После кровавого Фридландского сражения императоры Наполеон и Александр неожиданно заключили мирный договор в Тильзите. Французы превратились из заклятых врагов в союзников России, которая теперь должна отказаться от выгодной коммерции с Англией и поддержать континентальную блокаду. Но Тильзитский мир не означает спокойствия. В Европе разгорается пожар новой войны. Пока в Париже возводят триумфальные арки, а в Петербурге веселятся на балах, Испания бунтует против французского ставленника на испанском троне, финские партизаны подстерегают русских солдат в заснеженных лесах, шведский король свергнут заговорщиками… Это лишь начало долгой истории, а кульминацией станет вторжение Наполеона в Россию в 1812 году.
Знак информационной продукции 12+
Екатерина Глаголева
© Глаголева, Е., 2022
© ООО «Издательство „Вече“, 2022
ОБ АВТОРЕ
Дипломированный переводчик Екатерина Владимировна Глаголева (р. в 1971 г.) начала свой литературный путь в 1993 году с перевода французских романов Александра Дюма, Эрве Базена, Франсуа Нуриеве, Фелисьена Марсо, Кристины де Ривуар, а также других авторов, претендующих на звание современных классиков. На сегодняшний день на ее счету более 50 переводных книг (в том числе под фамилией Колодочкина) — художественных произведений, исторических исследований. Переводческую деятельность она сочетала с преподаванием в вузе и работой над кандидатской диссертацией, которую защитила в 1997 году. Перейдя в 2000 году на работу в агентство ИТАР-ТАСС, дважды выезжала в длительные командировки во Францию, используя их, чтобы собрать материал для своих будущих произведений. В тот же период публиковалась в журналах "Эхо планеты", "History Illustrated", "Дилетант", "Весь мир" и других. В 2007 году в издательстве "Вече" вышел первый исторический роман автора — "Дьявол против кардинала" об эпохе Людовика XIII и кардинала Ришелье. За ним последовали публикации в издательстве "Молодая гвардия": пять книг в серии "Повседневная жизнь" и семь биографий в серии "ЖЗЛ". Книга "Андрей Каприн" в серии "ЖЗЛ: биография продолжается" (изданная под фамилией Колодочкина) получила в 2020 году диплом премии "Александр Невский".
Краткая библиография:
Дьявол против кардинала (роман). Серия "Исторические приключения". М.: Вече, 2007, переиздан в 2020 г.
Повседневная жизнь во Франции во времена Ришелье и Людовика XIII. М.: Молодая гвардия, 2007.
Повседневная жизнь королевских мушкетеров. М.: Молодая гвардия, 2008.
Повседневная жизнь пиратов и корсаров Атлантики от Фрэнсиса Дрейка до Генри Моргана. М.: Молодая гвардия, 2010.
Повседневная жизнь масонов в эпоху Просвещения. М.: Молодая гвардия, 2012.
Повседневная жизнь европейских студентов от Средневековья до эпохи Просвещения. М.: Молодая гвардия, 2014.
Вашингтон. ЖЗЛ. М.: Молодая гвардия, 2013.
Людовик XIII. ЖЗЛ. М.: Молодая гвардия, 2015.
Дюк де Ришелье. ЖЗЛ. М.: Молодая гвардия, 2016.
Луи Рено. ЖЗЛ. М.: Молодая гвардия, 2016.
Ротшильды. ЖЗЛ и вне серии: Ротшильды: формула успеха. М.: Молодая гвардия, 2017 и 2018.
Рокфеллеры. ЖЗЛ и NEXT. М.: Молодая гвардия, 2019.
Путь Долгоруковых (роман). Серия "Россия державная". М.: Вече, 2019.
Аль Капоне. Порядок вне закона. ЖЗЛ и NEXT. М.: Молодая гвардия, 2020.
Польский бунт (роман). Серия "Всемирная история в романах". М.: Вече, 2021.
Лишённые родины (роман). Серия "Всемирная история в романах". М.: Вече, 2021.
Любовь Лафайета (роман). Серия "Всемирная история в романах". М.: Вече, 2021.
ФРИДЛАНД
Жаворонок свистал, чирикал и щебетал в синей выси, упиваясь утренней свежестью и солнечным теплом; пофыркивали кони, почуяв близость воды; глухо топотали копыта, позвякивали манерки; легкие разговоры взрывались смехом.
— Ах, кабы нам дали отдохнуть хотя бы сутки! — говорил молодой уланский корнет, трусивший на гнедой кобыле, двум своим товарищам. — Вообразите: я сделался сомнамбулой! Третьего дня в Гейльсберге меня отправили с письмом к главнокомандующему, а я, должно быть, задремал прямо в седле. Очнулся — что такое? Я на лошади в воде, берег от меня за версту, как я туда заехал — сам не знаю. Хватился — письма нет! Честно признаюсь: испугался! Когда в Пассарге ядром убило флангового совсем рядом со мной, я и глазом не моргнул, а тут испугался! Ведь я же не выполнил приказ, да еще и где-то обронил важную бумагу! Выбрался кое-как из реки, отыскал наш полк, а уж приказано сниматься с бивака и выступать в Шиппенбейль. И вот представьте себе: в Шиппенбейле случилось мне быть рядом с нашим штабом. Его превосходительство вышел на крыльцо, а я стоял через дорогу. Вдруг он мне делает знак: подойди, мол. Я подхожу, салютую, а его превосходительство мне и говорит: "Ну, брат, ты давеча всех нас удивил. Вошел с закрытыми глазами, прямо ко мне, подал письмо, отсалютовал, вышел в двери и был таков!"
Уланы рассмеялись.
— Признайся, Булгарин: ты это сейчас сочинил, — поддразнил юнца его сосед справа.
Пушистые ресницы распахнулись от негодования, сочные губы сложились колечком.
— Да я… самым дорогим! Матерью своей клянусь, что…
— Французы! — послышались крики впереди. — Французы!
Навстречу кавалеристам бежали безоружные русские солдаты. Колонна остановилась; "что? что там?" — прошуршало от хвоста к голове. В обратном направлении запрыгали обрывки фраз: "Фурлейты… В городе французская конница… Все наши обозы взяты…"
— В две линии! Поэскадронно! Рысью!
Пару верст до реки уланы проделали быстро, но у моста их остановили ружейные выстрелы, а сам мост дымился и к тому же оказался разобран посредине, совсем недавно: снятые доски лежали тут же, по краям. Приподнявшись на стременах и вытянув шею, Булгарин увидел, как какой-то корнет спрыгнул с лошади и побежал через мост, за ним следовали по пятам трубач и рядовой. Они стали тушить огонь. "Старжинский!" — пронеслось по рядам. Булгарин знал Старжинского. Ах, почему не он сейчас совершает подвиг на этом мосту, у всех на глазах?.. Еще два корнета бросились на помощь храбрецам, вступив в перестрелку с французами; в это время пятеро улан быстро укладывали доски обратно, не обращая внимания на пули, которые свистели у них над головой, впивались в перила или шлепались в воду. Они еще не закончили свою работу, как доски загромыхали под копытами.
— Ура!
Французских драгун, засевших за бревнами на другом берегу, перекололи пиками; уцелевшие пустились врассыпную через огороды, побросав свои штуцеры. Уланы пронеслись по главной улице испуганно притихшего Фридланда, вылетели на площадь — и наткнулись на колонну саксонских кирасир. Залп, атака, звон сабель, конское ржание; обе колонны смешались в одну толпу, синие мундиры и красные куртки с зелеными отворотами, сцепившись, мчались по узким мощеным улочкам, обмениваясь ударами, перескакивая через упавших…
Из окон раздались выстрелы; несколько улан, спешившись, ворвались в дом и схватились с занявшими его французами; рослый солдат, стоя над убитым конем, отбивался саблей от трех французских егерей; двое улан несли на руках своего раненого командира — князя Манвелова; вахмистр гнал захваченного в плен французского офицера…
Маленький городок быстро закончился; русские высыпали на луг перед лесом, из-под которого им навстречу скакали крупной рысью французские гусары в зеленых доломанах, стараясь зайти во фланг. Саксонцы проскочили в промежутки между гусарскими эскадронами и разворачивали коней, строясь в линию.
Труба запела общий сбор; разрозненные кучки улан, утратившие строй во время погони, искали свои эскадроны, французы же неумолимо надвигались, как вдруг из-за реки раздался пушечный залп — три, четыре ядра очень точно ударили в зеленые ряды, замедлив атаку. Русские успели построиться; вперед выслали метких фланкёров, а затем уланы с пиками ударили на французов, смяв заодно и саксонцев. Неприятель несколько раз возобновлял свои атаки, но его принуждали к ретираде, пока не загнали в лес, за которым скрылось и солнце.
Вечерняя прохлада остудила разгоряченные головы; разом навалилась усталость, да и голод давал о себе знать, но командиры расставляли вдоль опушки пикеты и наряжали людей в караулы. Эскадрон ротмистра Владимирова остался бивакировать на месте жаркой схватки с французскими гусарами. Расседлывать лошадей и отвязывать чемоданы было запрещено; разводить костры и готовить пищу не было сил. Санитарные команды сносили раненых на телеги и отвозили в госпиталь, устроенный в городе; полковой штаб-лекарь Малиновский, с которым сдружился Булгарин, несомненно, тоже был там. Корнет спешился и огляделся.
Прошло чуть больше полугода с тех пор, как Фаддей Булгарин, выпущенный из Кадетского корпуса, был зачислен корнетом в Уланский полк Его Высочества цесаревича Константина, состоявший по большей части из малороссов и поляков, и вот он уже понюхал пороху, может небрежно обронить в разговоре: "Помнишь то дело при Гейльсберге?", пьет шампанское из пивных стаканов, научился курить трубку и рассуждать о том, чей табак лучше. И всё же для всех он еще мальчик. А ведь ему скоро восемнадцать! Ах, если бы он первым бросился сегодня через мост, а не Старжевский!.. На поле, где расположились уланы, всё еще валялись тела убитых французов. Взяв одного из них за ноги, Булгарин подтащил покойника к шалашу, поставленному солдатами. Убедился, что на него смотрят, улегся на француза, как на подушку, и закрыл глаза.
…Ровно в десять его разбудил корнет Жеребцов: была их очередь на службу. Нужно перековать лошадей.
В темно-синем небе поблескивали звезды, но после чистого поля в городе казалось темно, как в печи. Стук подков по мостовой гулко раздавался в узких переулках, отражаясь от закрытых ставен; кое-где, впрочем, окна были раскрыты, в комнатах мерцали свечи: жители собирали вещи, покидая город, чтобы не очутиться на поле боя. Команда улан направилась к темно-кирпичной ратуше с острой башенкой на крыше и арочным входом; растерявшийся бургомистр так суетился, желая угодить, что от него нельзя было добиться толку. С большим трудом офицерам удалось наконец узнать, где находятся кузницы, получить распоряжение о выдаче для лошадей овса из магазина и адреса домов, назначенных для постоя. Ковка лошадей обещала занять всю ночь. Жеребцов и Булгарин бросили жребий, кому первому идти спать на два часа, — выпало Булгарину.
— Wer ist da? — спросил испуганный женский голос, когда он стучал кулаком в двери.
— Russische Offizier. Quartier nehmen.
— Gleich!
Служанка со свечой в руке проводила его наверх, к хозяину в шлафроке и ночном колпаке.
— Ich habe Hunger und möchte etwas schlafen[1], — заявил ему Булгарин без обиняков.
В одно мгновение на столе явилась бутылка вина и закуска, а когда всё это было уничтожено, в соседней комнате уже ждала готовая постель. Сняв куртку, Булгарин повалился на пуховую перину прямо в сапогах со шпорами.
…Голове холодно, нечем дышать — аааххр! Красные круги перед глазами, звон в ушах, мокрый рот хватает воздух. Что? Где он? "Ваше бл… ро… е…" Свет… Холодная вода течет за шиворот… Фррр… Завьялов?
— Ваше благородие, пора в сражение!
— В сражение?
В самом деле, отсюда слышны пушечные выстрелы. Но почему он сидит на постели? Где все?
— Команда ушла с корнетом Жеребцовым, а вас мы никак не могли отыскать. Хозяин вот, к счастью, в кузню пришел, где я еще оставался. Русише официр, говорит, кранк! Я скорей сюда, мы с ним уже час с вами бьемся, всё добудиться не можем, как поднимем — вы снова падаете. Я уж подумал, в самом деле захворали!
Булгарин с силой потер руками лицо, чтобы они не догадались, отчего он покраснел. Господи, как же стыдно! Он чуть не проспал сражение! В открытое окно доносился шум мерных шагов пехоты и цокот множества копыт — войска шли на позиции, а кто-то уже схватился с французами!
На улицах заторы из артиллерийских упряжек, повозок и телег; из шинков с выломанными дверями и выбитыми окнами выносят бутыли и выкатывают бочки; на порогах хлебных лавок крик и ругань… Команда улан с большим трудом выбралась из города и поспешила направо, где на пиках пламенели алые флюгера.
Генерал Беннигсен смотрел в подзорную трубу, как гренадеры в зеленых мундирах с белыми портупеями шагают колоннами через луг, занимая позицию между Алле и ручьем, вытекающим из мельничного пруда, через который спешно наводят мосты. Всходящее солнце играло лучами на остриях штыков и сияло жаром в начищенных до блеска медных пушках. За батареями на правом фланге, у оврага, выстроилась кавалерия под прикрытием пехоты; в центре, за деревней Гейнрихсдорф, повисали в воздухе белые облачка от выстрелов, а далеко впереди темнела разогнутая подкова густого леса. Вот этот чертов лес и беспокоил генерала больше всего.
Часа в два ночи неприятель открыл из-за деревьев стрельбу по русским разведчикам; полковник граф Тышкевич с охотниками из лейб-гвардии Измайловского полка загнал французских стрелков в чащу. На рассвете из леса вышли крупные силы французов, попытались сбить уланские пикеты, но были отражены фланкерами, атаками эскадронов и огнем конной артиллерии. Адъютант уланского полковника Чаликова поручик Жаке в одиночку захватил в плен семь французских егерей. Сколько еще французов засело в чаще? С колокольни фридландской кирхи, где расположился русский штаб, не видно ни конца леса, ни дороги к нему. Пленные, взятые вчера уланами, в том числе четыре офицера, единогласно показывали, что у Постнена стоит только корпус генерала Удино (не более десяти тысяч человек, шесть тысяч поотстали), полк конных стрелков из 3-го польского легиона генерала Домбровского, саксонский полк легкой кавалерии и французский уланский; от плененных утром егерей стало известно, что к ним присоединился корпус маршала Ланна, Наполеон же с основными силами идет к Кёнигсбергу. Если это так, то для отражения противника вполне достаточно кавалерии князя Голицына, отряда князя Багратиона и двух дивизий генерала Дохтурова при поддержке артиллерии; гвардейские полки: Семеновский, Измайловский и Конногвардейский — можно оставить в резерве. Нет нужды переводить через Алле всю армию, пусть получит долгожданный отдых. До вечера будем сдерживать натиск неприятеля, не пуская его в город, а завтра утром уйдем на Велау.
После Гейльсберга великий князь Константин взял с Беннигсена обещание не вступать в решительное сражение: в апреле его высочество лично привел главнокомандующему подкрепление в семнадцать тысяч человек, которое за эти полтора месяца уже изрядно потрепало, других же пополнений ожидать сейчас неоткуда, на пруссаков надежды нет, всё русское войско составляет не больше шестидесяти тысяч, да и со снабжением плохи дела, тогда как Наполеон всё нужное для армии бесцеремонно забирает у новых вассалов. Константин Павлович — храбрый человек и настоящий полководец, но он всегда стремится избежать людских потерь, если это возможно.
Русская пехота шла к Гейнрихсдорфу — точно большой зеленый лес снялся с места и двинулся вперед, как в "Макбете" у Шекспира. Левый фланг генерала Груши уже был смят казаками, а против этой надвигающейся силы никакая отвага бы не помогла, оставалось действовать хитростью — отделить конницу от пехоты. Кирасиры Нансути отступали крупной рысью; драгуны, стоявшие на плато перед деревней, спрятали артиллерию за возведенными еще утром баррикадами; несколько спешенных взводов остались охранять орудия, а остальная дивизия отходила, прячась за изгородями и садами.
"Ура!" Едва русская кавалерия ворвалась в Гейнрихсдорф, как вместо бегущих драгун увидала перед собой боевые порядки кирасир. "Еп avant!"[2] Груши ударил русским во фланг; короткая кровавая стычка заставила их ретироваться, а летевшая вслед картечь придала им скорости. Но русские быстро вернулись. Груши невольно залюбовался тем, как стремительный поток всадников в белых колетах врезался в ряды батавских драгун, однако времени терять было нельзя: Нансути со своей бригадой атаковал их с фланга, а сам Груши ударил им в лоб. Атака, погоня, разворот, перестроение… После пятнадцати атак противники сошлись в жарком бою левее Гейнрихсдорфа; султаны на шапках колыхались, подобно колосьям в поле, звон сабель о шлемы напоминал град на железной крыше.
…Под маршалом Мортье ядром убило коня — оригинальное приветствие после ночного перехода в семь лье. Ему помогли подняться и подвели другую лошадь. Три полка из легиона Домбровского остались защищать батареи, а четыре пехотных полка Дюпа сменили изнемогавших гренадеров Удино. Маршал Ланн построил дивизию Вердье в две колонны, которые переходили с правого фланга на левый, создавая видимость того, будто в бой вводятся новые войска. Атаки русских удалось отбить, хотя и с большими потерями; Мортье послал адъютанта к императору: необходимо подкрепление. Удино проводил его взглядом; сам он отправил к Наполеону уже шестерых ординарцев, заклиная поспешить на помощь.
— Загони коня, Сен-Марс, но скажи императору, что против нас — вся русская армия, — напутствовал своего адъютанта Ланн.
Конь тяжело поводил боками, по которым струйками стекала свежая кровь. Наполеон узнал всадника и пустил свою лошадь шагом; сопровождавшие его генералы тоже натянули поводья. Пока Сен-Марс докладывал обстановку, выражение лица императора изменилось несколько раз: он нахмурился, узнав, что Фридланд оставлен, просветлел, услышав, что французы отступили перед вчетверо большими силами противника, и даже улыбнулся при словах о том, что нынче годовщина сражения при Маренго — неплохо бы отметить ее новой победой.
Не дожидаясь окончания этой беседы, две дивизии маршала Нея ускорили шаг; гвардия поспешила за ними, кавалерия обогнала пехоту. Спрашивать дорогу было незачем: они шли на гул пушек, эхом отзывавшийся в лесу.
У моста возник затор; дивизия Дюпона сбилась в кучу, гвардия напирала, чтобы пройти вперед. Подскакавший Дюпон, страшно разгневавшись, велел сбросить с моста все повозки, чтобы расчистить путь, и пропустил гвардию вперед.
Гренадеры Павловского полка шли в штыки в одиннадцатый раз. Впереди строя солдаты несли на руках генерал-майора Мазовского: раненный в руку и ногу, он не мог удержаться в седле, но желал вести своих орлов за собой. Генералу Сукину 2-му оторвало ногу ядром; два унтер-офицера вынесли из боя на плаще раненого генерала Эссена 1-го.
Уцелевший батальон гренадеров Удино охранял боеприпасы; свист ядра — и к небу взметнулся столб огня, ошметки людей разбросало взрывом.
В каждую передышку подбирали раненых; французы забили ими все дома в Постнене, устроив полевые лазареты в лесу до самого Георгенау; русские отвозили своих во Фридланд.
На дороге к лесу клубился огромный столб пыли. Это еще что? Английский генерал Гученсон, наблюдатель при русской армии, вызвался подняться на колокольню и произвести визуальную разведку; Беннигсен отпустил с ним своих адъютантов Лопухина и Волконского, знавшего по-английски.
К удивлению Волконского, в Ратуше было полно народу: множество штаб- и обер-офицеров, не раненых и не больных, находились не на позициях, а здесь, в тылу, возле двух генералов — "гатчинских скороспелок", как называли их армейские. Устыдившись перед иностранцем, Серж поскорее повел его на лестницу.
Сомнений быть не могло: Наполеон ведет подкрепление. Когда Волконский прискакал в ставку с этим сообщением, французы уже выходили на опушку леса.
Облако пыли, поднятое свитой, скрыло от глаз императора; генералы Виктор и Мезон с трудом поспевали за ним. По дороге им встретились русские пленные, захваченные Груши у Гейнрихсдорфа; затем Наполеон обогнал корпус Нея.
— Vive l’empereur![3] — возликовали гренадеры, увидев знакомую фигуру в конно-егерском мундире, на белом коне.
— Я привел вам армию, — сказал Наполеон Удино. Потом поднес к глазам подзорную трубу: — Где Алле?
— Там, позади неприятеля. Я посадил бы его задом в воду, если бы у меня были люди, но я растратил своих гренадер. Если русские пойдут вперед, они прорвут наш строй, как паутину.
— Сколько их? — спросил Наполеон.
— Тысяч восемьдесят.
— Кажется, их больше.
Император стал подниматься на холм, чтобы как следует осмотреть позиции. Удино выехал вперед.
— Сир, ваше место не там. Я сам пойду, зачем вам подставляться под пули? Взгляните, как они отделали мою лошадь!
Но император смотрел не на лошадь, а в подзорную трубу.
— Я знал, Удино, что там, где вы, мне следует бояться только за вас, — сказал он наконец, — но сегодня вы превзошли самого себя. Если неприятель еще несколько часов пробудет на тех же позициях, он погиб.
Подозвав адъютанта, Наполеон продиктовал письмо маршалу Мюрату: "Канонада длится с трех часов утра, похоже, здесь вся русская армия. Его величество полагает, что Вы заняли Кёнигсберг (для этого довольно дивизии драгун и маршала Сульта), и велит Вам идти к Фридланду с двумя дивизиями кирасир и маршалом Даву: возможно, что дело продлится еще и завтра. Постарайтесь прибыть к часу ночи". Ординарец ускакал с письмом, а император отправил всех офицеров своей свиты на разведку: неудобная позиция русских казалась ему слишком странной — нет ли какого подвоха?
Подошедшую пехоту, конницу и артиллерию выстроили на трех больших полянах в лесу, дав полчаса на отдых; каждый солдат должен был удостовериться, что его оружие исправно и зарядов довольно. Начали возвращаться разведчики: русские переходят через мост на французский берег, через час будут готовы к бою.
— Через час? — Наполеон достал из кармана серебряный брегет и отщелкнул крышку. — А я уже готов. Они получат то, чего хотят.
Ровно в пять часов пополудни раздался сигнальный выстрел из пушки, за которым последовали три залпа из двадцати французских орудий. Выстрелы прокатились по всей линии, целя в левое крыло русских, чтобы подготовить атаку Нея. Одновременно из леса быстрым шагом вышла пехота, равняясь на шпиль фридландской колокольни. Плотная колонна по восемьдесят человек в ряд опрокинула русских стрелков, но пока те барахтались в Алле, заговорила русская артиллерия, осыпая французов картечью. Колонну окутало пороховым дымом, солдаты потеряли из виду своих командиров, а в грохоте выстрелов нельзя было расслышать команд. И тут на нее слева обрушилась русская конница. Колонна тотчас ощетинилась штыками; знаменосец упал на землю, закрывая своим телом полкового орла.
Уланы ротмистров Щеглова и Радуловича, за которыми скакали лейб-казаки, на рысях миновали Гейнрихсдорф и выстроились поэскадронно. Из лесу выходила неприятельская кавалерийская колонна; артиллерия открыла огонь, но ядра французов не остановили.
— Пики наперевес! Марш-марш! — скомандовал Щеглов и первым ринулся в атаку.
— Ура! — подхватили уланы.
Однако за несколько шагов до неприятеля они натянули поводья: колонна была впятеро сильнее и стояла как вкопанная. Это были знаменитые драгуны генерала Латур-Мобура; передние отбивали пики палашами, а задняя шеренга стреляла из карабинов.
— En avant! Vive l’empereur!
Уланы попятились; фланкеры отстреливались, нескольких драгун, выехавших вперед, подняли на пики. Громкая команда — и французская колонна быстро сделала полоборота направо, преградив русским путь к отступлению. Те бросились в другую сторону и уперлись в крепкий плетень.
Стрелять было уже бесполезно: пули, назначенные врагу, попадали в своих; в свалке ловчее было орудовать палашами, чем пиками; уланы дрались саблями, а то и кулаками; противники бросались друг на друга как бешеные; казаки спешно разламывали плетень.
Молодой французский офицер выстрелил в Булгарина с десяти шагов и не попал; подскочил ближе, замахнулся палашом: "Rendez-vous, officier!"[4] Фаддей занес саблю, чтобы рубануть его по руке; офицер опустил руку, сабля скользнула по гриве его лошади, которая с испуга быстро повернулась, в этот-то момент Булгарин и ранил офицера в плечо. "Tuez-le!"[5] — закричал тот своим драгунам. Грянули два ружейных выстрела; Булгарин упал вместе с кобылой: обе пули попали ей в голову.
Отстегнув чемодан и вынув из кобур пистолеты, корнет перелез через плетень и помчался со всех ног в деревню, перемахнул через забор, забежал за поленницу дров у дома и там упал на землю, тяжело дыша. Только тут он заметил, что потерял свою уланскую шапку, которая обошлась ему в сорок пять рублей ассигнациями. Эх, зачем он не привязал ее витишкетом! Такие шапки делали только в полку, а все мастеровые сейчас в обозе, — где он возьмет другую? И лошадь его убили…
— En avant! — раздалось на улице.
Прижавшись к поленнице, Булгарин переждал, пока смолкнет топот копыт (видно, французы гнались за нашими), потом приладил чемодан на офицерском шарфе у себя за плечами наподобие ранца, заряженные пистолеты подвесил на витишкетах и вышел на улицу. На земле валялась казачья пика. Фаддей поднял ее (тяжелая!) и тотчас скрылся обратно в свое убежище: французы скакали обратно. Быстрый дробный топот сменился редким перестукиванием. Корнет осторожно выглянул из-за угла. Французский драгун слез с лошади и подтягивал подпруги; вот он снова вскочил в седло… Опередив собственные мысли, Булгарин выскочил из-за поленницы и бросился на француза с пикой; тот перегнулся, чтобы рубануть его палашом, но Фаддей успел ткнуть его в бок. Драгун свалился с коня, застряв одной ногой в стремени; пика засела у него в боку. Булгарин ухватил лошадь за поводья, та испуганно рвалась и становилась на дыбы.
Земля вновь задрожала от конского топота: мимо корнета пронеслись лейб-казаки, за ними лейб-гусары и уланы. "Братцы, помогите!" — взывал он к ним, воюя с лошадью, — никто не обернулся. Фаддею наконец удалось выпутать ногу драгуна из стремени и вырвать из него пику, но лошадь по-прежнему не давалась сесть на нее.
Казаки возвращались обратно с добычей — французскими лошадьми и пленными. "Некогда!" — бросил один из них на ходу в ответ на просьбу Фаддея помочь ему. Лейб-гусары скакали следом.
— Помогите, братцы, сесть на лошадь — она бесится! — чуть не со слезами взмолился корнет.
— Извольте, ваше благородие!
Один из гусаров спешился, подошел к танцевавшей на месте нормандской кобыле ("Ну-ну-ну, тихо, тихо!"), отвязал от седла драгунское ружье, потом, взглянув на Булгарина, укоротил стремена и наконец пристегнул цепочку, сорвавшуюся с крючка мундштука и пугавшую лошадь своим звоном. Раненый драгун пошевелился и застонал.
— Неужто это вы его уходили? — удивился гусар, посмотрев на француза.
— Я, братец, с Божьей помощью.
— Разве что с Божьей помощью, — покрутил головой спаситель Фаддея. — Он бы вас кулаком убил, если б до схватки дошло.
Казачью пику Булгарин захватил с собой. Уланы, не чаявшие его увидеть, приветствовали его появление радостными криками. Стали потрошить булгаринский трофей — чемодан французского драгуна. Ну и ну! Тонкое белье, шелковые платки, серебряная ложка, пенковая трубка, две пары белых шелковых чулок, танцевальные башмаки, новый мундир — ни один офицер бы не отказался! Одежду Фаддей разделил между гусаром и двумя своими драбантами — Кандровским и Табулевичем, оставив себе только ложку, пенковую трубку и два фунта табаку, ну и, конечно же, лошадь. Узнав фамилию гусара (Ансонов), Булгарин тотчас отправился к ротмистру Щеглову и просил рекомендовать его спасителя полковнику лейб-гусар князю Четвертинскому. При этом он вкратце изложил обстоятельства дела, скромно полагая, что его поединок Давида с Голиафом тоже не останется незамеченным.
Вернувшись к товарищам, обсуждавшим дневные события, Булгарин понял, что его отчаянный поступок меркнет на фоне чужих подвигов. Корнет Жеребцов тяжело ранен, его вынес из боя драбант; унтер-офицер Культенко спас ротмистра Владимирова; уланы Кислой и Веселов взяли в плен по французскому офицеру, а унтер-офицер Борисов захватил сразу трех французских солдат и отвел их к генералу Кологривову; юнкер Иоселиани из эскадрона ротмистра Вуича пленил трех егерей, хотя сам был ранен пулею в грудь и палашом под колено… Труба запела сбор: генерал Ламберт составлял отряд из уланов, лейб-гусаров и Александрийского гусарского полка для проведения рекогносцировки возле леса.
…Из-за деревьев выкатывалась пыльная туча: это шла французская пехота. Стоило русским показаться на опушке, как французские трубачи затрубили тревогу, отдыхавшие драгуны побежали к лошадям, и вскоре навстречу уланам уже двигались шагом шеренги кирасир в блестящих латах и в шишаках с конскими хвостами, на огромных лошадях. Сейчас или никогда!
— Ура! — закричал Булгарин диким голосом и дал шпор своей новой лошади.
— Не горячитесь, ваше благородие! — говорили ему Кандровский и Табулевич, скакавшие рядом. — Не выскакивайте вперед! А то лошадь занесет вас к французам!
Тяжелая казацкая пика ходила ходуном в нетвердой руке корнета, но с помощью Табулевича ему всё же удалось сбросить с лошади одного кирасира, когда французы показали тыл. Поняв, что пика не для него, он отломил острие и спрятал в чемодан на память, а древко бросил тут же, после чего пустился догонять своих, отступивших обратно к деревне.
Французская конница вышла из леса уже тремя колоннами; к русским подошел на помощь Гродненский гусарский полк и лейб-казаки. Полковник Загряжский упал с лошади, израненный; драгуны Латур-Мобура унесли его в плен. Увидав это, ротмистр князь Абамелек принял командование на себя и бросился вперед, отбив три пушки, которые французы ранее захватили у Воронежского мушкетерского полка. Ротмистр Трощинский был ранен пулей в ногу, поручику Деханову ногу оторвало ядром, поручика Коровкина рубанули палашом по левой ноге и правой руке, ротмистра Лорера — саблей по лицу… После двух часов непрерывных атак измученные русские были готовы уступить поле битвы французам, но тут прибыла резервная кавалерия генерала Уварова с несколькими орудиями конной артиллерии. "Ура!" Французов прогнали под лес, вернулись на отвоеванное поле и выстроились шашечницей, дожидаясь окончания пехотного сражения.
…Солдаты Нея, за час взобравшиеся на холм, откуда открывался вид на Фридланд, видели, как слева, по ту сторону мельничного ручья, французская кавалерия пытается отвлечь огонь русских на себя. Запрыгали солнечные зайчики, посланные блестящими кирасами, и вдруг исчезли, когда кирасиры наполовину скрылись в поле спелой ржи. В их сторону тотчас полетели брандскугели; рожь запылала, из огня доносились пронзительные крики пехотинцев.
Французы и русские стреляли друг в друга, не переставая; солдаты валились на землю как снопы. Ней вихрем носился на коне вдоль всей линии, оказываясь в самых опасных местах; его кудри прилипли к потному лбу, в серых глазах горел огонь, громовой голос перекрывал ружейную стрельбу… Орлиный профиль князя Багратиона на фоне зарева пожара невольно внушал мысль о сверхчеловеческом.
В плотной серой стене порохового дыма вспыхивали сотни светлячков — солдаты стреляли почти вслепую. "Ура!" — прокатилось по рядам русских: они приветствовали пришедшую им на помощь гвардию. "Tenez bon!"[6] — кричал генерал-адъютант Мутон, присланный императором. Но русские кавалергарды уже устремились в прорехи разодранной дивизии Маршана.
Два или три полка, охваченные ужасом, сгрудились в бесформенную массу, генерал Маршан вертелся в центре людского водоворота, крича остановиться. Дивизия Биссона на левом фланге французов обратилась в паническое бегство, смешавшись с русскими кавалеристами и увлекая за собой своего великана-генерала. Еще пять минут, и всё было бы кончено, но тут генерал Дюпон, выйдя из леса, велел трубить атаку; его дивизия встала стеной на пути русской гвардии. Знаменосец одного из полков Нея спешно укрылся в рядах солдат Дюпона, чтобы сохранить своего орла. Несколько русских всадников ворвались на батарею, одному из офицеров срубили саблей плюмаж.
…Беннигсен лично допросил новых пленных, присланных Дохтуровым. Атаки на центр производили войска из корпуса маршала Даву! Сколько полков французы еще смогут бросить в бой? С холма было видно, что линия наших войск слишком выдвинулась вперед — почти к самому лесу, скрывающему в себе Бог знает что. Главнокомандующий разослал приказы всем генералам: возвратиться на прежние позиции, быть ближе к городу и плавучим мостам.
…"Ней погиб!" — крикнул кто-то. В один момент новость облетела ряды французов; отмстим за Нея! Тридцать шесть орудий вели непрерывный огонь; под градом картечи русские падали и катились вниз по склону холма; драгуны Латур-Мобура ринулись вперед с саблями наголо, а три пехотных полка Нея построились в каре и вели огонь. Конногвардейцы бросились в смертельную атаку, чтобы Багратион мог отвести за реку остатки войск и артиллерию.
— Его высочество вас требует к себе! — прокричал ординарец цесаревича Константина корнету Лунину, пробившись во вторую шеренгу.
— Передайте ему: здесь слишком шумно, я не расслышал! — ответил тот, не оборачиваясь.
…Бросать в бой резервы Наполеон не хотел. Левый фланг русских отрезан от правого оврагом с мельничным ручьем, их можно разбить по частям, заманив первых в Гейнрихсдорф, а затем ударив на вторых. Стоя в центре перед дивизией Лаписса, император ждал доклада Бертье, своего начальника штаба. Ядро пролетело прямо над штыками, несколько солдат в задних рядах невольно пригнулись. Наполеон обернулся.
— Если снаряд твой, он настигнет тебя, даже если ты спрячешься в погреб, — изрек он, глядя в упор на одного из солдат.
Все оцепенели. Солдаты затаили дыхание, однако наступившая тишина была полна сочувствия к товарищу, несправедливо обвиненному в трусости. Наполеон это понял. Нужно срочно разрядить обстановку.
Подойдя к первой шеренге, он попросил у одного из пехотинцев флягу.
— Черт, да это французская водка! — воскликнул он, отхлебнув глоток. — Ты просто вельможа!
Солдаты повеселели; император вернулся на наблюдательный пункт.
…Конногвардейский поручик Чернышев, адъютант генерала Уварова, отыскал брод через Алле, по которому Багратион переправил артиллерию к деревне Клошенен, в то время как ошметки пехотных батальонов пытались сдержать атаку живехонького Нея на Фридланд. У французов заканчивались патроны, одни побежали назад, но те, кому было чем стрелять, упорно шли вперед. Разорвавшийся русский снаряд убил сразу восемь человек; единственный уцелевший барабанщик взял барабан убитого товарища и продолжал выбивать сигнал атаки.
По улицам Фридланда бежали паникеры, призывая других спасаться; французы действительно ворвались в город у них на плечах. Каждый дом был набит русскими ранеными, на улицах валялись трупы людей и лошадей. Голодные французы тщетно пытались раздобыть себе еды и вина: нигде не осталось ни крошки.
Беннигсен переправился на другой берег Алле и с трудом забрался в седло. В правом боку тотчас кольнула острая боль; он вздрогнул от ужаса — только не сейчас! Три дня назад под Гейльсбергом почечные колики заставили его кататься по земле на глазах у цесаревича Константина; почти весь нынешний день он лежа следил по карте за перемещениями войск, сведения о которых доставляли адъютанты…
Над наведенными утром мостами взметнулось пламя, по реке поплыли мехи, служившие им опорой.
Князь Горчаков, командовавший русским правым флангом, попал в огненное кольцо: Фридланд захвачен, мосты горят, впереди — французская пехота и конница, слева стреляют французские батареи. Замыкавший колонну генерал Ламберт повел Александрийских гусар по левому берегу реки на Алленбург. Две роты конной артиллерии, оставшись без прикрытия, отстреливались с позиции на позицию в шахматном порядке; командовавший ими граф Сиверс велел выпрячь лошадей, переправить их на ту сторону реки, а затем перетащить орудия по дну, привязав за пролонжи. Горчаков с остатками войск решил пробиваться сквозь огонь.
Усталая, голодная пехота вбежала в город со штыками наперевес; кавалерия шла следом, оборачиваясь на французских драгун. Проскочив через Фридланд, русские оказались на крутом песчаном берегу Алле, у горящих мостов.
В сгустившейся темноте летели огненные шары бранд-скугелей, врезаясь в сбившихся в кучу людей и лошадей, в застрявшие в грязи обозные телеги и артиллерийские повозки. Гром выстрелов сливался с воплями раненых и хрипами умирающих.
— Victoire! En avant! Vive l’empereur![7]
Корнет Булгарин и поручик Кеттерман застыли в нерешительности на берегу, глядя сверху, как в воде барахтаются утопающие среди мертвых тел и всплесков от ядер. Прямо под ноги лошадям ударило ядро, взбив фонтан песка; лошадь Кеттермана спрыгнула в воду, Булгарин дал фухтеля своей и последовал за ним.
У кобылы над водой торчала только голова; не умевший плавать Фаддей оставался в седле, молясь про себя: "Не выдай! Вывези!" Пули и снаряды свистели совсем близко, но о них сейчас уже не думалось: не утонуть бы!
Какой-то солдат, которого сносило течением, уцепился за гриву булгаринской лошади; хватив ноздрями воды, она зафыркала и почти ушла под воду. Фаддея обуял ужас, он рубанул саблей по руке чужака. Почуяв, что копыта задели дно, он стал колоть лошадь в шею; она рванулась и кое-как вышла на берег.
Зубы стучали от пережитого страха и холода, в ушах шумело. Просвистело ядро, пущенное с того берега, ударилось об землю и отскочило в сторону. Булгарин так устал, что взглянул на него равнодушно. Что теперь делать? Куда идти? Когда глаза немного привыкли к темноте, он разглядел вдалеке щетку леса с огоньками костров, разложенных там и сям, и тронул лошадь шагом, прислушиваясь к сигналам труб и барабанов. "Гей, уланы его высочества! Сюда!" Горячая волна радости прокатилась по всему телу, Фаддей словно вернулся домой.
В кружке, которую ему дал Кандровский, оказался адский напиток — водка с кипятком, заставившая его закашляться до слез. Раздевшись догола, Булгарин завернулся в солдатскую шинель, упал на землю и заснул, пока уланы развешивали его белье сушиться над костром. Через два часа его разбудили: выступаем в поход.
Одежда еще не просохла. Шатаясь на своих конях, уланы двинулись следом за едва волочившей ноги пехотой.
— Сир, Кольберг вот-вот будет взят!
Капитан Лежён с трудом переводил дыхание после долгой скачки. Наполеон и Бертье только-только сошли с коней, собираясь расположиться на биваке.
— Я уже взял сегодня свой Кольберг! — с улыбкой сказал император, оборвав рассказ адъютанта Бертье. — Фридланд стоит Аустерлица, Йены и Маренго, годовщину которого я отметил сегодня! Довольно, ступайте отдыхать. Мне нужно поработать.
Лежён поехал к своему батальону, удивляясь количеству трупов, валявшихся на поле, — еще никогда ему не доводилось видеть столько убитых лошадей! Людей же были тысячи… Его товарищи бивакировали на сжатом пшеничном поле, пытаясь кормить лошадей соломой. Капитану рассказали, что его младший брат-подпоручик был ранен пулей в ногу еще утром, его увезли в тыл.
Полгода назад Луи забрал его из Военного училища в Фонтенбло и в собственной карете отвез в полк, стоявший под Йеной. Обняв брата на прощанье, он сказал: "Желаю тебе раны, повышения и креста Почетного легиона"… Первое Франсуа получил, дело за двумя другими.
…На следующий день французы вошли в Велау. Все мосты были сожжены или разрушены, головешки магазинов еще дымились. Пруссаки лебезили перед завоевателями, называя их освободителями и повторяя, что русские уничтожили всё, что не смогли забрать, у них ничего нет. Зато в Кёнигсберге, который маршал Сульт взял без боя, нашлись полные магазины провианта, фуража, всё необходимое для госпиталей и полторы сотни тысяч английских ружей. Мосты через Прегель пришлось наводить заново.
"Мммм!"
Батюшков хотел сдержать стон, но не смог. Как всё-таки далека поэзия от прозы жизни! "О доблесть дивная, о подвиги геройски!" Губернский секретарь Петербургского ополчения восклицал это вместе с Тассо, пока лежал в Риге больной, отстав от войска, но стоило ему совершить свой собственный геройский подвиг, как охота говорить стихами отпала.
Все офицеры его батальона были ранены при Гейльсберге, один убит. Пулей пронзенный, упал он средь тел бездыханных, и чернокрылый Танат собирался унесть его в царство Аида… Однако гомерова лира стыдливо умолкла, когда Батюшков пришел в себя в полевом госпитале и узнал, что тяжело ранен пулей навылет в ляжку и в зад.
Кость не задета, но рана глубокая; двести с лишним верст до Юрбурга на тряской телеге; мухи вьются над вонючими, грязными бинтами, которые некому переменить; в тесной лачуге душно и смрадно, в отсыревшей соломенной подстилке копошатся насекомые; деньги вышли, не достать даже хлеба; боль колотит своим молоточком по наковальне черепа. Боль! Ее возбуждает малейшее движение; Константин уже знает все ее оттенки: жгучую, острую, колющую, ноющую, тошнотворную… В минуту слабости он призывает смерть, которая избавит его от боли, но тотчас с ужасом гонит прочь эту мысль: умереть здесь, на чужбине? Вдали от милых сердцу? Никогда больше не услышать родного голоса, не увидеть… ничего? Ему всего двадцать лет! Курносая ходила за ним по пятам на поле боя, но сдохнуть здесь еще ужаснее: смерть стала обыденной и не вызывает сочувствия.
Взвизгнула дверь, заставив Батюшкова поморщиться. С порога раздалась громкая французская речь. Он удивленно повернул голову: в дверях стояли французские гренадеры в медвежьих шапках, с густыми усами и дерзким взглядом — пленные. Их не выпускают в город и не платят им положенного содержания; не могут ли господа офицеры ссудить их небольшой суммой в долг? Прапорщик Ельцов пригласил их войти; на снарядном ящике, служившем столом, лежал кусок заплесневелого хлеба, из фляги вытряхнулись два глотка водки… Барон фон Кален раскрыл здоровой рукой свой потертый кошелек, обнаружил там два червонца — всё, что у него осталось, — выудил один и подал французам, густо покраснев (он то и дело краснел как девица). Громогласные гренадеры рассыпались в многословных благодарностях; молоточек в голове вновь застучал, долбя затылок…
— Извольте выйти вон! — послышался вдруг резкий четкий голос. — Вы сами видите, что здесь и русским места нет.
Французы смолкли и обернулись. Опираясь на один костыль, поручик Петин указывал им другим костылем на дверь. Они тотчас вышли, не прекословя.
— Как тебе не совестно! — с укором воскликнул Ельцов. — Да, они наши неприятели, но существуют же законы гостеприимства!
— Гостеприимства! — Петин издал горлом клекот, похожий на жуткий смех. — Гостеприимства! — Он с силой швырнул костыль об пол.
— Да что с тобой? — Батюшков приподнялся на локте. — Ты смеешься над нами?!
— Имею право. — Поручик подобрал костыль и теперь перебрасывал свое тело по избе нервными прыжками. — Были вы на Немане у переправы? Нет? Так вы не видели того, что там происходит? Весь берег покрыт ранеными, русские солдаты лежат под дождем на сыром песке, многие наши товарищи умирают без помощи, потому что все дома наполнены! Гостеприимство! Что же вы не призовете сюда воинов, изувеченных с вами в одних рядах, не накормите русского, который умирает с голоду, а угощаете этих ненавистных самохвалов? Я вас спрашиваю! Молчите?..
Просмоленная пакля вспыхнула, пламя занялось, заставив попятиться лошадь маршала Мюрата, выехавшего вперед своих разъездов; короткий свист — и в землю у ее ног воткнулось несколько стрел, выпущенных башкирскими конниками. Поджегшие мост солдаты перебежали на ту сторону, очутившись на русском берегу. Князь Багратион и великий герцог Бергский, разделенные Неманом, смотрели друг на друга. За все два дня отступления из-под Фридланда они ни разу не сошлись в открытом бою: при приближении французской конницы "Лев русской армии" строил солдат в боевой порядок и ждал, но "Неугомонный" так и не решился его атаковать, ограничившись перестрелками и поединками фланкёров, — опасался неожиданного нападения казаков Матвея Платова, вездесущих и неуловимых. Теперь зять Наполеона был здесь, на виду, красуясь в полупольском кафтане с золотыми нашивками и шапке с трехцветным плюмажем.
Рядом с Багратионом вертелся на коне его адъютант — курносый гусарский поручик с дерзкими усиками и черными кудрями, выбивавшимися из-под кивера. Денис Давыдов тоже разглядывал Мюрата. При Прейсиш-Эйлау им не довелось встретиться лицом к лицу. Ничего, это можно исправить; князь Лобанов-Ростовский привел две свежие пехотные дивизии.
ТИЛЬЗИТ
Стук множества топоров и визг пил раздавались всю ночь: саперы сооружали огромный плот из бревен, которые свезли в Тильзит за последние три дня, и возводили на нем два павильона с орлами по углам — французскими, с молнией в когтях, и двуглавыми русскими. Первый павильон (большой, с литерой А в венке над входом и брезентовой крышей) был готов к утру 25 июня 1807 года; плот с ним поставили на якорь посреди Немана, возле сожженного моста, и принялись спешно доделывать второй — с литерой N. В это время император проводил смотр своей гвардии: она должна была выглядеть блестяще и молодцевато, как будто не было ни Прейсиш-Эйлау, ни Гейльсберга, ни Фридланда.
К полудню всё было готово. По обоим берегам Немана выстроились гвардейские батальоны, остальные войска сгрудились за ними живописной толпой; французы, поляки, саксонцы залезали на деревья, на крыши ближайших домов, на любую кочку, чтобы лучше видеть; напротив пестрели яркие халаты и островерхие шапки башкирских и калмыцких лучников вперемежку с эскадронами донских казаков — бородатых, с длинными пиками в руках. Наполеон с маршалами и Александр I со своей свитой взошли на катера, одновременно отчалившие по сигнальному выстрелу из пушки; на французском гребцы в киверах были одеты в синие куртки с красными гусарскими шнурками спереди и синие же шаровары, на русском за веслами сидели рыбаки в белом.
Денис Давыдов приник к окуляру зрительной трубы, отыскивая Бонапарта. Вот он! Стоит на носу, в синем гвардейском мундире и своей знаменитой маленькой шляпе, с лентой Почетного легиона через плечо, и даже руки сложил на груди, как на картинках! Из-за толчеи труба прыгала в руках, разглядеть лица Наполеона Денис не смог, а потом его заслонили чужие спины.
На голове у Булгарина красовалась новая шапка. Наслышанный от полковника Чаликова о приключениях корнета под Фридландом, цесаревич Константин призвал его к себе, приказал рассказать все подробности, обнял, поцеловал и подарил свою шапку с дорогим берлинским султаном взамен утерянной в бою, велев лишь переменить на ней генеральский помпон из канители. Стоя в толпе улан, корнет вглядывался в фигурку человека, о котором говорила вся Европа, восхищаясь и проклиная. Сердце стучало у него в груди, он кричал "ура!" вместе со всеми, вкладывая в этот ликующий крик безумные надежды юности. Кто мысленно не примерял на себя "маленькую шляпу"? Больше всего Фаддея волновала мысль о том, что несколько дней назад он и Бонапарт находились на одном поле битвы! Быть может, император французов, обозревая окрестности в подзорную трубу, заметил юного русского улана с казачьей пикой, преследовавшего французского кирасира! И вот теперь этот улан присутствует при встрече повелителей двух миров — Востока и Запада — и смотрит на Наполеона. Как знать, не доведется ли им увидеться еще раз? И при каких обстоятельствах? Уроженец Корсики, которую завоевала Франция, сделал карьеру в одной из лучших армий мира и начертал свое имя на скрижалях истории, так почему же поляк, ставший русским офицером, не сможет… Ура!
Оба катера должны были причалить к плоту одновременно, однако французский триколор всё же опередил на минуту российского орла, и Наполеон, первым взбежав на помост, пересек его и подал руку Александру жестом радушного хозяина. Оба императора дружески обнялись (Александр, возможно, сделал это нарочно: он был почти на голову выше) и вместе вошли в павильон с литерой А, возле которого встали русские и французские часовые. Свиты остались дожидаться. Чтобы не тратить времени зря, Луи Лежён объезжал вокруг плота в легкой лодке, делая зарисовки павильонов и набросок будущей картины.
Весть о перемирии была встречена по-разному: французами — с облегчением, русскими — с разочарованием. Прибытие к армии государя все сочли знаком того, что будет дано генеральное сражение, которое сотрет самую память и о Фридланде, и о войсках Наполеона, но князь Лобанов был послан в Тильзит парламентером; Наполеон дал понять, что хочет мира, а не передышки, и Александр согласился на личную встречу с узурпатором, которого доныне отказывался признавать императором…
Государи провели в павильоне почти два часа и вышли оттуда с довольным видом. Александр представил Наполеону своего брата Константина, затем генерала Беннигсена, князя Лобанова-Ростовского, генерал-адъютанта Уварова, посла в Берлине графа Ливена и министра иностранных дел барона Будберга. "Мы уже встречались, генерал, и вы нередко были злы со мной", — сказал Наполеон Беннигсену с любезной улыбкой. После этого он поинтересовался, кто командовал русским арьергардом во время… продвижения к Прейсиш-Эйлау, услышал имя Барклая-де-Толли и сказал, что это должен быть отличный генерал. Представление своей свиты он начал с Мюрата, перейдя к Бертье, Бесьеру, гоф-маршалу Дюроку, уже хорошо известному в Петербурге и бывшему там одно время законодателем мод, и обер-шталмейстеру Коленкуру, также знакомому Александру. Поболтав с полчаса, все простились друг с другом до завтра. Катера вернулись к своим берегам, Багратион среди прочих генералов поскакал за коляской Александра в Пюткупенен, где дожидался уничтоженный прусский король.
На следующий день повторился тот же спектакль, только Александр привел с собой Фридриха-Вильгельма вместе с фельдмаршалом Калькройтом и генералом Лестоком — единственными прусскими полководцами, оказавшими достойное сопротивление французам; им было полтора века на двоих. По такому случаю Наполеон украсил себя прусским орденом Черного орла, а Фридрих-Вильгельм приколол к груди крест Почетного легиона. Несмотря на показную учтивость, словцо Наполеона, которое он обронил в разговоре с русским императором, облетело оба берега Немана: "Я часто спал вдвоем, но втроем — ни разу". Судьбу Европы будут вершить только Франция и Россия, Пруссия — не в счет.
Бонапарт предложил Александру перебраться в Тильзит: разговаривать на твердой земле гораздо удобнее, чем на колышущемся плоту, где можно получить морскую болезнь, — и для начала пригласил "кузена" отобедать у него завтра.
В пять часов по обе стороны Дойчештрассе, от ворот до кирхи, выстроились в три шеренги восемьсот французских гвардейцев с прекрасным оркестром; прибытие Александра и Константина возвестили сорок пушечных выстрелов.
Братья ехали рядом, и хотя в их чертах угадывалось сходство, различие между красивым Александром с кротким взглядом серо-голубых глаз и курносым белобрысым Константином сразу бросалось в глаза.
— Vous avez une belle garde, colonel! — сказал русский царь французскому полковнику.
— Et bonne, sire! — довольно дерзко ответил тот.
— Je le sais.[8]
Наполеон увел гостей обедать в дом советника Зира, откуда всего десять дней назад выехал Фридрих-Вильгельм.
После короткого и бурного летнего ливня лошади почетного эскорта оскальзывались на булыжной мостовой, но цесаревич Константин пустил своего коня галопом, демонстрируя мастерство наездника. Его приплюснутое лицо и ловкая посадка в седле напомнили Наполеону о том, что ему хотелось увидеть. Александр слегка удивился, но согласился удовлетворить его любопытство. Блестящая компания отправилась на левый берег Немана.
Для свиты французского императора спешно сколотили трибуну; перед ней с гиканьем и свистом носились на лошадях башкиры, калмыки и татары, свешиваясь с седел до самой земли, показывая разные трюки и стреляя из луков — их стрелы попадали в яблоко со ста шагов. Вот закружилась пестрая карусель из ярко одетых всадников, скакавших по кругу; башкирский есаул бросил в центр лисью шапку — она тотчас стала похожа на свернувшегося в клубок ежа из-за вонзившихся в нее стрел; подхватив ее на лету, есаул подскакал к трибуне, резко осадил лошадь, кинул "ежа" под ноги французам, указал нагайкой на Бонапарта и умчался следом за своими батырами. Генералы опешили, однако Наполеон принял шапку как подарок.
Тильзит поделили пополам, проведя линию с севера на юг; западную половину отдали русским, туда перешел один батальон Преображенского полка, полуэскадрон кавалергардов, взвод лейб-гусар и отряд лейб-казаков. Александр расположился в двухэтажном доме Хинца на углу Дойчештрассе, напротив кирхи, — на противоположном конце улицы от своего "кузена", а в саду при красивом доме советника Кёллера у мельничного пруда, где Наполеон жил раньше, поставили большие палатки для русских офицеров и дощатые бараки для нижних чинов. Фридрих-Вильгельм предпочел остаться в Пюткупенене, однако каждый день приезжал к Наполеону обедать; великий герцог Бергский и цесаревич Константин сделались неразлучны.
Солдатам и офицерам с обеих сторон было строжайше приказано вести себя любезно с бывшими врагами, воздерживаясь от обидных прозвищ и поминания старого. Французы первыми угощали русских гвардейцев. Отряд фуражиров отправили обшарить окрестности в поисках съестного; в город потянулись телеги, запряженные быками; погонявшие их немецкие крестьяне были уверены, что быков зажарят тоже, и страшно обрадовались, когда у них забрали только привезенную снедь. Столы накрыли на лужайке, под большими шатрами с перекрещенными флагами России и Франции; на дальней стенке шатров выложили цветами две звезды и имена императоров. Русских оказалось меньше, чем французов, — по одному на двоих, зато преображенцы были великанами, так что "ворчунам", как их прозвал Наполеон, приходилось смотреть на них снизу вверх. Парадный вид хозяев, в особенности поваров с напудренными волосами и в белых фартуках, изрядно смутил гостей, но как только подали еду, они перестали стесняться: водку пили стаканами, мясо заглатывали большими кусками. Скоро все мундиры были расстегнуты, лица красны, усы мокры; как раз в этот момент явились адъютанты обоих императоров, чтобы предупредить об их приходе. Преображенцы тотчас бросились застегивать пуговицы, но не успели привести всё в порядок. Наполеон жестом велел солдатам не вставать; императоры обошли вокруг стола, и Александр изрек по-французски: "Гренадеры, вы поступили достойно". Оцепеневшие русские выдохнули только после ухода государя, вид у них был такой, будто они избежали большой беды.
Французам стало весело. Один предложил русскому поменяться мундирами, они вышли на улицу обнявшись, точно закадычные друзья. Француз отлучился по нужде, а когда бросился догонять нового друга, ему навстречу попался русский сержант. Переодетому гренадеру и в голову не пришло отдать ему честь; получив зуботычину, он, позабыв обо всём, бросился на обидчика с кулаками; их с трудом разняли.
