Оглавление:
Повесть
Р. Леонидов «Глупая птица Феникс» 4
Рассказы
Э. Вашкевич «Лунный свет» 88
А. Юдина «Хранитель» 101
Й. Кински «К Элизе» 109
Э. Левин «Алхимия мига и любовь длиною в тысячелетие» 115
Миниатюра
Л. Ашкинази «В полете» 134
Переводы
С. Кинг «Лори» 138
М. Веллман «Маленький черный поезд» 159
Р. Блох «Странный полет Ричарда Клейтона» 175
Б. Коппер «Камера-обскура» 184
Эссе
Ш. Давиденко «Что век грядущий нам готовит...» 202
Наука на просторах Интернета
П. Амнуэль «Новости "Науки и жизни"» 212
Стихи
Т. Громова 238
Ю. Семецкий 244
Н. Батхен 245
У. Оден 246
Сведения об авторах 251
Повесть
Роман ЛЕОНИДОВ
ГЛУПАЯ ПТИЦА ФЕНИКС
Ф. Достоевский, «Сон смешного человека» (т. Х, 425 – 426)
Около девяти часов вечера, не дождавшись красной дичи, драматург Корецкий и актриса Леднева покинули квартиру мецената Б. в Дульном переулке. Спускаясь по лестнице, драматург, попыхивая трубкой-носогрейкой, с усмешкой заметил, что дама едва держится на ногах.
– Я развинтилась, как сопливая девчонка, – вздыхала она, цепляясь за спутника. – Но вы не осудите слабую женщину, милый… Я страшно устала.
– Осуждать вас? Помилуйте, чего ради! – запротестовал драматург, чертя огоньком трубки восклицательные знаки. – Вы спасли мою лубочную пьесу; переиграли толпу голодных клакеров. Такая работа, сударыня, кого угодно свалит с ног. Да мне бы нужно вас на руках носить. Право, на руках…
– Упаси бог, вдруг надорветесь, – хохотнула она. – Еще иск через судейского затребуете.
– И затребую, – подтвердил он, вдыхая запах китайской сирени, витавший над актрисой. – Я, знаете ли, не привык давать обратный ход. Сдержанность не в моем вкусе.
Он грубо привлек ее, но она увернулась, прикрыв его рот горячей ладошкой:
– Табакерка. Когда вы бросите свою ужасную трубку?
– А я ведь могу и обидеться. Нет, серьезно.
– Полноте, Жорж, – холодно сказала Леднева, поправляя шаль. – Я до сих пор не могу взять в толк, зачем вы привели меня сюда? Разве вы не знаете, что от этого дома у меня начинается сенная лихорадка? И потом, говорят, здесь по ночам бродит рыбья душа репортера Голобородько. Ужасно его боюсь.
– Пустое. – Корецкий обиженно прикусил губу. – Ваш щетинистый и потертый сельский борзописец в действительности деловой человек. Сегодня он был в ударе. Не дождавшись последнего акта, убежал строчить хвалебную рецензию о «Железной деве».
– Это правда? – удивилась она. – Я до слез тронута вашей щедростью. Сколько вы заплатили?
– Сущие пустяки, – отмахнулся Корецкий. – Голобородько нынче сидит на мели.
Они молча вышли на пустынную улицу. Уездный город был погружен во тьму, и только одинокий чугунный фонарь помигивал газовым рожком, отражаясь в лужах мостовой.
– Силен! – позвал Корецкий, пытаясь понять, с какой стороны стоит его коляска. – Подавай экипаж, бездельник!
Но ответа не последовало, и, выругавшись про себя, драматург потащил даму к перекрестку.
Экипаж стоял неподвижно. Кучер сладко посапывал, уронив косматую голову на широченную грудь. Норовистая лошадь испуганно косила глаза и, как балерина, перебирала тонкими ногами.
– Вы только полюбуйтесь на эту живую волынку, – проворчал Корецкий. – Спит, тюфяк этакий. Умаялся. Попрыгаешь ты у меня в мешке.
Он взял кнут и толкнул Силена в бок. Кучер громко крякнул и нехотя слез с козел, бормоча заученное приглашение:
– Коляска подана, господа.
– Где только сыскался такой нуль бородатый? – ругался драматург, помогая Ледневой устроиться на сиденье. – Видеть тебя более не желаю. Сгинь.
Силен стоял как вкопанный и только оторопело охал, досадуя на историю, которая с ним приключилась.
Натянув лайковые перчатки, Корецкий влез на козлы и, уцепившись за вожжи, зычно спросил, подражая интонации городских ямщиков:
– Куда подать прикажете-с?
Ледневу позабавила выходка Корецкого. Она громко рассмеялась и, откинувшись на кожаные подушки, сказала:
– Пошел в лес, голубчик. В самую чащобу. Только не упадите по дороге. Шутник.
– А это с превеликим-с удовольствием, – обрадованно заверещал Корецкий. – Прокачу с ветерком и даже без покрытия дорожных издержек. Держись!
Он щелкнул кнутом, и лошадь, чувствуя за спиной неумелого возницу, резко дернула коляску, обдав павшего духом Силена комьями липкой грязи.
Они лихо катили по раскисшим от дождя улочкам, изредка перебрасываясь короткими репликами. Мимо проносились серые, как бы вытканные на старом гобелене фасады купеческих домов, глухие каменные заборы, покосившиеся вывески лавочников, чахлые кроны деревьев, побитые недавним градом. Экипаж отчаянно петлял, рессоры жалобно пели, из-под колес шныряли жирные коты, сверкая холодными угольками глаз. Корецкий едва справлялся с пугливой кобылицей. Он правил наугад, надеясь, что случай поможет ему выбраться на объездной тракт. Однако утомительная тряска и опасные виражи вскоре стали ему докучать. Качаясь, точно ворона на столбе, он притормозил возле склада акционерной компании, где, к счастью, обнаружился сторож, за гривенник указавший кратчайший путь. Трезвый и уже немного злой, драматург стеганул лошадь. Срываясь на галоп, она вскоре вывезла их за пределы города, прощально мигнувшего лампадным светом нищенских мазанок.
Почти весь этот путь актриса не открывала глаз. Ей хотелось только слышать, только ощущать эту странную земную ночь. Цокот копыт, порывы свежего воздуха наполнили ее ощущением забытого покоя.
«Всегда бы так, – бессвязно думала она, – ехать без цели, желаний, просто так, в никуда… где нет назойливых поклонников, портнихи, которая дерет втридорога, борьбы за роли, за бенефисы… Быть только прохожей, оставить тряпки, мишуру, закулисные дрязги. Знать, что впереди одна дорога, верстовые столбы и пыль… пыль…»
Коляску резко подбросило на ухабе. Леднева от неожиданности открыла глаза и ахнула. Кругом стоял молчаливый лес, и только узкая полоска неба ярко искрилась северными звездами. Казалось, еще мгновение и экипаж взлетит, с грохотом помчится по переулкам созвездий, давя колесами хвосты зазевавшихся комет. Болезненное возбуждение охватило актрису. Она сорвала искусно пришпиленную шляпку и, размахнувшись, швырнула в темноту. Кружась, точно подстреленная птица, шляпа упала на кусты. Леднева с облегчением почувствовала, как пряди волос, подхваченные ветром, оплели ей лицо, плечи. Прошлое уже представлялось миражом: шум премьеры, трескотня репортеров, утомительный банкет в Дульном переулке.
– Браво, Жорж! – воскликнула она. – Из вас получится лихой извозчик.
– Вы мне льстите, мадам.
– Ничуть, – лукаво возразила она. – Это всего лишь скромная увертюра к громким словам. Ваш экспромт удался на славу: тишина, покой, дикая природа… Здесь я становлюсь совсем другой. Прежде думала, что у меня уже нет никакой души. Так, один пепел. А теперь вдруг показалось, что жизнь еще можно изменить, для этого не обязательно делать парафиновые маски в клинике Леже.
– А, понимаю, понимаю… – усмехнулся Корецкий, пуская лошадь шагом. – Вы пародируете монолог папского нунция из шестой картины. Ядовито.
Она собралась было изобразить негодование, но неожиданно сникла. Ей послышалось, будто вдали пробил колокол. Чистый перезвон трижды прокатился над спавшим лесом и растворился в птичьем гомоне. Актриса вздрогнула, вскочила с сиденья и едва не вывалилась из коляски. Она задыхалась. Страшная боль пронзила ее тело, сознание раздвоилось, и ясный внутренний голос отчетливо произнес: «Это генетический сигнал… Теперь ты свободна… Абсолютно свободна…»
И тотчас яркие картины прошлого обрушились на нее, закружили, смели неподлинное «искусственное Я», которое долгие годы осуществляло над ней грубый интеллектуальный контроль...
…Она увидела злополучную орбитальную станцию генератора плазмогенов, с которой начался закат ее научной карьеры. Станция уже была пустой и помертвевшей. После отключение генератора команда эволюциологов трусливо телепортировалась в увеселительный центр Альфа-Рау. Теперь в отсеках нагловато орудовали «дубль-мены», среди которых она чувствовала себя абсолютно ненужной, коварно покинутой в самый горький час жизни. Но о ней забыли не все. Следственный отдел Центра координации поспешил провести предварительный допрос через советника Эрнотерна, старого политикана, который слыл лучшим специалистом по «неуправляемым процессам». Дознание шло по линии «МС-галакт» и носило полуофициальный характер.
Эрнотерн появился в глубине стереокона надутый, важный, и с покровительственной улыбочкой стал дотошно перечислять последствия катастрофы на планете Делье-М. Он говорил о том, что эволюция вышла из-под контроля, гуманоидов протопопуляции вытесняют опасные для биосферы мутанты, парламент Октавы был срочно созван для решения вопроса о глобальной стерилизации Делье-М. Эрнотерн долго изощрялся в риторических фигурах, умело затушевывая смягчавшие вину обстоятельства. Бездушный чиновник умолчал о многочисленных дефектах устаревшей аппаратуры, о необоснованных срывах профилактических мероприятий, нехватке энергии и штурмовщине. Он не высказал никаких сомнений по поводу устаревшей схемы управления мутагенезом, которая допускала повышение мощности излучения до трех миллиардов условных единиц. Всю полноту вины он возложил на главного системотехника и тех «безответственных лиц, допустивших нарушение режима излучения, которые понесут серьезное наказание». Последние слова Эрнотерна прозвучали настолько категорично, что она поняла – Координаторы уже наметили проведение очередной операции по устранению «разложившихся, вырождающихся элементов». Но она не хотела легко оставлять поле боя. У нее были оправдательные документы: акты, рекламации, кристаллокопии официальных переговоров с поставщиками дефектного оборудования. Ей казалось, что Эрнотерна еще можно загнать в угол, но лицо советника внезапно сжалось в черную точку и погасло в глубине стереокона. Новый поток образов хлынул из глубины времени…
Промелькнули неясные, точно выцветшие, пейзажи Весты: кристаллические луга с беспорядочной сетью сенсоро-подстанций, затянутые бурой тиной, информационные озера, рыжие пески пустыни Кроо, где прошло ее нелегкое детство. Эти далекие, почти уже чужие картины растаяли мгновенно, и опрокинувшиеся пласты памяти вынесли на поверхность мрачную громаду вестянского Суда, где был сыгран пошлый водевиль на тему Морали и Добродетели.
Переполненный зал гудел. Пестрые волны слушателей накатывали из его глубин. Удивленные, ироничные, любопытные взоры устремлены на центральный сфероэкран с подрумяненными ликами Хранителей законов. Казалось, они погружены в тяжелую думу.
Все уже давно решено. Осталось провести еще одну забавную игру в соответствии с регламентом. Эксперт-хранитель предоставляет обвиняемой последнее слово.
Она поднимается со скамьи, ослепленная гримирующим светом. Говорит тихим срывающимся голосом, и слова бесцветными хлопьями летят в корректофоны, которые окрашивают сказанное в цвет раскаяния, вырезая запрещенные цензурой обороты:
– Признаю себя полностью виновной за последствия генетической катастрофы на Делье-М… Признаю, что допустила грубое нарушение режима генератора плазмогенов… Признаю, что зондирование биосферы и контроль за мутагенезом не проводился по стандартному графику… Признаю, что в результате неконтролируемого спектра мутаций биостабильная зона была заражена опасными для генофонда Октавы мутантами… Признаю… Признаю…
Леднева была поражена яркостью воспоминаний. Слова вынужденного раскаяния, казалось, еще горели на губах. Странные слова, давно утратившие для нее всякий смысл… Крик отчаяния вырвался из ее груди, когда Эксперт-хранитель, грязным пятном расплывшись по экрану, выпалил ей в лицо параграфы Свода законов, и зал одобрительно зашумел, повторяя на тысячи ладов: «Ссылка… ссылка… ссылка…»
У нее еще было много сил. Помня о сценарии, она благодарно улыбалась толпе, Стражам, скрытым камерам, бдительно державшим ее под прицелом дезинтегратора. Эта задуманная режиссером улыбка должна была символизировать благодарность государственного преступника гуманному вестянскому суду. В ее поведении не было фальши. «Ссылка – это не смерть», – сотни раз повторял на допросах Эрнотерн. И она поверила ему. Двусмысленные намеки на тайные преимущества мягкой формы наказания, особых гарантиях, лишили ее воли. Теперь она надеялась на возвращение и безропотно плыла по течению, потому что еще ничего не знала о Земле – планете, которая столетиями использовалась для изоляции «вырождающихся элементов».
Прозрение наступило позже. Когда психотехники подвергли ее унизительной ингемо-терапии, размывающей параметры личности, она поняла, что Эрнотерн обманул ее. Но ничего уже нельзя было изменить. Сырой осенью 1882 года, с группой замызганных этапников она была доставлена на Землю. Здесь, в секретном пересыльном пункте под кодовым названием «Дача генерала Завьялова» она получила чужое имя, поддельные документы и была брошена в круговерть примитивной жизни, оказавшейся настоящим кошмаром.
С тех пор минуло тридцать лет… И вот эта странная ночь, этот удивительный сигнал, властный голос, шепнувший: «Ты свободна…»
…Образы прошлого померкли. Перед Ледневой был знакомый лес, привычные повороты ухабистой дороги, уводившей в далекое звездное марево. Она догадалась, почему ее так тянуло из душного городка. Истекал последний час ссылки, и в подсознании четко сработала программа возвращения на пересыльный пункт. Теперь надо было действовать решительно, и, пока Корецкий во хмелю, постараться ускользнуть от старого волокиты.
– Остановитесь! – крикнула она. – Остановитесь же, наконец, черт возьми!
Драматург натянул вожжи. Лошадь испуганно встала на дыбы и, тяжело дыша, забила копытами. В лунном свете ее большое черное тело отливало вороненой сталью.
Леднева спрыгнула с подножки и, уронив шаль, исчезла среди деревьев.
– Однако смело, – присвистнул Корецкий, бросая лайковые перчатки. Он обошел взмыленную лошадь, поднял шаль и пошел за актрисой, раздвигая колючие еловые ветки. Но не успел он с трудом взобраться по невысокому косогору, как его остановил раздраженный шепот:
– Вам следует воротиться, Жорж. Вы еще успеете накачаться коньяком в Дульном переулке.
– То есть как?.. – удивился он, отчаянным рывком бросаясь вперед. – Вы предлагаете мне оставить вас в лесу? Что за странные фантазии! Да вы замерзнете здесь, еще, чего доброго, схватите пневмонию. Будьте благоразумны, мадам.
Он попытался набросить на нее шаль, но она грубо его оттолкнула.
– Убирайтесь, неотесанный болван! Гомозавр!
– Гомозавр? – От неожиданности он даже рассмеялся. – Любопытное жаргонное словечко. Надо запомнить, непременно записать…
– Прощайте, – коротко бросила она и с кошачьим проворством скрылась в темноте.
«Ничего себе приключение, – раздосадованно подумал Корецкий. – Расскажешь, так не поверят».
Он нехотя стал пробираться за актрисой, проклиная себя за неудачную прогулку и то щекотливое положение, в котором по глупости оказался. Скользкий косогор круто поднимался вверх, а затем неожиданно оборвался руслом заболоченной речушки. Из-под ног с шумом прыгали в воду испуганные лягушки. От камней, укутанных туманом, пахнуло сыростью и тиной. Нервно подергивая плечом, Корецкий притаился в ивовой кроне. Возле реки было светлее, и ему удалось различить Ледневу, которая как ни в чем не бывало стояла у самой воды и собирала волосы в тугой пучок.
«Однако какая же она все же дрянь, – вздохнул драматург. – Решила поиграть со мной, как с гимназистом. Ну, это мы еще посмотрим-с, кто кого!»
Он вынырнул из своего укрытия, в два прыжка настиг беглянку и бесцеремонно обнял, бормоча обычные непристойности. Но уже через мгновение угас из-за странного ощущения, будто он обнимает гипсовую парковую скульптуру. Корецкий не узнавал Ледневу. Что-то чужое обозначилось в ее облике, в изгибе тела, в чертах неясно видимого лица. Драматург безвольно опустил руки. Он вдруг понял, что свалял дурака, как юнец попался на крючок расчетливой дамы.
– Вы победили, Натали, – пробормотал он. – Сцена страсти была недурно сыграна. А теперь нам пора возвращаться. Спектакль окончен. Идемте.
Он протянул руку, но Леднева, вопреки ожиданию, даже не шелохнулась, только тихо сказала:
– Пошел вон.
Его терпение лопнуло. Корецкий взорвался тяжелой отборной руганью, временами срываясь на фальцет:
– Дрянь!.. Это невозможно!.. Невозможно…
Она неестественно рассмеялась:
– Придется вас наказать, глупый человечек. Видит бог, я не хотела этого. Но в вас слишком сильны атавистические стереотипы мышления. У меня просто нет иного выхода.
Корецкий растерянно отступил.
– Сумасшедшая…
– Вот так-то лучше, – улыбнулась она. – А теперь, Жорж, вам придется узнать нечто очень неприятное. Я позволю себе некоторую откровенность, зная наперед, что вашему свидетельству все равно никто не поверит. Так вот, милый графоман, знайте: я не актриса Леднева, не леди Макбет, не Таис. Все это только маски, за которыми я была вынуждена прятаться без малого тридцать лет. В действительности я опасная государственная преступница. Да-да, и не стройте шутовские гримасы… То, что я вам сейчас расскажу, возможно, отрезвит вас, и вы оставите свои несуразные приставания. Буду надеяться… А пока соберите силы, держитесь крепче на ногах. Я буду бить крепко, наотмашь.
– Сумасшедшая, – сдавленно повторил Корецкий.
– Я родилась далеко от Земли, – спокойно повела она рассказ. – В той звездной губернии нет верстовых столбов, генерал-губернаторов и штофной водки. Взглянув со стороны, вы увидели бы девять солнечных систем, связанных информационной спиралью Тиниуса, и сорок две перенаселенные планеты. Этот космический хуторок поименован каталоге Броккероуэлла «Большой октавой третьего сублитического уровня». Мое детство прошло на одной из скромных планет – Весте. Там я родилась в генетическом питомнике среди унылых пейзажей пустыни Кроо. Детство было трудным, как у всякого ребенка, по наследственным признакам принадлежавшего к высшей элитарной пленке. Грубая муштра, подавление древних инстинктов, изнурительная учеба в Центрах программирования интеллекта. Потом я специализировалась в зоне «Альфа-Рау» и к концу первого столетия сделала неплохую научную карьеру в качестве системотехника по рекреации малых планет. Казалось, моя жизнь шла по четкому плану, разработанному «Службой реализации личности». Но произошло непредвиденное. Я попала в ловушку. Бездарные программисты из Банка эволюционных моделей подсунули мне липовые данные, и моя последняя работа на Делье-М вылилась в глобальную катастрофу. Биосферу планеты атаковали мутанты – отвратительные твари, по сравнению с которыми земные динозавры выглядят милыми лягушатами. Остальное произошло практически мгновенно. Я была изолирована, подвергнута пристрастному допросу и приговорена высоким вестянским судом к тридцатилетней ссылке. Так я оказалась на грешной Земле, в провинциальном захолустье, где была вынуждена играть на театре, изображая чужую жизнь и примитивные страсти. Правда, на этом поприще я достигла немалого: выгодные ангажементы, приличное содержание, бенефисы… Меня любили, мной восхищались, сравнивали с великой Сарой Бернар. И кто знает, мой милый, как долго мне пришлось бы угождать невзыскательному вкусу публики, влачить бремя земной женщины, но этой ночью все счастливо закончилось. Едучи в вашей дурацкой коляске, я услышала тайный голос, который сказал мне: «Ты свободна!» С той минуты актриса театра Барсуковых Наталия Леднева перестала существовать. Без панихиды, венков и наемных плакальщиц она должна отойти в мир, который породил ее из лучшего клеточного материала, воспитал и подверг смертной муке… И вдруг, представьте, в этот ответственный момент из кустов выбегает какой-то пьяный господинчик и предлагает сомнительные развлечения под луной. Не правда ли, странная ситуация? Что вы на это скажете, любезнейший? Ну говорите же, говорите!
Леднева торопила драматурга, но он был растерян.
«Опасная преступница… Октава цивилизаций… Веста… Тайный голос…» – Корецкий мысленно перетасовывал слова беглянки, но они никак не желали выстраиваться в логическую цепочку. Смысл происходившего неожиданно прояснился. Драматурга бросило в жар. «Боже мой, да ведь актриска, кажется, того… Сошла с ума! – заключил он. – Фьюить, как говорится. Ее уж и голоса донимают. Того и гляди – утопится! Вот оказия! – Он испуганно оглянулся. – Нет, господа хорошие, пора уносить ноги. И немедля!»
Вспомнив о каком-то неписаном правиле, Корецкий решил не противоречить потерявшей рассудок женщине. Изобразив на лице восторг, он вкрадчиво пробормотал:
– Гм… Любопытно… Чрезвычайно… Значит, вы не… не подданная Его Величества? Какой пассаж! Видеть вас каждый день, наслаждаться вашей игрой и не подозревать, что на сцене уроженка эфирных миров. Браво. Браво, мадам! Мистично и выдержано в модном стиле госпожи Блаватской. Льщу себя надеждой, сударыня, узнать ваше… гм… вестянское имя.
Она ловко сбросила сафьяновые туфельки, вошла в воду и, подбоченись, с издевкой сказала:
– Дурачок. Да вы же ни одному моему слову не поверили. Что случилось с вашим профессиональным воображением? Отказало?
– Напротив, – отчаянно возразил он. – Вашей милостью я посвящен в тайну Млечного Пути. Представляю, какой ажиотаж она могла бы вызвать у господ профессоров, дремлющих у телескопов, фантазеров, поэтов-символистов, прожектеров, наконец, у членов «Общества сношения с внеземными цивилизациями», председателем которого является граф Х-ий!
– Вы забыли упомянуть об экстазах третьего отделения, – язвительно заметила Леднева. – Не адвокатствуйте, мой милый. Я слишком хорошо знаю структуру этого заржавленного социального механизма. Успокойтесь и сделайте милость: ступайте ко мне. Здесь прекрасный обзор неба, тишина, покой, широта… Я покажу вам Весту. Не мешкайте.
«Как бы не так, – подумал Корецкий. – В воду ты меня не затянешь, голубушка».
Он кисло улыбнулся и сокрушенно развел руками:
– С радостью, да чертов ревматизм и радикулит-с… Замучался.
– Ах, да, простите, – хохотнула актриса. – Я совсем забыла, что эти болезни – проблема для земной медицины. Что ж, ваш талант надо поберечь.
Она вышла из воды и, мягко ступая босыми ногами, подошла к растерянному драматургу. Интуитивно чувствуя опасность, он хотел было увернуться, но она небрежным движением руки крепко обвила его за шею и быстро зашептала:
– Смотрите вверх… Выше… Выше… Это голубой гигант Легриери, видите? А теперь берите чуть ниже. Здесь двойная система Олемикрос, что в переводе означает «Червивый глаз». Над ним маленькая серая родинка. Мигает, дрожит… Нашли? Ну, наконец-то. Можете любоваться, перед вами Альфа-Рау, скромная звезда, лучи которой освещают Весту. Вам нравится?
– Прекрасное местечко, – хрипло подтвердил Корецкий, хотя от волнения ничего не видел. Звезды прыгали перед его глазами, как рой весенней мошкары. – Не продолжить ли нам наблюдения из окна вашей квартиры?
– Тсс… Молчите, – перебила его Леднева. – Я так давно не видела Альфа-Рау! А ведь там я оставила сердце, совесть, муку… – Голос ее дрогнул. – Мне жаль вас, Жорж. Ведь вы никогда не увидите пустыню Кроо, спираль Тиниуса, стальной блеск Фоногоры. Вы останетесь на Земле, будете сочинять бездарные водевили, пить с Голобородько и сдувать пыль с бюста Монтеня. Бедный старый гомозаврик, вас уже не будет, а я все еще буду в пути…
У Корецкого затекла шея, ноги затряслись от приторной слабости. «А силища, что у твоего ломовика, – со страхом подумал он. – И в самое яблочко точно клещами вцепилась. Еще задушит!» Ему казалось, что рука актрисы все туже сжимает горло. Он задыхался. Глаза выкатились из орбит, рот судорожно открывался, как у рыбы, выброшенной на берег. Обезумев от страха, он грубо, по-мужицки оттолкнул «эфирную даму» и с визгливым «Нет!» бросился вверх по косогору, ломая кусты.
– Куда же вы? Гомозаврик! Ку-ку! – дразнила Леднева. Он был очень смешон, этот примитив, претендовавший на любовь истинной вестянки. Она живо представила похотливый лик драматурга, густой слой пудры, въевшийся в морщины, его выгоревшие, всегда сонные глаза, рыхлый нос, татуированный синими склерами. Ей казалась невероятной сцена, разыгравшаяся в лесу, нелепое действо, которое могло заинтересовать разве что микросоциолога, специалиста по аномальным контактам. Но, в принципе, она была довольна. Главное препятствие устранено, и можно спокойно пробраться на «Дачу генерала Завьялова», где ее наверняка заждались.
– На том и прощайте, милсдарь… – отвесила она земной поклон вслед исчезнувшему попутчику и, повернувшись к реке, медленно вошла в воду.
Туман укутал Ледневу влажной дымкой, ступни утопали в илистом дне, студеные струйки приятно освежали. Когда вода подступила к груди, актриса на мгновенье оглянулась и прислушалась. Чужой первобытный лес стоял в оцепенении. Невидимая птица пронеслась в вышине и с хриплым хохотом растаяла в ночном небе.
«Ну вот и все, – облегченно вздохнула Леднева. – По векселям оплачено, оранжад выпит. Теперь я имею право сбросить ненавистную двойную маску: смеющуюся маску актерки и грустную – одинокой женщины. Водевиль окончен… Не поминайте лихом, господа!»
Она стыдливо улыбнулась своим мыслям, и по ее лицу скользнули слезы.
Ночь выдалась прохладной и молчаливой. Лес стоял неподвижный, точно выплавленный из темно-зеленого стекла. Сквозь густой ельник пробирался белесый туман и стлался вдоль поросших камышом берегов обмелевшей речушки. Прогнивший мост соединял ее заболоченные берега, и почерневшие опоры, торчавшие из воды, казались фигурами отшельников, бредущих к далекому скиту.
Бывший профессор философии Федор Исидорович Шперк остановился посреди моста и задумался.
Его тонкому, отшлифованному логикой уму предстояло решить простую на первый взгляд задачу. Впереди обозначился широкий просвет между бревнами, и можно было без особого риска перебраться через него. Не то чтобы Федор Исидорович сомневался в своих акробатических возможностях или боялся утонуть. Просто в его руках находился увесистый сверток ценных книг: Конт, Шопенгауэр, Соловьев, и перепрыгнуть через щель с этой ношей было, по-видимому, невозможно.
«Не бросать же их здесь, – сокрушенно подумал Шперк. – Экое варварство». К тому же, он отлично помнил, что в последний момент сунул в стопку корректуру своей последней работы о позитивизме, которая предназначалась для «Русского богатства». Ее утрата казалась полной катастрофой.
Федора Исидоровича вдруг охватило холодком сомнения: «Все ли страницы я успел сгрести со стола? Неужто оставил?» Он тут же решил пересчитать листы. Пристроив сверток на березовом поручне, он принялся судорожно развязывать отсыревший шпагат. От его неловких движений мигом затянулся узел. Разозлившись, Федор Исидорович рванул тонкую бечевку. Перевязь с треском лопнула, и стопка книг, рассыпавшись, с шумом полетела вниз…
Шперк охнул. В самый последний момент ему удалось отчаянным жестом поймать белый листок бумаги, прилипший к бревну. Он бережно поднес остаток корректуры к глазам и по жирным крючкам исправлений догадался, какой фрагмент работы река оставила ему на память. Он торопливо зашевелил губами: «Контово понятие религии включает в себя курьезное утверждение, будто Христос был исключительно политическим авантюристом, который воспользовался универсальной идеей спасения в целях беспрепятственного распространения своего вероучения».
Изустно воспроизведя тяжеловесный период, Шперк едва не расхохотался. Смысл фразы, произнесенной здесь, в лесу, среди густого мрака, показался ему до предела пошлым. «Экая, право, чушь! – возмутился философ. – Неужели тридцать лет я мог беспрепятственно кормить читателей протухшей духовной пищей? Непостижимо!»
Скомкав листок, Федор Исидорович равнодушно бросил его вниз. Бумажный шарик упал в воду и, покрутившись, уплыл под мост.
«Такой бред и утопить не жалко», – заключил Федор Исидорович, небрежным движением стряхивая с рук невидимую грязь. Ему приятно было сознавать, что глупый случай так кстати позволил ему избавиться от тяжелой ноши. Стоило ли теперь, в его положении, жалеть о бессонных ночах, о спорах с критиками, о редакторском садизме. Это была нелепая борьба с призраками, жалкими скопидомами, охранявшими литеры наборных касс!
Он посмотрел на ртутный столбик луны, извивавшийся в воде, удивился своим мыслям и странным поступкам. Ведь все произошло так неожиданно…
Еще утром он с удовольствием вылизывал статью, ловил «блох». Потом все шло по давно заведенному порядку: он перелистывал «Максимы» Паскаля и дремал до полдника, который завершился двойным бульоном, ростбифом и французской грушей. Правда, он не ощутил после этого обычной блаженной сытости, и сигара, казалось, отдавала махоркой. Но в общем-то, ничего особенного не происходило, если не считать некоторого возбуждения, которое мешало ему насладиться одиночеством.
К вечеру, однако, его самочувствие резко ухудшилось. Он долго сидел на краю постели в длинной батистовой рубахе, щупал пульс и совершенно не мог понять, чем вызвано чувство гнетущей тревоги. Какая-то неясная мысль упрямо жужжала в его голове, точно муха под стеклянным колпаком. Помучившись, Федор Исидорович решил прибегнуть к кардинальному средству – снотворной микстуре. Он уже собрался звать экономку, но в этот момент ему послышалось, будто в глубине спальни трижды звякнули фарфоровые куранты.
Шперк вздрогнул. Он вдруг догадался, что таинственный источник звука не мог находиться в комнате. Во всем доме не было часов с таким холодным и странным боем. Он сорвал с головы ночной колпак и вытер им потное, точно помертвевшее лицо. Потом с удивлением посмотрел на засаленную тряпку, увенчанную облезлой кисточкой, и брезгливо отшвырнул: «Где я?.. Кто я?.. Какая грязь!»
Ему было больно и страшно. В одно мгновение лопнула невидимая защитная оболочка, в которой многие годы летаргически дремало его подлинное «я». Теперь оно, подобно злому джинну, вырвалось из плена и поднялось во весь свой рост, примяло фальшивую личину провинциального метафизика Федора Исидоровича Шпека. Все прошлое, все долгие десятилетия, наполненные бездарной академической суетой, высокопарным брюзжанием и хорошо оплачиваемой графоманией, уже казалось сплошным кошмаром. Но кошмар рассеялся, и перед ним открылся ясный путь спасения. Он понял, что должен действовать, бежать без оглядки из этого чужого мира, который был для него подлинной тюрьмой.
Шперк поднялся с постели и, стараясь не шуметь, начал собираться. Он натянул нанковые штаны, облачился в старый сюртук и быстро собрал со стола ценные книги. Выглянув в окно, он прикинул, стоит ли брать зонт, но решил, что лишняя обуза ему ни к чему, и, задув свечу, в одних носках пробрался к парадной двери. Здесь он ненадолго притаился и, лишь убедившись, что его никто не заметил, тихо выскользнул на улицу.
Как он и предполагал, кругом не было ни души. Шперк поднял атласный воротник и, воровато озираясь, быстро зашагал в темень грязных переулков. Он шел, не заботясь о направлении, целиком доверясь генетической программе, которая безошибочно вела его к предполагаемой точке встречи. Теперь, оказавшись вне удушливой атмосферы старого дома, он мог немного поразмыслить о событии, которое так резко и без предупреждения изменило его жизнь.
Собственно, никакой подлинной катастрофы не произошло. Он знал, что рано или поздно ссылка должна закончиться и наступит момент, когда он получит право покинуть Землю. Но он не предполагал, что сопутствующие духовному возрождению переживания окажутся настолько мучительными, что радость его будет омрачена чувством жгучего стыда. Да, ему впервые было стыдно. Даже тогда, во время судебного разбирательства, он не испытывал никаких угрызений совести, не чувствовал себя преступником. Но сейчас, когда память беспощадно рисовала ему картины вновь обретенного прошлого, он неожиданно для себя осознал подлинное значение своей вины. Теперь он понимал, что был настоящим преступником, и то, что произошло на «Торраксоне», навсегда останется грязным пятном на его совести.
Шперк шел все быстрее. На окраине города он пересек зловонную свалку и углубился в сырую мглу леса. Он спотыкался, падал, хватался за колючие ветки. Ему было больно, но он не щадил себя. С каждым шагом, казалось, росло его преступление, и он бежал от самого себя, бежал в будущее, надеясь, что оно, подобно смерти, навсегда освободит его от всех обязательств и сделает ненужным оправдание.
Сейчас, стоя на мосту, он был спокойнее. Ночь немного примирила его с совестью. Он уже не испытывал особой потребности в непрерывном самобичевании. Теперь он больше думал о цели своего внезапного побега. Всего несколько метров отделяло его от развалин барской дачи, и нужно было торопиться.
Шперк прикинул на глаз ширину просвета между досками – чуть больше двух аршин. После того, как река поглотила тяжелый сверток, преграда казалась пустяковой. Он откинулся назад и, взмахнув руками, перемахнул через щель. Гнилое дерево подозрительно прогнулось под ним, где-то внизу противно чавкнула вода. Федор Исидорович сбалансировал и, шумно отдышавшись, пошел через мост.
Вскоре лес расступился. Зеркально яркая луна, точно театральный прожектор, высветила беспорядочные развалины генеральской дачи.
Шперк остановился и машинально оправил сюртук. Он не сомневался, что перед ним стандартный эвакопункт устаревшей планировки. Декоративность строения резко бросалась в глаза, поражало обилие натуральной древесины, тонкого голограммного напыления, неказистых сараев из формопласта, заботливо разбросанного мусора. Полюбовавшись панорамой, Шперк побрел к веранде, поднялся по ее шатким ступенькам и предусмотрительно замер возле полуоткрытой двери. Изнутри тянуло сыростью и гнилью запущенного жилья. Жутковато… Он опасливо огляделся, не решаясь переступить порог. Но уже через несколько мгновений его страх рассеялся. Его подлинное «я», которое некогда принадлежало капитану-наставнику Арновааллену, взбунтовалось и потребовало решительных действий. Шперк отчаянно толкнул разбухшую дверь и, миновав заваленную хламом веранду, вошел в большой гулкий зал.
Было тихо. Где-то в темноте пустого помещения по-домашнему тикали часы. Стерильный воздух щекотал ноздри. «Кондиционер» – догадался Шперк. Глаза понемногу привыкали к темноте. Из широкого окна падал прямоугольник лунного света. Федор Исидорович чуть-чуть наклонил голову и увидел поверх крон одичавших яблонь набухшие, точно почки, светила. Их живое мерцанье поразило Шперка. «Как долго я не видел звезды, – подумал он. – А ведь все эти годы они горели над моей чернильницей!»
Ему стало грустно. Зверинец созвездий воспроизводил привычную картинку на обзорном экране корабля. Шперк вдруг вспомнил свой последний звездолет «Торраксон». Когда-то он был одним из лучших кораблей серии «Амфимакс», оснащенный мощными излучателями репликаторов и аппаратурой опережающего моделирования ситуаций. Вспомнил он и свой рабочий центр, где в ответственные моменты вел секретные переговоры с курьерами правящей элитарной пленки, где часто собирались его ученики, которым он передавал опыт экспериментальной космоархеологии. Их тени, точно живые, внезапно окружили капитана-наставника. Спокойной и доверчиво смотрели на Арновааллена системотехник Берильор, инженер по когерентным структурам Ингобертан, контактор Симплимаус, совсем еще молодой археолог Рунаморено… Не верилось, что все они бессмысленно погибли в центре свернувшегося аттрактора.
Федору Исидоровичу стало не по себе. Порывшись в карманах, он достал картонный коробок и дрожащими пальцами торопливо чиркнул спичкой. Пыхнув серным дымком, теплый огонек осветил странную обстановку зала: колченогие стулья с лезущими из дыр пучками морской травы, потертый кожаный диван, дубовый шкаф, украшенный ангелами, овальный стол, посыпанный сеном. Однако вся эта пестрая декорация почти не привлекла внимание Шперка. Хотя огонек горел всего несколько секунд, он успел заметить высокую темноволосую женщину, неподвижно стоявшую возле полуразрушенного камина и подозрительно наблюдавшую за новым посетителем.
Капитан с удивлением узнал ее. Нет, он не мог забыть эту статную осанку, холеные пухлые руки, блеск зеленоватых глаз… Уже тогда, в первый день после приземления, когда партия ссыльных пробиралась к «Даче генерала Завьялова», эта вестянка произвела на него яркое впечатление. Она резко выделялась из группы своим независимым, даже вызывающим видом. Никакие усилия психокосметиков не смогли изуродовать ее породистое лицо. Она и сейчас была красивой, точно груз тридцатилетия оказался для нее легкой ношей.
– Это вы?.. – пробормотал Шперк, изобразив на лице подобие улыбки. – Какая неожиданность! А я пешком-с и в неглиже… Прошу покорнейше простить.
Женщина молчала. Пока догорал уголек, она ограничилась пристальным разглядыванием Федора Исидоровича.
Шперк съежился от волнения. Равнодушие дамы слегка задело его самолюбие, но втайне он был рад встрече. Теперь отпали все сомнения в реальности генетического сигнала. Эвакуация действительно началась.
Уголек согнулся и обжег пальцы. Шперк бросил спичку и схватился за мочку уха. Зал погрузился в темноту.
– Не поленитесь включить люмеон, – внезапно произнесла вестянка довольно грубым тоном. – Справа от вас, под картиной, должен находиться пульт.
– Сию минуту, – засуетился Шперк, соображая, где у него правая рука. Он подошел к стене и долго возился в поисках картины. Потом стукнулся о раму, отодвинул ее в сторону и обнаружил фосфоресцирующий пульт с вестянской маркировкой. Через минуту затеплилась осветительная панель, замаскированная под облезлый лепной потолок.
Искусственный свет по-новому раскрасил убранство зала. Хотя декораторы старались создать атмосферу заброшенности, на всем лежал грубый отпечаток подделки. Штампованные кресла, огромный муляж шкафа с ангелами, у которых были почти вестянские лица, синтетическое сено на столе – все это кричало, поражая нелепостью. Но особенно неуместно на этом фоне выглядели дорогие часы, стоявшие на каминной полке. Их мраморный корпус в форме пьедестала украшала бронзовая статуэтка Фемиды. Как и полагается, богиня правосудия имела полный набор священных атрибутов – весы с шарами и обоюдоострый меч длиной не более мизинца. Можно было поразиться искусству литейщика, непринужденно передавшего в металле легкие складки хитона, ниспадавшего к изящным ступням. И все же не это удивило Шперка. Его буквально пронзил характерный «ослепленный» взгляд Фемиды сквозь повязку, закрывавшую ей глаза. Федора Исидоровича охватило волной страха. Он стыдливо покраснел и, стремясь подавить неприятное чувство самоунижения, торопливо обратился к вестянке:
– Мне кажется, мадам, что я где-то уже имел честь видеть вас. Гм… Я не имею в виду тот злополучный день, когда нас швырнули с орбиты. Это было позднее… – Шперк потер пальцем переносицу. – Да-да, припоминаю… Летняя гастроль театра Барсуковых. Шекспир. Леди Макбет… Если мне не изменяет память, вы выступали в заглавной роли. Не так ли?
– Прекратите! – вспыхнула она. – Я промокла насквозь, и у меня нет никакого желания копаться в прошлом. Это пошло, милостивый государь! И зарубите себе на носу: перед вами Главный системотехник Ирнолайя из Кроо. Ирнолайя, а не базарная Коломбина.
Федор Исидорович растерялся. «Что-то сказал лишнее?» – подумал он. Не имея особого опыта в обращении с дамами, он решил принести извинения, но что-то внутри него яростно взбунтовалось и заставило говорить точно с чужого языка:
– Ваша позиция, мадам, гм… Ирнолайя… Для меня это совершенно неприемлемо, – проворчал он. – Я не боюсь прошлого и не считаю жизнь на Земле позором. Скажу больше: если бы мне было дано право помнить о ней весь остаток дней, я был бы только счастлив. Да-с, дорогая соотечественница.
Ирнолайя вызывающе рассмеялась.
– А вы все такой же, капитан Арновааллен, витийствуете. Говорите так, будто не знаете, что ваше желание неосуществимо и даже противозаконно! Впрочем, вы и на процессе вели себя как неотесанный болван. Резали правду-матку в присутствии Эксперта-хранителя. Это было скандально и глупо. После кровавой мясорубки, которую вы учинили на «Торраксоне», будьте благодарны, что вам вообще сохранили жизнь, дали возможность исправиться… И упаси вас бог еще раз заикнуться о Шекспире, вы меня поняли?
Шперк нервно зевнул. Гордячка, кажется, задала ему солидную трепку. Поделом. Он слишком рано пошел на откровение. Надо было заранее предусмотреть, что женщине не так легко перенести муку второго рождения. Она еще не обрела свою подлинную личность и потому мечется, как затравленный зверек. Что ж, ему преподали неплохой урок общения с эвакуантами. Впредь он будет осторожнее.
Федор Исидорович сделал вид, будто не принял слова вестянки всерьез. Он размял папироску и глубоко, с наслаждением, затянулся.
В зале наступила тишина…
Часы пробили одиннадцать.
Шперк чадно дымил, искоса погладывая на Ирнолайю, зябко поджимавшую босые ноги. Он молчал, опасаясь продолжать разговор, и всем своим видом показывал, что для него ночная встреча – явление ординарное и ни к чему не обязывающее. На всякий случай он даже нашел подходящее обоснование для такого рода позиции. «В самом деле, – думал Шперк, – мы почти не знали друг друга до ссылки, так стоит ли обременять себя новым знакомством в столь сложной ситуации, перед самым отлетом? Не лучше ли ограничиться пустяковым обменом любезностями?»
Немного успокоившись, капитан смог лучше рассмотреть беглянку. В ярком свете люмеона она выглядела намного старше. Следы однообразной примитивной жизни отчетливо проступали на ее тщательно загримированном лице. Он невольно заметил в ней первые признаки возрастной полноты, рыхлость обнаженных рук, нервную складку, отпечатавшуюся в углу крупного алого рта. Спустя тридцать лет вестянка стала очень напоминать земную женщину, и это немного удручало Федора Исидоровича, верившего в устойчивость генетических признаков, характерных для древних космических рас.
«Черт возьми, – думал капитан “Торраксона”, – где уж этой разжиревшей бабе понять, что тридцать земных лет, пусть даже самых скверных, не так-то легко выбросить из жизни! Они вооружили нас опытом чужой цивилизации, позволили заново пережить зарю коллективного мышления, еще не отравленного могуществом науки… И разве не подобна смерти утрата этого опыта? А ведь именно это освящает жестокий вестянский закон, требующий полного стирания воспоминаний о Земле. Это считается гуманным актом, необходимым условием духовного возрождения исправившегося преступника. Какая утонченная ложь! Так почему не поговорить о прошлом в последние часы перед расставанием? Нет, ничего не выйдет. Дамочка панически боится прошлого и готова закатить истерику. Жаль», – вздохнул Шперк.
Он поймал себя на том, что предвзято относится к Главному системотехнику. Плохо. В такой ответственный момент необходимо отбросить типично человеческие мерки. Срок ссылки истек, и надо быть добрее к собратьям по несчастью, щадить их самолюбие. Главное: их объединяет единая цель – возвращение. Ради этого можно и промолчать.
Замысловатый ход мысли немного позабавил Шперка. Он невольно улыбнулся, обнажив белизну фарфоровых зубов. Его лицо при этом так быстро переменилось, что Ирнолайя не удержалась от любопытного взгляда.
«Что-то повеселел старый хрыч, – терялась она в догадках. – Наверно, смакует непристойности об актрисах, злорадствует. Хотя… Куда этой навозной элите в такие тонкости. Просто скрывает от меня неприятные детали предстоящей эвакуации».
Ирнолайя прошлась по залу и сделала вид, будто с живым вниманием рассматривает картину, на которой был изображен чудовищный женский торс с раздувшимся, как у утопленницы, животом. Выдержав паузу, актриса обратилась к капитану с провокационным вопросом:
– Вам не кажется, наставник Арновааллен, что эвакуация плохо организована? Уже четверть двенадцатого, а группа еще не собралась. Чем это объяснить? Кто за это отвечает?
– Гм… – неопределенно хмыкнул Федор Исидорович.
– Халтура! – заключила Ирнолайя несколько театрально. – Обычный беспорядок и полное пренебрежение к нежелательным последствиям. Вот вам и цвет научной элиты – разложившаяся масса, проходимцы...
– Простите, но мне непонятен смысл слова «халтура». – Шперк уклонился от прямого ответа.
Актриса самодовольно хохотнула:
– Люблю редкие слова. Ну, да не в этом суть. Я не ожидала от Службы надзора такой расхлябанности. Они должны были обеспечить синхронность генетического сигнала для одновременного изъятия преступников из социального обращения. Наконец, нам должны предоставить приличную одежду, медицинский контроль, скромный досуг. А что мы имеем? Грязь, холод, полное отсутствие сервиса. Вам это нравится?
Шперк сделал вид, будто ищет пепельницу. Не найдя, положил окурок в карман и спокойно ответил:
– Это необходимо для конспирации, мадам.
– Вот как! – Ирнолайя скептически посмотрела на Федора Исидоровича и передразнила его: – Для конспирации… Куча мусора, сквозняки, смрад. Скажите просто: вы что-то от меня скрываете. Я права? Говорите же!
Шперк растерянно отвел взгляд и некоторое время молча рассматривал летевших ангелов на дверцах дубового шкафа. Он не знал, что ответить. Федор Исидорович имел смутное представление о системе секретной транспортировки отбывших наказание преступников. Хотя прежде он имел доступ к закрытой информации «Код – 201», многие отделы были ему недоступны. Особенно тщательно фильтровались сообщения, относившиеся к вестянскому судопроизводству. Задавая каверзные вопросы, Ирнолайя прекрасно знала, что ставит собеседника в тупик. Но Федор Исидорович не хотел сдаваться. За тридцать лет, проведенных в казуистических спорах, он чему-то да научился. Глубоко вздохнув, Шперк с нарочито небрежной интонацией ответил:
– Мадам, прежде всего договоримся, что мы не в трактире и здесь нет полового, которому можно дать по физиономии куском говядины. Мы можем сколько угодно негодовать, но от этого ничего не изменится, вы согласны?
– Допустим, – фыркнула Ирнолайя.
– Это во-первых. – Капитан загнул пожелтевший от табака палец. – А во-вторых, смею вас заверить, что у меня нет желания что бы то ни было скрывать от вас. Причина очень простая. Два часа назад я оставил все, что связывало меня с прошлым: дом, теплую постели, книги… Я шел с открытой душой. Какой мне резон обманывать вас?
– Не уклоняйтесь от ответа, – предупредила Ирнолайя. – Я желаю знать, где остальные.
– Я и не думал уклоняться. – Федор Исидорович незаметно подмигнул крылатому ангелу. – Я шел сюда с надеждой, а обнаружил пугающее меня обстоятельство. Казалось бы, радостное событие: встреча соотечественников за сотни световых лет от родины. И что я встречаю? Холод, равнодушие, подозрительность. О чем это говорит? За тридцать лет мы изменились, и не в лучшую сторону. Фиктивное существование, утрата личности, постоянный страх разоблачения – за все это надо было платить. Вот мы и заплатили лучшими сторонами своей души.
Шперк назидательно покачал головой.
– Нет, мадам, не стоит удивляться пустоте эвакопункта. Даже если сигнал услышали все, нет гарантии, что на него немедленно откликнутся. Вернее предположить обратное. Кое у кого не выдержали нервы, кое кому все равно где доживать последние дни – в вакууме, в трактире, в курной избе…
Ирнолайя испуганно посмотрела на Шперка.
– Вы это серьезно?
– Вполне.
– У вас опасные шутки, капитан. Вы ведь знаете, что нарушение генетической программы невозможно. Неужели вы допускаете, что представители высшей цивилизации могут променять идеалы Взрывающегося Тысячелетия на водку с квасом? О таком даже подумать страшно.
– Идеалы у преступников? – Шперк развел руками. – Ну, знаете…
– Вот я вас и поймала! – Ирнолайя вздернула искусно приклеенные брови. – Прелестно, капитан. Значит, вы с легкой душой способны поставить нас, вестянскую элиту, на одну доску с гомозаврами, рецидивистами и прочим сбродом! В таком случае, позвольте спросить, к какой категории уголовных лиц вы причисляете лично себя?
– На этот вопрос я отказываюсь отвечать, – сказал Шперк, небрежно откинувшись на диванные подушки.
– Почему? – настаивала Ирнолайя. – Вы же шли сюда с открытой душой! Так извольте обнажиться.
– Хотите услышать от меня гадости? Пожалуйста, – проворчал Шперк. – Да, сударыня, я капитан-наставник «Торраксона» – самый обыкновенный преступник. Вас это устраивает?
– Обыкновенный? Ну-ну, валяйте.
– Я смею так утверждать, потому что не вижу особой разницы между преступником, сидящим в звездолете, и рецидивистом, укрывающимся на чердаке. Пусть у них принципиально разные возможности, масштабы и средства, но сущность одна – насилие. Преступление аморально в любой системе счисления, оно абсолютно в любой точке пространства и времени.
– Адвокатствуете в пользу землян? Этих вонючих гомозавров? Очень милую компанию вы себе избрали! Что, в таком случае, заставило вас прийти на эвакопункт? Если вы считаете себя рядовым преступником, то какая разница вам, в какой точке пространства осуществлять насилие? С такой философией можно жить где угодно, хоть у черта в жилетке.
Шперк достал папироску и нервно затянулся.
– Я пришел, повинуясь генетической программе. Но если вникнуть глубже, подсознательный автоматизм ни при чем. Есть более сильные мотивы. Возможно, вам они покажутся мелкими, для меня же они – ценный результат ссылки.
– Что же это? Любопытно, – насторожилась актриса.
– Стыд, мадам, обыкновенный стыд. Вам знакомо это чувство?
Ирнолайя отвернулась к окну.
– Да, мне стыдно, что я, капитан-наставник, совершил гнусное преступление, не понимая этого ни там, на «Торраксоне», ни потом, во время следствия и суда. Я доказывал, что действовал в рамках служебного долга, что гибель команды репликатора произошла не по моей воле, а в результате неуправляемого процесса, нарушившего устойчивость аттрактора. Теперь я понимаю, что это была отвратительная ложь. Понял я не потому, что стал лучше, а потому, что жил на Земле, научившей меня самому удивительному качеству души – состраданию. Для меня обретение этого чувства – главное в жизни. Человеческая жизнь научила меня стыду и пониманию того, что моя вина ничем не может быть искуплена.
Ирнолайя потерла озябшие руки.
– Чудак вы, право, или помешанный, – сказала она. – Послушать вас – так впору вскрыть себе вены. Выходит, тридцать лет мучений – недостаточная плата за наши ошибки? Да у вас горячка, мой милый.
– Формально мера наказания была установлена точно. – Шперк выпустил широкое кольцо дыма. – Но стоит вникнуть в детали, и многое становится неясным. Возьмем, к примеру, прожитое мной последнее тридцатилетие. Считается, что я отбывал наказание чуть ли не в аду, и мою бренную плоть ежечасно терзали гарпии. Чушь! Когда вспоминаю мою тихую кабинетную жизнь, приятное самокопание, сытую дрему в богатых гостиных, я начинаю сомневаться, было ли это вообще. Это и есть страшное наказание?
– Значит, для вас это была только игра воображения. – Ирнолайя покачала головой. – Теперь понятно, откуда у вас закомплексованность, ощущение неискупленной вины. Пожили бы хоть денек в моей шкуре, тогда я бы посмотрела, куда делся ваш стыд. Красная девица! Меценаты, антрепренеры, поклонники… Одни модистки чего стоили – ужас! Как вы можете сомневаться в действии вестянской системы наказания?
– Я не говорил, что сомневаюсь, – уточнил Шперк.
– Ах да, вы, кажется, искали утешения. Поплачьтесь, поплачьтесь…
– Перестаньте кривляться, – процедил Шперк. – Возможно, я не испытал тех нравственных мук, которые выпали на вашу долю. Мой вывод касается только меня. Для меня подлинное искупление возможно только на Весте, в зоне Барлео-Альфа. Не мифическое искупление, а искупление черным и неблагодарным трудом.
– Допустим, – сказала Ирнолайя, возвращаясь к камину, – ссылка была для вас иллюзией искусственной личности. Тогда непонятно, какую цель преследовал суд, подменив наказание идиотским фарсом? Существуют тысячи более дешевых и эффективных способов морального и физического воздействия на преступников.
Шперк растерялся.
– Я устал, – с кислой улыбкой констатировал он. – Будем надеяться, что течение событий подскажет правильный ответ.
– Мне он не нужен, – тоном превосходства заявила актриса. – Я верю в реальность и действенность наказания. Тридцать лет изоляции и невозможности продолжать научную работу – достаточная плата за катастрофу на Делье-М. Надеюсь, и вас скоро оставят навязчивые идеи. Психотехники сотрут модельную личность Шперка и возродят капитана Арновааллена.
– С какой легкостью вы похоронили мое земное «я», – сказал Шперк, с трудом сохраняя внешнее спокойствие. – Неужели оно не имеет самостоятельной ценности?
– Это всего лишь психомодель гомозавра, выдуманная сценаристами! Она отжила свой срок и подлежит уничтожению. Не надейтесь прихватить ее с собой на Весту.
Шперк пристально посмотрел на Ирнолайю. Он не мог понять, откуда в этой рыхлой дамочке такая глухая ненависть к Земле, к ее культуре. Странный результат ссылки! Неужели прекрасные образы, которые актриса создавала на сцене, постоянное соприкосновение с шедеврами драматургии и поэзии оставили ее равнодушной? Трудно представить такую духовную слепоту некогда талантливого ученого. «Проклятые вопросы повисли в воздухе, – заключил Шперк. – Пора кончать комедию».
Ирнолайя покосилась на дверь и испуганно зашептала:
– Кажется, за нами следят. Т-сс…
Шперк прислушался. Дом был погружен в тишину, и только под полом тяжело дышал кондиционер.
– Успокойтесь, сударыня, – нарочито громко сказал он. – Мы одни.
Она дрожавшей рукой показала в сторону двери.
– Там кто-то ходит. Посмотрите, прошу вас.
Шперк лениво развалился на диване.
– Это шумит ветер, – сказал он, посмеиваясь над системотехником. – Просто ветер, мадам.
Ирнолайя покачала головой и по-птичьи поджала босую ногу…
Предчувствие не обмануло Ирнолайю. Скрипнув ржавыми петлями, дверь приоткрылась. Потянуло сквозняком.
От удивления Шперк следка подался вперед и глянул в образовавшуюся щель. Из темноты выплыло белесое пятно, и отсвет люмеона проявил черты испуганного женского лица – дрожащий детский подбородок, вздернутый нос «тюпочкой» и круглые стеклянно-голубые глаза. У Шперка неприятно заныло под ложечкой. Такие слащавые, лишенные индивидуальности мордочки он прежде замечал только у продавщиц ювелирных магазинов и у курсисток, одержимых манией всемирной эмансипации.
Не успел он приосаниться, как дверь распахнулась, и незнакомка, зашуршав платьем, вскарабкалась на трухлявый порог. Вид зала поразил ее воображение.
– Ишь ты! – ахнула она. – Милый шалашик.
Успокоившись, Ирнолайя бросила скептический взгляд на вестянку, с такой непосредственностью восхитившуюся техническими безделушками. Актриса приметила, что странная особа одета дорого, но безвкусно. Ее шелковое платье висело мешком на костлявых плечах, грязные кружева траурной рамкой обрамляли непомерно глубокое декольте, массивные купеческие перстни унизывали пальцы нервных жилистых рук. «Настоящее пугало, – заключила Ирнолайя. – Даже трудно вспомнить, где я ее могла прежде видеть».
Гостья довольно быстро пришла в себя. Она стала ходить по залу, радостно повизгивая и прищелкивая языком. Когда детали обстановки перестали ее занимать, она сунула пластиковую соломинку в рот и, повернувшись на каблучке, уставилась на капитана.
Шперк нахмурился. Ему было неприятно откровенное разглядывание. С другой стороны, появление новой эвакуантки неожиданно вселило в него надежду, что он сумеет взять реванш у Ирнолайи. Сама реальность в образе жалкой опустившейся особы опровергала веру актрисы в расовое превосходство вестян. «Милая, очень милая крошка», – пытался расчувствоваться Федор Исидорович, но, что было самым удивительным, сознание правоты не радовало. Хотя он и предполагал, что под воздействием земных условий «модель личности» может утратить часть защитных подпрограмм, такой катастрофический распад явился для него полной неожиданностью. «Как это могло произойти? – спрашивал себя Шперк. – Как могла вестянка превратиться в уличную девку? Дефект программы или результат кризиса древней вестянской культуры? Пока ясно только одно: “гомункулус” не выдержал тридцатилетнего испытания. Он развалился, и трудно представить себе, что может возродить его из пепла. Бедная крошка, – заключил Шперк. – Кто знает, что ждет ее в будущем. Витринная полка в музее космических культур или самое страшное: бесследное исчезновение в лабораториях генной инженерии. Неясно, необъяснимо, ужасно!..»
Мрачный вид Шперка разозлил вестянку. Она выплюнула огрызок соломинки и прогнусавила:
– Нос воротить изволите-с? Будто не признали. Ай-ай. Наденьте пенсне, папаша. Поднатужьтесь. Неужели во мне ничего не осталось от контактолога Леймюнкери?
Шперк растерянно молчал.
– Ну, а вы, мадам Ирнолайя, – вызывающе бросила через плечо эвакуантка. – Уж вам-то стыдно жаться в углу. Припомните лучше Делье-М. Бурное было времечко… Вы тогда частенько пользовались нашими рекомендациями. Не так ли?
– Пользовалась, – брезгливо ответила актриса. – И очень сожалею об этом. Ваша лаборатория, пресловутый «Гепар.Сульф» поставлял чистейшую липу. Не вижу повода для щенячьих нежностей.
– Понимаю… – Леймюнкери захлопала кукольными ресницами. – Шьете мне дело. Не выйдет-с, мадам. Я рассчиталась за прошлое и не намерена впредь лобзать пятки судейского. – Контактолог вновь смерила капитана уничтожающим взглядом. – Может быть, и у вас есть в запасе парочка рекламаций. Выкладывайте, капитан.
– К счастью, я не имел никакого отношения к вашему заповеднику, – выдавил Шперк.
– Грубая ложь, – возмутилась контактолог. – Где вы этому научились? Впрочем, немудрено – тридцать лет среди гомозавров плюс склероз и старческое слабоумие… Если хотите, могу напомнить некоторые исторические детали.
– Не стоит, – предупредительно заметил Шперк. – Мы только что договорились с мадам Ирнолайей не вспоминать о прошлом. Считайте, что я вам верю.
Леймюнкери вопросительно посмотрела на Ирнолайю.
– Ловко придумано, – заключила контактолог. – Только поясните, кэп, глупой женщине – о каком прошлом был уговор? О том или этом?
– Не все ли вам равно, – съязвила Ирнолайя. – Думаю, вам будет выгодно вообще помалкивать о своей жизни.
Эта небрежно брошенная фраза произвела на Леймюнкери действие неприкрытого удара.
– Вы забываетесь! – взвизгнула она тонким срывающимся голоском. – Вы, жалкая провинциальная примадонна! Я горжусь своим прошлым. Горжусь премией Координаторов, своей работой по экспресс-анализу палеоинформации. А вы!.. – Леймюнкери закашлялась, лицо ее приняло страдальческое выражение, худые плечи тряслись, как у куклы, подвешенной на веревочках.
– Черт с вами, гордитесь своим прошлым, – воспользовавшись паузой, огрызнулась Ирнолайя. – Только непонятно, что оно вам дает. Вам смягчили меру наказания, привили гены титулованной особы? Чушь!
– Не ваше дело!
Леймюнкери прикусила губу и спрятала лицо под черной вуалью. Она чувствовала себя униженной и разоблаченной. Встреча уже не радовала ее. Задохнувшись от обиды, она торопливо подошла к окну и жадно глотнула воздух. Ей не верилось, что земная жизнь подошла к концу, где-то там, по ту сторону ночи остались и хор цыган, и пьяный купчик, храпящий в дешевом нумере…
Леймюнкери вздрогнула. Она вдруг увидела сизую физиономию купца Третьей гильдии Гаврилы Карасева, который своим обликом чем-то напоминал «Гуртала» – примитива из планетарного заповедника «Гепар.Сульф», и ей стало страшно. Она закрыла глаза, но образ Гаврилы не пропадал, а только скалил белые зубы и беззвучно гоготал. Это был уже не купец, а самый настоящий монстр, покрытый толстой фибрионовой чешуей. Он грубо рвался из глубин насильно забытого прошлого, возвращая ее к последним дням работы в заповеднике, к отчаянной борьбе с Центром Координации, завершившейся полным провалом…
…Это было цепью случайностей. Катастрофа готовилась давно, почти с самого основания заповедника «Гепар.Сульф».
