность окружающего стала вызывать большие сомнения.
Розенфельд знал себя. Знал своего друга. Знал, что при иных обстоятельствах Сильверберг попросту приказал бы ему вернуться: дела есть дела, и он имел право требовать.
- Спасибо, Стив, - сказал Розенфельд вместо ответа и прервал связь. Подумал и выключил аппарат.
Он знал, что произошло. Точнее, того, что знал прежде и узнал сегодня, было достаточно, чтобы подсознание обработало данные и сложило пазл, последним недостающим элементом которого оказался текст записки. Пазл сложился, но подсознание не торопилось сообщать решение - нужно было, как на входе в пещеру сокровищ, сказать кодовое слово, тот самый "сим-сим", иначе он не поймет самого себя, а, не поняв, не впустит в сознание то, что знает.
Иными словами, интуиция молчала. И нужно было внешнее воздействие - капля дождя, взгляд кота, дуновение ветра... Он не знал - что. Не знал - когда. Не знал, что сделать, чтобы увидеть скрытое.
Розенфельд встал и медленно пошел по левой аллее, не освещенной и почти невидимой. Под ноги не смотрел, это не имело смысла, шел будто по дорожке, проложенной в космосе - навстречу тусклой звезде, то возникавшей, то исчезавшей впереди. Впрочем, это была не звезда и не планета: вероятно, светилось окно в невидимом коттедже, которым заканчивалась аллея.
Розенфельд обо что-то споткнулся, с трудом удержал равновесие, и в это время рядом с окном осветилось другое, и оказалось, что коттедж на самом деле совсем близко, в нескольких шагах, аллея вынырнула из космоса на свет и закончилась полукруглой лужайкой. Глаза Розенфельда успели привыкнуть к темноте, и неожиданный свет почти ослепил его - будто, пройдя темным туннелем, он вышел в мир, не существовавший в реальности. Мир, им самим придуманный и все-таки неузнаваемый, потому что узнать придуманный мир, по сути, невозможно - он переменчив, зависит от мысли "здесь-и-сейчас", мир не может поспевать за фантазией, а фантазия - за пенистой игрой подсознания.
Розенфельд стоял у входа в коттедж, как Гретель перед пряничным домиком. Он не собирался входить, он был сейчас в чужом мире, не знал его правил. За двумя освещенными окнами, в комнатах, скрытых полупрозрачными жалюзи, двигались тени, не похожие на силуэты людей - скорее, сказочные монстры с огромными рогами и удлиненными мордами. Розенфельд понимал, что у него разыгралось воображение, и в комнатах были, конечно же, люди, просто ракурс оказался странным. Как должен стоять и передвигаться человек, чтобы на светлом экране тень его так странно выглядела?
Додумать мысль (была ли это мысль или только ощущение еще не возникшей мысли?) Розенфельд не успел. Мелодия, которую он сразу не узнал, потому что часто ее слышал в обычных обстоятельствах и не ожидал услышать здесь и сейчас, разорвала настойчивую тишину, как сам он разрывал на части и бросал в корзину для бумаг ненужные листы с текстами экспертных оценок.
Высветившийся номер был ему неизвестен, и первым желанием стало: не отвечать. Зачем, если звонят из другой вселенной?
Он ответил за секунду до того, как звонок должен был кануть в небытие голосового почтового ящика.
- Простите, - сказал женский голос, будто колокольчик из "Волшебной флейты".
Розенфельд молчал - он не ждал продолжения, просто растерялся, и пауза оказалась слишком долгой, чтобы собеседница посчитала ее естественной.
- Не вовремя, - сказала она почти испуганно. - Перезвоню утром... если можно.
- Нет-нет, - спохватился Розенфельд. - Слушаю вас. Слушаю, - повторил он, соображая, кому мог понадобиться. Голос был незнакомым, но он не знал всех сотрудниц бостонской полиции, звонить могла любая, чтобы передать, как бывало, просьбу о срочной экспертизе.
- Я Бохен, - сказала женщина, и Розенфельд сильнее сжал аппарат в ладони. Бохен? Он же... Она...
- Дженнифер Бохен, сестра... - голос прервался, будто у женщины перехватило дыхание.
- Да. - О сестре Бохена Розенфельд не знал ничего, даже не подозревал о ее существовании.
- Мне прислал ваш номер профессор Ставракос, - объяснила Дженнифер уже спокойным голосом, вовсе не похожим на звук колокольчика, как Розенфельду показалось вначале - глубокое, полное обертонов, меццо-сопрано, приятное для слуха настолько, что Розенфельд невежливо продолжал молчать, ожидая новых слов и новых ощущений.
- Простите...
- Конечно, - спохватился Розенфельд. - Рад вашему звонку, хотя, конечно, обстоятельства...
- Об обстоятельствах, - перебила миссис (мисс?) Бохен, - я хотела бы с вами поговорить. Вы ведь...
Она замялась, и на этот раз Розенфельд воспользовался паузой:
- Я эксперт-криминалист, если вы имеете в виду мою профессию. Правда, то, что меня привело в Принстон, не имеет отношения к полиции, точнее, если и имеет, то очень косвенное. Дело в том, миссис Бохен...
- Мисс.
- Простите. Дело в том, что я физик по образованию, теоретической физикой и математикой интересовался все время, и прекрасные работы вашего брата в области инфинитного исчисления читал с огромным интересом. Они... - он попытался найти сравнение, которое было бы понятно неспециалисту. - Они подобны нераспустившемуся цветку, в них чувствуется... - На этот раз он запнулся, сравнение оказалось слишком вычурным, не передававшим и сотой доли ощущений и, особенно, мыслей, которые привели его в Принстон. - Чувствуется, что доктор Бохен предполагал сделать нечто более грандиозное...
А это уж совсем банально, подумал Розенфельд и замолчал, соображая, как исправить впечатление, которое, несомненно, возникло у мисс Бохен после его невразумительной речи.
- Я хочу поговорить с вами о брате, - просто сказала мисс Бохен, отвергнув любые красивости в объяснениях. - Я здесь третий день, и мне просто не с кем... Все они прекрасные люди, все мне сочувствуют, предлагают помощь, которая мне вовсе не нужна. И никто... понимаете, доктор Розенфельд, никто не хочет говорить о том, каким был Джерри в жизни, будто он был не человеком, а...
Она тоже не могла найти правильного сравнения.
- Математической структурой, - подсказал Розенфельд. - Членом уравнения "Институт перспективных исследований".
- Да, - благодарно согласилась мисс Бохен.
- Когда мы могли бы встретиться? - спросил Розенфельд, соображая, удобно ли пригласить женщину на завтрак часов в восемь утра, не рано ли, но, с другой стороны, не хотелось откладывать...
- Сейчас, - сказала мисс Бохен, и в этом слове было больше от утверждения, чем от вопроса, хотя и вопрос тоже был, задавленный более сильным желанием.
- Где?
- Вы остановились в отеле "Е равно эм це квадрат"? Мне так сказал профессор Ставракос...
- Да, но сейчас... Я вышел погулять в парк...
Она еще подумает, что я предлагаю встречу в парке. И дождь опять накрапывает.
- Где я могу вас найти?
- Да там же, в эйнштейновской формуле. Первый этаж, комната сто седьмая.
- Сейчас буду.
Он едва не заблудился на обратном пути, а когда подошел к крыльцу, дождь припустил в полную силу, и Розенфельду пришлось подняться к себе, что скинуть мокрую куртку и причесаться.
Бохен умер в возрасте тридцати семи лет, и Розенфельд предположил, что сестра его значительно моложе - не замужем, детей, по-видимому, нет.
Дверь открыла женщина лет сорока пяти. Едва заметные морщинки у глаз - это оказалось первым, на что обратил внимание Розенфельд, а уже потом на удивительные глаза: голубые, как канадское озеро Морейн, где он был со студенческой экскурсией и остался под впечатлением цвета воды, настолько чистого, будто свет отражался в очень узком диапазоне. Больше ничего примечательного в женщине не было, но глаза и взгляд завораживали, не позволяли отвлечься, лгать, увиливать, говорить о мелочах и вообще о ненужном ей. Розенфельд понял, почему она не сумела установить контакт с профессором Ставракосом и с математиками, сотрудниками ее брата. Они просто жили в разных мирах.
Неприлично, подумал Розенфельд, так пялиться на женщину, но ведь и она рассматривала его внимательно, изучающе, хотела понять, с кем имеет дело, о чем с ним можно говорить, а о чем не стоит. Что-то происходило между ними в течение тех нескольких секунд, пока они стояли - он за дверью, она в комнате, - и разделял их порог, переступить который ни в реальности, ни в мыслях Розенфельд не торопился, а она не торопила.
"Входите" прозвучало будто со стороны. Кто-то сказал это ее голосом, и она посторонилась, Номер был в точности таким, куда поселили и его, поэтому обстановка прошла мимо внимания. "Садитесь, пожалуйста", и он сел в стандартное гостиничное кресло, удобное ровно настолько, чтобы сидеть, не ощущая желания встать и пересесть на стоявший у журнального столика короткий диванчик для двоих.
- Выпьете что-нибудь? - спросила мисс Бохен. - Правда, у меня нет ничего спиртного. Только чай и кофе.
- Чай, - выбрал Розенфельд.
- Мы с братом, - заговорила мисс Бохен, разливая чай по чашкам, - были очень дружны. Созванивались каждый день, виделись, правда, гораздо реже в последние годы. Джерри почти не выезжал из Принстона, а я осталась в Лос-Анджелесе. Я дизайнер одежды - предупреждая ваш вопрос...
Он действительно хотел спросить. Не успел.
Мисс Бохен замолчала - чай на столе, печенье в вазочке, заполнять паузу больше не нужно, и она перестала произносить дежурные фразы. Села напротив Розенфельда, вопросительно на него посмотрела, голубые лучи будто сошлись на его переносице, он даже почувствовал тепло, понимая, конечно, что эффект психологический, и надо что-то сказать о себе. Впрочем, она о нем уже знает - столько, сколько нужно, чтобы продолжить разговор, а точнее - начать заново.
- Почему... - начала она и замолчала.
Вопрос был понятен.
- Я давно хотел побывать в Принстоне.
"Не то, - сказала она взглядом. - Начните заново".
- Я читал работы вашего брата. Слежу за научными новостями...
"Не то..."
- А теперь, - сказала мисс Бохен, - давайте опять с начала. Вы знали брата как ученого. Я - как человека.
- Ученый тоже человек, - сказал Розенфельд банальность и понадеялся, что не был услышан.
Мисс Бохен подняла на него удивленный взгляд, и Розенфельд подумал, что неправильно оценил ее возраст. При ярком свете морщинки вокруг глаз стали не видны или на самом деле исчезли, а лицо, которое он сначала посчитал неприметным, превратилось в лицо греческой статуи, которую он много раз видел на фотографиях и именно потому сейчас не мог вспомнить ни названия статуи, ни имени скульптора.
Женщина смотрела на него, понимала, что Розенфельд ее изучает, но это ее не смущало.
- Около года назад, - начал Розенфельд, - я увидел статью вашего брата. Не в журнале, а в "Архиве", есть такой портал в интернете, где...
Мисс Бохен нетерпеливо нахмурилась, лицо мгновенно постарело лет на десять, Розенфельд сбился с мысли и после короткой паузы продолжил, опустив ненужные детали:
- Статья была о математическом единстве мира, почти философия, а не то, что принято называть математикой. Тем не менее статья была именно математической, формул много больше, чем текста. Меня привлекло название, я прочитал введение - это был, пожалуй, единственный абзац в статье, написанный словами, а не математическими знаками. Еще заключение, конечно, и я хотел сразу к нему перейти, но почему-то все же стал разбираться в формулах. Просидел всю ночь, переходя от формулы к формуле, как от строфы к строфе в стихотворении, от которого не в силах оторваться.
Мисс Бохен прерывисто вздохнула и положила ладони на стол. Начав разговор, она сидела, сложив руки на груди, - знак отторжения. Сейчас она открылась, и взгляд ее, уже завороживший Розенфельда, стал отстраненным. Голубой луч, как ему теперь казалось, не проникал в сознание, только следил, помогал не сбиться с мысли.
- Спасибо, - сказал Розенфельд. Зачем? Он просто понял, что его понимают, хотя сам себя он пока понимал не очень: все, что он делал в этот день, было спонтанным, отчасти неожиданным для него самого.
Мисс Бохен на секунду отвела взгляд и коротко кивнула: хорошо, сказала она, продолжайте.
Он продолжил, глядя на ее ладони, лежавшие на столе и отражавшие всю гамму ее чувств. Ладони были неподвижны, только чуть подрагивали кончики пальцев, но Розенфельду казалось, будто она играет на рояле сложную мелодию, он даже представлял какую, но назвать не мог, потому что мысли были заняты другим. Он вспоминал и говорил, следуя логике не реальности, а памяти, у которой свои законы.
- Много дней спустя, месяц или два, когда я уже прочитал - не скажу, что понял, - все работы вашего брата, одну я даже нашел на сайте вовсе не математическом, там было все о фантастических идеях, это был портал журнала фантастики... Когда я все прочитал, возникло ощущение... как бы это точнее выразить...
- Не надо точнее... - Сказала она эти слова или только подумала?
- Не надо, - согласился Розенфельд. - Как стихам не нужна точность...
- Нужна, - сказала она. - Стихам нужна. Математике - нет.
Розенфельд удивился, и она добавила:
- Ну... Я так думаю.
Он хотел было объяснить этой женщине, гуманитарию, что точнее и логичнее математики нет ничего на свете, но не стал, почувствовав свою неправоту.
- Мы, - продолжал он, приняв ее слова как данность, - очарованы числами, формулами, уравнениями, и думаем, будто это и есть математика. Язык природы. Вторая сигнальная система Вселенной.
- А на самом деле...
- Математика это не числа и формулы. Как слова любого языка - это не сам язык, а его отражение, способ связи, внешнее, а не суть.
Она кивнула.
- Вы, - сказала она с чуть осуждающей интонацией, - сейчас говорите совсем не то, что думали еще минуту назад. Вы...
- Да, - перебил он, желая высказать мысль раньше, чем ее озвучит мисс Бохен. - Я... только сейчас понял, почему меня так заворожили работы доктора Бохена.
- Джерри, - сказала она, и он понял, что допущен. Допущен в ее мир, куда, вообще-то, не стремился попасть, но, оказавшись, почувствовал себя удобно и естественно.
- Джерри, - повторил он, приняв новый для него мир. - Работы Джерри были кристально прозрачны, настолько, что я смотрел не на них, а насквозь. И не видел.
- Видели, - сказала она и улыбнулась.
- Можно кофе? - спросил он.
Она покачала головой, сказав "нет", улыбнулась, сказав "да", и с сомнением посмотрела Розенфельду в глаза, ничего не сказав вслух. Пока он соображал, что могло означать ее сомнение, не выраженное словами, мисс Бохен приготовила две чашки эспрессо, одну поставила перед Розенфельдом, с другой отошла к окну и стала, отпивая глоток за глотком, смотреть в наступившую ночь.
Кофе оказался великолепным. Тишина - ждущей. Женщина - давно знакомой. Сто лет. Мысль, воображение так же подвержены действию принципа относительности, как и реальные частицы, для которых движение с субсветовой скоростью означает сокращение времени во много раз. Миг - и век. Если мысль летит так, что сознанию за ней не угнаться, если отпустить воображение в свободный полет, то пять минут знакомства могут обернуться в сознании столетней дружбой. Или столетней враждой - бывает, наверно, и так.
- Почему доктор Бохен... Джерри... был кремирован? - спросил Розенфельд. Столетнее знакомство позволяло задать любой вопрос. Получасовое непременно закончилось бы удивленным или даже неприязненным взглядом и ответным вопросом: "Почему вы спрашиваете?"
Мисс Бохен ответила ночи, прикорнувшей за оконным стеклом, и каплям нового дождя, медленно стекавшим с невидимого неба на невидимую землю:
- Не знаю. - И после паузы, которую Розенфельд не решился нарушить новым вопросом: - Мне сообщили, что Джерри... и я вылетела первым же рейсом. Погода была плохая, самолет, вместо Принстона, приземлился в Филадельфии, пришлось несколько часов ждать, пока пройдет ураган - "Роксана", слышали? - и Принстон принял нас только на следующую ночь. Ожидая в Филадельфии, я несколько раз говорила с миссис Джуннар, секретарем института, спрашивала, на когда назначены похороны, была уверена, что успею. "Мне ничего неизвестно, - отвечала миссис Джуннар. - Как только узнаю, а мне, конечно, все будет известно в первую очередь, немедленно вас проинформирую". Когда я прилетела и встречавший меня доктор Сперлинг сообщил, что Джерри уже... Я просто не поняла. Переспросила. Да, уже. Почему ничего не сказали мне? Почему не подождали?
Она обернулась - ночь ей была больше не нужна, ей не нужен был посредник, чтобы говорить с Розенфельдом, она перешла барьер, который ей трудно было преодолеть, он это понял и подвинулся на диванчике, освободив для нее место рядом с собой.
Мисс Бохен села, поставила пустую чашку не на стол, а себе на колени, и Розенфельд только сейчас разглядел, что мисс Бохен не носила траур - платье был багряного цвета, плотно облегало фигуру; так, наверно, женщины приезжают в театр, в оперу. Раньше он не видел, сознание не фиксировало одежду. Он видел лицо, взгляд, уши, затылок, когда она повернулась спиной. Руки, ладони, пальцы... А одежда... Человек, подумал он, воспринимает мир не таким, каков он на самом деле, а таким, каким показывает мир мозг, переработав информацию. Интересно, каким увидела его она?
- У меня не нашлось ни одного платья, которое можно было бы назвать траурным, - сказала она, будто прочитав (или действительно прочитав?) мысли, даже не мысли, а ощущения Розенфельда. - И я надела то, которое очень нравилось Джерри. Он говорил...
Она обнимала обеими ладонями пустую, но, наверно, еще теплую чашку, а может, сама ее и согревала. И не могла выговорить определенные слова.
Розенфельд эти слова знал. Вспомнил, хотя помнить не мог. "Ты в этом платье, как факел, - говорил Джерри. - Ты свет, ты сама жизнь".
- Наверно, так, - сказал Розенфельд самому себе.
- Да, - подтвердила мисс Бохен и поставила, наконец, чашку на стол. Чашка мгновенно остыла и стала похожа на ледяную, не хватало только сосульки, свисавшей с края.
У Розенфельда было много вопросов, старых и новых. Но он понимал, что ничего спрашивать не будет. Она расскажет сама, а если промолчит, то ответы он не получит никогда.
- Меня прямо из аэропорта отвезли в крематорий на кладбище. Я спрашивала: "Почему не дождались меня?" Несколько раз. "Так было нужно", - говорили мне. Я не понимала. Было в этом что-то совсем неправильное. Я пошла в полицию. Задала инспектору... Ричардсон его фамилия. Очень обстоятельный и вежливый человек. Я спросила: "Как же так? Почему?" Он заглянул в компьютер, позвонил в клинику, поговорил с хирургом, попросил прислать эпикриз. Через минуту получил и прочитал. Показал мне. Там было много медицинских терминов, но главное понятно: естественная смерть в результате повторного обширного инфаркта миокарда. Сделано все возможное... "Вы хотите подать жалобу на клинику? Вы можете это сделать, но хочу предупредить: это бесперспективно, мисс Бохен. Это будет стоить вам денег, времени и здоровья, но решать вам". Да, но я только хотела знать, почему... На второй день после приезда со мной никто не хотел разговаривать. Все меня сторонились. То есть разговаривали, конечно, выслушивали в который раз мой единственный вопрос... Но я видела и понимала: никто меня не слышит, произносят слова сострадания, а в глазах пусто, говорят, а думают о другом. Я здесь третий день, доктор Розенфельд, брат... ушел...
Даже это простое слово далось с таким трудом, что ей пришлось перевести дыхание, ладони сжались в кулаки, плечи опустились, Розенфельд придвинулся ближе, движение было инстинктивным, и он, пробормотав "извините", хотел отодвинуться, но мисс Бохен положила ладонь на его руку, и он замер, ощущая одновременно неудобство, тепло, смущение и что-то еще, чему он не мог, да и не старался подобрать название.
- Брат ушел, - повторила она с усилием, заставляя себя, - в ночь на понедельник, я прилетела почти через сутки, а его уже успели... Просто взяли и сожгли человека, будто торопились скрыть что-то...
Что?
Он понимал ее. Он ей сочувствовал. Как поступил бы он сам в такой ситуации? Подождал бы.
И поведение профессора Ставракоса. Все правильно, выдержано и спокойно, но недовольство от разговора так и не отпустило Розенфельда. И записка, смятый лист, лежавший среди других бумаг, - сиротливый и никому не нужный.
Он ничего здесь больше не узнает. Никто не станет с ним разговаривать, как никто не захотел говорить с мисс Бохен.
И он задал последний вопрос, ответ на который и так знал. Получив ожидаемый ответ, он встанет, попрощается и уйдет.
- Ваш брат... У него было здоровое сердце? Ничто не предвещало...
Заканчивать фразу не было необходимости. Мисс Бохен покачала головой.
- На здоровье Джерри не жаловался. Только...
- Что? - все-таки переспросил Розенфельд, потому что мисс Бохен закончила фразу, проговорив ее мысленно. Он это видел. Можно произнести фразу с закрытыми, даже плотно сжатыми губами, но по движению мышц лица, выражению глаз, по тысяче мелких признаков, которые Розенфельд с грехом пополам, но все-таки научился различать за годы работы в полиции, можно было догадаться, что нечто сказано, но, конечно, не понять - что именно.
Мисс Бохен подняла на него взгляд, и он опять поразился чистой голубизне глаз. На мгновение ему показалось, что он даже понял фразу, ею произнесенную. Она отвела взгляд, и понимание исчезло: будто на мгновение его осветил яркий луч и ушел в сторону.
- Джерри стал другим в последнее время, - тихо произнесла мисс Бохен. - И никто не хочет об этом говорить.
Розенфельд молча ждал продолжения. Вместо этого она сказала:
- Я сделаю еще кофе. Будете?
Он кивнул. Пожалуй, впервые за вечер он подошел к чему-то, чего, не представляя сути, добивался своими вопросами. О чем не хотел говорить Ставракос, о чем наверняка не сказали бы другие коллеги Бохена. О чем до сих пор молчала мисс Бохен.
Кофе он больше не хотел, но чашку из ее рук взял и отпил глоток, едва не обжегшись. Вкуса не почувствовал, чашку на стол не поставил, она была горячая, жгла пальцы, он терпел, не хотел изменить своими движениями что-то, вдруг возникшее и еще не высказанное.
Мисс Бохен пить не стала, грела о чашку руки и смотрела на темную поверхность кофе, будто в волшебное зеркало, где было видно прошлое.
- Джерри сильно изменился в последние месяцы. - Голос был таким тихим, что Розенфельд вынужден был пододвинуться ближе, еще ближе, совсем близко, непозволительно близко, он никогда не позволил бы себе... но сейчас... Он просто не услышал бы, что она говорит.
- Джерри был интровертом, с людьми сходился сложно, потому и стал работать в Принстоне. Он говорил, что здесь совсем другие отношения, чем в Гарварде, где он работал пять лет. Там принято было общение, какое его тяготило, университетская свобода, если вы понимаете, что я хочу сказать, а здесь не то чтобы каждый сам по себе, но никто не лез в душу, если ты сам не открывал дверь, никто не спрашивал "как дела?", и никто даже работой твоей не интересовался. То есть наверняка интересовались, ведь все хотят все знать, как везде и всегда, но если ты над чем-то работаешь и не рассказываешь об этом, никто не задаст тебе вопроса. А что говорят за твоей спиной, если вообще что-то говорят, ты никогда не узнаешь. В общем, атмосфера, которая Джерри нравилась, он здесь прекрасно себя чувствовал, пока прошлой зимой, да, как раз примерно год назад, он приехал домой на Хануку, я не справляю праздников, но на Хануку зажигаю свечи, так привыкла с детства, Джерри приезжал зажечь первую свечу, мы как бы подводили итог, и год назад он сказал, что мир стал слишком шумным и навязчивым, я спросила, а он не ответил, и я обратила внимание - он будто совсем ушел в себя, если вы понимаете, о чем я, он говорил одно, думал о другом, и понять, в чем дело, я не могла, хотя прежде понимала с полуслова и даже без слов.
Фраза тянулась и тянулась, будто лента факира, Розенфельд барахтался в смыслах, он сказал бы все это в двух словах, но приходилось наматывать ленту себе на память, чтобы не пропустить ни звука, в каждом из которых наверняка был свой смысл и назначение.
- Его то ли что-то угнетало, то ли что-то насколько захватило, что думать и говорить о другом у него не было физической возможности. Он так и уехал, не сказав ни слова о том, что было важно для нас обоих, потом мы, как обычно, каждый день говорили по телефону, и ощущение было таким, будто он с каждым разом все больше удалялся, улетал в пространство, слышно было прекрасно, но я не могла отделаться от мысли, что мир, в котором он живет и из которого мне звонит, все дальше и дальше от меня, на орбите, где-то между Землей и Луной, вам, наверно, трудно понять, а мне трудно объяснить, со здоровьем у него все было в порядке, я спрашивала, он не стал бы мне лгать, а если бы стал, я услышала бы фальшь.
Она перевела дыхание, а Розенфельд сделал глоток кофе.
- Летом... в августе, кажется... я позвонила профессору Ставракосу, это единственный человек, которого я более или менее хорошо знала, нас брат как-то познакомил, и профессор показался мне человеком очень... не то чтобы порядочным, хотя и это слово подходит... скорее чутким. Я спросила, не знает ли он, что происходит с братом, и Ставракос сказал, мол, ничего ни плохого, ни хорошего, все привыкли, что доктор Бохен человек нелюдимый, но сейчас он сторонится любого общения, даже обычных разговоров о погоде, новостях физики, житейских деталях, о которых говорил раньше, возможно, сказал Ставракос, и я поняла, что он считал это не просто возможным, а уверен в своих словах, возможно, сказал он, доктор Бохен работает над проблемой, которая захватила его полностью и которой он не хочет делиться, пока или не найдет решения, или не убедится, что идет по ложному пути, это с математиками бывает, сказал Ставракос, мы относимся с пониманием, и вы тоже должны, да, сказала я, спасибо, что...
Бесконечная фраза оборвалась неожиданно, как и началась. Может, мисс Бохен и продолжила ее мысленно, но губы больше не шевелились, и Розенфельд поспешил отодвинуться.
- Вам он тоже ничего не говорил? - спросил Розенфельд, не желая создавать в разговоре новую паузу, которая могла стать очень долгой. Вопрос был риторическим, мисс Бохен уже ответила на него, но нельзя было молчать, и Розенфельд спросил. Все это никак не было связано со смертью Бохена, не проливало на его смерть ни малейшего лучика, и смысл записки как был неясен, так и остался... пожалуй, еще более непонятным.
- Говорил. - Слово прозвучало так неожиданно, что Розенфельд, который как раз в этот момент делал глоток уже почти остывшего кофе, поперхнулся, закашлялся и поспешил поставить чашку на столик - так, впрочем, неудачно, что чашка опрокинулась, остаток кофе вылился на блюдце и немного на стол, мисс Бохен потянулась за салфеткой и аккуратно подтерла мелкое озерцо, пока Розенфельд откашливался и собирался принести извинения за неуклюжесть.
Извиниться он не успел.
- Говорил, конечно. - Мисс Бохен бросила скомканную салфетку через всю комнату, попала в мусорное ведерко, стоявшее у двери, и обернулась к Розенфельду. - Джерри любил рассказывать о своей работе. Рассказывал он скорее себе, он так, я думаю, приводил мысли в порядок. Без формул, конечно. Формулы... это слишком. А идеи, мысли... Он давно убедил меня... нет, "убедил" не то слово, убеждать меня было не нужно, я ведь слушала его, как евреи слушали своих пророков.
- Слушали? - не удержался Розенфельд. - Они...
- Я понимаю, что вы хотите сказать, - перебила мисс Бохен. - Бывало, побивали камнями, но пророчества все равно запали в память и сохранились на века, верно? А те, кто слушал, не понимали, о чем пророк говорит, это становилось понятно, только если пророчество сбывалось. Вот и я... Не понимала, о чем брат толкует, но в памяти... память у меня девичья, знаете ли...
Розенфельд хмыкнул - он был невысокого мнения о девичьей памяти.
Мисс Бохен посмотрела на него с укоризной.
- Девичья память не удерживает необходимые бытовые детали, но, уверяю вас, цепляет и сохраняет то, что на самом деле не нужно, ни к чему знать. Кто-то из психологов как-то упоминал об этом, но на него, по-моему, не обратили внимания. Неважно. Память у меня девичья, хотя мне...
Она хотела назвать возраст, но даже если и назвала, то так тихо, что Розенфельд не расслышал.
- Я читал работы вашего брата. Там было очень мало слов, только формулы. И если...
- Да, - печально улыбнулась мисс Бохен. - Если соединить слова, которые я помню, с формулами, которые помните вы... Или это невозможно? Наверно, я говорю глупость. Все равно что пытаться соединить холодное с синим...
- Что вы! - воскликнул Розенфельд и сразу пожалел. Громкий голос нарушил равновесие звуков, как выстрел в зале, где ведутся тихие разговоры. Но он все-таки закончил фразу: - Пожалуйста, расскажите. Возможно...
Фраза все равно получилась незаконченной.
- К сожалению, - сухо, отстраненно произнесла мисс Бохен. - Это не имеет отношения к...
Наверняка не имеет. Уж точно не ответит на вопрос, почему так поспешно кремировали тело доктора Бохена.
Дженнифер подобрала под себя ноги и уселась на диванчик лицом к Розенфельду. Теперь ее глаза смотрели в упор, не отрываясь, будто она держала его на прицеле, не позволяя сделать ни одного лишнего движения, а любое движение сейчас могло оказаться лишним, и Розенфельд застыл, подобно Лоту, оглянувшемуся на неведомое и запретное.
- Он хотел себя убить.
Выстрел произошел.
- Что? - поразился Розенфельд и подумал это так громко, что мисс Бохен кивнула, подтвердив свои слова.
- Математически, - успокоила она Розенфельда и неожиданно сменила тему. - Вы, наверно, знаете такого физика - Тегмарка?
- Да, читал. Вы о квантовом самоубийстве?
Мисс Бохен кивнула.
- Это было давно и глупо! То есть, - быстро исправился Розенфельд, - я хочу сказать, что это лишь шутка физика-теоретика. К реальности отношения не имеет. Лет тридцать назад об этой идее писали, а сейчас забыли. Не мог же ваш брат серьезно...
- Так вы знаете о Тегмарке?
- Я окончил физический факультет Йеля, - суше, чем сам от себя ожидал, сказал Розенфельд. Его действительно обидел - хотя он понимал, что это глупо, - вопрос, знает ли он Тегмарка. Доктор Макс Тегмарк, работавший в Стэнфорде, описал эксперимент, с помощью которого якобы можно убедиться в существовании множества миров, описываемых эвереттовской интерпретацией квантовой механики. "Возьмите пистолет с барабаном из шести патронов, - предлагал Тегмарк, - и зарядите его пятью холостыми патронами и одним боевым. Это называется "русская рулетка", если кто не в курсе. Прокрутите барабан и выстрелите себе в висок. Пять шансов из шести, что ничего не произойдет. Но в одном случае вы размозжите себе череп и ваше сознание окажется в другой реальности, где ваш аналог устроил такое же представление, но ему выпал счастливый билет и он остался жив. Так вы сможете узнать о существовании многомирия и останетесь жить, хотя в нашей реальности окажетесь, безусловно, мертвы, и родственники будут рыдать над вашим телом". Разумеется, Тегмарк объяснил, что проводить над собой такой эксперимент не нужно, потому что удастся он, лишь, если ваша смерть произойдет за квантовое время - ведь это квантовый эксперимент, в мире классической физики ничего подобного случиться не может. А квантовый эксперимент требует квантового времени - то есть смерть должна последовать в течение чрезвычайно малой доли секунды. Сорок семь нулей после запятой!
Шутка физика, чтобы привлечь внимание к идеям многомировой теории. Это Тегмарку удалось, а описание "квантового самоубийства" даже вошло в некоторые (не все!) учебники. Но в наши дни... тридцать лет спустя... К тому же, доктор Бохен был не физиком, а математиком.
- Конечно, - как можно мягче произнес Розенфельд, - я знаю об идее Тегмарка. А лично... Нет, мы не знакомы.
Но при чем здесь ваш брат? - хотел он спросить. Впрочем, вопрос был понятен.
"Джерри хотел себя убить". Были причины?
"Чисто математически". Это как?
- Однажды, - заговорила мисс Бохен, - Джерри приехал в прекрасном настроении, только что вышла его большая статья, мы распили по этому поводу бутылку "кьянти". И тут Джерри говорит: "Джейн, я придумал математический трюк, с помощью которого..." Он замолчал на середине фразы, будто пожалел, что сказал лишнее. Я спросила: "Что?" Мне было интересно, Джерри всегда рассказывал о своих идеях, его энтузиазм меня заражал, мне начинало казаться, я тоже живу в мире чисел и формул, и там хорошо... если вы понимаете, что я хочу сказать. Джерри на меня посмотрел, будто раздумывал, стоит ли говорить.... "Ну же, - настаивала я. - Начал, так продолжай". Он улыбнулся... У него была специфическая улыбка, только для меня... так мне хотелось думать. Улыбка счастливого ребенка. Он ведь и был счастливым ребенком, который всегда слушается маму. "Я придумал математический трюк, - продолжил Джерри, видя мое нетерпение, - с помощью которого можно..." И опять замолчал. Меня разобрало любопытство. Обычно, если Джерри начинал рассказывать о своей работе, его было не остановить! Он так увлекался, что я не могла усадить его за стол, когда подходило время обеда или ужина. И он никогда не грузил меня формулами... впрочем, я это уже говорила. А тут... Он перевел разговор на другую тему, что-то о моем новом платье, какой-то комплимент, в общем, ушел от ответа, и это показалось мне странным. Потому и запомнила.
- Но вы сказали...
- Я знаю, что сказала, - неожиданно сердито оборвала мисс Бохен и, протянув руку, мягко коснулась ладони Розенфельда. - Простите. Я первый раз... То есть я пыталась поговорить с профессором Ставракосом, но он посмотрел на меня с такой неприкрытой неприязнью, что я прикусила язык. Пыталась завести разговор с доктором Мишлером, это близкий друг Джерри и коллега... был. Но он от меня просто сбежал, извините, мол, мисс Бохен, я тороплюсь, семинар, как-нибудь в другой раз. Никто не пожелал меня выслушать.
Кроме меня, подумал Розенфельд. Но и мне она пока ничего не сказала, кроме странной и бессмысленной фразы. Скорее всего, не поняла брата.
- На другой день после того разговора, - продолжала мисс Бохен, - Джерри улетал в Принстон, а я была занята на работе, обычно я провожала его в аэропорт, а в тот день не могла, и мы попрощались дома. Он поцеловал меня в щеку и сказал с мечтательной интонацией, будто речь шла о круизе на океанском лайнере... Или нет, круизы его не интересовали. Будто говорил о будущей Филдсовской премии. Удивляюсь, почему он ее так и не получил. Впрочем, Джерри был не честолюбив... Я хочу сказать: о смерти не говорят с такой улыбкой. А он сказал: "Джейн, я теперь знаю: математика может создать жизнь, математика может убить, реально, на самом деле. Создать жизнь, но непременно убить создателя, потому что, из математики возникнув, жизнь в математику и возвращается". Должно быть, он понял, как я ошеломлена, обескуражена - и быстро добавил: "Не смотри так, Джейн. Это только математика. Я математик или кто?" Еще раз чмокнул меня в щеку и пошел к лифту. Оглянулся, махнул рукой и... Уверяю вас, доктор Розенфельд, он выглядел счастливым.
Она дважды произнесла "убить", хотя совсем недавно не могла выговорить слово "смерть". Розенфельд подумал, что Дженнифер (непроизвольно он мысленно стал ее так называть, хотя вряд ли решился бы произнести вслух) не связывала слова, сказанные братом, с его реальной, а не математической смертью. Он сам и его наука были для нее разобщены настолько, что даже смерть их не соединяла.
И это хорошо.
Потому что мысль, пришедшую неожиданно и без всяких, казалось бы, оснований, следовало сначала хотя бы запомнить, а потом обдумать, Если у этой мысли окажется продолжение, о котором следовало бы думать.
- Он больше не возвращался к тому разговору, я как-то намекала, но Джерри делал вид, что не понимает, а может, действительно не понимал. Может, сам забыл, о чем тогда шла речь. А я... - Она помолчала, что-то поискала взглядом в комнате, Розенфельд не понял, что именно. - Я спрашивала профессора Ставракиса о том последнем дне. Может, было что-то? Плохое самочувствие? Болело сердце? Можно было догадаться, что с Джерри не все в порядке, даже если он скрывал. От них невозможно чего-то добиться! Качают головами, пожимают плечами, отводят взгляды, уходят от вопросов... "Все как всегда"... "Доктор Бохен был в своем кабинете", "позвал по телефону Кримана, это его докторант, работал в соседней комнате"... "Доктор Бохен сидел, откинувшись на спинку кресла и прижимал левую руку к груди, а в правой держал телефон"... "Скорая приехала минут через пять"... В больницу с Джерри поехал Криман, ждал в коридоре, ему сообщили, что Джерри удалось спасти, и он позвонил Ставракосу. Прошло несколько часов, Джерри отошел от наркоза, открыл глаза и...
Она так и не произнесла слово "смерть". Пока слово не сказано, реальность не существует.
- Вы видели записку?
- Да. - Она помедлила. - Не знаю, почему это написано. Про что и как. Короткий текст, я запомнила. "Когда знаешь, что делать, и знаешь - как, то нет ничего легче, чем сделать и..." На этом строка обрывается.
- Вот как... - ошеломленно пробормотал Розенфельд.
Дженнифер потерла пальцами виски - заболела голова? - и произнесла удивительную фразу, неожиданную и точную.
- Джерри ничего не писал. Он проснулся после наркоза, через несколько минут у него случился второй инфаркт...
- Но...
- Когда человек просыпается после наркоза, вряд ли он станет сразу просить бумагу и ручку, да ему никто и не даст.
- Но...
- Да, - перебила Дженнифер. - Почерк Джерри, я его узнала. Но врачи, дежурившие у его постели, я говорила с доктором Стивенсом, утверждают, что Джерри ничего не писал и не смог бы.
- Но...
- Смятую записку нашли в его кулаке, когда он...
Умер.
Розенфельд едва не произнес это вслух.
- Но...
- Я не знаю, откуда она взялась, и почему Ставракос говорит то, что говорит, когда врачи утверждают другое, - спокойно и рассудительно произнесла Дженнифер.
Однако записка - реальность. Текст - реальность. Почерк... Могла мисс Бохен ошибиться? Мог Ставракос писать, подделывая почерк Бохена? Вопрос: зачем? Создавать ненужные разговоры вокруг... чего?
Почему такие быстрые похороны? Почему - кремация?
Розенфельд повернулся к Дженнифер, чтобы видеть ее лицо. Взгляд уже не завораживал, это был взгляд уставшей и разочаровавшейся женщины средних лет. Голубизна глаз была будто подернута дымкой внезапно набежавших тонких облаков, почти прозрачных, создававших ощущение наступавшего угрюмого вечера.
- Вы не попросили у Ставракоса записку? Это ведь записка вашего брата.
Сравнить текст!
- Нет. - Теперь взгляд Дженнифер был печален, тих и далек, как звезда в небе. Розенфельд не мог бы объяснить, как взгляд может быть далеким и тихим, если женщина сидит на расстоянии даже не протянутой руки, а так близко, что слышно дыхание. Он редко прислушивался к собственным ощущениям, предпочитал разбираться в ощущениях других людей, и, как ему казалось, преуспел, а сейчас - удивительно - не мог разобраться в собственных эмоциях.
- Мне неприятен этот человек. - Взгляд Дженнифер подтвердил сказанное, как ровная линия на ленте полиграфа подтверждает, что человек говорит правду.
Откровенно.
- Он очень вежлив, даже обаятелен, он, наверно, прекрасный ученый, во всяком случае, так о нем отзывался Джерри, но мне было неприятно с ним разговаривать после того, как он настоял на том, чтобы Джерри...
Значит, Ставракос просил кремировать тело. Врачей это не касалось, полиция не могла возразить, да и вообще смертью Бохена не занималась, близких родственников не было, дожидаться ли приезда сестры - решали коллеги, и решили они так, как решили.
- Может показаться странным, но я ничего не хотела брать из рук этого человека.
Розенфельд взял бы записку - память о брате.
- В этом деле три странности. - Он заговорил как профессионал, и взгляд Дженнифер стал удивленным, Розенфельд утонул и сам себя слышал будто со стороны. Как ни странно, отстраненность от собственного "я" помогла сформулировать проблему. - Первая: записка, которая то ли реальна, то ли подделана, то ли ее вообще не существует. Вторая: текст, который мы оба читали и помним по-разному. И третья: кремация. Как это все связано, связано ли вообще...
- И, - перебила Дженнифер, - какое это отношение имеет к работам Джерри и его словам о квантовом... самоубийстве.
Слово "самоубийство" далось ей с трудом, но она его все-таки произнесла. И добавила:
- О математическом.
- Если бы у меня были полномочия, - с досадой произнес Розенфельд, - я затребовал бы доступ к компьютеру доктора Бохена, поговорил бы с его коллегами. Официальный разговор не то же самое, что попытки постороннего разобраться в том, о чем люди говорить не хотят.
Мисс Бохен поднялась с диванчика и мгновенно будто оказалась в другом мире - далеко-далеко.
- Простите, - сказала она, не глядя на Розенфельда. Он перестал для нее существовать. Она надеялась на его помощь, а он оказался бессилен. Такой же, как все. Чужой. - Я очень устала сегодня. Тяжелый день.
Поднялся и Розенфельд. Мисс Бохен проводила его до двери - взглядом, который он видеть не мог, но ощущал спиной. Или ему казалось, что ощущал.
- Спокойной ночи, мисс Бохен.
- Зачем вы приехали, доктор Розенфельд? - спросила она, и он обернулся.
- Я думаю, - ни секунды не помедлив, ответил Розенфельд, только сейчас поняв, что действительно так думает, - что смерть вашего брата связана с его последними исследованиями.
- Инфаркт и - математика?
- Да.
Розенфельд вышел и тихо прикрыл за собой дверь. Да, сказал он себе. Это бессмысленно, но это так.
Сны Розенфельд не запоминал. Возможно, мог бы и запомнить, если бы, просыпаясь, прилагал к этому мысленные усилия. Помнил, еще не открыв глаза, недавно случившийся сон, последний. Память о памяти сохранялась, а содержание сна вытекало, как вода меж пальцев растопыренной ладони. Через пару минут, полностью вернувшись из сна в реальность, Розенфельд уже не имел ни малейшего представления о том, какие события происходили с ним совсем недавно, в тогдашней реальности. Реальность сна, он был уверен, отличалась от обычной, скорее всего, именно великой и ужасной способностью забывать ее. Так бы и с неприятными событиями реальной жизни, но нет...
Проснувшись утром после вечернего доверительного, как ему казалось, разговора с мисс Бохен, Розенфельд точно знал, в чем состояла пресловутая "загадка Бохена". Знал, что произошло "на самом деле", то есть в той реальности, о которой он мог сказать "на самом деле" во сне. Он даже попытался запомнить увиденное и понятое, но не преуспел и, открыв глаза, помнил лишь, что его посетило интуитивное прозрение. Во сне загадку он разгадал, проблему решил - в той реальности.
"Значит, - думал он, стоя под душем, - я знаю все элементы пазла, но соединяю их неправильно. Если во сне это получилось, то должно получиться и так. Значит, мне, в принципе, не нужно больше ни с кем встречаться, ни у кого не выпытывать дополнительную информацию. Нужно посидеть, подумать, и я буду знать".
Он так и собирался поступить: посидеть и подумать. Сначала, конечно, позавтракать, а потом сесть и думать.
В кафе отеля было всего три столика, и все заняты. Розенфельд купил сэндвич и кофе "на вынос", вышел в парк - не в тот, где был вчера вечером, хотя "на самом деле" в тот самый, но утром неузнаваемый. Между деревьями Розенфельд разглядел деревянный стол на толстой ножке - модель гриба - и скамью без спинки. Было свежо, прохладно, хорошо и притягательно. За "грибом" Розенфельд и расположился, полагая, что здесь ему никто не помешает ни съесть сэндвич (с сыром и помидорами, как он любил), ни выпить чуть остывший кофе (как он любил - с половиной ложечки сахара и долькой лимона), ни - главное - подумать и, может быть (маловероятно, но все же) вспомнить.
Сильверберг позвонил, когда Розенфельд раскрыл пластиковую коробочку с сэндвичем.
- Привет, - буркнул Розенфельд, откусив от булки и глотнув кофе. - Ты по мне скучал?
- Я без тебя как без рук, - заявил старший инспектор. - Привычка, знаешь ли, вторая натура, говорят. По-моему, вообще первая. Георг прислал результат экспертизы, и у меня нет никакой уверенности, что он все определил правильно.
- Что там было определять? - вяло поинтересовался Розенфельд. - Стандартный тест, я помню.
Он уже представлял, какой будет следующая фраза Сильверберга.
- Стандартный - с твоей точки зрения. А Георг намудрил, и его результатам я не верю.
- Странные слова для полицейского: верю, не верю. Невозможно ошибиться в определении химического состава почвы.
- Да-да, - нетерпеливо сказал Сильверберг. - Невозможно. Но я не верю, потому что... Ну, не совпадает это с другими обстоятельствами дела.
- Значит, подозреваемый невиновен, только и всего, - сделал естественный вывод Розенфельд.
- Нет, - отрезал Сильверберг. - Это значит, что комиссар отзывает тебя из затянувшегося отпуска и просит - заметь, пока просит, а не требует, - чтобы ты явился завтра к восьми утра на оперативную встречу.
- О Господи! - вскричал Розенфельд, уронил сэндвич на землю, быстро поднял и положил в коробку. - Я только что решил проблему, и мне нужно вспомнить - как!
- У тебя много времени для воспоминаний. Весь день! Последний рейс из Принстона в семь вечера.
План пришлось менять.
Розенфельд брел по дорожкам, отвечал кивком на приветствия незнакомых, сам кивал кому-то и получал ответный кивок или взмах. Он не пытался вспомнить сон - знал, что это не только бесполезно, но уведет от решения еще дальше.
Принстонский парк знал решение проблемы. Природа знает решения любых задач, которые человек сначала осознает, а потом пытается решить, тратя на это годы и миллионы, государственные, спонсорские и, если есть, собственные.
Розенфельд вышел на улицу Вильяма, вдоль которой под разными углами располагались коттеджи, домики, здания. Возможно, он уже был здесь вчера вечером, но место не узнавал, ноги сами привели его к трехэтажному дому постройки начала прошлого века - покатая, крытая красным шифером, крыша, традиционные три колонны под портиком у входа.
Розенфельд услышал знакомый голос и обернулся.
Мисс Бохен вышла из правой аллеи. Позвала она его? Он усомнился - губы ее были плотно сжаты.
Он шагнул к ней - на языке вертелись банальные слова о хорошем дне и прекрасной погоде - и сказал, не думая:
- Я хотел вас видеть!
Она пошла за ним глубину аллеи, где стояла деревянная скамейка с удобной гнутой спинкой. Когда они сели, багровый широкий лист спланировал на колени мисс Бохен, она осторожно взяла его в руку - на листе сохранились две крупные капли вчерашнего дождя, и в них отразилось то ли солнце, то ли взгляд, то ли что-то, пока не сказанное и невыразимое.
Дженнифер закрыла глаза и подставила лицо солнцу, всплывшему над вершинами деревьев, как золотой шар из морской бездны.
- Мисс Бохен, - произнес Розенфельд, коснувшись, как вчера вечером, ее ладони, лежавшей на коленях, - расскажите о нем еще. Кроме работы и вас, у него в этом мире не было ничего, так ведь?
- Да, - сказала она. - Джерри был не таким, как все.
"Не такой" означало великое множество возможных "не таких". Любой человек - не такой, как остальные.
А какой?
- Мы дрались в детстве, - сказала она. - Джерри на три года моложе меня. Я хотела, чтобы он мне подчинялся, и он хотел того же, он не был самостоятельным в обыденной жизни, но постоянно мне противоречил, потому что в мыслях и желаниях был самостоятельным всегда. Я говорила: "Приготовь завтрак, мне надо в школу", он кивал и принимался намазывать на хлеб варенье, как я любила, но замирал и задумывался о своем, я опаздывала, отнимала у него нож и хлеб, а он сопротивлялся, потому что уже начал что-то делать, а когда он начинал, то доводил до конца и никому не позволял мешать, но думал о другом, и мысли тоже не позволял исчезнуть, понимаете?
- Да, - сказал Розенфельд только для того, чтобы она не молчала.
- Он хотел подчиняться, чтобы не думать об обыденном, и он не мог подчиняться, потому что такой была природа его сознания, если вы понимаете, что я хочу сказать.
- А ваши родители... - сказал Розенфельд тихо. Он не хотел спрашивать, но, тем не менее, хотел знать.
- У отца другая семья, мы не общаемся. - Голос звучал ровно, без интонаций. Давно пережитые эмоции, остывшая память. - Мама... - Короткая заминка. - Мама у нас замечательная, она архитектор, в Миннеаполисе десятки зданий построены по ее проектам, особенно красив мост через Миссисипи, мы с Джерри любили по нему прогуливаться и смотреть на воду. Я видела в воде контуры известных мне картин, а Джерри - числа и математические символы, они появлялись и исчезали, одна волна их писала, другая смывала, и он - это его слова - видел, как сами себя решали какие-то уравнения, для меня в этом не было смысла, я этого не видела, а он не мог разглядеть картин, которые видела я.
Мать на похороны не приехала. И отец. Другая семья - да, но смерть сына...
- Мама умерла два года назад.
- Простите, - пробормотал Розенфельд. Дженнифер говорила о матери как о живой.
- Отец сейчас в Антарктике, я даже не знаю точно - на какой станции.
Небольшой камешек лег на свое место в пазле.
Розенфельд складывал пазл, не представляя результат, но, тем не менее, угадывая, когда слова и мысли сочетались с тем, что он уже подсознательно знал. Такого с ним прежде не бывало, и он не мог относиться к происходившему спокойно, но и волноваться не должен был себе позволить. Волнение, как волны на море, размывало то, что уже возникло где-то в глубине чего-то, что называют подсознанием.
Больше спрашивать было не о чем. Встать, попрощаться и уйти? Невозможно: мисс Бохен удобно устроилась на скамье, день выдался теплый, вчерашний дождь остался в другой реальности; Розенфельду было хорошо, спокойно, и он впал в когнитивный диссонанс - как в известной фразе "уйти нельзя остаться", - чувствовал себя буридановым ослом, не способным (не желавшим!) сделать простой, на первый взгляд, выбор. Он приподнялся, но сразу опустился на скамью, выглядело это, наверно, довольно смешно, и ситуацию разрулила мисс Бохен, спросив:
- Что вы об этом думаете, доктор Розенфельд?
Она впервые поинтересовалась его мнением.
- Может, настоять, чтобы вскрыли урну? - спросила она.
Зачем?
- Вряд ли получится. - Эту процедуру Розенфельд знал, имел опыт. - Нужно заполнить множество бумаг, в том числе в полиции.
Кремацию наверняка провели по правилам, есть документы, свидетели, захоронили урну в присутствии коллег, произносили речи, и вдруг безумная женщина требует эксгумации.
Ему нужно было подумать, а ее присутствие мешало. Он хотел сидеть возле нее, даже не смотреть в ее сторону, а просто знать, что она рядом. Или это невозможно - все сразу?
Первая смерть Бохена.
Записка.
Вторая смерть Бохена.
Кремация.
Квантовое самоубийство.
Теория струн.
Математическая вселенная.
"Мы не поддерживаем связи".
Что-то она сказала вчера, что-то, чего он не запомнил, не придал значения. И теперь нужно восстанавливать уже созданное, но разрушенное сознательным усилием. Часто так случается - в истории науки, по-видимому, постоянно и повсеместно. Работаешь с материалом, ставишь эксперименты, строишь логически безупречные теории, но почти не приближаешься к истине, локальной, временной, но без знания которой не продвинешься ни на шаг. Складываешь пазл, остается единственный недостающий элемент, и о нем-то ты не имеешь ни малейшего представления, не видишь в упор, хотя он, возможно, все время маячит перед глазами, элемент-невидимка, воображаемый Гриффит в нелепых одеждах, скрывающих суть.
Она что-то сказала? Ее голос Розенфельд услышал, думая совсем о другом. Как неудобно - задуматься, когда она рядом.
- Простите, - пробормотал он, осознав, что глаза закрыл на секунду, не больше. Воробей, клевавший что-то на гравии дорожки, даже не успел взмахнуть крылышками и улететь от голубя, опускавшегося с очевидным намерением отобрать добычу. - Вы что-то сказали...
- Только хотела, - улыбнулась мисс Бохен - впервые за все время. - Вы, наверно, услышали мысль.
Он покачал головой.
Мисс Бохен сбила его с мысли.
Восемь "фактов". Восемь неравнозначных элементов, которые, будучи сцеплены правильным образом, решают проблему. Какова вероятность случайно обнаружить нужное соединение? Перестановки из восьми элементов. Факториал восьми. Это получается...
Считать в уме Розенфельд умел. Да и считать не нужно было. Он помнил. Сорок тысяч триста двадцать. Шанс случайно найти нужную комбинацию - один из сорока тысяч.
Бессмысленно.
К тому же, она что-то сказала вчера... Девятый элемент. И шанс уменьшается еще в девять раз. Один на триста шестьдесят тысяч восемьсот восемьдесят.
И времени - несколько часов.
- Хорошая погода, - сказал он. - Не хотите ли прогуляться? Домик Эйнштейна. Коттедж Уилера. Квартира Фитцджеральда.
Он полагал, что она не согласиться. "Спасибо, мне это не интересно".
- Спасибо, - сказала она. - Я там была вчера. Профессор Ставракос меня провел. С ним был еще молодой постдок, не запомнила фамилию. Им не терпелось показать, а у меня не было сил отказаться.
Она хотела сказать еще что-то, и Розенфельд ждал продолжения. Нельзя было спрашивать - не ответит. Нельзя было не спросить - она могла думать именно о том, что ему нужно было знать.
Он принял единственное, как ему показалось, правильное решение: придвинулся к мисс Бохен и обнял ее за плечи. Не крепко, едва касаясь - просто обозначил присутствие.
Мимо по аллее прошли двое мужчин - молодой и пожилой. Молодой был в строгом черном костюме-тройке, какие сейчас можно увидеть разве что в музее устаревшей моды, но ему это, видимо, казалось, проявлением собственного достоинства. Он доказывал что-то спутнику, а тот шел, потупив взгляд и небрежно постукивая палкой по гравию. Поношенные джинсы и облезлая, видавшая виды, куртка. Молодой смотрел вперед, пожилой бросил косой взгляд на Розенфельда, нахмурился и отвернулся. Глядя на их спины, Розенфельд подумал странное: сейчас пожилой споткнется, а молодой продолжит идти, развивая мысль, и не станет оборачиваться.
Пожилой не споткнулся. Он остановился, будто налетел на стену, оперся на палку и обернулся. Молодой шел дальше, жестикулируя правой ладонью, будто рисовал в воздухе невидимые знаки - возможно, математические.
Пожилой крикнул что-то своему спутнику, тот не расслышал. Пожилой потоптался на месте и медленно побрел обратно - к скамейке: будто, почувствовав неожиданную усталость, решил присесть рядом.
Розенфельд попробовал убрать руку с плеча мисс Бохен - поза была, наверно, не совсем приличной в этом парке, в этом обществе, в этой профессорско-строгой реальности - но Дженнифер откинулась на спинку скамьи, оперлась на его руку, ей нужна была его поддержка, она знала этого человека, и, похоже, его появление было ей неприятно.
Он подошел и сказал:
- Мисс Бохен. Мои соболезнования. Все произошло так неожиданно.
Все еще опираясь на руку Розенфельда и не поднимая взгляда, мисс Бохен произнесла с оттенком осуждения:
- Это была ваша идея, профессор.
Пожилой стоял перед ней, покачиваясь, будто в спину его подталкивал сильный ветер.
- Да, и я хотел объяснить...
- Ничего вы не хотели объяснять! - возмутилась мисс Бохен.
- Скорее вы ничего не захотели слушать, - печально проговорил пожилой, и Розенфельд понял, что неправильно оценил его возраст. На первый взгляд - лет шестьдесят, но вблизи этот человек производил впечатление глубокого старика. Лет восемьдесят пять, а то и все девяносто. Морщинистое, как печеное яблоко, лицо, сухая кожа, глубоко запавшие глаза, тонкие, едва заметно дрожавшие пальцы. Только взгляд из-под густых седых бровей был молодым, зорким, умным - и хитрым.
Старик перевел взгляд на Розенфельда, которого, похоже, только сейчас изволил увидеть.
- Я вас видел вчера на факультете, - сказал он. - В коридоре. Вы?..
Розенфельд не мог встать, на руку опиралась мисс Бохен, а отвечать сидя ему показалось невежливым, и он привстал, понимая, что выглядит довольно смешно.
- Доктор Розенфельд, эксперт-криминалист, муниципальная полиция Бостона.
- Доктор, - поднял брови домиком старик. - Криминалист. Оксюморон, вы не находите?
- Это была ваша идея, профессор Бауэр! - Мисс Бохен бросила обвинение, будто тяжелый металлический шар, ударивший старика в грудь - он отступил на шаг и даже немного пригнулся.
Профессор Бауэр. Математик. Бохен опубликовал с ним в "Математикал ревю" совместную работу по математическим основаниям теории струн. Розенфельд пытался читать, но ничего не понял, потому что слов в статье почти не было, кроме "если", "то" и "очевидно, что..."
Нужно было пригласить профессора сесть, но на скамье не хватало места для троих.
- Да. - Бауэр перевел взгляд на мисс Бохен. Опираясь на палку всем телом, он наклонился вперед. - Поверьте, это было необходимо. Я старик, и скоро... Хочу сказать, что знаю, как обстоят дела на нашем кладбище.
- При чем здесь... - начала мисс Бохен, но Бауэр гнул свое:
- Очень дорогая земля, кремация куда дешевле. Коллега Гусман в прошлом году...
- Вы не дождались моего приезда!
Бауэр покачал головой и кивнул.
- Если бы выслушали Ставракоса...
- Я не хочу выслушивать оправдания!
- ...То узнали бы, что кремацию провели утром, поскольку на четыре часа пополудни назначено было заседание кафедры, которое невозможно было перенести...
- Невозможно! - вскричала мисс Бохен, и Розенфельд полностью с ней согласился.