Каждый день состоял из смотров, маневров, обмена подарками, пиров и попоек, но не для всех, а только для избранных. Французам было дозволено свободно переправляться на русский берег, не вдаваясь, однако, слишком глубоко в чужие края, русские же могли пересекать реку только по билетам, выдаваемым с разрешения государя, которые было не так-то легко получить. Серж Волконский и Поль Лопухин переоделись прусскими крестьянами, чтобы иметь возможность увидеть, как Наполеон с Александром следуют со своими свитами на очередной смотр; английский полковник Вильсон нарядился донским казаком и затесался в свиту Платова, когда русский император показывал донцов императору французов. Денис Давыдов донимал Багратиона просьбами дать ему какое-нибудь поручение к особам, находившимся на том берегу, надеясь увидеть Наполеона поближе, и князь, снисходительный к молодёжи, старательно их выдумывал. Сам он оставался в Таурогене, при армии, не желая улыбаться тем, кому еще три недели назад готов был рвать зубами глотку. На днях он получил письмо от вдовствующей императрицы: "Дайте нам скоро хорошие известия и после славной победы возвращайтесь к нам в добром здоровье, вы увидите, с какою радостью мы вас примем", — и три письма от Катит… Екатерины Павловны. Они еще не знают о Фридланде! Раненых офицеров держат в Риге, не позволяя им выехать в Россию, чтобы сохранить поражение в тайне. К чему эта трусость?
Женщины, признанные мастерицы притворства, не считают нужным скрывать свои чувства: и для Екатерины Павловны, и для ее матери, и для прусской королевы Луизы Наполеон — чудовище, извергнутое адом. Кстати, шведский король, свояк Александра, повелел писать имя узурпатора Neapoleon Buonaparte: в этом случае, по кабалистической азбуке, оно складывается в число зверя — 666. Решительный характер Катиш давно известен, она не пожалела бы резких слов, если бы знала, с кем проводит время ее брат! Князь Петр не появится в Тильзите; по крайней мере, перед Катиш он останется чист, ей будет не в чем его упрекнуть.
Королева Луиза приехала из Мемеля вечером четвертого июля — супруг вызвал ее письмом, когда подписал убийственный мир, лишивший его половины владений. Увидев ее на следующий день, Багратион остолбенел: совершенство черт отгоняло все пошлые цветочные сравнения, любое чувство, кроме благоговения, казалось кощунством. Она была прекрасна красотою мученицы. Ей предстояла попытка совершить то, что не удалось прусским полководцам, — одержать победу над Наполеоном. Прекрасно понимая, что творилось в её душе, Петр Иванович проводил коляску сочувственным взглядом.
…Бонапарт встретил прусскую королевскую чету у крыльца. Ее величество хотела преклонить перед ним колено, однако Наполеон не дал ей этого сделать и предложил свою руку, чтобы проводить к столу. За обедом он был подчеркнуто любезен, заслоняясь учтивостью, точно броней, хотя и не удержался от замечания о том, что королева, должно быть, сожалеет о той цене, какую Пруссии приходится платить за ее гордыню. Глаза Луизы наполнились слезами; Александр попытался спасти положение, ввернув довольно неловкую фразу о том, что многие несчастья происходят от незнания: если бы враги Наполеона знали его прежде, они бы не вздумали поднять на него оружие. Наполеон усмехнулся, Фридрих-Вильгельм одеревенел. "Слава Фридриха Великого ослепила нас", — почти шепотом произнесла его супруга.
Эти слова уязвили Беннигсена, хотя предназначались не ему. Он знал, что говорят за его спиной, ведь костяк всех армейских полков по-прежнему составляли суворовские офицеры и солдаты. Сумел бы граф Рымникский разгромить императора французов, или на военном небосклоне может сиять только одно солнце?
У корсиканца есть великое преимущество: он одновременно главнокомандующий и государь. Он сам решает, когда атаковать и где, ему не нужно исполнять чужих приказов или испрашивать разрешений. Беннигсен не считал себя виновным в поражении, но знал, что всю вину возложат на него. Недаром же из Риги вызвали Буксгевдена, хотя и отправлен туда его давний недруг был не просто так. Если бы Буксгевден соединился с ним после победы при Пултуске, Беннигсену не пришлось бы отступать к Остроленке, и сейчас русские диктовали бы условия Наполеону! Обида горька, но еще горше видеть, что внук великой Екатерины не может вещать громовым голосом своей бабки.
Наполеон всё же совершил рыцарский жест — подарил королеве Луизе Силезию, Померанию и Бранденбург, чем вызвал большое недовольство Талейрана: император словно нарочно не считался со своим министром иностранных дел, манкируя его мнением. Над проектом мирного договора работал в основном Бертье с князем Куракиным, спешно вызванным в Тильзит, и князем Лобановым-Ростовским; по вечерам Наполеон допоздна засиживался у Александра, обсуждая с ним выдвинутые условия. Француз зримо упивался своим могуществом, перекраивая карту росчерком пера, сводя монархов к роли просителей и видя перед собой склоненные выи. В торжестве победителя не было великодушия: он мог возвыситься, только унизив других. Зачем было выписывать в Тильзит из Варшавы графа Станислава Потоцкого и просить его "внести необходимые изменения" в Конституцию 3 мая 1791 года? Только чтобы припугнуть Александра Павловича призраком встающей из гроба Польши, а поляков — поманить миражом возрождающейся Отчизны. Беннигсен всегда говорил, что России следует уничтожить самую мысль о возможности воссоздать Польшу в любом виде, более того — перенести границу с Немана на Вислу. Висла — такая же естественная граница России, как Рейн для Франции. Проживи императрица чуть подольше — и Россия сделала бы этот шаг с одного берега до другого, воспользовавшись первой же удобной возможностью. Но этого не случилось, и поляки вверили свою судьбу Бонапарту. Домбровский привел к нему Польский легион еще во время Итальянского похода, а нынешней весной, в годовщину принятия Конституции, Юзеф Понятовский (племянник покойного короля) выдал в Варшаве "орлов" трем новым легионам, предоставив дамам, вышивавшим эти знамена, самим приколотить их к древкам. Этим они показали, что их жертва добровольна, ведь "орлы" сулят им терзания от тревог и горечь утрат. Поляки укрепляют Прагу, сожженную Суворовым, и готовятся к боям, чтобы доказать Наполеону, что достойны быть нацией; между тем в Тильзите собираются подписать договор, сулящий Европе "множество мирных и покойных лет"… Кого он морочит?
Утром девятого июля обе гвардии выстроились от дома Хинца до дома Зира. Ровно в одиннадцать появился Александр; на его зеленом преображенском мундире красовался "Большой орел Почетного легиона" — звезда из пяти белых лучей в виде ласточкина хвоста, под золотой императорской короной и поверх лаврового венка, в центре которой блистал золотом профиль "Наполеона, императора французов". Оригинал этого портрета присоединился к нему на середине улицы; на груди у Наполеона был крест ордена Св. Андрея Первозванного — распятый апостол поверх двуглавого орла. Государи устроили смотр войскам, после чего Бонапарт попросил у своего нового союзника позволения наградить самого храброго из русских гренадеров. Александр указал на флангового первой шеренги, и гренадер Лазарев нежданно для себя получил солдатский знак ордена Почетного легиона с пожизненной пенсией в тысячу двести франков. Царь пожаловал орден Св. Андрея Первозванного Мюрату, Бертье и Талейрану; император французов нацепил орден Почетного легиона великому князю Константину, Будбергу, Куракину и Лобанову-Ростовскому. Затем отправились на квартиру, занимаемую Александром, чтобы подписать договоры о мире и о союзе. Когда это было исполнено, один из адъютантов Бертье благоговейно подобрал со стола чернильницу и два пера, чтобы сохранить их для истории.
Два императора почтили своим присутствием праздник, устроенный в честь годовщины Полтавского сражения, — неприкрытый намек на то, что Франция отказывается от давнего союза со Швецией и не поддержит ее против России. В три часа дня Александр, обнявшись напоследок с новым другом, сел в лодку, доставившую его на российский берег Немана.
Беннигсена уволили в отставку "до излечения болезни"; командование армией перешло к Буксгевдену. Вечером Александр вместе с Константином выехал в Петербург, а Наполеон — в Кёнигсберг.
Судебный советник Зир с семейством наконец-то смог вернуться в свой дом, проведя две недели у соседа Хехстера. Там его ожидала неприятность: великолепной супружеской кровати, отделанной золотом и лиловым шелком, нигде не было. Впрочем, вскоре она отыскалась: Наполеон подарил ее Александру, и честный Хинц, получивший от своего постояльца триста дукатов за беспокойство и кольцо в тысячу талеров на память, вернул ее прежнему владельцу. Советнику Кёллеру повезло меньше: трава в саду была вытоптана, кусты поломаны, несколько деревьев срублено, да и отхожая яма у ограды не добавляла очарования; повсюду валялись пустые бутылки и битое стекло — господа офицеры упражнялись в стрельбе.
…Поручики Волконский и Лопухин сидели у костра на биваке, уставившись в огонь. Они уже выпили два штофа Гданьской сладкой водки; Лопухин распечатал третий. В пламени плясали чертенята. Отчего они веселятся? Так ведь мир. Мир! Испрошенный и полученный! Чужое торжество! Нового сражения не будет. И что теперь? Казармы, учения, манежная езда? Визиты к знакомым с маменькой, скука светских гостиных… Разве это жизнь? Настоящая жизнь была здесь, но она кончена. Волконскому стало жарко и муторно. Он расстегнул мундир непослушными пальцами, что-то царапнуло его по руке. A-а. Крест ордена Св. Владимира за Пултуск и золотой крест за Прейсиш-Эйлау. Сразу заныла рана в правом боку — он залечивал ее здесь, в Тильзите. Зачем всё это было? Да, Фридланд — неудача, но не пятно! К тому же любое пятно можно стереть — тьфу! Набрав слюны, Серж плюнул на угли, но те не погасли, а только разгорелись еще больше.
— Кто-нибудь знает — долго мы еще будем стоять в этой дыре? — лениво спросил конногвардейский корнет, посасывая трубку.
— Ждем приказа от Буонапарте, чтобы выступить против Англии, — тотчас отозвался Лунин.
— Ах, Мишель, как ты можешь так говорить!
— Называть Наполеона Буонапарте? Это его настоящее имя.
— Ты прекрасно понял, о чём я.
— А ты прекрасно знаешь, что прикажут — и пойдем.
Среди офицеров ходила по рукам бумага на французском языке, содержащая тайные условия Тильзитского мира, — кто-то из походной канцелярии Наполеона будто бы снял себе копию и поделился ею с новыми союзниками. Если верить этому списку, Наполеон предоставил Александру покорение Азии, оставив себе Европу: династия Бурбонов в Испании и Браганский дом в Португалии доживали последние часы — корону двух этих королевств должен был получить кто-то из семейства Бонапарта; папа римский утратит светскую власть; Франция с помощью российского флота собиралась овладеть Гибралтаром и занять Мальту; Дания могла обменять свой флот на северогерманские земли; Сицилия и Сардиния получат захваченные французами города в северной Африке, и Средиземное море будет доступно лишь для кораблей четырех держав: Франции, России, Испании и Италии. Наполеон обратил самого грозного своего противника в союзника, чтобы его руками уничтожить заклятого врага Франции — и давнего друга России. "Неужели государь согласится на неблагодарную роль кота, таскающего из огня каштаны для коварной мартышки? — думал Лунин. — Неужели ради этого брат Никита погиб при Аустерлице?.."
НЕСВИЖ
Бричка катила по равнине мимо нескончаемых полей, лугов, болот — блёклый пейзаж под выцветшим небом, навевающий дремотную скуку. Даже Майер поддался ей и наконец-то замолчал; Булгарин покачивался на сиденье под глухой ритмичный стук копыт, поскрипывание колес и рессор, в которые больше не вклинивались назойливые рассказы его спутника. Зря он согласился взять на службу этого немца, навязавшегося ему в Тильзите! Майер всего несколько месяцев пробыл волонтером в прусской армии, но беззастенчиво хвастал своими подвигами — скорее всего, мнимыми; Фаддей прозвал его Herr Naseweise (господин Зазнайка) и дал себе слово рассчитать его на последней почтовой станции перед той, где он догонит свой полк.
После заключения мира улан его высочества отправили в Шавли откармливать лошадей и чинить амуницию; Булгарин успел исхлопотать себе отпуск, чтобы повидаться с матушкой, которую не видел много лет, пообещав быть в полку до его вступления в Петербург. Цесаревич — дай Бог ему здоровья! — даже приказал выдать ему прогонные из собственной кассы. Денщика корнет оставил в эскадроне при своих лошадях и маялся теперь с Майером, не зная, как отучить его от фамильярности.
В пятом часу пополудни за густым лесом наконец-то показалась высокая стена Глусского замка на берегу Птичи и колокольня костела. Оставив слугу и бричку в корчме, Фаддей отправился пешком в монастырь бернардинцев.
Немощеная улица вдоль убогих деревянных домишек была покрыта грязными лужами и коровьими лепешками; редкие прохожие оборачивались и застывали на месте, глядя вслед молодому офицеру. Привратник монастыря обрадовался, когда корнет назвал себя: как же, как же, он помнит пана Тадеуша еще ребенком. Он же и проводил его на кладбище, где из деликатности оставил одного.
Могила, покрытая дерном, под простым деревянным крестом; надгробный камень с надписью по-польски: "Бенедикт Булгарин. Вечный покой". Тадеуш опустился перед ним на колени.
Отец так и не смог приехать в Петербург; год прохворал, с надеждой ждал весны — может, Тадеушка отпустят из Корпуса на каникулы, — но не дождался. Разлука с сыном оборвала последнюю нить, привязывавшую его к жизни…
Отец… Черты его лица расплывались в мутном зеркале памяти; Фаддей лучше помнил крепкие сильные руки, властный голос, басовитый смех. Солнце зависло над кладбищем, обняв его мягким теплом; всё стихло: умолкли птицы, ни один лист не шевелился; бархатный предвечерний свет ложился на могильные кресты, странным образом их одушевляя. То были уже не камни, не кованое железо и не сколоченные вместе куски дерева, а застывшие безмолвные вопли: смотри! И се был человек, любивший и страдавший! Теперь он еще больше одинок…
По щекам Фаддея катились слезы. Он плакал об отце — и о себе, о детстве, о той поре, когда он мог еще быть резвым проказливым ребенком, которого все любят и балуют. Звук колокола заставил его вздрогнуть. Вытерев лицо, он завернул в платок горсть земли с отцовской могилы, зашел в костел и заказал панихиду.
На обратном пути в корчму Булгарин с досадой вспомнил, что нынче суббота, Глуск — еврейское местечко, значит, лошадей раньше чем через час после захода солнца достать будет нельзя, и в Маковищи он сегодня не попадет — не пугать же матушку полуночным приездом. Чем занять себя на целый вечер? Мысль о тет-а-тет с Herr Naseweise внушала отвращение. От нечего делать, Фаддей принялся расспрашивать корчмаря о знакомых. О радость! В Глуске теперь живет Иосель, чтоб он был здоров; он таки продал свою корчму, заделался прасолом и уже дважды жертвовал на новую синагогу.
Иосель! Перед глазами явственно всплыла картина, точно это было вчера: Булгарины идут по дороге, несправедливо изгнанные из Маковищ; Тадеушку лет шесть, отец берет его на руки, чтобы идти быстрее, сзади поспешают матушка, Елизавета и Антонина с небольшими узелками, поодаль — слуги, не покинувшие своих панов, а еще дальше по дороге приближается облако пыли. Отец ставит Тадеуша на землю и целится из ружья. "Не стреляйте!" Иосель бежит к ним, мелькая белыми чулками. Он пригнал свою бричку, чтобы ясновельможный пан и пани не шли пешком. Голос отца: "Ты добрый человек, Иосель…" В руке у Тадеушка пряник… Славная мысль тотчас родилась в голове Булгарина. Он быстро прошел в отведенную ему комнату, надел лядунку через левое плечо, воткнул в шапку берлинский султан и велел отвести себя к Иоселю.
С Торговой улицы свернули в переулок, в глубине которого стоял одноэтажный деревянный дом, крытый гонтом. Нарочно громко стуча сапогами, Булгарин вошел через двустворчатую дверь в темную прихожую и остановился на пороге комнаты.
— Кто здесь Иосель? — спросил он грозным голосом.
За столом, озаренным пятью свечами, сидели люди; все они разом обернулись. Худой сивобородый старик в круглой черной шапочке на голове и долгополом сюртуке вскочил, вышел из-за стола и поклонился офицеру в пояс.
— Ты Иосель? — продолжал Булгарин свою комедию.
— Я, ваше превосходительство. Что прикажете?
— Подойди и обними меня!
Старик испуганно хлопал глазами, не понимая; его жена прижала ладони ко рту, сын встал, не зная, чем помочь отцу, дочери во все глаза смотрели на офицера.
— Ну же, Иосель! — проговорил Булгарин ласково и раскрыл объятья. — Я Тадеушек из Маковищ! Неужели ты меня не узнаешь?
Осторожно приблизившись, старый еврей заглянул ему в лицо, а потом вдруг повалился в ноги.
— Ой, вэй мир! — вопил он. — Пан Тадеуш — гроссе пуриц!
Булгарин поднял его и наконец-то прижал к себе. Доброе лицо Иоселя было мокро от слез, длинный нос покраснел. Словно не веря своим глазам, он ощупывал выросшего Тадеушка, гладил его по плечам, по рукам, по бокам. Всё семейство окружило молодого пана; женщины ахали, сын Иоселя поцеловал Фаддею руку.
— Ой, вэй мир! — то и дело повторял старик. — Если бы пан был жив, как бы он радовался! Он бы таки умер от радости!
Дорогого гостя усадили ужинать. Жена Иоселя достала мацу из большого резного буфета, стоявшего у стены, Фаддей отломил себе кусочек. Впервые он присутствовал на еврейской трапезе. Фаршированная щука и чолнт из баранины с картофелем оказались очень вкусны, как и кошерное вино, за большие деньги выписанное из Кёнигсберга. После ужина Иосель отправился провожать пана Тадеуша.
Обоим столько хотелось сказать друг другу, что они почти всю дорогу молчали, не зная, с чего начать. Наконец, у самой корчмы Булгарин сообщил, что завтра утром уезжает в Маковищи. Иосель рассыпался в пожеланиях доброго пути и крепкого здоровья ясновельможной пани, да продлит Господь ее дни, сам-то он не смеет больше показываться ей на глаза, чтобы не гневить, хотя его вина лишь в том, что он посмел грешными устами сказать пани правду, и то потому, что всегда хотел ей добра… На расспросы Фаддея он сначала отнекивался, но всё же рассказал, что его матушка слишком доверяет поверенным, с помощью которых выиграла процесс и вернула себе Маковищи, однако эти бесчестные люди ее обманывают: занимают деньги от ее имени, продают и покупают безотчетно, да еще и берут поренкавичне[9]. Но с другой стороны, кто такой есть Иосель, чтобы мешаться в дела панов? Ему больно смотреть на обман, но пани обмана не видит, и ей так легче жить, чем всех подозревать и входить во все дела самой, так что вы уж, пан Тадеуш, молчите, Бога ради: поправить ничего нельзя, а матушку зря не огорчайте.
Майер уже храпел; Фаддей не стал его будить и разделся сам. Разговор со старым евреем не выходил у него из головы, он долго не мог заснуть, а в шесть утра его разбудили: бричка уже стояла у крыльца, запряженная двумя лошадьми Ио селя, его слуга сидел на козлах, и сам он стоял тут же. Булгарин вспомнил, о чём еще хотел его попросить: поставить на могиле отца железный крест взамен деревянного. Иосель не взял с него денег вперед, пообещав написать в Петербург, во сколько обошелся памятник, когда всё будет готово.
Сердце забилось сильнее при виде высоких лип, сквозь кроны которых просвечивала крыша господского дома; Фаддей взбежал на крыльцо, прошел в в одну комнату, в другую… Матушка что-то писала за столом.
— Что вам уг… Ах! Тадеуш! — Она вскочила и бросилась ему на шею (оказывается, он выше ее ростом). С трудом проговорила сквозь рыдания: — Ты так… похож…
"На отца", — понял Фаддей. Послышался топот маленьких ножек, в комнату вбежал мальчик лет четырех и, смутившись чужого, хотел было уйти, но бабушка удержала его, чтобы он познакомился с дядей. Это был Демьян, второй сын Антонины, которая готовилась произвести на свет третьего ребенка в Петербурге. Фаддей взял его на руки, поцеловал, сказал, что привез бы ему подарок, если бы ожидал найти его в Маковищах, но в следующий раз непременно привезет.
Он не был здесь двенадцать лет! Дом казался теперь меньше, потолки — ниже. Обойдя все комнаты, Фаддей вышел во двор. Конюшня, каретный сарай, сад… Старые слуги сбежались посмотреть на паныча; нянька обнимала его со слезами и целовала руки, верные стрельцы отца Семен и Кондрат, теперь уже старики, повалились ему в ноги и обнимали колени. Фаддей был растроган, в горле застрял ком, не давая говорить.
— Как батюшка-то ваш убивался, когда ему сказали, что вы в Петербурге остались! — плача, говорил ему Семен. — Вот она, говорит, — та пуля, что убьет меня!
Не выдержав, Фаддей зарыдал вместе с ним.
В кабинете отца царил безупречный порядок, всё оставалось на своих местах: пистолеты, ружья, сабли на стенах, письменный прибор на столе, книги в шкафу. Ян Кохановский, "Мышеида" и "Монахомахия" Красицкого, Вольтер, Монтескье… А вот этой книги Фаддей раньше не видел — три небольших томика в зеленом сафьяновом переплете. Он достал первый и раскрыл:
"Джузеппе Горани, французский гражданин. Тайные и критические записки о дворах, правительствах и нравах главных государств Италии.
Тиранов жертвами мы долго были, Пока их преступлений не раскрыли. С их черных дел срываю я покров…" Фаддей решил забрать ее с собой.
— Ты здесь, Тадеушек? — Мать вошла своей легкой, неслышной походкой и притворила двери. — Взгляни, что я нашла.
Она выдвинула верхний ящик письменного стола и достала потертое на сгибах письмо, написанное порыжелыми чернилами писарским почерком со множеством завитушек, однако в конце стояла подпись Кароля Радзивилла — "пане коханку", бывшего властелина почти всей Литвы. Фаддей с сомнением уставился на крупные неровные буквы, но мать пояснила ему, что к тому времени князь уже ослеп, — письмо было отправлено в 1789 году, за год до его смерти.
— Смотри, что он пишет: "Весьма благодарен за исполнение комиссии, а деньги 300 червонцев возьми в моей кассе, когда будешь проезжать через Вильну". Отец тогда в Вильну не заехал и денег не получил, князю докучать не стал, чтобы не беспокоить его в болезни, а после смерти его обратился в опеку, но оттуда прислали вот этот ответ.
Ты же знаешь отца: он разгневался и больше не заговаривал об этом деле.
Булгарин просмотрел ответ: он был написан крайне двусмысленно, позволяя усомниться в честности просителя и побуждая его к искательству, — понятно, почему вспыльчивый отец рассердился. Но всё же триста червонцев… Это не меньше девятисот рублей ассигнациями, а может быть, и вся тысяча — как бы пригодились ему в столице эти деньги! Единственный наследник огромного богатства Радзивиллов князь Доминик недавно вышел из опеки, до Несвижа недалеко — так, может быть, заехать туда? Представиться князю, показать ему письмо дяди — чем чёрт не шутит, вдруг удастся взыскать с него этот долг? Мать живо одобрила этот план: видно, сама думала так же. Вот только поездка в Несвиж сократит пребывание Булгарина под материнским кровом, ведь у него на всё про всё — одна неделя…
— Да, как ты думаешь, — спросила за ужином пани Анеля словно невзначай, — может, мне всё же не следовало давать поверенному карт-бланш?
Вспомнив слова Иоселя, Фаддей ответил, что мало смыслит в делах, и перевел разговор на другую тему.
Утром он проснулся с первыми лучами солнца и встал у распахнутого окна в сад. Чистый воздух умыл его лицо прохладной свежестью; птицы свистали, обсуждая свои дела; прогудел ранний шмель; яркий луч блеснул в капельках росы на паутине, сотканной между ветками яблони… Фаддей вдруг остро почувствовал, что это и есть его дом, его родина, его отчизна. Ему захотелось напитать себя этим воздухом, этим солнцем, вобрать в себя как можно больше впечатлений, запомнив всё до последней щелки в стене, узора на половшее, скрипа половиц, бликов на серебряном кофейнике. Весь свой последний день перед отъездом он методично обходил комнату за комнатой, лаская ладонью изразцы голландской печи и резные столбики шкафов, побывал в кухне и на конюшне, облазил все уголки сада… Чем больше он вспоминал, узнавал, запоминал, тем тяжелее была ему мысль о скором отъезде. Как знать, когда он вернется сюда? Матушка дала ему золотой венгерский дукат 1765 года, на одной стороне которого была изображена в профиль императрица Мария-Терезия в парадном платье, короне, со скипетром и державой, а на другой — ее небесная покровительница, Пресвятая Дева, с младенцем Иисусом. Вместо образка. Фаддей спрятал монету в потайной кармашек своего кошелька и обнял матушку. Когда-нибудь он вернется сюда прославленным генералом в отставке; возможно, что и с молодой женой — род Булгариных герба Булат не угаснет. Он взял себе отцовский перстень с печаткой (меч с нанизанными на него двумя полумесяцами), серебряные английские часы работы Нортона, пару пистолетов и саблю. Прощание вышло слезным, только Майер был рад, что они уезжают из этого глухого места, где никто не понимает по-немецки.
Шумный многолюдный Несвиж — не чета захолустному Глуску. В трактире, где остановился Булгарин, пили чай приезжие помещики, доктор-немец и еще какие-то господа; хозяин был шляхтич. Не успел корнет договориться о комнате, как явился еврей-фактор с предложением услуг. Фаддей попросил его раздобыть коляску с парой лошадей до вечера, сторговавшись за червонец; в полдень он уже катил в ней мимо Фарного костела, через Рыночную площадь с торговыми рядами, где богатые евреи торговали товарами иностранной выделки (по большей части контрабандой), вдоль мощеных улиц со старыми расписными домами на мост-дамбу посреди широкого пруда, за которым возвышалась громадина замка с высокой угловой башней, глядящей с холма на реку Ушу.
В последний раз Булгарин был в Несвиже пятилетним ребенком. Замок казался ему пещерой Али-Бабы, полной несметных сокровищ; бегая по комнатам в кунтуше, сапожках и шапочке с пером, Тадеушек приводил в умиление дам своей польской болтовней и веселил старого генерала Ферзена… Теперь он узнавал и не узнавал город и замок. Повсюду были видны следы недавнего ремонта — гнездо Радзивиллов возвращало себе былое величие. И всё же былого очарования Фаддей не испытал.
Коляска остановилась на просторном мощеном дворе с колодцем посредине у двухэтажного каменного дома с флигелями, с толпой лакеев и арапов у входа. На лестнице с узорчатыми перилами у Фаддея всё же захватило дух: простор, ковры, росписи на стенах — это воистину был княжеский дворец. В прихожей толпилась дворня; Булгарин просил доложить о себе; торжественный дворецкий удалился церемонным шагом, затем вернулся с выражением радушия на лице: князь очень рад, соблаговолите следовать за мной.
Кабинет был обставлен изящной мебелью из красного дерева с бронзовой отделкой, столы и кресла растопырили ножки в виде лап крылатых грифонов или египетских божеств, обои и гардины подобраны под цвет обивки. Несколько человек сгрудились у стола и что-то рассматривали; от них отделилась высокая стройная фигура в голубом фраке с кипенно-белым галстуком и светлых панталонах, вправленных в мягкие сапоги с отворотами.
— Я рад познакомиться с членом фамилии, с которой Радзивиллов связывает давняя дружба, — сказал князь Доминик, протягивая руку Фаддею. — Надеюсь, вы погостите у меня несколько времени.
— Это было бы для меня большим удовольствием, но служба обязывает меня догонять полк, — ответил Фаддей, бросив беглый взгляд на мальтийскую звезду на груди у князя.
— Ну уж несколько дней вы пробудете?
Князь Доминик был одним из тех людей, которым трудно ответить "нет": приятное безусое лицо с нежной порослью бакенбард, скрывающих рябоватые щеки, вьющиеся белокурые волосы, необычный разрез серо-голубых глаз, придающий им грустное выражение, кроткая улыбка… Булгарин молча поклонился, Радзивилл взял его под руку и громко сказал:
— Господа, идемте завтракать!
Они прошли через ту же анфиладу комнат, которую только что пересек Булгарин, спустились по широкой лестнице, вышли во двор и свернули налево. Фаддей думал, что они идут в отдельную обеденную залу при кухне, но как же он удивился, поняв, что его привели на конюшню! В жизни не видел он ничего подобного: мраморные стойла с зеркалами в бронзовых рамах и шелковыми занавесями, везде опрятно, вместо обычного запаха, какой ожидаешь найти в подобном месте, — чистый воздух, слегка спрыснутый духами. Лошадей было несколько сотен, и все дорогие, породистые — вместе они стоили не меньше миллиона. Князь Доминик обошел их, лаская своих любимиц и стегая хлыстиком тех, кто, верно, в чем-то провинился. Тут же был устроен помост, на который подали завтрак; пока гости утоляли голод, конюхи, одетые жокеями, мамлюками и берейторами, седлали для них лошадей.
Хозяин вскочил в седло гнедого английского скакуна с мускулистыми ногами и длинной шеей, на которой красовалась легкая глазастая голова с широкими ноздрями; Булгарину подвели невысокую андалузскую лошадь серой масти с роскошным хвостом и горбоносой головой. Сразу за воротами пустились галопом; князь Доминик несся впереди, Фаддей залюбовался его красивой, крепкой посадкой. Прогулка взбодрила и развеселила его, оставив, впрочем, осадок зависти: эх, кабы ему такую лошадь!
Обедали уже в столовой, как полагается. Предки князя Доминика на старинных портретах придирчиво рассматривали его гостей: генерала Моравского с женой и дочерью, трех братьев Рейтанов, Тадеуша Чацкого… Булгарин стушевался в такой компании; он по большей части молчал, слушая других. Разговоры велись на польском, то и дело переходя на французский. Лоб Чацкого, занимавший теперь половину головы, блестел под лучами солнца, проникавшими сквозь отдернутые шторы, его начавшие седеть кудри сияли нимбом; он увлеченно говорил о новых экземплярах, добытых для нумизматической коллекции. С монет разговор перекинулся на историю (Чацкий заспорил с соседом по поводу дат правления одного из польских королей), а оттуда — на необходимость просвещения для поддержания патриотизма: откуда ему взяться, если юношество не будет знать истории, литературы, языка своего народа — главнейшего достояния, завещанного нам предками? В трех губерниях, куда пан Тадеуш был назначен инспектором учебных заведений, всего пять школ! Тадеуш Рейтан с жаром доказывал, что школы необходимы не только для шляхты или мещан, но и для крестьян, которым надлежит предоставить личную свободу, и он намерен первым сделать это в своем поместье. Моравский начал ему возражать, Доминик Рейтан встал на защиту брата, добавив, что французы скоро освободят Варшаву и введут там свои законы, отменяющие крепостное право, так почему же нельзя сделать того же в Литве? Булгарин забеспокоился из-за того, что спор вот-вот перейдет на зыбкую почву политики, и бросил быстрый взгляд на Радзивилла, но князь Доминик был поглощен беседой со своей хорошенькой кузиной Теофилией — дочерью Моравского.
После обеда Булгарин с удивлением увидел Майера среди дворни, дожидавшейся в прихожей: лакей князя Доминика привез его сюда из трактира вместе с вещами, поскольку барину отведена комната в замке. Вечером были танцы, карты, легкий ужин; Фаддей ушел спать, намереваясь завтра как-нибудь улучить минуту, чтобы поговорить с князем о своем деле.
Но утром приехали новые гости. Князь был постоянно окружен приятелями или любезничал с дамами. После завтрака снова скакали на лошадях; компанию Доминику составила Теофилия, лихо ездившая верхом. Булгарин знал, что она замужем за Юзефом Старжинским, да и князь был женат — кажется, на Изабелле Мнишек, но ни того, ни другой в замке не было, а взгляды, которыми обменивались кузены, та вольность, с какой он брал ее за руку, давали понять, что… Почему же отец ее спокойно смотрит на это? И даже мать? Ведь это же скандал? Впрочем, лучше не вмешиваться в чужие дела, особенно в гостях.
За обедом общим разговором неизменно завладевал Чацкий — он обладал горячим темпераментом, несомненным ораторским даром и чувством юмора. Булгарин боялся осрамиться, если его вдруг спросят, читал ли он какой-нибудь из трудов Чацкого по истории или правоведению, но этого не случилось; сам автор был не настолько тщеславен, чтобы поинтересоваться, к тому же, как понял Фаддей, его одолевали другие заботы: на имя государя поступил донос о том, что программу обучения для Кременецкого лицея на Волыни, основанного Чацким, составлял Гуго Коллонтай, освобожденный из австрийской тюрьмы хлопотами князя Адама Чарторыйского. У русского правительства возникли опасения, не превратится ли Кременец в рассадник якобинской крамолы; лицей хотят перенести в Киев, а Чацкому предписано выехать в Харьков под надзор властей. Кто-то вспомнил, что попечитель Харьковского учебного округа — граф Северин Потоцкий, и Булгарин с радостью подхватил, что граф Северин — в высшей степени достойный, добрый и честный человек, его собственный благодетель; он, несомненно, разберется в этом деле и устроит его как нельзя лучше. После этой речи на Фаддея впервые обратили внимание, чем он был немало польщен.
Князь Доминик в карты не играл, но при этом уплачивал проигрыши своих приятелей; деньги как будто не имели для него никакого значения. Зато он охотно и изящно танцевал; темноокая Теофилия с русыми кудряшками на лбу была его неизменной партнершей в мазурке. Булгарин немного вальсировал, но лишь тогда, когда остро не хватало кавалеров; легкие подвижные польки с лукавыми глазами были совсем не похожи на Töchter[10] немецких бюргерш, с которыми он отплясывал в трактирах на Крестовском острове, а корнет менее всего желал сделаться предметом для насмешек. Поэтому он всегда держался настороже с записными шутниками из местной молодежи, опасаясь клюнуть на какую-нибудь мистификацию.
Прошел второй день, за ним и третий. Наконец, Фаддей через камердинера князя Доминика попросил об аудиенции. Утром, часов в десять, его пригласили в кабинет.
Немного волнуясь, Булгарин попросил прощения за то, что утруждает князя маловажным делом; ему, право, совестно, но обстоятельства вынуждают… Вот, не угодно ли… Это письмо вашего покойного дяди… При его жизни это не было исполнено, иначе опека сослалась бы на квитанцию, что из кассы было уплачено, но вот письмо главного поверенного…
— Скажите сами: в чём тут дело? — спросил князь Доминик, даже не взглянув на обе бумаги.
— Моему отцу следовало получить триста червонцев…
— И он не получил? Так я велю уплатить.
Взяв письмо Кароля Радзивилла с отчеркнутыми Булгариным строчками, Доминик приписал внизу: "выплатить следуемое подателю сего", улыбнулся, обнял Фаддея и поцеловал.
Кассир отсчитал деньги, не задав ни единого вопроса. Уехать тотчас показалось Булгарину неприличным, он решил остаться до завтра.
В этот день был какой-то праздник, поэтому вместо конной прогулки все отправились в домовую церковь; князь Доминик явился туда в русском камергерском мундире из темно-зеленого сукна с красными обшлагами и золотым шитьем, с золотым ключом на голубой ленте.
Общество, собравшееся к обеду, было взбудоражено чрезвычайной новостью: двадцать второго июля Наполеон учредил в Дрездене Великое герцогство Варшавское, созданное из Мазовии, Куявии и Познани, отобранных у Пруссии, и подписал его Конституцию! Правда, употребление слова "Польша" применительно к нему запрещено, герцогом назначен саксонский король Фридрих-Август, губернатором Варшавы — маршал Даву, а сам Наполеон носит титул "протектора", однако Великому герцогству позволено иметь свою армию, и командовать ею будут Юзеф Понятовский, Юзеф Зайончек и Ян Генрик Домбровский, главные польские патриоты! Наконец-то император французов начинает выполнять свои обещания!
За столом было шумно, все кричали, перебивая друг друга. Новое величие Франции вернет из небытия Речь Посполитую! Мираж, утопия! Наполеон лишь использует поляков в своих целях, не желая возрождения их как нации, он предал их, заключив мир с австрийцами; Костюш-ко отказался служить Наполеону; Князевич, бравший Рим и Неаполь с Макдональдом и победивший австрийцев при Гогенлиндене вместе с Моро, убедился в его вероломстве и уехал на Волынь к Евстахию Сангушко. Но Коллонтай верит Наполеону! А почему он отдал Белосток Александру? Но Понятовский, Домбровский! Даже Князевич поверил, что Польша возродится через польскую армию, создаваемую в Варшаве, потому и отказал Александру, когда тот предложил ему сколотить другую — в Литве, чтобы полякам не пришлось драться друг с другом!
Доминик Рейтан считал, что все истинные молодые патриоты Литвы должны пробираться в Варшаву и вступать в польские легионы, лично он так и сделает. Политика не вершится так же скоро, как выигрываются сражения, — это слова Наполеона, но сражения всё равно выигрывать необходимо: только так поляки смогут вернуть себе отнятое у них Австрией, Пруссией и Россией. Наполеон играет с этими тремя державами, как кошка с мышкой; Аустерлиц забил первый гвоздь в крышку австрийского гроба, Йена и Ауэрштедт уничтожили Пруссию, а Фридланд показал, что та же участь уготована России. Там целые полки бросали оружие и сдавались французам в плен!.. Не выдумав ничего лучше, Рейтан обратился за подтверждением к Булгарину: ведь вы же были там, вы это видели? Все взоры обратились на корнета.
— Я не мог видеть того, чего не было, — отчеканил он в наступившей тишине. — Наполеон одержал победу под Фридландом, этого я не отрицаю, но еще три такие победы, и при нём едва ли осталось бы достаточно солдат, чтобы сопровождать его в Париж!
— Не стоит путать храбрость с резвостью ног! — сострил кто-то, вызвав смех.
Булгарин вскочил со своего места.
— В храбрости русских воинов вы легко сможете убедиться! — выпалил он, глядя на остряка. — Один из них сейчас перед вами!
Неловкость была такой ощутимой, что хотелось стряхнуть ее с себя: гости перешептывались и ерзали на стульях. Остряк покраснел, впервые замявшись с ответом; Булгарин снова сел.
— А что, господа, кто-нибудь едет в ближайшее время в Вильну? — спросил князь Доминик.
Но его отчаянная попытка спасти разговор не удалась, обед завершился быстрее обычного.
Встав из-за стола, Радзивилл вышел в соседнюю комнату, вся молодежь устремилась за ним. К Булгарину подошел Михал-Ксаверий Рейтан, Несвижский поветовый маршалок[11]. Он был одет по моде прошлого века, седые кудельки свисали на воротник, во рту недоставало зубов, из-за чего он говорил пришепетывая. Справившись у Булгарина, не сын ли он покойного пана Бенедикта, и получив утвердительный ответ, старик задал ему еще несколько малозначащих вопросов ("Как здоровье матушки? А сёстры? А братец ваш всё еще в Петербурге?"), после чего взял его под руку и повел к остальным.
Их появление заставило замолчать почитателей французов, вновь охваченных жарким спором.
— Гость в доме — Бог в доме, — назидательно произнёс старый Рейтан, дав понять этой польской поговоркой, куда он клонит. — Под одной кровлей должны проживать лишь друзья и братья. Кохаймы се!
Он приобнял одной рукой Фаддея, а другой — своего сына Доминика, подтолкнув их друг к другу. Молодые люди принужденно обнялись и поцеловались. Радзивилл просиял: у него явно камень с души свалился. Оркестр заиграл ходзоный.
Утром Булгарин зашел проститься. Догонять свой полк он отправился с парой дорогих пистолетов версальской работы — прощальным подарком князя Доминика.
ШТРАЛЬЗУНД
Ворота раскрыли свой кирпичный зев, дробный стук копыт отрикошетил от холодного свода, рассыпался по мощеному двору и смолк у крыльца; звеня шпорами, король поднялся по лестнице, отпихнул караульного офицера, оборвав его вопрос, решительным шагом прошел по коридору; лакей распахнул перед ним двери кабинета. Придвинув к себе пачку бумаги, Густав Адольф обмакнул перо в чернильницу и принялся писать.
Штральзунд! Древний ганзейский город, где его предок и тезка, прозванный Северным львом, дал отпор имперскому генералиссимусу Валленштейну! Врата Рюгена должны были стать первым этапом победного пути, который закончится в Париже: король Швеции сбросит с трона узурпатора и вернет престол законному монарху — Людовику XVIII! Не дожидаясь ответа от Александра, Фридриха-Вильгельма и даже самого Людовика, Густав IV Адольф взгромоздился на боевого коня; капитан Теде зарядил два огромных пистолета, некогда принадлежавших Карлу XII, и подал ему; король произнес пламенную речь, повторив слова Карла, произнесенные в Штральзунде: "Мы добьемся уважения к себе с мечом в руке"; шведская армия двинулась в атаку с развернутыми знаменами, под бой барабанов… и была разбита. Маршал Брюн отослал парламентера прочь, не желая и слышать о перемирии: если кто-то хочет подражать Карлу XII, война должна продлиться хотя бы несколько часов. О, как вам будет угодно! Вы еще сами запросите мира!
В дверь постучали; слуга доложил, что барон фон Эссен просит его принять по важному и срочному делу. Отлично, уже готово.
— Вот, размножьте и распространите среди солдат неприятеля.
Генерал взглянул на бумагу: это была прокламация, составленная на французском языке и призывавшая солдат дезертировать. Брови сами собой взлетели вверх, однако Эссен не выразил своего удивления, предпочитая говорить о том, что привело его сюда.
— Сир, маршал Брюн прислал парламентера.
— Ага!
— Ваше величество, боюсь, что наше положение безнадежно. У французов сорок тысяч штыков, мой гарнизон не превышает пятнадцати тысяч; город изнурен осадой, и наши позиции в Померании под угрозой… Генерал Рей предлагает капитуляцию на почетных условиях; он говорит, что императору французов претит истреблять шведов, вынужденных сражаться из-за вашего упрямства.
— Что?!
Король взвился с кресла как ужаленный, подскочил к Эссену, замахнулся кулаком, остановив его у самого лица генерала.
— Арестуйте его! — приказал он. — Я потом решу, что с ним делать. Наглец! Разделять мои интересы и интересы моих подданных!
Квадратное лицо Эссена оставалось спокойным, голос ровным.
— Хочу напомнить вашему величеству, что он прибыл к нам парламентером и находится под защитой международного права и нашей чести. Ваше величество не имеет права распоряжаться его жизнью и свободой.
— Приказываю вам немедленно его арестовать!
— Сир, это невозможно.
— Что? Вы отказываетесь мне повиноваться?
— Сир, я никогда не соглашусь замарать себя бесчестным и несправедливым поступком и сделаю всё на свете, чтобы помешать вашему величеству отдать подобный приказ.
Генерал отцепил шпагу и протянул ее королю. Несколько мгновений они стояли друг против друга неподвижно, затем Густав Адольф коротко бросил: "Ступайте!" — и повернулся к Эссену спиной.
…К ночи заметно посвежело, но ветра не было; вёсла мерно вздымались и опускались, плеск воды сливался с шорохом волн, набегающих на галечный берег. Закутавшись в плащ, король сидел в лодке, увозившей его на Рюген. В конце концов Карлу XII тоже пришлось покинуть Штральзунд в шлюпке, да еще и под обстрелом.
Гарнизон еще не был полностью посажен на суда, когда ординарец доставил Эссену королевский приказ: прекратить эвакуацию! Два часа спустя другой гонец привез новое распоряжение: продолжить переброску войск, и побыстрее! Утром хмурый, небритый генерал с покрасневшими после бессонной ночи глазами разыскал на берегу Густава Адольфа, который стоял в картинной позе на большом склизком валуне, глядя в подзорную трубу. Барон спросил, в чём была причина столь противоречивых приказаний. Король велел ему подняться и стать рядом. Он был охвачен радостным возбуждением.
— Послушайте, генерал, вам я доверяю, но только больше никому не говорите. Видите вы это белое пятнышко? — Он показал Эссену ноготь большого пальца.
— Да, сир.
— Покуда оно остается белым, удача мне улыбается, но чуть только порозовеет — жди беды. Вчера вечером я заметил, что оно бледнеет, и остановил переброску войск, а когда белизна возвратилась, возобновил ее, и видите — нам всё удалось!
Темно-серые глаза лихорадочно блестели, полные губы улыбались под щеточкой усов, щеки пылали румянцем.
— Не угодно ли вам пройти в палатку и отдохнуть, ваше величество? — осторожно спросил Эссен.
…Король лежал на софе лицом кверху, точно надгробие в католическом соборе. Эссен взглянул на генерала Толля и пожал плечами. Толль наклонился к больному; крест ордена Александра Невского с двуглавыми орлами меж концов свесился с его шеи, раскачиваясь как маятник.
— Ваше величество! — позвал Толль, словно вызывая короля из иного мира. — Погода портится, ваше величество. Соблаговолите послать парламентеров к французам; Рюген уже не удержать, но мы должны сохранить для Швеции армию, способную оборонять Сканию. Позвольте мне распорядиться от вашего имени.
Густав Адольф медленно повернул голову и посмотрел в упор на морщинистое лицо с глазами, почти лишенными ресниц.
— Пишите ваши аргументы, — вялым голосом вымолвил он.
Продиктовав текст секретарю, Толль подал его королю. Опершись на локоть, Густав Адольф пробежал бумагу глазами и с видимым отвращением приписал внизу: "В силу вышеизложенного, генералу барону Толлю поручено принять необходимые меры для сбережения чести и безопасности армии", после чего повернулся на другой бок.
— Сир, вы забыли поставить вашу подпись, — мягко напомнил Толль.
Король вдруг сел одним рывком, вырвал у него из рук бумагу, скомкал, швырнул в угол и снова улегся. Старый генерал поднял бумажный комок, расправил, подал секретарю.
— Пишите, сударь: король предоставил мне полномочия, но не смог поставить подпись, будучи болен. Ваше величество, я прошу вас только об одном: не медлить с отъездом, как только прибудет флот из Карлскруны.
Густав Адольф раздраженно отмахнулся; Толль вышел, не закрыв за собой двери, Эссен поспешил за ним. Старик смотрел прямо перед собой, на ходу складывая бумагу; в профиль его нос напоминал вороний клюв.
— В конце концов, подпись неважна, — сказал он словно самому себе. — С этого момента надо мною нет иной власти, кроме Бога и моей совести.
ПЕТЕРБУРГ
— Пошел!
Карета вынеслась на Полицейский мост ровно в тот момент, когда с той стороны появился экипаж французского посла, и сцепилась с ним. Разъехаться не было никакой возможности: новый чугунный мост, заменивший собой деревянный, еще не был до конца отделан, вдоль правого края высились груды щебня и горки гранитных плит для тротуаров.
— Faites reculer votre voiture! — кричал француз, высунувшись в окошко своей кареты.
— C’est votre tour de reculer! — отвечал ему русский офицер. — En avant![12]
Генерал Савари вылез из экипажа и велел своему кучеру сдать назад. Наемная карета, только что мчавшаяся стремглав, теперь ехала шагом, офицер распевал во всю глотку песню, рабочие, возившие в тачках щебень, посмеивались. Когда нахал наконец поворотил направо, посол с кислым видом продолжил свой путь по Невскому проспекту.
Анн-Жан-Мари-Рене Савари преданно служил императору, вверив ему свою жизнь и честь. Воля Наполеона была для него законом, и против своего назначения послом в Санкт-Петербург он возражать не посмел, хотя и не считал этот выбор удачным. Генерал вовсе не был дипломатом. При Йене он захватил в плен целый гусарский полк, месяц спустя взял Гамельн, а еще через месяц потерял младшего брата Шарля — полковника 14-го пехотного линейного полка. Именно Савари заменил заболевшего Ланна при Прейсиш-Эйлау и разбил русских при Остроленке; после Гейльсберга и Фридланда император назначил его губернатором Восточной Пруссии. Теперь ему предстояло проследить за тем, чтобы Александр выполнил секретные условия Тильзитского мира, и эта миссия обещала быть самой трудной в его карьере. Нет, русский император был с ним любезен, но Наполеон не слишком верит лукавому византийцу. Царских улыбок мало; чтобы понять, каковы действительные намерения русских, нужно вращаться в свете, среди влиятельных особ, прислушиваться, приглядываться, читать в глазах, подхватывать на лету обрывки фраз, предназначенных для чужих ушей, но двери великосветских гостиных перед Савари были наглухо закрыты. И не из-за Фридланда, о нет: в Петербурге генерал слыл "Венсенским палачом", убийцей герцога Энгьенского — принца из дома Бурбонов, на троне которых воссел узурпатор. В здешних салонах царят эмигранты-роялисты, некоторые из них даже перешли на русскую службу и сражались с соотечественниками. Савари оказался вхож лишь в один знатный дом — старой княгини Вяземской и был вынужден удовольствоваться обществом ее самой и ее зрелых дочерей: Анна, лицом напоминавшая обезьянку, была замужем за неаполитанским посланником Каприолой, ее младшая сестра Варвара — за датским послом бароном Розенкранцем. Генерал понимал, что эти церемонные визиты, как и приемы у Хвостовой (племянницы Вяземской), — простая трата времени. Это было тем более обидно, что молодые офицеры из его свиты находили радушный прием у хлебосольного Александра Львовича Нарышкина, выдумщика и острослова, и в салоне очаровательной княгини Куракиной, где толпились дипломаты из всех европейских стран. Но что же делать! Карета остановилась у дома Вяземской.
Бал был в разгаре, когда цесаревич подъехал верхом к большому дому князя Гагарина неподалеку от Зимнего дворца, где квартировал Багратион. Залы первого этажа были ярко освещены, на хорах играл оркестр, лакеи разносили прохладительные напитки — этот вечер больно ударит по карману князя Петра, подумал Константин, однако воздержался от замечаний, когда хозяин бала явился его приветствовать.
Вдовствующая императрица сидела в креслах, обмахиваясь веером; Катиш и Аннет вальсировали с лейб-гвардейскими офицерами, Николай и Михаил стояли за стулом графини Ливен. Константин подошел к маменькиной ручке, сказал ей пару ничего не значащих фраз и занял место наблюдателя у дальней стены. После экосеза гости проследовали в соседнюю залу, где был сервирован отличный ужин; генерал подал руку Марии Федоровне.
За ужином больше всех говорила Екатерина, блестя своими бойкими карими глазками; Багратион не сводил с нее жадного взгляда, и этот взгляд был устремлен на немолчные коралловые уста, а не на весьма откровенное декольте. С тех пор как генерала назначили комендантом Павловского гарнизона, Катиш взяла в привычку говорить "мы" о нём и себе, чем явно шокировала императрицу. Императрица Елизавета Алексеевна не почтила этот бал своим присутствием, что и неудивительно: свекровь и свояченица уже давно составляют ей оппозицию, которая еще усилилась после бесславного (по их мнению) завершения войны с французами. Эти три дамы никогда не окажутся за общим столом без Александра, а потому их встречи довольно редки: Александр предпочитает обедать в своем кабинете, в обществе прекрасной Марьи Антоновны Нарышкиной; Елизавета всё еще льет слезы по своему штаб-ротмистру Охотникову, скончавшемуся этой зимой. Но верно и то, что Александра раздражают постоянные происки maman и "Бисям Бисямовны", которые довольно мало с ним считаются. Чего стоила хотя бы эта затея женить на Катиш австрийского императора Франца, который только в апреле как овдовел! Пришлось даже посылать тайком в Вену Куракина, чтобы расстроить их планы.
Александр говорил Константину, что не в силах уразуметь: как может девица по двадцатому году мечтать о замужестве с сорокалетним стариком, отнюдь не красавцем, робким, скрягой, отцом семерых детей? Старшая принцесса, Мария-Луиза, всего тремя годами моложе Бисям Бисямовны!.. Константин с ним не спорил, хотя сестру понимал: императорская корона — прекрасное украшение для любого мужчины. К тому же Франц II всей душой ненавидит "узурпатора Буонапарте", как и Катиш, а для супружества общность взглядов важнее нежных чувств. Кстати, князь Багратион тремя годами старее австрийского императора, Елизавета считает его уродом, молодая жена (тоже Екатерина, в девичестве Скавронская) два года назад сбежала от него в Вену и щеголяет там в полупрозрачных платьях, отнюдь не жалуясь на здоровье, которое она якобы поправляет за границей, а какие жгучие взгляды Катиш посылает герою Прейсиш-Эйлау?
— Это решительно нестерпимо! — От резкого взмаха рукой темно-русые кудряшки надо лбом Катиш вспорхнули и вернулись на место. — Какой-то выскочка насаждает в Европе новую династию, а все кланяются и потакают ему! Король Неаполя Жозеф Наполеон! Король Голландии Луи Наполеон! Не понимаю, как Александр на это согласился, ведь это же стыдно, стыдно! А уж король Вестфалии…
Щеки Марии Федоровны были теперь красны не от румян; ее дочь вовремя замолчала, но все и так поняли, о чём она подумала. Королем Вестфалии (нового государства, наспех скроенного из земель, отнятых у Пруссии, и нескольких немецких княжеств) Наполеон сделал своего младшего брата Жерома и через шесть дней женил его на Екатерине Вюртембергской — родной племяннице вдовствующей российской императрицы! Она даже родилась в Санкт-Петербурге! "Большой Фридрих", ее отец (до Великого ему далеко, несмотря на толщину и огромный рост), предал своего сюзерена Франца II, чтобы из герцога сделаться королем — союзником французов. Теперь он поддерживает континентальную блокаду Англии, хотя приходится тестем Георгу Ш, и с радостью отдал руку своей дочери самому молодому Бонапарту, хотя тот был женат на какой-то американке и имеет от нее сына! А император Всероссийский тотчас пожаловал новому "кузену" знак ордена Св. Андрея Первозванного!
— Всё это долго не продлится, — вступила в разговор Мария Федоровна: (Они с Катиш теперь изъяснялись только по-русски, сделав это своим point d’honneur[13].) — Граф Петр Толстой пишет из Парижа, что надо срочно заключить мир с турками и воссоздать коалицию с Австрией и Пруссией, чтобы дать отпор узурпатору. Мы не можем быть покойны, пока он у власти.
— Но вы же знаете, maman, что передышка была необходима, — возразил Константин. — Война так портит армию! Я разослал повсюду ремонтёров, каждый день ученье…
— Наши храбрые солдаты одержали бы победу, если бы им позволили дать еще один бой! — перебила его сестра. — Мы это точно знаем! — Призывный взгляд и ответный взгляд Багратиона. — Ах, если бы я была мужчиной! Мы не допустили бы такого унижения!
На размещение в казармах Измайловского полка и конногвардейском манеже ушел целый день; только в семь часов вечера Булгарин наконец освободился от службы и поспешил с набережной Фонтанки к сестре Антонине на Большую Мещанскую.
Во дворе углового дома против Заемного банка было не протолкнуться от карет, которые выстроились и на улице, в передней корнету пришлось протискиваться сквозь толпу лакеев в самых разных ливреях. Пробравшись в залу, он чуть не столкнулся с попом — что такое? К счастью, в соседней комнате виднелась купель: это не соборование, а крестины!
Муж Антонины, коллежский советник Александр Михайлович Искрицкий, беседовал с солидными господами в шитых золотом вицмундирах. Булгарин поздоровался с ними и прошел к сестре, которая еще не оправилась от родов и лежала в постели, заглянул в колыбель с новорожденным племянником, получившим имя Александр. Чувствуя себя лишним в суете женской прислуги, вернулся обратно в залу, где им тотчас завладела крестная младенца, возглавлявшая небольшой кружок из дам: она засыпала Фаддея вопросами, от которых его спас лакей, объявивший, что "кушать подано".