Когда Леймюнкери приняла лабораторию анализа палеоинформации, на всем лежал отпечаток запущенности и дезорганизации. Она была удивлена: крупный научный центр, имевший стратегическое значение, снабжался устаревшей аппаратурой, произведенной в глухой провинции. Но самую печальную картину представляло подопытное стадо гурталов – дикое, вымирающее. Постоянная нехватка пищевых капсул и плохой медицинский контроль способствовали вспышкам эпидемий, снизивших численность популяции до критического уровня.
Леймюнкери надеялась вернуть заповеднику былой престиж. Были смонтированы новые кормораздаточные автоматы, загнанное в силовые клетки стадо гурталов работало на пределе возможностей, и поступавшая с «Тиниуса» палеоинформация контролировалась в режиме полного насыщения.
Но достигнутое с трудом плато стабильности оказалось непрочным. Через три года почти вышла из строя линия силового заграждения. Почувствовав свободу, гурталы грабили склады пищевых капсул. Леймюнкери понимала, что, опустошив холодильные камеры, голодная орда двинется к лабораториям экспресс-анализа. Озверевших мутантов уже ничто не остановит.
Леймюнкери обратилась за помощью. Началась затяжная бюрократическая борьба с Центром координации, который вместо оборудования заваливал «Гепар.Сульф» бесполезными инструкциями.
В начале 596 года Взрывающегося Тысячелетия угроза разрушения стала неотвратимой. В отчаянии Леймюнкери пошла на рискованный шаг. Минуя каналы Центра координации, она обратилась в Службу катастроф, надеясь, что прогнозисты помогут заповеднику. Центр координации разразился угрозами. Руководству заповедника вменили в вину дезорганизацию научной работы, попустительство «разложившимся элементам, преступный срыв контроля палеоинформации.
Это была ловушка, сотканная из демагогии. Только Леймюнкери знала, какой ценой удавалось обрабатывать возраставший поток информации и тестировать его с помощью неуправляемого стада. Чиновникам, однако, мерещились коварные заговоры, тайная обработка сознания. Лидеры элитной пленки игнорировали любые аргументы, в том числе ссылки на элементарные законы биопрограммирования.
Жизнь в заповеднике стала невыносимой. Гурталы наступали, и самому последнему роботу-раздатчику было ясно, что «Гепар.Сульф» переживает последние дни.
Лишенная поддержки, Леймюнкери полностью утратила чувство реальности. Вопреки логике событий она отказывалась признать себя побежденной, судорожно цеплялась за пост, погубивший немало талантливых контактологов. Она была готова идти на любой риск, самое безрассудное предприятие. Именно тогда она разрешила зоопсихологу Наомортане осуществить рискованную вылазку.
Формально предложение Наомортаны было научно обоснованным. Многие годы зоопсихолог работала с гурталами и добилась больших результатов. Во время профилактических пауз Наомортана облачалась в легкий скафандр и бесстрашно шла в зону биоконтроля, где обитали забитые потомки протоцивилизации. Там на правах «нейтралитета и полного доверия», шаг за шагом преодолевая барьер отчуждения, она изучала формы разумного поведения примитивов. Это был нелегкий путь, но главное было достигнуто. Ей удалось доказать, что внутригрупповые отношения в стаде более совершенны, чем те, что были выявлены официальной экспертной комиссией. Новые данные, однако, замалчивались Центром координации, не заинтересованным в закрытии «Гепар. Сульф». Теперь, когда над заповедником нависла угроза, Наомортана решила практически доказать, что гуманное и честное отношение к мутантам способно без устрашающей техники управлять поведением стада.
Никто, кроме Леймюнкери, не верил в успех. Стадо было на грани взрыва, и любая оплошность могла сыграть роль запального устройства. И все же Наомортана отправилась к разрушенным линиям заграждения.
Все закончилось быстро. Полуразложившиеся пищевые капсулы сделали свое черное дело. На короткое время Наомортане удалось успокоить стадо, увлечь игрой с кормораздаточными автоматами, но вскоре пиршество прервалось. Приступы острого отравления проявились несколько часов спустя. Обезумевшие самки прижимали к бронированной груди парализованных детенышей. Примитивы окружили Наомортану, не оставив ей надежд на спасение. Попытки рассеять стадо окончились неудачей.
Когда гурталы скрылись в развалинах древнего города, команда стражей, телепортированных с «Тиниуса», смогла лишь обнаружить остатки скафандра зоопсихолога. Контакт не состоялся.
С этого момента началось стремительное падение Леймюнкери в черные слои Октавы, закончившееся ссылкой – изощренной пыткой, растянутой на три десятилетия. И вот сейчас, когда, казалось, гибель Наомортаны искуплена ценой опустошения и позора, Леймюнкери было тягостно ощущать откровенное презрение эвакуантов. У них не было на это никакого права. Она не нуждалась в их сострадании и их дешевой реабилитации…
…Отвернувшись от окна, Леймюнкери сказала тихим, но неприятным голосом:
– Если бы вы знали, как я ждала встречи. Вы оказались злыми и чванливыми, как гомозавры. Не могу понять, чем вы лучше меня. Хотя бы вы, папаша. Вам крупно повезло: отсиделись в норе, протерли парочку дорогих халатов. Все мы равны перед будущим. Муки, выпавшие на мою долю, вам и не снились.
– Вы ошибаетесь, сударыня, – растерянно пробормотал Шперк. – Мы разделяем ваши чувства. Лично я…
– Какой вы великодушный, кэп! – перебила его контактолог. – Прямо Конфуций в белых перчатках. Дешевый трюк. Вам ничего не стоит подбросить комплимент. Придется вам принимать Леймюнкери такой, какая есть. Так что слушайте, господа, слушайте трагикомическую историю моей земной прогулки. Это моя месть. Затыкайте уши, закройте глаза. Ничего не получится. Придется вам немного запачкаться, хотите вы этого или нет.
Было счастливое время, когда я еще верила в гуманность вестянской Фемиды. Да, был суд. Был оглушающий шок ингемотерапии. Затем наступил новый этап унижения. Психотехники вылепили мне чужую, по-видимому, глупую физиономию, записали мне в память матрицу банальных фраз, полный набор разнообразных оханий и аханий, жаргонных словечек. Перед ссылкой советник Эрнотерн ознакомил меня с актом, согласно которому каждое лицо, подвергнутое психическому переходу в иную пространственно-временную структуру, имеет неотторжимое право на полную обратимость всех параметров личности. Советник назвал это абсолютной гарантией. По истечении срока ссылки мне предоставят широкие возможности для возвращения в элитарные пленки Октавы…
Сейчас я понимаю, что это был обман. Думаю, что и вы, любезные соотечественники, это понимаете. Произошла отвратительная метаморфоза: мы, цвет вестянской элиты, обратились в студенистых расслабленных моллюсков, с тупой верой убежденных в прочности своей раковины. Вас оскорбляет такое сравнение? Посудите сами, господа, что может представлять из себя разумное и чувствующее существо, вырванное из всех подсистем кооперативного поведения. Нечто стократно худшее, чем моллюск, который все же принужден бороться за существование и прочно сжимает створки раковины при малейшей опасности. А что осталось в нас, кроме беззаботного ожидания, жалкой игры в поддавки, которую мы вели с чужим миром?..
В тысяча восемьсот восемьдесят втором году я обосновалась в захолустном городке М**. Это был типичный мещанский рай, где чиновник Пьеро томится в земской управе, Арлекин в полицейском мундире дубасит всех направо и налево, а богатая вдовушка Коломбина увлечена социальными утопиями и спокойно грабит мужиков. Искусство психотехников оказалось на высоте: мне стоило большого труда занять новую точку в том житейском многоугольнике. Крупный банковский вклад, записанный на мое имя, приносил солидные проценты. Я могла жить на широкую ногу, развлекаться и содержать в образцовом порядке каменный сарай, который гомозавры с завистью называли особняком. В общем, потекла сытая спокойная жизнь в странном космическом корабле, со скоростью годовых циклов мчавший меня сквозь бездну тридцатилетия…
Однако вскоре со мной стало твориться что-то непонятное. Неведомое чувство все чаще тревожило мою душу. Я не понимала его и прогоняла изо всех сил, но, как я ни мнила себя вестянкой, чувство это крепло и пускало глубокие корни.
С особой силой оно угнетало меня по вечерам, когда я усаживалась перед окном гостиной и, поглаживая ангорского кота, смотрела на улицу, полную непрерывного движения. Мимо проносились экипажи, шныряли мальчишки рассыльные, кричали коробейники, гуляли чинные парочки. Это был разноликий образ земной жизни, загадочный и непохожий на те абстрактные модели цивилизаций, которые рождались и умирали в недрах моделирующего комплекса на Фоногоре.
Вскоре я начала понимать причину нервического состояния. Я все больше становилась земной женщиной, и во мне пробуждались новые стереотипы поведения. Одним словом, я затосковала, как самая обыкновенная барыня, у которой болит голова от папильоток и фруктовой диеты.
Тогда же мне явилась коварная мысль осуществить микроконтакт с гомозаврами на самом высоком светском уровне. Правда, это было ненамного легче, чем приблизиться к стаду гурталов, но, взвесив все «за» и «против», я отважилась на рискованный эксперимент.
С этой целью я, по примеру многих, обзавелась компаньонкой – разорившейся дворянкой мадам Лампасовой, которая на правах «автомата-переводчика» согласилась вывести меня в свет. То была чрезвычайно опытная дама с колючими глазами, злым языком и широкими связями. С ее помощью я довольно быстро усвоила неучтенные психотехниками формы внутривидового поведения: жесты, манеры, репертуар мимических выражений – от болезненной томности до имитации предобморочного состояния.
Мои первые визиты, загородные прогулки и танцевальные па в дворянском собрании вызвали зависть среди провинциальных львиц. Зато мужская половина общества была покорена. У нас образовались постоянные визитеры, почитавшие за великое счастье ежедневно навещать меня, слюнявить мне ручки и пить отвратительную жижу под названием «кофий».
Очень скоро Лампасова научила меня жить на широкую ногу, сорить деньгами, поток которых казался неиссякаемым. Я наслаждалась контактом, феноменом отсталой земной культуры и все более смотрела на ссылку как на продолжение моей научной работы в необычном качестве.
Шло время. Незаметно в моих отношениях с Лампасовой наступил перелом. По-видимому, начальный курс интеркосмического общения был окончен, и ловкая старуха, овладев инициативой, стала мне навязывать новый очень рискованный тип поведения.
Я и раньше примечала в компаньонке наличие тайных, тщательно скрываемых свойств личности. Теперь Лампасова раскрыла все карты. С наглостью, свойственной гомозаврам, она втягивала меня в сферу своих авантюристических интересов. Она была слепа к краскам мира. Единственной страстью, воспламенявшей ее холодный мозг, была игра в рулетку.
Поначалу я сопротивлялась ее расточительному увлечению, но она находила любой повод, чтобы затащить меня в игорный дом, увлечь магией чисел, гипнотическими жестами крупье.
Я не очень опасалась невинного с виду развлечения. Однако несколько ночей, проведенных за игорным столом, имели для меня губительные последствия. Я заболела, когда лопаточка крупье унесла по ту сторону стола горстку золотых монет. Я задрожала, покрылась испариной точно от сильнейшей интоксикации. Биологические прививки не уберегли меня от вируса алчности, и в моем разгоряченном мозгу разом померкли в Альфа-Рау, и «Тиниус», и медовые лучи Фоногоры. Остались только скрипучий шепот Лампасовой и тихий стук костяных жетонов…
Казалось бы, старуха могла гордиться успехами своей методы воспитания. Но она все чаще ворчала и капризно морщила усеянный бородавками подбородок. Ее не устраивал номинал тех жетонов, которые имели хождение в провинциальных казино. Кроме того, она ничего не смыслила в теории стохастических процессов, ей казалось, что в мире существуют «точки кристаллизации», где колесо фортуны застревает в выигрышной позиции.
Преодолевая мое интуитивное сопротивление, она начала затяжную осаду. В качестве осадного орудия она использовала рыхлый, кишевший бактериями организм. У Лампасовой вдруг открылись многочисленные хвори и разного рода болезненные симптомы, из-за которых жизнь в моем маленьком «космическом корабле» стала невыносимой.
Потянулась вереница толстопузых врачей в пенсне, слетались стайки алчных сестер милосердия. Я содрогалась от запаха варварских лекарств, казалось, пропитавших каменные стены особняка. Я была поражена бессилием земной медицины, все достижения которой умещались в пузырек со льдом. А болезнь, между тем, затягивалась и грозила тяжелыми осложнениями. Мне пришлось уступить, и тогда, уповая на советы лекаря, было решено срочно уехать за границу, где мягкий климат и природные источники совершали чудеса исцеления.
Получив паспорта, мы укатили в центр континента на какой-то ужасной тепловой машине, которая, содрогаясь, исторгала из себя столбы пламени и дыма. Там, облюбовав самый модный курорт, мы сняли чистенький домик с фальшивыми окнами, купили выезд и обзавелись прислугой. Все устроилось так быстро и тихо, что я забыла об инструкциях психотехников и вела себя крайне безрассудно. Новые впечатления начисто затмили прошлое. Мы совершали утренние моционы по бульвару, пили тухлую воду из источника, а вечерами отправлялись в ближайшее казино.
Здесь, в полумраке, среди чахлых пальм и лакеев, я обнаружила необычный микромир, характеристики которого отсутствовали в каталоге Броккероуэлла. Это была необычайная замкнутая система, по сравнению с которой бледнел вестянский паноптикум на Санформане. Игорные дома маленького курорта порождали удивительное разнообразие монстров – нас окружали титулованные особы, родовитые бездельники, профессиональные шулеры, безумцы и финансовые тузы.
Многоопытная Лампасова знала, как трудно поразить этот мирок генеалогией и сверканием бриллиантов. Воспользовавшись моей наивностью и неприкосновенным капиталом, она вовлекла меня в такую крупную игру, что очень скоро мы стали настоящей сенсацией. О нас писали в прессе, нас преследовали репортеры и жадная до зрелищ толпа гомозавров.
Такой успех окончательно вывел меня из фокуса устойчивости, и Лампасова, перешедшая от минеральной воды к «мадере», точно тупой детерминированный робот, тащила крошку Леймюнкери к финансовому банкротству.
И критический момент наступил. Когда в одну ночь метелочка крупье подмела наши последние жетоны, наступил час расплаты. Спасаясь от позора, мы срочно упаковали чемоданы и поспешили вернуться домой.
Втайне я была довольна таким поворотом событий. Мой «космический кораблик», мой особняк, кружившийся под северными звездами, изящно сервированные обеды, журналы мод и ангорские коты были куда большей гарантией безопасности, чем прокуренные залы казино. Конечно, я совершила ошибку, но мне казалось, что ничего страшного не произошло – наверняка вестянская фемида предусмотрела защитные программы на случай небольших жизненных неудач. Увы, господа, это оказалось иллюзией.
Однажды ко мне заявился необычный визитер. Это был молодой крошечный гомозаврик с тоненькими усиками и пуговичными глазами. Он вежливо снял канотье и принялся бесцеремонно осматривать мебель, картины, столовое серебро. На мои удивленные вопросы он отвечал скорбным молитвенным тоном: «Очень сожалею, сударыня… Примите мои… И прочее… Ваша недвижимость пойдет с молотка-с в счет долгов… Очень сожалею…»
Вначале я приняла его слова за остроумную шутку и для приличия предложила ему отобедать. Но тут случилась совсем дикая сцена. В гостиную с шумом ворвалась Лампасова и, недолго думая, запустила в шутника початую бутылку «мадеры». Гомозаврик куда-то мигом исчез, а разъяренная старуха орала во всю глотку, пиная ангорских котов: «Мы нищие! Нас выбросили на улицу! В чулан! Я этого не переживу!» Ее монолог продолжался так долго, что я в конце концов поняла: легкомысленное отношение к законам ссылки обернулось подлинной катастрофой.
Вам не трудно представить, господа, что мне пришлось пережить, когда я столкнулась с грубым социальным механизмом, господствовавшим в этой звездной провинции. Я металась в поисках кредита, нанимала адвокатов, прятала драгоценности, искала защиты у влиятельных особ. Безрезультатно. Гомозавры, прежде широко раскрывавшие передо мной двери своих домов, брезгливо отвернулись от нищей вестянки. Они оказались более жестокими, чем гурталы. Их улыбки были страшнее оскала мутантов.
Когда старуха Лампасова ушла в приживалки к генеральше Путятиной, я осталась совершенно одна на чужой планете. Но как ни тяжело было мое поражение, ссылка продолжалась, на мне по-прежнему лежала обязанность жить, скрываться, играть навязанную психотехниками жалкую роль.
У меня еще оставалась мизерная рента, позволявшая кое как сводить концы с концами. Я сняла тесную каморку с видом на черный базар и с тех пор вела себя как затворница, избегала любых контактов с гомозаврами. Опасаясь вновь нарушить мнемоинструкцию, я постигала константы земной культуры, читая дешевые книги, которые за медяки брала в лавках букинистов. Это был единственный безопасный способ квазичеловеческого существования.
Что-то кардинально менялось в структуре моего мышления. Я стала все чаще задумываться о том месте, которое занимала в этой гигантской империи гомозавров. Инстинкт контактолога подсказывал, что все эти годы я была на ложном пути. Я пыталась примириться с жандармским миропорядком, тогда как мне надлежало противопоставить себя существующей действительности. Разумеется, с точки зрения ортодоксальной контактологии такая суперпозиция была запрещена. Но я больше не могла вести прежний паразитический образ жизни и теперь стремилась к поиску более гибких программ поведения.
К сожалению, у меня был узкий спектр возможностей. Путь в науку был наглухо закрыт шоковой ингемотерапией. Уровень моих профессиональных знаний опустился почти до нуля, я не могла воспроизвести по памяти даже простейший ряд некогерентных цивилизаций. Да и не нужны были гомозаврам мои знания. Голод, войны, разнообразные формы социального насилия, эпидемии, поголовная неграмотность, религиозный фанатизм – эти мощные барьеры, надо полагать, еще многие столетия будут способствовать консервации примитивного земного мира. Здесь я была бессильна. Реальной оставалась только сфера художественной деятельности. Похрустывая сухарями, я нисколько не сомневалась в том, что искусство не просто «мечта и сон», оно способно на самом тривиальном материале строить широкие концепции о смысле жизни, морали, истории. Искусство открывало простор творческой фантазии, свободно преодолевающей границы между временами, странами, культурами. Это очень вдохновляло меня. Я прекрасно понимала, что любая попытка осуществить эстетический контакт будет уникальной в истории отношений Большой Октавы и Земли. Понимала… Но дальше красочных мечтаний дело не шло.
А между тем стрелка космического хронометра отмеряла унылые годы, отравленные возраставшей дороговизной и полной бесперспективностью. Проценты, на которые я жила, едва спасали от голодной смерти. Я обносилась, ходила в лохмотьях, спала на куче старого тряпья, кишевшего отвратительными насекомыми – вечными спутниками гомозавров.
В конце тысяча восемьсот девяностого года доходный дом, где я жила, был продан, а новый владелец удвоил квартирную плату. Это было страшным ударом. Мне пришлось вторично нарушить индивидуальную мнемоинструкцию и броситься на поиски заработка.
Хотя это было непростым делом, мне неожиданно повезло. Мое тело, вылепленное психотехниками по формуле «золотого сечения», как оказалось, имело определенную эстетическую ценность. Я стала натурщицей. Правда, эта профессия издревле считалась у гомозавров предосудительной, но зато я была спасена. Возможность приобщения к миру искусства давало мне, наконец, надежду, что рано или поздно мне удастся осуществить эстетический контакт с гомозаврами и тем самым в опосредованной форме повлиять на темпы развития этого отсталого мира.
Студия Дементия Порфирьевича Поползова, где я начала позировать за полтинник в час, была довольно большой для уездного города. Дементий Порфирьевич сумел нажить солидное состояние, выполняя заказы на фамильные портреты, роспись залов и вывески доходных заведений. Гомозавры были в восторге от его полотен, на которых слепые казались зрячими, уродцы – олимпийскими богами, а костлявые старухи – девицами на выданье.
Правда, разбогатев, Поползов начал чудить. Он грубо оскорблял заказчиков, гнал всех в шею и ночами писал аляповатые картины с гусями и прачками. Его внешняя простота, фантастическое бахвальство и теория, согласно которой «поить людей для их воспитания – дешево, быстро и безопасно», привлекали к нему множество учеников. Трудно сказать, чему он их мог научить. Он и в светлые деньки смотрел на учеников как на собутыльников, а уж когда страдал запоем, так и вовсе забывал об их существовании. В такие времена по студии слонялись хмурые художники, готовые в любой момент связать полотенцами буйствующего учителя. Сам же Поползов беспричинно буянил, бил французские сервизы и зычно орал: «Ужо я вам морды распишу, маляры проклятые! Колодники, грубияны!» Но в остальном Дементий Порфирьевич был человеком обходительным и даже ласковым.
Жизнь моя понемногу налаживалась. Я стала спокойнее, похорошела и надеялась, что последнее десятилетие пройдет без волнений и рискованных контактов.
Но все произошло иначе.
К весенней капели в мастерской Поползова объявился новый ученик, некто Алешка Капустин. Сначала он был неприметен среди прочих учеников, но вскоре Дементий Порфирьевич крепко привязался к нему и почитал чуть ли не за сына. Они частенько выпивали вместе и в субботние дни ездили по ресторациям, где вели жаркие споры о живописи, колорите и прочих тонкостях. Теперь уже все знали, что Поползов считает нового ученика истинным талантом и в трудные моменты готов полностью довериться его руке. Во всяком случае, во время запоев мэтра Алешка, которого чаще звали Альфредом, дописывал незавершенные полотна учителя. Он золотил прозрачно-влажные облака, покрывал нежной зеленью кроны молодых берез и дорисовывал гусям красные шишаки. Этой невинной с виду ретушью Дементий Порфирьевич бывал очень доволен и неизменно восхищался тонким Алешкиным чувством колорита.
Незаурядные способности Алешки-Альфреда вызывали во мне некое подобие любопытства. Чуть-чуть вообразив себя провинциальной барышней, я нашла, что новый ученик весьма недурен собою. Он был высок, пружинист, носил изящную бородку а-ля Ришелье и немного картавил, что придавало его речи особую располагавшую к себе мягкость. Но, в основном, характера он был скрытного, всегда держался на некоторой дистанции, и глаза его – темные, непроницаемые – странно ускользали от прямого взгляда.
Незаметно мое любопытство перешло в новую, более осмысленную фазу. Хотя я презирала Алешку как типичного примитива, это не мешало мне видеть, что его безошибочный инстинкт художника представляет огромную ценность. А так как я все еще надеялась взять реванш за поражение в казино, Алешка в перспективе мог стать «живым оружием» в моих руках.
Это была заманчивая идея – исподволь повлиять на дремотный мир гомозавров, ограниченный узкими рамками изолированной планеты. Да, господа, я замыслила средствами искусства дать земной цивилизации новый идеал – идеал космической культуры. Мой расчет был абсолютно научен. Ведь если жалкие обломки античных скульптур смогли породить Ренессанс, то не было ничего алогичного в предположении, что мое тело, став объектом искусства и… поклонения, предстанет новым эталоном прекрасного! Возвышенные идеи Взрывающегося Тысячелетия будут сиять на полотнах талантливых живописцев, станут программировать жалкие мозги примитивов, будоражить их, звать к недостижимому…
Для этой цели мне нужен был Альфред – балагур и повеса, не знавший себе подлинной цены.
К сожалению, все мои попытки привлечь к себе внимание нового ученика ни к чему не приводили. Молодой человек с усмешкой выслушивал мои внешне наивные рассуждения о линии, технике рисунка, эффектах текстуры и освещенности. Он обращал все в шутку и не желал видеть во мне Мону Лизу эры межгалактических перелетов.
Я утратила было надежду, но счастливый случай пришел мне на помощь.
Однажды Дементий Порфирьевич попросил меня позировать для его новой композиции «Девушка с ощипанным гусем». В течение трех дней, дрожа от холода, я выдергивала перья у жирного гусака каким-то особым движением, которое живописец стремился уловить точным мазком кисти. Ничего не получалось, Поползов нервничал, курил сигары, ругался и для отвода души то и дело прикладывался к графинчику. К утру четвертого дня Дементий Порфирьевич едва держался на ногах, выкрикивал нечто нечленораздельное и в довершение всего разбил очень дорогую венецианскую вазу. Встревоженные ученики сбежались на шум и, недолго думая, спеленали Поползова полотенцами. После этого уже ничего не оставалось делать, как отвезти Дементия Порфирьевича домой, где под присмотром врача и сиделки он мог бы прийти в разум.
В самом происшествии не было ничего необычного. Хуже было другое – в приступе белой горячки Дементий Порфирьевич изуродовал незаконченную картину. Изрезанную бритвой «Девушку с ощипанным гусем» нашли в печной трубе. Ученики неприлично острили на этот счет. Один только Альфред отнесся к делу с полной серьезностью и тут же взялся за реставрацию холста. Он сшил изуродованное полотнище, закрыл трещины и, восхитившись оригинальностью композиции, решил слегка поправить неуверенную руку учителя.
Тогда-то Капустину впервые пришлось обратиться ко мне с просьбой. Заикаясь и краснея, он пожелал видеть меня в студии утром следующего дня, пообещав удвоить плату. Я с радостью согласилась и в тревожном ожидании первого сеанса купила на базаре отменного «хлебного гусака» взамен прежнего, успевшего протухнуть.
Наконец наступил долгожданный час. Алешка-Альфред нацепил фартук и начал тихо работать, изредка бросая на меня равнодушный, немного рассеянный взгляд.
Это был плохой признак. В отчаянии я зло ощипывала гуся и уже не надеялась, что Альфред сможет увидеть во мне скрытые признаки неземной природы. Но не успел еще сеанс закончиться, как Алешка в сердцах бросил кисти и, свалившись в кресло, пробормотал: «Ничего не понимаю, ей-богу… У вас какие-то странные руки, сударыня. Кажется, что в них нет костей, а так-с, одни хрящи. И как это Дементий писал вас, бедолага?..»
После такого начала Капустин понес вздор о линии, анатомии, греческой скульптуре и, ощупывая кисти моих рук, удивлялся их необычайной гибкости. Временами мне казалось, что он сомневается в реальности моего существования, точно я была дипломированным средневековым призраком. Он заставил меня ходить, поворачиваться, вальсировать, и каждое новое движение вызывало у него недоумение, мучительный вопрос…
Я была довольна произведенным эффектом. Алешка прозрел и с того дня резко переменил свое отношение к жалкой натурщице. Теперь я позировала ему почти ежедневно. Он делал массу быстрых зарисовок, нервничал и сокрушался по поводу своей бесталанности. Я как могла помогала ему практическими советами, исподволь внушала ему мысль о наступлении новой эпохи, когда чисто земные идеалы растворятся в более совершенных надзвездных структурах. Он был сущим ребенком и почти ничего не понимал, но моментами мне казалось, что его неразвитые умственные способности стремительно растут под действием сложной перцептивной системы, которую являло мое искусственное тело. Вдохновленная первыми успехами, я уже верила, что с помощью Алешки смогу дать отсталой планете новый толчок интеллектуального развития.
Увы, все обернулось маленькой пошлой трагикомедией. Неучтенные параметры, факторы психического разброса… Природа гомозавров оказалась гораздо сложнее моделей, выработанных вестянской наукой. Достигнув с моей помощью довольно высокой стадии духовной культуры, Алешка сохранил в себе атавистические инстинкты, присущие его генотипу. Продержавшись на головокружительной высоте не более полугода, он истощил свои поиски и стал быстро катиться вниз, в липкую богемную грязь. Теперь он смотрел на меня другим взглядом – хищным, злым. Он забросил незавершенные полотна: «Напряжение универсума», «Гистерезис мировой скорби», «Мегасинтез рас»… Хмель восторгов улетучился, у него болела голова, он страшился ночных кошмаров. Работа его угнетала, он вновь затосковал о быстром успехе, славе, богатых заказчиках с жабьими мордами.
Моя жизнь тоже резко переменилась. Почувствовав мою слабость, он что ни день таскал меня по хлебосольным домам провинциалов, в салоны тщеславных старух, в шумные компании литературных бродяг. Увлеченная нереальными планами реванша, я долго не замечала, какую жалкую роль при нем играю. Я была всего лишь средством достижения самых низменных целей развращенного гомозавра, которому было плевать на синтез космических культур. Уездным меломанам он демонстрировал меня как редкостную биологическую аномалию, миловидного монстра, которого при желании можно было ущипнуть в темном углу и даже пригласить на танец. И все же я, истинная вестянка, прощала Алешке-Альфреду и грубость, и измены. Он все еще оставался моей последней надеждой, смыслом страшного тридцатилетия. Я оправдывала каждый его поступок, верила в любую ложь, старалась видеть в нем природный гений. Я еще не знала, что самое тяжкое испытание – впереди…
Алешка давно мечтал о путешествии за границу. Для художника в этом желании не было ничего предосудительного. Возможность учиться у прославленных мастеров живописи, яркие впечатления, экзотика – все это было необходимо истинному таланту. Поминая прошлое, я втайне завидовала богатым барыням, колесившим по тихим странам, кормившим попугаев в уютных отелях и зевавшим в ложах оперных театров. Правда, мои желания были более скромными: маленькая комнатка, скудный стол, возможность видеть и опекать Алешеньку. Это была та самая малая капля счастья, которой мне недоставало вдали от звездной родины. Но чтобы поехать за границу, нужны были деньги, а мы были бедны.
Конечно, существовали способы пробиться в люди: холуйство, чинопочитание, неравные браки, подложные завещания, взяточничество, воровство. Но все это так усердно порицалось моралистами, попами и прочими лицемерами, что я полагала, будто для нас этот путь неприемлем. В действительности все обернулось еще большей бедой – Алешка избрал самый мерзкий приемчик из тех, что применялись гомозаврами его круга. Он решил продать меня. Да, господа, именно продать!
Весной восемьдесят шестого года Алешка-Альфред сообщил мне приятную, по его словам, новость: его познакомили с «нужным» человеком, меценатом Модестом Петровичем Лихоглядовым. Я обрадовалась. Имя мецената было мне знакомо. В городишке о нем ходили самые разнообразные слухи. В своем огромном особняке он содержал нечто вроде кунсткамеры. Лишь немногим довелось видеть чудеса, собранные Модестом Петровичем: загадочных каменных идолов, монеты из раковин, картины из птичьих перьев, чучела экзотических животных, заспиртованных рыб, каменные топоры и даже лапти, образчики ремесленного искусства всех губерний. На мой взгляд, подобное собирательство без всякой системы и цели больше носит характер нервного заболевания, что-то вроде «синдрома Плюшкина», но в нашем бедственном положении это не имело значения. Лихоглядов щедро осыпал милостями всякого рода вундеркиндов и непризнанных гениев. К тому же, он, по-видимому, был безвредным гомозавром, хотя и отличался слабостью к женскому полу. Его печальные похождения были предметом постоянных сплетен базарных кумушек. Так как Модест Петрович по странности своей натуры мог воспламеняться только всем сверхобычным, его «Дульсинеи» были женщинами из ряда вон выходящими. Но и страдал он от них страшно. Его последняя жена, циркачка из проезжего балагана, ворочавшая пудовые гири как кастрюли, вышвырнула Лихоглядова из окна дворянского собрания, когда тот, разгоряченный коньяком, проявил внимание к глухонемой мулатке, разносившей нераспечатанные колоды карт. Хотя Модест Петрович сломал при этом ребро, суд при рассмотрении бракоразводного дела не учел это обстоятельство, и меценату пришлось откупиться от циркачки пожизненным содержанием.
Алешка решил представить меня этому странному гомозавру, прозрачно намекая, что моя уникальная фактура может склонить Лихоглядова к уплате крупного благотворительного взноса.
Я посмеялась над затеей, но, к моему удивлению, расчет Капустина оказался довольно точным. «Нужный человек» едва не прослезился от умиления, когда мы объявились в его салоне. Сама любезность, он прогуливал меня по душным, захламленным залам особняка, как бы невзначай называя огромные суммы, заплаченные за редкие чучела и коллекции насекомых. Дрожавшими руками он примерял на мне головные уборы древних цариц и поминутно восхищался моим кукольным носиком. Помня об Алешкиной игре, я притворялась умиленной дурочкой, жеманно хихикала и делала все возможное, чтобы вскружить голову этой «дойной корове».
Я не видела опасности в жалком гомозавре, прозябавшем среди банок с головастиками. Однако после первого визита к Лихоглядову ситуация приняла серьезный оборот.
Модест Петрович потерял голову или, как говорится, утратил асимптотическую устойчивость психики. Приметив во мне «загадочность», он атаковал меня визитами, осыпал цветами, дарил фильдеперсовые чулки и скупал по баснословным ценам полотна Капустина. Чувствовалось, что Лихоглядову не терпелось любыми путями пристроить меня в качестве уникального экспоната домашней кунсткамеры. Он беспардонно форсировал события, откровенно предлагая мне нечто среднее между альянсом и фиктивным браком.
Поначалу я отшучивалась, мне даже нравилось первобытное простодушие Лихоглядова, его французские духи и бриллиантовые запонки. Можно было в непосредственной близости наблюдать редкий экземпляр «баловня судьбы» и извлекать из его психического комплекса наиболее ценную информацию. Но вскоре он исчерпал свое разнообразие, стал повторяться, и его конопатая физиономия стала мне ужасно докучать. Он мне попросту мешал. Нудные визиты и моционы затягивались, я все реже могла видеться с Алешкой. Положение складывалось прескверное. По слухам, я знала, что Капустин зачастил в ресторации, беспробудно пил, сорил деньгами и кормил конфетами подозрительных девиц. Переживая за Алешку, я возненавидела Лихоглядова и только искала удобного случая, чтобы окончательно изгнать коллекционера. Мне не пришлось долго ждать. Его цинизм по отношению к бывшему контактологу Леймюнкери достиг апогея. Однажды, когда Модест Петрович, по прихоти своей, возымел желание сесть на скамеечку у моих ног, я вылила ему за шиворот содержание цветочной вазы, дабы остановить непроизвольное блуждание старческих рук.
Что с ним сделалось! Он зашипел, как фонограф, и, широко расставив ноги, бочком выкатился из моей комнаты. Я хохотала до слез, когда, вооружившись тряпкой, вытирала оставшиеся после него лужицы. Мне было легко и весело. Освободившись от поклонника, я надеялась вернуть Альфреда на путь интеркосмического искусства, вырвать из омута кабацкой жизни.
И Алешка вернулся…
В ту ночь падало много звезд. Он пришел незадолго до рассвета, бледный, пьяный, в грязном фраке. Я не узнала его, так переменился его прежде благородный облик. Он схватил меня за шею и, нервически дергая синим подбитым глазом, захрипел: «Все кончилось, Люлю! Гадина, уродливая бескостная тварь! Ты все испортила, разрушила мою игру! У Модеста новый любимчик, грязный пачкун Нечаев. Не я, а какой-то Нечаев! Эта бездарность поедет в Италию мазать кошечек и рыбные лавки. Он будет глотать устриц и слушать пение кастратов. А все ты, жаба зеленая! Не могла приласкать старичка, пожалеть, чмокнуть в темечко ради моего будущего!..»
Я оттолкнула Алешку и, когда он сочно приложился головой о шкап, спокойно спросила: «Ты, верно, бредишь? Чем твой Нечаев сумел обворожить Модеста? Подкупил? Да ведь Ванюшка гол, как сокол!»
Алешка замотал головой и взвыл, багровея: «Чем подкупил! Он обещал Лихоглядову изыскать тот самый кнут, которым высекли одну унтер-офицершу. Дешево отделался, каналья!»
Я искренне возмутилась: «Какая низость! Променять меня на какую-то унтер-офицершу! Он об этом пожалеет!»
Тут сердце мое дрогнуло от жалости к Алешке. Я подняла его, отряхнула, дала понюхать нашатырь. А он только махнул рукой и грустно процедил: «Избил бы тебя до полусмерти, да разве такая, как ты, поймет? Линия, колорит, напряжение универсума – вот что тебя волнует. Не женщина ты, а черт знает что. Андроид!» Он гулко стукнул себя кулаком в грудь и, издевательски поклонившись, вздохнул: «Прощай!»
Я окаменела. Мне казалась невероятной мысль, что я никогда больше не увижу Альфреда, и моя земная жизнь утратит последнюю разумную цель. Но оказалось, что Алешка не собирался уходить так просто. Он пьяно потолкался в дверь, а потом жалобно попросил рассолу. Я подала ему кружку зеленоватой, остро пахнувшей жижи. Он с жадностью выпил и, утершись кружевным платком, зарыдал.
Иллюзия рассеялась. Я будто прозрела. Моя попытка использовать талант Алешки с целью улучшения земной культуры окончилась провалом. Прорыв в сферу чужой духовности противоречил исторической логике, законам филогенеза, природе творческого инстинкта. Я поняла, что цивилизации, стоявшие на разных ступенях развития, разделенные космическим пространством, не могли раствориться друг в друге даже в сознании очень талантливого художника. Для этого нужно время и искреннее стремление выйти за пределы эстетического отчуждения. Но этой-то искренности в Алешке не было ни на грош. Он был ироническим игроком, жалким в своей хищной, аморальной субъективности. Он не мог стать истинно маргинальной личностью – проводником нового эстетического отношения к высшей космической действительности.
В ту звездную ночь я пришла к твердому решению – Алешка должен навсегда исчезнуть из моей жизни. Что ему было нужно? Лишь жалкая подачка Модеста Петровича, возможность погони за призраком славы, мнимая свобода… Я решила возвратить ему все то, что казалось безвозвратно потерянным. Я сказала ему: «Тебе нужны деньги? Ты их получишь». Он молча допил рассол, а потом расхохотался: «Сунешь трешку на извозчика? Покорнейше благодарю, в милостыне не нуждаюсь!»
В его смехе было что-то гадкое, издевательское. Я похолодела от обиды, но сдержалась, потому что отступить уже было невозможно. Я накинула шаль и взяла Алешку за теплую дрожавшую руку. «Едем, милый, – сказала я ему, нежно заглядывая в глаза. – Ты ведь хочешь этого, и я сделаю это для тебя. Уверена, что Модест переменит свое решение. Тотчас переменит, когда увидит меня. Мне бы только поговорить с ним по душам, ласково…» Алешка встрепенулся и с такой силой сжал мне руку, что хрустнули кости: «Унизить меня хочешь, – простонал он. – Не нуждаюсь я в твоей жертве. Сгину, а не приму!»
Он начал яростно ругаться на жаргоне бродяг-гомозавров, рвал на себе манишку, обливался пьяной слезой и, ползая на коленях, вымаливал у меня прощения за горе, которое причинил мне. Его покаяние было недолгим. Не прошло и четверти часа, как он притих, приосанился и, расправив фрачный пластрон, повез меня к Модесту Петровичу.
Мы расстались недалеко от особняка Лихоглядова. Алешка укатил в предрассветный туман, а я осталась одна на пустынной улице. Мне было холодно, страшно, и я чувствовала в душе своей ужасную пустоту, как в то утро, когда нас сбросили с орбиты. Отныне я обречена была жить игрушкой в руках богатого гомозавра, жить только затем, чтобы спасти от гибели вертопраха, пустого человека, подарившего мне миг горького счастья…
Дальнейшее не так интересно. Подобные жизненные истории изложены во множестве бульварных романов. Контактолог Леймюнкери не стала исключением из правил в мире, где утвержден примат дельца, жандарма и духовника. Прожив у Модеста Петровича не более года, я была выброшена на улицу без средств к существованию. Конечно, он поступил жестоко, но я ни в чем не винила бывшего обожателя – таковы были законы в рамках нравственной системы, к которой он принадлежал. К тому же, я не обладала бицепсами циркачки и, по-видимому, утратила часть защитных подпрограмм личности, которые могли бы спасти меня от падения.
Возможно, когда-нибудь наша наука сумеет создать полную математическую модель земной цивилизации. Модель с логической стройностью объяснит, как в этой системе возникают явления жандармского типа, за которыми следуют затухающие волны скудомыслия, псевдоидеалы, псевдооценки, вакханалия «добра и зла». Но какую радость это знание принесет мне? Какую компенсацию? За годы ссылки что-то во мне окончательно надломилось, обесценилось. Мое фальшивое «я» стало неуправляемым, болезненным. Мои попытки выйти из этого состояния ни к чему не приводили… И тогда я решила выйти из игры. Тихо, незаметно…
Это случилось часа два назад. Когда купчик Карасев захрапел, я взобралась на подоконник третьего этажа меблированных комнат, открыла окно и с облегчением посмотрела вниз, на грязную мостовую. Покачиваясь, я ощущала удивительную легкость во всем теле. Я была свободна, горда, независима… Миг падения казался избавлением от рабства чужого тела, чужих мыслей и страстей. Я послала прощальный поцелуй ночному городу и… заледенела.
Это был очередной фокус психотехников. Безотказно сработала программа биозащиты, и шаг, казавшийся таким легким, стал невозможным. Я не могла погибнуть по собственной воле, это противоречило мнемоинструкции.
Я застонала от бессильной злости, отчаяния. Теряя силы, я продолжала биться о синее стекло ночного воздуха, и вдруг произошло скромное, явно запланированное чудо! Откуда-то с заоблачной высоты пролился дождь холодных искрящихся звуков. Мне показалось, что в небе ярко вспыхнули маяки Фоногоры. Господа, как же ужасно было пробуждение контактолога Леймюнкери на подоконнике третьего этажа, в прокуренной комнатке, где на атласном диване спал красномордый детина. Отвратительная картина! Мнемоинструкция сработала четко – не осталось сомнений, что ссылка закончена, моя земная мука подошла к концу.
На прощанье я вылила остатки шампанского в хромовые сапоги Карасева, расфасовала сыр в карманы его сюртука и украсила бисквитный торт гаванскими сигарами. Смеясь, я выбежала из номера и, воспользовавшись черным ходом, оказалась на улице. Я бежала, как сумасшедшая, желая только одного: поскорее покинуть эту тихую планетку, подслеповатую звезду, мир, где все было не подлинным – любовь, честь, верность…
И вот я здесь, на свободе. Какое счастье!.. Точнее, какое унижение. Теперь я вижу, что стала жертвой двойного обмана. Гарантия, мнемоинструкция, равенство шансов… Приманка для дурачков. Судя по вашим респектабельным маскам и манерам, не скажешь, что в этой трижды проклятой ссылке вам приходилось ползать на четвереньках. Понятно, откуда в вас такая спесь. Вам кажется, что ваши роли заслуженны и сыграны на славу. Очень скоро вы убедитесь, что существуют вещи, которые при всем желании невозможно скрыть. Все мы обросли грязью, отвратительной коростой. Не так ли, мадам Ирнолайя? Не так ли, дорогой кэп?
С этими словами Леймюнкери взобралась на стол и, сбросив грязные туфельки, начала тихо смеяться.
– Да уж, – цинично заявила Ирнолайя, – для вас это, видно, была азартная игра, сударыня. Таскались по кабакам, живали-с содержанкой. Постыдились на нас всю эту требуху вываливать.
Леймюнкери вытянула губы трубочкой и, передразнивая актрису, повторила:
– Требуха… Думаете, не понимаю, к чему подобное моралите? Вы правды убоялись! Привыкли к земному псевдоприсутствию, а тут вдруг ненароком что-нибудь вскроется из мизансцен вашей жизни. Ну и жмитесь по углам. А я ничего не боюсь. Не я сочинила этот гаденький спектакль, и не мне отвечать за поступки девицы Люлю. Капитан, я ведь имею право так думать?
– Разумеется, детка, – невнятно пробормотал Шперк, потирая шершавый подбородок. – Думать в нашем положении… мм… не возбраняется.
– Дипломат, – фыркнула Леймюнкери, пудрясь облезлой кроличьей лапкой. – Здорово вас напугали бабьи колючки.
Федор Исидорович неопределенно махнул рукой и на всякий случай подмигнул контактологу, мол: «Сочувствую вам, голубушка». Откровения куколки задели его самолюбие. Он понимал, что монолог девицы с побитым лицом носил отнюдь не развлекательный характер. Фейерверк мнимых откровений не имел ничего общего ни с исповедью, ни с покаянием. Шперк назвал бы это разоблачением. А это уже было крайне опасно. За годы ссылки его ничего не страшило больше мысли о том, что нелепый случай может разоблачить фальшь его благообразной маски. Он цеплялся за нее, как за последнее прибежище, в надежде, что его дух соткан из приличного иррационального материала и не подвержен порче. С этой высокой точки самомнения ему было удобно оправдывать свои бессознательные грехи и клеймить позором «жалкую модель гомозавра-философа». В этом было даже что-то привлекательное: время от времени принимать гамлетовские позы и говорить о совести, морали, поиске высшего смысла… Теперь такая линия поведения становилась бессмысленной. Своим рассказом контактолог дала понять, что прекрасно знает о том, как много мелких пакостей совершили они здесь, на Земле, без тени сожаления, только потому, что надо было выжить – выжить и вернуться.
Шперка бросило в жар. Он вскочил с дивана и, заложив руки в карманы брюк, направился к камину. Сырая стена надвинулась на него, точно огромный квадратный кулак. Он инстинктивно остановился и без всякой цели заглянул в прокопченную пасть очага. Там валялись обгоревшие ветки, куски «крохинских» обоев и половинка сломанного хомута. Пахнуло сладковатой гарью. Федор Исидорович затаил дыхание. Вид припорошенного пеплом камина окончательно испортил ему настроение. Казалось, это было опустевшее гнездо Феникса – старой больной птицы, уставшей собирать погребальный костер и пожелавшей порвать с бессмертием в грязном курятнике.
«Девица права, – думал Шперк. – Меня действительно здорово напугали. Было бы глупо оправдывать имморальность Леймюнкери, ее похождения в купеческих альковах. Но! Разве жизнь пришельца-изгнанника нуждается в оправдании? Самая совершенная модель личности не может противостоять чужой социальной среде. Психотехники наверняка это знали, готовя группу к ссылке. Так должен ли я презирать вестянку только потому, что она жертвовала собой? Чем я лучше нее? Неужели только трусливым выжиданием?..»
Федор Исидорович пнул ногой синтетический уголек и, стараясь не терять нить беседы, признался:
– Поверьте, я не намерен обсуждать ваш образ действий. В некотором роде я даже завидую смелости, с которой вы погружались в гущу земных страстей. Вы правы, упрекая нас в безвольном отождествлении с ролями, которые нам были навязаны. Вы экспериментировали, меняли стереотипы поведения. Это достойно уважения.
Ирнолайя рассмеялась с чувством превосходства.
– Бьете копытом, капитан? Ну-ну… Хотела бы видеть вас в других ролях. Да от вас мокрое место осталось бы. Эх, вы, тюфяк! Это Земля, дражайшие, неподходящее место для безумных экспериментов. Так что будьте довольны благополучным исходом ссылки. Могло быть гораздо хуже.
Шперк искоса посмотрел на Леймюнкери и твердо решил не уступать нажиму системотехника:
– Странная у вас логика, право… Не так трудно понять, что комически уродливую фигуру профессора философии я не принимаю в расчет. Речь идет о чисто технической возможности проявления свободной воли в условиях ссылки. Прежде мы были убеждены, что каждое мгновение нашего земного «бытия-в-себе» детерминировано генетической программой. Но так ли это? Не исключено, что мы сами окружили себя глухим забором отчуждения, запретов, выдуманных правил. Напрашивается невольный вывод: не лучше ли путь ошибок, без костылей «высокой вестянской морали»?
Леймюнкери сверкнула голубыми стекляшками глаз:
– Вы начинаете мне нравиться, кэп! Однако… Как ловко вы завязали узел! Продолжайте, продолжайте.
– А не лучше ли нам помолчать? – предложила Ирнолайя. – Боюсь, капитан может до такого договориться… – Она выразительно покрутила пальцем у виска. – Ведь он метафизик.
– Какая удача! – Леймюнкери бросила кроличью лапку и захлопала в ладоши. – Значит, вы и в правду философ, и можем устроить небольшой диспут о душе, бытии и логических категориях?
– Я не о том, – разочарованно вздохнул Шперк. – Пожалуй, помолчим. Нужно беречь силы. Впереди нелегкий перелет: каверны, раковины, лабиринты антивремени…
– А вот это нехорошо, – назидательно сказала Леймюнкери. – Неужели вы откажетесь развлечь дам парочкой афоризмов из вашей коллекции? Раскошеливайтесь, капитан, не скупитесь. Ведь там, – она неопределенно указала пальцем вверх, – вряд ли удастся поболтать о пустяках. Работа, поиск, иной стиль жизни, иной темп времени – и никаких гулянок!
– Какие радужные планы! – удивилась Ирнолайя. – Милочка, вы, кажется, забыли, что вас лишили интеллектуального багажа. К тому же прошло тридцать лет, и ваши работы утратили новизну.
Леймюнкери прикусила губу. Такую резкую боль она испытала только однажды, когда январской ночью, прокравшись в кунсткамеру, перечитывала последнюю записку Альфреда. Всматриваясь в каллиграфически изящные строки письма, она поражалась низости художника, насмехавшегося над тайной исковерканной ингемом «вестянской души». Но его жестокость она еще могла оправдать. В поведении Ирнолайи, равной ей по крови, было что-то противоестественное. «К чему были эти намеки об утраченном приоритете? – думала Леймюнкери. – Разве я не знала еще на Весте, что это неизбежно? Неужели она полагает, что я настолько поглупела? Если я отступлю, грош мне цена».
Она скорчила умильную гримасу.
– Ох, мадам! – воскликнула Леймюнкери. – Возможно, я очень опустилась с тех пор, как стала разбираться в рысаках и купеческих гильдиях, но и вы не многое приобрели за кулисами. Вы знаете, что у гомозавров есть обычай прятать в горшок медяки, так-с, на «черный день». Я тоже запаслась таким сосудом с кое-какой теоретической мелочью. Если пожелаете, могу перетряхнуть содержимое. Вы не против, кэп?
Шперк догадался, какие отчаянные усилия предпринимала контактолог, чтобы отстоять ценность своих душевных глубин. Нечто похожее на жалость шевельнулось в его душе.
– Я бы на вашем месте поостерегся, – сказал он.
– Какая вам разница? – Ирнолайя улыбнулась краем злого брезгливого рта. – Наверняка нам предложат фальшивую монету. Знаю я этот… Гепар-Сульф.
Леймюнкери прищелкнула языком:
– Та-та-та… А вот и не угадали-с. Мои будни в заповеднике были порой заката. Я знавала и лучшие времена: закрытые зоны Тиниуса, тесный контакт с нашей поликратией, доступ к «мозгу-форману». Я входила в Творческий процессор по проблематике «Взрывающегося Тысячелетия». Нуте-с, что теперь скажете?
– Не верю ни одному вашему слову, – запальчиво сказала Ирнолайя, нервно поправляя складки влажной юбки. – Все Процессоры закрыты. Как вас могли упрятать в провинцию кормить мутантов? Абсурд, моя дорогая.
Шперк потянулся за папиросой. «Пожалуй, контактологу не выкрутиться, – подумал он. – Ирнолайя прекрасно знает инфраструктуру Октавы».
Но Леймюнкери нисколько не растерялась. Выждав паузу, она ответила:
– Очень сожалею, мадам, вас впервые подвела память. Это был Процессор Нулевого уровня. Что это значит, спросите у нашего уважаемого капитана-наставника.
Ирнолайя молча отвернулась к окну. Она не нуждалась в консультации. Было неприятно сознавать, что какая-то натурщица входила в самый избранный круг научной элиты.
– Постойте, постойте, – озабоченно повторял Шперк, не теряя надежды проучить самоуверенную актрису. – Кажется, я понимаю, о чем идет речь. Это группы «Прорыва в будущее». Весьма рафинированное общество, не связанное жесткой программой исследований. Верно?
Леймюнкери кивнула.
– Вы еще забыли сказать, что это были открытые группы. Для каждой новой проблемы эмпирически подбирали специалистов, обладавших особой структурой мышления. Мне довелось участвовать в уникальных экспериментах по решению «Парадокса Боханнооргана». Надеюсь, это имя вам известно?
– Как же-с, наслышаны, – все больше удивлялся Шперк. – Боханноорган… Былинная личность. Только непонятно, кто мог инициировать стратегию этого безнадежного предприятия? Все равно, что бросать бриллианты в море!
– Уж не Лихоглядов ли руку приложил? – оживилась Ирнолайя. – Продал чучела и приложил.
– Этот скряга? – удивилась контактолог. – Да он мне колье подарил из бутылочного стекла. Нет, все было поставлено на широкую ногу. Средства поступали из Ведомства безопасности генофонда.
Заявление Леймюнкери озадачило Федора Исидоровича. Оно не увязывалось в его сознании с образом Координаторов, которые в финансовых вопросах проявляли граничившую с абсурдом жесткость. Вдруг такое расточительство! Шперк был наслышан о «Парадоксе Взрывающегося Тысячелетия» еще в пору первых экспедиций с командой Репликаторов. О Боханнооргане почти никто толком ничего не знал. Это был какой-то заурядный программист из провинции, сделавший открытие, сущность которого была не очень понятна. Арновааллен никогда не забывал о возбужденном предчувствии перемен, которыми жили многие от Альфа-Рау до дальних спиралей Тиниуса. Возможно, поэтому самоуверенная болтовня Леймюнкери произвела на него большее впечатление, чем душеспасительные беседы с Главным системотехником. Он решил углубить тему разговора в надежде, что Куколка чуть приоткроет тайну «Парадокса Боханнооргана».
– Право, обидно, – вздохнул Федор Исидорович. – Нам, репликаторам, подчас приходилось считать копейки и торговаться с Ведомством, как с последним менялой. А у вас были такие условия! Понимаю, игра с будущим – это крупная игра. Можно кое-чем и пожертвовать, особенно если речь идет о закрытых исследованиях.
– Чепуха! – перебила его Леймюнкери. – О парадоксе болтали на каждом фарлонге. Согласна: о Боханнооргане стыдливо молчали. Программисту вообще не стоило соваться в проблематику Большой Октавы. Скажу больше: было сделано все, чтобы придать открытию характер пошлого анекдота, вроде апории об Ахиллесе и черепахе. В таком виде парадокс был не страшен, и можно было субсидировать группу прорыва. Так удалось одурачить массу простачков. А между тем, проблема оставалась.
– Даже так? – удивился Шперк. – Значит, и я…
– Значит, и вы были мистифицированы, – подтвердила контактолог. – Но, если вы и вправду такой смельчак, могу открыть механику фокуса.
– Сделайте милость, – попросил Шперк, подыгрывая настроению Куколки.
Леймюнкери самодовольно улыбнулась:
– Нет, капитан, так дело не пойдет. Вспомните для начала пару азбучных истин и дайте краткое определение концепции «Взрывающихся Тысячелетий». Мы сократим путь вдвое.
– Какая пошлость! – возмутилась Ирнолайя. – Неужели вы станете говорить о таких вещах в этой зловонной дыре?
Растерянность системотехника доставила Шперку удовольствие. Он откашлялся и, поправив манжеты застиранной сорочки, начал свою речь с излюбленной стилистической фигуры:
– Возможно, мне придется утверждать нечто, похожее на ложь. В таком случае поправьте меня. Воспроизведу по памяти тезис, который внушали нашему поколению: «Цивилизации сублитического уровня, руководствуясь гуманными идеями “Взрывающегося Тысячелетия”, ассимилируют социумы низшего порядка в целях достижения когерентной развивающейся системы». Для подавляющей массы чиновников это был бессвязный набор символов. Тем же, кто по долгу службы должен был комментировать теоретические изгибы вестянской мысли, дозволялось расщеплять это утверждение на ряд интуитивно очевидных положений. Все делалось, чтобы доказать существование генетически несовершенных социумов, нуждающихся в принудительном оздоровлении. Самобытность каждой цивилизации, культуры, форм и путей развития казались координаторам расточительством природы, тенденцией к хаосу. Считалось, что кратковременное и, в сущности, трагическое бытие относительно замкнутых миров могло привести к еще более опасным последствиям. Судорожные попытки цивилизаций преодолеть критические пределы развития порождают тенденции к перерождению «естественного разума» в лишенные биологической реальности технологические структуры, паразитически пожирающие Вселенную. А это подлинная катастрофа для всех очагов жизни, разрушение суммарного продукта миллионов лет мышления, смывание индивидуальной духовности… Теоретики увидели единственно возможный выход: цивилизация сублитического уровня обязана была немедленно ассимилировать социумы низшего порядка, приближавшиеся к опасной черте. Акция носила бы исключительно гуманный характер, освященный идеалами «Взрывающегося Тысячелетия». Акция очистила бы космос от скверны. Навсегда! – Голос Федора Исидоровича подозрительно сорвался на фальцет. Он откашлялся и, встретив скучающий взгляд Леймюнкери, продолжил: – Я представил вам типичный образец вестянской логики. Из мухи раздувают слона, а затем кричат о его белых бивнях. Но что такое ассимиляция, каковы ее методы и цель в телеологическом смысле? Это принудительное слияние высшей и низшей космических рас. Стандартный сценарий состоит из трех актов, пролога и заключительного канкана. Пролог – секретное решение Ведомства безопасности генофонда об оказании бескорыстной помощи вырождающимся, как только зонды обнаружат очаг неустойчивости. Затем наступает лучезарный период контакта, обмен любезностями, лакомствами и устаревшей технической документацией. Ладонь дающая, впрочем, довольно быстро отпускает когти, обрастает шерстью и хватает «инфантильный мир» за горло. Бывшие братья вдруг обнаруживают, что средства коммуникации уже им не принадлежат и контролируются извне. Начинается паника, воинственные демарши, но, в сущности, ничего не происходит. Петля обратных связей сжимается все туже. В недрах парализованного общественного сознания затухают последние остатки традиционных отношений, культуры, языка. Все готово к заключительной фазе ассимиляции. Кони Апокалипсиса скачут в розовых облаках, это бесчисленные антенны Глюон-генераторов, перестраивающих генетическую структуру биосферы, подгоняя к стандарту.
– Вы хитрец, – недовольно сказала Леймюнкери. – Умолчали о самом главном.
– Попробую исправиться. – Шперк чувствовал, что память его истощилась, а повторяться было рискованно. – Кажется, дальше все идет как по писаному. Проходит пара сотен лет, и возникает звездная кооперация, построенная из однородных по генетическому составу цивилизаций, связанных информационной спиралью Тиниуса. Опасность будто миновала, ан нет! На фоне газопылевых туманностей возникает благообразный призрак высокопоставленного солдафона, провозглашающего: «Цель – ничто!» Все разом приходит в движение. В безднах свернувшейся калачом Галактики зреет новая опасность, и вновь нужно работать, забыв об обманах довольного собой разума. Работать, пока в пространстве не останется ничего чужого, самобытного, идущего своим путем… Так возникает концепция «Взрывающегося Тысячелетия». Так возникает план всех центров гоминизации, которые, подобно губкам, уже впитали в себя все самое ценное из окружающей среды. И мне непонятно, как может осуществляться управление такой сложной, растянувшейся во времени структурой.
– Это последствия ингемотерапии, – подсказала Ирнолайя. – Можно подумать, у руля Октавы стоит горстка очковтирателей. Как-нибудь без вас решили. Будьте покойны.
– Вы правы, мадам, – заключила Леймюнкери. – Наш капитан действительно немного скуксился, его стоит пожурить. Но будьте справедливы: кое-что в его рассуждениях похоже на истину.
– Вот именно: похоже, – дернулась Ирнолайя.
– Ничего страшного, – ободрила Леймюнкери смутившегося Шперка. – Боханноорган детально исследовал динамику процесса, в результате которого долгоживущие устойчивые системы типа Большой Октавы подчиняют себе неустойчивые цивилизации. Выводы оказались неутешительными для «Взрывающегося Тысячелетия». Боханноорган показал, что экспансия и космос подчиняются двум силам – детерминирующей и стохастической. Подобно злому и доброму демонам, они распоряжаются всеми полями взаимодействия и предрекают будущее ассимилирующих структур. Если силы детерминации достаточно велики и находятся в резонансе, то между цивилизациями возникает обратная связь. Становится возможен тотальный контроль и управление на всех уровнях материальной и духовной культуры. К этому и стремились Координаторы в те далекие времена, когда Октава только создавалась. Но что произойдет, если мы пойдем дальше в глубины Галактики? Экспоненциальное развитие сверхцивилизации подчиняется другим закономерностям. На определенном этапе эволюции система из сотен тысяч или миллионов звезд становится неустойчивой. Информационный контроль оказывается мнимым. Увы, капитан, вы были правы, когда высказывали сомнения по поводу управления в масштабах Галактики. Существует предел экспансии, о чем, кстати, свидетельствует история отсталой земной цивилизации. К счастью, нашелся скромный программист, не побоявшийся сказать о своем открытии. Но его мало кто услышал, и еще меньше поняли. Многие из нас были подобны спутникам Одиссея с ушами, заклеенными воском…
Шперк был поражен откровениями контактолога. Он хотел задать несколько мучивших его вопросов, но его опередила Ирнолайя.
– Клевета, – заявила она. – Если пресловутый парадокс Боханнооргана неразрешим, то позвольте узнать, чем занималась ваша Группа прорыва? Понятно, за что вас упекли к Гепар.Сульф.
– Думайте как хотите…
– Нет уж, отвечайте, сударыня!
– Отвечу, если не будете хамить. Да, я работала в Группе прорыва. Дело в том, что существовали и другие формы развития сверхцивилизаций и способы борьбы с неустойчивостями. Группа прорыва вела честную игру, хотя и невероятно сложную. С одной стороны, мы спасали господствовавшую концепцию от теоретической мины Боханнооргана. С другой – Ведомство безопасности генофонда под нашим прикрытием могло осуществлять не очень, прямо скажем, гуманные эксперименты за пределами Октавы.