- ...поскольку такого никогда не происходило за сто лет существования Института перспективных исследований, - закончил фразу Бауэр.
- Вы бы нас поняли, - сказал он после паузы голосом не столько извиняющимся, сколько наполненным горького обвинения, - если бы не были так...
Он пожевал губами, не найдя нужного слова. Розенфельду показалось, что Бауэр точнее выразил бы свою мысль с помощью формулы, он даже провел концом палки по гравию, но не оставил следа, а только сам едва не потерял равновесие.
- Традиции, - горько сказала мисс Бохен, - выше человечности.
Розенфельд высвободил, наконец, руку и встал.
- Прошу прощения, профессор, - сказал он, - садитесь, пожалуйста.
Бауэр благодарно кивнул. Сел он, однако, в одиночестве: мисс Бохен встала и взяла Розенфельда под руку, отчего тот смутился и не расслышал несколько слов, сказанных Бауэром. Окончание фразы заставило его прислушаться. Бауэр сел, прислонил палку к спинке скамьи - он будто и внимания не обратил, что мисс Бохен не пожелала сидеть с ним рядом.
- ...в точности соответствовало пожеланию вашего брата.
- Джерри не мог! - Ладонь мисс Бохен крепко вцепилась Розенфельду в локоть.
- Но было так, - мягко проговорил Бауэр.
- Джерри и мысли не имел! Он никогда не говорил со мной на такие темы! В его возрасте!
- Конечно, - кивнул Бауэр. - Он не думал, что умрет таким молодым. Но в разговорах о конечности существования мы с ним провели немало полезных часов. На многое он мне открыл глаза, на многое - я ему. Это изумительно красивая математика.
- Боже... - пробормотала мисс Бохен. - Он сошел с ума.
Розенфельд так не думал. Взгляд старика был разумен, слова содержали смысл, который пока был непонятен, но, безусловно, имел отношение к случившемуся.
Мисс Бохен хотела уйти, не желала слышать этого человека, хотя сама требовала объяснений. Она потянула Розенфельда за рукав, и он оказался в неприятном положении выбирающего из двух зол. Он не хотел отпускать мисс Бохен одну, боялся ее потерять, но не хотел и уходить, не услышав аргументацию Бауэра - несомненно, разумную и многое, возможно, объяснявшую. Розенфельд не хотел задавать вопросы, но Бауэр говорил сам, и было бы глупо не дать ему высказаться.
- Дженнифер, пожалуйста, - прошептал он ей на ухо, не обратив внимания на то, что назвал мисс Бохен по имени, - пусть скажет.
- Мне тяжело стоять, - пробормотала мисс Бохен.
- Так давайте сядем.
Гравий на аллее оказался чуть влажным после вчерашнего ливня, но уже был прогрет солнцем. Они опустились перед скамьей - Розенфельд стянул с себя и кинул на гравий куртку, мисс Бохен села и потянула Розенфельда за руку, он едва не упал и приземлился рядом.
Бауэр молча наблюдал за ними.
- Это изумительно красивая математика, - пробормотал он, дождавшись, когда Розенфельд и мисс Бохен устроились у его ног, будто апостолы перед учителем. - Ваш брат, мисс Бохен, - гений.
- И потому с ним так поступили, - осуждающе произнесла мисс Бохен.
- Он занимался проблемой, которую никто не хотел даже видеть.
- Математические миры Тегмарка? - подал голос Розенфельд, соединив в уме две детальки пазла, подходившие друг к другу.
- О! - Бауэр посмотрел на Розенфельда с уважением. Полицейский эксперт и знаток абстрактной математики - оксюморон?
- Джеремия... - Бауэр помедлил, будто, называя имя, вызывал человека из небытия, а он не приходил, и нужно было продолжить фразу. - Джеремия несколько раз выступал на семинарах, и его очень крепко и по делу критиковали. Я тоже, кстати - крепко и по делу. То, что он рассказывал, было сырым и недостаточно продуманным. Проблема вашего брата, мисс Бохен, была в том, что он, будучи чистым математиком, пытался решить сугубо физическую задачу, которую и выставлял на первый план, понимая, конечно, аргументацию противников.
- Вы говорите о квантовом самоубийстве? - Розенфельд не перебил старика, как могло бы показаться, он только вклинился в одну из пауз - речь Бауэра была медленной, будто он подолгу раздумывал над каждым словом и, возможно, даже над каждым слогом. От этого речь не становилась более понятной, но лучше запоминалась, и Розенфельд подумал, что не будет проблемы записать потом слова Бауэра на бумаге, а лучше сразу в компьютере.
- Самоубийство? Дурацкая идея. Не глупая, а именно дурацкая. Тегмарк прекрасно понимал, что эксперимент даже в уме выполнить невозможно, он ничего не доказывает, даже будучи исполненным. Не пытайтесь меня прервать, молодой человек, я вижу, вам не терпится задать вопрос, вы из тех, кто любит перебивать, воображая, что понимает с полуслова. И еще - в вас говорит гордыня, я тоже в молодости был гордым и старался все решать сам, даже если был не вполне, скажем так, компетентен. Вчера вы могли задать Берку... я имею в виду профессора Ставракоса... тысячу вопросов, которые приготовили перед полетом, ведь летели вы не с пустой головой и не для того, чтобы посмотреть на свежую могилу, но вы эти вопросы не задали, гордыня не позволила, верно? Не отвечайте - вы оправдали себя, решив, что задавать вопросы бессмысленно, вы не официальное лицо, полномочий у вас нет - разве что спрашивать о научных проблемах, этого права у вас никто отнять не может, но именно в этих проблемах вы плаваете, не умея плавать, и боитесь утонуть. Дилемма, да? Спрашивать как полицейский эксперт не имеете права, а спрашивать как ученый - не имеете образования. Я называю это гордыней.
Розенфельд хотел сказать, что проблему он решил еще ночью. Он не помнил решения, оно было скрыто, как кантовская монада, как содержимое черного ящика. Любое принципиально новое знание возникает спонтанно, хотя и как результат умственных упражнений и реального эксперимента или наблюдения. Ричард Фейнман, великий и мудрый физик, был прав, говоря, что законы природы сначала угадывают, а потом придают догадкам форму теории, достраивая возникшее будто само собой прекрасное здание. Здание знания.
- Гордыня... - повторил Бауэр и сердито ткнул длинным пальцем в сторону мисс Бохен. - И ваш брат... Он гений, но, как многие гении, родился не вовремя. Не в нужное время и в неправильном месте. Знаете, почему Эйнштейн - великий физик, а Лепаре - никому не известный неудачник? А, вы даже фамилию такую не слышали. Вот что значит: родиться не в то время и оказаться не в том месте... Я вам расскажу.
Перебивать Бауэра не имело смысла. Разве что ухватить мысль, если будет что ухватывать.
- За десять лет до того, как Эйнштейн написал три знаменитые статьи, некий французский математик опубликовал в никем не читаемом журнале никем не прочитанную статью, - монотонно продолжал Бауэр, глядя вверх, на какую-то точку выше самого высокого дерева. Розенфельд оглянулся - там висело одинокое эллиптическое облако, темное посередине и светлое по краям, остаток дождевой тучи, отставший от "стада".
Если журнал никто не читал и никто не прочитал статью, то откуда о ней знает Бауэр?
- Тысяча восемьсот девяносто пятый год, - бубнил Бауэр. - Журнал назывался "Чего вы не знаете", выходил во французском городке Лилле тиражом, представьте себе, три экземпляра, отпечатанных на древнем, но тогда новом "ундервуде". Кто туда писал? Сам издатель, тамошний церковный служка, даже не священник, не помню его фамилию, да она и не имеет отношения к делу. Он находил любопытные, с его точки зрения, новости, сплетни, слухи... Иногда печатал заметки своих друзей и знакомых. Кто читал? Они и читали - друзья, знакомые. По сути - никто. В этом, с позволения сказать, издании и опубликовал, если это можно назвать публикацией, свою статью некий Луи Лепаре. Если бы он написал работу лет сто спустя и опубликовал, скажем, в "Математикал леттерс"... то есть если бы рецензенты его статью пропустили в печать... судьба автора была бы иной.
Бауэр неожиданно наклонился к мисс Бохен и провел ладонью по ее волосам, отчего она инстинктивно отпрянула, вызвав легкую улыбку на лице математика.
- Лепаре... Кто это? И почему...
- Доктор Розенфельд, вы хотели спросить, откуда мне известно о таком математике, если журнал был, как я сказал, нечитаемый, а статья Лепаре осталась непрочитанной?
В знании психологии доктору Бауэру было трудно отказать.
- Случайность. Мисс Бохен, - неожиданно обратился Бауэр к Дженнифер, наклонившись так, чтобы встретить ее взгляд и ответить на него своим, - вы наверняка помните, как в феврале две тысячи восьмого побывали с братом во Франции.
- Да, - заворожено глядя в тусклые и, казалось, ничего не выражавшие глаза Бауэра, пробормотала мисс Бохен. - Джерри ехал на конференцию по математике, и я отправилась с ним - мы собирались после конференции побывать в Ницце, зима была очень теплой...
- Но ваш брат неожиданно изменил планы и решил вернуться в Принстон. Вы на него обиделись?
- Нет. То есть да, но не показала вида. Что-то пришло ему в голову, он хотел обдумать. Это с ним часто бывало.
- Он объяснил свой поступок?
- Нет, но я поняла. То есть уговорила себя, что понимаю. Джерри предложил мне остаться на неделю и отдохнуть, номера в отеле в Ницце были заказаны... Но почему вы... А, поняла! Джерри где-то нашел экземпляр этого нечитаемого журнала, да? Прочитал статью Лепоре?
- Конференция проходила в Лилле. И жили вы не в отеле, а снимали частную квартиру, оплаченную оргкомитетом, потому что все отели в Лилле были под завязку забиты делегатами слета то ли хирургов, то ли зубных техников.
Мисс Бохен улыбнулась, вспоминая. Плохо, а точнее, почти не понимая французский, Джерри так и не разобрался, что за народ оккупировал отели, и почему организаторы математической конференции не учли этого обстоятельства. Впрочем, никто не жаловался - участников конференции расселили по частным квартирам, было удобно, все остались довольны.
- Джерри был доволен. Так вы хотите сказать...
- Он делился с вами своими идеями и тогда тоже, верно?
- Да, но я не помню. Я не математик, - извиняющимся тоном сказала мисс Бохен. Она уже не сжимала локоть Розенфельда и даже отодвинулась, будто перестала ощущать необходимость в его поддержке и защите.
- О... - Старик постучал тростью о гравий и провел кончиком замысловатую линию, почти не оставившую следа. - Мне он рассказал. Мы обсудили, и я... признаю... сказал, что идея нелепа и бессмысленна, думайте лучше о своей докторской, сказал я, ему оставалось три месяца до защиты, и ни к чему было увлекаться математическими глупостями столетней давности. Это сейчас я... А тогда... Глупое и умное... Гениальное и бездарное... Как это порой путают - все зависит от обстоятельств, от контекста... Бездарное, поданное и осмысленное в нужном контексте, выглядит порой гениальным... В искусстве это сплошь и рядом, но и в науке случается.
Розенфельд нетерпеливо привстал. Бауэр говорил слишком много и вокруг да около. Мисс Бохен опять ухватила Розенфельда за локоть, на этот раз, чтобы он понял: не нужно торопиться, слушайте, слушайте, это, наверно, важно.
- Да, так я о чем... - Бауэр ненадолго задумался, собирая разбежавшиеся мысли. - Я забыл о том разговоре, вспомнил во время похорон... извините, мисс Бохен... В общем, вспомнил и сопоставил.
Бауэр опять надолго замолчал, слепо водил концом палки по гравию, выписывая не оставлявшие следов формулы, а может, слова, которые он хотел, но не решался произнести. Розенфельд, не выдержав паузы, заговорил сам. Наверно, напрасно. Наверно, он неправильно понял Бауэра, неверно сложил пазл - появился лишний элемент, а не должен был, и вся конструкция грозила рассыпаться. Но и молчать Розенфельд больше не мог - он просто не умел молчать долго, если его переполняли мысли, требовавшие выхода.
- Доктор Бохен, - сказал Розенфельд, обращаясь к вспыхнувшему меж деревьев и заставившему зажмуриться солнцу, - то есть этот... Лепоре... он писал о математической вселенной Тегмарка?
Бауэр посмотрел на Розенфельда с искренним изумлением.
- Тегмарк, - сухо произнес он недовольным тоном, - родился лет на сто позже Лепоре.
- Конечно, - теперь уже Розенфельд рассердился на непонятливость Бауэра. - Но какое это имеет значение? В математической вселенной нет времени.
- И потому нет смерти.
Кто это сказал? Бауэр? Старик молчал, подставив лицо солнцу. Мисс Бохен? Дженнифер - Розенфельд обратил внимание - молча плакала, без слез, и со стороны могло показаться, что она задумалась, но Розенфельд видел: она плакала, как на скульптуре Микельанджело "Пьета" плакала над сыном Божья матерь. Невидимые миру слезы. Слезы, которые всегда с тобой.
- И потому нет смерти, - повторил Розенфельд.
- Там - нет, - согласился Бауэр. - А здесь - да.
- И доктор Бохен, - продолжил Розенфельд, - попался в эту ловушку.
Бауэр кивнул.
- О чем вы? - спросила мисс Бохен. Она плакала - теперь ее выдавал голос.
По дорожке в сторону Департамента математики прошли трое. Розенфельд услышал звук шагов, на слух определил - трое, мужчины, один шагал широко, два его спутника старались не отставать, их шаги были почти беззвучны, как затихавшие капли дождя. Розенфельд не обернулся, он смотрел на Бауэра, а тот проводил взглядом прошедших, слегка кивнул, отвечая на приветствие, и начертил кончиком палки на гравии фигуру, в котором Розенфельд распознал восьмерку, а может, знак бесконечности.
- О чем я? - переспросил Бауэр. - О самом важном вопросе, мисс Бохен. О жизни и смерти. А если математически, то о времени. Если нет времени, то нет ни смерти, ни жизни. Вы помните работу Барбура о вневременной вселенной? - старик неожиданно ткнул палкой в грудь Розенфельда, удар получился слабым, это было дружеское обращение, легкое касание шпаги, не способное ранить.
- Конечно, - сказал он, глядя, впрочем, на профиль мисс Бохен и понимая, что говорит Бауэр для нее, ей прежде всего хочет объяснить, в союзники взяв Розенфельда. - Мне, знаете ли, всегда не давало покоя простое противоречие: вневременная вселенная Барбура состоит из неподвижных "картинок", застывших состояний, где есть все, что допускают законы физики. А время создаем мы сами, время возникает в нашем сознании, когда мы выбираем мгновения своей жизни - переходим от одного кадра к другому, потом к третьему, четвертому... Переход от кадра к кадру - движение. Движение происходит во времени. Даже мгновенный переход - это время, пусть и равное нулю. Вселенная Барбура все равно существует во времени, и именно поэтому в ней есть начало и конец, рождение и смерть, причина и следствие.
Бауэр кивал, отмечая кивком каждую фразу Розенфельда, а мисс Бохен происходившее стало неинтересно, она упустила нить разговора, нетерпеливо пронзила Розенфельда синим лучом взгляда, и это оказалось больнее, чем легкий удар шпагой Бауэра. Розенфельд смешался и замолчал. Зря он заговорил о вселенной Барбура, а Бауэр напрасно спросил. Или нет? Или они все же продолжали плести нить?
- О чем вы? - требовательно спросила она. - Мы говорили о Джерри.
- Мы и говорим о Джеремии, - отрезал Бауэр. - Мы пытаемся понять, что и почему произошло с вашим братом, дорогая мисс Бохен.
- Но...
- Сядьте, пожалуйста. - Голос Бауэра стал неожиданно резким. - Сюда, рядом со мной.
Он похлопал ладонью по скамье, и Дженнифер покорно села. Розенфельду показалось, что это скамья подсудимых, мысль была мимолетной и глупой: судить будут ее. За что?
Троим на скамье места не было, и Розенфельд остался сидеть на куртке - поза была неудобна, он скрестил ноги по-турецки, оперся о гравий обеими ладонями и сказал:
- Надеюсь, я правильно вас понял, профессор Бауэр.
Старик подпер палкой подбородок, закрыл глаза и стал похож на фотографию Борхеса, которую Розенфельд когда-то видел в сборнике рассказов аргентинского классика. Поразительное сходство, будто воплощение Борхеса явилось, чтобы объяснить то, что словами Розенфельд объяснить не мог, а математическими знаками - не умел. Мочь и уметь - два очень разных понятия, как правда и истина. Борхес мог рассказать словами то, что выходило за пределы человеческого воображения. Мог - и умел это делать.
- Не знаю, - буркнул Бауэр. - Вы считаете, что сложили пазл...
- Откуда... - вырвалось у Розенфельда. Он был поражен интуицией старика. Или они мыслили одинаково?
- Я тоже сложил, - перебил Бауэр. - И теперь нужно понять, одинаковые ли пазлы мы сложили. Если да - задача решена, и решение - единственное.
- Так давайте сравним! - нетерпеливо воскликнул Розенфельд. Он не мог, как обычно, подкрепить свои слова жестикуляцией, руки были заняты, они подпирали не только его тело, но, как ему казалось, его мир, его мысли, его суть.
- Мы это и делаем, - с легкой насмешкой объявил Бауэр и добавил без паузы. - Я видел вчера, как вы входили к Ставракосу и когда вышли. Я не знал вас и навел справки. Утром заглянул к вам в отель, но вы уже ушли. Я предположил, где могу вас найти и, как видите, не ошибся.
- То есть наша встреча...
- Не случайна, конечно. Видите ли, в этой... гм... истории нет ничего случайного. Причины и следствия. Следствия и причины.
Розенфельд подумал о девяти составляющих его пазла. Пожалуй, он слишком поторопился - элементов гораздо больше, а комбинаций - тем более.
- Причины и следствия - говорите вы. Но в этой цепочке есть разрыв причинности. Инфаркт доктора Бохена.
- У инфаркта, безусловно, есть причина.
- Медицинская!
- Послушайте, молодой человек! Вы опять думаете с конца, поэтому ваш пазл не складывается.
Розенфельд промолчал.
- Ключ к решению, - торжественно объявил Бауэр, - в двух людях. Во французском гении Лепоре, о котором вы не слышали, а мисс Бохен знает, но не может вспомнить того, что знает. И второй человек - сама мисс Бохен. Да, моя милая, дело в вашей памяти, но память - штука очень своевольная, из нее невозможно извлечь ничего, если не знать кодовое слово, как в компьютере. Вы это слово знаете, но не знаете, что именно оно является кодом, и наша задача - с этим молодым человеком - заставить вас вспомнить. Сначала код, а потом - слова, сказанные вам братом.
Мисс Бохен покачала головой.
- Не нужно пытаться вспомнить! Вы только еще глубже закопаете в подсознание то, что знаете. А вам, - Бауэр ткнул палкой в грудь Розенфельда, точно рассчитав удар: кончик палки легко коснулся рубашки, - вам я расскажу с самого начала. Лепоре, да. Он написал вот что. "В мире нет ничего, кроме математики. Из математики мы возникли, в математику вернемся, умирая, и у меня есть красивое тому доказательство, которое я не могу привести здесь, поскольку оно невыразимо ни формулами, ни словами, а лишь одним сознательным действием, произведенным в ясном уме и твердой памяти, что я намерен сделать в надлежащее время, когда голос вечности скажет мне "пора". Я вернусь в математику, а здесь умру".
"Ибо прах ты и в прах возвратишься..."
- Это же... - пробормотала мисс Бохен, переведя взгляд на Розенфельда и на мгновение его ослепив.
- Это же... - повторил Розенфельд, но фразу закончил: - Что-то похожее написал доктор Бохен между смертью и смертью!
- Частично, - согласился Бауэр.
- Вы видели записку?
- Конечно. Все ее видели. Прочитал и я, и вспомнил Лепоре.
- Не Тегмарка? - спросил Розенфельд.
- Тегмарка - потом, - отмахнулся старик. - Что Тегмарк? Он только все запутал, сочетая несочетаемое. Оксюморон, да.
- Зачем все это? - тоскливо спросила мисс Бохен.
Бауэр повернулся на скамейке так, чтобы видеть Дженнифер, не крутя головой, и долго смотрел на ее неподвижный профиль, будто художник, запоминавший детали будущего портрета. У Розенфельда было множество вопросов, которые следовало систематизировать и задавать в непонятной пока последовательности. Он молчал, потому что молчание Бауэра было подобно демонстрации черного ящика мысли и требовало такого же ответного молчания. Диалог требует слов. Мысль живет и развивается в молчании, даже если не осознает этого.
- Вопрос в том, - заговорил Бауэр, - было ли случайностью то, что произошло в Лилле. Случайно ли доктор Бохен обнаружил на полке в комнате, где жил, единственный сохранившийся экземпляр никем не прочитанного журнала, выпущенного в тысяча восемьсот девяносто пятом году. Два других экземпляра попали, видимо, к авторам, участникам сборника, и, вероятнее всего, давно уже оказались на помойках.
- А этот, - иронически заметил Розенфельд, - так и простоял на полке больше века, дожидаясь, пока доктор Бохен обратит на него внимание.
- Нелепость, верно? - оживился Бауэр. - Добавьте другую. Прочитав статью Лепоре, Джеремия совершил кощунство. Попросту говоря - кражу. Он не обратился к хозяину квартиры с естественным, казалось бы, вопросом. Если никто не интересовался журналом больше столетия - годы двух мировых войн, непременных ремонтов, перестановок и перемещений, - то никто не обратит внимания, что на полке нет больше тетрадки с текстами, напечатанными на старинной машинке с западающими буквами и с вписанными от руки формулами. Он сунул журнал в портфель и собирался перечитать в дороге.
- Вы это знаете...
- Джеремия рассказал, вернувшись, - нетерпеливо прервал Розенфельда Бауэр, и кончиком палки процарапал в гравии едва видимую линию.
- Журнал у вас? - догадался Розенфельд.
- Был. Джеремия дал мне его на день и попросил вернуть.
Кончик палки процарапал еще одну линию, перечеркнув первую.
- Вы помните, при каких обстоятельствах Джузеппе Верди начал писать оперу "Навуходоносор"? - Вопрос Бауэра оказался таким неожиданным и не относящимся к разговору, что мисс Бохен пробормотала "о, Господи", а Розенфельд, наконец, поднялся на затекшие ноги и, покачиваясь, чтобы не потерять равновесия, спросил, почему уважаемый доктор Бауэр ни одной фразы не заканчивает и постоянно сбивается с мысли.
- Верди, - между тем продолжал Бауэр, не обращая внимания на реакцию собеседников, - получил от импресарио театра Ла Скала тетрадку с текстом либретто оперы про вавилонского царя. Либретто, уже отвергнутое немецким композитором Отто Николаи. Николаи назвал либретто вздором и отказался сочинять музыку на такой бредовый сюжет. Верди не собирался читать либретто, но, когда снимал пальто, вернувшись к себе на съемную квартиру, тетрадка выпала из кармана и раскрылась на словах, которые потом стали хором евреев, сидящих на берегу Тигра и мечтающих о покинутой родине.
- Послушайте...
- "Лети, мысль, на золотых крыльях"... Эти слова мгновенно, как волшебный ключ, открыли запечатанное воображение композитора, и родилась мелодия потрясающей красоты и силы.
- Профессор Бауэр!
Бауэр сделал рукой отстраняющий жест, будто пытался отодвинуть Розенфельда, мешавшего смотреть на солнце. Так сидевший в бочке Диоген обошелся с Александром Македонским.
- Примерно то же самое, что с Верди, по словам Джеремии, произошло с ним, когда он прочитал статью Лепоре. Он дал мне журнал на время. Это была тетрадка, кое-как сшитая и распадавшаяся при неосторожном движении.
- Вы журнал вернули? - Розенфельд сгорал от нетерпения. Ему надоело слушать долгий и невнятный рассказ Бауэра, с постоянными отвлекающими эпизодами. Но старик, похоже, принадлежал к типу людей, которые нечасто открывают рот, редко делятся своими мыслями и лелеют собственное мнение, как дитя, которое невозможно оторвать от груди. Но если начинают говорить о наболевшем, продуманном и выстроенном в уме, то остановить их невозможно - разве только прибегнув к физическому насилию. Но и тогда они проговаривают остаток речи в уме, независимо от того, что в это время происходит в мире, на который предпочитают не обращать внимания.
- Я взял тетрадку, сунул в портфель, я обычно ношу с собой старый портфель, который мне купили, когда я окончил среднюю школу и, не очень того желая, перешел в высшую. Я не был хорошим учеником, но портфель сохранил, он оказался таким удобным, что я носил его в колледже, потом в университете, я окончил университет Тафта, если это кому-то интересно знать, и, когда я защищал докторскую, диссертация, отпечатанная на одном из первых моих компьютеров, лежала в портфеле...
Остановить поток воспоминаний было невозможно, и Розенфельд смирился. Он по-прежнему закрывал Бауэру солнце и не собирался отходить в сторону, создавая старику хоть это неудобство - может, он станет говорить короче и по делу. Мисс Бохен, казалось, не слушала вовсе, сидела, закрыв глаза, думая о своем.
- Очень крепкая кожа, - бормотал Бауэр. - Даже полвека спустя, нет, больше, лет уже шестьдесят, она не протерлась, разве что в углах, так я положил журнал в портфель и ушел к себе, я, кстати, живу в том коттедже, что проглядывает между деревьями за вашей спиной, доктор Розенфельд, и если вы обернетесь, а не будете из принципа стоять передо мной, как статуя Командора перед Дон Жуаном, то увидите вход, я в тот вечер вернулся и положил портфель на обычное место - специально для портфеля давно купленный высокий столик, наверно, на самом деле он предназначался для цветочного горшка, но мне понравился, и я купил. Положил и забыл - я тогда решал вторую проблему Нордшелла. Когда собрался лечь, часы показывали третий час ночи, я это рассказываю не для того, молодой человек, чтобы вы думали "какой несносный старик, к чему эти ненужные подробности", уверяю вас, в моем рассказе каждое слово на своем месте, вы это поймете потом, так я лег в постель и потянулся за портфелем, столик стоял в голове кровати, чтобы я лежа мог дотянуться, открыл и уверенно сунул в портфель руку, зная, в каком отделении лежит тетрадка. Ее там не оказалось. Пришлось подняться, взять портфель и внимательно все в нем рассмотреть. Тетрадки не было. Я подумал, что вечером вынул ее, положил на стол и забыл. На столе тетрадки не было тоже. Ее не оказалось нигде - я осмотрел всю квартиру, включая туалетную комнату, где тетрадки не могло быть в принципе. Вряд ли, взяв журнал у Джеремии, я мог положить его мимо портфеля, Джеремия стоял рядом и непременно обратил бы внимание на мою рассеянность. Журнал должен был находиться в моей квартире - или нигде во всей Вселенной. Как волновая функция, которая, если предмет не наблюдать, разбегается по мирозданию, но стоит только попытаться предмет найти, как волновая функция схлопывается, и предмет оказывается там, где вы его видите.
Розенфельду было что возразить по поводу этого сравнения, но он промолчал, уяснив для себя, что Бауэр был сторонником копенгагенской теории и противником многомировой. Имело ли это значение?
- В три часа ночи я не стал звонить Джеремии и сообщать о пропаже. Но и уснуть не мог - пытался вспомнить, куда я дел тетрадку. Забылся сном на рассвете, разбудил меня внутренний толчок, наверняка и с вами такое случалось. Вы вздрагиваете во сне, просыпаетесь - и тогда сон запоминается во всех подробностях, которые обычно очень быстро ускользают. Так вот, проснувшись, я помнил - вспомнил! - каждое слово из статьи Лепоре, каждую формулу, их там было немного, точнее - пятнадцать. Вспомнил пожелтевшие листы, чернильную кляксу в углу страницы двадцать семь... Вспомнил - именно вспомнил! - что читал статью во сне. И вспомнил, конечно, что наяву, в нашей реальности я журнал даже не раскрывал, точнее, пролистал, когда Джеремия передал мне тетрадку. Утром я позвонил ему, сообщил о пропаже, хотел извиниться, но он был в прекрасном настроении, выслушал меня спокойно и спросил только, прочитал ли я статью. И тут я оказался перед дилеммой. Что ответить? Да? Нет? Да - я помнил статью даже лучше, чем наяву прочитал бы глазами. Обычно, читая, я схватываю смысл, а детали, вроде чернильных пятен и загнутых страниц, проходят мимо сознания и не запоминаются. А я - помнил. Сказать - нет, не читал? Нет - не читал, а то, что приснилось, могло быть игрой подсознания, а не текстом, написанным больше ста лет назад. Я честно признался, что статью не читал, но, видимо, все-таки знаю ее содержание, потому что... "Значит, читали, - перебил меня Джеремия. - Прекрасно. Обсудим?" Что? Сон? "Хорошо, - согласился я. - Приходите ко мне прямо сейчас". "Отлично!" - сказал Джеремия. Потеря - точнее, исчезновение - журнала его, похоже, вовсе не огорчила.
Бауэр провел кончиком палки по гравию еще одну почти невидимую линию, и Розенфельд разглядел в уже проведенных линиях букву R с дописанной справа внизу скукоженной единичкой, получилось что-то вроде R1 - случайно, намеренно ли? И что могло означать, если намеренно? Бауэр загадывал новые загадки или хотел объяснить решение старой?
- Когда... - неожиданно подала голос мисс Бохен. - Когда это было? Вы помните число?
Бауэр по-прежнему смотрел на солнце, почти не щурясь, и Розенфельду показалось, что старик почти слеп. Свет он видел, по солнцу мог, скорее всего, ориентироваться, но читать... Он должен носить очень сильные очки. Почему выходит гулять без очков? Он может налететь на препятствие и упасть.
- Двенадцатое марта, - медленно произнес Бауэр. - Вторник. Вам тоже запомнилось это число?
- Да. Джон улетел в Принстон, а я поехала в Ниццу, погода была прекрасная, тепло. Море, конечно, холодное, но сидеть на балконе в отеле, прикрыв колени пледом, было замечательно. Джерри позвонил под вечер, не помню точно время, но солнце уже погружалось в море, значит, было около шести, а в Принстоне - часов одиннадцать утра.
Бауэр кивнул.
- Мы как раз закончили обсуждение. Помните, что он сказал? Должны помнить, если запомнили день и час.
- "Джейн, я знаю теперь, как все началось. Это удивительно красиво и удивительно просто. Красиво, как зеленый луч перед закатом, и просто, как поцелуй".
- Просто, как поцелуй... - повторил Бауэр. - Ваш брат был романтиком, не ожидал...
- Я запомнила, потому что Джерри никогда так не говорил. Нет, он не был романтиком. Математика и романтика... Впрочем, может, это только в моем представлении две вещи несовместные.
- А еще? - нетерпеливо перебил Бауэр. - Что он еще сказал?
- Ничего. Связь прервалась. Джерри отключил, или что-то на линии. Я перезвонила, солнце как раз скрылось под волнами, багровое, никакого зеленого луча, конечно, не было, хотя мне показалось, будто мелькнуло на мгновение, но не зеленое, а синее-синее... И сразу стало темно. Я хорошо помню, потому что подул холодный ветер с моря, я начала дрожать... Звонила, а Джерри не отвечал, и мне почему-то стало страшно. Скорее от темноты и холода. Я ушла в комнату, закрыла дверь на балкон... Джерри, наконец, ответил, и я успокоилась. Извините, не помню, о чем мы поговорили.
Бауэр стукнул палкой о гравий.
- Обычный разговор, - извиняющимся тоном сказала мисс Бохен. - Потому и не запомнился. Я не спросила, что Джерри имел в виду, когда сказал о зеленом луче и поцелуе.
- А потом? Когда вернулись домой?
- Нет. Не хотела возвращаться к тому разговору. Не знаю почему.
- Жаль, - коротко отозвался Бауэр и положил палку себе на колени, будто собачку. Кончик палки коснулся куртки мисс Бохен, она отодвинулась, оказалась на самом краю скамейки и поднялась. На Бауэра не смотрела, не смотрела и на Розенфельда. Он видел, что Дженнифер расстроилась и рассердилась, не понимал причину, разве что это была женская непредсказуемая реакция, не просчитываемая в принципе. Мисс Бохен, не попрощавшись, пошла по аллее в сторону коттеджа Эйнштейна. Шла, не оборачиваясь, но медленно, будто хотела, чтобы ее догнали.
Розенфельд хотел так и поступить, но и старика оставить не мог.
- Идите, - усмехнулся Бауэр. - Мисс Бохен ждет вас, доктор Розенфельд.
Он видел, как она шла? Без очков? Розенфельд на мгновение растерялся. Видел Бауэр хорошо или был слеп, как крот? Может, слышал? В принципе, если прислушаться, можно было расслышать, как шуршал гравий под сапожками мисс Бохен. Шаг, еще один... Наверно у старика хорошо развит слух, обычное дело для людей, привыкших смотреть на солнце.
- Я вернусь, - сказал Розенфельд, - и мы продолжим разговор.
- Не думаю, - задумчиво произнес Бауэр. - После разговора с мисс Бохен вряд ли вы захотите вернуться ко мне.
Розенфельд хотел спросить "почему?", но тогда пришлось бы выслушать ответ - наверняка неопределенный, а Дженнифер ушла уже довольно далеко, могла свернуть на одну из многочисленных расходившихся тропок, он потерял бы ее из виду...
А если уйти, не спросив и не услышав даже неопределенный ответ, то потом пришлось бы искать Бауэра - старик, скорее всего, не станет дожидаться. Что-то происходило между ним и Дженнифер, что-то, о чем Розенфельд не знал и не знал даже, нужно ли ему знать и что может знание чьих-то личных отношений изменить в уже опять собранном пазле.
Буриданов осел, да.
- Простите, профессор, - пробормотал Розенфельд, - я только спрошу: он действительно создал это?
- Это? - переспросил Бауэр, сложив брови домиком, и коротко сказал: - Да.
- И потому умер?
Бауэр пожевал губами, будто хотел что-то сказать, но передумал и проглотил несказанную фразу.
"Ибо прах ты и в прах возвратишься"...
Розенфельд поднял куртку, перекинул через плечо и пошел вслед... за кем? Дженнифер не было на аллее, и он не успел увидеть, на какую тропу она свернула. Но и вернуться теперь не мог, помня усмешку Бауэра.
Он не предполагал, что университетский парк устроен так сложно, хотя, скорее всего, если смотреть сверху или на карту, то все линии и развилки сложились бы в четкий геометрический рисунок, подчинявшийся продуманному плану архитектора. Впрочем... Если смотреть на схему биологической эволюции, приведшей к появлению человека разумного, создается впечатление четкого продуманного плана - кто, если не Бог, мог создать такую последовательность? Но ведь на самом деле именно игра случайностей и ошибок привела к результату.
Сравнение возникло и исчезло, Дженнифер исчезла тоже, будто призрак, и теперь Розенфельд боялся потерять обоих - он был уверен, что, вернувшись, обнаружит скамейку пустой, а то и еще хуже - вместо Бауэра будет сидеть какой-нибудь студент или постдок. Пока они разговаривали, парк наполнился людьми, как стакан - высыпанными в него цветными шариками.
Пройдя метров сто, не обнаружив Дженнифер ни на одной из аллей, Розенфельд все же повернул назад. Последние метры он пробежал и остановился, увидев, что Бауэр по-прежнему сидит, подставив солнцу утомленное лицо. Палка лежала рядом на скамейке - видимо, как просьба к проходившим не садиться рядом.
Розенфельд и не стал садиться. Встал перед Бауэром, загородив солнце. Тень упала на лицо старика, он открыл глаза и посмотрел на Розенфельда взглядом, который тот сразу узнал. Так смотрела Дженнифер - будто луч лазера проникал вглубь сознания. У мисс Бохен луч был синим, как небо над океаном. У Бауэра - черным, как туманность "Угольный мешок", где застревал свет тысяч окружавших туманность звезд, в том числе ярких голубых гигантов, тративших напрасно энергию излучения, чтобы пробить плотное газо-пылевое облако. "Угольный мешок" скрывал звезды так же основательно, как взгляд Бауэра - мысли.
- Почему все-таки, - спросил Розенфельд, - тело доктора Бохена кремировали так поспешно?
Он собирался задать другой вопрос, но интуиция оказалась проворнее.
Взгляд Бауэра погас, как задутая ветром свеча. Перед Розенфельдом сидел подслеповатый старик.
- Во всей этой истории, - спокойно сказал Бауэр, - похороны доктора Бохена - момент самый очевидный и неважный. Я думал, вам уже объяснили. Во всяком случае, в пазле, который вы сложили, это - лишний элемент.
Розенфельд промолчал.
- Вы еврей? - Вопрос прозвучал неожиданно, но был закономерен.
Розенфельд кивнул.
Вряд ли Бауэр увидел ответ. Почувствовал.
- Джеремия скончался перед рассветом. У евреев принято хоронить в тот же день. С закатом солнца и появлением на небе трех первых звезд начинается день новый. Ну и вот...
Розенфельд мог сказать, что Бохен не был религиозен. И все знали, что у доктора есть сестра, приезда которой нужно дождаться по всем человеческим законам. Неписаным, да. К тому же, если придерживаться еврейской традиции, то раввин должен был прочитать заупокойную молитву... как она называется... Розенфельд знал, но забыл... да, кадиш. Можно ли по той же традиции тело еврея кремировать? Вряд ли, хотя на еврейском кладбище в Бостоне, где Розенфельд не однажды бывал в связи со служебными обязанностями, имелась стена с захоронениями кремированных покойников.
Все сложно и неоднозначно в современном мире.
Должно быть, он произнес это вслух, или Бауэр догадался, о чем он думает, но ответил он именно на эту мысль.
- Не так все сложно, как вам представляется, доктор Розенфельд.
- Если вы скажете, - мрачно сказал Розенфельд, - что такова была воля доктора Бохена, я, извините, не поверю.
- Воля! - оживился Бауэр. - Мы как-то говорили с Джеремией о том, кто как желал бы быть похороненным. Вне всякой связи с тем, что случилось потом. Иногда тянет на потусторонние размышления. О смерти, вечной жизни... Помню, я сказал, что мне все равно, что с моей оболочкой сделают, когда в ней не останется сознания и того, что называют душой. Хотя, скорее всего, сознание и душа - одна и та же субстанция, прекращающая существовать, когда начинают отмирать клетки мозга. Джеремия на это ответил, что хотел бы захватить тело с собой в мир посмертия, если он существует. Его, как я понимаю, не привлекало существование в форме бестелесной духовной сути.
- Он в это верил? - удивился Розенфельд, поменяв в уме местами пару элементов выстроенного пазла.
- Нет, конечно. Я ж говорю: это был просто разговор за чашкой кофе в полночь после долгого обсуждения проблемы Гейдельберга-Померанца. Как бы то ни было, если считать его слова реальным желанием, выполнить его было невозможно.
Бауэр взял палку в руки и начертил на гравии еще один невидимый знак. Судя по движению, что-то вроде греческой заглавной сигмы - знака суммы.
- Впрочем, - добавил он, - я давно забыл о том разговоре. Сейчас вспомнил.
- После разговора с профессором Ставракосом, - медленно, желая быть понятым правильно, сказал Розенфельд, - я зарекся кого-либо о чем-либо спрашивать. Был уверен, что мне или не станут отвечать, или, если ответят, я не сумею отличить правду от вымысла, а здесь, согласитесь, вымысла гораздо больше, чем правды. Почему - вот вопрос, и на него точно не ответит никто.
Он помолчал и, не дождавшись ответа Бауэра (да он и вопроса не задавал, просто думал вслух), сказал:
- Вы тоже.
- Я тоже, - повторил Бауэр и повернулся всем корпусом в ту сторону, где, по его мнению, стоял Розенфельд. - Вы полагаете... Впрочем, вы правы.
Какой смысл сейчас думать об этом? Даже извинения приносить - бессмысленно.
Розенфельд присел на край скамьи - не так далеко от Бауэра, чтобы тот не расслышал, и не так близко, чтобы подумал, будто теперь разговор пойдет о погоде.
Какая погода была, когда хоронили Бохена?
"О чем я думаю?"
- Я думаю... - сказал Розенфельд, пытаясь посмотреть на солнце так, как недавно смотрел Бауэр. Солнце ослепило, и он зажмурился, почувствовал, будто теплой ладонью кто-то провел по векам, переносице, лбу... - Я думаю, сейчас ваши коллеги с большим интересом исследуют содержимое компьютера доктора Бохена.
Серьезное обвинение.
- Всем, и вам, профессор, в том числе, интересно... Нет, интересно - не то слово. Доктор Бохен создал все это, и они хотят знать - как. Величайшее математическое открытие...
Не сбиться бы в пафос...
- В математике не бывает открытий, - сухо произнес Бауэр. - Математика - сугубо человеческое изобретение для описания природы. Изобретение - не открытие. Потому, кстати, по математике не присуждают Нобелевских премий. Математики - инженеры мироздания. Математики придумывают конструкции, своего рода строительные леса...
- Да, - согласился Розенфельд. - И ваши коллеги пытаются найти описание. Как доктор Бохен с помощью математики создал это.
Он выделил голосом последние слово, и Бохен отозвался:
- Они ничего не найдут, как не нашел и я.
- Вы искали?
- Конечно. Мы с Джеремией работали вместе.
- Статья "Математическая вселенная и теория струн"?
- Естественно.
- Но ведь они догадались. Иначе - зачем кремация?
- Догадка - не доказательство, к сожалению.
- "О законах природы физики сначала догадываются", - процитировал Розенфельд.
- Да, - согласился Бауэр. - Но потом все равно приходится доказывать: методически, по всем правилам науки, с экспериментами, интерпретациями и теориями.
- Значит, вы знаете - как? - Розенфельд выделил голосом последнее слово.
- Если бы я знал, - сухо произнес Бауэр и, ткнув палкой в гравий, поставил жирную точку, - меня бы тоже не было на этом свете. Математика приносит жизнь, но математика и убивает. А я любопытен.
Слова из записки Бохена.
Бауэр положил палку на скамью, сложил на груди руки и закрыл глаза.
Чей-то телефон заиграл "Музыкальную шутку" Баха. Довольно далеко, но слышно было прекрасно. Кто-то в соседней аллее ответил собеседнику, и мелодия прервалась, как прерывается логическая и красивая нить рассуждений, достаточно кому-то возразить или задать неуместный вопрос.
Бауэр поднялся, опираясь ладонью о спинку скамьи, и не простившись, будто забыв о присутствии Розенфельда, направился, опираясь на палку, в ту же сторону, куда удалилась мисс Бохен.
Розенфельд смотрел вслед, пока Бауэр не свернул в боковую аллею - ту же, куда свернула Дженнифер, или другую? Имело ли это значение?
Розенфельд взглянул на экран телефона. 11:07. До вечера меньше семи часов. Короткий отпуск. Главное - бессмысленный.
Найти место упокоения доктора Бохена оказалось легко. Кладбище было небольшим, относительно новым, могилы располагались в хронологическом порядке, Розенфельд медленно шел по центральной аллее, всматриваясь в надписи и ожидая увидеть известные всем имена почивших ученых, работавших в Принстоне. Эйнштейн? Винер? Уилер? Имена на памятниках были ему не известны - но много ли, на самом деле, ученых, пусть даже лауреатов Нобелевских премий, он на самом деле знал?
Крематорий он нашел по гугловской карте, выведшей его на площадь, где стояло здание из красного кирпича, похожее на обычный дом с офисами. Печи, видимо, располагались в глубине - может, с обращенной к дороге стороны здания. Колумбарий - рядом, круглый, как цирк, и наводивший скорее на мысли о клоунах и коверных, нежели о смерти и потустороннем мире.
Розенфельд без труда нашел и место в стене, и табличку с временной надписью красной краской: "Доктор Джеремия Ховард Бохен (06.12.1974 - 19.5.2022)".
Ожидал ли он увидеть здесь Дженнифер? А если бы увидел, что смог бы ей сказать? Что от нее услышать?
Розенфельд почувствовал голод и подумал о ланче. На территории кампуса множество кафе и ресторанчиков, а здесь делать больше нечего. Посмотрел, ничего в голову не пришло, можно уходить. И улетать в Бостон. Зря он все затеял.
Мысль о еде по неясной самому Розенфельду ассоциации потянула цепочку аналогий: еда - варево - смесь - случайные элементы - вероятности - модели - теории - кванты...
Бауэр - мисс Бохен - Лепоре - природа - Галилей - математика - доктор Бохен...
Да.
Розенфельд бросил последний взгляд на табличку, будто попрощался с человеком, которого при жизни не знал, и пошел прочь.
Ресторанчик назывался по-простому, без изысков: "У Иосифа". Впрочем, и здесь, при желании можно было усмотреть интригу. Иосифом могли звать хозяина заведения, а еще - мрачного советского диктатора Сталина, и при желании можно было вспомнить библейского Иосифа, отца Иисуса.
Минут пять Розенфельд посидел напротив входа на скамеечке, наблюдая за входившими и выходившими посетителями. Справа, в конце аллеи, располагалось здание Института физической химии, около входа стояла группа студентов, о чем-то бурно споря. Слева - в сотне метров - Розенфельд увидел двухэтажный белый особнячок с большими окнами: дом Эйнштейна, где великий физик провел последние тридцать лет жизни. Надо бы подойти ближе, посмотреть, а может, даже сделать селфи на фоне исторического здания, что-то вроде "я и Эйнштейн". Розенфельд хмыкнул над нелепой идеей, возникшей и сгинувшей - он увидел, как из "У Иосифа" вышли два человека, также знакомые ему по фотографиям: Нобелевские лауреаты по физике - Кип Торн и Майкл Росман. Росман занимался исследованиями нейтринного фона, а Торн, руководил коллаборацией физиков, изучавших черные дыры и гравитационные волны в Калифорнийском технологическом. С обоими Розенфельд с удовольствием поговорил бы, а еще лучше - послушал бы, о чем они говорят между собой. Впрочем, могло оказаться, что обсуждали они вчерашний дождь или спортивные новости. О чем говорят великие физики, выхода из ресторана после ланча?
Торн и Росман попрощались, пожали друг другу руки и разошлись в разные стороны. Росман скрылся за деревьями, а Торн медленно побрел в сторону Эйнштейновского дома.
Может, он приехал на похороны Бохена?
Вряд ли. Вот если бы здесь оказался Тегмарк... Знал ли Тегмарк, какие идеи развивал в своих работах Бохен? Имело ли это хоть какое-то значение? В конце-то концов разве не тегмаровскую идею использовал Бохен, если...
Да, если...
Розенфельд пересек аллею и вошел в полутемный зал ресторана, в котором оказалось, довольно много посетителей - почти все столики были заняты. Судя по лысинам, костюмам и тихим застольным разговорам, обедали здесь преподаватели. Никаких предупреждений на этот счет Розенфельд при входе не увидел, да их, скорее всего, при нынешней сверхтолерантности, тем более, в университетском кампусе, предупреждений и быть не могло. Оставались, однако, неписаные правила, порой куда более жесткие, нежели писаные законы.
Свободны были два столика у дальней стены, и Розенфельд занял один из них, крайний, сел так, чтобы видеть входивших и выходивших, сам же оставался практически невидимым в темном закутке неподалеку от двери в кухню.
Меню лежало на столике, девушка-официантка не заставила себя ждать, Розенфельд, не раздумывая, заказал бифштекс и кружку светлого пива, любого, можно "Хейнекен" - будто сидел не в Принстоне, а в привычном "Электроне", и дожидался, когда войдет Стив, подсядет, поднимет руку, призывая Бена и скажет: "Мне то же самое, только вдвойне. И кофе не забудь".
Розенфельд вытянул под столом ноги и ждал заказ, рассматривая посетителей и пытаясь распознать - кто есть кто. Все ему были не знакомы. Возможно, кто-то из математиков. Возможно даже, кто-то из них присутствовал на похоронах Бохена. Возможно, кто-то после ланча отправится к коллегам разбираться в файлах Бохена. Смогут ли они сложить пазл раньше, чем Розенфельду придется покинуть Принстон? В отличие от него, у них времени достаточно. В отличие от них, он знает, что произошло. Или воображает, что знает.
Когда-то Эйнштейн сказал: "Все знают, что это невозможно, но приходит человек, который не знает, он-то и делает открытие". Достаточно ли быть дилетантом, не знающим, что "это нельзя", чтобы открыть то, мимо чего прошли лучшие специалисты? Достаточно ли поверхностного (а какое еще могло быть у Розенфельда?) знакомства с предметом, чтобы интуиция подсказала решение? Да, многим ученым решение являлось во сне, но перед этим они потратили годы, если не десятилетия жизни, занимаясь упорными и порой, как казалось, безнадежными исследованиями. В науке ничего не дается просто так...
"А я не ученый, хотя и окончил Йель. Подход мой сейчас - подход не ученого, а эксперта-криминалиста. И хватит об этом".
Бифштекс оказался вкусным, но в "Электроне" был вкуснее. Пиво - приятным, но пить в компании Стива, как оказалось, приятнее, чем одному.
Розенфельд заказал черный кофе с долькой лимона и, перебрав в памяти слово за словом все сказанное вчера мисс Бохен, а сегодня - ею и доктором Бауэром, пришел к выводу, что на этот раз все элементы пазла действительно заняли свои места.
И тогда Розенфельду стало страшно.
Он попросил счет и, протягивая девушке кредитку, почувствовал, как дрожат пальцы. Девушка посмотрела ему в глаза - почему? Розенфельд через силу улыбнулся и подумал, что улыбка наверняка получилась кривой.
Выйдя на аллею в послеполуденную теплынь, Розенфельд подставил лицо солнцу, как Бауэр, достал телефон, снял блокировку экрана и внятно произнес имя мисс Бохен, записанное в памяти.
Ему приятно было это имя произносить, уж в этом-то он мог себе признаться.
- Доктор Розенфельд? Извините, я занята.
- Я отниму у вас несколько минут, не больше.
Молчание.
- Мисс Бохен?
- Да...
- Я спросил...
- Я слышала... Я думаю... Я не знаю.
- Вы знаете, - мягко сказал Розенфельд. Он сам не предполагал, что может говорить таким мягким, чуть ли не упрашивающим тоном.
Помолчав, она сказала:
- Хорошо. Я у себя.
Розенфельд хотел сказать: "Буду минут через десять", но произнес совсем другое, чего говорить не собирался:
- Все хорошо, мисс Бохен. Все будет хорошо.
Розенфельд терпеть не мог банальностей. Может, это произнес не он?
Пройти к отелю можно было по прямой аллее, там и указатель стоял, но Розенфельд пошел в обход, мимо домика Эйнштейна, мимо физического факультета, мимо студенческой студии, мимо странных сооружений, похожих на органные трубы, мимо методистской церкви, заросшей плющом. Он не думал о том, что скажет, не думал о том, о чем промолчит.
В голове, как назойливая муха, вертелась мелодия песенки, которую напевала ему в детстве бабушка, когда брала его на руки, а он - ему тогда и двух лет не было - обнимал ее за шею, ему было хорошо, он засыпал и во сне видел такое, чего никогда не сможет увидеть взрослый.
Он подумал, что давно забыл эту мелодию, очень смутно помнил бабушку, умершую через год, он вообще не помнил себя в двухлетнем возрасте. Первое его отчетливое воспоминание: ему пять или шесть лет, он выбегает на дорогу, чтобы поймать унесенный ветром воздушный шарик, а навстречу мчится зубастый, клыкастый, рычащий и звенящий монстр, готовый его проглотить и прожевать.
Соседский взрослый мальчик на новеньком мотоцикле, подаренном к семнадцатилетию.
Странная штука - память, подумал Розенфельд.
Мелодия была из старого анимационного фильма "Белоснежка и семь гномов", которого он не видел, это был фильм детства бабушки, там, в вовсе не его прошлом, фильм и остался.
Он постучал в дверь, мисс Бохен открыла, посторонилась, он вошел и пропел мелодию вслух, почти не исказив, и даже слова вспомнил, хотя слова были не от той мелодии и не из того фильма. Это и не слова были, а звуки, которые возникли не в этом мире, не у него, но, тем не менее, предназначались единственному существу, которое могло их понять.
Дженнифер подняла на него сначала удивленный, потом понимающий взгляд и молча кивнула. Глаза у нее были не синие, а почти черные. Наверно, ультрафиолетовые.
- Можно, - тихо произнес Розенфельд слова, которые он говорить не собирался, - я посижу рядом с вами? Здесь и сейчас.
Он чувствовал себя ребенком, у которого нет нужного запаса слов, чтобы рассказать сон. Он мог сон пропеть, но уже забыл мелодию.
Она провела его к окну, где стояло отодвинутое от стола кресло, кивнула - садитесь, а сама осталась стоять, прислонившись к стеклу, подставив солнцу спину, и стала тенью, от которой расходились теплые невидимые лучи. Розенфельд тоже не стал садиться, так они и стояли друг против друга какое-то время, минуту или час, а может, вечность, пока Розенфельд не пришел, наконец, в себя, будто выплыл из глубины океана и глотнул воздух - странный сухой горячий воздух пустыни над уходившей до горизонта водной поверхностью.
Гораздо позже, пересказывая этот эпизод старшему инспектору Сильвербергу, Розенфельд так и не смог описать собственные ощущения и, главное, логику своих поступков. Ограничился тремя словами: "пришел, увидел, поговорил".
Venit, vidit, locutus est.
- Мне приснился сон... Я его не запомнил, даже эмоции, которые он вызвал, испарились, стоило мне открыть глаза. Но я понимал, что вы вчера сказали мне все, что нужно было для решения. Если правильно в нужном порядке сложить ваши слова...
- Я сказала...
- Пожалуйста, Дженнифер... Можно я буду вас так называть, мисс Бохен?
- Конечно. Это мое имя. Но что...
- От рождения?
Она помолчала.
- Нет. Вообще-то я Ева. Точнее - Хава, это...
- Еврейское имя. Дженнифер вас называл брат?
- Отец. Джерри сократил до Дженни, Джейн.
- Можно, я скажу, Хава? Джейн... Я часто перебивал людей, у меня не хватало терпения выслушивать до конца, мне казалось, что я понимаю то, что они только собирались сказать, и я не хотел терять времени. А сейчас...
- Время неважно?
- Очень важно. Вечером мне придется уехать, мой короткий отпуск закончится, и я должен успеть.
- Успеть - что?
Синие глаза. Синий луч взгляда. Затягивает. Глубина. Не выплыть.
- Понять. Сказать. Обвинить. Простить.
- Обвинить?
- Можно я объясню, а вы не будете меня перебивать, даже если вам покажется, что уже поняли и дальше слушать не нужно?
- Хорошо, но...
- Да?
- Да.
Это ведь началось давно. Увлечение математикой, я имею в виду. В десять он написал первую математическую работу, я видел ее на сайте конкурсных работ для учащихся начальных школ, не сейчас, лет пять назад, когда проводил экспертизу по делу педофила Брандербауэра, и мне надо было показать суду, с помощью каких средств он влиял на неокрепшие детские умы. С помощью математики, представьте! Я тогда обратил внимание на Джеремию Бохена. Очень оригинальное решение. Математика без математики - высший пилотаж. Не решение, а фантазия о решении. И точный ответ. Обратил внимание на имя и забыл, конечно. А красоту запомнил. Эмоции помнишь долго, даже если забываешь о том, что помнишь.
В прошлом году прочитал в "Архиве" статью вашего брата и не сразу, но сопоставил фамилию с давно прочитанной работой. Статья о математических основаниях квантового самоубийства по Тегмарку. Очень любопытно, но, как мне показалось, бессмысленно. Есть такие работы: красивые, изящные, как призрачная структура облаков, внутренне непротиворечивые, но бесполезные, как бесполезна красота заката или мелодия Боккерини... Я не знал тогда - Бауэр сказал об этом только сегодня - что доктор Бохен написал статью под влиянием работы никому не известного Лепоре. Я многого тогда не знал, но красоту забыть невозможно, и я не забыл.
И еще. Я работаю в полицейском отделении, которое относится к округу, куда входит Йельский университет. Я там учился, многих знал. Иногда дела, которые вел мой друг Сильверберг, были связаны с университетскими, и экспертизу, конечно, поручали мне. Я хочу сказать, что так повелось... Я много читал по физике, меньше по математике, почти ничего по химии, биология была далека от моих интересов, но приходилось... Я люблю сопоставлять и связывать явления и теории, порой несопоставимые и несвязанные. Прочитав статью Бохена, я задумался: что же такое математика. Начиналась она как наука сугубо практическая - все науки так начинаются, из практических потребностей. Дифференциальное исчисление Ньютон придумал не потому, что это красиво, а потому, что без исчисления бесконечно малых нельзя было рассчитать объемы бочек с вином. Для математики со временем главным критерием стала внутренняя красота, о практических возможностях думали в третью... ну хорошо, во вторую очередь.
Дженнифер, не думайте, пожалуйста, что я отвлекся, я подхожу к главному. Самая абстрактная из нынешних физических теорий - скорее чистая математика, чем физика, - теория струн. Струны - первооснова всего. Это красиво, это элегантно, на струнах физика заканчивается, и остается лишь математика.
Ваш брат увлекся идеей Тегмарка о квантовом самоубийстве. Вас это удивило, верно? Меня тоже. Если доктор Бохен заинтересовался одной из идей Тегмарка, он не мог не знать и о другой. Тегмарк посвятил ей две книги, и ваш брат не мог - особенно при его способности докапываться до самых глубин - этих книг не знать, ведь, в отличие от квантового самоубийства, там речь шла именно о математике.
Галилей писал: "Природа разговаривает с нами на языке математики". Нобелевский лауреат Юджин Вигнер в прошлом веке говорил: "Эффективность математики в естественных науках невероятна и нуждается в объяснении". Тегмарк попробовал объяснить.
Каждый объект Вселенной обладает физическими свойствами. Солнце желтое, массивное, горячее. Яблоко зеленое, круглое, жесткое. Но давайте погрузимся вглубь - на атомарный уровень. Здесь эти свойства исчезают. У атома нет цвета, и понятие температуры к отдельному атому неприменимо. Атом не круглый, не жесткий, не зеленый. Физических свойств у атома много меньше, чем у системы атомов - молекулы, а у молекулы физических свойств много меньше, чем у яблока, человека или Солнца.
Какими физическими свойствами обладают элементарные частицы? Масса, энергия, импульс, момент вращения... Все? Но импульс и вращательный момент - это, вообще говоря, уже не материальные сущности. Это абстракция. Числа.
Элементарные частицы, как утверждают физики, - всего лишь особые колебания неких струн. А струны даже массы не имеют! Масса возникает в процессе струнных колебаний. Струна, вообще говоря, объект не физический, а сугубо математический. Число.