За столом разговор немедленно обратился к недавней войне и Тильзитскому миру, который приводил в отчаяние всех без изъятия. Искрицкий, молодой человек лет двадцати пяти, ограничивался ролью хозяина дома, избегая высказывать свое мнение, хотя недавно лишился родного брата Алексея, погибшего под Прейсиш-Эйлау; Булгарин слушал молча.
Во всех наших военных неудачах виноваты генералы: Суворовых новых нет, воюют всё по старым книжкам о Семилетней войне! С Буонапартией-то по-иному надо! А тут, право слово, хотел ехать дале, да кони встали: Каменский с ума сошел, Гудович в Турции, Михельсон был на Дунае (упокой, Господи, его душу), а с немцами каши не сваришь. Солдатушки-то бы не выдали! Вот бы в Пруссию генерала Милорадовича, который в самый день Фрид-ланда разбил турок под Бухарестом и гнал их целых десять верст!.. А с Англией воевать нам нужды нет, не в интересах России лишать себя выгод торговли: Англия и Швеция русским хлебом кормятся, а лён, а лес, а скот, а щетина да волос, а парусное полотно? Его даже в Америку вывозят! Да и нам без английских товаров не прожить: мундирное сукно за границей покупаем, все бумаготкацкие фабрики у нас англичане держат, а колониальные товары? И так уже внешнеторговые обороты сократились втрое против прежнего, война, опять же, денег требует — расходы, расходы, в долги залезаем, бумажки печатаем, стоит ли удивляться, что Алексей Иваныч Васильев, министр финансов, Богу душу отдал! Буонапартии-то выгодно к нам англичан не пускать: за последние два года нами во Францию вывезено на четыре тысячи рублей, а из Франции ввезено на триста тысяч с лишним! Только нам-то зачем же на свой счет французскую армию содержать?.. Эх, при матушке Екатерине такое бы и на ум прийти не могло! Под женской-то рукою Россия никому спуску не давала — что при Елисавет Петровне, что при Екатерине Алексеевне. Так ведь и ныне незачем среди бела дня со свечой бродить — Екатерина Павловна! Не зря ее таким именем нарекли!..
…Конногвардейский полк пришел в свои казармы, простояв неделю под Петербургом на биваках. По ночам выставляли охранение для предупреждения дезертирства: за четыре перехода от Тильзита до русской границы сбежало около ста кавалергардов. В первую ночь в столице поручик Волконский был назначен дежурным офицером. Скучать ему не пришлось: один из нижних чинов повесился.
— Поздравляю и желаю вам больше!
Великий князь Константин обнял Фаддея и поцеловал; корнет вернулся в строй, сжимая в одной руке императорский рескрипт, а в другой — крест ордена Св. Анны и темляк клюквенного цвета с желтой каймой. Не удержавшись, он развернул бумагу и прочитал несколько раз подряд:
"Господин корнет Булгарин!
В воздаяние отличной храбрости, оказанной Вами в сражениях 1-го и 2-го июня, где Вы, быв во всех атаках, поступали с примерным мужеством и решительностью, жалую Вас орденом Св. Анны третьего класса, коего знаки препровождая при сем, повелеваю возложить на себя и носить по установлению, будучи уверен, что сие послужит Вам поощрением к вящему продолжению усердной службы вашей.
Пребываю вам благосклонный Александр".
Цесаревич был теперь инспектором всей кавалерии, поэтому в зале Мраморного дворца, где проходило награждение новых кавалеров, было довольно многолюдно. Булгарин смотрел, как князю Борису Четвертинскому (родному брату Марии Нарышкиной) вешают на шею крест ордена Св. Владимира — в пару к синему мальтийскому кресту "Pour le mérite"[14] с золотыми прусскими орлами меж лучей. Кавалергарды, уже имевшие награды, выходили за своим "Владимиром" или золотой шпагой "За храбрость" так, будто для них это было делом обычным, но уланы, получившие свой первый орден (восемь поручиков и девятнадцать корнетов), ликовали и в восторге обнимались с товарищами. Старжинский получил "Владимира" с бантом и был произведен в поручики, его искренне поздравляли. "Ничего, — подумал Булгарин про себя, — лиха беда начало! Великий Суворов тоже начинал с аннинского креста!"
Из Мраморного дворца высыпали шумной ватагой. С серого ноябрьского неба сыпался мелкий холодный дождь, но в душе сияло солнце и пели птицы. "К Демуту!" — раздалось сразу несколько голосов. Кавалеры отправились на Большую Конюшенную.
Француз Юге, которого вдова Демута поставила управлять трактиром, лично вышел встречать господ офицеров и указал им свободные столы. Было время обеда, почти все места занимала богатая публика из числа постояльцев и других приезжих; корнеты и поручики дерзко разглядывали дам и делились между собой впечатлениями.
— En voilà qui se pavanent avec leurs sabres d’âne![15] — услышал Булгарин.
Фраза была произнесена негромко, но вполне отчетливо молодым господином во фраке оливкового цвета, приставившим к глазам лорнет. Его приятели рассмеялись. Из-за соседнего стола тотчас встал высокий худощавый кавалергард и подошел к шутникам.
— Monsieur, vous m’avez adressé la parole, j’ai mal entendu; voulez-vous répéter?[16]
Булгарин заметил красный анненский крест на эфесе его палаша.
— Moi? Non, pas du tout…
— Alors, vous me traitez de menteur?
— Mais non, Monsieur, c’est un malentendu, je vous assure…[17]
— Мишель, оставь ты этих рябчиков! — окликнул кавалергарда его товарищ. (Рядом с "Владимиром" на его груди сиял золотой крест за Прейсиш-Эйлау.) Но тот пристально смотрел на франта своими темными глазами неопределенного цвета.
— Eh bien?
— Je vous présente toutes mes excuses, Monsieur, je n’avais aucune intention de vous vexer[18], — пролепетал фрачник.
Кавалергард вернулся на свое место, провожаемый множеством взглядов. "Хрипуны", — процедил кто-то из улан.
Партер содрогался от аплодисментов. "Туссень! Тус-сень!" — скандировали мужские голоса. Не дожидаясь выходов на поклоны, Булгарин поскорее выбрался из партера и побежал в коридор второго яруса. "Аааа!" — услышал он на лестнице: это высокий Фрожер вывел из-за кулис хорошенькую Туссень, бесподобную в амплуа субретки. Фаддей успел встать напротив боковой ложи за один миг до того, как ее двери раскрылись.
Из дверей появилось чудное созданье: точеная головка в обрамлении черных кудрей, алебастровая шея, высокая грудь, стройная талия и бедра, угадывающиеся под тонким светлым платьем, маленькие изящные ножки в атласных туфельках… За Венерой шла дама в летах, с тюрбаном на голове. Они сделали несколько шагов по коридору, и с плеч красавицы соскользнула узорчатая шаль, упав к ее ногам. Булгарин бросился поднимать. "Oh, vous êtes trop aimable…"[19] Темно-карие глаза влажно поблескивают, розовые уста полуоткрыты… Булгарин подал шаль, богиня повернулась, он догадался набросить шаль ей на плечи, не коснувшись их руками (дуэнья стояла тут же и смотрела)… Двери лож начали раскрываться. "Oserais-je vous demander de nous accompagner jusqu’en bas? Mon valet est tombé malade, nous n’avons personne…"[20] Корнет чуть не подпрыгнул от радости. Они молча пробирались сквозь толпу, красавица держалась за сгиб его локтя. Фаддей помог ей и ее спутнице надеть шубки, сам только накинул шинель; они вышли на улицу, в ноздри ударил свежий морозный воздух, очистив их от запаха крепких духов и горячего воска.
Стояла на редкость ясная, тихая декабрьская ночь; застигнутые врасплох облака казались оберточной бумагой от луны, похожей на камею из слоновой кости; там и тут мерцали яркие звезды. Площадь была оживлена: снег скрипел под полозьями легких санок с мохноногими лошадками меж оглобель и под колесами экипажей с лакеями на запятках; справа от Каменного театра выстроились в ряд господские кареты, дожидаясь седоков. Экипаж красавицы стоял за Поцелуевым мостом.
Возле кареты она остановилась: ей бы хотелось пройтись пешком после театральной духоты. Вы не откажетесь проводить меня? Это недалеко. А тетушка поедет одна… О, конечно! Это будет счастливейший день в его жизни!
Фаддей знал, где она живет: Малая Морская, дом Лепеня. Этот адрес он узнал от того самого слуги-немца, который сегодня так удачно заболел. Уже целый месяц корнет ходил в театр на французские пьесы и балеты, чтобы во весь спектакль смотреть на ложу прекрасной незнакомки, потом поклониться ей у подъезда, свистнуть "ваньку" и помчаться на Малую Морскую, опередив ее карету, а там поклониться ей еще раз, когда она пойдет на свою квартиру. И вот теперь они вместе шагают вдоль Мойки, говорят о театре, сравнивая пьесы Мольера и Мариво с новыми штучками Дарлевиля и Пикара, мадам Вальвиль с мадемуазель Марс, Лароша с Дюраном. Говорит в основном она, и как изящно она выражает свои мысли! Как глубоки и тонки ее замечания! Подъезд, они пришли. Он непременно должен поцеловать ей руку. Сейчас она попрощается с ним — пора!
— Voulez-vous monter chez moi que je vous offre une tasse de thé?[21]
Булгарин молча кивнул, онемев от восторга.
Они поднимаются по лестнице во второй этаж; вот ее квартира. Тетушка уже дома, но она устала и чаю не хочет; они одни. Квартира наемная, однако здесь всё дышит парижским шармом. Какое искусство — создать уют при помощи мелочей! Шаль, наброшенная на столик, ваза с цветами, вид какого-то города в тонкой рамке, раскрытые ноты на клавикордах… На низком столике — изящное фарфоровое cabaret[22]; Шарлотта с чашкой садится на кушетку, подобрав под себя ноги и накрыв их шалью (она замерзла, бедняжка!) Огоньки свечей пляшут в ее больших глазах, на щеках играет румянец. Как она прекрасна! Она рассказывает Фаддею о себе.
Ее выдали замуж совсем девочкой, муж был вдвое старше, зато богат. Летом они жили в своем имении, а на зиму уезжали в Париж. Наполеон только-только стал императором и составлял свой двор, он пожаловал мужу Шарлотты баронский титул, но, как оказалось, это было сделано с дурным умыслом: один из придворных, пользовавшийся милостями Наполеона, донимал Шарлотту своими преследованиями, домогаясь ее любви. Он даже заплатил одному бретеру, чтобы тот вызвал барона на дуэль, но муж драться не стал. Они решили бежать в Америку; всё уже было готово к отъезду, когда Шарлотта вдруг тяжело заболела. Она осталась в деревне, муж сел на корабль в Бордо. Через полгода она узнала, что он умер в Гаване. Родители не смогли бы ее защитить от постылого воздыхателя; она уехала в Россию.
Она вдова!
Час пролетел совершенно незаметно. С каким тактом она указала ему на время, словно удивившись бою часов, — уже полночь! Фаддей поцеловал ей руку, и Шарлотта не отняла ее тотчас, но он повел себя как рыцарь и всего лишь попросил позволения бывать у нее.
На улице Булгарин проделал несколько па из мазурки. Жизнь прекрасна! Если срезать путь по льду Невы, он успеет в Стрельну к разводу[23].
Две кошевни, запряженные тройками, замедлили ход перед огромным дворцом в классическом стиле. Несколько окон во втором этаже были освещены, но все остальные темнели черными глазницами; стекла слегка дребезжали от резкого ветра с Невы. Четыре заиндевевших масляных фонаря вдоль фасада не могли рассеять промозглую мглу.
— Здесь! — уверенно сказал Волконский, указывая рукой. — Три первые окна от угла.
— Заря-жай! — скомандовал Лунин.
Кавалергарды полезли в карманы и за пазухи шинелей.
— Товсь! Кладсь! Пли!
С десяток рук одновременно запустили камнями в три окна на первом этаже, послышался звон битого стекла.
— Гони!
Тройки рванули с места, снег взвихрился, заметая следы.
Во дворце, некогда принадлежавшем Григорию Орлову, с конца декабря поселился новый французский посланник — Арман де Коленкур. Чтобы сделать ему приятное, Александр выкупил за триста шестьдесят тысяч рублей этот дом со всей обстановкой у генерал-интенданта Дмитрия Петровича Волконского, приходившегося Сержу дядей. Дворец потряс нового обитателя своими размерами и роскошью; он не шел ни в какое сравнение с парижским особняком, который Наполеон купил у Мюрата для графа Толстого. Вместо благодарности Коленкур велел вынести всю мебель из угловой гостиной, повесил там портрет Наполеона, а под ним поставил кресло, похожее на трон; этого кавалергарды стерпеть не могли.
Петербург встретил Коленкура немногим радушнее, чем его предшественника, но Александр всячески ласкал его. На спектакле в Эрмитажном театре бывший адъютант Наполеона сидел в одном ряду с императорской фамилией; Елизавета Алексеевна ему улыбалась, Мария Федоровна отворачивалась и цедила слова приветствия сквозь зубы: верный слуга узурпатора требовал, чтобы граф фон Мерфельд сидел ниже его, поскольку титул австрийского императора по древности уступает французскому! Государь приглашал Коленкура на все смотры и маневры, а на Крещение он даже был на Неве при водосвятии вместе с обеими императрицами и великими князьями (тогда был особенно пышный парад — сорок тысяч солдат продефилировали по льду). Высокий, благородной внешности, образчик французской породы и хороших манер, посол всячески пытался расположить к себе петербургское общество, держа открытый стол и тратя без счета на элегантные экипажи и роскошные праздники, однако гвардейские офицеры почитали своим долгом оказывать ему ненависть. За неявку на бал к французскому посланнику сажали под арест — что с того! Стрельнинская гауптвахта и так всегда была переполнена.
Неотмщенные Аустерлиц и Фридланд горели в сердце незаживающими ранами, но теперь всеобщее внимание было приковано к эскадре Сенявина. Разбив турок у Афонской горы, адмирал получил высочайшее повеление прекратить враждебные действия против Порты, перечеркнувшее эту победу. Тильзитский мир принудил Дмитрия Николаевича отдать Наполеону Каттаро (французы почти год безуспешно пытались захватить этот город), а также семь Ионических островов — греки со слезами провожали русских братьев, которые даровали им самоуправление, уважая их народность! Греческий легион должен был встать под знамена Франции; греки подчинились этому требованию лишь при условии, что их никогда не заставят воевать против России. На Корфу высадился французский гарнизон; офицеры, прежде находившиеся в Италии, занимаясь там грабежом, и не бывавшие в Пруссии, своим несносным хвастовством доводили русских моряков до белого каления, ни одна увольнительная на берег не обходилась без дуэлей. Шесть пехотных полков перевезли на купеческих судах в Венецию, а кораблям было приказано идти в Россию. Из писем кузенов и друзей, служивших во флоте, кавалергарды узнали о страшной буре, заставившей эскадру Сенявина искать укрытия в Лиссабоне, где уже находился большой английский флот. Жители португальской столицы пребывали в отчаянии, ожидая нашествия французов с суши и англичан с моря и опасаясь для своего города участи Копенгагена, спаленного пожаром от английской бомбардировки. Королевская семья и правительство бежали в Бразилию от генерала Жюно, которого Наполеон сделал герцогом д’Абрантесом; французские флаги взвились над портом первого декабря, и Сенявин оказался в ловушке. Среди офицеров, служивших на русских кораблях, было много природных англичан, которых Жюно требовал заменить французами в знак того, что октябрьская декларация Александра о разрыве между Россией и Англией — не шутка, однако Сенявин, рискуя навлечь на себя гнев государя, держался с английским адмиралом Коттоном дипломатично. Русские моряки рисковали погибнуть под стенами Лиссабона без всякой пользы для отечества; Дмитрий Николаевич старался заключить конвенцию о возвращении всех войск в Россию со всеми почестями, эскадра же в сопровождении британских кораблей отправится в Англию под своими флагами и пробудет там до заключения мира на английском содержании. Между тем Наполеон требовал от Александра уполномочить графа Толстого распоряжаться русской эскадрой, то есть чтобы Сенявин получал приказы из Парижа, а не из Петербурга! Разве можно было после этого спокойно ездить мимо окон гостиной во французском посольстве?..
Костюм был хорош: коричневое трико, набедренная повязка, несколько ниток коралловых бус на шею, плащ из настоящей тигровой шкуры, лук, колчан со стрелами и роскошный головной убор из страусовых перьев — настоящий американский дикарь. Нужно непременно показаться в нём товарищам! Накинув поверх шинель и нахлобучив уланскую шапку, Булгарин отправился к своему земляку — поручику Фащу, у которого по вечерам собирались офицеры.
В комнате было накурено, на полу стояло несколько пустых бутылок, за столом кто-то метал банк. Появление "индейца" внесло оживление, Фаддея рассматривали со всех сторон, заставляя поворачиваться передом и задом.
— С кем же ты едешь к Фельету? — спросил Францкевич. — Верно, с той красоткой, с которой мы тебя видели в театре? Хороша! Поздравляю!
— Вовсе нет, — смутился Булгарин и покраснел, чем вызвал смех и целый град шуток.
Ему было досадно, что его дружба с Шарлоттой может сделаться добычей пустословов и хвастунов, не стеснявшихся даже быть любовниками на содержании. Фаддей оберегал свое чувство, точно сокровище, не позволяя заклеймить его пошлым словом "связь". Получив позволение бывать на Малой Морской не раньше одиннадцати утра и не позже девяти вечера, он стал ездить туда каждый день, а потом и два раза в день, сопровождая Шарлотту в театр (теперь он сидел в ее ложе) и на прогулки. Офицеры могли отлучаться из Стрельны в Петербург не чаще, чем раз в неделю, для этого требовалось отпроситься у самого цесаревича и получить билет за его подписью, но правило это нарушалось всеми и ежедневно. Булгарин уезжал сразу после развода, часов в десять-одиннадцать утра, а возвращался на следующее утро. Он совершенно манкировал своими обязанностями, и ротный командир перешел от предостережений к наказаниям, но одна записочка от Шарлотты заставляла Фаддея моментально забыть о данном самому себе слову исправиться и больше радеть о службе. Они говорили обо всём на свете: о балетах Дидло, Даниловой и Дюпоре (французский танцовщик в роли Зефира перелетал через сцену в три прыжка и кружил всем голову своими пируэтами, юная русская Флора в па-де-де поднималась на самые кончики пальцев!), о русских традициях и английских памфлетах; Шарлотта внимательно слушала рассказы Фаддея (на дурном французском языке) о дежурствах, разводах, учениях, забавных случаях в казарме, совсем не выказывая скуки, и серьезно спрашивала, какого он мнения о Наполеоне, так что он сам себе казался интересным. Она не ждала от него подарков и даже гневалась, когда он привозил к чаю какие-нибудь лакомства: она достаточно богата, чтобы купить всё нужное самой!
В самом деле, она одевалась (с большим вкусом) в модных французских магазинах и водила дружбу с актрисами и щеголихами, с которыми познакомила и Фаддея. Содержательницей одного из магазинов была мадам Ксавье — очень высокая, статная, величественная женщина. Говорили, что в молодости, когда Робеспьер ввел в Париже культ Высшего существа, она изображала богиню Разума во время торжественных процессий. Доподлинно же было известно, что сразу по прибытии в Петербург она поступила на сцену Большого театра и несколько лет играла там первые роли: Федру, Гермиону, Семирамиду, хотя в большей степени блистала своими туалетами, чем актерской игрой или декламацией стихов. Через нее Булгарин и раздобыл у театрального костюмера наряд американца, чтобы сопровождать Шарлотту с двумя другими француженками на маскарад к Фельету.
Маскарадная зала была в доме Кушелева на Дворцовой площади; за вход взимали по одному медному рублю, как и в театр, зато шампанское в буфете стоило не меньше двух рублей за бутылку, жареный рябчик — двадцать пять копеек, а уж если дамы захотят фруктов или мороженого… На днях французский посланник истратил целое состояние на груши, выписанные из московской оранжереи. Груш было всего десять, перед самой отправкой в Петербург их украли; вора нашли и сдали в солдаты, груши доставили Коленкуру, но три из них дорогой испортились, а остальные семь он купил по сто рублей за штуку. Булгарин со своим жалованьем в сто девяносто два рубля в год мог прокутить только два червонца из "аннинской" пенсии и уже прикидывал, у кого бы занять денег, если он потратит больше. Скряжничать — моветон, к тому же у Фельета будет весь дипломатический корпус и высший свет, возможно, даже члены императорской фамилии; француженки горели от возбуждения в предвкушении этого вечера, намереваясь мистифицировать важных особ.
Однако пора ехать. Булгарин вышел на лестницу… О ужас! Внизу раздавались шаги со звоном шпор. Спрятав за спину венец из перьев, корнет остановился у фонаря, молясь о том, чтобы великий князь ограничился проверкой журнала на гауптвахте, но нет, он идет сюда! Булгарин вытянулся во фрунт и вскинул руку к шапке, отдавая честь; накинутая в один рукав шинель упала на пол. Константин вытаращился на трико с коралловыми бусами.
— Булгарин? — узнал он Фаддея.
— Так точно, ваше высочество!
— Ты же сегодня дежуришь? Хорош! Мил! Обожди меня здесь.
В животе что-то свернулось жгутом, Фаддей почувствовал кислый привкус во рту. Ну вот и съездил к Фельету! Теперь вместо маскарада его отправят на гауптвахту. Зачем он только пошел к Фашу? Сейчас бы уже катил в санях по Невскому… Цесаревич, сопровождаемый адъютантом, вернулся из полковой канцелярии.
— Ступай за мной! — обронил он на ходу.
Булгарин спустился вслед за ними и встал на запятки саней. "Пошел!"
От быстрой езды и морозного воздуха слегка кружилась голова. Сани остановились у Мраморного дворца; от окон первого этажа на снег ложились яркие полотнища света, расчерченные на квадраты. Шинели оставили в передней; великий князь велел Булгарину надеть на голову перья и за руку ввел его в гостиную, полную дам в маскарадных костюмах.
— Voilà, mesdames, un échantillon du régiment que j’ai l’honneur de commander![24] — объявил Константин, вытолкнув Булгарина вперед.
Раздался дружный смех и плеск ладоней. Дамы окружили Фаддея. Тут были в основном польки: графиня Иллинская (жена сенатора и добрая знакомая Антонины), Жанетта Четвертинская (родная сестра князя Бориса, и, как утверждали сплетники, пассия цесаревича), Потоцкая, Сангушко… Булгарин поклонился им, вызвав новый приступ веселья.
— Извольте идти! — приказал ему Константин суровым тоном.
— На которую прикажете? — уточнил Фаддей, имея в виду гауптвахту: обратно в Стрельну или на петербургскую?
— Можете выбирать! — На этих словах цесаревич отвернулся, чтобы не показать, что и он тоже улыбается.
У подъезда Булгарина догнал лакей: графиня Иллинская просит подождать в сенях. Из гостиной доносился хор женских голосов, щебетавших по-французски; вот он сменился хлопаньем в ладоши; тот же лакей попросил корнета пожаловать в зал. Константин с видом милосердного Тита объявил ему, что прощает эту шалость, склонившись на просьбы заступниц, но в первый и последний раз. Немедленно ступайте в эскадрон! Фаддей поклонился, щелкнув каблуками, и вышел.
Француженки, наряженные креолками, ждали его у мадам Ксавье. Узнав о несчастном происшествии, они стали уговаривать корнета переменить костюм и всё-таки поехать — под маской его никто не узнает, но Фаддей был тверд: теперь он знал доподлинно, что цесаревич тоже будет у Фельета, и если злая судьба вновь столкнет их друг с другом, Булгарину не поможет даже заступничество Богородицы. К тому же обманывать нехорошо.
На стрельнинской гауптвахте он попросил дежурного записать в книгу час и минуту своего прибытия (Константин непременно проверит) и отправился спать.
Состязаться в прыганье предложил Уваров-Чёрный, но он же и выбыл после первого тура. Теперь он внимательно следил, чтобы никто не заступал за черту, проведенную на полу мелом, и делал отметки после приземления. Мундиры были сняты уже давно, а ради прыжков решили и разуться. Булгарин продержался всего три тура, хотя очень старался — он был единственный улан среди кавалергардов (граф Станислав Потоцкий принимал его у себя по землячеству) и хотел отстоять честь полка, однако обильный обед, орошенный парой ящиков шампанского, сильно умерил его прыть. Толстый хозяин квартиры в состязании не участвовал — кипятил воду для пунша, но подбадривал участников и заразительно смеялся. В последний тур вышли Левашев и Лунин, и после их прыжка поднялся гвалт: Левашев уверял, что прыгнул на полдюйма дальше, Уваров возражал, что он одной ногой проскользнул вперед, прочие разделились на партии, и могло бы дойти до поединка, если бы Потоцкий не крикнул: "Берегись! Кипяток!" Все замолчали и обступили стол с большой чашей, глядя, как он священнодействует, поливая из бутылки лимонный сахар. Лунин с Волконским обменялись парой фраз по-английски; Булгарин ничего не понял, а Потоцкий отвечал им по-французски, что рома сейчас достать нельзя, сойдет и водка. Голубое пламя стекло с серебряной ложечки и охватило всю чашу. Выждав немного, Потоцкий погасил огонь, накрыв чашу крышкой, затем снял ее, раздал друзьям половинки лимона (свежий запах выжатого сока был подобен поцелую) и следом осторожно влил горячую воду из кастрюльки.
Готовый пунш разлили по стаканам; Левашев предложил продолжить состязание на улице: на снегу лучше видно следы. Лунин немедленно согласился; Потоцкий ввернул, что уж в прыганье с высоты ему равных нет, и все рассмеялись.
— Не понимаю, зачем ты это сделал? — вскинул густые черные брови Уваров, которого все называли Феденькой. — Ведь мог же разбиться.
— Пустяки, — вальяжно отвечал Лунин. — Двор немощеный, и снегу по колено. А ей это будет уроком.
— Теперь она решит, что ты в нее влюбился.
— Она слишком умна для этого.
Булгарин наконец-то сообразил, о чём идет речь, — об этом говорили дамы у Антонины. Во время бала Лунин вышел на балкон с графиней Залеской, та сказала, что нынешние мужчины не способны ради женщины броситься вниз, и он тотчас бросился с третьего этажа.
Заговорили о женщинах — об общепризнанных красавицах и о своих "предметах". Булгарин внутренне напрягся: из всех видов удальства ему претила только развязность с дамами. Однако в "бонтонной" компании к "предметам" не применяли слов, принятых у лошадиных барышников, к тому же здесь собрались не ухари, а рыцари: Серж Волконский недавно хотел стреляться из-за фрейлины Лобановой, но его антагонист (Кирюша Нарышкин) отказался, сказав, что не мнит себя его соперником. "И точно, — подумал Булгарин, — куда придворным шаркунам до гвардейских офицеров! Молодцы, красавцы, сплошь кавалеры, хотя и не старше двадцати".
Потоцкий довольно остроумно подшучивал над своими друзьями, и вскоре стрелы обратились на него: всех полячек уже разобрали, так он, верно, волочится за француженками! Не его ли видели недавно с мадемуазель Туссень? Граф запротестовал:
— Я ужасно боюсь связей с француженками! Я готов биться об заклад, что все они — ну, не все, так три четверти, — шпионки Наполеона. Мне говорили знающие люди.
У Фаддея пересохло во рту. В неповоротливый от выпивки мозг вонзился горячий клинок воспоминания.
Дней десять назад, на вечере у Александра Львовича Нарышкина (Булгарин очень дорожил этим знакомством), один француз из свиты Коленкура погрозил ему пальцем. "Не вас ли я вижу так часто с баронессой…?" Он говорил о Шарлотте! Фаддей тотчас вскинул подбородок и отвечал ему с вызовом, что госпожа баронесса в самом деле удостаивает его своим благожелательным вниманием. "Советую вам припомнить "Одиссею" — Цирцею, сирен и Калипсо", — со значением сказал ему француз и отошел. Эти слова раздосадовали Фаддея: что он имел в виду? Намекал на упущения по службе? Предостерегал против ранней женитьбы? А может, он и был тем ухажером, от которого Шарлотта бежала в Россию?.. И вот теперь бесхитростные слова добряка Потоцкого придали беспокойной мысли совсем иное направление, поразившее Фаддея чрезвычайно.
Во время одного из вечерних разговоров Шарлотта спросила, сколько у русских всей кавалерии. Фаддей затруднился с ответом — он всего лишь корнет, но мог бы справиться в полковой канцелярии у сведущих людей.
Шарлотта тотчас сбегала в другую комнату и принесла оттуда мелко исписанную бумажку. Она сказала, что ее кузен работает над книгой по европейской статистике и просит всех знакомых помочь ему в сборе сведений; если ему удастся осуществить задуманное, этот труд прославит его и введет в высшие ученые круги. Вот здесь вопросы… Фаддей взял у нее бумажку и положил в карман. В канцелярию он так и не зашел, откладывая со дня на день. Что там были за вопросы? Что-то про численность полка…
Вернувшись к себе на квартиру, Булгарин первым делом отыскал бумажку. Перечитал несколько раз и протрезвел. Сколько рекрут поступило после войны? Сколько человек произведено в офицеры? Каков комплект артиллерии при стотысячной армии? Хороша статистика! А вот еще: каким путем в Россию поступают и в каких местах распространяются английские журналы? На лбу Фаддея выступила испарина. Надо будет посоветоваться с мужем Антонины.
…— Откуда это у тебя?
Булгарин пробормотал что-то невнятное.
— Эти вопросы предложены шпионом, неосторожный человек может заплатить за это своей честью и всей карьерой! — Искрицкий с негодованием бросил бумажку на стол. — Ты должен объявить об этих вопросах и о том, кто дал их тебе.
— Я не могу! — воскликнул Фаддей в отчаянии.
Искрицкий оторопел.
— Как? Ты… уже?
— Нет-нет, — поспешил разубедить его Булгарин, — я никому не говорил об этих вопросах, кроме тебя, но их дала мне женщина, которую я обожаю!
Слова вырвались случайно, заставив его густо покраснеть. Пылая ушами, он залепетал о том, что
— Делай как знаешь, — раздраженно махнул рукой Искрицкий. — Но помни, что это дело весьма опасное.
Бумажку они сожгли на свече. Собравшись с духом, Фаддей пошел на Малую Морскую.
— Thadée!
Шарлотта вспорхнула ему навстречу, тетушка поздоровалась и вышла в соседнюю комнату.
— Сядь, пожалуйста, нам нужно поговорить.
Нарочно не замечая ее протянутой руки, Булгарин сел на стул у столика, закинув ногу на ногу и насупив брови. Шарлотта опустилась на софу.
— Ответь мне: что значат твои статистические вопросы? — отрывисто спросил Фаддей. И тотчас добавил, не дав ей рта раскрыть: —
— Ах! — Шарлотта закрыла лицо руками. — Злодей! Ты погубил меня!
Она с рыданиями повалилась на софу; явилась тетушка, верно, подслушивавшая у дверей, заквохтала, засуетилась, пихая Шарлотте какой-то флакончик, та отбивалась: "Оставьте меня! Я так несчастна!"
Фаддей знал, что слезы непременно будут; дорогой он воображал себе сцену их объяснения, чтобы подготовиться к ним и остаться непреклонным, но Шарлотта плакала совсем не так, как актрисы из французской труппы; при виде хлюпающего носа и слипшихся ресниц он утратил самообладание и бросился перед ней на колени.
— Нет, нет, я не погубил тебя и никогда не погублю! — Он хватал ее за руки и заглядывал в глаза. — Прошу тебя, успокойся и выслушай!
Тетушка снова удалилась.
Теперь они сидели рядом. Фаддей говорил, что не винит ее: она так молода и неопытна, ее наверняка принудили силой, но это игра с огнем, рано или поздно всё откроется, ей нужно уехать — сейчас, немедленно; долг приказывает ему донести, сердце велит иное, но если она останется в Петербурге хоть на неделю, он ни за что не ручается.
— Mais Thadée, je l’ai fait pour toi![25]
Булгарин лишился дара речи. Она смотрела на него покрасневшими, но невыразимо прекрасными глазами, взволнованной груди было тесно в вырезе платья. Теперь говорила Шарлотта: он был так добр к ней, когда она тосковала на чужбине! Только поляк, изгнанник, способен понять, что это значит — покинуть свое отечество не по своей воле! Поляки кажутся счастливыми, скрывая свою боль, потому что они горды; французы всегда уважали поляков, их мужчины храбры, а женщины самоотверженны, но помочь им вернуть свою отчизну может только Наполеон! Она показала бы себя неблагодарной, если бы…
— Прощай! — крикнул Булгарин и опрометью бросился вон.
Скатившись с лестницы, он прыгнул в сани, велев вести себя на Крестовский; его трясло как в лихорадке. Горячие слезы обжигали замерзшие щеки; он бродил по пустой дороге один, пока не стемнело.
Наутро отмороженные уши покраснели и распухли, но Фаддей, не обращая внимания на шутки товарищей, весь день не выходил из манежа. Он вдруг сделался образцовым служакой, первым являлся на развод, не пропускал ни одного учения — ни эскадронного, ни ротного, ни даже унтер-офицерского, так что и ротмистр Кирцели стал ему удивляться. Отрабатывая аллюры и перестроения, Булгарин раз за разом прокручивал в голове свой разговор с Шарлоттой, задним умом подсказывая себе правильные слова и фразы. "Послушай меня: уезжай, — говорил он ей в мыслях. — Ты играешь в опасные игры; помни, что к России прилегает Сибирь. Я не объявлю твоего имени, но знай, что ты заблуждаешься насчет поляков. Если поляк надел русский мундир, он будет верен своему государю!" Он сжег все её записочки, которые бережно хранил.
Выждав десять дней, Булгарин получил увольнительный билет и отправился в Петербург. Квартира на Малой Морской была пуста; мадам Ксавье сказала, что баронесса уехала в Вену.
— Будьте покойны: это всего лишь предосторожность на случай нападения англичан, которого мы имеем все основания опасаться. Напишите королю, что с моей стороны ему не угрожает никакой опасности. Бог свидетель: мне не нужно ни единого селения в землях вашего государя. Вам следует беречься Дании и не спускать глаз с Норвегии и Скании.
Мягко журчавшая речь Александра не оказала ожидаемого воздействия на шведского посла: темные проницательные глаза Курта фон Стединка под бровями домиком пронзали скорлупу французских слов, вылущивая из них суть. Барон был далеко не мальчик и за полвека прошел путь от фенриха[26] до генерал-лейтенанта; он был способен отличить военные приготовления от обычной меры безопасности. Войска, стягиваемые к границе с Финляндией, заставляли его усомниться в искренности русского императора, к тому же французский посланник в Петербурге даже не пытался скрывать, что Дания и Россия намерены поделить Швецию между собой, а Бонапарт не станет этому препятствовать.
— Сир, опасность куда более велика, — твердо сказал Стединк, решив пойти ва-банк. — Мне известно, что господин де Коленкур предсказал Швеции не только внешнюю войну, но и внутреннюю революцию.
— Ах, этот господин де Коленкур! — досадливо поморщился царь. — Поверьте мне, барон, если шведскому королю будет угрожать революция… — Это слово он произнес с видимым отвращением. — Я сам приду к нему на помощь…
— И всё же, сир, заклинаю вас, ради Бога, пока еще не поздно, спасите нас! И вы спасете себя.
Прямота шведского посла повергла Александра в замешательство. Венчик седых волос вокруг высокого лба и впалые щеки придавали Стединку вид христианского подвижника. И не один лишь этикет побудил его надеть через плечо голубую ленту ордена Андрея Первозванного, повесив на шею кресты Александра Невского и Св. Анны 1-й степени: это был способ напомнить о совсем еще недавнем прошлом…
— Ваше спасение зависит только от вашего короля. — В голосе Александра звучали нотки раздражения. — Зачем он идет против всех? Ах, если б он покорился необходимости, хотя бы на время!..
— Но, ваше величество, какова бы ни была сия необходимость, вы не обязаны поступать против своей совести! — воскликнул Стединк. — Взгляните на Австрию…
— Австрия повинуется Бонапарту и не имеет иной воли, кроме его собственной, — перебил его Александр. — Я обязан прежде всего радеть об интересах своих подданных.
"Не стану скрывать от Вас, Ваше Величество: я ничего не выиграл по главному вопросу, — писал ночью Стединк в депеше, которая утром отправится в Стокгольм. — Неукротимая сила толкает императора Александра в пропасть, которая прежде поглотит Швецию. Возможно, он не имеет дурных намерений, но он так устрашен французами, что не смеет ничего предпринять против них. Тот же страх одолевает его министров и вельмож, а ненависть графа Румянцева к Англии внушает ему, что он сможет остаться у власти, лишь бросившись в объятия Франции".
ФИНЛЯНДИЯ
Денис Давыдов торопился. Коротенькое письмо мигом вырвало его из вихря разгульной московской жизни — балов, гуляний, кутежей, безумств влюбленного гусара, слагавшего стихи во время лихой мазурки, — и бросило на обледенелую дорогу в Выборг: война!
О вторжении русского войска в пределы шведского короля не было объявлено официально; в Москве и Петербурге праздновали Масленицу, катались с ледяных гор, объедались блинами, даже не подозревая, что в это самое время авангарды колонн, поставленные на лыжи, прокладывают путь санкам с артиллерийскими орудиями и провиантом, а солдаты в теплых шапках и шинелях сидят морозными ночами у костров, согреваясь водкой. Главнокомандующим был назначен граф Буксгевден; одним из корпусов командовал князь Багратион. Это имя прозвучало для двадцатитрехлетнего штаб-ротмистра звуком боевой трубы — к черту отпуск!
В опасности есть притягательная сила, особенно для фаталистов. Трус цепенеет от страха и до смерти боится пережить его снова, храбрец упивается риском, точно вином. Бурливая кровь стучит в висках, грудь распирает, и дышишь глубже, и видишь четче, все мысли прочь, и легкость во всём теле — ты живешь! Что может сравниться с упоением боя? Только игра ва-банк или дуэль на пистолетах с пяти шагов.
Багратион имел приказ захватить Тавастгус — застежку на пересечении дорог, ведущих к главным городам Финляндии, однако Давыдов решил задержаться в Гельсингфорсе, на главной квартире Буксгевдена: солдаты графа Каменского вязали фашины и готовили лестницы для штурма Свеаборга, который ежедневно обстреливали из батарей; главнокомандующий намекнул, что приступ начнется очень скоро, пока "Волчьи шхеры" вмерзли в лед; Петр Иванович наверняка обрадуется, узнав, что его адъютант участвовал в таком отважном предприятии.
До сих пор русская армия, напавшая на шведов врасплох, почти не встречала сопротивления; солдаты стремительно продвигались по берегу или прямо по льду Финского залива. Ловису взяли без боя, следом за ней пал Гельсингфорс — неудавшийся соперник Ревеля, деревянный поселок с парой каменных домов; полковник Вуич с батальоном егерей занял остров Аланд, захватил магазины и разрушил башню оптического телеграфа, с которой передавали сигналы в Швецию. Крепость Свартхольм, стоявшую на острове против Ловисы, штурмовать не стали, решив взять ее измором, но Свеаборг ("северный Гибралтар", как называли его шведы) собирался обороняться и вел разрушительную канонаду из своих двухсот орудий, не имея недостатка в боеприпасах и провианте. Осада длилась четыре дня, когда Багратион овладел кирпичной громадой Тавастгуса, не останавливаясь, пошел дальше на север до Таммерфорса, круто свернул на запад, наступая на пятки ретирующемуся неприятелю, за неделю проделал верст двести и захватил Бьёрнеборг. Шведы откатились на север к Вазе; Буксгевден приказал послать за ними вдогонку отряд Раевского, а самому Багратиону идти на юг, чтобы захватить столичный город Або. К тому времени Свартхольм уже сдался на милость победителя.
— Поручик Малевский! Следую из Петербурга в штаб Гродненского гусарского полка!
Звякнули шпоры — поручик стукнул каблуками. Давыдов разглядывал невысокую фигурку в сером суконном плаще поверх синего ментика с белыми шнурами. Обветренное лицо Малевского было красно, заиндевевшие брови оттаивали в домашнем тепле. Глаза его были устремлены на малиновый александрийский доломан штаб-ротмистра, на котором блестел золотой Прейсиш-Эйлауский крест рядом с "Владимиром" с бантом в дополнение к "Анне" на шее и синему прусскому кресту.
— Чем могу служить? — спросил его Давыдов.
— Не угодно ли указать мне ближайший тракт к штабу? Вам должно быть известно, где он находится сейчас.
— Гродненский гусарский ведь состоит при двадцать первой дивизии?
— Так точно!
Давыдов с важным видом развернул карту и склонился над ней с карандашом и циркулем в руках. Ему льстило уважение, с каким обратился к нему Малевский. Сейчас он как будто припоминал — определенно, это квартирмейстер гродненских гусар, которые находились в авангарде князя Багратиона во время войны в Восточной Пруссии. Где же теперь может быть 21-я дивизия? Двадцать шестого февраля она была в Тавастгусе и получила приказ выступать, сегодня седьмое марта. Если положить по двадцать пять верст на переход… а лучше по тридцать…
— Ваш штаб теперь в Або, поручик. Вы доберетесь туда почтовым трактом за два дня.
— Покорнейше благодарю!
…Малевский не заметил ни казачьих разъездов, ни армейских пикетов на подступах к городу. Не успел он этому подивиться, как неожиданно для себя оказался на обширной площади с каменными домами и массивным трехэтажным зданием в строительных лесах, перед которым росли деревья, а позади торчала позеленевшая верхушка соборной колокольни.
Появление русского офицера на почтовой станции произвело переполох; обыватели бросились бежать со всех ног, а один молодой человек устремился через площадь к трехэтажному дому, где помещалась Королевская академия. Поручику стало не по себе: он понял, что армии в городе нет. С другой стороны, шведских мундиров не было видно тоже, но это не избавляло его от опасности: если его не возьмут в плен военные, он может подвергнуться нападению черни, а уж буйный характер студентов известен всем. Ни по-русски, ни по-немецки никто не понимал, но Малевский кое-как добился от станционного смотрителя, чтобы тот указал ему дом ландсгевдинга, и, собрав всё свое мужество, направился туда.
Губернатор говорил по-немецки (гораздо лучше Милевского), и поручику удалось объяснить ему, что он явился сюда возвестить о скором приходе русских войск. К концу их разговора с улицы уже доносился громкий шум, потому что на площади собралась порядочная толпа. В животе Ма-левского образовалась сосущая пустота, как бывает, когда прыгаешь с крыши сарая, и всё же он решил играть свою роль до конца: попросил отвести ему квартиру и представить список адресов для постоя. Поддержание порядка в городе до вступления в него армии — забота местного начальства. Ошарашенный ландсгевдинг предложил поручику остановиться в его доме.
Этой ночью Малевский почти не спал, размышляя о том, что ему теперь делать. Насколько штаб-ротмистр ошибся в своих расчетах? Что станет с ним, если растерянность жителей пройдет до подхода авангарда? К утру он задремал, сидя одетым на кровати. Стук в дверь разбудил его; поручик вскочил и схватил заряженный с вечера пистолет. За дверью стояло несколько пожилых штатских с помятыми лицами, предваряемых губернатором, — все абоские чиновники. Русский отряд идет сюда; нельзя ли, во избежание недоразумений, уведомить его командира о том, что город уже покорился? Малевский повеселел и через десять минут спустился вниз в парадном мундире с серебряным шитьем. Ему подвели лошадь ландсгевдинга.
…"Тракт", обозначенный на карте, на деле оказался узкой тропой, по которой кавалерия могла идти только в один конь. Артиллерия и обоз увязали в глубоком снегу, пехота проходила в сутки не больше двенадцати верст. Она оставалась далеко позади, когда эскадрон гродненских гусар с ротой мушкетеров вышли к окраинам Або.
От города им навстречу ехал взвод во главе с офицером в сером плаще и гусарском кивере с султаном, — очевидно, разъезд, высланный неприятелем на рекогносцировку. Ротмистр велел трубить боевую тревогу; эскадрон начал строиться повзводно, пехота размещалась на позиции и заряжала ружья. Гусар пустил лошадь галопом, отчаянно размахивая белым платком.
— Поручик Малевский! — представился он, отсалютовав. — Город оставлен неприятелем и покорился силе российского оружия.
Отряд построился в колонну и вступил в Або церемониальным маршем.
Из деклараций, в свое время изданных, известны праведные уважения, подвигнувшие Нас к разрыву с Швецией и к введению войск Наших в шведскую Финляндию. Безопасность отечества Нашего взыскивала от Нас сея меры.
Явная преклонность короля шведского к державе, Нам неприязненной, новый союз его с нею и, наконец, насильственный и неимоверный поступок, с посланником Нашим в Стокгольме учиненный, происшествие столько же оскорбительное Империи Нашей, как и противное всем правам в просвещенных странах свято наблюдаемым, превратили меру воинской предосторожности в необходимый разрыв и сделали войну неизбежной.
Всевышний приосенил помощью Своею праведною Наше дело. Войска Наши с мужеством им обычным, борясь с препятствиями и превозмогая все трудности им предстоявшие, пролагая себе путь чрез места, кои по настоящее время считались непроходимыми, повсюду встречая неприятеля и храбро поражая его, овладели и заняли всю почти Шведскую Финляндию.
Страну сию, оружием Нашим таким образом покоренную, Мы присоединяем отныне навсегда к Российской империи, и вследствие того повелели Мы принять от обывателей ее присягу на верное престолу Нашему подданство.
Возвещая о сем присоединении верным Нашим подданным, удостоверены Мы, что, разделяя Наши чувства признательности и благодарения к престолу Всемогущего, прольют они теплые их молитвы, да вседействующая Его сила предъидет храброму воинству Нашему в дальнейших его подвигах, да благословит и увенчает оружие Наше успехами, и отстранит от пределов отечества Нашего бедствия, коими враги потрясти его искали.
"Дурак ты, братец", — сказал дядя-генерал, глядя на Волконского с брезгливой жалостью. Он-то ждал благодарности, по секрету сообщив ему о готовящемся походе и исхлопотав для Сержа должность адъютанта Буксгевдена, а этот вертопрах отказался! Он, видите ли, считает войну со Швецией несправедливой! Рассуждать больно много стали, молокососы! Теперь какой-нибудь Нейдгардт, вчерашний прапорщик, живо обскачет тебя по службе, вернувшись через пару месяцев домой в чинах и в орденах, а ты так в поручиках и ходи! Дурак и есть!
Серж знал, что так думает не только дядя, и всё же не сожалел о своем поступке. Сражаться с могучим неприятелем, возомнившим себя вершителем чужих судеб, — это честно и благородно, атаковать слабого соседа, чтобы отнять у него часть его владений — какая в том доблесть? Тем более в угоду узурпатору! Густав IV Адольф отказался принять сторону Наполеона и разорвать союз с Англией по примеру России; говорили, что после Тильзитского мира кипящий от негодования шведский король вернул свояку (они с Александром ведь женаты на сестрах) орден Святого Андрея Первозванного. В свою очередь, Наполеон сказал графу Толстому, что не станет возражать, если Россия приобретет себе всю Швецию вместе со Стокгольмом — прекрасные петербургские дамы не должны больше слышать шведских пушек. (Очень тонкая ирония.) Шведы нападения не ожидали, русского посланника посадили под арест уже после вторжения в Финляндию, а в Манифесте это преподносится как повод к войне! Как неприятно думать, что русский государь, столь дорожащий (на словах) уважением со стороны иных держав, ведет себя подобно коварному корсиканцу, который явно вознамерился присоединить к своим владениям Испанию. Петербург же взбудоражен известием о том, что Наполеон просил у государя через Коленкура руки Екатерины Павловны! Узнав об этом сватовстве, великая княжна заявила брату, что скорее согласится выйти за последнего русского истопника. Вот ответ, достойный уважения! Серж тоже будет тверд в своем решении. Честь важнее чинов, а кресты он еще заслужит.
Свеаборг еще держался, хотя парламентера с предложением начать переговоры о сдаче приняли благосклонно. Давыдову наскучила осада, он поехал к Багратиону в Або и в тот же вечер танцевал на балу с довольно хорошенькими, но неуклюжими чухоночками. Стоило ли покидать Москву с ее шумным весельем и менять роскошный зал Дворянского собрания на эту комнату, где нет даже порядочного паркета? Нет, он вырвался из объятий своей музы ради славы, пожертвовал радостями сердца ради шума ружейных выстрелов и запаха жженого пороха, так зачем же ему сидеть в Або? Давыдов отпросился у Багратиона к Раевскому, который шел из Вазы дальше на север — в Гамле-Карлебю, на соединение с Тучковым 1-м. Через день штаб-ротмистр уже лежал, завернувшись в волчью шубу, в длинных финских санях, которые несли его по заснеженным холмам и замерзшим озерам сквозь леса, мимо могучих сосен и накрытых белыми шапками валунов.
В Гамле-Карлебю Давыдов догнал авангард Раевского, которым командовал подполковник Яков Кульнев. Впервые увидев человека, о чудачествах и подвигах которого во время прошлой войны он был наслышан от гродненских гусар, Денис не удержался от мысли, что вдвоем они представляют собой довольно комическое зрелище: высокий сутуловатый Кульнев с большим красным носом, торчащим меж огромных бакенбард поверх длинных усов (в нарушение устава), и низкорослый Давыдов вдвое его моложе, с задранным кверху носом-пуговкой и румяными щеками. И тем не менее он тотчас сделался тенью Кульнева, не отставая от него ни на шаг, когда отряд из трех батальонов пехоты, шести полевых орудий, двух эскадронов гусар и двухсот казаков за два часа до рассвета выступил из Калайоки в Иппяри, навстречу неприятелю.
Пехота шла по большой дороге через лес, конница — по льду залива вдоль берега. Выглядывая из небесной тверди, растущая луна струила призрачный свет на темные ели и марево заиндевелых кустов; тишина была наполнена ожиданием. "Чем ближе, тем видней", — говорилось в лаконичном приказе Кульнева, оглашенном накануне выступления. Пока впереди виднелись только еловые лапы, поникшие под тяжким бременем снега, да неподвижные тени на синеватом льду. Когда луна скатилась за щетинистые скалы и кромка неба начала светлеть, в лесу послышались выстрелы, а на лед выкатились верховые фигурки.
Лошади оскальзывались, строй шведских драгун рассыпался. Фланкеры успели сделать лишь несколько выстрелов, когда казаки, гикая, ринулись вперед с пиками наперевес. Оставив пехоту, Кульнев с Давыдовым поскакали на берег и наслаждались зрелищем атаки.
По льду метались лошади, оставшиеся без седоков, их ловили казаки; там и тут на снежной белизне чернели холмики убитых с торчащими из них древками пик. Над ледовой пустыней носилось эхо от криков, звона сабель, конского ржания. "Koulneff! Koulneff! Sauvez-nous la vie!"[27] — послышалось вдруг.
Кульнев тотчас пришпорил коня и полетел во весь опор, Давыдов не отставал. Группа всадников отчаянно отбивалась от наседавших казаков; подполковник громовым голосом велел им остановиться, соскочил с коня и отвел рукой пики. Из раны в горле шведского офицера хлестала кровь — это был генерал Лёвенгельм, недавно присланный в армию из Стокгольма. Его поддерживал молодой адъютант, приезжавший накануне к русским парламентером. Кульнев помог генералу сойти с коня, кровь шведа теперь стекала по его усам и бакенбардам. Немедленно послали за цирюльником, который перевязал рану.
Пленных отправили под конвоем к Раевскому, отряд же двинулся дальше — к Пихайокам.
Славная победа! Ее отметили дружеской пирушкой. Когда все уже говорили разом, не слушая друг друга, Давыдов вдруг вскочил на лавку и вскинул вверх руку с полным стаканом.
продекламировал Денис. Разговоры смолкли, все взоры обратились на него. Кульнев усмехался в свои усы: он действительно предпочитал красный шерстяной колпак гусарскому киверу. Давыдов продолжал:
Эти слова, сопровождаемые мимической игрой, были встречены дружным смехом.
Рукоплескания быстро стихли, потому что вития продолжал:
Стихотворцу кричали "виват!" и чокались с ним наперебой.
На следующий день Кульнев с Давыдовым чуть не поссорились: подполковник рвался преследовать шведов, отходивших к Улеаборгу, адъютант Багратиона убеждал его, что эта ретирада — не беспорядочное бегство, а стратегическое отступление, в Улеаборг стекаются все финские войска, чтобы соединиться там со шведскими, и когда это произойдет, сия могучая сила сметет жалкие клоки войск Раевского, оторвавшиеся от русской армии на более чем шестьсот верст и не имеющие подпоры. Кульнев, прежде казавшийся Давыдову благоразумным и рассудительным, был словно в чаду охотничьего азарта. И если бы он один! К Улеаборгу рвался Тучков. Авангард продвигался на север, встречая на своем пути лишь небольшие пикеты в несколько драгун при одном орудии. Генерал намеревался дать сражение при Брагестаде, но шведы ушли и оттуда. Давыдов охрип, доказывая Кульневу, что их заманивают в ловушку, но от Тучкова доставили приказ: главные силы заблудились где-то в лесу у Пиехинки и подойдут позже; Кульневу надлежит, усилив себя батальоном егерей и батальоном мушкетеров, продолжать преследовать противника. Штаб-ротмистр сдался.
…Артиллерию сняли с передков во дворе дома, стоявшего у обрыва над старым руслом Сикайоки; егерей Кульнев выслал в цепь. Громыхнули разом два выстрела, с противоположного холма прилетели два шестифунтовых ядра: шведы поставили пушки у большой дороги, пехота выстроилась по обе стороны от них — у постоялого двора, у пасторского дома и за кирхой.
Прячась за кустами, егеря стреляли с колена, метко выбивая орудийную прислугу шведов, но и те успели нанести немалый урон. Когда отряд Турчанинова вышел со льда залива на берег и пробрался лесными тропами ко двору пономаря, каждый шведский стрелок уже сделал не меньше полусотни выстрелов, и русские пушки замолчали. Турчанинов бросился в штыковую атаку, однако свежий батальон шведов, взобравшись на холм по колено в снегу, принял удар на себя, сменив усталых товарищей. Бой продолжался уже пять часов, солнце клонилось к закату; шведы начали отступать к реке и переправляться на ту сторону, но едва их артиллерия ступила на лед, как из-за мыса выскочили гусары и казаки. Сражение разгорелось с новой силой: вся шведская конница составляла не больше сотни человек и была быстро смята, зато нюландские егери остановили гродненских гусар, заставив их попятиться назад; в это время казачьи разъезды прорвались на правый берег Сикайоки и чуть не захватили в плен шведский штаб. Кульнев двинул резерв на правый фланг, чтобы обойти шведов сбоку; пехота скатилась с холма и бросилась через реку.
Нежно-розовый закат окрасил снег в лиловые оттенки. Отступавшие было шведы повернули назад — туда, где последний золотой луч соскользнул по шпилю колокольни. Нюландские егери спустились цепью на лед; шедший впереди поручик взмахнул руками и упал навзничь. Замешательство длилось не больше минуты: с крутого берега за спиной у егерей вихрем слетела конная фигурка. "Урааа!" — три роты шведов, наклонив штыки, бросились следом за удальцом и сошлись в схватке с русскими.
Штыки, приклады, ножи, кулаки — всё шло в дело, никто не хотел уступать. Шведов было больше, они оттесняли русских к постоялому двору. Кульнев понял свою ошибку слишком поздно; он ринулся с правого фланга в центр, куда теперь стекались остатки его отрядов, чтобы предотвратить окончательный разгром. К счастью, Турчанинов вовремя сообразил и увел своих людей обратно в лес под прикрытием конницы, не дожидаясь приказа; шведы уже подтащили орудие и открыли огонь; ядро пролетело так близко от Кульнева, что обожгло ему ногу.