– Меня это не волнует, – буркнула Ирнолайя. – Я хочу вернуться без всяких таможенных осложнений. Надеюсь, вы понимаете, о чем я говорю?
Шперк едва не расхохотался. Он вдруг понял причину нервного поведения «леди Макбет». Системотехник просто боялась, что несколько часов свободомыслия помешают ее будущей карьере. Шперк перестал сердиться и, почувствовав себя на высоте положения, рискнул пошутить:
– Боюсь, мадам, ваш интеллектуальный багаж не облагается пошлиной.
– Как знать, – не теряя самообладания, ответила Ирнолайя.
– Тогда мне нечего бояться, – заметив благодарную улыбку на лице Леймюнкери, продолжал Шперк. – Я даже могу выступить в вашу защиту перед самыми высокопоставленными чинами.
– Браво, капитан! – поддержала его Леймюнкери. – Вы чуть-чуть становитесь похожи на свой портрет.
– На ту страшную фигуру в мундире, что у меня над столом? Ха-ха… Да там вовсе и не я изображен, а морщинистая жаба с бакенбардами. Уморили, ей богу…
– Какой вы милый, – ласково сказала Леймюнкери. – Теперь мне будет легче объяснить мадам системотехнику, чем занималась наша группа. Я говорила, что искать решение парадокса начали сразу после открытия? Тупиковых решений было много, но они сужали зону поиска. То, что мы нашли, рождалось медленно и было настолько уродливо, что одно это вызывало сомнения в правильности выбранной стратегии. Но мы все же извлекли на свет истину, которая прямо-таки вгрызалась в концепцию «Взрывающегося Тысячелетия». Истина выглядела простой – систему можно было удержать от распада, подведя к ней достаточное количество энергии. Но! При этом разрушается генетическая база центров гоминизации. Скверный вывод, не правда ли?
– Ничего себе решение, – съежился Шперк. – Могу представить восторг Координаторов.
– Они остались на высоте, – вздохнула Леймюнкери. – Как раз накануне решающего эксперимента на «мозге-формане» я получила назначение «Гепар.Сульф». Пошла на повышение, и вот… Точно прокаженная какая-то. Что ж, мадам, уступаю вам поле боя. Вы правы: мне больше не вернуться в элитарные пленки. Одно отчаяние и осталось. Наверно, потому и на подоконник полезла.
Контактолог сникла, глаза ее покраснели и увлажнились.
– А это уж совсем ни к чему, – растерялся Шперк. – Думаете, мне было легче? Голубушка, надо держать себя в руках и примириться с реальностью. Будем утешаться тем, что нам сюда никогда не вернуться.
Леймюнкери шмыгнула носом.
– Хотелось бы вам верить…
– Здесь верить никому и ничему нельзя, – обеспокоенно сказала Ирнолайя. – Истекли все лимиты времени. Может, какие-то гадости на трассе?
– Трасса довольно простая, – авторитетно заявил капитан. – Но бывает, в момент сжатия пространства…
– Можете не продолжать! – сорвалась Ирнолайя.
– Скорей всего, вы правы, – криво усмехнулась Леймюнкери. – Существуют тысячи причин для задержки. Зато у меня есть время сделать себе лицо. Боже упаси распугать команду таким синячищем под глазом.
Контактолог принялась менять прическу: сняла потрепанную шляпу-огород и торопливыми движениями извлекла шпильки. Тяжелая волна соломенно-желтых волос упала на веснущатые плечи.
Шперк невольно залюбовался нежной линией профиля и особым выражением женского лица, которое возможно только в счастливые моменты самопогружения. Он не мог сказать, что разбирается в женской красоте, но годы ссылки его кое-чему научили. На втором десятилетии он стал замечать, насколько уродлива его экономка фрау Анхелфишер. Его начала раздражать ее долговязая плечистая фигура и пергаментный цвет лица, с которого не сходило такое выражение, будто она подавилась рыбьей косточкой. Что ж, один взгляд на истинную вестянку способен компенсировать годы безрадостного существования.
Покусывая кончики приклеенных усов, капитан закурил папиросу. В тишине эвакопункта он вдруг услышал неприхотливую мелодию, будто тонкая светящаяся нить скользнула по пыльным муляжам особняка, зацепилась за крылья пузатых ангелов и, свернувшись клубком, вылетела в окно, навстречу ночному покою.
«Да ведь это колыбельная вестянских женщин! – вспомнил Шперк. У него перехватило дыхание. – Неужели…»
Над ним вспыхнуло бездонное небо Весты, дымные спирали Тиниуса, слюдяной блеск звезд… И был он уже не провинциальным профессором философии, а капитаном Арноваалленом, наставником репликаторов, презиравшим унылую вестянскую мораль и не желавшим покоряться необходимости.
«Неужели это было?»
Папироса выпала из его ослабевших пальцев…
Он прибыл на «Торраксон» значительно позже намеченного срока, мрачный, непривычно замкнутый. Отменив официальную церемонию встречи, он совершил облет Черного карлика и, вернувшись в резиденцию, учинил разнос секретарю Ратцоатлю.
Капитан был беспощаден и резок в выражениях. Он назвал саботажем бездействие инженеров по репликационным установкам и обещал прибегнуть к самым жестким мерам, если штурмовики ВБГ будут тормозить работы длительными проверками персонала.
Впрочем, ярость капитана-наставника постепенно иссякла. Он уже жалел, что поддался настроению. По ироническим складкам, перетянувшим птичье лицо секретаря Арновааллен догадался, что старый чинуша выслушивает нравоучения лишь для приличия. Тайный агент Ратцоатль наверняка знал о предстоявшей инспекции «Торраксона» и злорадствовал, наблюдая за растерянным капитаном.
Пытаясь переиграть неудачный ход, Арновааллен рассказал секретарю о последних политических интрижках в провинции и предложил посмотреть секретные кадры палеохроники, недавно полученные из «Банка закрытой информации».
Щедрость капитана немного обезоружила Ратцоатля. Он заколебался. Увидеть недозволенное – искус был слишком велик. Но чинуша все же взял себя в руки и вежливо отказался.
«Бездарный формалист, – с облегчением вздохнул Арновааллен. – Чиновник убил в нем ученого. Зато он будет теперь держаться подальше от репликаторов и тем самым развяжет мне руки».
Настроение капитана заметно поднялось. В целом ситуация складывалась благоприятно. Рост сети дендров приближался к расчетной кривой, а процент дефектных линий не превышал допустимого.
И все же риск оставался. В такой ситуации отказ от восстановления цивилизации Черного карлика был бы самым простым решением. Так обычно и поступали опытные репликаторы, не желавшие терять престиж. Но у Арновааллена на закате карьеры по сути не было выбора. «Скандальное дело» о цивилизации Миракль предоставляло ему последний шанс осуществить идеи теоретика Каргоарлоса – гениального труса и затворника, которого страшились тайные советники Координаторов. Упустить этот шанс было равносильно отказу от научного поиска. Капитан верил Каргоарлосу, верил в его идеи о возможности необратимой репликации. В подобных случаях он предпочитал идти напролом. Хотя Арновааллен прекрасно понимал, что Миракль – объект неординарный и потому неудобный для рискованных экспериментов, он не подготовил заранее ни одного шага для почетного отступления.
Впрочем, Миракль был не просто неудобным объектом. Если бы речь шла просто о рядовом экзоте – цивилизации, возникшей на тонкой коре остывшей звезды, – то вероятнее всего кандидатура Арновааллена не была бы утверждена Координаторами. Миракль представлял опасность, это был источник сомнений и безотчетного страха за будущее Октавы.
История началась в конце второго века «Взрывающегося Тысячелетия». Это было время радужных надежд и патриотических восторгов по поводу завершения монтажа спиралей Тиниуса – центра космического управления и контроля. Элитарным кругам казалось, что отныне неограниченная экспансия получит материальную основу. Но Тиниус отбрасывал тень… Слишком поздно обнаружилось, что его мозгоподобные структуры работают в расточительном режиме, и многие зоны перенасыщены энергией. Тиниус морально старел от витка к витку, но его структуру уже нельзя было кардинально перестраивать без ущерба для функционирования. Тотальный контроль оказался экономически невыгодным, но Координаторы не хотели выпускать управление из рук.
Их мнимое спокойствие не могло продолжаться долго. В классическом распределении ролей на хищников и жертв появилась новая составляющая – паразит.
Приняли срочные меры, но результатов не получили. Только столетия спустя бесстрастное око зонда-шпиона выявило существование объектов, представлявших угрозу «духовным ценностям культуры». В картотеках «Банка закрытой информации» эти объекты фигурировали под названием «фейм-миров». Единицы, десятки, потом сотни – такой была угрожающая статистика обнаруженных структур в зонах, где спирали Тиниуса растрачивали энергию.
Удалось выяснить, что «фейм-миры» генерировались точечным источником. Подобно ядовитым семенам они выбрасывались в пространство и в зонах дармовой энергии давали ужасные всходы. Генератором же оказалась цивилизация Миракль – странный полусонный мир, даже не включенный в зону «жизненно важного для Октавы пространства».
Точка зрения резко изменилась. Цивилизация Черного карлика оказалась под подозрением, тем более, что попытки оказать на Миракль давление плодов не принесли, а количество «фейм-миров» даже увеличилось. Теоретики не одно поколение ломали головы, пытаясь объяснить эффект изоляции системы, не обладавшей большим энергетическим потенциалом для противостояния «прессу» Большой Октавы.
Настоящая паника началась гораздо позже. Обнаружилось, что зона Черного карлика не просто изолировалась, но отбирает у спирали управления все больше энергии. Паразит претендовал на роль хищника: генерируемые им «фейм-миры» распределялись в объеме, намного превышавшем зону тотального контроля Большой Октавы. Потребляя очень мало энергии, «фейм-миры» могли существовать практически вечно. Между «фейм-мирами», этими загадочными «летающими призраками», шла довольно сложная информационная игра, возникали агрегации, зачастую превосходившие по сложности организацию Большой Октавы. Казалось, близился момент, когда Миракль перехватит нити контроля и «Взрывающемуся Тысячелетию» наступит конец.
Но произошло непредвиденное: «фейм-миры» внезапно прекратили бурлящий круговорот. Цивилизация Миракль погибла мгновенно. Причиной гибели социума стал коллапс остывшей звезды в результате ошибочной коррекции мезолуча на одном из вестянских военных полигонов. Случайная энергетическая накачка Черного карлика превысила допустимое значение. Ядро звезды взорвалось, и горячее облако плазмы погребальным костром расползлось на десятки фарлонгов…
Гибель Миракля оставила вестянскую элиту равнодушной. Только оголтелые технари поспешили доложить Хранителю Законов об успешном испытании сверхчистого оружия – «луча гуманности».
Следующее столетие промелькнуло незаметно. В перетасовке социокультурных установок возникли новые тенденции. Октава уже притязала на гегемонию в галактическом масштабе, и Координаторы были не прочь повздыхать о справедливости, морали и превышении полномочий некоторыми чиновниками Ведомства безопасности генофонда.
В качестве одного из актов очищения был разыгран откровенно пропагандистский спектакль «Дело о цивилизации Миракль». Кворум Координаторов заявил, что отныне все попытки организованных элитарных банд опорочить идеалы «Взрывающегося Тысячелетия» будут беспощадно караться. Многим казалось, что в истории Октавы наступил решительный поворот к лучшему. Повсюду только и говорили о «подозрительной ошибке технарей», о варварстве и геноциде. Следствие по делу Миракля было организовано масштабно. Привлечены лучшие эксперты, специалисты по социальным аномалиям. Вскоре, однако, следствие зашло в тупик. Время разорвало связующие нити, которые вели к ядру преступления. Наладчики «луча гуманности» частью давно исчезли в лабораториях генной инженерии, а создатели космического скальпеля пополнили «Пантеон бессмертных». Эти аудиовизуальные призраки молчали о своем прошлом и восхваляли прелести электронного бессмертия. Программисты Пантеона бессильно разводили руками, сокрушаясь по поводу несовершенства техники эго-консервации.
Решено было попытаться частично реплицировать погибшую цивилизацию Черного карлика. И хотя это было дорогое удовольствие, провинции поддержали расточительный проект.
Пришлось переоборудовать комплекс «Торраксон». Координаторы обсуждали, кому можно поручить столь щекотливое дело. Тогда и вспомнили об Арновааллене. Капитану-наставнику доверяли, но все равно были предприняты меры, исключавшие моральные колебания опытного репликатора.
Так произошла единственная встреча Арновааллена с Сиэленом – Экспертом-хранителем Законов. Капитан всегда с удивлением вспоминал подробности той странной высочайшей аудиенции…
…Ночь. Аллеи Бозры, полные шелеста, аромата, пронзительных криков мерцающих птиц. Молчаливые стражи вели его все дальше, и вскоре он уже задыхался под тяжестью парадного мундира.
Аллея внезапно оборвалась. Они стояли на поляне перед беседкой, густо увитой ползучими растениями. У входа стоял Криб в тонком нитридном скафандре. Он приветствовал капитана и предложил следовать за ним.
Арновааллен почувствовал боль от сомкнувшего на руке обруча психоконтроля. Капитан инстинктивно дернулся.
– Не волнуйтесь, – сказал Криб. – Таково правило внутреннего этикета.
Скованные цепью, они с церемонными поклонами вошли в скромную беседку. Хранитель Сиэлен сидел на грубой, почерневшей от времени скамье и, казалось, дремал, уронив голову на широкую грудь.
Арновааллен с трудом вспомнил начальные фразы приветственного рапорта и чужим хриплым голосом выпалил:
– Мудрый свет вашей беседки освещает путь, предначертанный идеями…
– Т-р-р… – пробормотал Сиэлен, открыв большие бесцветные глаза. Окинув Арновааллена холодным взглядом, он спросил:
– Много ли модников среди репликаторов вроде вас? Побрякушки, жетоны, бляхи, кружевной воротник…
Опытный Криб пришел на помощь:
– Парадная форма репликаторов. Стандарт восемьсот шесть дробь…
– Какое расточительство, – проворчал Сиэлен, расправляя складки поношенного, залатанного во многих местах плаща. – Признайтесь, капитан, вы наверняка порядочный гурман. У вас такое сытое выражение лица!
– Рацион «Пальта», – услужливо подсказал Криб. – Плюс гормональные инъекции.
– Так можно целиком превратиться в желудок. А ведь вы, капитан, имели заслуги перед Октавой… Полагаю, что в процессе репликации социума Миракль вы проявите благоразумие и выдержку. Помните, что природа космогенеза способна ставить перед разумом цели, достижение которых требует выхода за пределы морали, всегда ограниченной рамками времени и условий. Поэтому жертва всегда чиста и беспощадна.
– Я… – хотел было ответить Арновааллен, но Сиэлен перебил его:
– Прекрасно, ступайте. Помните: «дело Миракль» может открыть вам путь в «Пантеон бессмертных». Криб, проводите капитана.
Они вышли из беседки, и Криб отстегнул обруч психоконтроля.
– Вам повезло, капитан, – сказал он почти мечтательно. – Это была историческая беседа. Воспоминание на всю жизнь. Это полная внутренняя свобода, конец всех сомнений.
– Вы правы, – согласился Арновааллен, потирая онемевшую кисть…
…Да, это было давно, но даже сейчас, ожидая начала репликации, помня о предстоявшей инспекции «Торраксона», капитан ощущал боль от тугого браслета. После высочайшей аудиенции жизнь его до крайности осложнилась. О капитане говорили с восторгом, а думали с ненавистью. Ему перестали доверять друзья. Даже Каргоарлос впал в уныние и откровенно высказывал мрачные предположения. Особо острые разногласия с теоретиком начались после того, как поступили секретные кадры палеохроники, необходимые для репликации социума Миракль. Они оказались частично фальсифицированы, исчезли все данные об «играх фейм-миров».
– Я ухожу в тень, – сказал Каргоарлос. – Мои идеи распродали, расхитили, изуродовали. Я знал об этом, но был спокоен, зная, что истина независима от воли. Теперь я лишился даже последнего убежища – забвения. Координаторы не допустят достоверной репликации Миракля. Наше время прошло, Арновааллен.
Капитан понимал теоретика, но жизненная позиция Каргоарлоса была для Арновааллена неприемлема. Да, его бросили в грязное дело как подставную персону, украшенную старыми регалиями и не способную на новые подвиги. Но Координаторы не учли, что развитие науки рождает новые средства, новые методы решения труднейших практических задач. Они не могли знать, что сброшенный со счетов теоретик может открыть эффект самофокусировки аттрактора и тем двинуть технику репликации за горизонт.
Оказавшись на «Торраксоне», Арновааллен не допускал возможности для сомнений. Главной стала борьба за время, в течение которого теория Каргоарлоса разрешала адекватную сборку искусственных структур, двигавшихся в пространстве в виде горячей плазмы. Пока эта оболочка была тонка и двигалась без торможения, она сохраняла последовательность точечных узлов – связей векторов и масс.
Между тем чиновники из Ведомства безопасности генофонда расчетливо затягивали сроки начала монтажных работ, собирали всякий сброд в рабочие команды. В их глазах Каргоарлос был мелкой личностью, «утратившей асимптотическую устойчивость». В истинность идей Каргоарлоса верил только капитан и его ученики Ингобертан, Симплимаус, Берильор, Рунаморено – они пойдут первыми в центр репликации, восстановят варварски уничтоженный сектор жизни.
…И все же Арновааллен волновался. После ухода секретаря Ратцоатля он подумал, что все еще не знает о последних сомнениях молодых репликаторов. Наверняка у них были сомнения, он сам приучил их сомневаться… Нужна честная, открытая беседа без уловок и мысленных оговорок.
– Вот мы и вместе, – сказал Арновааллен, когда все собрались в его кабинете. – Помните наш уговор?
– Да, – подтвердил контактор Симплимаус.
– Но говорить здесь… – удивился Берильор, оглядываясь.
– Вот уж чего не ожидал! – рассмеялся капитан. – «Торраксон» – старый добротный комплекс на списании. Построили его в те времена, когда резиденция капитана-наставника была неприкосновенна. Здесь двойной контроль на средства подслушивания.
– Хорошо, – Симплимаус. – У меня появились сомнения, когда нас доставили на «Торраксон». Ржавые отсеки, дефектные крибы, сброд… Здесь следят за каждым шагом. Не представляю, как нам удастся пробиться сквозь все фильтры.
– А я не считаю положение безнадежным! – вспыхнул Ингобертан. – Настоящие трудности будут в центре аттрактора. Даже если все получится, возникнет вопрос: «Какими мы оттуда вернемся? Что ждет нас в будущем?» Миракль столетиями был пугалом, космическим злом, осквернением космогенеза. Есть сведения, что «фейм-миры» работали на деструкцию сознания, полное разложение морали, творческого инстинкта. В центре аттрактора мы окажемся под мощным давлением этих структур. Не рискую говорить больше этого. Остальное, наверно, скажет Рунаморено.
Арновааллен вопросительно посмотрел на космоархеолога.
– Хорошо, я скажу, – неуверенным тоном начал тот. – Имеем ли мы моральное право восстанавливать центры сознания только для того, чтобы учинить им жестокий допрос, зная, что им вторично придется пережить невыразимый ужас разрушения? Не слишком ли это высокая плата за то, чтобы эго-копии нескольких негодяев вычеркнуть из списков «Пантеона бессмертия»?
«Он тысячу раз прав, – думал Арновааллен. – В сущности, репликация – изощренное варварство. Восстановить, чтобы уничтожить…»
Вслух он сказал:
– Ваши сомнения не лишены оснований. У нас действительно нет энергорезерва, и возможен срыв аттрактора. Природа «фейм-миров» загадочна. Не исключено, что группа кристаллизации окажется в опасной зоне. Но все это можно решить технически. Труднее ответить на вопрос Рунаморено. Он прав: техника репликации содержит парадокс – она способна восстановить прежние состояния сложных систем, но только те, что непосредственно связаны с моментом разрушения. Ужас смерти, пережитый в силу объективных причин, представляется сверхжестокостью, если его повторить в чисто экспериментальных или юридических целях. Но от того, что так было всегда, не следует, что так будет и дальше. Здесь наш дорогой Рунаморено впадает в противоречие…
Это моя последняя работа, последняя строка в биографии капитана Арновааллена. Но это также последняя жертва, которую принесут репликаторы. Идеи Каргоарлоса – окончательное решение противоречия между знанием и жестокостью. Что такое самофокусирующийся аттрактор? Это зерно, из которого, подобно растению, может полностью восстановиться погибший мир. Восстановиться, чтобы жить миллионы лет, не зная страха исчезновения.
Арновааллен говорил еще долго. Ему показалось, что он достиг цели: когда ученики покидали кабинет, их глаза светились доверием, как в те добрые времена, когда они вместе работали в центре Волент.
Но глухое беспокойство не покидало капитана-наставника. Он делал все, чтобы создать на «Торраксоне» атмосферу обычной плановой работы. Все было готово к началу репликации, и хотя бы в этом совесть Арновааллена была чиста.
Когда прозвучала команда «Спуск!», транспортеры с вооруженными штурмовиками заняли ключевые точки зоны. Дендро-линии медленно скручивали пространство, стягивая плазменное облако в воронкообразную полость. Линии «МС-Галакт» передали сообщение о начале следственного эксперимента по делу Миракля.
Арновааллен покинул командный пункт и, облачившись в нейтридный скафандр, направился в транспортный туннель – исходную точку силовых линий, по которым будет скользить команда кристаллизации аттрактора. Капитан представил себя внизу, в точке «мей», где началась вторичная кристаллизация экзосферы.
…Теперь он был среди учеников, смотрел на мир их глазами, ощущал напряжение их единого психополя. Напряжение росло. Масса спрессованной материи достигла критического значения, рассчитанного Каргоарлосом.
– Резерв, давайте резерв! – крикнул Арновааллен. Но вместо ответного сигнала капитан увидел перед собой зловещую фигуру секретаря Ратцоатля.
– Вон! – Капитан терял самообладание, но Ратцоатль не шевелился, и только рот его скривился в гаденькой улыбке:
– В Блоке секретных поручений вас ожидает советник Сервиалор. Он приносит глубочайшие извинения капитану-наставнику.
– Сейчас переговоры невозможны, – раздраженно ответил Арновааллен. – Возвращайтесь к Сервиалору и говорите что угодно. Развлекайте его, покажите оперативный пункт штурмовиков.
– Позволю себе заметить, у Сервиалора чрезвычайные полномочия от Эксперта-хранителя.
– Хорошо, – сдался капитан. – Передайте советнику, что я немедленно буду иметь с ним беседу.
– Советник очень торопится, – уточнил Ратцоатль.
Когда Арновааллен поднялся в Блок секретных поручений, его поразила изысканная роскошь, с которой была оборудована закрытая часть надстроек «Торраксона». Советник утопал в огромном кресле, лицо его было почти невидимо.
После уставного приветствия, четко произнесенного капитаном, Сервиалор изобразил подобие улыбки и мягко пожурил «друга юности, о котором всегда тепло вспоминал». Говорил он заунывно и пространно. Память его извлекала на свет имена, события, впечатления далекого прошлого. Он путался, терял нить повествования, поведение советника все больше раздражало капитана. Он не хотел терять время на приятные воспоминания юности, когда решалась судьба репликаторов, идей Каргоарлоса. Волнение капитана не укрылось от Сервиалора.
– Ты очень изменился, – вздохнул советник. – Дело поглотило тебя целиком.
– Я отвечаю перед Координаторами, – ответил Арновааллен. – Сейчас у меня нет свободного времени. «Торраксон» вышел на рабочий режим. Мое отсутствие скажется на результатах репликации.
Сервиалор надулся от важности. Его лицо приобрело надменно-холодное выражение.
– Сожалею, – процедил он. – Но есть вещи важнее истины. Решается ваша судьба, капитан-наставник Арновааллен. И мне вдвойне тяжело выполнять эту миссию… Поймите меня правильно… Как официальное лицо, я обязан выразить вам недоверие, капитан-наставник Арновааллен. Координаторы глубоко обеспокоены тем, что вы, пользуясь покровительством Эксперта-хранителя и сложной политической ситуацией, предприняли ряд шагов в опасном направлении. Репликация социума Миракль осуществляется с грубейшим нарушением программ, установленных Кворумом.
– Репликация проходит успешно, – уточнил Арновааллен.
– Да, но программа составлена деградировавшим отщепенцем Каргоарлосом.
– Вы хотите сказать: Каргоарлосом?
– Это несущественно, – скривился Сервиалор.
– Об этом я лично доложу Эксперту-хранителю, – заявил капитан. – В работах Каргоарлоса есть оригинальные прикладные идеи, но это не значит, что я, капитан-наставник, мог пойти на грубый обман. Вы понимаете, что это было бы безнадежным делом в условиях «Торраксона».
– Ваша речь убедительна, – сказал советник. – Но есть непредвиденное обстоятельство, меняющее дело. Ваш Мерлоарлос явился с повинной в один из отделов Ведомства. Он признал наличие сговора и подрывной деятельности, направленной на полное восстановление социума Миракль.
Капитан расхохотался:
– Это какой-то бред!
– К сожалению, бредите вы, Арновааллен. Сейчас в центре аттрактора работают ваши ученики, которых вы развратили карголианством и равнодушно отправили на верную смерть. И вы смеете говорить об успехе? Тогда объясните, что происходит на «Торраксоне»: эксперимент или убийство?
– Вам этого не понять, Сервиалор. Наступает момент, когда наука взрывается изнутри, и рождается новый тип мышления. Это прорыв в будущее, и всякая попытка…
– Я запрещаю! Это демагогия! – вспылил Сервиалор. – Будущее для вас – технический трюк, где найдут себе место «фейм-миры», цивилизации-монстры, опасные для всей Галактики. Это хаос, распад Большой Октавы. Не представляю, как можно принести в жертву абстрактной идее молодых талантливых репликаторов!
Капитан удивленно посмотрел на Сервиалора.
– Что значит – в жертву?
– Увы, у меня предписание отправить ваших учеников в лабораторию генной инженерии.
– На каком основании?!
– Координаторы не допустят, чтобы информация о социуме Миракль просочилась сквозь все фильтры. Никаких свидетелей. Вы-то должны это понимать.
Арновааллен не сомневался в том, что Сервиалор получил именно такую инструкцию. Отбросив приличия, капитан стал унизительно просить советника о заступничестве, о возможности дать иную оценку положения на «Торраксоне».
– Все это действительно ужасно, – вздохнул Сервиалор. – Впрочем, есть более мягкое решение, учитывающее ваши заслуги перед Координаторами. Поймите, мой друг, отступление невозможно. Значит, необходим компромисс, поверьте моему опыту.
– Я готов ко всему, – твердо сказал Арновааллен. – Ученики верят мне.
– Прекрасно, – дернулся Сервиалор, звякнув наградами. – Они верят, что капитан-наставник, заменивший им отца, сделает правильный выбор между лабораторией и героической гибелью во имя справедливости.
– Гибелью?
– Да, мой друг, – сочувственно протянул Сервиалор. – Есть только один выход: разрушить аттрактор и сообщить по каналу «Код-Альфиан» печальную весть. Текст сообщения составлен, осталось только приложить к нему ваш личный индекс. Надеюсь, вы проявите благоразумие.
Капитан молчал. Он был там, среди учеников, видел рождение мира, жадно втягивавшего энергию, видел измученные лица юношей. Исчезавшие лица… «Помните о нас, капитан…»
Арновааллен остался один в кабинете с советником.
«Кажется, надо что-то сказать», – подумал капитан, но скулы свело, а перед глазами плыл серый туман. Инстинктивным движением он сорвал именной перстень и бросил к ногам советника. Кольцо покатилось по драгоценным плиткам, подпрыгивая, точно живое. Замерло…
– У меня нет выбора, – сказал капитан.
– Капитан! Капита-ан… – позвала Леймюнкери. Она закончила мастерить прическу и придирчиво рассматривала себя в зеркальце. – Опомнитесь, наконец, и обратите внимание на молодую особу.
Арновааллен очнулся от воспоминаний. Все сразу померкло в его глазах: огненные вихри плазмы, причудливая сеть дендров, секретные переговоры…
– Простите, я немного вздремнул, – извинился капитан.
– В самый разгар веселья? – рассмеялась Леймюнкери. – Но дело не в этом. Мне кажется, что мы не одни… Когда я пробиралась к даче, обратила внимание: у левого флигеля кто-то спал. Сладко так посапывал. Но что-то оттолкнуло меня и даже напугало. Сейчас подумала: не из нашей ли партии этот леший?
– И вы все это время молчали? – возмутилась Ирнолайя.
– Мне-то что. Пусть спит, коли охота.
– Странно. Право, странно, – удивился капитан, оттягивая пальцем крахмальный воротничок. – Надо бы проверить. Может, бродяга, разбойник какой-нибудь. Это осложнит ситуацию.
– Идите же! – требовала Ирнолайя. – Сделайте что-нибудь! Ужасно боюсь гомозавров!
Федор Исидорович нехотя поднялся с дивана и, опасливо прислушиваясь, направился к выходу. Ему совсем не хотелось ввязываться в неприятную историю, но под требовательными взглядами вестянок он не мог поступить иначе. К тому же он с удивлением заметил, что астматическая одышка, мучившая его долгие годы, прошла сама собой и во всем теле ощущался прилив сил и бодрости.
«С чего бы это, – подумал Шперк-Арновааллен. – Уж не заработала ли скрытая программа регенерации? Было бы недурно сбросить пару десятков лет. Это лучше, чем бычьи экстракты господина Пеля по пять рублей за пузырек».
Капитан демонстративно распахнул дверь с такой силой, что едва не сорвал ее с петель. Он вышел на крыльцо, облитое лунным светом и застыл. Удивительно светлая ночь поразила его простором, ароматным дыханием. Вдали поблескивала речушка, а за ней зубчатыми ярусами поднимался лес. Все сразу забылось и улетело прочь: страхи, сомнения, муки совести. Осталось только смутное ощущение утраты.
Федор Исидорович спустился по ступенькам и стал напряженно всматриваться в сумерки развалин. Там ничего не происходило. Свернув налево, он медленно пробирался сквозь заросли чертополоха, и, когда он уж решил было повернуть назад, услышал громкий храп.
«Вот оказия, – огорчился капитан. – Натуральный леший».
Он прокрался вперед и стал свидетелем живописной картины. Широко раскинувшись в густой траве, спал мужик, одетый в грязные лохмотья, едва прикрывавшие его кряжистую, почти квадратную фигуру. Лицо было прикрыто краем холщовой сумы, которую он даже во сне придерживал могучей пятерней. Устрашающий вид бродяги не испугал Шперка. Внутреннее чутье подсказывало, что это – свой.
Арновааллен вежливо покашлял, но представитель высшей звездной расы, кажется, готов был проспать торжественный ритуал освобождения. Капитан брезгливо потянул соотечественника за край драной рубахи, повторяя невесть откуда всплывшие слова вестянского языка:
– Салют, дружище. Прошу встать. По уставу корпорации… Согласны?
Вестянин продолжал пускать пузыри. Шперк дернул его за рукав что есть силы. Пропревший материал треснул, и солидная часть мужицкого туалета оказалась в руке оторопевшего капитана.
Мужик наугад двинул толстенной ногой, сел и, ожесточенно почесав лохматую голову, открыл один глаз. По его лицу было трудно понять, какое действие может воспоследовать после столь грубого обращения, но опасения Шперка были напрасными. Вестянин зевнул, смачно сплюнул и благодушно прогнусавил:
– Так что, прилетели голубчики или нет? Заждался, сил нету. Что молчишь, мил человек? Говори, не терзай душу.
– Ожидаем-с, – неопределенно ответил капитан, незаметно бросив в кусты рукав. – В вот вы, дружище, ведете себя весьма скверно и неосмотрительно.
– Ась? – рассеянно переспросил вестянин, испуганно шаря вокруг. – Котомка-то где, провались все пропадом?
Он был озабочен пропажей и не замечал конец веревки, предусмотрительно намотанный на палец. Наконец он обнаружил мешок и, нежно прижав его к груди, принял вертикальное положение.
– Где изба, где избавление? – твердил он. – Болею я. Нет чтоб на похмелку гривенник дать… Одной моралью норовят угостить, мокрец их задери.
– Извольте следовать за мной, – приказал Арновааллен. – Предупреждаю: в присутствии дам старайтесь вести себя прилично!
Он стал нетерпеливо подталкивать вестянина, норовившего уйти в кусты. Стоило немалого труда втащить его на крыльцо и втолкнуть в зал.
– Ах, какой красавчик! Милашка! Гусарик! – всплеснула руками Леймюнкери. – Нет, Диоген! Он самый. Где ваша бочка, уважаемый?
Взгляд вестянина оставался бессмысленным. Он моргал от яркого света, что-то бормотал и, только приметив брезгливо отвернувшуюся Ирнолайю, приосанился.
– Филькой меня звать. А роду я Терпсихорова из деревни Хамовки растудыкиной губернии. Чай, слыхали?
– Не имела счастья, – развеселилась Леймюнкери. – А чем вы прежде занимались? Что-то я не встречала вас в Фоногоре. Уж не из тех ли вы молодчиков-легистов, которые представляли Высокий вестянский суд?
– Ась? – Филька хитровато прищурился. – Терпсихоров я, и все тут. Пожалейте, люди добрые, будьте ласковы к человеку болезному и одинокому, уж вам зачтется.
Он с удовольствием хныкал, умело скрывая злость и раздражение. «Ловко, однако, пристроился плешивый барин. Девками хоть крышу крой. – Он все еще искал правильную линию поведения: дурачиться иль всерьез. – Но с ними надо ухо востро. Мамзели, выскочки, пригрелись в земных вертепах. Ничего, я свое возьму, будьте покойны». Мысль о возмездии давно будоражила фантазию законодателя Ортоорбена. С того момента, как он занял место на паперти с медной кружкой для подаяний, его жизненная философия приобрела законченный вид. Наблюдая страсти отсталой цивилизации, фанатизм, идолопоклонство, он избрал для себя позицию по ту сторону разума, дававшую ему право плевать на толстосумов, чиновников, городовых, Координаторов и их своры электронных шпионов. Он мог творить дозволенное и недозволенное, орать, ругаться, крутиться на пупе, зная наперед, что каждое его движение будет объявлено «знамением свыше».
Но это было не настоящей местью, а маленькой репетицией. Главное должно начаться потом, после изгнания. Правда, он почти ничего о прежней жизни не помнил, если не считать несколько странных картин, спонтанно всплывавших из подсознания. Но это не мешало строить планы на будущее, которое только ему дозволено пережить дважды. Он будет идти своей дорогой, карабкаться по ступеням иерархической лестницы, чтобы там, наверху, обрести полную свободу от моральных обязательств. Так будет… А пока он не хотел сбрасывать наряд юродивого и, тем более, не хотел, чтобы поминалось его настоящее имя.
Филька бережно положил в угол свой мешок, распустил перевязь и, достав большой соленый огурец, с удовольствием надкусил его.
– Вкусно? – спросила Леймюнкери, причмокнув губами.
– Хошь попробовать? – прищурился Филька. – Соленый, аж Фоногору видно. Ешь, милая, пока рот свеж. Скоро нам и того не видать, как посадят на казенные харчи, начинят брюхо облатками и – за работу с песнопениями во славу Хранителей. Тут тебе и вся свадьба…
– Не кощунствуйте! – вспыхнула Ирнолайя. – Не пристало вам, законодатель Ортоорбен, оскорблять нас своим поведением, дурным тоном и двусмысленной этимологией некоторых словечек. Если вы еще недостаточно понимаете, что происходит, мы можем вам кое-что разъяснить. Или пьянство лишило вас способности мыслить?
– Господа! – поспешил разрядить обстановку Арновааллен. – Так, право, нельзя! Ортоорбен, я решительно призываю вас к порядку.
– А ось видел? – взвился Филька, поднеся к бледному лицу Шперка огромную фигу.
– Оставьте его, – сказала Ирнолайя, – он не в себе.
– Вот тебе и Диоген, – присвистнула Леймюнкери. – На капитана Арновааллена руку поднял.
От неожиданности Филька поперхнулся.
– Капитан Арновааллен? – переспросил он изменившимся голосом. – Не может быть!
Он действительно не мог поверить, что перед ним вестянин, имя которого гремело по всей Октаве. Перед ним стоял рыхлый господин, типичный чиновник с желтоватым сырным лицом, жалкий при всей своей респектабельности. Фильке хотелось сорвать страшную маску старости, как пиявка присосавшуюся к лицу капитана.
– Да, вот так вот, такие дела… – смущенно пробормотал Арновааллен. – Психотехники, как мне кажется, перестарались.
Филька оторопело покачал головой, посмотрел на недоеденный огурец и спрятал его в карман.
– Худо, – сказал он. – Худо, капитан.
– Да уж чего хорошего, – протянула Леймюнкери. – Ты хоть на себя в зеркало-то погляди. Проще простого грубить и оскорбления сыпать. В нашем положении нужно, чтобы все было по-другому. Сочувствие и понимание. Мало мы его видели – и там, и здесь.
Филька внезапно уперся в грудь капитана косматой головой, взвыл отчаянно и протяжно. Горестным эхом откликнулась в его памяти голодная и бесприютная земная жизнь. Виделись ему сырые чахоточные ночи, зловонные подвалы, пыльные чердаки, околоток, жестокие избиения, издевательства тряпичника Голобородько, обиравшего нищенствующую братию за полный набор реквизита: костыль, кружку, керосиновую флегмону. Все это время он не мог понять, в чем смысл этого наказания. За что его, законодателя Ортоорбена, всю жизнь проработавшего в глухих провинциях Октавы, наказали именно таким унизительным образом? Не лучше ли было убить его там, на Боэре? Уничтожить, раздавить – незаметно, бесследно?
– Надоело, – сказала Ирнолайя. – Пора кончать комедию. Капитан, уложите законодателя на диван. Пусть проспится.
– И то верно, – сникшим голосом сказал Ортоорбен. Он утер нос оставшимся рукавом и поплелся к дивану.
– Вот и мир, – сказала Леймюнкери. – Все прояснилось и встало на свои места. С одной стороны, Филька, с другой – Ортоорбен. Раздвоение личности. Сточная канава и трагедия космического масштаба…
– И то верно, – согласился Ортоорбен, с кряхтением ворочаясь на диване. – Так и вижу, как меня раздевают и толкают головой в прорубь. Страшно было, особенно когда лед стал крошиться, а те двое убегали, прыгая через трещины. Едва я спасся тогда… Зато сколько преимуществ, какая вседозволенность! Терпсихоров сын имел право лгать, ненавидеть, пачкать. Мог полностью переиграть весь репертуар своих чувств. Уберегли, и на том спасибо, что наследить не дозволили. Покоптил и убирайся, очисть территорию. Катастрофизм.
– Ну, это вы хватили лишнего, – возразил Федор Исидорович. – Хотели мы того или нет, но свой след мы на Земле определенно оставили. Что-то неуловимое, какое-то вмешательство в причинно-следственные связи, как вмятина на бильярдном столе, которая резко меняет траекторию костяного шара. И как бы незаметна ни была эта впадина, всегда можно обнаружить треки в пластах общественного сознания.
– Треки? – удивился Филька. – Это костылем, что ли, по общественному сознанию?
– Капитан, как всегда, выражается выспренним стилем, – вмешалась Ирнолайя. – Вы лучше привели бы конкретный пример. Не возражаете, Леймюнкери?
– Напротив, – согласилась контактолог. – Теория треков применительно, скажем, к Модесту Порфирьевичу или Алешке.
– Нет ничего проще. – Шперк посмотрел на Ирнолайю с загадочной улыбкой. – Могу представить, что произойдет утром, когда обнаружат исчезновение примадонны театра Барсуковых. Сенсация для провинциальных сплетников, пища для газет, падение кассовых сборов. Сбежала? С кем, куда? Следствие, розыск, бумаги, распродажа гардероба. Обычное скандальное дело с загадочными обстоятельствами. Что изменилось в этом мире? Ровным счетом ничего. Ложи будут аплодировать новой примадонне, полицейский чин упрячет пухлое дело в архив, бриллианты наденут купчихи. Наступит молчание. Не так ли?
– Оно самое, – подтвердил Филька. – Дырка, пустота, вакуум.
– Вот вы к чему клоните, – усмехнулась Ирнолайя. – Хотите сказать, что я абсолютный нуль в искусстве. Если хотите знать, милостивый государь, то я только по нелепой случайности не попала в столичный театр, для меня писали роли, а один небезызвестный композитор назвал моим именем вальс. И это вы называете вакуумом? Смерд.
– Вакуум, вакуум, – твердил Филька. – Буде працы кололацы…
– Вот видите, – резюмировал Арновааллен. – Вы сами нашли прекрасный пример, подтверждающий, что мы все-таки оставили свой след на Земле.
– Оставили, – согласилась контактолог. – Алешка-то спился из-за меня. Бедный гомозаврик. А гусиные шишаки рисовал, вы бы посмотрели!
– Э, нет! – неожиданно завопил Филька, почувствовав подвох в шутке капитана. – Возможно, мы действительно оставили следы в пространстве и во времени, но они были обычными и не выходили за рамки земной культуры. Стало быть, не имеет никакого значения, кто скрывался под лохмотьями Фильки Терпсихорова. Главное, что роль была честно отыграна до конца. Можно сказать, что как личность законодатель Ортоорбен никогда не был на этой грешной планете, если не считать последних часов. Но уж как-нибудь стерплю.
– Терпите, терпите, – издевательским тоном повторила Ирнолайя. – Законодателям закон не писан. А что касается ваших штурмовиков, то они уж очень задерживаются, если верить этим часам.
Филька алчно посмотрел на каминные часы.
– Тикалки-то хороши. Голобородько за них целковый дал бы.
– Сударыня, – вмешался Арновааллен. – Кажется, я уже объяснял, по каким причинам возможна задержка.
– Все-таки странно, – сказала Куколка. – Чувствую, это неспроста.
– Куды денутся, прилетят, – крякнул Филька. – Такую братию, как мы, на Земле оставлять небезопасно.
– Да вам-то что! – возмутилась Ирнолайя. – Вы сенатсконсульт на побегушках. Проповедник голого права для провинций. Какая вам разница? Вас все равно не было на Земле, если не считать «абстракции дурака».
– Ой-ой-ой! – Филька затрясся от смеха. – Да плевал я на вашу ссылку, а особенно на психотехников. Не было никакой ссылки, и все тут! Было самое настоящее издевательство, и более ничего. Обман!
– Постойте! – воскликнула Леймюнкери. – Кажется, я стала понимать, что здесь происходит… Невероятно… Но, если реконструировать картину моих переживаний… Позор, ущемленное достоинство, любовный треугольник, купцы, катание по реке… Получится нечто бессвязное, абсурдное, сон с тройным дном, криптограмма. Кому это было нужно? Кто и с какой целью заставил нас жить вне жизни, переживать наяву страшный сон, где фиктивно все: свобода, совесть, чувства? Что это – фарс, аттракцион? Тысячу раз нет! Это эксперимент! Сложный, опасный, продуманный до последней мелочи. Его истинная цель – познание чуждой нам, странной, непонятной области человеческого сознания. Мы, преступники, стали транскрипторами отсталого социума, его аккумуляторами и интерпретаторами. В этом случае логика Координаторов становится предельно прозрачной.
Пафос контактолога еще больше развеселил Фильку. Он хохотал без умолку. Леймюнкери надула губы и обозвала Фильку ослом.
– Осел и есть, – согласился Филька.
– Я ухожу, – заявила Ирнолайя. – Капитан, не составите ли мне компанию? Будем ждать на свежем воздухе.
– С удовольствием, – согласился Арновааллен. – Но прежде, Ортоорбен, я хотел бы услышать объяснение вашего странного поведения. Если вы что-то знаете – говорите.
Жесткий тон капитана-наставника поубавил веселье Ортоорбена. Он испуганно заморгал.
– Все равно вы слушать не будете! Куда мне, голодранцу и пьянице, господам моралитэ читать.
– Нет уж, говорите! – потребовала Леймюнкери. – Дайте и нам немного покуражиться.
– Потом пожалеете… – протянул Филька.
– Мы ждем, – строго сказал капитан.
– Эх, мать честная. – Филька с кряхтением поднялся. – Тогда терпите. Выслушайте дурака и, если я окажусь не прав, что ж, можете считать, законодатель Ортоорбен достоин презрения.
Он обвел компанию мутным взглядом и зевнул.
– Эту незатейливую историю поведал мне один бывший человек, – многозначительно подняв грязный палец, начал Филька. – В бытность свою он был вхож и, кажись, дослужился бы до тайного, но то ли бумагу какую не глядя подписал, то ли взял лишком, но вдруг оказался в яме, без орденов и связей.
В той яме мы и сдружились. Куда он, туда и я. Он тянет «подайте, люди добрые», и я тяну. Он руку в судороге скрючит, и я стараюсь не отставать. Даже били нас совокупно.
Однажды осенью завалились мы в подвал старого купеческого дома и, немного пообсохнув, начали мечтать о прелестях мира сего. Да так размечтались, что нас на откровенности разные потянуло и на нравоучительные иносказания. Тут он и поведал свое предание о Птице Ениксе. Давняя была история, забытая…
Земля в то время еще была плоской, плавала в сияющем эфире, и ее бирюзовые небеса звенели чистым хрусталем. Ясный день сменялся ночью, в дремучих лесах бродили онагры и саламандры, а подземные ключи источали мед.
И населяли ту Землю люди степенные, важные, отмеченные разного рода достоинствами: почитанием духа и буквы, власти, отличий и субординации. Каждый творил свое дело со знанием и умением: ежели надо было валить леса, то валили, производить пеньку – производили. Одним словом, все было чин чином и даже сверх ожиданий.
Но сей совершенный миропорядок не мог существовать сам по себе, как Солнце или Луна. Отправление естественных государственных нужд требовало строгой регламентации и высочайших указаний. А посему, как полагается в приличном обществе, на вершине сего мира восседала некая влиятельная сила, долженствующая способствовать вселенской гармонии и неизменному процветанию: произрастанию семян, плодородию почв и обилию пеньки.
Звали ту силу не то Ениксом, не то Фениксом с присовокуплением неизменных украшений: «самодержавная», «пресвятая», «всеблагая», «данная от…» И воплощалась сила в образе двуглавой птицы – черной, важной и носатой. Не было ничего выше нее, кроме Солнца и Луны, потому что так постановила она сама.
Считалось, что царствие Феникса длилось вечно, ибо птица обладала атрибутами бессмертия. В будущем не ожидалось никаких перемен ни во внутренних, ни во внешних порядках. Плавание в эфире проходило тихое, дремотное, сытое. На субординацию никто не покушался, разве что у самовара кому-нибудь чашку до краев нальют. Вот и вся оппозиция.
Что до Феникса, то жил он в умопомрачительной роскоши, как и полагается силе. Столы ломились от яств, поэты слагали оды, плясали скоморохи и тайные советники. Веселье продолжалось и в дни войны, только во дворе стреляли пушки, а повара звенели шпорами. Иногда даже отменяли вечерние променады – Феникс дулся в карты с главнокомандующим.
Такого рода тяготы управления, перемежаемые пьянством и неумеренным ухажерством, окончательно расстроили птичий рассудок. Левая голова токмо и могла, что глотать стопари и закусывать фисташками, а правая время от времени издавала пронзительный хрип, производивший в чиновничьем мире страшные потрясения. Бумажный потоп заливал канцелярии, из всех щелей выползали инспектора. Оседлав летающих рыб, мчались курьеры. Перестановки начинались основательные…
Однако высочайшие окрики Феникса, несмотря на противоречие смыслу, принимались c величайшей радостью и даже песнопениями. Их беспредельная мудрость, освященная циркулярами, являлась объектом пышного культа. Толпы верноподданных воздвигали храмы, часовеньки, обелиски, волокли мраморные изваяния, колонны и триумфальные арки.
Положение оракула умиляло сиятельную птицу. Ее красные очи поминутно увлажнялись слезой, когда, кинув взор с поднебесья, она зрила серое море чиновников, несущих в храмы жертвенные бумаги, уложения, разъяснения, уточнения. Душа Феникса просветлялась, правая голова отправлялась почивать, а левая, нацепив очки, направлялась на театр лицезреть лебединые перья и патриотически настроенных мирян.
В такой прострации скользили века. Казалось, так будет всегда. Ожиревший, дряхлый, потраченный молью, Феникс день-деньской восседал на чучеле льва, краем уха слушал донесения, царапал подписи и редактировал пьесы. Иногда его, впрочем, разбирало. Он устраивал учения и смотры, щеголял в сапогах и нюхал порох. Но и этого хватало ненадолго.
И вдруг что-то случилось: то ли земля дрогнула, то ли в небесном механизме выпала какая-то шестерня. В одно распрекрасное утро, когда Феникс мирно сопел в опочивальне, его разбудил молодой человек странного вида и неясно выраженной субординации. Одет он был просто, но манеры его были изысканны.
– Ваше время, уважаемый, истекло, – сказал молодой человек. – А посему не будете ли вы так любезны последовать за мною в места не столь отдаленные.
Сомнительное предложение непрошенного гостя напугало птицу. Пытаясь сопротивляться потусторонней необходимости, она зачала ворожить посланца магическим оком. Но тут произошла осечка. То ли око основательно заплыло жирком, то ли его свойства были просто измышлены чиновниками, но, как ни пыжился Феникс, человечку ничего не сделалось. Он нагло смотрел на Феникса черными очами и бесстыдно манил куда-то рукой…
Дело в самом натуральном виде оказалось нешуточным. Уразумев это обеими головами, чиновничий властитель дипломатично начал уговаривать наглеца, предлагая солидную взятку и обещая подписать любые векселя.
Туманные предложения Феникса возымели некоторое действие на посланца. Он смягчился и после соответствующих излияний согласился с глазу на глаз предоставить сиятельной особе мизерную отсрочку для приведения в окончательный порядок бумаг и прочих мирских дел.
Феникса такой оборот не устраивал. Призвав на помощь какую-то молодую птичку, украшенную лебедиными перьями, он сломил упрямство душеприказчика и даже допустил в отношении к себе откровенное панибратство.
– Оскандалился ты, друг мой, – сказал молодой человек назидательно. – Мир твой трещит по швам, леса чахнут, саламандры рождают ехидн, меж чиновниками разброд. Но это еще полбеды, кабы дух почитания сохранял силу. Так ведь ничего от почитания не осталось – куда ни глянь, сплошное разгильдяйство и шепотки по углам. По ночам из щелей и нор выползают разномастные нивеляторы, реформаторы, критиканы и просто ненадежные. Того гляди, вскорости от них продохнуть нельзя будет. Более терпеть невозможно и даже противоестественно.
Феникс от удивления стопкой сивухи подавился. Как, мол, так, непорядок? Не может того быть. Бумаги идут исправно, жертвенники пылают, судопроизводство неизменно осуществляется. Навет, да и только.
– А ты сам погляди, – предложил гость и вставил Фениксу волшебный смарагд в надлежащее место.
Глянул властитель и обомлел. Действительно, никакого почитания. Храмы запущены, жертвенники едва чадят, жрецы предаются разврату у подножия святынь. По улицам шныряют злоумышленники – где бомбу бросят, где зловредную бумажку. Да и среди субординаторов никакого единомыслия: тянут все, что сбоку лежит, дерутся за доходные места. Даже хрустальный свод будто местами треснул и едва на подпорках держится.
Начал Феникс ругаться отборными словами, смарагдом в лакея запустил, чучело льва растерзал в клочья. Одним словам, показал, что мигом наведет надлежащий порядок.
Однако молодой человек выразил по сему поводу полное сомнение.
– Поздно! Время истекло.
– Неужто конец?! – завопил Феникс.
– Еще нет, – ответил посланец. – Прежде того надлежит сложить солидный костер из бумаг и указов, а уж потом взойдешь на него с инструкциями. Ежели соблюдешь их, то, воспарив над костром бесплотной тенью, отправишься в бездонные конспиративные края, где тебе будет даровано милосердное очищение. Пройдут миллионы лет, и сила твоя, вновь окрепнув, получит второе рождение в чиновничьем мире. И вновь царствие твое будет длиться вечно без формальных затруднений и осложняющих обстоятельств.
Тут Феникс слезу пустил в четыре глаза. Так, мол, и так, не смеет он предложение сие лестное принять и удалиться от дел мирских и чиновничьих. Ибо что есть мир без Феникса – мертвые каменья, дикое стадо, пожирающее ближнего, погрязшее в анархии, не ведающее, что есть право, уложение, муштра и шпицрутены. Даже червь навозный, и тот утратит всякую способность к телодвижениям, а сие уж совсем ни в какие ворота не лезет.
А у посланца и на это возражение готов ответ:
– Дело обыкновенное. На случай всякого рода анархических настроений, людоедства и праздности потусторонние мастера соорудили хитрый механизм. С виду неказист, зато семи пядей во лбу. Не спит, не ест, в рот капли лишней не возьмет. Только циферки считает и указы хитроумные строчит без остановки и отдыха. За время твоего путешествия он мирян в надлежащее состояние приведет, а уж почитание будет самой высокой пробы.
Сказал и ящик какой-то в залу вкатил, тяжелый, железом окованный. Смотрит Феникс и понять не может, как этот сундук управлять миром будет: ни головы, ни крыльев, ни помета.
– А ты попробуй, – предложил молодой человек. – Нажми-ка вон на ту кнопку.
Только дотронулся Феникс до кнопки, сундук заворчал, затрясся и выкинул из нутра какую-то бумагу. Но бумаге той черным по белому значилось: «За самовольное действие противу параграфа надлежит экстраординарная пытка и полное промывание мозгов».
– Ишь ты, кусучий! – поразился Феникс.
– То-то и оно, – заключил посланец. – Такого, братец, бомбой не запугаешь, не прижмешь манифестациями. С умствованиями враз будет покончено. Так что волноваться тебе незачем. А замков тут столько понавешано, некуда и ассигнацию сунуть – ни щелки, ни дырочки.
А Феникс опять за свое:
– Не желаю, и баста!
Тут терпение посланца лопнуло, сунул он птицу под мышку и направился на площадь. А там народу видимо-невидимо. Все спешат, торгуются, толкаются, жуют кренделя и по сторонам глазеют. Не успел молодой человек трех шагов сделать, какая-то баба стала у него «петуха» торговать. Сошлись на двугривенном. Посланник деньги в кожаный сумарь спрятал и растаял, а баба на радостях побежала домой обед варить. Тут уж дело быстро к концу пришло. Как ни кудахтал Феникс, как ни выражал свое негодование на основы чиновничьего миропорядка, обезглавленный, ощипанный и обсмоленный, он был брошен в котел для соответствующего уваривания.
Но едва желтая тушка соприкоснулась с кипевшей водой, произошло страшное магическое превращение. Смрадное облако пара черным столбом повалило из котла. Кругом посыпались искры, и грохнула барабанная дробь. Когда перепуганная баба, заткнув нос, вывалилась во двор, ее взору предстало величественное зрелище. Таинственное облако, прорвавшись через дымоход, обернулось пернатым чудовищем о двух головах. Покружив над крышами, оное устремилось в выси хрустального купола, издавая громкие победные крики. Не прошло и трех мгновений, как оно растворилось в небесной бирюзе, оставив чиновничий мир, которому теперь надлежало либо погибнуть, либо окончательно рассубординироваться.
Меж тем начались странствия Феникса в беспредельном эфире, где его, как и положено, омывали лучи звезд, Солнце хлестало жгучим огненным веником, а Луна окатывала из ушата ледяной синевой. От такой бани душа сиятельного управителя основательно очистилась, покраснела и утратила ядовитые пары царского зелья. Уж пора было бы и в вотчину возвращаться, ан кругом полное молчание – ни послов, ни визитных карточек, сплошное пренебрежение.
Возмутился Феникс и давай криками Вселенную оглашать с присовокуплением непечатных выражений: мол, обман, беззаконие и самочинное членовредительство!
Бунт возымел некоторое действие. В эфирных далях кто-то громогласно чихнул и натурально выругался. Послышался скрип кожаных сапог и неспешные шаги.
Не успел Феникс принять надлежащую позитуру, глядь, в зияющей пустоте объявился знакомый титулярный советник, чисто выбритый и с бакенбардами, расчесанными на особый манер. Машет надушенным платочком и удивляется:
– Что за концерт? Для каковой цели я вам понадобился?
– Как для каковой?! – закудахтал Феникс. – Разве ж не прошли миллионы лет в процедурах разного рода? Подлечили и хватит! Народ-то мой уже, верно, до скотского состояния дошел, полиция развинтилась, чиновники мхом поросли, пора возвращаться, зачинщиков в острог, прочих на вечное поселение. Медлить небезопасно!
– Ах, вон оно что, – вспомнил советник. – Ну, тогда в путь-дорогу.
Сказал и быстрехонько Феникса к месту доставил, где прежде Земля плавала. Насилу Феникс отдышался и хотел уже выразить благодарность эфирному посланнику, но вовремя удержался. Кругом тьма кромешная, ни дымка, ни поросячьего визга, одни только хрустальные обломки в эфире болтаются, сталкиваются и печально звенят: дзынь… дзынь… И более ничего.
– Что ж это делается? – спросил Феникс. – Ничего не пойму.
– Тут и понимать нечего, – ответил советник. – Нет более ни оппозиции, ни реформ, ни опасного образа мыслей. Один только вечерний звон остался.
– Как так нет? – удивился Феникс. – Почему нет?
– А это уж не твоего ума дело. Земля твоя давно стала эфирной провинцией и добилась потрясающих результатов в области потусторонних сношений. Сундук наш исправно поработал, ни разу осечки не дал. Даром что железный.
Зарыдал Феникс, пустил слюни, позеленел от тоски.
– Что ж мне теперь делать? К чему силу и власть приложить? Ни лакея, ни доносчика! Одно только дзынь да дзынь. От тоски околеешь!
– Это ты зря говоришь, – утешал его советник. – Все хорошо устроилось, лучше не придумаешь. Обломки эти хрустальные куда как надежнее чиновников, мирян и онагров. Тихие, чистые, холодные, чинно плавают в пустоте, и никаких волнений, противоуставных действий и даже проблеска мысли. Что еще надо для самочинной власти! Переставляй их в любой субординации, казни, милуй – все стерпят. А ежели орденочек кому навесишь, за то верой и правдой тебе будут служить до скончания веков.
Уразумев эти преимущества, Феникс воссел на трон и начал править, да так успешно и экономно дела его пошли, что одно загляденье. Примет стопку эфирной сивухи, чокнется с хрустальным чиновником и сам себе здоровья желает и процветания, и счастья. И только одна мысль гложет его, терзает кошмарами по ночам – как бы опять советник какой не объявился и ручкой не поманил. Вскочит тогда Феникс в халате с постели, прислушается – нет ли где брожения или опасного проблеска. Нет – кругом пустота и мертвенный покой. Слышится только тихое чистое, умиротворенное – дзынь… дзынь… дзынь…
– На том предание и кончается, – заявил Филька. – У кого есть уши, тот услышит. Дзынь…
– Слышали, слышали, – раздался чей-то хриплый голос. – Только врешь ты все.
Взоры эвакуантов устремились к широко распахнутой двери.
– Вот тебе и дзынь, – испуганно прошептала Леймюнкери. – Доболтались…
Незнакомец решительно шагнул в комнату, осмотрелся и поставил в угол тяжелый, окованный железом сундучок. Снял картуз, вытер тыльной стороной ладони вспотевший лоб и хмуро улыбнулся:
– Что, струсили? То-то же.
Незнакомец был высок и худ. Поношенный черный пиджак мешковато сидел на его сутулой спине. Дешевые полосатые брюки были аккуратно заправлены в мятые гармошкой сапоги, начищенные дегтем. Резкий свет люмеона оттенял грубые черты его костлявого удлиненного лица, серого, точно покрытого туманом или копотью. И только большие бесцветные глаза с холодными искрами зрачков приковывали к себе внимание. Казалось, они обладали способностью говорить о едва уловимых переменах настроения.
Оборвав грубым словом сказ Фильки Терпсихорова, он деловито прошелся по залу, глянул в камин, проверил оконные рамы, потрогал картину с раздувшейся натурщицей и, как будто успокоившись, молча сел на свой сундучок.
Едва оправившись от испуга, Шперк хотел было задать для приличия какой-нибудь вопрос, но потухшие лица дам и каменная неподвижность законодателя мешали ему найти нужный тон. Капитан и сам не мог понять, чем всполошил компанию простоватый с виду мужик, в котором без особого труда можно было узнать представителя элитарных пленок. Огромные кулачищи? Нет, было что-то другое, чему Шперк не мог найти определения. От незнакомца веяло чем-то особенным, чужим, и это было тем более странно, потому что реквизит на нем был самый неприметный, а в поведении не чувствовалось никакой искусственности, ни малейшей фальши.
– Так и будем в погляделки играть? – осмелев, протянула Леймюнкери. – И откуда такой принц выискался, деперсонализованный молчальник. Птичка ему, видите ли, не понравилась. А сам-то с сундучком.
Незнакомец неожиданно расхохотался.
– Вы сундучка моего испугались? Сплошная комедия! Успокойтесь, барышня, такие штуки только у вашего пророка водятся, того, что на диване в лаптях развалился. С него и спрашивайте.
– Грубиян, – процедил сквозь зубы законодатель. – Вам недоступны тонкости мифологемы.
– Я с тобой и спорить не желаю, – махнул рукой незнакомец. – Только все ты врешь! Пустые намеки на возможность тотального управления извне революционной ситуацией. Титулярная утопия в стиле Ведомства безопасности. Поработал бы ты с мое, тогда б и понял, что в губерниях делается, кто стреляет и в кого. Тут тебе такое дзынь, что впору оглохнуть.