Что такое пространство, заполненное звездами, - по Эйнштейну? Это, по сути, геометрия. Свойства пространства - размерность, кривизна, топология, - свойства математического объекта. И получается, что на самом фундаментальном уровне природы нет физики, а есть только и исключительно математика! Все физические объекты, и мы с вами, Дженнифер, являемся, если разобраться, сугубо математическими структурами. Поэтому Тегмарк сделал вывод, который лишь выглядит шокирующим, а на самом деле справедлив и однозначен природа не описывается математикой. Природа и есть математика! И не более того.
Суть элементарных частиц заключена в числах - спине, заряде, лептонном числе... А числа - сугубо математическая структура. Еще более фундаментальная мировая сущность: волновая функция, движущаяся в гильбертовом пространстве, обладающем бесконечно большим числом размерностей. И волновая функция, и гильбертово пространство - объекты сугубо математические.
В основе физических законов лежат мировые постоянные - постоянная Планка, тонкой структуры, тяготения, скорость света... Числа, числа, числа. Мир, все вселенные - это математические структуры. Материи нет. Нет пространства. Число измерений равно нулю. Нет времени - оно для математических структур не существует.
Розенфельд увидел нетерпение в глазах Дженнифер, но не мог остановиться. Заговорив о математической вселенной, он понял, что перешел границу в восприятии собеседницы. Не мог понять - какую. То ли она перестала понимать то, что он говорил, полагая, что ей это известно. То ли она, напротив, все очень хорошо поняла и не хотела слышать продолжения. Знала, куда приведут Розенфельда рассуждения, и боялась выводов, к каким он мог прийти. Не хотела о них знать.
Испугалась?
Розенфельд запнулся - взгляд Дженнифер его остановил. Она не могла словами сказать яснее: прекратите!
Он прекратил.
Она подошла к окну, прижалась лбом к стеклу и смотрела в сад. Солнце теперь было с другой стороны здания, комната оказалась в тени, и Розенфельд видел тень Дженнифер на фоне яркого неба за окном - удивительно красивая картина художника-примитивиста. Он никогда прежде не связывал изображения с музыкой. Видимо, связь эта возникала из эмоций, а подобных эмоций у Розенфельда не было, музыку он воспринимал разумом, это тоже было, видимо, профессиональной деформацией. Сейчас, глядя на силуэт в окне, он... нет, не сравнил изображение с мелодией. Мелодия и силуэт стали единым целым. Силуэт превратился в мелодию, и Розенфельд не представлял, как это могло произойти физически. Наверно так же, как струны, становясь математикой, обнажают истинную сущность мироздания.
Из математических структур можно создать самое элементарное, что возможно в физике - струну. Запустить цепную реакцию развития физического мира. Мелодия струн рождает элементарные частицы - прежде всего, бозоны Хиггса. Массу, притяжение, инерцию. Элементарные частицы уже обладают новыми физическими особенностями. Возникает физический вакуум. Неоднородности физического вакуума приводят к флуктуациям - безудержному расширению пространства и Большому взрыву. Рождается Вселенная. Множество вселенных. Бесконечно большое число разнообразных вселенных. Атомы. Плазма. Звезды. Галактики. Планеты. Жизнь. Разум.
Всего этого могло не быть. Математические структуры - основа мироздания - могут существовать вечно. Они - вне времени. Они совершенны.
Что можно сделать с совершенством? Только - разрушить. Из сущности, не имеющей измерений, создать сущность с одним-единственным измерением. Единицу. Цифру. Число.
Струну. И запустить процесс вечного усложнения. Вечную мелодию вселенных.
"Из математики все мы вышли, и в математику вернемся..."
"Ибо прах ты и в прах возвратишься..."
Дженнифер стала мелодией, и ему показалось, что он знал ее - кого? что? Дженни? мелодию? - много лет. И не мог сказать ей слова, какие собирался сказать. Слова, которые она не хотела слышать.
- Простите, Джейн, - тихо произнес Розенфельд, назвав ее так, как называл брат. -Я, пожалуй, пойду.
Мелодия на мгновение прервалась, плечи Дженнифер опустились, но она не обернулась, и мелодия зазвучала точно с того места, где оборвалась секунду назад.
"Уходите".
И он ушел.
Он знал - когда. Знал - кто. Даже знал - как. Но не знал - почему. То есть даже это знал ночью, во сне увидев все происходившее так же реально, как видишь уплывающий вдаль парусник, настраивающих инструменты оркестрантов большого оркестра или летящий высоко в небе самолет. Он сложил пазл, потом переставил элементы, какие-то включил, какие-то выбросил, и пазл сложился опять, Он знал, когда доктор Бохен создал струну из математических структур. Представлял - как он это сделал. Но не понимал - почему. Волевым усилием создавая струну из совершенных математических структур, доктор Бохен обрекал себя на смерть. "Из праха ты..." Совершенство можно лишь разрушить. Он - разрушил.
Пазл разваливался. Розенфельд, как вчера вечером, оказался на распутье, в саду с тысячей тропинок. И не осталось времени выбирать.
Розенфельд брел по аллее, которая, похоже, никуда не вела, ему казалось, что он все время возвращается назад, хотя аллея была прямой. Вдали стояло здание. Издалека оно выглядело знакомым, а если подойти ближе, почему-то отдалялось, и нужно было идти, чтобы оставаться на месте - как Королева в "Алисе". Чтобы дойти до конца аллеи и, тем более, войти в здание, нужно было принять решение. А Розенфельд не хотел. Он хотел играть по своим правилам - не задавать вопросы, на которые или не получит ответа, или ему скажут неправду.
Придется. Надо же, в конце концов, поставить точку - пусть даже решение неверно, процесс нужно довести до конца.
Хорошо, согласился Розенфельд сам с собой и ускорил шаг. На самом деле он медленно побрел вперед, поняв, что до сих пор топтался на месте.
Кабинет профессора Ставракоса находился - во всяком случае, вчера вечером, - на втором этаже. Конечно, следовало сначала позвонить. Ставракоса могло не оказаться на месте. Он мог быть на семинаре, дома, в любой из аудиторий, где читал лекции, мог беседовать с кем-нибудь о науке в одном из множества кафе...
- Войдите! - крикнул Ставракос, когда Розенфельд осторожно постучал в дверь его кабинета.
Войдя, Розенфельд не сразу увидел хозяина. Стол с компьютером стоял напротив двери, у окна, свет падал слева, все, как положено. Профессор сидел на полу в позе индийского факира среди разложенных вокруг листов исписанной бумаги - будто чашечка цветка с десятками лепестков.
- Простите, - пробормотал Розенфельд, не входя в комнату, чтобы ненароком не наступить на листы и не разрушить их понятный профессору порядок.
- А! - воскликнул Ставракос, поднявшись, и, ногой отправив в угол десяток листов, очистил гостю проход к столу. - Доктор Розенфельд! Я думал, вы придете утром и отправил сообщение, что освобожусь в час. Сейчас три.
Розенфельд мог сказать, что не получал сообщений, но сам в этом засомневался. Он мог пропустить, а сейчас это не имело значения.
Он взглядом поискал давешний листок бумаги с запиской Бохена. Вчера листок, скомканный и расправленный, лежал на стопке бумаг. Сейчас там покоился (трудно было подобрать другое определение) толстый том "Курса чистой математики" Харди, давно не только устаревшего, но и много раз оцифрованного. Очень неудобно пользоваться такой толстой и тяжелой книгой. Может, Ставракос вложил записку Бохена между страниц? Иного применения книге Розенфельд придумать не мог. Сел на стул, а Ставракос, нацепив на нос очки, которые не сразу нашел среди бумаг на столе, бухнулся в кресло, издавшее тяжелый вздох и мучительный скрип.
- Вы были на кладбище? - Профессор не собирался тратить время на предисловия..
Розенфельд кивнул.
- И разговаривали со старым Генрихом... э-э... доктором Бауэром. Старый Генрих - так его назвали лет тридцать назад, когда он был еще молод и крепок.
"Умом?" - хотел спросить Розенфельд, но придержал язык.
- Генрих умнее всех нас, - продолжал Ставракос. - Его работы по квантовым числовым группам, а потом по математическому моделированию типов инфляций ложного вакуума в свое время были классическими.
Ставракос был уверен, что гость понятия не имел, кем был Бауэр тридцать лет назад, когда бостонский гость лепил домики из песка на детской площадке. Розенфельд действительно не читал Бауэра, но это не имело сейчас никакого значения.
- Я понял, - произнес Розенфельд, соорудив, наконец, в уме фразу, которую только и следовало "излучить" в разогретое от предположений пространство кабинета, - почему вы не сразу сообщили мисс Бохен о смерти брата. И почему кремировали.
Брови Ставракоса поползли вверх. Розенфельд с удовлетворением отметил, что профессор ожидал от гостя любой фразы, только не этой.
- Вот как? - пробормотал он, поднял том "Курса чистой математики" и, не зная, что с ним делать, переложил на левую сторону стола, ближе к окну. Под книгой оказалась та самая записка - будто лягушка под гидравлическим прессом. Отвратительная картина мелькнула в сознании и исчезла.
- Можно мне посмотреть? - протянул руку Розенфельд.
Ставракос пожал плечами. Написанному большого значения он не придавал, а взглядом напомнил, что гость вчера уже читал записку, достаточно короткую, чтобы запомнить с одного раза.
Розенфельд поднялся, и ему показалось, что это движение что-то изменило в мире. Тень какая-то...
Он прислушался к себе, посмотрел на Ставракоса, внимательно за ним наблюдавшего, обругал себя мысленно за подозрительность, взял листок обеими руками и поднес к глазам. Прочитал:
"Одно движение человеческого сознания - огромный шаг в познании. Нет ничего легче, чем создать Вселенную. Когда есть выбор и воля. Только выбор и воля".
Действительно, запомнить можно с одного раза.
- Вы не пробовали это сфотографировать? - спросил Розенфельд. - Или сканировать? Сохранить в файле?
Ставракос мягким движением пальцев отобрал у Розенфельда листок и положил на прежнее место.
- Копия, - сказал он сухо, - находится в папке, сохраненной не только в компьютере клиники, но и в моем, и у всех коллег, кто захотел иметь.
- И все тексты разные?
Ставракос посмотрел на гостя с уважением. "Браво!", - сказал он.
- Да, - согласился профессор после некоторого раздумья.
- Скажите... - Розенфельд пытался сосредоточиться. - Сфотографированные и записанные в компьютерах тексты не меняются со временем?
- Нет... Пока нет.
- Значит, меняется только память?
- Память? - переспросил Ставракос.
- Я помню другой текст. Тот, что прочитал вчера.
- А, вы об этом эффекте. Я не знаю, свойство ли это памяти, или текст на самом деле меняется. Что на самом деле является переменной величиной - субъект или объект. Реальность или представление о ней.
- Но если в компьютере... - Розенфельд взглядом попросил Ставракоса закончить фразу.
- Прошло не так много времени, чтобы делать выводы, - пожал плечами профессор. - Может, записанный текст - то есть реальность - меняется медленнее, чем эмоции, память, восприятие. Это возможно.
Вчера вечером профессор не был так откровенен. Что изменилось?
- Реальность, - сказал Розенфельд вслух.
- Простите?
- Реальность меняется, и с ней меняется память, - объяснил Розенфельд. Скорее себе, чем Ставракосу.
- Реальность менялась всегда, - возразил профессор. - Каждое наше решение, поступок, действие, любой выбор - это выбор реальности, в которой мы проживем, пока не сделаем следующий выбор. Вы не согласны?
- Да, - кивнул Розенфельд. - Но раньше, если я что-то прочитал и, тем более, выучил наизусть, это оставалось в памяти.
Ставракос пожал плечами. "Вы уверены?" - спросил он взглядом.
Розенфельд был уверен только в одном.
- Это, - сказал он, - началось после смерти доктора Бохена.
Ставракос промолчал. Перекладывал бумаги на столе, перелистывал книги и ставил на прежнее место, он не хотел говорить, он и так сказал больше, чем собирался.
- Математическая Вселенная и струнная теория, - сказал Розенфельд, вернувшись в кресло. - И то, и другое - чистая математика, верно?
Он хотел признания. Конечно, признание - не доказательство, суд его не примет, но ведь суд и не состоится. Невозможно обвинить и судить кого бы то ни было на основании непроверяемых фактов и недоказуемых гипотез. Ни один суд и не разбирается в математике до такой степени, чтобы принять дело к рассмотрению.
- Будете кофе? - спросил Ставракос.
Тянул время? Через час позвонит неугомонный Стив, и короткий отпуск закончится. Ничем?
- Да, - сказал Розенфельд. - Черный.
- Другого тут не пьют, - буркнул Ставракос.
Кофеварки в кабинете не было, и Ставракос не сделал ни одного движения, не произнес ни слова, просто сидел и смотрел на Розенфельда испытующим взглядом.
Дверь открылась без стука, и женщина лет пятидесяти, одетая в строгий темный брючный костюм, внесла небольшой поднос, на котором стояли две чашечки кофе и прикрытое салфеткой блюдце. Поставив поднос на край стола, женщина удалилась, не произнеся ни слова и не удостоив Розенфельда взглядом.
- Спасибо, миссис Паркер, - произнес Ставракос ей вслед.
Розенфельд взял в руки блюдце с чашкой, отпил глоток. Прекрасный кофе, прекрасный запах, миссис Паркер умела готовить кофе - что она умела еще?
Розенфельд бросил взгляд на висевшие на стене электронные часы. 17:01. Естественно. Профессор каждый день пил кофе с булочкой в это время. А сегодня у него гость. Значит...
Телепатии не существует. Нет сверхъестественных явлений, сил и законов.
- Кто? - спросил Розенфельд. - Кто рассчитывал переход между математическими структурами и физической струнной вселенной?
Ставракос отхлебнул из своей чашки и отщипнул от булочки.
- Доктор Бохен с профессором Бауэром.
Розенфельд кивнул. Он так и предполагал.
- Вы это обсуждали? Втроем? На семинаре? Готовили статью? Доклад?
Ставракос сделал второй глоток, отщипнул второй кусочек и ответил на каждый вопрос отдельно.
- Да. Нет. Нет. Нет. Нет.
Уточнять, с кем еще Бохен обсуждал свою идею, Розенфельд не стал. Понятно, что знали все, кто в Принстоне занимался струнами и читал Тегмарка. И молчали, конечно же, не по конспирологической причине или солидарности научных работников, которой никогда не существовало в мире научной конкуренции. Причина была проста, и Розенфельд озвучил ее, уже не испытывая сомнений.
- Создав струны из математических структур, доктор Бохен пожертвовал собой. С его смертью мир изменился безвозвратно. Изменились все. Изменилась память. Вы помните, что это было, но не помните - что именно. Вы помните текст письма Бохена, но не помните, какой именно текст вы помните. Вы помните, что эксперимент возможно было провести только один раз, и только один раз наблюдать результат.
Ставракос залпом допил кофе, поставил чашечку на блюдце - в самый центр, - и согласно кивнул. Он не собирался юлить, лгать, он говорил правду вчера и сегодня.
- Математических структур бесконечное множество, - сказал он, - и повторение попросту невозможно. Вероятность этого тождественно равна нулю.
- Да, - сказал Розенфельд, содрогнувшись. Мысленно - конечно, только мысленно. Он сидел в кресле в расслабленной позе, держал в руке блюдце с чашкой, ровно держал, чтобы чашка не упала и кофе не облило куртку, которую он не снял, хотя в кабинете было не просто жарко, а очень жарко. Или ему казалось? Он подумал, что на самом деле складывал пазл логически, как поступал всегда, раздумывая над экспертным заключением. Дважды пазл казался ему сложенным, дважды он ошибся, но те два сложенных и рассыпанных пазла не вносили внутреннего дискомфорта, а этот, реальный... Розенфельд не мог понять себя. Он боялся? Да, чувство страха определенно было, хотя глупо бояться сейчас, когда все, что могло произойти, произошло, и нет никакой возможности поправить. Даже до понимания причины произошедшего наука - он теперь думал о науке как о чем-то отвлеченном от его личного участия - доберется еще не скоро. Доберется конечно, уже подбирается, в будущем году НАСА вместе с европейцами запустит новый орбитальный телескоп, втрое больше по светосиле, чем даже "Уэбб", чудо современной техники. И тогда...
И что тогда?
- Маленький шаг человека, - неожиданно процитировал Ставракос, - и огромный шаг всего человечества.
Он произнес известную фразу так, будто повторял ее много раз, она навязла и опростилась, он вынужден был повторять ее для себя, а сейчас повторил для Розенфельда, давая понять, что шаг сделан, действие произведено, изменить ничего нельзя, и хватит об этом.
Розенфельд хотел полной ясности.
- Сердце доктора Бохена не выдержало усилия? Он... надорвался?
Брови Ставракоса поползли вверх.
- Усилия? - удивленно переспросил он. - Не требовалось никакого усилия - физического, я имею в виду.
- Мысленного, - уточнил Розенфельд. - Только выбор и воля.
Он представил, о чем думал в тот момент доктор Бохен, как он волновался, когда делал выбор, совершал маленький, попросту микроскопический шаг, как билось его сердце, как он был напряжен, хотя - да, то, что он собирался сделать, физического усилия не требовало. И сделал. Провел эксперимент. Эксперимент, который в этой вселенной можно было провести один-единственный раз. И никогда больше. Потому что...
- Яйцо можно разбить только раз, - сказал он. - И это очень легко.
- Легко... - пробормотал Ставракос. - Гораздо труднее, чем сотворить Вселенную.
Ну вот, с удовлетворением подумал Розенфельд. Слово сказано.
- Можно мне еще раз взглянуть? - Розенфельд показал взглядом.
Ставракос взглядом показал согласие.
На листке бумаги было написано: "Не нужно усилий. Только понимание и воля".
Да, понимать - обязательно.
- Могу я сфотографировать? - спросил Розенфельд.
Ставракос пожал плечами.
Розенфельд сделал фотографию - пять раз, под разными углами.
- Нужно обладать немалой... - он помедлил, нет, "немалой" - не то слово, - бесконечно большой силой воли, чтобы принять такое решение.
- Бесконечно большой? - с сомнением переспросил Ставракос. - Хотел бы я посмотреть на ученого, который не мечтал бы проверить правильность своих выводов.
Розенфельд молча смотрел на профессора. Тот спокойно сидел в кресле, но пальцы постукивали по столешнице.
Да. Нет. Нет. Нет. Нет.
Но все-таки да - обсуждали.
Розенфельд поднялся.
- Я здесь в отпуске, - сообщил он в пустоту. Ставракос не пошевелился.
Розенфельд вышел и тихо прикрыл за собой дверь.
Когда он вошел в холл отеля, мисс Бохен сидела в кресле у журнального столика, на полу лежал небольшой темно-зеленый чемодан, в руке - пластиковый стаканчик. Уже пустой. Розенфельд подошел и сел напротив.
- Кофе здесь плохой, - сказала мисс Бохен, - из автомата. Вон там, - показала она взглядом.
- Вы улетаете?
- Мне здесь нечего больше делать. Джерри нет. А память всегда со мной. Вы, - она помедлила, - вы тоже улетаете?
- Да. Отпуск оказался коротким.
Она кивнула.
- Я пойду, - сказал он неуверенно.
Мисс Бохен промолчала. Она ждала других слов? Взгляд она так и не подняла.
Опять собирался дождь. Как вчера. Странная погода: днем тепло и солнце, вечером холодно и дождь. Туча нависла над парком, как плоская темная крыша недостроенного дома - с дырами, сквозь которые пыталось просочиться темнеющее небо, и даже солнце изредка проглядывало, будто проверяя, все ли в порядке там, внизу.
Розенфельд расплатился за номер, проверил по аппликации в телефоне, зарегистрирован ли билет, все было в порядке, да и могло ли быть иначе?
Розенфельд заказал такси к зданию Департамента математики - хотел пройти мимо скамейки, на которой они с Джейн сидели днем. Почему-то на ум пришло библейское: "На берегу реки они сидели и плакали..."
На скамейке полулежал молодой человек, подложив под голову рюкзак, и читал толстую книгу, держа ее навесу над глазами. Неудобно. Тяжело. Странно поступают люди.
Бауэр позвонил, когда Розенфельд садился в такси. Он захлопнул дверцу и ответил на звонок прежде, чем телефон успел перекинуть вызов на автоответчик.
- Я хотел сказать...
- Я знаю, - перебил Розенфельд. - Я говорил с мисс Бохен.
- Но вы не можете знать...
- Я знаю, - мягко повторил Розенфельд.
- О том, что Джеремия создал именно нашу Вселенную?
- Нашу - в частности.
- В частности, говорите? - Голос Бауэра стал настороженным. - То есть вы поверили в...
- Это не вопрос веры, - сухо сказал Розенфельд. - Все, что произошло потом, - доказательство.
- Потом?
- Жизнь между смертями.
- Вы о письмах... - Бауэр вздохнул.
- Вы сказали: о письмах, профессор. Не о письме. Множество вселенных. Мультиверс. Именно его сотворил доктор Бохен из математических структур. Письма - доказательство.
- Гипотеза. - Бауэр вздохнул еще раз. - Аргумент, согласен. Не доказательство.
- Профессор Бауэр, - Розенфельд старался говорить без эмоций, но они все равно прорывались сквозь его напускное равнодушие, - я эксперт, а не следователь. И свою работу эксперта я проделал, уверяю вас.
- Будете докладывать начальству? - отчуждение, звучавшее в голосе Бауэра, стало таким очевидным, что Розенфельд отодвинул телефон от уха: будто темная энергия, разгонявшая Вселенную, выплеснулась концентрированным комком.
- Я эксперт, - повторил Розенфельд и не удержался от встречного вопроса: - Вы же... или кто-нибудь из коллег... профессор Ставракос, например, не собираетесь подавать заявление в полицию?
Он "увидел", как Бауэр удивленно поднял брови и потянулся за палкой.
- Нет. - Ответ был коротким и определенным.
- И статью с описанием эксперимента доктора Бохена писать не будете?
Розенфельд знал ответ, но хотел услышать. Все-таки возможны были два варианта. Нет, статью писать не будем. Или: не было никакого эксперимента. Нет и нет.
Бауэр отключил связь, не попрощавшись.
- Вам к какому терминалу? - спросил водитель.
Розенфельд взглянул на аппликацию.
- К первому.
Сильверберг позвонил, когда Розенфельд стоял у информационного табло и искал номер стойки регистрации рейса на Бостон.
- Когда тебя ждать? - поинтересовался старший инспектор. - Кстати, - добавил он, - если прилетишь не очень поздно, заезжай, Мэгги приготовила телячьи отбивные, поужинаем, и ты расскажешь о своем отпуске.
- Не состоявшемся, - буркнул Розенфельд.
- Ты провел в Принстоне целый день! Тебе мало для отдыха? Или ты хочешь сказать, что не узнал ничего, за чем летел туда на самом деле?
- На самом деле я... - начал Розенфельд и замолчал. Во время разговора взгляд его скользил по залу, и в дальнем конце он заметил...
- Стив, - быстро произнес он, - извини, я перезвоню чуть позже.
- Эй! - забеспокоился Сильверберг. - В чем дело, Арик?
- Перезвоню, - повторил Розенфельд и отключил связь.
Он почти бежал, огибая группы пассажиров, стоявших в очереди на регистрацию, стараясь не упустить из вида знакомую фигурку, будто выточенную из камня. Мисс Бохен медленно шла вдоль внешней стеклянной стены, будто купалась в солнечном свете, набегавшем на нее волнами из-за того, что где-то на высоте ветер быстро гнал облака, то и дело закрывавшие солнце, как в детском стробоскопе, который Розенфельд любил рассматривать, а однажды, потеряв интерес, подарил соседскому мальчишке, в ту же минуту уронившему игрушку, разбившуюся об асфальт.
Образ и воспоминание мелькнули быстрее, чем Розенфельд успел их осознать, но, когда он подошел к Дженнифер и молча встал рядом, то знал, почему возник именно этот образ и именно это воспоминание.
Мисс Бохен вздрогнула, и он смущенно улыбнулся, произнеся мысленно - чтобы она услышала: "Я не хотел тебя пугать!"
- Боже, - сказала она и поставила на пол чемоданчик. - Я думала, вы уже улетели.
- Джейн... - Розенфельд понимал, что произносит слова, о которых, скорее всего, пожалеет, - вы еще не прошли регистрацию?
- Нет.
- Значит, у нас есть время выпить кофе.
Это был не вопрос, а утверждение, и мисс Бохен промолчала.
Розенфельд поднял чемоданчик - легкий, будто внутри не было ничего, кроме пары летних платьев, - и, взяв Дженнифер под руку, направился к кафетерию, расположившемуся посреди зала, будто спрут на океанском дне в ожидании добычи.
Они заняли столик подальше от толпы будущих пассажиров.
- Вам капучино?
- Черный кофе, без сахара.
- Хорошо.
Себе он тоже взял черный. Сел напротив, посмотрел в ее глаза, похожие сейчас на два глубоких озерца, в которых плавали невысказанные мысли, и произнес, волнуясь:
- Джейн... Мисс Бохен... Послушай... Послушайте... Я не могу вас осуждать за то, что вы сделали. Я понимаю. Они - нет. Они просто приняли к сведению и никогда не станут вам друзьями. Это будет всегда стоять между вами. С этим вам жить. И я...
Он хотел произнести фразу, которую она не хотела услышать.
- О чем вы? - спросила мисс Бохен. Руки она сложила на столе, как школьница на уроке, отодвинув локтем пластиковый стаканчик. Тот покачнулся, но устоял, будто стойкий оловянный солдатик.
Розенфельд взял себя в руки.
- Пазл, - сказал он. - Пазл все время складывался правильно. Несколько раз. В одной реальности такое невозможно. В одной реальности существует единственное решение, один результат наблюдения. Но если реальности меняются так быстро, что память не поспевает и воспоминания смешиваются, будто жидкости в коктейле, то возникают странности... Простите, я не с того начал.
- Да, - сказала она.
- Джерри... Он ничего не стал бы делать, если бы вы ему не приказали.
Неправильное слово, не подумал. Но сказал и не стал жалеть.
- Я никогда ему не приказывала! - возмутилась мисс Бохен. Подняла взгляд, но смотрела не в глаза Розенфельду, а на верхнюю пуговицу рубашки. И говорила, будто в микрофон.
- Никогда! Мы просто разговаривали.
- Он с детства находился под вашим влиянием. Старшая сестра... У меня нет сестры, - добавил он, - но я представляю...
- Джерри был очень несамостоятельным, - будто извиняясь, сказала мисс Бохен. - Я вам рассказывала. Вся его воля, весь темперамент, внутренние силы сосредоточились...
- На математике.
- Да.
- А жизнью его руководили вы. Джеремия не женился, потому что этого не хотели вы. А вы не вышли замуж, потому что вам не нужен был ни один мужчина, кроме брата. Вы - холодная женщина, Дженнифер. Нет, не так. Ваша энергия - энергия материнства, направленная на брата. Потому у вас не сложились отношения с родителями. Они не понимали сына, которому в жизни не нужно было ничего, кроме математики. И не понимали дочь, которой в жизни не нужно было ничего, кроме счастья брата, которому не нужно было ничего, кроме математики. Вы делали все, чтобы он мог заниматься математикой без помех.
- Мы жили в разных городах, - напомнила мисс Бохен. - А остальное вас не касается.
- Да, - согласился Розенфельд, отвечая на первую фразу и проигнорировав вторую. - Так захотели вы. Управлять иногда легче по телефону, верно?
Ответа он не ждал, но она ответила.
- Да.
Он все-таки решился.
- Джейн... - Он наклонился вперед, а мисс Бохен подняла на него взгляд, и он выдержал, не зажмурился, не моргнул, смотрел и смотрел. И видел.
- Джейн, - повторил он, - это было твое решение. Не Джеремии.
Она молчала. Он ждал. Кофе остывал. Солнце все еще не село, но тени обогнули землю и вернулись, слившись с собой. Так казалось, и Розенфельд машинально попробовал смахнуть со стола бесконечную тень закрывшего солнце облака. Он разорвал тень надвое, и солнечный зайчик перебежал с его ладони на руку мисс Бохен. Застыл в ожидании.
- Он сказал: "Джейн, родная, это можно сделать только один раз... или не сделать никогда". "Что "это"?" - спросила я, хотя, выслушав его рассказ о математической вселенной, я поняла, что значит "это", не спрашивайте меня, я не сумею объяснить. Интуиция? У Джерри была девушка, нет, правильнее сказать, он был у девушки, она хорошая, но... Нужно было сказать: "Она тебе нужна, женись на ней", но я знала, что тогда он перестанет быть моим, она была замечательная, но решать за него, как ему поступать, она бы не стала, потому что не понимала его так, как я. Они расстались, и все опять было хорошо, а в тот вечер... Это была математика, но это была и жизнь - не моя, не его... Точнее, не только моя и не только его, и не только всех людей, и не только всего живого на свете, и не только...
Она могла перечислять долго - до самых истоков, и никогда не закончила бы фразу. Розенфельд прервал поток ее сознания, дотронувшись до ладони, будто нажал на кнопку выключения. Дженнифер руку не отдернула - положила свою ладонь поверх его, ладонь была ледяной, и Розенфельд прикрыл ее от холода другой рукой. Дженнифер поставила стаканчик на стол и подняла руку, будто раздумывая...
- Ты сказала: "Сделай это".
Она положила вторую ладонь поверх его, и Розенфельд удивился: эта ладонь была горяча. Впрочем, ничего странного: ведь в руке только что был теплый стаканчик.
- Я спросила: "Это трудно?", и он ответил: "Легко. Это - мысль. Воля. Желание. Вселенные создаются из ничего. Физики говорят - из флуктуации"... "Ты не физик", - сказала я. "Нет, - согласился Джерри. - Но бесконечное число вселенных возникло из математических структур. Физика появилась потом. Из струн. А струны - из математики". - "Это трудно?" - повторила я, и он повторил: "Легко". Тогда я задала последний вопрос: "Родится другая вселенная?" "Множество, - сказал он, - и наша тоже. Вот эта", и он взглядом показал на стены, на окно, на небо за окном. Тогда я сказала: "Сделай это, Джерри!"
И камень, стоявший на вершине горы, потеряв равновесие, покатился вниз.
Она замолчала, будто споткнулась.
- Такого быть не может, - тихо произнес Розенфельд. - Вселенная возникла в Большом взрыве почти четырнадцать миллиардов лет назад.
- Нет, конечно. Не может, - сказала она.
Или подумала? Он не расслышал.
В математических структурах нет времени, - подумал Розенфельд. Или произнес вслух?
- А потом Джерри уехал. Как обычно. И как обычно, мы перезванивались - каждый вечер, перед сном. Он ложился поздно, часа в три, а я раньше - в двенадцать. Вот и получалось, что - одновременно. Он тут, я там. В субботу он не позвонил. Я решила, что Джерри заработался, и легла спать. Он не позвонил и на следующий вечер. И его телефон не отвечал.
Розенфельд поднялся, и рука Дженнифер упала на стол.
Он мог сказать ей сейчас. Мог - потом. Мог не говорить никогда.
- Ты убила его.
- Он создал Вселенную. Стал Богом.
- Ты его убила.
- Джерри был гением, - убежденно сказала она. - Непризнанным. Так не должно было быть.
- Ценой его смерти.
- Цена - вот. - Она взглядом показала на стены, на окно, на небо за окном..
- Это только гипотеза. Он мог создать бесконечное число других вселенных. В струнной теории...
- Нет, Джерри создал наш мир и стал Богом.
- Ты в это веришь?
- Да, - твердо сказала она.
- Вера и наука, - тихо произнес Розенфельд, - две вещи несовместные.
Он больше не мог ее слышать. Он больше не мог на нее смотреть. Человек не таков, каким мы его видим. Человек таков, каким мы его ощущаем.
Розенфельд поднялся и закинул за спину рюкзак.
Пазл сложился в последний раз. Правильный? Он думал, что - да. Был ли уверен? Он надеялся, что - нет.
Мисс Бохен пила кофе мелкими глотками, и Розенфельду больше всего сейчас хотелось положить ей голову на колени и застыть в этой позе навеки.
Он повернулся и пошел к выходу на посадку, ворота В, стойка 9.
Она позвонила, когда он сидел в кресле у окна и смотрел на запад, где струился закат, над которым черной стеной висели тучи, не позволяя появиться звездам. Впрочем, за толстым стеклом Розенфельд все равно не увидел бы ни одной звезды.
- Джерри никогда не признали бы при жизни, - сказала она. - А теперь на него молятся.
Розенфельд прервал связь. Он хотел быть с этой женщиной. Он представлял, как они могли бы сидеть вечерами на его диване в его квартире в его городе на его планете в его вселенной. Он рассказывал бы ей, как прошел день, она смотрела бы ему в глаза, и он знал бы, что готов сделать для нее все.
Самолет вздрогнул и медленно пополз по рулежной дорожке.
"Это можно сделать только один раз".
"Вселенная возникла из ничего. Не одна - бесконечное множество"...
"Струны - всего лишь математика".
Струны, частицы, вакуум, инфляция, Большой взрыв, плазма, квазары, галактики...
Мы.
"Маленький шаг человека - огромный шаг человечества".
Сердце.
"Сделай это, Джерри!"
"Ибо прах ты и в прах возвратишься..."
- Как провел отпуск? - с ехидцей спросил Сильверберг, когда Бен принес заказ: бифштекс с кровью старшему инспектору и яичницу с беконом - эксперту.
- Твоими молитвами, - буркнул Розенфельд, отодвигая вилку. Есть не хотелось.
- Что с экспертизой по делу Мильстрона? - поинтересовался Сильверберг, переводя разговор.
- Заключение в твоем компьютере, - сказал Розенфельд, думая о своем. - Мог бы проверить, прежде чем отправиться на ланч.
- Отлично, Арик!
Сильверберг отложил вилку.
- А то дело? - спросил он. - Ну... Со смертью математика... как его...
- Бохен. Джеремия Бохен.
- Да. Это была естественная смерть?
Розенфельд поднял взгляд.
- Ты...
- Я позвонил в полицию Принстона и задал пару вопросов. По моей просьбе детектив Моррисон позвонил в клинику, где умер Бохен, и задал пару вопросов. Все можно было узнать, не устраивая себе отпуск посреди рабочей недели.
- Наверно, - вяло согласился Розенфельд.
- Зря съездил? - сочувственно спросил старший инспектор.
- Знаешь, Стив, - сказал Розенфельд, - я возьму еще неделю отпуска.
И, опережая вопрос, продолжил:
- Нет, в Принстоне мне больше делать нечего. В Лос-Анджелес.
Сильверберг не донес до рта вилку.
- Зачем?
- Могу я, наконец, отдохнуть? - рассердился Розенфельд. - Я восемь лет не был в отпуске!
РАССКАЗЫ
Кирилл Берендеев
НЕМЕЦКИЙ ДОКТОР
- Доктор Пауль, доброе утро! Меня мама прислала, это вам к празднику, - и видя растерянность на лице мужчины в летах, прибавила тут же: - Как же, послезавтра Непорочное зачатие. - и чуть тише: - Жаль вы в собор наш не ходите. А там так уютно, тепло...
- Моника...
- Да, доктор Пауль?
Он улыбнулся, не мог иначе. Но тут же взял себя в руки. Принял корзинку с кукурузными лепешками - тортильями. В городке прекрасно знали, доктор по-прежнему непривычен к острой кухне, а потому при всяком удобном случае подносили, как сейчас, мать Моники, те блюда, что годны и девятилетней девочке. Как сама дарительница. Тортильи традиционно выпекают с перцем чили, но ведь можно и с вкусной томатной сальсой.
- Спасибо, Моника, передавай маме мои благодарности.
- Корзинку возвращать не надо, вдруг вам пригодится. Для пикника, - что это такое, поселенцы больше знали из телевизора, нежели откуда-то еще. Ах да, из рассказов самого доктора о студенческих временах.
- Подожди, - он едва успел поймать бойкую шалунью. - Ты мне нужна. Если не трудно, на пять минут.
- Опять кровь? - девчушка сделала круглые глаза.
- Да, это важно.
- Но вы же в прошлом месяце...
- Уже три месяца назад, - для детей время летит, как разжимающаяся пружина. Это ему оно видится почти вечным, легко вспоминаемым. Шутка сказать, Ашенвальд, сроду не обладая шахматной памятью, мог рассказать едва ли не о каждом дне, проведенном здесь, на чужбине. Как прибыл в Аргентину, как искал место, сперва в Буэнос-Айресе, потом в городах поменьше, а после, волею случая, отправился едва не на самый юг страны, в пригород Росона, столицы провинции. Как обустраивался, налаживал быт и контакты с аборигенами, привыкал к их культуре, языку, образу жизни... ко всему. Особенно к прямо противоположному времени года. И к тому, что здесь, возле океана, не бывает зимы; в июле случаются похолодания до нуля, когда траву прибивает морозцем, но снег... нет, его можно увидеть только на самой окраине гор. Жители побогаче иногда ездят туда, на те самые пикники. Или еще дальше на юг, в Ушуаю. Натурально, на край света.
Он помолчал и прибавил:
- Если ты не против, конечно.
- А брат? - сделала последнюю попытку Моника. Ашенвальд покачал головой:
- Ты же знаешь, какой Рауль капризный.
- Все я, все я, - со вздохом произнесла она, поджав губки, точно столичная сеньора. - Давайте, пытайте, раз надо.
Он быстро заполнил маленький шприц, напоследок попросил встать на весы, заметив при этом, что она худышка для своих лет. На что Моника тут же возмутилась:
- А как же танго? Меня ни в одну школу не возьмут, - и еще раз попрощавшись, уже с улицы пожелала счастливого праздника. И спасибо от мамы.
Ашенвальд закрыл дверь и позвал ассистента. Франц Пашке, молодой крепкий парень с окраины, недавно вернувшийся из училища, оказался сразу запримечен доктором. Для родных это обстоятельство - большая радость, ведь Ашенвальда знали в городке, думается, все. Сведущий врач из самой Европы, прибыл в их глухомань и сразу принялся за дело. От пациентов отбоя не было, а доктор Пауль брался за самые редкие, порой, безнадежные случаи. Как с Моникой.
- У нас осталась кровь этой сеньориты? - спросил Пауль. В других устах это прозвучало бы зловеще. - Мне не нравится ее худоба и эта пигментация...
- Доктор, но вы же знаете молодых барышень. Здесь половина страны помешана на танго. Это как у нас на родине все без ума от свиных сосисок...
- Франц, напомню, ты тут родился.
- Простите, доктор, но для меня родина это Бавария.
- Ты там ни разу не был.
- Неважно. Но кровь есть кровь. Вы же тоже вспоминаете родной Лейпциг.
Ашенвальд вздрогнул. Не надо было говорить об этом.
- Этот город сейчас на территории ГДР.
- Но не могут же коммунисты распоряжаться Восточной Германией вечно.... Простите, - он смутился, а когда поднял взгляд, встретился глазами с доктором: - А кровь, да, есть, чуть осталось после вашего прошлого эксперимента. Вам принести?
- Позже, позже, - Ашенвальд отправился в заставленную стеллажами с тугими гроссбухами комнатку, которую именовал рабочим кабинетом. Хотя несобираемая раскладушка, говорила скорее о спальне. Сел за стол, принявшись вносить новые измерения в графы, покачивая головой бормоча что-то про нехватку кальция и железа.
- Вы, наверное, уже весь город изучили, - появился на пороге, как всегда незвано, Пашке. Больше всего внешне он походил на молодого мясника или булочника, но никак не на будущего врача. - Кровь я принес.
- Хорошо бы холодильник побольше, - пробормотал Ашенвальд, не оборачиваясь. - Я сейчас приду, закончу только. Включи масс-спектрограф, - и тут же: - Моника ведь приемная дочь сеньоры Родригес?
Пашке кивнул.
- Да, земля слухами полнится, откуда она взялась.
- А у нее та же группа крови. Найти бы настоящего отца, мне кажется, у нее наследственное отклонение. Близкородственные связи, - пояснил он ассистенту. Пашке кивнул, пожал плечами:
- Городок маленький, приезжих немного, да и те кучкуются по своим. Как мы с вами.
Доктор кивнул, поморщился. И прошел в лабораторию.
От работы его отвлек стук в дверь: Ашенвальд не любил звонков, а потому, едва переехал в этот дом, сразу снял. Посетители не возражали, у немецкого доктора должны быть свои причуды. Вроде своей церкви, своих предпочтений в еде или развлечениях, ну и конечно, вот этот звонок.
Хуана Родригес. Невысокая, темноволосая, с вечно испуганным лицом, сейчас стояла, переминаясь на крыльце, не решаясь постучаться еще раз. Ашенвальд вышел, только когда выключил осциллограф и закончил записывать показания. Наверное, долго ждала, но уходить не смела - верно, что-то важное, а не только поздравления.
Доктор пропустил ее в приемную и предложил мате - сам его не любил, но поневоле выучился пить, когда иных предложений практически нет. Та покачала головой, - для местных мате это традиция, ритуал, а не просто способ освежиться и обсудить дела - наверное, как в Японии. В детстве Ашенвальд много читал о Востоке. Даже хотел отправиться в Китай изучать тибетские мудрости. Сперва не срослось, а потом его потаенные мечты опередил Гитлер и его свихнувшиеся "мудрецы" из Аненербе.
Он вздохнул: нет, лучше не вспоминать. Одно тащит за собой другое, третье, а там уже...
- Я вас слушаю, донна Хуана, - произнес он, хотя сеньора уже стрекотала, словно швейная машинка "Зингер".
- Простите, но я по поводу Моники. Она сказала, вы ее снова обследовали. Я не хочу показаться бестактной.
- Простите, но вы подозреваете меня...
- Упаси бог, сеньор доктор, что вы. Я лишь беспокоюсь, не нашли ли вы еще что-то опасное в ней.
Он потер руки, словно замерз. Сейчас тепло, двадцать пять, однако Ашенвальд по-прежнему ходил в темно-синем костюме-тройке. Подсознательно замечая за собой эту не странность, нет, просто состояние тревожности, вот таким образом выбиравшееся на свет. Совершенно напрасно мозг посылает сигналы, тут он в полной безопасности. В совершенной.
Но нет, находит лазейки, способы, несмотря на все старания доктора. Ведь эти его последние изыскания, особенно въедливые, направлены еще и на то, чтоб перенаправить работу мозга в нужное русло, заставить замолчать беспокойные мысли, раз и навсегда. Два года прошло с шестидесятого, два долгих года. Ничего не произошло. И не случится.
- Вы же понимаете, доктор, Моника, как тростинка, она да, вы ее буквально с постели подняли, оживили, мы вам так за это благодарны. Она и бегать научилась, и вот на танцы ходит, учится. Но я все еще тревожусь, тем более, когда слышу от нее такие слова.
- Ей надо есть больше мяса, сыра, рыбы. Костям не хватает кальция, а крови - железа. Донна Хуана, поймите, одно дело порхать в танцах, а другое - рисковать.
- Она рискует. Но, доктор, она же... вы же сказали, что Моника излечилась.
- Все верно. Но я...
- Что еще, доктор?
- Я... дайте сказать. У вашей дочери слабые кости.
- Она просто тоненькая как тростник...
- Сеньора! - Хуана Родригес испуганно зажала себе рот ладонями, стараясь не проговориться. - Ей необходимо хорошо питаться. Насыщенно, чтоб и кровь была нормальной и кости. Сейчас ни того, ни другого я не вижу. Больше того, у нее сильное отставание в росте от других детей. Да, она может подтянуться, добрать нужное в любой момент, но, чтобы вырасти, надо питаться: говядина, сыры, желательно, твердые, много фруктов, клетчатки, особенно, яблок...
- Но... доктор, простите, на какие деньги? Все, что у нас было, мы вам отдали... - едва слышно произнесла сеньора Родригес. - Мы просто не можем сейчас этого себе позволить. Сама Моника и так помогает мне в лавке, муж перерабатывает на заводе, я уволила помощницу, чтоб сэкономить... простите.
Он замолчал. Внезапно затихла и его собеседница. Некоторое время они молча смотрели друг на друга, пока доктор не произнес:
- Мел.
- Что, простите?
- Я спрашиваю, она ест мел?
- Но как же... откуда. Хотя да, вы правы, их классная дама говорила мне, что дочка таскает и грызет... это так опасно? Когда я спрашивала с нее, Моника говорила, что сама не понимает, что делает.
- Это ей необходимо. Мел, зубной порошок, да хоть известка или штукатурка. Словом, все, содержащее кальций. У вас же лавка канцтоваров, вот и дайте ей...
- Вы серьезно?
- Пока она сама не начала таскать. Организм требует, несмотря на все ваши запреты и наставления. А ей только на пользу.
- Но я ничего не хотела. Простите, доктор, сама не знаю, что делать. Она ведь не хочет толстеть, как я, как мы, она же вся в танце, любит, обожает фламенко, я ей говорила, что костюмы стоят уйму денег, но она... - Ашенвальд не пошевелился. - Да я... как скажете, доктор.
Она вдруг разом сникла, ровно воздух выпустили. Замолчала, опустив голову. Потом едва слышно произнесла:
- Она очень любит танцевать, когда еще не могла даже, все пыталась. А вы для нее - и потом вот так.
- Я не отбираю. У вас в роду..., - он вспомнил результаты исследований и осекся. - Да вот еще, донна Хуана. Моника ведь ваша приемная дочь? - Вошедшая была настолько ошарашена вопросом, что лишь кивнула. - А кто ее отец, знаете?
- Н-нет, но как вы....
- Неважно. Жаль, что так.
Она вытянулась через стол.
- Понимаете, мне ни на кого не хочется думать, но нам ее подбросили. Да-да, доктор, не в приют, именно нам. А я, мы с мужем, приняли, понимаете как, у нас не было детей, наш тогдашний лекарь сообщил, что у меня какая-то деформация, что нам будет сложно даже зачать, а тут, понимаете, это как дар с небес, - все это она произнесла едва не на одном выдохе. И всхлипнув, продолжила: - А потом родился Рауль, такой миленький, маленький, солнце мое ненаглядное. А после у нас был Хорхе, он всего-то полгода прожил, потом выкидыш, но вы же знаете. Но мы...
- Не вздумайте.
- Не понимаю.
- Больше не рожать! - голос Ашенвальда зазвенел металлом. Почему-то вспомнилось, вот прежде, в Германии, он мог бы просто поставить печать, как лечащий врач, как специалист, и на этом бы все закончилось. А тут надо объяснять, доказывать, убеждать. Они же католики, они не могут, их не поймут, в конце концов.
- Но муж... - сеньора понизила голос до едва различимого шепота. - Он ведь требует. Говорит, это его право и долг, да и потом, как же от божьего дара отказаться. Каким бы ни был, но ведь ребенок это дар. Я за ним хоть до конца дней буду ухаживать.
- Если выживет, он вас возненавидит.
- Грех вы говорите, доктор. Я, меня вы можете убедить, но муж, он ведь не поймет...
- Я дам направление к своему знакомому доктору Риберу из Росона, он отличный гинеколог, поставит вам внутриматочную спираль, новейшую, модели Липпса. На десять лет. Мужу скажете, что это я вас отправил на обследование, напишу ему записку. У него частная клиника, даже если поедете с сестрой, никто ничего не узнает. Вам ведь тридцать восемь, донна Хуана. В этом возрасте, да вообще после двадцати пяти, в яйцеклетку... - он посмотрел на нее, покачал головой, заговорил иначе: - Все ваши болезни, наследственные и хронические, все приобретенное за годы жизни, все это перейдет младенцу. Вы понимаете, на что его хотите обречь?
Она молчала. Потом закивала, вновь не произнося ни слова. И вдруг резко устремившись вперед, попыталась поцеловать ему руку - точно епископу, осенявшему ее знамением. Ашенвальд содрогнулся, едва успел отдернуть пальцы. Донна Хуана все же вцепилась в них, долго жала.
- Муж меня замучил - почти каждый вечер. Вроде бы так устает, а все равно.... А я сама после стольких выкидышей уже боюсь, вдруг что.... Или как с Хуаном случится...
Доктор невольно улыбнулся. И не откладывая в долгий ящик, принялся писать адрес клиники и направление.
- О деньгах больше не беспокойтесь, я сообщу в Буэнос-Айрес про вашу дочь, что занимаюсь исследованиями наследственности. Мне пришлют грант, а вам больше не придется волноваться за оплату лечения... - и вздрогнул, едва не уронив "вечную ручку".
Руку она все же поцеловала.
- Вы здорово припугнули старую сеньору, - произнес, улыбаясь Пашке. - Теперь вовсе от Моники не отстанет.
- Думаю, вырезку давать будет, да хоть мясной фарш или фрикадельки, - Ашенвальд не поддержал ассистента. - Меня больше интересует отец Моники. Очевидно, кто-то из родичей, но мамаша рассказывать не желает. Придумала какую-то историю и...
- Но это правда. Ей действительно подбросили. Да, возможно, кто-то из тутошних, может, она даже знает, кто. Но факт имел место быть. А почему вам так необходимо знать это, доктор?
- Сколько раз просил, называй меня Пауль, - Франц в очередной раз охотно кивнул; уже три года при нем, а все никак не решается. Много чего не решается. Ражий, красивый, статный, да еще при такой профессии, а по натуре стеснительный до багровых ушей. Девушки на него вешаться готовы гроздьями, а он все не подойдет, даже после мессы, когда сам бог велел молодым встречаться. Или в клубе на танцах. - Последнее время, как ты знаешь, я занимаюсь исследованиями "бутылочных горлышек" народов и наций. Наш городок яркий тому пример. Сам посуди, в нем проживает около пяти тысяч человек, этой популяции хватит за глаза для успешного развития вида, - сам не заметил, как перешел на казенный язык учебника биологии, - но нет. Аборигены старательно дистанцируются в подвиды, и не желают скрещиваться друг с другом. У нас проживают индейцы, самые неохотно вступающие в межнациональные связи, потом валлийцы, буры, немцы и испанцы. Беглецы от Франко охотно растворились в тутошнем населении, остальные предпочитают выбирать из своих. И результат налицо. Близкородственные связи даже среди латинского населения. Я предполагаю, что городок был основан маленькой группкой или вовсе одной семьей и с тех пор размножался только внутри себя. На примере Моники видно, к чему это может привести. Вот поэтому мне нужен ее отец. Хотя найти его будет трудновато, Родригесов тут полгорода.
- Чтоб сопоставить спектрограммы?
- Да, найти общие болезни, - Ашенвальд вздохнул. - Кажется, когда-нибудь всякой нации приходится проходить через такой вот выбор. Либо смешение и возможное растворение в чужой культуре, языке, вере, либо очищение от всего наносного и вполне вероятная деградация.
- Вы сейчас об арийской расе?
Доктор кивнул, вздохнув: в свое время этим вопросом он занимался почти десять лет.
- Но ведь по принуждению, - тут же заявил Пашке. Ашенвальд усмехнулся, если б все было так просто, как говорит его ассистент, слишком молодой, чтоб делать скоропалительные выводы, слишком горячий, чтоб не делать их.
- Я сам выбрал специальность и определил для лаборатории род занятий. Мы искали надежное противогриппозное лекарство, без множественных побочных эффектов, без...
Он замолчал на какое-то время. Случай или настойчивость? Но препарат они нашли. Он охотно справлялся с вирусами гриппа, создавая надежный иммунитет у больных, даже в самых тяжелых случаях. А помимо этого, боролся и с другими паразитами, забиравшимися в клетку. Собственно, на основе белка, выделяемого лейкоцитами, лаборатория и создала первые препараты. Пусть новое лекарство не боролось с вторжением напрямую, но запускало процесс индикации, а так же способствовало мгновенному срабатыванию иммунной системы организма. Других препаратов почти не требовалось, лечение велось уже самими лимфоцитами и натуральными киллерами на основе программируемого уничтожения зараженных клеток и встраивания вместо них здоровых. Это казалось фантастикой, это и было чем-то, из ряда вон выходящим. Но невероятно действенным. Не только грипп или еще какая-то простудная зараза, но и желтуха, краснуха, а в отдельных случаях папилломы, бластомы и прочая мерзость у больного довольно легко излечивались. Ашенвальд тогда предположил, что альфаферонин - так он назвал препарат - способен работать и с онкологией, пусть и консервативно, и на ранних, редко когда регистрируемых случаях. Но ведь до сих пор лекарства от рака не существует. Они могли, года за три-четыре, если б поднапряглись, создать что-то, хотя бы индикатор. Жаль, не случилось. Их лабораторию в конце сорок четвертого разбомбили союзники, первый раз в октябре, но они продолжали, работать, а вот второй раз...
- Над вами стояли эсэсовцы и их руководство контролировало ход ваших действий, - снова Пашке со своими догадками, впрочем, верными. Действительно, лаборатория принадлежащая рейхсминистерству здравоохранения и производящая жизненно важный для страны препарат, пусть поначалу и в очень малых объемах, действительно имела не просто множество ушей и глаз по всем цехам и лагерям. В его отделе работал человек, перед которым Ашенвальд обязывался отчитываться раз в неделю - по довольно странным показателям. Что они еще наоткрывали за истекшие семь дней для здоровья арийской расы? Доктор был вынужден писать докладные записки, представляя по всей форме важность их работы для НСДАП, для курирующих их людей из СС, да для всей нации, в конце концов.
Хорошо, хоть им не мешали. Разве что подгоняли постоянно. Вот эта раскладушка в рабочем кабинете - как раз оттуда. Ашенвальд хмыкнул.
- Это точно, - произнес доктор. - А еще мы сами работали как проклятые, когда поняли, какие перспективы открывает альфаферонин.
- Но ведь для всеобщего же блага. Для всех, а не для кучки партайгеноссе, готовых наложить лапу на любое открытие.
Доктор пожал плечами. Об этом как-то не думалось, но да, подразумевалось, что препарат рано или поздно, но поступит на прилавки по доступной для любого жителя Германии цене. А для этого нужна донорская кровь, очень много крови, особенно, на первых порах.
- Вот именно. А от вас, наверное, требовали поскорее подогнать препарат Гитлеру и его присным.
- Да нет, не требовали, - задумчиво ответил Ашенвальд. - Гитлер, кажется, вообще не был в курсе наших дел. Разве что компания "Теммлер фарма", финансировавшая наш проект. Франц, ты уже который раз пытаешь меня на эту тему - ничего нового я ведь не расскажу.
- Мне приятно думать, что вы, доктор, хоть как-то, но боролись с режимом.
- Да никак я с ним не боролся, - обезоруживающе просто ответил Пауль. - Я работал и в сопротивлении не участвовал.
- Вы работали на благо страны, а не диктатуры крови.
- Диктатура крови, - он усмехнулся, - да это как раз по нашей части. Франц, прекрати уже этот патриотический опрос.
Пашке смутился. Доктор решил его поддержать хоть немного.
- Я давно хотел сказать, что собственно задумал в последнее время. И для чего вся эта кровавая перепись населения нашего городка. Мне хочется попробовать найти индикатор для хотя бы части генетических мутаций, вызванных близкородственными связями наших жителей, и попытаться воздействовать на них некой новой версией альфаферонина.
- Отличная задумка! - тут же отреагировал Пашке. - Если вы сможете...
- Не я, тут нужен институт. Нужно время и возможности изучения с помощью новейших средств диагностики и изучения, которые и есть-то разве в столице, и то не нашей страны. В Европе, США, быть может. Да столько всего нужно, прежде чем заняться непосредственно борьбой с наследственными заболеваниями. Весь город нужен, и я не шучу. Мне нужно много, очень много добровольцев.
- Но у вас же есть знакомства в столице.
- Есть. А вот все нужное, говорят, наличествует только что в США, или СССР, но туда...
- Даже не думайте.
- Подумать как раз можно. Вот США довольно интересная страна. Там отлично трудятся и бежавшие от фашизма и обласканные им. И Эйнштейн и фон Браун. Каждый доволен своим местом и трудится на благо нового отечества.
- Только не говорите про СССР, - тут же заявил Пашке.
- Я мало что знаю о Союзе. Поэтому и не буду.
- Такой же лагерь, как и Третий Рейх.
- Франц, мне не привыкать работать в таких условиях, - произнес и подумал, зря он так. Хотя это и было правдой. Пашке тотчас же разразился тирадой о свободе совести, личности, сравнил коммунизм с фашизмом, мол, две стороны одной монеты. Доктор Пауль только кивал в ответ, все верно, все правильно. Вот только, постоянно думалось ему, не только сейчас, но и тогда, после бегства: если б он помедлил, не бежал бы в конце сорок четвертого сперва в Австрию, а затем и в Швейцарию, подальше от войны, от катастрофы, а уже добравшись до Испании с содроганием слушал по радио сводки падения отечества - слушает их и сейчас - если б остался ждать своей участи там и тогда, - сейчас наверняка работал бы в Союзе. Как многие ученые, доставшиеся коммунистам во время их стремительного броска к Берлину. Работал, не особо задумываясь, на кого, особенно, если б выделили лабораторию, подобрали хороших специалистов, тех же, что провели с ним полдюжины лет под одной крышей. Ашенвальд хмыкнул. Наверное, он так же писал докладные товарищу из КГБ или еще откуда-нибудь, о пользе разработок на благо партии и правительства. И ни о чем бы не думал, нет, размышлял, конечно, может, корил себя за выбор, что не перебежал к англичанам, нет, к американцам, вестимо, или к французам, только не к бриттам. Но и только. Ашенвальд порой презирал себя за вот эту способность притворяться, принимать и работать, не сопротивляясь. Точно Франкенштейн или скорее, Фауст. Все равно, где и как, лишь бы давали осуществлять его задумки. Его коробило, но... он ведь бросил лабораторию не тогда, когда понял подлость и мерзость режима в стране, о, с пониманием у него проблем никогда не существовало. Умчался прочь, лишь когда лаборатории не стало, и возможности ее восстановить не осталось. И никак иначе.
Пашке этого не понять. Как, верно, и другим, менее одержимым. Жена ушла от него сразу, как он занял свой начальственный пост в Ораниенбурге, даже не задумалась ни на секунду. Уехав сперва к родным в южную Тюрингию, а затем и вовсе перебравшись за рубеж - он до сих пор понятия не имеет, где она теперь осела. Пытался найти, но после первых же безуспешных попыток, понял, что новая встреча будет схожей на расставание - бурное и отчаянное. Как не понимала, так и не примет. А вот его соратники, да, они бы пошли за ним хоть в СССР, хоть в Штаты.
Он куснул губы, снова вспоминая события шестидесятого года. Сейчас бы работал, не задумываясь, не забивая голову.
Поднялся, резко отодвинув стул, так что он скрипнул. Ассистент отшатнувшись, вздрогнул. Начал извиняться.
- Нет, все в порядке, Франц. Вы правы. Я хоть на своем месте и хоть что-то делаю. Или пытаюсь сделать.
- Вы спасаете жизни, это самое главное.
Снова куснул губы. Почему-то вспомнилась Инга, с которой сошелся незадолго до уничтожения лаборатории. Та самая надсмотрщица из СС, которой он в сорок четвертом сдавал докладные. Он предлагал ей бежать, та же лишь покачала головой. Не имеет права, возможности, это предательство, это нарушение ее клятвы, она жизнью готова...