Окоем погас, накрытый тёмной крышкой неба; до смерти усталые люди разбрелись в разные стороны, подбирая раненых, звавших на помощь. Наутро Кульнев занял селение Сикайоки, выставив вокруг пикеты и даже не помышляя преследовать врага. Полученный урок был им усвоен; Давыдов помалкивал, однако возликовал, когда командир отправил его с эскадроном гусар и сотней казаков на островок против Улеаборга, приказав очистить его от неприятеля, но никаких наступательных действий не предпринимать. Вся экспедиция заняла полдня; Давыдов вернулся с победой и горсткой пленных.
В Сикайоках ждали Булатова, шедшего со своей бригадой от Куопио: приказ Буксгевдена взять Улеаборг никто не отменял.
…Еще не рассвело, но все уже были на ногах: барабаны били тревогу; со стороны Револакса, отстоящего от Сикайоки верст на десять, доносилась ружейная пальба. К эху ружейных выстрелов добавились гулкие отзвуки пушечных. Да там настоящий бой!
Кульнев томился, не зная, что предпринять — идти к Револаксу или нет? С той стороны всходило солнце — желтое, слепящее, равнодушное; мохнатые ели словно ждали чего-то, застыв подобно насторожившимся сусликам.
Давыдов первым увидел в подзорную трубу серые шинели с зелеными выпушками, перехваченные черной портупеей, — это отступали егери из Пермского полка. Кульнев пришел в дикий гнев, узнав, что они самовольно оставили позицию, не предупредив своего командира. И всё же бросаться очертя голову в очередной капкан он не желал; несколько казачьих разъездов отправили на рекогносцировку.
Пушечная пальба понемногу стихала; по полю брели ошметки Могилевского мушкетерского полка. Оказалось, что еще до рассвета из леса выкатились финские стрелки на лыжах, предварявшие колонну шведов; Револакс был захвачен с ходу, генерал Булатов ранен… Вернувшиеся казаки рассказали, что видели своими глазами, как генерал вел солдат в штыковую атаку, упал окровавленный и был захвачен в плен.
В Брагестад отправили гонца с донесением Тучкову, сами же стали готовиться к бою. Ночь прошла в тревожном ожидании, но шведы не показались и во весь следующий день; рыскавшие по лесу казаки не встретили ни одного пикета. А еще через день от Тучкова пришел приказ отступать в Гамле-Карлебю.
Гонец, посланный к полковнику Обухову, который вел к Булатову парк и обозы, пропал без следа; наткнувшись на шведов, Обухов дрался с ними целых четыре часа, пока не упал с раздробленной ногой, потеряв сознание. Половина его отряда была перебита, остальная попала в плен; весь обоз достался шведам, но капитан Сербин сумел спасти два орудия и каким-то чудом уйти к Тучкову через болота и чащи. Шведский полковник Сандельс, знавший в Саволаксе каждую кочку, неудержимо шел на восток — к Куопио.
Гвардейские полки стояли под ружьем возле кирпичного Исаакиевского собора, где уже собрались иноземные послы и русская знать. В одиннадцать часов утра Александр выехал из Зимнего дворца верхом на белом коне; императорская фамилия прибыла к собору в каретах. После торжественного богослужения обе императрицы, великие князья и княжны заняли места на возвышении, сооруженном под памятником Петру Великому, государь же поехал к войску. Парад принимал его великий предок на вздыбленном коне, простерший свою бронзовую длань в направлении Финляндии.
Праздновали капитуляцию Свеаборга, подорвавшегося на "золотой мине". Семь тысяч шведов сдались на милость победителя со всей артиллерией, магазинами и сотней хорошо вооруженных гребных судов и были отпущены по домам с паспортами, дав обещание не воевать против русских. Комендантом крепости назначили генерала Булатова (хотя он, получив три пули в Револаксе, был вывезен шведами полуживым в Стокгольм).
Александр не торопился раздавать кресты и звезды: только инженер-генерал Сухтелен, столь удачно проведший коммерческие переговоры о сдаче "северного Гибралтара", получил знаки ордена Св. Владимира 1-й степени, да главнокомандующий Буксгевден за "благоразумную предусмотрительность" — Св. Георгия 2-й степени, зато генерал Тучков, посмевший отвести войска, попал под следствие. Багратион еще до падения Свеаборга уехал в Россию на лечение, а через неделю вслед ему полетел донос Буксгевдена о том, что пленение Вуича на островах произошло из-за беспечности князя, поверившего, будто полковник "сам с чухной справится".
Весна вернула шведам их главное преимущество — возможность действовать с моря. Когда к Аландским островам подошли галеры с тяжелыми пушками, финны восстали и принялись истреблять русских, безуспешно прятавшихся в лесах. Вуич, застрявший на Кумлинге с шестью сотнями человек, не смог перебраться в лодках на большую землю, потому что его солдаты не умели управляться с парусами; три тысячи шведских солдат и вооруженных поселян атаковали их с трех сторон и после многочасового боя пленили тех, кто выжил.
По Неве еще шёл лед, наплавные мосты были сняты, хотя вместо торосов воду покрывало ледяное крошево. На мостовых плашкоутах переправляли людей и лошадей — второй батальон Уланского полка цесаревича Константина отправлялся в Финляндию под начальством полковника графа Гудовича. Корнету Булгарину пришлось занять денег у знакомого помещика из витебской губернии, чтобы спешно закупить всё нужное для похода: о приказе выступать он узнал совершенно случайно, когда завернул в гости к поручику Фащу.
МАДРИД
Черная вдовья вуаль скрывала лицо женщины, садившейся в карету. Прохожие молча смотрели, как лакей помогает забраться туда ее девятилетнему сыну и маленькой дочери с няней. Дверца захлопнулась, кучер взмахнул бичом; шесть лошадей припустили рысью, увозя из Мадрида бывшую королеву Этрурии, а к крыльцу королевского дворца подали другой экипаж.
Время шло, из дворца никто не выходил, зеваки на площади сбились в небольшую толпу. Гул голосов становился сильнее; дворцовые слуги в ливреях указывали пальцем на окна второго этажа; вновь подошедшие спрашивали, что случилось, им отвечали, что в окне видели инфанта Франсиско де Паула — мальчик не хочет уезжать в Байонну вслед за сестрой, плачет и цепляется за мебель, прося оставить его на родине. Из монастыря Энкарнасьон донесся звук колокола, созывавшего к молитве третьего часа.
Двое молодых мужчин в широких красных поясах и заломленных колпаках быстрым шагом подошли к дожидавшейся карете; один из них, в поношенной серой куртке, влез на козлы.
— Измена! — крикнул он, обращаясь к народу. — Они отняли у нас короля и хотят забрать последнего принца! Смерть французам!
Толпа зароптала, надвигаясь; три женщины с корзинками подошли к самым дверям, вступив в перебранку с часовыми.
— Люди! К оружию!
Все посмотрели наверх: с балкона кричал испанский офицер.
— Французы увозят инф…
Раздался выстрел, офицер схватился за грудь и упал.
— Это дон Родриго Лопес де Айала, королевский мажордом! — крикнул кто-то. — Смерть французам!
Человек пятьдесят устремились к дворцу и стали ломиться в двери, другие набросились на французского офицера в гусарском мундире — его пистолет еще дымился. Часовые безучастно смотрели на то, как десять сильных рук стаскивают француза с коня; офицер валлонской гвардии бросился на помощь — ему разбили лицо, сорвали эполеты; женщины гневно выкрикивали ругательства и поощряли мужчин. В ворота вбежали полтора десятка французских гренадер; толпу оттеснили штыками, грянули выстрелы, эхом отскочившие от мостовой и каменных стен дворца, к нёбу взметнулись крики…
— ¡Mueran los gavachos![28]
По роскошной лестнице дворца Годоя сновали ординарцы Мюрата, вестовые, пехотные и кавалерийские офицеры: великий герцог Бергский готовился выступить на врага и подавить бунт в зародыше. Выбегая во двор, адъютанты прыгали в седло и мчались с поручениями к батальонам, стоявшим на биваках за городскими воротами; начальник штаба генерал Бельяр отправлял небольшие отряды гренадеров против мятежных стрелков, подбиравшихся к самому дворцу, тем временем сам Мюрат уже скакал к монастырю Энкарнасьон.
Его ноздри затрепетали, почуяв запах пороха. Наконец-то бой, лицом к лицу, с саблей в руке, а не с камнем за пазухой! Давно пора было объявить испанцам, что с Бурбонами покончено, их ждет иная судьба — покориться императору французов и принять короля, которого назначит он, — члена семейства Бонапарт. Довольно заигрывать с двуличной хунтой, довольно грозить пальцем тем, кто распространяет переписанные от руки прокламации Фердинанда VII, упорно называющего себя королем! Поводья следует держать твердой рукой, анархия еще хуже, чем враг на троне. Отправить пару пушек на площадь перед королевским дворцом, зарядить картечью, стрелять без предупреждения! Наполеон знает, что Мюрат его не подведет; они братья не по крови, но по оружию; у Испании будет новый король — Иоахим I!
…Лагерь Буэн-Ретиро за воротами Алькала был ближайшим к штабу, но добраться туда живыми оказалось задачей не из легких. На улице Сан-Херонимо гремели выстрелы: лавочники и рабочие, вооруженные древними мушкетами с раструбами на конце, стреляли из окон как попало. Вскрикнув, лошадь одного из драгун упала на землю, придавив собой седока; тотчас изо всех домов выскочили люди со ржавыми саблями, кухонными ножами, сапожными шильями, чтобы добить француза; его товарищи устремились на помощь, адъютант Мюрата рубил саблей направо и налево, но испанцы отступили лишь тогда, когда на мостовой остались лежать не меньше дюжины убитых. Драгун, потерявший лошадь, бежал, держась за руку товарища.
Получив приказ о выступлении, эскадроны пустились галопом; впереди скакали мамлюки, за ними — конные егери. На калле Алькала стреляли из каждого окна; во дворце герцога Ихара собрались особенно меткие стрелки — они уложили несколько мамлюков, в том числе знаменитого Мустафу, который чуть не пленил цесаревича Константина при Аустерлице. Останавливаться и мстить было нельзя, конница мчалась дальше под градом пуль.
Площадь Пуэрта дель Соль была черна от народа, но чернокудрого маршала Мюрата в ярко-красном кафтане, обшитом позументом, и знаменитой шапке с тремя страусовыми перьями было видно издалека. Испанские солдаты забивали в жерло пушки картечный картуз, собираясь стрелять по французам; в этот момент на площадь вынеслись усатые мамлюки в чалмах и шароварах, с кривыми ятаганами в могучих руках.
Обычно "мавры" устрашали мадридских обывателей одним своим видом, однако теперь испанцы пытались сопротивляться. Одни засели в подвалах и стреляли в слуховые оконца, другие отчаянно запрыгивали на крупы арабских скакунов, чтобы вонзить стилет в спину всадника, в то время как подмастерья-сапожники, пробравшись между копытами, втыкали шило в грудь или брюхо лошадей. Но мужеству не выстоять с голыми руками против злобы с ятаганом: конные егери и следовавшие за ним драгуны продвигались вперед по отрубленным головам. Вытесненные с площади испанцы разбегались по кровеносной системе улочек — Тетуан, Постас, Кармен, в то время как по главным артериям: калле Майор, Монтера, Ареналь — маршировали колонны французских солдат.
— Не стреляйте! Не стреляйте!
Молодой испанский лейтенант-артиллерист размахивал белым платком. Французский капитан приказал своим солдатам пропустить его.
У дворца Монтелеона, превращенного в артиллерийские казармы, собралась возбужденная толпа мадридской черни. С юга, из переплетения узких калле, доносилась редкая оружейная пальба; пушки, стрелявшие за монастырем Энкарнасьон, уже умолкли. Это были французские пушки: все десять испанских находятся здесь. Так может, бунт уже подавлен? Никаких приказов от начальства капитан не получал, а в таких делах не стоит торопиться.
— У меня приказ командования для испанского гарнизона о соблюдении нейтралитета. — Испанец говорил по-французски с сильным акцентом. — Позвольте мне огласить его моим людям. И я прошу вас не стрелять по толпе: она скоро разойдется.
Испанских артиллеристов было всего шестнадцать человек. Дон Рафаэль де Аранго построил их и заговорил по-испански:
— Вставляйте кремни в замки! Готовьте заряды для орудий!
Капитан Луис Даоис всё прекрасно слышал, но не попытался помешать лейтенанту. "Оружия! Оружия!" — кричали за воротами. Началось! Слишком рано, но началось, и обратного пути нет. Мадрид, Алькала и Толедо должны были восстать одновременно — ах, как не вовремя! Сегодня только второе мая! Еще ничего не готово! Испанский гарнизон в столице не превышает трех тысяч человек, тогда как французов вдесятеро больше…
— Мы должны драться; пусть мы погибнем, но мы должны драться с французами!
Красный султан на черной двурогой шляпе капитана Педро Веларде похож на выплеск лавы из вулкана. Педро молод и горяч, но черт побери, он прав! Они испанцы, они не могут позволить чужакам оскорблять свою страну и своего короля! Они не станут служить узурпатору!
Сколько у Даоиса людей? Веларде, Аранго, младший лейтенант Карпенья — вместе с ним самим четыре офицера, этого мало. У французов всего один капитан, но у него больше солдат — человек семьдесят. Веларде приведет подкрепление из гренадеров, он сумеет уговорить их нарушить приказ хунты.
— Оружия! Оружия!..
На балконе старинного особняка по улице Вальверде, у поворота на калле Десенганьо, стоял широколицый растрепанный толстяк с непокрытой головой; расстегнутый ворот сорочки открывал жирную шею. Вцепившись обеими руками в перила, он впитывал черными глазами живые картины, разворачивавшиеся у него под ногами. Ни криков, ни выстрелов, ни конского ржания, ни хруста костей под беспощадными клинками он не слышал: Франсиско Гойя оглох еще двенадцать лет назад, но память рождала в его мозгу дикую какофонию ужаса и жестокости. Память… В его мастерской висит набросок конного портрета. Дон Фернандо, принц Астурийский, позировал для него всего один раз — перед мятежом в Аранхуэсе, когда он провозгласил себя Фердинандом VII, свергнув с трона собственного отца, а всесильного министра Годоя чуть не убили. Теперь дон Фернандо уехал в Байонну, новый сеанс будет еще не скоро. Гнедая лошадь, поднявшая передние ноги, почти готова, а вот у всадника вместо лица — размытое пятно. Лицо придется писать по памяти: заказ есть заказ. Лишь бы она не подвела, подсунув вместо тонких черт принца одну из этих страшных рож…
С сараев сбивали замки, выкатывая орудия на руках; полурота гренадеров, которых привел Веларде, разоружила французов, не оказавших никакого сопротивления; офицеры (капитан и три лейтенанта) остались их охранять, чтобы не вмешиваться в происходящее. Дон Луис Даоис вытащил саблю из ножен, поднял над головой и приказал открыть ворота. Толпа устремилась внутрь; солдаты раздавали оружие, отнятое у французов, пушки заряжали картечью; Веларде был сразу везде, отдавая приказы, расставляя людей по позициям. Едва стрелки заняли места у окон и на балконах соседних зданий, как со стороны улицы Фуэнкарраль вышел отряд вестфальцев генерала Лефрана. Обитые железом ворота снова захлопнулись.
У генерала Лефрана был приказ завладеть артиллерией и направляться к площади Санто-Доминго. Остановив отряд перед дворцом Монтелеона, он удивился отсутствию часовых. Двое солдат застучали в ворота прикладами. "Огонь!" — скомандовал капитан Даоис. "Огонь!" — повторил лейтенант Аранго, и четыре пушки выстрелили разом.
Вскрикнув, солдат закрыл лицо руками; сквозь его пальцы сочилась кровь; деревянные щепки с железными обломками ранили не хуже картечи. Покинув на площади несколько десятков безжизненных тел, вестфальцы бежали врассыпную. "Победа!" — кричали повстанцы, размахивая сорванными с голов колпаками. Дон Луис велел открыть то, что осталось от ворот, и выкатить орудия: одно установили тут же, еще одно нацелило свое жерло на калле Сан Педро ла Нуэва с воротами в конце, два других — на калле Сан-Бернардо и Фуэнкарраль.
Нужно было срочно обучить неожиданных "рекрутов" — задача практически невыполнимая, ведь большинство из этих деревенщин никогда не держали в руках оружия и даже не подозревали, что слово "ложе" может иметь другое значение. Один такой пентюх, которому показали, как заряжать пистолет, заглянул из любопытства в дуло, спустил курок и вышиб себе мозги.
— Французы! — крикнул дозорный, сидевший на крыше.
Лейтенант гренадеров Ясинто Руис не выдержал и оставил свой пост, несмотря на окрики капитана Гойкоэчеа; его место — там, с артиллеристами, с народом!
Наступила тишина, наполненная неровным дыханием. Стук глиняной черепицы, скатившейся с ветхой кровли, заставлял вздрагивать и оборачиваться. Полуденное солнце начинало припекать, но жарко было и без него: пот струился по вискам, рубахи прилипли к спинам, немели руки, неумело державшие ружья. Выстрел! Ядро просвистело по калле Сан-Бернардо, ударилось о землю, взорвалось; черепица посыпалась дождем, над мавританским балкончиком взметнулись легкие занавеси, точно заломленные руки. Тотчас раздался второй; испанцы засуетились и принялись отвечать.
Разбившись на небольшие отряды, французы продвигались по паутине узких улочек, скрываясь от картечи. Руис выбрался за ворота и перебегал между домами, заглядывая в переулки.
— Они идут сюда! — закричал он, махая рукой в сторону калле Пальмас.
В руку впилась пуля; лейтенант схватился за плечо и упал лицом вниз; несколько "деревенщин" бросились к нему, подняли и внесли на руках за ворота.
С двух сторон раздавался слаженный топот: одна колонна французов поднималась по крутой калле Сан-Бернардо, вторая приближалась быстрым шагом по калле Сан-Педро. Залп! Капрал и пять испанских артиллеристов остались лежать на земле.
— Огонь! — командовал Диоис.
Вырвавшись на волю, картечь мчалась убийственным роем навстречу гвардейскому батальону, но ряды французов, едва поредев, сразу смыкались вновь — точно бурный поток во время наводнения. Это было пугающе красиво.
— Прекратите огонь!
Капитан Гойкоэчеа задыхался от быстрого бега, его лицо было перекошено от гнева.
— Меня послало сюда правительство, чтобы вы услышали голос разума, капитан Диоис! Взгляните, на что вы толкаете этих людей! Подумайте о последствиях!
Дон Гойкоэчеа замахал белым платком. Велардо, готовившийся отдать приказ об очередном залпе, выставил руку ладонью вперед, остановив своих людей, и поспешил к растерявшемуся Диоису, чтобы узнать, что происходит. Продолжая размахивать платком, капитан гренадеров поднялся по доскам, положенным на бочки, к верху ворот, его офицеры следовали за ним.
— Перемирие! — закричал он оттуда. — Я знатный дворянин, я имею полномочия начать переговоры!
Лейтенанты подняли свои карабины прикладами вверх, а затем положили их к ногам, чтобы показать, что безоружны. Стрельба прекратилась, французские офицеры совещались между собой. Четверо из них двинулись к воротам, один держал в руке белый платок. Диоис смотрел на них, как зачарованный.
Фитиль в пальнике догорал, рука Аранго сама потянулась к запальному отверстию. Взорвавшись у ног парламентеров, граната разбросала их в разные стороны.
— Да здравствует Фердинанд VII! — крикнул артиллерист, стоявший рядом с Аранго, и добавил несколько непечатных выражений.
Раненых французских офицеров взяли в плен; гвардейцы отступили.
"И бой кончается, затем что нет бойцов"[29]. Город занимала пехота; громоздкой кавалерии приказали возвращаться в лагеря. Лошади перешагивали через тела мужчин, женщин, подростков, копыта наступали в лужи крови.
Но нет, бойцы еще оставались: с верхнего этажа дворца Ихара вновь раздались выстрелы. Однако не это остановило эскадроны, а вид поруганных тел убитых французов, раздетых и изрубленных на куски. Соскочив с лошадей, мамлюки влезли в окна первого этажа и устремились вверх по лестнице, потрясая пистолетами и ятаганами; через несколько минут они уже сбрасывали с балкона тела испанцев — слуг герцога Ихара.
Мертвых укладывали во дворе в тенек, раненых наскоро перевязывали, и те, кто мог ходить и держать оружие, возвращались к пушкам. Испанских солдат осталось не больше взвода; все они решили умереть, сражаясь, но и примкнувшая к ним городская чернь не расходилась: новизна событий горячила кровь, вид мертвецов не пугал, а распалял жажду мщенья. Женщины начиняли картечные снаряды ружейными кремнями — пуль не осталось.
Лефран вел два батальона гренадеров в штыковую атаку; их встретили парой залпов — и пушки смолкли. С ограды швырялись камнями и всем, что можно было бросить; штыки пытались отбить прикладами, саблями, палками… В груди дона Руиса зияла дыра, его сломанная рука нелепо изогнулась. Упал залитый кровью дон Веларде — польский офицер из свиты Мюрата выстрелил в него в упор; дон Даоис, раненный в бедро, прислонился к пушке и отбивался саблей, французский штык вонзился ему в спину. Защитников казарм оттеснили во двор и перебили бы всех поголовно, если бы в разгар этой резни, откуда ни возьмись, не появился маркиз де Сен-Симон в расшитом золотом мундире, со всеми регалиями; старик лупил тростью по ружьям и ругался на двух языках.
Французского капитана, позволившего утром арестовать себя и за все три часа боя даже не попытавшегося освободиться, оставили распоряжаться в разгромленных артиллерийских казармах. Рафаэля де Аранго это удивило, но капитан преспокойно отдавал приказы с таким видом, будто испанский лейтенант был его подчиненным. Повстанцы заперлись в одной из комнат; Аранго передал им слова французского офицера: им гарантируют жизнь, если они добровольно сдадут ножи и любое другое оружие, какое у них есть. Но едва дверь открыли, как люди бросились врассыпную, растолкав солдат. Капитан лишь пожал плечами: дурачье, их убьют где-нибудь на улице.
Первым делом занялись ранеными, которых отыскивали среди мертвых тел, на пропитанной кровью земле, и относили в больницу при церкви Благодати.
Обнаженное тело Педро Веларде завернули в саван; его погребли в церкви Святого Мартина в одежде францисканского монаха. Луис Даоис был еще жив, когда его подобрали; он испустил дух у себя дома на калле Тернера; его облачили в черный мундир с красными обшлагами и воротником, чтобы похоронить рядом с Веларде и другими артиллеристами. Ясинто Руис тоже еще дышал; солдаты сказали, что он родом из Сеуты; Аранго мысленно сотворил молитву Пресвятой Деве, прося защитить его. Когда двор казарм опустел, было шесть часов вечера, стрельба в городе стихла. Дон Рафаэль едва держался на ногах — он за весь день ничего не ел и не отдыхал. Подойдя к французскому капитану, он спросил, можно ли ему теперь идти домой, и получил спокойный, но решительный отказ. Юноша почувствовал дурноту — так значит, он под арестом? Капитан взглянул на него пристально, спросил, по какому адресу он проживает и с кем, а затем объявил, что лейтенант может идти, если он даст
Дон Рафаэль шел по улицам, терзаемый совестью. Он дал
На всех перекрестках зачитывали прокламации Мюрата, принявшего на себя полномочия правительственной хунты. Обыватели, не поддержавшие мятежников, могут быть спокойны и оставаться дома: им ничего не угрожает. На улицы без особой надобности не выходить, больше восьми человек не собираться, плащи носить на руке, любое оружие — холодное и огнестрельное — надлежит сдать властям, захваченные с оружием будут расстреляны. Продавцы памфлетов приравниваются к английским агентам и тоже подлежат расстрелу. Убийство французского солдата карается смертью; если такое преступление будет совершено в деревне, ее сожгут целиком. Кастильский совет подтвердил эти распоряжения собственной прокламацией.
Расстрелы начались уже вечером — у фонтана на Пуэрта дель Соль и возле древних стен церкви Сан-Хинес. Военный трибунал из французских и испанских офицеров во главе с генералом Груши заседал до глубокой ночи. Никто не отрицал свою вину; задержанных — мужчин, женщин, стариков, подростков — десятками отправляли на холм Принсипе Пио и на бульвар Прадо. Вспышки выстрелов вспарывали мрак; "¡Viva Femando VII у mueran los franceses!"[30] проклятием неслось к небесам.
ПЕТЕРБУРГ
Комнаты были обставлены со вкусом, хотя maman наверняка назвала бы его вульгарным вкусом парижской кокотки. Княгиня Волконская, недавно пожалованная в статс-дамы, запретила бы младшему сыну посещать этот дом, если бы могла. По возвращении с войны Серж сильно переменился, шокировал маменьку тем, что пил залпом неразбавленное вино, хуже: мог спросить себе водки на фриштик[31], то и дело влюблялся, угрожая жениться, а главное — сам решал, где и с кем проводить свое время: он уже не дитя, ему девятнадцать. Нынче стало модно фрондировать, но когда-нибудь это выйдет ему боком, предупредила его Александра Николаевна. Серж выслушал maman в почтительном молчании, но всё равно поехал — не из фрондирования, а ради интересного рассказа.
В конце апреля Саша Бенкендорф вернулся из Парижа, где состоял при русском посланнике графе Толстом, и враз сделался притчей во языцех: двадцатипятилетний полковник Семеновского полка открыто жил с французской актрисой мадемуазель Жорж, бывшей любовницей Бонапарта, которую, по Сашиному же наущению, Нарышкин выписал в Петербург за большие деньги. Двери светских салонов оказались перед ним закрыты, его больше не принимали в домах, куда он ездил раньше, вдовствующая императрица выказывала ему свое нерасположение, однако Сашу это вовсе не опечалило: каждый спектакль мадемуазель Жорж в Каменном театре завершался овациями и дождем из букетов, публика носила ее на руках, Бенкендорфу все завидовали, и он весело проводил время в компании актеров, актрис и молодых гвардейских офицеров.
— Entrez, entrez, on n’attendait que vous![32]
Мадемуазель Жорж протянула Сержу сразу обе руки, которые он по очереди поцеловал, и увлекла за собой в соседнюю комнату, откуда доносились возбужденные голоса и взрывы смеха. На вид ей было около двадцати лет, хотя утверждать этого никто бы не взялся: актриса, переигравшая множество ролей на сцене и в жизни, в одну минуту была Ифигенией, в другую — Федрой. Волконский вмиг ощутил на себе ее чары — власть опытной женщины, точно угадывающей характер мужчин и умело пользующейся своим обаянием: грудной голос, проникновенный взгляд тёмно-карих глаз, естественность движений, теплое прикосновение..
Разумеется, Сержа никто не ждал, однако через пару минут он уже чувствовал себя как дома, говоря о пустяках, смеясь чужим шуткам и подливая дамам шампанское в бокалы. Улыбнувшись ему, Маргарита (только друзьям было известно настоящее имя мадемуазель Жорж) отправилась обходить кучки гостей, следя за тем, чтобы всем было весело. Вокруг Бенкендорфа образовался плотный кружок: он вновь рассказывал что-то из своих похождений; Волконский подошел послушать.
Саша вовсе не был красавцем, однако пользовался неимоверным успехом у женщин. Было ли это правдой или он просто выдумывал свои победы? Возможно, и то, и другое, ведь привязал же к себе этот начинающий плешиветь ветреник прекрасную Жорж, хотя, по его словам, намеревался бросить ее прошлой зимой, потому что связь с ней мешала ему исполнять служебные обязанности. Волконского слегка раздражала бравада Бенкендорфа и его слишком откровенные рассказы о любовных приключениях (в Конногвардейском полку Alexandre водился бы только с мо-вежанрской компанией), но в этом словесном соре порой попадались и перлы. Бенкендорф объездил почти всю Европу, был в Константинополе, Венеции и Вене, наблюдал вблизи Наполеона, его семью, его генералов, и Волконского интересовало именно это — что за человек Бонапарт?
О семье французского императора Саша болтал, точно о соседях-помещиках: императрица Жозефина — радушная хозяйка, расточающая любезности своим гостям, которые любят пировать за ее счет, и способная усмирять гнев своего супруга, из-за чего ее вечно осаждают просители. Герцогиня Бергская (то есть Каролина Бонапарт) — ее полная противоположность: она использует свои красоту и ум, чтобы озлоблять старшего брата, а деньги тратит на многочисленных обожателей и фаворитов. Ее муж Мюрат — храбрый простак, рядящийся в нелепые в своей яркости костюмы; он мечтает о королевской короне, завидуя братьям Бонапарта, однако надеется завоевать ее своей шпагой, тогда как его жена не видит иного пути к той же цели, кроме интриг. Он не ревнив и сам не прочь позабавиться с актрисами и танцорками, но его ухаживания за знатными польками в Варшаве окончились полным провалом (а вот Бонапарт имел там куда больший успех). Во время одной из ссор с Каролиной Наполеон сказал ей: "Вы так нападаете на меня, будто я лишил вас части наследства нашего отца-короля!" Его братья, которых он сделал монархами, отнюдь не рождены для трона. Наполеон играет с ними, как с куклами: Луи почти насильно женил на Гортензии Богарне — дочери Жозефины и своей любовнице, а потом сделал королем Голландии, заставив разорять своих подданных ради поддержания континентальной блокады англичан; впрочем, "Луи Наполеон" как будто полюбил Голландию, зато его прелестная супруга благоразумно живет в Париже, принимая у себя лучших артистов на очаровательных вечерах. Жером, король Вестфалии, тратит все силы на удовлетворение самых разных прихотей, топя в разврате тоску по первой жене; толстая неуклюжая немочка, на которой его женил Наполеон, обожает своего мужа, зовет его Фифи и никакой роли в обществе не играет. Ее мужское отражение — князь Боргезе, муж красавицы Полины Бонапарт, личность совершенно ничтожная и незаметная, хотя богатая и распутная. Кстати, роскошь и распутство — общепринятые вещи при французском дворе. Офицеры из свиты императора приезжают в Париж отдохнуть от войны и получают к тому все возможности; женская добродетель не в моде, суровость царит только в кабинете Наполеона. Рука об руку с этой суровостью идут подобострастие и пресмыкательство. Когда Саша был проездом в Лионе и осматривал кварталы этого древнего города, безжалостно разрушенные революцией, неожиданный приезд королевы Неаполя (супруги Жозефа Бонапарта) произвел форменный переполох. Звонили во все колокола, городские чиновники бежали со всех ног, чтобы выразить свое почтение дочке купца, ставшей государыней. Наполеон, начавший свою военную карьеру под знаменем революции и сражавшийся за республику (во имя которой треть населения Лиона была расстреляна, утоплена, ограблена Жозефом Фуше, нынешним министром полиции), всего лишь заменил одну династию другой, которая не пришла в упадок со временем, а сразу оказалась прогнившей.
Если доступность светских дам можно было отнести к приятным сторонам жизни русских в Париже, то обязанность присутствовать на праздниках в честь побед французского оружия была куда тяжелее. Гвардию, вернувшуюся из Тильзита, встречал весь город; императорских орлов увенчали лавровыми венками, вдоль Елисейских полей поставили пиршественные столы, за которыми нашлось место для каждого из тысяч солдат; Марсово поле замечательно иллюминировали, и пехота производила там перестроения под вспышки ружейных выстрелов. Маршал Массена дал большой обед в честь графа Толстого, пригласив наиболее отличившихся полководцев и министра Фуше. И вот что интересно: каждый генерал, сидевший за столом, считал себя вправе обсуждать, толковать и критиковать решения императора, будь то приказы, отданные им на поле боя, или награды, пожалованные после сражения; всякий метил на его место и уже примерял на себя корону, совершенно не женируясь[33] присутствием вчерашних противников!
В остальном Париж привел Бенкендорфа в восторг; он уверял, что осмотрел там всё, кроме игорных домов. За двадцать лет победоносного шествия от Египта до Греции, через Италию и Германию, французы свезли в свою столицу самые замечательные произведения искусства, набив несколько залов Лувра красотами и чудесами. Языческие боги смущали своей наготой Мадонн Рафаэля и Корреджо; шедевры из частных собраний, которыми прежде любовались только гости какого-нибудь князя или магната, теперь висели вплотную друг к другу, точно в картинной лавке, и посетитель выходил на улицу с кружащейся головой, не будучи в состоянии вспомнить, что же поразило его сильнее всего. Это был Музей Наполеона — он и искусство превратил в военный трофей. Знаменитая квадрига Святого Марка, вывезенная из Венеции, отныне украшала собой Триумфальную арку, скопированную с арки Константина в Риме и довольно неудачно поставленную прямо перед дворцом Тюильри в ознаменование побед императора: рельефы на ней изображали Пресбургский мир, въезд Наполеона в Мюнхен и в Вену, Аустерлицкое сражение, падение Ульма и встречу в Тильзите. О победах должно было напоминать всё и везде; Бенкендорф уже рассказывал, какое неприятное чувство испытали они с графом Толстым, въезжая в Страсбург через
Теперь Саша развлекал гостей историей о том, как ему удалось похитить мадемуазель Жорж под носом у Фуше. Волконский ее уже слышал, однако она каждый раз обрастала новыми подробностями. Итак, Бенкендорф получил разрешение выехать в Россию — якобы для участия в Финляндской войне; нашел женщину, внешне похожую на Маргариту, и заплатил ей, чтобы та получила паспорт в австрийском посольстве на имя мадемуазель Жорж; парижскую прислугу приучили к отлучкам любовников в Версаль, продолжавшимся по несколько дней; Alexandre приготовил дорожную карету, а все нужные вещи держал у себя. Незадолго до дня, назначенного для отъезда, возникло неожиданное осложнение: в театре взялись за новую трагедию "Артаксеркс" Этьена Дельриё (автора плодовитого и небездарного, хотя и не способного сравниться ни с одним из Корнелей), Жорж отвели главную женскую роль. В случае успеха ей пришлось бы остаться и играть спектакль дальше; она пообещала Бенкендорфу провалить пьесу и бежать. Но Дельриё валялся у нее в ногах, целуя ей руки и называя своей единственной надеждой, а публика принимала ее с таким восторгом, что Жорж забыла все свои обещания и превзошла саму себя. Гром оваций, беснующийся зал, успех полнейший, Дельриё на верху блаженства! И как теперь быть? Мадемуазель Жорж сказалась больной: у нее якобы разболелось горло, она боится потерять голос. Ей предоставили отпуск на пять дней для излечения; она сказала, что поедет в Версаль. Ночь любовники провели в доме друзей, наутро Бенкендорф отвез свою пассию в фиакре на первую почтовую станцию за городской заставой и усадил в дорожную карету; до самого дня спектакля он прятался у своего приятеля — князя Гагарина, когда же "принцесса Мандана" не вышла на сцену и встревоженные актеры явились искать ее, Бенкендорф сказал им, что они поссорились.
На следующий день за ним стали следить полицейские агенты, надеясь, что он наведет их на след беглянки. На все границы разослали по телеграфу приказ ее задержать. Бенкендорфу в самом деле ничего не было известно, никаких писем он не получал, нервы натянуты, как струна! И тут к нему является человек от Фуше сообщить о том, что мадемуазель Жорж поймали; то же известие получают граф Толстой и Франсуа-Жозеф Тальма, возглавляющий труппу Французского театра: актрису доставят в Париж, чтобы она отыграла спектакль, а потом посадят в тюрьму. Всё выглядело настолько достоверно, что Бенкендорф поверил и сильно огорчился, ведь этот скандал мог повредить его карьере. Бегство и поимка мадемуазель Жорж стали главной новостью дня; публика хлынула в театр, прихватив с собой свистки; Сашу не пропустили не только в гримерную, но даже в коридор актерского фойе; он забился в глубину посольской ложи, готовясь к худшему. Занавес поднялся; публика шумела и вопила, не слушая актеров; при появлении принцессы Манданы зал взорвался свистками и аплодисментами, но Бенкендорф даже под вуалью разглядел подлог — это была мадемуазель Бургуэн, а не Жорж. Он покинул театр и поехал к себе, не зная, что обо всём этом думать, а на квартире его ждало письмо, отправленное из Мюнхена: птичка упорхнула! Alexandre не лишил себя удовольствия показать его Фуше, торжествуя победу над хитрым и опытным противником и всеми его бдительными агентами.
Обворожительная Маргарита пригласила гостей в столовую, куда подали чай с разными лакомствами. Взгляды Бенкендорфа и Волконского случайно встретились, молодые люди улыбнулись друг другу. Саша был еще в плену воспоминании. "А знаешь, — негромко сказал он Сержу, — полиция там поставлена на широкую ногу, Фуше известно всё: где что случилось, кто что сказал или подумал; вот бы и нам такую". Приобняв Сержа за плечи дружески-фамильярным жестом, Alexandre вошел в столовую вместе с ним.
Общий разговор возобновился, перескакивая с одного на другое. Глядя на мадемуазель Жорж qui gouvemait son petit monde[34] с видом ласковой кошки, в любой момент готовой схватить добычу когтями, Серж подумал про себя: "Не потому ли Фуше позволил себя одурачить, что сам этого хотел?.."
Мы все торопимся судить о людях, — продолжал он мысленный разговор сам с собой, возвращаясь в казармы. Постигли мы их поступки или нет, а уж спешим дать им определение, почему-то считая себя вправе выносить суждения и раздавать характеристики. Чтобы не казаться смешными, не верим в существование непостижимого, стараемся свести его к вещам понятным и заурядным; завидуя чужим добродетелям, наводим лорнет на недостатки; не в силах возвыситься до идеала, втаптываем его в грязь. Можно ли считать Наполеона гением? Безусловно. Злым гением — допустим, но существом высшего порядка, не достижимым для большинства людей. Даже то обстоятельство, что ближайшие его родичи суть посредственности, не умаляет его собственных достоинств. Умея притягивать к себе людей необыкновенных, он всё же не может найти себе равного, а что может быть на свете хуже одиночества? Вот наказание для гениев, ниспосланное свыше. Человек недюжинный не живет одним днем, он должен оставить след, зажечь маяк. Великий артист завещает потомкам свои произведения, великий мыслитель продолжает жить в своих учениках. Но есть ли наследие у великого завоевателя?
КУОПИО
— Что они там делают? Барана, что ли, свежуют? Нашли время!
Майор Лорер поскакал к кучке спешившихся казаков в двадцати шагах от дороги.
Встав в кружок, казаки взмахивали руками, глядя при этом вниз; за спинами ничего не разглядеть, однако долетавшие стоны ничем не напоминали баранье блеянье. Лорер встревожился, а когда подъехал поближе, пришел в неописуемый гнев.
В яме с жидкой грязью на дне копошилось несколько совершенно голых окровавленных людей, казаки кололи их пиками.
— Прекратите немедленно! — Сабельный шрам на лице Лорера стал пунцовым. — Сотник Нестеров! Я вам приказываю!
Лохматый Нестеров и бровью не повел, только конь его прядал ушами.
— Баловство! — пробасил сотник. — Так их, ребятушки! Туда им и дорога!
Крылья его ястребиного носа на заросшем волосом лице хищно раздувались. Лорера передернуло; он дал лошади шенкелей и поскакал догонять эскадрон.
Война в Финляндии из регулярной давно превратилась в "вандейскую"[35], как говорили пожилые офицеры.
Уже весной страна сделалась непроходимой не только из-за топей, оврагов, ручьев и озёрец, но и по вине финских крестьян, взявшихся за оружие. Мосты и переправы разрушали, дороги перекапывали, а зайти в лес хотя бы на сто шагов было опасно, потому что саволакские охотники, знавшие все тропки в болотах и дебрях, появлялись и исчезали точно призраки, стреляя почти без промаха. Грубые души чаще становятся игрушкой страстей; жестокость порождала свирепость. Солдаты и офицеры из свеаборгского гарнизона, отпущенные по домам, сколотили из финских крестьян разбойные шайки, которые нападали на обозы, забирая у русских фураж и провиант, уводили лучших лошадей, а остальным подрезали жилы под коленями; фурлейтов и курьеров убивали, их изуродованные тела закапывали стоймя в землю или развешивали на деревьях у дороги. В ответ русские вешали захваченных с оружием солдат при кирхах, наказывая за измену, расстреливали крестьянских вожаков, а прочим брили голову и отсылали в Свеаборг на крепостную работу. Это еще больше ожесточало финнов; Лорер своими глазами видел яму с обгорелыми останками казаков — раненых сожгли вместе с мертвецами. Нестеров считает, что вершит возмездие, но ведь те несчастные — не партизаны, а застрельщики, прикрывавшие отступление полковника Сандельса! Нельзя же, в самом деле, превращаться в варваров, в диких зверей!
Оставленный шведами после кровавого боя Куопио встречал победителей кладбищенской тишиной на пустынных улицах. Деревянные дома, выкрашенные в цвет запекшейся крови, стояли нараспашку, но с плотно закрытыми черными ставнями; на огромной рыночной площади застыл недостроенный каменный храм.
Войско встало на биваках за городом, опасаясь возвращения Сандельса, который успел перевезти свои отряды со всей артиллерией и обозом на другой берег озера Каллавеси, а уланские офицеры наперегонки занимали квартиры.
Корнетам Булгарину и Францкевичу в этой лотерее достался счастливый билет: они это поняли, заглянув в кладовую. Кофе! Сахар! Вино! Варенья! Старушка-хозяйка что-то лопотала по-своему; они забрали у нее ключи и обшарили весь дом от погреба до чердака. Всё найденное съестное: сушеную и соленую рыбу, вяленое мясо, лепешки кнакебрё, бочонки с пивом и водкой, бутылки с ромом и хересом — денщики снесли в одну комнату, ключ от которой Францкевич оставил себе; кроме того, хозяйка, оказавшаяся зажиточной лавочницей, держала кур и коров. Вот оно — военное счастье!
В тот же вечер устроили пир, позвав товарищей из обоих уланских эскадронов и лейб-егерей. Денщик Францкевича, до службы бывший поваром, командовал хозяйкиной кухаркой и служанкой, уланы, высланные из лагеря на фуражировку, раздобыли свежее мясо. В гости ждали человек пятнадцать — по большей части молодых корнетов и поручиков, но Булгарин пригласил еще майора Лорера и ротмистра Кирцели, а встретив на улице старика Воейкова, назначенного комендантом города, покорнейше просил осчастливить их своим присутствием. После ужина, состоявшего из двух блюд, подали мастерски взбитый сабайон и пунш, затем офицеры постарше сели играть в вист, лейб-егерский поручик Иван Петин бренчал на гитаре, а его друг Константин Батюшков читал свои стихи, написанные в воспоминание о Гейльсберге:
Булгарин аплодировал вместе со всеми, чтобы не подать виду, будто он завидует Батюшкову, чьи сочинения
Только шесть домов во всём Куопио оказались с припасами, остальные жители вывезли их на лодках на острова. Раздобыв известки и кисть, сделанную из мочалки, Булгарин вывел на ставнях:
ДАРОВОЙ ТРАКТИР
Dîner et souper, punch, sabaillon,
vins et liqueurs pour les bons amis[36]
На третий день эскадрон Лорера ушел из Куопио впереди корпуса Барклая-де-Толли, который получил приказ от Буксгевдена продвигаться в Гамле-Карлебю на соединение с Раевским, чтобы затем вместе ударить на генерала Клингспора и разбить его. Буксгевдену, сидевшему в Або над картой, точно над шахматной доской, всё это казалось осуществимым.
Генералу Рахманову, оставшемуся оборонять Куопио с отрядом из трех тысяч человек, было велено "устрашать неприятеля", собирая при этом лодки для переправы на тот берег Каллавеси, чтобы разбить Сандельса, окопавшегося в Тойвале, и соединиться с отрядом генерал-майора Алексеева, отправленного усмирять Карелию с четырьмя эскадронами драгун и полутора сотнями казаков. Устрашать неприятеля! Собрав офицеров, Рахманов сказал им: "Господа, внушите своим солдатам, что у нас нет иной ретирады, как в сырую землю. Если шведы нападут, драться до последнего человека, кто где поставлен — там и умирай!"
Июньские ночи короткие — часов пять, но всё еще довольно прохладные; отправляясь в дозор, уланы надевали поверх мундира шпензер на меху. От комаров спасу не было: мелкие твари роились у озера, в кустах — везде, с назойливым зуденьем лезли в дом, а уж в лесу атаковали со всех сторон. Обшитые кожей серые рейтузы, мундир и перчатки защищали тело, зато лицу и шее доставалось сильно — поневоле позавидуешь казакам, которым дозволяли носить усы и бороду.
Вернувшись из разъезда и отдав рапорт Рахманову, Булгарин направился к себе на квартиру отдыхать, как вдруг заметил знакомого поручика из Ревельского мушкетерского полка у ворот большого деревянного дома под черной крышей. Два солдата стояли в карауле, а офицер прохаживался рядом со скучающим видом.
— Послушай, приходи к нам сегодня ужинать! — пригласил его Булгарин. — У нас запросто! Да вот еще что: не нужно ли тебе чего-нибудь? Табаку, например? Отличное средство от комаров!
Фаддей стремился везде приобрести себе друзей — так легче жить, и потом, что в этом зазорного? Они все товарищи и должны помогать друг другу по законам христианского и воинского братства. Поручик действительно нуждался в табаке, и Булгарин обрадовался, что смог ему услужить. Повторив свое приглашение, он спросил просто так:
— А что это ты караулишь?
— Тюрьму. Хочешь взглянуть? Довольно любопытно.
Корнет оставил своего коня у ворот, и они пошли.
Прочный сруб из толстых бревен стоял на каменном фундаменте, во втором этаже было проделано несколько маленьких окошек. С неказистого крыльца офицеры попали в коридор, деливший тюрьму на две половины: мужскую и женскую. Внизу помещались одиночные каморки для уже осужденных преступников, а наверху — большие комнаты для арестованных, которые дожидались суда. Все заключенные были местными жителями; до самого прихода русских при тюрьме оставался шведский караул с запиской от Сандельса — просьбой взять охрану узилища на себя, а караул отослать к отряду. Новый приятель Булгарина отомкнул дверь в общую залу и пригласил его войти.
Несколько женщин разного возраста сидели на топчанах или прохаживались между ними, беседуя друг с другом. Фаддея поразили росписи стен, грубо выполненные неумелой рукой: это были сцены Страшного суда и адских мук. Доморощенный живописец изобразил черных рогатых чертей, варивших преступников в котлах или жаривших их на вертелах, и еще каких-то странных зверей — то ли медведей, то ли львов, — терзавших их своими когтями. На потолке же, по-видимому, был нарисован рай — небо с облаками и звездами; в дальнем углу стояла кафедра для пастора. Как же, должно быть, неприятно здесь находиться!
Узницы совсем не обращали внимания на офицеров. Совсем молодая девушка, лет двадцати, сидела на своем топчане с безучастным видом. Она показалась Фаддею красивой: светлая, круглолицая, голубоглазая — точно звездочка в темной ночи. Интересно, какой проступок она совершила? Поручик подозвал солдата, говорившего по-фински, и с его помощью начал бесцеремонно расспрашивать девушку. Солдат перевел, что бедняжку обвинили в детоубийстве, но она ни в чем не виновата. Булгарин поманил товарища в сторонку.
— Знаешь что — давай ее выпустим?
Солдату-карелу пришлось несколько раз повторить арестантке, что она вольна вернуться домой. Поняв наконец, она широко улыбнулась, показав милые ямочки на щеках. Если у двух вертопрахов еще оставались сомнения в том, что они сделали доброе дело, то теперь они развеялись совершенно; девушке дали пару серебряных рублей на дорогу, и Булгарин проводил ее до городской черты, чтобы она благополучно миновала караулы.
Об атаке в конном строю не могло быть и речи: лошади переломали бы себе ноги о разбросанные там и тут замшелые валуны, трухлявые пни и упавшие деревья с острыми сучьями. Два взвода улан, посланные Рахмановым на подмогу капитану Зеленке, могли только стоять и смотреть, как пехота отбивается от шведов.
Ранним утром, когда над водой стелился туман, к берегу тихо, почти без плеска, подошли рыбачьи лодки. Шведов было не меньше батальона, а то и двух — они рассыпались по кустам, пробираясь к Куопио с севера и с востока, в обход желтой мызы, игравшей роль сторожевого поста. У Зеленки была всего одна рота солдат и с десяток казаков для связи; оставив один взвод оборонять желтую мызу и приказав солдатам перебегать по крыше с места на место, чтобы казалось, что их больше, он выстроил остальных цепью и повел на кусты, приготовившись умереть в бою.
Птицы испуганно смолкли: выстрелы отдавались гулким эхом, пули теперь залетали в лес, с чмоканьем впиваясь в стволы, на головы уланам сыпалась хвоя и шишки. Стрельба становилась гуще то справа, то слева, за кустами мелькали то серые сермяги, перетянутые черными ремнями, то зеленые мундиры, но вот впереди послышался дружный залп и громкое "ура!". Не сговариваясь, уланы тронули лошадей шагом, пригибаясь к гривам и отводя от лица колючие лапы.
Чернокудрый красавец Потемкин со шпагой в руке и при всех орденах бежал впереди лейб-егерей, увлекая их в штыковую атаку. Уже не думая отстреливаться, шведы и финны отступали к своим лодкам; настигнутые отбивались, по берегу катались сцепившиеся тела врагов, отплевываясь от песка… Взмахивая веслами, лодки быстро скользили по озеру и вскоре скрылись за изломами лесистого берега; несколько мертвых тел покачивались на волнах.
Дежурство по госпиталю совершенно отбило у Булгарина аппетит, он отказался от ужина и выпил только чаю с кнакебрё. После целого дня среди криков, стонов и тошнотворного запаха крови назначение в караул у тюрьмы показалось праздником. Поднявшись по знакомым ступеням, но теперь уже со связкой ключей, он решил от скуки проинспектировать обе залы с арестованными. Мужскую половину Фаддей покинул довольно быстро, с неприятным чувством, пошел на женскую и… не может быть!
"Звездочка" вновь сидела на своем топчане, опустив голову и глядя в пол. Булгарин позвал солдата-переводчика. Девушка отвечала ему неохотно. Да, она вернулась в свое селение, но дома никто не хотел с ней разговаривать — ни подруги, ни родичи. В воскресенье ее не пустили в церковь. Мать отвела ее к пастору; тот сказал, чтобы она возвращалась в тюрьму и ждала законного суда: не русским решать, виновата она или безвинна; коли греха на ней нет, Бог ее не оставит.
Казаки, примчавшиеся в город, не могли сказать ничего толком, повторяя, что сюда идет "видимая-невидимая сила". С юга доносилась стрельба, хотя уж оттуда, со стороны заросших кустарником скал, нападения никак не ожидали. Надвинув поглубже шляпу с генеральским султаном, Рахманов вышел из Куопио со всем своим отрядом, оставив только караулы и пикеты на берегу; его адъютант отправился выяснять, что же это за "видимо-невидимая сила", захватив с собой взвод корнета Булгарина.
Камни остыли за ночь, еще не успели нагреться и тянули в себя тепло из распластавшихся на них тел. Сквозь прорехи в пелене тумана, окутавшего берег, виднелись лодки, лодки, лодки, угадывались колонны, шедшие вдоль песчаного обрыва в сторону большой дороги и тотчас пропадавшие за выступом скалы. Сколько их? Две тысячи? Три? Адъютант показал рукой, что им нужно перейти в другое место и посмотреть оттуда. За холмом оказался глубокий овраг; офицеры начали осторожно спускаться, прячась за кустами…
— Сейс![37]
Мягкая песчаная почва осыпалась под ногами, колючий малинник цеплялся за одежду, неловко отпущенная ветка хлестнула по лицу. Грянул выстрел, пуля просвистела у самой щеки. "Не моя", — успел подумать Булгарин, вставляя ногу в стремя. Он выстрелил наудачу из пистолета и пришпорил коня. Стрелки в серых куртках и черных круглых шляпах уже выбирались из оврага, из кустов впереди выскочили несколько фигур, бросились наперерез; кто-то из улан выстрелил из карабина, Фаддей достал саблю и замахнулся на финна, возившегося с пороховой полкой допотопного ружья, тот увернулся; выстрел, другой…
Рахманов занял оборону на перешейке, отделяющем Куопио от большой земли, где еще оставались засеки, устроенные Сандельсом. Заряды было приказано беречь, но и шведы, похоже, не были ими богаты — началась резня. Первую атаку отбили с большим трудом; те, кто еще мог держаться на ногах, — изодранные, в крови, — выискивали живых среди лежавших. Когда финны вернулись, русские успели подкатить артиллерию и жахнули картечью. Несколько десятков человек упали как подкошенные, финны бросились бежать врассыпную. Два орудия перетащили на руках на высокий берег и стреляли оттуда ядрами по лодкам, отмечая каждое попадание громогласным "ура!".
Каждую ночь в Куопио били тревогу; солдаты спали по очереди, проводя порой круглые сутки под ружьем, уланы и казаки часами не слезали с седел, отправляясь в разъезды, и всё равно финским крестьянам, подплывавшим на лодках, удавалось снимать часовых даже в самом городе.
Госпиталь был переполнен, припасы на исходе: летучие отряды Сандельса перехватили у Варкауса обоз с мукой, отправленный из Петербурга. Солдаты, доевшие последние сухари, бродили по лесам, собирая грибы — белые, подберезовики, маслята, лисички, — которыми финны почему-то брезговали; лошади совсем отвыкли от овса, питаясь в лучшем случае травой. Фуражирам приходилось забираться всё дальше в чащу, отыскивая жилища крестьян, чтобы реквизировать скот; из каждой такой экспедиции половину привозили ранеными или убитыми. Измотанные бессонницей, до смерти уставшие люди двигались, как манекены, машинально исполняя привычную работу. Светлые ночи, сливавшиеся с днем, еще усиливали ощущение морока.
Барабаны пробили вечернюю зорю, трубач выдул последний звук — и вдруг по всему лагерю прокатилось "ура!". Барклай-де-Толли решил вернуться в Куопио: отчаянное донесение от Рахманова перетянуло на весах его совести педантичный приказ Буксгевдена. Солдаты разводили костры, располагаясь на биваках; улицы вдруг оказались запружены конными повозками, поднялась суматоха: одним нужны были магазины, другим — помещения для больных, офицеры подыскивали себе квартиры и расспрашивали о знакомых. В "даровом трактире" царило оживление: Булгарин купил у казаков барана за два червонца, запах жареного мяса щекотал ноздри, заставляя сглатывать слюну; уланы носили охапки соломы в дальнюю комнату, где после ужина лягут спать гости. Ба-бах! Оконные стекла задрожали, трубы пели тревогу, барабанная дробь сливалась с ружейными выстрелами. Все гости побежали к своим полкам; Булгарин велел денщику седлать ему лошадь. Когда он прискакал к собору, эскадрон уже строился, а пехота встала сомкнутой колонной за двумя пушками. Появился сам Барклай; удерживая левой рукой поводья переступавшего ногами коня (правая, искалеченная под Прейсиш-Эйлау, была на перевязи), генерал принимал донесения и отдавал распоряжения.
Расспросив товарищей, Булгарин узнал, что Сандельс атаковал Куопио с трех сторон, устроив две плавучие батареи на понтонах. Эскадрон князя Манвелова рысью отправился к желтой мызе, захватив по одному егерю на каждую лошадь; остальных улан вместе с мушкетерами и лейб-егерями вывели за город и оставили в резерве.
Из леса, гремевшего выстрелами, выбегали русские стрелки, отступая к городу через пустошь, усеянную валунами и поросшую кустарником. Вот показалась финская цепь, за ней несколько шведских солдат с фальконетами: приметив плоский камень, они клали на него свою пушечку и стреляли картечью. Следом шла шведская колонна — ее встретили ядрами. "Ура!" — закричали шведы и бросились вперед.
Полковник Потемкин — с запавшими, но выбритыми щеками, щеголеватый и даже надушенный — вёл лейб-егерей шагом, как на ученье; на флангах строился Ревельский мушкетерский; пушки отвезли назад под защиту улан. Булгарин завороженно смотрел на шеренги лейб-егерей, смыкавших редевшие ряды; до шведов саженей сто… пятьдесят… тридцать… Остановились… Залп! Бегом в атаку! "Урааа!"