– Позвольте для начала уточнить, – вмешался Шперк. – Вы работали на… – Он запнулся на полуслове, встретив насмешливый взгляд незнакомца. Неясный поток мыслей и картин заполнил воображение старого капитана. Ему виделись то космические верхи Лупанооры, где комплектовались команды специализированных мутантов, то коридоры Центра координации с нескончаемым потоком чиновников, то увеселительный аттракцион «Антивремя». Нет, все это было не то. Он не мог найти в облике вестянина ни одной черты, которая позволила бы восстановить забытое прошлое.
Незнакомец понял смысл испытующего взгляда.
– Вы меня не знаете. Не огорчайтесь.
– А я знаю, – спокойно сказала Ирнолайя. – Вы из тех веселых технарей, которые охраняли зону Себаар. Такие, как вы, пользовались исключительными привилегиями. Не так ли?
– У вас инстинкт, сударыня, – сказал незнакомец, утомленно вытягивая ноги. – Я действительно пограничник Ментоарген из зоны Себаар. За то и пострадал… Но не в том дело. Лучше скажите, какие новости с ноль-ноль-семь.
– Спросите капитана Арновааллена. Он крупный специалист по трассам. – Ирнолайя отвернулась и стала методично обрывать наклеенные ногти, красными лепестками сыпавшиеся на пол.
– Значит, никаких, – присвистнул Ментоарген, задетый за живое. – У меня вполне определенная позиция в этом вопросе, и я буду отстаивать ее до конца.
– Хватит, надоело, – процедил Филька, ковыряясь в зубах. – Это не команда, а шайка дармоедов. Прокляну.
Ментоарген не обратил на бродягу внимания. Он пристально посмотрел в глаза капитана:
– Вы хотели что-то сказать?
– Да-с, – кивнул Шперк. – В некотором смысле наблюдается известная задержка в силу известных формальных причин.
– И это все? – удивился Ментоарген.
– Вы напрасно теряете время, – вмешалась Ирнолайя. – Этот «в некотором смысле» капитан в последнее десятилетие занимался исключительно вопросами земства и, кажется, немного философствовал на кафедре. В действительности ситуация предельно сложная. Все лимиты времени исчерпаны.
Ментоарген прислонился к стене и закрыл глаза. Его худое лицо, очерченное резкой линией острых скул, приобрело выражение тяжелой муки, какое бывает у сильных, но физически сломленных людей.
– Что ж, тогда будем коротать время по-домашнему, – сказал он. – Будем ждать сошествия на Землю в то время, когда свирепствуют судебные палаты, готовятся погромы и экспроприации, черная сотня поет гимны, идет бессмысленная война, и с цеппелинов сбрасывают удушливые бомбы. А может, нам пока собрать по полтиннику в фонд великой княгини Ксении? Откликнемся?
Странный образ мыслей «веселого технаря» удивил капитана. Ментоаргена можно было назвать революционно настроенным пролетарием. Правда, Шпек очень плохо знал этих своеобразных представителей чужого социума. Их жизнь его мало интересовала в силу ролевых установок. На кафедре он слыл ярым монархистом, несмотря на опасные философские кульбиты. Революционеры пугали его, поскольку могли положить конец его хладнокровному анализу позитивизма и даже разрушить теплую скорлупу его земного существования. А Ментоарген не побоялся… И это не спишешь на дефект генетической программы. Здесь что-то другое, не просто попытка найти себя. Это реальный прорыв к действию, а не мелочный бунт запутавшихся в своих претензиях Ортоорбена, Ирнолайи… Самого Арновааллена. Что могло послужить основанием? Ссылка должна была раздавить технаря, но этого почему-то не произошло. Он изменился, очеловечился, соприкоснулся с источником огромной социальной энергии. Для Фильки, например, такое было немыслимо. Да и для остальных тоже. Они были слишком жадны к будущему и презирали настоящее.
Подумав об этом, Арновааллен растерялся. Ему пришло в голову, что, в сущности, не знает свой мир, мириады безвестных вестян, обезличенных мерцанием элитарных пленок, создавших Фоногору и Тиниус. Значит, и в них таилась скрытая сила, внешне подавленная электронным контролем, шпионажем и идеологией? Сила, которая завтра могла бы привести к взрыву?
Капитан хотел задать Ментоаргену вопрос, но его опередила Леймюнкери.
– Мой друг, – сказала она. – Не тешьте себя иллюзией. Не воображайте, будто внутренние проблемы гомозавров имеют к вам непосредственное отношение. Да, крестьяне голодают, улицы полны синими и черными мундирами, повсюду обман, обыски, политические убийства. Но какое нам до этого дело?
Речь контактолога взбодрила Фильку. Он послал ей воздушный поцелуй.
– Браво, детка! Вы достойны ордена Белого Орла, великомученица наша.
Ментоарген хмуро посмотрел на Леймюнкери.
– Хотите убедить меня, что мотивы моей социальной деятельности не подлинны? В пространстве миров нет двух сфер бытия – настоящего и поддельного. Земля и Альфа-Рау – целостная реальность независимо от разделяющего их пространства. Почему же я должен считать себя полностью вырванным из человеческого общества? Это невозможно даже для пришельца. Неужели вы за тридцать лет не поняли этой простой мысли? Или вы считаете, что моральные ценности существуют только в пределах Тиниуса? Хорошая свобода, за которую не нужно бороться!
Филька угрожающе зашевелился на диване.
– Знаю я таких, как вы! Натерпелся. Это ваш клан провалил мою концепцию многомерности обществ. Ненавижу! Хранители законов.
– Не надо, Ортоорбен, – успокаивала его Леймюнкери. – Мы все равно ничего не докажем пограничнику. Да и не стоит.
– Сюсюканье, – буркнул Ментоарген. – По-вашему, народ не способен добиваться социального идеала? Не рано ли вы изгоняете человека из…
– Я не человек, не путайте-с! – заорал Филька. – А если вы провоняли земными ароматами, не лезьте в наши мурава!
– Я и не лезу, – зевнул Ментоарген. – Куда вам до грубого земного человека. Элита! Только я не желаю жить прилипалой. Посмотрите на мои руки! Они изъедены свинцом и типографской краской, два пальца прессом отхватило. Поработали бы с мое в брошюровочной: фальцовка, вырубка, отгибка… Посмотрел бы я тогда на твое отношение к хрустальному звону!
– Позвольте! – перебил его Федор Исидорович. – Любая притча допускает множество толкований. К примеру, я увидел в образе Феникса отчасти самого себя.
– Мания величия, – буркнула Ирнолайя.
– Отнюдь. – Шперк нервно передернул плечами. – Птица – это моя душа, мой разум, воля, интеллект. Рано или поздно приходит конец вере в нетленность и изначальную чистоту. Задумываешься: а что там, в твоем подлинном мире? Может, за время ссылки моя личность утратила единство? Может, в будущем меня ждут банальные обязанности, компромиссы с совестью и мучительные ощущения неправоты? В этом смысле рассказ Ортоорбена перекликается с моим внутренним состоянием. Он сумел аллегорически отобразить проблему объективного долга. Естественно – по отношению к нашей родине.
– Проблема долга! – воскликнул Ментоарген. – Этот шут, по-вашему, говорил о долге? Знаю я цену его иносказаниям! Ведь это он был нашим официальным идеологом-программистом, создавал схемы развития провинций в пределах Октавы. И все это был подлог, попытка продвинуть себя на положение «сильной личности». Космический интриган без морали. Зато теперь жалится на хворобу.
– А бы хоть, – пожал плечами Филька. – Не унизишься, аз не возвысишься.
– Верно, – вздохнула Леймюнкери. – Уж как ни бил меня купчик Карасев, за волосы таскал, а все ж теперь я счастлива. И жалеть-то мне нечего, и слабость моя, значит, залогом возрождения была.
– Слабость это, слабость и более ничего, – с грустью в голосе сказал пограничник. – Вот я, старый печатник, и то понимаю, что человек не матрица, его нельзя расплавить и переселить в новую форму. Но переставлять верстку нужно, уничтожать ложные абзацы, менять смысл, содержание. А это возможно только в жизни и только через жизнь. И если бы вы отказались от легкого пути, то отвращение к земному исчезло бы само собой. И гордость сохранили бы, и чистоту. Вы ведь умная женщина.
– Льстец, – улыбнулась Леймюнкери, и по ее щекам разлилась стыдливая желтизна. – Что я могла… Посмотрите внимательно и постарайтесь увидеть следы земных страстей и ничего от прежнего, как в пору Гепар.Сульф. У меня фарфоровые зубы и ненатуральные слезы. Я старуха. В прошлом десятилетии мне минуло за триста. Сама к тому стремилась и никого не виню.
– Вы просто жертва, – сказал Ментоарген. – Копили свою злость по пятаку, а теперь вам пришлось разбить копилку и покутить на прощание. Ведь правда?
– Грубо. – Шперк покачал головой.
– Утрусь, – Леймюнкери отвернулась к окну. – Как контактолог я смею утверждать, что ваша социальная активность, Ментоарген, будет иметь самые пагубные последствия. Если на Земле когда-нибудь будет создана свободная общность, то исключительно в результате планомерной деятельности высших цивилизаций, а не анархических индивидуальностей. Это вы должны были знать, а если не знали, тем хуже для вас.
– Вот так удар! – воскликнул Филька. – Даже юродивому понятно, что всякое действие пахнет провалом и солидной трепкой. Я тоже трепыхался по дурости. И получил: череп клюкой проломили, глаз повредили, а однажды, когда я под хмельком уснул на дороге, подвода переехала мне обе ноги. Вот он – земной рай в подлинном свете. Стоит ли после этого клеить себе жестяной нимб? Я прав, капитан?
– Не знаю, – нахмурился Шперк. – Лично я подписывался на «Журнал красивой жизни», одиннадцать рублей пятьдесят копеек в год.
– Эстет, – хмыкнула Ирнолайя.
– Вас трудно узнать, капитан, – сказал Ментоарген. – Что с вами произошло?
– Кажется, я немного располнел, – рассеянно ответил Арновааллен и посмотрел на часы.
– Это от страха, – заключил Ментоарген. – Знакомое чувство. Неопределенность, бесполезность. Но я не сложил руки. Да, у меня отняли прошлое, но было ли оно таким прекрасным, как вспоминается? Может, на Весте я вел гнусное полу скотское существование, пресмыкался и совершал преступления под вывеской служебных обязанностей пограничника? Зачем мне такое прошлое? Не лучше ли окунуться в новую жизнь? Мне повезло. Я попал в рабочую среду, оказался среди простых людей, принужденных к непосильному труду по шестнадцать часов кряду в дыму и сырости. Питался чем попало и жил в зловонных бараках. Эта среда быстро излечила меня, так что я и не вспоминал о пресловутой Гарантии. Я стал гомозавром и горжусь этим. Но главное не в трудностях, которые я переносил. Я не просто видел, я осязал отвратительную изнанку земного общества. В девятьсот шестом году меня отправили в тюрьму за отказ печатать черносотенные прокламации. Это был окончательный перелом в моем космическом сознании. Вы понятия не имеете, что значит оказаться в столыпинской тюрьме. – Ментоарген сжался в комок. – Теснота, зловоние, болезни. Уголовники перемешаны с политическими. Бьют за всякую провинность, а то и просто так. Через три года моей тюремной жизни началась эпидемия тифа. Тифозные валялись на полу, не хватало ни мест в тюремной больнице, ни медикаментов. Вскоре перемерла большая часть надзирателей и конвоиров. Я-то был нечувствителен к микрофлоре. Ситуация для побега складывалась благоприятная, и январским стылым днем я воспользовался замешательством конвоиров. Мне удалось переехать в другой город, купить поддельные документы и устроиться в типографию, где печатали «Самоучители ремесел», «Судебные драмы» и «Руководство для изобретателей» господина Крючкова. Но это для коммерции. Часть продукции никогда не поступала на книжный склад. Это была литература иного сорта, набранная плохим шрифтом на дешевой бумаге. Набор был гладкий, а мысли колкие, дикие: о судах, полицейском произволе. А нынче набирали «Тактику уличного боя». Полезная книга для всякого честного человека. Да уж, видно, не придется… А жаль. Жаль покидать Землю.
– Это как? – всполошился Филька. – Двойное преступление! Вмешательство и запрещенная политическая деятельность. Что ж это делается? Ведь он нас всех под статью подведет! Не от того ли задержка с кораблем вышла?
– Не волнуйтесь, Ортоорбен, – строго сказал Шперк, брезгливо морщась. – Вы честно отсидели свое.
– Ну, конечно, – улыбнулась Леймюнкери. – Это может подтвердить даже космобиолог.
Но Филька продолжал нудно причитать, и Шперку стало противно.
– У вас не найдется закурить? – спросил он Ментоаргена.
– Табачок имеется. – Пограничник хлопнул себя по карману. – Но здесь барышни.
– Выйдем на воздух.
– И то верно, – согласился Ментоарген. – Отвык от кондиционера.
Они молча прошли через прихожую и оказались на крыльце. Было довольно свежо. Холодный ночной ветер шелестел в листве, хор лягушек выводил тоскливую песню. Ментоарген достал мятую газету, оторвал клочок и протянул Шперку. Капитан неумело скрутил козью ножку. Она вспыхнула, и горло обожгло едким дымом.
– Это вам не сигара, – усмехнулся пограничник.
Шперк закашлялся:
– Все равно бросать. Перехожу на рациональную диету и гормональные инъекции. Придется забыть чудеса французской кухни. А ведь у меня, знаете ли, был неплохой повар. Экономка его терпеть не могла из-за расходов на специи. Скверная тощая немка…
Ментоарген почему-то рассмеялся.
– Не обращайте внимания, – пыхнул он дымком. – Вы сказали об экономке, а я вспомнил кое-какие события тридцатилетней давности. Закрытая зона «Себаар».
– Странная связь, – удивился Шперк. – Неужели тощая фрау тоже из нашей компании?
– Нет, капитан. Связь тут более произвольного характера. Я вспомнил свою работу, связанную с поставками на «Себаар» ценных пищевых концентраторов. Вы наверняка не знаете, что такое «Себаар». А если б знали, то имели бы другое представление о Хранителях – этих истинных гурманах, по сравнению с которыми какой-нибудь Жирарден, уплетающий устриц, – скромный отшельник.
Федор Исидорович растерянно посмотрел на небо. В лунном отблеске плыли посеребренные перья облаков. Слова Ментоаргена озадачили Шперка. Даже чем-то расстроили. «Как странно, – подумал он. – Только здесь, вдали от родины, я начал понимать природу вестянской элиты. Признание Леймюнкери о работах над “Парадоксом Боханнооргана”, подлог и фальсификация палеохроники на «Торраксоне», двусмысленные слова Главного системотехника, жалкая судьба Каргоарлоса. И еще одна тайна, еще один штрих к портрету игроков с будущим, идеологов “Взрывающегося Тысячелетия” – этого огромного мыльного пузыря…»
– Вы шутите, – сказал Шперк. – Хотя нет… Конечно же, нет.
– Хотел бы я, чтобы все было шуткой. Все прогнило, капитан. Даже звезды покрылись плесенью. Нужны решительные перемены. Раньше вы не понимали этого. Все мы слишком долго пребывали в социальном анабиозе, нас били палками и промывали мозги «ингемом». Я не боюсь поставить знак равенства между Тюремным управлением и Ведомством безопасности генофонда. Структура разная, а цели одни: неограниченная бесконтрольная власть, нажива, запретные наслаждения. Если бы вы знали, что такое «Себаар», вы иначе думали о мудрецах из садов Боэры.
– Вы хотите сказать, что «Себаар» – вовсе не искусственная планета, где производится профилактическая реконструкция в гуманных медицинских целях? Это что-то другое?
– Вот именно, – буркнул Ментоарген. – Что-то другое. Это огромный электронный вертеп, капитан, содержание которого стоит огромных денег. Заметьте, в очень тяжелое для Октавы время, когда нас окружает «разлагающаяся материя».
Он замолчал, ожидая, видимо, какой-нибудь реакции от капитана, но в этот момент порывы ветра донесли со стороны реки чей-то сдавленный крик.
– Вы слышали? – спросил Шперк.
– Да, если мне не показалось.
– Давайте посмотрим.
Крик послышался более явственно.
– Дела… – протянул Ментоарген. – Надо бы посмотреть.
Он спрыгнул с крыльца.
– Здесь довольно глухое место. Нехорошо оставаться наблюдателем.
В ту же секунду он скрылся в темноте, и только по шуршанию травы Шперк мог определить направление, в котором ушел пограничник. Капитан долго смотрел на погасшую козью ножку, бросил ее и поспешил вдогонку.
Рассказы
Эльвира ВАШКЕВИЧ
ЛУННЫЙ СВЕТ
Умирать с болью плохо. Сначала ты терпеливо ждешь, что лекарства подействуют, и боль хоть немного отступит. Потом, собрав остатки мужества и собственного достоинства, ты продолжаешь терпеть, считая минуты, которые почему-то расползаются в разные стороны и удлиняются, будто время изготовлено из жевательной резинки, которую тянут, тянут, а иногда даже надувают дурацким розовым шаром. Ну а потом ты забываешь обо всем. О мужестве. О чувстве собственного достоинства. О том, как выглядишь со стороны. Все становится безразлично. Только противно-розовый пузырь боли, раздувающийся гигантским шаром, поглощающий все своей наглой, ехидной розовостью…
Пыточные мастера всех времен и народов знали об этом. Главное – сделать так больно, чтобы терпеть уже стало совсем невозможно. Чтобы человек забыл обо всем, кроме боли. Чтобы готов был отдать все ради прекращения боли. И отдавали! Выплевывали свою кровавую тайну в лицо палачам, а потом в оставшуюся недолгую жизнь казнили себя, пытаясь перегрызть собственное горло, чтобы как-то искупить вину за предательство.
Говорят, были те, кто мог терпеть и не предать. Ложь! Им просто везло – они теряли сознание раньше, чем наступал предел боли. А потом была передышка, пока палачи плескали водой в лицо. Небольшая передышка, но ее хватало, чтобы найти в себе еще нетронутый клочок собственного достоинства, собственного «я», и плюнуть в лицо пытающим не тайну, а кровавый сгусток слюны. И вновь потерять сознание.
Так что умирать с болью плохо. Другое дело – умирать без боли. Не сразу даже и понимаешь, что это уже все, что ты идешь к последнему порогу, что процесс умирания, который преследует нас от самого рождения, внезапно ускорился, помчался с гоночной стремительностью, и вот-вот придет к своему логическому завершению.
Ты понимаешь это, внезапно заметив озабоченные лица врачей. Медсестер, которые улыбаются уже не равнодушно-профессионально, но лживо-резиново. Санитарок, излишне заботливых и терпеливых к тебе. Ты задаешь вопросы, но ответа нет, и начинается прислушивание к себе. Все чувства разом обостряются, и ты – впервые, может, за долгие годы – слышишь себя. И вот тогда приходит понимание…
А равнодушный лунный свет заливает бокс отделения реанимации, и он так ярок, что хочется закрыть глаза. Но этот свет – обман, потому что вокруг – сплошная тьма, и ты чувствуешь, как она поглощает тебя. Постепенно. Небольшими частями. Но жизнь вытекает из тебя, как вода из прохудившегося крана. В какой-то момент ты пытаешься остановить это вытекание и тогда двигаешься. Шевелишь пальцем, все равно каким, лишь бы шевельнулся. И если удалось – ура! – жизнь еще не до конца покинула тебя, и лунный свет игриво подмигивает от оконных жалюзи.
Удивительно, но когда наступает день, и солнце заглядывает в окна, то и у него странный лунный оттенок. Наверное, это оттенок смерти – нежный серебристый перламутр, льющийся с небес, уговаривающий, утешающий, успокаивающий.
Санитарка подходит к окну, шуршит шнурами – закрывает жалюзи.
– Не надо… – пытаешься докричаться, но получается лишь полувнятное шипение: мешает кислородная маска, закрывающая лицо, как собачий намордник. – Не надо, пусть свет…
Санитарка все же что-то слышит, оглядывается и улыбается ободряюще. Оставляет небольшую полоску перламутра, перебивающего ламповый свет. Лампы, кстати, тоже отливают луной, чего вообще-то не может быть, но вот ведь – есть.
– Отче наш, сущий на небесах! Да святится имя Твое… – шипишь под маской полузабытые слова, и становится легче. Розовый мерзкий пузырь жевательной резинки, окутывающий почти весь мир, немного опадает. – …Да придет Царствие Твое…
Вообще-то в больницах не любят оригиналов. Больной, по устоявшемуся мнению, всего персонала, должен молча, беспрекословно выполнять все указания, принимать все лекарства и никогда, ни под каким видом не высказывать и не проявлять своего неудовольствия не только лечебным процессом, но даже и самой болезнью. Но в отделении реанимации все иначе. Там вообще все иначе, все перевернуто с ног на голову.
В отделении реанимации любят оригиналов. Медсестры и санитарки ими гордятся, как своей личной победой. Хвастают друг перед другом.
– У нас вот уже неделю дедок под аппаратом лежит, сам дышать не может. Но в сознании. Так, когда кормим через трубку, еще и ругается. Да как! Я таких слов от алкашей около пивняка не слыхала, хоть записывай!
– Так не кормите, раз ругается, – советует проходящая мимо медсестра из урологического отделения.
– Да ты что?! – возмущаются девушки из реанимации. – У него, можно сказать, единственная радость – обматерить кого-нибудь. Ну так и пусть. От меня лично кусок не отвалится и корона не упадет!
Урологическая дама пожимает плечами. Ей этого не понять. Она работает в обычном отделении, где смерть – чрезвычайное происшествие. А тут реанимация, тут смерть дышит не в затылок, а прямо в лицо, скалится ехидно. Тут другие правила.
– А у нас бабка лежит, так тащит все, до чего дотянуться может. Утром перестилали ей постель, так из-под простыни достали хлебные корки, часы и амбарный замок. Откуда только она его взяла? Часы понятно, часы она с зонда притащила, вчера возили глотать. Но замок? Стали забирать – она в крик. И кричит прямо как здоровая!
– Ну, значит, скоро отправится в обычную палату, – заключают остальные. – Если зонд проглотить смогла, да еще замок где-то уперла, то на поправку пошла бабка.
– Похоже на то! – восхищается бабкина медсестра. – А мы сразу думали, что не выкарабкается. Ей же за восемьдесят! Другие, моложе гораздо, сами знаете… А она, вон, как огурчик! И голосище!
– Это что! – заявляет санитарка в пронзительно-розовом костюмчике. – Вот у нас дед, вот это да! Живчик! У него и пневмония, и инфаркт был, а он все встать хочет. Говорит – побриться! Мол, что за дела, лежит мужик небритый, а вокруг бабы бегают. Неудобно ему!
Девушки смеются. В реанимации тот, кто хочет встать на ноги, уже оригинал. Там не встают, там лежат пластом, изучая ровный белый потолок. Если есть возможность – поворачивают голову, чтобы увидеть рабочий столик медсестры, батареи бутылочек, кучи коробочек и еще всякой лекарственной ерунды. Счастливчики могут рассмотреть экраны, на которых показывается их давление, пульс и еще что-то неведомое, но, наверное, очень важное, раз врачи и медсестры постоянно поглядывают на эти цифры, а иногда озабоченно морщат лбы и меняют бутылки в капельнице.
– Нет, ну правда, живчик, – повторяет розовая санитарка. – Нам его даже привязать пришлось, а то все время рвался. Один раз уже почти встал. А если бы упал?!
Все кивают. Упал – это страшно. Это может быть все, что угодно. Ведь те, кто в реанимации, и так едва дышат, куда им еще падение. А уж тем более какому деду или бабке. У них кости хрупкие. Нет-нет, лучше привязать, целее будут!
Те, кто лежит, распластавшись на высоких кроватях отделения реанимации, слышат смех и отчаянно завидуют. Им тоже хочется смеяться. Но как-то нет повода. Тяжело смеяться, стоя на пороге, залитым лунным светом.
– …Да будет воля Твоя и на земле, как на небе… Отче наш! Спаси и сохрани… помоги…
Из бокса, в котором лежит дедушка-живчик, доносится вопль:
– Хена! Хе-е-на! Хее-еее-на! – взывает хриплый баритон на пределе громкости.
– Кто кричит? – деловито спрашивает завотделением, пробегая мимо бокса. В руках – истории болезней, в глазах – привычная усталость. – Почему кричит?
– Да это наш живчик, – отзывается медсестра, волочащая капельницу по кафельному коридору. – Зовет все время кого-то.
– Если к нему кто придет – пропустите, – командует зав на бегу. – Может, дед успокоится. Да и присмотрят за ним, а то ж того и гляди – побежит!
Медсестра преданно хихикает: зав шутит редко, так что каждая шутка на вес выздоравливающего.
А дед все надрывается:
– Хена! Хе-е-на!
– Это ж как он орет, когда здоровый! – восхищается медсестра, втаскивая в бокс капельницу. – А вот кому тут у нас покапать? – бодро спрашивает она, оглядывая три кровати.
Никто не отвечает, лишь дедушка-живчик продолжает кричать все с той же настойчивостью:
– Хена! Хе-ее-на! Да где же ты?!
Сутки напролет дед то кричит, то порывается встать, уговаривая медсестер и санитарок, что ему нужно в туалет, помыться и побриться, сменить белье, да и вообще…
– Ну что вы мне утку суете? – возмущается дед. – Я лучше сам схожу!
– Нет у нас тут туалета, – объясняют ему. – Это же реанимация. Тут положено лежать. Дедушка, если вы не будете лежать, придется вас опять привязывать.
– Буду, буду, – соглашается дед, но стоит только сестре отвернуться на минутку, как он перебрасывает тощие ноги, туго обтянутые желтой кожей, через поднятый борт кровати, пытается сесть. Трубки капельниц натягиваются, манжета прибора, подключенного к руке, срывается. С соседней кровати доносится шипение сквозь кислородную маску:
– Сестра! Дедушка сейчас с койки навернется! – человек на этой кровати в сознании, но очень слаб, едва может говорить. – Сестра-ааа!
Сестра поворачивается и видит торчащие через кроватный борт желтые ноги, сероватые ступни и нервно ерзающий костлявый зад, под которым простыня сворачивается в трубку.
– Дедушка! Я же вас просила! – расстроенно говорит сестра. – Ну что же вы так?
На ее крик прибегает еще одна розовая девушка – почему-то розовый и голубой цвета очень популярны в отделении реанимации, а вот в обычных отделениях носят в основном белое и бледно-желтое.
– Давай бинты, – командует первая.
Через минуту дедушка-живчик уже привязан к кровати, а сестры проверяют узлы – прочно ли, не вырвется ли.
– Да развяжите! – нервничает дед. – Это ж неприлично!
– А вставать прилично? – сердятся сестры. – Мы же договаривались. Вам же нельзя вставать, дедушка! Вам и врач говорил…
– А если мне в туалет нужно? – дед уже злится. – Что ж мне, под себя ходить, что ли?
– Ну, под себя не нужно, – соглашаются обе розовые девушки. – Но у вас же катетер! А если что еще нужно, так вы только скажите, вам утку дадут.
– Позорище какое… – бормочет дед себе под нос и вдруг разражается воплем: – Хе-ена!
– Кого это он зовет? – удивляется одна розовая девушка и вопросительно смотрит на подругу.
– Да кто ж его знает! – пожимает плечами та. Ее униформа отливает лунным перламутром в холодном электрическом свете. – Может, сына? Гену какого-то…
Они уходят, а дед пытается вырваться из тугих петель. Он запрокидывает голову, шея его раздувается, напрягается, видны жильные синеватые веревки. Но все бесполезно. Сестры привязали надежно.
– Хена… да где же ты? – бормочет дед и вдруг проваливается в сон.
…Отец наш небесный!.. хлеб наш насущный дай нам на сей день… Спаси… сохрани… помоги…
На следующий день в реанимационный бокс робко входит кругленькая низенькая бабуся, по самые уши завернутая в голубую хламиду, которую выдают всем посетителям. Размер хламиды универсален, она годится и на двухметрового мужика с косой саженью в плечах, и на худенькую субтильную даму. Бабуся в этой хламиде смахивает на голубого колобка, но повеселиться в боксе некому, так что она благополучно катится к кровати дедушки-живчика.
– Пришла… – сердито бормочет дед. – А я уж зову, зову, а ты все никак не идешь!
– Так не пускали же! – оправдывается бабуся, и пухленькие щечки ее смущенно краснеют. – Это ж не простая палата.
– Ну да, строгого режима, – саркастически бурчит дед. Он явно всем недоволен, а больше всего ему не нравятся петли, туго охватывающие запястья и лодыжки. – Развяжи!
– А можно? – бабуся трогает пальцем петлю и морщится.
Она явно из тех нерешительных людей, которые опасаются принять на себя любую ответственность и легко следуют правилам, устанавливаемым кем-то. Но вот столкновение с двумя строгими правилами – с грозным супругом и больничными порядками – приводит ее в состояние ступора, и бабуся пугливо озирается, ища кого-нибудь, кто смог бы дать ей совет.
– У медсестры спросите, – шипят из-под кислородной маски с соседней кровати. – Но, если разрешат снять, смотрите в оба глаза: ему нельзя вставать. Потому и привязали.
Бабуся кивает головой и шепчет:
– Меня Леной зовут. Вы уж его извините, он у меня чисто как дите малое, ничего сам не может, все я ему нужна… – и тут же выкатывается из бокса на поиски медсестры.
Кислородная маска задумчиво кивает. Теперь понятно, что за Хена требовалась деду. Лена! Лену он звал. Но надо же как! Бабка выглядит совершенно забитой и робкой, а дед представляется уверенным в себе. А на деле, похоже, все наоборот. Интересно, может, именно в этом секрет их совместной жизни? Может, бабка – мудрейший психолог?
Баба Лена вкатывается в бокс в сопровождении розовой медсестры.
– Так я развяжу, ладно? – шепчет она.
– Конечно, но не отходите от него ни на шаг! – предупреждает медсестра. – Вот, можете взять стульчик, посидите. Покормите его, а то ж не ест, отказывается.
– Да-да, я тут принесла то, что он любит! – бабка показывает медсестре объемистую полотняную сумку, набитую баночками и свертками. Медсестра задумчиво копошится, доставая то одну баночку, то другую, заглядывает в пакетики, разворачивает хрустящие бумажки.
– Все свежее? – строго спрашивает она. Бабка делает большие глаза. Как вообще можно было подумать, что она принесла что-то несвежее?
– Только приготовила! – возмущенно шепчет медсестре. – Вот еще и остыть не успело!
– Ну ладно, – кивает медсестра, признавая бабкину правоту. – Так вы уж последите за ним.
– Конечно-конечно! – торопливо шепчет бабка и нервно оглядывается на грозного мужа. Она явно ждет, когда уйдет медсестра, и столь же явно опасается, как бы благоверный не испортил все, подав голос. Но он скромно молчит.
Наконец медсестра уходит, а бабка начинает суетиться вокруг дедовой кровати. Минута – и дед уже развязан, полусидит в кровати с подложенными под спину подушками. В руках у него толстая газета, на носу очки – он увлеченно читает, а бабка тем временем распаковывает баночки и пакетики, извлекает из бездонной полотняной сумки тарелочки и чашки.
– Открывай рот, – командует она, и дед послушно заглатывает ложку бульона, не отрывая взгляд от газеты. – Это ты как додумался вставать? Зачем? Сказали ведь, чтоб лежал. Ну вот все бы тебе людей беспокоить!
Она негромко отчитывает деда, не переставая кормить. Удивительно, но он не протестует, только иногда мычит, но тут же умолкает с очередной ложкой во рту. Бульон сменяется кусочками жареной рыбы и картофельным пюре. Пузатая бутыль наклоняется над чашкой:
– Тыквенный сок, – поясняет бабка, уловив дедов вопросительный взгляд. – Тут санитарки сказали, что у тебя проблемы.
– Это какие проблемы? – недоверчиво спрашивает дед. На сок он поглядывает с опаской.
– Вот такие! Говорят, что в сортир не ходишь!
– А как сходить, если они меня привязали? – дед возмущенно трясет головой.
– Лежа! – решительно кивает бабка. – Сказано – надо, значит – надо.
Дед покоряется и пьет сок.
Бабка права – с этим делом у деда действительно проблемы. Уже и зав обратил внимание. Утром, пролетая с обходом по боксам, притормозил около дедовой кровати:
– Стул был? – вопросил строго, листая историю болезни.
– Нет, – ответила молоденькая докторесса, отвечающая за деда. – Никак не сходит. Ну так он ведь и не ест ничего.
– Что значит – не ест?
– Не хочет, – чуть не шепотом отозвалась докторесса. Видимо, недавно в отделении, побаивается начальства.
– Бывает, – кивнул зав. – Плохо человеку, какая уж тут еда. Но вы посматривайте, чтоб у него зад паутиной не зарос.
Докторесса покраснела. Но решить проблему деда так и не смогла.
– Ну вот, – бабка довольна, убирает с тумбочки грязные тарелки и чашки. – Теперь почитай немного, а потом – спать. А я посижу рядом.
Она сидит и бормочет тихонько, рассказывая деду последние домашние новости. Особенно упирает на пятерых курочек, дожидающихся дедова возвращения на даче:
– Вот выздоровеешь, поедем на дачу, будешь курей пасвить! – заявляет она. – А то скоро нестись начнут. Присмотр, значит, нужен. Опять же, яйца свежие будут. Это не магазинные тебе!
Дед сопит, глаза его закрываются под это уютное бормотание, газета выскальзывает из рук.
– Вот и хорошо, вот и ладушки, – шепчет бабка, подхватывая газету. Дедовы очки прячутся в футляр, бабка осторожно поправляет подушки, укутывает деда одеялом. – Вот и спи, спи…
Когда за окном разливаются густые сумерки уходящей зимы, бабка тихонько собирается и выскальзывает из бокса.
– Я завтра приду, – говорит она деду на ухо. – Вот как супчик сварю тебе с фрикадельками, сразу прискачу. Пока супчик горячий.
…И прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим…
Ночью в отделении реанимации хуже всего. Тишина, одиночество и темнота, прорезаемая приглушенным электрическим светом ламп и лунным, льющимся через открытые жалюзи окон. Удивительное дело, но лунный свет заливает бокс даже в пасмурные дни. Даже тогда, когда на небе не видно не то что Луны, но даже малюсенькой звездочки – все туго спеленато плотными сизыми тучами, низко нависающими над голыми древесными верхушками.
В ночной тишине особенно явственно слышен каждый звук: шорох быстрых шагов в коридоре, скрип открывающейся или закрывающейся где-то вдали двери, хрипение аппарата, который дышит за соседа по боксу.
В этой тишине лежишь и пытаешься думать, но мысли разбегаются, как амбарные мыши при виде кота, и остается сакраментальное:
– Господи, спаси и помоги! Умоляю! Спаси и помоги!
Пытаешься вспоминать, ведь говорят, что когда умираешь, то вся жизнь проходит перед глазами, от первой самой секунды, когда сделал вдох рождения, до последней. Но, видимо, последняя еще не наступила, и вспоминается только всякая гадость. Помнишь, кому и когда сделал плохо, помнишь все свои гнусности и подлости, всю грязь, в которую хоть раз наступил… Мысли смешиваются, но все равно горишь от стыда, и пытаешься зажмуриться покрепче, как будто это поможет забыть, поможет избавиться от душевной жуткой тяжести. И просишь, молишь:
– Господи, спаси и помоги! Спаси и помоги! Спаси-помоги-спаси-помоги-спаси… – и все уже сливается в одно слово мольбы. И ты готов отдать все, чтобы получить возможность хоть как-то, хоть немного искупить все вины свои, и пусть не поправить сделанное, но хотя бы попросить прощения у тех, кого обидел…
Потому что боли нет, но ты чувствуешь – жизнь уходит, протекает сквозь пальцы, капает с провисшей с кровати простыни. И тут появляется боль. Ты приветствуешь ее, ведь боль – это жизнь. Раз есть боль, значит, жизнь еще с тобой. Это – надежда.
У тебя болят ноги – ты просто сползаешь вниз по кровати из-за высоко поднятого изголовья. Ты ползешь по клеенке, не можешь вытянуться, скрючиваешься в неудобной позе. А трубки капельниц держат тебя, не позволяя повернуться. А манжета датчиков держит тебя, и шевельнуться страшно, чтобы не сорвать какой-нибудь прибор, датчик или что там еще к тебе подключено – ты уже и не знаешь. Поэтому ты молча лежишь и терпишь все усиливающуюся боль. Это как древняя китайская пытка водой. Сначала все ничего, и можно легко терпеть, как капли воды стучат по темени. Но с каждой каплей становится все хуже и хуже, и в конце концов боль превышает все мыслимые пределы. Только все, что ты можешь, это совсем немножко шевелить ногами. Так ты получаешь передышку на несколько секунд.
Ты ждешь, что ночь вот-вот закончится. Включат свет. Придут санитарки, поднимут, будут умывать, протирать камфарным спиртом – ага, кто сказал, что камфара – духи реанимации? – перестилать постельное белье. Взобьют подушку. Передвинут тебя вверх по кровати, и ты сможешь наконец вытянуть ноги, избавиться от боли. Ты ждешь… ждешь… ждешь…
У забежавшей в бокс медсестры спрашиваешь который час.
– Спите, спите, – заботливо говорит она. – Еще только одиннадцать.
Даже нет полуночи! Ночь еще только началась!
– Это будет долгая, долгая ночь… – шипишь сквозь кислородную маску.
– Спите, спите… – повторяет медсестра и упархивает.
Ночь продолжается, и лунный свет заливает тебя холодным сиянием, растворяет твою боль, и ты дышишь ею, пьешь ее, купаешься в ней. И все время считаешь секунды, минуты, часы, зная, что, когда в следующий раз забежит медсестра, будет с чем-то там полночь, и ночь все еще в самом начале.
…И не введи нас в искушение, но избавь нас от лукавого…
Бабка приходит каждый день, и чудо – деду становится куда как лучше. Врачи около него уже не хмурятся, а улыбаются и кивают друг другу. Дед уже не желтый, а розоватый, и глаза его блестят за очками, когда он читает принесенную бабкой газету. И даже ругается, когда она эту газету уносит – в реанимации не положено держать ничего подобного.
На третий день в бокс почему-то пускают посетителей ко всем. И все пьют домашний бульон, придремывая в сладкой истоме, а посетители через головы своих полусонных больных переговариваются друг с другом.
– Ой, а у вашего-то папы вон какие пролежни страшные! – это о том, за кого дышит аппарат. Пролежни и в самом деле жуткие, из-под растрескавшейся корки, обмазанной зеленкой, просвечивает сочащееся влагой живое мясо, и смотреть на это ужасно. А вот санитарки и медсестры ничего, смотрят, даже обрабатывают этот кошмар, ласково улыбаясь больному, приговаривая что-то утешительное.
– Ничего, лишь бы выздоровел, а пролежни вылечим, – резонно отвечают дети, поправляя подушки, подсовывая валик из одеяла под ноги.
– А у нас вот курочки на даче, – рассказывает бабка. – Мой-то специально их завел, говорил, что в магазине яйца какие-то некачественные. Вот, скоро уже нужно курочек пасвить… пять штук их у нас…
И начинается обсуждение животрепещущего вопроса о качестве магазинных яиц. Под эту пустую болтовню даже скрипящий стон дыхательного аппарата кажется домашним и уютным.
Но вот посетители уходят, остается только бабка. Она вручает деду затертый детектив в мягкой обложке, кормит его паровыми котлетками с жидкой овсянкой и заботливо спрашивает, не нужна ли ему утка.
– Я сама подам, – шепчет она деду. – Если ты так уж санитарок стесняешься, то меня чего?
Дед кивает, и через десять минут в боксе становится трудно дышать. Но вентиляция работает отменно, и вскоре уже все в полном порядке. Бабка счастлива – тыквенный сок все же помог, и даже не понадобились никакие таблеточные слабительные. Ура тыквенному соку!
Еще день – и деда переводят из общей реанимации в палату интенсивной терапии пульмонологии.
– Вы ж сказали, что у меня сердце! – возмущается он, обнаружив, в каком отделении больницы оказался.
– Да, но у вас еще и пневмония, – качает головой новый зав. – И как это вы подхватили такую гадость? Вирусная пневмония! Прививки нужно делать.
– Ай, все эти ваши прививки… да ну их! – сердится дед, но видно, что он смущен. Похоже, прививки оказались полезнее, чем он думал, а собственную ошибку признавать не хочется. Но зав и не настаивает. Он поднимает деду изголовье кровати повыше, поправляет подушку и уходит, пообещав через несколько дней перевести деда уже в общую палату, как стабильно выздоравливающего. Дед смотрит победителем и бормочет что-то уничижительное о прививках.
В палату интенсивной терапии попасть проще, чем в бокс общей реанимации, так что следующие два дня бабка почти что живет в ней. Она нянчит своего деда, кормит его с ложечки, подставляет утку, моет ее, интересуется дедовым давлением и температурой, ахает и все время обещает куриный выпас, будто именно это должно помочь деду окончательно выздороветь.
На третий день бабка не приходит. Дед сначала терпеливо ждет, отказываясь от больничного завтрака.
– Лена придет, принесет что-нибудь, так чего ж я буду всяким тут наедаться? – говорит он санитарке, принесшей тарелки. – Сами съедите.
Но Лены нет и нет. К обеду проголодавшийся дед уже начинает сердиться, а с сумерками возобновляется крик. Дед отчаянно зовет жену:
– Хена! Хе-е-на! Хее-еее-на!
Потом пытается встать, как в первые дни в реанимационном боксе. Но в палате интенсивной терапии тоже нельзя вставать. Фактически это та же реанимация, только при отделении. Так что прибегают медсестры и деда вновь привязывают к кровати. Он даже краснеет от злости и громко ругается.
– Опять, наверное, утюг забыла выключить или плиту! – дед стучит кулаком по бортику кровати. Стук негромкий – привязанной кистью громко не постучишь. – Точно, забыла. И вернулась с половины дороги. Теперь вот явится к темноте, не раньше! Ну не бестолковка ли?
Ничего не помогает – ни крики, ни ругань. Бабки нет.
Больные обладают повышенной остротой слуха, а тяжело больные – вдвойне. Они всегда слышат даже самый тихий шепоток персонала, улавливают не только слова, но и их тени. И вот уже все обитатели скорбной палаты знают, что бабка упала в обморок прямо под дверью пару дней назад, и что она сейчас в том боксе общей реанимации, который недавно покинул ее муж. У нее – вирусная пневмония, и ей уже почти нечем дышать.
– На лице такая синюшность, прямо будто краской полили, – шепчут друг другу санитарки. – И руки, и ноги синие. Нет, она долго не протянет. Чудо еще, что вообще на ногах держалась. И как у нее это получалось? Ведь бегала тут, живенько так, деда своего пасвила…
Еще день – и персонал обсуждает, как бы аккуратнее сообщить деду о смерти жены. В конце концов об этом сообщает сам завотделением, отводя глаза и едва выговаривая слова. Дед, как ни странно, спокоен.
– Понятно, – кивает он. – А я-то думал, что дело в утюге.
Персонал приходит к выводу, что дед – просто эгоист. Надо же, у него жена умерла, а он даже не моргнул. Все про утюг какой-то! А ведь она умерла, надорвалась, можно сказать, за ним ухаживая!
С этого момента дед перестает быть любимцем санитарок и медсестер. Не нужен им такой оригинал, пусть даже и живчик, пусть даже и чудом избавившийся от тяжелой пневмонии. Нет-нет, они – за высокие моральные качества!
А дед лежит смирно, уже не порываясь вставать. В нем будто выключили свет, и только лунное сияние тусклым отблеском иногда появляется в глазах. Он не ест, не пьет, все время молчит.
Так проходит два дня, а потом дед тихо умирает почти весенней ночью, залитый лунным перламутром.
Утром персонал обсуждает это событие. Говорят о сыне, который должен приехать.
– С ума сойти, сразу обоих родителей похоронить! Тяжко-то как! – сочувствуют бледно-лимонные медсестры.
– Ну а что, зато экономия, – возражают циничные зеленые санитарки. – Один автобус, одни поминки. Это ж при нынешних ценах на сахар!
– Тьфу на вас! – отзываются бледно-лимонные.
…Господи, спаси и помоги… спаси-и-помоги…
Опираясь на стены и подставленные родные руки, ты выползаешь из больничных дверей, унося в себе кусочек холодного лунного света. Ты родился вновь. А по ночам вскакиваешь, включаешь яркое желтое электричество, а шторы задергиваешь поплотнее, чтобы серебристый перламутр не пробрался в комнату. И каждый день просишь, молишь о прощении, уже иногда не понимая, кого и за что.
– Отче наш, сущий на небесах!.. Ибо Твое есть Царство и сила и слава во веки. Аминь…
Как же тяжело рождаться взрослым!
Анастасия ЮДИНА
ХРАНИТЕЛЬ
Я просыпаюсь от удара гонга. За окном – серая предрассветная мгла. За дверью кельи – последние мгновения тишины, которая скоро сменится шорохом шагов и негромким постукиванием четок.
На утреннюю службу нужно успеть до того, как прозвучит второй удар, призывающий запоздавших собратьев на молитву.
Жилище монахов и послушников соединено с храмом подземным ходом, прорытым в незапамятные времена. Я иду по неширокому, освещенному люм-лентами коридору, вглядываясь в указатели на стенах и привычно отсчитывая повороты.
Поговаривают, что каменный лабиринт тянется на многие-многие мили, извивается, переплетается, как муравьиные ходы, под горой, на вершине которой, подобно сверкающему кристаллу, высится наш храм.
Я не знаю и не хочу знать, что находится в темных коридорах лабиринта. Нет мне дела до тайн, что скрываются за резными дверями, заложенными проржавевшими металлическими балками. Будучи юным послушником, я дивился и ужасался безрассудству тех моих сотоварищей, кто по ночам, когда добрый инок должен почивать или пребывать в молитвах, – собирались компаниями по двое-трое и ходили исследовать тайные проходы. Конечно, ничего они там не находили, кроме паутины, летучих мышей и почти рассыпавшихся в прах обломков костей.
Нет в лабиринте никаких секретов и загадок. А были бы – все равно незачем разузнавать их. Начальствующим лучше знать, о чем рассказывать рядовым монахам, о чем – умалчивать.
Так я думал, будучи отроком. Так думаю и ныне. Потому-то и пребывает душа моя в покое и благости.
И сейчас, идя по каменному коридору, я мысленно настраиваюсь на предстоящую службу: повторяю молитвы, на ходу провожу пальцами по узорам, что украшают стены лабиринта.
Вот две горизонтальные черты – знак равенства; вот – похожий на крышу нарисованного ребенком домика символ конъюнкции, вот стрелка импликации, а это – таинственный перечеркнутый круг пустого множества.
Как прекрасен божественный язык, на котором Демиург, создавший наш мир, говорил с первосвященниками.
Я не понимаю смысла написанных формул – древнее знание недоступно нынешним людям, – но прикосновение к таинственным завиткам погружает меня в медитативное состояние.
Крутая винтовая лестница выводит меня в молитвенный зал, где уже собрались другие монахи и послушники. Осенив себя знамением священного знака интеграла, присоединяюсь к молящимся.
Одаряя покоем, миром и светлой, чистой радостью, звучат слова священнослужителя:
– Да пребудет наша Вселенная в гармонии автоматического регулирования. Да подарит нам Демиург, что смотрит на нас с небес и видит чад своих, страдающих и грешных, – постоянство управляемого параметра. Да минуют нас переменные нагрузки. Да сохранят нас высшие силы итерации от неконтролируемых ошибок регулирования. Да будет мир наш вечным и неизменным, а законы его – нерушимыми. Аш!
– Аш! Аш! Аш! – откликаются монахи, и эхо разносит голоса их под сводами, изогнутыми подобно великому и многозначному символу множества.
Преклоняю колени перед сияющим на алтаре знаком бесконечности и спешу к выходу. Сегодня – день не воскресный, а значит, мне должно вернуться в библиотеку, чтобы заняться копированием древних рукописей. Пусть смысл их утрачен для нас, но должно хранить тайное знание, передавать его следующим поколениям. Может быть, когда-нибудь кто-нибудь сумеет расшифровать формулы и объяснения священного математического языка. И провидится этому кому-то Божественная Истина.
Возле входа в лабиринт меня окликает Настоятель.
– Брат Кира, мир тебе!
– И вам мир, почтенный, – отзываюсь я.
– Пойдем со мной. Мне нужна твоя помощь, – голос Настоятеля привычно строг, но в глазах Старейшего я вижу глубокую печаль. Прежде ее не было.
Мы идем по коридору, сворачиваем в проход, который я привык миновать на своих ежедневных путях.
Потолки здесь ниже, люм-лента светит слабее, знаки на стенах – темнее, местами они стерлись от времени и эрозии. Коридор идет, похоже, в глубины земные, к потаенному сердцу скалы, на которой возведен храм. Я опускаю глаза и с удивлением замечаю, что тропа под ногами подобна канавке: она выбита в камне.
Сколько же человек, в течение скольких столетий проходили тут до нас с братом Настоятелем! Только сейчас я понимаю, как стар наш храм, и меня охватывает священный трепет перед древностью и величием нашей веры.
Откуда-то доносится негромкое журчание: то ли разговаривают с нами скрытые во тьме воды подземной реки, то ли по стенам лабиринта стекают пробившиеся сквозь каменную толщу надземные ручьи.
Вплетаясь в это журчание, подобно тому, как вступает новая мелодия в многоголосье фуги, – шелестит голос Настоятеля.
– Брат Кира, я знаю, что ты – единственный среди монахов и послушников, – с юных лет и доныне бежал соблазнов и тайн, уповая лишь на учителей и наставников. Никогда не нарушал приказов и запретов вышестоящих. Я верю, что ты справишься с тем важным заданием, которое я хочу поручить тебе.
– Можно ли мне узнать, в чем состоит это задание, почтенный?
– Конечно… – брат Настоятель замолкает, собираясь с мыслями.
Лишь спустя несколько минут он начинает говорить. Голос его звучит так тихо, что мне приходится склоняться поближе, чтобы разобрать отдельные слова. Не слышно и журчания, словно и речка замолчала, внимая в восхищении и священном трепете.
– В начале была бесконечность, и бесконечность была Демиургом, кой и создал наш мир из чисел, формул и священных математических символов. Мыслил Демиург, что будет Вселенная его итератична и статична, четко просчитана и неизменна во веки веков. Но некоторые ангелы, прельщенные Демоном, отпали от Святейшего Создателя и привнесли в наш мир элементы Хаоса – фракталы. Красота их и гипнотическое воздействие на умы людей повлекли за собой появление еретических течений, послужили причиной проповедей ересиархов. В гордыне своей эти ничтожные стремились опорочить замысел Демиурга, разрушить святейшую церковь, привнести нелинейную динамику в нашу Вселенную. Для того изучали они под руководством Демона и его присных геометрию фракталов, учились создавать алгоритмы сжатия ложных отображений. Мыслили они, в гордыне своей, породить притягивающую неподвижную точку…
– О, нет! – я в ужасе, забыв о почтительности, хватаю брата Настоятеля одной рукой за локоть, другой же черчу в воздухе символ священного интеграла.
– Успокойся, дитя! – Старейший ласково гладит меня по волосам. – Никому еще не удалось сотворить такое. Но ты знаешь, что может случиться?
Голос мой дрожит от пережитого волнения и страха, но я выговариваю:
– Явится странный аттрактор, кой есть быть демонический Фрактал. Он повлечет к себе все траектории младших фракталов, и времени больше не будет, а мир наш сгинет в пучине Хаоса.
– Воистину так! Но мы не должны допустить, чтобы это произошло.
– Но что я… что мы можем сделать, Старейший?
– Многие века до того, как я, недостойный, занял пост Настоятеля, предшественники мои боролись с ересями. Прежние Старейшие собирали в грешном мире фракталы – естественного или искусственного происхождения – и заключали их в герметичные кристаллы, дабы не смогли отступившие от Истинной Веры разрушить статичную гармонию нашей Вселенной. Кристаллы эти сберегаются здесь. – Настоятель останавливается перед каменными вратами. Достает из кармана рясы ключ с узорчатыми бороздками, вставляет его в замок, проворачивает со скрипом и, налегая плечом, отворяет половинку дверей.
В потаенном хранилище нет люм-лент, нет даже старинных факелов, но прозрачные кристаллы, расставленные на полках, дают достаточно света. Внутри каждого сияют, переливаются яркими красками демонические фигуры. Ни секунды не находятся они в покое: вращаются, кружатся, дробятся, извиваются. Очертания их меняются, колышутся, то сплетаясь треугольниками, кругами, волнами, параллелограммами, то разворачиваясь дивными, неземными цветами и формами.
Стараясь не смотреть на дьявольские наваждения, я прохожу внутрь вслед за братом Настоятелем.
– Брат Антуан, бывший здесь Хранителем, погиб этой ночью, – вздыхает Старейший. – Да пребудет душа его в вечной гармонии итерации.
– Аш! – откликаюсь я и в печали склоняю голову.
На полу в камне выжжен черный символ бесконечности.
– Это… – голос мой предательски дрожит, – это случилось здесь?
– Нет, брат Кира. Здесь стоял тот, кто пришел погубить нашу Вселенную. И в неравной битве с ним – исчадием Хаоса – пал брат Антуан. Отныне ты – новый Хранитель фракталов. Вон там, за дверцей, есть комната отдыха, куда трижды в день по потайному ходу доверенный послушник будет приносить тебе еду. В комнате ты найдешь священные книги, коврик для молитвы, стол со всеми потребными для ученых трудов инструментами и кровать для отдыха. В соседних каморах – умывальник и место для отправления естественных нужд. Днем ты можешь спать, но ночью должен бодрствовать и следить, чтобы никто чужой – человек или существо из Хаоса, – не могли проникнуть сюда, дабы похитить кристаллы. Для защиты от живых грабителей в комнате, в стенном шкафу, есть оружие. Для сверхъестественных же сил, увы, ничего, кроме молитвы не могу предложить тебе, сын мой. Если же ты поймешь, что врагов больше, чем ты в силах побороть, нажми вот на эту кнопку возле входа. Раздастся сигнал тревоги, и стражники с высшими экзорцистами поспешат тебе на помощь. Я буду часто навещать тебя, дабы не было твое пребывание здесь тоскливым и печальным. Да пребудет с тобой постоянство параметров – души и тела. До встречи, брат Кира!
Брат Настоятель осеняет меня знаком священного интеграла и закрывает дверь. Я слышу лязг ключа в замке и удаляющиеся шаги.
Отныне я – Хранитель фракталов. И я сделаю все, чтобы сберечь наш прекрасный в своей статичности мир от безумцев, еретиков и сил зла, мечтающих о переменах.
Я быстро привык к своему новому жилищу. Днем отдыхал, молился и перечитывал священные тексты, а ночью обходил хранилище в поисках злоумышленников. Бродя меж полок и шкафов, я любовался прекрасной застывшей гармонией прозрачных кристаллов и в негодовании истинно-верующего отворачивал взор свой от хаотично пульсирующих «узников» – фракталов.
Брат Настоятель трижды посещал меня: мы беседовали о святых предметах веры и о новостях нашего монастыря. Еду мне в положенное время приносил молчаливый послушник, имени которого я не знал. Мальчик кланялся, ставил на стол подносы и исчезал – так же тихо, как и появлялся. Я видел, в какую дверцу скрывался мой младший собрат, но не испытывал искушения отворить ее.
Старейший доверил мне важное дело, и все силы души и тела я должен посвятить его выполнению.
Так прошло шесть дней, а на седьмой ко мне явился Он. Как и подобает падшему ангелу, пребывающему в Хаосе, Он возник прямо посреди комнаты – ровно в полночь, на пересечении окружностей выжженного в полу знака бесконечности. Не было ни грома, ни молний, ни грохота осыпающихся со стен охранительных формул. Демон материализовался бесшумно, но я сразу понял, что вижу пред собой врага истинной веры и стабильности мира.
Был Он высок ростом и укутан с головы до пят в черную хламиду, по которой, словно струйки воды в дождь, стекали ярко-зеленые строчки кодов и формул. Я не знал их языка, но верю – то был дьявольский динамический язык. Осенив себя священным знаком интеграла, я бестрепетно посмотрел в пылающие огнем очи существа из Хаоса.
Несколько секунд мы смотрели друг на друга, словно меряясь силами. Он заговорил первым.
– Ты – новый Хранитель фракталов?
– Да, нечистый. И я сделаю все возможное, чтобы ты не получил ни единого из них.
– Твой предшественник говорил то же. Он не внял моим убеждениям и предпочел погибнуть. Я не хотел его смерти, но так вышло.
– Не думаешь ли ты, что я окажусь более покладистым? – осторожно, стараясь не поворачиваться к Демону спиной, двигаюсь к тайной панели возле двери.
– Нет, – усмехается мой собеседник. – Но, возможно, ты окажешься более разумным. Скажи мне, знаешь ли ты, что такое фракталы?
– Это сложные, неупорядоченные структуры, созданные рекурсивным путем. Фракталы развиваются хаотично, способны к изменению формы и имеют топологическую размерность.
– Редкостная чушь! Ну, конечно, за столько веков твои сотоварищи-монахи позабыли все, чему их когда-то учили. Превратили точную науку в святую веру, и молятся на значки, которых не понимают. Смотри, – Демон вытягивает руку и стоящий на ближайшей полке кристалл начинает пульсировать алым и розовым. – Это – коралл. Морское животное, уничтоженное двести лет назад твоими единоверцами за то, что имело структуру фрактала.
– Это ложь! – я осеняю себя знаком священного интеграла. – Мои сотоварищи убивали только извращения, рожденные больным воображением ересиархов и магическими деяниями падших ангелов.
– Это – порождение Природы. И оно было уничтожено, – качает головой мой собеседник. – Так же, как и это, – еще один кристалл вспыхивает белым, отливающим голубизной сиянием. Внутри прозрачной темницы танцуют прекраснейшие из когда-либо виденных мной созданий – то ли бабочки, то ли иные насекомые.
– Что это? – невольно вскрикиваю я, восхищенный.
– Снежинки, – отвечает Демон. – Скажешь, снег тоже был создан людьми или магией ангелов?
Качаю головой. То, что снег – это замерзшая вода, известно даже такому малознающему монаху, как я.
Демон зажигает еще один кристалл, внутри которого таится кружащийся смерч, затягивающий в свои смертоносные объятия все, что встречается на его пути – деревья, песчаные холмы, стада коров, дома и живых людей. Я знаю, какими бывают смерчи: видел их ребенком, когда еще жил на ферме с родителями. Значит, этот фрактал был заключен в кристаллическую темницу совсем недавно? Но брат Настоятель говорил на днях, что новых поступлений в тайное поместилище не было уже больше ста лет. Значит ли это…
Спохватываюсь, торопливо осеняю себя знамением интеграла. Нечистый пытается проникнуть в мои помыслы, но я не позволю ему свернуть меня с пути истинной веры.
– Скажи, – спрашиваю я, постепенно приближаясь к двери, – зачем ты убил брата Антуана?
– Я не убивал. Он бросился на меня, когда я создал аттрактор, способный притягивать все резонирующие с ним траектории. Человеческое тело не в состоянии выдержать мгновенный переход в хаотичную структуру. Твой собрат стал частью фрактала.
– Нет! Это невозможно! Брат Антуан был истинно верующим. Он не мог стать еретическим талисманом. Даже с помощью твоей дьявольской магии…
– Нет никакой магии, – пожимает плечами Демон. – В начале была бесконечность, и из нее и в ней Демиург создал прекрасный, разнообразный, хаотичный мир – вечно изменчивый и непостоянный. Это вы – священники несуществующего бога – превратили Вселенную в статичную структуру, погрузили ее в болото итерации. Смотри, каким был мир, пока вы в невежестве своем не оскопили его, не лишили лучшей и прекраснейшей части.
Существо из Хаоса поднимает руки. С кончиков пальцев Его струятся потоки света. Они переливаются всеми цветами радуги, меняют форму, размеры, танцуют, становясь то волнами, то спиралями, то звездами и причудливыми фигурами божественной геометрии. Герметичные, прочные, не подверженные влиянию времени кристаллы лопаются с хрустальным звоном. На деревянные полки и каменный пол сыплется дождь осколков. На волю вырываются морские животные, цветы, вихри, горные хребты, созданные художниками прошлого абстрактные рисунки, планеты и звездные скопления, водовороты и сталактиты. Знаки и символы пляшут в воздухе, соединяются и разъединяются, порождая новые вещества, существ и формулы невиданных форм жизни – естественной и искусственной.
– Упорядоченность присутствует и в хаосе, но она нестабильна, как нестабилен любой развивающийся организм. Я пришел, чтобы вернуть изначальную гармонию этой Вселенной, вернуть ей жизнь вечную. Посмотри, о, человек, ведь и твоя кровеносная система, твои бронхи и легкие, весь ты – тоже фрактал.
Я вижу, как мое тело, ставшее, по воле Демона, проницаемым для взора, – озаряется тонкими нитями вен, артерий, переплетениями мышц, как становятся видны прозрачные пузырьки воздуха, микробы и бактерии, наполняющие меня. Я вижу, нет, чувствую свою связь, свое единство с погибшим кораллом, с ползущей по дну морскому звездой, с падающей из тучи серебристой снежинкой, с воем все уничтожающего смерча – со всей Вселенной.
Я должен остановить это безумие, иначе мой привычный, знакомый с детства, неизменный мир будет затянут в странный аттрактор, обратится в Хаос и погибнет. Погибнет ли? Нет времени рассуждать, нужно действовать.
Но что могу сделать я – ничтожный человечишка? Как в одиночку противостоять гибельной магии? Нужно вызвать подмогу! Вместе мы справимся, вера моя в том порукой.
Демон смотрит на меня, качает головой. Я вижу его глаза, полные вечной мудрости и покоя, гармонии и бесконечности.
Миг – и я уже возле дверей. Противоречивые чувства и желания раздирают на части мою душу, раздирают вместе со всем миром, – но я нахожу в себе силы и поднимаю руку, чтобы нажать на кнопку…
Йосси КИНСКИ
К ЭЛИЗЕ
Кто-то с приличествующим церемонии печальным лицом повернул ручку граммофона. Прибор устало кашлянул, и из медной трубы, напоминавшей причудливой формой цветы ипомеи, оплетающей церковную ограду, полились нежнейшие звуки бетховенской миниатюры «К Элизе» в исполнении самого почившего. И небо, будто не удержавшись от сентиментального порыва, заслезилось мелким дождем. Присутствующие раскрыли черные зонты.