Да они все фанатики, что он, что Инга, что его сын. Только в разных сферах. Кажется, вовсе не пересекающихся.
Сердце кольнуло, стоило подумать о Генрихе. Семнадцать лет навсегда. Умер как жил, молодым, отчаянным, дерзким. И тоже не всегда понимающим отца, ведь, в письмах сын не раз укорял его за идейную нестойкость, за мягкотелость, за... много за что. Странно, что сейчас воспоминания столь поблекли, что кажутся даже приятными. Хотя бы с ним, хотя бы изредка он мог поговорить, не стесняясь, не боясь, не вывертываясь. Хотя друг друга оба не всегда понимали, но хотя бы могли облегчить душу.
Он вздохнул.
- Наверно, ты прав, - будто все еще обращаясь к сыну, а не к ассистенту. - Наверное. Надо закончить с анализами, идем в лабораторию.
- Да, конечно. Только... доктор, я все никак в толк не возьму. Неужели в стране за все время не было сопротивления. Настоящего, как во Франции, Бельгии, Польше - с подрывами поездов, мостов, убийствами гауляйтеров.
Ашенвальд покачал головой.
- Не было. Знаешь, в конце тридцатых - я тогда в Берлине еще работал - анекдот ходил: Встречаются два приятеля. Один другого спрашивает, мол, как жизнь? - Да как в трамвае: одни сидят, другие трясутся.
Пашке нервно хохотнул.
- Да, в точку.
- На самом деле, все не так просто, Франц. Тряслись, конечно, бежали, кто-то помогал бежать, и чувствовал себя героем, кто-то клеил листовки и тоже ощущал чувство выполненного долга. В определенном смысле и это было уже геройством, если найдут, посадят, на работы отправят, - он хотел сказать, что концлагерь концлагерю рознь, но оборвал себя: - А любое покушение на устои каралось как в Лидице - местью. Страшной местью, можно сказать, обратной децимацией, когда выживал лишь десятый. Вот и не высовывались. Да и это же наша страна, не оккупированная, сами выбрали, - он усмехнулся.
- Но ведь палача.
- Лицемера, которому верили. Или хотели верить - в то, что они особенные, что исключительные, высшая раса и так далее. Это посильнее первого в мире государства рабочих и крестьян, - неожиданно добавил он. И тут же сжал губы: - Все, Франц, заговорились, пора и поработать.
Пашке вечером спрашивал его, что он будет делать на выходных, ведь восьмое приходилось как раз на субботу. Ашенвальд пожал плечами, в самом деле, не зная, чем займется в свободное время. Как-то отвык от него. Да и редкие праздники старался проводить уединенно, уж больно не нравилась ему компания своих, собиравшаяся, что в церкви, что после нее, в ближайшем кабаке. Церковь, думалось ему в такие дни, сильно разделяет людей. Все они верят в одного бога, молятся ему, просят о чем-то жертвуют чем-то ради него и его внимания или просто ради близких и не очень людей. Но всяк по-своему, как велит его устав. Вот и он, в отличие от большинства пациентов, ходит не в собор святого Креста, а в кирху святой Тезезы. Разумеется, основанную немцами. Потом в клуб или пивную.
Несколько десятков штабных крыс из вермахта, должностью не ниже полковника, под сосиски и пиво рассказывали невероятные истории своего геройства на всех фронтах, от Нормандии до Сталинграда, от Тобрука до Рима. Большая часть из них обряжалась в парадную форму, вешала на шею Железные кресты, украшала грудь орденами и медалями, пели здравицу Манштейну или поминали Гиммлера, отца панцерваффе, ну а без тостов за фюрера, вестимо, никогда не обходилось.
Подобные собрания он старался пропускать, однако, не всегда удавалось. Видный врач, Ашенвальд всегда должен быть на виду, не в стороне от своих, хотя бы и их терпеть не мог. Но вот сидел, пил, не пьянея, и молча дожидался десяти, в это время обычно все расходились по домам - очередные военные власти, так быстро менявшие друг друга, старались наводить порядок, хотя бы с помощью законов, а германцы законы уважали, этого у них не отнять. Тем более, офицеры. Да и потом, вот эти боровы являлись основными меценатами исследований доктора Пауля. Еще при Пероне они умудрились нахватать концессий на землю и теперь активно продавали их американским нефтяным компаниям, наживаясь на ренте. И конечно, ведь здоровье-то не железное, не то, что кресты, - обязательно ежегодно проходили диспансеризацию у Ашенвальда. А на праздник, им, пьяненьким, Пауль должен был объяснить свою новую идею о близкородственных связях и лечении изможденной арийской братии. Видимо, на примере Габсбургов - благо их болезни и особенности даже вошли в поговорки.
Пашке, разумеется, там никогда не присутствовал, возможно, поэтому он считал собиравшихся штабистов-вермахтовцев и патриотами и борцами - и пусть пособниками нацистского режима, но невольными, к тому же, искупившими стараниями, если не кровью, былые прегрешения. Мечтательный юноша в розовых очках, странно, что он так не хотел их снимать и быть хоть немного внимательней к окружающим.
Конечно, в клуб он пошел, речь произнес. Вместо Габсбургов неожиданно помянул своего сына. И потом, побагровев и от выпивки и от плохо скрываемого раздражения, слушал ура-патриотические восхваления от одного из собравшихся мерзавцев, ему, отцу, рассказывавшему, об истинном героизме и долге сынов отечества, поголовном долге, вне зависимости от пола и возраста - а только от расы, понятно.
В итоге доктор не выдержал, взорвался:
- Хорнгахер, вы же даже не знаете, где он воевал. Что вы несете про долг и честь, когда он погиб, даже не получив от вас, именно от вас, танкового подкрепления.
- Вы сами говорили о жертвенности, доктор. Ваш сын пожертвовал собой во славу нашего, попираемого ныне ногами проклятых англичан и американцев, отечества. Вечная ему память!
- Но вы не слушаете меня. Почему не послали танки, едва только услышали о высадки союзников? Почему, Хорнгахер, скажите мне!
- Я же говорю, что герр Роммель тогда связывался с фюрером, но... да и потом, что это могло изменить? Танки нужны были для генерального сражения под Арденнами, а уж там мы показали свою мощь и силу, не так ли друзья?
В гуле одобрения слова Ашенвальда потонули разом. Он почел за благо удалиться поскорее, так и не дождавшись обещанных "вливаний". Да и плюнув и растерев на них. Чертовы ублюдки. Что эти, сидевшие за деревянными столами, что другие, за железными, приговорившие пацана к битве до победного с врагом, коему не было числа. Никогда б их не видеть.
Но свидеться все же пришлось. Буквально через пару недель, незадолго до рождества. К нему подошел явно не здешний молодой человек, лет двадцати семи, державший листки бумаги в руках. На одном из таких он увидел свою старую фотографию - и налился смертельной бледностью. Ноги сделались ватными, он не знал, что и предпринять, когда молодой человек подошел к нему и, явно узнав, обратился по поводу клиники.
Минутная пауза. Ашенвальд решил не лукавить.
- Он перед вами, с кем имею честь?
Собеседник весьма складно говорил по-испански. Тотчас кивнул, убрал одни бумажки, достал из новенького кейса другие.
- Если вы не возражаете, сеньор доктор, я бы хотел говорить с вами конфиденциально. Это касается ваших работ... в Германии.
- Вы из центра...
- Нет-нет, простите, я не представился. Алан Томас, директор по связям с общественностью аргентинского филиала компании "Велфарма", Кент, Великобритания.
Лицо Ашенвальда вытянулось. Вместе с тем, он не мог не издать вздох облегчения. Значит, не за ним, прежним. Что-то другое.
- Чем обязан?
- Я же говорю, давайте обсудим наши дела в укромном месте. У вас ведь есть кабинет, квартира, лаборатория?
Доктор кивнул и провел молодого человека к себе. Пашке еще возился с реактивами, но Ашенвальд отослал его к себе. Не слишком удачно, кажется, его ассистент никак не мог пропустить подобный визит. Пришлось гнать уже всерьез.
Когда Франц исчез, притворив за собой дверь, Томас положил кейс на стол и вытряхнул все его содержимое. Уйма бумаг, в основном, пожелтевших от времени. Ашенвальд не сводил с них глаз. Некоторые заполнены от руки его почерком. Холодок пробегал по спине, не давая сосредоточиться на словах пришлеца.
- Не понимаю, - не выдержал Ашенвальд, - к чему вы клоните?
- Я вам объясняю, - терпеливо, точно малолетнему, повторил Томас, - что нашими экспертами в одной из специализированных лабораторий Буэнос-Айреса был обнаружен изготовленный препарат, по формуле сходный с интерфероном.
- Простите, чем? - Ашенвальд, наконец, сопоставил названия. - А, нет, понял, продолжайте.
- Мы выяснили, кто является заказчиком препарата. Компания направила меня к вам.
- Я запатентовал этот препарат, в свое время, - немного несмело изрек доктор Пауль. - Вы сейчас держите в руках свидетельство.
- Да, разумеется. Не знаю, в курсе вы или нет, не суть важно, я пришел говорить о другом. Точнее, об изготовлении интерферона. Наша компания запрещает вам производство, даже кустарное, этого препарата без разрешения на это директора по продажам центрального офиса. Мы еще не вышли на аргентинский рынок с интерфероном, да и едва ли выйдем в ближайшее время, а потому любое появление аналогов для нас крайне нежелательно.
- Вы просто взяли мою формулу.
- Нет, мы ее модифицировали, взгляните внимательно на наш вариант, - Томас протянул листок, заполненный формулами и расписанный немыслимой длины названиями низкобелковых агентов. Ашенвальд поднял глаза:
- Она усечена и весьма слаба в сравнении с оригинальной.
- Конечно, сеньор доктор. Мы же не можем продавать препарат, который будет стоить сотни, если не тысячи фунтов. К тому же ваша модификация чрезвычайно активная и требует для больного дополнительных сил. Вы ведь используете психотропные средства, чтобы поддерживать тонус больных. Что-то вроде метамфетамина.
- Первитин в небольших дозах, - согласился Ашенвальд. - Он прошел клинические испытания еще в двадцатых-тридцатых и в малых дозах вполне годен даже для детей.
- Не спорю. Просто наша разработка эффективнее...
- В чем же, покажите результаты...
- Нет. Поверьте на слово. А ваша нуждается в запрещении. Вы не будете производить дальше интерферон или как вы его там называете, да как бы ни назвали, словом, человеческие альфа-лейкоциты. А мы воздержимся от судебного преследования. Вы понимаете, о чем я.
- Я являюсь держателем патента, - повторил Ашенвальд. - Вы не сможете меня засудить. Я докажу преемственность. Тем более, ваши... изобретатели додумались до "интерферона", вернее, запатентовали его только в пятьдесят седьмом, как я погляжу. Неужто так сложно было скопировать нужный белок?
- Нет, вы не являетесь патентодержателем, наша компания получила карт-бланш на медицинское наследие Третьего Рейха. А если вы попытаетесь судиться, я смею напомнить, что суд сочтет невозможным отдать патент преступнику.
- Что? - беззвучно произнес он.
- Вы слышали. Ваше предприятие, или что у вас там было... да, "Теммлер фарма", она использовала труд заключенных, а так же самих заключенных в качестве подопытных при испытании новых препаратов. В том числе в лаборатории вирусных и бактериологических заболеваний. То есть, в вашей, доктор. Вы ну никак не могли этого не знать. Ведь сами заказывали доноров в ближайшем от вас концлагере Заксенхаузен, не так ли? Вам показать документы? У меня есть папка за сорок третий год, когда вы наиболее остро нуждались в крови для исследований. Вы заражали прибывавших к вам заключенных различными видами вирусных заболеваний, затем еще раз, а в случае успеха, когда организм оказывался невосприимчив к новой занесенной болезни, выкачивали кровь. Всю.
- Нужно много крови... - пробормотал он.
- Простите? Неважно. Вы ведь не отказываетесь от своих распоряжений, а, доктор Штокль? Конрад Штокль, я прав, именуя вас так?
Он вздрогнул, отшатнувшись даже. Столько же лет он не слышал своего имени. Сколько лет боялся его услышать. Удивительно, что сейчас вообще сдержался. В шестидесятом думал, надо носить с собой капсулу с цианидом, чтоб уж наверняка. Но боялся признаться себе, что не смог бы раскусить ее. Ничего не смог бы сделать. Вот как сейчас.
Он долго смотрел на собеседника. Томас выдержал его взгляд. И продолжил столь же сухо и кратко.
- За период с января сорок третьего по ноябрь сорок четвертого через вашу лабораторию прошло свыше восьмисот пятидесяти человек.... Молчите? Может, скажете что-то, хотя бы в оправдание?
- Я не трогал евреев, - вдруг произнес Штокль. - Если вы этого пытаетесь добиться. И других представителей так называемых низших рас. Да, мне нужны были доноры крови, много доноров, мы работали... впрочем, неважно, вы же все равно не слушаете. Из СС настоятельно рекомендовали использовать только арийцев.
Недолгое молчание. Томас пошелестел бумагами, доктору подумалось, он сумел немного смутить даже собеседника.
- Доктор Штокль,... я вовсе не об этом сейчас говорю. Я не знал, что вы настолько безразличны к тем, на ком проводили опыты, кого приговаривали к смерти.
- Я использовал человеческую кровь, - холодно произнес Штокль, - чтобы получить препарат. И я его создал. Да, я жертвовал людьми, можно подумать, ваша компания не делает то же самое.
- У нас добровольцы, доктор. Вы не думаете...
- Или преступники. Не все ли равно, на ком проводить опыты, не так ли? Ваша фирма этим уже прославилась. Знаете, читал об этом не раз и не два. А вы, вы только придумали очень дорогой препарат для лечения гриппа на основе чужого патента. Я же пытался и создал лекарство от множества самых разных болезней. И так понимаю, что ваш интерферон это только начало. Дальше вы будете использовать альфа-лейкоциты в другой формуле, затем пойдут гамма-лейкоциты, еще какие-то разновидности, какие сможете создать. И каждый в особой коробочке, для особой болезни. - он вдруг вспомнил Генриха. - А я пытался сделать универсальный препарат. Мне жаль, что погибли люди. Но еще больше - что вы разгромили нашу лабораторию, забрали наши разработки и теперь торгуете ими, продавая богатым и лишая бедных возможности спастись. Вы губите людей, не мы. Мы же тогда рассчитывали на всех. И да, мы платили жизнями за свои труды, но скольких этот препарат спас, подумайте. Не сотни или тысячи, десятки тысяч людей. И еще спасет, даже в вашей кастрированной форме.
- Доктор Штокль... - только и произнес Томас, вдруг задеревеневшими губами. - Признаться, я никак не мог ожидать от вас подобного.
- Подобного чего? - зло спросил он. - Ну, договаривайте. Называйте палачом, мясником, или безумным ученым. У вас же модно, в кино, книгах ваших, изображать немецких специалистов именно в этом обличье. По-другому вы не понимаете. Не видите разницы. Или завидуете успехам.
Томас очень долго молчал, глядя на Штокля. Тот так же не отводил взгляда. Как долго продолжалась эта игра, сказать сложно. Наконец, молодой человек вздрогнул, склонился над столом, молча начал собирать листы. Защелкнул замки кейса, поднялся.
- Мне ждать от вас извещения? Или приедут ваши молодчики и сами все тут разгромят - как в сорок четвертом? - рявкнул ему в спину Штокль
Тот дернулся, но не повернулся, вышел, стараясь не оглядываться. Закрыл за собой дверь и стремительно покинул дом. На прощание, кажется, все же пробормотал что-то. Штокль выскочил следом за ним, норовя произнести, мол, не боится судов, не страшны ему доказательства, ничего пришлец сделать не сможет, пусть и не надеется - и тут же наткнулся на сидевшего на тумбочке возле двери в приемную ассистента. Загодя заготовленные слова тотчас пропали.
Пашке ссутулился, ссохся. С трудом поднял глаза на доктора и медленно, чуть не по слогам произнес:
- Кто же вы?
Он не знал, что ответить и как. Долго смотрел на молодого человека, покусывая губу и не решаясь пройти мимо. Да объяснения все одно требовались - неизвестно, что слышал Франц, что понял из разговора с англичанином.
- Я тот, кто и был, - стараясь оставаться спокойным, произнес Штокль. Хотя внутри него море добралось до самой своей сердцевины в жутком, непреходящем шторме. - Я прежний. Только имя...
- Что значит имя? - произнес Пашке, не то цитируя Джульетту, не то действительно спрашивая. Снова опустил глаза в ожидании ответа. Доктор подошел к нему, остановился рядом. Положил руку на плечо, Франц не пошевелился.
А как сказать? Вдруг подумалось: вот сейчас Генрих отца бы понял. Они вдруг оказались на одной стороне, на том самом Атлантическом валу, что оба, подсознательно или явно - кто как - но отчаянно защищали. Семнадцатилетний парнишка, спорящий с ним до хрипоты, до натужного кашля, вдруг замолчал бы, кивнул и уступил место рядом с собой, в одном доте, кивнув на пулеметные ленты, которые надо подавать, на стволы, которые необходимо менять, чтоб перегревающиеся остывали в холодке бетонного бункера. Еще за полгода до прибытия британских войск они играли в футбол возле позабытых всем дотов, ездили в увольнительную в город, танцевали, соблазняя девушек формой и манерами. Генрих не раз слал фотографии с места будущих боев, с поля боя самого долгого своего дня - те, где ничто не предвещало никакой беды. Отец еще радовался, что сына отправили именно сюда, а не в Кале, где скорее всего, бритты должны были начать полномасштабное наступление.
Сейчас спора меж ними не случилось. Генрих молча кивнул, соглашаясь со всем - и с необходимостью жертвы, своей и других и с молчанием, последовавшим после бегства из лаборатории. Жаль, что только в мыслях.
Тени, все равно к Штоклю приходили и преследовали тени, рано или поздно они все равно бы выплыли из тумана, из долгих зимних сумерек. Доктор как мог оттягивал их появление. Начал даже надеяться, что те сгинули в оборванном катастрофой поражения прошлом. Вот только арест и похищение Эйхмана, гонгом ударившее по всем беглецам из Германии в Аргентине, отразилось и в нем. Он стал бояться, нет не Моссада, конечно, что он ему: но британской или собственной разведок. Скорее МИ-6, чем БНД. А вышло... как анекдот. Спрятался от сыщиков, а нашла какая-то мерзотная медицинская корпорация.
Вот уж чего-чего, а появления Томаса предположить он никак не мог. И что теперь? Исчезнуть или ответить ударом на удар? Снова Шекспир, правда, трагедия другая.
- Вы о чем, доктор? - спросил Пашке. Значит, последнюю фразу он произнес вслух. Штокль покачал головой.
- Ты спрашивал меня об имени. А я и сам не знаю, что ответить. Да меня зовут иначе, но я настолько привык к Паулю Ашенвальду, что кажется, будто меня так и окрестили.
- А вас окрестили... простите, доктор, я забыл имя.
- Конрад Штокль, - Пашке кивнул. - Наверное, придется привыкать заново. Но ты можешь называть меня, как угодно.
- Я теперь не знаю, как мне вас называть, - ответил ассистент. - Правда. Если б знал... если бы...
- Ты о чем?
- Вы ведь убивали.
- Это не совсем так, Франц...
- Убивали, не лгите себе, - тряхнул волосами молодой человек. - Заказывали пациентов, вернее, заключенных на убой и препарировали. Устраивали сеансы вивисекции. Все думали, не один я, будто вы скрывались от нацистов, что вы спасали людей у себя в лаборатории, что ваши старания шли во благо не партии, а отечества.
- Хоть ты не путаешь эти понятия.
- Вы слышите меня? - глухо продолжал он. - Мне казалось, вы чисты, вы благостны, вы как ангел-хранитель для нашего городка. А теперь...
- Что изменилось теперь? Ответь, Франц. Ты узнал, что я делал опыты над людьми, жестокие, может, не всегда правильные или успешные опыты. Что жертвами наших изысканий стали сотни людей. Но...
- Именно. Пока вы были Ашенвальдом, я верил в вас, как в подвижника, как в благодетеля, как не знаю, почти святого. Я считал вас не просто учителем, наставником, вы для меня были как отец. Больше даже.
- А те жертвы, по-твоему, были напрасны.
- Я не знаю, доктор, напрасны или нет.
- Я отвечу: я создал лекарство, поднявшее на ноги твою сестру, мать, Монику Родригес, ее брата Рауля... мне долго перечислять?
- Я понял, какую цену все заплатили за лекарство.
- Именно, что никакую. Вся ваша плата не стоит и десятой доли первой ампулы альфаферонина, выращенной здесь. Я договаривался со столичной лабораторией, а оплачивало сперва правительство Хуана Перона, потом хунта одна, другая, третья, черт его знает, сколько их было. Но всем хотелось жить хорошо, счастливо, быть здоровыми, стройными, подтянутыми, править долго и усердно. Хотя все равно прогоняли.
- Вы о другом, а я о третьем, - как-то странно произнес Пашке. - Будто не слышите меня. Мы платили за ваши страхи, ваши сомнения, ваши... за все, что случилось с вами с тех пор, когда вы попросили первую партию заключенных из Заксенхаузена. Когда это было, скажите?
- В тридцать седьмом. Тогда Заксенхаузен еще не был концлагерем, это была тюрьма. И кого же ты хочешь повесить себе на грудь в качестве смертного греха, Франц, скажи, там большой выбор: насильники, убийцы, маньяки, гомосексуалисты, коммунисты, идиоты, просто подонки и извращенцы? Кого из них? - он молчал. - Вот видишь. Никого. Они заслуживали смертного приговора, и нам их отправляли за смертью. Да, поначалу я возмущался, но когда услышал, за какие грехи....
Ложь, маленькая и глупая. Знал изначально, когда только пришел человек из СС. Когда подписал первые бумаги. Когда обрадовано кивнул, пожав эсэсовцу руку, будто родному - да, это будет прорыв, это обеспечит лаборатории стабильный рост, те самые показатели для партии и народа, это несомненно приведет к созданию уникального препарата. Да и еще хуже, он готов был брататься с человеком в черной форме, называл его спасителем и... неважно. Потом, когда поставки из Заксенхаузена наладились, уже не вспоминал о нем. Вернее, напоминал, что им не хватает, чтоб увеличили, чтоб действовали активней, ведь и они не спят и не едят, они так близки к прорыву. Необходимо совсем немного. Еще год-два и будет создано уникальное по своим характеристикам лекарство. А потом еще несколько лет, кажется, он говорил о сорок седьмом годе, и обновленный препарат поступит на рынок, станет доступен каждому. Он говорил о сорок седьмом? Штокль вздрогнул. А ведь даже в сорок четвертом, после первого налета, казалось, их лаборатория будет работать, несмотря ни на что. И пусть придут русские, но и им нужны лекарства, врачи, умеющие их приготовить, а значит, его работы...
Вот этого Генрих бы ему не простил. Он потому и сражался до последнего патрона, что понимал: когда Атлантический вал падет, Германии не станет. Потому и покончил с собой, пустив последнюю пулю в висок, что осознавал, будущего нет. Страна разорена, раскромсана, изничтожена - он все это предвидел. Он говорил об этом, писал, кажется. Во всяком случае, Штокль так помнил несохранившиеся письма, измаранные цензорами. И Генрих оказался прав - Германия исчезла, развалилась. Превратилась в то, о чем мечтали соседние государства - тихое, незаметное, убогое место, во главе которого стоит человек, слушающий только то, что ему скажут из кабинетов победителей. Те поставили страну на колени, целое поколение умудрились заставить унижаться и считать это своим долгом. Пресмыкаться и радоваться, страдать и видеть в том счастье. Переживать чужую боль, не замечая своей, отдавать себя чуждым идеалам, забыв о собственных. Нет, речь не об идеях арийской расы и прочей чепухи. Германия существовала тысячу лет до Гитлера, но эту историю, память, наследие, изумительно легко постарались забыть, изолгать, опошлить и заменить. Все вышло куда хуже, чем с Веймарской республикой, но видимо, и побежденные оказались этому только рады.
А евреи могут быть довольны, вдруг подумалось ему, он ведь спас от неминуемой гибели четверых сотрудников лаборатории и еще с десяток на предприятии в Ораниенбурге. Они еще и к праведникам его могут причислить, как того же Шиндлера. Вот это будет действительно анекдот, если так и случится.
- А потом? Что было потом, доктор? Вам действительно требовались жертвы или можно было обойтись простым переливанием крови.
Штокль пожал плечами. Он не задумывался над этим тогда. Да, может странно, но никогда не задумывался. Можно бы и бросить клич по стране: требуется арийская кровь для арийского лекарства. Наверное, так он получил бы больше - всего больше. Но почему-то предпочел преступивших закон, неважно какой. Он не сомневался, что среди отправленных в Ораниенбург есть и политические, наверное, в сороковых их было большинство даже, но все равно не возмущался, не требовал дела́, - да и некогда - он работал, лишь раз за все это время взяв отпуск не по болезни. В тот месяц, когда получил похоронку.
А потом вернулся и принялся пахать с удвоенной силой. И получил результат. Окрестил его даже - снова вспомнив о Генрихе, окрестил, будто у него появился второй ребенок. Отчасти так и было. Ведь они всегда мечтали о втором. Нет, не с женой, братика хотел Генрих.
- Они все, заключенные Заксенхаузена, все они искупили свои грехи, через нас, - вдруг произнес Штокль и сам испугался своих речей. Никогда не считал себя богословом, а тут вдруг.
- Вы так думаете? А может среди них были и жертвы режима?
Он не знал, что ответить. Потому, не выходя из неожиданно взятого тона, произнес:
- Им место в раю.
- Вы в это верите, доктор?
- Да. - в это он почему-то верил. - Как и в то, что я не напрасно исполнял свою работу.
- А я уже нет.
- Франц?
- Мне страшно, доктор. Страшно, не от вас, но от ваших планов на будущее. Им всего две недели от роду, но то, что вы мне рассказали... вы же хотели превратить наш город в полигон. Снова заражать людей болезнями, в поисках новых препаратов, снова выжимать кровь. Ведь вам нужны только близкородственные связи, а для вас их не так много. Всего-то тысячи три человек. Значит, вы возьмете всех. Получите деньги из столицы, сюда пришлют медиков, санитаров и создадут тут концлагерь. Да еще со стороны будут завозить, из соседних городишек.
- Ты... ты это серьезно? - Пашке кивнул. - Но я даже не думал... мне надо было отвлечься от страха перед экстрадицией в ту же Англию. Мне не нужны жертвы, я ведь и сам... да что там, разве я бы мог ту же Монику, которую...
- Теперь я в этом не сомневаюсь.
- Ты меня не знаешь, Франц. Это какой-то дурной голливудский штамп считать всех немецких ученых, тем паче, врачей - палачами и садистами.
- Но вы такой, доктор Штокль.
- Я спасал вас.
- Вы убивали невинных.
- Я спас тысячи жизней.
- Статистика. А сколько забрали? Может, выведем уравнение? Сведем на счетах расходы и доходы.
Лицо Пашке белело как мел. Он едва говорил. Штокль поднял руку, чтоб отвесить молодому человеку пощечину, но тут же опустил ее.
Долгая пауза окутала их. Они слышали разговоры на улице, шум проехавшей машины, шорохи шагов.
Наконец, Пашке спросил:
- А кого вы так боялись? Своих или чужих?
Рассказать про Эйхмана? Да зачем, он не поймет. Просто в шестидесятом ему стало очевидно: где бы он ни скрывался, его могут найти. И посчитав вклад в науку недостаточно гуманным, уничтожить. Раз уж препарат теперь все равно забрали себе бритты - тем более. Прежде он хоть мог хотя бы прикрыться им. А что сейчас? - все бросить?
- Англичан. Они убили моего сына. Почему-то все время казалось, должны придти и за мной. И вот так и вышло.
Франц знал, как погиб Генрих. Поэтому молча поднялся с тумбочки, вздрогнул от занемевших от долгого сидения в неудобной позе мышц и так же тихо, как и предыдущий посетитель, покинул здание - но уже ничего не сказав напоследок. Более в дом доктора он не вернулся.
И все же, виновен он или нет? Странно, что именно сейчас Штокль задался этим вопросом, непонятно, что это вообще: запоздалое раскаяние или напротив, попытки рационально рассудить все с ним случившееся за последние десятки лет. Верно, все разом. До этих пор он старался не рассуждать на подобную тему. Или думал иначе.
И совсем иначе - в семнадцать, когда подходила к концу война. Он откосил от призыва, о, тогда у молодого парня находились веские причины в голове для немедленного прекращения бойни и мира во всем мире. Множество причин самого левацкого толка. Их сровняла эпидемия испанки, унесшая летом девятнадцатого родителей и заставившего его посмотреть на мир во всем мире под другим углом. Он поступил на медфак берлинского университета, вроде бы и готовился стать врачом, но в последний момент решил поменять специализацию. Как и многие тогда, после проигранной войны с Антантой и с гриппом, искал панацею от всех бед. Не находил, начинал заново, покуда неожиданно не осознал, что именно и как надо искать.
Дальше проще - его работы оценили, оценили достойно, он нашел место в быстроразвивающееся компании, продвинулся в ней, обнаружив недюжинную усидчивость, неведомую прежде и желание работать сутками. Вскоре стал заведующим лабораторией, а немного позднее уже получал ассигнования от рейхсминистерства, а с ним и новейшее оборудование, лучших специалистов. А немного позже и настоящих арийских парней для опытов. Пусть и отбросов общества. Преступников, которые через него несли заслуженное наказание. И которых требовалось все больше и больше. Особенно, когда появилось лекарство.
Два дня, прошедшие с ухода Пашке, к нему никто не заходил. Он не сомневался, молодой человек рассказал обо всем случившимся друзьям, знакомым, родичам - Франц никогда не держал ничего в себе. Неудивительно, что новость молнией перекинулась на весь город. обошла каждый дом. Затмила собой предстоящее через несколько дней рождество, а затем и Новый год, когда уже некогда думать о болячках, а надо готовиться к торжествам, гулянкам и веселию.
В светлый день воскресенья, во время полуденной мессы падре решил высказаться по поводу падения их кумира публично, в проповеди помянув разбойников, распятых вместе с Христом. Одного уверовавшего в истинность царя Иудейского, которому господь сказал: "Истинно говорю тебе, сегодня же будешь со Мною в раю". И другого не поверившего, а потому пропащего. Он обратился к пастве с напоминанием, что ни один не проклят до конца, покуда не уверует в господа нашего, и, стало быть, для всякого еще есть шанс, ведь никогда не поздно покаяться и причаститься именем и силой и славой господней, даже на смертном одре. Падре говорил убедительно, он обладал таким даром еще с семинарии, а потому его слушали, как всегда, внимательно и приняли сказанное им и на свой счет и на счет доктора, разве что в минуты душевной тревоги посещавшего святую церковь. Не говоря уже о соборе святого Креста, где служил падре и собиралась большая часть католиков города.
А потому около двух, в самый разгар сиесты, доктор с удивлением стал наблюдать шевеление на обычно безлюдной в этот час улице. Особого внимания этому он не придал, вспомнив о наступающем рождестве, а потому вернулся в лабораторию. Откуда его отвлек нараставший шум. К четырем часам напротив дома "Господина Пауля Ашенвальда, терапевта, д.м.н.", как гласила табличка над входом, собралась приличная толпа, не менее сотни человек, с каждой минутой все разраставшаяся.
Он внезапно все понял, и почему толпа и почему в самую сиесту, а потому смотрел на прибывающих с заледеневшим сердцем, пот струился по подмышкам, пропитывая рубашку. Почему-то подумалось: а все же церковь объединяет, по крайней мере, против общего врага. Коим теперь стал он сам. И надо бы оторваться от этого зрелища, сделать что-то, но Штокль оказался буквально загипнотизирован им. Как кролик удавом. Мысль стучалась, лихорадочно мечась в голове, мысль о побеге, втором за всю его жизнь. Но поддаться ей доктор никак не мог. Больше того, когда стали выкрикивать его имя, новое и старое, вышел на крыльцо, а затем, будто железная иголка к магниту, потянулся к толпе.
В ней насчитывалось человек четыреста, и кто-то уже начал кричать "Убийца! Убийца!". Все лица знакомые, странно, что его это немного успокоило. Он даже увидел Монику среди собравшихся, девчушка прижимала к груди плетеную корзинку с яблоками, он еще подумал: сама с семьей решила отправиться на неведомый пикник на время рождественских праздников. Даже улыбнулся ей, едва разлепив занемевшие губы.
Пашке не появлялся, зато виделись черными воронами штабисты вермахта. Медленно заводившуюся толпу раздвинул Хорнгахер, встав в позу, достойную громовержца, он выкрикнул:
- Мы пришли по твою душу, Ашенвальд, или как тебя там, Штокль. Ты убивал чистокровных сынов ариев, а потому заслуживаешь смерти. Но ради твоего сына, погибшего достойно, я предлагаю тебе схватиться со мной. Слышишь, Штокль? Ты трус и мерзавец, я вызываю тебя...
Его оттолкнули. Какая дуэль, когда каждому хочется урвать кусок победы. Доктора передернуло, его прошиб холодный пот, он попытался сосредоточиться, но не смог, а потому лишь раскрыл руки, будто собираясь взлететь. Толпа как-то разом притихла.
Тогда Штокль заговорил. Сперва медленно подбирая слова, а потом, раз его никто не перебивал, но кажется, и не слушал, высказал все, только куда короче, что и Пашке. Говорил о трудах своих и тех, кто был с ним, о спасении, о жертве, отнюдь не напрасной, о том, что иначе никак, что он никогда и не подумает...
- Хоть раскаялся или будешь продолжать? - кажется, задала этот вопрос донна Хуана. Моника прижалась к матери, вцепившись в корзинку.
- Мне не в чем каяться, - несколько удивленно ответил доктор, только сейчас осознав, что его не слушали. А вот этот ответ наматывают себе на ус. - Я служил и буду служить науке, я помогал вам и продолжу это делать, я доктор, я не могу иначе...
- Ты убийца! - вскричала донна Хуана. - Ты пил нашу кровь, и ты продолжишь это делать. У тебя планы, все слышали. Ну что же вы, мужчины?
И первой бросила в него камень.
Не совсем так - зеленое яблоко. Доктор отшатнулся, снаряд в него не попал, ударившись в палисад дома. Пауза продлилась всего ничего, а затем уже град яблок обрушился в стоявшего, больно ударив в руку, грудь, голень. Он развернулся и бросился в дом, а в строении уже весело звенели, разбиваясь, стекла. Яблоки что камни, пущенные уверенной рукой, легко крушили даже деревянные ставни.
Он захлопнул дверь, услышав нарастающий рокот. Вот и настоящие камни полетели в окна, а еще палки, куски асфальта, цемента. Некогда здесь, на окраине города, пытались проложить пристойную дорогу, как в центральном районе, но вот уже года три как забросили - теперь горы мусора пригодились в качестве метательных предметов.
Дыхание пресеклось, он опустил жалюзи, пытаясь хоть так сберечься, затем, чуть отдышавшись, бросился на второй этаж. Метнулся в спальню, сорвал кровать с привычного места - под ней находился чемодан, который он собрал еще в шестидесятом, сразу после похищения Эйхмана. В рев толпы вклинился голос падре, просивший умолявший цитатами из святого писания: не судите, да не судимы будете, господь нам судия... вспомнил и Каина, и Содом, и Варавву, и праведника Лота и его дочерей, совершенно не к месту. Толпа, вышедшая на улицу его стараниями, никак не хотела слушать своего учителя и наставника, разжегшего огонь страстей и теперь тщетно пытающегося или обуздать его или повести за собой.
Внезапно его голос затих, послышался какой-то невнятный гул - возможно, досталось самому иерею. Впрочем, это мало кого остановило, разве что самых рьяных прихожан, или тех, кто находился возле поверженного падре.
А чуть позже послышались выстрелы. Толпа на мгновение замерла, остановилась, но лишь на этот краткий миг. Кто-то прокричал полицейским: либо не мешайтесь, либо вытащите его сами. Все равно не уйдем, пока не увидим подонка в собственной крови.
Доктор рванулся вниз, прихватывая бумажник, ключи от дома - зачем это теперь? - плащ, зонтик. Кажется, сам не соображал, что делает. Понимал лишь, что ему дана малая отсрочка казни, что сейчас, вот сейчас именно, толпа раскидала четырех представителей власти и штурмует дом, а значит, у него есть полминуты, минута от силы, чтобы бежать.
Он выскочил на задний дворик и бросился, петляя, словно заяц, на глухую улочку, уводившую его на самую окраину города. Визг тормозов остановившейся перед ним машины, заставил стремительно обернуться и так же быстро закрыть голову руками, бросив чемодан и зонт.
- Садитесь в машину. Ну, живо! - скомандовал начальник полиции городка. Именно его служебная машина сейчас едва не сбила доктора. Штокль опустил руки, еще не веря в спасение, не понимая, чего от него хочет шеф.
- Садитесь, я вас вывезу. Да не тупите же, или сейчас нас обоих убьют.
Он больше не задумывался, бросил чемодан на заднее сиденье, а сам запрыгнул в широко распахнутую дверцу, хлопнул ей. Водитель дал по газам, еще пара томительных минут, и городок остался позади.
- Делаю это исключительно потому, что уже пережил один суд Линча, - коротко пояснил свои действия начальник полиции. - Я вас отвезу в Росон, у вас там кто есть - друзья, близкие? - доктор кивнул. - Вот и славно. Отсидитесь пару дней, а затем свалите куда подальше. Лучше всего подумайте о других странах, где вас, немцев, тоже много: Бразилия, Чили, Перу. Все одно через день-другой эта история будет известна всей стране.
- Я спас вашу жену, - зачем-то произнес доктор.
- Я помню. Но вас спасаю не поэтому. - и чуть помолчав, добавил: Чемодан, я смотрю, взяли, значит, заранее готовились.
- С Эйхмана, - не стал скрывать он.
- Думали, спецслужбы возьмут? Забавно. Вышло-то как анекдот, - начальник полиции будто и впрямь потешался историей.
- Вам что-то будет... за случившееся?
Он пожал плечами.
- Шею намылят в главке Росона. Может, в звании понизят, хотя вряд ли. Да и не ваше это дело, в конце концов. Вы лучше думайте, как и куда бежать.
- Второй раз, - неожиданно кивнул он.
- Да хоть двадцатый. Но я вас предупредил. А с этими гавриками я по приезду разберусь, за меня уж не беспокойтесь.
Шеф довез его, как обещал, до окраины столицы провинции, остановил машину возле автобусной остановки, на которой уже собирались люди и не ответив на рукопожатие, быстро развернулся и исчез за поворотом. Доктор огляделся, взгляды собравшихся еще с полминуты держались на нем, затем снова разбрелись, люди как улитки, забрались снова каждый в свою раковину и замолчали. Через четверть часа подошел долгожданный автобус в центр. Он сел, передавая через других за билет водителю.
Последним, кто видел Конрада Штокля, более известного как Пауль Ашенвальд, был его старый товарищ Йоханнес Рибер, некогда работавший с ним в Буэнос-Айресе, а затем переехавший в Росон и открывший свою клинику. Позднее Рибер рассказывал, что в тот день Штокль пришел к нему вечером, попросился на постой, ничего толком не объясняя. Четыре дня сидел, не выходя из квартиры, лишь просил товарища покупать больше газет, которые просматривал от корки до корки. Затем исчез почти на сутки, а после появился, но лишь для того, чтоб окончательно откланяться.
Дальнейший путь и жизнь Конрада Штокля стали известны только пятьдесят четыре года спустя.
Лилия Лобанова
Снег
Эта история не о жалости и не о добре. Эта история о шансе. И о том, как просто его давать и как больно его не иметь.
Это был странный день. Очень солнечный и очень жаркий. Приходилось каждые пять минут доставать из рюкзака бутылку с водой и отпивать по глотку. Совершенно по какой-то дурацкой причине я не поехала туда, куда собиралась. И вместо этого пошла совершенно в другое место.
Раскаленный асфальт плавился миражами. В горячие летние дни такие частенько на трассе встречаются, когда мчишься в душной машине, а навстречу тебе только горизонт с искаженной реальностью. И ты пялишься на него во все глаза, и в какой-то момент он становится волной. Да, да, той самой, которая засыпает в отсутствие ветра и начинает бликовать отражением неба. На любом южном побережье есть такие горизонты со спящими волнами. Во всех курортных городках их полно. Вроде бы гладь зеркальная, а присмотришься, - чуть колышется. И думаешь про себя - то ли ветер есть, то ли тебе показалось.
В тот день и ветра-то не было, но миражи скользили по асфальту, повышая, и без того обжигающую кожу, температуру воздуха своим мистическим присутствием. Я шла и пялилась на дорогу. Очки я в этот раз не взяла, а без них сложно было разглядывать облака и радоваться солнцу. Вот ничего другого и не остается, как идти и смотреть только вперед, на дорогу, любуясь этими самыми миражами. Наверное, и это белое пятно на своем пути я приняла сначала за искажение реальности. Но по мере моего приближения, пятно увеличивалось в размерах, пока не приобрело четкие очертания. Это был голубь. Белый. Даже, я бы сказала, белоснежный. Красивый, до безобразия. Таких, знаете, еще на свадьбах выпускают молодожены, как символ надежды на долгую и счастливую совместную жизнь. Но я не выпускала, так что точно не скажу.
Голубь сидел не по центру, а ближе к обочине. Машины не доезжали до туда, и страха за его жизнь у меня тогда не возникло. Таких смелых птичек, на самом деле, довольно много встречается, - и на обочинах, и на пешеходных дорожках, и на тротуарах, они повсюду. И, когда ты идешь по улице, никогда особо не обращаешь на них внимания. Мы привыкли к их присутствию в нашей жизни. И нам уже не кажется странным, если мы встречаем одного такого представителя мировой символики на своем пути. Я бы и на этого не обратила внимания, не будь он белым. И таким красивым.
"Белый и пушистый, как снег", - подумала я и пошла дальше своей дорогой.
Когда же через несколько часов я возвращалась этой дорогой обратно, я вновь увидела его, того же самого голубя. Только он уже не сидел у обочины, он лежал рядом с ней. Не знаю почему, но в тот момент что-то у меня внутри надломилось. Да так сильно, будто оно не само, а чем-то там ковырнули. Так бывает, когда тебе еще не сообщили печальную весть, но, поймав взгляд гонца, ты уже понимаешь, что что-то сильно пошло не так. И все твои внутренние органы, начинают давить на самый главный, сжимая его от жалости. Вероятнее всего, жалости к себе. Это же нам плохо в такие моменты, это же мы переживаем страх от мысли о подступающей боли.
Я испытала страх. Да. Совершенно непонятный и необъяснимый мне, но страх. Заставивший мое сердце сжаться в тот самый комок. Я достала бутылку с водой, присела на корточки рядом с птицей, открутила крышку и налила в нее немного жидкости. Подсунув эту своеобразную поилку под тыкающийся в землю клюв, я попробовала напоить голубя, но он просто уткнулся этим самым клювом в крышку и даже не шелохнулся.
Я вообще не понимала, что мне делать дальше. Мозг отказывался предлагать версии, а солнце пекло так, что напрягать его я даже и пытаться не стала. На секунду подумала было уйти, но меня словно парализовало.
Просто пригвоздило к месту. Люди проходили мимо. Кто-то таращился, но, молча, шел дальше, кто-то что-то бормотал несвязное. Самые любопытные останавливались с вопросом "что случилось?". Ответ у меня был один, понятное дело, - " я не знаю", поэтому сильно надолго никто не задержался.
Когда чувство скованности отпустило меня, наконец, я взяла голубя на руки. Он слегка приподнял голову, посмотрел на меня большим черным стеклянным глазом и снова обмяк. Обратно положить его на землю я уже не смогла. Сейчас мне довольно сложно описать чувства, что я испытывала в тот момент. Меня словно примагнитило к этой птице. Я даже не знала, что я дальше буду с ней делать, но ноги сами понесли меня домой. Почему-то первой мыслью, которая пришла в голову, была мысль, что у него может быть где-то рана, и он умирает. Этого я боялась больше всего. Я могу, кажется, и коня на скаку и в горящую избу, но одна капля крови приводит меня в полнейшее замешательство, вплоть до состояния обморока, так что плюхнуться в него от одного вида крови проще простого в моем случае.
Придя домой, я кинулась первым делом на поиски какого-то более серьезного временного убежища для моего подопечного, нежели мои руки. Ничего лучше, чем коробка из под обуви, я не придумала. Вытряхнув из нее туфли, я аккуратно погрузила в нее своего не совсем здорового товарища. Второе, что пришло мне в голову - обратиться за помощью к интернету. Google подсказал мне ближайшие ветклиники, и я понеслась туда, не раздумывая. Мы понеслись. Я и мой голубь. Мой, потому что на тот момент я приняла решение, во что бы то ни стало, вылечить этого здоровяка и собственноручно закинуть его в облачную даль. Я ведь никогда этого не делала. Вот, появился шанс.
В нескольких клиниках нам отказали, аргументировав тем, что ветврачи не занимаются лечением птичек и для этого нужны специалисты, которые зовутся орнитологами. Я попробовала найти такую клинику на просторах интернета, но безрезультатно, так как подобного рода специалисты выезжают только на дом. Конечно, наверняка, в таком огроменном городе, как Москва, существуют больнички и для птичек, в Москве, ведь, есть все. Но на поиски необходимо было время, а у меня его не было от слова совсем. Я торопилась. Мне нужно было срочно спасать моего голубя. Ведь мне все чаще и чаще приходилось прикладывать ухо к его груди, чтобы хоть как-то уловить его связь с этим миром и услышать, что его крошечное сердце все еще продолжает биться. В итоге, набрав телефон одной из клиник, я услышала голос доброго дяди, который пообещал мне, что они приедут и посмотрят мою птичку за очень недорого. Статьи лечить птичку в моем бюджете расходов на тот момент, конечно же, не было, но я подумала - вот это вот самое недорого и в самом деле не так уж дорого, фигня, заработаю. И я снова притащила птичку домой. Оббегав все ближайшие к дому клиники, я так и не узнала, что с моим голубем и поэтому решила не беспокоить его до прихода доктора, дабы не сделать еще больнее, ведь с какого-то перепугу я втемяшила себе в голову, что ему сейчас больно. Я просто оставила лежать его в коробке. Он снова открыл свой большой черный глаз. И мне на секунду показалось, что я увидела в нем и боль и страх.
- Только не умирай, ок? - сказала я ему. - Я еще хочу посмотреть, как ты летаешь!
И он, как будто бы, успокоился даже и закрыл с облегчением свой глаз.
Добрый доктор Айболит пришел только часа через полтора, хотя и назвался по телефону скорой помощью. После тщательного осмотра был поставлен диагноз - парамиксовирус, серьезное тяжелое заболевание у голубей, парализующее нервную систему и мозг.
- Жить будет? - спросила я.
- А кто знает, - ответил мне доктор, пожав плечами. - Лечение существует, но гарантий никаких нет. Лечить будем?
- Будем, - ответила я.
Тогда Айболит проделал множество всевозможных необходимых процедур, выписал нам рецепт и благополучно ушел, взяв с меня сумму почему-то на порядок выше, нежели было заявлено по телефону. Я еще снова подумала тогда - блин, ну и фиг с ними, заработаю, ну что теперь.
Я назвала его Снег. Нашла коробку попросторнее и аккуратно переложила голубя в нее. Все это время большой черный глаз смотрел на меня, не моргая. - Не знаю, о чем ты думаешь, но я хочу увидеть, как ты летаешь, - повторяла я ему настойчиво, как заклинание. Глаз, который, как мне казалось, смотрел на меня в упор, один раз моргнул и умиротворенно закрылся.
Я занималась своими делами в другой комнате, когда вдруг услышала шум крыльев. Я вбежала в кухню и увидела, что Снег активно пытается расправить крылья, метаясь по коробке. Я еще подумала тогда, что лекарства помогли, очень обрадовалась. Я погладила его по белой шее, и он снова закрыл глаза. Не знаю чем, вот, правда, не знаю, но это безумно жалкое, беззащитное существо покорило меня, и я готова была стать на какое-то время для него и сиделкой и нянькой и другом одновременно. Да кем угодно. Лишь бы он поправился.
Пришла моя соседка.
- Снег теперь будет жить с нами, - торжественно объявила я ей, рассказав вкратце о том, что произошло. Затем попросила остаться с моим подопечным, а сама побежала в аптеку с рецептом Айболита. Пока я бегала по району в поисках необходимых лекарств, позвонила соседка и сказала:
- Ли, он не дышит, мне кажется, он умер.
И снова что-то кольнуло внутри. Как тогда, когда я увидела его лежащим на обочине. Я не смогу вам объяснить, что я почувствовала в тот момент. С одной стороны, мне было так больно и обидно, и так сильно захотелось плакать, что я не стала сдерживать слез. Шла по улице и ревела. Я на себя обижалась. За то, что успела обнадежить и себя и бедную птичку. Ведь большой черный глаз смотрел на меня с такой надеждой, а я его
подвела. С другой стороны, я почувствовала какое-то облегчение. Его мучения наконец-то прекратились. А хлопанье крыльев - это было не улучшение, а, видимо, предсмертная агония. Наверное, и, правда, уж очень сильно больно ему было.
Снег не дожил даже до утра. И я никогда не увижу, как он летает. Но я не жалею, что я подобрала его. Ни капельки. Я все думала тогда - зачем нужен был этот день? Зачем он случился в моей жизни? Ведь у меня были свои планы и на этот день и на это время и на эти деньги. Да и вообще мне постоянно всех жалко, но у меня ж не сносит крышу каждый раз, когда я вижу умирающих птичек и животных. Ну, вот почему именно этот голубь?
Почему меня заштормило именно в тот момент? У меня не было тогда ответа. Я, правда, не понимала. Но, спустя время, одна безумная мысль сразила меня своей простотой и гениальностью - я просто должна была дать ему шанс. Ведь каждый в этом мире его заслуживает. Да, может, я и наивная, и глупая, но я в это верю.
Когда-то в одной потрясающей книжечке я прочла - "Если ты чувствуешь, что можешь помочь - помоги, если не чувствуешь, значит, твоя помощь не нужна". Не знаю зачем, но в тот момент я почувствовала, что нужна, зачем-то я была нужна этой бедной умирающей птице. Возможно, это был шанс. И даже не для нее. Для меня. Возможно, я также, как и она, находилась на краю. А Вселенная дала мне шанс это исправить. "Когда кто-то входит в твою жизнь неожиданно, отыщи дар, ради которого этот человек пришел к тебе" - это из той же книжечки, и эти слова, такие простые, и такие объемные, они, вроде бы, всю жизнь рядом, всегда с тобой, повсюду, просто осознала я это только в тот самый день, у обочины. А Снег... он просто стал связующим звеном между нами.
И, выходя каждый раз на улицу, я поднимаю взгляд, туда, в эту облачную даль, - жаль, что я так и не увидела, как ты летаешь, но спасибо за то, что ты дал возможность мне в это поверить...
Кирилл ЛЯЛИКОВ
Семь дней, чтобы выжить
Эта история о том, как в один миг может измениться судьба мира и человека.
В тот день Паше исполнилось двадцать два года. Вечером к нему пришли гости.
Паша спустился по ступенькам в подвал за шампанским. Он давно приберегал его для такого дня. Когда Паша нашел среди прохладных бутылок шампанское, наверху раздались какие-то взрывы. "Показалось", - подумал Паша и не придал этому значения. Когда он вернулся, то увидел в комнате страшную картину: всем его гостям было плохо, в том числе и Томе, в которую юноша был влюблен.
Паша бросил взгляд на телеэкран и из срочного выпуска новостей узнал, что на Город упала бомба с вирусом. Вирус, поражая психику человека, быстро распространялся по всему региону. Через пять часов после проникновения вируса в организм человек превращался в зомби. Лекарства от вируса не было.
Узнав страшную весть, Паша помог Томе встать. Следовало срочно изолировать девушку от остальных гостей дома. Еще оставалась надежда, что вирус не поразил ее. Они вместе вышли из дома на улицу. Последние метры, отделявшие Пашу и Тому от зараженного дома, они прошли быстрее, чем ожидали. И укрылись в гараже для автомобиля. Более надежного убежища в те минуты у них не было.
Звать кого-то на помощь, когда знаешь, что лекарства от вируса на тот момент не было, бессмысленно. Но смириться с этим Паша не мог.
Устроив Томе убежище, он испытал некоторое чувство безопасности. Надо все обдумать и проанализировать.
Здравствуйте, люди! Это мой дневник. Я еще не знаю, что со мной будет: выживу я или нет, но хочу поделиться с вами своей историей.
Сегодня я намерен добраться до продуктового магазина, набрать запасов, если это будет возможно. Потом направиться в строительный магазин. Мне нужны материалы и инструменты, чтобы защитить мой новый дом, потому что в Городе находиться опасно.
У меня мало времени: к седьмому дню не остается шансов выжить. И еще надо найти машину, чтобы передвигаться побыстрее по региону.
Машину я нашел в соседнем переулке. Еду в продуктовый магазин. Город словно уснул.
Я собрал много припасов: двадцать литров воды, пятнадцать коробок с лапшой, немного фруктов и консервов. Понял, что мне еще нужен генератор, чайник и микроволновка. В магазине стройматериалов я набрал гвоздей, шурупов, забрал ящик с инструментами и доски. Надеюсь, что они мне помогут сделать наше жилье безопасным..
Скоро ночь, нужно спрятаться. Впереди какой-то двор... Там я и спрятался. Ну что же с богом...
Заснул с трудом. Все время думал о Томе. Мысли о ней не покидали меня до самого вечера. Перед сном я опять подумал о ней. Не могу забыть ее страдания.
Второй день апокалипсиса. План на сегодня: сходить в аптеку и найти магазин с техникой.
Составив список нужных лекарств, я поехал в аптеку. Минут за пятнадцать я все нашел на полках пустующей аптеки.
Держу путь в магазин с техникой. В магазине я взял ноутбук, утюг, радио. В подсобке магазина нашел генератор, еле-еле дотащил его к машине. Итак, я готов отправиться в путь.
Я решил ехать на запад, ближе к границе, чтобы встретиться с военными. Возможно, по пути найду дом для выживания.
После трех часов езды я не нашел ни одного домика отшельника. Свернул с дороги в деревню к своей бабушке. В ее доме есть подвал. В нем можно скрыться от орды зомби на седьмой день.
Через полчаса я был в деревне, но меня ждало разочарование: мои бабушка и дедушку, пораженные вирусом, превратились в зомби...
Уже вечер. Я принял решение завести генератор и послушать последние новости радио. Они были невеселыми. Теперь я могу ложиться спать.
Так закончился третий день. Перед сном я думал о Томе, но теперь добавилась семья. Я все-таки уснул.
Сегодня я хочу обустроить место жительства. Но сначала пойду в огород и насобираю овощей. Надеюсь, вирус на растения не действует. Я в огороде. Есть две новости: первая - вирус на растения не подействовал, вторая - я стану скоро вегетарианцем.
Уже обед. Я много собрал овощей. Из сообщений радио узнал, что вирус распространился по всему миру, Тревожные новости приходят из Америки, где среди населения самый высокий процент людей зомби. Это прискорбно, но надо жить дальше.
Уже ночь. Я ложусь спать, а завтра буду укреплять оборону: рыть подвал. А сейчас мне нужен сон. Добрых сновидений.
Привет, четвертый день! У меня все хорошо, как и сказал, иду укреплять оборону, а потом копать подвал. Сейчас я поем и пойду работать. Приятного аппетита.
Управился я довольно быстро. У меня есть часов пять, чтобы съездить в соседний Город. Посмотрю обстановку. Заодно подумаю, что нужно взять, и вернусь.
В соседнем Городе обстановка такая же: на улицах никого. Он словно вымер. В универсаме я подобрал для себя кое-что из одежды, аккумулятор для машины, бензин для генератора. И вернулся ближе к вечеру в свое новое убежище..
Сегодня я наработался. Надо подумать о завтрашнем дне. А пока, спокойной ночи!
Доброе утро! Сегодня пятый день, у меня было много времени подумать. Я понял, что на земле есть место, куда вирус, превращающий человека в зомби, не сможет попасть, но я не знаю, как туда добраться. Мне нужна рация для связи с военными и желательно с учеными. Сегодня я буду готовить еду. И у меня будет много времени для общения с вами.
Я подумал, что если человек не может выдержать жару или холод без спецодежды, то, возможно, таким образом можно уничтожать и вирус. Скорее всего, вирус не выдерживает каких-то условий. Чтобы понять, каких именно, нужен ученый. Есть надежда, что можно вылечить Тому. И мне надо за ней вернуться. Я привезу ее сюда, пока есть время. Сейчас я закончу писать про пятый день и поеду в Город. Надеюсь, я вернусь... Пожелайте мне удачи.
Я вернулся с Томой. Мне пришлось запереть ее в гараже. Пусть будет там. Так безопаснее и для нее, и для меня. Через несколько минут наступит шестой день, как все это случилось. Спокойной ночи!
Сегодня шестой день. Мне было легче засыпать, зная, что Тома рядом, Я верю, что смогу ее вылечить. Впереди меня ждет седьмой день и ...
Что это за звуки? Это из гаража. Тома пытается выбраться. Сейчас дам ей снотворное. Это не все. Я слышу, как они идут, зомби будут собираться. На ночь надо погружаться в подвал.
На восьмой день надо ехать к границе и встретиться с военными. Но это будет послезавтра. Надо подготовить машину к отъезду, чтобы быстренько собраться и уехать в последний день. Я пошел.
Я подготовился к завтрашнему дню. Лягу сегодня пораньше. Ночь проведу в подвале. Посплю и вернусь.
Это мой седьмой день. Я их слышу... Надеюсь, они ко мне не проберутся. Если честно, то мне это напоминает игру, в которой я - главный герой. Если посмотреть множество фильмов про апокалипсис, то можно увидеть, как люди меняются, но это не так. Я не стремлюсь убивать тех, кто мне мешает куда-либо попасть. Я остаюсь тем же Пашей, которым я был всегда. Воровать приходится, но без этого я не выживу. Сейчас пойду посмотрю фотографии из прошлого.
Я не писал вам о родителях. Но я очень скучаю. Возможно, они были не идеальны и излишне строги, но это не мешает мне любить их. Я вспоминаю, что мне нравилось, кто мне помогал, какие были планы, и, понимаю, что этого больше нет! Ни сестры, ни девушки, ни родителей, ничего, ничего нет...
Я пережил седьмой день, И через несколько минут наступит восьмой день, как я оказался в сложной ситуации. На четырнадцатый они соберутся большой толпой и смогут меня найти.
Сейчас спать, а потом в путь. Спокойной ночи!
Восьмой день, я отправляюсь в путь. Мне предстоит долгая дорога, надеюсь машина не сломается. Сейчас есть две цели: не вогнать себя в депрессию и доехать до границы.