Шведы снова скрылись в лесу; от Барклая прискакал ординарец с приказом идти на берег. Уланам с пиками вновь выпало стоять под пулями, издали наблюдая подвиг товарищей: на лошадях не расскачешься. С плавучих батарей летели ядра, затем картечь, но русская пехота шла грудью на свинец шеренга за шеренгой. Шведы то напирали плотными рядами (Булгарин, стоявший впереди своего взвода, мог разглядеть лица их офицеров), то отступали врассыпную, отстреливаясь. В пушечном грохоте, какофонии криков и воплей минула ночь, а когда желтое солнце окрасило в розовый цвет пухлую перину тумана, накрывшую озеро с россыпью мелких островков, шведов на берегу не оставалось — только плеск весел нарушал внезапную тишину.
Барклай — высокий, прямой, бледный — ехал шагом вдоль линии, приветствуемый солдатами. "Благодарю за службу!" — говорил он вместо обычного: "Молодцы, ребята!"; "Рады стараться!" — кричали в ответ. Булгарин всматривался в продолговатое, осунувшееся, но важноспокойное лицо генерала с двумя глубокими морщинами меж бровей, и в голове его складывались строчки.
Вечером, когда офицеры, собравшись в "даровом трактире", помянули погибших и выпили за здоровье командира, Фаддей продекламировал:
Автора хвалили; корнет втайне надеялся, что адъютант Барклая, бывший на ужине, как-нибудь расскажет начальнику о его стихах.
Через день командующий давал обед для всех офицеров. Вблизи он казался старше своих лет: безволосый череп до самого темени, седина на висках. Услышав фамилию Булгарина, Барклай пристально взглянул на корнета умными светло-карими глазами.
— Подождем, еще найдем случай отличиться, — сказал он, слегка растягивая слова. — Война не кончена, еще будет много дел!
НОВАЯ ДЕРЕВНЯ
— По коням! Садись! — скомандовал Депрера-дович, а Давыдов повторил за ним для своего эскадрона. — Палаши-и! Вон! Прямо, шагом!
Марш!
Несколько сотен копыт глухо затопали по опилкам Конногвардейского манежа.
— Рысью! Марш! Держать равнение!
Волконский трусил на две лошади впереди своего взвода.
— Левое плечо вперед! Марш!
Кавалергарды стали поворачивать вправо; поручик понуждал своего коня, поглядывая на флангового.
— Дави Волконского! — услышал он вдруг резкий голос Уварова.
Серж обернулся — нет, никакой ошибки не было, расстояние то же, линия ровная. Да что же это такое, в конце концов! Он уже заметил, что шеф полка за что-то взъелся на него, изводя придирками, но вот так, без вины, оскорблять перед всеми! Покинув строй, поручик слез с коня и пошел к выходу из манежа, не обращая внимания на окрики эскадронного командира.
— Возьми мой палаш: я арестован, — сказал он караульному офицеру на полковой гауптвахте.
Каблуков изумился.
— Как? Погоди, да объясни же, что с тобой случилось!
Волконский рассказал ему, как было дело; Каблуков не соглашался принимать его палаш, уверяя, что это недоразумение, которое сейчас разъяснится. Полные губы Сержа сложились в упрямый замок. Нет, в нём обижен мундир, и раз так, то он подаст просьбу о выходе из армии. Пускай Уваров любимчик государя и пусть он отличился в прошлую кампанию, он не имеет никакого права, решительно никакого права…
— Вот он где! — Доброе круглоглазое лицо Депрерадовича прояснилось. — Что же это ты, голубчик…
Волконский заново объяснил командиру полка, что более не может оставаться в армии при таком к нему отношении; Депрерадович и пришедшие с ним офицеры в один голос уговаривали его не принимать слов Уварова в обиду, на что Серж объявил, что всё равно подаст в отставку.
— Ну и подавай! — обиженно воскликнул Депрерадович, рубанув рукой воздух. — Подавай! А пока я твой командир! Марш в казармы!
Давыдов посмотрел на поручика с укором и покачал головой.
Чернышев болтал всякий вздор. Узнав о его возвращении из Парижа, Волконский тотчас отправился к нему, чтобы расспросить хорошенько, и теперь был вынужден слушать про фасоны новых французских мундиров и ухищрения, к каким прибегают дамы, чтобы не забеременеть. И это говорит человек, который присутствовал в Байонне при низложении целой королевской династии!
У Alexandre самоуверенный вид мужчины, не знавшего отказов, слегка раскосые глаза, мелко завитые черные кудри и довольно крупный нос с чувственными ноздрями. Он говорит по-французски с непринужденностью, необходимой для пустой и легкой светской беседы, Сергей же всячески старается направить их разговор на интересующую его тему: что за человек Бонапарт? Чернышев словно издевается над ним, сыпля анекдотами: Наполеон имеет привычку тянуть своих адъютантов за уши, точно детей, и даже боевые генералы, прошедшие сквозь огонь многих сражений, могут подвергнуться этой экзекуции; он неприхотлив, главная роскошь для него — быстрота, с какой исполняются его приказания. Император никогда не предупреждает о своем отъезде, поэтому во дворе всегда стоит оседланная и взнузданная лошадь. "Коня!" — говорит он, и вокруг тотчас делается суматоха: все спешат пройти в двери, толкая и роняя друг друга, точно объявили о нападении неприятеля; между тем Наполеон вскакивает на своего арабского скакуна и пускает его галопом, не дав себе труд подобрать поводья, а остальные мчатся за ним, глотая пыль. В еде он не особенно разборчив и обедает не более двадцати минут, зато подать на стол должны немедленно, поэтому каждые полчаса на вертел насаживают новую пару цыплят: никто не знает, когда император потребует себе кушанье. После победы при Маренго его повару Дюнану пришлось состряпать обед практически из воздуха, поскольку обозы отстали, а в походном несессере оставались только бутыль с оливковым маслом и пара зубчиков чеснока; один адъютант Бонапарта где-то изловил цыпленка, другой нарвал в огороде петрушки, третьему посчастливилось найти пару шампиньонов — Дюнан изрубил ощипанного цыпленка саблей, поджарил его с этой жалкой приправой и подал через четверть часа; с тех пор император заказывает цыпленка а-ля Маренго после каждой победы, на удачу, потому что, как говорят, он очень мнителен…
— Здравия желаю, ваше превосходитель-ство! — гаркнул в прихожей денщик Чернышева.
Оба офицера вскочили и стали застегивать сюртуки; они успели вовремя: вошел Уваров. Окинув обоих надменным взглядом и кивнув на приветствия, он велел Чернышеву зайти к нему, после того как он представит рапорт государю, Волконскому же ничего не сказал и сразу вышел.
— Мое мнение таково, что Испания станет une sacrée épine dans le pied de Bonaparte[38].
Проводив шефа, Alexandre заговорил совсем другим, серьезным тоном.
— Il n’est si bon cheval qui ne bronche[39]; наш гений совершил ошибку, отправив в Мадрид князя Мюрата, который хорошо умеет только рубиться, и попытался исправить ее второй, заменив его своим братом Жозефом — человеком вовсе не военным. Но самое главное — он до сих пор уверен, что испанцы будут благословлять его за то, что он избавил их от Бурбонов.
— Жозеф Бонапарт — король Испании?
— И сам этому не рад. Уверен, что он предпочел бы и дальше сибаритствовать в Неаполе, куда теперь едут полумертвый герцог Бергский, прижимая к груди вожделенную корону, и его торжествующая жена. Помяни мое слово: пройдет несколько месяцев, и Наполеону придется самому вести армию через Пиренеи.
— Но зачем ему это нужно? Qui trop embrasse mal étreint[40].
Чернышев пожал плечами.
— Мне кажется, Испания для него не цель, а средство. Стать твердой ногой на юге, чтобы развязать себе руки на севере.
— Ты думаешь, будет новая война?
— Прости, мне нужно ехать к государю.
Проклиная Уварова, явившегося так не вовремя, Волконский рапортовался дежурному офицеру здоровым (хотя еще утром сказался больным), и тем же вечером прочитал в приказе о своем назначении в полковой караул.
Он был во внутреннем дворе, когда прибежал запыхавшийся Колычев.
— Уваров в манеже! — сообщил он, с трудом переводя дыхание. — Говорит Депрерадовичу: "Кто у вас в карауле?" Тот отвечает: "Волконский". "Заметили вы, что у него усы?" Наш ему: "Не может быть!" Идут сюда.
Серж провел пальцами по верхней губе и нащупал там мягкий пушок. Спорить с Уваровым? Объяснять, доказывать? Увольте! У караульного кавалергарда оказалось при себе подобие бритвы; преодолев брезгливость, поручик выскоблил себе верхнюю губу этим тупым орудием пытки. Вытянувшись в струнку, отдал честь шефу полка, который ничем не выдал своего разочарования, зато смешинки в глазах Депрерадовича, прятавшего улыбку, стали наградой за все мучения.
Через день полк выехал в Новую Деревню — лошадей перевели на травяное довольствие. Начало новой жизни, которой предстояло продлиться шесть недель, отметили большим обедом с целым морем шампанского; Николай Иванович пил наравне со всеми, заразительно смеялся и обнимался с поручиками.
Отношение Волконского о выходе из армии ему вернули с выговором, потому что составлено не по форме. Он решил подождать до сентября и подать новое.
После двух кружек кваса с хреном голове стало легче, а язык уже не напоминал собой сухую губку. Но лишь когда денщик вылил на голову Сержу ковш холодной воды, звуки и краски мира обрели былую прелесть.
Солнце стояло в зените; в небе носились ласточки, еще какая-то птичка тоненько пела: тли-тли! Впереди — долгий летний день, который нужно чем-то занять до вечера.
Вчера кутили у Валуева на Черной речке. Обед перешел в ужин, а когда варили жженку, оказалось, что Давыдова нет — сбежал на дачу к своей красавице-жене. Это не по-товарищески! Воротить его! Несколько кавалергардов, в одних нательных рубахах и панталонах (сюртуки давно были сняты), отловили мирно пасшихся лошадей и поскакали охлюпкой на Строгановский мост. За краснокирпичной Предтеченской церковью пустились во всю прыть через Дворцовый двор; охрана спохватилась слишком поздно, когда шалуны уже проскакали сквозь парадные ворота; вихрем промчались через второй наплавной мост и скрылись от погони в Лопухинском саду. Дача Давыдова была на берегу Карповки, там все уже спали. Волконский кричал вместе с другими: "Отдавайте нам беглеца, он наш" — в тайной надежде увидеть хоть одним глазком прекрасную Аглаю в неглиже. Толстяк Александр Львович вышел на крыльцо, всячески уговаривал не шуметь и оставить его в покое; его заставили просить прощения за дезертирство и лишь тогда воротились кружным путем назад. Когда же они разошлись? Верно, под утро…
Братья Каблуковы уже куда-то ушли. В "артели" Волконского они были старше всех; Василий, получивший под Аустерлицем три сабельных удара по голове и две раны штыком в грудь, страдал от ломоты и даже, по ходатайству штаб-лекаря, получил дозволение носить вместо каски обычную шляпу; в кутежах и попойках он не участвовал, и Платон тоже воздерживался из солидарности с ним. Зато Поль Лопухин еще лежал в избе на походной кровати; кувшин с квасом дожидался его пробуждения.
Поль требовал от вина не веселья, а забвения: его угораздило влюбиться безответно. Любая девица была бы рада ухаживаниям ангельски красивого кавалергарда, единственного сына у богатого отца, однако коварный Амур послал свою роковую стрелу из небесно-голубых глаз Жанетты Алопеус — супруги русского посланника в Стокгольме, "насильственный и неимоверный поступок" в отношении которого послужил оправданием войне в Финляндии. Граф Алопеус, родом финн, был старше своей жены на семнадцать лет и Полю с Сержем казался стариком, хотя приходился ровесником Депрерадовичу. Наружность его была самая неприветливая, он вечно хмурил густые брови, сжав тонкие губы, и вовсе не говорил по-русски. Зато его прелестная супруга, идеал немецкой красоты, повергла к своим изящным ножкам половину Петербурга; сам государь, un homme a femmes[41], почтил ее своим вниманием и стал восприемником ее дочери, недавно появившейся на свет. Однако кроткая графиня легко отражала приемы самых отъявленных сердцеедов и безошибочно лавировала в обманчиво тихом заливе высшего света, избегая подводных камней. Поль был безутешен; Серж тоже страдал: Кирилл Нарышкин всё-таки женился на Мари Лобановой…
Дверь сарая открылась, и оттуда в белом облаке появился Чернышев с безупречно напудренными волосами. Денщик в серой рабочей блузе безудержно чихал; Alexandre прогнал его, смахнул невидимую пылинку с рукава парадного красного вицмундира, аккуратно надел черную фетровую шляпу с султаном из белых, черных и рыжих петушиных перьев… Видно, собрался ехать в Павловск или на Каменный остров.
Волконский прятался за иронией, потешаясь над той важностью, какую Чернышев придавал пудрению волос, однако эта броня не защищала от уколов ревности: Alexandre сумел угодить и государю своим рапортом, и французскому императору; его вновь посылают в Париж, Наполеон уже изъявил свое согласие его принять. Чернышевские пророчества начинали сбываться: в середине июля испанцы разбили французов при Байлене; в парижских бюллетенях ограничились замечанием о том, что "сия неожиданная новость придала отваги повстанцам", зато в английских газетах писали, что генерал Кастаньос захватил в плен двадцать тысяч человек, Жозеф Бонапарт со своими генералами бежал из Мадрида за Эбро, и Наполеон в ярости. Скорее всего, ему придется преподать урок испанцам самому, раз остальные полководцы без него беспомощны, и Alexandre станет тому свидетелем! Он будет наблюдать гения на поле боя!
САВОЛАКС
Среди старых, сизых елей встречались кряжистые дубы и бугристые липы. Лес то расступался, открывая красивые изумрудные лужайки с прозрачными ключами, то сгущался вновь, закрывая небо; звериные тропы упирались в бурелом, там и тут между толстенными стволами темнели замшелые валуны, которые в рассветном сумраке можно было принять за сгорбленные фигуры; в оврагах зеленые перья папоротников скрывали под собой топкую жижу. Невидимые варакушки щебетали в кустах на разные голоса, где-то в вышине выбивал свою дробь пестрый дятел, цвинькали синицы, серо-рыжие кукши носились стайками, раскрыв веером хвост и посвистывая "куук-куук". Иногда лошади всхрапывали, почуяв крупного зверя, но ни лисы, ни росомахи не решались показаться на глаза, лишь случайно потревоженные кусты указывали на их недавнее присутствие.
Ехать можно было только шагом, в один конь. Проделав верст двадцать, вышли к довольно большой поляне у ручья; Булгарин объявил привал. Уланы достали косы и принялись косить траву для лошадей, которых им было приказано размундштучивать поочередно. Несколько человек разводили костер и прилаживали над ним котел, другие отправились за грибами. Расставив часовых с заряженными штуцерами, корнет решил размять ноги в ожидании завтрака.
Налетевший ветер зашумел густыми кронами и сдул надоедливых комаров. От костра пахнуло дымом, но сквозь него вдруг пробился тонкий запах ананасов. Булгарин пошел на запах, трепеща ноздрями. У самого ручья покачивались невысокие стебли с зазубренными листочками, сбрызнутые ароматными розовыми каплями княженики, которую нижние чины называли мамурой. Фаддей принялся собирать ягоду прямо в шапку, то и дело отправляя горсть себе в рот и зажмуриваясь от удовольствия.
В грибную похлебку всыпали крупу, которую везли с собой в саквах. Подкрепившись, продолжили путь и еще версты через две завидели впереди селение в пять больших деревенских домов. Булгарин взял с собой двух улан, финна-переводчика и лазутчика, оставив остальных в лесу.
Рахманов отправил его на это задание, чтобы дать возможность отличиться. Фаддей только о том и мечтал, однако не строил из себя удальца и принимал всевозможные предосторожности. Он уже навидался разных зверств, какие учиняли местные крестьяне с захваченными врасплох русскими; лазутчик, которого ему навязали — то ли датчанин, то ли жид-выкрест из Гамле-Карлебю, — не внушал ему доверия, а простодушие финна-толмача казалось напускным. В животе холодным клубком свернулся страх, спина взмокла. Когда навстречу всадникам вышли несколько крепких неприветливых мужчин, юный корнет, стиснув в руке поводья, нарочно старался говорить низким, густым голосом. Им нужен провиант и фураж, они заплатят, — и велел унтер-офицеру развязать кожаный мешок с мелкой серебряной монетой.
Крестьяне вынесли лепешек, крынку сливочного масла, большую бутыль мутного самогона, несколько кувшинов с кислым молоком и торбы с ячменем, Булгарин отсчитал им двести рублей ассигнациями и мелочью. Припасы доставили уланам, которые вышли из леса, но оставались на опушке, в ружейном выстреле от деревни; корнет велел финну передать крестьянам, что, если они приблизятся к часовым или совершат хоть малейший неприязненный поступок в отношении солдат, всю деревню сожгут. Достав из-за пояса заряженный пистолет (второй висел на витишкете), Фаддей вошел в дом, точно Ринальдо Ринальдини.
Комната была просторная и чистая, с простой деревянной мебелью. Корнет, переводчик и лазутчик уселись за стол, им подали соленую рыбу с яичницей и крынку кислого молока. Поселяне устроились на скамьях, положив руки на колени, и смотрели, как они едят; те, кому места не хватило, встали у стены. Это действовало на нервы.
С едой расправились быстро, но тотчас уйти не получилось. Седой старик, сидевший в середине лавки, подал голос:
— Вы, верно, возвращаетесь в Россию, господин офицер?
— Нет, я еду в Рауталампи к главному отряду.
(Пусть так и скажут своим, если те вздумают устроить засаду.)
— Странно, — сказал старик. — А мы слыхали, что господа русские погостили и возвращаются домой.
Булгарину стало тоскливо. Он опасался разговоров "о политике", не зная точно, что можно говорить, а что нельзя и где проведена черта, к которой лучше не приближаться. Почта сквозь финские леса не продиралась, прибытие живого курьера с донесением считалось чудом, поэтому никто ничего не знал наверное. Ходили слухи о неудаче генерала Раевского при Лаппо, после которой он вынужден был отступить на юг, к Алаво, а шведы завладели проезжими путями к Вазе. Барклай-де-Толли точно уехал в Россию, сдав командование Тучкову 1-му, оправданному по следствию; причиной отъезда официально считалась болезнь Михаила Богдановича, хотя меж офицеров говорили, что всему виной неприязнь к нему главнокомандующего, который не может простить Барклаю дружбы с Беннигсеном. Во всяком случае, государь теперь точно узнает из первых рук, как обстоят дела, и не замедлит прислать подкрепление. Пожалуй, об этом сказать можно.
— Финляндия присоединена к России, вам было об этом объявлено.
Фаддею показалось, что финн слишком долго переводит его слова — не добавил ли он чего-нибудь от себя? Однако он продолжал:
— Из России идет сильное войско, скоро всех шведов прогонят обратно в Швецию.
На старика это впечатления не произвело. Он произнес длинную тираду, крестьяне одобрительно зашумели; Булгарин вопросительно уставился на переводчика.
— К нам идет на помощь сам король, с много кораблей, — заговорил тот, запинаясь. — Не поможет лес — поможет море. Мы не отдать нашу землю, мы все помогать наш король. От меча уйти, от обуха не уйти. Русские убивать всех, тогда получать нашу землю.
— Русские не будут вас убивать, и вы скоро поймете вашу выгоду, — возразил корнет. — Вам лучше быть под рукой русского государя, сильного и богатого, чем слабого и бедного шведского короля.
— Короли меняются — страна разоряется, — с досадой махнул рукой старик. — К тому же мы со шведами одной веры.
— Это неважно, вера не имеет значения. Я сам лютеранин, — не моргнув глазом, соврал Булгарин.
Крестьяне снова зашумели, переглядываясь в изумлении. Старик как будто рассердился.
— Вы лютеранин и сражаетесь против лютеран? Тогда понятно, почему добрые люди не хотят вам помогать, а служат вам только негодяи. Вот он, — старик ткнул пальцем в лазутчика, — был приказчиком у купца Перльберга в Гамле-Карлебю, обокрал своего хозяина и был за то посажен в тюрьму, а русские его выпустили.
Он еще не закончил говорить, как лазутчик вскочил на ноги, крича что-то по-шведски, и замахнулся на старика; Булгарин схватил его сзади за шиворот, рванул к себе, предупреждая драку, а дослушав перевод, вытолкал в дверь, приказав часовому не спускать с него глаз. Старик подобрел, крестьяне посмеивались. Когда все вышли из избы вслед за корнетом, старейшина сказал ему напоследок:
— Если русские платят тому человеку за шпионство, они только даром переводят деньги: правды ему всё равно никто не скажет, он вас кормит баснями. И вымытая свинья в грязь полезет. Вы человек молодой, если вы нас обманываете, то берете страшный грех на свою душу. Солгать — что украсть…
Булгарин велел унтеру отсыпать старику еще горсть мелкой монеты для раздачи вдовам и сиротам от имени русского царя и торжественно поклялся, подняв два пальца вверх, что никто не заставит финнов-лютеран переходить в православие. Он был несказанно рад, что всё закончилось благополучно и он не оставляет у себя в тылу очаг сопротивления.
Отряду оставалось пройти еще верст десять до цели своего похода. Когда она забрезжила впереди, за опушкой леса, спустилась ночь, и Булгарин решил отложить дело до утра. Он приказал не разводить костров, чтобы не выдать своего присутствия, не расседлывать и не размундштучивать лошадей, но прежде покормить их по очереди.
Расставил часовых, остальным велел отдыхать и лёг сам, завернувшись в шинель. Сон пришел не сразу — зудели комары, один раз прямо над головой бесшумно пролетела неясыть, мягко взмахивая крыльями, — и всё же усталость взяла свое. Когда корнет проснулся, уже рассвело.
Солнце в ярко-желтом кокошнике глядело сквозь утреннюю дымку на поросший мятликом и кипреем луг; теплый ласковый свет стекал по скатам крыш большой деревянной мызы, выкрашенной светлой охрой. В открытые ворота выходили белые рыжебокие коровы, кивая головами и позвякивая колокольчиками, за ними шел пастух.
— Взво-од! Рысью! Ма-арш!
В одну минуту уланы въехали во двор, спешились, окружили дом со всех сторон, держа штуцеры наготове. В первом этаже открылись ставни, в окне мелькнуло испуганное женское лицо; Булгарин взбежал на крыльцо, вошел в прихожую, повернул в залу налево…
— A quoi dois-je cette visite matinale?[42] — спросил его немолодой мужчина в утреннем сюртуке, стоявший у круглого стола.
Корнет обрадовался, что сможет обойтись без переводчика.
— Pardonnez-moi cette intrusion: raison de service[43], — сказал он, стараясь держаться непринужденно.
Хозяин перевел взгляд на лазутчика, маячившего за спиной корнета, однако лицо его осталось бесстрастным.
— Понимаю, я сам бывший военный, — сказал он. — Чем могу служить?
— Нам стало известно, что полковник Фиацдг находится в здешних краях; мой генерал приказал мне доставить его.
Швед удивленно приподнял правую бровь.
— У вашего генерала неверные сведения. Знаете ли вы в лицо полковника фон Фиандта?
— Никак нет, но этот господин с ним встречался. — Булгарин указал на лазутчика.
Хозяин снова пристально на него посмотрел.
— Полковника фон Фиандта здесь нет, — произнес он твердым голосом. — Мы с ним в родстве, и двери моего дома всегда открыты для него, но если бы он явился сюда искать помощи и защиты, я немедленно проводил бы его к генералу Сандельсу. Впрочем, вы сможете в этом удостовериться. Позвольте только предупредить дам: они могут быть еще не одеты.
— Покорнейше прошу.
Швед вышел, Булгарин остался в комнате один с лазутчиком. В мечтах всё рисовалось ему иначе: он входит, застигнув хозяев врасплох и не дав им опомниться, решительно раскрывает двери — одна комната, другая, за ним бегут растерянные, испуганные женщины, он слышит стон из-за стены, ловко находит потайную дверь, замаскированную в шкафу. На постели полулежит мужчина с перебинтованной грудью; под спину ему подложены подушки, прекрасная девушка с распущенными волосами подает ему питье; она бросается к ногам русского офицера, умоляя пощадить ее отца; в ее больших глазах застыли готовые пролиться слезы. Фаддей говорит ей… Он в пятый раз мысленно проговаривал свою речь, когда вернулся хозяин дома, сопровождаемый тремя дамами и тремя юношами.
— Мое семейство! — представил он. — Жена, дочери, сыновья и домашний учитель. Они побудут здесь, а вас я прошу следовать за мной.
Швед говорил голосом, не допускающим возражений, и Булгарин поймал себя на том, что безропотно подчиняется ему, вместо того чтобы утверждать свою волю. Должно быть, этот человек в прошлом был офицером высокого ранга, не меньше полковника. Великая сила привычки!
Они прошли через все комнаты, поднялись на чердак и спустились в погреб, вышли во двор, осмотрели людские избы, сараи, конюшню, сад, гумно, скотный двор… Булгарин понятия не имел, как выглядит полковник Фиандт и куда он ранен. По слухам, ему должно быть лет сорок пять; он швед, но, как и Сандельс, говорит по-фински. Летучий отряд Фиандта был дважды разбит в конце июня полковником Властовым, которого Барклай послал на соединение с Раевским, и затем словно растворился в лесах. Не мог ли Фиандт переодеться крестьянином и стоять теперь здесь же, опираясь на вилы? Фаддей заставлял лазутчика рыться в сене и перетряхивать солому, получая от этого злорадное удовольствие, но больше для того, чтобы сказать потом Рахманову, что добросовестно исполнил его поручение. Ему очень хотелось поверить хозяину мызы; неподкупный голос совести шептал, что он просто боится найти здесь Фиандта, ведь на обратном пути полковника непременно попытаются отбить… Голос рассудка перебивал его: вся эта история с ранением и прятаньем — чистой воды выдумка; финские крестьяне сами сказали, что русские не дождутся от них правды; возможно, это просто приманка, западня. Надо поскорее возвращаться.
На круглом столе стоял большой серебряный поднос с кофейником и чашками; домочадцы не завтракали, дожидаясь окончания обыска. Булгарин приказал унтер-офицеру вывести людей за ворота, но оставаться на большой дороге и покормить лошадей, а лазутчику — находиться при взводе.
В Финляндии пили жиденький кофе, еще хуже немецкого, — не сравнить с ароматным, крепким, густым напитком, к какому привыкли в России и в Польше, однако Фаддей был рад и этому. Хозяйка наполнила чашки. Пили в полном молчании, но после хозяин дома откинулся на спинку стула, положив ногу на ногу, и побарабанил пальцами по столу, собираясь с мыслями. Булгарин внутренне напрягся, предчувствуя новый политический разговор, вести который будет куда сложнее, чем с крестьянами.
— Скажу вам откровенно, господин офицер, — начал швед, — если бы я всё еще был в военной службе, то дрался бы с вами до последней капли крови. Но я в отставке и могу высказывать свое мнение.
По лицу его супруги было видно, что это мнение ей уже известно и не по душе, однако она промолчала.
— Я не одобряю упорства нашего короля, — продолжал ее муж, ни на кого не глядя. — Швеция не может позволить себе роскошь воевать, ей следовало соблюдать нейтралитет. Все эти рыцарские поступки, крестовый поход против Буонапарте, "зверя Апокалипсиса", — поэзия трубадуров; мы живем в иной век, правитель должен видеть вещи такими, каковы они есть, а не такими, как ему хочется. Разве можно было полагаться на Англию? Они обещали нам высадить десант и не высадили, прислали несколько тысяч ружей — те оказались негодными. Разве это союзники! А мы из-за них окажемся присоединены к России…
— Но вам от этого будет прямая выгода! — оживился Булгарин. — Под властью нашего государя вы станете развивать торговлю и промышленность, вас никто не станет притеснять и требовать налог на кофе…
(Фаддей внутренне похвалил сам себя за то, что так удачно ввернул этот аргумент.)
Старый швед поднял на него глаза, в которых читалась настоящая боль.
— Будущее известно одному Богу, — сказал он, — а настоящее безрадостно. Я не предвижу счастливого исхода, вот почему я не позволил сыну вступить в военную службу.
— Я покорился вашей воле, отец, но до сих пор сожалею об этом! — тотчас отозвался старший из сыновей, глядя в стол и покраснев.
Булгарин был растроган искренностью этих людей; в эту минуту он сочувствовал им всем сердцем, ему захотелось что-нибудь сделать для них. Он спросил почти заискивающим тоном, нельзя ли накормить его людей и выдать фураж для лошадей, он заплатит наличными.
— Это уже сделано, сочтемся позже, — ответил хозяин в своей привычной командной манере.
В обратный путь выступили часов в одиннадцать; помещик взял деньги только за фураж и снабдил улан провизией на дорогу. К утру следующего дня отряд благополучно вернулся в Куопио; корнет представил рапорт генералу, изрядно повеселив его своим рассказом о прошлом лазутчика.
— Видно было, что дрянь человек, да где ж лучше-то взять, — сказал Рахманов, отсмеявшись.
В Рауталампи шли ускоренным маршем. Майор Лорер со своим эскадроном и двумя ротами пехоты добрался туда первым и расставил караулы, чтобы никто не подкрался с озер Эйявеси, Ханкавеси и Сюваярви. Само селение представляло собой несколько домов вокруг кирхи и просторного дома пастора, там жили семьи помещиков и чиновников. Лорер решил устроить бал, тем более что у пастора-шведа были две дочери-красавицы; молодые офицеры протанцевали всю ночь, вместо того чтобы отдыхать после похода, — откуда только силы взялись. Финские девушки, которых нельзя было назвать хорошенькими, были несказанно рады кавалерам. К утру прибыл полковник Сабанеев с остальным отрядом и приказал остаться в Рауталампи на дневку, чтобы дать отдых людям и лошадям.
День выдался жаркий; лошади паслись в поле, дергая ушами и обмахиваясь хвостом; Булгарин отправился гулять со своим новым приятелем-шведом, которому тоже было девятнадцать. Оба кое-как говорили по-немецки; Арвидсон, лучше владевший этим языком, доказывал Булгарину, что русским шведов не одолеть. Даже не пытаясь опровергать его логические аргументы, Фаддей сорвал пучок травы, а затем разодрал его: так он хотел передать русскую поговорку о том, что сила солому ломит. Арвидсон вдруг пустился бегом и взобрался на небольшой холм. "Я Швеция! — крикнул он оттуда. — Россия, нападай!"
Несколько первых атак оказались неудачны: Булгарин заходил то справа, то слева, но Арвидсон всегда упреждал его и отпихивал, не давая захватить высоту. Оба вспотели и тяжело дышали, стоя друг против друга. "Костюшка! Бейте Костюшку!" — выплеснулось вдруг из омута детской памяти. Булгарин вновь увидел двор Кадетского корпуса и себя — одинокого, затравленного… Сделав обманное движение, он прыгнул вперед, толкнул Арвидсона головой в живот и дернул его под колени; в следующую секунду он уже сидел верхом на поверженном враге. "Lang lebe Russland!"[44] — торжествующе воскликнул Булгарин, вскинув кулаки. Встал и протянул Арвидсону руку, чтобы помочь ему подняться, но тот не принял помощи. "Неужели это сбудется?" — прошептал он словно про себя, отворачиваясь от Булгарина, чтобы скрыть слезы.
От Рауталампи шли по ночам, а днем отдыхали, пережидая жару. Мосты через протоки, соединяющие между собой озера, были сожжены партизанами, поэтому переправлялись на плотах или в челнах, привязывая к ним с боков для устойчивости вязанки хвороста или камыша, лошади же плыли сами. Близорукий Сабанеев раз чуть не утонул, прыгнув с берега на камыш рядом с лодкой, его вытащили егеря и насилу откачали. Иван Васильевич был еще не стар, лет тридцати шести, и по-детски обидчив. Такое часто встречается у людей небольшого роста (а Сабанеев был не больше двух аршин и трех вершков), к тому же он, по-видимому, страдал от последствий ранения штыком в лицо при Фридланде: у него был сиплый, прерывистый голос и плохое зрение, что он всячески пытался скрыть. Вместо того чтобы щурить глаза, он поднимал и опускал веки своих круглых глаз, точно филин. Как-то на рассвете он принял туман, стелившийся над гречишным полем, за озеро, и приказал устроить привал, набрать воды и варить кашу, а когда ему сказали, что воды здесь нет ни капли, нахохлился и погнал отряд дальше без отдыха.
Идти предстояло в Руовеси, в самое сердце страны, на соединение с графом Каменским 2-м, которым Буксгевден заменил Раевского. От Куопио — каких-нибудь двести верст с небольшим, ближе, чем от Гельсингфорса, но, выступая в поход, Сабанеев сказал: "С нами Бог!" — и перекрестился.
Спали вполглаза, с оружием не расставались ни на минуту. Съестное и фураж порой приходилось отнимать си-лои: крестьяне, пережившие этой зимои голод и мор после прошлогоднего недорода, защищали свои припасы с мушкетами в руках. В помещичьих усадьбах боев не случалось, хозяева соглашались отдать требуемое под расписки, но и там следовало держать ухо востро, а ненависть висела в воздухе подобно предгрозовой духоте. Не раз и не два русским говорили, что они идут на верную смерть, вернулись бы лучше в Куопио. На это Сабанеев отвечал, что за смертью они пойдут во Францию, Финляндия же им понравилась, они останутся тут.
Лето неприметно катилось к осени: ночи становились темнее, день убавился на час. Однажды к вечеру небо застили тучи, настал настоящий мрак. Уланский разъезд увидел с холма огни костров — чье-то войско на биваке, но не отважился идти через болото. Эскадрон Лорера отправили на рекогносцировку; унтер-офицер, видевший огни, служил проводником.
Лошадей пустили по большой дороге, останавливаясь на каждом перепутье; унтер сбился и не мог вспомнить, в каком месте давеча сворачивал с нее. Поворотили наудачу, забрели в лес, пробирались сквозь него верст пять, пока не вышли на поляну. Вдали сияли отсветы костров. "Меня! — безмолвно молил Булгарин. — Пошлите меня!"
— Корнет Булгарин! — вызвал Лорер. — Возьмите взвод и отправляйтесь.
Через поляну ехали на рысях, пока не наткнулись на оклик из темноты:
— Стой! Кто идет?
— Русские!
— Стой на месте, или убью!
Слава Богу — свои!
Николай Михайлович Каменский сам чуть не угодил в лапы к партизанам, выехав из Гельсингфорса, но сумел ускользнуть от них проселками, немало поблуждав по лесам. Буксгевден же, давший ему приказ "атаковать и разбить неприятеля, невзирая на малое число войск", едва не был захвачен шведами в плен на острове Кимито, с которого он наблюдал морское сражение, окончившееся победой русского флота. Пока главный отряд варил кашу на биваках, отпустив пастись артиллерийских лошадей, местные жители провели две колонны шведов прямо к мызе, где граф собирался садиться за стол: казаков, охранявших береговую линию, сделали почетным конвоем главнокомандующего, потому-то шведам и удалось незаметно высадить десант. Впрочем, караул и задержал наступление перестрелкой, пока из лагеря не примчались во весь дух четыре роты пехоты, таща за собой единорог. Не будь шведы так сведущи в военной теории, Буксгевден был бы уже в Стокгольме, но они наступали шагом, выстроившись во фронт, вместо того чтобы бежать вперед врассыпную, а когда всего одна рота егерей, услышав пальбу, поспешила на помощь с соседнего островка и случайно высадилась в тылу у неприятеля, шведы не стали драться на два фронта и поспешно ретировались, покинув даже привезенные с собой шесть пушек; три лодки сели на мель, двести человек были взяты в плен.
Узнав, что Каменский соединился с Раевским, но отступил вместе с ним к Таммерфорсу, Буксгевден выехал туда, передав командование выздоровевшему князю Багратиону и отправив государю депешу о том, что "не только покорение Финляндии, но и самое удержание ее за нами становится час от часу затруднительнее".
ОРАВАЙС
Полк Лукова ждали всю ночь, но он так и не подошел. Граф Клингспор занял отличную позицию близ Куортане — за озером Ниро и болотистой речкой; его правый фланг упирался в Куортанское озеро, а левый был прикрыт густым лесом, земляным валом, редутами и засеками. У шведов семь тысяч обученных солдат, почти столько же вооруженных крестьян и тридцать орудий — голыми руками не возьмешь, да и духом они сильны после недавних успехов. Даже Кульневу вчера пришлось отступить под огнем их батарей, позволив неприятелю сжечь мост через реку; вот если бы удалось зайти ему в тыл и одновременно ударить с фланга… В десять утра не сомкнувший глаз Каменский скомандовал: "С Богом!", и восемь батальонов Раевского один за другим скрылись в лесу.
Продирались сквозь чащу, вязли в болоте, перелезали через валуны, неся на руках два разобранных орудия, — за четыре часа прошли всего пять верст. В это время Каменский открыл канонаду с двух батарей, сооруженных под носом у неприятеля этой ночью.
Дорога, с которой Раевский должен был повести наступление, оказалась заваленной засеками. Оставив часть своих людей на лесном хуторе — готовить орудия к бою, генерал пошел дальше с отрядом полковника Эриксона, но шведы уже знали о движении русской колонны: на выходе из леса ее встретили картечью, загнав обратно.
Шведы появлялись из шанцев с неожиданностью и быстротой, с какой ловкий фокусник достает голубей из рукава. Построившись в три колонны, они бросились вперед; Раевский поспешно расставлял батальоны мушкетеров и егерей так, чтобы они не увязли в болоте и не позволили шведам зайти себе в тыл, между тем неприятель с криком "ура!" ударил на Эриксона, стремясь отсечь его и уничтожить.
— Вперед, мои козлы! — воскликнул толстый коротышка Эриксон, с неожиданным для своего телосложения проворством устремившись на врага. На груди его болталась большая серебряная медаль "За отменную храбрость", пожалованная еще императрицей Екатериной и простреленная в 1790 году; на обычной круглой шляпе, которую он носил вместо кивера, трепетала георгиевская лента: император Александр в один день вручил ему сразу двух "Егориев" — четвертой и третьей степени, за сражения при Пассарге, Гейльсберге и Фридланде, после которых израненный полковник выжил только чудом. Сын мельника из Дерпта, выслужившийся из рядовых в офицеры, Иван Матвеевич почему-то называл своих солдат козлами — и когда хвалил, и когда бранил.
Обозревая позиции в подзорную трубу, Каменский заметил, что шведы вынимают из батарей орудия и перебрасывают людей на левый фланг: не иначе Раевскому приходится туго. Полуживой гонец от Раевского доставил просьбу о подмоге уже после того, как два эскадрона, уланский и гусарский, пустились во всю конскую прыть по краю болота, под пулями и ядрами, на помощь к своим. Пехота выдвинулась следом.
…Атаки шведов шли одна за другой, точно волны бурного озера, — и точно так же разбивались: два русских "единорога" беспрерывно стреляли, егеря вели меткий огонь. На закате за спиной послышались барабаны — это шло подкрепление от Каменского. "Ура!" — прокатилось по всей линии. Люди, весь день не знавшие отдыха и с утра не державшие маковой росинки во рту, бежали вперёд со штыками наперевес. Шведы отступали к шанцам; на ровном месте на них налетела кавалерия: уланы кололи бегущих пиками, гусары рубили саблями. Бой прекратился с наступлением темноты.
Позиция осталась за шведами, но она уже не казалась Клингспору неприступной. К тому же ему доставили известие, что в тылу замечены два отряда русских, угрожающие обходом. Один из них (это и был полк Лукова) обогнул озеро, выбил стрелков из засек и прогнал вброд через пролив, после чего был остановлен пушечной пальбой. Час от часу не легче! Старик Клингспор, с самого начала кампании моливший короля об отставке, а вовсе не о звании фельдмаршала, велел отступить к Сальми, оставив пикеты для поддержания бивачных огней.
Каменский видел, что позицию шведы удержали. У него оставался лишь один нетронутый батальон, остальные были изрядно потрепаны. Биться головой об стену смысла нет; Николай Михайлович отдал распоряжение об отводе обозов к Алаво. В этот момент из темной ночи выросла черная фигура Кульнева в красном колпаке: шведы уходят! Каменский тотчас послал саперов чинить сожженный мост, а Кульневу приказал идти на соединение с Казачковским.
Отряд генерал-майора Казачковского шёл к Сальми; уланский эскадрон прикрывал авангард из стрелков. На рассвете спереди потянуло сыростью — там плескалось Куортанское озеро. Стрелки скучились на берегу, переправы нигде видно не было. С того берега доносилась шведская речь, но Булгарин даже с седла не мог никого разглядеть: неприятель прятался за густыми кустами, примыкавшими к огромной скале.
— За мной, ребята!
Поручик Голешев перекрестился, поднял над головой ружье и бросился в воду. Солдаты пошли за ним, подвесив ранцы на штыки, точно узелок на палку. Сразу сделалось шумно: плеск, крики, охи, выстрелы со шведской стороны…
— Первые номера, пять шагов вперед — марш! Слезай! — скомандовал Лорер. — Огладить лошадей!
Булгарин с ужасом смотрел на воду. Это был всего лишь узкий рукав, саженей пятьдесят, но там было глубоко: даже великану Голешеву по грудь, а уж некоторым из его барахтавшихся солдат и вовсе по ноздри. Плавать Фаддей так и не научился, ростом он невелик, как бы не утонуть…
— Марш!
От холода перехватило дыхание, дно резко уходило вниз. Одной рукой Булгарин вцепился в гриву своей лошади, мелко дрожавшей всей кожей, а в другой держал пику, упираясь ею в дно, как шестом. Над головой свистели пули, сзади кто-то вскрикнул. Фаддей перебирал по дну ногами на цыпочках, задирая голову и отплевывая воду, которая заливала ему рот и нос; пехота уже выбралась на берег.
Что творилось за кустами, разобрать было невозможно; ружейная пальба прекратилась, зато пару раз ухнул фальконет, заряженный картечью: взметнувшееся было "ура!" рассыпалось криками боли.
— По коням! — приказал Лорер.
У Булгарина стучали зубы, ступням было противно от воды в сапогах.
— Сюда, ребята! Ура! — послышался зычный голос Голешева.
Продравшись сквозь кусты, Булгарин увидел лесную поляну, усеянную телами убитых и раненых. Из зарослей вышел Голешев с фальконетом на плече. Фаддей даже ахнул: ну и силища! В нем же пудов шесть, а то и больше! Теперь, когда страх прошел, ему стало весело, хотя и зябко в мокрой одежде.
— Знаешь ты пословицу: не спросив броду, не суйся в воду? — бросил он Голешеву на ходу.
— Казенное в воде не тонет и в огне не горит! — задорно ответил тот и пошел догонять своих солдат, унося на плече трофей, вымазанный кровью и мозгами.
Бой за Сальми шел три часа, после чего гусары Кульнева гнали неприятеля еще верст десять. Клингспору удалось удрать в Вазу в своем экипаже, обложившись подушками…
Умиравшее лето плакало холодными дождями, ночь куталась в промозглый туман. Откатываясь на север, шведы забирали заранее приготовленный для них провиант и фураж и пополняли свои ряды добровольцами; русские высылали отряды фуражиров в обход, чтобы явиться там, где их не ждали, и реквизировать то, что не желали отдавать: выгоняли из лесу спрятанный там скот, выслеживали крестьян, прятавших хлеб в ямах… Но брали только самое необходимое; не приведи Господь было солдату позариться на чужое добро — темные глаза Каменского превращались в два пистолетных дула, а Кульнев в гневе становился одержим, так что даже Давыдов боялся подходить к нему в эту минуту.
Обмундирование, выданное перед началом кампании, давно пришло в негодность; и нижние чины, и младшие офицеры превращались в босяков. Про баню только вспоминали со вздохом, вымытое на привале белье сушили в походе. На исходе августа небритые, оборванные, грязные воины Каменского заняли с боем Илистаро, куда подошел со своими шестью батальонами Ушаков из Каухайоки. Один батальон Могилевского полка состоял из бывших во Франции русских пленных, которых Наполеон любезно вернул на родину, вооружив и обмундировав; во всём корпусе лишь у них были новые мундиры и шинели тонкого сукна, но и ворчали они больше прочих, когда приходилось укладываться спать на мокрую траву, не похлебав горячего. Старые служивые неодобрительно качали головами и называли их "мусье" — ишь ты, развольничались в чужих-то краях, совсем службу забыли.
Денис Давыдов оставался при полковнике Кульневе, хотя и знал, что князь Багратион снова в Або и, судя по всему, недолго будет сидеть там без дела. Не только обаяние чудаковатого храбреца было тому причиной: приезд графа Каменского произвел в умах настоящий переворот, оживив воспоминания старых суворовских солдат и возбудив надежды. И Кульнев, и Каменский прошли суворовскую школу, обоих любили и боялись, оба могли сделать службу приятной и мучительной, неустанно заботясь о солдате, но и требуя с него невозможного, оба не расставались с нагайкой и не дорожили собственной жизнью, но только Кульневу было сорок пять, а Каменскому — чуть за тридцать, и он уже генерал! Когда он скакал мимо — серьезный, сухопарый, черноволосый, в неизменной фуражке с бирюзовым околышем и в сюртуке Архангелогородского полка, который он предпочитал генеральскому мундиру, — Давыдов всегда провожал его взглядом.
В Лилькиро Клингспора застигнуть не удалось: соединившись с отрядами Дёбельна и Фегезака, фельдмаршал отступил к Оравайсу. Каменский послал Раевского занять Вазу, а Кульнева с авангардом — в погоню за Клингспором, двигаясь следом с основными силами.
Дорога из Вазы на Нюкарлебю шла вдоль губы Ботнического залива, в которую впадала речушка с болотистыми берегами; за этой речкой и укрепились шведы. В заливе, против утесов, качались на волнах несколько канонерских лодок, пришедших из Улеаборга; на плоском холме, пересеченном дорогой, стояли батареи, а от них через поля и луга тянулись шанцы вплоть до нагромождений валунов и дремучего леса с засеками, где притаились стрелки. Русский авангард встал лагерем в версте от шведской позиции; солдатам зачитали приказ Кульнева, составленный в обычной его манере: "Разные пустые бабьи слухи отражать духом твердости. Мы присланы сюда не для пашни. У государя есть крестьяне на это. Честь и слава — наша жатва; чем больше неприятеля, тем славнее. Иметь всегда на памяти неоднократно уже повторяемые мною слова: честная смерть лучше бесчестной жизни".
Белый туман разлегся над кустами под розовым закатным небом с серыми лоскутами облаков. Проверив караулы, Давыдов вернулся к балагану, который делил с Кульневым, и получил свою порцию ужина, состряпанного самим Яковом Петровичем, — кусок жареной форели с маринованными грибами и стакан чаю с ромом. У балагана сидели на чурбаках молодые офицеры, Кульнев рассказывал им о Нумидийской войне. Давыдова всегда поражали его познания в военной истории и то, как точно и к месту он вспоминал тот или иной эпизод. Денис встал рядом со стаканом в руке и тоже стал слушать густой бас полковника, увлеченно говорившего об одном из своих кумиров — Гае Марии.
Выслужившись в командиры из простых крестьян, как тот же Луков или Эриксон, Марий не уступал рядовым легионерам в выносливости и трудолюбии, нередко копал вместе с ними ров или ставил частокол вокруг лагеря, а среди начальников выделялся смелостью, благоразумием и предусмотрительностью. Он говорил, что настоящий полководец не станет держать солдат в нужде, сам живя в довольстве, и не присвоит себе их славу, оставив им в удел одни труды, — так поступают лишь властители. Сменив на посту командующего Квинта Цецилия Метел-ла, обласканного Сенатом, Гай Марий сумел совершить то, что не удалось ему, — захватить несколько городов, поддерживавших коварного царя Югурту, и завладеть его казной, хранившейся в неприступной горной крепости. Нумидийский царь был неуловим, появляясь со своими летучими отрядами то здесь, то там; местное население помогало ему, думая, что противится римским завоевателям, тогда как на самом деле продлевало неправую власть над собой бесчестного узурпатора. Когда римляне возвращались на зимние квартиры, на них внезапно напала конница нумидийского и мавританского царей. Не успев даже построиться в боевой порядок, они оказались в кольце врага, но Марий не испугался: он появлялся в самых опасных местах, приходя на помощь дрогнувшим, и увлекал солдат своим примером, потому что отдавать приказы было невозможно. Спустилась ночь; варвары решили, что окруженные римляне никуда не денутся, и отправились пировать, пока не заснули; римляне же не смыкали глаз и, улучив момент, напали на врага, разбили его и вырвались из ловушки…
Пробили вечернюю зорю. Давыдов ушел в балаган, надеясь хоть немного поспать перед трудным завтрашним днем. Их с Кульневым кони остались стоять оседланными; полковник и сапог не снимал, когда ложился отдохнуть, только отстегивал саблю и клал рядом с собой. Все. командиры разъездов, возвращаясь с задания, непременно должны были будить его и докладывать обстановку — видел или не видел неприятеля. Не зная, кто где спит, командиры эти часто будили Давыдова вместо Кульнева, так что во всю ночь не было покоя. Но сегодня разъездов нет, только караулы; неприятель на позиции; Каменский приказал атаковать его завтра в десять утра.
…Барабаны забили боевую тревогу в семь. Шведские передовые посты были сбиты и отступили к мосту через речку, но у самого моря русских егерей атаковали превосходящие силы неприятеля. Кульнев отправил Давыдова к Лукову, чтобы поспешил на помощь, и велел артиллерийскому поручику выдвинуть на дорогу орудие и вести огонь.
Канонерские лодки высаживали десант. Вскарабкавшись на крутой каменистый берег, шведы со страшным криком бросались в атаку. Кульнев успел перебросить туда четыре пушки, которые жахнули картечью. Оставаясь возле них (он весьма прилично разбирался в артиллерии), полковник отправил Давыдова посмотреть, что творится на дороге.
Денис еще издали увидел убитых упряжных лошадей. Мертвые тела артиллеристов застыли в разных позах; поручик забивал в ствол картечный картуз. Он был с непокрытой головой, грязное лицо блестело от пота, по щеке ручейком стекала кровь.
— Поручик, вы ранены! — окликнул его штаб-ротмистр. — Садитесь сзади на моего коня…
— Не могу оставить орудие! — сиплым голосом отвечал офицер, не глядя на Давыдова и продолжая орудовать банником.
Денис повернул коня и поскакал обратно.
Каменский слышал стрельбу, не мог не слышать. Он должен был уже выступить, он идет сюда, — думал про себя Давыдов, летя во весь опор по дороге. Так и есть — вон шагает колонна. Съехав с дороги, адъютант Кульнева обходил ее сбоку, пока не увидел конную артиллерию.
— Извольте следовать за мной! — сказал он первому же офицеру.
Офицер-артиллерист ехал за ним верхом, возница погонял лошадей, солдаты подталкивали колеса, когда орудие застревало в рытвинах. От поворота дороги уже можно было разглядеть одинокую пушку и темно-зеленую фигурку, скрючившуюся у лафета. Убит? Устал? Кончились снаряды? Упряжных лошадей пустили вскачь, люди бежали следом. Давыдов снова повернул коня и поехал отыскивать Кульнева.
Все приведенные Каменским войска должны были сразу вступить в дело: после канонады шведы шли в штыковые атаки, отбивать которые становилось всё трудней, тем более что патроны и заряды были на исходе. Адъютанты и ординарцы Каменского носились под пулями, как угорелые: недовольный медлительностью в исполнении его приказов, генерал переменил всех командиров прямо во время боя, поставив в центре Кульнева.
Выстроившись в цепь, русские молча смотрели, как с холма спускаются к большой дороге две неприятельские колонны: шведов вел Фегезак, финское ополчение — Адлеркрейц. Свистели флейты, били барабаны; шведы шли стройными рядами; первая шеренга уже наклонила штыки. В это время в рядах русских началось движение: примчавшиеся бегом подносчики патронов оделяли боеприпасами застрельщиков — это было изобретение Кульнева, не оставлявшее никаких оправдании трусоватым рекрутам. "Заря-жай!"
Мглистый вечер спустился на поле битвы; только вспышки редких выстрелов в тумане да вопли убивавших друг друга людей давали понять, где еще идет бой. Бледное лицо Каменского перекосилось от гнева, когда адъютант доложил, что по всей линии производится ретирада, только егери да две роты Литовского полка сдерживают неприятеля у моста. Бой барабанов, раздавшийся за спиной, заставил графа просветлеть: это шли батальоны из Вазы, за которыми он посылал к Раевскому. Каменский поскакал к ним, спрыгнул с коня, бросив поводья адъютанту:
— Ребята, за мной! — сказал он, выхватывая шпагу из ножен. — Покажем шведам, каковы русские! Не выдавайте!
— Рады стараться, ваше сиятельство!
Бой барабанов сменился с походного на боевой.
— Ружья наперевес! С нами Бог! Ура-а!
Каменский бежал на торжествующие трели шведских флейт; его глаза сияли, точно алмазы, за спиной раздавался грозный топот множества ног. Из тумана выныривали темные фигуры, крайние отбегали в сторону, пропуская, другие же разворачивались и бежали рядом с генералом.
— Вперед! Коли! — кричал Каменский; горячая волна злости несла его на себе неудержимо.
Первый швед, попавшийся ему на пути, растерялся и не смог отразить удар. Генерал вынул шпагу из проткнутого горла и едва успел увернуться от штыка, отбив лезвие кверху. Шпага сломалась; Каменский схватил угрожавшее ему ружье и вырвал из рук солдата, пнув его коленом в живот, потом ударил прикладом в голову. Из множества глоток рвались звериные вопли, штыки с хрустом вонзались в тело; живые спотыкались об убитых и раненых; отступающие обратились в наступающих, торжествовавшие победу бежали назад, под защиту своих батарей и укреплений. И батареи заговорили: картечь, ядра, пули сыпались с черного неба, как снег в февральскую метель. Каменский отправил часть людей в обход — через засеки, валуны и бурелом, чтобы ударить шведам во фланг и захватить шанцы.
Последние угли заката давно погасли под пеплом тумана. Шли впотьмах через лес, тяжело дыша, напарываясь на сучья, теряя заблудившихся… Но дошли. Заслышав дальнее "ура!", Каменский снова дал сигнал к атаке.
У кирхи Оравайса пехота остановилась, валясь с ног от усталости, только Кульнев со своими гусарами гнал шведов дальше, пока не встал перед пылающим мостом. Каменский обходил кругом биваки без костров (разводить их не было сил), благодарил солдат и офицеров. На рассвете выступили в поход: нельзя упускать Клингспора из виду.
Солдаты бежали. Шведские солдаты бежали! Несколько человек попытались отстреливаться, восстановить строй, и в сердце короля встрепенулась надежда, но на них налетели гусары в темно-зеленых, почти черных ментиках и с окровавленными клинками. На сходнях было столпотворение, каждый норовил прорваться вперед, отпихивая других, люди падали в воду, отчаянно барахтались… Позор, какой позор! Густав Адольф опустил подзорную трубу.
Королевская яхта "Амадис" стояла на якоре между островом Оялуото и берегом Финляндии, где два дня назад высадили десант. Две тысячи солдат! Гвардия! Они должны были пройти восемьдесят верст до Або и выбить оттуда русских с помощью местного населения, которое не преминуло бы восстать против захватчиков, воодушевленное поддержкой своего монарха. Когда-то отец Густава Адольфа следил с борта этой же яхты за ходом морских сражений с русскими — шведы творили чудеса, зная, что на них смотрит сам король! А ныне что?
Это наказание, Божья кара — не ему, а им, этому коварному народу, убившему своего короля. Это месть за Густава III! Пусть же умрут, презренные трусы! Он тоже умрет — но с честью, не как они. Все постоянно твердят ему о народе, его интересах, его правах — что значат эти права по сравнению с его честью? Народ, опозоривший своего короля, не достоин жизни!
Немолчный грохот артиллерийской пальбы слился с отчаянными воплями и женским визгом: деревянные дома Гельзинга пылали. Корабли на рейде поднимали паруса, это усилило панику среди тех, кто оставался на берегу.