Молодой журналист медленно наводил камеру, выхватывал из толпы, состоявшей человек из пятидесяти, то одну, то другую физиономию. Сквозь толпу, тяжело дыша пробирался полный и раскрасневшийся от спешки трубач. У гроба он порывисто расстегнул пуговицу воротника, непривычно сдавившего шею, а потом положил на крышку гроба зажим для галстука.
Журналист был потрясен, что среди присутствующих нет ни одного человека с печальным лицом. Газете нужен был материал о похоронах известного композитора, а на фото расцветали до неприличия счастливые улыбки, и если бы не неизменно черный цвет одежды собравшихся да кладбищенский пейзаж, в центре которого возвышался еще не закрытый гроб, никто не смог бы догадаться, что это похороны.
Даже старенький граммофон был укрыт от дождя чьей-то заботливой рукой, державшей черный зонтик, и только лицо покойного довольно быстро покрылось мелкой изморозью, а крошечные капельки с едва слышным шелестом ударялись о стенки гроба. Весь мир сузился до размеров зияющей прямоугольной ямы рядом.
Церемония быстро завершилась, и все стали расходиться по машинам. Последней уходила тоненькая девушка в черной вуали, скрывавшей половину лица. Едва различимые под рубашкой контуры груди, изящная шея и тонкий стан привлекли журналиста. И когда девушка направилась в сторону последнего не отъехавшего автомобиля, он бросился вдогонку.
У дверей дома их встретил администратор, который проводил их в банкетный зал и объявил собравшимся, что отныне дом приобретает статус музея. Гости, казалось, не слышали этого объявления и продолжали спокойно беседовать с бокалами в руках.
Молодой журналист повсюду следовал за чаровницей, ловя в кадре легкие черты, проступавшие из-под черной вуали. Но девушка перемещалась по комнате, похожая на заводную куклу: кое-где останавливалась и, склонив голову, принимала дежурные соболезнования, а где-то – бросая дежурные, и оттого совершено бессмысленные фразы.
Наконец публика стала разбредаться по домам. Журналист задержался у холста, с которого вдохновенно смотрел похороненный музыкант. Когда же входная дверь закрылась за последним гостем, парень решил, что пора.
Он обратился к очаровательной хозяйке дома-музея и сообщил, что брал у ее отца уроки фортепиано. Это не произвело на девушку ожидаемого впечатления, и тогда журналист, откинув крышку белоснежного рояля, начал музицировать. Под его руками нежно зазвенели ноты знаменитой «К Элизе». Удаляющаяся фигурка девушки вдруг замерла, вытянувшись так, будто ее тянули вверх за макушку. Потом она медленно повернулась и очень плавно поплыла в сторону рояля, на котором они вдвоем закончили произведение совершенно обнаженными.
Журналист, насладившись остротой новизны отношений, вскоре признался, что никогда не был знаком с отцом хозяйки музея. И добавил, что всего два раза видел его: первый раз – еще ребенком, в какой-то телевизионной передаче, второй – в гробу.
Признание не смутило девушку. Наоборот, прищурив глаза и усмехнувшись, она прошептала: «Ты и сейчас ребенок, совсем не вырос, оставь это».
Но журналист вовсе не собирался останавливаться. Ему хотелось привычной свободы, которая манила и опьяняла его. А нежные трепетные беседы про умершего родственника ему опостылели, и он ушел, громко хлопнув дверью и продолжая кричать, что в мире множество гораздо более знаменитых и талантливых музыкантов, чем тот, в доме которого его приютили на несколько недель.
Когда его голос наконец растворился в тихой прохладе вечера, на девушку навалились мрак и до звона немая тишина. Чтобы хоть как-то избавиться от этой пустоты, она решила с утра наведаться в Дом ребенка, находившийся на соседней улице. Так по старым лестницам звонко защелкали каблучки детских туфелек. Малышка была названа Элизой.
Новоиспеченная мать души в ней не чаяла и отдавала все силы воспитанию девочки. Нежные маленькие пальцы Элизы становились больше, как вдруг заболела мать. Несмотря на заботу Элизы, в один из пасмурных дней ее удочерительница скончалась. Официальные лица провели похороны, выразили соболезнования, объявили Элизу директором музея и исчезли.
Музей не был особенно популярен. Пару раз в год сюда приводили на экскурсию детишек из музыкальной школы, но для Элизы среди них даже собеседников не находилось, ведь они дежурно отбывали свое время и облегченно вздыхали, когда рассказ Элизы о человеке, которого она никогда не видела, считавшимся ее дедом, наконец завершался.
Шумно галдящей стайкой многоголосые стайки высыпались на улицу, а Элиза провожала их долгим взглядом, наблюдая, как они растекаются по мере приближения к новым улочкам и переулкам, и как преображаются прямые и полные достоинства и размеренной пластики фигуры сопровождающих дам, вдруг начинавших сутулиться и торопливо менять маршрут. Никто никогда не оглядывался на окна, из которых смотрела Элиза. А она каждый раз надеялась, что кто-то обернется, и она приветливо улыбнется и помашет на прощание рукой. Но люди приходили и уходили, и никто ни разу не обернулся к ней, уходя. Тогда она возвращалась за старинный письменный стол с резными ножками – память о деде - и продолжала вести долгие беседы с писателями, музыкантами, поэтами и художниками минувших столетий.
Однажды, когда экскурсий запланировано не было, а за окном второй день было пасмурно, и время от времени начинался ливень, Элиза зажгла огонь в камине и уселась в любимое кресло у стола. За окном ухнул гром, и девушка в который раз похвалила себя за отсутствие планов. Дождь заколотил в окна, и почти сразу в прихожей стукнула входная дверь. Элиза решила, что это сквозняк, и накрыла ноги клетчатым пледом, запах пыли и старины из которого не выводился, как она ни старалась.
Но у двери послышалась какая-то возня, и девушка вышла проверить, не забрел ли в музей бродячий кот или пес.
В коридоре перед огромным зеркалом в тяжелой позолоченной раме красовался долговязый паренек, напяливший на голову дедову панаму и пытавшийся изобразить дирижера, размахивая палочкой, взятой со стоящего неподалеку пюпитра.
Вид у паренька был на редкость бестолковый, и Элиза прыснула со смеху. Паренек не смутился, а лишь усилил выразительность жестов и, придав лицу важное выражение, удвоил старания. Элиза предложила провести экскурсию по дому. Молодой человек согласился. Бродя по комнатам, он рассеянно переводил взгляд с одного экспоната на другой, а в итоге заключил, что музеи – это всего лишь место, где богатые люди со странностями предпочитают переваривать пищу в спокойной обстановке. А в ответ на возмущенный взгляд экскурсовода поведал, что в шестидесятые годы вся прогрессивная молодежь выступала с призывами закрыть все музеи. «Но тогда где бы ты спрятался от дождя?» – спросила его Элиза. Парень поднял на нее глаза. Впервые в его взгляде появился некий оттенок удивления. Казалось, он только сейчас заметил, как юна и стройна хозяйка, как гладко и опрятно собраны в пучок ее русые волосы, какой живой ум светится во взгляде.
Спросив ее имя, молодой человек с размаху плюхнулся на мягкий стул у белого рояля и, тронув клавиши сначала легко, потом увереннее, сильнее заиграл пьесу «К Элизе» – то немногое, что осталось в его памяти от обучения в музыкальной школе, которую он так и не окончил. У него появилось тогда совсем другое занятие. Ему разрешили за еду помогать на кухне ресторана. Так началась его карьера, которая за несколько лет усердного труда привела его к должности помощника повара. Только здесь он мог не чувствовать ни голода, ни стыда за то, что съедает кусок, который мог достаться матери или младшим братьям и сестрам.
Девушка раньше слышала исполнение этой мелодии только в граммофонной записи. Мать отчего-то не любила ее. Но сейчас не очень чисто сыгранные ноты звенели такой нежностью, страстью, что девушка усомнилась в том, что мелодия производится прямо здесь, на ее глазах. Чтобы удостовериться в этом, она подсела к гостю, и финальным аккордом пьесы стал жаркий и страстный поцелуй.
Отныне молодой человек с утра бежал из ресторанчика за углом не домой, а в старый и плохо посещаемый музей. Он аккуратно запирал двери и угощал Элизу оставшейся после клиентов едой. Среди предметов старины протекала их беспечная и счастливая жизнь, не нарушаемая визитами посетителей.
Он помог Элизе установить надгробие на могиле матери, где-то достал изящную решетку для оградки. Но однажды утром Элиза так и не дождалась его шагов. Она металась по комнате, убеждая себя, что завтра, в крайнем случае – послезавтра, дверь привычно распахнется, и на пороге с сияющей улыбкой торжества появится он с привычной фразой: «Угадай, что у нас сегодня на завтрак?»
Но время шло, а он не появлялся. С ужасом Элиза поняла, что не знает фамилии возлюбленного, поэтому даже не может узнать о его судьбе.
Пометавшись, как тигрица в клетке, она решилась броситься вниз из окна второго этажа, но предательская практичность задержала ее на подоконнике. Словно кто-то зашептал ей в ухо: «Здесь не так уж высоко. А вдруг ты не разобьешься, а только покалечишь ноги или спину? Кто же станет ухаживать за тобой?»
Замешкавшись и взвешивая все «за» и «против», Элиза вдруг услышала стук входной двери. Словно подхваченная волной цунами, она в два шага вылетела в прихожую.
У дверей стоял высокий незнакомец в тряпье. Он был седым. Нижняя часть лица была скрыта нечесаной бородой, висящей клоками. От мужчины пахло перегаром, но он по-хозяйски повесил изорванный плащ на старинную вешалку и прошел на кухню. Налив себе холодного чая, он наконец поднял глаза на растерявшуюся девушку.
– Где твоя мать? – коротко спросил он Элизу.
– Она умерла несколько лет назад. А вы кто?
Мужчина не смог ответить. Закрыв лицо руками, он беззвучно зарыдал. Элиза тихонько стояла в стороне и не знала, что говорят в таких случаях.
Наконец он взял себя в руки и прошел в гостиную. Подняв крышку рояля, он заиграл знакомую до боли композицию Бетховена. Играя, он медленно рассказывал свою историю.
Когда-то давно он жил в этом самом доме, где прошли лучшие годы его жизни. Здесь он писал статьи про деда Элизы – пожалуй, лучшие, что написал за всю свою карьеру. Потом он много путешествовал, но вдохновение осталось здесь, в этом старинном доме. И он вынужден был осесть в небольшой квартирке в Турции, где пытался писать мемуары, пока не понял, насколько пустой и незначительной была его жизнь. И теперь он вернулся сюда, чтобы просить прощения у той единственной, для которой он что-то значил, но опоздал.
Элиза слушала этого странного человека и думала, как рада была бы она оказаться в его квартирке в Турции. Как было бы здорово, если бы он признал ее дочерью, завещал ей имущество и вскоре умер. Судя по виду, ему и так уже недолго осталось.
Она тихонько вышла в свою комнату. В маленьком шкафчике лежал небольшой журнал, который принес откуда-то ее любимый. Они мечтали, что купят какую-нибудь квартирку в Европе. Пролистав яркие страницы предложений о купле-продаже недвижимости, она поняла, что в Европе, цены намного выше, чем в Турции.
Тогда она стала думать, на что можно потратить небольшую сумму, вырученную за квартиру незнакомца. Неожиданная догадка озарила ее, когда в прихожей стукнула входная дверь. Деньги можно было потратить на надгробие для мужчины.
Вбежав в гостиную, Элиза увидела в окне удаляющуюся по мокрому асфальту фигуру гостя.
– Стойте! Я знаю, что делать с деньгами! – прокричала Элиза в окно второго этажа ему вслед.
Но зашумевший дождь заглушил ее слова, и уходящий в ночь мужчина остался глух, как Бетховен.
Элизабета ЛЕВИН
АЛХИМИЯ МИГА И ЛЮБОВЬ ДЛИНОЮ В ТЫСЯЧЕЛЕТИЕ
Сегодня я проснулся перед рассветом, и разбудил меня яркий свет убывающей Луны. Было что-то трогательное и в то же время нежное в повернутом буквой «С» рожке месяца, вблизи которого расположились две малюсенькие блестящие точечки. «Что же это за звездочки такие?» – размышлял я в полудреме. И почему их близость с Луной вызывает во мне тревожное чувство чего-то знакомого, напоминающего мне о каком-то старом забытом долге?
Мысленно я стал перебирать в памяти все планеты, пытаясь вспомнить, какие из них могли наблюдаться в нашем районе этим утром и какие сейчас расположены в секторе, близком к Луне. С тех пор как детей перестали обучать в школах астрономии, люди стали реже любоваться небосводом. Вот и я признаюсь, что слабо разбирался в картине звездного неба и никогда не мог понять, как древним удавалось ориентироваться по звездам и как они сумели расшифровать сложные вращения небесных светил.
Вставать с постели и наводить справки в компьютере не хотелось, но за сорок минут размышлений мне наконец удалось найти ответ на мучивший меня вопрос и понять, что два светлячка на утреннем небосводе были Марсом и Сатурном.
– Сатурн? Я вижу невооруженным взглядом Сатурн? – не может быть, недоумевал я. Ведь по ночам свет Сатурна обычно так слаб на фоне других звезд, что я никогда его не различал. А до наступления рассвета я всегда предпочитал спать, а не всматриваться в звезды. Выходило, что сегодняшний день явно наступал необычно. И это нечто необычное продолжало смущать меня необходимостью вспомнить что-то давно забытое, но очень-очень важное.
Глядя на переливающийся свет Луны, я, как в гипнозе, позволял всплывать своим глубинным чувствам и ощущениям. Я вновь почти погрузился в сон, когда в памяти, как крупные титры на белом экране, плавно побежали давным-давно забытые слова одной из присказок-загадок Марушки, судьбы моей зеленоглазой и любви моей единственной, Мойры-Мары Демировой-Делоне:
Много лет прошло, но я никак не мог понять, о чем эта головоломка. Порой мне казалось, что ключ к ее разгадке следует искать в средневековых текстах алхимиков или в притчах восточных мудрецов. Иногда я думал, что эти слова – полная бессмыслица, абракадабра, написанная как подражание древним или пародия на популярный в дни нашей молодости жанр фэнтези. В итоге все оказалось намного прозаичнее. Просто сегодня настал тот день, когда я как будто «случайно» проснулся не в обычный час, и как раз тогда, тоже как будто «случайно», Луна приблизились к Марсу, когда тот, в свою очередь, подошел к Сатурну, и когда все они вместе уединенной группкой одиноко заблистали на утреннем небосводе. Стал ли их свет сигналом судьбы, или просто включились мои внутренние часы, но в тот момент я понял… Да нет, ничего я не успел понять, а сразу увидел перед собой все, что мне нужно было немедленно записать. Настал час раскрыть еще одну страницу Марушкиной жизни, ту страницу, в которую она не позволяла заглядывать никому, даже мне.
Середина марта, месяца Рыб, заключительного знака Зодиака. Традиционно это период уединения и переосмысливания всего пережитого. Давно, а вернее, уже много лет, я не брался за перо… Смешно, что говорю анахронизмами? Да, мало людей могут сегодня вспомнить, что такое «браться за перо». Сегодня уже и клавиатура компьютера устарела, не то, что карандаши, ручки или перья. Но я привык мыслить так, и в мои годы, а мне уже скоро…
Что, подумали, будто я, всемирно известный открыватель аллевиации Демиров, наконец раскрою свою точную дату рождения? И не надейтесь, все равно ошибаетесь. Еще при жизни Марушки я пообещал ей никогда не раскрывать точных дат и мест ни ее, ни моего рождения. Был ли этот выбор верным? Не жалею ли я об этом, хотя бы иногда? Не знаю. Порой сомневаюсь, но Марушки уже нет в живых, и теперь некому освободить меня от данного ей обещания.
Март… По ночам за окном дождь заводит свою весеннюю песню. Повсюду зеленеют травы, по земле стелется желтое золото горчицы и пылающих настурций, а вдоль дорог деревья миндаля зацветают нежнейшими фиолетовыми цветами. Все вокруг свидетельствует о чудесах природы, и хочется жить бесконечно долго. Но в памяти всплывают строчки, которые как-то Марушка в привычной для нее спешке неразборчиво записала на одном из обрывков бумаги, вошедших в собрание разобщенных листиков и оторванных страниц календарей, которые мы с детьми впоследствии гордо именовали ее «дневниками»:
До начала истории, которой я хочу с вами сегодня поделиться, для Марушки указание даты было в большой степени подобным установлению неприемлемых границ. Мне всегда казалось, что запись даты рождения в глазах Мойры было одним из пределов, в плену которых судьба человека и его звездная конфигурация накладывали на него непреодолимые ограничения.
– А можно ли ограничивать, например, мысль? – размышляла Марушка. Ведь время рождения мысли никак не постичь и не опознать. Ни взвесить его, ни измерить, ни стоппером засечь, ни описать…
Как я уже не раз упоминал ранее [прим. ред.: смотри, например,
Так продолжалось до того дня, как Марушке исполнилось 63 года. Внешне к тому времени она почти не изменилась с того лета, как мы впервые повстречались в институте. Все такая же подвижная и гибкая, задумчивая и зеленоглазая, в своей неизменной темно-смородиновой юбке и спортивной майке цвета пробуждающейся зари, и всегда с огромной сумкой, полной ручек, блокнотов и мелких предметов первой необходимости на любые случаи жизни. Но, хотя в глазах всего окружения Марушка оставалась по-прежнему верной своим привычкам, от меня скрывать происходящие в ней глубинные перемены ей не удавалось. С той зимы, как ее вниманием завладели исследования и стихи средневекового поэта и мыслителя Авраама Ибн Эзры, во всем ее облике и поведении начали происходить удивительные метаморфозы.
так Марушка начала смотреть на окружающее через призму мировосприятия древнего мудреца. Она часто стала повторять эти строки, которым было более тысячи лет, и чтобы не упустить ни одного нюанса, вложенного поэтом в тексты, она постепенно научилась читать их на языке оригинала – на иврите. Не беда, что Марушка не считала себя специалистом в средневековой древнееврейской грамматике. Вновь и вновь она повторяла слова этого полюбившегося ей автора: «Если будешь стараться познать все в одной области, то так ничего в ней и не поймешь. Для того, что познать один предмет, нужно для начала познать все».
– Как найти ту неуловимую грань, которая поможет точно установить соотношения между желанием углубиться в узкой области и тягой к широте эрудиции? Как научиться балансировать между целым и его составляющими?
Еще до знакомства с сочинениями Ибн Эзры Марушка часто повторяла слова российского поэта Максимилиана Волошина, что для гармоничного развития человечества, каждая последующая стадия развития науки непременно обязана уравновешиваться поднятием на следующую стадию развития Любви. С годами у Марушки все четче очерчивались представления о том, что наука по своему характеру зачастую требует от нас узости подходов, в то время как Любовь расширяет в нас приятие всего сущего. Зачастую Марушке хотелось делиться своими открытиями, наблюдениями и размышлениями на эти темы, но у нее никак не получалось начать их записывать. Сегодняшним читателям будет трудно поверить, но она годами мучилась из-за того, что не была в состоянии поведать свои заветные идеи даже сугубо личным дневникам. Нет, Марушка не боялась тютчевского утверждения, что «Мысль изреченная есть ложь». Она отчетливо понимала, что неполная правда и ограниченная возможность высказать себя, передавая свои чувства другим, вовсе не обязаны превращаться в искажение истины. Но стремление к целостности и к полноте картины постоянно порождали иллюзию непреодолимости барьеров. Так, стоило Марушке захотеть записать какую-либо мысль в дневнике, как ту же возникала серия вопросов:
– На каком языке писать? На том, что думаешь? На том, на котором написаны оригиналы строк, наведших тебя на эту мысль? Или же на том языке, который считается в данный исторический момент «лингва франка», т. е. общепринятым языком общения между людьми, говорящими на различных родных языках?
– Для кого писать? Для себя, чтобы потом, перечитывая, вспоминать самые необычные моменты? Быть ли при этом полностью откровенным или, наоборот, оставаться не в меру скрытным? Ведь порой люди так стесняются записывать в дневниках нечто личное, что подобно автору евангельских гимнов Чарльзу Уэсли или японскому поэту Исикава Такобуку и российскому композитору Сергею Прокофьеву, придумывают тайнопись, которую не смогли бы понять их близкие. Или лучше вообще обращать свои дневники в будущее, так беседуя с самим собой, чтобы через много веков вызвать интерес неизвестных тебе потомков к отжившему образу мышления, странным идеям, словам и устаревшим для них предметам обихода?
– Как записывать в дневниках слова других людей, с которыми ведешь мысленный диалог? Если писать в свободной форме, как на самом деле думаешь, тогда порой может посчастливиться писать то, что хочется, в тот момент, когда хочется это писать. Проблема в том, что при этом можно случайно допускать неточности. В итоге литературный стиль подачи зачастую воспринимается читателями несерьезно, как мифы или художественные домыслы. Напротив, академическая форма, требующая точности указания первоисточников, формулировок, годов изданий и страниц, отнимает столько времени для поисков конкретных ссылок и цитат, что из-за нее может полностью застопориться полет мысли. Марушке же менее всего было свойственно ограничивать свободу духовного полета, и ей всегда не терпелось поскорее понять, куда ведут ее мысли, и что они ей сулят. Даже когда она находила что-либо интересное, ей не свойственно было останавливаться подолгу на той или иной полюбившееся фразе. Наоборот, она еще быстрее пробегалась глазами по всей книге, чтобы в конце обрести свою собственную и порой оригинальную точку зрения. «Если бы я всегда заранее знала, на какую фразу захочу потом сослаться, то мне бы не нужно было читать всю книгу», – грустно подшучивала она. Но, дочитав всю книгу или статью, Марушка уже не хотела напрягать и без того усталые глаза, чтобы тратить дополнительные силы на перечитку. Ей всегда хотелось бежать дальше, начинать новые проекты или делиться своими мыслями не с бумагой, а с живо реагирующей аудиторией. В те дни на своих лекциях Мойра-Мара Делоне часто повторяла в привычном для нее напевном ритмичном стиле:
Помимо поиска нужных слов и подходящих для них языков, пожалуй, самыми тяжелыми вопросами, связанными с ведением упорядоченных записей или дневников, были проблемы частоты записей в них и отбора тех событий, которые стоило считать достойными сохранения для будущего.
– Думаете, что это так просто? – сокрушалась Марушка. Если да, то скажите сами, как часто вести записи в дневниках и что в них вносить? В отличие от тщательно продуманных автобиографий, дневники – это сумбурная подборка сиюминутных импровизаций, настроений и деталей, записанных в стенографическом стиле момента. Порой в них люди пишут о своих путешествиях, творческих порывах или необычных эмоциональных и духовных переживаниях. У одних записи говорят о политических катаклизмах или непривычных погодных условиях, а у других они превращаются в трогательные исповеди. Если вести регулярные записи редко, скажем, раз в неделю или раз в месяц, то это скорее будут не дневники, а мемуары или воспоминания. В записях подобного рода невозможно фиксировать впечатления такими, какими мы их впервые ощущали, потому что со временем мы невольно переосмысливаем, переоцениваем, или анализируем их по-новому. В итоге в отредактированных литературных «дневниках» стираются острые углы, и исчезают резкости, которые могли бы усложнить наши отношения с близкими, друзьями или властями. Но, с другой стороны, нам ведь в принципе не дано записывать события точно в момент их развития, ибо тогда мы погружены в алхимию мига, в сотворение действительности, а не сосредоточены на ее фиксации для будущего. Чем не новый принцип неопределенности Гейзенберга, обобщенный для одушевленной материи? Вот уж поистине «время творить действительность, и времена свидетельствовать о сотворенном»!
Так или иначе, годами Марушка прибегала к различным отговоркам и под различными предлогами не записывала абсолютно ничего ни о своей жизни, ни о размышлениях над ней. Перемены начались после шестидесяти трех лет. Поводом для них послужили странные параллели, которые Марушка все чаще проводила между собой и ставшим ее постоянным мысленным собеседником, Авраамом Ибн Эзрой. Оказалось, что и он до шестидесяти трех лет ничего не записывал ни о себе, ни о своих размышлениях над философскими или библейскими текстами. До этого возраста он замкнуто жил своей личной жизнью. Родился он в небольшом испанском городке Тудела, но много разъезжал по Европе и Африке и порой подолгу проживал в стольном граде тех дней Толедо. Женился, растил и воспитывал детей, понемногу писал стихи. Постоянным спутником жизни поэта была его легендарная бедность: за свою работу он никогда не получал оплату, а жил лишь на случайные подаяния меценатов. Его поэзия того периода почти не сохранилась, так как писал он, по всей видимости, на лингва франка тех лет, то есть на арабском языке.
Все это было близко и понятно Марушке, старавшейся любой ценой охранять детей и нашу семью от повышенного интереса к ней ее биографов. В действительности, порой цена была высока, так как Марушке приписывались абсолютно несвойственные ей поступки или идеи. Одни биографы называли ее, как и Ибн Эзру, «типичным неоплатоником», а другие приписывали ей эсхатологические и эзотерические идеи предшественника Ибн Эзры, Авраама Бар Хии. Юнгианская психо-астролог Лайза Рэд боготворила в Марушке черты «девственной служительницы Римской богини Весты», а скандально известный журналист и политик Владимир Худяковский обвинял Мару в том, будто на самом деле она сдала своих дочерей в детдом, а ее единственный сын скатился в наркотики и умер от передозировки. Вдобавок все они дружно надсмехались над нашим с Марой союзом, упоминая в статьях обо мне редкое английское слово «uxorious», что означало «чрезмерно любящий свою жену» муж. Не стоило бы, пожалуй, и упоминать об этом вздоре, если бы подобные беспочвенные домыслы не появлялись и у поздних биографов Ибн Эзры.
Постоянное накопление параллелей в жизни Марушки и Ибн Эзры приводило даже к тому, что наши друзья, такие как известный поэт Симха Грустилин, видели в Ибн Эзре «альтер эго» Марушки, ее второе и незаменимое «я». В итоге все чаще и чаще Марушка мысленно обращалась к Ибн Эзре за поддержкой и советом. Не скрою, что мне было не просто мириться с этим, и порой я ловил себя на том, что начинал ревновать.
Вы удивлены? Как можно ревновать к тому, кто жил тысячу лет тому назад и о существовании которого до недавнего времени ты и не подозревал? Но все чаще и чаще я замечал, что в чертах лица мой любимой Мойры-Мары, судьбы моей зеленоглазой, просвечивался иной отсвет, как будто часть внутреннего диалога с Ибн Эзрой отражалась в ее блуждающем взгляде и странной, обращенной вовнутрь себя улыбке.
Так продолжалось, пока в один прекрасный день Марушке случайно не довелось прочитать записи одного мудреца, по имени рабби Авишай, жившего в тринадцатом веке в Болгарии. Этот Авишай сообщал о необычайном счастье, выпавшем на его долю, держать в руках и читать редчайший манускрипт Авраама Ибн Эзры, озаглавленный «Силы лет нашей жизни». По его словам, в этой книге Ибн Эзра сумел запечатлеть и осмыслить каждый день, каждый месяц и каждый год своей жизни. В итоге перед читателем открывалась не только и не столько летопись личной жизни автора, сколько универсальные ритмы человеческой жизни в целом. При этом не только каждая планета и каждое созвездие, но и их совмещенные ритмы становились понятными читателю, как универсальные алгоритмы периодизации нашей жизни.
Как только Марушке стало ясно, что дневники Ибн Эзры не велись для описания интересных мест его странствий и не для того, чтобы приукрасить его вклад в науку, экзегетику или поэзию, а для того, чтобы раскрыть природу небесных часов и ритмов, она загорелась желанием во чтобы то не стало разыскать эту считавшуюся утерянной книгу Судьбы.
Решить легко, но как вести поиск? Марушка этого не знала, да и я не мог ничем помочь ей в этом. Хотя нет. В чем-то все-таки я ей помогал, когда она захотела поехать в те районы Испании, где Ибн Эзра провел первую половину своей жизни. Я написал «захотела»? Нет, на сей раз Марушка не просто захотела, она буквально заболела страстным желанием побывать самой там, где когда-то проживал Ибн Эзра. Она даже записала, что мысленно пообещала ему, будто непременно поведает миру все, что узнает новое о нем:
Как всегда, перед поездкой Марушка засела за исторические летописи, скрупулезно сопоставляя каждый факт и дату с популярной в те годы хронологической моделью Часов Феникса. Согласно этой модели, мировая культура делится на 493-летние циклы, названные годом Феникса. В свою очередь, каждый большой цикл делится на восемь неравномерных фаз, повторяющихся во всех годах Феникса и напоминающих возрастные периоды в жизни человека, от рождения и младенчества до возмужания и смерти. Начало каждого такого цикла (час Феникса) знаменуется рождением великих поэтов и мыслителей, ответственных за создание новых парадигм. Например, начало того цикла, в котором родились мы с Марушкой, совпадало с рождением отцов квантовой физики (Де Бройль, Шредингер, Бор) и поэтов Серебряного века (Хлебников, Мандельштам, Гумилев, Пастернак, Ахматова, Цветаева). В древнем мире, в час Феникса, приходящийся на ~590 – 560 гг. до н. э., родились Пифагор, Анакреон и Конфуций. В Римской Империи, в час Феникса, приходящийся на 90 – 50 гг. до н. э., родились Вергилий, Гораций, Меценат и император Октавиан Август. Оказалось, что в средневековой Испании, в час Феникса, приходящийся на 890 – 920 годы, родились отцы грамматики древнееврейского языка и зачинатели Золотого века Испанской поэзии. В этой модели Авраам Ибн Эзра (~1090 – 1164) родился в третьей фазе года Феникса, – в «фазе возмужания». Рождение в таком историческом периоде позволило Ибн Эзре стать полиматом и предвестником эпохи Ренессанса. Впоследствии его цитировали такие знаменитые мыслители и деятели Возрождения, как Колумб, Пико де Мирандола, Джозеф Скалигер. При этом Марушка с грустью отмечала, что на Ибн Эзре в третьей фазе года Феникса оборвалась цепочка и он вошел в историю как последний великий представитель Золотого века древнееврейской поэзии Испании.
Знакомство со скупой информацией о предшественниках Ибн Эзры, которую Марушке удавалось буквально по крупицам выискивать в академической литературе, привело ее, как всегда, к желанию выразить прочитанное в своем личном стиле, напоминавшем нечто среднее между стихами и напевным речитативом. Так постепенно рождался ее, ставший ныне известным, «Испанский цикл», начинавшийся такими строками:
Этот цикл, посвященный памяти Ибн Эзры, создавался очень медленно, с большими перерывами. На протяжении десяти лет Марушка то возвращалась к нему, то откладывала написанное в особую папку компьютера. Каждая поездка в Испанию, знакомство с каждым новым городом доставляло нам с Марушкой много радости и добавляло очередные строки к ее циклу:
И повсюду Марушка открывала для себя новые закономерности. Так, готовясь к поездке в Гранаду, она прочитала прелестное описание «Сказки Альгамбры» Ирвинга Вашингтона и сказки Пушкина, написанные по следам публикации этой книги. Проходя по залам и аллеям удивительного архитектурно-паркового ансамбля Альгамбры, она как бы вела беседы с его зодчими и прежними обитателями. Приближаясь к древним каменным фигурам львов, охраняющим дворец, она улавливала в них замыслы полководца, визиря и поэта Шмуэля Ганагида, заказавшего эти статуи как символ Иерусалима и напоминание о Первом Храме царя Давида. Для Марушки, действительно,
Знакомство с каждым новым районом Испании сопровождалось новыми открытиями в тысячелетней истории содружества разных народов, проживавших на ее территории.
Воображение Марушки пленяли затейливые сочетания восточных орнаментов Кордовы с певучими монотонными фонтанами Гранады. Сплетаясь с замысловатыми мотивами средневековых сюжетов, они для Марушки циклично перекликались с балладами и песнями Федерико Гарсии Лорки, со снами и мечтаньями Антонио Мачадо и, конечно же (а как могло быть иначе?), с поэзией Авраама Ибн Эзры. И там, где другие люди замечали только красоту природы или деяний рук человеческих, Марушка, вслед за Ибн Эзрой, видела во всем этом несказанном богатстве красок, звуков и форм, прежде всего, стимул для пробуждения в людях новых, возвышенных чувств.
– Чувства… А что такое эти чувства и эмоции? – не раз задавалась вопросом Марушка. Многие поколения поэтов и песнопевцев старались, каждый по-своему, пробудить в людях те или иные чувства. Ибн Эзра был уверен, что в период царя Давида исполнение его псалмов было призвано порождать в людях новизну возвышенной благодарности Богу. В России Пушкин продолжил эту традицию, стараясь, подобно царю Давиду, своей лирой пробуждать в людях «добрые» чувства.
Постепенно Марушка приходила к важнейшему в ее жизни открытию: несмотря на различия в воспитании и обычаях, людей всех времен и народов роднило то, что их чувства относились к четырем стихиям, известным со времен Эмпедокла, как стихии Огня (мотивации и интуиции), Земли (материи и вещества), Воздуха (мышления и разума) и Воды (чувств и эмоций). Представители каждой стихии непроизвольно, или скорее подсознательно, акцентировали излишнее внимание на связанных с этими стихиями чувствами. Эти предпочтения ярче всего проявлялись, например, в личных дневниках или в поэзии. Переняв однажды у Ибн Эзры его умение рассматривать врожденные свойства людей в свете доминирования той или иной стихии в момент их рождения, Марушка уже не могла видеть мир иначе. Например, читая дневники рожденного в стихии Земли японского философа Фукудзава Юкити, она с восторгом замечала, что и в Японии, даже во времена ее изолированности от внешнего мира, закон четырех стихий работал безотказно.
– Подумать только! – восклицала Марушка. От судьбы не убежать и на отдаленные острова! Иным историкам кажется странным, что в дневниках замечательного писателя Фукудзава Юкити, одного из первых просветителей Японии, «не было ничего личного». Вот смешные люди! Почему они видят в этом его ограниченность или отсутствие проявления личного? Ведь для уроженца стихии Земли личные чувства именно связаны с их абсолютным отождествлением с практическими вопросами и административными или организационными деталями! И сравните, как далеки его чувства, например, от любви, печали и прочих чувств, подобных «звукам музыки, исполняемой на струнах сердца» в дневниках поэта Такубоку Исикава, родившегося в стихии Воды!
На лекциях Марушка не могла удержаться, чтобы не привести характерно «водные» стихи Такубоку:
У Такубоку любое впечатление с легкостью перерастало в стих, и он плакал от переизбытка чувств в момент рождения каждого нового стиха. Он родился в час Феникса. Прожив всего лишь 26 лет и оставаясь напрочь лишенным практической жилки, он, тем не менее, оказал решающее влияние на дальнейшее развитие поэзии танка. По мнению критиков, он стал первым японским поэтом, считающимся «современным человеком».
Говоря об этом, Марушка непременно чуть иронично подсмеивалась над привычными в наши дни стереотипами, такими, как эмоциональная холодность мужчин или склонность к переизбытку чувств у женщин.
– Полюбуйтесь сентиментальностью Такубоку: вот вам и жестокий самурай! Зато японская просветительница Тцуба Умеко, родившаяся в стихии Земли, была, как и Фукудзава Юкити, практически лишенной интереса к любым проявлениям всего, что сегодня именуется «чувствами». В ее дневниках ничто не выдавало того, что она хотя бы один раз испытала чувства влюбленности или ностальгии, а в ее записях времен китайско-японской войны не было и проблеска сострадания к людям: в них не было ничего, кроме военного патриотизма!
Вот на таких разборах дневников или стихов Марушка постепенно убеждалась в том, что старые классификации характеров людей по национальной или половой принадлежности оказывались менее точными, чем по доминированию одной из четырех стихий. Сходство людей всего мира проявлялось для нее в том, что все они, как и предполагал Ибн Эзра, были сотканы из четырех стихий. Интенсивность проявления этих стихий и соотношения между ними могли меняться в разные исторические эпохи и в различные возрастные периоды жизни тех или иных людей. Но факт оставался фактом – все эмоции неизбежно в той или иной степени содержали в себе четыре компоненты: осознание (Воздух), оценка происходящего (Земля), мотивацию и желание (Огонь) и собственно чувства (Вода), а рожденные в разных стихиях люди ошибочно принимали за чувства только близкую им компоненту.
Вам, наверно, скучно сегодня читать об этих ставших прописными истинах. Начиная со второй фазы нашего с Марушкой года Феникса, разделение эмоций на четыре группы стихий стало столь же привычным делом, как и деление доноров на четыре группы крови. Сегодня детей с самого их рождения обучают искусству уважения индивидуальных особенностей чувств, как своих, так и чужих, а законы четырех стихий изучаются в начальных школах. Но не забывайте, пожалуйста, с каким трудом эти законы прокладывали себе путь к признанию в дни нашей молодости. Даже нам с Марушкой было трудно поверить в их справедливость.
Сколько людей мы опросили, сколько их ответов скрупулезно рассматривалось независимыми экспертами в статистике! Поначалу мы сами затруднялась верить глазам своим, когда читали ответы, какие чувства считали главными люди, рожденные в разных стихиях.
Рожденные в Земле называли «чувствами» такие объекты, как «книги» или «деревья». Они также относили к «чувствам» такие занятия или хобби, как «работа» или «приготовление вкусной еды». Многим из них трудно было отделить эмоции, испытываемее человеком от тех предметов, черт характера или привычек, которые могли стимулировать проявление чувств. Будучи абсолютно уверенными в своей правоте, они приводили в свое оправдание слова одного из первых исследователей эмоций, Уильяма Джеймса, родившегося в стихии Земли и убежденного в том, что в эмоциях не может быть ничего, кроме материальных стимулов.
Люди, рожденные в Воздухе, думали иначе. Они вообще привыкли много думать, и потому без сомнений относили к «чувствам» мысли и рассудочность. Для них основным «чувством» становилось «познание». Для подтверждения своей правоты, они ссылались на родившегося в Воздухе философа Блеза Паскаля, который легко мог представить себе человека без рук, без ног, без головы, но не мог вообразить себе человека без мысли.
Для Огненных людей все это казалось неважным, ибо для них индикаторная лампочка чувств вспыхивала только при синонимах слов «мотивация» или «желание». Какие могут быть чувства без желаний – с жаром восклицали они и ссылались на работы рожденного в Огне Рене Декарта, в которых «чувства» назывались французскими словами
Рожденным в Воде было трудно выразить свои чувства словами. Они только беспомощно разводили руками, сетуя, что люди пока еще не придумали точные слова для множественных оттенков радости и грусти, любви и ненависти, веры и душевного покоя. Они ссылались на рожденную в Воде знаменитую поэтессу Анну Ахматову, уверенную в том, что между «настоящим чувством и его описанием проложена, как доска, предпосылка, лишенная всяких связей».
Все эти различия казались бы комическим казусом и оставались бы похожими на словесные перепалки между средневековыми схоластами, если бы они не приводили к постоянным раздорам в ежедневной жизни людей. Различия в том, что люди называли «эмоциями», часто становили поводом для взаимных упреков, разочарований в друзьях, ссор с детьми, семейных разногласий и разводов. Марушке хотелось помочь всем тем, чьи отношения страдали от взаимных обвинений в «бесчувственности». Временами она размышляла вслух, будто советуясь с невидимым собеседником: «Как часто в детстве мы слышим жалобы на то, что читаем стихи “без выражения” или “тарабаним” музыкальную пьесу по нотам, но “без чувств”! Сколько людей, подобно Анне Карениной Толстого или Норе Ибсена, душевно изнемогают от несовместимости своей эмоциональной природы с душевной конституцией своих партнеров! Можно ли им помочь, и если да, то как?»
Поначалу нам казалось, что решение проблемы эмоциональной совместимости может быть аналогичным тому, что найдено в переливаниях крови. Технология могла бы стать простой, если бы специалисты заранее объявляли каждому, к какой стихии он относится и с представителями каких стихий ему легко или тяжело уживаться. Но от одной мысли о таком общественном укладе, в котором бы люди подчинялись диктату специалистов, Марушке становилось не по себе, и она категорически отрицала любое ограничение свободы выбора
– Демиров, помни, что любая техника или технология, – говорила она мне, – полезны лишь постольку, поскольку передают информацию о «возможности» применить их в определенных заранее рамках. Жизнь намного полнее, чем мы можем себе вообразить, и люди порой могут дерзать, поднимаясь над любыми указаниями «надо» или «должно», чтобы прокладывать для себя и других новые пути в неизвестное. Ведь перед истинной Любовью границы допустимого могут расширяться, и никто не вправе решить за нас, насколько мы готовы к их расширению.
В итоге Марушка отказалась от мысли поиска универсальных наставлений и решила для себя, что ее роль сводится к тому, чтобы делиться с окружающими своими наблюдениями, открытиями и личным опытом. Ее опыт показывал, что понимание природы различных эмоциональных типажей аналогично, например, осознанию существования дальтоников. «Поскольку мы не ожидаем от дальтоников умения различать оттенки цветов, мы не обижаемся на них, а помогаем им ориентироваться в радужном мире и жить полноценной жизнью. Когда мы научимся понимать рамки эмоционального диапазона каждого человека, мы станем добрее к нему, и эта доброта преобразит как его, так и наше собственное существование:
Обо всем этом записано вполне подробно в биографиях Марушки и в истории исследования эмоций. Но об одном молчат все исследования. О главном – что же помогало Марушке не сдаваться и год за годом продолжать свои исследования времени, хронологии и эмоций. Как и все люди, Марушка менялась с годами, как и все, она, порой бывала непостоянной. Когда одолевала усталость, ей, как и большинству людей, хотелось отказаться от дальнейших попыток делиться своими открытиями. Это все так, но что в ней было отличным от других? До сегодняшнего дня я этого не понимал.
До сегодняшнего дня я, как и все, не знал, отыскала ли Марушка в конце концов утерянную книгу лет Ибн Эзры. А что изменилось сегодня? – спросите вы. Сегодня на рассвете я на себе ощутил всю глубину алхимии мига. То, что я прочувствовал, когда, наблюдая за совмещением лучей света от трех светил, осознал пророческую природу Марушкиных слов, невозможно описать словами. Был ли это восторг преклонения перед могуществом Творца, создавшего все небесные траектории? Было ли это трепетом перед силой человеческого Разума, позволяющей людям расшифровать хотя бы часть этих законов? А быть может, это был возглас души «Аллилуйя», когда я впервые сам сумел расслышать, рассмотреть и признать факт существования посланий, которые нам постоянно пишут небеса?
Да, в моих утренних видениях присутствовали элементы всех этих ощущений. Но не это главное. А что же самое главное? И было ли одно такое главное? Возможно, что в тот миг я впервые услышал внутренним слухом и увидел всем нутром своим причудливую геометрию холмистого ландшафта эпох и времен? В тот момент мне открылся чудесный факт, что наибольшая экономия энергии происходит лишь тогда, когда мы для осуществления задуманного выбираем подходящий для этого миг. Именно в процессе алхимии мига нематериальная Любовь трансформируется в слова или дела.
И все же, пожалуй, истинного ответа, который бы не менялся для меня с годами, мне не узнать. Но одно могу сказать честно: может, в это и трудно поверить, но в те предрассветные часы мне раскрылись секреты Марушкиной уверенности в своем поиске. Ее поддерживала и вела духовная связь длиною в тысячу лет. Стихи Ибн Эзры о том, что именно исследования эмоций позволят людям подтвердить существование четырех стихий, стали для Марушки не менее веским доводом в пользу ее выводов, чем статистические подсчеты.
«Разум легче обмануть, чем чувства», – не раз говорила Мойра. Обычно я возражал ей, что было бы еще труднее оспаривать выводы, если бы в них разум и чувства стали заодно. Сегодня в моем внутреннем мире, когда в молниеносный миг духовного прозрения, я не только услышал пророческие стихи, но и увидел наяву картину вселенского порядка, я более не сомневался в том, что Марушке удалось найти и прочитать утерянный манускрипт Ибн Эзры. Мне самому так страстно захотелось прочитать его книгу, что я впервые позабыл ревновать Марушку к этому древнему мыслителю. В тот же миг эта книга предстала предо мной во всей ее полноте, и тогда же я узнал, почему Марушка так никогда и не начала вести дневники. Но это уже другая история. И пока я не знаю, когда наступит тот уникальный миг, когда я смогу ее записать.
Миниатюра
Леонид АШКИНАЗИ
В ПОЛЕТЕ
Не вполне адекватного человека обычно можно заметить: либо у него летом на голове теплая шапка, либо зимой в футболке и босиком – так даже студенты не бегают. Либо из уха ничего не торчит, а вслух он разговаривает. Есть, однако, исключения, причем целая группа – я их неполиткорректно называю «сумасшедшие изобретатели». Граница здесь очень тонкая. Вот и намедни – был в одном университете у знакомых, в лаборатории по моей тематике, из корпуса в корпус шли, ворона над двором пролетела, и мой провожатый обеспокоенно вверх посмотрел, даже какое-то вбок движение сделал. Я ему безмолвный вопрос адресую, а он и говорит – тут у нас на биологическом факультете интересные вещи люди делают, пошли, познакомлю, не пожалеешь. Пришли. Здравствуйте-здравствуйте, это наш гость такой-то оттуда-то, профессор того-то, вашими работами интересуется, ах, как мило, сейчас расскажем, вы ж физик, может, чего и посоветуете, присаживайтесь, Мэри, кофе гостям (ага, порядки патриархальные, уважаю).
Начинает мэн рассказывать. Птицы, – говорит, – вороны, например, когда на проводах или ветках сидят, на людей иногда того, сверху, сами понимаете. Я киваю. Причем наши длительные наблюдения показали, что делают они это не случайным образом, а явно ждут, когда человек под ними пройдет. Чем-то это их, значит, привлекает. А вот почему они, – продолжает мэн, – никогда на лету это не делают? Замолкает мэн и выжидающе на меня смотрит. То ли мой интеллект тестирует, то ли просто интерес возбуждает. По его мнению. Ну, – отвечаю я после паузы, – вообще-то я не биолог, про этот процесс замечательный почти ничего не знаю… но, может, просто мышцы, нужные для сами понимаете чего, при полете другим делом заняты, крыльями, например, машут…
Мэн аж подпрыгивает. Вы, – говорит, – в самую точку попали! Но это преодолимо, мы можем у них навык сформировать, очень просто: когда она над человеком пролетает, электрический разряд подается и нужная мышца расслабляется. А после десятка-другого кейсов, она и сама уже будет это делать! Я настораживаюсь и осторожно так спрашиваю: это пока теория или уже экспериментальные данные есть? И теория есть, и данные, – отвечает мэн, – совершенно экспериментальные! О, – говорю я, – как интересно. А как же вы импульс к ним подаете? А по проводам, – отвечает тот, – они у нас в вольере пока. А проблема у нас в том, что, будучи обучены в вольере, они в вольере это делают, а на улице нет. Умные слишком! А на улице мы их обучить не можем, туда провода ж не протянешь…
А зачем это вообще нужно? – спрашиваю я. Тут у мэна глаза загораются (а это первый признак) и он мне шепотом (это второй признак) и быстро-быстро оглядываясь на дверь (а это третий и четвертый – все, для диагноза с доверительной вероятностью 99% достаточно), излагает, что хочет эту методу полиции штата в дар, как истинный патриот, безвозмездно передать, для разгона демонстраций… Хочу я ему сказать, что демонстраций в нашем штате уже два десятилетия как не бывало, мы люди респектабельные, фермы да городишки окрест, кукурузу больше сеем да свинок выращиваем. Ну вот еще два университета есть… но понимаю, что говорить это мэну нельзя, да и моей молодежи маленько подработать не мешает, гранты у нас в этом году скромные. Да и те, как обычно, большей частью на биологию, а не на физику. Но, – говорю я, – в чем проблема? Два грамма веса птичка на лапке поднимет? А мы в два грамма вам и приемник сигнала с земли, и импульсный генератор, и батарейку – все вместим. Ну, максимум в три. Сколько вам надо таких штучек, плюс передатчик с земли? Деньги у вашей лаборатории на эту разработку есть? А еще можно люминесцентную краску в корм добавлять, чтобы протестующих издаля видать, – идею дарю. Мэн расчувствовался…
…Об условиях поставки и сумме мы договорились, он поморщился, но согласился, значит, я сумму правильно назвал и идею вовремя подкинул. Ребятки мои ему все заказанное за неделю сварганят, мэн доволен будет.
Только я вот что думаю. Ну, хорошо, он десятка два ворон в полете на добрых граждан какать научит, ладно. Полиция его нафиг пошлет, добрые граждане, если все это всплывет, ворон тех за неделю перебьют – в нашем штате стрелять каждый умеет. Потому как кроме полей у нас леса есть, а там если и свинки, то совсем другие. Дикие то есть. А большая часть граждан не только стрелять, но и попадать может, и даже в ворону. Но что, если эти вороны других обучить успеют? А те – дальше…
У ворон взаимное обучение быстрое, это даже я знаю. Хоть и не биолог.
------------------
Переводы
Стивен КИНГ
ЛОРИ
Лойд Сандерленд потерял жену, с которой прожил четыре десятка лет. Через полгода его навестила сестра, села за руль и приехала – из Бока-Ратон в Кайман-Ки. Привезла с собой темно-серого щенка, сказала, что это помесь бордер-колли и муди. Лойд понятия не имел, что это за порода «муди», да и знать о ней не желал.
– Бет, зачем? Только собаки мне не хватало! Я и о себе-то позаботиться толком не могу.
– Оно и видно, – вздохнула она, отстегивая щенячий поводок, тоненький, как игрушечный, – совсем отощал. На сколько ты похудел?
– Не знаю.
Она смерила его взглядом.
– Фунтов на пятнадцать, пожалуй. Столько не повредит, но дальше уже перебор. Приготовлю тебе болтунью с сосисками и тосты. Яйца в доме есть?
– Не надо мне болтуньи.
Лойд взглянул на псину. Уселась на белый мохнатый ковер, того и гляди оставит визитную карточку. Конечно, его и так не мешало бы пропылесосить, и даже с шампунем, но тут пока хотя бы никто не мочился. Янтарные собачьи глаза смотрели изучающе.
– Так есть в доме яйца или нет?
– Есть, но...
– А сосиски? Ну, понятно. Живешь на одних консервах и полуфабрикатах. Съезжу-ка я в «Пабликс», но сперва устрою ревизию твоему холодильнику. Может, еще что нужно.
Сестра была старше на пять лет и после смерти матери, можно сказать, вырастила его. В детстве Лойд никогда не мог настоять на своем, да и теперь, хоть оба и старики, не в состоянии дать отпор... тем более, потеряв Мэриан. Такое ощущение, будто хребет выдернули. Может, оно и пройдет, а может, и нет. В шестьдесят пять оклематься не так-то легко.
Впрочем, псина эта... тут он от своего не отступит. Господи, и о чем только Бетти думала?
– Я не намерен ее оставлять, – бросил он сестре в спину, когда та устремилась на кухню на своих длинных, как у цапли, ногах. – Сама купила, сама и держи.
– Я ее не покупала. Мамаша чистокровная бордер-колли, но загуляла с соседским кобелем, а он муди. Хозяин уже пристроил троих щенков, а эта последняя в помете, никому не приглянулась. Он малоземельный фермер, куда ему лишняя, хотел уже сдать в приют. Еду мимо, а на столбе объявление: «Кто хочет собаку?»
– И ты сразу подумала обо мне. – Лойд снова встретил пристальный собачий взгляд. Казалось, щенок состоит из одних торчащих ушей.
– Да.
– Бет, у меня траур, мне плохо.
Только ей он мог сказать это прямо. Хоть какое-то облегчение.
– Знаю. – На открытой дверце холодильника звякнули бутылки. Сестра нагнулась их переставить, Лойд видел ее тень на стене. Ну чистая цапля... и жить, наверное, будет вечно. – Человеку в горе нужно чем-то отвлечься, – продолжала она, – о ком-нибудь позаботиться. Вот о чем я подумала, когда увидела объявление. Главное, не кто хочет собаку, а кому она нужна. То есть тебе. Боже, да у тебя тут просто рассадник плесени, а не холодильник! Меня чуть не вырвало.
Собачка поднялась на лапы, неуверенно шагнула к Лойду, затем передумала (если, конечно, думала вообще) и плюхнулась обратно.
– Забирай ее себе, – покачал он головой.
– Исключено, у Джима аллергия на шерсть.
– Бетти, у вас две кошки. Какая еще аллергия?
– На них – никакой, и кошек нам вполне хватает. Раз такое дело, я просто отвезу щеночка в приемник. Там подождут три недели, потом усыпят. Она красотка, вон какой мех дымчатый. Может, хозяин и найдется.
Лойд закатил глаза, хотя из кухни его и не было видно. Совсем как в восемь лет, когда Бет грозилась нашлепать его по заднице бадминтонной ракеткой за бардак в комнате. Кое-что не меняется никогда.
– Все, тушите свет, – вздохнул он. – На сцене Бет Янг со своим непревзойденным искусством виноватить.
Она закрыла холодильник и вернулась в гостиную. Щенок оглянулся и продолжил разглядывать Лойда.
– Съезжу в «Пабликс», покупок будет на сотню, не меньше. Принесу чеки, потом отдашь.
– А мне пока что делать?
– Познакомься хотя бы с бедным щеночком, которого обрекаешь на газовую камеру. – Бет наклонилась почесать псину за ухом. – Ты только глянь, сколько надежды в этих глазах!
В янтарных глазах собаки Лойд видел одну лишь настороженность. Она его оценивала.
– А если она на ковер надует? Мэриан его постелила перед самой своей болезнью.
Бет кивнула на игрушечный поводок, брошенный поверх пуфика.
– Своди ее погулять, пусть познакомится с заросшими клумбами Мэриан. А ковру, кстати, хуже не станет, он и так загажен. – Взяв сумочку, она направилась к двери, деловито вышагивая на тонких ногах в своей всегдашней манере.
– Хочешь сделать человеку гадость, подари ему домашнего питомца, – проворчал Лойд. – Так пишут в сетях.
– Тоже мне истина в последней инстанции.
Сестра оглянулась в дверях. Безжалостно-яркий свет, какой бывает в сентябре на западном побережье Флориды, подчеркнул помаду, растекшуюся по морщинкам возле губ, обвисшие веки и трепетную паутинку жилок на виске.
Скоро Бет стукнет восьмой десяток, подумал Лойд. Его бойкая, спортивная, упрямая сестренка, никогда не признававшая компромиссов, уже стара. Да и он тоже. Оба живое доказательство, что жизнь не более чем краткий сон в летний день. Только у Бетти еще есть муж, двое взрослых детей, четверо внуков – естественная геометрическая прогрессия. У него была Мэриан, но Мэриан ушла, а детей нет. Что, заменить жену какой-то дворняжкой? Идея такая же дурацкая и пошлая, как холлмарковская поздравительная открытка.
– Собака здесь не останется, – твердо сказал он.
Бет одарила его все тем же взглядом себя тринадцатилетней: «Смотри, если не возьмешься за ум, дождешься знакомства с бадминтонной ракеткой».
– Останется, по крайней мере, пока я не вернусь из «Пабликса». У меня еще есть дела, а собаки в машинах на жаре дохнут, особенно такие маленькие.
Она закрыла дверь. Лойд Сандерленд, пенсионер и вот уже полгода как вдовец, потерявший интерес к пище и прочим радостям жизни, разглядывал незваную гостью, а та разглядывала его в ответ, сидя на белом ворсистом ковре.
– Ну что уставилась, дуреха? – спросил он наконец.
Щенок встал и пошел к нему, точнее, приковылял, будто брел в густых зарослях. Уселся у левой ноги и задрал мордочку, глядя в лицо. Осторожно протянутую руку не укусил, наоборот, облизал. Ллойд взял тоненький поводок и пристегнул его к розовому ошейничку.
– Пойдем-ка подальше от этого ковра, пока не поздно.
Он потянул за поводок, но псина лишь сидела и смотрела. Лойд со вздохом поднял ее на руки, снова ощутив влажный язычок. Выйдя во двор, он опустил щенка на траву. Газон давно не стригли, и собачка утонула почти с головой. Клумбы тоже совсем заросли, Бет была права. Вид просто ужасный, половина цветов не живее Мэриан. Лойд криво усмехнулся, ощутив укол вины за такое сравнение.
В траве косолапая походка щенка стала еще заметнее. Собачка проковыляла десяток шагов, присела и сделала лужицу.
– Неплохо, – хмыкнул Лойд, – но все равно я тебя не оставлю.
Правда, шестое чувство уже подсказывало, что Бет вернется к себе в Бока-Ратон без пса. Незваная гостья останется здесь, в доме, полумилей дальше разводного моста, что соединяет Кайман-Ки с материком. Ничего не выйдет, конечно, собак он ни разу не держал, но пока подыскивает малышке хозяина, будет хоть какое-то занятие помимо телевизора, компьютерных игрушек и сайтов, что поначалу, когда он вышел на пенсию, казались интересными, а теперь наскучили до смерти.
Когда часа через два Бет вернулась, Лойд снова сидел в своем кресле, а щенок дремал на ковре. Любимая сестренка, ухитрявшаяся бесить его всю жизнь, сегодня превзошла сама себя. Привезла она куда больше, чем он ожидал. Огромный пакет щенячьего корма (натурального, разумеется) и большая упаковка йогурта, от которого должны окрепнуть хрящи этих огромных, как радары, ушей. А еще впитывающие пеленки, на которых псине предстояло справлять естественную нужду, собачью постельку, три жевательные игрушки (две из них противно пищали) и детский манеж – для того чтобы щенок не бродил по ночам.
– Боже мой, Бетти, сколько ты на это угрохала?
– В «Таргете» была распродажа, – привычно увильнула она от ответа. – Ты мне ничего не должен, это подарок. Ну что, все еще хочешь отдать мне собаку? Смотри, сколько я ей накупила. Если хочешь, возвращай все это сам.
Проигрывать сестре Лойд давно уже привык.
– Так и быть, дам твоей псине испытательный срок, но я не люблю, когда на меня взваливают ответственность. Всю жизнь мною командуешь!
– Ну да, я такая, а куда было деваться? Мама умерла, а отец по большей части не просыхал... Ну так что, яичницу будешь?
– Давай.
– Ковер уже обмочила?
– Нет.
– Еще не вечер, – злорадно ухмыльнулась она. – Впрочем, невелика потеря. Решил насчет клички?
Стоит назвать, мелькнула мысль, и все, не отвертишься. Хотя, пожалуй, после того как собака лизнула его руку, осторожничать уже поздно. Как с Мэриан, с того самого первого поцелуя. Очередное глупое сравнение, но разве мысли удержишь? Они сами по себе, вроде снов.
– Лори, – ответил он.
– Почему Лори?
– Не знаю. Просто первым пришло на ум.
– Ладно, сойдет.
Лори двинулась за ними на кухню. Ковыляя.
Лойд устлал белый ковер бумажными пеленками для собачьего туалета и установил манеж у себя в спальне (попутно прищемив пальцы), затем включил в кабинете компьютер и нашел в Интернете статью «Вы завели щенка». Дочитав до середины, он увидел в ногах Лори и встретил ее взгляд. Покормить? Пошел на кухню и обнаружил под аркой между кухней и гостиной лужицу – почти рядом с ближайшей собачьей пеленкой. Он принес собачку и погрозил пальцем.
– Сюда нельзя! – Потом пересадил ее на пеленку. – Вот сюда.
Лори глянула на него, прошла косолапой щенячьей походкой на кухню и легла у плиты, положив голову на лапы и все так же наблюдая. Лойд оторвал пригоршню бумажных полотенец. Похоже, в ближайшую неделю, а то и дольше, их потребуется немало.
Убрав лужицу (совсем крошечную, надо сказать), он сыпанул в миску четверть мерного стаканчика щенячьего корма – рекомендованная дозировка согласно статье – и смешал с йогуртом. Лори с охотой принялась за угощение. Наблюдая, он достал телефон. Бет звонила из зоны отдыха где-то в дебрях аллеи Аллигаторов.
– Совсем забыла, надо же показать песика ветеринару!
– Знаю, – ответил Лойд. Об этом говорилось в статье.
Сестра продолжала, будто не слышала – еще одна хорошо знакомая черта:
– Думаю, понадобятся витамины, ну и, конечно, что-нибудь от сердечных червей плюс средства от клещей и блох – какие-нибудь пилюли, добавлять в еду. А еще ее надо будет прооперировать. Ну, ты знаешь, стерилизовать, но это, наверное, через пару месяцев.
– Да, если я ее оставлю.
Лори уже покончила с едой и побрела назад в гостиную. На полный желудок щенячье косолапие стало еще заметнее. Ни дать ни взять, слегка перебрала.
– Выгуливать ее не забывай!
– Ладно.
Каждые четыре часа, согласно той статье. Просто наказание какое-то! Делать ему больше нечего, как вставать в два часа ночи, чтобы тащить на улицу это незваное сокровище.
Чтение мыслей было еще одним талантом Бет.
– Думаешь, наверное, что вставать ночью – лишнее беспокойство?
– Приходило на ум такое.
Она снова пропустила его слова мимо ушей.
– Сам же говорил, что после смерти Мэриан не можешь заснуть. Если это правда, то ночные прогулки с собачкой вряд ли тебя напрягут.
– Бетти, ты просто сама чуткость и забота.
– Ну ты хотя бы попробуй. Дай малышке шанс... и себе заодно. Лойд, я же волнуюсь! Сорок лет проработала в страховой компании и не понаслышке знаю, как сыплются болячки после смерти жен на мужчин твоего возраста... да и умирают они часто.
Лойд промолчал.
– Ну как, дашь?
– Что дам? – буркнул он, хотя понял.
– Шанс песику.
Сестра настаивала, но брать на себя обязательства Лойд не спешил. Он огляделся, словно в поисках вдохновения, и заметил какашку, одну крохотную колбаску, ровно там, где недавно убирал лужицу, возле бумажной пеленки.