Я решил поехать в Беларусь, надеюсь там меня встретят люди, а не зомби. Ехать 1900 километров. В день я планирую проезжать по 360 километров. Сегодня я доеду до ближайшего города, возьму рацию и поеду к границе. В путь.
Я доехал до какого-то города, взял рацию и поехал. Вечером буду ловить сигналы по рации...
Уже вечер. Я узнал, что ближайшая военная база в Калининграде. Теперь держу курс туда. Но сейчас буду спать, а завтра скажу, сколько мне ехать, Добрых снов.
Девятый день. Мне ехать больше двух тысяч километров. Это четыре дня и несколько часов. Я попрошу военных, чтобы для меня сделали бункер под землей и спрошу у них про ученого. Надеюсь, он там есть.
Я узнал все. Там есть бункер, есть ученый, но нет оборудования. Нужно будет ехать в Германию. Я скажу военным, что четырнадцатый день мы переживем на базе, а потом отправимся в Германию. Надеюсь, все получится.
Экстренное включение. Зомби начали бегать, и почему-то очень быстро... Они начинают эволюционировать. Как я понял по Томе, они чуют мясо. Мне придется его выбрасывать. Да и вода заканчивается, осталось всего лишь три литра, а ехать еще долго. Ну и еды тоже немного. Остался суп и несколько банок с консервами. Надеюсь, мне этого хватит. Я проехал пятьсот километров. Это шесть часов езды. Пора спать. Завтра десятый день. Лишь бы меня не съели.
И вот десятый день. Я позавтракаю и поеду. На базу приеду, скорее всего, на тринадцатый день, а это довольно поздно, К этому времени они уже будут собираться толпами. Некоторые могут не понять, что меня держит на этом свете, я скажу: "Тома, дневник, и желание всех спасти". Спасение возможно близко, это трудно осознать, но над моей девушкой будут ставить опыты. Ведь поймать зомби из орды, чтобы нас не заметили, невозможно! Сейчас надо ехать к военной базе и спасать мир. Надеюсь, зомби-пограничники не будут смотреть мой багаж.
Я проехал, как планировал, завтра надо заехать на заправку, а сейчас спать. Спокойной ночи!
Привет всем! Одиннадцатый день. Я рад, что жив. У меня есть вода и еда. И я бдизок к спасению. Сегодня надо заехать на заправку и выпить там кофе. Кофе на заправке - это такая ностальгия. Итак, в путь!
Вечерело. Я завершил все планы на сегодня. Сижу у костра, смотрю на Тому. Вижу, что она еще человек и, значит, ее можно спасти. Но чтобы ее вылечить, мне предстоит огромный путь, который я преодолел только на четверть. Надеюсь, военные еще живы, и я смогу к ним доехать.
Пора заканчивать, но я хочу рассказать о своем сне. Года два назад мне приснился сон, на который я не обратил внимания. Я увидел тогда какой-то катаклизм. Оказавшись в его в его эпицентре, я выжил по чистой случайности. И остался один на всей земле. Означает ли это, что я никого не спасу? Я скоро узнаю об этом. А сейчас спать, спокойной ночи!
Двенадцатый день. Я почти доехал до Калининграда, осталась самая малость. Рассчитываю приехать сегодня, а не завтра, просто поеду быстрее. Сейчас поем, а потом меня ждет долгий путь.
Ура! Я доехал до военной базы, где меня разместили в глубоком бункере, похожем на питерское метро. Здесь есть все, чтобы выжить. Завтра утром экскурсия по базе и послеобеденный сон, а то, не дай бог, зомби доберутся до меня, а я не готов к сражению. Увидимся завтра.
Тринадцатый день, встречай! Меня ждет экскурсия, я поспешу на нее, а самое главное - это встреча с ученым.
Это было интересно. Раскрывать секреты я, пожалуй, не буду. Пожалуй, ночью я поговорю с вами о тяжелой жизни. Сейчас обед. Подали блюдо с мясом, которое военные повара приготовили его без приманивающего запаха. Я пойду спать. Завтра четырнадцатый день.
Сейчас ночь четырнадцатого дня. Нахожусь в бункере в одной компании с ученым, пилотом и двумя военными. Ученого зовут Алексей, пилота Богдан, а военных Гоша и Егор. Познакомившись, мы поговорили о многих вещах, в основном, о детстве. Позже поговорили про вирус, и Алексей заметил: Тома не такая, как все зомби, потому что у нее не было контакта с ними. Вирус не так сильно подействовал на нее и потому есть шанс на спасение.
Мы с Алексеем обследовали ее и поняли, что вирус не уничтожил, а лишь приостановил работу нервной системы. Обычные лекарства в таких случаях не помогают, а долгое лечение даже если и поможет, то вылечить весь мир мы не сможем. Транзитом через Германию мы полетим за океан, возьмем код, схему лечения и обратно. Завтра пятнадцатый день и полет в Германию, а сейчас сон, спокойной ночи!
Сегодня пятнадцатый день. На вертолете МИ-8И я, Алексей и военные вылетаем в Германию. Летим в Берлин. Я предположил, что мы будем в Берлине часа через четыре. Но пилот Богдан успокоил меня: оказывается, лететь нам всего лишь два часа.
Мы приземлились на вертолетной площадке у лаборатории, где нас встречал другой ученый по имени Хьюго. Странно, здесь снег, хотя сейчас август. Хьюго рассказал, что снег пошел из-за выброса газов в атмосферу. Хьюго изучал труп зомби, и двум ученым есть о чем поговорить.
Сейчас мы оставляем ученых, а сами летим в джунгли Амазонки. В Берлине пришлось оставить и Тому, под наблюдением Алексея. Надеюсь, что с ней все будет хорошо. В Португалии мы сядем на дозаправку.
Я вам не говорил, что на первой неделе мне было очень страшно! Когда я подходил к продуктовому магазину, то слышал рычание зомби, и мне становилось не по себе. А на седьмой день их слышно было даже из подвала. Сейчас я их не так сильно боюсь.
Рейс немного задержали. Мы поговорили с Хьюго по рации и успокоили его. На шестнадцатый день апокалипсиса я с военными добрался до тайной лаборатории, в которой создали вирус и заразили им весь мир. Оставив Богдана в кабине, мы взяли в руки оружие и тайком вошли в лабораторию.
Прошел час, как мы зачистили лабораторию, нашли колбы с вирусом и журнал исследований с записями о составе вируса. Попробовали исследовать вирус сами. Без помощи Алексея и Хьюго вряд ли это нам удалось бы, поэтому связались с ними по рации. После пяти часов исследований мы выяснили, что к двадцать первому дню зомби исчезнут: они просто съедят друг друга. А чтобы вывести их, нам поможет святая вода! Шучу! Нам поможет шприц со стероидами. Мы вернулись к вертолету. Богдан крепко спал. Разбудили пилота. Летим в Берлин, вечером будем там, удачи нам!
Мы прилетели! Сейчас самый важный момент в моей жизни - эксперимент над Томой. Раз, два, три... вкалывай. Ура! Сработало!
Мои объятия обеспокоили Тому. Она ничего не помнила, сказала лишь, что видела сон, в котором я ее перевозил. Постепенно разум и нервная система Томы восстановились.. Оставался один вопрос: как нам вылечить весь мир?! Нам нужно семь бомб со стероидами...
Паша и Тома ходили по Берлину, искали в аптеках стероиды. В сборе препаратов им помогали жители Берлина. К двадцатому дню было собрано стероидов на семь бомб, которые и сбросили на Землю.
Мир был спасен! Акция не прошла незамеченной. Паша стал героем. От президента ему вручили всевозможные награды,
Но многие регионы оставались без электричества и без продовольствия. Около трех миллиардов людей погибло. Многие еле нашли своих друзей и родных. Кто-то потерял все и не справился с этим, кто-то нашел в себе силы и продолжал жить дальше. Лишь через пять лет мир вернулся в свой прежний темп.
Наталья Резанова
ГИЗЕЛА И БАЛЬТЕХИЛЬДА
(Фредегар Схоластик, "Хроника", потерянная глава)
Далии Трускиновской
... следует также рассказать о делах, что творились в Лугуднуме Инфернуме. То было еще до крещения саксов, когда вырублены были рощи, куда невежественные поселяне ходили почитать дерева, и казнены жрецы, творившие обряды столь мерзкие, что написать о них бессильно стило. Обитали в сих краях саксы, франки а также склавины, именуемые теще венедами или вендами. Сам же Лугдунум Инфернум переходил в руки королей то визиготских, то лангобардских, которые были привержены ереси арианства, которая еще хуже язычества. Когда же франкскую корону принял Хильперик, он прислал сюда своего комита, именем Альбрехт из Куронии, за силу прозванного Медведем. Сей Альбрехт, будучи доблестным воином, навел в Лугдунуме порядок, приведя к подчинению как саксов, так и вендов.
Однако ж Альбрехт, пусть и был храбрым мужем, по натуре был любострастен и не мог устоять перед соблазнами, коими искушают нас дщери Евины. Он взял в наложницы дочь некоего свободного земледельца, зовомую Гизелой. Та же, по женскому скудоумию, вообразила себя законной супругой комита.
В то время жил близ Лугдунума отшельник, именем Гиларион, славившийся большим воздержанием. Он обтянул нагое тело железными цепями, сверх надел власяницу и ел только коренья, и через то сподобился творить великие чудеса. А именно предсказал он вторжение лангобардов в земли франков и саксов, и повелел жителям снести свое имущество внутрь городских стен, дабы не похитили его захватчики, и укрыться в укрепленном месте.
Все , заслыша то, пребывали в изумлении. Альбрехт же Медведь, узнав о словах отшельника, не молитвой укрепил свое сердце, но стал искать способы избежать кровопролития, сговорившись в префектом лангобардским. Тот же согласился на предложенный комитом союз, но условием того союза назвал брак дочери своей Бальтехильды с Альбрехтом.
Была сия Бальтехильда приятна видом и роду доброго, потому Альбрех и согласился вступить в супружество с дочерью нечестивого арианина. Префект же Гунтрамн ( так его звали) потребовал, чтоб Альбрехт изгнал из дому наложницу, дабы его дочь не терпела поношения. Комит отправил Гизелу к отцу, дав ей отступного за утраченное девство. Но злокозненная женщина не смирилась, и преисполнившись гневливости, обратилась к премерзкому колдовству, ради того, чтоб извести супругу комита. Таковые примеры, свойственные женской природе, мы видим и среди тех, кто званием и рождением выше, наподобие чудовищной Брюнхильды, убивицы десяти королей.
Однако тщетны были ее старания - не смогла она извести Бальтехильду. А дело было в том, что едва захворав, посетила Бальтехильда отшельника и тот благословил ее наложением рук, и та ушла очищенной. И оставила нечестивые суеверия арианские, и обратилась к вере истинной.
Гизела же, исполнившись злобою, отринула все доброе и обратилась к венедской волхвунье, что ходила в темный лес, радеть языческому Велесу, который суть сатана. И столь же заблудшие жены и девы вендские следовали за ней, пляша вкруг дубов, помавая ветвями миртовыми и творя подношения Велесу, за что и званы были велиями или вилиями. И Гизела испросила у той нечестивой жрицы подмоги в своих греховных желаниях, за что отдала в уплату свою бессмертную душу.
И завлеченный языческим волхвованьем, комит Альбрехт стал устремляться в леса, где вилии устраивали свои радения, и плясал с ними, и скакал, и кланялся идолам. Комитисса же, полагая, что он посещая изгнанную им наложницу, поначалу терпела сие, как подобает доброй жене. Но, потом, видя, как супруг ее стал бледнеет и худеть, решила проследить за ним тайно. Узрев мерзостные пляски вилий, к коим примкнул Альбрехт Медведь, комитисса Бальтехильда направилась к отшельнику Гилариону. Отшельник же, выслушав ее, совлек со своего изможденного тела власяницу - единственную одежду, что согревала его в дождь и мороз, и велел комитиссе, когда муж ее направится на языческое сборище, настичь его там и накинуть власяницу на его грешное тело.
И когда венеды и прочие язычники направились на сборище в ночью, каковую называют они Велесовой, а саксы - Вотановой, что приходится на канун праздника Всех Святых, Альбрехт, называемый Медведь, также пошел туда, а супруга его, повинуясь отшельнику, скрытно последовала за ним. И увидела комитисса, как оные вилии носятся и скачут в чудовищном хороводе, посреди же Альбрехт пляшет, будто и впрямь медведь пол дудку гистриона, а Гизела пляшет вместе с ним. Тогда Бальтехильда, подкравшись к танцующим, накинула власяницу на плечи Альбрехта.
В тот же миг Альбрехт пал без чувств, Гизела же обратилась в хладный труп, каковым давно и являлась, отдав душу бесовскому Велесу. Остальные же вилии в страхе разбежались.
С тех пор комит отказался от греховных пристрастий и преследовал вилий без жалости. Однако не прошло ему даром плясание и скакание на языческих сборищах. Вскоре постигла его лихорадка, в приступе которой он и скончался А комитисса возвратилась в дом отца своего, префекта Гунтрамна, который нашел ей другого мужа.
Гиларион же, отдав ради благого дела власяницу, пребывал во все дни наг, не имея на себе ничего кроме вериг, и покинул сей грешный мир, обретя покой. Все это слышал я из уст человека, немого, слепого и глухого, но излеченного Гиларионом.
Далия Трускиновская
Копченый шелк
Ну что, господа курсанты, вам не удалось пробиться в мою маленькую серенькую записную книжечку. Я знаю, кто и как подбирал пароли. Могу похвалить за изобретательность. Одна беда - книжечки-то две. Вы думали, что внесете поправку в таблицу зачетов и получите на экзамене три вопроса вместо пяти. Но вам не пришло в головы, что настоящая таблица зачетов у меня вот тут, в наручных часиках, которые не имеют ни малейшей связи с институтским информаторием. А то, куда вы пробивались, - видимость, декорация. Было просто приятно наблюдать за вашими усилиями и потугами.
Так что сейчас те, кто честно сдал все зачеты, могут расслабиться и даже подремать. А вот кое-кто ответит на мои злоехидные вопросы. Итак, курсант Шарош...
Не вижу и не слышу курсанта Шароша. Староста группы, вызовите его...
Не понял.
Вы хотите сказать, что он неделю отсутствует, и никто не знает, куда этот бездельник подевался? Не верю. Знаете. Но молчите.
Из чего я делаю вывод, что все вы, вся группа, - злейшие враги курсанта Шароша. Вы хотите, чтобы он со свистом вылетел с третьего курса. Куда он денется дальше, вас не волнует. Вам все равно, будет он в пищеблоке оператором посудомоечного агрегата или поступит помощником смотрителя теплиц при релакс-зоне. Нет, там не гидропоника, там все натуральное, и помощник смотрителя обязан заниматься распределением птичьего навоза. А что вы думали - в птичнике при релакс-зоне безотходное производство? Теоретики, однако...
Ну? У кого хватит мужества сказать горькую правду? Или мне самому догадаться?
Господа курсанты, в таких случаях снаряжают спасательную экспедицию, изымают объект и постели и несут в аудиторию как есть, хоть в штанах, хоть без штанов. А девушке рассказывают про должность помощника смотрителя теплиц. Я допускаю, что девушка не видит дальше собственного носа. Тогда ей говорят, что подадут рапорт в администрацию релакс-зоны, и в этом рапорте будет цифра - сколько денег бездарно потрачено Главным штабом на обучение курсанта Шароша.
Итак, кто пойдет в спасательную экспедицию? Да, прямо сейчас.
А чего вы, собственно, испугались? Эта экспедиция абсолютно безопасна, не то, что...
Да, в моей жизни были и опасные спасательные экспедиции. С риском для жизни? А как же иначе? Вот хоть у профессора Виленского спросите - про изъятие гидропонной принцессы.
Нет, ни на одной планете принцесс методом гидропоники не выращивают. По крайней мере, на тех трассах, где я бывал.
Вы слыхали про концерн "Астрофуд"? Если присмотритесь к брикетам походного пайка, то увидите на упаковке это слово. Теплицы этого концерна занимают в общей сложности гектаров под шесть тысяч, а то и семь. И вы уж поверьте, что ни один сантиметр не простаивает вхолостую. Возглавляет этот концерн семья Лоуренс - дед, его сыновья и дочки, его внуки и внучки, уже правнуки появились. Все имеют высшее сельскохозяйственное образование. А поскольку у "Астрофуда" контракт с нашим Главным штабом, то, сами понимаете, эта семья уже просто не знает, на что бы еще деньги потратить.
Почти всю свою гидропонику они развели на Омеге-шесть. Жить там трудновато, но растениям нравится, и доставка готового продукта заказчикам не очень дорого обходится.
Дед там суровый, и внуки с внучками обязаны два-три часа в день работать в теплицах. Их дальнейший путь после школы - сперва сельскохозяйственный техникум, потом аграрная академия, и никак иначе. Спорить с ним бесполезно. Кому не нравится - может удрать. Хотя теперь не так-то просто удрать.
Сам он считает свое тепличное хозяйство гидропонной империей, а наследников, соответственно, принцами и принцессами. У каждого на счету невесть сколько интердукатов, но работать в теплицах принцы и принцессы обязаны, учиться в аграрной академии - тоже. Дед, в общем-то, правильно действует, но однажды он перегнул палку...
Вы слыхали про райские колонии? Ага, слыхали. Их не так уж много. И сейчас их оставили в покое. А тогда на них смотрели очень косо. И это понятно - кому понравится, что компания безумцев забралась в самую глубь заповедника реликтовых папоротников, вскопала там огород и поставила шалаши? А они так и заявляли: хотим жить на манер Адама и Евы, питаться плодами земными и плести лапти из лыка. Из лыка. Это что-то вроде древесной коры.
Потом их взял под крыло какой-то этнографический институт. Все это было так оформлено юридически, что посторонний за вторжение на территорию под протекторатом института получил бы крупные неприятности, вплоть до высылки на шахты Тауринды. И они стали выкупать земельные участки на таких планетах, которые подальше от трасс и имеют подходящую атмосферу. Одним из условий такой покупки было: аборигены охраняют райское поселение по периметру, чтобы никто лишний туда не пробрался. А пробраться туда мог кто угодно. Можете себе представить скотину, вроде амебы, только весом в центнер? Я ее видел. Распластывается в лепешку толщиной в два сантиметра и ползет. Может вытянуться в шнур неимоверной длины. Мозгов у нее нет, есть желание сожрать все, излучающее тепло.
Так вот, на Формозе-два еще и не такие твари водились. Мы с Гробусом там вели разведку и подстраховывали геологов. Формозцы недалеко ушли от той амебы, но они были способны вести переговоры и принимать несложные решения. Очередная компания райских жителей договорилась с ними и устроила там свой поселок. А что нужно такому поселку? Правильно. Рабочие руки.
Но прямо райские жулики этого сказать не могут. Они заманивают молодежь обещаниями гармонической жизни. Природа, общество милых соседей, безмятежное счастье и никаких родителей! Они и ритуалы придумали - поклонения почве, поклонения воде. Почитаешь о них в информатории - прямо сам готов мчаться на Формозу-два, теряя на ходу подштанники.
Так вот, вызывает нас с Гробусом лорд Кемпи. Он тогда работал в Главном штабе, а теперь диктует мемуары. Страшно подумать, что он там наговорит. Причем вызывает не через голокуб, а лично. Мы, конечно, помчались на такое рандеву.
- Я знаю, что вы работали на Формозе-два, - начинает лорд. - Сейчас там у нас небольшая база, потому что взять с этой планетки нечего. Вот задание - спуститься на грунт, попасть в райской поселок, гори он огнем неугасимым, и вывезти оттуда Маризу Лоуренс. Как вы это сделаете, я не знаю и знать не хочу. База вас, конечно, подстрахует. Но в разумных пределах.
- Простите, сэр, а как она туда попала? - спрашивает Гробус, и лорд отвечает лаконично:
- Спятила.
Мы первым делом стали собирать информацию. Гидропонной принцессе надоело выращивать огурцы, и вообще ей все надоело, она сбежала от деда и прочей родни. И такое уж было ее везение, что она напоролась на райского вербовщика. Естественно, гармоническая жизнь в компании веселой молодежи показалась ей куда приятнее гидропонной империи. А у этих мерзавцев уже были отработанные схемы вывоза юных дураков и дур.
К счастью, Мариза унаследовала дедов характер. Она сумела притвориться тупой труженицей и пробралась в райский инфоцентр. Оттуда она послала сообщение, которое можно было уместить в три слова: заберите меня отсюда!
Старый Лоуренс был готов платить любые деньги, лишь бы вызволить внучку из рабства. Это было именно рабство - Маризу приставили пасти пауков, кормить их и поить, а в свободное время работать с паутиной, распутывать ее, сматывать в клубки и отвозить к ткачихам.
Что - брр? Что - брр, я вас спрашиваю? Ну, пауки. Ну, ростом с кота. Подумаешь, событие.
Поскольку райские жители проповедовали единение с природой, то ткали из этой паутины что-то вроде плотного шелка и из него шили себе одежду. Шелком же они частично оплачивали услуги охраны.
Нас с Гробусом спустили на базу. Там наши люди работали вахтовым методом, а аборигены следили, чтобы они далеко от базы не уходили. Несколько дней мы осваивались, готовили экспедицию и изучали данные с зондов.
Периметр поселка охраняли звери, очень похожие на гигантских улиток. Они ползли, оставляя за собой полосу ядовитой слизи сантиметров в десять толщиной. Того, кто не растворился в слизи, ждал забор с колючками. А уж что за тем забором, мы могли только предполагать. Информация с зондов сообщала, что широкие канавы с темной жидкостью, и в них что-то пускает пузыри. То есть, человек, решивший спрыгнуть с такого забора, непременно попал бы в канаву. И человек, решивший сбежать, должен был придумать, как через нее перебраться.
Ситуация осложнялась тем, что мы не могли бродить по этому треклятому поселку в своих походных комбезах. Следовало одеться на местный лад. В комбезах нам никакая ядовитая слизь не страшна, да и канава с нечистью тоже. А без них мы уязвимы...
Но мы с Гробусом посидели, подумали и кое-что вспомнили.
Когда мы были тут в разведке, то нашли рощу очень высоких деревьев, наподобие земного бамбука. Отчего бы не изготовить ходули?
Что такое ходули? Полезайте в информаторий, детки.
Но это был только зародыш идеи. Следовало еще смастерить одежду, как у жителей поселка, прилепить бороды с усами - у них же смысл жизни в том, чтобы не бриться! Шелк на базе был, две женщины там тоже жили, так что штаны с рубахами мы получили. Изготовление ходуль было делом несложным, а вот хождению на них следовало поучиться. Вы представляете ходули шестиметровой высоты? На них мы могли перешагнуть и стену, и канаву вдоль нее. Но просто ходить - этого нам было мало. Мы же должны были вынести оттуда Маризу.
Благодаря зондам мы составили довольно точный план поселка. Там, собственно, было их три, небольших, каждый на два-три десятка домов, а между ними - огороды. Нашли мы несколько довольно крупных зданий. Сотрудники базы объяснили - это склады, где хранятся общие припасы и шелк. Там же, видимо, расположен ткацкий цех. А вольеры с пауками - вон они, конусообразные! Логически рассуждая, Мариза жила возле такого вольера, но которого?
Сами видите, детки, задача перед нами стояла сложная. Старый Лоуренс был готов платить, но ведь эти деньги еще надо заработать!
И еще один вопрос не давал нам покоя. Если Мариза не могла добровольно покинуть эту райскую обитель, значит, главари банды чего-то боялись. Скорее всего, боялись они, что их назовут рабовладельцами, вывезут с Формозы-два и будут судить. А если они рабовладельцы - то у них наверняка есть оружие. Но какое? Луки со стрелами? Или они, начхав на свои гармонические принципы, используют обычные охотничьи разрядники?
Кроме того, мы допускали, что в отчаянном сообщении Маризы, которое привело дедушку в ярость, добрая половина вранья. Был шанс, что никаких ужасов мы в поселке не обнаружим, а просто избалованная и хитрая девчонка обленилась и за это была наказана.
Связи с Маризой не было вообще никакой...
Но мы получили задание - мы обязаны его выполнить.
Труженики базы послали лорду Кемпи целый видеосюжет - как мы осваиваем ходули, как натягиваем рубахи со штанами. Кое-что под рубахами у нас было - нам пожертвовали два старых комбеза, мы с большим трудом при помощи плазменного резака и соответствующей лексики обрубили штанины по колено и рукава по локоть.
Ночью нас проводили к территории поселка. Мы полюбовались улитками и полосами ядовитой слизи, с помощью новых друзей забрались на ходули и пошли извлекать Маризу.
Завещание?
Кстати! На четвертом курсе всем вам придется писать завещания. Если, конечно, вы доползете до четвертого курса. Так что подумайте об этом заранее. У нас с Гробусом они, конечно, имелись. И мы знали - если в этом райском местечке с нами что-то случится, Разведкорпус наведет там свой порядок, и плевать он хотел на контракты.
Мы-то это знали, а главари треклятого рая с пауками, скорее всего, не знали.
Как мы перебирались ночью через стену и чуть не сверзились в канаву, я рассказывать не буду. Из канавы, кстати, вылезали какие-то зубастые пасти на длинных шеях, не слишком большие, но их было много.
Мы спрятали ходули в кустах и, сверяясь с планом, пошли к паучьей ферме. Как оказалось, ее охраняли какие-то твари с крыльями. Пришлось отступить и спрятаться в ближайшем сарае. Твари подняли такой шум, что мы затаились. А потом настало первое утро. Там два утра и два вечера, детки, такое в Дальнем Космосе тоже бывает.
Днем мы подкараулили Маризу. Это было настоящей удачей. Мы показали ей копию письма от дедушки, и она нам поверила. Откладывать побег не стоило, и мы до темноты прятались в сарае.
Нет, не голодали. Мариза принесла нам настоящий хлеб, домашней выпечки, и настоящую сметану от коровы. А вы думали, сметана - только из кухонного автомата?
Стены были щелястые, и мы наблюдали за деятельностью райских жителей. Они возились на огороде, пасли скотину, а один дед, с бородой почище, чем приклеенная у Гробуса, плел корзины.
И вот в темноте мы с Маризой пошли туда, где оставили ходули. Их нужно было отнести к сараю, чтобы с крыши сарая на них забраться. Другого способа не было. А потом я взял бы Маризу на плечи, Гробус бы подстраховывал и при необходимости отгонял крылатых тварей.
Пришли мы, значит, к кустам - и обнаружили там огрызки ходуль.
Оказалось, эта древесина - любимое лакомство зубастых тварей, живущих в канавах...
Мариза, естественно, разревелась. А мы с Гробусом крепко задумались. Если нас тут поймают райские жители - то убивать вряд ли станут, им же рабочая сила нужна. Но нас уж точно запрягут в какой-нибудь плуг или заставят нянчить пауков. Впрочем, могут и убить, а тела бросить в канаву. Когда наши друзья с базы придут за нами, им объяснят, что мы неудачно штурмовали стену.
Так что вернулись мы в сарай и стали думать, как теперь выкручиваться.
Оказалось, что сарай предназначался для хранения и даже обмолота урожая. Мы еле успели спрятаться, когда райские жители стали таскать сюда снопы.
- Янчо, мы влипли, - говорит Гробус. - Задание провалили, как выбираться - непонятно.
- Может, все-таки пойдем к тому, кто тут главный? - спрашиваю я. - Объясним ему, что такое Разведкорпус...
- А он нам объяснит, как называются эти гады в канаве. Проклятый бамбук!
Тут я с ним был полностью согласен.
Только теперь мы поняли, что нужно было запросить с орбитальной длинные трубы из какого-нибудь легкого металла. Ну, подождали бы мы несколько дней - да хоть эталонный месяц! А теперь сиди в вонючем сарае голодный и кляни собственную глупость!
Потом Мариза перевела нас в другое помещение. Это был склад шелка. Шелк наматывали на длинные палки и укладывали на деревянные полки. Нам было предложено лезть на самую верхнюю полку, а потом загородиться рулонами.
- А потом? - спросил Гробус.
- Не знаю! - и дурочка опять разревелась.
Делать нечего, забрались мы на верхнюю полку. Еще немного поругались, помянули недобрым словом всех гидропонных королей и замолчали.
Сидим, злимся. Почему? А потому, что шелк из паутины страшно воняет. К счастью, и склад был сколочен из кривых досок, так что мы могли хоть выставить носы в щели. Опять же, пейзаж. Кто-то на огороде трудится, кто-то урожай в тачке везет, кто-то в дальнем углу жжет какую-то дрянь, так что дым - толстенным столбом. И, главное, все действуют так неторопливо, задумчиво! Посмотришь и позавидуешь - райская жизнь, и никуда не нужно мчаться по срочному приказу, десантироваться невесть куда, искать невесть что. И провиант - не из брикетов и не из автомата, а прямо с куста.
- Интересно, что там такое жгут, - говорит Гробус.
- Листья, ветки, откуда я знаю, - отвечаю я. - Может, навоз. Паучий...
Гробус переворачивается на другой бок и начинает разматывать рулон шелка.
- А ничего, - говорит, - ткань очень плотная. Умеют они тут ткать. И крепкая, кажется...
Тут он достает из подвесных ножен нож и начинает тыкать в рулон.
- Еле проткнул! - радуется. - Даже не представляю, как из этого шьют одежду!
А на нас как раз штаны и рубахи из паучьего шелка.
Гробус все швы ощупал и промял.
- Шило, - говорит. - Нам нужно шило. То, каким протыкают дырки.
И я понимаю, что у моего боевого товарища что-то с головой.
С сумасшедшим нельзя спорить. Сумасшедшего нужно отвлекать.
- Смотри, - говорю, - вон туда, правее. Видишь, дед корзину доделывает? Кажется, только что дно сплел, а теперь борта уже ему по пояс. Интересно, что тут держат в таких больших корзинах? Как ты думаешь?
- Корзина! - восклицает Гробус. - Корзина-корзина-корзина!..
И тут я захлопываю ему рот ладонью.
Гробус подергался и успокоился. Я убрал ладонь и отполз подальше - мало ли, вдруг он в драку полезет? Рехнувшийся боец Разведкорпуса - это хуже, чем спятивший экзоскелет.
- Янчо, мы спасены, - сказал Гробус. - Все трое. Помнишь, старый мудрый Рахмиэль нас учил: из каждого безвыходного положения обычно есть два выхода, а если хорошо поискать, найдется третий. Но нам нужно шило!
- Да, Гробус, да, нам нужно шило, - согласился я. - Ты не волнуйся, оно у нас будет. И попробуй вздремнуть.
- Ты прав. Нам нужно подготовиться... да... - сказав это, он задумался.
Потом прибежала Мариза, принесла нам горшок горячей каши. Ложек, правда, не принесла. Гробус стал требовать у нее шило, иголки и самые прочные нитки. Девчонке и в голову не пришло спросить, зачем ему эти швейные причиндалы.
А теперь, детки, представьте себе картину: на верхней полке, где до потолка сантиметров семьдесят, вертится и елозит Гробус, разматывая рулон шелка, отчекрыживая от него длинные полосы и сшивая их длинной ниткой, чтобы лишний раз нитку в иголку не вдевать.
Ну что вы, он там поместился! Тогда - поместился, а вот как было бы теперь - не знаю. Не уверен. Но если кто-то попробует прицелиться в профессора Виленского лучом, чтобы измерить его габариты, я того безумца отстаивать в деканате не буду.
Честно вам скажу - до меня дошло, что он в своем уме, когда я увидел, какой у него получается мешок. Но недостатки этого мешка были видны невооруженным глазом.
- Гробус, - говорю, - тут бы очень не помешал клей. Потому что между твоими стежками можно просунуть палец.
- Клея нет, - отвечает он. - Но мы что-нибудь придумаем. Держи край. Нам сейчас нужна длинная шелковая труба. Держи, говорю, а я буду резать.
Когда Мариза увидела, как мы расправились с четырьмя рулонами шелка, она снова разрыдалась. Мы ее утешали в четыре руки. А потом убедили вывести нас ночью на самый край территории поселка.
Проклятый шелк был плотный, скользкий и довольно тяжелый. Мы насилу собрали наш мешок в кучу и придали ему компактный вид, чтобы можно было нести на спине.
Там, на наше счастье, был овражек. К нему райские жители приходили только тогда, когда нужно было выбросить совсем уж негодный мусор. Очевидно, собирались заполнить овражек целиком, а потом поискать другое место для свалки. Кроме прочего добра, туда свозили трупы дохлых пауков. В общем, пейзаж - на любителя. Аромат - тоже. Но там мы были в полной безопасности. А поскольку райские жители вставали рано и ложились рано, дым от нашего костра они бы не заметили. Даже очень черный. Тем более - небо несколько часов было беспросветно черным.
Но вот огонь они могли заметить. То есть, не сам огонь, а свет, идущий из оврага. Поскольку рай они строили по какому-то древнему образцу, канализации в нем не имелось. Были конурки над выгребными ямами, подальше от домов. Если кому ночью приспичит - тот человек мог догадаться, что в овраге творятся странные дела.
Когда я втолковал это Гробусу, он задумался.
- А что, если выкопать для костра узкую и глубокую яму? - спросил он.
- Сколько дохлых пауков поместится в такой яме? - полюбопытствовал я.
Да, вместо горючего мы использовали пауков. Дохлых, дохлых. Нам негде было взять термобрикеты, детки. В узкой яме их поместилось бы две штуки.
Тогда Гробус придумал: яма должна быть размером с тыкву, а ведущая в нее дыра - узкой. Пауков мы как-нибудь протолкнем.
- Костру кислорода ненадолго хватит, - предупредил я.
Он опять задумался.
Копать нам приходилось палками и черепками от горшков. Удовольствие сомнительное. Но Гробус копал, я бы сказал, со страстью и остервенением. Он вырыл-таки яму, которая была похожа на толстую кривую бутыль с узким горлышком. И прокопал к ней туннель под углом сорок пять градусов, чтобы через этот туннель костер засасывал воздух. Горд он был - как будто одолел в рукопашной схватке филакрийского осьминога.
Потом мы от горловины этой ямы вырыли канавку, уложили туда трубу, пришитую к мешку, и пошли воровать большую корзину. Но дед ее куда-то уволок. Пришлось брать другую, средней величины.
Тросы? Погодите, тросы будут потом.
И вот мы разожгли костер, дым по трубе пошел в мешок, мешок стал понемногу надуваться. Но именно понемногу. Когда стало ясно, что наступает первое утро, мы увидели то, что и должны были увидеть, - дым вытекал из всех швов.
Делать нечего - мы потушили костер, выгнали из мешка остатки дыма и побрели на склад.
- Главное - не сдаваться, - бубнил Гробус. - Главное - не сдаваться.
А что нам еще оставалось?
Мариза опять разрыдалась и сказала, что не знает, чем нас кормить. Паучий корм, пестрые козявки величиной с мой кулак, нам решительно не подходил.
- Мы сами себя прокормим, - ответил ей Гробус.
И мы вышли в люди. То есть, показались райским жителям издали. Мужчины там все бородатые, лохматые, в рубахах навыпуск, штанах чуть ниже колена, лаптях - мы издали должны были сойти за своих. Вот только лаптей у нас не было - на базе нам смастерили какие-то штуки из рыжего пластика, их должно было хватить на время спасательной операции.
Среди важных для разведчика качеств на первое место следует поставить наглость. Мы угнали две тачки и слонялись с этими тачками, гружеными всякой ерундой, по всему поселку. Никто не обратил внимания на наши бородатые рожи. Но в итоге мы разжились тремя мотками хорошей веревки. А Гробуса осенило.
- Мы всю ночь будем потихоньку жечь в овраге костер, - сказал он. - Это наш единственный шанс.
- Что ты имеешь в виду?
- Мы должны как следует закоптить мешок изнутри. Понимаешь? Копоть сделает его дымонепроницаемым!
- Гробус, мы будем его коптить, пока не помрем с голоду, - предсказал я.
- Мы что-нибудь украдем на огородах.
И мы с немалым трудом сперли кочан капусты.
Возвращаться на склад мы не стали, а устроили бивак в овражке. Ночью жгли костер, грызли капусту и коптили мешок, днем спали. Да, только капусту. Да... До сих пор видеть ее не могу.
Наконец стало ясно - мешок готов подняться ввысь.
Мы надели на него сеть из веревок, прицепили корзину и стали уговаривать Маризу залезть туда. Сами собирались держаться за веревки. Руки у нас крепкие, а нужно всего-то перелететь через канаву, забор и полосу ядовитой слизи.
И нам это почти удалось!
Ребята с базы высылали каждый день дроны и уже крепко волновались за нас. Когда они увидели на экранах взлетающий над стеной мешок, то даже не поняли, что это за чудище. Но на всякий случай отправили пару сотрудников на скутерах - разобраться.
И эти сотрудники увидели страшную картину - наш мешок, перелетев через стену, приземлился как раз между стеной и полосой ядовитой слизи, даже частично лег на эту полосу. Мы ухитрились встать на шелк, который лег наземь комом, и втащить туда корзину с Маризой. Места было - впритык. Мы с Гробусом стояли в обнимку и мрачно ждали первого утра, чтобы понять, где эта чертова слизь.
В общем, забрали они нас и доставили на базу. Остальное было делом техники.
Потом гидропонный король потребовал, чтобы ему привезли этот мешок из паучьего шелка, и повесил его в вестибюле своей усадьбы - в назидание прочим внукам и внучкам. А Мариза умчалась к родственникам, даже не поблагодарив нас. Деловая девушка - она считала, что, раз нам уплачено за ее спасение, то слова вроде как и ни к чему.
Вот из каких передряг можно вытащить человека, вот что можно ради этого изобрести...
Но это еще не все!
С нас стребовали точные показания о жизни в райском поселке. И мы подтвердили рассказ Маризы - там действительно трудились подростки, которых проповедники сманили из дома, трудились по десять часов в день, ничего себе рай! Девочки ткали и ухаживали за пауками, мальчики работали в хлевах. Естественно, всех этих райских детишек сразу оттуда забрали. Так что не зря мы грызли капусту.
Нам дали двухнедельный отпуск для поправки здоровья. Когда мы пришли в себя после капусты, а потом пришли в себя после бифштексов, Гробус сел писать мемуары. Очень ему хотелось сохранить для потомства свое копченое изобретение. И вот сижу я в релакс-зоне, попиваю "звездную прозрачную" с апельсиновым соком, беседую с приятелями... о чем? Ну, вы даете. О девочках, конечно. И тут входит Гробус, забирает у меня высокий бокал и единым духом выхлестывает его.
- Что такое? - спрашиваю. - Что стряслось?
- Это свинство, - отвечает Гробус. - Это просто свинство!
Оказалось, что шары из шелка, закопченные изнутри дымом, использовались в далеком, просто немыслимом прошлом, и ничего Гробус не изобрел! Представляете, как он расстроился?
Более того! Дыру в земле, где можно развести незримый костер, с тоннелем для засасывания воздуха тоже не он выдумал! Это какие-то доисторические индейцы в Северной Америке догадались. Да, были две Америки - Северная и Южная. Думаю, они и теперь есть. Представляете, какое горе? Целый кусок мемуаров пришлось уничтожить...
Курсант Шарош?! Глазам не верю! Благодетель вы наш! Вспомнили-таки о несданных зачетах! Явились! Заходите, садитесь.
Кто успел, пока я тут соловьем разливался, удрать из аудитории и пригнать сюда курсанта Шароша? Кто, я спрашиваю?
Курсант Родриго Перфильев? Ну, не ожидал!
Считайте, что экзамен вы сдали.
Какой? Любой!
МИНИАТЮРЫ
Фредди Ромм
Фильм согласия
Утро в Москве выдалось морозное, но солнечное и безветренное, а потому деловитое и несколько суетливое. Хотя, возможно, суетливое оттого, что всего несколько часов оставалось до поднятия бокалов по случаю Нового года. А пока москвичи спешили закончить предновогодние дела, чтобы встретить праздник в легкомысленно-веселом настроении.
Не составляли исключения завсегдатаи видеотеки, надеявшиеся "отловить" для праздничного просмотра из тысяч фильмов нечто новое, приятно-неожиданное, этакий подарок самому себе. Выбор фильма - дело не самое ответственное и нервное, а потому публика была настроена умиротворенно и дружелюбно.
Тем больше удивления вызвал неожиданный скандал, когда темноволосая девушка, только что вошедшая с улицы, со злостью швырнула продавцу упаковку с фильмом и закричала:
- Что за дрянь вы мне подсунули?! Какое безобразие!
Продавец с удивлением посмотрел на упаковку и спросил:
- Что случилось? С диском что-то не так? Показывает плохо?
Сбросив первую порцию накопившейся злости, девушка немного остыла, а потому продолжила гораздо спокойнее:
- Нет, показывает нормально. Но фильм! Дрянь и гадость! А вы меня уверяли, что хороший, рейтинговый!
Продавец на всякий случай снова посмотрел на упаковку и сказал:
- Ну да, рейтинговый. Вам не понравился? Поверьте, мне очень жаль, но многим нравится.
Девушка зашипела со злостью:
- Такой бред может нравиться только идиотам!
Публика, заинтересовавшаяся происходящим, сочла нужным вмешаться. Женщина средних лет сурово возразила недовольной клиентке:
- Почему это идиотам? Мне нравится! Очень хороший фильм!
Недовольная девушка поджала губы, а затем возразила:
- Хороший, да? И вы согласны со всем, что там показывают?
Вмешался старичок:
- Отличный фильм, мы всей семьей смотрели! И что значит - согласны? Это же сказка! Фэнтези!
Однако и к возмущенной девушке пришла подмога - белобрысый парень, одетый не по сезону легко:
- Я согласен - фильм тупой! Персонажи картонные!
- Картонные, да! - горячо поддержала его темноволосая девушка. - И вообще - так не бывает!
При этих словах рассмеялись все, кто ей возражал. Продавец сказал:
- Не бывает, говорите? Но ведь так и должно быть в фэнтези! Вы что - фэнтези раньше не смотрели?
- Такое глупое - никогда! - с горячностью ответила девушка.
- Никогда! - поддержал ее белобрысый парень.
Девушка благодарно улыбнулась ему и сказала:
- Пойдем лучше отсюда.
- Пойдем! - кивнул белобрысый. - И больше сюда - ни ногой!
Они вышли на улицу. Девушка с улыбкой посмотрела в глаза парню:
- Вот это да! Никогда от тебя не ожидала! Ты, оказывается, рыцарь - за девушку заступился! И вкус хороший - глупые фильмы не любишь.
Парень горделиво улыбнулся и ответил:
- А ты - просто класс! И к тому же красивая! Знаешь, я вот думаю: зачем мы враждуем, кому это нужно?
- Мне - нет, - пожала плечами девушка. Парень будто невзначай взял ее за локоть и произнес:
- Может, помиримся? Глупая война еще хуже глупого фильма.
Девушка замялась, ответила не сразу:
- Даже не знаю... Может, действительно?.. Только мне нужно посоветоваться.
Парень с готовностью кивнул. Девушка вынула мобильный телефон, набрала номер и произнесла:
- Привет! Ты где сейчас? Дома, да? А мелкая? Тоже? Отлично. Слушай, нам их старший предлагает мир. Что скажешь? А, вы обе согласны? Отлично.
Она разъединила, улыбнулась парню и сказала:
- Да, мы согласны.
Парень радостно улыбнулся и ответил:
- Класс! Отличная новость на Новый год!
Затем оба немного помолчали, затем парень предложил:
- Что, если мы с тобой встретимся вечерком, погуляем перед Новым годом?
Девушка чуть покраснела, ответила не сразу:
- Ну... можно. А где?
- А давай встретимся здесь, в шесть. В кафе заглянем, посидим немного.
Девушка улыбнулась и кивнула, отводя взгляд. Вслух сказала:
- Ну ладно, тогда до вечера. Только не опаздывай! Я это не люблю!
Она махнула парню рукой в варежке и удалилась. Парень посмотрел ей вслед, вздохнул, мечтательно улыбнулся и направился в противоположную сторону.
Пройдя шагов двадцать, девушка снова взялась за мобильный телефон. На этот раз она сказала:
- Все, уладили. Он меня вечером на свидание пригласил. А чего не пойти? Помнишь, как у тебя было с Коулом? Все вышло бы отлично, если бы не наша войнушка. А знаешь, Книгу все-таки далеко не убирай. Все, пока.
Она разъединила и направилась к обувному магазину.
Тем временем в видеотеке потихоньку унимались страсти, вызванные поведением черноволосой девушки и белобрысого парня. Женщина средних лет ехидно произнесла:
- Они так шумели - можно подумать, фильм задел их чувства! Самое сокровенное!
Старичок кивнул, усмехнулся и добавил:
- Ну прямо клевета на них, не иначе!
Продавец пожал плечами и великодушно произнес:
- Да ладно, вкусы у людей разные. Ну - не понравилось, задело их что-то. Бывает.
И он поставил на стеллаж упаковку, из-за которой поднялся скандал. На ней значилось название фильма:
"Зачарованные".
Леонид Ашкинази
Роза, дубль два
С.К., соавтору идеи
Стою я в очереди к банкомату, скучаю - электронную мою многокнигу вытаскивать лень - да по сторонам озираюсь. А рядом с источником этих маленьких металлических кружочков, которые так любят Остап Бендер, я и вообще все нормальные люди, рядом с ним в моем торговом центре - маникюр. И вижу я, как даме на пальце, то есть на ногте, мастер розу мастерит. И всплывает у меня, в моем на холостых оборотах чух-чухающем мозгу, любимый рассказ любимого автора - "Роза Парацельса" Хорхе Луиса Борхеса. Один из ста любимых рассказов стократно любимого автора. Это я здесь из крайнего почтения его так шикарно именую, в устной речи просто по фамилии. Рассказ этот есть даже в двух переводах, Петровского и Багно, мне первый больше нравится; жалко, что его не перевел и почти не комментировал Б.В., с которым я имел удовольствие общаться. Знал бы я, дурак, что он помрет - общался бы больше.
В том рассказе приходит абитуриент к мэтру, просится в ученики к великому мудрецу и магу, но желает, чтобы тот сотворил чудо as is - воскресил розу, брошенную в камин. Ну то есть из пепла. И тогда он, дескать, проникнется. Упадет к ногам, облобызает и далее по кочкам, то есть верным учеником станет. Попутно - и тут я понимаю, что не зря к банкомату подкрадываюсь, вот еще одна дура отошла - тут же явная параллель с этим претендентом и мешочком с золотом. На что Парацельс ему замечает, что серьезный специалист в этой сфере в золотишке не нуждается, ибо двумя-тремя заклинаниями могет и сам. То есть обращает внимание пацана на недостаток веры. И некоторую неоднозначность ситуации - если ты не веришь, то нафиг приперся? Тот не врубается и гнет свою линию - розу хочу - и швыряет оную, которую с собой - кроме мешочка - принес, умненький-разумненький наш, в камин. Во, еще одна отошла.
А мастер розу соорудил, ничего, симпатичненько так... у меня на боку машина с 25-кратным оптическим (не электронным, ессно) зумом, сейчас я ее аккуратненько так, незаметненько... Уловил момент, когда она палец боком повернула и - р-раз! И два, для контроля. За смазанность прошу пардону, условия для съемки не идеальные, сэр. Света у них под лампами ихними навалом, но зум-то на пределе...
Тем временем очередь моя подошла, я с железным деньгодателем разобрался, в сторонку отошел, гаджет достал, чего-то там якобы делаю, чтобы лишнего внимания окружающих не привлекать, а сам на моих мышек подопытных поглядываю. Мастер тем временем ей веточки да листочки рисует, чтобы можно было пальцами аж букет изобразить... ага, все, сушит свои художества... так... вынула, любуется, и...
... и тут отец всех писак и покровитель всех графоманов меня за терпение в кои-то веки вознаградил. Увидел я, как дама, воровато оглянувшись и сама себя стесняясь, подносит именно этот пальчик к носику... да. Ей привиделось, что она и пахнет розой...
Прав был Парацельс, и прав был Борхес, и было они правы оба два. Великому магу и мастеру роз нужен ученик. Который верит.
Леонид Ашкинази
Машина времени
Не хочется повторяться... интересно, а как сказать, если повторять не один раз, а больше? Потретиться, почетвериться и так далее? Помножиться - это другое. Короче, я физик, работаю в нашем университете. Штат у нас мирный, спокойный, сельскохозяйственный. Университет - да, не Калтех, не ЭмАйТи. И не нобелевский лауреат. Это я о себе, если вы не догадались. Но у пирамиды должна быть не только вершина, это вам любой древнеегипетский строитель скажет. Я это точно знаю, потому что в прошлом месяце с одним древнеегипетским строителем беседовал. Он мне детально все про Хеопса и почему тайную комнату найти не могут, объяснил. Жаловался, что египетскую визу не дают, просил похлопотать. Я ему объяснил, что политический момент сложный, у нас с Египтом некие разборки, прессе о них не сообщают, но вам, строго конфиденциально, я сказать могу. Так что в национальных интересах потерпеть придется. Он проникся, возгордился и успокоился. Ну а я потом свой кофе у главврача в кабинетике получил, а еще более потом мы с моей подругой... ну, как обычно.
Так вот, звонит мне вчера мой главврач, говорит: Очередной изобретатель машины времени, что-то у него не машинит, не проконсультируешь мэна? Ты вроде как раз проблемами времени занимаешься, а? - Ну, - отвечаю, - я ими не занимаюсь, оно у нас просто переменная в уравнениях, но мне интересно. Подруга моя не в отпуску? - Нет, - отвечает он, - она уж мне намекала, что пора бы для консультаций вызывать...
Приезжаю. Симпатичный молодой человек, даже физику на университетском базовом уровне вроде знает, но вот как-то так случилось, что машину времени построил. Построить-то ее он построил, но только такую, которая назад перемещать может. А она не хочет перемещать. Вот у него ко мне как к профессору и вопрос - почему.
Я его спрашиваю:
- А по вашему замыслу, назад с возвратом в настоящее или без?
- Конечно, с возвратом, - говорит.
- А если с возвратом, то почему нельзя просто вперед?
- Как почему?! - изумляется он. - Будущего-то ведь не существует, оно ведь просто возникает, творится из настоящего! И смотрит на меня с подозрением - какой-де я профессор, если простых вещей не понимаю.
- Да-а, - говорю я, - это вы правы, я просто вас проверял, типа как на экзамене, по привычке, не обижайтесь.
Он меня по плечу похлопал - психи, они удивительно дружелюбны и раскованны бывают - и сказал, что все понимает и не обижается.
А как, - спрашиваю, - дела с совмещением объектов, не может же в прошлом быть двое вас, если вы там были один? И с парадоксом "отправился в прошлое и убил своего дедушку до зачатия папочки"?
- А с этим, - отвечает мэн, - все очень просто. Человек, попавший в прошлое, совмещается с собой тогдашним.
- Ага, - говорю, - а из сегодня он исчезает?
Отвечает:
- Конечно!
- А неодушевленные предметы или животных вы не пробовали перемещать?
- Нет, - говорит, - машина только для людей предназначена.
Я призадумался... молчим мы оба, а на заднем плане моя кисочка барражирует, старенького профессора охраняет... мне это более чем приятно и забавно...
- Вы знаете, - говорю я, - есть у меня одна гипотеза. Не уверен, что она вам понравится, да и мне, ученому, она как-то несимпатична...
- Говорите, профессор! - ответствует мэн - и прямо видно, как он мужество свое в кулак собирает. Тут, блин, весна, сакура, блин, цветет, птица в ветвях глотку с перепоя прочищает, на заднем плане - медсестричка с черным поясом по каратэ... не, она его не носит, но имеет, мне хвасталась...
- Понимаете, - говорю, - у каждого человека в жизни был какой-то хороший момент, какой-то пик удовольствия, счастья, экстаза... вот с помощью вашей машины, если бы она заработала, все люди... машину-то тут же бы растиражировали, и все люди... да и вы сами... а я так вообще первый бы в очереди стоял...
Помолчали.
- Да, - говорит он, - понимаю вас. То есть на этом человечеству конец бы пришел?
- Да, - отвечаю я, - поэтому остается предположить, что есть еще что-то... сильно выше нас... назовем это "вселенная"...
Он кивает понимающе...
- Что-то, что не дает такой машине работать. Хотя вы-то, скорее всего, все как раз правильно сделали. Если бы неправильно, она бы заработала, но как-то не так.
- А почему, - робко спрашивает он, - "вселенная" не обманула меня, не изобразила..., что она действует, но - как вы сказали - как-то "неправильно"?
- А это, - отвечаю я, - знак уважения к вам. Чтобы вы поняли и знали, что все сделали правильно. Но что человечество зачем-то нужно... этой вселенной.
Он кивнул - понимающе. И гордо. И хлопать по плечу не стал. Возгордился, и правильно сделал.
* * *
Ну, а кофе с тирамису у главврача, как всегда был очень хорош. И черный пояс в соседней комнате - потому как хоть и цветет, но холодно еще на природе-то...
ПЕРЕВОДЫ
Джефф Стрэнд
Обрубок
Прежде чем решиться на вечную жизнь, я разузнал о возможных последствиях. Бессмертие не означает неуязвимости. Могут искалечить, сжечь, расчленить, а то и похуже, и останешься ты таким на очень-очень долго.
Главное - правильно оценить риск. Много вы знаете тех, кто обгорел, как головешка, или потерял конечность? Если отправиться в дом престарелых, увидишь полно больных, но большинство все равно при ногах и руках. Пусть эти люди подслеповаты, их глаза надежно сидят в глазницах. Подавляющая часть человечества за свою жизнь не получает сколь бы то ни было серьезных увечий.
Я определенно не собирался становиться супергероем, бороться со злом и постоянно рисковать шкурой. Так что, да, "вечный ад на земле" определенно возможен, но я считал, что мое тело будет исцеляться, как у любого сорокалетнего. Пока я соблюдал предельную осторожность, игра стоила свеч.
И, кроме того, мало ли какие технологические новинки появятся в ближайшие десять лет? Я мог потерять руку и стать грозным киборгом со сверхчеловеческой силой!
Честно говоря, куда большие сомнения у меня вызывало само заклинание. Оно было не какой-то вампирской глупостью, где тебя кусают и ты присоединяешься к немертвым. Нет, речь шла о черной магии.
Тут требовалось жертвоприношение.
Ни много, ни мало жертвоприношение девственниц. Аж трех.
Знаю, знаю, есть такая шутка: "Ха! Да тут одну хрен найдешь, в двадцать первом-то веке". Но для меня это условие и впрямь вылилось в серьезный повод для беспокойства. Дело в том, что если использовать не девственницу, заклинание не просто пойдет насмарку, а шандарахнет по тебе же. Маг описал последствия в самых мрачных подробностях и очень четко дал понять, что если он просит привести трех девственниц, те должны быть тремя девственницами.
Без права на ошибку.
А значит, в жертвы требовались молодые.
По-настоящему молодые.
О, я ничуть не жду сочувствия! Решил, что я презренное чудовище и достоин осуждения - бога ради!
В свою защиту просто рассмотрю вопрос, действительно ли я считал, что вправе отнять жизнь у трех, чтобы самому жить дольше. И, не таясь, отвечу "Да!". Я действительно верил, что моя вечная жизнь стоит чужих смертей. Скольким тысяч, даже миллионам, я мог бы принести пользу своим даром? Я мог бы изменить мир!
Ты не подумай, что мне было легко. Просто затея того стоила.
И да, когда настал решающий момент, я все-таки пошел на попятную, сказал "не могу!", выронил нож и бросился из комнаты обниматься с унитазом. А потом, сидя на полу, проплакал несколько минут.
Но я попробовал еще раз.
После ритуала я... ну, мне было до того тошно, что не хотелось жить. Несколько иронично, да? Но меня предупреждали чего ждать. Столь неслыханный поступок так просто из головы не выкинешь. Неважно. Времени оправиться я получил предостаточно.
Точнее, получил бы, если бы меня не поймали.
Произошло это вовсе не по моей глупости. Я накопил не только на солидную мзду чернокнижнику, хватило бы, чтобы при необходимости скрываться десятки лет. Билет на самолет лежал в кармане, а из аэропорта я бы махнул автобусом в одну старинную деревушку. Прочел бы там все, на что раньше не хватало времени, выучил бы несколько иностранных языков, развивал бы свой интеллект, превращаясь в ценнейшего члена общества.
Но я не добрался до самолета.
Даже не покинул здание. По крайней мере, в сознании.
Не знаю, где я прокололся. Черт, не знаю даже, которая из трех была их дочерью. Они не походили на джеймс-бондовских злодеев с их пространными объяснениями, за время которых можно найти способ удрать из подвала. Меня просто спросили: "Где Мари?" и поджарили горящими спичками, чтобы охотнее отвечал на вопрос.
Ответ им не понравился.
Я всячески юлил, не говоря, почему на самом деле убил их дочь, но продержался недолго. Пока у меня не вырвали признание, я пытался убедить мучителей, что при таких методах допроса они не лучше меня. Сам я, разумеется, в эту чушь не верил, да и они тоже.
Я рассказал все: и о том, что смерть их дочери была частью ритуала черной магии, и о том, что получил вечную жизнь. Понятное дело, я не ждал, что мои мучители скажут: "Ну, тогда наша потеря не зря!". Они так и не считали, просто подумали, что я выживший из ума преступник.
Пригрозили вызвать полицию и упечь меня за решетку на всю мою вечную жизнь. Я пришел в неописуемый ужас, хотя... конечно же, они блефовали. У них и в мыслях не было вовлекать в это дело власти.
Мучители решили дать мне возможность доказать, что не вру.
Как я уже говорил, бессмертие не означает неуязвимости. От всего, что случается с твоим телом, больно, как обычно. Твои ногти столь же чувствительны, как у любого смертного.
Будто нянька, она приглядывала за мной, а он отправился за покупками.
Скорее всего, опустошал их кредитку в хозяйственном.
Опять же, я в этой истории злодей. Знаю. И не пытаюсь себя обелить. Однако изобретательность моих мучителей, их терпение и готовность с головой окунуться в тот абсурд, явно свидетельствовали об извращенных умах.
Если бы они впали в безрассудную ярость и начали пырять меня ножами в грудь, я бы сказал: убитые горем родители пытаются опровергнуть мои слова. Но людям, которые методично отрезают кому-то палец за пальцем и при этом хихикают (истеричный смех, согласен, но смех все равно), садистские порывы явно были свойственны задолго до того, как они дали им волю.
Когда кончились пальцы на руках, мучители принялись за ноги.
У меня тогда в голове крутилось: не хочу умирать! Не хочу умирать! Я ведь не знал, подействовала ли черная магия. Конечно, мошенник вряд ли потребует "тройного убийства девственниц", но заклинание просто могло пропасть втуне.
Из меня вытекло целое море крови.
Да, еще кое-что о бессмертии: невозможность умереть от потери крови еще не означает, что ты остаешься в сознании. Наконец я отключился.