Капитан "Амадиса" кашлянул, чтобы привлечь внимание короля. Ветер с берега, искры могут долететь и сюда. Не прикажете ли?..
О, как он устал! Ему постоянно говорят об опасностях и о врагах, ни шагу нельзя ступить спокойно! Гори всё огнем. Снимайтесь с якоря, капитан.
Шведская позиция за рекой была хорошо укреплена, но дух ее защитников сломлен, Каменский это чувствовал. Один решительный удар — и всё будет кончено. Паромы построены, батальоны ждут переправы, Казачковский и Властов уже двинулись в обход.
Кульнев сказал, что Оравайс — Маренго Каменского. Всё теперь сравнивают с победами корсиканца, будто и не было великого Суворова! Неужели и Чёртов мост уже позабыли? Николай Михайлович написал представление государю о награждении Кульнева за Куортане и Оравайс — это его победы, а у Каменского еще будет свой Измаил — Гамле-Карлебю.
Граф ждал вестового от Властова, чтобы дать сигнал к наступлению. Адъютант Буксгевдена прискакал раньше: граф Мориц Клингспор запросил переговоров.
Король безумен, это совершенно очевидно. Осень в Финляндии армия не переживет: страна совершенно разорена передвижениями войск. После Оравайса Клингспор велел раздать солдатам провиант на шесть дней, но за два из них выдать деньгами. Лукавство: за деньги здесь ничего не купишь, солдаты будут вынуждены превратиться в грабителей или голодать. В двух последних сражениях войско понесло огромные потери: больше тысячи убитых, а раненые фактически приговорены: госпитали так дурно устроены, что солдаты называют их кладбищами, попасть в лазарет — прямая дорога на тот свет. Надо отступить к Улеаборгу и переправиться в Швецию, но король запретил отступать. Стоять насмерть! Узнав об этом, Адлеркрейц заявил, что не будет сражаться; его люди разбегаются по домам.
Король безумен. Еще в Штральзунде несколько офицеров задумали потопить его корабль во время морского переезда; нашлись моряки, которые вызвались это сделать, а самим спастись в шлюпке. Узнав об их планах, барон Эссен ужаснулся: еще не время, в глазах народа король — святой, а кроме того, армии не пристало устраивать заговоры во время войны. Но когда войско возвратилось на острова после неудачной высадки при Гельзинге, Густав Адольф первым делом наказал свою гвардию за желание спастись: отнял знамена у гвардейских полков, а офицеров лишил преимуществ в сравнении с армейскими. Все полки наводнены шпионами, доносящими о настроениях среди солдат, о словах и мыслях офицеров — истинных или выдуманных. Настроить против себя первейшие рода в королевстве в такое время, когда Швеция одна против всех, казна истощена, армия тает на глазах, народ изнемогает! Всё государство желает мира, один король не хочет и слышать о нём: твердит, что Провидение дарует победу правому делу.
Фанатик, идеалист. Тупица!
Ему внушили с детства, что он не может ошибаться. Помазанник Божий! Родители назвали его в честь создателя великой Швеции, погибшего славной смертью на поле боя, но этот заносчивый юнец, похоже, решил погубить свою страну, оставаясь при этом жив. Когда его впервые показали народу в колыбели, дармовое пиршество закончилось "великой пляской смерти": несколько сот человек затоптали в давке. Во время коронации (не в Стокгольме, в Норрчёпинге — в пику всем и вся) конь сбросил Густава Адольфа в грязь по пути в церковь святого Олава, тяжелая корона рассекла ему лоб, а вечером у королевы случился выкидыш. Столько предзнаменований! Не говоря уже о гибели его отца (тоже мнившего себя великим полководцем) от руки убийцы на бале-маскараде. Впрочем, истинным родителем называют шталмейстера Мунка
Глаза Клингспора смотрят устало из-под набрякших век, щеки обвисли, верхняя губа сморщилась и запала. Голубоглазый Сухтелен с пергаментным высоким лбом гипнотизирует его своим мягким голосом, обволакивая голландским акцентом немецкие фразы. Адмирал Крон-стедт поддался на его уговоры и сдал Свеаборг русским, чтобы избежать кровопролития; теперь он изгой, в Швеции ему грозит плаха. Фельдмаршал Клингспор ведет речь не о сдаче, а всего лишь о перемирии. Он поедет в Стокгольм, поговорит там с нужными людьми, и может быть, совместными усилиями, они всё-таки заставят короля прислушаться к доводам рассудка…
Каменский больше молчит, переводя взгляд с одного старика на другого. Резоны Буксгевдена, согласившегося на переговоры, ему вполне понятны: войскам нужен отдых, обозы с провиантом не поспевают за их стремительным продвижением, дождаться бы зимы, когда встанут реки, и всю Финляндию можно будет очистить от неприятеля в один месяц. Главное же условие перемирия — пусть Сандельс оставит свои позиции в Тойвале и уйдет к Иденсальми, за сто верст к северу от Куопио: тогда, как только боевые действия возобновятся, Тучков с легкостью соединится с Каменским для совместного удара на Улеаборг.
Клингспор берет дрожащими пальцами перо и тщательно выводит свою подпись под договором. Русские останутся в Гамле-Карлебю, шведы отойдут к Химанго; Сандельса отзовут из Тойвалы; размен пленными человек на человека, чин на чин.
…Толстое письмо от Буксгевдена о заключении перемирия прибыло в Петербург одновременно с донесением от Тучкова о занятии им Тойвалы: Сандельс ушел оттуда сам, как только узнал о разгроме под Оравайсом. Главнокомандующий не знал, что творится в трехстах верстах от него, генерал Тучков — тем более; оба ждали повелений от государя. А государя в столице не было.
СЕН-КЛУ
"Ожидания Вашего Величества были обмануты. Частные интересы, интриги заграницы и ее развращающее золото взяли верх над влиянием, какое надлежало оказывать Вам. Почему так просто вести народы к их собственной погибели, распаляя их страсти? В предыдущем докладе я сообщил Вашему Величеству о влиянии, приобретаемом англичанами в Испании, о многочисленной партии, которую они для себя создали, о друзьях, приобретенных ими в торговых портах за посулы возобновления торговли; я показал Вашему Величеству, что именно они породили движение, опрокинувшее трон Карла IV, и вызвали беспорядки среди народа, зародившееся в то же время. Они порвали спасительную узду, накинутую на народ для его же собственного блага. Испанская чернь, сбросившая иго властей, стремилась управлять страной. Золото англичан, интриги агентов инквизиции, боявшихся потерять свое могущество, влияние монахов, столь многочисленных в Испании и опасающихся перемен, возбудили в этот острый момент восстание в нескольких испанских провинциях, где голос мудрых людей был не услышан или заглушен, а некоторые из них пали жертвами своего мужественного противостояния беспорядкам; на большей части Испании распространилась ужасная анархия. Допустит ли Ваше Величество, чтобы Англия могла сказать: "Испания — одна из моих провинций; мой флаг, изгнанный с Балтики, с северных морей, Леванта и даже берегов Персии, реет у ворот Франции"? Нет, сир, никогда!
Чтобы предупредить этот позор и многие несчастья, два миллиона храбрецов готовы, если потребуется, перейти через Пиренеи, и англичане будут изгнаны с полуострова.
Англичане будут разбиты, уничтожены, рассеяны, если только не сбегут, как уже было в Тулоне, Ден-Хелдере, Дюнкерке, Швеции и во всех местах, где только их могли увидеть французы. Но изгнание из Испании погубит их окончательно, исчерпав их ресурсы и растоптав последние надежды, и тогда мир станет более вероятным. Тем временем вся Европа желает победы Франции в этой борьбе. Франция и Россия объединились против Англии.
Дания с честью ведет борьбу, начатую не ею.
Швеция, преданная и покинутая союзником, которому ее принес в жертву неразумный кабинет, уже утратила свои самые важные провинции и движется по пути к гибели — неизбежному следствию союза и дружбы с Англией. Такова будет и судьба испанских повстанцев.
Когда борьба примет серьезный оборот, англичане покинут Испанию, сделав ей роковой подарок в виде гражданской войны, иноземного вторжения и анархии — самого страшного бича. Только мудрость и благодеяния Вашего Величества сумеют исправить причиненное ими зло.
Венский двор постоянно проявлял самые дружеские намерения в отношении Вашего Величества. Возмущенный политикой Англии, он пожелал отозвать своего посла из Лондона, выслать английского посланника из Вены, закрыть свои порты для Англии и вступить с нею в состояние войны. К этим мерам добавился запрет заходить в ее порты судам под нейтральным флагом, которые перевозят английские товары. Ваше Величество поощряло это доброжелательное отношение, выражая чувства дружбы и доверия Венскому двору и дав ему понять несколько раз, что Франция заинтересована в его процветании".
"Завтра выйдет сенатус-консульт о призыве в армию 140 000 человек. Благодаря этому призыву, ваш корпус увеличится до 56 батальонов, или 48 000 человек пехоты; маршал Даву получит столько же, так что потери Великой армии после ухода 1-го и 6-го корпусов восполнятся. Всё, что ни делает Австрия, делается от страха, но если не принять решительных мер, она может ободриться. В настоящий момент мир совершенно надежен, но еще неизвестно, к чему могут привести интриги англичан к маю будущего года. К тому времени мне нужны 200 000 человек в Германии и 100 000 в Италии.
В чувствах России я уверен. Общественному мнению нужно придать иное направление; объявить, что войны с Австрией не будет, потому что я ее не хочу, говорить о ее вооружении с презрением, как о производящемся от страха, и о дружбе, в какой я состою с Россией; что же касается Пруссии, то я не знаю, что думать о производящемся ею вооружении: она не сможет выставить больше 10 000 человек, это остатки воинственной мании".
Дорогой брат, я получил Ваше письмо от 8-го числа. Мне горько от изложенных в нем событий. Народ Брауншвейга стрелял в военных. Не буду останавливаться на происшествии с жандармом, но я вижу в нём народное восстание, следствие недовольства, которое, как меня уверяют, существует в Вестфалии и нескольких германских странах. Говорят, что в Вашем королевстве мало полиции и что агенты бывших князей ведут там деятельность всякого рода. Если жандарм виновен, его следует строго наказать. Но главным предметом Ваших розысков должен стать зачинщик возмущения, его надо подвергнуть примерному наказанию, иначе Вы вскоре получите более серьезные бунты. Французские жандармы Вам без надобности, отправьте всех, кто находится в Вашем королевстве, обратно во Францию".
Одержав победу на берегах Дуная и Вислы, вы прошли через всю Германию ускоренным маршем. Сегодня я отправляю вас через всю Францию, не давая вам передышки.
Солдаты, вы нужны мне. Гнусный Леопард[45] марает своим присутствием Испанию и Португалию, пусть же он в ужасе бежит при вашем виде. Отнесем наших торжествующих орлов к самим Геркулесовым столпам: нам и там нужно отмстить за оскорбления.
Солдаты, вы превзошли славу современных армий, но сравнялись ли вы со славой армий Рима, которые за одну кампанию одержали победы на Рейне и Евфрате, в Иллирии и на Тахо?
Долгий мир, длительное процветание станут наградой за ваши труды. Настоящий француз не может, не должен отдыхать, пока ему не откроются и не покорятся моря.
Солдаты, всё, что вы сделали, и всё, что вы еще сделаете для счастья французского народа, для моей славы, навеки останется в моем сердце.
ЭРФУРТ
Мерный топот гренадерских башмаков и жандармских сапог сменялся цоканьем копыт, когда по кружеву из улочек Эрфурта гарцевали гусары и кирасиры. День за днем французские полки и эскадроны шли мимо фахверковых "пряничных" домиков с черепичными крышами, церквей со стрельчатыми окнами и острыми шпилями, зеленых двориков и лавок, облепивших мост Крёмербрюкке. Горожане тревожились, выглядывая в окна: к нам? не к нам? Французы стояли в Эрфурте уже два года, но занимали в основном цитадель, а теперь извольте размещать всю эту ораву! Herr Offizier, видите табличку на двери? И у меня есть бумага… Да, но вы поймите, у меня совершенно негде… И на какие шиши? Мы сами живем впроголодь, у меня семья… Да, конечно, Herr Offizier, рад услужить, Herr Offizier… Но я буду жаловаться императору!
По мостовым, загаженным конским навозом, катились в обе стороны кареты с гербами, лакеи в ливреях то и дело спускались с запяток, чтобы расцеплять их. Верховые, но-сильщики, посыльные — маленький городок стал похож на разворошенный муравейник. Все немецкие князья съезжались в столицу Тюрингии, в одночасье ставшую центром Европы: молодой герцог Саксен-Кобургский, герцог Саксен-Веймарский с наследным принцем, герцог Ольденбургский, наследный принц Мекленбунг-Штрелица, князь Вальдек, князь Гессен-Гомбургский, князь и княгиня фон Турн-и-Таксис, короли Вюртемберга, Баварии, Саксонии со своими министрами, камергерами, шталмейстерами и кучей челяди — не было только прусского короля и австрийского императора. А двадцать пятого сентября на Футтерштрассе появилась длинная череда фургонов с декорациями, мебелью, костюмами; на постой теперь нужно было размещать актеров и актрис Французского театра. Зайдя внутрь университетского бального зала, где неделю назад выступала труппа канатных плясунов, директор Дазенкур охнул и покачнулся. Но падать в обморок было некогда: не прошло и нескольких часов, как плотники, столяры, штукатуры, обойщики принялись за работу — надо было полностью переделать партер и ложи, обновить ветхие стены, сцену и люстры.
Стремительный Наполеон оставил свою пышную свиту позади, прискакав в Эрфурт в десять утра в сопровождении одного лишь маршала Бертье. Городские чиновники успели встретить его у ворот и преподнести ключи от города; на улицах Регирунгс и Мейстер-Эккехарт еще с вечера собралась огромная толпа, чтобы увидеть, как новый властитель войдет в парадные двери бывшей резиденции наместников курфюрстов Майнца меж двух бородатых атлантов. Ожидание было вознаграждено: император французов не прятался от своих новых подданных. Посетив Фридриха Августа Саксонского, он вновь взобрался в седло и умчался на Веймарскую дорогу — встречать русского государя; почетный эскорт из представителей всех княжеств едва за ним поспевал.
Завидев серую фигурку на белой лошади, Александр велел остановить коляску. Бонапарт спешился и пошел ему навстречу, они обнялись; от императора французов исходил сильный запах одеколона. Константин смотрел издали на это повторение Тильзита; на изможденном лице маршала Ланна, сопровождавшего русских от Бромберга[46], отобразился восторг. Наполеон сделал знак рукой, ему подвели коня и еще одного (с чепраком, отделанным горностаем) — для высокого гостя. В церквях звонили в колокола, барабаны выбивали дробь, в цитадели палили из пушек, гвардейцы кричали: "Vivent les empereurs!"[47] Государи трусили вдвоем по Ангерштрассе, мимо богатых купеческих домов с изогнутыми фронтонами, эркерами, пухлыми ангелочками и львиными мордами, пока не остановились у дома Тибеля, куда вошли под руку.
На следующий день Александр явился к своему "кузену", когда тот только что закончил одеваться.
— А, старый знакомый, — сказал он в ответ на поклон Талейрана. — Рад вас видеть; я очень надеялся, что вы тоже приедете.
Новоиспеченный обер-камергер хотел удалиться, но Бонапарт этого не позволил, чтобы не остаться с гостем наедине. Начался заинтересованный разговор о пустяках: Наполеон спросил, как поживает императрица Елизавета, Александр поинтересовался самочувствием императрицы Жозефины; перебрали поочередно всех братьев и сестер, зятьев, своячениц и прочих родственников и, успокоив друг друга насчет их здоровья, расстались до обеда. Наполеон проводил гостя до лестницы, Талейран — до кареты. "Мы еще увидимся", — шепнул ему Александр.
— Я внес кое-какие изменения в проект договора, — сообщил Наполеон, когда бывший министр прихромал обратно. — Австрию надо прижать потверже, но император Александр должен быть доволен; я не хочу брать на себя никаких обязательств в отношении России на Востоке, зато в Испании мне никто не должен мешать; я вам потом покажу, ступайте.
День в Эрфурте начинался с утренних выходов Наполеона и Александра, к которым съезжалась вся немецкая благородная чернь. Талейран, бывший одного роста с императором (даже немножечко ниже, кабы не каблуки), с презрительной улыбкой смотрел сверху вниз на чопорных местечковых тиранов, чей позвоночник являл чудеса гибкости перед деспотом европейского масштаба. Накрахмаленный галстук, завязанный сложным узлом, подпирал его подбородок подобно рабскому ошейнику, придавая ему, однако, высокомерный вид. Что ж, по крайней мере, здесь у Бонапарта достаточно мальчиков для битья, ему незачем унижать своего советника, заставляя исполнять лакейские обязанности.
Последующие часы были наполнены важной чепухой, светскими условностями, аудиенциями, прогулками, парадами, улыбками, призванными показать, что пустые слова скрывают потайные мысли. Во время обедов во дворце наместника курфюрста гости сидели на стульях и ели с тарелок, доставленных из Парижа: Наполеон хотел поразить немцев своим великолепием, и это ему удалось. Наконец к семи часам вечера раззолоченная, напудренная, благоухающая толпа стекалась на Футгерштрассе, чтобы еще раз попасться на глаза императорам.
За три дня из ветхого бального зала сделали настоящий театр: пробили четыре новых входа (один — только для императоров), покрасили потолок известкой и повесили пять хрустальных люстр, скамьи заменили креслами, ложи обили тканью цвета морской волны, а занавес украсили изображением Мельпомены в маске и с кинжалом в руке: играть предстояло одни трагедии, которые горячат душу и возвышают сердце, — так повелел Наполеон.
Билетов нельзя было купить ни за какие деньги; для немецких князей с их свитами были забронированы места, все прочие дрались за приглашения, которые раздавали утром, — не больше пары десятков. Дамы из соседнего Веймара, прибывавшие целыми дилижансами, устраивали воистину античные сцены отчаяния, не достав вожделенного клочка бумаги. В половине восьмого рокот барабанов возвещал о прибытии императоров. Александра сопровождали Константин, граф Румянцев со своей старомодной косой и буклями над ушами, граф Толстой, князь Петр Волконский с "Георгием" на груди, князь Трубецкой, граф Уваров, статс-секретарь Сперанский с полуприкрытыми совиными глазами и красавец-поляк Адам Ожаровский — герой Аустерлица, после Фридланда пожалованный в генерал-адъютанты. С Бонапартом были его пасынок Евгений де Богарне, недавно женившийся на дочери Баварского короля, маршалы, чьи имена прогремели пушечным рокотом в Германии: Сульт, Ланн, Даву, Нансути, отпрыски знатных французских родов, перемолотых жерновами революции, но сохранивших весь блеск и престиж высокого рождения, а также князь Александр Сапега, которого Наполеон сделал своим камергером.
От Наполеона не укрылось, что Александр туговат на левое ухо, и со второго представления императоры перебрались из ложи в партер, на специально сколоченный помост перед сценой. Тогда и все князья и короли предпочли партер ложам; их рассаживание было важным политическим вопросом, и каждый вечер публика внимательно следила за тем, кто где сел, — нет ли в этом знака о грядущей перемене в чьей-нибудь судьбе?
Этот спектакль занимал публику куда больше действа на сцене. Длинные скучные монологи, напыщенные французские стихи, нелепые позы и жесты — разве этого ждали от Французского театра? Цесаревич Константин разглядывал в лорнет актрис, высматривая хорошеньких. Мадемуазель Рокур была в летах, мадемуазель Дюшенуа и мадемуазель Бургуэн еще сохранили свежесть, но уже начинали полнеть, лицом простушки, к тому же этот грим… Он переводил взгляд на публику в зале — вицмундиры с золотым шитьем, ордена, розовые лысины с зачесанными на них волосенками, глубокие декольте и целомудренные рукавчики, пудра, румяна, перья, бриллианты…
Появление в "Цинне" мадемуазель Жорж, специально приехавшей из Петербурга, было встречено оживленным шушуканьем: ходили слухи, что и русский император не устоял перед "Джорджиной", как ее называл Бонапарт. Талейран заметил усмешки, которые прятали вельможи из царской свиты, однако приписал их впечатлению от ужимок Жорж: сам он ее терпеть не мог. Терзания Эмилии в любовном треугольнике навевали скуку, все с нетерпением ждали развязки, однако последний выход мадемуазель Рокур, игравшей императрицу Ливию, принес не только облегчение, но и радость сделанного открытия.
Немецкие князья оказались достаточно умны, чтобы понять, к кому на самом деле обращены эти слова. Ливия уверяла своего мужа, божественного Октавиана, что ему больше нечего бояться своих врагов, он должен проявить к ним милосердие, но смотрела она при этом вовсе не на актера, игравшего Цезаря. Наполеон шевелил губами, повторяя слова, которые знал наизусть:
Из зала выходили, оживленно обмениваясь впечатлениями, чем не преминули воспользоваться карманники. Полиция же высматривала в толчее прусских смутьянов, не веря в то, что "нет более убийц и злобы без конца".
Талейран велел везти себя к дому княгини фон Турн-и-Таксис.
Многочисленные роды ничуть не изуродовали фигуру Терезы Мекленбург-Стрелицкой; нитки тонкого жемчуга обвивали красивую шею, стекая на высокую грудь. Круглое румяное лицо не было столь же изысканно красивым, как у ее сестры Луизы, несчастной прусской королевы, зато карие глаза сияли озорным огнем. Шел уже двенадцатый час ночи; князь Беневентский извинился перед хозяйкой за несвоевременный визит, она возразила ему с радушной улыбкой, что никогда не ложится рано. Не угодно ли чаю? Супруга Терезы видно не было, однако она явно ждала кого-то еще. Не успели слуги принести поднос с чаем в гостиную, как явился Александр.
По внутреннему ободку чашек из мейсенского фарфора неслась почтовая карета, запряженная четверкой лошадей. Именно бойкая Тереза сумела добиться от Наполеона, чтобы управление почтовой службой, которую Максимилиан Баварский хотел национализировать, закрепили за Турн-и-Таксисами; теперь же она, похоже, имела какие-то виды на русского императора.
— У вас великолепный чай! Вы должны угощать нас им каждый вечер, — любезно сказал Александр.
Он пил стоя: его мундир был сшит в обтяжку, низкие кресла таили в себе опасность для непрочных крючков. Талейран тоже был вынужден держать свою чашку на весу.
Разговор шел о пустяках, никто не решался поднять крышку над котелком с политическим варевом, хотя его запах ощущали все. Александр говорил о приятностях жизни в Эрфурте, оказавшихся для него неожиданностью; Талейран решился.
— Если бы я не видел сегодня Венсана, ваше величество, то подумал бы, что мы все собрались в Эрфурте только для развлечений.
— О чём же говорил с вами Венсан? — небрежно спросил царь, отхлебнув еще глоточек.
Талейран вспомнил трясущиеся руки, искривленный тонкий рот, изрезанный морщинами лоб под венчиком седых волос. С каким трудом австрийскому послу удавалось сохранять самообладание, когда Бонапарт кричал на него нынче утром! Вена должна прекратить вооружаться и признать Жозефа королем Испании, иначе война! Франция и Россия обрушатся на Австрию всей своей мощью!
— Он говорил о вещах вполне благоразумных, сир: его государь надеется, что ваше величество предотвратит угрозу, нависшую над Австрией, и не позволит императору Наполеону вовлечь себя в новую войну. Осмелюсь заметить, что… я такого же мнения, сир.
Настала тишина, нарушаемая только тиканьем каминных часов. Сердце Талейрана стучало быстрее. Александр не настолько простодушен, как хочет казаться; не может быть, чтобы он подпал под обаяние корсиканского выскочки. Похоже, что войны не избежать, но ее исход не предрешен… Он чуть не вздрогнул от стука чашки о блюдце.
— Я согласен с вами, — сказал Александр, — но это будет нелегко.
Впервые Талейран не проклинал свою хромоту: его подпрыгивающая походка на самом деле выражала тайную радость. Коленкур потрудился на славу; возможно, вдвоем им удастся остановить это безумие и вернуть, наконец, порядок в Европу!
На следующий вечер у Александра был озабоченный вид, княгиня развлекала его светскими анекдотами, и Талейран поддерживал эту фривольную беседу, с трудом сдерживая нетерпение. Какого черта? В какие игры они здесь играют? У них не так уж много времени. Воспользовавшись тем, что разговор вернулся к сегодняшнему спектаклю, князь Беневентский процитировал несколько строк из монолога Митридата:
добавив с невинным видом: не правда ли, что в эти слова о римлянах Расин как будто вложил ненависть Бонапарта к англичанам? Император сказал, что у него разболелась голова, и ушел, простившись, однако,
— Сир, зачем вы сюда приехали? — После "Британника" Талейран решил пойти ва-банк. — Только вы можете спасти Европу, и вы добьетесь этого, если будете противостоять Наполеону. Французский народ цивилизован, государь его — нет; русский государь цивилизован, народ его — нет; следовательно, русский государь должен стать союзником французского народа.
— Я бы хотел этого, но сие непросто: император Наполеон весьма силен.
— Рейн, Альпы, Пиренеи — вот завоевания Франции, остальное — завоевания императора, Франция ими не дорожит. — Ложечка со звоном упала на чайный столик. — Будьте тверже, у вас тоже есть голос. Разве статьи об Австрии, негласно включенные в Тильзитский договор, не кажутся вашему величеству бесполезными? Доказательства доверия должны быть взаимными; если ваше величество предоставляет судить императору Наполеону, при каких обстоятельствах должны быть исполнены те или иные статьи, вы имеете право потребовать, чтобы и он считался с вашим мнением. Договоритесь между собой, чтобы всё, что относится к Австрии, было вымарано из проекта договора. Подумайте, в каком страхе пребывает Вена из-за того, что встреча в Эрфурте была устроена без ведома императора Франца. Возможно, вы захотите написать ему и успокоить.
Александр делал пометки карандашом в небольшом блокноте, словно прилежный ученик.
…Наполеон вызвал к себе Талейрана сразу после утреннего выхода. Он стоял у окна и даже не обернулся, когда обер-камергер вошел и поклонился ему.
— Мне ничего не удалось добиться от императора Александра, — отрывисто произнес Бонапарт, — я заходил и с одного боку, и с другого, но он немного туповат. Я не продвинулся ни на шаг.
— Сир, мне кажется, что вы уже многое совершили за время, проведенное здесь. Император Александр совершенно вами очарован.
— Это
— Сир, все эти формальности оскорбляют его рыцарские принципы: он считает, что данного вам слова достаточно, к чему еще договоры. Вы же показывали мне его письма, в них это ясно читается.
— Чушь собачья.
Наполеон несколько раз прошелся по комнате, размышляя, потом остановился, заложив руки за спину.
— Я больше не заговорю с ним об этом, чтобы он не подумал, будто для меня это важно, — сказал он, словно самому себе. — По сути, сам факт нашей встречи, окутанной тайной, заставит Австрию нервничать: она решит, что мы подписали какие-то секретные документы, и я не стану ее разубеждать. Если Россия хотя бы подвигнет императора Франца, собственным примером, признать Жозефа королем Испании, это будет уже кое-что, но я на это не рассчитываю: мне потребуются годы на то, что я сделал с Александром за неделю. Не понимаю я вашей склонности к Австрии, это старорежимная политика.
— Это политика нового режима, сир,
Талейран низко поклонился. Наполеон бросил на него подозрительный взгляд и сказал, что больше его не задерживает.
В воскресенье Наполеон еще сидел за столом, заканчивая завтрак, когда объявили о приходе Иоганна фон Гёте, тайного советника герцога Саксен-Веймарского. В дверях появился господин лет шестидесяти в бархатном сюртуке цвета индиго с серебряной восьмиконечной звездой ордена Белого Сокола на левой стороне груди. Император сделал ему знак подойти, намереваясь предложить место рядом с Талейраном, но Гёте остался стоять на почтительном расстоянии.
Еда никогда не отнимала у Бонапарта много времени. Бросив на стол салфетку, он некоторое время пристально рассматривал посетителя. Волна седеющих волос над высоким чистым лбом, мешки под глазами, двойной подбородок, подпертый белоснежным галстуком…
— Вы — человек, — наконец произнес император.
Гёте поклонился.
— Рад вас видеть, господин Гёте.
Наполеон вышел из-за стола; Талейран и коренастый кривоногий Дарю (устроитель эрфуртской встречи) тотчас вскочили, отодвинув стулья.
— Сир, я вижу, что в своих поездках ваше величество не пренебрегает обращать свой взор на самые ничтожные вещи.
Во французской речи Гёте едва улавливался немецкий акцент.
— Я знаю, что вы — первый трагический поэт Германии.
— Сир, вы несправедливы к нашей стране, у нас есть великие люди: Шиллер, Лессинг, Виланд — они наверняка известны вашему величеству.
— Признаюсь, очень мало. Я читал "Тридцатилетнюю войну" Шиллера; простите, но из нее можно извлечь сюжеты только для бульварных трагедий. Зато вашего "Вертера" я брал с собой в Египет.
— О, сир! Это большая честь для меня. Я позволил себе перевести для веймарского театра две пьесы великого Вольтера: "Танкред" и "Магомет".
— "Магомет" — плохая пьеса, — резко оборвал его Наполеон. — Нехорошо, что покоритель мира так нелестно отзывается о самом себе. Вольтер опошлил великого Магомета низкими интригами; человек, изменивший облик мира, у него вышел негодяем, по которому плачет виселица.
Гёте растерянно моргал, не зная, что сказать на это. Император переменил тему.
— Счастлив ли ваш народ?
— Я очень на это надеюсь.
— Господин Гёте, вам следует остаться здесь с нами и потом описать ваши впечатления от нашего пребывания.
— Сир, для подобного труда надобно перо какого-нибудь писателя древности.
— Не поклонник ли вы Тацита?
— Да, сир, и очень большой.
— А я его не люблю. Есть ли более несправедливый преследователь человечества? Он находит преступные мотивы у самых простых поступков и выставляет всех императоров закоренелыми негодяями.
Снова неловкая пауза.
— Напишите господину Виланду: пусть приедет сюда; я отвечу на его визит в Веймаре. Я буду рад навестить герцогиню, это весьма достойная женщина. Ее супруг в последнее время вёл себя дурно, но как будто исправился.
На губах Гёте блуждала улыбка, но его ореховые глаза совсем не улыбались. Карл Август Саксен-Веймарский был ранен и пленен при Йене. Герцогиня Луиза пережила нашествие конницы Мюрата, которая вела себя, как дикая орда. Несмотря на это, Наполеона она встретила с гордо поднятой головой, обезоружив его величавым спокойствием.
— Сир, пусть он вёл себя дурно, наказание всё же было чрезмерным, но не мне судить о подобных вещах. Герцог — покровитель словесности и наук, мы нахвалиться им не можем.
— Приходите нынче вечером на "Ифигению в Авлиде", господин Гёте. Это хорошая пьеса, не из моих любимых, но французам нравится. Вы найдете в партере много государей. Знакомы вы с князем-примасом?
— Да, сир, довольно близко; он очень умен, образован и щедр.
Гёте мог бы еще добавить, что добрейший Карл фон Дальберг, последний курфюрст Майнцский, был единственным человеком, которого все жители Эрфурта готовы были приютить у себя бесплатно.
— Так вот, вы увидите, как он спит на плече у короля Вюртемберга. Видали вы уже русского императора?
— Нет, сир, никогда, но надеюсь быть ему представленным.
— Он хорошо говорит на вашем языке; если вы напишете что-нибудь об эрфуртской встрече, посвятите ему.
— Сир, это против моих правил; я никогда не делаю посвящений, чтобы после не раскаиваться в этом.
— А Корнель и Расин делали.
— Но мы не знаем, сожалели ли они о содеянном.
— Прощайте, господин Гёте.
Во вторник давали вольтеровского "Эдипа". Князь-примас не успел задремать, а потому не пропустил самое главное: в первой же сцене, после слов Филоктета: "L’amitié d’un grand homme est un présent des dieux", Александр встал и, на глазах у королей, пожал руку Наполеону, сказав: "Je ne l’ai jamais mieux senti"[49]. Наполеон ответил на его поклон с совершенно серьезным видом. На следующее утро разыгрался куда более интересный спектакль, но увы, его зрителем был один Коленкур, и то случайно: с Наполеоном сделался припадок гнева, он топтал свою шляпу под снисходительным взглядом Александра, точно капризный ребенок рядом с терпеливым наставником. "Вы вспыльчивы, я упрям. Не желаете беседовать — я уйду", — и Александр в самом деле направился к двери, однако Наполеон удержал его. После разговора император буркнул своему посланнику в России:
— Ваш император Александр упрям, как осел. Он притворяется глухим, если не хочет слушать!
В четверг шестого октября императоры в одном экипаже отправились в Веймар: Александр хотел повидать свою младшую сестру Марию, супругу наследного принца Саксен-Веймарского, ведь по дороге сюда он смог провести с ней всего несколько часов.
До Веймара было верст двадцать; герцог Карл Август встречал гостей на границе своих владений с целой свитой лесничих и егерей, чтобы сопровождать их на охоту.
Наверное, никогда еще в лес не заходило столько людей разом; лоточники с пирогами и пивом продирались сквозь толпы крестьян в народной одежде, собравшихся точно на ярмарку: мужчины в длиннополых сюртуках с красной подкладкой, женщины в ярких накидках и чепцах с широким бантом… Осень, расписавшая лес яркими красками, придавала прелести этой лубочной картинке.
Короли уже дожидались императоров у павильона на опушке леса, напротив длинной галереи из полотнищ ткани, натянутых между деревьями и украшенных цветочнофруктовыми гирляндами. Всем раздали охотничьи ружья; обер-егермейстер протрубил в рог; несколько полотнищ убрали, и оттуда стали выбегать олени, косули, лани… Их убивали почти в упор, под победные звуки труб и литавр. Время от времени стрельба прекращалась, из кустов выскакивали загонщики, наряженные в звериные шкуры, и оттаскивали убитых животных в сторону, складывая их в кучу. После того как полсотни благородных оленей испустили дух, бойня прекратилась.
Наполеон дал герцогу и герцогине только два дня, чтобы "искупить свое плохое поведение", приходилось спешить. Вдоль дороги, ведущей в Веймар, выстроились городские цеха со знаменами и хоругвями; за обеденным столом, поставленным буквой П, собрались только владетельные немецкие князья, сидевшие по обе стороны от императоров; им прислуживали отпрыски славнейших германских родов.
Беседовали в основном об истории. Князь-примас пустился в подробный рассказ о Золотой булле, согласно которой три курфюрста, король Богемии, Рейнский пфальцграф, герцог Саксонии и маркграф Бранденбурга избирали императора Священной Римской империи, причем курфюрст Майнцский играл ведущую роль в Рейхстаге. И так продолжалось почти двести лет, пока французы не собрали тринадцать княжеств в Рейнский союз, — с 1409 года!
— Полагаю, вы ошиблись, — вдруг перебил его Наполеон. — Золотая булла была принята в 1356 году, в царствование Карла IV Люксембурга, за что ее и прозвали "каролиной".
— Да, вы правы, ваше величество, — смутился Даль-берг, — я и сам теперь припомнил, что в 1356-м. Но позвольте узнать, откуда вам это известно?
— Когда я был лейтенантом артиллерии… — начал Бонапарт.
Ножи и вилки застыли на весу, все головы повернулись к императору французов.
— Когда я имел честь быть лейтенантом артиллерии в гарнизоне Баланса, — с нажимом повторил Наполеон, — я жил довольно уединенно и сторонился общества. По счастью, моим соседом оказался один книготорговец, весьма просвещенный и любезный человек. За три года я перечитал все книги из его библиотеки и ничего не забыл.
Никто не нашелся, что на это ответить.
Концерт, запланированный после обеда, пришлось пропустить: всё общество отправилось в театр — в парадных каретах, по иллюминированным улицам, между двумя шеренгами жандармов с факелами в руках.
Гёте был уже в театре; Наполеон прошел прямо к нему и заговорил как со старым знакомым. Его интересовало мнение куратора Веймарского театра о труппе Французского. Гёте сдержанно похвалил игру актеров, сказав при этом, что ему не понравилась пьеса, которую он видел вчера, — "Баязет" Расина: политика становится заложницей любовных страстей, и всё заканчивается большой резней. Чуть поодаль дожидался высокий темноволосый мужчина лет сорока, с благородной осанкой и печальным взглядом серых глаз. Наполеон сделал ему знак подойти.
— Мне жаль, что игра Тальма вам не нравится, господин Гёте, но я не могу отказать себе в удовольствии представить его вам.
Актер смутился, Гёте запротестовал: игра господина Тальма показалась ему превосходной!
— Ах, господин Гёте, вы всё испортили! Вы обратили внимание, как Тальма побледнел? Я надеялся увидеть сцену из трагедии, сыгранную экспромтом! Итак, Тальма, что за пьеса будет нынче вечером?
— Вашему величеству стоит только приказать. "Цинна", "Андромаха", "Британник", "Заир" — всё разучено и отрепетировано.
— Нет, другое. Я хочу сегодня "Смерть Цезаря".
Гёте не поверил своим ушам: эта пьеса была запрещена и во Франции, и в России. На что опять намекает Наполеон? Что он задумал? Но через несколько минут Тальма уже декламировал со сцены:
Публика внимала ему, как завороженная.
— Странная пьеса этот "Цезарь"! Республиканская! — шепнул Наполеон на ухо герцогине Луизе, сидевшей рядом с ним. — Надеюсь, она здесь ничего не натворит?
Он провоцирует немцев, — понял Гёте, — этих "ночных колпаков", которым для счастья достаточно знать, что в их погребах полно капусты. Они-то не посмеют поднять руку на Цезаря!
Стихи Вольтера еще звучали в его ушах, когда до него, словно сквозь вату, донесся голос императора:
— Приезжайте в Париж, господин Гёте! Вы напишете свою "Смерть Цезаря"!
Поэт ответил, что для этого нужен Шиллер.
В большом зале звучал полонез; впереди выступал Александр в паре со своей кузиной Екатериной Вюртембергской — королевой Вестфалии, мадам Жером Бонапарт. Приставив к глазам лорнет, Наполеон обходил дам, сидевших на стульях вдоль стен, и заговаривал с самыми привлекательными; за ним следовала небольшая свита из советников и вельмож, ловивших каждое оброненное им слово. Бонапарт любил говорить о серьезных вещах на охоте, на бале, возле игорного стола, показывая тем самым, что не подвластен страстям, обуревающим простых смертных. Он спросил у Гёте, где же господин Виланд; оказалось, что старик уехал сразу после спектакля, не оставшись на бал; герцогиня Веймарская послала за ним карету. Его привезли обратно в замок, в чём был — в домашних суконных сапогах и с ермолкой на лысине, не дав даже напудрить седые кудельки.
— Господин Виланд! — Наполеон шел к нему через весь зал. — Вы — немецкий Вольтер!
Литератор робко запротестовал, император оборвал его, спросив, нравятся ли ему спектакли и сколько их он видел.
— Только сегодняшний, сир.
— Как досадно! Хорошая трагедия — лучшая школа для людей высшего порядка. В некотором роде, она стоит выше истории. История не оказывает такого воздействия на людей, один человек за книгой не испытывает сильных потрясений, а вот собравшись вместе, люди получают более яркие и длительные впечатления.
Виланд робко заговорил о драме, позволяющей приблизить высокие сферы к народу; Гёте принялся ему возражать, говоря, что нужно не высокое опускать до заурядного, а народ возвышать до постижения идеалов. Наполеон внимательно слушал того и другого, внезапно вступая в разговор звонкими, чеканными фразами, так что Виланду казалось, будто он беседует с бронзовой статуей.
— Я не люблю фатализма современных пьес, — говорил император. — Зачем сегодня повсюду твердят о судьбе? Судьба — это политика.
Он вдруг заметил, что вокруг них плотным кружком стоят князья, министры, сановники, почтительно внимающие их беседе, позабыв о бале.
— Впрочем, довольно о пьесах, мы здесь не для этого, — оборвал Наполеон сам себя. — Посмотрите, как красиво танцует император Александр! Я так не могу: сорок лет дают о себе знать.
— Не знаю, зачем здесь
Водянистые глаза старика умильно смотрели из-под набрякших век, безгубый рот растянулся в улыбку, и даже плоский кончик его крупного носа словно делал реверанс. По-французски Виланд говорил очень плохо, вести разговор о социальной пользе религий и о значении христианства в политике, излагать свои взгляды о смысле жизни и необходимом зле требовало от него неимоверного напряжения ума. Двухчасовая беседа, затянувшаяся за полночь, совершенно изнурила его, но император словно не замечал, что его собеседник еле держится на ногах. Набравшись храбрости, Виланд поклонился.
— Идите, идите! — дружески сказал ему Наполеон. — Доброй ночи!
И снова повернулся к Гёте.
Утром кареты катили на восток меж зеленых холмов Тюрингии с позлащенными осенью рощицами и уютными деревушками. Императоры держали путь в Йену, где два года назад Наполеон разгромил армию Гогенлоэ, уничтожив Пруссию.
Завидев скалистый гребень, подковой охвативший Йену, спустились с дороги к Коспеде и направились прямиком к горе Ландграфенберг, обвитой спиральной тропой. На вершине горы стоял наспех сооруженный из фанеры храм Победы с латинским двустишием на фронтоне; Наполеону услужливо сообщили, что эта гора отныне носит его имя.
Оба императора взобрались на нее верхом. Поле недавней битвы лежало перед ними, как на ладони: прямо напротив — Дорнский холм и Иссерштадская роща, слева — Коспеда, справа — Клозевиц. Погода стояла ясная, так что видно было даже белую кирху Наумбурга за блестевшей на солнце лентой Зале и рыжевато-красные крыши Апольды. А в тот день утром был густой туман, сказал Наполеон Александру, когда они спустились на площадку, откуда он руководил сражением. Спешившись, он отдал поводья мамлюку.
Это теперь тропа такая широкая, а тогда по ней едва могли пройти рядом два человека — он сам и маршал Ланн. Их вел саксонский священник из пылавшей Йены, всей душой ненавидевший пруссаков. Зарево пожаров скрывало от неприятеля мерцание факелов, при свете которых батальон за батальоном, сменяя друг друга, полночи орудовали кирками и лопатами, расширяя дорогу, прежде чем подняться по ней. Подъем был такой крутой, что в каждое орудие впрягали по двенадцать лошадей, а когда пехота построилась на горе, в ранец каждого солдата упиралась грудь товарища, стоявшего позади. Бивачные костры пруссаков были разбросаны до самого горизонта, поэтому Бонапарт отправил Даву в тыл неприятеля, велев Бернадоту прийти ему на помощь в случае необходимости. На своем левом фланге он поставил Ожеро, в центре — Ланна и гвардию, на правом фланге — Сульта. В шесть часов утра Ланн двинулся вперед и за три часа выбил пруссаков из Коспеды, Клозевица и Лютцероде. Когда туман рассеялся, Гогенлоэ ждал большой сюрприз: французы атаковали его со всех сторон.
Кирасиры захватили прусскую батарею из тринадцати орудий. Ответная атака прусской конницы не увенчалась успехом: пехота Нея, построившись в каре, отбила все ее приступы. Гогенлоэ послал в бой пехоту — косым строем, разработанным еще Фридрихом Великим; плотные шеренги солдат шли в ногу под барабаны, стреляя кучно, но в белый свет. Три тысячи французов целый час сдерживали натиск двадцати пяти тысяч пруссаков, засев в деревушке Фирценхейлиген и расстреливая неприятеля из-за укрытий. В час пополудни Наполеон отправил на помощь Нею кавалерию и бросил в бой все силы сразу, включая резерв. Неукротимый Мюрат коршуном налетел на неприятеля, рубя пеших и конных; все орудия были захвачены, прусские линии обратились в паническое бегство, лишь саксонский гренадерский батальон отступал в боевом порядке, защищая командующего. Только тут из Веймара явился Рюхель, за которым Гогенлоэ посылал еще утром; его разбили за полчаса.
Наполеон снова видел всё это: марширующие шеренги, вспышки выстрелов, взрывы, сабельные атаки, выставленные вперед штыки, груды мертвых тел, обезумевшие лошади, волочащие всадников по земле, белые облачка порохового дыма и густые черные столбы, поднимающиеся над горящей деревенькой… Александр внимал ему с благоговением.
Выстроившись цепью, веймарские солдаты сдерживали толпу зевак, явившихся поглазеть на императоров, королей, князей и маршалов. Для Наполеона с Александром поставили палатку, все прочие расположились на биваках под открытым небом. В шатер императоров явилась депутация от Йенского университета; Бонапарт пожаловал привилегии городу, включенному в список его блестящих побед. После небольшой (и не такой кровавой) охоты близ Апольды вернулись в Эрфурт, на представление корнелевского "Горация" — еще одной резни во имя мира и прощения.
Великая армия совершала великий переход с севера на юг, полки за полками шли мимо Эрфурта церемониальным маршем. Маневры, парады, полковые богослужения — Наполеон хвастался своими солдатиками, охотно давая пояснения и настаивая на том, чтобы в почетном карауле при императоре Александре стояли французские офицеры. Константин был счастлив; от его дотошного взгляда не укрывалась ни одна мелочь: детали обмундирования, маршировка, выправка, дисциплина, полковая музыка… Ему понравились 17-й армейский пехотный полк и 6-й кирасирский; 8-й гусарский был красив, зато 1-й гусарский — плохо выучен, гвардия же была великолепна! На один из смотров Александр по рассеянности явился без шпаги; Наполеон тотчас предложил ему свою. "Я никогда не обнажу ее против вашего величества!" — торжественно пообещал ему "кузен". Он попросил прислать ему чертежи всех новых памятников, украсивших французские города, и подробно рассказывал о проектах реформ, которые он хочет провести в России; Наполеон пожелал видеть Сперанского, долго с ним говорил и подарил свой портрет, осыпанный бриллиантами, поздравив царя с прекрасным выбором советника.
О договоре, ради которого все и прибыли в Эрфурт, как будто позабыли. Прогуливаясь под руку с Александром по залам своего дворца, Наполеон говорил о том, как он устал от суетной жизни и как предвкушает тот сладкий миг, когда он сможет без тревог предаться радостям семейного счастья. Но разве это возможно без детей? Красивое лицо Бонапарта исказилось от внутренней муки.
— Моя жена старше меня на десять лет… — произнес он с болью, но тотчас опомнился: — Простите меня, я говорю всякие глупости; не знаю, почему мне захотелось раскрыть вам свое сердце.
Александр нежно пожал его руку. Наполеон вновь заговорил о долгой разлуке, расстояниях, невозможности часто видеться…
— Ах, скоро обед! — встрепенулся он. — Я расчувствовался, а мне нужно дать прощальную аудиенцию господину Венсану.
Лицо корсиканца изменилось на глазах: навернувшиеся было слезы мгновенно высохли, глаза блеснули холодной сталью.
Вечером Наполеон долго не отпускал от себя Талейрана, задавал вопросы и не слушал ответов, заговаривал сам, явно думая о другом.
— Моя судьба этого требует, и спокойствие Франции от этого зависит, — сказал он наконец. — У меня нет преемника. Жозеф — пустое место, и у него только дочери. Основать династию должен я, и для этого мне нужна принцесса из крупного царствующего дома в Европе. У императора Александра есть сёстры, одна из их подходит мне по возрасту. Поговорите об этом с Румянцевым; скажите ему, что, покончив с делами в Испании, я поддержу его во всём касательно раздела Турции; вы найдете, что сказать, все знают, что вы сторонник развода, — и Жозефина, кстати, тоже, предупреждаю вас.
— Сир, если позволите, я ничего не скажу господину Румянцеву, — возразил Талейран. — После нашей беседы он должен будет повторить мои слова императору — сумеет ли? Захочет ли? Гораздо проще и естественнее было бы обговорить это важное дело с самим царем. Если вы со мной согласны, я попробую нынче же.
— Извольте, но только помните: не говорите с ним об этом от моего имени. Просто обратитесь к нему как француз с просьбой добиться от меня решения, которое обеспечит Франции стабильность. Как француз вы можете говорить о чём угодно: о Жозефе, Люсьене, обо всей моей семье, — не стесняйтесь, говорите, что в голову взбредет, для Франции они ничто. Даже моему сыну нужно быть
Было уже поздно, но Талейран всё-таки отправился к княгине фон Турн-и-Таксис. Мысли прыгали, он никак не мог придумать, с чего начать, как повести разговор, чтобы, с одной стороны, выполнить поручение Наполеона (ведь он непременно узнает, если оно окажется не выполнено), а с другой — отыскать непреодолимые препятствия для осуществления его желания. Родственный союз между Францией и Россией? Горации и Куриации? Ну уж нет! Впрочем, возможно, что Александр уже ушел, а к завтрашнему дню он что-нибудь придумает.
Александр пересказывал княгине свой утренний разговор с Наполеоном.
— Никто не знает характера этого человека, — говорил он с чувством. — Он был вынужден сделать всё то, что так встревожило Европу, но если бы вы знали, как он добр!
Талейран бросился в омут с головой: доброта, сильная воля, ум суть качества, которые передаются по наследству, особенно если ими обладают оба родителя. Франция блаженствует под рукой императора Наполеона, но ей не хватает лишь одного — уверенности в завтрашнем дне. Кто сменит его на троне? Какой наследник сможет соединить в себе мудрость, бесстрашие и решимость, передающиеся лишь с благородной кровью? Императрица Жозефина добра, великодушна и обворожительна, император с ней счастлив, но она не может дать Франции то, что ей необходимо. Тогда как великая княжна Екатерина, наделенная твердым характером, недюжинным умом и красотой, в расцвете молодости… Александр понял всё с первого слова.
— Если бы речь шла лишь обо мне, я бы охотно согласился, но моя матушка сохраняет над своими дочерьми неоспоримую власть, — сказал он с видом сожаления. — Я могу направить ее; возможно, она уступит, однако не смею ручаться за это. Так и передайте императору Наполеону; он должен поверить.
Тальма всё-таки включил в программу "Магомета", но заглавную роль исполнял его соперник Пьер Лафон — пылкий гасконец с фигурой Аполлона (как говорили, пленивший своею красотой Полину Бонапарт). Возможно, в этом был некий коварный расчет, поскольку Лафон, увлекшись, декламировал стихи с одержимостью истинного чудовища. Во втором действии он вышел на авансцену и метал свои реплики в немецких князей, которым слышался в его звучном басе хрипловатый голос Наполеона.
Новое божество разглядывало его в лорнет.
Наконец, двенадцатого октября Румянцев и Шампаньи представили союзную конвенцию, и оба императора тотчас ее подписали. Речь, разумеется, шла о всеобщем мире, ради которого Англия должна признать Финляндию, Валахию и Молдавию частями российской империи и ничего не предпринимать против новых порядков, установленных Францией в Испании. Если Турция не согласится по-хорошему отдать России территории вплоть до Дуная, император Наполеон не окажет ей военной помощи, а если на ее стороне выступит Австрия, император Александр придет на помощь своему союзнику и другу.
В последнее утро в Эрфурте Бонапарту пришлось выдержать форменную осаду: в его дворец явились все князья, которых он лишил владений, армии, престижа, чтобы подать какое-нибудь прошение или просто попасться ему на глаза — желательно последним, чтобы остаться в памяти. Император пожелал говорить только с веймарскими учеными и литераторами: ему тоже было важно произвести неизгладимое впечатление.
— Много ли у вас идеологов в Германии? — спросил он.
— Да, сир, довольно много.
— Мне жаль вас. В Париже они тоже есть, это мечтатели, и преопасные, — сплошь тайные и явные материалисты. Ваши идеологи разрушают иллюзии, а век иллюзий для народов — то же, что возраст счастья для людей.
Гёте и Виланд получили Большой крест ордена Почетного легиона. Александр возложил голубую ленту ордена Андрея Первозванного на маршала Ланна, недавно сделанного герцогом де Монтебелло.
Накануне вечером Дарю не смог ответить на вопрос царя, зачем Наполеон нарочно создает аристократию, раз ему посчастливилось взойти на трон без опоры на нее?
Печальный опыт учит, что опора трона с легкостью превращается в рычаг для его свержения… Бертье, новоиспеченный князь Невшательский, бросил на Александра испытующий взгляд: так это правда? Он знал о заговоре гвардейских офицеров, убивших его отца?..
Два императора выехали верхом из Эрфурта по Веймарской дороге и расстались на том же самом месте, где встретились три недели назад. Оба казались печальны. Александр пересел в карету, Наполеон долго смотрел ему вслед, а потом повернул коня. Он был так мрачен, что никто из свиты не решился с ним заговорить.
УЛЕАБОРГ
В трактире Перльберга, единственном на весь Гамле-Карлебю, еду подавали не только в обеденном зале, но и на чердаке, в сарае, в чуланах; хозяин арендовал кухни в двух соседних домах, и там теперь тоже не сходили с огня огромные котлы, в которых беспрестанно варили, пекли и жарили разную снедь. Офицеры корпуса Каменского толпились в трактире днем и ночью, оставляя в нём всё свое жалованье; в двух комнатах круглые сутки метали банк; говор, хохот, пьяное пение сливались в адский шум. Буфетом заправляла хозяйская дочка, рядом с которой всегда стоял дюжий слуга: эта мера потребовалась после того, как фрёкен Перльберг чуть не похитил корнет Драголевский — без лишних слов схватил ее в охапку, завернул в шинель и понес во двор, где дожидалась повозка, запряженная парой рысаков. Драголевскому было уже лет пятьдесят, но он всё еще ходил в корнетах, поскольку за несколько лет до вступления в русскую службу сражался под знаменами Костюшки с суворовскими войсками. Девица подняла крик, на который прибежала стража из горожан и русский патруль; Драголевский не желал сдаваться пехоте и выделывал саблей молниеносные мулинеты, крепко держа другой рукой свою добычу. Уланам насилу удалось его урезонить; граф Каменский хотел расстрелять его немедля, однако сам Перльберг просил пощадить незадачливого похитителя, да и Кульнев вступился за него, — корнета отдали под военный суд, в полк он больше не вернулся. Зато теперь у буфета вечно околачивалось несколько поклонников хорошенькой фрёкен, выполнявших роль ее добровольной охраны. Корнет Булгарин был в их числе: ему нравилось мнить себя благородным рыцарем.
Все женщины казались ему красивыми: шведские помещицы, пасторские дочки, трактирные служанки. Фаддей приезжал в Гамле-Карлебю через день, не пропустил ни одного из балов, устроенных Каменским, и лихо отплясывал мазурку, чем обратил на себя внимание самого Кульнева, который только вышагивал с маменьками в полонезе. Корнет жил в постоянном ожидании; любой благосклонный взгляд, брошенный на него даже вскользь, будил безумные надежды и буйное воображение, и всё же до сих пор ему было нечем похвастаться в кругу приятелей, с напускным цинизмом обсуждавших свои любовные похождения. Глаза шведских фрёкен загорались огнем только при виде адъютантов Каменского и Кульнева — Арсения Закревского и Дениса Давыдова, хотя последний, на взгляд Фаддея, был довольно дурен собой. Ах, он слишком моложав! Пушка на верхней губе еще не касалась бритва, слишком нежная кожа щек мгновенно вспыхивала румянцем, — дамам он, должно быть, казался мальчиком. И этот толстый нос его не красит… А ведь он знает наверное, что его отец пользовался успехом у женщин, и все говорят, что они похожи… Когда же у него вырастут усы!
Капитан Севского мушкетерского полка праздновал свой день рождения; как только Булгарин появился на пороге, его схватили и усадили пировать; пунш варился в ведре. Вообще-то это не входило в планы Фаддея: он собирался только пообедать в трактире, поглядеть на фрёкен Перльберг и немедленно отправиться в деревню, где стояли гродненские гусары, — он завел среди них приятелей, которые пригласили его в гости. До деревни было верст пятнадцать, лучше бы попасть туда до захода солнца, ведь корнет не взял с собой ни драбанта, ни денщика. Но уже смеркалось, а пирушка была в самом разгаре. Зная, что добром его всё равно не отпустят, Булгарин выскользнул из трактира якобы по нужде, а сам тотчас побежал к своей лошади.