– Пока твоя малышка здесь. – Большего он сказать не мог. – Не лихачь там за рулем.
– Не переживай, шестьдесят пять миль в час, и точка. Народ обгоняет, даже сигналит, но чуть быстрее, и могу не справиться с управлением.
Он попрощался, взял еще бумажных полотенец и подобрал колбаску под пристальным взглядом янтарных глаз. Затем вывел Лори на улицу, где она ничего не сделала. Двадцать минут спустя, дочитав еще одну статью про щенков, Лойд обнаружил в коридоре новую лужу.
Все там же.
Он нагнулся, упершись руками в колени. Спина, как обычно, предостерегающе хрустнула.
– Смотри, псина, того и гляди вылетишь.
Собака внимательно смотрела на него. Словно изучала.
После обеда и еще две лужицы спустя, причем одна где надо, на пеленке возле кухни, Лойд снова пристегнул к ошейнику Лори игрушечный поводок и вынес ее на улицу, держа под мышкой, как футбольный мяч. Опустил на землю и потянул по дорожке, что бежала по задам поселка к мелкому каналу. Перед разводным мостом оказалась пробка, машины ждали, пока дорогостоящая игрушка очередного мистера Тугая Мошна проплывет из бухты Оскара в Мексиканский залив. Лори, как обычно, косолапила, то и дело останавливаясь, чтобы обнюхать заросли травы, наверное, казавшиеся со щенячьей точки зрения непроходимыми джунглями.
Обветшалый дощатый настил для прогулок вдоль берега почему-то назывался «Шестимильной тропой», хотя там не набиралось и мили. Впереди между знаками «Не мусорить» и «Рыбалка запрещена» Лойд заметил своего соседа по улице. Чуть дальше был еще один знак «Осторожно, аллигаторы», но второе слово кто-то закрасил из баллончика и заменил на «демократы».
Глядя, как Дон Питчер горбится над своей щегольской тросточкой из красного дерева и поправляет корсет, Лойд неизменно ощущал легкую дрожь самодовольства. Отъявленный зануда и злопыхатель, Дон всегда оказывался в курсе, когда в округе кто-то умирал и, если у кого-то финансы пели романсы, тоже узнавал об этом первым. У Лойда и у самого спина была уже не та, как и слух со зрением, но от палочки и корсета его пока отделяли годы. По крайней мере, он на это надеялся.
– Ты только глянь, какая яхта! – усмехнулся Дон, когда Лойд вышел на тропу. Лори попятилась, натянув поводок. Наверное, испугалась воды. – Интересно, сколько голодных удалось бы накормить ею в Африке?
– Даже голодные, Дон, вряд ли стали бы есть яхту.
– Ты знаешь, о чем я... Так-так, а это еще кто? Щенка завел? Какой милашка!
– Это девочка. Сестра оставила на передержку.
– Привет, милая! – нагнувшись, потянулся к ней Дон, но Лори отскочила, и Лойд впервые услышал ее голос: писклявое отрывистое «тяв-тяв». Дон снова выпрямился. – Что-то не очень она ласковая.
– Просто не знает тебя пока.
– Небось все загадила?
– Ну, не так плохо.
Они снова стали наблюдать за моторной яхтой, а Лори сидела на краю дощатого настила и смотрела на Лойда.
– Моя жена ни за что не согласится на собаку, – вздохнул Дон. – От них, мол, одна грязь да хлопоты. Когда-то у меня тоже была, настоящая колли, еще в детстве. Упала в колодец. Крышка совсем сгнила, и бедняжка провалилась. Пришлось вытягивать ее этой, как ее там...
– Вот как?
– Да. Ты поосторожнее со своей крохой возле дороги. Выскочит – и пиши пропало... Нет-нет, ты глянь, ну и махина, черт подери! Ставлю десять к одному, что сядет на мель.
Яхта на мель не села.
Разводной мост опустился, и машины поехали дальше по своим делам. Лойд обернулся, Лори спала, лежа на боку. Он взял ее на руки. Песик открыл глаза, лизнул его в ладонь и снова задремал.
– Пойду домой, сварганю что-нибудь на ужин. Счастливо, Дон!
– Тебе того же. Приглядывай за своим щенком, не то он все в доме погрызет.
– У нее для этого игрушки.
Дон усмехнулся, обнажив кривые зубы, при виде которых по спине Лойда пробежал холодок.
– Вот увидишь. Ей больше по вкусу мебель.
Когда Лойд смотрел по телевизору вечерние новости, Лори подошла к его креслу и дважды тявкнула, точно как днем. Заглянув в блестящие глаза, он взвесил за и против и усадил ее на колени.
– Только попробуй мне налить на штаны – прибью.
Однако все обошлось, и вскоре она заснула, свернувшись клубочком. Лойд рассеянно гладил собаку, смотря телефонный ролик о теракте в Бельгии, а когда передача закончилась, вынес Лори на улицу, снова взяв под мышку, как футбольный мяч. Пристегнул поводок и позволил подойти к краю Оскар-роуд, где она присела и сделала свои собачьи дела.
– Отлично придумано, – улыбнулся Лойд, – так держать!
В девять часов он выстлал пол детского манежа пеленками для собачьего туалета – завтра не мешало бы пополнить запас, а заодно купить бумажных полотенец – и опустил щенка внутрь. Тот сидел, не сводя с него глаз. Лойд поставил воды в чашке, Лори немного полакала, затем улеглась, все так же наблюдая.
Лойд разделся и тоже улегся, не потрудившись залезть под одеяло. По опыту он уже знал, что утром оно все равно окажется на полу, став жертвой его ночных метаний. Однако сегодня он почти тут же провалился в сон и проснулся только в два ночи – от тоненького скулежа.
Лори лежала, просунув нос между прутьев манежа, будто тоскующий узник камеры-одиночки. На пеленках валялось несколько колбасок.
Рассудив, что на родной Оскар-роуд в столь поздний час можно не бояться оскорбить чьи-то чувства, щеголяя в трусах и майке, Лойд сунул ноги в шлепанцы и вынес свою гостью (так он до сих пор думал о Лори) наружу. Там он опустил ее на подъездную дорожку. Собака немного прошлась, понюхала кляксину птичьего помета и решила на нее помочиться. Он снова одобрил идею. Лори уселась и стала смотреть на пустую дорогу, а Лойд смотрел на звезды. Как их много, никогда столько не видел, хотя нет, должен был. Просто давно. Он попытался вспомнить, когда последний раз выходил на улицу в два часа ночи, но не смог. Почти зачарованно глядя на Млечный Путь, он вдруг поймал себя на том, что засыпает на ходу, и вернулся с собакой в дом.
Лори молча смотрела, как он меняет загаженные пеленки, но, оказавшись в манеже, начала скулить снова. Взять ее, что ли, с собою в постель? Хотя нет, судя по статье «Вы завели щенка», так не годится. Авторша, некая Сюзанна Моррис, доктор ветеринарии, без обиняков заявляла: «Стоит стать на этот путь, свернуть с него будет очень трудно». К тому же мысль о том что, проснувшись, он найдет в кровати на месте жены коричневую колбаску, отнюдь не прельщала. Это было бы не только неуважением к памяти покойной, но и означало бы, что придется менять постельное белье – работка, которая тоже его не прельщала, потому что этот блин вечно выходил комом.
Лойд пошел в комнату, которую Мэриан звала своей берлогой. Ее вещи по большей части оставались на месте, потому что, несмотря на увещевания сестры, он так и не набрался духа с ними расстаться. После смерти жены он старался избегать этой комнаты. Даже от фотографий на стенах боль утраты накатывала с новой силой, особенно сейчас. В два часа ночи человек не такой толстокожий, и только к пяти кожа начинает грубеть, когда первые лучи солнца появляются на востоке.
Мэриан так и не приобрела себе айпод, но сиди-плеер, с которым она дважды в неделю ходила на аэробику, до сих пор лежал на полке над скромной коллекцией альбомов. Лойд глянул на батарейки – «мизинчики» совсем не окислились. Провел пальцем по компакт-дискам, помедлил на «Холл энд Оутс» и перешел к «Джоан Баэз. Лучшие хиты». Вставил диск в плеер, захлопнул крышку, и тот бодро зажужжал. Забрав его с собой в спальню, Лойд нажал на клавишу и Джоан Баэз запела «Ночь, когда пал южный городок»{2}. Он положил плейер на свежую пеленку. Лори понюхала новый предмет, затем улеглась рядом, почти уткнувшись носом в наклейку с надписью «Мэриан Сандерленд».
– Годится? – спросил Лойд. – Чертовски на это надеюсь.
Он вернулся в постель и сунул руки в прохладу под подушкой. Комнату наполняли звуки музыки. Когда Баэз запела «Вечно молодого»{3}, Лойд ощутил приступ раздражения. «Так предсказуемо, – подумал он, – так шаблонно». Затем его сморил сон.
Сентябрь уступил место октябрю, самому лучшему месяцу на севере штата Нью-Йорк, где Лойд с Мэриан жили, пока он не вышел на пенсию, и, по его мнению, самому лучшему месяцу здесь, на западном побережье Флориды. Самая жара позади, но дни еще теплые, а до холодных январских и февральских ночей календарь еще листать и листать. Как и до предзимнего нашествия «перелетных» с севера, поэтому вместо того чтобы открываться и закрываться по пятьдесят раз на дню раздвижной мост создает пробки только раз десять-двадцать, да и самих машин много меньше.
После трехмесячного простоя на Кайман-Ки открылся «Рыбацкий приют», куда пускали с собаками. Неспешно прогуливаясь вдоль канала по «Шестимильной тропе», Лойд с Лори часто захаживали в этот ресторанчик. Там, где дощатый настил густо зарос меч-травой, собачку приходилось брать на руки, зато она запросто проскакивала под раскидистыми пальмами, тогда как Лойду приходилось буквально продираться, пригнувшись и раздвигая руками густые заросли и постоянно опасаясь, как бы на голову не свалилась древесная крыса. Впрочем, такого ни разу не случилось. В ресторане Лори спокойно сидела в ногах, греясь на солнышке, и Лойд награждал ее за примерное поведение ломтиками картофеля-фри со своей тарелки. Официантки были от собачки без ума, охали да ахали, норовя погладить серый дымчатый мех.
Особенно восхищалась Бернадетта, хозяйка ресторана.
– Что за мордашка! – то и дело повторяла она с таким видом, будто этим все сказано, и опускалась на колени рядом, открывая вид на глубокое декольте, которым Лойд любовался. – Ах, что за мордашка!
Лори принимала эти ласки, но без особого восторга. Бросала взгляд на свою новую поклонницу и опять переключалась на Лойда. Возможно, такое внимание объяснялось и картофелем-фри, но лишь отчасти. Взгляд Лори был столь же пристальным, даже если Лойд просто смотрел телевизор. Точнее, пока она не засыпала.
Собачка быстро приучилась к туалету и вопреки предсказаниям Дона никогда не грызла мебель. Зато здорово доставалось игрушкам, число которых постепенно выросло с трех до шести, а там и до дюжины. Лойд подыскал для них старый деревянный ящик. Лори подходила к нему по утрам, ставила на край передние лапы и изучала содержимое, словно какая-нибудь покупательница из «Пабликса» – витрину. В конце концов что-нибудь выбирала, утаскивала в угол и грызла, пока не надоест. Затем возвращалась к ящику и выбирала что-то еще. К вечеру игрушки валялись по всему дому: в спальне, в гостиной, на кухне. У Лойда вошло в привычку собирать их перед сном и складывать обратно в ящик. Но не из-за беспорядка, а потому что каждое утро собачка с таким удовольствием обозревала все свои сокровища в сборе.
Часто звонила Бет. Расспрашивала, как он питается, напоминала о днях рождения и годовщинах давних друзей, сообщала, что кого-то не стало. Разговоры всегда заканчивались вопросом: как там Лори, все еще на испытательном сроке? Лойд каждый раз отвечал, что пока думает, но однажды в середине октября все же решился. Они тогда только что пришли из «Рыбацкого приюта», и Лори спала на спине посреди гостиной, раскинув лапы на все четыре стороны. Легкий ветерок от кондиционера ерошил ей пушок на брюшке, и Лойд впервые осознал, какая она красавица. И не в порыве чувств, а как объективную реальность. Вроде звезд в небе, которыми он любовался, когда выгуливал собаку перед сном.
– Нет, пожалуй, испытание она выдержала, – ответил он. – Но, Бетти, если собака меня переживет, на твоей совести забрать ее себе или пристроить в хорошие руки. И начхать на Джима с его аллергиями!
– Вас понял, Резиновый Утенок.
«Резинового Утенка» сестра позаимствовала в семидесятых из старой песни дальнобойщиков и с тех пор не раз пускала в ход. Еще одна черта, которая одновременно умиляла Лойда и чертовски бесила.
– Я так рада, что все уладилось, – она понизила голос, – и, если честно, особо не рассчитывала.
– Зачем же тогда ее привезла?
– Решила рискнуть. Я знала, что золотая рыбка не то: с ней слишком мало хлопот. Собачка научилась лаять?
– Скорее, тявкать. Она подает голос, когда приходит почтальон, курьер или Дон заглядывает на пиво. Причем всегда только дважды: «тяв-тяв», и все. Когда снова появишься?
– Я приезжала к тебе в последний раз. Теперь твой черед нас навещать.
– Мне придется взять с собой Лори. Ни за что не оставлю ее с Доном и Эвелин Питчер!
Глянув на спящую собачку, Лойд понял, что не оставит ее вообще ни с кем. Даже ненадолго отлучаясь в супермаркет, он уже начинал волноваться, и каждый раз вздыхал с облегчением, когда она встречала его под дверью.
– Ну так и привози, интересно будет посмотреть на нее повзрослевшую.
– А как же аллергия у Джима?
– Начхать! – рассмеялась Бет и повесила трубку.
Когда стихла буря восторга и обожания вокруг Лори, проспавшей на заднем сиденье весь путь до Бока-Ратон, если не считать одной остановки, чтобы сводить ее в кустики, Бет вернулась к привычной роли старшей сестры. Она могла бы пропилить Лойда по множеству поводов, будучи виртуозом в этом деле, но на сей раз основной темой стал доктор Олбрайт, очередной осмотр у которого он давно пропустил.
– Вообще-то, выглядишь ты хорошо, – хмыкнула она. – Вроде даже загорел. Если только это не желтуха.
– Умеешь ты подбодрить, Бетти. Солнце, просто солнце. Я гуляю с Лори три раза на день. По пляжу, как проснемся, по «Шестимильной тропе» к «Рыбацкому приюту», где обычно перекусываем, и вечером снова по пляжу, до самого заката. Лори до него нет дела – собаки лишены чувства прекрасного, – а я наслаждаюсь.
– Ты гуляешь с ней по тому настилу вдоль канала? Боже, Лойд, там же все прогнило! Того и гляди провалится под ногами, и вы с этой принцессой бултыхнетесь в канал. – Она почесала Лори за ушами. Собачка прикрыла глаза и вроде бы даже улыбнулась.
– Этому настилу лет сорок, если не больше, – усмехнулся Лойд. – Думаю, он меня переживет.
– Ты записался к доктору на прием?
– Нет еще, но запишусь.
Она протянула телефон.
– А давай прямо сейчас! У меня на глазах.
Судя по выражению глаз, сестра не ожидала, что он примет вызов. Потому отчасти Лойд и согласился, но не только. Раньше он боялся визитов к врачу: все время ждал момента – явно от переизбытка сериалов, – когда тот мрачно посмотрит на него и скажет: «У меня для вас плохая новость».
Однако теперь Лойд чувствовал себя хорошо. Ноги по утрам деревенели, по всей видимости, от переизбытка ходьбы, и в спине хрустело сильнее прежнего, но, прислушиваясь к своим внутренним ощущениям, он не находил поводов для беспокойства. Конечно, в стариковском теле всякая дрянь может долго расти незамеченной, а потом наброситься, но пока не наблюдалось никаких внешних симптомов: ни крови в испражнениях и мокротах, ни боли в желудке, ни трудностей с глотанием пищи, ни болезненного мочеиспускания. Все-таки куда проще пойти к врачу, если тело говорит, что в этом нет нужды.
– Чему ты улыбаешься? – с подозрением спросила Бет.
– Ничему. Давай его сюда.
Он потянулся за телефоном, но она отдернула руку.
– Если и впрямь решился, звони со своего.
Через две недели после осмотра доктор Олбрайт пригласил его зайти за результатами. Те были хорошими.
– Ваш вес практически в норме, у вас отличное кровяное давление, и рефлексы такие же. Показатель холестерина улучшился с прошлого раза, когда вы соизволили сдать кровь.
– Да, знаю, давненько это было. Пожалуй, даже слишком.
– Кто бы сомневался... Так или иначе, пока я не вижу потребности сажать вас на липиды. Можете считать это своей победой. По крайней мере половина ваших сверстников их принимает.
– Я много хожу пешком, – объяснил Лойд. – Сестра подарила мне собаку. Щенка.
– Собаки будто специально созданы для идеальной тренировки, прямо божий промысел. Ну а как в общем и целом, справляетесь?
Олбрайт мог не уточнять. Мэриан тоже у него обследовалась, и куда более добросовестно, чем ее супруг, раз в полгода проходила осмотры – Марианна Сандерленд была предусмотрительной во всех отношениях, – но против рака, который сперва разрушил ее разум, а затем и отнял жизнь, никакая дальновидность помочь не смогла. Он завелся слишком глубоко. Глиобластома для мозга – пуля сорок пятого калибра, выпущенная рукой Господа.
– Да ничего, в общем. Бессонница прошла. Наверное, потому, что устаю за день.
– Из-за собаки?
– Да, в основном.
– Не забудьте поблагодарить сестру.
Хорошая мысль, подумал Лойд, и тем же вечером последовал совету. Право, совершенно не стоит благодарности, ответила Бетти. Он повел Лори на прогулку по пляжу. Полюбовался закатом, а Лори отыскала дохлую рыбину и помочилась на нее. Оба ушли домой довольными.
Шестое декабря в тот год, как обычно, началось с прогулки по пляжу и завтрака следом: сухого корма для Лори и болтуньи с тостом для Лойда. Ничто не предвещало того, что Господь уже взводит курок своего «сорок пятого».
Лойд посмотрел первый час новостного шоу «Сегодня», а потом отправился в берлогу Мэриан. Он подыскал себе небольшое занятие: вел бухгалтерию в «Рыбацком приюте» и у автомобильного дилера в Сарасоте. Необременительно, никаких стрессов, и, хотя ему и так хватало на жизнь, вернуться к работе было приятно. А еще он обнаружил, что рабочий стол Мэриан намного удобней. Ее музыка тоже ему нравилась. Всегда. Наверное, мелькнула мысль, Мэриан порадовало бы, что ее любимое место не пустует.
Сидя рядом, Лори задумчиво грызла игрушечного кролика и потом прилегла вздремнуть. В десять тридцать Лойд сохранил рабочий файл и откинулся на спинку кресла.
– Ну что, малышка, пора перекусить?
Она побежала за ним на кухню и приняла из рук жевательную косточку из сыромятной кожи. Сам он выпил молока и съел пару печений, присланных Бет заранее к Рождеству. Немного подгоревших снизу (жечь выпечку сестра тоже обожала), но съедобных.
Затем Лойд читал, постепенно одолевая объемный труд Джона Сэндфорда, пока не отвлекся на знакомое позвякивание. Лори сидела у входной двери и тыкалась носом в стальной карабин поводка, висевшего на ручке. Лойд глянул на часы: без четверти двенадцать.
– Ладно, уговорила.
Он взял ее на поводок, похлопал по карманам, проверяя, на месте ли бумажник, и вышел следом за собакой на яркий полуденный свет. На пути к «Шестимильной тропе» он заметил, что сосед уже вынес во двор свой обычный набор аляповатых рождественских украшений из пластика: Младенца в яслях (духовное), рослого пластмассового Санту (мирское) и стайку декоративных гномов, размалеванных под эльфов – во всяком случае, Лойду так показалось. Вскоре Дон с риском для жизни полезет на лестницу развешивать мигающие гирлянды, и дом Питчеров станет похож на маленькое речное казино. В прошлом Лойда охватывала грусть при виде праздничной суеты, но теперь он рассмеялся. Надо отдать должное сукину сыну: артрит, глаза еле видят, спина разламывается, а он не сдается. Рождество любой ценой!
На заднюю веранду Питчеров вышла жена соседа Эвелин. Розовый халат застегнут не на ту пуговицу, щеки подмазаны желтовато-белым кремом, волосы торчат во все стороны. Дон как-то признался, что жена последнее время немного потеряла связь с реальностью, и сегодняшний вид Эвелин определенно это подтверждал.
– Ты его не видел? – крикнула она.
Лори вскинула взгляд и поприветствовала ее своим фирменным «тяв-тяв».
– Кого, Дона? – уточнил Лойд.
– Нет, Джона Уэйна! Конечно, Дона, кого же еще?
– Нет еще.
– Если увидишь, передай, чтобы прекращал балду пинать и заканчивал с украшениями. Огоньки болтаются, а волхвы все еще в гараже! У этого человека не все дома!
«Если так, тогда вас таких двое», – подумал он и ответил:
– Передам, если увижу.
Эвелин перегнулась через перила веранды, рискуя свалиться.
– Ой, какой хорошенький песик! Как, говоришь, его зовут?
– Лори, – в сто первый раз ответил ей Лойд.
– О сука, сука, сука! – с шекспировским жаром продекламировала Эвелин и вдруг прыснула. – Жду не дождусь, когда закончится это проклятое Рождество! Можешь тоже ему передать.
Она выпрямилась и вернулась в дом. Слава богу – Лойд сильно сомневался, что сумеет помочь, свались она через перила. Лори повела носом и потрусила на запах жаркого, что доносился из «Рыбацкого приюта». Лойд побрел за ней, предвкушая печеного лосося с рисом. Жареное в масле уже начало выходить ему боком.
Канал петлял, и деревянный настил «Шестимильной тропы» лениво петлял следом, прижимаясь к заросшему берегу. В досках то и дело попадались провалы. Лори задержалась, наблюдая, как пеликан ушел под воду и вынырнул с рыбой, бьющейся в клюве с мешком. Затем остановилась перед зарослями меч-травы, пробившейся между двух досок, и пришлось приподнять ее, подхватив под брюхо. Подросла, под мышкой уже особо не поносишь. Чуть дальше, как раз перед следующим поворотом, над дорогой низкой аркой нависали пальмы. Рост Лори позволял ей свободно пройти под ними, но она вдруг снова замерла, что-то обнюхивая. Поравнявшись с ней, Лойд нагнулся рассмотреть находку. Ею оказалась трость Дона Питчера. Нижняя половина раскололась вдоль, хоть и была сделана из крепкого красного дерева. Приглядевшись, Лойд обнаружил и следы крови.
– Не нравится мне это, – нахмурился он. – Пойдем-ка от...
Куда там – Лори уже неслась вперед, вырвав из его руки поводок. Вот она исчезла под зеленой аркой, только рукоятка поводка гремит по настилу, болтаясь из стороны в сторону. Затем донесся лай, но не обычное двойное тявканье, Лори захлебывалась грозным рычанием, невероятным для такой крохи. Лойд с тревогой поднырнул под ветки, отодвигая их найденной тростью. Они пружинили и хлестали по лицу, царапая щеки и лоб. Кое-где на листьях виднелись кровавые капли и разводы. Еще больше крови было на досках под ногами.
Лори стояла по ту сторону зарослей. Передние лапы врозь, спина дугой, морда опущена до самых досок. Малышка лаяла на аллигатора! Взрослого, по меньшей мере в десять футов длиной, тускло-зеленого с черными разводами. Распластавшись на теле Дона Питчера, огромная рептилия уставилась тусклыми глазами на заливающуюся лаем собаку. Тупая приплюснутая морда лежала на загорелой шее Дона, а короткие чешуйчатые лапы по-хозяйски обнимали его костлявые плечи.
Последний раз Лойд видел аллигатора, когда посещал с Мэриан зоопарк «Джангл Гарденс» в Сарасоте много лет назад.
Голова Дона была наполовину откушена, и сквозь остатки волос виднелись раздробленные кости черепа. Кровь, заливавшая щеки, подсыхала на солнце, и среди красного виднелись серо-желтые комки. Лойд понял, что видит мозг Дона Питчера. Он думал этим мозгом еще, наверное, минуты назад! Какой смысл тогда во всем, что есть вокруг?
Рукоятка поводка свалилась с настила в канал. Лори продолжала лаять. Пока аллигатор ее просто разглядывал. Похоже, он был еще тем тупицей.
– Лори, молчать! Молчать, кому сказал!
Почему-то вдруг вспомнилась Эвелин Питчер, как она стояла у себя на веранде будто актриса на авансцене и восклицала: «О сука, сука, сука!»
Лори прекратила лаять, но из горла ее все еще вырывалось низкое рычание. Она будто выросла вдвое – темно-серый дымчатый мех стоял дыбом не только на загривке, но и по всему телу. Опустившись на одно колено и ни на миг не сводя глаз с аллигатора, Лойд сунул руку в воду и нащупал поводок. Выудил его из воды, взялся за ручку и встал, все так же не упуская из виду черно-зеленой твари, что разлеглась на теле Дона. Рванул поводок – казалось, он привязан к столбу, так уперлась Лори, – но затем она все же повернулась к нему.
Аллигатор поднял хвост и ударил по настилу. Доски затряслись под ногами, в воздух взметнулись брызги. Лори в ужасе отскочила, прижимаясь к кроссовкам Лойда. Он нагнулся не глядя и подхватил ее на руки, продолжая смотреть на аллигатора. Собака дрожала, словно ее било электрическим током, глаза выпучились на оскаленной морде. Самого Лойда настолько потряс вид мертвого соседа, что он даже не испугался, а когда немного пришел в себя, то ощутил не страх, а свирепую ярость.
Он отстегнул поводок и уронил под ноги.
– Лори, домой! Домой, слышишь? Я догоню.
Не отворачиваясь, он нагнулся и подхватил собаку на руки. Тусклые глазки рептилии так же неотрывно следили за ним. Когда Лори была младше, Лойд не раз носил ее под мышкой как футбольный мяч, а теперь, будто мяч, бросил между своих ног назад, прямо в образованную пальмами арку.
Времени оглянуться уже не хватило. Аллигатор перешел в наступление, сорвавшись с места с поразительной для такой туши скоростью. Кряжистые задние лапы с такой силой оттолкнули тело Дона, что оно отлетело на несколько футов. Пасть раскрылась, выставив на обозрение зубы, похожие на грязную изгородь из кольев. На шершавом розовато-черном языке виднелись клочья рубашки Дона.
Лойд широко замахнулся тростью. Удар пришелся рептилии по голове сбоку, чуть ниже одного из жутковато застывших глаз. Трость раскололась по трещине, кусок отлетел и с плеском упал в канал. Аллигатор приостановился, будто от удивления, и снова бросился в атаку, стуча по доскам тяжелыми когтями. Зубастая пасть, распахнутая еще шире, царапала настил, так что в стороны летели серые щепки.
Мыслей не было, верх взяли инстинкты. Лойд отчаянно ткнул обломком трости, вонзив острый отщепленный конец в беловатую плоть сбоку приплюснутой головы. Сжал рукоятку обеими руками и навалился на нее всем весом. Аллигатора повело в сторону, и прежде чем он успел снова повернуться, раздался оглушительный треск – будто череда холостых выстрелов из стартового пистолета. Старый настил рухнул, передняя часть твари провалилась в канал, а хвост с силой обрушился на искореженные доски, подбросив в воздух мертвое тело Дона. С трудом удержавшись на ногах, Лойд едва успел отскочить от щелкнувших челюстей, которые высунулись из бурлящей воды. Он снова ткнул тростью – не целясь, но зазубренный конец глубоко воткнулся прямо в тусклый немигающий глаз. Аллигатор резко сдал назад и утянул бы Лойда за собой в воду, не отпусти тот рукоятку.
Развернувшись, Лойд выставил руки вперед и ломанулся сквозь пальмовые заросли, каждый миг ожидая, что зубастые челюсти схватят его сзади или тварь, проплыв по илистому дну под настилом, выскочит впереди, взметая гнилые доски фонтаном щепок. Он вырвался из пальмовых зарослей весь в грязи, покрытый пятнами крови Дона и собственной из десятков ссадин.
Лори не убежала домой. Она поджидала чуть дальше, в трех шагах, и при виде хозяина помчалась навстречу и запрыгнула на него. Лойд поймал ее, словно принимая отчаянный длинный пас, и припустил что есть духу, почти не ощущая, как собака извивается у него в руках, скулит и лихорадочно облизывает ему лицо. Вспоминалось это уже потом.
Когда настил остался позади, сменившись подъездной дорожкой, Лойд оглянулся, все еще ожидая, что тварь гонится за ним со своей жуткой, чудовищной прытью. На середине подъема к дому ноги подкосились, и он осел на землю. Все тело трясло, из глаз текли слезы. Он то и дело оглядывался, высматривая аллигатора. Лори продолжала лизать ему лицо, но ее дрожь уже сходила на нет. Почувствовав, что снова способен стоять на ногах, Лойд подхватил собаку и кое-как одолел остаток пути, дважды останавливаясь из-за подступавшей слабости. Когда он почти доплелся до задней двери, на веранде соседнего дома снова показалась Эвелин.
– Не балуй собаку, – заметила она, – не то привыкнет и будет вечно проситься на руки... Дона не видал? Ему нужно закончить с рождественскими украшениями.
Интересно, подумал Лойд, она не видит крови или попросту не желает видеть?
– Произошел несчастный случай, – неловко выговорил он.
– Какой еще случай? Кто-нибудь снова въехал в проклятый разводной мост?
– Ступай в дом, – буркнул он, отворачиваясь.
Зашел к себе, налил собаке в миску свежей воды, которую она жадно принялась лакать, и позвонил по 911.
Должно быть, полицейские поехали в дом Питчеров сразу после того, как забрали тело Дона, потому что до Лойда вскоре донеслись крики Эвелин. Вряд ли они продолжались долго, но ему казались бесконечными. Мелькнула мысль пойти к ней и попытаться успокоить, но он не чувствовал в себе для этого сил. Еще никогда в жизни на него не наваливалась такая усталость, даже в школе после футбольных тренировок под знойным августовским солнцем. Хотелось просто посидеть в кресле с Лори на коленях. Она уже задремала, свернувшись клубком.
Затем пришла полиция брать показания. Сказали, что ему очень повезло.
– Мало того, что повезло, так вы еще и чертовски быстро думали, – похвалил его один коп. – Это ж надо было вот так воспользоваться тростью мистера Питчера.
– Аллигатор все равно бы меня сожрал, если бы от его веса настил не обвалился.
Вероятно, сожрал бы и Лори. Лори не убежала домой. Лори поджидала хозяина.
Той ночью он взял ее с собой в постель. Она спала на стороне Мэриан. Сам Лойд спал мало. Едва веки смыкались, перед глазами снова вставал аллигатор, растянувшийся на теле Дона с дурацким хозяйским видом. Мертвые черные глаза рептилии. Почудившаяся в них усмешка. Неожиданная скорость, с которой бросилась тварь. И тогда Лойд начинал гладить спящую рядом собаку.
На следующий день из Бока-Ратон приехала Бет и отчитала его по полной программе, но сначала обняла и осыпала поцелуями – совсем как Лори, облизавшая ему все лицо, когда он вынырнул из тех пальмовых зарослей.
– Я ведь тебя люблю, старый идиот, – вздохнула Бет. – Слава богу, ты жив.
Затем она прижала к себе Лори. Собака терпеливо это снесла, но как только Бет поставила ее на пол, отправилась на поиски резинового кролика. Уволокла его в угол и заставила попищать. Может, представляет, что рвет сейчас на куски аллигатора? Хотя нет, это, конечно, глупость, одернул себя Лойд. Не надо наделять собак несвойственными им качествами. Нет, это не была рекомендация из статьи «Вы завели щенка». К некоторым выводам приходишь самостоятельно.
На следующий день после визита сестры к Лойду приехал инспектор из Флоридского управления охоты и рыболовства. Они сели на кухне, и инспектор, которого звали Гибсон, согласился на стакан чая со льдом. Лори какое-то время с наслаждением обнюхивала ботинки и брюки гостя, а потом свернулась под столом.
– Мы выловили того аллигатора, – сообщил Гибсон. – Вы счастливчик, мистер Сандерленд. Чудом выжили. Здоровая была зверюга.
– Сам знаю. Усыпили уже?
– Нет, более того, пока обсуждается, стоит ли вообще это делать. Она защищала кладку яиц, когда напала на мистера Питчера.
– Свою кладку?
– Именно.
Лойд подозвал Лори, и та подошла. Он усадил ее к себе на колени и стал гладить.
– Как долго она вообще там жила? Мы с собакой чуть ли не каждый день ходили к «Рыбацкому приюту» по тому треклятому настилу.
– В норме инкубационный период у аллигаторов составляет шестьдесят пять суток.
– И эта тварь все время была там?
– В основном, да, – кивнул Гибсон. – Пряталась в зарослях.
– И смотрела, как мы ходим мимо.
– Вы и все остальные, кто пользовался тропой. Должно быть, мистер Питчер каким-то поступком, совершенно случайно, пробудил в ней... ну.... – Гибсон передернул плечами. – Нет, не материнский инстинкт. Вряд ли о рептилии можно так сказать, и все же в них заложена охрана гнезда.
– Дон мог махнуть тростью в ту сторону. Он вечно размахивал тростью. Возможно, даже задел аллигаторшу... или попал по кладке.
Гибсон допил чай со льдом и встал.
– Я просто подумал, что вам будет интересно узнать.
– Да, спасибо.
– Было бы за что... Какая милая у вас собачка! Помесь колли и еще кого-то?
– Муди.
– Точно, теперь вижу. И в тот день она была с вами?
– Вообще-то, бежала впереди. Лори первая увидела аллигатора.
– Ей тоже повезло, что осталась жива.
– Да. – Лойд погладил собаку.
Та подняла на него янтарные глаза, и он в который раз задался вопросом: что же Лори видит у него в лице, когда он смотрит на нее сверху вниз? Загадка, такая же, как звездное небо, на которое он сам смотрит во время их ночных прогулок.
Гибсон ушел, поблагодарив за чай. Лойд еще какое-то время сидел на кухне, поглаживая серый, как тучка, мех. Затем отпустил собаку по ее собачьим делам, а сам занялся своими. Такова жизнь, куда от нее денешься? Остается только жить.
Мэнли Уэйд ВЕЛЛМАН
МАЛЕНЬКИЙ ЧЕРНЫЙ ПОЕЗД
Когда оказываешься около Верхней Развилки с ее зубчатыми хребтами, глубокими долинами да лесными чащами, куда ни пойди, то невольно думаешь: вот она, глухомань, где никогда не ступала нога человеческая. Шел я, значит, себе тропинкой меж огромных сосен и теребил серебряные струны гитары, чтобы как-то скрасить свое одиночество. И тут из-за поворота навстречу вываливается мужик – моложавый, краснорожий, лысый, да еще и пьяный в стельку. Ну, я и пожелал ему доброго вечера.
– Умеешь играть на этой штуковине, приятель? – хватает он меня со второй попытки за рукав рубашки. – Идем к нам на вечеринку. Наши скрипачи в последнюю минуту струхнули, так что мы остались с одной губной гармошкой.
– Как это, скрипачи струхнули? – спрашиваю я.
– Да вечеринка у мисс Донни Каравэн, – ответил он так, будто это все объясняет. – Идем, у нас там жареные на огне цыплята и поросенок, а еще бочонок славного самогона.
– Слушай, – говорю я, – слыхал байку про бродячего скрипача, что оказался Сатаной?
– Да ну тебя, – заржал он. – Сатана играет на скрипке, а ты – на гитаре. Гитары чего бояться? Как тебя звать-то?
– Джон. А тебя?
Но он уже поднимался по заросшей, извилистой тропке – такую и не заметишь, если не знать.
Ладно, думаю, вечеринка, небось, в доме, заодно и заночую, а то уже смеркается. И пошел следом. Спутник мой упился в такой дупель, что чуть на меня не падал, но мы все-таки добрались до перевала, по ту сторону которого темнела лесистая долина, сумрачная и таинственная на вид. Во время спуска до нас донеслись громкие и веселые голоса. Наконец мы достигли забора. За ним стоял дом, а народу в нем собралось столько, что хоть предварительные выборы устраивай.
При виде нас они расшумелись так, что у меня зазвенело в ушах. Мой пьяный провожатый замахал обеими руками.
– Это мой друг Джон, и щас он нам сыграет! – проревел он во всю глотку.
Тут они загорланили еще громче, и мне пришлось сыграть «Адскую заварушку в Джорджии»
Все дико скакали, размахивали руками и кружились. В основном здесь собралась молодежь, сплошь в лучших нарядах. Сбоку какой-то громила объявлял танцы, но вокруг так галдели, что его почти не было слышно. Прямо как детишки возле заброшенного кладбища с привидениями. Видать, пытаются вытанцевать страх. Я и сам подпрыгнул между аккордами, услышав стон за спиной. Правда, оказалось, это просто какой-то пожилой мужик с худым лицом подыгрывает моей гитаре на губной гармошке.
Я посмотрел на дом. Новый, широкий, основательный; щели меж тесаных бревен замазаны побеленной глиной. Сквозь проход в середине видно чуть ли не всю долину, вплоть до горных вершин, за которые садится красный шар солнца. Понизу долины на всю длину идет просека, похожая на дорогу. Пока я играл на гитаре, в окнах вспыхнул свет. Кто-то зажигал лампы с наступлением темноты.
Мелодия закончилась. Все долго и громко рукоплескали.
– Еще! Хотим еще! – орали они, сбившись среди деревьев во дворе в кучки, чтобы хоть как-то побороть тревогу.
– Друзья! – Я как-то перекричал гомон. – Позвольте выразить почтение гостеприимной хозяйке.
– Эй, в доме! – заорал мой пьяный провожатый. – Мисс Донни, идите познакомьтесь с Джоном.
Она вышла и так гордо прошествовала через толпу, что показалась мне выше ростом. Подол пышной полосатой юбки бил по каблукам, но выше талии одежды было куда меньше, а на округлых руках и плечах так и вообще ничего. Масляная желтизна волос, наверное, взялась из бутылочки, а кукольно-розовый цвет лица – из коробочки. Она улыбнулась мне, и в носу защипало от запаха ее духов. Сзади следовал тот громила, распорядитель танцев. У него были безжизненные черные волосы и широкие зубы, а тяжелые лапищи раскачивались, что твои гири на весах.
– Рада вас видеть, Джон, – сказала она глубоким грудным голосом.
Я заглянул ей в глаза, голубые, будто яйцо малиновки, посмотрел на ее волосы цвета масла, красные губы и голые розовые плечи. Ей было лет тридцать пять, а может, и за сорок, но выглядела она гораздо моложе.
– Очень приятно, – ответил я со всей любезностью. – Мисс Донни Каравэн, у вас день рождения?
Гомон затих, все только переглядывались. Костры разгорались все сильнее, отгоняя наступавшие сумерки.
Донни Каравэн встретила мои слова глубоким смехом.
– День рождения проклятия. – Ее голубые глаза расширились. – А еще, сдается мне, конец проклятия. Все сегодня.
У некоторых отвисла челюсть, но никто не проронил ни слова. Похоже, сбежавшие скрипачи испугались чего-то не совсем обычного.
– Идемте Джон, – хозяйка протянула мне тонкую ладонь, унизанную кольцами с зелеными камнями, – поешьте, выпейте…
– Спасибо, – сказал я, потому что у меня с самой зари маковой росинки во рту не было.
Она крепко схватила мою руку и потащила за собой, исподволь наблюдая за мной краем глаза. Громила явно ревновал из-за того, что мисс Каравэн была со мной столь радушна, и прожигал наши спины яростным взглядом.
Над ямой с углями томились на решетке две свиные полутушки. Рядом стояла пара смуглых стариков, и один, обмазывал румяное жаркое соусом, окуная в небольшой котелок палку с тряпичным шариком на конце. Над другим костром висел большой котел, из которого какая-то старуха вылавливала обжаренные в жиру кукурузные клецки – хашпаппи, и выкладывая их в миски, ставила на дощатый стол.
– В очередь! – звонко скомандовала Донни Каравэн. Гости стали выстраиваться в очередь. Снова послышалась болтовня. На лицах заиграли улыбки. Чем-то напоминало тревожный сон: кругом шум-гам и веселье, но чувствуется – надвигается что-то зловещее.
Пока старик нарезал для нас в бумажные тарелочки поджаренную свинину, Донни Каравэн подхватила меня под локоть. Старуха добавила в тарелки кукурузные клецки и добрую горку капустного салата. За едой я размышлял над рецептом соуса к мясу, а еще над тем, добровольно ли все эти люди явились на так называемый день рождения проклятия.
– Джон, – спросила она, будто прочитав мои мысли, – а правду говорят, что чистому сердцу не страшны ведьмины проклятия?
– Да, слыхал что-то такое.
Она рассмеялась. Громила и худой старик с губной гармошкой глянули на нас, оторвавшись от еды.
– Двадцать лет назад меня прокляла одна старая ведьма, – начала Донни Каравэн. – Обвинила в преступлении, а суд оправдал. Ну и кто прав?
– Даже не знаю, что и сказать, – вынужден был признать я.
Она снова рассмеялась и откусила хашпаппи.
– Посмотри вокруг, Джон. Этот дом – мой дом, эта долина – моя долина, эти люди – мои друзья, и пришли они сюда, чтобы доставить мне удовольствие.
Мелькнула мысль, что только она здесь радуется... да и то вряд ли.
– Бог ты мой! – рассмеялась она. – Некоторые уж умаялись столько лет ждать, когда же меня поразит это проклятье. Не дождутся – я придумала, как его отвести. – Она подняла на меня голубые глаза. – Ну а тебя, Джон, каким ветром занесло в Верхнюю Развилку?
Распорядитель танцев тут же навострил уши, худой старик-гармошечник тоже.
– Да так, шел мимо. Я ищу песни. Слыхал, в Верхней развилке поют что-то о маленьком черном поезде.
Все замолкли, будто я перешел грань приличия.
И снова тишину разорвал смех Донни Каравэн.
– Ха, да я знаю эту песню почти столько же, сколько знаю о проклятии. Хочешь спою?
Народ выжидательно смотрел на нас.
– Будьте так добры, мэм, – попросил я.
И она запела в желтом сиянии ламп и алых всполохах костра, окруженная мрачными тенями деревьев и горной тьмой, в которой не проглядывалась даже долька луны. Ее голос был хорош. Я отставил тарелку и попытался подыграть на гитаре.
– Какая замечательная мелодия! – воскликнул я. – Словно поезд катится.
– Увы, мой голос не настолько высокий, чтобы изобразить свисток, – улыбнулась она мне своими красными губами.
– Я могу подыграть, – тихо предложил мужик с губной гармошкой, подходя ближе.
Все вытянули шеи в нашу сторону. Люди выглядели раздосадованными, смущенными, а порой, и не скрывали своего отвращения. И тогда я задался вопросом: почему эту песню нельзя упоминать?
Но тут от дома, где стоит бочка, раздались крики. Мой пьяный провожатый орал на почти столь же пьяного мужика, и каждый пытался вырвать у другого тыквенную бутылку. Еще пара-тройка болельщиков с каждой стороны подначивали их криками.
– Джет! – крикнула Донни Каравэн громиле. – Давай, прекратим это, не то весь самогон разольют.
И они с Джетом направились к мужикам у бочки, остальные тоже подобрались, чтобы поглазеть.
– Джон, – тихо позвал кто-то... тот человек с губной гармошкой. Отсветы костра четко вырисовывали морщины на его худом лице и волосы «соль с перцем». – Джон, и все-таки, что ты тут делаешь?
– Смотрю, – ответил я, наблюдая, как громила Джет разнял двух пьяниц и Донни Каравэн принялась их распекать.
– И слушаю, – продолжал я. – Любопытно, какое отношение черный поезд имеет ко всей этой вечеринке. И что это за рассказ о проклятии. Знаете что-нибудь?
– Знаю, – ответил он.
Мы отошли с едой подальше от костра. Народ с хохотом и криками продолжал стягиваться к бочке.
– Донни Каравэн была замужем за Тревисом Джонсоном, – начал гармошечник. – Тот владел в Верхней Развилке железной дорогой и занимался перевозками здешней древесины. Человек с тугой мошной, потому Донни за него и вышла. Но... – Он сглотнул. – Ее любил еще один парень, Кобб Ричардсон. Он работал машинистом на ее мужа. И убил его.
– Из-за любви?
– Люди считали, что Донни Каравэн подбила Кобба на убийство мужа. Дело в том, что Тревис завещал ей все деньги и имущество: железную дорогу и прочее. Но Кобб в своем признании сказал, что Донни никоим боком не причастна к убийству. Закон ее отпустил, а Кобба казнили в столице штата.
– Ну и дела, – присвистнул я.
– Во-во. И мать Кобба – миссис Аманда Ричардсон – наслала проклятие.
– О, так это она ведьма...
– Да никакая она не ведьма, – перебил он, – просто наслала проклятие. Пообещала, что наследство выйдет Донни боком и поезд Кобба станет ее гибелью. А Донни только посмеялась. Ну, ты слышал ее смех. С тех пор в наших краях и появилась песня о черном поезде.
– Кто ее сочинил?
– Полагаю – я.
Он посмотрел на меня долгим взглядом. Выждал, давая свыкнуться с новостью, и добавил:
– Вероятно, именно из-за песни Донни Каравэн согласилась на сделку с железной дорогой Ореховой Речки. Эти ребята выплачивают ей содержание, а она больше не гоняет поезд из Верхней Развилки.
Я доел жареную свинину. Мог бы сходить за добавкой, но уже как-то не хотелось.
– Понятно, мисс Каравэн решила, что нет поезда – нет и гибели.
Мы с ним выбросили бумажные тарелки в костер. Я особо не рассматривал людей, но с приходом ночи они вроде как стали смеяться потише.
– Вот только поговаривают, что поезд все же ходит по той дороге. Или, по крайней мере, ходил. Иногда в полночь появляется черный поезд, и тогда умирает какой-нибудь грешник.
– А ты сам этот поезд когда-нибудь видел?
– Нет, Джон, но Господь наверняка его слышит. Одна Донни Каравэн над этим смеется.
Она тут же залилась смехом, подшучивая над обоими драчунами. Все мужчины повернулись в ее сторону, и, сдается, женщинам это не понравилось. Да я и сам чуть изогнул шею.
– Двадцать лет назад она была в самом соку. Глаз не отвести, поверь, – продолжал гармошечник.
– А что значит, нет больше проклятия?
– Донни обтяпала еще одну сделку. Продала все рельсы Верхней Развилки, что двадцать лет пролежали без дела. Сегодня были сняты и увезены последние. А вот этот дом она построила на том месте, где когда-то пролегала железная дорога. Глянь-ка туда, через этот проход в середине здания. Там как раз и проходили пути.
Итак, темная насыпь среди деревьев – это бывшая железная дорога, подумал я. Сейчас она кажется не такой уж широкой.
– Нет рельсов – значит, нет и никакого черного поезда в полночь, как считает Донни, – продолжал он. – А люди явились по ее приглашению по разным причинам: кто-то арендует у нее землю, кто-то должен ей денег, а некоторые – мужчины – просто рады плясать под ее дудку.
– И она больше не выходила замуж? – спросил я.
– Если она это сделает, то потеряет землю и деньги – наследство Тревиса Джонса. Таковы условия завещания. Она живет с мужчинами безо всякого брака, меняет их, как перчатки. Некоторые, знаю, даже покончили с собой из-за того, что она к ним охладела. В последнее время Донни со здоровяком Джетом, но сегодня ведет себя так, словно выбирает нового хахаля.
В свете ламп и костров к нам вернулась хозяйка.
– Джон, гости хотят танцевать.
На пару с гармошечником я сыграл «Сгинувшие тысячи»
Когда я закончил, ко мне, шурша юбкой, снова подошла Донни Каравэн.
– Пусть губная гармошка одна поиграет. Станцуем?
– Не умею я всякие шейки вытанцовывать. Я бы сейчас с удовольствием разучил песню про черный поезд.
Она посмотрела на меня с прищуром.
– Ладно. Играйте, а я спою.
И спела.
Гармошечник подвывал моей гитаре на своей дуделке, а окружающие слушали, таращась на нас, будто лягушки.
Пропев пару куплетов, Донни рассмеялась, как прежде, глубоко и насмешливо. Джет изверг какой-то странный горловой звук, зародившийся где-то в его бычьей шее.
– Что-то я никак не пойму, – начал он, – как это у тебя получается, что звук поезда кажется все ближе и ближе.
Просто меняю музыку, – объяснил я. – Перехожу на тон выше.
– Во-во, – поддержал гармошечник. – А я под него подстраиваюсь.
– Наверное, так и есть, – нервно рассмеялась одна женщина. – Поезд приближается, и его свисток звучит все выше. Затем он проходит мимо и удаляется, и звук все ниже и ниже.
– Но я не слышал в песне, как поезд уходит, – заявил мужчина рядом с ней. – Наоборот, приближается и приближается. – Он передернул плечами, а может, и вздрогнул.
– Донни, – снова подала голос женщина, – я, пожалуй, пойду.
– Побудь еще, Летти, – не столько просительно, сколько требовательно начала Донни Каравэн.
– До дому, чай, неблизко, да ночь безлунная, – заладила женщина. – Рубен, и ты, пошли вместе.
И она пошла прочь. Мужчина поплелся за ней, кинув через плечо взгляд на Донни Каравэн.
Затем ушла еще одна пара, потом за ней потянулась еще одна. Возможно, толпа у костра поредела бы и больше, но Донни фыркнула, что твоя лошадь, и таким образом удержала остальных.
– Давайте выпьем, – предложила она. – Хватит всем, ведь те, кого я числила в друзьях, нас бросили.
Возможно, на пути к бочке испарилось еще двое-трое гостей. Донни Каравэн опрокинула в себя самогон из горлышка тыквенной бутылки. Затем, глядя на меня поверх нее, глотнула еще и протянула мне.
– Выпьешь после дамы – получишь поцелуй, – прошептала она.
Я выпил.
– Вкусно.
Самогон был хорошим.
– А поцелуй? – хихикнула Донни Каравэн.
Но ни распорядитель танцев, ни гармошечник, ни я не смеялись.
– Давай танцевать! – воскликнула она.
Я заиграл «Вересковую гору»
Прошло не так много времени, но танцоров поубавилось, а вот деревья, среди которых они танцевали, словно выросли и стали гуще. Мне это напомнило одну историю, услышанную еще мальцом. В ней рассказывалось, что дневные и ночные деревья – это отнюдь не одно и то же. Ночные могут столпиться вокруг дома, если тот им не нравится, стучать по дранке на крыше, ломиться в окна и двери, и в такую ночь наружу лучше ни ногой...
Под конец «Вересковой горы» рукоплескали уже не так сильно. Да и кричали «Еще!» куда меньше. Гости потянулись к бочке с самогоном за добавкой, но гармошечник меня удержал.
– Расскажи, как ты до этого додумался. Ну, менять лад, когда поезд подходит.
– Меня научил один знакомый. Дело было в местечке под названием Дубовый кряж, это в Теннеси. Как-то связано со звуковыми волнами, и к свету тоже в какой-то мере относится. Сам толком не разобрался, но так можно измерить расстояние до звезд.
Гармошечник, нахмурившись, задумался.
– Радар, что ли?
Я покачал головой.
– Нет, механизмы тут ни при чем. На этом просто основан принцип. Его придумал один иностранец, Допплер... Кристиан Допплер.
– Как, Христиан? Ну, значит, не ведьмовство, – проговорил гармошечник.
– Почему тебя это волнует?
– Когда мы в песне про черный поезд сменили тональность, чтобы он казался ближе, я посмотрел сквозь проход посреди дома. Вон там, глянь сам.
Я посмотрел и понял, что он имеет в виду. Долину прорезали две яркие полосы. Две сияющие полосы в безлунной ночи. Это выглядело так, будто снятые рельсы до сих пор на месте: там, где лежали раньше.
– А второй куплет, который спела мисс Донни... Он что, о...
– Да, – ответил гармошечник, не дожидаясь, пока я закончу. – Во втором куплете говорится о Коббе Ричардсоне. Как он молил Бога о прощении в ночь перед смертью.
К нам подошла хозяйка и взяла меня под руку. Крепкая выпивка уже ударила ей в голову. Донни Каравэн смеялась по поводу и без.
– А ты, – улыбнулась она мне насмешливо, – в любом случае, не уходи.
– Так мне особо и некуда идти, – ответил я.
– Оставайся здесь на ночь, – прошептала она мне на ухо, поднявшись на цыпочки. – К полуночи все разойдутся.
– Вот так просто приглашаешь мужиков ночевать? – Я заглянул в ее голубые глаза. – Даже совсем незнакомых?
– Уж в мужиках-то я разбираюсь будь здоров. Продлевает молодость. – Она провела пальцем по гитаре у меня за плечом, и струны зашелестели в ответ. – Джон, спой мне что-нибудь.
– Хочу все-таки разучить эту песню про черный поезд.
– Я тебе уже спела оба куплета.
– Ладно, а я тогда исполню то, что сам сочинил, – и повернулся к гармошечнику. – Подсобишь?
Мы заиграли дуэтом, постепенно повышая тон, и я, не сводя глаз с Донни Каравэн, спел новые куплеты:
Закончив, я оглядел тех, кто еще остался. Их было не более десятка, и они жались друг к другу, словно коровы в бурю. Почти все, ну, кроме здоровяка Джета, который стоял в стороне, глядя на меня так, будто хочет убить взглядом, и Донни Каравэн, с усталым видом прислонившейся к плакучей иве.
– Джет, растопчи его гитару, – приказала она.
Я передвинул гитару под мышку.
– Даже не думай, – предупредил я его.
Он улыбнулся, обнажив свои редкие квадратные зубы. И выглядел он вдвое шире меня.
– И тебя раздавлю вместе с гитарой, – пригрозил он.
Я положил гитару на землю. Джет ринулся, наклонившись, к ней, а я врезал ему в ухо. Хорошо все-таки, что я ограничился одной порцией самогонки. Он еле удержался на ногах, отшатнувшись на два шага.
Потом ему досталось еще пару раз покрепче – я бы никому не позволил так себя обзывать. Расквасил ему нос как следует, аж юшка потекла.
– Только чур по-честному! – неожиданно громко заорал гармошечник, подхватив мою гитару. – Хоть он Джету и не ровня, но пусть дерутся по-честному! Один на один!
– С тобой я потом разберусь, – прорычал ему Джет.
– Со мной сперва разберись, – усмехнулся я и встал между ними.
Джет кинулся на меня. Я ушел вбок и снова врезал ему в челюсть. Он развернулся, и я заехал ему кулаком в солнечное сплетение, взболтав всю ту самогонку, которую он потребил. Затем с другой руки снова ударил в ухо, а потом – в челюсть и расквасил ему губы, а после – опять в ухо и по сломанному носу – и так с десяток ударов от всей души и со всей мочи. На ударе девятом он обмяк, а на последнем растянулся ничком – будто пальто с гвоздя упало. Я стоял над ним, ожидая, но Джет не шевелился.
– Ух ты! – воскликнул мой пьяный провожатый. – Ишь ты, Джета завалил! Вот уж не думал, что доживу до такого. Может, этот чужак по имени Джон и впрямь сам Сатана!
Донни Караван медленно подошла к Джету и пнула его в ребра остроносой туфлей:
– Вставай!
Застонав, он промычал что-то нечленораздельное и открыл глаза. Потом медленно, с трудом поднялся, как раненый бык, и попытался зажать нос своей широченной клешней. Донни Каравэн посмотрела на Джета, затем – на меня.
– Убирайся, – приказала она ему. – Пшел вон.
Он и пошел, будто калека: ноги согнуты в коленях, руки бессильно висят, спина сгорблена, будто под непосильной ношей.
– Кажись, и мне лучше убраться, – икая, пробормотал мой пьяный провожатый себе под нос.
– Ну и вали! – крикнула ему Донни. – Давайте, все сваливайте, прямо сейчас, сию же минуту! Я думала вы мои друзья, но теперь вижу, что здесь у меня нет ни одного друга. Давайте, чего вы ждете! Выметайтесь! – выкрикивала она, подбоченись.
Народ потянулся прочь. Шли они заметно быстрее, чем недавно Джет, но я остался на месте. Гармонист вернул мне гитару, и я машинально взял какой-то аккорд. Донни Каравэн крутнулась волчком и пронзила меня своими голубыми глазами.
– Ты остался, – ее голос звучал так, словно в этом она находила что-то смешное.
– Еще не полночь, – ответил я.
– Но уже скоро, – встрял гармошечник. – Всего несколько минут осталось, а в полночь проходит маленький черный поезд.
Пожав пухлыми плечами, она опять попыталась хохотнуть, но ничего не вышло.
– Все кончено. Даже если что-то было на самом деле, теперь это в прошлом. Рельсы разобрали...
– А вы гляньте через проем, – оборвал ее гармошечник. – Вишь, полоску из двух рельсов в долине?
Донни, повернувшись, глянула. В свете угасающих костров мне показалось, что она пошатнулась. Небось увидела эту полоску.
– И прислушайтесь, – продолжал он. – Неужто не слышите ничего?
Я услышал, и Донни Каравэн тоже, ее аж передернуло. С дальнего края долины донесся захлебывающийся одинокий гудок, тихий, но отчетливый.
– Твоя работа, Джон? – визгливо вскрикнула она неожиданно высоким, но вместе с тем слабым и каким-то старческим голосом. Затем побежала в дом и, встав в проходе посредине здания, уставилась вниз в долину на то, что очень напоминало железные рельсы.
Я последовал за мисс Каравэн, а гармошечник – за мной. Пол внутри прохода был земляной, утоптанный как кирпич. Донни повернулась к нам. В свете из окна ее лицо выглядело мертвенно-бледным, а накрашенные красным губы казались на его фоне почти черными.
– Джон, ты меня разыгрываешь, подражаешь...
– Нет, это не я, – уверил я ее.
Снова раздался свист: «Туууу-тууууу!» Я глянул на рельсы, огибающие долину. В темноте безлунной ночи они прямо светились. «Тадатада, тадатада, тадатада», – секундой позже загрохотали колеса, и мы услышали еще один протяжный гудок.
Мисс Донни, – позвал я, подойдя к ней сзади, – вам лучше уйти, – и попытался сдвинуть ее с места.
– Нет! – Она подняла кулаки, и я увидел крупные вены на тыльной стороне запястий – руки отнюдь не молодой женщины. – Нет! Это мой дом, моя земля и моя железная дорога!
– Но... – попытался возразить я.
– Если он проходит здесь, – перебила она, – куда мне от него бежать?
Гармошечник потянул меня за рукав:
– Ну, я пошел. Доигрались мы с тобой, накликали черный поезд. Думал, дождусь, погляжу, чтоб было чем похвастать, да кишка тонка.
Уходя, он извлек из своей гармошки полусвист-полустон и другой свист ответил ему, на этот раз громче и ближе.
А еще выше тоном.
– Настоящий поезд едет, – сказал я Донни, но та покачала своей золотистой головой.
– Нет, – каким-то безжизненным голосом сказала она. – Поезд прибывает, но это не настоящий поезд. Он идет прямо к нам. Посмотри, Джон. На пол.
И точно: рельсы пролегали прямо по нашему проходу, как в тоннеле.
Возможно, всему виной просто странное преломление света, но они шли близко друг к другу, будто это узкоколейка. Не хотелось проверять их реальность ногой, но я их отчетливо видел. Одной рукой, зажав гитару под мышкой, второй я взял Донни Каравэн за локоть.
– Нам лучше уйти, – повторил я.
– Я не могу! – ответила она громко, резко и явно испуганно.
Рука ее настолько задеревенела, что у меня создалось впечатление, будто я держусь за перила.
– Я хозяйка этой земли, – продолжала она. – Я не могу ее просто так бросить.
Я попытался взять ее на руки и не смог. Она словно вросла в земляной пол прохода, оцепенев между этими рельсами, как будто ее остроносые туфельки пустили корни. Оттуда, где дорога сворачивала, снова донеслось «тадатада, тадатада, тадатада – туууу-тууууу!», только на этот раз громче. А еще из-за поворота показался луч света, будто от прожектора, но он был скорее голубоватым, а не желтым.
При звуке локомотива в голове родились слова песни:
Звук, по мере приближения поезда, становился все выше и выше...
Не знаю, когда я начал перебирать струны, но я стал наигрывать мелодию, а Донни Каравэн стояла рядом. У нее не было возможности сбежать. Она приросла к месту, а поезд должен был вот-вот нарисоваться.
Гармошечник приписывал его появление нам с ним, потому что мы, мол, меняли тональность мелодии. Однако не мое это дело воздавать по заслугам, кто бы там чего ни натворил. Вот так, примерно, думал я тогда. А еще...
Кристиан Допплер... так звали того парня, который обнаружил, почему от повышения тона звук кажется ближе. Гармошечник правильно заметил, что его имя далеко от ведьмовства. Значит, нравственный человек мог бы попытаться...
Мои пальцы скользнули вверх по грифу гитары, и мало-помалу, подбирая мелодию, я стал снижать тональность.
– Он приближается, – проскулила Донни Каравэн, продолжая стоять как вкопанная.
– Нет. Он уходит. Прислушайся!
Я играл так тихо, что ухо могло уловить шум поезда. Он тоже стихал, как и звук моей гитары, и гудок засвистел ниже: «туууу!».
– Свет... он тускнеет, – прошептала Донни. – О, если бы у меня был шанс изменить свою жизнь...
Она со стоном покачнулась.
Я перебирал струны, а в голове сами родились слова:
Донни заплакала, и это было хорошо. Она всхлипывала, задыхаясь от слез, и так дрожала всем телом, что казалось, ребра вот-вот оторвутся от позвоночника. Я продолжал подбирать мелодию, перебирая струны – все ниже, ниже.