Очнувшись, я увидел все тот же подвал. Крови на полу стало больше. Возможно, не вся моя, но в общем и целом. Мои мучители выглядели ошарашено - оно и понятно. Дошло-таки, что я не врал о своем бессмертии: при такой кровопотере без сверхъестественного вмешательства не выживешь.
Было бы славно, реши они, что человека с даром вечной жизни следует отпустить на свободу. Но... увы.
Эта парочка принялась за мои конечности. Мучители не просто отрубили мне правую руку. Даже не стали спиливать ее по суставам. О нет! Они обращались с ней так, словно перед ними буханка хлеба.
Потребовалось много времени, много сил и три разных пилы. Как я уже говорил, родители девочки были не совсем нормальными.
С левой рукой они поступили несколько по-другому. Просто по очереди дубасили по ней гвоздодером. Ясное дело, полностью оторвать не вышло, но к тому времени, как снова настал черед пилы, большая часть превратилась в кашу.
Хотите, расскажу кое-что совсем шизовое? Они спали по очереди. Ей-богу! Спали по очереди, чтобы один мог меня увечить, пока второй отдыхает.
Мучители не проявляли жадности либо спешки. Приступили к туловищу только после того, как от рук и ног совсем ничего не осталось. Кровь уже давно не текла. Опиши мне кто-нибудь похожий сценарий, я бы подумал, что в какой-то момент человек свыкается с болью. Ничего подобного! Каждый новый порез болел ничуть не меньше, хотя, возможно, причина в том, что эта парочка их разнообразила.
Потом они меня подожгли.
Не знаю, почему после этого в них проснулась совесть, но что было, то было. Мать девочки начала плакать, потом отец к ней присоединился, и они вдвоем, обнявшись, лили слезы, а я корчился и горел.
Меня не погасили, оставили дожариваться на бетонном полу, пока огонь не потухнет сам собой.
Затем, утерев слезы, похоронили заживо прямо на заднем дворе.
Девять лет я провел под землей. Девять лет! Я не умер от голода, хотя постоянно балансировал на грани голодной смерти. Не погиб от жажды, хотя вечно хотел пить. Не задохнулся, хотя ежесекундно мечтал о глотке воздуха.
И я не сошел с ума.
Понятия не имею, почему. Вероятно, некий побочный продукт черной магии. Вечно я в здравом рассудке. Вечно все осознаю.
И однажды меня выкопали десятилетние ребятишки. Тело не сгнило, и вначале они перепугались будь здоров. Чтобы не напугать их еще больше, я притворился мертвым, благо это было нетрудно, поскольку на мне почти не осталось кожи.
Когда первый страх прошел, детишки вытащили меня из могилы и отволокли в свой спортивный клуб. Думаю, бывшие владельцы здания съехали. Вряд ли они оставили бы у себя во дворе закопанный живой торс... хотя, кто их знает? Они же не дружили с мозгами.
Я сделался талисманом клуба, Обрубком.
На меня напяливали дурацкие шляпы, метали в меня дротики - в общем, обращались так, словно я не человек. Несколько недель я с этим мирился - все лучше, чем быть похороненным заживо, - но, наконец, оставшись наедине с одним из ребят, попросил о помощи.
Взвизгнув от страха, тот схватился за бейсбольную биту и лупил меня, пока не оторвал мне нижнюю челюсть. Говорить я больше не мог.
На следующий день, когда друзья спросили его, что это со мной стало, он лишь невинно хлопал глазами. Боялся, видно: вдруг подумают, что он слышит голоса от Обрубка.
Через несколько дней детишки решили, что держать в клубе расчлененный труп - чревато. Когда меня поволокли вон, я задергался, как мог, и они с криками обратились в бегство.
А позднее меня закопали снова.
Думаю, те дети заключили между собой что-то вроде договора.
Возможно, они решили, что это им почудилось, а, возможно, я преследовал их в воспоминаниях всю оставшуюся жизнь. Я никогда не узнаю, потому что в следующий раз меня выкопали, когда все они уже были давно мертвы.
Будущее. Надо же! Никаких летающих автомобилей так и не изобрели, зато у тебя есть чудо-машина, которая позволяет записывать мои мысли.
Я бы мог солгать и сказать, что был... Не знаю, ну, например, Иисусом или еще кем-нибудь, но пусть лучше мир узнает мою подлинную историю.
Впрочем, судя по твоему неодобрительному взгляду, с правдой я дал маху.
Это что, лазер? Шутишь? Да ладно! У тебя в лаборатории уникум, а ты хочешь его дезинтегрировать?
Ладно, будь по-твоему! Тащи свой лазер сюда. Посмотрим, что получится.
М. Р. ДЖЕЙМС
ЭКСПЕРИМЕНТ
Преподобный Холл был занят заполнением приходской книги: в течение года он, по своему обычаю, отмечал в бумажной книге крещения, венчания и заупокойные службы по мере их совершения, чтобы в последние дни декабря перенести записи набело в пергаментную книгу, которая хранилась в церковном сундуке.
К нему вошла домоправительница, явно взволнованная.
- О, сэр! - сказала она. - Что бы вы думали? Скончался сквайр!
- Сквайр? Сквайр Боулз? О чем вы говорите, дорогуша? Ведь только вчера...
- Да, я знаю, сэр. Но это правда. Мне сообщил Уикем, приходский клерк, прежде чем ушел звонить в колокол. Сами услышите через минутку. Вот, слушайте.
И в самом деле, ночную тишину разбил звон - не слишком громкий, поскольку погост находился поодаль от дома священника. Холл спешно поднялся.
- Ужасно, ужасно, - произнес он. - Мне срочно нужно в усадьбу, увидеться с домочадцами сквайра. Вчера казалось, что он идет на поправку... - Холл сделал паузу. - Вы что-нибудь слышали о болезни, которая развивается подобным образом? В Норвиче не припоминают. Все это выглядит таким внезапным...
- Нет, что вы, сэр, не слышала ни о чем похожем! Скончался от удушья, как сказал Уикем. Я вся распереживалась - ну и ну, мне от этого известия пришлось даже на минуту-другую присесть, - и насколько я поняла, они собираются поскорее устроить похороны. Есть люди, для которых непереносима мысль, что в доме лежит холодное мертвое тело...
- Да? Пожалуй, я должен уточнить это у самой госпожи Боулз или у мистера Джозефа. Вас не затруднит принести мое пальто? Ах да, и не могли бы вы передать Уикему, когда он закончит звонить в колокол, что я хочу видеть его?
Холл второпях вышел.
Через час он вернулся и обнаружил ждавшего его Уикема.
- У меня есть к вам поручение, Уикем, - объявил преподобный, сбрасывая пальто, - и не слишком много времени на его исполнение.
- Хорошо, сэр, - ответил Уикем, - крипта, конечно же, будет открыта...
- Нет-нет, у меня для вас другое задание. Покойный сквайр, как меня уверили, требовал, чтобы его тело не погребали в алтаре. Нужна могила в земле, по северной стороне погоста. - Речь Холла прервалась невнятным восклицанием клерка. - Что-что?
- Прошу прощения, сэр, - выпалил потрясенный Уикем, - но верно ли я вас понял? Не в крипте, вы сказали, а по северной стороне? По северной? Э-э-э... Покойный джентльмен не иначе как бредил в горячке.
- Да, мне это тоже кажется странным, - согласился Холл. - Но мистер Джозеф сообщил, что такова воля его отца - вернее сказать, отчима, - и она неоднократно была ясно выражена еще в ту пору, когда он не жаловался на здоровье. В землю и не под церковной крышей. Вы, верно, знаете, что у покойного сквайра имелись свои причуды, хотя он никогда не поверял их мне. И еще одно, Уикем. Без гроба.
- О боже, боже мой, сэр! - отозвался Уикем, пораженный еще более. - Ох, пойдут дурные пересуды, точно пойдут, а как разочарован будет Райт! Я знаю, он отобрал хорошей древесины для сквайра и берег ее несколько лет.
- Ну что ж, возможно, семья так или иначе возместит это Райту, - сказал пастор с некоторым раздражением. - Но вы должны выкопать могилу и подготовить все необходимое - не забудьте взять факелы у Райта - завтра к десяти вечера. Не сомневаюсь, что за старания и расторопность вас ждет вознаграждение.
- Очень хорошо, сэр. Если таковы распоряжения, то я приложу все усилия к их выполнению. По пути отсюда, сэр, мне следует передать поручение женщинам, чтобы отправлялись в усадьбу обряжать покойника?
- Нет. Об этом как будто - даже уверен - разговора не было. Мистер Джозеф, несомненно, пошлет за ними, если возникнет необходимость. У вас и без того достаточно дел. Спокойной ночи, Уикем. Я заполнял приходскую книгу, когда пришли эти скорбные вести. Не думал, что придется добавлять еще и такую запись.
Все было подготовлено подобающим образом. Процессия с факелами двинулась от усадьбы через парк по липовой аллее на вершину пригорка, где стояла церковь. Там собралась вся деревня, а также те из соседей-помещиков, которых успели вовремя оповестить. Спешка ни у кого большого удивления не вызвала.
Предписанных законом формальностей тогда не существовало, и никто не упрекал несчастную вдову в излишне торопливом погребении умершего супруга. И вряд ли ее ожидали увидеть в похоронном шествии. Из присутствовавших ближайшим родственником был ее сын Джозеф - единственный отпрыск от первого брака с Кэлвертом из Йоркшира.
А со стороны сквайра Боулза определенно не было родни, которую стоило бы сюда звать. По завещанию, составленному во время второго брака сквайра, все доставалось вдове.
И что же включало это "все"? Самое очевидное: земля, дом, мебель, картины, столовое серебро. Непременно были бы и денежные накопления, но помимо нескольких сотен в руках доверенных лиц - честных людей, не растратчиков - наличных вовсе не осталось. При том, что Фрэнсис Боулз долгие годы получал хорошую ренту, а траты умел сдерживать. Впрочем, за ним не водилось репутации скряги; он держал богатый стол и всегда имел в распоряжении деньги на умеренные расходы своей жены и пасынка. Джозефу Кэлверту было положено щедрое содержание и в школе, и в колледже.
Но как же тогда сквайр распорядился своим состоянием? Поиски в доме не обнаружили тайных кладов; ни один из слуг - как старых, так и молодых - не припомнил, чтобы встречал сквайра в неожиданном месте в неурочный час. Госпожа Боулз и ее сын пребывали в изрядном замешательстве. Потому они однажды вечером сидели в гостиной, обсуждая этот вопрос в двадцатый раз:
- Джозеф, ты снова просматривал его бумаги и книги, не так ли?
- Да, мама, и снова тщетно.
- О чем же он вечно писал и почему отправлял письма мистеру Фаулеру в Глостер?
- Ты же знаешь его одержимость промежуточным состоянием, где пребывают души умерших. Вот чем увлечены были тот и другой. Последнее, к чему он приложил руку, это письмо, которое так и осталось не закончено. Сейчас покажу... Верно, в нем та же самая песня.
"Почтенный друг! Я делаю постепенные успехи в исследованиях, хоть и не вполне понимаю, насколько нашим источникам стоит доверять. На днях мне встретилось утверждение, что недолгое время после смерти душа находится под властью неких духов, Рафаила и еще одного, чье имя Нарес, если я правильно разобрал; однако умерший остается еще настолько близок к состоянию жизни, что молитвой, обращенной к двум этим духам, будет явлен живущему и откроет ему истины. Явиться он должен обязательно, если вызван правильно, в точности тем способом, что изложен в описании эксперимента. Но когда он предстанет и разомкнет уста, может случиться, что призывавшему его раскроется много большее, чем сведения о запрятанном сокровище, на которые возлагались упования - подобные запросы отмечены как первейшие. Впрочем, лучше будет отослать тебе все, приложив к этому письму; выписки из книги алхимических рецептов, что получена мною от доброго епископа Мура".
Тут Джозеф остановился и без пояснений вперился в бумагу. Молчание длилось дольше минуты, после чего госпожа Боулз, вытянув иглу из своего рукоделия, кашлянула и спросила:
- Больше ничего не написано?
- Нет, мама, ничего.
- Нет? Весьма странно. Ты когда-нибудь встречал мистера Фаулера?
- Да, раз или два, пожалуй - в Оксфорде. Он вполне добропорядочный джентльмен.
- Вот что я думаю, - произнесла госпожа Боулз. - Самым правильным будет ознакомить его с тем, что произошло: они же были близкие друзья. Да, Джозеф, тебе непременно следует это сделать - так ты узнаешь разгадку. И, в конце концов, письмо адресовалось Фаулеру.
- Ты права, мама, я не стану это откладывать. - И Джозеф тотчас сел за сочинение письма.
Между Норфолком и Глостером сообщение было небыстрое. Однако письмо отправилось, и в ответ прибыл внушительный сверток, изрядно увеличив число вечерних разговоров в обшитой панелями гостиной. По завершении одного из них прозвучало:
- Этой ночью? Если ты уверен в себе, отправляйся по окольной тропке, через поля. Да, и возьми эту тряпицу, пригодится.
- Что за тряпица, мама? Платок?
- Да, что-то вроде. Какая разница?
После чего он вышел через садовую калитку, а она осталась на пороге, задумчиво прижав ко рту ладонь. Когда рука опустилась, женщина проговорила вполголоса:
- И зачем я тогда так спешила? Это же платок, который нужно было положить ему на лицо!
Стояла беспросветная ночь, весенний ветер шумно задувал в черных полях - достаточно шумно, чтобы заглушить любые возгласы и призывы. Если призыв и был, то не слышалось ни голоса того, кто просил ответить, ни - тем более - того, кто внимал.
Ранним утром мать вошла к Джозефу в спальню.
- Подай мне платок, - попросила она. - Прислуге не нужно его видеть. И рассказывай, рассказывай скорее!
Джозеф сидел на краю постели, закрыв лицо ладонями. Он обратил к матери покрасневшие глаза:
- Мы не сможем зажать ему рот, - сказал он. - Почему, во имя Господа, ты оставила его лицо открытым?
- А что я могла поделать? Ты сам знаешь, как я торопилась в тот день. Но ты хочешь сказать, что видел его?
Джозеф только простонал и снова утопил лицо в ладонях. Затем объявил тихим голосом:
- Он сказал, что ты тоже должна с ним увидеться.
Всхлипнув от ужаса, она ухватила кроватный столбик и крепко стиснула.
- Ох, он и разгневан! - продолжал Джозеф. - Я уверен, он все это время ждал. У меня едва язык не отнялся, когда я услышал звериное рычание.
Он вскочил и зашагал по комнате.
- И что мы можем сделать? Он ничем не скован! Я не осмелюсь встретиться с ним. Не осмелюсь глотнуть отравы и пойти к нему. И я не выдержу здесь еще одну ночь! Ох, зачем ты это натворила? Мы же могли подождать...
- Тише! - сказала его мать пересохшими губами. - Все из-за тебя, и тебе это известно не хуже, чем мне. Впрочем, что толку в препирательствах? Послушай, осталось всего шесть часов. Денег хватит, чтобы пересечь воду: это для них неодолимая преграда. До Ярмута рукой подать, и я слышала, что оттуда по ночам отплывают суда в Голландию. Встретимся в конюшне. Я скоро буду готова.
Джозеф уставился на нее:
- А что подумают местные?
- Разве ты не можешь сказать пастору, что до нас долетели слухи о собственности в Амстердаме, на которую мы должны заявить притязания, иначе ее потеряем? Иди, иди; а если не хватает духу, то оставайся здесь на следующую ночь.
Он содрогнулся и вышел.
Вечером, после наступления темноты, на постоялый двор у пристани Ярмута ввалился моряк. Там сидели мужчина и женщина, возле ног которых громоздились седельные сумки.
- Вы готовы, сударыня и джентльмен? - спросил моряк. - Судну отходить через час, и один мой пассажир уже на причале. Вся ваша поклажа? - Он подхватил сумки.
- Да, мы путешествуем налегке, - ответил Джозеф. - Много ли желающих отплыть с вами в Голландию?
- Нет, еще лишь один, - сказал лодочник. - И он тоже вроде как налегке.
- Вы его знаете? - спросила госпожа Боулз. Она положила ладонь на руку Джозефа, и оба они остановились в дверном проеме.
- Отчего ж нет? Хотя он закрыт капюшоном, я вмиг его узнаю при встрече. У него такой чудной выговор. Вы, чай, тоже с ним знакомы - так сдается мне по его словам. "Иди-и же и вы-ытащи их, - велел он. - А я подожду их здесь". Так он сказал, но сейчас наверняка спешит сюда.
Отравление мужа считалось в ту пору "малой изменой", то есть тяжким предательством, и виновных женщин, задушив, сжигали на костре. В судебных отчетах Норвича есть запись о женщине, с которой так обошлись, и ее повешенном сыне - наказание постигло их после того, как они сами сделали признание пастору своего прихода, чье название мне оглашать не следует, поскольку все еще не найден спрятанный там клад.
Книга епископа Мура с рецептами находится сейчас в университетской библиотеке Кембриджа, снабженная шифром "Dd 11.45", и в ней на странице 144 написано:
"Эксперимент оный особливо почасту учинялся, дабы истребовать известие о кладе, сокрытом в недрах земных, о покраже и человекоубийстве, а такоже при некоих иных надобностях. Подступи к могиле усопшего, да трижды его призови по имени, в изголовье могилы стоя, да скажи так: "Тебя, N.N.N., заклинаю и подчиняю тебя, и повелеваю тебе именем твоим во Христе отрешиться от Властителя Рафаила и Нареса, испросить у них дозволение отлучиться в ночь сию, дабы поведать мне правдиво о сокровище, кое лежит в тайном месте". После почерпни могильной земли от головы покойника, повяжи оную землю в льняное полотно и подложи под правое ухо, и на том почивай. И где ты ляжешь почивать, в оное место он приидет тою же ночью и поведает правду наяву или во сне".
ЭССE
Святослав Альбирео
Нет времени
Глава 1
Я - Амий Лютерна, скучный человек, со скучной жизнью. Без скелетов в шкафу. И без шкафа. Скучный настолько, насколько может быть скучным космопсихолог. Я работаю в НИИ Фироками, живу в научном городке. Для вас я живу в далеком будущем, в алмазном сверхтехнологичном Городе-государстве, который сильно опередил мир в развитии во всех сферах.
Космопсихология занимается причинами поведения вселенной; я и мои коллеги ищем ответы на вопросы "Почему?" и "Зачем?". И у меня есть "опять этот сон". О чем он? Да ни о чем, в нем я живу почти той же жизнью. С совсем небольшими отличиями. И проблема в том, что, когда я просыпаюсь, то не очень понимаю, где сон, а где явь.
Когда вы во сне звездный десантник или салатовый динозаврик, то вам легче понять, когда ваше приключение кончилось. А мой "опять сон" отличается разговором с коллегой, результатом эксперимента, законченным письмом. И потом я ищу это письмо, или ссылаюсь на разговор, а ничего этого не было, это был прожитый день во сне. Иногда получается проснуться посреди сна, тогда, обнаружив себя, посреди разговора с коллегой, вдруг в постели, хотя бы можешь понять, что разговор был во сне. Но чаще, я просто просыпаюсь утром, проживаю день, ложусь спать, просыпаюсь, иду на работу, и оказывается, что мое вчера я провел во сне, а на работе меня ждет позавчера.
Я пытаюсь, конечно, назначить какие-то маркеры для себя, например, вспомнить обрывки сна - может, мне удалось побыть салатовым динозавриком, и тогда обычный день из "этого сна" не вклинится в мою жизнь, значит, я видел просто сон. А если мне не удается ничего необычного вспомнить, то тут уж нужно быть осторожным. Я уже несколько раз пытался обсудить с коллегами какой-нибудь случай, который произошел со мной или, что более неловко, с ними. А оказывается, что случай произошел во сне. С коллегами во сне я обсуждаю проблемы, работу над которыми веду наяву. При этом, коллеги удивляются - и те, что во сне, и те, что наяву. Тут бы и задуматься, и запутаться - какая жизнь настоящая? По уравнению Шредингера все решения равнозначны. Копенгагенская интерпретация , которой вы пользуетесь, у нас отменена как ненаучная для общего случая, но для частных случаев мы ею пока пользуемся.
Я пытался поставить для себя маркеры реальности, чтобы, хотя бы условно назначить какое-нибудь движение по стреле времени реальным. По Шредингеру же, не очень важно какое. Но мне не удалось. Потому что жизнь в "опять этом сне" отличалась совсем чуть-чуть и ничего такого знакового не задевала. Да и нет у меня ничего в жизни знакового. Надо бы завести... но знаковые вещи, которые служили бы стабильным якорем реальности не так уж часто встречаются в жизни. Да и будем честны, вещи не бывают якорями, люди ими бывают. А с людьми еще большая морока! Нельзя просто подойти к человеку и сказать - будешь моим якорем реальности. Так что я просто пытаюсь понять, каждое утро, где я и что было вчера.
Глава 2
Нужно разобраться, что это за явление, и явление ли или просто некая квантовая случайность. Но я космопсихолог, сама идея моей профессии, это искать причины даже для случайностей.
Вечер прошел, как я люблю - тихо и насыщенно. Я посмотрел несколько фирокамских трансляций в сети, на одну выставку виртуально сходил. Да, у нас теперь что-то вроде того, что вы называете головидение в своей фантастической литературе. Даже и называется так же. Только с полным эффектом присутствия. Можно посетить любое место, потрогать там предметы, их электронную проекцию, разумеется, посмотреть то, что там происходит в режиме реального времени. И даже, если вы уговоритесь там с кем-то встретиться, и оба подключитесь к этому месту, можете там погулять, поговорить, даже обняться, даже с продолжением. Да, фильмы для взрослых стали сильно качественнее. Более того, можно выбрать проекцию знаменитости, и провести время с ней. Фироками терпимо относится к психологическим видам зависимости. Да и многие виды физических зависимостей не считаются в бриллиантовом городе незаконными. Если вы, мои читатели из прошлого, сейчас возмущены, то совершенно напрасно, потому что у вас легализован алкоголь и табак, у вас легально производить вредную еду - в Фироками, например, это запрещено, легально производить некачественные товары, которые ломаются, чтобы вы покупали новые - в Фироками это тоже запрещено. То есть, чтобы впасть в зависимость - нужно сделать такой выбор, а Фироками оставляет его на совесть человека. Если кто-то хочет провести свою жизнь в виртуальной лжи - пусть. Это не вредит Городу. Можно все, что не вредит Городу. В случае с Фироками, Город - это не его жители. Есть Город и есть его жители.
Лег спать я поздно, но на этот раз был не тот самый сон, я оказался втянут в какую-то любовную историю, два брата и две женщины. Главная точка старший брат... в общем, это совершенно неважно. Я смотрел на мироустройство, и откуда-то знал, что моей квантовой части в этом мире нет. Я тут бесплотный наблюдатель. Развоплощенное внимание. Я решил понаблюдать этот мир, он был очень спокойный и приятный. Похоже, недавно тут отгремела война, но сейчас был мирный подъем. Счастливое будущее в представлении двадцатого века. Светлый, залитый солнцем мир, терзания высоких душ, мирный труд. Я решил, что это проекция внутренних ожиданий. Все мы, если заглянем в себя, увидим один и тот же желанный мир. Может быть форма его, декорации, будут отличаться, но уклад будет один - честные люди, единство, добрые соседи, творческий труд, социальная защищенность, свобода быть собой. Мир без угнетателей и классового расслоения.
"... - Не все ерцы плохие! - крикнула девушка, вероятно, отцу.
Мое сознание проецировало стандартную юную девушку, и ее отца ученого. Их просторный дом-лабораторию. Все было строго книжно, наверняка, вы представляете их достаточно точно так, как видел их я.
Девушка не в силах донести до отца свою мысль, порывисто вскрикнула и убежала, всем видом демонстрируя возмущение. Ерцы - это та нация, с которой шла мировая война в этом мире. Сейчас некоторые из них остались тут, но скрывали, кто они... история войны ужасна, я вам немного расскажу, что успел понять. Одна нация решила, что она выше других, и они устроили бойню. Да, такое уже не раз бывало в мировой истории. Но всегда есть несогласные, а тут сопротивление было такое малое, такое неслышное, что их можно было пересчитать по пальцам. Все, кто остался тут, пришел сюда с угнетателями, и остался в стране победительнице, потому что Ерцию разрушили. Не из-за мести, не из-за гнева, просто ерцы долго сопротивлялись и когда их прогнали в их страну. Сейчас, как я понял, уже родилось и подросло другое поколение, дети солдат. Но предубеждение общества к ним было еще сильно. Девушка встречалась, тайно, конечно, не просто с ерцем, а с солдатом, бывшим. Этот человек был очень молодым, когда попал в мясорубку войны, сейчас он был еще не стар, но уже достаточно взрослый. Обычный незрелый человек, ведомый, который просто хотел жить, не хотел ни за что отвечать... вам, наверняка, сейчас неприятно это читать. Вы думаете, зачем же светлая дочь ученого встречается с таким? Но посмотрите на себя, разве вы имеете какие-то другие принципы? Не думаю, что все вы, читатели, выступаете всегда против несправедливости, не молчите, когда о ком-то говорят за спиной. Потому что, если бы вы делали это, то сейчас, в древнем для меня, двадцать первом веке, у вас было бы совсем другое мироустройство. И сколькие из вас сейчас подумали - а что я? Я делаю, что могу. Я никому не причиняю вреда".
Причиняете, конечно. Малодушие наносит больше вреда, чем открытое зло.
Конечно, как обычно молодежь, девушка хотела свободы, которую путала, как многие, с безответственностью. Зачем я так подробно рассказываю какой-то очередной сон, еще и с психологическими оценками его участников, тем более это не "этот сон"? Потому что именно он сдвинул мое понимание сна с мертвой точки. А цель моих заметок - рассказать то, что я узнал, как можно понятнее, чтобы вы могли использовать это в своей жизни.
Отец-ученый вздохнул и вернулся к своему аппарату в лаборатории. Он включил его, и меня дернуло к окну. Вы задумывались когда-нибудь, как вы перемещаетесь во сне? Как вы оказываетесь то в одном месте, то в другом, с какой точки вы на все смотрите? Замечали ли, что смотрите за кем-то сквозь стену? Вот и я не понимал тогда, почему сначала наблюдал за любовной драмой каких-то братьев, потом за любовными терзаниями какой-то девушки, был в одном доме, потом оказался в другом.
- О! Получилось! Здравствуй, ты откуда? Как называется твой мир? Как давно ты умер и как? - услышал я. Ученый смотрел прямо на меня. А меня удерживало какое-то поле в определенном месте, посреди комнаты, у окна. Он видел меня. Никогда еще во снах никто не видел именно меня. Я тогда тоже на себя посмотрел, вероятно, я выглядел как призрак, некий золотистый сияющий туман в форме человека. Мне не хотелось отвечать на вопросы, тогда. Хотя потом я не раз думал, почему не остался поговорить с этим трогательным ученым, все-таки коллега, пусть и из другого мира. Тьма, и я оказался в другом месте, на улице. Ее красиво заливало солнце, людей на ней не было. Это был тот же мир, я это откуда-то знал.
Мне нужно было подумать, я захотел проснуться, был уверен, что это сон, меня не смущали никакие эмоции, которые обычно мешают во сне. Недавний случай с ученым, показал, что он видел именно меня, не меня, игравшего какую-то роль во сне, интегрированного в жизнь мира, который наблюдает спящий, а именно меня, наблюдавшего сон. То есть я был настоящий я, и он был настоящее живое существо, не проекция моего ума. Я помнил физические ощущения от поля аппарата, помнил темноту во время перехода, когда захотел уйти из лаборатории. Так вот, когда я захотел проснуться, снова все потемнело, и я открыл глаза в своей кровати.
Я быстро стал надиктовывать подробности сна компьютерной системе. Я понял, что перемещения происходят при осознанном желании - я хочу уйти из лаборатории; я хочу проснуться. А когда нет осознанного желания, то тебя притягивает туда, где есть чье-то желание, чья-то эмоция определенной силы. Покидая лабораторию, я откуда-то знал, над чем работает этот ученый. Точно так же, как знал, о чем думают братья, девушка, и даже ерец, хотя я видел его только в воспоминаниях и мыслях дочери ученого. Это логично укладывается в идею, что сон - проекция разума. Твой разум знает все, что происходит во сне, потому что все происходит у тебя в голове.
Но меня удивили слова ученого, я не ожидал, что он меня увидит, и он не ожидал меня увидеть. Меня удивили одинаковые моменты тьмы во время переходов. Может, это попытка разума что-то упорядочить, но я думаю, мое сознание придумало бы что-нибудь ближе к ответам, которые я ищу. То есть была бы вариация "того сна", но с логично - насколько разум смог оценить те данные, которые имеет, - объясняющей теорией, почему это происходит. Я неплохо знаю свой разум и уверен, что могу распознать его работу.
А для безумия - это слишком скучный сон.
Ах да, этот ученый работал над отделением сознания от тела. Их мир бился над проблемой бессмертия - обычно такая проблема занимает все светлые счастливые миры. Потому что в таких мирах хочется жить вечно. Как водится, у него ничего не получалось, и я стал первой его удачей. Как же так получилось? Вероятно, он смог создать какой-то прибор, притягивающий частицы определенных параметров, как они считают, которыми должна обладать душа или сознание, в общем, суть человека, то, что делает его живым. Что бы это ни было, то, что видит сны, обладает именно этим набором параметров. Значит ли это, что во сне мы более живые, если прибор отделяет только частицы жизни? Если принять, что ученый из того мира правильно подобрал параметры для отделения "сознания, - то да. Но ведь его прибор мог просто улавливать альфа-бета-гамма волны мозга во время сна. И тогда то, что притянуло меня, - случайность. Только как я там оказался, и почему не притянуло никого поближе? И где реальность, в которой живет этот ученый?
Моя идея состояла в том, что сознание имеет некое состояние, в котором может перемещаться по веткам мультиверса . Возможно, тьма, это нечто вроде суперпозиции, из которой наблюдатель делает выбор, куда переместиться. Теперь уже "этот сон" меня не пугал и не путал. Я решил наблюдать, что происходит, неважно, во сне или на так называемом яву. В общем-то, неважно, где происходит нужный мне разговор или где я читаю нужную статью. Знания остаются со мной. К сожалению, есть погрешность, что есть что-то, что я не помню. С этим я решил разобраться позже. Нет смысла страдать из-за того, что я что-то вдруг знаю, но не помню. Наверняка в бесконечности мультиверса я много чего знаю, чего не могу осознать на уровне наблюдателя первого уровня , как и мы все, что ж страдать от этого - станем мультивидуумами, и все узнаем.
Глава 3
- Привет, - волнующий тембр голоса Эрика, растревожил сердце. Вы, конечно, всякие глупости подумали. Нет, знаете, есть такие голоса, которые, когда слышишь, поднимается настроение и такое предвкушение приятное, словно частота звуковой волны содержит информацию - все будет хорошо.
Но про эту особенность Эрика мы уже знаем. Опять крутится в НИИ. И, вроде, не положено, но и не запрещено. Тем более, что мальчишка талантливый, вдруг увлечется чем-нибудь. Да и спроси его, скажет, что у него какой-нибудь проект школьный. Проект... один у него проект, людей смущать.
Оборачиваюсь.
- Эрик, привет, - вежливо улыбаюсь.
Стоит, как черная статуэтка, руки сложил, прямой, тонкий, всегда он мне кажется не человеком, а каким-то разумным воплощением, только не могу понять чего. Потому я, не стесняясь, выписываю в заметках свою сильную эмоциональную реакцию на младшего Грома. Может, пойму, наконец, в чем дело.
- Как, выяснил разницу, между тем, где ты сам во сне, а где ты наблюдаешь других людей? - спросил Эрик.
Я старался думать, как можно быстрее. Темные, почти фиолетовые глаза смотрели насмешливо, нет, снисходительно.
- А я хотел ее выяснить? - усмехнулся я.
- Да, если верить твоим словам, - изломил бровь мальчишка. - Когда мы были у Михала, ты говорил, что хочешь знать...
Как это происходит? Почему он все еще это помнит? Столько раз уже сменилась реальность, столько раз она уже ветвилась! Он помнит эту чертову встречу, которую я не помню. На которую мы ходили вместе!
- Да-да, теперь помню, - соврал я, - нет, было слишком много дел, некогда было, нет времени.
- Подсказать? - улыбнулся Эрик.
Я неопределенно махнул головой.
- Обрати внимание, можешь ли ты посмотреть на ситуацию, в которой находишься во сне, с глаз другого человека в той же ситуации Если можешь, это не ты.
Я пораженно застыл. Почему такое простое решение не пришло мне в голову? Вы, конечно, не понимаете моего поражения, потому что вы не бились над этой проблемой, прочитали единственно логичное решение и тут же поверили, что сами это знали - да, так работает наш мозг, получая готовое решение проблемы, которая нас не занимала, мы считаем, что сами всегда так и думали. Можете быть уверены, вам бы это в голову не пришло, и более того, вы даже не можете это применить. Слишком уж нас втягивают эмоции и ситуации во сне.
Я задумался, стал вспоминать, пытаясь понять, мог ли я в последних снах так сделать. Обычных людей такая моя привычка раздражает, но в Городке все привыкли, все люди науки, все имеют какие-то свои особенности, как им удобно работать. Эрик невозмутимо ждал.
Нет, я помотал головой, нужны новые данные.
- Спасибо, Э... я попробую, - почему я не назвал его имя, я же хотел?
- Ему кофе, мне газированную воду с лимоном, и нарезанный лимон, - сказал Эрик.
- Что? - переспросил я.
А да, мы в кафе, я не заметил, как мы сюда пришли. Или мы уже тут были, когда встретились? Почему я не помню? У меня нет никаких проблем с памятью. Может, это сон? Я стал вспоминать был ли момент тьмы, и, если был, что было до него. Как теперь понять, во сне я или наяву?
Я достал блокнот и начал делать пометки, пока мог и хотел интегрировать новую идею в задачу.
Мой спутник не выглядел скучающим. Да и как может быть скучно человеку с такой талантливой головой! Наверняка ему всегда есть о чем подумать. Хотя Эрик не выглядел задумчивым.
- Ты не помнишь, как мы ходили к Михалу? И не помнишь, как обсуждали вкус мороженого? - спросил Эрик.
Еще и мороженое какое-то...
- У меня сейчас проект, - промямлил я дежурную и вежливую отговорку, принятую в Городке.
Эрик понимающе кивнул.
- Времени нет.
Не в смысле меня понимающе, а поняв, что я действительно не помню. И не из-за проекта.
- Не помню. Я думаю, что начал осознавать во сне суперпозицию, но делая выбор ветки данных, не помню, что было в другой ветке, естественно, - сказал я.
Что мне скрывать, в конце концов?
- Круто, - кивнул Эрик, - осознавать это, а не забывать.
- Да. Про нашу встречу с Михалом мне уже рассказывал Эдик. Но я не помнил ее ни тогда, ни сейчас. И не помню, чтобы мне такое снилось. Можешь ты мне рассказать, что было?
- Ты сказал, что видишь странные сны, не можешь понять, когда и с чего это началось, я сказал, что как раз у Михала будет лекция, и мы можем сходить, может, что-то наведет тебя на мысли, или поговорим с ним.
- А я рассказывал, какие странные сны я вижу? - С чего бы мне ему об этом рассказывать? Но рассказываю же сейчас! И, может, в той реальности странные сны совсем другие.
- Да. Ближайший будущий день или прошлый. То есть, ты проживаешь один день два раза. И не знаешь, где реальность.
- А! Ветки, сдвинутые по стреле времени.
- Да. И мы немного поговорили про сны, про яркие приключения во снах. Ты сказал, что видишь такие тоже иногда, но они тебя не беспокоят, потому что приключения - это все-таки сны, и понятно, что это сны, они не путаются с реальностью. Там разные профессии, ситуации. Хотя ты сказал, что хотел бы знать, все ли это ты.
Кофе был замечательный, как всегда. Эрик выжал дольки лимона в воду, и только тогда сделал глоток. Он знал наперед, что лимона будет мало.
- Хм. Нет, тут я не проживаю день дважды, в том и дело, что дни разные. Просто день я живу, когда сплю, и когда просыпаюсь, я не могу понять, куда проснулся. Просто почему-то помню случайный день из ветки рядом. Ветка сильно похожая, просто этот день помню только я.
- Чистое влияние мультиверса.
- Да, но меня теперь интересует практическое применение. Что с этим делать? Как этим управлять. Я все-таки воспринимаю это, как сон. И у меня нет контрольной точки, какую ветку назначить реальной. Нужно еще раз поговорить с Михалом, я думаю.
- Давай сходим.
- У тебя, наверняка, нет времени, своих дел полно.
Эрик пожал плечами.
- Это тоже дело.
- Ладно, - я отправил сообщение Денвичу. Тот ответил очень быстро, сказал, что будет у себя весь день. - Давай сходим.
Я решил сходить с Эриком, подумал, что, может, вспомню что-нибудь из той встречи, возможно, новая ситуация стимулирует воспоминания. Хотя зачем я оправдываюсь?..
Глава 4
Михал Денвич, серьезный и красивый, как все умные люди, не ждал нас. Не в том смысле, что наш визит стал для него неожиданностью или он забыл, что мы придем. Люди часто говорят и пишут эту фразу, ждал или не ждал. Когда человек бросает все свои дела и здоровается, словно говорит "ну, наконец-то". Или, наоборот, с досадой отрывается от своих дел - тогда мы говорим, что нас не ждали. Денвич занимался своими делами, и когда мы вошли в его рабочую комнату, кивнул нам, еще несколько минут рылся в шкафу, заканчивал то, что делал, и прошел к креслам, где мы уже расположились.
- Рад видеть, - вежливо поздоровался нейрофизиолог.
Я в очередной раз восхищенно удивлялся, глядя на него, он напоминал мне поэтический образ звезды. Казалось, что взгляд белесых голубых глаз мерцает, как серебристые звезды.
- Что нового? - спросил Михал, - в прошлый раз мы говорили о том, что сон, это частичное осознание мультивидуума.
Да, я в той реальности, где все удерживают данное о нашей встрече. Кроме меня. А почему мне важно удерживать, что встречи не было? Я должен, при переходе в эту реальность, получить и память этой ветки мультиверса. Потому что для меня важнее помнить, что встречи не было, как личное доказательство, что я столкнулся с мультиверсом.
- Да, в сущности, я вижу разные типы снов, не знаю, делаешь ли ты какое-то принципиальное деление. Есть сны бессмысленные, отрывочные, я думаю, это визуализации мозга или переход по фазам сна; есть сны яркие и нереальные, обычно, мы там в некой другой форме, и у нас какое-нибудь приключение; и есть сны, где мы осознаем себя, как себя, и жизнь очень похожа, лишь немного отличается от нашей.
Денвич задумчиво кивнул, пытаясь переложить рассказанное на специальную терминологию и классификацию.
- Есть еще вид сна, - вмешался вдруг Эрик, - когда во сне нет никакого действия или жизни, а только ты и какой-нибудь человек, с которым нужно решить проблему или поговорить.
Денвич снова, так же задумчиво, кивнул.
- Эрик, это тоже визуализация мозга, - сказал я. - Тебя что-то терзает и мозг продолжает разговор во сне. Даже если проблема очень давняя, это значит, что упорядочивание данных дошло до этого момента только сейчас.
Эрик усмехнулся и ничего не сказал, не стал спорить. Почему-то. Обычно, он не молчит.
- Теория веток, ветвление реальности, при совершении выбора - сознательного или бессознательного, говорит о реализации всех возможных вариантов. Так что, я бы, вообще, не стал делить сновидения, может, действительно, стоит отделить только визуализации мозга, потому что это, в сущности, не сновидения, - наконец, сказал Михал.
Мы поговорили еще, про работу мозга, про эвереттическую теорию, не буду передавать читателю все эти научные разговоры, это далеко не всем интересно, и к теме имеет мало отношения. Михал настаивал на том, что все сны - это сознание мультивидуума. И по большому счету я был согласен, а вот по маленьким счетам, нет. Конечно, все мы мультивидуумы, потенциальные, и, конечно, все, что происходит, это работа сознания мультивидуума, но мой коллега имел в виду, что все данные, которые мы получаем во сне, это данные от нас же, как наблюдателей первого уровня, только в других ветках. Вот с этим я не согласен.
До сих пор очень популярна, но совершенно ненаучна, идея о том, что человеческое существо может быть очень разным, вести себя как угодно. Это неправда. Не как угодно. Мы все ведем себя строго в рамках своего психомодуля. Сознание, суть человека, в разных обстоятельствах, в разных условиях, в разных "мирах" и реальностях ведет себя строго по законам психологии. А, у вас еще нет никаких законов психологии. У нас, конечно, уже есть. Это важное знание, потому что у нас, в Фироками, кого только нет - и мутанты, и то, что вы называете нечистью, и искусственно созданные тела, - и важно уметь отличать одно создание от другого.
Я сейчас понимаю, а тогда не понимал, что начал думать о совете Эрика, именно так и решил проверить, я или не я, в этих ярких снах.
Мы шли с Эриком по внутреннему парку НИИ, удивительно, когда он хочет, с ним уютно молчать. Может же, иногда, по-человечески!
Глава 5
Для меня пошли ночи работы, правда, на работе была обыкновенная рутина, поэтому я мог заниматься своей теорией.
Я внимательно следил за снами, раскладывал их по типам, пытался понять их генезис, разделял, где я, а где нет. Конечно, осознать себя во сне очень сложно, потому что, очнувшись посреди ситуации в эмоциональной катушке, ты что-то делаешь, и у тебя нет времени остановиться и подумать. Я ставил таймер на пробуждение, когда войду в определенную фазу сна - пробовал разные фазы, чтобы посмотреть, что изменится, на что это влияет. Фазы сна в Фироками изучены, но я применял научную базу к контексту своей задачи. Возвращаюсь ли я в тот же "сон" после определенной фазы? Меняется ли тип сна? Потом, по записям, я отследил, что у меня ушло на это несколько месяцев. А во время работы, я не замечал времени. В Институте я сказал, что проверяю теорию, и коллеги перестали удивляться тому, что я не помню наши встречи и разговоры. Фироками, а следовательно, и Институт, трепетно относится к появлению новых теорий и идей. Даже если идея окажется совсем пустой, ее нужно описать и оформить по всем правилам. Потому что, возможно, кто-то пойдет за тобой следом и превратит идею в очередное открытие алмазного Города.
Известно, во что вложишь внимание, то и получится.
Я так долго бился со снами, что научился сначала их чувствовать, потом смог вывести закономерности, потом смог их описать, и, наконец, смог ими управлять, сделал их явлением, сделал их воспроизводимыми. Правда, только для себя.
Итак, засыпая, мы, на краткий миг попадаем в суперпозицию. Оттуда уже выбираем, куда "идти" и что осознавать. Этот миг может быть столь кратким, что мы не успеваем его осознать. Да и не знаем, что его нужно осознавать. Суперпозиция, это эмоциональный ноль, а мы ненавидим эмоциональный ноль и мчимся куда угодно, даже в отрицательную величину эмоций, лишь бы не находиться в нуле. Зато если подавить этот импульс, и задержаться там, то можно осознанно выбрать любой набор данных для осознания, какой пожелаешь. То есть, любую жизнь. Теоретически, конечно. Практически до осознанного выбора данных очень далеко. Сон не обязателен. Он нужен, потому что мы, как квантовые частицы другого масштаба, стремимся к суперпозиции, это и есть настоящий отдых. Если получается побыть хоть немного, пусть и неосознанно в суперпозиции - мы чувствуем себя отдохнувшими, если нет - разбитыми.
Сны я разделил на несколько видов. Один, над которыми активно работают мои коллеги, - данные из других веток мультиверса. Именно этот вид сна мучил меня.
Второй, это когда я являюсь наблюдателем совсем других людей, к которым имею отношение только посредством эмоционального согласия с ситуацией. Это как раз все эти яркие сны с приключениями.
Принципиально разные виды снов помогли мне определить, где я, когда сплю. Я написал себе список вопросов, который читал перед сном девять раз. Так работает наш мозг, девять раз вдумчивого чтения достаточно, чтобы мозг сделал "фотографию" прочитанного так, что вы можете к ней обратиться. Именно так я сдавал важные экзамены. Проблема только бывает в том, что очень скучно читать что-то вдумчиво девять раз. Но со списком вопросов у меня проблем не было. Так, осознав себя в ситуации, я задавал себе эти вопросы - как меня зовут, сколько мне лет, где я работаю, как зовут мою мать, бабушку, начальника. И главный вопрос - откуда, с чьих глаз я смотрю на ситуацию. И главное действие - могу ли я посмотреть на нее с глаз другого человека.
Ответы помогали мне понять, что это сон, потому что я там имел другое имя и другие жизни, и самое интересное, что, например, стоило мне посреди страданий из-за болезни любимой бабушки, задать вопрос - а как зовут бабушку? - и выяснить, что бабушка вовсе не моя, страдальческая эмоция любви тут же проходила.
То есть, какие-то люди просто, укладываясь, словно в трафарет моего отношения, вызывали у меня набор моих отношений и эмоций. Я любил и ненавидел, совершал какие-то поступки, ведомый эмоциями, а потом задавал себе вопрос - а действительно ли передо мной ненавидимый или любимый? И когда выяснялось, что человек имеет совсем другие параметры, чувство, которое праведно клокотало во мне, мгновенно утихало.
Иногда это были данные действительно другой ветки, и это был я, с другим именем, другой жизнью, но я точно знал, что это я, и да, Эрик оказался прав, я не мог посмотреть с глаз другого человека, когда во сне был сам, зато, когда был во сне второго типа - мог "играть" за любого персонажа. Играть сильно сказано, наблюдать, мысленно советовать, при этом, персонаж воспринимал мои мысли своими, и, обычно, слушался.
Разница снов мне стала понятна, но я стал искать и общее. И в том, и в другом виде все мои переходы я воспринимал через тьму. Видимо, так я воспринимал суперпозицию. Я хотел задержаться в этой темноте. Ведь скорее всего, она только кажется темнотой. Увы, мне очень долго не удавалось это сделать. Потому что меня вело намерение, решение оказаться где-то. И я никак не мог сформулировать намерение попасть в суперпозицию. Мозг не может отождествить с чем-то незнакомое понятие, к тому же абстрактное. Он и "видит" его темнотой, потому что так визуализирует неизвестность.
Пока я ставил задачи и учился управляться со снами, вернее, с собой во сне, появился третий вид сна. Сначала я думал, что это первый тип - данные веток. Но что-то в нем было иначе.
Я уснул и оказался в парке нашего городка. Рядом со мной шел Эрик. Мы обсуждали то, что видели, смеялись, рассказывали какие-то свои проекты. Обычный день, обычный разговор. Парк выглядел, как всегда. Но я все время чувствовал, что только мы живые в этом сне. Словно никто не мог нас увидеть, хотя какие-то люди гуляли по парку, я кивал знакомым, и они отвечали, да, но словно, понимаете, не они отвечали, а я знал, что они ответили, в ведической традиции есть такое понятие - умонастроение. Это когда вы знаете, что что-то происходит или произошло, но, на самом деле, нет никаких фактических подтверждений. Словно вам кто-то говорит, что это так. Очень уверенно говорит. И еще, парк выглядел, словно за ним ничего нет.
Посмотрите прямо перед собой, сейчас будет грустный эксперимент. Вы видите овал с темной каймой, вот это затемнение по краям, граница вашего зрения. Мне всегда грустно видеть границу, всегда меня манит в бесконечность, безграничность. Вот и этот парк, казалось, что это какой-то обрывок реальности, в бесконечном еще-ничто. Мы с Эриком шли, и я все время боялся провалиться в ничего, поэтому внимательно смотрел на край этого куска реальности. Но дойти до края не получалось. Мы перемещались куда-то, из парка в кафе, из кафе на берег. Тоже через мгновение темноты, но иначе, чем я обычно перемещаюсь во снах, тут, словно появлялась новая картинка, декорация, а не я перемещался.
Я запомнил этот сон, как самый яркий, но после у меня были еще такие сны. Обычно, после какого-нибудь спора или просто эмоционального разговора, я оказывался во сне с человеком, продолжая разговор. Я был внимателен, и поэтому научился отличать, когда я выступил инициатором сна, а когда тот, другой человек.
Так же, как и при выборе ветки, как и при выборе, какую ситуацию других людей наблюдать, если ситуация сильно эмоциональная, мы "летим" туда, продолжая разговор.
Природа сна стала мне понятнее. Теперь нужно сформулировать гипотезу и поставить вопросы перед исследователями, наметить, хотя бы, направление экспериментов, и объяснить, конечно, на кой нужно в этом копаться.
Началась рабочая рутина. Формулировать и ставить рамки, это совсем не так весело, как собирать данные и строить догадки. Все это время я продолжал наблюдать за снами. Такая уж натура. Вот, написал это сейчас и вздохнул. Вы думаете, я передам работу группе, которая будет заниматься снами и останусь в стороне? А сейчас ожидаете, что я скажу, нет, это мое открытие и я хочу в нем участвовать? Ни то и ни другое. Я передам проект Михалу, участвовать буду, только если им понадобится моя квалификация или психологическая консультация. Но я не перестану наблюдать за снами. Может быть, до конца жизни теперь не перестану, понимаете? Наука будет доказывать и опровергать, годами. Она будет осторожна, она не выдаст ни одного практического алгоритма, пока не будет уверена в явлениях, пока не поймет, что это и как это работает. Но я-то могу уже сейчас пользоваться тем, без доказанных наукой подтверждений. Это привилегия первооткрывателя.
Я, конечно, буду подкидывать Михалу новые идеи, если замечу что-то еще. Но даже настаивать не буду - хочет, пусть берет, не хочет, дойдут своим путем, позже.
И, в общем, на этом бы можно было закончить. Сделать какой-нибудь поучительный или романтичный вывод. По крайней мере, я тогда думал, что все кончилось и поэтому занимался нудной работой. Но меня ждали новые чудеса.
Я был в Институте, разговаривал с Эдиком, обсуждали текущий проект, я был привычно осторожен, чтобы не смутить его событиями, которых он не помнит.
- Амий! Как ты тут оказался? - услышал я голос Сам Самыча.
Я повернулся к директору, рассудительно промолчав. Сейчас сам все объяснит.
Сам Самыч, величественный мужчина с белоснежно седыми волосами, хотя, по меркам Фироками, он еще не дожил до седин - ему еще не было и ста пятидесяти, и лучистыми, как у отца, глазами. Физик. Сын великого психолога - Аристарха Громулина. Много сделал для создания научной базы психологии, так, чтобы она могла быть интегрирована в точные науки и сама стала такой.
- Я тут работаю, - шутливо напомнил я.
- Но ты же уехал в депривационную. Я же только что видел тебя на видео, а ты здесь!
Депривационная - это блок для экспериментов. Добираться до него минут двадцать на скоростном лифте.
- Самыч, ты, как обычно, заработался, - рассмеялся я. - Тебе кажется, что это было только что.
Эдик укоряюще покачал головой, глядя на директора.
Сам Самыч смутился. Это было частое дело, когда мысли уносили директора далеко от реальности и он забывал про время.
Но сам я удивился. Это что-то новое, Самыч сказал, что видел меня только что. А, может, это сон? Или я перешел из сна в условную явь? А переместившись, не заметил?
- Хорошо, принесешь мне результаты. Это интересно! Сон как суперпозиция мультиверса.
- Конечно, только обработаю, - улыбнулся я. - Только сначала схожу туда, чтобы было, что обрабатывать.
Я хотел уйти к себе, чтобы определиться не во сне ли я, но к нам подошла Риваджида Рамшан, глава отдела поиска. Это ее отдел структурирует идеи, которые приносят наши головы, которые не получили подтверждения в предложенной серии экспериментов и которые теперь ждут своего часа.
Мужчины уставились на Риву. Это нормально - любоваться красотой, в Фироками это естественно. Во все стороны - Город вывел из оскорбительной сферы восхищенные взгляды.
- Амий, как ты так быстро? Ты же вот только был в кафетерии!
- В кафетерии? - удивился Эдик.
Сам Самыч вскинул четкую бровь.
- Ну да, он мне звонил пару минут назад, просил приготовить дела по снам. - Рива улыбнулась.
Белокожая, подтянутая, стройная и тяжелая, не знаю, как лучше объяснить, красавица нравилась всем, хотел я сказать, но это глупый шаблон. Нельзя нравиться всем. Можно нравиться определенной психологической группе. Да и уверяю вас, вам бы самим не понравилось нравиться всем, хотя бы потому, что есть люди, которые не нравятся вам и им бы вам нравиться не хотелось. Потому что это бы значило, что вы ведете себя, как они. То есть так, как противоречит вашему же понятию красоты.
Но у нас Институт строго следит за общей совместимостью, поэтому у нас, она, конечно, нравилась всем. Она была как раз из тех красавиц, помните, я говорил, с которыми легко. Она ничего не требовала от вас и не смущала своей красотой. Приятная и милая.
Это я стараюсь быть объективным сейчас, потому что в тот момент, это юное существо с огромными янтарными глазами, шелковой волной волос (я все еще не оставляю попыток вам сказать, что я вижу ее красоту), эта умница, - в свои, совсем детские, двадцать пять, она управляет серьезным отделом и имеет несколько научных степеней (и что я отдаю должное ее уму) вызвала у меня досадливый всплеск. Курица! Что она, вообще, тут без дела слоняется? Какое ей дело, в кафетерии я или нет?
- Так, беги, готовь дела, - улыбнулся я.
- Иду, иду, сухарь, - снова вспыхнула она улыбкой и прошла мимо.
- Кафетерий? - спросил Сам Самыч, - когда ты ей звонил?
Я развел руками. Использовать тот же аргумент, что я уже использовал с самим директором, было опасно.
- У женщин свое понятие времени, для нее только что, - усмехнулся я.
Мужчины понимающе закивали и засмеялись. Хотя чего смешного.
- Все, пойду я. Надо же придать моим домыслам наукообразный вид.
И все вежливо посмеялись над моей второй несмешной шуткой.
Глава 6
Я быстро прошел к себе, теперь, встречаясь с кем-то, я улыбался и бросал "занят", на попытки поговорить. Я бы не хотел преувеличивать, даже этих случаев с Самычем и Ривой было достаточно, чтобы крепко задуматься, о том, что же случилось, но я встретил еще несколько коллег, которые где-то "только что" меня видели, то в окно, то по телефону... надо же, какой я сегодня общительный! Успел созвониться с кучей человек. В кабинете я сел в кресло и начал раскачиваться, обожаю так думать. Этому есть психологическая причина, так мы чувствуем себя спокойнее, потому что... ладно, не буду отвлекаться, психология - тема бесконечная.
Итак, что же случилось? Предположим, я во сне первого типа, я в "соседней" ветке мультиверса, для своей условной яви, я сейчас сплю. С тех пор, как я понял, что именно происходит, ставить маркеры стало легче. Я проверил предметы на столе, посмотрел в окно. Конечно, из ветки в ветку переходит то, что мы удерживаем во внимании. А то, что нам не важно, мы не держим и по этим изменениям можем отследить переход. Например, замечали ли вы внезапно выросшее на улице здание. Вы говорите тогда - надо же, как быстро построили, каждый день тут езжу и никогда не замечал.
Ну, и сейчас время для ваших детских историй, у некоторых есть такие воспоминания, когда они шли по знакомой улице, в знакомое место, но попали в совсем незнакомый город. Обычно, эти истории заканчиваются хорошо, ребенок от страха, силой воли возвращает внимание в знакомые данные и выходит к знакомому месту. Иногда бывает, что ребенок играл где-нибудь, на какой-нибудь площадке, которую потом не просто не мог найти, а на том месте могло стоять здание, доказывая, что ребенок играть тут не мог. Такие люди всегда заявляют - но я не мог перепутать, я отчетливо помню, я шел там, свернул туда... но им никто не верит, конечно. Хотя ничего необычного в этом нет.
Конечно, изменение ветки это всего лишь изменение ветки, это мог быть не сон, а переход во время условной яви. Разница лишь в том, что переход во сне мы совершаем дальше, настолько, чтобы заметить изменение состояния. Но почему столько склеек сегодня ?!
Так много людей видели меня, потому что не знали, где я нахожусь, и для них я мог находиться, где угодно. Это не нарушает уравнение, хотя, конечно, в жизни такое бывает редко, а уж так много раз, как сегодня, и подавно не встретишь. Но, стоит вложить внимание во что-то, и сразу начнешь с этим сталкиваться повсеместно. Потому что там сильнее инфозаряд , то есть, у вас там больше интереса, и данные по ситуации, которой вы занимаетесь, притягиваются и осознаются чаще.
Условия теории мультиверса не мешают мне встретиться даже с самим собой, потоки внимания, формирующие наблюдателя первого уровня, которыми мы все являемся, настолько отдельны, а пространство (как и время), наоборот, ничем не разделено, кроме нашего сознания.
Мне стало интересно, и я решил пробежаться по Институту, может, если склеек так много, я смогу, действительно, встретиться с самим собой?
Все это чушь, антинаучная и антифизическая, про то, что с собой встретиться нельзя. Мешающие факторы не физические, а психологические. Не физика заставляет осознавать нас одну ветку мультиверса за один выбор, психология - нам так удобнее, так мы не путаемся. Не физика причина, что мы вероятнее изберем осознавать, психология - там, где нам "вкуснее", где больше эмоций, где сильнее интерес. Ветки не цельные, они постоянно, как запутанный комок тончайших струн, пересекают друг друга. Память, которая сваливается на нас при смене ветки, это защита сознания, чтобы учитывать меньше данных. Но это работа сознания, опять, психология, не физика. И поэтому с собой встретиться нельзя - потому что сознание нас ограждает от этого, потому что нам нечего сказать самим себе. Я вскочил с кресла и пошел в кафетерий, потом в депривационную.
Это мои заметки, и я бы мог для украшения сюжета написать, что я себя встретил. Но нет, я упустил время, пока я сидел в кабинете, я "ушел" от того момента, где собралось много склеек, очень далеко. Позже, я все-таки с собой встретился, но это другая история и тема для другой моей заметки. А в тот день я больше не встречал коллег, которые только что меня видели. Немного разочарованный, я стал продумывать эту встречу с собой в голове, продолжая бродить по коридорам. Это означало, что в какой-то ветке бесконечного многомирия, я все-таки себя встретил. Я стал думать, что бы мне это дало? Что прояснило? Ну, во-первых, это бы серьезно доказало теорию эвереттики. Конечно, только для меня.
Потому что это чудо увидели бы только наблюдатели-коллеги в ограниченном числе веток. По сравнению с количеством веток, в котором бы встреча с самим собой осталась в памяти только у меня. Выбросило бы меня в суперпозицию при такой встрече? Или я бы разговаривал с собой, как с другим человеком? Ответы, хоть и логичные, на эти вопросы так и остались в области предположений, ведь проверить это я никак не мог.