Название нужной деревни было записано у него на бумажке; на улице он окликнул какого-то оборванца и попросил указать дорогу, посулив за это полтинник. Тот долго что-то объяснял, размахивая руками, но Фаддей знал по-фински всего несколько слов, а потому просто отдал деньги и поехал, торопясь добраться до места.
Холодный ветер, продувавший насквозь его ветхую шинель на вате, нагнал черные тучи, закрывшие горизонт. Дорога завела Фаддея в лес; там было теплее, но почти совсем ничего не видно. Вдруг он понял, что тропа раздваивается. Куда же ехать? Направо или налево? Булгарин мысленно представил себе карту: Гамле-Карлебю у него за спиной, дорога как будто шла на северо-запад, значит, в правой стороне должны быть шведы. Он свернул влево.
Долго ли проехать верхом пятнадцать верст? Но лес всё не кончался. Сколько он уже здесь? Час? Два? Три? Лошадь фыркнула и попятилась; Фаддею померещились два зеленых глаза в кустах. Волки?! В животе похолодело. Он вынул из кобуры пистолеты — не заряжены! Сунул руку в лядунку — патронов нет! Это денщик, каналья, без спроса разрядил и вычистил пистолеты — ну уж будет ему, мерзавцу, за своевольство! Булгарин ехал шагом с бьющимся сердцем и пересохшим ртом, вздрагивая от каждого шороха. Чёрт дернул его пуститься в дорогу одному! Еще не хватало наткнуться на партизан! Он вспомнил яму с обугленными трупами и почувствовал тошноту. Господи, сохрани! Фаддей трижды перекрестился.
Как будто всех этих бед было мало, вдруг полил дождь — сильный, ледяной, безжалостный, — а лошадь угодила передними ногами в топь и стала биться с жалобным ржанием, увязая еще больше. Булгарин слез с нее, потянул за повод назад. Лошадь выбралась, он обнял ее за шею, и они какое-то время стояли, прижавшись друг к другу.
Топь удалось обойти, пробираясь через бурелом, зато Фаддей потерял тропу. Куда идти? Он брел наугад, выставив вперед руки, чтобы не поранить лицо, но вот деревья расступились. Что-то чернело впереди, выделяясь на фоне ночной темноты, — сторожка? Это оказался стог сена; лошадь ткнулась в него мордой, но Булгарин не стал ее размундштучивать — пустил шагом по краю луга, отыскивая тропу. Вот она! Ветки спускались так низко, что ехать приходилось, прижавшись лицом к лошадиной шее. Вдруг Фаддей неудержимо заскользил вбок и, не успев опомниться, шлепнулся спиной в лужу с седлом между ног: обе подпруги лопнули. Чёрт! Час от часу не легче!
Лошадь понуро опустила голову: она тоже устала и перенервничала. Булгарин дрожал в насквозь промокшей одежде, к тому же его сильно мучила жажда. А, сто бед — один ответ: он напился прямо из лужи. Потом встал, набросил седло обратно, привязал его к лошади длинным финским кушаком, которым так удачно подпоясался, залез на пень, а оттуда на спину своей дончанке. Ехать теперь нужно было осторожно, соблюдая равновесие, чтобы не свалиться снова.
К рассвету земля и деревья покрылись тонкой корочкой льда; руки Булгарина онемели от холода, зубы выбивали дробь. Когда солнце всплыло над деревьями, вдалеке послышался собачий лай. Фаддей продолжал ехать шагом: его лошадь была настолько измучена, что едва переставляла ноги, да и седло ненадежно. Проклятый лес наконец-то кончился; за лугом стоял большой крестьянский дом с пристройками, из трубы шел дымок.
За забором бесновались сторожевые собаки; на крыльцо вышли люди, мужчины и женщины, и удивленно смотрели на грязного, продрогшего всадника. Один из мужчин, вероятно, хозяин, послал мальчика отпереть ворота; Булгарин въехал во двор, спешился и поздоровался с поклоном: "Гу морон". Женщины сделали книксен.
Месяц назад сельский пастор подарил Фаддею старый самоучитель немецкого языка со шведским переводом — ветхую, затертую книжонку, некогда принадлежавшую его сыну. От нечего делать корнет заучил наизусть самые употребительные слова и разговоры; иногда он даже мог угадать кое-что из шведской речи, но сам был способен говорить только затверженными фразами.
— Вы шведский офицер? — спросил его крестьянин.
— Нет, я русский офицер, но я немец родом, моя родная провинция была завоевана русскими.
Эту тираду ему написал на бумажке Арвидсон — тот юноша-патриот из Рауталампи, с которым они боролись на холме. Финн выругался вполголоса, но смотрел на него сочувственно, и Булгарин добавил вторую фразу:
— Я люблю славный шведский народ и учусь по-шведски.
— Куда вы едете? Что с вами стряслось?
На первый вопрос Фаддей ответить еще мог (он помнил название деревни, в которой стоял его эскадрон), а для остального ему не хватило слов. Как объяснить, что он заблудился? В книжке этого не было. Помогая себе руками, он стал перечислять: "лес, нет дороги, ночь", потом приложил левую ладонь к сердцу, а указательный палец правой воздел к небу: он Богом клянется, что не кривит душой. К нему подошла старушка, погладила по щеке: "Бедное дитя!" Чтобы разжалобить крестьян еще больше, Булгарин сказал на своем ломаном шведском: "У меня есть мать, она ждет меня". Ему предложили войти в дом.
Хотя было воскресенье, хозяева и батраки оставались дома: финны не ездили в церковь, чтобы не встретиться с русскими даже случайно. Но юный немец из покоренной провинции, да еще любящий шведов… Жадно напившись кофе (если этим словом можно было назвать бурду из желудей), Булгарин знаками попросил накормить его коня и дать ему где-нибудь поспать, потом показал хозяину седло — нельзя ли починить? Он заплатит! Хозяин отвел его в спаленку на верхнем этаже, смотрел, качая головой, как он снимает с себя мокрую грязную одежду, потом забрал всё вместе с сапогами и саблей и унес. Когда голова Фаддея коснулась подушки, в ней на мгновение мелькнула мысль о том, что он один в стане неприятеля, голый и безоружный, однако сон одолел его.
Когда он проснулся, было два часа пополудни. Булгарин осторожно просунул голову в приоткрытую дверь. "Вен!" — позвал он. Ему показалась удачной идея назвать хозяина другом. Тот в самом деле скоро пришел и принес сухое вычищенное платье. Сапоги и сабля блестели.
После обеда (за столом сидело человек двадцать) хозяин пошел запрягать коня, пояснив, что сам отвезет Булгарина в нужную ему деревню. От денег он отказался, сказав, что офицер — его гость, женщины тоже не желали их брать. Фаддей дал несколько рублей работникам, починившим седло (против этого хозяин возражать не стал), а старушку упросил принять на память золотой дукат, матушкин оберег, ради образа Девы Марии.
Ротмистр Кирцели удивился его возвращению, ведь корнет отпрашивался у него на три дня. Финну поднесли стаканчик, а Булгарин еще и заставил своего "друга" взять весь его запас кофе (настоящего!) и сахара: "Жена! Дети! Мать!" Крестьянин встряхнул вожжами и причмокнул губами; Фаддей смотрел ему вслед, переполненный чувствами радости и умиления.
"Ваше письмо огорчило меня. Вы знаете, с каким уважением и любовью я к Вам отношусь, как же Вы могли подумать, что граф Буксгевден способен навредить Вам в моих мыслях? Мне известны его недостатки, но ради благополучного исхода дел и к тому же вынужденный уехать, я не мог поступить иначе, как поставить Вас под начало Тучкова. Если Вам дорого мое уважение, моя привязанность, Вы сможете мне это доказать, предпочтя общее благо и славу Вашего отечества личностям. Служба Ваша, таланты Ваши необходимы Вашему отечеству, так неужто отдельные люди заставят Вас пренебречь благом, какое Вы способны принести, ради личного удовлетворения? Прошу Вас, из любви ко мне, переступить через чувство неприязни, какое Вы питаете к генералу, и оставаться на важном командном посту, который я доверил Вам.
Князь Михаил Долгоруков еще раз перечитал это письмо, отправленное государем из Кёнигсберга по пути в Эрфурт, в ответ на просьбу перевести его из Финляндии на войну с турками, а затем, в который раз, отщелкнул крышку карманных часов: двадцать две минуты до полудня.
Еще немного — и Божий суд свершится! Да будет так! Божью волю нельзя толковать двояко, пусть судьба решит, кому остаться жить и принять на себя командование, а кому уйти навсегда. Двадцать минут до полудня.
Тучкову абсолютно не из чего чваниться перед Долгоруковым. Годы, опыт — это всё наживное. В последнюю кампанию они оба получили "Георгия" на шею, а Долгоруков — еще и золотую шпагу "За храбрость". Но! Храбрость
Перемирие, заключенное Буксгевденом, Комитет министров не утвердил, и государь также приказал возобновить военные действия для очищения всей Финляндии. Тучков отказался уступить начальство Долгорукову без ведома Буксгевдена, как будто бланк, подписанный самим государем, ничего не значит! Генерал считает его мальчишкой, выскочкой! Да, Долгоруков — генерал-майор, а не генерал-лейтенант, но когда Тучкову было двадцать восемь, как князю Михаилу сейчас, он был всего лишь подполковником! Лавры сохнут и вянут, триумф — забава на один день; государь уважает былые заслуги, но больше ценит нынешние способности. Неприятель стоит за проливом между двумя озерами, отгородившись двумя линиями шанцев и батареями. Долгоруков покажет Тучкову, как берут неприступные позиции. Двенадцать минут до полудня.
Князю Михаилу немного стыдно за те слова, которые он наговорил генералу в запальчивости, и всё же он не намерен брать их обратно. Честь превыше жизни! В чём Тучкову не откажешь, так это в умении сохранять самообладание. Его красивое, немного вытянутое лицо ничуть не изменилось, синие глаза смотрели холодно, голос звучал ровно, когда он говорил, что на войне ввиду атаки против неприятеля двум генералам немыслимо стреляться на дуэли. Что ж, в этом он прав. Вражеские пуля или ядро смогут разрешить их спор ничуть не хуже. Восемь минут до полудня.
Две роты егерей складывали в кучу свои ранцы, чтобы налегке поспевать за казаками. В голубом небе сияло солнце, заставляя щурить глаза и морщить нос, невольно растягивая щеки в улыбке. Князь Михаил, не отрываясь, смотрел на минутную стрелку. Когда она наползла на часовую, торчавшую вверх, он махнул рукой: с Богом!
Издав горлом какой-то диковинный звук, адъютант Долгорукова Федор Толстой, прозванный Американцем за свое путешествие на Алеутские острова, устремился впереди казаков на шведские ведеты[51], егеря бежали следом. Прыткие драгунские лошади вихрем перенесли седоков через мост, и тотчас из шанцев началась убийственная ружейная пальба. Командир егерей велел им рассыпаться и отвечать на выстрелы, но за это время шведы успели сбросить в воду заранее снятую настилку моста.
Капитан Ключарев сам орудовал топором, пока его пионеры таскали под жестоким огнем только что срубленные деревья, укладывая их на мостовые опоры. Сузив глаза, Долгоруков смотрел, как подвигается дело, время от времени ободряюще выкрикивая: "Молодцы, ребята!" К нему подъехали генералы Арсеньев и Ершов; их полки ждали сигнала к переправе.
— Господа, — сказал князь, вынув изо рта короткую трубку, — в ваши лета и пешком трудно перебраться через кладки. Оставайтесь здесь; когда мост исправится, вы последуете за вашими полками.
Пятидесятилетние старики смолчали и ничего не возразили государеву любимцу.
Егеря перебежали по бревнам, выстроились, ударили на шанцы. "Урааа!"
— Вот вам Георгиевские кресты, господа. — Долгоруков указал полковым командирам на неприятельские укрепления. — С Богом!
Навагинский полк двинулся через мост следом за егерями, тенгинцы свернули влево, отрезав дорогу шведам.
Князь Михаил смотрел в зрительную трубу: егеря уже вошли в нижние шведские окопы и подвигались к нагорным. Отправив ординарца к артиллеристам с приказом участить огонь, он слез с коня.
— Теперь и нам пора, — бросил он штаб-офицерам.
Расплавленная пуля солнца воткнулась в небо над озером, окрасив облака и воду в багровый цвет; шведы шли в ногу плотными колоннами, выставив вперед штыки. Прорвали ряды егерей, смяли тенгинцев и навагинцев, смешавшись с ними в одну кучу; беспорядочная масса людей сползала обратно к мосту, от которого к ним шел генерал Долгоруков — с трубкой в зубах, в пшензере нараспашку, в фуражке и с георгиевским крестом на шее.
Ядро ударило его в правый локоть и пробило туловище насквозь. Когда Федор Толстой, спрыгнув с коня, встал перед убитым на колени и приподнял голову, прекрасное лицо князя казалось спящим, но левая рука еще сжимала подзорную трубу. Ординарец побежал к артиллеристам; тело князя уложили на доску, накрыли парусиной и понесли обратно через мост.
— Ты в крови, — сказал Толстому второй адъютант, Иван Липранди. — Уж не ранен ли ты?
Федор оглядел себя.
— Я не буду смывать эту кровь, пока она сама не исчезнет, — выдавил он из себя. В его голосе звучали слезы.
Проводив взглядом импровизированные носилки, Николай Алексеевич Тучков приказал артиллеристам усилить огонь. Солнце уже скрылось за лесом, вводить в бой основные силы было совершенно незачем. Отступающие полки переправились обратно, шведы остановились, закат погас, канонада стихла. Несколько солдат копали могилы; убитых складывали рядами на берегу: полсотни, сто, полтораста, и еще несут… Князь Михаил лежал в избе на столе, за которым нынче утром завтракал; полковые врачи бальзамировали его тело.
На следующий день шведы отошли дальше к северу; Тучков занял оставленную ими позицию. Днем позже, семнадцатого октября, в Иденсальми прискакал фельдъегерь из Петербурга: он привез приказ императора о производстве Михаила Петровича Долгорукова в генерал-лейтенанты с назначением его корпусным командиром, знаки пожалованного ему ордена Св. Александра Невского и собственноручное письмо государя, в котором тот уведомлял князя о долгожданном согласии вдовствующей императрицы на его брак с Екатериной Павловной.
…Церковь Благовещения Александро-Невской лавры была полна; князя Долгорукова похоронили рядом с братом Петром, скончавшимся двумя годами ранее. После отпевания всё общество отправилось на бал в честь счастливого возвращения государя из Эрфурта.
К удивлению Каменского, командиры всех разъездов доносили, что шведы оставили крепкую позицию при Хи-манго, сожгли пять мостов и ушли за Калайоки. Что ж, тем лучше: "Мы начали бить, мы и добьём!" — объявил он в приказе перед выступлением.
Лошадей приходилось вести в поводу через лесную чащу, спускать их с утесов, обвязав ремнями под брюхом, вытаскивать из болот; пушки несли на руках, ручьи переходили вброд. На привалах Каменский рассказывал офицерам про переход Суворова через Альпы. Двадцать семь верст одолели за полтора суток; к приходу отряда в Калайоки Кульнев успел запасти материалы для моста и устроил две переправы, но оказалось, что шведов и след простыл. Клинкер, сменивший Клингспора, отступал к Улеабор-гу, сжигая мосты, перекапывая дороги и ограничиваясь арьергардными боями.
…Дом был большой, изрядный, но давно лишенный хозяйской руки: краска облезла, гонтовая крыша в нескольких местах прохудилась, даже крепкий забор покосился. Ворота раскрыты настежь; Булгарин поскакал туда, взяв с собой двух улан, но тотчас натянул поводья при виде двух верховых в синих куртках, перетянутых желтыми ремнями крест-накрест, и круглых шляпах — саволакские драгуны! Рядом с ними стояла шведская таратайка, запряженная одной лошадью, — в доме кто-то есть…
Один из финнов спешился и пошел к воротам, размахивая белым полотенцем. "Рауха! Рауха!" — кричал он. Булгарин знал, что это означает "мир", однако из осторожности не трогался с места. Драгун заговорил по-шведски; Фаддей худо-бедно разобрал несколько слов и понял, что в доме находится раненый офицер, а при нём лекарь. Приказав уланам держать финнов под прицелом и взяв на всякий случай в руку пистолет, он поднялся на крыльцо.
Огоньки свечей метнулись из стороны в сторону, когда Булгарин толкнул дверь в спальню. Лицо молодого мужчины на подушке казалось вылепленным из воска; тонкие веки были закрыты, нос заострился; простыни в ногах пропитались алой кровью, хотя ноги… ног почти не было. У изголовья кровати стояла на коленях женщина спиной к Фаддею; маленький белокурый мальчик рядом с ней обернулся к вошедшему; хирург в рубахе с засученными рукавами, мывший в тазу пилу, на мгновение застыл, а потом вытер руки полотенцем, которое ему подал стоявший тут же фельдшер, и шагнул к русскому офицеру. Это офицер шведской армии, родом финн, — пояснил он по-немецки, указывая на кровать; его жена и сын следовали за мужем и отцом. Несчастному раздробило картечью обе ноги, которые пришлось отнять; лекарь поручает раненого человеколюбию русских и просит отпустить его с караулом обратно в полк. Женщина стояла не шевелясь и словно не слышала их разговор; она, должно быть, молода… Булгарин проглотил слюну — вот он, тот миг, который так часто рисовался ему в воображении!
— Madame, — мягко сказал он, приблизившись к кровати, — soyez sans crainte, nous ferons le nécessaire pour soigner les blessures de votre mari…[52]
Женщина вскочила и с силой оттолкнула его обеими руками. Лицо ее было перекошено от гнева, она выкрикивала что-то по-фински срывающимся голосом, Булгарин разобрал только "русский" и "проклятый". Он молча повернулся и вышел из дому, сопровождаемый лекарем.
Один из уланов остался караулить у ворот, чтобы известить обо всём Кульнева, — вдруг тот захочет допросить хирурга, Булгарин же со своим разъездом поехал дальше. Крик женщины стоял у него в ушах, ему было одновременно совестно и обидно.
…К началу ноября реки затянуло ледяной коркой. Каменский велел стелить на нее солому, класть поверх доски и перебегать по одному. Сначала переправлялась пехота, затем кавалерия прорубала потрескавшийся лед и перегоняла лошадей вплавь, сложив седла в несколько лодок. Так преодолели оба рукава Пюхайоки, Лиминкаоя и еще несколько речушек с непроизносимыми названиями. Шведы отступали, огрызаясь, точно затравленный волк, но уже не бросались в общую схватку.
Гром выстрела выбросил Булгарина из сна, точно пулю из дула. Он вскочил на ноги; всё тело тотчас охватила дрожь от рассветного холода, пушистые ресницы слиплись от инея. Солдаты хватали ружья из козел и бежали строиться, Фаддей тоже пошел посмотреть, что случилось. Часовой что-то говорил своему офицеру, указывая пальцем на реку; по реке плыла лодка, в ней кто-то шевелился; на противоположный берег выбегали из леса шведы и тоже строились, но никто больше не стрелял. Все молча смотрели, как лодку медленно сносит течением, пока она не уткнулась в дно возле русского берега, и тут над водой разнесся громкий детский плач. Офицер тотчас послал двух солдат, которые съехали с кручи на спинах, пропахав башмаками борозды, вошли по колено в воду и ухватили лодку. Теперь стало видно, что в ней бьется в судорогах шведский солдат, зажимая пальцами рану в голове, а возле него сидят два светлоголовых мальчика: старший, лет пяти, плачет навзрыд, а младший теребит отца за куртку. Часовой, только что хвалившийся, как метко он снял шведа одним выстрелом, замолчал, в ужасе вытаращив глаза.
Дикий вопль огласил окрестности. К лодке по воде бежала женщина со сбившимся с головы платком — и остановилась как вкопанная, увидев мужа. "Арво!" — взвизгнула она, схватив себя руками за виски. А затем набросилась на солдата с кулаками, выкрикивая проклятия; второй солдат пришел на помощь товарищу, женщина билась у них в руках… Не в силах смотреть на это, Булгарин убежал обратно к лошадям.
Зима настала в одночасье — суровая, жестокая, безжалостная. Давыдов дивился на Кульнева, как тот может спать прямо на снегу, завернувшись в свою черную бурку и подложив под ноги сосновые ветки. Его собственная волчья шуба прохудилась, местами обгорела и плохо спасала от холода, но Денису было грех жаловаться: солдаты в шинелях на вате всю ночь прыгали с ноги на ногу, хлопая себя руками по бокам, если был приказ не разводить костров. Румяные щеки штаб-ротмистра покрылись струпьями: жгучий северный ветер делал нестерпимым даже несильный мороз. Покачав головой, Кульнев велел Давыдову мазать лицо жиром и надевать сверху маску из оленьей шкуры. По ночам, когда офицеры и солдаты укладывались спать у большого костра, слепив прежде высокую снежную стену с северной стороны и подкрепившись тюрей из сухарей с хлебным вином, дежурные ходили кругом, вглядываясь в спящих, и будили обмороженных — те вскакивали и натирали лицо снегом. Зато реки, озера и болота сковало льдом, и русские без труда дошли до Брагестада, где почти все приличные дома оказались забиты больными шведами, страдавшими от кровавого поноса и горячки.
После лесных ночевок очутиться под крышей, в тепле уже было верхом блаженства, а уланам еще и несказанно повезло: Булгарин раздобыл бутылку французского красного вина, Францкевич купил у поселянина свежей рыбы. Фаддей предложил сделать матлот. По его указке, денщик Францкевича выпотрошил и разделал рыбу, присыпал мукой и обжарил в масле с нашинкованными грибами и луком, после чего Булгарин сам влил в кастрюлю подогретое вино, добавив тимьян и лавровый лист. Умопомрачительный запах кружил голову, да и на вкус блюдо оказалось вполне пригодным. Рыбы хватило и на обед, и на ужин, в кои-то веки легли спать с приятным чувством сытости. Но в полночь Фаддей проснулся от острой боли в желудке и едва успел добежать до поганого ведра: его рвало так, будто он сейчас выплюнет из себя все внутренности. Францкевича стошнило в бритвенный таз, его денщик издавал утробные звуки во дворе; денщик Булгарина, не евший барского кушанья, побежал за доктором.
К его приходу Фаддея, измученного спазмами, посетила ужасная мысль: их отравили! В европейских газетах, доставляемых в Брагестад из Стокгольма, много писали о войне в Испании, о страшных муках, каким подвергаются французские солдаты, отставшие от своих или захваченные больными (распятые, поджаренные на вертеле, распиленные надвое, похороненные живьем), и о том, что испанские поселяне отравляют колодцы и подсыпают яд в пищу французов, даже когда те заставляют их есть вместе с ними. Финны ненавидят русских! Они подсыпали уланам яд! Но доктор велел принести ему кастрюлю, в которой готовился матлот, и соскреб с донышка ярко-зеленый налет. Ярь! Верно, она образовалась от красного вина. В медной кастрюле не было полуды, оставив в ней пищу, офицеры отравили себя сами! Сделав больным промывание желудка, доктор удалился, ворча. Через день выступили в поход; Булгарин и Францкевич едва держались в седлах от слабости, но корить за это могли только себя.
Морозы вдруг сменились оттепелью. На реке Сикайоки начался ледоход, сломавший мост, который выстроили шведы, чтобы отступить в Олькиоки. Каменский великодушно разрешил им построить новый: Клеркер заключил с ним двухдневное перемирие для размена пленных.
Седьмого ноября (девятнадцатого для шведов) Николай Михайлович приехал в Олькиоки, чтобы подписать с бароном Адлеркрейцем новое перемирие — уже на месяц. По договору, составленному на французском языке, шведы обязались в течение десяти дней оставить Улеаборг и отойти за реку Кеми, не уничтожая и не раздавая населению запасов из покинутых ими магазинов, которые становились законной добычей русских, и не увозя с собой гражданских чиновников, пасторов, ленсманов и городских архивов. Генерал Клеркер ратифицировал этот документ в своей штаб-квартире в Лиминго, граф Буксгевден — в Калайоках, куда и прискакал новый фельдъегерь из Петербурга с высочайшим указом об увольнении Буксгевдена от командования армией и назначении на его место Каменского.
Отставленный главнокомандующий ехал в экипаже следом за войсками, которые с песнями вступили в Улеаборг — предпоследний город обитаемого мира. Дальше к северу лежал только Торнео, а за ним — заснеженные просторы Лапландии, царство белых медведей.
Шведская армия таяла на глазах: за Кеми с Клеркером ушли только три тысячи человек, остальные разбегались по домам или сдавались в плен — больные, голодные, обмороженные, оборванные… Войско победителей выглядело не лучше: лейб-егерский батальон, который Тучков привел в Лиминго, кутался в лохмотья, оборачивая босые ноги оленьими шкурами; обезлошадевшие уланы, оставляя по пути седла и пики, переходили в пехоту. Каменский решил отослать все гвардейские части в Россию; их расквартировали в Улеаборге, приказав отдыхать и готовиться к обратному походу.
Ммм, какая прелесть — копченый олений язык! Суп из оленины, рагу из оленины, жареное, тушеное, маринованное оленье мясо, вымоченное в пиве или приготовленное с клюквой и брусникой, — каждый день лапландцы в куртках из оленьих шкур мехом наружу, меховых шапках и остроносых сапогах привозили на санях разделанные туши. Чистенький Улеаборг с красивыми деревянными домами, верфями и магазинами колониальных товаров казался настоящим столичным городом, к тому же там имелись книжная лавка и библиотека для чтения, выписывавшая французские, английские и немецкие газеты. Самые упорные патриоты уехали в Стокгольм; оставшиеся жители, раздраженные против упрямого безрассудства шведского короля, присягнули на верность императору Александру и старались всячески угождать русским офицерам, устраивая для них вечеринки с танцами, ссужая их различными товарами и деньгами. Офицеров же вовсе не радовала мысль о скором возвращении на родину: восемьсот верст в лютую стужу, через разоренную страну — уж лучше до весны остаться в Улеаборге! Но приказ есть приказ, и они запасались оленьими шубами, пимами и масками от мороза.
В канун дня Андрея Первозванного в войсках огласили приказ главнокомандующего:
"Изъявляя мою благодарность всем чинам армии от генералов до последнего солдата, за мужество одних, за расторопность и решительность других, за храбрость последних и ревность к славе отечества всех вообще повелеваю по всей армии 12-го числа сего месяца, в высокоторжественный для России день, Богу нашему, содетелю всех благ, нам в боях благоволившему, принести благодарственное с коленопреклонением молебствие и провозгласить в новозавоеванной стране многолетие монарху".
С высочайшего разрешения, перемирие продлили до марта, однако Каменскому было велено сдать командование барону Кноррингу, генералу от инфантерии. Это известие всех поразило, не суля ничего хорошего: старик Кнорринг, получивший "Егория" за взятие Вильны во время войны с Польшей, давно пережил свою славу; после Прейсиш-Эйлау он был отозван из армии, рассорившись с Беннигсеном, а ныне, как говорили, натравливал Аракчеева на Буксгевдена… Провожая любимого командира, офицеры не могли сдержать слез. "Мы завоевали Финляндию — сохраните ее!" — сказал Каменский Тучкову и уехал.
КАСТИЛИЯ
Император был в ярости. Обозы застряли неизвестно где, солдаты без провианта, амуниции, обмундирования! Пятый корпус еще не перевалил через Пиренеи, Восьмой, вынужденный покинуть Португалию, только высаживался на французский берег. Авангард маршала Виктора был застигнут врасплох испанцами; к счастью, Лефевр подоспел вовремя и отогнал их; Бесьер до сих пор не добрался до Бургоса! Жозеф — пустое место, он не в силах справиться даже с административными обязанностями, но и маршалы тоже хороши! Им была поставлена четкая задача: уничтожить испанскую армию, но всё приходится делать самому! А тут еще Ланн так расшибся, упав с коня на горной круче, что чуть не отдал Богу душу. Ничего, оклемается. Второй корпус вместо Бесьера поведет Сульт. Говорят, что в Бургосе стоят отборные испанские войска. Чушь! Что такое одиннадцать тысяч штыков, полторы тысячи сабель, три десятка пушек и семь-восемь тысяч крестьян, вооруженных чем попало, против двадцати четырех тысяч французских солдат! Вперед, Сульт! Я иду за тобой.
…Испанские пушки громыхали по всему фронту; конница Лассаля непрерывно маневрировала, пытаясь нащупать слабое место в правом фланге испанцев, протянувшемся вдоль лесистого берега Арлансона: взводы выстраивались то в колонну, то в линию, трубачи меняли сигналы, кони переходили с крупной рыси в галоп, и тогда земля сотрясалась от топота, а блеск выставленных вперед клинков был подобен молниям в грозовой туче.
Сульт бросил вперед дивизию ветеранов, которой командовал Мутон; плотная колонна прошибла оборону испанцев, точно таран — глинобитную стену. Увидев, что правый фланг смят, левое крыло армии Эстремадуры тоже смешалось; пехота обратилась в бегство, но на пути у Лассаля, преследовавшего врага, встал батальон Валлонской гвардии.
Французы уже ворвались в Бургос на плечах у испанцев и грабили склады и покинутые жителями дома; артиллеристов, еще остававшихся возле орудий, изрубили кирасиры Бесьера, а дон Висенте Хенаро де Кесада в который раз командовал охрипшим голосом: "Ряды сомкнуть!" Лассаль повел в атаку драгун; пуля сбила с него шляпу, наброшенный на плечи ментик продырявило в нескольких местах. Вороной конь перескочил через трупы, занесенный палаш со свистом опустился, валлонец выронил ружье с погнутым штыком и повалился набок, схватившись за окровавленное лицо…
Обгоняя остатки своих рассыпавшихся войск, старый граф Бельведер скакал в Лерму, чтобы собрать там несколько уцелевших батальонов; Сульт послал за ним вдогонку пехотную колонну, отправив еще несколько отрядов в Паленсию и Вальядолид, а сам выступил на север, чтобы перерезать пути сообщения с армией генерала Блейка, которому должны были дать бой Виктор и Лефевр. Бесьер зашел взглянуть на пленных.
Несколько человек в некогда васильковых мундирах и бело-красных камзолах, изодранных в лохмотья и пропитанных кровью, сидели возле офицера, без чувств лежавшего на полу. Его грудь и бедра были исколоты штыками, лицо изуродовано сабельным ударом, и всё же было видно, что он молод — лет двадцати шести. Маршалу сказали, что это подполковник Кесада; Бесьер велел вернуть ему шпагу и перенести во французский лазарет.
На площади перед кафедральным собором пылали огромные костры, в которые швыряли гитары, мандолины и прочую утварь; в пузатых котлах, принесенных из монастырей, варилось мясо самого разного рода, рядом солдаты поворачивали над огнем палки с привязанными к ним огромными бараньими окороками, точно для стола Гаргантюа. Усевшись в позолоченные кресла с обивкой из алого бархата, прежде принадлежавшие архиепископу, гренадеры курили трубки, разговаривая о войне и своих подвигах, но время от времени вставали, чтобы снять пену с котла.
…Барон де Боссе-Рокфор, адъютант императора, присел на табурет в тесной келье и вытер грязным платком вспотевший лоб. На узкой койке лежала бледная молодая женщина, прикрытая одеялом, ее изорванный подрясник валялся на полу.
— Не бойтесь, сестра, вы не совершите ничего дурного, если укажете тех, кто надругался над вами, — мягко произнес барон по-испански. — Они понесут наказание в назидание другим.
— Я не открывала глаз, — ответила монахиня слабым голосом. — Надеюсь, Господь не накажет меня за грехи, совершенные без моего согласия.
Узкая тропинка то опоясывала порыжелые склоны, заросшие жесткими кустами и колючими деревьями, то скрывалась в лесу, слепо тычась в сплетения толстых корней, то резко устремлялась вверх и шла по краю обрыва, вдоль отвесной скалы, то круто спускалась вниз и пропадала вовсе. Небо вдруг затягивалось облаками, сильный порыв ветра толкал в спину, щелканье камней, вывернувшихся из-под ног и скакавших в пропасть, заставляло цепенеть от страха. Неожиданно всё вокруг пропадало в тумане, кто-то вскрикивал, оступившись, — крик быстро уносился вниз… Четырнадцатого ноября Сульт вступил в Рейно су, проделав больше ста верст менее чем за четверо суток, но Блейк успел уйти в Леон, уведя с собой десять тысяч солдат. Чёрт!
— Отступить в Сарагосу и защищать Арагон!
Опять он за своё! Чем плоха позиция у Туделы? Фронт протянулся от отрогов Монкайо до Эбро, здесь можно устроить французам второй Байлен, если только О’Нейл, наконец, перейдет через реку. Что за ослиное упрямство? Главнокомандующим должен быть он, генерал-капитан Франсиско Кастаньос; ждать официального назначения от Верховной хунты значит попусту тратить время. Кем возомнил себя этот Палафокс? Он всё кичится тем, что отстоял Сарагосу, избравшую его своим губернатором и генерал-капитаном Арагона. Немного скромности ему не помешает! Половина города была в руках французов, Палафокс ничего не смог бы поделать даже с подкреплением, которое привел его брат. Пусть он не обольщается: осада была снята лишь потому, что Жозеф Бонапарт, покинувший Мадрид после разгрома при Байлене, велел Лефевру отступить. Кастаньос привел в Сарагосу армию из Андалусии на следующий день после ухода французов, в случае необходимости он смог бы отбить город обратно!
Хосе Ребольедо де Палафокс с презрением смотрел на генерала, в который раз излагавшего свой план сражения. Есть же люди, у которых ни чести, ни совести! Вся карьера Кастаньоса построена на чужих заслугах. Ради отца король дал ему чин пехотного капитана, когда ему было десять лет от роду! А Байлен, которым он так гордится? Пять главных атак Дюпона приняли на себя войска под командованием швейцарца Рединга и маркиза де Купиньи, в то время как Кастаньос находился далеко от поля боя, в безопасном месте, а отправленное им подкрепление прибыло уже после того, как Рединг согласился на просьбу Дюпона о перемирии. Купиньи сейчас здесь, он подтвердит! Кастаньос хочет, чтобы Палафокс разбил маршала Ланна, а он бы и эту победу приписал себе. ¡Naranjas![53] Эта позиция — просто западня, О’Нейл не будет переходить через Эбро.
— Трус!
— Мерзавец!
Генералы осыпали друг друга ругательствами, бурно жестикулируя, так что полковник Томас Грэм даже бросился их разнимать. Еще не хватало, чтобы они подрались, когда французы уже на подходе! Сэр Томас был десятью годами старше Кастаньоса, ему недавно исполнилось шестьдесят. Он сражался с французами волонтером еще в Тулоне, когда Наполеон Бонапарт был лейтенантом артиллерии. Здесь, в Испании, он был военным наблюдателем, и то, что ему приходилось наблюдать, ему совсем не нравилось. Конечно, он восхищался храбростью, отвагой и мужеством испанцев, предпочитавших смерть в бою жизни под пятой чужеземцев. Во время уличных боев в Сарагосе один проповедник-тринитарий своими руками убил семнадцать французов! Но армия — регулярная армия — была совершенно не готова к войне, растеряна, разобщена, обескуражена, у Верховной хунты нет никакого общего плана; Хосе Палафокс пытался устроить дону Фернандо побег из французского плена, а его дальний родственник присягнул на верность королю Хосе (то есть Жозефу Бонапарту). О, эти раздоры! Полковник Грэм недавно приехал из Швеции, где служил адъютантом генерала Мура; между тамошними военачальниками тоже нет согласия, а король Густав Адольф больше не доверяет англичанам. Не приведи Господь, чтобы Испания повторила судьбу Финляндии!
Дверь распахнулась, вбежал запыленный гонец, остановился в нерешительности, не зная, к кому из генералов обратиться, затем выпалил: французы взяли Корелью и Синтруэниго! Все вскочили, заговорили разом, спор возобновился; наконец, Палафокс согласился отдать приказ О’Нейлу начать переправу, однако потребовал, чтобы каждый изложил свое мнение письменно. Грэм закатил глаза: уже за полночь, надо действовать!
"Французы идут!" — эта весть мгновенно облетела Туделу. Темные узкие улочки наполнились бегущими людьми, в церквях звонили в колокола, целые толпы становились на колени во дворах старинных монастырей, молясь об избавлении; стершиеся лики святых на капителях взывали к небесам, резные ангелы и чудища шевелились в колеблющемся свете факелов.
На заре войска О’Нейла вступили на мост через Эбро — огромный, на шестнадцати опорах, с тремя старыми крепостными башнями между арками. Серые куртки арагонцев сливались с рассветной мглой, вооружены они были кое-как и больше напоминали мятежную толпу, чем регулярную армию; батальон из наваррских волонтеров и вовсе был в одном исподнем, а ружья мог использовать, только как дубинки. Городские улицы оказались запружены обывателями, солдаты не могли пройти на назначенные им позиции, пушкари орали за возчиков, перегородивших проезд своими арбами, кавалеристы честили на все корки олухов, бросавшихся под копыта… Дальние пушечные выстрелы еще усилили панику: французы! Палафокс и Кастаньос наконец-то прекратили спорить о том, отступить или сражаться. Франсиско де Палафокс, отправленный братом на рекогносцировку, поскакал с адъютантом самой короткой дорогой — и за первым же поворотом столкнулся нос к носу с разъездом французских драгун. Испанский арьергард прибежал на помощь и отогнал французов штыками.
С холмов, окружавших Туделу, было видно приближение французской колонны; О’Нейл перекрыл дорогу на Сарагосу и стал ждать приказаний от генерала Кастаньоса. Солнце уже взошло, зависнув над синими горами. Ланн осматривал в зрительную трубу испанскую линию обороны.
Наступившая вдруг тишина удивляла, пугала, настораживала. Это было затишье перед бурей. И буря разразилась: среди ясного неба ударил гром ружейных выстрелов; позади французских застрельщиков маршировали солдаты в темно-синих мундирах с желтыми пластронами, белых панталонах и черных шапках с красными помпонами — поляки из Вислинского легиона.
Правое крыло испанцев отчаянно сопротивлялось, но французские пушки разметали центр, после чего пехота устремилась в пробитую брешь, окружая арагонцев, пока французские драгуны атаковали левый фланг. Желтые воды Эбро вспенились от барахтавшихся в них людей, последняя дорога к спасению превращалась в волглую могилу.
Палафокс отступил к Сарагосе, Кастаньос — в Калатаюд; Ланн послал отряды вдогонку за обоими, но сам едва мог пошевелиться: прошло всего две недели с тех пор, как его принесли в Виторию в шкуре только что освежеванного барана, — его тело представляло собой один сплошной кровоподтек. Ничего, если Ней уже в Агреде, Кастаньосу не уйти.
Нея в Агреде не оказалось: он думал, что Ланн разбит, ведь у него было всего двадцать тысяч штыков против пятидесяти тысяч у испанцев. К тому же император прислал ему новый приказ: срочно идти в Гвадалахару, чтобы прикрыть справа наступление гвардии на Мадрид. Сульт должен был занять Леон, а Ланн — захватить Сарагосу. Сто тридцать тысяч французских солдат, конных и пеших, шли по дорогам Наварры, Арагона, Кастилии и Леона.
Сивый горный хребет, напоминавший пилу зубцами вверх, протянулся с юго-запада на северо-восток, загородив собой Мадрид. Кряжистые дубы с мучительно скрученными стволами отрясали остатки бронзовых листьев с толстых ветвей, точно засучивая рукава перед дракой.
Под дубами порой копошились бурые дикие кабаны; заслышав людей и лошадей, они моментально скрывались в оврагах или прятались в густых кустах среди пожухлой листвы, встревоженно шевеля влажным черным рылом и поводя ушами. Белки с рыжими грудками и серыми хвостами порскали по шершавым стволам изломанных ветром сосен, пропадая в густом тумане, а высоко в небе, откуда лесистые склоны гор казались обросшими лишайником валунами, парили черные грифы, надеясь на скорую поживу.
Дорога на Мадрид через ущелье Сомосьерра была самой короткой, но и самой трудной, потому Наполеон и выбрал ее, надеясь не найти там крупных отрядов неприятеля. Он изнывал от нетерпения на своем биваке, дожидаясь, пока дорогу расширят хоть немного для прохождения конницы и артиллерии; полковник Лежён отправился на рекогносцировку, захватив с собой взвод конных поляков.
Тропа резко забирала вверх, в тумане не было видно ни зги. Один из спутников Лежёна предостерегающе поднял руку: говорят по-испански? Луи спешился, отдал ему повод своего коня и крадучись пошел вперед, на голоса. Наткнулся на бруствер, за которым стояли пушки, но сколько их, точно понять не смог; вернулся к лошадям. Едва небольшой отряд поворотил обратно, как на дороге показался пехотный батальон, шедший в гору в полнейшем молчании.
— Не ходите этой дорогой, там овраг, — негромко сказал Лежён офицеру, шагавшему впереди.
Все солдаты мгновенно взяли ружья наизготовку.
— Не стреляйте! Я фра…
Только тут Лежён понял свою ошибку: это были испанцы!
— Не стреляйте! — перешел он на испанский. — Со мной три полка, лучше сдавайтесь сразу!
Солдаты бросились врассыпную и мгновенно скрылись в тумане.
— Смеетесь вы, что ли, надо мной?
Наполеон пришел в крайнее раздражение, выслушав доклад Лежёна, однако заставил повторить рассказ ещё раз. В этот момент ему доложили, что дорога готова, можно выступать.
Император ехал шагом вместе с центральной колонной; две другие забирали вправо и влево, карабкаясь по крутым бокам Сьерры-де-Гуадаррамы, оступаясь, скользя по сухой хвое, цепляясь за острые белые камни… Ружейные залпы вспороли тишину, вспугнув заметавшееся эхо; несколько ядер разорвались на тропе, заставив лошадей взвиться на дыбы. Через несколько минут поступили донесения от командиров колонн: у дороги и на холмах засели испанцы, у них очень выгодная позиция, они нас попросту перебьют.
Наполеон остановил колонны и задумался. В самом деле, пехота не сможет идти быстро. Значит, атаковать должна конница. Взяв с собой взвод конных егерей, полковник Пире уехал на разведку; стрельба прекратилась, туман рассеялся. В бледном небе сияло холодное солнце, подобное всевидящему оку.
Вернулся Пире: до перевала — две с лишним версты по ущелью шириной не более шестидесяти локтей, с усеянной камнями тропой, трижды делающей крутой поворот. У каждого поворота — по несколько сотен испанцев; три батареи простреливают каждый участок дороги, в последней, на горе — не меньше десяти орудий, там тысячи испанцев, пройти невозможно.
— Сударь, я не знаю такого слова! — резко ответил ему Наполеон. И тотчас повернулся к адъютанту: — Позовите моих поляков.
Филипп де Сегюр ускакал.
"Вот он, мой шанс!" — подумал про себя Луи де Мон-брён. Император до сих пор гневался на него за четыре дня промедления в Байонне, пока бригада Монбрёна сражалась в Испании без него. Генерал ждал приезда старшей сестры, чтобы доверить ее заботам свою юную невесту (боялся оставить ее одну в городе, где полно военных); Наполеон объявил его дезертиром и отдал под арест, однако "гауптвахта" нынче находилась в испанских горах, в свите императора. Сегюр привёл эскадрон шеволежеров, сверкавший новыми голубыми мундирами с красными пластронами, алыми панталонами и белыми султанами на конфедератках, из-под которых глядели юные лица с едва пробившимися усиками. Монбрён выехал вперед.
— Сир, позвольте мне возглавить эту молодежь!
Наполеон кивнул, не обернувшись.
Капитан Козетульский принялся строить эскадрон в колонну, по четыре в ряд, botte a botte[54], отправив взвод Неголевского на разведку. Рота Дзевановского, рота Красинского… Наполеон смотрел, как взвод за взводом занимают свои места; Монбрён и Сегюр выехали вперед и встали рядом с Козетульским.
— Naprzod, psiekrwie! Cezarz patrzy! — выкрикнул капитан, вытащив из ножен саблю. — Au trot! Marche![55]
Картечь летела плотным визжащим роем; оставшиеся без седоков лошади вертелись на месте, мешая другим, одна билась на земле в предсмертных судорогах. "Вперед!" — кричал Козетульский, ругаясь на чём свет стоит. Новый залп, но из порохового дыма вылетел взвод Кржижановского, перешедший в галоп. Пятьдесят саженей до батареи, двадцать — и вот уже сабли рубят артиллеристов… Бросив орудия, испанская пехота помчалась ко второй батарее, выше по склону. Залп! Раскинувшись веером, свинцовые пули помчались навстречу живому телу. Под Козетульским убило лошадь, он кубарем скатился на землю, ударившись о камни. Кто это лежит? Кржижановский! Мертв… "Naprzod!" Мимо пронесся Неголевский со своим взводом, за ним — остатки роты Дзевановского. С трудом поднявшись, Козетульский похромал по обочине обратно, вниз по склону — доложить императору о захвате первой батареи.
Вторую взяли на полном скаку, но в это время дали залп с третьей. Упал Дзевановский, Ровицкому оторвало голову, пуля ударила в плечо Неголевского, обернувшегося посмотреть на друга. Теперь впереди скакал Красинский; у третьей батареи осталась куча изрубленных тел.
Испанцы суетились возле орудий; никто не мог предположить, что французы сумеют прорваться через три батареи, это сущие дьяволы! Целиться было некогда, и всё же первые выстрелы выбили из седел еще несколько всадников. Красинский зажимал рукою рану, Сегюр катился вниз по склону, Монбрён свалился с коня и потерял сознание… Из двух сотен шеволежеров осталось не больше четырех десятков, из офицеров — только Неголевский; сразу трое испанских солдат выстрелили в него почти в упор, конь повалился на бок, ногу пронзила острая боль… Испанцы кололи поляка штыками, но земля уже вновь дрожала от копыт: Томаш Дубенский вел в атаку еще три роты, за ними скакали конные егери императорской гвардии.
"Стойте, мерзавцы!" Генерал Бенито де Сан-Хуан тщетно пытался остановить бегущих солдат, размахивая окровавленной саблей. Кто-то толкнул его прикладом и чуть не сшиб с ног; два ординарца молча подхватили своего командира и подсадили в седло; один скакал впереди, держа его лошадь за повод; Сан-Хуан озирался, точно помешанный, седые волосы слиплись от крови, шляпу он потерял…
— Vive l’empereur!
Остановив коня, Наполеон спрыгнул на землю и подошел к Неголевскому, всё еще придавленному лошадью. Ее оттащили; император склонился над юношей, истекавшим кровью, снял с себя крест Почетного легиона и прикрепил ему на грудь. Два егеря принесли на носилках Сегюра — на его теле было пять ран, сюртук похож на решето.
— Ты храбрец. Отвезешь в Париж захваченные знамена, — коротко сказал ему Наполеон и вновь сел в седло.
Выше в горах продолжался бой: дивизия Рюффена перешла в наступление, тесня испанцев, оставшихся без артиллерии. Полковник Пире смотрел вниз, на ущелье, змеившееся меж бурых склонов, на месиво из тел у пушек, на сине-красные фигурки, усеявшие собой дорогу…
— Они, наверно, были пьяные! — произнес он с восторженным удивлением.
Взгляд императора вонзился в него стальным жалом.
— Так в следующий раз напейтесь, как поляки!
Не обращая внимания на жужжавшие ядра, Наполеон неспешно прогуливался по небольшому плато, где он устроил свой наблюдательный пункт; за ним ковылял Боссе-Рокфор со скрюченной от подагры ступней, прижимая левым локтем шляпу, а в правой руке держа исписанную тетрадь. Рано утром адъютант Бесьера принес императору бумаги генерала Купиньи, перехваченные конным разъездом, среди них оказался личный дневник, и Боссе-Рокфор теперь переводил с листа записи, относящиеся к капитуляции при Байлене. Француз по отцу, Купиньи был воспитан матерью как испанец; Наполеон слушал очень внимательно, затем велел сделать письменный перевод и отправить военному министру.
"Vive l’empereur!" — гремело вчера у ворот Мадрида, когда император объезжал аванпосты. Второе декабря, годовщина коронации. И годовщина победы при Аустерлице. Но из Мадрида доносился набат и крики "¡Mueran los franceses!"
Вернулся Монбрён, по лицу которого было видно, что его миссия обернулась неудачей. Мадридцы упорно оборонялись, засев во дворце Буэн-Ретиро; весь день гремела канонада, с окрестных улиц вынули все булыжники, чтобы жилые дома меньше страдали от бомб. Французы отвечали, но император вовсе не желал возвращать своему брату столицу, лежащую в развалинах. Генерал Савари, сменивший Мюрата, успел за полгода превратить загородный королевский дворец в настоящую крепость, восстановив рвы и стены, преобразив фабрику фарфора в бастион, устроив в павильонах пороховые погреба, а в дворцовой церкви — госпиталь и вырубив деревья в парке. Теперь всё это попало в руки испанцев. Пока легкая кавалерия обходила город, перехватывая бегущих из него жителей, Наполеон послал Монбрёна к воротам Алькала, чтобы призвать обывателей прекратить бесполезное сопротивление. Какой-то мальчишка из мясной лавки заявил генералу, что они согласны говорить только с маршалом Бесьером. Монбрён вспылил и чуть не поплатился жизнью, саблей прокладывая себе дорогу сквозь толпу.
Хунта образумилась первой: в пять часов пополудни императору доложили о прибытии испанской депутации для переговоров. Наполеон, только что непринужденно беседовавший со своей свитой, мгновенно изменился в лице, обрушив на депутатов всю силу своего гнева. Бледный генерал Томас де Морла стискивал зубы, склонив свою сивую голову; конечно, Наполеон не простит ему плавучих тюрем в Кадисе, забитых пленными французами после Байлена; как глупо было надеяться, что он согласится на почетную капитуляцию… Встав прямо перед генералом, император объявил его военнопленным: если Мадрид не прекратит сопротивление, его расстреляют.
Французская армия дефилировала по пустым темным улицам, оглашая их военной музыкой; всем было приказано одеться, как на парад, хотя солнце еще не взошло. Начищенные императорские орлы на киверах блестели в свете факелов.
Сопротивление, однако, продолжалось: из здания почты вели плотный огонь, в окна второго этажа новой казармы выставили пушки. Прошло целых два часа, прежде чем коррехидор и алькальды убедили фанатиков прекратить стрельбу, поскольку капитуляция города уже подписана. Прежде чем покинуть свою цитадель, испанцы в бессильной ярости сломали ружья и заклепали пушки.
В тот же день, четвертого декабря 1808 года, на перекрестках огласили императорские декреты: феодальные права отменены, Инквизиции больше нет, каждый третий монастырь будет закрыт, таможенные барьеры исчезнут.
Испания должна покориться своей судьбе и стать частью Европы, живущей по законам французов.
Тоненько звенели шпоры; император быстро шел по галереям королевского дворца. В зале приемов он остановился, с изумлением уставившись на свой портрет. Эту картину заказал Жаку-Луи Давиду еще Карл IV в 1800 году, когда Бонапарт был Первым консулом. Прислал в подарок шестнадцать породистых испанских лошадей, согласился уплатить за портрет двадцать четыре тысячи франков… Наполеон сначала хотел, чтобы Давид изобразил его принимающим парад на одном из подаренных коней, а потом передумал: нет, не так. Он должен бросать вызов — стихии, людям, судьбе! Спокойный на вздыбленном коне, в развевающемся на ветру плаще, указывающий солдатам путь по стопам Ганнибала и Карла Великого, через заснеженный перевал Сен-Бернар. Позировать он отказался — пустая трата времени, Давид справится и так. И он действительно справился, написав целых два портрета: на одном всадник в желтом плаще и на пегой лошади, а на другом — в красном на гнедой. Испанский посол забрал первый, и вот он здесь — до сих пор! Боссе-Рокфор пояснил, что испанцы с благоговением относятся ко всему, что связано с королем, даже бывшим. Прекраснейшая коллекция часов Карла IV осталась нетронутой — каждый экземпляр под стеклянным колпаком, от самых первых, несовершенных механизмов до сложнейших порождений человеческого гения, хватило бы, чтобы заполнить три парижские часовые лавки. И драгоценные вина, оставленные Жозефом, тоже на месте. В Испании даже бандолерос, то есть разбойники с большой дороги, беспрепятственно пропускают королевских курьеров, склоняясь перед словом "de Rey". Да, это понятно, но сохранить портрет императора французов, изгнавшего испанского короля… Хотя всё верно. Свой портрет Жозеф, однако, рядом не повесил, ограничившись изображением своей жены. Наполеон вгляделся в лицо Жюли, изрядно приукрашенное живописцем. Он ведь когда-то сам собирался на ней жениться, но обручился с ее сестрой Дезире… глупой, легкомысленной девочкой, а после разрыва с ней встретил Жозефину… Наполеон помрачнел. Развод! Ему так и не удалось выговорить это слово наедине с Жозефиной за всё то время, что он был в Париже. Она приносит ему удачу, они оба это знают! Удача сейчас нужна как никогда, с разводом можно обождать.
Жители разобрали баррикады и привели в порядок улицы; в Мадриде вновь открыли лавки и театры; за репертуаром тщательно следил генерал Савари, носивший теперь титул герцога де Ровиго. Зная вкусы императора, он выписал в столицу итальянскую оперную труппу; в антрактах опер Паизиелло испанские танцовщики исполняли фанданго под звон гитар и цокот кастаньет. Музыка заглушила звуки последних выстрелов в квартале Фуэнкарраль, напротив Чамартина, где Бонапарт устроил свою главную квартиру.
— Votre Majesté![56]
Наполеон, уже занесший ногу в стремя, оглянулся. Перед ним стояла на коленях женщина, одетая по-испански, вся в черном, с кружевной мантильей на голове. Ни один из адъютантов не пытался поднять ее и увести — от него чего-то ждали; он встал ровно и заложил руку за борт мундира.
Женщина оказалась дочерью маркиза де Сен-Симона, захваченного недавно в Фуэнкаррале с оружием в руках и приговоренного к расстрелу; она превосходно разыграла сцену из трагедии, умоляя пощадить ее отца или лишить жизни ее саму, ведь она одна в целом свете. По ее щекам катились слезы, голос дрожал, но фразы звучали красиво, сплетаясь в изящный узор. Наполеон физически ощущал взгляды, устремленные на него. Сен-Симон был в числе эмигрантов, сражавшихся против Революции, испанские Бурбоны сделали его грандом за то, что он сколотил из всякой швали Пиренейский королевский легион; его единственный сын погиб в двадцать лет под Памплоной, а дочери, должно быть, теперь лет тридцать, хотя на вид она моложе. И недурна… Эмигранты! Положим, им была не по нутру Республика, но зачем же сражаться против Империи? Впрочем, старик вряд ли сможет теперь причинить много вреда, а милосердие Цезаря сгладит впечатление от расстрела герцога Энгьенского, которого европейские "кузены" всё никак не могут ему простить.
— Ваша дочерняя любовь достойна восхищения, сударыня, — сказал Наполеон. — Вашего отца не расстреляют, но он будет заключен в Безансонскую крепость.
— Позвольте мне разделить с ним заключение, сир.
— Как вам будет угодно.
Ущипнув ее за мочку уха, Наполеон вскочил в седло. "На караул!" — скомандовал Ней.
Французы спешно строились в две линии: впереди — конные егери, сзади — драгуны.
— Emsdorf and victory![57]
Из серого рассветного марева вылетали английские гусары, похожие на всадников Апокалипсиса: наглухо застегнутые серые ментики, отороченные мехом, бурые меховые шапки с белым султаном, серые и пегие лошади, белый пар из ноздрей, ошметки снега из-под копыт… Грозный топот слился с выстрелами из карабинов, но перезарядить их французы не успели: лошади уже сшиблись, опрокидывая друг друга и сбрасывая наземь седоков; онемевшими от холода руками было не удержать ни сабли, ни поводьев; в мгновение ока возникла жуткая свалка в шумном облаке из криков, стонов, ржания, ругательств и проклятий.
Увидев, что творится впереди, драгуны поворотили коней; усидевшие в седлах гусары бросились в погоню, но в это время раздался сигнал тревоги: со стороны Саагуна показалась конница. Англичане принялись строиться в боевой порядок — ах нет, это свои. Чёрт, упустили французов! Но егери сдавались в плен — больше полутора сотен продрогших и два десятка раненых. Весь бой продолжался несколько минут, англичане потеряли четырех человек убитыми и впятеро больше ранеными, французы лишились целого егерского полка.