И в голове мелькнула мысль, возможно, сейчас я увижу то, что к нам едет.
Поезд действительно оказался маленьким, и он выглядел черным под прожектором во лбу паровоза, льющего холодновато-голубой свет.
А вагоны напоминали гробы, как формой, так и размером. Хотя... возможно, мне это просто привиделось.
Так или иначе, но свет поблек и «тадатада-тадатада» стало глуше. Поезд словно уходил за пределы слышимости.
Я прижал серебряные струны к грифу, и мы с Донни оказались в полной тишине. Наверное, такая царит в каком-нибудь безжизненном, безвоздушном месте вроде Луны.
И вдруг Донни Каравэн надрывно вскричала и стала оседать на пол. Я подхватил ее свободной рукой.
Тело Донни обмякло. От недавнего оцепенения ничего не осталось. Она обессиленно обняла меня круглой обнаженной рукой за шею, и моя ореховая рубашка промокла от ее слез.
– Джон, ты меня спас, – без умолку повторяла она. – Ты отвел от меня проклятие.
– Вроде того, – кивнул я, хотя это и походило на хвастовство.
Я посмотрел вниз, но ни в проходе посреди дома, ни дальше рельсов больше не было. Только темная долина. Костры уже прогорели, а лампы в доме давали мало света.
Рука Донни напрягалась на моей шее.
– Идем, Джон, – сказала она. – Идем в дом. Мы одни, только ты и я.
– Мне пора, – отказался я.
Она убрала руку:
– В чем дело? Я тебе не нравлюсь?
Я даже не стал отвечать на этот вопрос. Ее голос звучал так жалко.
– Мисс Донни, вы все верно сказали. Я отвел от вас проклятье. Оно не умерло, как вы считали. Его нельзя убить смехом или неверием, или снятыми рельсами. Если сегодня оно вас миновало, завтра может вернуться.
– Ох! – Она было потянулась ко мне, но потом опустила руки. – Что же мне делать?
В ее голосе звучала мольба.
– Прекращайте грешить.
Лицо ее было бледно, глаза округлились.
– Ты хочешь, чтобы я жила, – с надеждой сказала она.
– Живи, так будет лучше для всех. Ты говорила, тебе должны денег, у тебя есть арендаторы и все такое. Как людям быть, если без тебя все растащат?
До нее дошло, что я имею в виду. Возможно, впервые в жизни.
– Ты сгинешь, – продолжал я, – но они останутся, а им нужна твоя помощь. Ну, а пока ты здесь, мисс Донни, постарайся помочь людям. Это можно сделать тысячей способов. Мне нет смысла их называть. Просто живи по совести, и, глядишь, больше не придется слышать по ночам этот свист.
Я пошел по проходу на выход.
– Джон! – мое имя у нее прозвучало как стон. – Джон, останься на сегодня, – взмолилась она. – Останься со мной! Джон, я хочу, чтобы ты остался. Ты мне нужен!
– Нет, мисс Донни, я вам не нужен, – отрезал я. – Вам предстоит о многом поразмыслить, многое обмозговать. Глядишь, к рассвету что-нибудь и придумается, чтобы зажить по-новому.
Она громко зарыдала. И я заметил, что чем дальше от нее отхожу, тем ниже звучит ее голос.
На тропинку я вышел довольно неожиданно. Передо мной на старом срубленном бревне сидел гармошечник.
– Я все слышал, Джон. Думаешь, ты поступил правильно?
– Правильно, насколько смог. Вероятно, черный поезд всегда наготове на той станции, ожидая своего часа. Но не исключено, что мы с тобой призвали его сегодня, подняв тональность.
– Я испугался этой мысли и ушел, – кивнул он.
– А мне эта мысль подсказала, как вернуть поезд назад. И есть надежда, что вы все вскоре увидите новую Донни Каравэн.
Он встал, собираясь в путь.
– Я так и не представился.
– Да, сэр, – кивнул я. – А сам я не спрашивал.
– Я брат Кобба Ричардсона, Уайт Ричардсон. На смертном одре мать взяла с меня клятву расквитаться с Донни за Кобба. Вряд ли она думала, что все так закончится, но, наверное, ее бы устроил такой исход.
Мы вместе шли в темноте.
– Заходи ко мне, Джон, переночуешь, – предложил он. – Не ахти какой дом, но ты в нем желанный гость.
– Спасибо. Почту за честь остаться.
Роберт БЛОХ
СТРАННЫЙ ПОЛЕТ РИЧАРДА КЛЕЙТОНА
Ричард Клейтон приготовился к прыжку, словно ныряльщик на трамплине. По правде говоря, он и был ныряльщиком, а трамплином ему служила серебристая ракета. Только прыгнуть он намеревался не вниз, в синие воды, а вверх, в голубизну небес, и пролететь ему предстояло не двадцать-тридцать футов, а миллионы миль.
Набрав побольше воздуха, этот пухлый коротышка с козлиной бородкой обхватил руками холодный стальной рычаг и, закрыв глаза, дернул его вниз.
Никаких перемен.
И вдруг Клейтон от толчка полетел на пол. Космический корабль пришел в движение!
Словно шум птичьей стаи, поднявшейся в небеса, словно гул, поднятый крыльями мотылька в полете, словно дрожь изготовившихся к прыжку мышц.
«Будущность» неистово вибрировал. Его качало из стороны в сторону, стальные стены дрожали от гула. Внутри возник противный высокочастотный звон. Ричард Клейтон вначале оцепенел, но встал на ноги, потер ссадину на лбу и, пошатываясь, побрел к своей крошечной койке. Корабль двигался, но мерзкая вибрация не ослабевала.
– Черт возьми! Пульт разбился! – тихо выругался он, глянув на приборы.
Все верно. Приборная доска вышла из строя при ударе. Пол усеивали осколки стекла, бесполезные индикаторы болтались на проводах.
Клейтон в отчаянии уселся на койку. Катастрофа! В голове пронеслись события тридцатилетней давности, когда он, десятилетний мальчишка, вдохновился полетом Линдберга. Он вспомнил свои исследования и отцовские миллионы, пущенные на усовершенствование летательного аппарата, которому предстояло пересечь сам космос.
Долгие годы ушли на работу, мечты, планы. Он перенял опыт русских ракетостроителей, основал «Фонд Клейтона» и нанял себе в помощь механиков, математиков, инженеров и астрономов.
Затем был изобретен атомный двигатель и построен космический корабль «Будущность» – высокопрочная скорлупка без окон, сваренная из стали и дюралюминия. Крошечная кабина вмещала баллоны с кислородом, запас пищевых таблеток, стимуляторы, оборудование для кондиционирования воздуха и... пятачок жилого пространства размером в шесть шагов.
По сути, тесная тюремная клетка, но Ричард Клейтон собрался реализовать в ней свои честолюбивые планы. Он намеревался выйти с помощью ракет за пределы гравитационного поля Земли, а затем на атомной тяге долететь до Марса и вернуться.
Путь к Марсу займет десять лет, а потом еще столько же – возвращение, для посадки врубятся дополнительные ракетные двигатели. По тысяче миль в час – не воображаемое путешествие со скоростью света, а долгий, муторный полет, основанный на тщательных научных расчетах. Тумблеры на пульте были выставлены в нужное положение, Клейтону не требовалось вести корабль. Всем занималась автоматика.
– Ну и что теперь? – уставился он на разбитое стекло.
Связь с внешним миром оборвалась. Больше не проследишь на табло за ходом полета, не узнаешь время, направление и расстояние. Здесь, в крошечной кабине, ему предстоит просидеть десять-двадцать лет, причем в полном одиночестве. Развлечься и то нечем: книгам, газетам и играм не нашлось места. Он пленник черной пустоты космоса.
Земля далеко внизу наверняка уже почти не видна. Скоро она превратится в шарик раскаленного зеленого огня, меньший, чем красный огненный шар впереди – Марс.
Понаблюдать за взлетом на поле стянулись толпы. Их держал в узде Джерри Чейз, ассистент Клейтона. Воображение нарисовало, как зрители смотрят на яркий стальной цилиндр, который появляется из облака ракетных газов и пулей выстреливает в небо. Еще немного – и крошечная точка корабля истает в синеве. Люди разойдутся по домам и вскоре его позабудут.
А ему здесь жить лет десять, а то и двадцать.
Да, он уцелел, но когда же прекратится эта вибрация? Стены и пол трясутся, невозможно терпеть. Такое осложнение он с проектировщиками не предусмотрел. Толчки отдаются в измученной голове болью. Что если они не прекратятся, если это на весь рейс? Так и с ума сойти недолго.
Но думать Клейтон мог. Он лежал на койке, вспоминая... оживляя в уме каждую мелкую деталь своей жизни от рождения до настоящего времени. Воспоминания закончились прискорбно быстро. Все вокруг сильно завибрировало.
– Можно размяться, – произнес он вслух и принялся мерить шагами пол: шесть в одну сторону – шесть в другую. Вскоре его это утомило. Вздохнув, Клейтон прошел к шкафчику с провизией и проглотил несколько капсул. – Даже на еду время тратить не надо, – криво усмехнулся он. – Глоток, и конец.
Усмешка тут же поблекла. Это биение сводило с ума. Он снова лег на трясущуюся койку и включил подачу кислорода, чтобы освежить воздух. Ладно, тогда он поспит. Поспит, если сможет при этом чертовом гуле. Пытаясь не обращать внимания на ужасный лязг, стонами разрывавший тишину, он выключил свет. Мысли вновь обратились на собственное странное положение: пленник космоса. Снаружи вращались пылающие планеты и звезды неслись в чернильной черноте пространственного ничто. Так он и лежал в теплоте и уюте вибрирующей каюты, которая защищала его от леденящего холода. Если бы только еще прекратилась эта ужасная тряска!
И все же его положение имело светлую сторону. Никаких тебе газет, чтобы мучить свидетельствами человеческой жестокости к себе подобным, никакого радио и телевидения с их выводящими из себя глупыми передачами. Только эта вездесущая вибрация, будь она проклята...
Во сне Клейтон мчался сквозь космос.
Проснулся он не днем. Дней и ночей больше не было, только он сам и корабль в космосе. И вибрация, неизменная, сводящая с ума не стихающей ломотой в висках. На нетвердых ногах Крейтон добрался до шкафчика с едой и закинул в себя несколько таблеток.
Потом он сел и попытался как-то смириться с положением. Нахлынуло жуткое одиночество. Он здесь так отрезан от всего и вся. Заняться нечем. Это хуже, чем заключение в камере-одиночке. Они хотя бы больше, с видом на солнце, глотком свежего воздуха и редкими визитами других людей.
Клейтон всегда считал себя мизантропом, отшельником, а теперь жаждал увидеть хоть чье-то лицо. Время шло, и у него начали возникать странные идеи. Он хотел увидеть жизнь, не важно в какой форме – отдал бы состояние даже за компанию насекомого, если бы оно присоединилось к нему в этой летучей темнице. Звук человеческого голоса казался благословением небес. Клейтону было так одиноко!
Никакого занятия, только терпи рывки корабля, расхаживай по полу, глотай таблетки и пытайся поспать. Никакой пищи для ума. Клейтон начал мечтать о времени, когда придется стричь ногти. Он бы растянул это занятие до бесконечности.
Он скрупулезно пересмотрел одежду, убил часы, глазея в зеркальце на свое бородатое лицо. Запомнил собственное тело, тщательно изучил каждый предмет в кабине «Будущности».
И все же сон не шел.
В голове, не переставая, будто стучал молоток. В конце конов Клейтон как-то закрыл глаза и снова погрузился в дрему, прерываемую толчками корабля.
В конце концов он проснулся и, включив свет, а заодно и подачу кислорода, сделал ужасное открытие.
Он совершенно потерял ход времени!
«Время относительно», слышал он всегда и вот осознал жуткую правду: ему нечем измерять время. Ни часов, ни намека на солнце, луну либо звезды, никакого распорядка дня. Сколько он вообще в этом путешествии? Как он ни бился, вспомнить не мог.
Ест ли он каждые шесть часов? Или десять? Или двадцать? А спит раз в день? Раз в три-четыре дня? Как часто прогуливается по полу?
Без приборов, чтобы сориентироваться, он совершенно пропал. Беспорядочно поедает свои таблетки, пытается думать вопреки вибрации, затмевающей все прочие ощущения.
Это ужасно. Потерял ход времени – скоро может потерять и себя самого. Он спятит на этом корабле, пока тот летит к планетам по ту сторону космической бездны. Один, мучаясь в крошечной клетке, он должен иметь какой-то якорь. Что есть Время?
Клейтон больше не хотел об этом думать. Как и думать о чем-либо вообще. Придется забыть покинутый мир, иначе воспоминания сведут с ума.
– Я боюсь, – прошептал он. – Боюсь остаться один во тьме. Возможно, я уже пролетел Луну, возможно, сейчас я в миллионе миль от земли... а то и в десяти миллионах.
Тут Клейтон понял, что разговаривает сам с собой, а это дорога в сумасшедший дом. Но остановиться он не мог точно так же, как не мог прекратить ужасную изматывающую вибрацию.
– Мне страшно, – шептал он голосом, который замогильно звучал среди гула крошечной кабины. – Мне страшно. Сколько сейчас времени?
Так шепча, он уснул, а время понеслось своим чередом.
Отдохнув, Клейтон воспрянул духом. Ситуация просто вышла из-под контроля, решил он. Давление в кабине, сколь бы стабильным оно ни было, сказалось на нервной системе. Кислород мог повлиять на четкость мышления, а диету из таблеток здоровой не назовешь. Но теперь слабость отпустила. Он с улыбкой прошелся по полу.
Но тут прежние мысли нахлынули снова. Какой сегодня день? Сколько недель прошло с отлета? Может, уже миновали месяцы, а то и годы? Все земное казалось далеким, чуть ли не частью сна. Сейчас он ощущал себя ближе к Марсу, чем к покинутому дому, и начал предвкушать, а не оглядываться назад.
Некоторое время он все делал механически: включал и выключал свет по необходимости, привычно глотал таблетки, бездумно «гулял» по полу, на автомате заботился о воздушной системе, спал, не зная, когда и зачем.
Ричард Клейтон постепенно забывал о своем теле и окружающем мире. Назойливый гул в голове стал неотъемлемым от него самого – измученной частью сознания, которая говорила, что он мчится сквозь космос в серебряной пуле, вот и все. Клейтон прекратил разговаривать сам с собой. Позабыв себя, он мечтал только о Марсе впереди. Каждой вибрацией своего корпуса корабль словно напевал: «Марс... Марс... Марс...»
И чудо случилось. Клейтон шел на посадку. Корабль дернулся, клюнул носом и плавно нырнул в газовый кокон Красной планеты. Уже давно ощутив объятия чужой гравитации, Клейтон знал, что автоматика корабля сейчас гасит атомное пламя, позволяя планете самой тянуть гостя к себе.
Но вот корабль сел, и Клейтон, дождавшись разгерметизации, легко спрыгнул из люка на пурпурную траву. Тело казалось легким, невесомым. Здесь был свежий воздух, а солнце светило сильнее, жарче, несмотря на то, что его пылающий диск затягивали облака.
Вдалеке вставали леса – зеленые, густые леса с багровыми наростами на деревьях. Клейтон покинул корабль и пошел к манившей прохладой роще. Ветви первого дерева свисали до земли будто две руки.
Руки... да они и были двумя зелеными руками! Когтистые ветви протянулись к нему, схватили и подняли. Холодные, по-змеиному скользкие витки крепко обхватили его, прижимая к темно-зеленому стволу. Перед глазами оказался багровый нарост средь листвы.
Багровые наросты были... головами!
Злые багровые лица уставились на него гниющими глазами – будто грибы на мертвых деревьях. Каждое лицо покрывали морщины, делая его похожим на пурпурную цветную капусту, но под мясистым кочаном зиял огромный рот. У каждого багрового лица был багровый рот, и когда багровые рты открывались, из каждого сочилась кровь. И вот руки дерева теснее прижали Клейтона к извивающемуся стволу и одно из багровых лиц – женское – приблизилось для поцелуя.
Для поцелуя вампирши! На его рот опускались чувственные губы, блестевшие от алой крови. Клейтон вырывался, но ветви-конечности держали крепко, и он не смог избежать холодного, как смерть, поцелуя. Все его существо обожгло ледяное пламя, и он лишился чувств.
Проснувшись, Клейтон понял, что просто видел сон. Кожа была липкой от пота, и, вспомнив, что у него есть тело, он проковылял к зеркалу.
Хватило одного взгляда, и он отпрянул в ужасе. Это что, тоже сон?
Из зеркала на Клейтона смотрел пожилой человек. Сильно заросшее бородой лицо покрылось морщинами, некогда пухлые щеки ввалились. Но хуже всего выглядели глаза – он их больше не узнавал. Красные, глубоко запавшие, они пылали диким ужасом. Клейтон коснулся лица, и отражение, подняв руку в голубых венах, пробежалось ей по седеющим волосам.
Ощущение времени частично вернулось. Он здесь уже годы. Годы! Наступает старость.
Конечно, от нездорового образа жизни стареют быстрее, и все же, получается, миновал большой отрезок времени. Скоро путешествие подойдет к концу. Клейтон хотел достичь его быстрее, чем увидит очередной сон. Отныне здравомыслию и резервам организма предстояло бороться с невидимым врагом, самим временем. Он, пошатываясь, вернулся к койке, а «Будущность», дрожа как металлическое летающее чудовище, все мчалось в черноте межзвездного пространства.
Теперь в корабль стучали снаружи, железные руки выламывали люк. Черные металлические чудовища ввалились внутрь грохочущей железной поступью. С бездушным выражением на стальных, невыразительных лицах они подхватили Клейтона под руки и, вытащив из корабля, поволокли по платформе, лязгая стальными ногами. Со всех сторон серебристыми шпилями вздымались в небо высокие стальные башни. В одну из таких стальных башен и повели Клейтона. «Бум», «бум», «бум» грохотали вверх по лестнице их огромные железные ноги.
Спиральная стальная лестница казалась нескончаемой, и все же чудовища тащились наверх. На стальных лицах не дернулся ни один мускул, да их и не было, а еще железо не потеет. Они не знали усталости, зато Клейтон, к тому времени, как добрался до купола, где его бросили к ногам Самого, задыхался и был едва живой.
Металлический голос монотонно жужжал, будто запись старого фонографа.
– Мы – нашли – его – в птице – о – Владыка.
– Он – сделан – из – мягкого.
– Он – странным – образом – живет.
– Жи – вот – ное.
И тут из середины комнаты прогрохотал голос.
– Я хочу есть.
На железном троне, вознесшись высоко над полом, возлежал Владыка – обычный железный капкан со стальными челюстями, похожими на ковш экскаватора. Челюсти, щелкнув, раскрылись, заблестели ужасные зубы. Из глубин раздался голос:
– Накормите же меня.
Клейтона бросили в стальные руки, он упал в капканную пасть чудища. Челюсти сомкнулись, с упоением хрупая человеческой плотью.
Клейтон с криком проснулся и дрожащими руками нащупал выключатель. Зеркальце блеснуло на свету, отразив лицо старика с почти белыми волосами. Клейтон все больше старел. Интересно, как скоро начнет отказывать мозг, подумал он.
Ешь таблетки, гуляй по кабине, слушай биение, поддавай воздух, лежи на койке – вот и вся его нынешняя жизнь. Остальное – ожидание. Ожидание в полной гула пыточной камере часами, днями, годами, столетиями, бессчетными эрами.
Каждую эру – сон. Он сел на Марсе, и призраки появились из завитков серого тумана. Очертания в тумане, похожие на эктоплазму, сквозь которые видно все. Но они надвигались, и их голоса слабым шепотом звучали в его душе.
– А вот и жизнь. Мы, чьи души перешли через бездну в смерть, так ждали возможности попировать жизнью. Давайте же начнем.
И они душили Клейтона под серыми одеялами, сосали его кровь серыми, колючими ртами...
Снова посадка на эту планету и снова ничего. Совершенно ничего. Голая земля тянется за горизонт, в небытие. Ни неба, ни солнца, только земля без конца и края
Клейтон осторожно ступил на нее и провалился в ничто. Ничто пульсировало – такое же биение, как на корабле, и оно засасывало. Клейтон падал в глубокую пропасть без стен, погружаясь в небытие...
В этот раз Клейтон увидел сон, стоя. Он открыл глаза перед зеркалом. Ноги казались ватными от слабости, пришлось упереться в стену дрожащими руками. Лицо в зеркале было лицом семидесятилетнего мужчины.
– Господи!
Его собственный голос... первый звук за сколько? Сколько лет прошло? Как давно он не слышал ничего, кроме адской вибрации корабля? Как далеко улетел «Будущность»? Вот и старость настала.
В мозгу мелькнула ужасная мысль. Вдруг что-то пошло не так? Что если в расчеты вкралась ошибка, и он движется с черепашьей скоростью? Так можно никогда не долететь до Марса. И еще – ужасно, если так – вдруг он уже миновал Марс, пропустил выверенную орбиту планеты и теперь мчит в космическую пустоту за ней?
Крейтон, проглотив таблетки, лег на койку. Теперь он немного успокоился – пришлось. Впервые за очень долгое время его посетили воспоминания о Земле.
А что если она уничтожена? Если ее заполонили враги, опустошил мор и эпидемии? Или в нее врезались метеоры... какая-нибудь умирающая звезда, обрушившая огненную смерть с обезумевших небес? Клейтона осаждали страшные мысли. А что если Землю завоевали захватчики, прилетевшие с другого конца вселенной точно так же, как он сам сейчас летит к Марсу?
Но толку беспокоиться. Его задача – достичь собственной цели. Приходится беспомощно ждать, стараясь сохранить жизнь и рассудок до самого победного конца. Несмотря на слабеющие силы, в вибрирующем аду своей клетки он твердо решил, что обязательно выживет и повидает Марс. Не важно, умрет ли он в долгом путешествии домой, но до посадки дотянет. Отныне он станет сражаться со снами. Никаких средств определить время... только долгое оцепенение и гул этого проклятого корабля. Но он выживет.
Снаружи донеслись голоса. В темных глубинах космоса завыли призраки. Нахлынули видения, полные чудовищ, и мучительные сны, но Клейтон всем им дал отпор. Каждый час или день, или год – Клейтон больше не знал – он как-то добредал до зеркала и всегда видел, что стремительно стареет. Белоснежные волосы и изборожденное морщинами лицо принадлежали невероятно дряхлому человеку. Но Клейтон жил. Слишком старый, чтобы думать и слишком усталый, он просто жил в своем гудящем корабле.
Сначала Клейтон не понял, что произошло. Он лежал на койке в ступоре, слезившиеся глаза были закрыты. Внезапно качка прекратилась. Очередной сон? Поднявшись мучительным усилием, он потер глаза. Нет... «Будущность» не двигался. Он сел на Марс!
Клейтон безудержно задрожал. Сказались годы среди вибрации. Годы отрезанности от всего и вся, когда лишь собственные безумные мысли составляли ему компанию. Он едва стоял на ногах.
И все же долгожданный момент наступил. Вот чего он ждал десять долгих лет. Нет, наверное, много дольше. Не важно, он увидит Марс. Получилось! Он совершил немыслимое!
Это мысль вдохновляла, но Ричард Клейтон почему-то был готов отдать все на свете, лишь бы узнать который сейчас час и услышать это человеческим голосом.
Он, пошатываясь, подошел к двери... давно запечатанной двери. Здесь был рычаг.
Он потянул его вверх. Старческое сердце грохотало от волнения. Дверь отворилась – внутрь проник свет, ворвался воздух. Глаза подслеповато моргали, грудь вздымалась с хрипом. Ноги несли вперед...
Клейтон упал прямо на руки Джерри Чейзу.
Клейтон не понял, что это Джерри Чейз. Он больше ничего не понимал. Для него это было слишком сложно.
Чейз вглядывался в слабое тело, повисшее на руках.
– Где мистер Клейтон? – пробормотал он. – Кто вы такой? – Он не сводил глаз с немолодого морщинистого лица. – Боже! Это Клейтон! – ахнул он. – Мистер Клейтон, сэр, что с вами? Атомный двигатель отказал во время старта, но так вышло, что реакции продолжались. Корабль не покидал Землю, но из-за сильных взрывов в двигателе мы добрались до вас только теперь. Корабль закончило трясти совсем недавно, но мы следили за ним сутками напролет. Что с вами случилось, сэр?
Ричард Клейтон открыл выцветшие голубые глаза. Угол его рта дергался.
– Я п-потерял х-ход времени, – еле слышно прошептал он. – К-как долго я пробыл в «Будущности»?
Джерри Чейз, помрачнев, посмотрел на старика и мягко ответил:
– Всего неделю.
Глаза Ричарда Клейтона остекленели. Его долгое путешествие завершилось.
Бэзил КОППЕР
КАМЕРА-ОБСКУРА
Пробираясь по узким извилистым улочкам, поднимавшимся в старую часть города, мистер Шарстед, ростовщик, все сильнее понимал: чем-то ему этот Гинголд не нравится. Раздражала не только старомодная обходительность должника, но и мягкая небрежная манера, с которой тот постоянно оттягивал расчет. Словно деньги для него совсем неважны.
Ростовщик не решался развивать эту мысль, ибо подобное богохульство подрывало самые основы его мира. Мрачно поджав губы, он настроился на подъем по каменистой, плохо вымощенной дороге, что делила пополам этот холмистый район в отдаленной части города.
Узкое, асимметричное лицо Шарстеда потело под жаркой шляпой; жидкие волосы выбивались из-под полей, что придавало ему чудной вид, а в сочетании с очками зеленого стекла делало облик зловещим, добавляя схожести с разлагающимся трупом. Возможно, так же думали и редкие прохожие, встреченные им во время восхождения, ибо почти каждый, бросив на него один настороженный взгляд, тут же спешил прочь, словно стремясь поскорее оказаться подальше.
Он свернул в маленький дворик и остановился перевести дыхание под сенью старой полуразрушенной церкви. Сердце стесненно билось в узкой грудной клетке, из горла с шумом вырывалось дыхание. Конечно, будешь тут в форме, сказал он себе. Сказываются долгие часы сидячей работы, согнувшись над счетами. Надо больше гулять и делать зарядку.
При мысли о растущем благосостоянии землистое лицо ростовщика на мгновение просветлело, но затем он нахмурился снова, вспомнив о причине визита. Гинголда надо приструнить, сказал он себе, и приготовился преодолеть последние полмили. А если должник не предъявит нужную сумму, в бесконечных лабиринтах его старого дома наверняка найдется много ценностей, которые можно с выгодой сбыть.
Пока мистер Шарстед все больше углублялся в здешние глухие места, и без того низкое солнце будто совсем село – так мало его света проникало в лабиринт маленьких двориков и улочек. К тому времени как он наконец взобрался по обветшалой лестнице к перекошенной зеленой двери, его дыхание снова сбилось.
На секунду или две он остолбенел, схватившись за старую балюстраду, ибо даже его низкую душонку на мгновение всколыхнул вид туманной дымки, стелющейся под желтым небом от города внизу. Все на этом холме казалось каким-то косым, и даже горизонт вдалеке словно заваливался набок, вызывая у зрителя головокружение. Он взялся за железный завиток, вделанный в металлическую розу возле входа, и внутри раздался тихий звон колокольчика. Ростовщика вновь охватила досада. Что-то ему подсказывает: в этом Гинголде все необычно. Даже звонок в его доме, и тот не как у людей.
Впрочем, это обернется благом, если заполучить право на имущество и пустить его с молотка. В старом доме наверняка много дорогих диковинок. В частности, поэтому так странно, что старик не в состоянии заплатить по долгам. У него же наверняка полно денег, если не наличными, то ценностями.
Непонятно, почему Гинголд увиливает от уплаты каких-то трехсот фунтов? Мог бы запросто продать свой старый дом и перебраться в современный благоустроенный особняк в более привлекательной части города, причем осталось бы на то, чтобы и дальше собирать антиквариат. Мистер Шарстед вздохнул: как бы там ни было, его это не касается. Главное решить вопрос денег. Всякому терпению есть пределы, он больше не позволит водить себя за нос. Или Гинголд уплатит к понедельнику, или у него будут неприятности.
Недобро поджав губы, Шарстед продолжал размышлять, равнодушно глядя на закат. Лучи заходящего солнца окрашивали верхние этажи старых домов и убогие улочки внизу в глубокие карминные тона. Он опять нетерпеливо дернул колокольчик, и на сей раз дверь тут же открылась.
Мистер Гинголд, очень высокий седоволосый господин с деликатными, почти извиняющимися манерами, слегка сгорбившись, стоял в дверях и моргал, будто удивляясь солнечному свету. Он словно побаивался выгореть, если пробудет на нем слишком долго.
Добротная, хорошо пошитая одежда выглядела неопрятной и висела на его крупном теле. На ярком свету казалось, что она вылиняла и составляет часть самого Гинголда. Солнце высветлило цвета до блеклых, безжизненных оттенков, отчего лицо, одежда и седые волосы сливались друг с другом, а при взгляде с других ракурсов вид и вовсе расплывался и терял четкость.
Мистеру Шарстеду должник чем-то напоминал недодержанную в закрепителе старую фотографию, которая побурела и выцвела от времени. Казалось, Гинголд сейчас улетит с поднявшимся ветерком, но он лишь застенчиво улыбнулся и произнес, будто только его и ждал:
– О, вот и вы, Шарстед. Заходите.
Как ни странно, глаза у Гинголда были удивительно голубыми и очень оживляли его черты, бросая вызов в остальном нейтральным тонам его лица и одежды. Хозяин дома провел ростовщика в просторную залу. Тот следовал за ним осторожно, зрение с трудом привыкало к холодному полумраку внутри. Куртуазными старомодными жестами Гинголд пригласил гостя пройти вперед.
Они двинулись вверх по изящной резной лестнице, чьи причудливо закрученные перила уходили по спирали в темноту.
– Мое дело минутное, – воспротивился Шарстед, которому не терпелось предъявить ультиматум и удалиться. Гинголд как ни в чем не бывало поднимался дальше.
– Идемте, идемте, – мягко позвал он, будто не слышал возражений. – Вы просто должны выпить со мною стаканчик вина. В этом доме гости так редки...
Мистер Шарстед с любопытством поглядывал по сторонам. Он никогда не бывал в этой части дома. Обычно Гинголд принимает нечастых посетителей в большой захламленной комнате на первом этаже. Этим вечером по какой-то известной ему одному причине он решил показать другую часть своих владений. Наверное, собирается уладить вопрос с долгом. Возможно, именно там он ведет дела и хранит деньги, подумал Шарстед. Его тонкие пальцы задрожали от нервного возбуждения.
Подъем все продолжался. Казалось, они покрыли неимоверное расстояние, а лестница никак не заканчивалась. Благодаря скудному свету, который проникал сквозь круглые оконца, мистеру Шарстеду время от времени удавалось увидеть предметы, пробуждавшие в нем профессиональный интерес и стяжательские чувства. Вот неподалеку от изгиба лестницы в поле зрения попала большая картина маслом. Он, хоть и видел ее мельком, мог поклясться, что это Пуссен.
Через миг краем глаза он уловил большой сервант, набитый фарфором. Шарстед оглянулся и, споткнувшись, едва не пропустил такую редкость как полный доспех генуэзской работы, спрятанный в нише на некотором отдалении от лестницы. К тому времени как мистер Гинголд, распахнув большую дверь красного дерева, поманил гостя за собой, тот пребывал в состоянии полного замешательства.
Гинголд, наверное, богат, подумал Шарстед. Любой виденный предмет искусства запросто уйдет за баснословную сумму. Откуда тогда эта потребность занимать столь часто, и почему столь трудно взыскать долг? С процентами сумма выросла до внушительной цифры. Должно быть, старик одержим скупкой раритетов. Вдобавок, со стороны дом Гинголда выглядит убого, а значит, коллекционерская жилка не позволит ему расстаться ни с одной из покупок, вогнавших его в долги. Шарстед снова поджал губы.
Что ж, придется заставить Гинголда погасить долг, как и любого другого. А если нет, пусть отдаст что-нибудь – фарфор, картину, – то, за что при продаже можно выручить хорошие деньги. Бизнес есть бизнес, и потом – не ждать же вечно.
Размышления прервал вопрос хозяина дома, тот ждал, положив руку на горлышко тяжелого графина, отделанного серебром. Шарстед извинился.
– Да, да, херес, спасибо, – в замешательстве промямлил он, неловко поднимаясь к хозяину. Свет здесь был настолько плох, что взгляд фокусировался с трудом и предметы плыли перед глазами, словно на них смотришь сквозь воду. Шарстеду приходилось носить тонированные очки, поскольку с детства у него было слабое зрение. Из-за этих стекол комнаты казались вдвое темнее. Пока Гинголд наливал херес, мистер Шарстед, сощурившись, оглядывался поверх линз, однако предметы так и не стали четче. Надо будет обратиться к окулисту, если эта проблема не решится сама собой, решил он.
Принимая из рук хозяина бокал, ростовщик прервал молчание какой-то банальностью и удивился глухому звуку собственного голоса. Он робко сел на указанный стул и нерешительно отхлебнул янтарную жидкость. Напиток оказался необычайно вкусным, но из-за этого неожиданного гостеприимства было как-то неловко. Требовалось действовать жестко, сразу перейти к делу, но, охваченный странным нежеланием, Шарстед просто сидел с бокалом в руке и смущенно молчал, слушая тиканье старых часов – единственный звук здесь.
Теперь он видел, что его окружает большая богато меблированная комната, расположенная, вероятно, под самой крышей дома. Сквозь окна, занавешенные плотными шторами синего бархата, почти не просачивались звуки внешнего мира; паркетный пол устилали китайские ковры искусной работы, а тяжелый бархатный занавес в тон шторам делил пространство пополам.
Гинголд говорил мало. Он сидел за большим столом красного дерева и, постукивая по бокалу длинными пальцами, со слабым интересом разглядывал гостя своими яркими голубыми глазами. Речь шла о будничных делах. Наконец ростовщик решил перейти к цели визита и заговорил о давно просроченной ссуде, постоянных просьбах уладить долг и необходимости обеспечить досрочный платеж. Но чем дальше, тем больше он запинался и в конце концов замолк, подыскивая слова. Это было очень странно, потому что рабочий класс знал его как человека жесткого, делового и безжалостного. Он всегда, не колеблясь, накладывал арест на имущество должника либо при необходимости выселял, и совершенно не огорчался из-за всеобщей ненависти.
Вообще-то, он считал эти качества достоинством. Слава о его манере вести дела шла впереди него, давая понять, что с ним шутки плохи. Если люди настолько глупы, что не могут вылезти из бедности, вгоняют себя в долги и не в состоянии рассчитаться – пусть, считал Шарстед. Все это – зерно на его мельницу; не вести же бизнес, обращая внимание на всякую сентиментальную чушь. Гинголд злил его куда больше, чем следовало, поскольку деньгам явно ничего не угрожало, но мягкость, очевидное богатство и отказ этого человека вернуть долг сбивали с толку.
Должно быть, что-то в конце концов проскочило в разговоре, ибо мистер Гинголд поерзал в кресле и, никак не ответив ни на одно требование, отделался очередной из своих тихих фраз:
– Прошу вас, мистер Шарстед, выпейте еще хереса.
Чувствуя, как силы покидают его, ростовщик вяло согласился. В голове плыло. Он откинулся на удобное кресло и позволил вложить себе в руки второй бокал. Нить разговора ускользнула полностью. Мысленно обругав себя нерешительным дураком, он попытался сосредоточиться, но благодушная улыбка Гинголда, странная дрожь предметов в жарком мареве, полумрак и зашторенные окна – все это больше и больше подавляло его дух.
Поэтому, когда хозяин поднялся из-за стола, Шарстед испытал своего рода облегчение. Гинголд не сменил темы, а продолжал говорить так, словно деньги при нем вообще не упоминались. Он попросту закрыл глаза на положение дел и с энтузиазмом, который гость вряд ли мог разделить, что-то успокаивающе бубнил о китайских настенных росписях – предмете, ростовщику целиком и полностью неизвестном.
Глаза мистера Шарстеда слипались, и он снова открывал их усилием воли.
– Кажется, это вас заинтересует, – говорил Гинголд. – Идемте...
Хозяин прошел вперед, и ростовщик последовал за ним. Бархатный занавес раздвинулся, и тут же сомкнулся, когда они прошли. Перед ними была полукруглая зала.
Если на то пошло, в этой комнате было даже более тускло, но к ростовщику вновь вернулось любопытство. В голове прояснилось, и он заметил большой круглый стол, латунные колеса и рычаги, мерцавшие в полутьме, и длинный вал, который уходил в потолок.
– Для меня это превратилось чуть ли не в одержимость, – пробормотал мистер Гинголд, будто извиняясь. – Мистер Шарстед, вы знакомы с принципами работы камеры-обскуры?
Ростовщик медленно размышлял, роясь в памяти.
– Какая-то викторианская игрушка, да?
Мистер Гинголд огорчился, но тон его голоса никак этого не выдал.
– Не сказал бы, мистер Шарстед. Скорее, наиувлекательнейшее занятие. Немногие мои знакомые были здесь и видели то, что я вам покажу.
Он махнул на вал, проходящий через круглое отверстие в потолке.
– Эти элементы управления связаны с системой линз и призм на крыше. Вы увидите, что скрытая камера, как ее прозвали викторианские ученые, проецирует панораму города внизу вот сюда, на просмотровый стол. Интереснейший предмет для изучения – род людской, согласны? Я провел здесь за этим занятием много часов.
Мистер Шарстед никогда не видел хозяина дома таким разговорчивым и теперь, когда навалившаяся было слабость исчезла, почувствовал, что готов завести речь о долгах. Для начала он собирался пошутить над потворством увлечению глупой игрушкой. Однако вскоре, едва не ахнув от удивления, вынужденно признал, что одержимость Гинголда имеет под собой веские причины.
Дело в том, что, как только хозяин дома положил руку на рычаг, комната озарилась потоком света ослепительной чистоты, и стало ясно, зачем требовался полумрак. Видимо, на крыше отъехала заслонка над камерой-обскурой, и почти одновременно через открывшуюся панель в потолке прямо к столу перед ними направился луч света.
За секунду, будто божьим оком, Шарстед увидел панораму части старого города, раскинувшейся перед ним в восхитительно естественных цветах. Старинные булыжные мостовые спускались в долину, за которой вставали голубые холмы; коптили предвечернее небо фабричные трубы; торопились по своим делам полусотней дорог люди; сновал вдалеке беззвучный транспорт; даже как-то раз в поле зрения пролетела большая белая птица, казавшаяся настолько близкой, что он испуганно отпрянул от стола.
Мистер Гинголд, сухо рассмеявшись, тронул латунное колесо у локтя. Точка зрения резко сместилась, и перед потрясенным Шарстедом засверкало устье реки, по которому медленно удалялся в море большой угольный пароход. На переднем плане реяли чайки и с низким рокотом набегали на берег волны. Зачарованный, он совершенно позабыл о своем деле. Так прошло, наверное, полчаса, каждый вид захватывал больше прежнего. С такой высоты нищета города совершенно не замечалась.
Однако ростовщик резко вернулся к действительности при виде последней панорамы, когда мистер Гинголд еще раз крутанул колесо, и в поле зрения вплыло скопление ветхих арендных лачуг.
– Вроде бы прежний дом миссис Туэйтс, – мягко заметил Гинголд.
Мистер Шарстед побагровел и зло прикусил губу. Из-за дела Туэйтсов на него обрушилась неожиданно сильная волна общественного порицания. Эта женщина одолжила больше, чем могла себе позволить, проценты росли, она заняла снова. Ну и что, если у нее муж-туберкулезник и трое детей? Пришлось сделать из нее пример в назидание остальным. Теперь имущество Туэйтсов описано, а сами они на улице. Что ему оставалось делать? Платили бы люди долги, все было бы хорошо. Нашли, понимаешь ли, благотворительную организацию.
От намека на недавний городской скандал, вся тлеющая неприязнь к мистеру Гинголду вспыхнула с новой силой. Довольно всех этих пейзажей и детских забав. И камеры-обскуры. Если старик не в состоянии выполнить свои обязательства как джентльмен, пусть продаст эту красивую игрушку, чтобы погасить долг.
Едва сдерживая злость, ростовщик повернулся и увидел, что Гинголд смотрит на него с легкой иронией.
– Ах да, – пожал Шарстед плечами. – Скандал с Туэйтсами – это моих рук дело. Но, мистер Гинголд, может, не будем отвлекаться? Я в который раз подверг себя большим неудобствам, чтобы прийти сюда, и должен предупредить: либо вы возвращаете триста фунтов – очередной взнос по вашему долгу – к понедельнику, либо я обращусь к помощи закона.
Лицо ростовщика пылало, голос дрожал, но если он ожидал от мистера Гинголда бурного отклика, то его постигло разочарование. Последний просто взирал с немым укором.
– Это ваше последнее слово? – удрученно спросил он. – Вы не передумаете?
– Конечно, не передумаю, – отрезал мистер Шарстед. – Деньги должны быть к понедельнику.
– Вы меня неправильно поняли, мистер Шарстед, – сказал мистер Гинголд все тем же раздражающе мягким тоном. – Я имел в виду миссис Туэйтс. Неужели действительно нужно с ней так бесчеловечно поступать? Я бы...
– Будьте добры, не лезьте не в свое дело! – разозлившись донельзя, вспылил Шарстед. – Подумайте лучше о...
Он дико оглянулся в поисках входной двери.
– Это ваше последнее слово? – снова спросил мистер Гинголд
Один взгляд на окаменевшее, белое лицо ростовщика, и Шарстед без слов понял ответ.
– Что ж, очень хорошо, – тяжело вздохнул Гинголд. – Так тому и быть. Я вас провожу.
Он снова вышел вперед и набросил на стол тяжелую бархатную ткань. Створки в потолке с едва слышным жужжанием закрылись. Шарстед неожиданно для самого себя понял, что следом за хозяином взбирается по еще одной лестнице, на этот раз каменной, с железными, холодными на ощупь перилами.
Гнев угасал так же быстро, как вспыхнул. Шарстед уже сожалел, что из-за Туэйтсов утратил самообладание. Он вовсе не хотел показаться таким грубым и бесчувственным. Что о нем теперь подумает мистер Гинголд? Удивительно, и как эта история дошла до его ушей? Живет отшельником, безвылазно сидит дома, а так много знает о внешнем мире. Хотя, пожалуй, на этом холме Гинголд в каком-то смысле в центре событий.
Шарстеда внезапно охватил озноб, воздух похолодал. Вечернее небо, видное через щель в каменной кладке, уже потемнело. Давно пора было в путь. И как этот старый дурень собирается найти выход, если они продолжают забираться под самую крышу?
Также мистер Шарстед сожалел о своей вспышке. Теперь добиться денег от Гинголда станет еще труднее. Такое чувство, что упоминание миссис Туэйтс и попытка ее защитить были со стороны хозяина чем-то вроде скрытого шантажа.
Не ожидал он такого от старика: не в правилах Гинголда вмешиваться в чужие дела. Если уж бедняки настолько ему дороги, мог бы и сам ссудить той семье денег, чтобы поддержать в трудные времена.
Так, кипя от противоречивых и гневных мыслей, мистер Шарстед, запыханный и растрепанный, незаметно для себя дошел до истертой каменной платформы. Хозяин дома как раз вставлял ключ в антикварный деревянный запор.
– Моя мастерская, – пояснил он мистеру Шарстеду, застенчиво улыбаясь. Теперь, когда эмоциональная атмосфера разрядилась, тот почувствовал, как его напряжение спадает. Выглянув в старинное, почти треугольное окно впереди, он понял, что находится в маленькой, похожей на башенку надстройке, которая по меньшей мере на двадцать футов возвышается над крышей дома. Внизу, под отвесной стеной здания, насколько позволяли видеть грязные окна, во все стороны расползались незнакомые улочки.
– Снаружи есть лестница, – открывая дверь, объяснил мистер Гинголд. – По ней вы спуститесь на другую сторону холма и срежете полмили пути.
На Шарстеда внезапно нахлынуло облегчение. Этот обманчиво мягкий и тихий старик уже почти напугал его. Хотя Гинголд мало говорил и ничем не угрожал, воспаленному воображению мерещилось в нем нечто зловещее.
– Но сначала, – хозяин дома неожиданно сильно схватил его за руку, – я хочу показать вам кое-что еще... и, поверьте, такое доводилось видеть единицам.
Мистер Шарстед метнул на него взгляд, но ничего не смог прочесть в загадочных голубых глазах.
С удивлением он увидел, что попал в комнату, похожую на ту, которую недавно покинул, только меньших размеров. Здесь тоже стоял стол, к куполу на потолке поднимался еще один вал, было и сооружение из колес и трубок.
– Эта камера-обскура, очень редкой модели, чтобы вы знали. – сказал Гинголд. – Более того, по моим сведениям до наших дней таких дошло всего три. Одна находится в Северной Италии.
Мистер Шарстед кашлянул и буркнул что-то уклончивое.
– Уверен, вам бы хотелось ее увидеть перед уходом, – мягко продолжал мистер Гинголд. – Вы точно не передумаете? – почти неслышно добавил он, склоняясь над рычагами. – В смысле, насчет миссис Туэйтс?
Шарстед снова вспыхнул от гнева, но сдержался.
– Извините, но... – начал он.
– Неважно, – с сожалением вздохнул мистер Гинголд. – Я лишь хотел удостовериться, прежде чем мы на это взглянем.
Он с бесконечной нежностью положил руку на плечо гостю, подтянул его вперед и дернул рычаг.
Шарстед чуть не вскрикнул от внезапного видения. Он сделался богом. Перед ним безумной мозаикой простирался мир... или, по крайней мере, та его часть, где расположен этот дом и его окрестности.
Он разглядывал панораму с большой высоты, будто с аэроплана. Впрочем, законы перспективы не совсем соблюдались.
Вид поражал своей четкостью и напоминал отражение в одном из тех старинных трюмо, что немного искажают предметы. Дороги и проулки, разбегающиеся от подножия холма, казались какими-то перекошенными и округлыми. Тени были фиолетово-лиловыми, а края картинки все еще обагряло кровью умирающее солнце.
Страшное апокалиптическое видение сильно потрясло мистера Шарстеда. Он почувствовал себя подвешенным в космосе и едва не закричал от головокружительной высоты.
А когда мистер Гинголд крутанул колесо, и панорама медленно завращалась, все же вскрикнул и схватился за спинку стула, чтобы не упасть.
Потряс его и вид большого белого здания, мелькнувшего на переднем плане.
– Мне показалось, там старая хлебная биржа, – недоуменно сказал он. – Здание же сгорело еще до войны?
– Чудно! – воскликнул мистер Гинголд, будто не слышал.
– Неважно, – вздохнул мистер Шарстед, чувствуя себя совершенно сбитым с толку и больным. Должно быть, все из-за выпитого хереса и высоты обзора.
Н-да, игрушка прямо-таки демоническая. Шарстед отпрянул от Гинголда, который выглядел зловеще в кроваво-красном и розовато-лиловом свете, отраженном от полированного стола.
– Мне показалось, вам будет интересно на нее взглянуть, – сказал мистер Гинголд тем же сводящим с ума бесцветным голосом. – Необыкновенная вещица, верно? Считайте, лучшая из двух... можно увидеть все, что обычно скрыто.
Пока он говорил, на экране появились два старых здания. Мистер Шарстед считал их разрушенными во время войны, более того, знал, что сейчас на их месте сквер и автостоянка. Во рту внезапно пересохло то ли потому, что он выпил слишком много хереса, то ли сказывалась жара.
Он уже собирался съязвить, что продажа камеры-обскуры погасит долг, но чутье подсказало, что это не самый мудрый поступок. Накатила слабость, бросало то в жар, то в холод. Мистер Гинголд тут же оказался рядом.
До ростовщика дошло, что панорама на столе исчезла и за пыльными окнами стремительно темнеет.
– Мне, право, давно пора, – в отчаянии пролепетал он, пытаясь вызволиться из мягкой, но настойчивой хватки Гинголда.
– Разумеется, мистер Шарстед, – кивнул хозяин. – Извольте вот сюда.
Он без церемоний подвел его к маленькой овальной дверце в дальнем углу.
– Просто спускайтесь по лестнице, и попадете на улицу, – продолжал Гинголд. – Пожалуйста, захлопните дверь внизу... она закроется сама.
Так, за разговором, хозяин дома отпер замок на лестницу. Через окна в округлых стенах все еще лился свет. Каменные ступени были сухими и чистыми. Он не стал предлагать руку, и Шарстед довольно неловко стоял в проеме, придерживая дверь.
– Что ж, до понедельника, – сказал он.
Мистер Гинголд на это попросту никак не ответил.
– Спокойной ночи, мистер Гинголд, – с нервозной поспешностью повторил ростовщик: ему не терпелось уйти.
– Прощайте, мистер Шарстед, – мягко подвел черту хозяин дома.
Ростовщик чуть не вылетел за дверь и нервно сбежал по лестнице, кляня себя за глупость на все лады. Ноги выбивали стремительную дробь, которая жутким эхом гуляла по старой башне. К счастью, света пока хватало; в темноте это место было бы весьма неприятным. Вскоре он сбавил шаг и с горечью подумал о том, как старый Гинголд одержал над ним верх. Вот ведь нахал! Кто ему дал право вмешиваться в дело с этой миссис Туэйтс!
Ну ничего, в понедельник он ему еще покажет и выселит ее, как и задумывал. Также понедельник станет днем расплаты для самого Гинголда... днем, который они оба запомнят. Шарстед его уже с нетерпением ждал.
Он еще больше прибавил шаг и вскоре оказался перед толстой дубовой дверью.
Та поддалась под ладонью, стоило сдвинуть большую, хорошо смазанную задвижку. Перед ним оказался узкий проход с высокими стенами, ведущий на улицу. Дверь за спиной глухо захлопнулась. Шарстед с облегчением втянул холодный вечерний воздух и, нахлобучив шляпу, размашисто зашагал по мощеной дорожке, словно спеша убедиться в реальности внешнего мира.
Улица выглядела мало знакомо, и он заколебался, но в итоге свернул направо. Гигнолд говорил, что эта дорога ведет на другую сторону холма. Что ж, сам он в этой части города не бывал, и прогулка пойдет ему на пользу.
Солнце совсем закатилось за горизонт, и на догорающее вечернее небо вышел молодой месяц. Людей поблизости было мало, и десятью минутами позже на большой площади, от которой расходились пять или шесть улиц, Шарстед решил спросить у кого-нибудь дорогу в свою часть города. Если повезет, можно еще успеть на трамвай, на сегодня ходьбы уже хватит.
На углу площади возвышалась большая, потемневшая от смога часовня, и когда мистер Шарстед проходил мимо, ему на глаза попала табличка.
«Возрожденческое братство Святого Ниниана», – гласила надпись золотыми буквами. И рядом, осыпавшейся краской, дата: «1925».
Мистер Шарстед пошел дальше, выбирая самые широкие улицы. Становилось все темнее, а фонари в этой части холма еще не зажглись. Над головой смыкались здания, городские огни внизу исчезли. Он чувствовал себя потерянным и немного жалким. Наверняка все из-за странноватой атмосферы в большом доме Гинголда.
Он решил уточнить дорогу у первого прохожего, но в поле зрения никого не попадалось. Отсутствие света на улицах тоже беспокоило. Должно быть, местные власти упустили район из виду, когда занимались фонарями на городских улицах, если, конечно, он не введении кого-то еще.
Размышляя подобным образом, мистер Шарстед свернул за угол и оказался перед большим белым зданием. Оно казалось знакомым. Ну да, у него в конторе на стене годами висел календарь с его фотографией, который прислал один местный торговец. Приближаясь, Шарстед со все большим замешательством смотрел на фасад. И вот в лунном свете тускло блеснула надпись «Хлебная биржа».
Замешательство сменилось сильной тревогой, как только он с отчаянием вспомнил, что сегодня вечером уже видел это здание на панораме, запечатленной второй камерой-обскурой. И еще он совершенно точно знал, что старая хлебная биржа сгорела в конце тридцатых.
С трудом сглотнув, он поспешил дальше. Вокруг творилась какая-то чертовщина, либо он стал жертвой оптической иллюзии, которую породили разбушевавшееся воображение, усталость от переизбытка ходьбы и два бокала хереса. И что, если в эту самую минуту Гинголд наблюдает за ним в свою камеру-обскуру?
От одной мысли об этом прошибал холодный пот.
Шарстед устремился вперед энергичным шагом и вскоре оставил позади Хлебную биржу. Вдалеке раздался цокот лошадиных копыт и тарахтенье повозки, но добравшись до входа в переулок, он с разочарованием увидел только тень, исчезающую за углом следующей улицы. Вокруг не было ни души, и он опять не знал, где оказался.
С напускной решимостью он пошагал дальше и спустя пять минут оказался посреди уже знакомой площади.
На углу стояла часовня, и второй раз за вечер Шарстед прочитал табличку: «Возрожденческое братство Святого Ниниана».
Он в сердцах топнул ногой. Надо же, прошел три мили, а на деле как дурак описал полный круг и вот, извольте: меньше чем в пяти минутах от дома Гинголда, хотя ушел оттуда с час назад.
Шарстед вытащил часы и поразился: всего четверть седьмого, меж тем он готов поклясться, что как раз в это время покинул Гинголда.
Хотя могла быть и четверть шестого. Шарстед слабо помнил, что делал после полудня. На всякий случай он потряс часы – вдруг остановились? – и снова сунул их в карман.
Ростовщик рванул через площадь, сердито стуча каблуками по мостовой. Нет, на этот раз он не совершит ту же глупость. Вот эта большая, ухоженная дорога из щебня приведет его прямиком в центр города. Он свернул на нее без колебаний и даже поймал себя на том, что тихо напевает под нос. За следующим углом уверенность окрепла.
По обе стороны ярко горели фонари. Видимо, власти осознали свою ошибку и наконец-то включили свет. Но нет, опять он не прав. Вон сбоку дороги стоит маленькая повозка, запряженная лошадью. Какой-то старик взобрался на лестницу, прислоненную к фонарю, и сумерках вспыхнуло голубое пламя, тут же превратившееся в мягкое свечение газовой лампы.
Ну вот, опять он злится. Что за архаичную часть города выбрал себе Гинголд! Хотя ему как раз под стать. Подумать только, газовые фонари! Они же давно канули в Лету.
Как бы там ни было, вежливость не помешает.
– Добрый вечер, – поздоровался он. Человек у вершины фонарного столба вздрогнул. Лицо его скрывали глубокие тени.
– Добрый вечер, сэр, – глухо ответил фонарщик и начал спускаться.
– Не подскажете, где центр города? – с напускным спокойствием спросил Шарстед, сделал пару шагов вперед и от потрясения остановился, как вкопанный.
Повеяло странным тошнотворным зловонием, напомнившим что-то смутно знакомое. Право, канализация тут никуда не годится. Определенно, придется написать городским властям об этом захолустном районе.
Фонарщик уже спустился и что-то положил в повозку. Лошадь беспокойно переступила с ноги на ногу, в летнем воздухе снова повеяло приторно-сладким могильным смрадом.
– Насколько знаю, сэр, это и есть центр города.
Мужчина шагнул вперед, и на его лицо, прежде скрытое тенью, упал бледный свет фонаря.
Продолжать расспросы сразу же расхотелось. Вместо этого Шарстед, сломя голову, рванул прочь, хотя и не был твердо уверен в своем ужасном подозрении насчет собеседника. Возможно, эту жуткую бледность с прозеленью коже придали очки на носу.
Зато он не сомневался в другом: под шляпой этого человека, вместо волос, копошился сгусток червей – словно змеи у Медузы Горгоны. Шарстед не стал задерживаться, чтобы убедиться в правильности своей аналогии. Сквозь леденящий страх прорывалась дикая злость на Гинголда, явно неким образом виновного во всех этих неприятностях.
Шарстед отчаянно надеялся, что скоро очнется от этого кошмара у себя в постели, готовый заново прожить день, так унизительно закончившийся в доме Гинголда. Но, даже формулируя эту мысль, он понимал, что все происходит на самом деле. Холодный свет луны, твердость мостовой под ногами, лихорадочное бегство, собственные неровное дыхание и всхлипы – все реально.
Как только туман перед глазами рассеялся, он перешел на шаг и увидел, что стоит посреди уже знакомой площади. Собрав волю в кулак, Шарстед принудил себя к неестественному спокойствию, граничащему с отчаянием. С напускной непринужденностью он миновал табличку «Возрожденческое братство Святого Ниниана» и на сей раз выбрал путь, меньше всего похожий на верный – узкую улочку, ведущую совсем в другую сторону.
Он был готов попробовать что угодно, лишь бы выбраться с этого жуткого, проклятого холма. Фонари здесь не горели, и под ноги то и дело подворачивались камни недостроенной мостовой, зато дорога, по крайней мере, шла вниз и ее витки постепенно вывели его в правильном направлении.
Уже какое-то время из темноты доносились смутные шорохи, а однажды Шарстед вздрогнул от чьего-то приглушенного кашля впереди. Что ж, наконец-то вокруг появились люди, подумал он, и тут вдалеке, успокаивая, показались тусклые огни города.
Шарстед, воспрянув духом, поспешил к ним. К его облегчению они не удалялись, как он того опасался. И фигуры вокруг выглядели вполне осязаемо. Их шаги гулко звучали в тишине. Очевидно, эти люди направлялись на какое-то собрание.
К тому времени как он вошел под свет первого фонаря, прежний страх схлынул. Шарстед еще не совсем понимал, где находится, но опрятные особняки вокруг уже больше походили на привычный город.
Когда процессия добралась до хорошо освещенного места, Шарстед шагнул на мостовую и налетел на статного, крупного мужчину, который только что вышел из ворот и присоединился к толпе.
Шарстед пошатнулся. Его нос снова уловил тошнотворно-сладкое амбре разложения. Мужчина схватил его спереди за пальто, не давая упасть.
– Привет, Мардохей, – раздался низкий голос. – Так и знал, что ты придешь рано или поздно.
Мистер Шарстед, невольно закричав в ужасе, отшатнулся к ограде. И дело было не только в зеленоватой коже прошедшего мимо человека или его иссохших губах, обнажавших сгнившие зубы. Это был Абель Джойс – Абель Джойс, коллега-ростовщик, на чьих похоронах он присутствовал в 1920-х.
Шарстед помчался прочь, сквозь всхлипы хватая воздух. Со всех сторон подступала тьма. Он начинал понимать, зачем Гинголд показывал ему свою дьявольскую камеру-обскуру. Потерянные, проклятые души. Он забормотал под нос.
Время от времени в боковом зрении мелькал кто-нибудь из спутников. Вон старая миссис Сандерсон, которая когда-то, обмывая трупы, грабила их. Вон Грейсон, агент по недвижимости и гробовщик. Амос, военный спекулянт. Друкер, мошенник, весь зеленый, смердящий трупной вонью.
Не в одно время, так в другое мистер Шарстед имел дело со всеми, и всех их роднило одно – все без исключения вот уже несколько лет как умерли. Он прижал носовой платок ко рту, чтобы защититься от невыносимого запаха, и услышал вслед язвительный смех.
– Добрый вечер, Мардохей, – говорили они. – Так и знали, что ты к нам присоединишься.
«Мистер Гинголд приравнял меня к этим упырям, – всхлипнул Шарстед, сломя голову мчась по улице. – Если бы только удалось его разубедить. Я не заслуживаю такого обращения. Я бизнесмен, и вовсе на такой как эти кровососы общества. Потерянные, проклятые души. Теперь ясно, почему все еще стоит Хлебная биржа и почему город кажется незнакомым. Он существует только в объективе камеры-обскуры. Теперь ясно, что Гинголд пытался дать мне последний шанс. Так вот почему он вместо “до свидания” сказал “прощайте”».
Оставалась последняя надежда. Если найти путь к двери мистера Гинголда, тот, возможно, сжалится и передумает. При этой мысли Шарстед, поскользнувшись на камне, потерял шляпу и оцарапал руки о стену. Ходячие трупы остались позади, но хоть он и смотрел теперь на знакомую площадь, похоже, снова возвращался к Хлебной бирже.
На мгновение он остановился отдышаться. Надо подумать логически. Как это происходило раньше? Боже, ну конечно, вначале он забирал не туда, затем всегда разворачивался и неизменно шел к городским огням. Хоть и страшно, но отчаиваться рано, ведь теперь понятно, с чем бороться. Он почувствовал себя ровней Гинголду. Только бы найти его дверь!
Добравшись до круга теплого света от уличных фонарей, Шарстед с облегчением вздохнул. На большой площади за углом стояла уже знакомая, закопченная смогом часовня. Он поспешил дальше. Надо точно запомнить, какие именно повороты он сделал. Нельзя допустить ошибку.
От этого зависит так много! Если бы ему выпал еще один шанс... Он не стал бы лишать семью Туэйтс дома и охотно простил бы Гинголду долг. Сколько уже можно бродить по этим бесконечным улицам? Он больше не выдержит. А еще эти мертвецы...
Шарстед застонал, представив лицо старухи, которую встретил этим вечером... или, точнее, то, что осталось от лица после многих лет при ветре и непогоде. Внезапно вспомнилось, что она умерла незадолго до войны 1914 года. На лбу выступил пот. Нет, лучше о таком не думать.
Покинув площадь, он оказался в уже знакомом переулке. Ага! Вот здесь! Теперь осталось только свернуть налево и – дверь. Сердце зачастило, окрыленное новой надеждой. С мучительной тоской он подумал о безопасности своего уютного дома и рядах милых гроссбухов. Так, еще один угол. Он бегом свернул на дорожку к двери Гинголда. Еще тридцать ярдов, а потом спокойствие привычного мира.
Лунный свет мерцал на брусчатке широкой площади. Вспыхивал на большой табличке с надписью тонким листовым золотом: «Возрожденческое братство Святого Ниниана». Год был указан: 1925.
Мистер Шарстед, жутко вскричав от страха и отчаяния, без чувств упал на мостовую.
Мистер Гинголд с глубоким вздохом зевнул. Настенные часы показывали, что пора спать. Он снова подошел взглянуть в камеру-обскуру. День выдался не таким уж плохим. Накинув на изображение черный бархат, он неспешным шагом отправился в постель.