Но из разговора с собой я вынес, что воспринимал бы себя, как полностью отдельное существо. Я бы не знал свои же мысли, и даже мог бы не узнать себя, если бы встретился с собой из ветки чуть дальше, где бы я не выглядел своим двойником. Я подумал, что, может, мы иногда встречаем самих себя, и не знаем об этом. Вы, возможно, думаете, что вы бы почувствовали, что должна быть какая-то связь? Нет, по крайней мере, законы физики и психологии этого не предполагают. Сделанные вами выборы могут так сильно изменить ваш опыт и ваше отношения ко всему, что вас будет раздражать ваше же мнение в другой ветке. Только ваши личные мотивации, ваш взгляд на то, что красиво, на то, какой должна быть жизнь - вот это останется неизменным. А вот отношение к этому, вашему же, взгляду, может сильно разниться.
Жаль, конечно, знаете, хочется иногда, когда реальность подкидывает тебе ситуацию, о которой ты читал в книгах, чтобы было как по-писаному. В антинаучных псевдофантастических книгах встреча с собой всегда означает какое-нибудь обнуление (попытка незнающих описать, по мере сил, попадание в суперпозицию) - взрыв, коллапс, конец света. Но наука неумолима, нет никакой причины реальности коллапсировать из-за встречи двух проявленных в физической вселенной мыслей. У вас же голова не взрывается, когда вы думаете одновременно о нескольких вещах. Так вот, ваши множественные личности, - наблюдатели первого уровня, - мультиверса это то же самое, только точка отсчета другая: не мысль, а человек.
Да, для вас, может, интереснее и чудеснее встретиться с собой, мы ведь все ждем чуда, личного, такого, которое бы доказало наше бессмертие, доказало, что мы не просто кожаный мешок с мясом и костями, а жизнь - не случайное мгновение сознания. Но для меня осознать себя в суперпозиции - чудо куда красивее, чем грубое проявление физического закона.
Необычность дня отошла на второй план, потому что несколько месяцев я и так жил очень необычно. Я думал о том, как же мне стабилизироваться в суперпозиции, возможно ли это сознанием наблюдателя первого уровня? Психологическая аксиома такова, что сознание едино, оно, обладает квантовыми свойствами, поэтому для него нет пространственно-временных барьеров. Поэтому, психологические законы не мешают наблюдателю первого уровня осознать суперпозицию. А так как законы реальности не могут противоречить друг другу, в целом, то вряд ли есть какая-то объективность в физике, которая могла бы этому помешать.
Я размышлял об этом до вечера, потом пошел домой, и весь путь с кем-то говорил. Нет, я был один, и у меня даже внутреннего диалога не было. Но когда я пришел домой, у меня было опять вот это умонастроение, что по дороге я разговаривал... с кем? С собой? С Денвичем? С Эриком? Да. С Эриком. Я невольно улыбнулся. Но о чем был разговор, и до чего мы договорились, я не мог осознать. Казалось, что вот-вот и я вспомню разговор, но ни одного точного слова не проявилось в моей памяти. Может, было бы лучше с ним встретиться и поговорить так, чтобы я это помнил. Но все нет времени.
Я уснул. Устало вырвался из нескольких веток, из занимательных историй других людей, ощутил, что я лежу в своей постели, но сплю, не бодрствую, тело не слушается, но это не сонный паралич, нет паники, и неподвижность словно подконтрольная. Передо мной тьма. Она выглядит так, как то, что вы видите, закрыв глаза и не думая ни о чем. Я начал всматриваться в эту тьму, стараясь не тратить много усилий. Потому что усилия обязательно притянут эмоции, а эмоции, по психологическому закону тождества притянут всякий квантовый подобный мусор.
Я надеялся, что это суперпозиция, или, хотя бы, коридор сознания к ней. Скоро я смог различать свою комнату, не открывая глаз. Комната словно была намного меньше меня, я мог видеть ее пределы и дальше, за стенами. Но за стенами темнел не знакомый мне двор, а все та же всепроникающая тьма. А в ней я начал видеть какие-то обрывки жизней, как живые картинки, как кино. Словно сильно-сильно далеко от меня. Но и комната вдруг оказалась далеко от меня. Я старался наблюдать, без всплесков сильных эмоций. Я был почти уверен, что я там, куда хотел попасть и пытался сильно не радоваться этому.
Я попытался определить, где я нахожусь, это выглядело, как какой-то базар или вокзал, куча всего - живые существа, как ожившие сны, какие-то экраны с картинками, светящиеся разноцветные жгуты. Некоторые существа застряли в экранах, торча из них, некоторые ругались друг с другом, разговаривали одновременно, не слушая друг друга, кто-то говорил сам с собой... сюрреалистичная сцена фильма про какое-нибудь место общего безумия.
Наверное, тут должно быть озарение, кульминация, вспышка могущества. Я - бог, или подобная ерунда, великий предел, загрань и прочее, рифмующееся с "загранью". Но нет, если ты представитель науки, даже озарения происходят не так. Мы интенсивно думаем над задачей, обдумываем пути, версии, размышляем, рассматриваем задачу со всех сторон, обдумываем все мысли, которые приходят нам в голову по теме, проверяем теории, а потом отвлекаемся от задачи. Принудительно занимаемся другой деятельностью, уводим мозг в рассеянный режим. Иногда этот цикл нужно повторить несколько раз. И вот тогда приходит решение, как озарение. Так работает мозг. И сейчас в нашем НИИ это рабочий принятый алгоритм решения задач.
Я попробовал посмотреть на себя, но ничего не увидел - не было рук или ног, правда, я мог их создать перед взглядом, какие хотел. Да, суперпозиция. Я могу выбирать осознавать то, что хочу. И все так же, как я уже пояснял, только теоретически. Все так же мы выбираем то, что эмоциональнее, неважно, хорошее это или плохое. Главное - сильный накал эмоций. Эмоции притягивают наш интерес, наше внимание, поэтому мы стремимся туда, где их больше. Я знаю это, так работает психология, так ее законы воплощает физика.
И все равно, это самое приятное чувство, осознавать себя реального, осознавать, что времени нет, это только упорядоченное наблюдение. Наверное, приятнее только радость общения. Да. Общение. Теперь нужно поделиться этим открытием, поставить серию экспериментов. Освободить людей от сна, а может и от самой смерти, если это безвременное состояние, то смерти нет, мы только выбираем наблюдать ее одним из бесконечных наблюдателей первого уровня. Ну, до бессмертия еще, конечно, далеко. Я в суперпозиции-то удержаться не могу. И даже как попасть туда осознанно, не знаю. Это еще даже не явление.
Я наблюдал и думал, казалось, прошла вечность, но, когда я проснулся, оказалось прошло несколько минут.
...Проснулся. Теперь для меня это значит - уснул. Потому что реальность там, а наблюдение всех этих данных - это сны. Вся наша жизнь, вернее, жизни - это сны. Антинаучно и просто глупо ставить одного из наблюдателей первого уровня, из множества равнозначных, реальным. С кем поделиться этим? С Михалом?
Глава 7
Это удобно. Удобно спать несколько минут в сутки, возвращаясь отдохнувшим. Я еще учусь, никому я еще про это не рассказал, потому что не понимаю, что рассказывать. Вот это глупое - когда все работает, но, как и почему вы не знаете. Пользоваться можно, но только в частных случаях. Нужно понять процесс, нужно сделать это явлением. Я не должен быть один, кто так управляет сном.
Для меня началась новая работа, я пытался понять условия попадания в суперпозицию.
Я проснулся.
- Привет, Эрик, - улыбнулся я.
- Привет. Дошел, наконец-то, - мотнул он головой.
Я не понял, это он дошел до меня или я дошел, чтобы понять что-то.
Он выглядел не так, как я привык, и я даже не могу описать как, потому что при попытке описать существо, оно принимало те черты, которые я приписывал ему. А значит, до описания они были другими. Но я знал, что это был он.
Он был первым живым существом, с которым я смог поговорить в суперпозиции, он смог увидеть меня, потому что все остальные взаимодействовали с экранами, жгутами, говорили сами с собой.
- Ты понимаешь, где ты? - радостно спросил я.
- Конечно. В поле наблюдения.
- И... как ты научился сюда попадать?
- Я всегда умел. Все когда-то умели. Я просто не забывал.
- Как же так получилось, что я тоже вспомнил?.. - спросил я, скорее сам себя. - Почему начал видеть этот сон из соседних веток реальности?
- А, я хотел встретиться с тобой, но у тебя постоянно нет времени. Поэтому нужно было показать тебе, что на самом деле значит, когда "нет времени". Тут можно всегда спокойно поговорить. Только сначала тебя нужно было этому научить, - вздохнул он.
Чему? Спокойно говорить или встречаться там, где нет времени?
Никогда не может сказать по-человечески.
Ефим ГАММЕР
НЕОПОЗНАННЫЙ ГОСТЬ ЛАТВИЙСКОГО НЕБА
Вместо предисловия
Исполнилось полвека сенсационным сообщениям латвийской прессы о неопознанных летающих объектах, замеченных в небе над Лиепаей, Огре, Сигулдой. Когда-то я был свидетелем этого события, всколыхнувшего весь мир. Но впоследствии история о НЛО в Латвии забылась.
Сегодня в своем эссе я напомню о тех событиях.
"Коммунист", Лиепая.
1 декабря 1967 года.
А что если это марсиане?
Некоторые лиепайчане оказались свидетелями загадочной картины. В небе передвигалось светящееся тело, которое нельзя было спутать с облаком, самолетом или спутником. По свидетельству очевидцев (одна из которых - работница гидрометеослужбы), это была полусфера больших размеров, низко висевшая над землей, которая затем, всколыхнувшись, быстро удалилась за горизонт, унося с собой огненный свет, на который было больно смотреть незащищенными глазами.
Я. Калей
"Советская Латвия", Рига.
10 декабря 1967 года
Летающие феномены
Последний сезон повышенной активности НЛО начался летом 1965 года, когда над некоторыми странами Европы и Америки, а также в Австралии были замечены таинственные фантомы. Много раз "летающие тарелки" появлялись и над территорией Советского Союза. Совсем недавно необычное явление наблюдали в Лиепае. Сообщения очевидцев наталкивают на мысль, что это не мираж, что в данном случае речь идет о настоящей "летающей тарелке".
Что касается гипотезы, рассматривающей НЛО как посланцев других космических цивилизаций, то пока этот вопрос остается под большим сомнением, хотя и нет веских причин для того, чтобы категорически отвергнуть такую версию. Несомненно одно - наука столкнулась с совершенно неизвестным доселе явлением. Необходимы глубокие и тщательные исследования, изучение свойств таинственных летающих объектов.
Р. Витолниек
Сигулда приветствует инопланетян
Сигулду называют латвийской Швейцарией. Расположена она в гористой местности, на расстоянии 53 километров от Риги, по обе стороны сноровистой реки Гауи.
Первые поселения возникли здесь задолго до нашего времени. В устных преданиях сказано, что их основали "породители ливов - звездные люди". Кто они такие, никто не знает и, разумеется, не помнит. Но в конце шестидесятых годов, после появления летающих тарелок над Сигулдой, потомственные старожилы стали "вспоминать" о том, что им рассказывали деды. А деды им поведали вот такую занятную историю: здесь некогда приземлились космические корабли с голубой звезды Сириус. Космические пришельцы, соскучившись по телесным ласкам, стали ходить к местным плодовитым женщинам. А потом улетели в дальний космос, обещав на обратном пути вновь приземлиться в Сигулде и забрать с собой народившихся внуков-правнуков. В точности дату их повторной посадки в Сигулде никто не уточнял, в особенности, если говорил на эту тему с малознакомым человеком. Но это не мешало старожилам, ведущим свой род от древних ливов, проводить тайную перепись населения, чтобы в космическую делегацию отобрать самых стойких и представительных потомков "звездных людей".
Собственно, история Сигулды ничем особенным не отличается от преданий. За две-три тысячи лет до нашей эры здесь жили финно-угорские племена. До конца двенадцатого века Сигулдой владели ливы, чьими потомками почему-то хотели называться многие латыши. Затем ее отвоевали немецкие рыцари-крестоносцы. В 1562 году, во время Ливонской войны, город перешел в руки поляков. Потом его отбили шведы. Потом... потом... потом... Северная война. Первая мировая война. Гражданская война. И лишь в двадцатых годах, когда в Латвии впервые была провозглашена независимость, жители Сигулды вырвались из-под опеки чужеземных властителей. Но всего на двадцать лет. Потом договор Риббентроп-Молотов. Вторая мировая война. Неизвестно какая по счету оккупация. И опять, с потерей независимости, тайно жди космических кораблей с голубой звезды Сириус, на которую, как говорили мне местные знатоки астрономии и уфологии, были сориентированы египетские пирамиды.
Так это или не так. Но с появлением летающих тарелок над Сигулдой, они стали собирать чемоданы. Что стало с ними и их чемоданами впоследствии мне неведомо. Поговаривали, что одних определили в психушки, других отправили в места не столь отдаленные. Во всяком случае, при последующих наездах в Сигулду я не сталкивался ни с кем из тех, кто делился со мной тайнами своего происхождения и стремился побывать в космосе "за красивые глазки". Я не оговорился, сказав - "за красивые глазки". Дело в том, что как доказывал мне Рихард Упит, бывший экскурсовод по латвийской Швейцарии, у потомков космических пришельцев глазной хрусталик с секретом. Каким - хрен его знает! Но космические отцы, если заглянут при помощи какого-то хитрого микроскопа им в "красивые глазки", мигом отличат своего внука-правнука от любого другого охотника прокатиться по Млечному пути "зайцем". Халявшиков, получается, и они не жалуют.
Мне Рихард Упит самолично выделил участочек на обрывистом берегу Гауи для установки палатки.
- Здесь место для костерчика, - показал мыском закрытой сандалии на округлую черную плешь земли, расположенную в центре лужайки со скошенной травой. -Здесь место для бивака. Костер запалите, не забудьте его потушить. Пить будете, пустые бутылки в Гаую не кидать.
- Выпить можно и сейчас, - предложил я.
- А что у вас?
- "Сухарик".
- На службе не пью. Мне и других ребят надо устроить. Слышишь, уже поют, а палатку еще не поставили, - сказал Рихард.
- Водку пьют, оттого и распелись.
- Согласен. Водка - песенная продукция. Вот их мне и надо устроить.
- Бывай!
Мы раскинули палатку, разложили костерчик, открыли бутылочку. У нас было в наличии все: и выпить, и закусить, и хорошее настроение. И поговорить было о чем - без "лишних" ушей. Представляю компанию: брат мой Боря, его Тамара, я и моя Галка Волошина, сокурсница и подруга Бориной жены.
Ближе к ночи, когда стало смеркаться, мы залезли в спальные мешки: по двое в один, соблюдая туристический принцип: пусть в тесноте, зато в тепле. Боря с Тамарой. Я, понятно, с Галкой. И сделали вид, что заснули, прислушиваясь к равномерному дыханию соседей, чтобы определить, когда они отключатся от нашей действительности. Тот, кто был молод и регулярно выезжал на выходные с палаткой за пределы коммунальных квартир, прекрасно поймет, почему мне и Галке не спалось. Не спалось, и все тут!
- Извини, - пробормотал я, вылезая из мешка. - Я на минутку.
Реакция на сухое вино - известная. Я выбрался из палатки, и первое, что бросилось в глаза: это раскаленные угли, ярко попыхивающие искрами. "Придется на обратном пути водой их залить, а то еще ветерком разнесет - и пожар, - подумал я и вышел на отвесный берег. Подо мной, на глубине чуть ли не в десять метров, светилась капризная Гауя, любящая завлекать неосторожных пловцов в омуты и водовороты. Но сверху она выглядела совершенно не опасной. И вдруг ее покрыто волнистой тенью. Я поднял глаза вверх, и увидел прямо перед собой, метрах в ста, летающую тарелку, попыхивающую изнутри жемчужным огнем, с иллюминаторами перламутрового свечения. Такое яркое, что я зажмурился. На секунду, как мне показалось, не более. А потом, когда вновь устремился к небу, тарелки и след простыл. А вот там, где она была, небо посветлело, да и везде вокруг. Я обернулся к палатке, вспомнив, что так и не загасил искрящие угли. К моему недоумению, костер прогорел вовсе, угли превратились в серый порошок, будто и для них, как и для неба, время переключило коробку скоростей, и в те две-три минуты, необходимые мне для освобождения мочевого пузыря от излишков сухого вина, вместило несколько часов.
В палатке все спали крепким предутренним сном. Я не стал никого будить, пристроился на пеньке рядом, раскрыл походный блокнотик и стал эскизно по памяти набрасывать привидевшуюся небесную тарелку и описывать свои впечатления...
В следующее воскресенье республиканская газета "Советская молодежь" выдала сенсационный разворот о неопознанных летающих объектах над Сигулдой. Чуть ли не с десяток заметок очевидцев. И каждая - подтверждение того, что мы - не единственные разумные существа во Вселенной. Однако такая мысль, очевидно, противоречила кураторам молодежной газеты из ЦК компартии и комсомола Латвии, и они бросили летучие отряды дружинников на киоски. Но опоздали, бесы, изъяли далеко не все. Газета уже разошлась, и передавалась из рук в руки, как подпольная прокламация, а на "черном рынке" шла за баснословные по тем временам деньги: за четвертак. Представьте себе, люди платили двадцать пять рублей за товар стоимостью в две копейки. Ничего не скажешь: русский бизнес, прибыль в тысячу процентов и без всякой затраты собственных средств.
Владимир Гуревич
О книге Михаила Веллера "Еретик"
Вне всякого сомнения, книга интересная, необычная, не оставляющая читателя равнодушным. Первое поверхностное впечатление, возникающее с началом чтения книги, было очень ярким: ух, как здорово он пишет! Как интересно! Как необычно! Как настоящий еретик! Но постепенно, по мере чтения книги и осмысления прочитанного, начинают появляться сомнения в правоте автора, а менторский тон изложения и даже нотации читателю, которые автор иногда позволяет себе, начинают вызывать раздражение. По окончании чтения книги у меня появилось желание поделиться с ее читателями моим личным взглядом на затронутые автором проблемы, который я излагаю ниже. Я не являюсь литературным критиком и вообще я не литератор, хотя и написал 16 книг (технических), тем не менее я надеюсь, что моя оценка будет интересна и автору, и тем читателям, которые уже ознакомились с книгой. Большинство основополагающих тезисов автора вызывают неоднозначную реакцию и желание оспорить их верность, однако написать подробный анализ и обосновать свои доводы для 350-страничной книги, это означает написать еще одну такую же (или еще большую) книгу. Поэтому я ограничусь ниже анализом лишь небольшой части тезисов автора, которые являются лишь примером, иллюстрирующим всю пропасть, отделяющую автора от реальной жизни.
Через всю книгу проходит "красной нитью" (как любили говорить в школе учителя литературы) мысль о том, что возрастание энтропии (то есть распад всего сложного и прекрасного в культуре, искусстве, литературе, архитектуре и возврат к простым примитивным форма) - это то, что определяет всю нашу жизнь. Автор неоднократно повторяет очень понравившуюся ему мысль о том, что любой прогресс, достигнув своей вершины, может продолжать двигаться только вниз, то есть скатываться с горы, принимая при этом весьма уродливые формы. При этом, автор считает совершенно излишним пояснить, а что именно он считает "вершиной горы" и почему. А ведь от того, что считать вершиной и будет зависеть вывод о том, какая именно тенденция преобладает: деградация или прогресс. В науке не принято вводить новые понятия без их четкого определения, но автор излагает свои теории весьма самоуверенно и безапелляционно, с претензией на абсолютную истину (то есть претендуя на некую научность), совершенно не заботясь об определении вводимых им понятий.
Да, действительно, в природе действует закон возрастания энтропии (вернее Закон неубывания энтропии), открытый Рудольфом Клаузиусом, и теоретически обоснованный Людвигом Больцманом. Очень упрощенно можно представить действие этого закона следующим образом. Если насыпать горку песка в форме конуса с острой вершиной и оставить ее в покое, то с течением времени эта горка никогда не станет выше, она будет лишь постоянно осыпаться и, в конце концов, перестанет существовать как горка. То есть, песчинки, из которых состояла эта горка, займут положение, соответствующее минимуму энергии.
На каком основании автор считает, что культура, искусство, литература, архитектура и т.д. подобны этой кучке песка? На основании того, что архитектурные формы 19 века намного больше радуют глаз, чем прямоугольные бетонные коробки 20 века? Или на основании того, что Черный Квадрат Казимира Малевича, написанный им в 1915 году, до сих пор будоражит умы? Именно такие примеры приводит автор "Еретика".
По нашему мнению, такие примеры свидетельствуют лишь об ограниченности автора, его весьма поверхностном отношении к теме, непонимании глубинного смысла происходящего в культура, искусство, литература, архитектура и т.д., очень сильного стремления выдать свои рассуждения за некое откровение с претензией на абсолютную истину. Во всяком случае, именно такой стиль изложения, не допускающий сомнений, выбран автором. Трудно представить, что автор не понимает, что массовое строительство однотипных невыразительных бетонных коробок в 50-60-70 годах прошлого века было вызвано вовсе не упадком архитектуры, а чисто экономическими и политическими причинами, стремлением поскорее переселить огромное количество людей из грязных и вонючих общежитий, сырых землянок и послевоенных трущоб. А может быть автор не понимает, что современная 100 этажная "коробка" из стекла и бетона - это настоящий шедевр инженерной мысли, прогресса в области материалов и строительных технологий. В прошлом веке строительство такого здания было просто невозможно. Так какой же здесь регресс, упадок и возрастание энтропии? По-моему, налицо существенный прогресс, беспрецедентный рывок вперед. А может быть автор не понимает, что, используя пышные архитектурные формы позапрошлого столетия, просто невозможно обеспечить жильем и требуемым количеством офисных зданий современные мегаполисы, расположенные на очень ограниченных площадях, что переход от малоэтажных зданий в стиле барокко к многоэтажным "коробкам" - это на самом деле прогресс, позволяющий существовать современным городам? А может автор не понимает, что существующая тенденция в архитектуре, базирующаяся на новейших достижениях науки и техники, вызвана социальными, демографическими и экономическими причинами, а отнюдь не деградацией архитектуры.
Что касается существующей тенденции в искусстве, то она обусловлена стремлением найти что-то необычное, что заставило бы зрителя, слушателя, читателя остановиться, обратить внимание, запомнить... Кого сегодня можно удивить "правильным" (то есть обычным) изображением пейзажа, цветов, портретом? Сегодня с этим значительно лучше и намного эффектнее справляются фотоискусство и киноискусство, основанные на использовании новейших технологий, которые вытесняют и заменяют традиционное изобразительное искусство. Это как в рекламе: чтобы привлечь зрителя или слушателя нужно придумать что-то удивительно, что-то из ряда вон выходящее. По этой причине и появляется "Черный Квадрат" Казимира Маневича, гигантские слоны на ножках-ниточках или голова, сидящая на унитазе всемирно известного Сальвадора Дали. А чем картина "Портрет Амбруаза Воллара" такого знаменитого и общепризнанного художника, как Пабло Пикассо лучше "Черного Квадрата" Маневича? Когда автор пишет о деградации современного искусства, то создается такое впечатление, что он просто не знаком с картинами знаменитого и почитаемого во всем мире Пикассо, особенно, выполненными в стиле "кубизма". А чем лучше знаменитый экспрессионизм? Это ведь явная "деградация" по сравнению с "Моной Лизой" Леонардо, если подходить с мерками автора книги.
По-моему, не стоило автору книги давать категоричные оценки вплоть до навешивания ярлыков на те области человеческой деятельности, в которых он мало что смыслит. Мне довелось побывать в таких знаменитых художественных музеях, как Прадо в Мадриде, в Лондонской Национальной Галерее, в Лувре в Париже, в музее Сальвадора Дали в Фигерасе и могу сказать, что лично мне не нравится ни кубизм Пикассо, ни экспрессионизм Ван Гога, ни абстракционизм Василия Кандинского. Но, в отличие от автора книги, я никогда не стану давать публичную оценку произведениям этих величайших и общепризнанных в мире художников, картинами которых восхищаются тысячи людей и продают их на аукционах за миллионы долларов, выдавая свою оценку за мнение великого специалиста.
Еще одно "компетентное" утверждение автора: гомосексуализм ведет к деградации и постепенному исчезновению народов из-за невозможности зачатия детей в таких семьях. Свою нескрываемую неприемлемость гомосексуализма и даже страх перед ним автор прикрывает заботой о будущих поколениях, попыткой предупредить опасность вымирания народов. Как будто автор не знает о существующей во всем мире тенденции уменьшения количества детей в традиционных семьях с развитием культурного и материального уровня. Большое количество детей в семьях было связано, во-первых, с отсутствием доступных и надежных для масс средств контрацепции и методов прерывания нежелательной беременности, а во- вторых, с необходимостью иметь в семье как можно больше рабочих рук и поддерживать материально постаревших родителей. С появлением таких средств и повышением материального уровня жизни семей, количество детей в семьях начинает резко снижаться. А некоторые семьи вообще считают детей неоправданной обузой для себя и не хотят вообще их заводить, живя в свое удовольствие и не обременяя себя лишними заботами и хлопотами. Так при чем здесь гомосексуалисты и чем они так мешают автору книги? Еще одна проблема, о которой, по-видимому, автор просто не знает, иначе бы он не был бы так сильно озабочен уменьшением народонаселения. А проблема эта заключается в том, что природные ресурсы планеты Земля отнюдь не безграничны. Все возрастающая численность человечества увеличивает и так почти предельную нагрузку на эти ресурсы. Другое дело, что рост народонаселения сопровождается его качественным изменением в худшую сторону. Но, опять-таки, при чем здесь гомосексуалисты?
Секс был заложен природой как необходимый инструмент для продолжения рода для всех видов живых существ. Но по мере развития человечества функция секса начинает отделяться от функции продолжения рода и приобретает совершенно самостоятельное значение, мало связанное с функцией продолжения рода. Возникает проституция, появляются новые технические средства для удовлетворения этой отдельной функции. Уже существует целая индустрия, производящая всевозможного рода вибраторы-симуляторы, искусственные вагины и члены, и даже целые секс манекены, снабженные привлекательной прической и ласковым голосом.
И ведь все это никак не мешает автору книги, не вызывает его озабоченности. Ему мешает один только гомосексуализм (который стоит в одном ряду со всеми другими формами удовлетворения потребности в сексе) и лишь в нем автор видит источник всех бед. Почему? Да просто потому, что автор пытается как-то оправдать и обосновать свою гомофобию, подвести под нее теоретическую базу, и не более того.
Вызывают неприятное ощущение безапелляционные и не допускающие возражения утверждения автора об исторических событиях прошлого, особенно об историческом прошлом нынешней России. Автор излагает свою личную точку зрения на многие исторические события прошлого, как на абсолютно точно установленные факты, не оговаривая, что на самом деле это всего лишь его личная точка зрения и что среди специалистов-историков существуют не прекращающиеся уже много лет споры о многих исторических событиях, описанных автором книги. Здесь можно было бы возразить, что книга является всего лишь художественным произведением, отражающим взгляды автора, и не претендует на научность. Однако, менторский тон изложения, предполагающий любое отрицание сомнений в правоте автора в изложении им исторических событий, накладывает на автора большую ответственность за достоверность изложения им таких событий. Это ведь не просто художественный роман о каком-то герое, жившем в какую-то историческую эпоху и принимавшем участие в каких-то исторических событиях. Это последовательное изложение самих исторических событий, то есть претензия на некую научность, которые будут восприняты читателем, не знакомым с исследованиями в этой области, именно как научно-установленные факты истории.
Утверждение автора о том, что в Советском Союзе правящая верхушка была совершенно не заинтересована в активности граждан и всячески подавляла стремление народа ко всему новому и прогрессивному, воспитывая искусственно серую массу, отстраненную от всего, кроме заботы о себе лично, не выдерживает никакой критики. Такую длинную "лапшу" автор может навешивать на уши лишь молодому поколению, не знакомому с той эпохой. В этом вопросе я имею богатый личный опыт, совершенно не соответствующий тому, что пишет автор. Многочисленные кружки по интересам при Домах пионеров; студенческие научные общества в институтах и университетах (лично я был ответственным за такое общество в своем университете); городские, республиканские и всесоюзные конкурсы студенческих научных работ; система научно-технического творчества молодежи (НТТМ) в рамках которой устраивались выставки и конкурсы научно-технического творчества; участие во Всесоюзной выставке достижений народного хозяйства СССР; награды и дипломы за научно-техническое творчество Академий наук республик и Союза; Всесоюзного научно-технического общества (ВСНТО); многочисленные молодежные газеты и журналы, в которых публиковались статьи о достижениях студентов, молодых ученых и специалистов. Лично я являюсь обладателем всех вышеперечисленных наград (медали, дипломы, грамоты), а также объектом многочисленных статей в газетах и журналах того времени. Будучи еще студентом, я был уже автором нескольких научно-технических статей и обладателем 6 авторских свидетельств (сегодня это патенты) на изобретения. И это автор книги называет подавлением творчества народа?
С началом трудовой деятельности на преподавательской работе в университете я, еврей по национальности, получил допуск по так называемой форме номер 2 (совершенно секретные работы и документы) и работал с десятками научно-производственных объединений оборонных отраслей промышленности СССР, участвуя в создании новых образцов техники, общаясь с ведущими инженерами и конструкторами, а однажды я даже пил чай в кабинете Зам. Министра Министерства промышленности средств связи (МПСС) Г. И. Широкова, объясняя ему суть своей разработки.
И это называется подавлением творчества народа?!
Да, всячески подавлялось и преследовалось инакомыслие в области политики и идеологии, которое могло представлять опасность для власти. Да, очень сложно было внедрить в производство новые разработки и технологии, поскольку механизм внедрения был несовершенен и постоянно пробуксовывал, у промышленности напрочь отсутствовал интерес в использовании научно-технических достижений. У представителей промышленности просто не было достаточно моральных и материальных стимулов для этого, но были существенные опасения за срыв планов производства, которые были весьма вероятны при внедрении новой техники. За такой срыв плана, особенно в оборонных отраслях промышленности, руководители предприятий могли запросто лишиться своих мест. Поэтому, при наличии в СССР огромного количества изобретений и разработок, страна почти всегда отставала от Запада по качеству и разнообразию производимой продукции. Этому отставанию способствовала также политическая и экономическая изоляция страны от остального мира, когда важнейшие отрасли промышленности могли рассчитывать лишь на собственную ограниченную элементную базу, собственные ограниченные технологии и собственное сырье.
Да, все это было, но какое это все имеет отношение к якобы имевшему место стремлению правящей верхушки подавить любое творчество народа?! Заявление о таком стремлении - это просто ложь.
Автор очень боится бунта машин с искусственным интеллектом и порабощением человечества такими машинами. Что ж, любой человек вправе высказывать свои мысли и опасения. Вот только не надо выдавать свои личные суждения за истину в последней инстанции. А именно это автор и делает постоянно в своей книге. Делать крайне пессимистические прогнозы на очень отдаленную перспективу таких сложнейших видов технологии, как искусственный интеллект, который существует и функционирует в полном объеме пока еще лишь в научно-фантастических романах, дело неблагодарное. Не пристало литератору, мало знакомому с техникой и технологиями, делать прогнозы в области такой высокотехнологичной отрасли, как искусственный интеллект, чтобы не попасть впросак со своими прогнозами, как это произошло, например, с прогнозом о развитии гужевого транспорта в Лондоне в 19 веке. Тогда многие ученые опасались, что при существующих темпах развития гужевого транспорта, через 100 лет Лондон покроется метровым слоем навоза.
Рассуждения автора книги о вреде всеобъемлющего гуманизма, ведущего к деградации общества, весьма спорны, хотя сама по себе постановка такого вопроса в чисто философском смысле интересна. Вопрос этот слишком сложный и имеет слишком много аспектов для того, чтобы рассуждать о нем в такой упрощенно-доморощенной форме, как это делает автор в своей книге. Лишь один простейший пример: медицина. Разве это не одна их форм проявления гуманизма, когда врачи продлевают жизнь больным, немощным, инвалидам, от которых мало проку обществу и которые лишь портят генофонд. Так давайте запретим медицину! Во имя спасения генофонда нации! Но тогда пусть такой умный автор и не обращается к врачам, когда у него возникнут серьезные проблемы со здоровьем, ибо зачем нации такой больной и старый писатель, который уже больше не может развлекать публику, а способен лишь портить воздух?
Человечество глупеет на глазах. Из школ выходят дебилы, кассир в супермаркете не в состоянии посчитать стоимость товара без калькулятора, люди обслуживают технику, а не техника людей - такие и тому подобные бредни автор книги выдает за "светлое" будущее человечества.
Автор даже не замечает противоречий и нестыковок в собственных мыслях, когда пишет о постоянном усложнении техники с одной стороны, и постоянно глупеющем человечестве, создающим и обслуживающим эту технику - с другой.
Не знаю, о каких именно постоянно глупеющих представителях человечества пишет автор, но я могу судить о своих внуках, в частности о младшем из них, который в возрасте 3 лет еще не умеет как следует выражать свои мысли и читать, но зато прекрасно владеет навороченным смартфоном, фотографируя и отсылая фотографии по списку адресов, причем выборочно. Не зная букв и цифр, точно знает, как найти в списке абонентов нужный адресат и позвонить маме или папе, дедушке или бабушке, как найти полюбившийся ему мультик в Ютубе. И это глупеющее поколение?! Оно другое - это да! Но глупеющее...?!
А что кассир в супермаркете? Современный супермаркет - это ведь не старый овощной магазинчик с вонючей капустой и черной полусгнившей картошкой, и не булочная с десятком (в лучшем случае) наименований, в которых стоимость покупки можно было посчитать устно или, в крайнем случае, на деревянных счетах. Современный супермаркет - это огромный комплекс с десятками тысяч наименований, в которых товары покупают полными тележками. Автор, как я понимаю, не считает себя поглупевшим дебилом, ну так пусть попробует обслужить хоть одного клиента на кассе в супермаркете без современного компьютерного оборудования. Было бы очень забавно понаблюдать за автором в такой ситуации.
Современная школа выпускает дебилов? Да, школа, в которой училось наше с автором книги поколение, была другой. Та, старая средняя школа давала гораздо более широкое фундаментальное образование во всех областях знаний ВСЕМ ученикам, чем современная. И старые университеты давали гораздо более широкие знания ВСЕМ студентам, чем современные. Но давать знания - не значит принимать их. Лишь незначительная часть учащихся школ и университетов была способна принять все эти знания. Разве автору книги не известно об этом? Но ведь такого уровня школы и университеты - это очень дорогое удовольствие. Огромные затраты на такое высококачественное образование никак не оправдывались получаемой отдачей. Поэтому во всем мире возникли различные градации уровня образования и в школах, и в университетах. Уже в школе учащийся в Израиле, например, может сам выбрать для себя наиболее подходящий для него маршрут обучения, включающий в себя те или иные предметы и глубину их изучения. Если учащийся "не тянет" какой-то предмет, то вместо него он может выбрать углубленное изучение другого предмета, причем есть и несколько градаций этой "глубины".
Современный мир технологий становится все более сложным. Скорость его усложнения опережает скорость совершенствования биологических возможностей человека. Это приводит к тому, что востребованными становятся специалисты в узких областях технологии, и поэтому широкий спектр знаний, который предоставляли школы и университеты 50 лет тому назад, становится по большей части невостребованным, а следовательно, избыточным и экономически неоправданным. С другой стороны, беспрерывно углублять знания, предоставляемые учащимся, сохраняя их широту, становится невозможным также вследствие ограниченности биологических возможностей человека. Поэтому приходится сужать широту обучения в пользу глубины изучения отдельных предметов. Можно, конечно, вспомнить здесь Козьму Пруткова с его "узкий специалист подобен флюсу, полнота его односторонняя", но смех смехом, а человеческие возможности на самом деле довольно ограничены, и с этим приходится считаться.
Но в чем здесь автор видит деградацию образования и деградацию интеллекта? Они изменяются и становятся другими, очевидно, просто непонятными для автора. И это свое непонимание происходящего автор пытается представить как деградацию всего и вся.
Отсутствие достаточных знаний в области техники и технологии при рассуждениях о тенденциях развития научно-технического прогресса; недостаточная глубина рассмотрения явлений и процессов в обществе; крайне субъективные оценки и суждения о тенденциях и ценностях искусства, основанные лишь на личных впечатлениях автора; стремление непременно уложить факты в прокрустово ложе придуманной им теории о возрастании энтропии в человеческом обществе - все это характеризует, по моему мнению, новую книгу М. Веллера.
Элизабета Левин
Белый-Блок: на рубежах двух эпох и трех стихий
Одногодки, Андрей Белый (1880 - 1934) и Александр Блок (1880 - 1921), родившиеся с разницей всего лишь в один месяц, оба полагали, что родились и жили на рубеже двух эпох. Об обоих написано масса биографической и исследовательской литературы, и все-таки тайного в их дружеском союзе осталось больше, чем явного. Тайное всегда влечет к себе тем, что за его вуалью кроется нечто, способное стать новым, близким и понятным. Будучи понятым, тайное становится нам другом, рассеивающим страхи и помогающим осознаннее и радостнее жить. Ключевым словом для этой новой попытки заглянуть в таинство сходств и различий двух неподражаемых российских поэтов стало понятие "рубежей".
Рубежи бывают разными. Рубежами могут быть границы между странами или стыки между разными историческими эпохами; могут быть границы между разными телами или между "я" и "ты". Края тел, явлений или процессов бывают четкими или размытыми, явными или кажущимися. В свете этого, для обозначения рубежей было предложено много разных слов, таких как край, грань, черта, предел, водораздел, межа, этап или веха. Но будь то в литературе, философии, психологии или в точных науках, рубежи порождают один из самых загадочных вопросов: "что происходит на их стыке, в зоне соприкосновения различий"?
Этот вопрос постоянно занимал и меня. Как материаловед, я интересовалась диффузией на границе между алмазами и металлами. Став темпорологом, в науке о времени я в трех своих книгах знакомила читателей с дополнительными типами рубежей.
В Селестиальных близнецах (2006) рубеж проявлялся на границе между разными сутками, когда люди, рожденные в разные дни, отличаются своими жизненными нарративами намного резче, чем люди, родившиеся в один день одного года, и названные "селестиальными близнецами". В поэзии рубеж, выявляемый эффектом селестиальных близнецов, пожалуй, ближе всего освещен в стихотворении Бальмонта на мотив псалма 18:
В Часах Феникса (2013), показавших, что культурные процессы на Земле протекают синхронно с 493-летнем циклом вращений Нептуна и Плутона, рубеж проходил по границе между двумя смежными годами Феникса. Например, тот год Феникса, в котором мы живем сейчас, начался в период между 1885-1900 годами. Поколению, рожденному в те года, было под силу сломать многовековые традиции, ввести новые понятия и задать новые ритмы. Поэтически этот рубеж воспела Анна Ахматова (1889-1966):
Еще одна, и, пожалуй, самая удивительная разновидность рубежей, была описана мною в Картографии эмоций (2019). Оказалось, что в зависимости от даты рождения и того знака Зодиака, в котором тогда находилось Солнце, люди могут быть отнесены к четырем стихиям - Огню, Воздуху, Земле и Воде. При этом каждой стихии свойственны свои особые типы воображения, чувств и мировосприятия. Средневековый поэт и мудрец Авраам ибн Эзра (1089-1164) так писал об этом:
Вглядываясь в свою суть, и различая в ней основные стихии, мы порой не различаем рубежей, и наши отношения с самими собой и с нашими близкими могут выйти из рамок взаимного уважения и перейти в конфронтацию с появлением линий фронта.
Совместная мозаика эти трех взглядов на рубежи, в ее ковровом переплетении со стихами, письмами и мемуарами Белого, Блока и их современников, не только поможет нам воссоздать особую мелодию небесных сфер, но и спустит нас на землю, чтобы заново открыть поэзию ежедневного существования сегодня, здесь и сейчас.
Оба поэта - Андрей Белый (р. 26.10.1880, Скорпион, Вода) и Александр Блок (р. 28.11.1880, Стрелец, Огонь) - принадлежали к тому завершавшемуся году Феникса, который для нашего поколения уже миновал безвозвратно. Перефразируя Белого-Блока, люди уже не те, что прежде.... Их общий друг, поэт Владислав Ходасевич (1886-1939), родившийся всего лишь шестью годами позже обоих, но уже в новом году Феникса, так писал об этой разнице в статье о Белом в Некрополе:
"Я уже не принадлежал к тому поколению, к которому принадлежал он, но я застал его поколение еще молодым и деятельным".
Поразительно, что подобную разницу "поколений" Ходасевич подмечал и между Блоком и Николаем Гумилевым (1886-1921):
"Принадлежа к одной литературной эпохе, они были людьми разных поэтических поколений" (Некрополь).
Новый час Феникса вступал в силу между 1885 и 1900 годами, а оба "младших символиста" родились в переломный для русского символизма момент, в самом конце заключительной фазы года Феникса, на рубеже двух 493-летних эпох. В своих мемуарах Белый так описывал эту ситуацию:
"Во многом непонятны мы, дети рубежа: мы ни 'конец' века, ни 'начало' нового, а - схватка столетий в душе; мы - ножницы меж столетьями; нас надо брать в проблеме ножниц, сознавши: ни в критериях 'старого', ни в критериях 'нового' нас не объяснишь"; "Автор стоит на рубеже двух эр; одна - миновала; другой - еще нет; и пробел неизбежно заполняем не догматами, а серией рабочих гипотез" (На рубеже двух столетий).
В "Неоконченной поэме" Блока видны те же символы рубежа, когда "еще мерцал вечерний хаос" прошлого, но уже появлялись первые признаки будущего:
Я вижу огненные знаки
Чудес, рожденных на заре.
Чувства конца старого пути и невозможности осознать новые направления неотступно преследовали Блока. В 1908 году он писал:
"... хотим мы или не хотим, помним или забываем, - во всех нас заложено чувство болезни, тревоги, катастрофы, разрыва".
С годами чувство безысходности у Блока усиливалось, и в 1917 году оно достигло апогея:
"Нет, не надо мечтать о Золотом веке. Сжать губы и опять уйти в свои демонические сны".
Чтобы лучше понять ограничения, налагаемые эпохой заключительной фазы уходящего года Феникса (1392-1885), попробуем взглянуть на них глазами уроженца нового часа Феникса, Осипа Мандельштама (1891-1938). В статье, посвященной годовщине смерти Блока, он писал, что "в литературном отношении Блок был просвещенный консерватор". Это не означало, однако, что Блок ни в чем не был новатором, но у него не было "ни одного открытого разрыва с прошлым"; "представляя себе Блока как новатора в литературе, вспоминаешь английского лорда, с большим тактом проводящего новый билль в палате. <...> Литературная революция в рамках традиции и безупречной лояльности".
Глубокие различия поэтов, пришедших по часу своего рождения до и после наступления часа Феникса 1885 года, касались не только вопросов стиля, ритмики, тем, но и образности. Как я писала в Часах Феникса, большинству поэтов наступающей новой эры, таким как Цветаева, Мандельштам и Ахматова, было свойственно отождествлять себя с Фениксом. Например, Марина Цветаева (1892-1941) восклицала:
Напротив, поэтам конца года Феникса, таким как Эдгар По (1809-1849), был ближе образ каркающего ворона. В этом плане символично, что Блок, обращенный "ликом печальным / К иным горизонтам, / К иным временам", ассоциировал себя с теми, кто отпугивал воронье и был лишь отблеском прошлого:
Белый тоже нес в себе печать уходящего года Феникса, ассоциировавшуюся в его представлении с окаменевшим и омертвевшим Сфинксом:
"Сфинкс и Феникс борются в наших душах. И на всем, что есть произведение духа человеческого, лежит печать Феникса и Сфинкса" (Феникс).
С раннего детства что-то неуловимое в мировом потоке связывало обоих поэтов с одинаковыми традициями. В своих Воспоминаниях о Блоке, Белый так напишет о загадочности и символичности их союза:
"Нам ясно казалось, что 'миф' нашей жизни, 'миф' вещий, ... свел нас с Блоком для какой-то большой, малым разумом не осознанной цели, и мы, выражаясь словами А. А., [Блока] 'перемигивались', как заговорщики огромного дела".
Несмотря на то, что Белый родился и жил в Москве, а Блок - в Петербурге, на протяжении всей жизни оба вращались в одних и тех же кругах. Оба с большой симпатией и теплотой вспоминают о дедушке Блока, профессоре Бекетове (Стрелец, Огонь), ректоре Петербургского университета, у которого каждый из них ребенком любил сидеть на коленях.
Обоих первым вывел на литературную стезю издатель и писатель Михаил Сергеевич Соловьев (Овен, Огонь). Блок вспоминал с благодарностью: "Первыми, кто обратил внимание на мои стихи со стороны, были Михаил Сергеевич и Ольга Михайловна Соловьевы (двоюродная сестра моей матери)". Белый, в свою очередь, с большой любовью описал знакомство с Михаилом Сергеевичем в своей поэме "Первое свидание":
В мемуарах Белый добавил, что именно М. С. Соловьев придумал ему, урожденному Борису Николаевичу Бугаеву, литературный псевдоним "Андрей Белый": "сказав 'да' моему творчеству, взял и под маркою 'Скорпиона' напечатал рукопись, о которой я и не думал, что она есть литература; сделал это он тихо, но твердо: один момент я даже ахнул, испугавшись писательского будущего; но он был непреклонен; и я стал 'Белым'".
Для обоих юношей университетское образование (у Белого естественнонаучное, а у Блока - юридическое) было данью наследию отцов-профессоров: отец Белого, Николай Васильевич Бугаев, был профессором математики в Московском университете, а у Блока - Александр Львович Блок - профессором юриспруденции в университете Варшавы. Хотя оба поэта не продолжили заниматься тем, чему обучались в студенческие годы, оба считали, что университету они обязаны "долей научности" в своем творчестве. Оба опасались, как бы известностью своей не были обязаны профессорскому званию отцов.
Несмотря на значительное расстояние между двумя столицами, оба с детства близко общались и дружили с будущим поэтом Сергеем Михайловичем Соловьевым (Скорпион, Вода, 1885-1942), троюродным братом Блока. Хотя Сергей был пятью годами младше Белого-Блока, он с ранних лет проявлял редкое дарование и философскую глубина чувств. Родившись в Скорпионе, так же, как и Белый, он, с одной стороны, был близок по духу ему. С другой стороны, он, подобно другому поэту, Велимиру Хлебникову (Скорпион, Вода, 1885-1922), был уроженцем нового часа Феникса. Точную дату рождения Соловьева по новому стилю установить сложно, но ясно, что он либо был селестиальным близнецом Хлебникова, либо разница между ними сводилась к считанным дням. В этом плане важно добавить, что по воспоминания Белого, Сергей отличался поразительно ранней зрелостью, и уже в десять лет казался ему не младшим, а старшим другом. Как и Хлебников, Сергей Соловьев и Андрей Белый славились словотворчеством, основанном на поиске новых осмысленных звукосочетаний. В биографии Хлебникова, приведенной в Селестиальных близнецах, я писала, что творчество - это основная характеристика Скорпиона, и символично, что новые слова для грядущей эпохи зарождались параллельно именно у поэтов, рожденных в этом знаке. Так или иначе, на раннем этапе союза между Блоком и Белым, Сергей, как посланец из будущего, служил важным связующим звеном; настолько значительным, что Сергей Соловьев в своих воспоминаниях видел союз троих, как "прочный триумвират".
Не имея многих близких друзей, с юношеских лет Белый и Блок параллельно ощущали особую душевную близость с поэтессой Зинаидой Гиппиус (Скорпион, Вода, 1869-1945). Она стала единственной "конфиденткой" Белого, поддерживавшей к тому же продолжительный и мистический эпистолярный диалог с Блоком.
Одним из наиболее значительных событий в жизни Белого и Блока стало то, что в 1903 году оба одновременно ощутили потребность начать переписку друг с другом. Оба видели в этом важный мистический знак. Вот как об этом писал Белый:
"Письма, по всей вероятности, встретились в Бологом, перекрестились, крестный знак писем стал символом перекрещенности наших путей, - от которой впоследствии было и больно, и радостно мне: да, пути наши с Блоком впоследствии перекрещивались по-разному; крест, меж нами лежащий, бывал то крестом побратимства, то шпаг, ударяющих друг друга: мы и боролись не раз, и обнимались не раз".
Раз начатая, переписка между Белым и Блоком уже не прекращалась. Вскоре между ними возникла перекличка, нечто вроде взаимного притяжения между двумя городами. Затем последовала первая встреча, после которой Белый сразу стал ближайшим другом Блока и его духовным братом. Так началась их "братская" дружба. Продолжился обмен стихами, мыслями и планами. В 1907 году Белый, заболевая перед выступлением, писал, что при необходимости Блок без проблем мог заменить его на концерте: "коль не Белый, так - Блок; мы для публики были в те годы вполне заменимы" (Между двух революций). Всю жизнь Белый не переставал удивляться: как бы надолго друзья не пытались расстаться, некая загадочная сила вновь сводила их вместе. В 1918 году Белый писал Блоку: "Какая странная судьба. Мы вот опять перекликнулись... Все, что Ты пишешь, взмывает в душе вещие те же ноты: с этими нотами я жил в Дорнахе: я это знаю" [Здесь и далее курсив в цитатах сохранен так, как был записан авторами] .
Публикация их первых поэтических сборников состоялась одновременно в 1904 году. Именно Белый написал первую хвалебную рецензию на поэзию Блока, поставив ее в один ряд с Брюсовым (р. 13.12.1873, Стрелец, Огонь). Интересно здесь заметить, что Блоку нравилось, когда его сравнивали с его любимыми поэтами - Тютчевым (р. 5.12.1803, Стрелец, Огонь), Фетом (р. 5.12.1820, Стрелец, Огонь), Некрасовым (р. 10.12.1821, Стрелец, Огонь) и Полонским (р. 19.12.1819, Стрелец, Огонь).
В стихах, в письмах и в прозе Блок и Белый обращались друг к другу как к родным братьям, которых ни у одного из них никогда не было: "Родной мой и близкий брат", - писал Блок Белому; "мой истинный брат", - отвечал Блоку Белый. Была в этой братской привязанности мистическая связь, которую Блок так описал в 1907 году в письмах к Белому: "я чувствовал между нами таинственную близость, имени которой никогда не знал и не искал"; "Будь уверен, что Ты - из близких мне на свете людей - один из первых - очень близкий, таинственно и радостно близкий". Белый, в свою очередь, даже за год до смерти Блока продолжал уверять его: "я всегда ощущаю факт Твоего бытия". В Дневниковых записях 1921 года, сделанных сразу после смерти Блока, Белый пытался проникнуть в глубину глубин своих чувств: "'бытие' Блока сопровождало меня всюду; я мог быть в Москве, в Петербурге, в Каире, в Дорнахе, - и всюду я знал, чувствовал, что у меня есть брат: и это был - Блок".
Казалось бы, идиллия. Ну чем не селестиальные близнецы, родившиеся в один день одного года? Но если у селестиальных близнецов, как правило, девять из десяти известных небесных светил (кроме быстро движущейся Луны) расположены в тех же зодиакальных знаках, то у наших поэтов совпадало положение только шести светил. Помимо пяти более медленно движущихся планет, задававших ритмы мировых процессов (Юпитер, Сатурн, Уран, Нептун и Плутон), у Белого и Блока только Меркурий (как мы мыслим) стоял практически на том же градусе Скорпиона, и порой, глядя на их творчество, возникало ощущение единства потока мировой мысли.
Но были и различия, ибо при всем сходстве мышления, Солнце в Скорпионе у Белого было индикатором радикального отличия его личности от личности Блока, родившегося с Солнцем в Стрельце. Огонь и Вода - это разные стихии. Как показано в Картографии эмоций, поэты, рожденные в периоды, относящиеся к разным стихиям, по-разному воспринимают и по-разному отображают окружающий мир. У них разный набор эпитетов и метафор. Упрощенно говоря, для Огня самые важные чувства - это их энергия, желания, дух; для Воздуха - интеллект, понимание, разум; для Земли - стимулы, материальный мир, тело; для Воды - эмоции, вера, душа. Блок и Белый не были исключением. При более близком контакте двух поэтов всплывали как различия характеров и темпераментов, так и разница в их эпитетах, метафорах и способах их взаимодействия с внешним миром. Вот как эти глубинные сходства и контрасты воспринимала их общая "конфидентка" Зинаида Гиппиус (Скорпион, Вода): "Трудно представить себе два существа более противоположных, нежели Боря Бугаев и Блок. Их различие было до грубости ярко, кидалось в глаза; тайное сходство, нить, соединяющая их, не так легко угадывалась и не очень поддавалась определению".
Гиппиус поясняла, что различия между Блоком и Белым сводились к тому, что "чувствовалась иная материя, разная природа", а сходство состояло в том, что оба поэта казались "скажем прямо, людьми 'ненормальными'".
Гиппиус с присущей ей поэтической лаконичностью рисовала текучий, как вода, портрет Белого и его: "бесконечно льющиеся водопадные речи" с жестами и "лицом вечно меняющимися". Позднее Илья Эренбург (1891-1967, Водолей, Воздух) тоже будет использовать "водные" метафоры, чтобы воссоздать портрет Белого: " Он - блуждающий дух, не нашедший плоти, поток - вне берегов. ... В его ритме нет ни биения сердца, ни голосов земли. Так звенят великолепные водопады высоко, там, где уже трудно дышать, где простой человеческий голос звучит, как рог архистратига, где слезы, теплые, людские мгновенно претворяются в прекрасные, блистающие, мертвые звезды".
Удивительную огненность Блока описал Андрей Белый в первый же день их встречи. Относящийся к стихии Воды Белый ожидал в своем собрате увидеть глубину мистицизма и сентиментальности. Не обнаружив ее, он писал:
"Но - лучезарность была; он ее излучал и, если хотите, он ей озарял разговор; в нем самом озаренности не было, но из него расширялось какое-то световое и розовое тепло (темно-розовое порою); физиологическое и кровное; слышалась влажная почва, откуда-то проплавляемая огнем; а 'воздуха' - не было; физиологичность души его при отсутствии транспарантности 'озарений' производила страннейшее впечатление; и - подымался вопрос: 'Чем он светится?' Какие-то радиоактивные силы тут были (преображенности, взрыва?)"
То, что Белый описал как видение своего сердца, Корней Чуковский ( Овен, Огонь, 1882-1969) изобразил чуть ли не поэмой в прозе о роли Огня в творчестве Блока:
"И единственным огнем его ночи была та, кого он называл Лучезарная. Все, что есть в природе огневого и огненного, было связано для него с ее образом, а все, что не она, было тьма. Стоило ему упомянуть о ней, возникало видение огня: либо светильника, либо горящего куста, либо зари, либо маяка, либо пожара, либо звезды, либо пламени. Он часто говорил о ней, как о чем-то горящем: 'ты горишь над высокой горою', 'зажгутся лучи твои', и называл ее: Ясная, озаренная, Светлая, Золотая, Ярким солнцем залитая, Заря, Купина и т. д
Она всегда была для него не только женщина, но и световое явление. Поучительно следить, как постепенно из неясного светового пятна создается этот огненный миф. Стихи, написанные до ее появления, он называл Ante Lucera, то есть 'Перед появлением света', потому что она действительно была единственный Lux (свет), единственное солнце его мироздания".
Разница в стихийном видении мира была не случайной и мимолетной: она сопровождала Белого и Блока с самого рождения. "А вода? Миг - ясна...", - писал поэтически Белый. Отличавшийся редкой способностью воспроизводить в своей памяти картины раннего детства, Борис Николаевич Бугаев характеризовал начало жизни водными эпитетами:
"... я переживаю себя, как брошенного в пучину; выплыву на мгновенье, схвачусь за летящий на волнах обломок разбитого корабля; и - вновь утопаю".
Начало жизни Блока ассоциировалось у него с образами огня :
Но если песни для Блока - это "огневые струи", то у Белого поэзия возникает из Воды: "Мои слова - жемчужный водомет".
В записях Блока 1917 года есть уникальное литературное свидетельство, открывающее для него самого особенности его жизнедеятельности, поддерживаемой озарением лучей: "Иногда мне кажется, что я все-таки могу сойти с ума. Это - когда наплывают тучи дум, прорываться начинают сквозь них какие-то особые лучи, озаряя эти тучи особым откровением каким-то. И вместе с тем подавленное и усталое тело, не теряя усталости, как-то молодеет и начинает нести, окрыляет".
Если у Блока главное - "ищу свою звезду", то Белый в письме к нему от 1911 года противопоставляет свое видение главного: "главное - шум моря спереди ... Будет берег моря, будет отдых на берегу, чтобы потом начать плавание".
Для Блока главным в мировосприятии было "узреть", "провидеть" очами или вещими зеницами, что соответствует Стрельцу, с его девизом "я провижу":
Не так у Белого, рожденного в водном знаке Скорпиона: он "закрывал рукою глаза", чтобы внешнее видение не мешало ему воспринимать образ Блока, который он "читал в сердце своем". Закрывая глаза на реальные картины, Белый предпочитал "уныр" в глубины чувств и космического сознания. Следуя девизу своего знака "Я творю", он был убежден, что "Жизнь вообще вытекает из творчества. Жизнь - часть творчества" (Феникс). Для Белого любой художник - это "творец вселенной", а поэзия начинается там, где "творчество поэта обращается на себя".
Для Блока даже любовь ассоциируется с огнем и пламенем:
Для Белого, любовь видится наполненной жизненной влагой:
У Белого - представителя Воды - есть ответ стихии Огня в стихе, посвященном Брюсову:
Для Блока пламенность речей - это не просто поэтический прием или метафора, это образ жизни. Признаваясь в любви своей будущей супруге, Любови Дмитриевне Менделеевой, 20 ноября 1902 года Блок писал: "У меня громадное, раздуваемое пламя в душе".
В противовес пожару в душе у Блока, для Белого, душа мира -
Да и сама жизнь для Белого - это плавание по реке времени:
Мечтая о любви, Белый часто возвращался к образу корабля или лодки. Если лодка в порядке, то и ее капитан находится в согласии с командой. Но если появляется в ней течь, то несдобровать никому. Плывя по волнам времени, Белый бросал в вечность свой призыв к истинной Любви:
Обращаясь к своей жене Асе, Белый трогательно очень "водно" писал:
Порой огненные метафоры Блока становились непонятными даже искренним поклонникам его таланта.
Святящаяся мгла? Для Огня, быть может, такая метафора приемлема; другим она может показаться в лучшем случае непонятной, странной. Даже в глазах Белого и Блока их многочисленные образы и сравнения остались в лучшем случае непонятными, а в худшем становились даже оскорбительными. Так случилось, когда один из поэтических огненных образов Блока:
позволили Белому подшутить над другом в повести Кубок метелей:
"Вышел великий Блок и предложил сложить из ледяных сосулек снежный костер. Скок да скок на костер великий Блок: удивился, что не сгорает. Вернулся домой и скромно рассказывал: 'Я сгорал на снежном костре'. На другой день всех объездил Волошин, воспевая 'чудо св. Блока'".
Увы, хотя Белый еще ранее в письме Блоку в ноябре 1903 признавался: "Область слова есть для меня предмет ненужный", Блок не воспринял строки Белого как дружескую насмешку или легкую иронию. Его реакция, как и часто бывает у представителей Огня, была гневной: "Я прочел 'Кубок Метелей' и нашел эту книгу не только чуждой, но глубоко враждебной мне по духу". Помимо "кощунственности", эта повесть Белого оттолкнула Блока смысловой невнятностью: "...отрицаю эту симфонию, за исключением немногих мест, уже по одному тому, что половины не понимаю (но и никто не понимает)".
На такой отпор Белый ответил бурным всплеском чувств: "Ввиду 'сложности' наших отношений я ликвидирую (курсив Белого) эту сложность, прерывая с Тобой отношения (кроме случайных встреч, шапошного знакомства и пр.)".
(Символично, что слово "ликвидация" происходит от латинского liquidus, означающего разжижение, текучесть...)..
Подобные недопонятости порождали серию размолвок. Периодически друзья обижались друг на друга, но затем они все чаще осознавали различие в объективной природе своего мышления. Белый не раз писал Блоку:
"Просто я понял, что мы говорим на разных языках";
"... мы с вами с разных планет: но мне думается, что более способен понять мимику португальца, объясняющегося по-русски, чем Вас, которого так долго считал 'близким'".
С другой стороны, порой и Блоку приходилась утешать Белого, когда того никто не понимал. В 1904 году Белый писал, как "Вскоре в Москву приезжает Блок; и я прямо, так сказать, рухнул ему в руки, с моим горем о... непонятости".
Парадоксально, но вдобавок к различиям стихий, у Блока и Белого недопонимание усугублялось как раз их сходством. Рожденные на рубеже уходящего года Феникса и тщетно пытающиеся обогнать свое время, оба чувствовали себя обреченными на косноязычие из-за отсутствия подходящих слов для полноты самовыражения. И еще одно плачевное для обоих сходство: в дни рождения каждого из них Меркурий в Скорпионе (как я мыслю) находился в противостоянии к Плутону в Тельце (необходимость трансформации). Это противостояние традиционно считается индикатором необходимости трансформации мышления, которое как у Белого, так и у Блока было связано с символикой и образностью. Для них самих в каждый момент символика могла казаться предельно ясной, но для окружающих она таила в себе многозначность трактования и поддавалась любым манипуляциям. Например, Блок писал:
"Каждый год моей сознательной жизни резко окрашен для меня своей особенной краской". Вполне возможно, что у него каждый цвет ассоциировался с определенным настроением или действиями. Но что читатель может понять о чувствах Блока, когда он пишет про "лиловые миры первой революции"? Только то, что Блок описывает некое настроение или событие, но у других людей те же действия или настроения могут быть связаны с иными цветами, звуками или ритмами.
Недопонимание образа мышления Блока и Белого отмечалось многими. Может, именно поэтому философ Николай Бердяев (Рыбы, Вода, 1874-1948) в 1931 году заключал: "Мне всегда казалось, что у Блока совсем не было ума, он самый не интеллектуальный из русских поэтов". Со своей стороны, Илья Эренбург комментировал: "Хорошо, что Блок пишет плохие статьи и не умеет вести интеллигентных бесед. Великому поэту надлежит быть косноязычным". Корней Чуковский добавлял, что Блок -"мастер смутной, неотчетливой речи. Никто, кроме него, не умел быть таким непонятным. Ему отлично удавались недомолвки".
В одном из писем Белый писал Блоку о его стихах: "над ними стоит туман недосказанного, но они полны 'скобок' и двусмысленных умалчиваний, выдаваемых порой за тайны". Это не мешало Белому позднее в отзыве на статью Блока "Катилины" восторгаться недомолвками Блока: "я прочел в это статье не только то, что Ты сказал, но и то, что Ты не сказал: прочел не в словах, а в ритме; и в ритме прочел, что сейчас Ты мог бы сказать многое".
В своих Воспоминаниях о Блоке Белый пояснял, что оба брата -поэта "говорили всегда не о том, что - в словах, а о том, что - под словом; прочитывая шифры друг друга, мы достигали невероятного пониманья; когда не умели прочесть, между нами вставала ужасная путаница, угрожающая катастрофой". И тем не менее, Белый продолжал уверять себя и Блока, что "Во внешнем мире мы люди диаметрально противоположные; внутри же - там, там любовь у меня к Тебе" .
В ответ Блок сделал очень сильное признание: "я вообще никогда ... не умел выражать точно своих переживаний, да у меня никогда и не было переживаний, за эти словом для меня ничего не стоит".
Позднее Блок все сильнее стал ощущать, что они с Белым "разного духа". Более того, он пояснял: "Мы с Вами и письменно и устно объяснялись в любви друг другу, но делали это по-разному - и даже в этом не понимали друг друга".
Их разрывы и обиды долго не продлевались, и контакты Белого и Блока всегда возобновились, но "невнятица", "непонимание" усугубились со временем тем, что оба поэта были влюблены в Любовь Дмитриевну Блок (Козерог, Земля, 1881-1939). Оба были готовы драться за нее на дуэли, и оба были несчастны в этой любви. "Необъясниха" - так назвал Андрей Белый главу в книге Между двух революций, где он вспоминал о подробностях и кульминации той любовной драмы.
Введение стихии Земли во взаимоотношения между триумвиратом "Белый-Блок-Соловьев" привело к тому, что их "недопонимания" переросли в настоящие коллизии стихий. Оглядываясь назад, в 1919 году Блок вспоминал о зарождении той любви, "о которой и после моей смерти прочтут в моих книгах". Поэт окрашивал эту любовь пламенными тонами идеализации себя и своей возлюбленной:
"... я носил в себе великое пламя любви, созданной из тех же простых элементов, но получившей новое содержание, новый смысл от того, что носителями этой любви были Любовь Дмитриевна и я - 'люди необыкновенные'".
Действительно, история любовного треугольника Блок-Менделеева-Белый, впоследствии описанная Блоком в его "Балаганчике", продолжает привлекать интерес многих. Но вряд ли Блок изначально стремился к тому, чтобы его любовь вспоминалась, как клубок запутанных отношений между марионеточными Коломбиной, Пьеро и Арлекином. Он хотел сказочных неземных отношений между "необычными людьми", но реальность законов взаимодействия разных стихий не соответствовала его намерениям.
Как и предполагалось в Картографии эмоций, все участники этой драмы, родившиеся в разных стихиях, разных "элементах", видели и чувствовали по-разному. Огонь энергично и пламенно стремился к достижению своих идеалов; Вода погружалась в глубины чувств, моральных и религиозных ценностей; Земля пассивно воспринимала знаки внимания; Воздух продолжал логично рассуждать обо всем. При первом же серьезном столкновении стихий эмоции начали зашкаливать, а дружеские связи - разрываться. Первым выпал из триумвирата Сергей Соловьев (Вода). Он, как и Белый, был неравнодушен к Любе, и скоро не смог выдержать накала страстей, разыгравшихся вокруг нее. С Белым у Соловьева сохранились добрые отношения на всю жизнь, но с Блоком его душевная близость не выдержала испытания временем. После видимого примирения с Блоком, Соловьев в своих воспоминаниях так описывал эту ситуацию: "Но прежней нашей дружбе не суждено было воскреснуть. Мы продолжали смотреть в разные стороны. Встречи наши были ласковы, дружелюбны, но внешни".
Любовный треугольник Алесандр Блок- Любовь Блок -Андрей Белый привлекал внимание многих писателей. Об этом столько написано, что, казалось, к этому добавить больше нечего. Я не стану здесь повторять детали этой любовной драмы, потому что не она сама важна для взгляда темпорологии, а именно те коллизии, что происходили и продолжают происходить на стыках разных стихий. Все, что описано далее - это не столько любовный сюжет, сколько стихийный этюд. Путеводной звездой этого этюда станут слова Блока, с которыми он обратился к Белому в 1907 году, чтобы выявить суть их ссор и конфликтов:
"С первых же писем, как я сейчас думаю, стараясь определить суть дела, сказалось различие наших темпераментов, и странное несоответствие между нами - роковое, я бы сказал".
"Но думаю, что и в расхождении надо сохранить друг о друге то знание, которое дали нам опыт и жизнь".
Цель последующего текста, прежде всего, вскрыть причины "невнятицы", чтобы не пропал опыт прошлого, и чтобы в наши времена больше влюбленных и друзей осознанно учились принимать и уважать ключевые понятия близких им людей.
В отличие от Белого и Блока, чьи внутренние переживания, отраженные в стихах и прозе, давно уже стали доступными для широкой аудитории, тихий голос Любови Дмитриевны Блок еще долго оставался неслышимым в потоке биографической информации. Ее автобиография И были, и небылицы о Блоке и о себе, написанная в 1929 году, не издавалась на протяжении многих десятилетий. Стихия Земли продолжала оставаться пассивной, хранящей покорное молчание и реагирующей только на внешние стимулы. Символично, что такое молчание соответствовало и самооценке Любы, описанной ею в письме к своей свекрови в 1907 году:
"...я называю себя 'обреченной', живу без воли своей, без хотений, а ведет меня моя дорога, и я спокойно жду тех этапов, куда приведет..." .
В последующих отрывках я постараюсь осветить закономерности отношений в треугольнике, говоря словами самих действующих лиц и близких им людей, цитируя их воспоминания и переписку. Помимо основных мемуарных текстов всех участников этой драмы, я ссылаюсь на их письма, приведенные в замечательной биографической подборке Игоря Талалаевского Коломбина, Пьеро, Арлекин... Любовь Блок, Александр Блок и Андрей Белый (2012).
Начну с того, что перед тем, как выйти замуж за Блока, Люба (Козерог, Земля) мучительно осознавала разницу в их отношениях к любви. В январе 1903 года она писала жениху: "твоя любовь, как и вся твоя жизнь, для искусства, чтобы творить, сказать свое "да"; я для тебя - средство, средство для достижения высшего смысла твоей жизни. Для меня же цель, смысл жизни, все - ты. Вот разница".
Земная Люба была, действительно, иной по характеру, чем женщины семьи Бекетовых и чем большинство поэтов из окружения Блока. В воспоминаниях ближайшего друга Блока, Евгения Иванова, родившегося в Стрельце, как и Блок, появляется яркое описание членов семьи Бекетовых. Без понимания стихий или познания астрологии, Иванов, как будто приводил основные характеристики стихий, описанных в Картографии эмоций. Открывает эту портретную галерею первый биограф Блока, его тетя, Мария Бекетова (Водолей, Воздух).
"Мария Андреевна - философ, рассудительный. Рассуждение и рассудок - основа ее, без рассудка ей беда".
В отличие от нее, мать Блока, Александра Андреевна, или Аля (Рыбы, Вода):
"Александра Андреевна - мистик духовный (и лицо у нее мистической сектантки), она все постигает не рассудком душевным, а в духе 'ударно', в моментах, 'ударах' вдохновения, без духа ей беда".
И в довершение, молодая жена Блока , Люба (Козерог, Земля):
"В Любови земля молчала, как молчит она на заре, и земля в ней была глубока, как заря... Земля тогда была в Любе со всеми, невыраженными еще силами земными, и земля, молча ждала 'счастья', как 'царства обетованного', которое принесет ей жених, как муж."
Стоит ли удивляться тому, как воспринимала свою новую, ничем, по ее мнению, не интересующуюся, родственницу, тетушка Мария Бекетова:
"Нет ни кротости, ни терпения, ни тишины, ни способности жертвовать. Лень, своеволие, упрямство, неласковость. - Аля прибавляет - скудость и заурядность; я боюсь даже ей сказать, уж не пошлость ли все эти 'хочу', 'вот еще' и сладкие пирожки".
С годами этот антагонизм усиливался, и в 1906 году Мария добавляла о Любе: "И недобрая она, и жестокая, ух-какая..."; "недобрая и грубая. Ничего моего не понимает".
Мать Блока, рожденная в Воде, с годами тоже давала более четкое определение своих отношений с невесткой. В 1911 году она писала Евгению Иванову: "Наши отношения с Любой или, вернее, ее отношение ко мне - это убийственное в моей жизни. Стою на этом определении. Оно точное".
Через год Александра Блок (Рыбы, Вода) не менее четко давала Иванову определение своего сына: "Саша живет страстями и духом. Это было с самых малых лет. Чувство - это ему было чуждо всегда. Судите, как хотите, отвернитесь от него, но не собирайте смокв с терновника".
В своих воспоминаниях Любовь Блок представила свою точку зрения. До встречи с Блоком она только начала расцветать как юная девушка, впервые осознающая привлекательность и красоту своего тела. Рожденная в Козероге, как и Мандельштам, она как бы спрашивала:
Стихов Люба не писала, но , читая ее поэтические описания своего студенческого периода, невольно вспоминаешь сцену утра из балета Прокофьева "Ромео и Джульетта" с Галиной Улановой (Козерог, Земля) в главной роли. В этой сцене мать подводит совсем еще юную Джульетту, не помышлявшую о замужестве, к зеркалу, и девочка с удивлением замечает, что она уже не ребенок, а молодая красивая женщина. А вот как Люба запомнила период формирования своего тела в процессе взросления:
"... жизнь во мне просыпалась. Я ощущала свое проснувшееся молодое тело. ... Я проводила часы перед зеркалом. Иногда, поздно вечером, когда уже все спали, а я все еще засиделась у туалета, на все лады причесывая или рассыпая волосы, я брала свое бальное платье, надевала его прямо на голое тело и шла в гостиную к большим зеркалам. Закрывала все двери, зажигала большую люстру, позировала перед зеркалами и досадовала, зачем нельзя так показаться на балу. Потом сбрасывала и платье и долго, долго любовалась собой. Я не была ни спортсменкой, ни деловой женщиной; я была нежной, холеной старинной девушкой. Белизна кожи, не спаленная никаким загаром, сохраняла бархатистость и матовость. Нетренированные мускулы были нежны и гибки. .... Я была очень хороша, я помню, несмотря на далеко не выполненный 'канон' античного сложения".
При этом, по словам Любы, ей, как и многим молодым людям тех лет, негде и не у кого было получить минимальную информацию о физиологии интимности. Все, что касалось стихии Земли, выходило за рамки приличий прошлого года Феникса. Люба не была исключением: "Я до идиотизма ничего не понимала в любовных делах. Тем более не могла я разобраться в сложной и не вполне простой любовной психологии такого не обыденного мужа, как Саша".
Проблема общения Любы с Блоком возникла с первых дней их знакомства. Она - земная женщина - искала лелеянья своего телесного образа и самовыражения в земных объятиях. Он - огненный мужчина - искал идеал неземной Девы, которой должно поклоняться, но которую нельзя "унижать" земными ласками. В своих воспоминаниях Любовь Дмитриевна осознавала, что Блок предложил ей жить в мире мечтаний:
"... у нас сразу же, с первого года нашей общей жизни, началась какая-то игра, мы для наших чувств нашли 'маски', окружили себя выдуманными, но совсем живыми для нас существами, наш язык стал совсем условный".
Как полагали многие, и как намекала сама Люба, брак между нею и Блоком по большей части, оставался платоническим: "Конечно, не муж и не жена. О Господи! Какой он муж и какая уж это была жена!"
"Моя жизнь с 'мужем' (!) весной 1906 года была уже совсем расшатанной. Короткая вспышка чувственного его увлечения мной в зиму и лето перед свадьбой скоро, в первые же два месяца, погасла, не успев вырвать меня из моего девического неведения". "Отвергнута, не будучи еще женой, на корню убита основная вера всякой полюбившей впервые девушки в незыблемость, единственность".
Положение усложнялось тем, что Блок, поклоняясь Любе, продолжал удовлетворять то, что он считал своими низшими потребностями, покупая интимную близость за деньги у других. Слухи об этом дошли и до Белого, который питал к Любе самые возвышенные чувства. Все в нем протестовало против такого отношения к возлюбленной, и он всеми силами души пытался вложить в нее свою душу и пробудить в ней полноту чувств живой женщины. Люба вспоминала:
"В этом отношении и был прав А. Белый, который разрывался от отчаяния, находя в наших отношениях с Сашей 'ложь'. Но он ошибался, думая, что и я, и Саша упорствуем в своем 'браке' из приличия, из трусости и невесть еще из чего. Конечно, он был прав, что только он любит и ценит меня, живую женщину, что только он окружит эту меня тем обожанием, которого женщина ждет и хочет".
Оглядываясь назад, Люба признавалась себе в том, что глубина чувств (Вода) Белого помогла ей признать право своей стихии Земли на существование:
"До тех пор я была во всем покорной ученицей Саши; если я думала и чувствовала не так, как он, - я была не права. Но тут вся беда была в том, что равный Саше (так все считали в то время) полюбил меня той самой любовью, о которой я тосковала, которую ждала, которую считала своей стихией ... Значит, вовсе это не 'низший' мир, значит, вовсе не 'астартизм', не 'темное', недостойное меня, как старался убедить меня Саша. Любит так, со всем самозабвением страсти - Андрей Белый, который был в те времена авторитет и для Саши, которого мы всей семьей глубоко уважали, признавая тонкость его чувств и верность в их анализе".
Полюбив Любу, Белый всеми фибрами души хотел сделать ее счастливой, а сделать это можно было, лишь возвратив ей уважение к ее земной природе. Это произошло спонтанно, когда, оставшись наедине, оба с трудом могли сдерживать обуревавшие их порывы:
"Мой мир, моя стихия, куда Саша не хотел возвращаться, - о как уже давно и как недолго им отдавшись! Все время ощущая нелепость, немыслимость, невозможность, я взгляда отвести уже не могла. И с этих пор пошел кавардак. Я была взбудоражена не менее Бори. Не успевали мы оставаться одни, как никакой уже преграды не стояло между нами и мы беспомощно и жадно не могли оторваться от долгих и неутоляющих поцелуев".
В те дни Белый поверил Любе, что Блок ей фактически не муж, что они не живут как муж и жена, а его она любит "братски". Белый хотел полноты любви и предлагал жениться на Любе после ее развода с Блоком. Люба же изначально не собиралась покидать Блока, да и не могла противостоять его огненной энергии. В Белом она находила поддержку, но в нем ей не хватало физического, плотского начала. Она предлагала ему продолжать отношения, живя с Блоками в menage en trois. Разрываемая сомнениями между Блоком и Белым, в те мучительные дни разворачивавшейся любовной драмы Люба признавалась Иванову:
" ... не могу понять стихи, не могу многое понять, о чем он [Блок] говорит, мне это чуждо. Я любила Сашу всегда с некоторым страхом. В нем детскость была родна, и в этом мы сблизились, но не было последнего сближения душ, понимания с полслова, половина души не сходилась с его половиной. Я не могла дать ему постоянного покоя, мира. Все, что давала ему, давала уют житейский [Земля], а он может быть вреден. Может, я убивала в нем его же творчество. Быть может, мы друг другу стали не нужны, а вредны друг другу".
Это не мешало Любе писать Белому в те же дни 1906 года: "Ты для меня что-то большое, радостное, радостное и светлое". С одной стороны, она отчаянно нуждалась в подпитке радости, которую могла получать от щедро одаренного чувствами "водного" Белого. С другой стороны, Люба по-настоящему пугалась того, что Белый хотел в ней пробудить не только Земную реальную женщину, но и взамен получить от нее тепло сердечности во всей полноте чувств. Этого Люба не могла и не хотела ему дать. В момент кризиса Люба выбрала путь превратного использования девиза своего земного знака "Козерога": вместо вопроса "как я могу быть полезной другим", она искала возможности "как использовать других в своих целях". Если перед свадьбой с Блоком, она опасалась, что служит ему лишь "средством" в его стремлении к славе, то теперь она сама использовала Белого как средство для повышения самооценки:
"Отношение мое к Боре было бесчеловечно, в этом я должна сознаться. Я не жалела его ничуть, раз отшатнувшись. Я стремилась устроить жизнь, как мне нужно, как удобней. ... Но я не думала о том, что все же виновата перед Борей, что свое кокетство, свою эгоистическую игру я завела слишком далеко, что он-то продолжает любить, что я ответственна за это... Я думала только о том, как бы избавиться от уже ненужной мне любви, и без жалости, без всякой деликатности просто запрещала ему приезд в Петербург. Теперь я вижу, что сама доводила его до эксцессов, тогда я считала себя вправе так поступать, раз я-то уже свободна от влюбленности".
Постепенно Люба добавляла в треугольные отношения свое ощущение любви. Различия между стихиями только возрастали, и Люба усиливала их в очередном письме сентября 1906 к Белому: "Ни Вы меня, ни я Вас не понимаем больше..."
Любу больше не удовлетворяла возвышенная любовь Белого; она требовала от него полного изменения его личности. Условие Любы для возобновления дружеских контактов с Белым выглядят неимоверными со всех точек зрения:
"Надо для этого, чтобы теперешний, распущенный, скорпионовский до хулиганства, Андрей Белый совершенно исчез и пришел кто-то новый...". В ее прямом практическом подходе слова не важны: "Оправдайте себя - не словами, а делом". Более того: "Помните, я всегда готова повторить, что уже сказала раз: или изменитесь, или умрите...".
Символично, что, не изучая астрологию, Люба называет Белого "скорпионовским". Она относилась, скорее всего, к журналу "Скорпион", но в подходе символизма это не умаляло силы символики, тем более что традиционно основным уроком Скорпиона является как раз потребность в трансформации и изменении.
Такое поведение Любы лишало Белого душевного равновесия. Доходя порой до грани безумия, он отчаянно нуждался в том, чтобы Блок вдохнул новый огонь в их запутанные отношения и помог разрубить этот гордиев узел. Чувствуя себя беспомощным и "обездушенным", за помощью Белый обращался именно к Блоку: "Ведь душа-то моя в руках у Любы. Ведь она мне душу не вернула",- писал он другу.
На фоне рвущихся связей между "поэтами-братьями" возникали проблемы и в отношениях между Белым и родственницами Блока. Важно отметить, что и эти отношения следовали своим архетипальным нарративам. Мария Бекетова (Воздух) , как бесстрастный наблюдатель, отмечала в Дневниках перемены в отношении Блоков к Белому: "Люба в восторге от интересного приключения, ни малейшей жалости к Боре нет. Интересно то, что Сашура относится к нему с презрением, Аля (Вода) с антипатией, Люба с насмешкой и ни у кого не осталось прежнего... Вот, однако, до чего довела Люба свою тщеславную и опасную игру в дружбу и сродство душ с отчаянно влюбленным молодым поэтом. Гибели его она не боится, она ей не страшна".
В 1908 году, после серии размолвок (или недомолвок), после того как Белый угрожал убийствами и самоубийствами, посылал вызов на дуэль Блоку, а Блок вызывал на дуэль Белого, Белый поражался тому, что для Блока любовь - это вовсе не то, что для него самого (а следовательно, по его привычной логике, и для всех других "нормальных" людей!):
"Право, я удивляюсь, что Ты меня не понимаешь. Ведь понять меня вовсе нетрудно: для этого нужно только быть человеком и действительно знать, а не на словах только и не в литературе, что такое Любовь".
Белый продолжал с азартом убеждать, что он готов пояснить Блоку по пунктам о Любви то, что было бы понятно любому живому человеку, хоть раз испытавшему настоящую любовь. Он также не понимал, как люди, считающие себя утонченными , могут не иметь ни капли сочувствия к ближнему.
Мотивируя свое желание драться с Блоком на дуэли, Белый делал далеко идущее заявление: "Прости, прости, прости меня: я никогда не питал зла лично к тебе, а только к силам, которые иногда, мне казалось, становились у тебя за плечами и действовали непроизвольно против святыни моей души".
Таким образом Блок становился для Белого лишь символом, а не живым человеком со своими слабостями и достоинствами. Он не понимал, что невозможно убивать в человеке его "составные части", не раня при этом его самого. Ранее Блок отказывался смириться с земным образом своей реальной жены:
А теперь Белый продолжал творить в своем воображении идеальный образ некоего универсального "живого" человека в Блоке. Ранее в Балаганчике Блок утверждал невозможность изменения своей природы:
Теперь Люба требовала полного перерождения от Белого.
Но Белому уже не хватало Земной любви Любы. Любовь его влекла постольку, поскольку на ней лежал озаряющий отблеск ее мужа, Блока. После того, как отношения между супругами вошли в русло "свободного брака", когда оба партнера параллельно имели любовников, Любовь Дмитриевна все меньше походила на прежние мечты Белого о задушевном друге и любящей жене.
Мария Бекетова в 1907 году так комментировала новое поведение Любы после того, как у Блока начался роман с актрисой Натальей Волоховой, а Люба решилась на любовную связь с женатым писателем Григорием Чулковым (Водолей, Воздух):
"Да, она не киснет, не унывает, не жалуется, не тоскует и т.д. Она мажорная. Это без сомнения сила, но это не сила любви, идеи и пр. Это сила здоровья и жизни только. Я думаю так. По-моему, этого мало".
На фоне этих перемен Белый по-новому взглянул на когда-то боготворимую им Прекрасную Деву. Он убедился в том, что "суть непонятного" в ней в том, что она "понимания не требует: все слишком просто, обиднейшее просто увиделось в ней". Опомнившись от наваждения, Белый в конце концов рассмотрел Земную природу Любы и с разочарованием бросил ей в лицо самое "правдивое" (в его понимании) определение: "Кукла!"
Сама же Любовь Дмитриевна с юных лет мечтала, чтобы жизнь дала ей повод отблагодарить свое тело и восхититься им. Ни Блок, ни Белый не давали ей в полной мере такой возможности. Блок вообще отшатывался от земной любви, как от чего-то темного. Белый, в поисках настоящей глубины чувств относился к телу, как к чему-то преходящему:
Любовь Дмитриевна же боготворила само тело. Радость его приятия пришла ей позже, с одним из артистов из ее драматической труппы, в котором "жило то же благоговение перед красотой тела и страсть его была экстатична и самозабвенна". Вот как она сама описывает эти сцены:
"В несколько движений я сбросила с себя все и распустила блистательный плащ золотых волос, всегда легких, волнистых и холеных. <...> Я протянулась на фоне этой снежной белизны и знала, что я могу не бояться грубого, прямого света, падающего с потолка, что нежная и тонкая, ослепительная кожа может не искать полумрака... "
"Это безмолвное обожание, восторг, кольцо чар, отбросившее, как реальная сила - этот момент лучшее, что было в моей жизни. Никогда я не знала большей 'полноты бытия', большего слияния с красотой, с мирозданием. Я была я, какой о себе мечтала, какой только и надеялась когда-то быть".
Но и этот момент прошел, канул в Лету. Поклоняясь красоте своего тела, Люба еще до брака с Блоком пояснила ему, что отказывается иметь детей. Когда же она узнала, что ненароком забеременела после той замечательной ночи Любви, то намеревалась избавиться от ребенка. Когда врачи отказались делать ей аборт, она ощутила обреченность:
"С отвращением смотрела я, как уродуется тело, как грубеют маленькие груди, как растягивается кожа живота. Я не находила в душе ни одного уголка, которым могла бы полюбить гибель своей красоты. Каким-то поверхностным покорством готовилась к встрече ребенка, готовила все, как всякая настоящая мать. Даже душу как-то приспособила".
В 1909 году эта механическая попытка Любы "приспособить душу и тело" закончилась трагедией тяжелых родов и смертью новорожденного. Больше детей у нее не было. С годами Любовь Дмитриевна понимала, что требовала от своих поклонников, чтобы они полностью отражали и понимали только ее уникальный внутренний мир; чтобы они думали, мечтали и хотели вместо нее, но так , как это было угодно или "нужно" только ей самой. Такого не могло быть, и она недоумевала:
"Неужели бывают люди одинаковые, понимающие друг друга во всем и живущие общей жизнью с головы до пят? Неужели бывает это счастье? Я его не знала. С каждым была только одна какая-нибудь область общая, понятная. Даже потом среди просто 'любовников': со всяким по-разному и только одна общая струна".
Коллизии стихий продолжались, и Земной мир Любы все меньше соответствовал пламенным идеалам и желаниям Блока. В 1910 году, в порыве отчаяния он был готов обвинить Любу во всех своих бедах. Насколько безгранично пламенно он возвышал ее в своих ранних письмах к ней, настолько безжалостно он жег ее огнем своих обвинений:
"Люба довела маму до болезни. Люба отогнала от меня людей. Люба создала всю невыносимую сложность и утомительность отношений, какая теперь есть. Люба выталкивает от себя и от меня всех лучших людей, в том числе - мою мать, то есть мою совесть. Люба, как только она коснется жизни, становится сейчас же таким дурным человеком, как ее отец, мать и братья. ... Люба на земле - страшное послание для того, чтобы мучить и уничтожать ценности земные. Но 1898-1902 годы сделали то, что я не могу с ней расстаться и люблю ее".
Размышляя над превратностями их судеб, Блок в одном из писем к Белому доходил до сути конфликтов:
"Мы с вами и письменно и устно объяснялись в любви друг другу, но делали это по-разному - и даже в этом не понимали друг друга".
Белый позднее приходил к грустному заключению:
"Вины не было там, где искал я; вина в том, что трудные переживанья мистерии человеческих отношений свалились совсем неожиданно; невоплотимые без духовной работы ... отношения опрокинулись: в безобразие долгих, гнетущих, кошмарами дышащих дней, даже месяцев; где же мудрые, вещие руководители знаний? Они - опоздали: они не пришли, допустивши надрыв в этой пламенной жизни".
В 1911 году Блок предлагал Белому свое видение их драмы:
"Можно сказать, что человеческого почти и не было между нами; было или нечеловечески несказанное, или не по-людски ужасное, страшное, иногда - уродливое. Теперь все меняется для нас обоих ... Сходились не по-человечески, сходно переживали этот долгий и странный поединок души и духа, сходно окончившийся (частичным) поражением души, должны выйти из ночи - чудесно разные, как подобает человеку".
На том можно было бы поставить точку, но тогда мир бы выглядел безысходным, и конфликты между стихиями повторялись бы из поколения в поколение. Действительно, для поколений прошлого года Феникса значительная часть законов времени и природы стихий оставалась вне поля зрения. Но если нам они уже доступны, сумеем ли мы избежать новых "балаганчиков"? Научится ли мы уважать и принимать особенности других времен и стихий, или будем продолжать конфронтацию со всеми, кто находится по другую сторону рубежей ?
Ответы, предлагаемые в новом году Феникса, приходят из области новой науки, называемой пренатальной психологией. Предтечей этой науки стал Андрей Белый: он одним из первых писателей сделал особое ударение на значимость раннего детства и чувств обоих родителей к будущему ребенку еще до его зачатия. Во времена Белого его идеи казались мистическими и непонятными. Сегодня они постепенно входят в основное русло научных исследований. С такой точки зрения, чтобы не оставаться в роли "марионеток", желательно искать корни "генов" поведения наших героев в их раннем детстве и в истории семейств их родителей. Андрей Белый сумел вызвать сочувствие многих читателей, описав трагизм своего детства в автобиографических повестях Котик Летаев и Петербург. В отличие от Белого, детство Блока все еще завуалировано привычной для его семьи "белой ложью". В реальности оно было вовсе не безоблачным, как его пыталась представить семья поэта. Рассказ о том, как Блок с рождения рос "унылым" ребенком, страдающим от частых нервных расстройств матери и лишенным контактов с отцом, еще когда-нибудь будет написан. Здесь я ограничусь лишь моментом "прозрения" мамы Блока, когда в 1920 году она вдруг поняла новую истину о сыне и о роли родителей:
"Новое открытие: дело не в том, чтобы он меня любил, а чтобы я - мама - его любила!"
С этого момента она пыталась исправить все, что на протяжении долгих лет делала не так. Говоря о в письме к М.П. Ивановой о переменах, мать Блока поясняла:
"Это смирение не для улучшения отношений, а только во избежание вечного крика и ссор в доме, ради покоя тех, кого мы с Вами любим! Вы напрасно думаете, что мое 'смирение' помогает. Люба ненавидит и презирает меня яро, но я молчу и не даю ей повода к сценам. ... Я думаю, я чувствую, что мне это все - наказание за все обиды, которые терпели от меня близкие".
В письме 2 ноября 1920 года к своей сестре Марии Бекетовой она была более четкой:
"Хвалить нас не за что. Тяжелые мы все трое и все обидчики. Да и мало ли, чего дурного и темного в нас троих. Ты издали идеализируешь нас, а вот пожила бы с нами - не поздоровилось бы".
Последний год жизни Блока, отравленный постоянными ссорами между его женой и матерью, показал, что одних добрый намерений матери не хватало, чтобы исправить ситуацию, складывавшуюся на протяжении долгих лет. Все, что могла сказать мать после смерти Блока, было: "Я безмерно и непоправимо виновата перед Сашей".
После смерти Блока, Любовь Дмитриевна в своих воспоминаниях тоже глубоко сожалела о своих прежних ошибках:
"... я впервые вижу, как напрасно я смирила и умалила свою мысль перед миром идей Блока, перед его методами и его подходом к жизни. Иначе быть не могло, конечно! В огне его духа, осветившего мне все с такою несоизмеримой со мною силой, я потеряла самоуправление. Я верила в Блока и не верила в себя, потеряла себя. Это было малодушие, теперь я вижу. Теперь, когда я что-нибудь нахожу в своей душе, в своем уме, что мне нравится самой, я прежде всего горестно восклицаю: 'Зачем не могу я отдать это Саше! '"
Но не только об этом жалела Любовь Дмитриевна. Обретая уважение к своей стихии Земли, она осталась далека от приятия права на существование других стихий. В итоге, приняв себя за "норму", она объявила иных людей попросту "ненормальными":
"Несомненно, вся семья Блока и он были не вполне нормальны - я это поняла слишком поздно, только после смерти их всех".
Самой далекой и непонятной для Любы оставалась стихия Воды с ее пугающей иррациональностью чувств Александры Андреевны:
"Если бы знать, если бы понимать, что имеешь дело с почти сумасшедшей, во всяком случае, с почти невменяемой, можно было бы просто пропустить все мимо ушей и смотреть как на пустое место. Но Саша принимал свою мать всерьез, и я за ним тоже. Насколько это было ошибочно, покажут будущему внимательному исследователю ее письма. Горя эта ошибка принесла и Саше, и мне очень много. И для меня большое облегчение, что я могу сложить с себя обязанность судить этот восемнадцатилетний спор между нами тремя. Я предпочитаю передать его ученикам Фрейда".
Любовь Дмитриевна решила , как и прежде, уйти от необходимости самопознания.
В своих воспоминаниях Мария Бекетова рассудочно "воздушно" подводила итог:
"Для выяснения положения вещей мне придется указать еще на один факт, игравший важную роль в жизни Ал. Ал. Между его матерью и женой не было согласия. Разность их натур и устремлений, борьба противоположных влияний, которые обе они на него оказывали, создавала вечный конфликт между ними.... конфликт между ними был сложный и мучительно отзывался на поэте, который, любя обеих, страдал от невозможности примирить противоречия их натур...В сложном узле причин, повлиявших на развитие его болезни, была и эта мучительная язва его души. Теперь, когда его уже нет среди нас, вражда понемногу растаяла, и на место ее выступает мудрое понимание и сознание своих ошибок".
Былого не изменить. Но мы можем сегодня осознать, что каждый из нас рождается с определенным соотношением стихий. Нам не дано "понимать" или "переживать" в точности те "чувства", которые испытывают наши близкие. Нам также не дано "перекроить" их на свой лад. Но мы можем изучать и осознавать природу стихий, времен и рубежей. Мы также можем сделать полезные выводы из заключения Александры Андреевны Блок: "Судите, как хотите ... но не собирайте смокв с терновника".
Опыт прошлого не должен пропасть, и из страданий "балаганчика" на рубежах эпох и стихий еще могут в будущем вырасти гармоничные отношения между разными людьми.
НАУКА НА ПРОСТОРАХ ИНТЕРНЕТА
Шимон Давиденко
О новостях науки - популярно и просто
Научно-популярный сайт "Alpha Centauri"
https://thealphacentauri.net/
рассказывает о новостях в области космонавтики.
Игорь Калиш:
Инфографика сравнения пилотируемых космических кораблей
Orion MPCV - американский космический корабль, предназначенный для перевозки экипажа из четырех космонавтов в пункты назначения на или за пределы околоземной орбиты (LEO). В настоящее время разрабатывается НАСА, запуски будут выполняться на сверхтяжелой ракете Space Launch System (SLS). Орион предназначен для облегчения исследования человеком астероидов и Марса и при необходимости доставки астронавтов или материалов с Международной космической станции.
CST-100 Starliner - проект транспортного космического корабля компании Boeing предназначенного для пилотируемых полетов астронавтов на Международную космическую станцию или подобные ей станции. Корабль создается с 2010 года в сотрудничестве с компанией Bigelow Aerospace в рамках подписанного контракта с НАСА Post-Certification Missions (PCM) программы развития коммерческих пилотируемых кораблей. Программа предусматривает выполнение коммерческой транспортировки экипажей на борт МКС и выполнения спасательных миссий в случае необходимости.
ПТК НП - проект Роскосмоса (РФ) по разработке космического аппарата нового поколения для замены стареющего космического корабля "Союз", разработанного в бывшем Советском Союзе, для поддержки операций на околоземной орбите и на Луне. По аналогии с американским космическим кораблем "Орион".
Dragon - многоразовый космический корабль, разработанный американской частной компанией SpaceX для транспортировки грузов и экипажа на борт МКС и обратно.
Существует еще пилотируемый вариант корабля Dragon - Dragon v2, который предназначен для транспортировки астронавтов на Международную Космическую Станцию (МКС) и возвращения их обратно на Землю.
ISRO Orbital Vehicle - индийский пилотируемый космический корабль, временно названный орбитальным транспортным средством, призван стать основой индийской программы полета человека в космос. Космическая капсула будет рассчитана на три человека, а запланированная модернизированная версия будет оборудована возможностью возвращения и стыковки.
Шэньчжоу - китайский пилотируемый корабль, который во многом повторяет российский корабль "Союз". "Шэньчжоу" имеет точно такую же компоновку модулей, что и "Союз" - приборно-агрегатный отсек, спускаемый аппарат и бытовой отсек.
Союз ТМА - модернизированный российский пилотируемый космический корабль разработанной и изготавливаемой в РКК "Энергия" (РФ), предназначенный для транспортировки космонавтов на МКС и обратно.
Андрей Нагибин сообщает о целях и задачах миссии "Психея"
Психея - миссия в Железный Мир!
Тип: Орбитальная
Статус: Будущее
Дата запуска: 2022-й год
Место запуска: Космический Центр Кеннеди, Флорида
Пункт назначения: Железный Мир
О миссии
Миссия Психея - это путешествие к уникальному железному астероиду, вращающемуся вокруг Солнца между Марсом и Юпитером. Что делает астероид Психея уникальным, так это то, что он представляет из себя никелево-железное ядро молодой планеты, один из строительных блоков нашей Солнечной системы.
Логотип миссии
Глубоко внутри каменистых, землеподобных планет - включая саму Землю - как полагают ученые, присутствуют железные ядра, но они находятся вне досягаемости под планетарными каменистыми мантиями и корой. Так как мы не можем увидеть или измерить земное ядро напрямую, Психея открывает для нас уникальное окно в геологическую историю землеподобных планет.
Миссия проходит под управлением Аризонского Государственного Университета. Лаборатория реактивного движения NASA (JPL) ответственна за менеджмент, управление и навигацию миссии. Двигательная установка на солнечной электрической тяге (проект NASA https://www.nasa.gov/mission_pages/tdm/sep/index.html) будет разработана компанией Maxar (в прошлом SSL). В качестве научной нагрузки аппарат будет нести камеру, магнитометр и гамма-спектрометр.
Научные цели
Понять природу железных ядер - прежде неизученных строительных блоков, оставшихся от формирования планет.
Понять строение землеподобных планет (включая Землю), непосредственно исследуя внутреннюю часть дифференцированного тела, которую иначе невозможно наблюдать.
Исследовать новый тип мира. Впервые исследовать космическое тело, состоящее не из камней и льда, а из железа.
Научные ориентиры
Определить, является ли Психея ядром или это нерасплавленный материал.
Определить относительный возраст областей поверхности Психеи.
Определить, содержат ли небольшие металлические тела те же легкие элементы, что находятся (как предполагается) в земном ядре.
Определить, в каких условиях формировалась Психея: окисления или восстановления (относительно ядра Земли).
Описать топографию Психеи.
Научные инструменты
Спектрозональная камера.
Гамма- и нейтронные спектрометры.
Магнитометр.
Прибор для исследования гравитации в Х-диапазоне.
Лазерная космическая система связи (Deep Space Optical Communication)
Миссия "Психея" будет тестировать новую высокотехнологичную лазерную коммуникационную технологию, которая кодирует данные в фотоны видимого света (а не в радиоволны) для связи между зондами в глубоком космосе и Землей. Использование света вместо радиоволн позволяет аппаратам передавать больше данных за определенное количество времени. Команда DSOC базируется в Лаборатории Реактивного Движения.
Хронология миссии:
Запуск - 2022-й год.
Время работы основного (маршевого) солнечного двигателя - 3,5 года.
Прибытие "Психеи" - 2026 год.
Период наблюдения - 21 месяц на орбите, картографируя и изучая характеристики астероида.
События миссии:
2022-й год - запуск аппарата "Психея" из Космического Центра Кеннеди, Флорида.
2023-й год - гравитационный маневр у Марса.
2026-й год - аппарат достигает орбиты астероида.
2026-2027-й годы - "Психея" работает на орбите астероида 16 Психея.
Чрезвычайно интересен (правда, для читателей, знающих английский) портал "Livescience"
https://www.livescience.com
Здесь можно найти самую новую информацию о научных исследованиях в различных областях - от космологии до вирусологии и археологии. Предлагаю вниманию читателей несколько актуальных статей в переводе на русский.
12 мифов о коронавирусе
По мере того, как новый коронавирус заражает людей во всем мире, новостные статьи и сообщения в социальных сетях продолжают распространяться в Интернете. К сожалению, этот постоянный поток информации может затруднить отделение фактов от вымысла, а во время вирусной эпидемии слухи и дезинформация могут быть опасными.
Здесь, в Live Science, мы собрали список самых распространенных мифов о новом коронавирусе SARS-CoV-2 и COVID-19, вызываемом им заболевании и объяснили, почему эти слухи вводят в заблуждение или просто ошибочны.
Миф: маски для лица могут защитить вас от вируса
Стандартные хирургические маски не могут защитить от SARS-CoV-2, так как они не предназначены для блокирования вирусных частиц и не примыкают к лицу вплотную. Тем не менее хирургические маски могут помочь предотвратить дальнейшее распространение вируса зараженными людьми, блокируя любые капельки, выдедяемые, например, при чихании.
В медицинских учреждениях специальные респираторы, называемые "респираторы N95", значительно снижают распространение вируса среди медицинского персонала.
Миф: у вас гораздо меньше шансов получить новый вирус, чем при гриппе.
Не обязательно. Чтобы оценить, насколько легко вирус распространяется, ученые рассчитывают его "базовое число размножения", или R0 (произносится как R-ноль). R0 предсказывает количество людей, которые могут поймать данный вирус от одного зараженного человека. В настоящее время R0 для SARS-CoV-2, вируса, вызывающего заболевание COVID-19, оценивается примерно в 2,2, то есть один инфицированный человек заразит в среднем около 2,2 других. Для сравнения, грипп имеет R0 1,3.
Возможно, наиболее важно, что вакцина против сезонного гриппа предотвращает грипп относительно хорошо, даже если ее состав не совсем соответствует циркулирующим вирусным штаммам.
Миф: вирус - это просто мутированная форма простуды.
Нет, это не так. Коронавирус - это большое семейство вирусов, которое включает в себя множество различных заболеваний. SARS-CoV-2 имеет сходство с другими коронавирусами, четыре из которых могут вызывать простуду. Все пять вирусов имеют остроконечные выступы на поверхности и используют так называемые остроконечные белки для заражения клеток-хозяев. Однако четыре коронавируса, названные 229E, NL63, OC43 и HKU1, используют людей в качестве основных хозяев. SARS-CoV-2 разделяет около 90% генетического материала с коронавирусами, которые заражают летучих мышей, что свидетельствует о том, что вирус возник у летучих мышей, а затем попал к человеку.
Данные свидетельствуют о том, что вирус пришел к людям от животных. Точно так же вирус SARS перешел от летучих мышей к циветтам (маленьким ночным млекопитающим), а затем к людям, тогда как MERS заразил верблюдов, прежде чем распространиться на человека.
Миф: вирус, вероятно, был сделан в лаборатории.
Нет доказательств того, что вирус создан человеком. SARS-CoV-2 очень напоминает два других коронавируса, которые вызвали вспышки в последние десятилетия: SARS-CoV и MERS-CoV. Все три вируса, по-видимому, произошли от летучих мышей.
Миф: получение COVID-19 - смертный приговор.
Это неправда. Около 81% людей, инфицированных коронавирусом, болели в легкой форме. Около 13,8% болеют тяжело: у них одышка или требуется дополнительный кислород. Около 4,7% заболевших находятся в критическом состоянии: сталкиваются с дыхательной и полиорганной недостаточностью или септическим шоком. Данные к настоящему времени показывают, что умирают только около 2,3% людей, инфицированных COVID-19. Люди пожилые и имеющие хронические заболевания, по-видимому, наиболее подвержены риску серьезных осложнений. Хотя нет необходимости паниковать, нужно подготовиться и защитить себя и других от нового коронавируса.
Миф: домашние животные могут распространять новый коронавирус.
По данным The South China Morning Post, одна собака в Китае заразилась "инфекцией низкого уровня" от своего владельца, у которого подтвержден случай заболевания COVID-19. Это означает, что собаки могут быть уязвимы для заражения вирусом от людей. Инфицированный шпиц не болел и не проявлял симптомов заболевания, и нет доказательств, что животное могло заразить человека.
Несколько собак и кошек дали положительный результат на аналогичный вирус SARS-CoV во время вспышки в 2003 году.
Миф: блокировки или закрытия школ не произойдет.
Закрытие школ - распространенный инструмент, который используют чиновники здравоохранения, чтобы замедлить или остановить распространение инфекционных заболеваний. Например, во время пандемии свиного гриппа в 2009 году в США закрылись 1300 школ, чтобы уменьшить распространение этой болезни.
Если позже мы узнаем, что дети не являются основными переносчиками болезней, эта стратегия может измениться. В любом случае следует подготовиться к возможности закрытия школ.
Миф: дети не могут заразиться коронавирусом.
Дети определенно могут заразиться COVID-19. В исследовании, опубликованном 5 марта, проанализированы данные более чем 1500 человек в Шэньчжэне и обнаружено, что дети, потенциально подверженные воздействию вируса, с такой же вероятностью могут заразиться, как и взрослые. Независимо от возраста, около 7-8% контактов с пациентами с COVID-19 впоследствии дали положительный результат на вирус.
Тем не менее, когда дети заражаются, у них, по-видимому, меньше шансов заболеть.
Миф: если у вас есть коронавирус, "вы будете знать".
Нет, не будете. COVID-19 вызывает широкий спектр симптомов, многие из которых появляются при других респираторных заболеваниях, таких, как грипп и простуда. В частности, общие симптомы COVID-19 включают лихорадку, кашель и затрудненное дыхание, а более редкие симптомы - головокружение, тошнота, рвота и насморк. На раннем этапе симптомы у зараженных людей могут вообще не проявляться.
Миф: коронавирус менее смертелен, чем грипп.
Пока кажется, что коронавирус более смертелен. Тем не менее существует большая неопределенность в отношении уровня смертности от вируса. По данным CDC, в США уровень смертности от ежегодного гриппа составляет около 0,1%. Для сравнения, последние данные свидетельствуют о том, что уровень смертности от COVID-19 около 2,3%, согласно исследованию, опубликованному 18 февраля Китайским еженедельником CDC. Но эти цифры постоянно меняются и могут не отражать фактический уровень смертности.
Миф: получать посылки из Китая небезопасно.
По данным Всемирной организации здравоохранения, получать письма или посылки из Китая безопасно. Предыдущие исследования показали, что коронавирусы не выживают долго на таких объектах, как пакеты. Основываясь на том, что мы знаем о подобных коронавирусах, таких как MERS-CoV и SARS-CoV, эксперты считают, что новый коронавирус, вероятно, плохо выживает на поверхностях.
Чтобы вирус был жизнеспособным, необходимо сочетание определенных условий окружающей среды, таких как температура, отсутствие ультрафиолетового излучения и влажность, - комбинация, которой нет в упаковках.
Миф: коронавирус вы можете получить, если едите в китайских ресторанах.
Нет, не можете. По этой логике вы также должны избегать итальянских, корейских, японских и иранских ресторанов, учитывая, что эти страны также столкнулись со вспышкой. Новый коронавирус поражает не только людей китайского происхождения.
Рафи Летцтер
Умер Фриман Дайсон, квантовый физик, описавший мегаструктуры пришельцев.
Легендарный физик и великий мыслитель Фриман Дайсон скончался в возрасте 96 лет в Нью-Джерси.
Дайсон, родившийся в Англии в 1923 году, переехал в Соединенные Штаты в 1947 году и провел большую часть своей жизни в качестве профессора или почетного профессора в Институте перспективных исследований Принстонского университета. Дайсон стал широко известен в конце 1940-х годов благодаря важной работе по взаимодействию света и вещества. Он публиковал статьи о будущем Вселенной, работал над идеями космического корабля с ядерным двигателем, который так и не был построен, развивал новые идеи в математике и философии и представлял, как люди далекого будущего - а также инопланетные цивилизации - могли бы жить и работать в космосе.
"Дайсон выдыигал революционные научные идеи, в том числе занимался расчетами, соединяющими квантовый и макромир. Работал он во многих областях, включая ядерную инженерию, физику твердого тела, ферромагнетизм, астрофизику, биологию и прикладную математику", - написано в некрологе от Института перспективных исследований.
Дайсон писал, что его собственный подход к науке основывался на широком любопытстве. "Мне всегда нравилось то, что я делал, независимо от того, было ли это важно или нет", - сказал Дайсон в интервью газете The New York Times в 2009 году, объясняя, почему не получил Нобелевскую премию, как его коллега Ричард Фейнман. "Я думаю, что это почти правда без исключения. Если вы хотите выиграть Нобелевскую премию, у вас должна быть длительная концентрация внимания, вы должны уловить какую-то глубокую и важную проблему и оставаться с ней в течение десятков лет. Это был не мой стиль".
Возможно, самой известной идеей Дайсона была "сфера Дайсона" - гипотетическая структура, которую цивилизация могла бы построить вокруг звезды, чтобы наилучшим образом использовать ее энергию. Это понятие вошло в научную фантастику и астрономию. В последние годы некоторые астрономы даже предположили, что конкретная звезда в нашей Галактике, демонстрирующая странное поведение во время затмений, может иметь неполную сферу Дайсона, "инопланетную мегаструктуру" вокруг нее. (Эта идея, однако, с тех пор была в значительной степени дискредитирована в пользу другого объяснения).
Дайсон также был известен своими уникальными взглядами на изменение климата, которые он широко пропагандировал в конце первого десятилетия XXI века. Хотя он не оспаривал того факта, что выбросы человека вызывают потепление климата Земли, он выражал разочарование тем тоном, в котором обсуждалась эта тема в то время. Дайсон полагал, что другие проблемы более важны и выражал сомнения относительно некоторых методов, используемых учеными-климатологами для оценки последствий будущего потепления.
Он также утверждал, что для решения проблемы нужно посадить миллиарды деревьев, генетически спроектированных для поглощения большего количества углерода, чем это делают существующие деревья. По состоянию на 2020 год таких генетически модифицированных мега-лесов не существует, и мир продолжает испытывать все более радикальные последствия изменения климата.
Роберт Макнис, физик из Университета Лойола в Чикаго, увековечил память Дайсона в Твиттере, указав на статью Дайсона "Время без конца" 1979 года, опубликованную в журнале "Обзоры современной физики".
В этой статье Дайсон утверждал, что если вселенная будет продолжать расширяться вечно и остывать, жизнь может не угаснуть, как предполагает большинство физиков.
"Глядя на прошлую историю жизни, - писал Дайсон, - мы видим, что для развития нового вида требуется миллион лет, для развития рода 10 миллионов. Сто миллионов, чтобы развить нить жизни и менее 10 миллиардов, чтобы пройти весь путь эволюции от первобытной слизи до Homo Sapiens. Если жизнь будет продолжаться таким же образом в будущем, невозможно установить какое-либо ограничение на разнообразие физических форм, которые может принять жизнь. Какие изменения могут произойти в следующие миллиарды лет, чтобы конкурировать с изменениями прошлого?"
"Вполне возможно, - продолжал Дайсон, - что через 10 миллиардов лет жизнь может развиться от плоти и крови и воплотиться в межзвездном черном облаке или в разумном компьютере".
Дайсон продолжал писать, что жизнь может потребовать тепла, жидкой воды и надежного источника энергии, чтобы сохраняться в холодной вселенной, но только если сознание привязано к телу.
"Поскольку я философский оптимист, то полагаю... жизнь свободна развиваться в любое материальное воплощение, которое лучше всего соответствует ее целям", - писал он.
Ученые обнаружили самый мощный известный взрыв во Вселенной
Майк Уолл
Взрыв в пять раз более мощный, чем любой другой известный взрыв во Вселенной, обнаружен в ходе наблюдений далеких скоплений галактик.
Взрыв произошел в скоплении галактик Ophiuchus, которое находится на расстоянии около 390 миллионов световых лет от Земли. Джакинтуччи и ее коллеги считают, что источником была сверхмассивная черная дыра в одной из галактик скопления. Струи излучения и вещества выбрасываются из поглощающего свет монстра и питаются от притока газа и пыли.
Возможность невероятно мощного взрыва в скоплении Змееносца впервые была высказана в 2016 году в исследовании, проведенном Норбертом Вернером, изучавшим снимки, сделанные рентгеновской обсерваторией "Чандра". Вернер и его коллеги сообщили о странно изогнутой струе в скоплении, которая могла быть частью "стенки" полости, образованной взрывом. Ученые рассчитали, что для создания такой полости требуется примерно 5 * 1054 джоулей энергии. (В перспективе общее глобальное потребление энергии человечеством составляет примерно 6 * 1020 джоулей.)
Но исследование 2016 года не установило, действительно ли взрыв ответственен за искривленную струю. Джакинтуччи и ее коллеги подтвердили свое открытие, проанализировав дополнительные рентгеновские данные с "Чандры" и европейского космического телескопа XMM-Newton, а также радиоинформацию, собранную широкополосным массивом "Murchison" в Австралии и радиотелескопом Giant Metrewave в Индии.
Объединенные данные показывают, что изогнутый край действительно является частью стенки полости, поскольку граничит с областью, богатой радиоизлучением. Это излучение, вероятно, возникло, когда вспышка в эргосфере черной дыры ускорила электроны почти до скорости света.
"Радиоданные вписываются в рентгеновское излучение, как рука в перчатке", - говорит в том же заявлении соавтор исследования Максим Маркевич из Центра космических полетов имени Годдарда НАСА в Гринбелте, штат Мэриленд.
Исследователи утверждают, что энергия, выделяемая взрывом, в сотни тысяч раз больше, чем взрывы, обычно наблюдаемые в скоплениях галактик. Это примерно в пять раз больше, чем у предыдущего рекордсмена: извержения в скоплении MS 0735.6 + 7421.
Между прочим, фейерверк в Змееносце, кажется, закончился; ученые говорят, что радиоданные не свидетельствуют о продолжающейся активности. Данные "Чандры" соответствуют только одной области радиоизлучения. Это немного странно, потому что струи от черной дыры обычно вылетают в двух разных направлениях. Возможно, что газ для струй на другой стороне - той, которая находится напротив обнаруженной полости, - был менее обильным, и в результате радиоизлучение там рассеивалось быстрее.
Как древние микробы могут помочь спасти прибрежные города от наводнений.
Майк Уолл
Согласно ландшафтному дизайнеру Джонатону Китсу, древние скопления микроорганизмов, называемые строматолитами, могут служить примером того, как прибрежные города смогут выжить при повышении уровня морей в эпоху быстрого изменения климата.
"Благодаря своим исследованиям мы смогли получить представление о ряде потенциальных строительных материалах. Мы смогли создать как бетон с высоким содержанием влаги, так и обработанную древесину, а также покрытые растительностью крыши и фасады".
Китс использовал эти и другие данные для построения небольших моделей небоскребов. "Древесина особенно интересна для меня, потому что строительные материалы можно выращивать на крыше, практически не задумываясь о том, как строматолиты приспосабливаются к росту, - сказал Китс. - Эти небоскребы - нечто среднее между Эмпайр Стейт Билдинг и бревенчатым домом Авраама Линкольна".
Строматолиты также являются образцом эффективности, при этом каждый последующий слой накладывается на то, что оставили его предшественники.
Мы спросили Китса, не кажется ли ему, будто каждый новый этаж его небоскреба создается из костей мертвых.
"Я не против такого определения, - сказал Китс, - но это будет очень медленное созидание".
Маленькие здания Китса, а также результаты экспериментов "Fraunhofer IBP" и детали плана управления энергопотреблением демонстрировались в "STATE Studio", художественной галерее в Берлине и вызвали восторженный отклик. Китс хотел бы поднять идею на новый уровень: провести полноценное полевое испытание в большом городе, таком, как Нью-Йорк. По его словам, в идеале тестирование должно включать модификацию нескольких зданий и длиться не менее десяти лет.
Конечно, у нового взгляда на дизайн есть потенциальные подводные камни. Например, план может еще более драматично (в буквальном смысле слова) разделить общество на имущих и неимущих, а богатые, возможно, могут загнать рынок недвижимости в прибрежные районы.
"Есть много причин, по которым это может быть очень плохой идеей", - сказал Китс в интервью "Live Science". - Поэтому важно начать прототипирование сейчас".
Китс надеется, что его инициатива проложит путь для новой области исследований, которую он называет палеобиомимикрией. Биомимикрия уже существует; инженеры копируют дизайн многих продуктов на плодах эволюционного труда природы. (Например, липучка была вдохновлена липкими заусенцами чертополоха.) Но палеобиомимикрия смотрит в далекое прошлое и обладает более широким взглядом, изучая целые экологические системы.
Китс хочет, чтобы человечество боролось с первопричиной изменения климата: повсеместной накачкой углекислого газа и других парниковых газов в атмосферу. Но, в отличие от некоторых пуристов, он также считает, что смягчение худших последствий глобального потепления вполне возможно, как показывает его новый проект.
"Революции имеют тенденцию быть кровавыми и плохо продуманными", - сказал Китс. - Нам нужно думать. И думать, пока есть время".
СТИХИ
Наталья АХПАШЕВА
У. ОДЕН
ИСКУШЕНИЯ