Под тканью с безжалостной детальностью отражался клубок узеньких улочек вокруг дома, видимый словно глазом бога. Там под бледным светом звезд, спотыкаясь, рыдая и сквернословя, бродил мистер Шарстед и ему подобные потерянные, проклятые души, вечные узники своего собственного ада из улиц и площадей.
Эссе
Шимон ДАВИДЕНКО
ЧТО ВЕК ГРЯДУЩИЙ НАМ ГОТОВИТ…
Байку эту рассказывают всякий раз, когда хотят убедить, что будущее непредсказуемо. Напомню ее и я, а потом разберемся, на самом ли деле предвидеть будущее невозможно.
Итак…
В конце 19-го века, незадолго до того, как на улицах Лондона появились автомобили, журналисты попытались представить, как будет выглядеть столица Англии лет через сто: «Это будет кошмарное зрелище. Уже сейчас Лондон задыхается от огромного количества лошадей и экипажей. А ведь город разрастается. Через сто лет столица будет утопать в лошадином навозе!»
Конечно, ничего подобного не произошло. Случилось обратное: увидеть сегодня лошадь на улице Лондона – большое везение!
Вот еще: в середине прошлого века в газетах писали: «Научных работников становится больше с каждым годом. Еще лет пятьдесят, и все жители Земли будут заниматься наукой». Правда, было и другое предсказание: «В сфере обслуживания работает все больше народа. Еще полвека, и все жители Земли…» Окончание предложения вставьте сами.
На деле все не так, верно? А между тем, каждый, кто делал эти прогнозы, поступал строго по науке. Наука эта называется «футурология». Или – прогнозирование будущего.
Ученые-футурологи разработали несколько основных методов прогнозирования.
Самый распространенный: экстраполяция существующей тенденции. Известно, как в прошлом развивался предмет вашего исследования. Лошадиного навоза в Лондоне конца 19-го века становилось все больше и больше? Несомненно. Тенденция налицо. Продолжим (экстраполируем) ее в будущее. Вывод, сделанный журналистами, безусловно, правильный… но неверный.
Правильный, потому что все видят, что происходит на улицах Лондона, и нет никаких видимых причин, почему это безобразие вдруг прекратится.
А неверный, потому что это безобразие действительно прекратится – причем обязательно. Может, даже очень скоро. Просто потому, что любая тенденция не вечна, а человеку свойственно придумывать новое.
Конечно, футурологи используют для прогнозов не только метод тенденций. Футурологи строят модели (сценарии). Модель – это упрощение. В природе все сложно, и, чтобы понять хотя бы главные закономерности, ученые отбрасывают некоторые, не очень существенные свойства предмета или явления. Все в детстве конструируют модели самолетов, кораблей, танков, роботов… Очень упрощенные, но все-таки похожие на оригиналы. Правда, попасть пальцем в небо, пользуясь только методом моделирования, так же легко, как и пользуясь только методом тенденций.
А потому футурологи пользуются обоими методами, плюс еще третьим: экспертными оценками.
О том, что, по его мнению, произойдет в будущем, рассказывает эксперт (или группа экспертов) – ученый, способный профессионально судить о перспективах избранного объекта или явления. Конечно, мнение любого эксперта, как бы хорошо он ни разбирался в предмете, субъективно. Поэтому футурологи выработали специальные методики, чтобы сделать экспертные опросы более объективными. Например, собирают мнения десятков отобранных экспертов, маргинальные прогнозы отбрасывают, оставшиеся мнения изучают, заданные ранее вопросы корректируют и задают опять. Получают новые ответы… и так далее, опрос может повторяться много раз, пока эксперты не придут к более или менее единому мнению, которое и становится прогнозом.
Но ни один из этих трех методов, ни они вместе не помогают учесть самое главное: качественные скачки, без которых невозможна эволюция ни в природе, ни в технике, ни в науке.
Ни метод экстраполяций, ни моделирование не могут предсказать ничего качественно нового. А уж как умеют ошибаться самые знающие эксперты…
Первый самолет братьев Райт поднялся в воздух в 1903 году. А всего восемью годами раньше самый известный физик и один из умнейших ученых своего времени лорд Кельвин, президент Королевского физического общества, заявил: «Летательные аппараты тяжелее воздуха невозможны!»
Первый телефон Белла появился в 1876 году. А всего девятью годами раньше газета «Бостон пост» опубликовала согласованное мнение ведущих физиков того времени: «Голос невозможно передать по проводам!»
И таких примеров не счесть. Так что прогнозистам – в том числе признанным экспертам – нужно постоянно иметь в виду, что существует такой опасный зверь: психологическая инерция. Думаешь о будущем, но цепляешься за прошлое. В какой-то степени – наследство метода тенденций…
Что же получается? Предвидеть будущее, предсказывать грядущие успехи техники, науки и общества можно только до определенного предела? И предел этот – как глухая стена на пути водителя – называется «качественный скачок»?
Похоже, что так.
Многие выдающиеся футурологи зачастую выступают с собственными прогнозами, используя свои огромные знания и опыт. Руководитель одного из отделов компании «Гугл» Рэй Курцвейл свою первую книгу прогнозов «Эпоха мыслящих машин» опубликовал в 1990 году и с тех неоднократно модернизировал предсказания, учитывая менявшийся прогнозный фон в области развития кибернетических систем.
Вот что будет, по мнению Курцвейла, происходить в 21 веке (прогноз сделан в 2015 году). Это лишь некоторые из его предсказаний.
К 2019 году каждый человек сможет купить «очки виртуальной реальности» и получать прямо на сетчатку глаза всю нужную информацию, а микрокомпьютеры будут встраиваться в одежду, украшения, мебель… да куда угодно, по желанию потребителя.
К 2021 году бумажные книги практически исчезнут, а компьютерные программы смогут сами создавать произведения искусства на уровне лучших классических и современных образцов.
К 2024 году на улицах больших городов уже нельзя будет увидеть автомобиль, которым управлял бы живой водитель, а не компьютерная программа. Со временем человеку вообще запретят брать в руки руль – водить машины (в том числе воздушные) будет автоматика.
К 2028 году энергетика на планете перестанет потреблять нефть и перейдет на альтернативные источники – в основном, будет использоваться солнечная энергия.
К 2031 году в теле человека имплантантов станет столько, что сам человек окажется наполовину (если не больше!) искусственным существом – киборгом.
К 2034 году появятся общественные движения за права машин.
К 2045 году человек (не киборг ли на самом деле?) станет бессмертным.
К 2049 году исчезнет разница между обычной и виртуальной реальностями. Человек (киборг?), будучи бессмертным, по своему желанию сможет жить в любой из удобных ему реальностей.
К 2099 году исчезнет разница между людьми и машинами. Люди будут существовать в виде программ и смогут управлять одновременно несколькими физическими телами…
Фантастика, верно? Всего через восемьдесят лет человечество, по мнению одного из самых компетентных футурологов планеты, будет отличаться от нас, сегодняшних людей, как бабочка от куколки (помните рассказ Рэя Брэдбери «Куколка»?).
Казалось бы, очень смелый прогноз. Но обратите внимание: все, о чем пишет Курцвейл, в том или ином, зачаточном или уже продвинутом состоянии существует уже в наши дни. Курцвейл не предсказал ни одного качественного скачка, он лишь экстраполировал уже известные (кому-то больше, а кому-то меньше) тенденции. Он смело расставил даты – в соответствии именно с тем, как скоро имеющиеся тенденции можно воплотить в жизнь. Если ничего не помешает. Если современные тенденции в развитии кибернетики будут продолжаться еще восемь десятилетий. Если за это время люди не придумают чего-то, о чем мы сейчас не имеем представления, и в результате развитие пойдет по совсем другому пути. Я уж не говорю о таких «если», как «если не случится третья мировая война, после которой, как когда-то сказал Эйнштейн, «люди будут воевать дубинками».
В фантастической литературе, кстати, таких апокалиптических прогнозов гораздо больше, чем технико-утопических, подобных предсказаниям Курцвейла. Почему так? Да просто потому, что фантасты в большинстве тоже занимаются экстраполяцией. Экстраполировать нынешние усиление терроризма, межгосударственных конфликтов гораздо легче, а читателям (и зрителям фантастических фильмов) такие страшилки нравятся гораздо больше.
Фантастика и футурология, в принципе, пользуются одними и теми же приемами, прогнозируя будущее. Разница (принципиальная!) в том, что некоторые авторы-фантасты, в отличие от футурологов, все-таки пытаются придумать качественные скачки, которые могут сломать любую тенденцию. Как изобретение автомобиля покончило с гужевой тягой. Как изобретение телефона обозначило новую эпоху в коммуникациях. Как открытие радиоактивности привело к атомной энергетике. И так далее – примеров много в истории человечества. Собственно, любая научно-техническая революция происходит благодаря именно таким неожиданным и непрогнозируемым качественным скачкам – своеобразным мутациям, если проводить аналогию с биологической эволюцией.
Нужно, к тому же, иметь в виду, что прогнозирование в технике значительно легче, чем прогнозирование развития науки. Причина очевидна; наука развивается, делая открытия. А открытие предсказать невозможно – иначе какое же это открытие?
В 1968 году открыли пульсары, и это стало такой неожиданностью, что в первые месяцы авторы открытия Энтони Хьюиш и Джоселин Белл не рисковали опубликовать свои исследования, полагая, что обнаружили сигналы инопланетной цивилизации. Впоследствии оказалось, что сигналы излучают естественные небесные тела – нейтронные звезды. Но кто ж мог это открытие предвидеть?
В 1896 году Анри Беккерель открыл явление радиоактивности. Это открытие – результат случайности, а кто может предсказывать неподвластный разуму случай?
В девяностых годах прошлого века, наблюдая вспышки сверхновых в далеких галактиках, астрофизики обнаружили, что Вселенная не просто расширяется (это стало известно еще в 1929 году, когда Эдвин Хаббл открыл красное смещение в спектрах галактик), но расширяется ускоренно. Это оказалось так неожиданно, что ученые не сразу признали, что эффект действительно существует. И конечно, никто ничего подобного не предсказывал…
В 1965 году Арно Пензиас и Роберт Вильсон открыли реликтовое микроволновое излучение Вселенной и 13 лет спустя получили за это открытие Нобелевскую премию.
Вот четыре открытия в науке, о которых знает каждый школьник (если, конечно, читает научно-популярные журналы). Обратите внимание – да, это открытия, но такие разные, что свести их в единый список невозможно. А различаются они по степени предсказуемости. Открытие радиоактивности было действительно делом случая, никто не мог его предсказать. Назовем такие открытия открытиями первого класса.
Открытие ускоренного расширения Вселенной – открытие второго класса, потому что предсказать его, в принципе, было возможно. Вселенная расширяется ускоренно, потому что разгоняет ее некая «темная энергия», равномерно заполняющая все пространство. Никто пока не знает, что представляет собой эта энергия, но предсказал ее еще сто лет назад Альберт Эйнштейн. Именно тогда он ввел в свои уравнения тяготения постоянную величину, которую впоследствии назвали «космологическим членом». Несколько лет спустя, прочитав работы советского физика Александра Фридмана, Эйнштейн признал свою ошибку и пресловутый «космологический член» из уравнений исключил.
И напрасно! Почти сто лет спустя, когда открыли ускоренное расширение Вселенной, ученые вернули «космологический член» на место и назвали его темной энергией. Могли ведь предсказать, но…
Открытие пульсаров – открытие третьего класса. Да, оно было неожиданным, но ведь еще в 1934 году Фриц Цвикки и Вальтер Бааде писали, что должны существовать в природе компактные звезды размером всего в десяток километров. Они даже определили, что звезды эти должны состоять из нейтронов и назвали их нейтронными. Нейтронные звезды (об этом Цвикки и Бааде тоже писали) возникают при сжатии обычных звезд. На этом они поставили точку, а могли поставить запятую. Или запятую могли поставить физики, читавшие эту работу. Обычные звезды обладают магнитным полем – это было известно. Магнитное поле при сжатии усиливается. Значит, нейтронная звезда обладает сильным магнитным полем. Обычная звезда вращается. При сжатии вращение ускоряется. Значит, нейтронная звезда должна вращаться очень быстро – за доли секунды. И если такая звезда испускает быстрые частицы…
Да-да. Впоследствии именно так и был объяснен феномен пульсара – это радиоизлучение быстро вращающейся магнитной нейтронной звезды. Открытие было почти предсказано, никто не говорил только о том, что нейтронная звезда способна испускать быстрые частицы. Не был сделан один-единственный небольшой шаг…
А открытие реликтового излучения – открытие четвертого класса. Хотя и считается формально открытием (ведь обнаружено неизвестное ранее явление природы!), это на самом деле и не открытие вовсе, потому что предсказано было теоретиками двадцатью годами раньше. Кто ж виноват в том, что Пензиас с Вильсоном не читали теоретических статей по астрофизике? Ведь именно то, что они открыли, было в точности предсказано еще в 1948 году Георгием Гамовым, Ральфом Альфером и Робертом Германом!
Век автомобилей можно было предсказать – ведь первый двигатель внутреннего сгорания был построен Этьеном Ленуаром еще в 1860 году! Можно было предсказать век авиации – ведь первый летательный аппарат тяжелее воздуха отправился в полет еще в 1886 году, за девять лет до оставшегося в памяти потомков изречения лорда Кельвина…
Стоп. Да, в 1886 году поднялся в воздух корабль Робура-Завоевателя, но произошло это на страницах одноименного романа Жюля Верна. В научной фантастике.
И мы опять вернулись в тому, о чем уже было сказано выше. В отличие от футурологов, писатели-фантасты понимают, что умение предсказывать будущее – это, прежде всего, умение предсказывать качественные скачки в развитии науки, техники, общества.
Конечно, далеко не все писатели-фантасты стремятся делать прогнозы, далеко не в каждом фантастическом произведении нужно искать элементы прогнозирования. Но вот что важно: своими идеями, пусть далеко не всегда верными и даже научно оправданными, фантасты ломают психологические барьеры в сознании ученых. К принципиально новой идее ведь можно прийти не по прямой подсказке, а, наоборот, споря с идеей, которая заведомо неверна, но внешне привлекательна.
Вот что писал об этой функции научной фантастики известный советский физик Дмитрий Иванович Блохинцев: «Насколько я могу судить, большая часть их (писателей-фантастов – Ш. Д.) предсказаний попросту ошибочна. Однако они создают модели, которые могут иметь и на самом деле имеют влияние на людей, занятых в науке и технике. Я уверен, например, в таком влиянии “Аэлиты” и “Гиперболоида инженера Гарина” А. Н. Толстого, увлекших многих идеями космических полетов и лазера».
Утверждение Д. И. Блохннцева о том, что «большая часть их предсказаний попросту ошибочна», нуждается в комментарии. Во-первых, часто за предсказания фантастов принимается то, что предсказанием не является. Во-вторых, ошибочна (и об этом почти всегда забывают!) большая часть прогнозов и идей, которые выдвигаются учеными в процессе исследования. Видимая строгость и обоснованность научных предположений и футурологических прогнозов часто заставляют забывать о том, что подавляющая их часть сгинет без следа. Выживают лишь жизнеспособные идеи и гипотезы (как и в фантастике!).
Писатели-фантасты выступают, в сущности, как многочисленная, хотя и разнородная, группа экспертов. Однако группы экспертов для создания научно-технического прогноза отбираются по строгим правилам, и эксперты эти отвечают на заранее продуманные вопросы. Эксперты-фантасты сами ставят перед собой вопросы и отвечают на них, причем ответы никак затем не обобщаются и являют собой огромную совокупность мнений, в которых читатель должен разбираться сам.
Поэтому к попыткам авторов научной фантастики предсказать качественно новые явления природы и качественно новые изобретения нужно относиться со всей серьезностью. Фантасты – по крайней мере, некоторые из них – пытаются пробить стену, перед которой застывают футурологи. Иногда у фантастов получается. Чаще – нет, но ведь и большая часть футурологических исследований и прогнозов – ошибочна. Разве это мешает футурологии быть наукой?
Не стану здесь перечислять открытия и изобретения писателей-фантастов – для полного списка понадобится очень много места, а основные идеи Жюля Верна, Герберта Уэллса, Александра Беляева, Генриха Альтова, Айзека Азимова, Артура Кларка, Грега Игана, Стивена Бакстера… пожалуй, и этот список имен тоже слишком длинен, чтобы приводить его целиком… В общем, читайте их книги и учитесь предсказывать открытия.
В заключение предлагаю читателям «Млечного Пути» самим стать экспертами и заняться прогнозом будущего.
В феврале 2007 года Клуб Научных Журналистов (модератор А. Г. Сергеев) провел футурологический опрос среди читателей российских научно-популярных сайтов. Опрос длился три недели, было получено 17938 заполненных анкет, пригодных для дальнейшего анализа. Такой масштабный футурологический опрос проводился впервые – не только в России, но и в мировой практике футурологии. Попробуйте и вы ответить на заданные тогда вопросы. А спрашивали мы о том, когда будут осуществлены те или иные научно-технические идеи, уже прораставшие, придуманные, но еще не ставшие реальностью. Экстраполируйте, создавайте сценарии, будьте экспертами!
Прошло 11 лет, изменилась жизнь, изменились наука, техника, изменилось наверняка и представление о будущем. В таблице описаны задачи и проблемы и спрогнозированные годы осуществления. Поставьте свои числа, и вы сможете оценить, изменилось ли будущее в нашем представлении за 11 лет.
Доставка на Землю образцов вещества с других планет Солнечной системы: 2027 год
Появление надежных автомобильных автопилотов: 2029
Разработка методов радикального излечения рака: 2031
Первая постоянно действующая термоядерная электростанция: 2032
Высадка человека на Марсе: 2034
Сверхпроводимость при комнатной температуре: 2035
Широкое распространение квантовых компьютеров: 2041
Генетическая косметика: изменение внешности взрослого человека методами молекулярной и генной инженерии: 2047
Внедрение ядерных или других эффективных двигателей для космических аппаратов: 2047
Замена любых органов выращенными в лабораторных условиях: 2049
Переход преимущественно на генетически модифицированные продукты питания в мировом масштабе: 2051
Создание Единой теории поля, описывающей все фундаментальные взаимодействия: 2057
Посадка автоматической станции на Плутоне или другом объекте пояса Койпера: 2057
Регенерация поврежденных частей органов тела у человека: 2057
Репродуктивное клонирование человека: 2060
Препараты, усиливающие интеллект, долговременного действия: 2062
Достижение глубин более 100 км: 2064
Межпланетный туризм: 2067
Определение физической природы темной материи или энергии: 2080
Увеличение продолжительности активной здоровой жизни до 120 и более лет: 2090
Обнаружение признаков жизни в других планетных системах астрофизическими методами: 2110
Появление принципиально новых способов передвижения в космосе: 2110
Космический лифт: 2140
Машина, думающая как человек: 2150
Обнаружение астроинженерной деятельности других цивилизаций: 2160
Создание искусственной жизни: 2210
Начало работ по терраформированию планет: 2360
Наука на просторах Интернета
Павел АМНУЭЛЬ
НОВОСТИ «НАУКИ И ЖИЗНИ»
Современная наука развивается так быстро, и научные новости появляются так часто, что порой кажется, что события сменяются, как картинки в калейдоскопе, и уследить за ними невозможно. И при этом часто приходится читать о том, что современная наука ничего нового не открывает, все великие открытия уже сделаны до нас, а современные ученые только «накладывают глянец» на уже нарисованную картину мироздания. Как уживаются эти две взаимоисключающие точки зрения? Очень просто. Те, кто утверждает, что «наука закончилась», обычно читают только заголовки новостных материалов и не на тех сайтах, где реально можно найти правильную и точную информацию.
Интернет-сайт самого известного российского научно-популярного журнала «Наука и жизнь» (http://nkj.ru) дает возможность знакомиться с новостями науки – точнее: новостями всех современных наук, от абстрактной математики до самой гуманитарной филологии. Научные журналисты «Науки и жизни» не позволяют себе «облегчать» материал, излагают новости науки четко, но, в то же время популярно.
Вот подборка научных новостей (далеко не полная!) за несколько последних месяцев. Авторы этих материалов – опытные и знающие журналисты Алексей Понятов, Аня Грушина, Анастасия Пензина и Кирилл Стасевич.
Есть ли на Марсе признаки жизни?
Органика в марсианском грунте и колебания метана в марсианской атмосфере могут свидетельствовать о том, что на Марсе когда-то была жизнь, но делать такие выводы пока преждевременно.
Марсоход NASA «Curiosity Mars» на земном полигоне. Можно оценить его размер. На переднем плане бур.
Марсоход Curiosity обнаружил органические молекулы в осадочных марсианских породах, возраст которых достигает трех миллиардов лет, а также зарегистрировал сезонные колебания метана в атмосфере. Новым данным, полученным с помощью марсохода, посвящены две статьи в Science.
Curiosity, который начал работать еще в 2012 году, и раньше обнаруживал органику, однако прежде ее количества были настолько незначительны, что вполне могли объясняться загрязнением образцов. Теперь же содержание органического вещества в образцах оказалось в сто раз выше, чем раньше, а именно несколько десятков частей на миллион.
Новую органику марсоход обнаружил в четырех районах кратера Гейл, где он бурил осадочную породу под названием аргиллит, который представляет собой, грубо говоря, камнеподобную уплотненную глину.
Этот аргиллит сформировался миллиарды лет назад из ила, накопившегося на дне древнего озера. Поскольку ультрафиолетовое излучение Солнца и агрессивные химические соединения в марсианской почве разрушают любые соединения, оказавшиеся на поверхности, робот брал пробы с глубины в пять сантиметров. Затем марсоход помещал образцы горных пород в печь и нагревал их до 500 °С, чтобы высвободить органические молекулы. Полученные пары анализировались с помощью масс-спектрометра.
Среди идентифицированных молекул встречаются тиофены, бензол, толуол, пропан и бутен (возможно, что это не полный набор – многие органические молекулы могли разрушиться при высокой температуре).
То, что получилось, было похоже на результат термического разложения керогена – земного органического вещества, сходного по составу с нефтью, который входит в состав горючих сланцев. Земной кероген образовался из останков живых организмов: водорослей, пыльцы, спор. Однако органические молекулы могут возникать не только в результате деятельности живых организмов, но и в ходе небиологических, «неживых» реакций. Кроме того, они могут прилетать вместе с падающими на планету астероидами, метеоритами, кометами и просто космической пылью.
О том, откуда взялась марсианская органика, пока ничего не известно. Но то, что она сохранялась тут в течение миллиардов лет, вселяет надежды на новые находки – которые, возможно, появятся, если мы будем бурить глубже. Наличие органики не обязательно служит признаком наличия жизни, однако, по крайней мере, найденные органические вещества указывают на то, что когда-то в озере кратера Гейл были все необходимые для жизни компоненты.
Что до сезонных изменений в уровне метана, то его количество в марсианской атмосфере растет летом и уменьшается зимой. За атмосферным метаном наблюдали почти три марсианских года, что составляет около шести земных лет. До этого момента его измеряли нерегулярно и в разных местах, что не позволяло обнаружить какую-либо закономерность.
Причины таких сезонных колебаний пока не ясны. Исследователи полагают, что он, вероятнее всего, накапливается где-то под поверхностью, выходя наружу летом, когда повышается температура почвы. Метан получается в результате множества геологических процессов, он также выделяется при воздействии ультрафиолета на некоторые вещества, но также не исключено, что он может быть связан с какими-то биологическими процессами (например, его могут вырабатывать метаногенные бактерии).
В целом – повторим еще раз – ни органика, ни изменения в уровне метана вовсе не обязательно свидетельствуют о том, что на Марсе кто-то живет или жил когда-то давно.
Однако оба открытия – это хороший знак для будущих марсианских миссий. Как пошутил один из исследователей, новыми находками Марс как будто специально поддерживает в нас интерес, заставляя и дальше искать доказательства жизни.
Странники из ранней Солнечной системы
Некоторые космические объекты, «обитающие» на задворках Солнечной системы, могут рассказать о том, как она выглядела в молодости.
Астероид 2004 EW95, который, скорее всего, изначально принадлежал поясу астероидов между Марсом и Юпитером, а теперь «обитает» около Нептуна.
Во время своей юности Солнечная система выглядела иначе, чем сейчас: планеты в «младенческом» состоянии постоянно сталкивались с облаками пыли и находились гораздо ближе к Солнцу, чем сегодня. Со временем газовые гиганты отодвинулись во внешнюю Солнечную систему. Как и когда именно это происходило, сложно сказать. Одно мы знаем наверняка: останься Юпитер близко к Солнцу, как часто бывает с газовыми гигантами. Земли могло бы и не быть.
Недавно астрофизики обнаружили необычный «осколок истории», который относится, по всей видимости, как раз к периоду перестройки планетного порядка в поясе Койпера – той области Солнечной системы, что заполнена преимущественно глыбами из замерзшего метанового льда, горных пород и металлов. Астероид 2004 EW95 оказался покрыт углеродом. Подобный объект был бы намного более уместен в поясе астероидов между Марсом и Юпитером. Тем не менее крутится он не там, а около Нептуна. Это первый подобный объект, найденный во внешней Солнечной системе. Скорее всего, он вылетел из внутренней системы подобно камню из пращи около 4.5 миллиардов лет назад, когда планеты только формировали свой нынешний облик.
Открытие совершил аспирант Том Секалл из Королевского Университета в Белфасте. Он и его коллеги исследовали данные с Очень Большого Телескопа (это не шутка, он так и называется – Very Large Telescope) в Европейской Южной Обсерватории и в результате обнаружили, что свет, прибывший с поверхности этого астероида, отличается от света с ледяных поверхностей соседних объектов. Астероид размером около 300 километров явно некогда был в контакте с жидкой водой. Сначала возникло подозрение, что тут какая-то ошибка, но оказалось, что поверхность 2004 EW95 и правда отличается. Видимо, астероид когда-то находился в более горячих условиях гораздо ближе к Солнцу. Более того, на нем есть оксиды железа и силикаты, которые никогда не обнаруживали на других объектах пояса Койпера. Все вместе говорит о том, что астероид вылетел из внутренней Солнечной системы еще в то время, когда Юпитер только отдалялся от Солнца.
«Это необычный свидетель ранней истории образования планетарной системы и Солнца», – говорит Томас Пуция, один из соавторов работы и сотрудник Католического университета в Чили. По его словам, путешествие Юпитера во внешнюю Солнечную систему – очень важный этап формирования системы с точки зрения жизни на Земле. В системах, где «горячие» Юпитеры остались близко к своим звездам, они часто мешали образованию меньших планет. Обнаружение объекта 2004 EW95 лишний раз убеждает нас в том, что многие объекты, которые миллиарды лет назад находились рядом с Солнцем, впоследствии двигались от него подальше. Подобные исследования помогают больше узнать о нашей земной колыбели и, возможно, учат нас еще сильнее ценить то, что у Земли, несмотря ни на что, все-таки появился шанс сформироваться и дать жизнь всем нам.
На экзопланетах есть гелий
Обнаружить гелий в составе атмосферы далекой экзопланеты удалось по спектрам в инфракрасном диапазоне.
Представление художника о планете WASP-107b, которая теряет атмосферу, образуя облако из гелия. (Engine House VFX).
Гелий повсеместно распространен во Вселенной. Каждая звезда начинает свою жизнь, создавая гелий из водорода в собственном ядре посредством термоядерного синтеза. Астрономы давно предполагали, что в атмосфере гигантских экзопланет содержится значительное количество гелия.
Однако до сих пор поиск этого элемента не давал результатов. Благодаря новым методам исследования данных космического телескопа Хаббл, группе британских и американских астрономов впервые удалось обнаружить гелий в составе атмосферы газового гиганта WASP-107b, который находится в 200 световых годах от Земли. Результаты опубликованы в журнале Nature.
Изучение атмосфер далеких планет – сложный процесс, сопровождающийся долгими ожиданиями. Астрономы ждут, пока планета пройдет между своей звездой и Землей. Изучая свет звезды, проходящий сквозь атмосферу планеты, они могут охарактеризовать ее состав.
Найти гелий в атмосфере экзопланеты WASP-107b удалось благодаря исследованиям с помощью телескопа Хаббл в инфракрасном диапазоне: был зарегистрирован узкий пик метастабильного состояния гелия на длине волны 10833 А. Это означает, что гелий выходит за пределы атмосферы планеты.
Планета WASP-107b размером не уступает Юпитеру, но ее масса в 8 раз меньше. При столь малой для таких размеров массе планета не способна удержать атмосферу, особенно при воздействии мощного ультрафиолетового излучения своей звезды. Дело в том, что WASP-107b находится очень близко к звезде, в восемь раз ближе, чем Меркурий к Солнцу.
Ультрафиолетовое излучение разрушает атмосферу планеты, создавая эффект кометовидного хвоста. Ускользающий гелий рассеивается на большие расстояния и как тонкое облако окружает экзопланету.
Акцент на инфракрасном спектре в исследовании очень важен. Поскольку инфракрасное излучение проходит через атмосферу и облака, для исследований можно использовать и наземные телескопы.
Астрономы предполагают, что при наличии подобных гелиевых облаков у более мелких планет изучать атмосферы далеких миров станет намного легче.
Хаббл – не единственный космический телескоп, который можно использовать для изучения атмосферы в инфракрасном диапазоне. Космический телескоп «Джеймс Вебб», который планируют запустить в мае 2020 года, также сможет провести аналогичные наблюдения.
Новое открытие в истории ранней Вселенной
Астрономы заглянули в прошлое Вселенной и нашли древнее мегаслияние галактик. Открытие может изменить представления об эволюции Вселенной.
Изображения группы сливающихся галактик, полученных на телескопах APEX, ALMA и SPT (South Pole Telescope) (ESO/ALMA).
Сразу две международные группы астрономов Европейской Южной обсерватории (Чили) с помощью высокоточных радиотелескопов ALMA и APEX заглянули в самые глубины наблюдаемого космоса, где находятся объекты времен зарождения Вселенной, и стали свидетелями массового столкновения галактик.
Оно представляет собой раннюю стадию формирования самой большой структуры во Вселенной – галактического скопления. Полученные данные свидетельствуют о том, что этот процесс занимает значительно меньше времени, чем предполагалось. Кроме того, обилие в этой области межзвездной пыли, участвующей в образовании звезд, дает новое понимание того, как развиваются галактики и другие структуры во Вселенной. Об этом исследователи рассказали в статьях, опубликованных в журналах «Nature» и «Astrophysical Journal».
Обнаруженное скопление удалено от нас на 12.4 миллиардов световых лет. Это значит, что свет из этой области начал свое путешествие к Земле, когда Вселенной было всего около 1.4 миллиарда лет (Считается, что возраст видимой Вселенной – 13.8 миллиардов лет). Ранее астрофизики считали, что формирование гигантских скоплений галактик происходило примерно через три миллиарда лет после Большого Взрыва. Благодаря новым исследованиям удалось узнать, что эти процессы начались гораздо раньше – примерно через 1.5 миллиарда лет после рождения Вселенной. Как подобное скопление могло образоваться так быстро, пока остается загадкой.
Согласно заявлению исследователей, наблюдаемое скопление четырнадцати галактик, которое называется SPT2349-56, – это, по сути, фабрика новых звезд. До этого астрономы еще никогда не наблюдали такого высокого уровня звездообразования в молодой Вселенной. Каждый год здесь рождаются тысячи звезд, в то время как в нашей Галактике Млечного Пути – только одна звезда в год.
Обнаружение подобного кластера галактик уже само по себе впечатляет. Во Вселенной подобные объекты – очень редкое явление. А тот факт, что его формирование началось настолько рано – это поистине вызов нашему сегодняшнему пониманию того, как формируются различные структуры во Вселенной.
Еще одним неожиданным результатом стало обнаружение в скоплении большого количества межзвездной пыли. Время жизни межзвездной пыли считается относительно коротким, так как она вступает в реакцию с газом и быстро им поглощается. Поэтому обнаружение одновременно значительного количества межзвездной пыли и вспышек новых звезд озадачивает и ставит перед астрономами новые вопросы.
Это открытие дает прекрасную возможность изучить, каким образом массивные галактики собирались вместе, создавая огромные галактические скопления. Возможно, отдельные галактики в подобных скоплениях удерживаются вместе с помощью неуловимой темной материи. В самом начале существования Вселенной она могла участвовать в образовании галактических кластеров, содержащих до тысячи галактик.
Это исследование стало возможно благодаря работе новейших радиотелескопов Atacama Large Millimeter Array (ALMA, Атакамская большая [антенная] решетка миллиметрового диапазона) и Atacama Path finder Experiment (APEX, Атакамский эксперимент по поиску пути), расположенных в пустыне Атакама (Чили). Использование подобных сверхточных радиотелескопов − шанс заглянуть в прошлое, назад во времени и пространстве.
Наша галактика, Солнечная система, Земля и мы сами – отдаленный на 13 миллиардов лет продукт первого поколения звезд и галактик. Изучая ранние области Вселенной, мы тем самым исследуем наше собственное происхождение. Возможно, изучение открытой области поможет также выяснить природу темной материи и отыскать ответы на вопросы о расширении Вселенной и скрытой массе.
Пульс на Марсе
Агентство NASA запустило новую миссию на Марс, которая называется InSight. Задача этой миссии – собрать информацию о геологической истории и тектонической активности на нашем красном соседе.
Как должен выглядеть InSight на поверхности Марса.
InSight запустили 5 мая 2018 года с базы Ванденберг в 04:05 по времени Тихоокеанского побережья (14:05 мск) при помощи ракеты-носителя Atlas V 401. Сначала станция выведена на полярную орбиту вокруг Земли, а затем, после включения двигателей, выйдет на траекторию полета к Марсу. Вместе с основным аппаратом к Марсу запустили два кубсата MarCO-A и MarCO-B.
26 ноября 2018 года InSight совершит посадку на поверхность Марса на нагорье Элизий.
В случае успеха MarCO-A и MarCO-B будут помогать InSight передавать информацию на Землю и отслеживать посадку на Марс, выполняя функцию «черных ящиков». Полет продлится около полугода – ракета должна пролететь около 485 миллионов километров. Посадка InSight на Марс запланирована на 26 ноября на Elysium Planitia, недалеко от Curiosity.
Самые близкие к Солнцу планеты Солнечной Системы похожи своим составом. Все они появились в процессе так называемой аккреции, когда крупные куски породы сталкивались вместе, налипая друг на друга как снежный ком 4.5 миллиарда лет назад. Под воздействием гравитации и энергии столкновений будущие планеты сначала расплавились, а потом начали постепенно остывать и дифференцироваться, образуя слои: кора из легких элементов снаружи, мантия и ядро из железа и никеля внутри.
Мы знаем довольно много о том, что находится внутри нашей планеты. Что касается Марса, то пока что нам удалось лишь «поскрести» поверхность. «Внутренности» красной планеты отличаются от Земли уже тем, что, насколько мы знаем, у Марса практически отсутствует тектоническая активность, а это значит, что его кора не изменилась со времени образования планеты. Более подробные знания о ней смогут дать информацию о том, какой должна была быть кора нашей планеты до того, как она разделилась на отдельные тектонические плиты с весьма активной динамикой.
Но как мы можем узнать такие подробности? Миссия InSight идет по стопам предыдущих подобных аппаратов, которые летали на Марс (например, миссия Viking), но с обновленным экспериментальным «багажом», который собирали исследователи из США, Германии, Франции, Швейцарии, Бельгии, Австрии, Канады, Польши и Великобритании.
Во-первых, с помощью сейсмометра SEIS аппарат будет наблюдать за сейсмической активностью на Марсе, можно сказать, слушать пульс планеты. Этот чрезвычайно чувствительный прибор будет собирать данные о марсотрясениях, падениях метеоритов и сейсмической активности, вызванной ветрами и пылевым бурями. Для этого он дополнительно оборудован датчиками ветра, давления, температуры и магнитного поля. Аналогично тому, как меняется звук, проходя через различные материалы, сейсмические волны изменяются по мере прохождения через различные материалы коры. Поэтому с помощью SEIS мы сможем узнать больше о ее составе и структуре.
Второй прибор на борту InSight – это зонд HP3 для измерения теплового потока и физических свойств. Он пробурит 5-метровую скважину в поверхности Марса, чтобы следить за изменениями температуры под поверхностью планеты. Это первая скважина такой глубины на Марсе. Измерения определят, как быстро изменяется температура с глубиной: энергия, заложенная при формировании планеты, медленно покидает недра, и, в зависимости от состава коры, это происходит быстро или медленно (в планетарном масштабе, конечно же). На основе данных, которые соберут SEIS и HP3, мы сможем определить, сформированы Земля и Марс из одного и того же материала, или нет.
Третий прибор называется RISE, он будет отслеживать отклонения Марса от орбиты с точностью до сантиметров. Дело в том, что каждая планета немного «колышется» по отношению к своей орбите. Причиной этому служит гравитационное воздействие других комет и космических объектов. Мы знаем, что период таких колыханий Земли составляет 18 лет, а на Марсе – всего один марсовый год (примерно 2 земных).
RISE будет регулярно обмениваться сигналами с Землей, и зная, насколько изменилась частота принятого сигнала за счет эффекта Допплера, можно рассчитать, насколько Марс отклонился от своей орбиты (частота сигнала зависит от скорости объекта, принимающего этот сигнал. Типичный пример эффекта Допплера: когда машина с сиреной проезжает мимо вас, частота звука меняется по мере приближения и удаления машины).
С помощью этой информации можно будет определить размер, состав и физическое состояние ядра планеты, ведь в зависимости того, жидкое оно или твердое, Марс должен по-разному реагировать на гравитационные «приветы» своих соседей (так же как яйцо вкрутую и яйцо всмятку будут крутиться по-разному).
В результате миссии мы должны узнать много нового о внутреннем устройстве Марса и о самом процессе формирования планет. Скорее всего, скоро нам придется снова перепечатывать детские энциклопедии и учебники.
Звуковой чип для квантового компьютера
Физики предлагают использовать в квантовом компьютере акустические колебания и утверждают, что это сделает его компактнее и надежнее.
В работах по созданию квантовых компьютеров традиционно используется микроволновое электромагнитное излучение (фотоны). Однако не так давно появилось альтернативное направление, на основе акустических волн (фононов). Несмотря на то, что квантовоакустический подход пока развит значительно слабее микроволнового, у него есть преимущества, которые могут пригодиться в будущем.
Физики из МФТИ, МИСиС, МГПУ и Лондонского университета разработали квантовую систему, в которой кубит (наименьший элемент для хранения информации в квантовом компьютере) взаимодействует с акустическими волнами в резонаторе. Их исследование демонстрирует, что явления и эффекты квантовой оптики работают на акустике, и позволяет использовать в будущем подобные устройства для разработки квантовых компьютеров. Статья с результатами опубликована в Physical Review Letters.
Авторы работы изучали взаимодействие трансмона – одного из видов сверхпроводящих кубитов – с поверхностными акустическими волнами в резонаторе. Эти волны подобны волнам на поверхности моря, но возникают они на поверхности твердого тела.
Собранный чип представляет собой пьезоэлектрическую подложку из кварца, на которую напылена алюминиевая схема из трансмона, резонатора (два зеркала, отражающие волны), излучателя и приемника. Все эти устройства состоят из больших массивов узких металлических полос. Конструкцию поместили в криостат, охлажденный до нескольких десятков милликельвин, то есть до температуры, близкой к абсолютному нулю.
Пьезоэлектрик – материал, преобразующий электромагнитное воздействие в механическое и наоборот. Источник порождает на пьезоэлектрике поверхностную акустическую волну, которая бежит между зеркалами резонатора, отражаясь от них. Резонатор поддерживает и усиливает волны определенных длин. Внутри резонатора находится трансмон с двумя энергетическими уровнями. Между этими уровнями может происходить переход, то есть трансмон ведет себя как искусственный атом.
Кубит взаимодействует с волнами в резонаторе. Он может переходить в возбужденное или основное состояние, поглощая из резонатора энергию или излучая в него энергию с частотой, равной частоте перехода кубита. При этом резонансная частота самого резонатора изменяется в зависимости от состояния кубита. Измеряя характеристики резонатора, можно производить чтение информации с кубита.
Скорость распространения акустических волн в 100 тыс. раз меньше скорости света, следовательно, и длины получающихся волн во столько же раз меньше. Размер резонатора должен «подходить» под длину волны. На практике он должен быть значительно больше ее. А чем больше резонатор, тем больше в нем оказывается дефектов, которые всегда присутствуют на поверхности кристалла. Эти дефекты приводят к короткому времени жизни состояния кубита, что мешает производить масштабные квантовые вычисления и тормозит создание квантового компьютера. В микроволновой квантовой системе длина волны будет составлять в лучшем случае около одного сантиметра. В случае с акустикой длина волны составляет около 1 микрометра (1 мкм = 10-6 м), что позволяет делать высокодобротные резонаторы размером 300 мкм. В данной работе длина волны равна 0.98 мкм.
Из-за большой длины волны в микроволновый электромагнитный резонатор сложно поместить даже два кубита, которые бы взаимодействовали с ним на разных частотах. Поэтому в микроволновом случае для каждого кубита приходится делать отдельный резонатор.
В акустике можно сделать несколько кубитов, немного отличающихся по частоте перехода, и разместить их в одном механическом резонаторе. Поэтому квантовый чип на звуковых волнах должен быть гораздо компактнее тех, что производят сейчас. К тому же акустические устройства не чувствительны к электромагнитному шуму, что может решить проблему чувствительности к нему микроволновых квантово-вычислительных систем.
Ранее никто не связывал кубит с резонатором на поверхностных акустических волнах в квантовом режиме. Были отдельно изучены резонаторы такого типа, но без кубита, и отдельно кубиты с поверхностно акустическими волнами, но бегущими, не в резонаторе. На объемных резонаторах квантовый режим был показан, но дело дальше не пошло, возможно, из-за сложности производства. В данной работе исследователи использовали однослойную структуру, которую проще изготовить с помощью имеющихся технологий.
Исследование было выполнено в лаборатории искусственных квантовых систем МФТИ.
Графен раскрывает секреты
Разгадка причин Оже-рекомбинации электронов и дырок в графене делает возможной создание лазеров на его основе.
Кристаллическая структура графена представляет собой двумерную гексагональную кристаллическую решетку. Носителями заряда в полупроводнике служат электроны и дырки. Встретившись, они взаимно уничтожают друг друга, что физики называют рекомбинацией. Электрон при этом теряет энергию, судьба которой может быть различной.
Рекомбинация электрона и дырки с излучением света составляет принцип работы полупроводникового лазера, основного прибора современной оптоэлектроники. Но излучение – не единственный возможный исход. Часто освобождающаяся энергия идет на раскачку соседних атомов, или подхватывается пролетающим мимо электроном. Последний процесс называется Оже-рекомбинацией. Он назван в честь французского физика Пьера Оже, исследовавшего эти процессы.
Разработчики лазеров стремятся усилить излучение света при столкновении электрона и дырки и ослабить все другие процессы, в том числе и Оже-рекомбинацию, которая губительна для полупроводниковых лазеров, так как забирает себе энергию, которая могла бы стать светом.
Физики из МФТИ и университета Тохоку (Япония) объяснили парадоксальное явление Оже-рекомбинации в графене, которое в этом двумерном материале с одной стороны считалось запрещенным фундаментальными физическими законами сохранения импульса и энергии, а с другой упорно наблюдалось в экспериментах. Теоретическое обоснование этого процесса представляло до недавнего времени одну из сложнейших загадок физики твердого тела. Результаты исследования опубликованы в журнале Physical Review B.
В 1928 году Поль Дирак теоретически предсказал, что у электрона существует двойник, не отличающийся ничем, кроме знака электрического заряда. Эту частицу, названную позитроном, вскоре открыли экспериментально. Спустя несколько лет физики осознали, что носители заряда в полупроводниках – кремнии, германии, арсениде галлия и многих других — ведут себя подобно электронам и позитронам. Электроны и дырки тоже могут взаимно уничтожаться с высвобождением избытка энергии.
Математически законы сохранения выглядят схожим образом для электрон-дырочных пар в графене и для электрон-позитронных пар в теории Дирака. Запрет рекомбинации электрона и позитрона с передачей энергии третьей частице был известен очень давно. Это означало, что Оже-рекомбинация в графене тоже должна быть запрещена законами сохранения импульса и энергии.
Однако в графене эксперименты упорно демонстрировали быстрое взаимное исчезновение частиц и античастиц, электронов и дырок. По всем внешним проявлениям это исчезновение шло по сценарию Оже. Более того, время исчезновения пар в эксперименте составляло менее пикосекунды, и это в сотни раз быстрее, чем в используемых сейчас оптоэлектронных материалах. Эксперименты предрекали огромные трудности в реализации лазера на основе графена, которую предложил один из авторов работы, выпускник МФТИ, Виктор Рыжий.
Исследователи из лаборатории оптоэлектроники двумерных материалов МФТИ(руководитель Дмитрий Свинцов) и Тохоку выяснили, что запрещенное классическими законами сохранения Оже-рекомбинация электронов и дырок в графене разрешается в квантовом мире благодаря соотношению неопределенностей «время – энергия». Согласно ему, закон сохранения можно нарушить на величину, обратно пропорциональную времени свободного пробега частицы. А время свободного пробега электрона в графене очень мало, поскольку электроны представляют собой плотную «кашу».
Привычные законы сохранения разрешают Оже-рекомбинацию, только если все три частицы — участницы процесса движутся строго в одну сторону. Вероятность такого события стремится к нулю. Используя мощные методы квантовой физики, учитывающие неопределенность энергии частицы, авторы решили проблему. Вероятность процесса оказалась конечной и достаточной для экспериментального наблюдения, причем полученные результаты показали хорошее согласие с экспериментальными данными.
Важно, что исследование не только объясняет возможность «запрещенного» процесса Оже-рекомбинации, но и указывает условия, при которых он будет слабым. Это делает возможным создание лазеров на основе графена. Первые экспериментальные свидетельства лазерной генерации уже получены в университете Тохоку (Япония). Кроме того, при быстром «сгорании» электроны и дырки нагреваются до сверхвысоких температур, а в лазерах можно использовать носители с малой энергией, которые, согласно расчетам, живут дольше, а значит, лазерная генерация будет более эффективна.
Не менее важно, что развитый метод расчета времени «сгорания» электронов и дырок не ограничен графеном. Он применим к целому семейству так называемых «дираковских материалов», в которых поведение носителей заряда подобно электронам и позитронам из теории Дирака. По предварительным расчетам, много большего времени жизни носителей можно достичь в квантовых ямах из теллурида кадмия-ртути, где законы сохранения для Оже-рекомбинации получаются даже «более строгими».
Пчелы понимают ноль
Учась сравнивать «больше» и «меньше», пчелы могут представить себе ситуацию, когда один – это больше, чем ничего.
Пчела сравнивает листы с кругами, где больше, где меньше. (Фото: Scarlett R. Howard / RMIT University)
Многие животные понимают, что такое «больше» и что такое «меньше», и им даже не обязательно показывать для этого разное количество еды – животные вполне могут сравнить количество каких-то абстрактных кубиков или точек. Но что если предметов становится все меньше, меньше и меньше, и так до тех пор, пока они не исчезнут совсем? Представить, что такое «ноль», сравнить наличие с отсутствием – это задача более сложная, чем сравнить «меньше» и «больше».
Тем не менее некоторые животные справляются и с ней: например, ноль вполне по плечу обезьянам (в том числе и нечеловекообразным) и попугаям жако. Можно было бы ожидать, что концепция ноля будет доступна только таким признанным умникам, как приматы и попугаи, но исследователи из Королевского Мельбурнского технологического института внезапно выяснили, что ноль могут понимать и пчелы.
Про пчел известно, что они могут считать до пяти, и сначала Скарлет Хауард (
Но потом эксперимент изменили: на листах бумаги был либо один кружок, либо никаких кружков вообще. И пчелы вполне поняли, что отсутствие кружков – это меньше, чем хотя бы один имеющийся круг, и верно выбирали, куда им сесть, в 63% случаев. С одной стороны, 63% правильных ответов – не очень много, с другой стороны, животным, которые вообще не понимают смысл ноля, даже такая доля правильных ответов недоступна.
В целом представление о полном отсутствии чего-то, несмотря на всю свою абстрактность, может очень даже пригодиться в жизни; например, полезно было бы понимать, что значит полное отсутствие еды (то есть нужно идти ее искать в какое-то другое место) или полное отсутствие хищников (значит, можно почувствовать себя в безопасности и расслабиться). Так что даже удивительно, что не все животные понимают это самое полное отсутствие.
В то же время, как пишет портал The Scientist, некоторые специалисты сомневаются в корректности сделанных выводов. Например, Клинт Перри (
Со своей стороны, авторы работы отвечают, что полностью чистый лист пчелы раньше не видели, им приходилось осмыслять его прямо в ходе эксперимента. Поскольку их учили получать угощение, когда они выбирали круги на бумаге, то и в последнем варианте можно было бы ожидать, что они предпочтут один-единственный круг белому листу – потому что круг (или круги) связаны у них с наградой. Тем не менее в большинстве случаев насекомые выбирали именно «ничто».
Видимо, спор о понимании пчелами нуля еще будет какое-то время продолжаться – во всяком случае, до тех пор, пока исследователи не сумеют считать электрические импульсы в их мозге и сопоставить активность мозга с поведением.
Впрочем, даже если пчелы действительно окажутся такими умными, тут не будет ничего удивительного: мы неоднократно рассказывали о том, как довольно сложное поведение обнаруживали у животных, про которых никто не мог бы подумать, что они на это способны. Тут можно вспомнить про утят с абстрактным мышлением и тех же шмелей, которые не только способны выучиваться каким-то странным вещам (вроде вышеупомянутого футбола), но и могут перенимать навыки у своих товарищей.
Человеческому мозгу помогли увеличиться три гена
Гены, появившиеся у древних людей, заставляют стволовые клетки в развивающемся мозге дольше делиться, тем самым увеличивая число будущих нейронов.
Человеческий мозг больше, чем мозг любого другого животного, включая даже наших ближайших эволюционных родственников шимпанзе. (На всякий случай уточним, что имеются в виду не абсолютные размеры, а величина мозга по сравнению со всем телом.) Очевидно, чтобы мозг стал таким большим, должны были произойти какие-то изменения в генах. Действительно, время от времени появляются сообщения о том, что биологи нашли очередной «ген большого мозга», и таких генов накопилось уже порядочно.
На днях в журнале
Раньше считалось, что
Потом, спустя 11 млн лет, у предков людей к неработающей копии
Другая команда исследователей из Института мозга при Левенском католическом университете изучала активность генов в развивающемся мозге человека между седьмой и двадцать первой неделями беременности. В результате удалось найти 35 генов, принадлежащих 24 генетическим семействам, которые работали только у людей. Гены из девяти семейств внедрили мышиным эмбрионам. Один из генов был
Тут надо отметить, что такой механизм увеличения мозга – за счет повышенной активности стволовых клеток – обсуждают уже давно. Мы, например, как-то рассказывали про другую работу, выполненную специалистами из Калифорнийского университета в Сан-Франциско: они выяснили, что в нашем мозге во время эмбрионального развития есть особые стволовые клетки, которые делятся намного активнее, чем их эволюционные предшественники у других животных. Но сейчас, повторим, удалось показать нечто иное, а именно как связаны гены, молекулярные сигнальные пути и активность стволовых клеток, формирующих мозг. В перспективе же предстоит выяснить, отличаются ли по функциям три копии
Эмоции кажутся нам более убедительными, чем разумные доводы
Стараясь убедить другого человека в чем-либо, мы пользуемся очень эмоциональным словарем – даже если знаем, что этот другой человек руководствуется исключительно разумом.
Пытаясь убедить в чем-то другого человека, мы апеллируем не столько к разуму, сколько к эмоциям.
Когда мы хотим кого-то в чем-то убедить, какую стратегию мы выберем: будем взывать к разуму собеседника или же давить на эмоции? Психологи из Северо-Западного университета утверждают, что по преимуществу люди выбирают именно эмоциональную стратегию, и это прямо отражается в том, какие слова они используют в разговоре.
В исследовании участвовали без малого 1300 человек. Всем им показывали фото какой-то вещи из интернет-магазина и просили сделать к ней описание – оно должно было быть исключительно положительным, но в одном случае следовало придерживаться нейтральной интонации, просто перечисляя плюсы товара, а в другом случае требовалось сочинить настоящий панегирик, чтобы тот, кто его прочтет, немедленно это купил. Дальше оставалось только проанализировать написанные сочинения на предмет словоупотребления: сколько там слов с тем или иным оттенком и насколько много эмоционально насыщенной лексики.
Слов с положительным значением, которые в большей степени относились к самому товару – вроде «превосходный», «прекрасный» и т. д. – оказалось примерно поровну и в описательных, и в продающих текстах. Отличие было в другом: когда требовалось именно что убедить другого купить некую вещь, в тексте появлялись такие слова, как «волнующий», «захватывающий», «увлекающий» и т. д., то есть явно более эмоционально окрашенные, обращающиеся к чувствам того, кто это будет читать.
В статье в Psychological Science говорится, что переход на более эмоциональный язык происходил автоматически. Когда участников эксперимента просили одновременно с написанием отзыва удерживать в уме последовательность из восьми цифр, они все равно использовали более эмоциональную лексику, хотя эти самые восемь цифр должны были их отвлекать, не давая обдумывать, какое слово лучше употребить в том или ином случае.
В целом слова с большей эмоциональной нагрузкой быстрее приходили на ум, когда человека просили быть поубедительнее, и даже когда его просили представить перед собой исключительно разумную аудиторию, которая пренебрегает эмоциями, лексика убеждающих текстов все равно оказывалась эмоциональной.
Стоит подчеркнуть, что авторы работы оценивали не реальную убедительную силу эмоций, но то, насколько убедительными они нам кажутся. Вообще известно, что с собеседником, который полагается на разумные аргументы, эмоции обычно приводят к обратному результату – то есть собеседник вас просто не услышит. Тем не менее связь между убедительностью и эмоциональностью в нашем сознании, очевидно, очень и очень сильна.
Впрочем, как говорят сами авторы на портале Association for Psychological Science, прежде чем делать слишком широкие обобщения, нужно поставить похожие эксперименты, но в других социальных контекстах. Ведь можно предположить, что в неформальной обстановке эмоции будут казаться более убедительными, нежели во время официальной встречи, кроме того, выбор более или менее эмоциональной лексики может зависеть от того, говорим ли мы устно или письменно.
АРХЕОЛОГИЯ
Доисторических гигантских зверей истребили люди
По мере расселения на новые земли древние люди истребляли в первую очередь тех животных, которые были крупнее других.
Споры о том, почему вымерли гигантские млекопитающие, по-видимому, прекратятся еще не скоро.
С доисторическими зверями, жившими в плейстоцене (то есть примерно между 2.6 млн и 12 тыс. лет назад), связана одна загадка: крупные животные, те, кого мы называем мегафауной – мамонты, гигантские ленивцы, саблезубые кошки и пр. – вымерли быстрее мелких. Изначально это обнаружили в Австралии, на территории которой около 35 тыс. лет назад число млекопитающих-гигантов стало стремительно сокращаться.
На самом деле быстрое вымирание мегафауны происходило и в других местах. И причиной тому, как говорится в недавней статье в Science, были люди. Фелиса Смит (
Конечно, вряд ли стоит подозревать древних
Это не первая работа, в которой доисторических людей обвиняют в исчезновении доисторических гигантских зверей. Несколько лет назад мы писали о довольно похожей статье в
В новой работе сделан акцент на соотношении мелких и крупных зверей, кроме того, авторы статьи в
Более того, крупные звери продолжают исчезать и сейчас, и, как полагают исследователи, через 200 лет из млекопитающих не останется никого крупнее коровы. Большие звери – обычно травоядные, и потому они во многом определяют облик растительных сообществ; можно предположить, что с исчезновением крупных травоядных в экосистемах по всей земле ждут значительные изменения.
Впрочем, здесь нельзя не упомянуть об альтернативной гипотезе, которая связывает вымирание мегафауны с резкими климатическими изменениями. С одной стороны, из-за таких изменений, вероятно, вымерли бы не только крупные, но и мелкие звери – а они, как-никак, пережили гигантов. Да и были ли сами эти изменения?
В 2015 году мы писали о том, что, по некоторым данным, в то время, когда вымирали мамонты, климат был вполне устойчив. С другой стороны, известно, что островные мамонты и гигантские ленивцы из Анд вымирали без участия людей; что же до климата, то причиной вымирания могли стать непродолжительные, но резкие климатические встряски. То есть споры о том, почему вымерли гигантские млекопитающие, по-видимому, прекратятся еще не скоро.
Стихи
Татьяна ГРОМОВА
(из книги «Неравнодышие»)
К ЗАРАТУСТРЕ
МОЙ СОЛОМОН
ПРОВОДЫ СТАРОГО ГОДА
ПЕСНЯ МУСУЛЬМАНКИ
МЕЧТАЙТЕ!
Юрий СЕМЕЦКИЙ
БЕЗУМСТВО
Ника БАТХЕН
ЕЩЕ ОДНА ПЕСНЯ ДЛЯ КОРОЛЯ ЯЩЕРИЦ
Уистен ОДЕН{4}
ПОГРЕБАЛЬНЫЙ БЛЮЗ
ПУСТЬ БУДУ ТЕМ, КТО ЛЮБИТ ТЕБЯ СИЛЬНЕЙ
ДИАСПОРА
Двое
Сведения об авторах
Павел Амнуэль (род. 1944, Баку). Кандидат физико-математических наук, автор работ по поздним стадиям звездной эволюции. Фантастику пишет с 1959 года. Автор романов «Люди Кода», «Тривселенная», «Месть в домино», множества повестей, рассказов (в том числе детективных), научно-популярных статей и книг. С 1990 года живет в Израиле. Был редактором газет и журналов «Время», «Черная маска», «Алеф» и др. Лауреат премий «Аэлита», «Бронзовый Икар» и др.
Леонид Ашкинази. Кандидат физико-математических наук, член Российского физического общества и Российского общества социологов. Окончил Московский институт электроники и математики, где работает по настоящее время (а также в журнале «Химия и жизнь»). Автор пяти книг, а также статей, опубликованных в периодике на основных мировых языках – английском, болгарском, польском, русском, японском.
Ника Батхен (род. 1974, Ленинград). Русский писатель, поэт, журналист, редактор. Первый рассказ опубликовала в 1999 г. Лауреат премий «Интерпресскон» и «Петраэдр».
Роберт Блох (1917 – 1994). Американский писатель. Поклонник и продолжатель творчества Г. Лавкрафта. Автор множества рассказов, и романов ужасов, лауреат премий «Хьюго», имени Б. Стокера и др. Роман «Психоз» стал основой одноименного фильма Хичкока.
Эльвира Вашкевич. Инженер-радиотехник по образованию и писатель-фантаст по призванию. Автор множества книг.
Анастасия Вий. Псевдоним. Автор предпочитает оставаться неизвестным.
Мэнли Уэйд Веллман (1903 – 1986). Американский писатель, автор более семидесяти книг различных жанров. Его многочисленные рассказы публиковались в таких журналах, как «Weird Tales», «Strange Stories», «Wonder Stories», «Unknown» и многих-многих других. Веллман дважды становился лауреатом Всемирной премии фэнтези.
Татьяна Громова. Поэт, писатель, редактор. Родилась в Ленинграде, Окончила ЛГПИ им. Герцена. Член СП России, ответственный секретарь Совета Беляевского фонда.
Шимон Давиденко. Псевдоним. Автор нашумевшей статьи «Смерть на перевале» о версиях гибели группы Дятлова на Урале в 1959 году.
Стивен Кинг (род. 1947, США). Американский писатель, работающий в жанрах хоррор, мистика, фэнтези и многих других. Опубликовал более 50 романов и более 200 рассказов. Автор таких бестселлеров, как «Мертвая зона», «Кладбище домашних животных» и др. По произведениям С. Кинга снято более 20 фильмов. Книги С. Кинга вышли общим тиражом более 300 миллионов экземпляров.
Йосси Кински (род. 1980). Писатель и сценарист. Живет в Париже. Выпускник Университета культуры и искусства по специальности «художественное творчество и экранная драматургия (сценарист)». Публикации в журналах России, США. Автор более 10 киносценариев, нескольких театральных пьес и книги «Холодное солнце теплой зимы».
Лилия Козлова. Родилась в Сухуми. Окончила Горьковскую консерваторию, преподавала в музыкальной школе. Переехав в Израиль, продолжала учить детей «разумному, доброму, вечному». Написала книгу «У дороги чибис», а потом увлеклась переводами с английского.
Бэзил Коппер (1924 – 2013). Английский писатель. Писал детективные произведения, а также фэнтези и хоррор.
Элизабета Левин. Физик, выпускница хайфского Техниона, доктор наук, изучает проблемы времени, одновременности и закономерности исторических процессов. Автор книг: «Селестиальные близнецы», «Часы Феникса», «Пространство-время в высокоразвитых биологических системах», ряда научно-популярных статей.
Роман Леонидов (1943 – 2015). Советский писатель-фантаст, опубликовал несколько повестей и рассказов, среди которых «Танец века», «Шесть бумажных крестов» и др. Несколько рассказов и историческая повесть «Суд» написаны в соавторстве с П. Амнуэлем. Повесть «Глупая птица Феникс» написана в 1982 году и ранее не публиковалась.
Уистен Оден (1907 – 1973). Английский поэт, оказавший огромное влияние на литературу ХХ века. Эмигрировал в США в 1939 году. Автор стихотворных сборников «Стихи» (1930), «Гляди, незнакомец» (1936), «Иные времена» (1940), «Раздвоенный» (1941) и др. Многие стихи Одена были переведены на русский Иосифом Бродским.
Юрий Семецкий (род.1962). Российский книгоиздатель, поэт. Известная фигура российского фэндома.
Александр Ситницкий (род. 1948, Харьков). Поэт, переводчик и эссеист. По образованию физик. С 1988 года живет в США.
Анастасия Юдина. О себе автор рассказывать не любит.