…Французы близко! — понял генерал Мур, получив известие о бое при Саагуне. Значит, он ошибся в своих расчетах: Мадрид вовсе не оттянул на себя основные силы Великой армии. Вечером двадцать третьего декабря в Самору прискакал гонец от маркиза де Ла Романа: сорок пять тысяч французов идут на север через Сьерру-де-Гуадарраму на соединение с маршалом Сультом. У Мура всего двенадцать тысяч солдат, у маркиза — пятнадцать, давать сражение с такими силами — самоубийство. Надо отступать в Ла-Корунью.
Зубы выбивали дробь; Наполеон стиснул челюсти. Мокрый снег летел отовсюду по прихоти переменчивого ветра, лицо онемело, за ворот стекали холодные струйки. Пальцев на ногах он уже не чувствовал. Дюрок поскользнулся, дернув его за руку, Бонапарт инстинктивно стиснул локоть Ланна, издавшего сдавленный стон. Потерпи, дружище, осталось немного. Дорога уже идет вниз.
На перевале Сен-Бернар тоже было холодно и лежал снег, но тогда была середина мая, а не конец декабря. Проводник шел впереди, опираясь на посох, Наполеон ехал следом на муле. Коня он оставил на постоялом дворе, где завтракал; если бы жеребец в самом деле встал на дыбы, кося диким глазом, как его изобразил Давид, то… Даже мул оступился и чуть не сбросил седока в пропасть, но проводник успел ухватить Наполеона за плащ, а мула за повод. Бонапарт умеет быть благодарным: Пьер Дорса получил тысячу двести франков вместо обещанных трех — жизнь Первого консула того стоила. Армия шла за ним следом, он обогнал ее на пару дней. Австрийцы долго не продержались.
Конечно же, он напомнил об этом переходе, когда солдаты отказались идти вперед. Даже гвардия! Наполеон никак этого не ожидал. Они посмели критиковать его решение! Решение своего императора! Понятное дело, им хотелось остаться на зимних квартирах в монастырях с большими погребами, "смеяться, пить и вновь смеяться, и вместе петь и снова пить"! Но они прибыли сюда не для того, чтобы распевать веселые песни. Испанские войска разгромлены, но не уничтожены, англичане выползли из своей португальской норы, чтобы поддержать союзников, — раздавить эту гадину раз и навсегда! Однако солдаты отнюдь не пылали воодушевлением, офицерам и генералам не удалось сдвинуть их с места. Здесь, на продуваемом ледяными ветрами хребте Сьерры-де-Гуадаррамы, Наполеон впервые почувствовал холодные пальцы страха на собственном хребте: он может получить удар в спину. И всё же он снял шубу, подаренную императором Александром, и надел свой серый редингот поверх мундира конно-егерского гвардейского полка. Он сам поведет их.
Обледеневшая тропа змеилась над кручами с бородавками колючих кустов; лошадей вели в поводу, орудия тащили на себе, подталкивая сзади. Солдаты построились по трое, взявшись за руки, и продвигались боком; император шел впереди между Дюроком и Ланном.
Дорога повернула на спуск, и через пару часов заметно потеплело. Внизу показалась долина с рыжей щетиной деревьев, поверх которых стелились облака. Метель превратилась в ливень, снежное месиво под ногами — в жидкую грязь. Потоки бурой воды низвергались водопадами, унося с собой кусты и ветки, пробивая промоины в тропе; через нежданно появившиеся ручьи нужно было прыгать поодиночке. Блеклое размытое солнце неудержимо спускалось за обсыпанную снегом вершину, грозя оставить армию в ловушке — бороться впотьмах с коварной стихией. Однако дозорные, высланные вперед, радостно кричали, размахивая руками: сквозь пелену холодного тумана проглядывало скопище лачуг из грубого камня, крытых сланцем или соломой, — Эль-Эспинар.
ПЕТЕРБУРГ
Посреди рождественских морозов неожиданно сделалась оттепель — видно, Господь узрел с горних высей шеренги гвардейских полков, выстроившихся еще затемно по обеим сторонам улиц от Зимнего дворца до Калинкина моста через Фонтанку. Когда развиднелось, к заставе, недавно заново выкрашенной белой, черной и оранжевой красками, проскакали государь с братом Константином в сопровождении множества генералов в парадных мундирах и нескольких иностранных посланников, из которых один Коленкур был в обычном сюртуке и круглой шляпе. Улицы были пустынны, полиция не пропускала ни пеших, ни тем более экипажи; зеваки толпились на тротуарах за спинами гвардейцев, чтобы посмотреть, кто поедет.
Около девяти часов к заставе подкатила раззолоченная карета в восемь стекол, в которой сидела королева Луиза в нарядном платье. Ее супруг взгромоздился верхом, и торжественный поезд совершил въезд в столицу под гром полковой музыки, пушечную пальбу, крики "ура!" и колокольный звон.
Королева смотрела в окно и улыбалась: она ведь здесь именно для этого — быть красивой, улыбаться мужчинам, держащим в своих руках бразды и сабли. Все поют дифирамбы ее красоте, однако ей так и не удалось превратить эту красоту в грозное оружие. Увы, Луиза Прусская — не Жанна д’Арк. Она разъезжала верхом перед войсками, нарядившись в военный мундир, — что толку? Солдаты, приветствовавшие ее восторженными криками, бежали от французов под Йеной. Фридриху пришлось уехать, предоставив ей с детьми спасаться одной. Только Фриц, старший, понимал, что происходит: ему как раз исполнилось одиннадцать. Вилли и Лотта были уже достаточно разумны, чтобы не капризничать, но пятилетний Карл и маленькая Александрина не выдерживали долгих переходов, вынуждая мать останавливаться в каждом городе: Ауэрштедте, Веймаре, Бланкенхайне… В Кёнигсберг она приехала больной, пылая от жара, с мучительной головной болью, не дававшей уснуть. Наполеон со своей армией был уже на подходе. Добрый доктор Гуфеланд предложил остаться с королевой в Кёнигсберге, отправив детей дальше, она отказалась: лучше умереть, чем отдать себя во власть этого человека. Три дня они ехали через Куршскую косу, в метель, по засыпанным снегом дюнам, ночевали где придется. Луиза плохо помнит, как попала в Мемель. Но там ей вдруг стало лучше, даже доктор был удивлен. Встревоженное лицо Фридриха просветлело, когда она назвала его по имени: ей сказали, что она никого не узнавала и бредила.
В Мемель приехал император Александр, направлявшийся к армии. Он был так же красив, как в тот день, когда она увидела его впервые, — стройный, статный, высокий, просто молодой Геркулес. Луиза воспрянула духом, но русские тоже были разбиты — под Фридландом. Когда она получила роковое известие, Гуфеланд отворил ей кровь, опасаясь нового приступа нервной горячки. На следующий же день она выехала в Тильзит, как просил ее Фридрих, и там улыбалась Наполеону — отвратительному чудовищу, порождению Вельзевула. Она делала это ради Фридриха и детей, ради Пруссии, которую они были обязаны сохранить для них. Император французов преподнес ей розу (банальный комплимент), но отказался отдать Магдебург: "Крепости — не побрякушки!"
Фридрих не должен сдаваться. Луиза сделает всё, что в ее силах, лишь бы вернуть утраченное. Она всего лишь женщина; ни муж, ни барон фон Штейн не нуждаются в ее советах; пусть так — она будет делать то, что умеет: очаровывать и улыбаться. За нынешними недобрыми временами непременно придут лучшие, если хорошие люди объединятся. Ненависть способна сплотить лишь ненадолго, она выжигает изнутри; по-настоящему объединить может только любовь, дающая силы. Королева любит свой народ, народ любит свою королеву; в феврале у купели крошки Луизы в кёнигсбергском соборе собрались представители всех сословий — жизнь продолжается, Пруссия возродится! И королевская семья наконец-то возвратится в Берлин, покинув навсегда постылый Мемель с его холодными ветрами и простудами.
Барон фон Штейн был против поездки в Петербург: в казне на счету каждый пфенниг, но Луиза не могла отказать себе в этом подарке на Рождество. Она и так пожертвовала многим, продав всё, что было можно, даже свои украшения. Со вчерашнего дня, когда они прибыли в Стрельну, в ее душе поселилось почти забытое ощущение праздника. Они ведь с Фридрихом и обвенчались на Рождество, пятнадцать лет назад…
В свете только и было разговоров, что о приезде прусской королевской четы и о помолвке Екатерины Павловны. Фасад дома Волконских на Мойке, иллюминованного по случаю праздника, украшал, согласно желанию государя, вензель короля и королевы, красовавшийся также на других казенных и частных домах; один лишь Коленкур выставил на своем дворце литеру Е в честь великой княжны, руки которой не сумел добиться для своего императора. Кстати, он же и обронил на балу у княгини Долгоруковой, что королева Луиза приехала в Петербург, чтобы спать с императором Александром. Это словечко подхватили и передавали друг другу, возмущаясь и негодуя: так клеветать! Досада французского посланника всем понятна, но должны же быть какие-то пределы! Fi donc!
Княгиня Александра Николаевна Волконская пресекала подобные разговоры одним своим видом. Как только она появлялась поблизости — грузно-величественная, напудренная и нарумяненная, с портретом императрицы на левом плече, — гости переставали строить догадки о том, зачем было приглашать в Петербург бывших союзников, рискуя уязвить союзника нынешнего, да еще и засыпать их дорогими подарками. Но стоило ей удалиться, как все вновь принимались обсуждать персидские шали, которые королева Луиза нашла в отведенных ей покоях Михайловского замка, туалетный прибор из чистого золота, придворные платья и бриллиантовые украшения — если бы не щедрость государя, ей было бы не в чем показаться на балах и маскарадах. При этом государь как будто избегает своих гостей, по крайней мере, не проводит в их обществе столько времени, как можно было ожидать. Говоря начистоту, красота прусской королевы скоро увянет, у нее нездоровый вид, должно быть, грудь слаба, хотя по-прежнему полна. А вот Марье Антоновне Нарышкиной даже нет нужды увешивать себя драгоценностями, точно она ковчег со святыми дарами, — богиня, истинное слово, небожительница! Немке до нее далеко. Да и Екатерина Павловна весьма недурна, чего нельзя сказать о ее женихе. Вот уж, право, странный выбор, как будто получше нельзя было сыскать: худой, большеротый, весь в прыщах, волосики жиденькие, говорит невнятно — похоже, небольшого ума. К тому же они двоюродные по матери. Полноте, когда к вам посватается корсиканец, пойдете за кого угодно! А Георг Ольденбургский всё-таки принц, хотя и безземельный (благодаря корсиканцу), — хорошего рождения и воспитания, образован, добр и честный человек. И молод — двадцать четыре года. Еще успеет набраться ума. В Эстляндии губернаторствовал — государь остался доволен, и русскому языку выучился. Его старший брат-герцог может ему только позавидовать: в приданое за невестой дают два миллиона шестьсот тысяч и полностью обставленный дом в Петербурге; Георгию Петровичу назначено годовое содержание в сто тысяч, да еще место хорошее получит и продвижение по службе…
Сержу Волконскому было невмоготу слушать комплименты Нарышкиной, ведь эти розы ранили своими шипами императрицу. Все кавалергарды (по меньшей мере, близкие товарищи Волконского) были влюблены в Елизавету Алексеевну и сочувствовали ей. Нынешним летом они раз поплыли в лодках к Каменноостровскому дворцу играть ей серенаду, а потом едва унесли ноги, укрывшись в устье мелкой Черной речки, когда за ними погнался двенадцативесельный катер. Неверность государя воспринималась ими как личная обида, нежизнеспособность детей, рожденных от него Нарышкиной, — как кара Божья. Подобострастие людей всякого звания перед императором единственно из искательства и преклонения перед короной казалось им достойным презрения и принижало в их глазах самого Александра. В свободные от службы дни Серж, Поль Лопухин и Мишель Лунин, взяв друг друг друга под руку, отправлялись гулять по "малому кругу", где в погожие дни толпами прохаживались желающие узреть государя, и весело шагали посреди улицы, всем своим видом показывая, что делают это единственно ради своего развлечения и удовольствия, так что Александр, завидев их, отворачивался или велел вознице ехать другою дорогой. Как далеко ему до Наполеона! Тот любит почести и славу, но никто не дерзнет утверждать, что он их не заслужил. Екатерина Павловна и вдовствующая императрица злорадствуют по поводу недавних неудач Бонапарта в Испании, о которых сюда доходят неясные слухи, но кампания еще не окончена. Александр это знает и остерегается ликовать вместе с ними. Если король и королева явились сюда в надежде вовлечь его в новый союз против своего врага, они понапрасну тратят время. Сама природа как будто дает им это понять: с начала года стоят жестокие морозы, какой-то шутник сострил, что в Петербурге вымораживают
"Мысленно обнимаю Вас и прошу верить, что и в жизни, и в смерти я Ваш преданный друг, — читал Александр прощальное письмо королевы Луизы. — Всё было великолепно в Петербурге, только я слишком редко видела вас".
Серж Волконский не стоял в карауле, когда пруссаки уезжали, — он сидел на гауптвахте. В разгар праздничных гуляний кавалергарды отправились на Крестовский и, разбившись на два отряда, захватили господствующие высоты — катальные горы. Как только какая-нибудь немка собиралась усесться на салазки, один из шалунов выбивал их ногой, и даме приходилось съезжать вниз на собственном гузне. Немцы подали жалобу, генерал-губернатор Балашов, прежде начальствовавший над полицией, почему-то вызвал к себе на допрос именно Волконского. Поручик не стал запираться и признал свою вину, однако объявить товарищей отказался наотрез и отдувался за всех один.
ПОРТСМУТ
Полуприкрыв глаза, Дельфино проводил смычком по струнам виолончели, а капитан Рожнов настраивал по ней свою брачу на октаву выше. Лейтенант Платер терпеливо ждал, пока они закончат, Ронко канифолил смычок. Сегодня в кают-кампании "Твердого" опять будет звучать Гайдн, игранный уже много раз, но офицеры, изнывающие от бездейственной службы, рады и этому: квартет неизменно срывает аплодисменты, что и неудивительно, ведь итальянец Дельфино прежде был камер-музыкантом придворного оркестра в Петербурге, а Ронко примкнул к эскадре в Лиссабоне с намерением попасть вместе с нею в Россию и там прославиться своим искусством. Впрочем, завтра экипажу предстоит совершенно новое развлечение: мичманы и гардемарины составили театр и репетируют сразу несколько пьес. Все женские роли достались барону Левендалю: ему всего восемнадцать лет, хорош, как куколка; когда он вышел вчера на палубу в платье, одолженном у жены одного из офицеров (сама она в спектакле играть не могла, потому что, будучи англичанкой, не знала по-русски), капитан "Ярослава" обернулся ему вслед и спросил, кто эта дама.
Третий раз подряд моряки из эскадры адмирала Сенявина встречали Новый год за границей, но 1809-й выдался самым скучным. Офицеры и матросы, привыкшие к ежедневному труду, маялись от вынужденного безделья и однообразия, к тому же английский климат был весьма нездоров, влажный холод пробирал до костей, особенно по ночам, а теплого платья ни у кого не было: в чем вышли из Петербурга, направляясь к теплым турецким берегам, в том и оставались. Очень часто с серого неба срывался снег, на какое-то время укутывая берега, доки, причалы; моряки смотрели на него с кораблей, вспоминая о милом отечестве. Каким счастьем было бы сейчас проводить праздники в кругу родных и друзей!
Здесь они для всех "неприятели". Осенью в Портсмуте чуть не вспыхнули беспорядки, когда местные обыватели увидали русскую эскадру, входившую на рейд главного британского порта под своими флагами. Английские суда не пожелали приветствовать ее поднятием флагов по морскому обычаю. На другой день британский морской министр известил Сенявина, что король выразил ему свое неудовольствие; пусть все капитаны съедут на берег, забрав с собой флаги и вымпела, а корабли оставят на сбережение англичанам. Дмитрий Николаевич был и разгневан, и позабавлен этой ничтожной хитростью. Всем известно, что Георг III безумен и ему нет никакого дела до того, чей флаг и где развевается; самим отдать русские корабли англичанам? Нет уж, дудки! В своем приказе адмирал объявил, что спускает свой флаг, поскольку не может противиться силе, и повелел капитанам, спустив вымпела, дожидаться на кораблях обещанных транспортных судов для возвращения в Россию.
Англичанам, пиратской нации, конечно, досадно, что они не смогли прибрать к рукам такой трофей. Они никак не могли с этим смириться и старались всё-таки добиться своего, продлевая пребывание эскадры в Портсмуте под разными предлогами. Сначала они потребовали, якобы из соображений безопасности, сдать порох, потом, из-за крепкого ветра, спустить стеньги и реи… Контр-адмиралу Тайлеру, сопровождавшему русский флот из самого Лиссабона, было даже неловко за соотечественников: Сенявин твердо держал свое слово, за месяц плавания эскадра ни разу не попыталась уйти от конвоя, хотя у кораблей был шанс прокрасться поодиночке во французские порты, так что русский адмирал вполне мог рассчитывать на уважительное отношение. Ряд требований он выполнил, даже корабельную артиллерию русские сами свезли в магазины, но за корабли, вверенные ему государем, Дмитрий Николаевич держался крепко и во всём остальном продолжал исполнять свой долг перед отечеством. За время кампании флот захватил призов на миллионы; эти деньги теперь шли на содержание шести пехотных полков и корабельных экипажей, давно не получавших жалованья, поскольку фрегат "Спешный", который должен был его доставить, захватили в плен прямо на портсмутском рейде, где капитан, поверив англичанам, неосмотрительно дожидался Сенявина. Узнав о том, как жестоко он был обманут, выдав помимо воли огромные казенные деньги неприятелю, капитан сошел с ума, и англичане передали его на "Твердый" как больного вместе с серебряным сервизом — подарком государя лично Сенявину. Остальной экипаж свезли на берег для дальнейшего размена пленных; офицеры эскадры собрали для своих несчастных товарищей деньги по подписке, потому что при ужасной английской дороговизне выделенного им содержания было совершенно недостаточно.
Корабли стояли в две линии на Модер-банке, между городком Госпорт, где помещался флотский госпиталь, и рыбацким поселком Райд на острове Уайт. Узкий пролив отделял от Госпорта портсмутскую гавань с несколькими плавучими тюрьмами, за ней виднелись стены городских укреплений. Эти стены стискивали город, точно удав свою жертву. Если не считать Хай-стрит, слывшей одной из лучших улиц за пределами Лондона, Портсмут состоял из дурно построенных уродливых домов, лавок, пивных и борделей, тесно прижавшихся друг к другу на грязных, вонючих, узких улочках, где оборванные сопливые ребятишки играли рядом с бродившими свиньями. На улицах всегда было полно народу: военные шли по своим делам, джентльмены пытались проехать верхом, матери семейств пробирались на рынок, пьяные матросы горланили песни, портовые шлюхи высматривали клиентов, поденщики обходили дома в поисках работы, тут же сновали карманники и прочие подозрительные субъекты, ничуть не боявшиеся полиции, в которую набирали кого придется — трусов, пьяниц и взяточников. Русские офицеры не любили там бывать, предпочитая остров Уайт, называемый садом Англии; в Портсмут полагалось являться в полном мундире, рискуя нарваться на грубые выражения неприязни со стороны обывателей, и предварительно известив градоначальника. Капитана "Твердого" Данилу Ивановича Малеева, болевшего с самого прихода в Англию, свезли на берег в Райд, да там и похоронили: искусство корабельных и госпитальных врачей не смогло ему помочь. Сенявин, все капитаны и офицеры проводили его в последний путь, но ни построения войск, ни ружейного салюта не было: англичане не разрешили.
В начале февраля, когда все мысли были только о скором отъезде на родину с наступлением весны, в Портсмут пришло известие о поражении англичан при Ла-Корунье и гибели генерала Мура: вражеское ядро ударило его в левый бок, переломав все ребра и порвав легкие. Вечером полковник Грэм с горсткой адъютантов похоронили его на крепостном валу. Силы были равны, шотландские горцы сражались как львы, заставив французов податься назад после кровопролитного штыкового боя, но отступление английской пехоты свело все жертвы на нет; ночью британцы погрузились в шлюпки и направились к своим кораблям, стоявшим на рейде; небольшой испанский гарнизон храбро прикрывал погрузку на фрегаты и линейные корабли, которые тоже вели огонь, держа французов на расстоянии, и всё же маршалу Сульту, прозванному англичанами "герцог Божья кара", удалось захватить сорок четыре орудия, двадцать тысяч мушкетов, обоз, казну и почти шесть тысяч пленных. Мечты о возвращении развеялись, как туман над Ла-Маншем; похоже, что весной постылый Портсмут покинуть не удастся…
ПАРИЖ
— Вы вор, трус, бесчестный человек; вы не веруете в Бога; во всю свою жизнь вы никогда не исполняли своих обязанностей, вы всех обманывали, всех предавали; для вас нет ничего святого, вы отца родного продадите! Я осыпал вас благодеяниями, а вы способны на что угодно мне во вред!
Выпалив эту тираду, Наполеон остановился, чтобы перевести дух. Талейран стоял перед ним, прикрыв веки, но не склонив головы; вся эта гневная филиппика как будто относилась не к нему. Ах, так?
— Вот уже десять месяцев вы бесстыдно заявляете всем подряд — потому что вы себе вообразили, будто мои дела в Испании идут плохо, — что вы всегда порицали мою затею относительно этого королевства, а ведь это вы первый подали мне идею и упорно подталкивали меня к ее осуществлению!
Архиканцлер Империи Камбасерес словно очнулся, в его круглых глазах, спрятанных под навесом из бровей, мелькнула искра понимания. Так вот кто всему виной! Камбасерес был резко против вторжения в Испанию, и потому Наполеон не посвящал его в планы своих военных операций, однако вынуждал защищать их с трибуны Сената, обвиняя Англию в покушении на общие интересы Парижа и Мадрида, и герцог Пармский заявлял во всеуслышание, что война в Испании справедлива и необходима! Он бросил взгляд на Талейрана, и это не укрылось от Наполеона. Один союзник у него уже есть, и как привлечь второго, он тоже знает.
— А этот несчастный человек — кто сообщил мне о том, где он живет? Кто побудил меня прибегнуть к суровости? Вы непричастны к смерти герцога Энгьенского! Вы что, забыли, что сами советовали мне его расстрелять, письменно?
Старик Лебрен пожевал губами — проглотил наживку! Он и во время Революции выступал за амнистию для эмигрантов и против гонений на роялистов; Талейрана он всегда терпеть не мог, а тот насмешничал, называя архиказначея "крестьянином в сабо, приговоренным к туфлям". Теперь Фуше: он как никто другой осведомлен о том, какой западней обернулась война в Испании, — в Бордо вспыхнули волнения, народ недоволен воинской повинностью, солдаты не желают воевать даром, а жалованье задерживают…
— Может, вы и к войне в Испании отношения не имеете? Не вы ли мне советовали возобновить политику Людовика XIV? Вы что, забыли, что выступали посредником во всех переговорах, которые привели к нынешней войне? Что вы задумали? Чего вы хотите? На что надеетесь? Ну, говорите!
Наполеон выкрикнул эти слова с непритворной злобой, его в самом деле трясло. Тяжелый переход в Асторгу оказался напрасным: англичанам вновь удалось ускользнуть; депеши от министров говорили ему, что войны с Австрией не избежать, и тут, как гром среди ясного неба, — гонец от Евгения де Богарне с перехваченным письмом. Письмо предназначалось Мюрату, сидевшему на своем маленьком троне в Милане; Талейран и Фуше приглашали его занять другой престол — повыше, поскольку император, судя по всему, не вернется из Испании живым! Оставив в Асторге Нея, Наполеон тайно выехал в Вальядолид, дождался гонца от Сульта с известием о разгроме английского экспедиционного корпуса и стрелой полетел в Париж. Двадцать восьмого января он был уже в Тюильри, где его явно не ожидали увидеть так скоро — если вообще ожидали увидеть! Лицо Фуше — непроницаемая маска, его впалые щеки не порозовели, пергаментный лоб сух… Впрочем, может статься, что он действительно ни при чем, это всё Талейран.
— Вы заслуживаете, чтобы я разбил вас вдребезги, и это в моей власти, но я слишком презираю вас, чтобы мараться! Вы дерьмо в шелковых чулках!
Толстое лицо морского министра Декре вытянулось от удивления, но Талейран и бровью не повел. Мюрат как-то сказал о нём, что если этого человека пнут в зад во время разговора, на его физиономии ничего не отразится. В Вальядолиде молодой дипломат из аристократического рода постеснялся переводить "военный термин", когда Наполеон кричал на монахов, собранных по его повелению (в колодце при монастыре доминиканцев нашли тело мертвого французского солдата), но император всё равно заставил его это сделать, и напуганные монахи пали перед ним на колени, целуя полы его редингота… Бывшего епископа Отенского этим не проймешь. Наполеон шагнул к Талейрану, сдернул камергерский ключ с правого кармана его красного бархатного сюртука и добавил совершенно другим тоном:
— Кстати, почему вы мне не сказали, что герцог де Сан-Карлос — любовник вашей жены?
— Сир, я не думал, что это поспособствует вашей славе — да и моей тоже.
Наполеон вышел, хлопнув дверью. "Comediante! Tragediante!"[58] — вспомнились Талейрану слова Пия VII, сорвавшиеся с губ понтифика незадолго до коронации императора французов. Он обвел взглядом министров, не решавшихся нарушить неловкое молчание.
— Как жаль, господа, что такой великий человек столь дурно воспитан.
Арестовать его так и не пришли, и вечером Талейран, закончив жечь старые письма, принялся писать новые. Во-первых, к дамам из Сен-Жерменского предместья, которых он завтра же отправит к Наполеону своими ходатайницами. А во-вторых — к советнику русского посольства графу Нессельроде. Молодой дипломат получит уведомление от "книгопродавца", оказывающего ему ценные услуги, о том, что в лавке появился товар, способный заинтересовать и австрийского посланника графа фон Меттерниха. Пара сотен тысяч франков за новейшие книги сразу из-под пресса — не такая уж большая цена, Австрия наверняка согласится ее уплатить.
САРАГОСА
Эта война не будет похожа ни на какую другую, понял Ланн, осматривая позиции под Сарагосой. Эбро нес свои мутные воды мимо крепостного вала, лишенного бастионов и террас, зато он мог выйти из берегов и разрушить мост, с трудом возведенный понтонерами. Впадавшая в него речушка Уэрва журчала по дну глубокого оврага мимо замка Инквизиции, монастырей капуцинов, Санта-Энграсия, Сан-Хосе, августинцев и Святой Моники, со стен которых стреляли ружья и пушки. Вся надежда осаждавших была на саперов, которые ночь за ночью трудились уже целый месяц, теряя людей, а днем гренадеры отбивали штыками атаки испанцев на устроенные ими параллели. Три тысячи рабочих рыли траншеи под прикрытием артиллерийских батарей, проводя зигзагообразные ходы через оливковые рощи и апельсиновые сады, солдаты вязали фашины из ивовых прутьев и набивали камнями габионы.
Вчера Палафокс попытался отбить монастырь Сан-Хосе, захваченный инженер-генералом Лакостом неделю назад: в четыре часа утра, по сигнальному выстрелу из пушки, из города вышли три испанских батальона, подожгли ворота и заняли привратницкую, однако рота поляков из Вислинского легиона выбила их оттуда. Во время этой атаки другая испанская колонна появилась из ворот Санта-Энграсия, разделилась на два отряда и напала на батареи; левый отряд опрокинули, но правый сумел прорваться через Уэрву, перебить артиллеристов и заклепать два орудия. Испанцам перерезали путь к отступлению, они потеряли дюжину человек убитыми и тридцать ранеными; орудия удалось расклепать, и под непрерывным огнем саперы принялись рыть третью параллель от излучины Уэрвы, чтобы сделать подкоп под оба монастыря. Измученные тяжелой работой, люди валились спать, едва добравшись до своих камышовых шалашей, не обращая внимания ни на канонаду, ни на холодный дождь. Прокламации Палафокса, составленные на шести языках ("Далматы, итальянцы, голландцы, поляки, немцы! Прекратите войну, которая покрывает вас позором!"), вызывали только смех и шли на пыжи и на растопку.
Сегодня утром к аванпостам вышел испанец-дезертир из волонтеров Калатаюда. По его словам, в Сарагосе много больных, люди мрут как мухи; хлеб отвратительный, самого нужного не достать. У каждых городских ворот стоят монах и священник, раздавая причастие раненым и распаляя своими проповедями ярость народа. Палафокс по-прежнему пользуется большой любовью, но вынужден прибегать к устрашению: на Рыночной площади и Косо поставили виселицы для паникеров; священники грозят трусам карой небесной. Обыватели готовятся оборонять свои дома, пробивая в стенах амбразуры; улицы перекрыты баррикадами. Женщины стараются подражать прекрасной графине де Бурида, едва оправившейся от трудов и лишений первой осады: объединившись в отряды под командованием отважной амазонки, они доставляют бойцам еду и боеприпасы, ухаживают за ранеными, делают патроны, подменяют мужчин, если надо, и клянутся скорее погибнуть вместе с детьми, чем сдаться французам.
Ланн написал Палафоксу, предложив прекратить ненужное кровопролитие: Сульт разбил англичан, Сюше — маркиза де Ла Романа, маршал Виктор — герцога Инфантадо, падение Сарагосы — вопрос нескольких дней, но маршал предлагает добровольную сдачу на почетных условиях. Великолепный Сен-Марс в черном ментике поверх белого доломана с золотым позументом, на длинногривом арабском жеребце с попоной из леопардовой шкуры отправился вместе с трубачом доставить это послание. Его заставили долго ждать у испанского пикета, затем завязали глаза и так провезли по главным улицам Сарагосы посреди дышащей ненавистью толпы, кричавшей: "¡Horcarle! Matarle!"[59] Потом, не снимая с глаз повязки, долго вели по длинным коридорам с нескончаемыми поворотами, в полнейшей тишине, пугавшей еще больше яростных криков: молодой человек понял, что находится во дворце Инквизиции. Наконец, повязку сняли; его оставили одного на целый час в комнате с черными обоями, перед живописным "Распятием" работы Веласкеса, внушавшим трепет своим реализмом. Только после этого вступления, похожего на посвящение в вольные каменщики, к адъютанту Ланна явился Палафокс со своей свитой. Передав послание, Сен-Марс прождал еще несколько часов — вплоть до наступления темноты, после чего ему вручили ответ, вновь завязали глаза и под усиленным конвоем доставили обратно.
"Маршал Ланн не может стать судьей для ста тысяч жителей Сарагосы, а испанские генералы не сдаются без боя! — кричала с бумаги арагонская гордыня. — Завоевание этого города окажет много чести г-ну маршалу, если он совершит его в открытую, со шпагой в руке, а не с бомбами и гранатами, которыми пугают только трусов. Мне известна система войны, которую ведет Франция, но Испания научит ее сражаться. Я знаю точно, каковы силы, осаждающие меня, и заявляю, что вам потребуется вдесятеро больше, чтобы принудить меня к сдаче; руины града сего покроют его славой. Командующий им генерал не ведает страха и не сдается." К письму Палафокс приложил местную газету с ложными известиями о том, что Рединг разбил французов в Каталонии и ведет шестьдесят тысяч человек на помощь Сарагосе, сэр Джон Мур, Блэк и Ла Романа разметали наполеоновские армии, Ней и Бертье убиты, а сам Бонапарт окружен.
Что ж, пусть тешит себя иллюзиями. Ланн отправил гонца к императору, обещая взять город через два дня, то есть к двадцать восьмому января.
Наполеон просил его ускорить осаду, как только возможно, назначив главнокомандующим вместо Жюно; этот приказ привез сюда из Вальядолида полковник Лежён, адъютант Бертье, который поступал в распоряжение генерала Лакоста как военный инженер. Узнав о своей замене, Жюно вспылил и назначил общий штурм на следующее же утро; Лакосту потребовалось всё его хладнокровие и мужество, чтобы предотвратить это безумие. В самом деле, пусть из ста тысяч жителей Сарагосы только половина может держать оружие, атаковать их с шестнадцатью тысячами полуголодных, усталых солдат, имея в тылу свирепые банды, значило бы совершить не подвиг, а измену, расстроив все планы императора. А император и без того получил неприятные вести из Парижа.
Париж! Ветреная кокетка, гордящаяся сначала тем, что отказалась открыть ворота напористому ухажеру, а затем — что их открыла. Ланн не из таких людей, что способны менять свои убеждения в силу обстоятельств, ему нужно верить во что-то одно, и он верит в Бонапарта. Они вместе сражались в горах Италии и в песках Египта; на Аркольском мосту, когда Бонапарт со знаменем в руках тщетно пытался увлечь гренадеров в пекло, Ланн закрыл его своим телом, получив третью рану за день, и Наполеон потом прислал ему то самое знамя… Конечно, он верил в Республику и сражался за нее, но ведь и Бонапарт в нее верил, разве нет? Это Париж, шарахавшийся из крайности в крайность, изменил идеалам свободы, извратив их до неузнаваемости.
Вернувшись в столицу из Египта, они начали готовить переворот: Бертье вербовал генералов, Мюрат — кавалеристов, Мармон — артиллеристов, Ланн — пехотных офицеров. Наполеон один вступил на опасную почву политики, предоставив боевым друзьям оставаться военными, и они были ему за это благодарны. В бою ты всегда знаешь, кто враг, а кто друг, и ждешь не удара в спину, а подставленного плеча. В политике же всё наоборот, и зря Мюрат вздумал тоже плести интриги. Дело прошлое, теперь Ланн даже рад, что не смог жениться на Каролине Бонапарт, иначе бы он не встретил Луизу. Но эта история с "непомерными" тратами на консульскую гвардию… Ланн же не для себя старался. Подумаешь, вышел за рамки бюджета, — вернул бы потом. Но Бесьер, отвечавший за распределение средств, шепнул о растрате Мюрату, а тот сразу пошел жаловаться Бонапарту. Ланна сделали козлом отпущения, заставив уплатить долг из собственного кармана в три недели, иначе трибунал. Бонапарт не мог поступить иначе, ведь ему нужно было показать себя строгим и неподкупным; Мюрат получил руку Каролины. А Бесьер — сволочь! Деньги Ланну одолжил Ожеро; он расплатился по возвращении из Португалии…
Полномочный посол, чрезвычайный посланник в Лиссабоне! Конечно, подмастерье-красильщик, ставший солдатом, не лучший выбор на эту роль, и если бы не Луиза с ее аристократическим воспитанием, он наломал бы там еще больше дров, но зачем было подставлять его, если важные переговоры тайно вёл Талейран? Ланн собирался поговорить с Бонапартом начистоту, но когда он вернулся в Париж с новым договором о нейтралитете (на гораздо лучших условиях, чем у Талейрана!), пожизненный консул возложил себе на голову императорскую корону, на монетах с надписью "Французская Республика" чеканили профиль Наполеона.
"Вперед, вперед, Отчизны дети! И нашей славы час настал!" Отправляясь добровольцем защищать Республику, юноша из Гаскони не мог предполагать, что десять лет спустя он станет маршалом Империи, его старшего сына Луи Наполеона примут из купели Первый консул с супругой, а восприемником Альфреда будет наследный принц Португалии. И тем не менее он остался прежним Жаном Ланном — другом Бонапарта. Наполеон хочет, чтобы он взял Сарагосу, и он ее возьмет. А потом поедет залечивать раны в родной Лектур, где его ждет Луиза с пятью детьми.
Мортиры вели беспрерывный огонь с самого рассвета; в городе начались пожары. К одиннадцати часам войска собрались в траншеях, готовясь к штурму. Как только развеялся туман, скрывавший очертания города, саперы взорвали мины, заложенные у стен Санта-Энграсия.
На всех колокольнях били в набат, горожане бежали к своим постам; на французов, ринувшихся в атаку, посыпались пули и гранаты. Испанцы взорвали три собственные мины, заложенные перед брешами, однако передовой отряд успел проскочить до взрыва, почти никто не пострадал. Теперь он оказался между пушками, стрелявшими картечью, и стенами, усеянными защитниками монастыря. Удержаться под огнем на клочке земли было немыслимо, гренадеры бросились вперед со штыками наперевес. Прямо перед Лежёном вырос испанец в коричневом плаще, замахнулся ружьем, точно дубиной, и ударил наотмашь прикладом; Луи упал без сознания. Придя в себя, умыл окровавленное лицо в Уэрве и вернулся к правой колонне полковника Шталя, успевшей захватить часть домов по соседству с монастырем, высадив двери и проломив стены.
Взвод вольтижеров капитана Нагродского пробирался вдоль садовой ограды вслед за тремя взводами французских саперов капитана Сегона; полковник Хлапинский отправлял за ними пехоту поротно во избежание толчеи. Как только первые, перебежав сто двадцать саженей открытого пространства, вскакивали на обломки монастырской стены, обрушенной взрывом, вторые тоже пускались бегом. Но за этой стеной оказалась другая, с небольшой дырой десять футов в ширину. Перекрестившись, Сегон и Нагродский нырнули в нее, пробежали пару шагов и упали один за другим — монах, притаившийся за грудой камней, стрелял почти в упор, — но поляки уже прыгали следом, точно разъяренные львы.
Меткие испанские стрелки засели на колокольнях и верхних галереях, заложив тюками с шерстью и грудами книг ажурные арки, превращенные в амбразуры; шесть фугасов взорвали под самыми ногами атакующих, но и это не смогло их остановить. Во всех частях монастыря закипел ужасный бой: монахи, солдаты, крестьяне, женщины, даже дети дрались чем попало на каждой ступеньке лестниц, в каждом коридоре, в каждой келье; одного поляка монах убил распятием.
Лежён с Лакостом пробирались через двор Санта-Энграсия к монастырю капуцинов — следующей цели штурма; ядро, отскочившее рикошетом, ударило полковника в локоть. Дух занялся от боли, перед глазами поплыли зеленые круги. Сев наземь и борясь с тошнотой, Лежён увидел белый крест над плотным облаком пыли, смешанной с пороховым дымом. Пыль начала оседать, под крестом показались фигуры Богородицы и мертвого Христа, лежавшего у нее на коленях. Взгляд Матери, убитой горем, был обращен к небесам, а руки простерты к земле — туда, где лежали убитые и умирающие; алая кровь стекала по мраморным ступеням пьедестала. Губы Лежёна зашевелились сами собой: "Domine miserere nobis, Agnus Dei, qui tollis peccata mundi, miserere nobis[60]…" Из взвихрившегося столба пыли вдруг высунулась рука — это адъютант Лакоста принес ему бурдюк, где еще оставалось немного вина. Выпив жадно эти несколько капель, Лежён почувствовал себя лучше.
Небольшой монастырь капуцинов был уже занят, солдаты рассредоточились по домам вокруг площади Санта-Энграсия, неприятель удерживал только башню Пино и ретраншементы до моста через Уэрву. Видя, что испанцы отступают, два десятка карабинеров, охранявших параллель на левом берегу, выскочили из нее и взобрались на бруствер с криком: "Вперед!" Охрана правобережной параллели бросилась им на помощь прямо через реку. Испанцы вели убийственный огонь, французы валились как снопы; Лакост прибежал со всех ног и отвел остатки батальона за ворота Кармен. Хлопинского назначили комендантом Санта-Энграсия, занятого Вислинским легионом. Убирая трупы, поляки нашли тело молодого монаха с дароносицей в руках — в ней еще оставались облатки, которые он раздавал умирающим, чтобы надежда на спасение души укрепляла мужество живых.
Две мортиры, установленные на подступах к площади Санта-Энграсия, стреляли без перерыва; в стенах монастыря капуцинов проделали бойницы, двери и окна со стороны города заложили мешками с землей. На это ушла вся ночь, зато предрассветная попытка испанцев отбить монастырь не удалась. Смену караулов в траншеях перенесли с шести вечера на шесть утра, чтобы офицеры и солдаты могли разведать днем те места, которые им предстояло защищать ночью.
В три часа пополудни испанцы вновь штурмовали монастырь капуцинов. Впереди шли бесстрашный Сантьяго Сас, своими руками зарубивший семнадцать французов, и несколько других священников, за ними — множество солдат и крестьян. Дверь церкви разбили топорами, но за нею были сложены мешки с песком. Испанцы подтащили пушку; пока они возились с неожиданным препятствием, вольтижеры нанесли им большой урон, заставив отступить.
Вечером двадцать восьмого января Палафокс объявил толпе, что французы потеряли больше шести тысяч человек; ему кричали "виват!". Ланн знал, что потери вдесятеро меньше, и всё же они были слишком велики. Еще два таких дня, и осаду придется снимать. Неприятель сумел навязать французам свою войну — драться за каждый дом, за каждый этаж. Что ж, придется сменить тактику и продвигаться вперед шаг за шагом.
Каждое утро на виселицах, выстроившихся вдоль Косо, извивались новые жертвы: ни возраст, ни рождение не спасали от смерти обвиненных в трусости. Хунта была скорой на расправу: за обвинением сразу следовали приговор и казнь; мимо виселиц шествовали процессии со святыми дарами, толпа распевала псалмы и падала на колени, когда ей являли "чудеса".
По ночам в горах раскладывали костры и запускали в небо ракеты — повстанцы подавали сигналы жителям Сарагосы, поддерживая в них надежду. Отряды вооруженных горцев нападали на французские военные госпитали и обозы. К счастью, это была не армия, а толпа мужиков без умелых командиров; отряд фуражиров обратил их в бегство, захватив стадо отличных овец мериносовой породы — жаль было пускать такое богатство в котел, но с голодом шутки плохи. Страшно не хватало соли, некоторые солдаты даже сыпали в похлебку селитру из патронов. А ведь где-то здесь должны быть соляные копи, известные еще со времен римлян! Узнать об их расположении не было никакой возможности: все жители окрестных селений ушли либо в город, либо в банды. Взяв несколько человек из своей роты, капитан Ферюсса, обладавший познаниями в геологии, два дня бродил с ними по горам, рискуя свалиться в пропасть или попасть в руки герильерос, но нашел-таки пещеру с каменной солью; его встречали как героя.
Планом Лакоста было продвинуться до улицы Косо, делившей город пополам (обилие садов давало надежду на то, что это удастся сделать малой кровью), а затем овладеть предместьем на левом берегу Эбро и ударить в город с тыла. Осуществить его оказалось не так-то просто: испанцы превращали каждый дом в цитадель, пробивая отверстия в стенах и потолках, чтобы стрелять с этажа на этаж, из одной комнаты в другую. Лестницы ломали, а вместо них использовали приставные, которые можно было втянуть к себе. Захватить дом удавалось, только взорвав его вместе с защитниками, но таким образом французы лишали укрытий себя.
В лагере все смертельно устали. Солдатам и офицерам удавалось отдохнуть лишь одну ночь после трех суток в траншее. О, эти траншеи! Уж лучше двадцать сражений в чистом поле, чем один день в проклятой яме! Туда отправлялись в самый темный час ночи, стараясь не издавать ни звука, складывали оружие в козлы и получали кирки и лопаты. Офицеры на ощупь расставляли солдат в сажени друг от друга и приказывали копать, выбрасывая землю вперед, но так, чтоб не шуметь. Испанцы бросали горючие горшки — их света хватало стрелкам для прицеливания; по лагерю палили из пушек, катапульты метали камни — смененные солдаты спали как убитые и нередко не просыпались…
…Ланн не пробирался по траншеям: он поднялся на холмик, чтобы лучше видеть, и спокойным голосом отдавал приказания. Золотое шитье его мундира было отличной мишенью; с Лакоста пулей сбило шляпу, Лежёну прострелили фалды мундира. Наконец, одного из офицеров ранило; все остальные спрыгнули в траншею, но Ланн остался на холме и продолжал говорить. После недолгой борьбы с собой Лежён снова встал с ним рядом, хотя свист пуль заглушал смысл слов. Договорив, Ланн медленно спустился.
— Господин маршал! — Лакост смотрел Ланну прямо в глаза. — Вы человек, известный своей храбростью, но вы и великий военачальник, равный своими талантами знаменитым полководцам древности. Солдаты, обороняющие эту позицию, закалены в боях, они высоко ценят вас как своего командира и не нуждаются в воодушевлении подобными проявлениями отваги. Не сочтите мои слова за дерзость, но я считаю, что вы подвергаете свою жизнь неоправданному риску в столь критический момент.
Настала пауза; римский профиль Ланна противостоял греческой прямоте Лакоста.
— Благодарю вас, генерал.
Коротко кивнув, маршал ушел по траншее к мосту.
Стараясь поспевать за ним, Лежён не мог сосредоточиться, мысли роились тучей, но одна из них возвращалась назойливой мухой: храбрость это или бравада? Или нечто иное? Все маршалы Империи — храбрецы; на Ланне нет живого места от ран, он не раз смотрел смерти в глаза — так неужели привык к этому зрелищу? Может быть, он фаталист? Или считает себя избранным? Фортуна не раз являла ему свою благосклонность, но для чего же искушать ее каждый день?..
Маршал Ланн особым приказом запретил открытые атаки: продвигаться вперед, не покидая укрытий. Захватив новый дом, в нём устраивали бойницы, пробивали сквозь стены ходы сообщения, затыкали двери и окна мешками с песком. Важно было занять крыши. Лучших стрелков сажали в засаду на чердаках, и они убивали всех появлявшихся там испанцев, пока внизу действовали саперы. Если неприятель еще отстреливался в одной из комнат через амбразуру в стене или двери, в соседнюю вползал по-пластунски сапер, прячась в дыму, потом вдруг неожиданно вставал под ружьями врага и бил по ним ломом. Как только стрельба переставала быть прицельной, в комнату врывались гренадеры, загоняли врага гранатами в глубь коридора, и там начинался новый бой. Всё это происходило одновременно на каждом этаже: наученные горьким опытом французы уже не подставлялись под выстрелы с потолка (через пол верхнего этажа) и под гранаты, сброшенные в печные трубы. Но и испанцы учились быстро: они стали смазывать стропила дегтем, а двери и окна закладывать просмоленными вязанками хвороста. Отступая, они поджигали дом; медленно распространяясь по балкам, глубоко запрятанным под кирпичными сводами, огонь охватывал всю постройку и не стихал несколько дней, создавая непреодолимое препятствие.
Полковник Сан-Хенис объезжал квартал за кварталом, обучая защитников города всем этим премудростям. Роковая пуля настигла его на артиллерийской батарее, носившей имя Палафокса. Умирающего отнесли на плаще в дом его матери и положили ей на колени. Оросив слезами родное лицо без кровинки, убитая горем мать подняла глаза к небесам и вознесла молитву Богородице…
За городом небо сияло голубизной, на деревьях набухали почки. Весна готовилась вступить в свои права, как будто и не было никакой войны, никто никого не убивал… Лакост и Лежён спускались с Монте-Торреро, наслаждаясь минутами покоя. Они были ровесниками, но не молодость и даже не общее дело сблизили их между собой, а нечто неуловимое, что поэты называют родством душ. Они как будто знали друг друга всегда. Лакост говорил о своей юной супруге, предмете своего искреннего обожания; они уже год как обвенчаны, но за это время провели вместе всего пять дней. Поскорей бы закончилась эта осада! Тогда генерал возьмет отпуск и уедет к жене. А еще лучше было бы вовсе выйти в отставку и предаться наслаждениям мирной жизни, деля свое время между объятиями милой, разговорами с мудрым отцом и заботами о детях, которые непременно родятся… За этим разговором они пришли на батарею перед Санта-Энграсия — вся площадь была усеяна окровавленными телами. На счастливое лицо Лакоста легла мрачная тень. Дежурный офицер доложил, что только что была отбита атака испанцев — Палафокс лично привел тысяч десять фанатиков, часть из них засела в окрестных домах. Вон в тех? Так точно! Но ведь там заложены мины! Эти несчастные взлетят на воздух! Лакост велел выкатить две мортиры и отогнать испанцев выстрелами. Он стоял рядом, корректируя стрельбу, когда пуля, пробив тюк с шерстью, чиркнула по его лбу. Сбритая ею прядь волос упала на тюк; Лакост взял ее в ладонь, сказал Лежёну с улыбкой: "Если б этот локон состригли для нее!" Они сверили часы (первый взрыв — через четверть часа, Лежён должен поджечь порох не раньше, чем через две минуты после этого) и разошлись по своим постам.
Прошло уже сорок минут, а взрыва всё не было слышно. Лежён послал человека узнать, в чем дело, тот прибежал обратно, махая руками: поджигайте! Поджигайте! Мина была заложена так глубоко, что раздался лишь глухой "бум", но целый квартал в дюжину домов взлетел на воздух. Едва улеглась кирпичная пыль, поляки пошли на штурм. "Ура! Ура!" — кричал им Лакост из окна. Свист пули он не услышал: она попала ему прямо в лоб.
Беспощадный жестокий убийца орудовал в Сарагосе — тиф. За больными было некому ухаживать, менять повязки на пылающем лбу, подносить воду к запекшимся губам; больницы и госпитали переполнены, монахини-сиделки сбивались с ног, люди заболевали целыми семьями. Прибежав тушить пожар рядом с площадью Себада, крестьяне нашли на разбитом бомбой чердаке три десятка походных кроватей — они пылились на складе, когда больные умирали на холодном полу! Складского сторожа вздернули на виселицу, прикрепив ему на грудь табличку: "Убийца рода человеческого". Живые не успевали хоронить мертвых; покойников, завернутых в саван или в обычный мешок, попросту относили на кладбище, на паперть, на улицу. К смраду разлагавшихся трупов добавился запах плоти, сгоравшей в огне подожженных домов.
В ночь на второе февраля Палафокс выслал из города лодку с семью храбрецами, которые должны были добраться в Куэнку к герцогу Инфантадо и позвать его на помощь. За лодкой погнались понтонеры и взяли ее на абордаж; трое испанцев были убиты, трех взяли в плен, седьмой бросился в ледяные воды Эбро; его несколько раз ударили веслом по голове, но он всё же уплыл…
Полковнику Ронья, заменившему генерала Лакоста, оторвало пулей фалангу большого пальца; Лежён два дня распоряжался вместо него. Улицы, на которых шли бои, становились всё более узкими, их требовалось пересекать одним прыжком: испанцы стреляли почти в упор. Двери, ставни были изрешечены пулями; пушки и мортиры негде развернуть, артиллеристы приносили их на руках разобранными на части, и после первого же выстрела им на голову сыпались осколки стекла, черепица, а то и обрушивались стены. Укрытия делали из всего, вплоть до мешков с зерном и фолиантов из монастырских библиотек. Огромные тома укладывали, словно кирпичи, плашмя или вертикально и закрывались ими от пуль. Увесистое житие какого-нибудь святого спасло не одну неблагочестивую жизнь. Ночью солдаты жгли эти книги вместо дров, чтобы согреться, или вырывали из них листы и поджигали вместо лучины, передвигаясь среди руин. Образованные офицеры страдали при виде такого вандализма, но не могли ему помешать, ведь дров в Сарагосе не найти. Спасти от огня древние манускрипты на греческом, латинском и арабском языках и вовсе было невозможно: солдаты считали их бесполезной абракадаброй.
Не сумев удержать монастырь Дщерей иерусалимских, Палафокс велел его поджечь. Саперы и вольтижеры ринулись в огонь, жестокий бой в этом пекле напоминал ожившую картину Страшного суда. Монахини, оставшиеся оборонять свою обитель вместе с женщинами-воительницами, прижимали к себе распятия и изображения младенца Иисуса, пытаясь уберечь их от поругания. Лежён смотрел сквозь дым на разгромленные кельи с разбросанными по полу кропильницами, амулетами, огромными четками, плетеными циновками — единственной мебелью сестер. В молельнях, где на стенах висели орудия самобичевания, кололи людей штыками и резали кинжалами, в часовенках с фигурками из раскрашенного воска раненые валились на ясли Спасителя, давя белоснежных агнцев, кровь умирающих текла по букетам бессмертников, венкам из роз и лазоревым лентам.
…Гренадер шел по крыше монастыря Святого Франциска, отбрасывая ногой руки цеплявшихся за нее покойников. Вдруг он увидел густые длинные черные волосы, рассыпавшиеся по черепице, наклонился, потянул, надеясь вытащить парик, — из-под мертвых тел вынырнуло бледное лицо девушки. Гренадер отпрянул и обернулся к Лежёну: вот ведь… Лежён боролся с тошнотой; за эти жуткие полтора месяца он так и не смог привыкнуть к вакханалии смерти. Вдоль крыши сидели драконы, грифоны, крылатые монстры — готические водостоки; из их разверстых пастей лилась алая кровь.
Монастырь францисканцев тоже пришлось минировать; взрывом из склепов выбросило останки тех, кто, казалось, давным-давно обрел здесь покой. Когда французы ворвались в церковь сквозь брешь в стене, испанцы, проникшие в нее через ризницу, уже забаррикадировались скамьями, исповедальнями, раками со святыми реликвиями, обломками гробов. Самая убийственная стрельба велась с хоров, откуда испанцев штыками вытеснили на крышу по узкой винтовой лестнице, с которой то и дело срывались люди. Столбы белесого порохового дыма казались призраками в цветных лучах, проникавших сквозь щербатые витражи; легион ангелов с венцами в руках летел с великолепного балдахина, под которым обрушилась часть колонн; из гробницы торчала бледная иссохшая голова в митре, с ямами вместо глаз и рта, — мумия епископа в парадных одеждах тянула костлявые руки к французам… Когда у крестьян, бросавших с колокольни гранаты и стрелявших через крышу, закончились патроны, их сбросили наземь; вместе с ними погиб их командир — француз-эмигрант граф де Флери.
Убедившись, что на крышах не осталось живых, Лежён вернулся в церковь. Солдаты сдирали богатые облачения с останков прелатов, пили церковное вино из козьих мехов, а осушенные бурдюки надували и играли в мяч. Под стенами лежали раненые — французы и испанцы; между ними пробирались хирурги и санитары, оказывая помощь и тем, и другим.
Палафокс пообещал дворянство двенадцати самым храбрым крестьянам. Солдаты из землепашцев и пастухов получались никудышные, но храбрости им было не занимать: один подошел в открытую к позициям французов и успел бросить несколько зажигательных гранат, прежде чем его убили. Ланн получил известие от генерала Сюше, караулившего дороги на левобережье Эбро, что братья Палафокса собрали в Лериде больше десяти тысяч вооруженных людей, чтобы снять осаду Сарагосы; аванпосты этого отряда уже обмениваются сигналами с гарнизоном, авангард выступит тринадцатого февраля. Маршал немедленно отправился навстречу неприятелю, но тот двинулся в обход через Уэску, и Ланн поскорее вернулся назад.
Французы уставали от ежедневных боев и потерь, постоянно возобновляемых препятствий, бессонных ночей, немолчного грохота, зловонного воздуха, каменной крошки, скрипящей на зубах. В лагерях говорили: "Где это видано, чтобы армия в двадцать тысяч человек осаждала пятьдесят тысяч? Мы овладели только четвертью города, а сил уже нет. Нужно ждать подкреплений, иначе мы все погибнем и эти проклятые руины станут нашей могилой, прежде чем мы загоним последних из этих фанатиков в их последнюю дыру". Ланн велел офицерам уверять солдат, что неприятель несет куда большие потери и слабеет на глазах; бомбы, мины, болезни скоро сломят его сопротивление.
Теплый февраль стал неприятным сюрпризом для Палафокса, который призывал на голову французов сеющие уныние дожди. На лугах созрела земляника, лавровые и фруктовые деревья стояли в цвету, воздух в лагерях был напоен ароматами лаванды, розмарина, фиалок, защищавшими от болезней. Правда, ночи по-прежнему были холодные, но солдаты нашли хороший утеплитель: накрыли шалаши и палатки картинами, писанными маслом по холсту и покрытыми лаком, — в церквях и монастырях их было полно. Вместо соломенных тюфяков на землю клали древние пергаменты, в костры подбрасывали деревянных святых.
Несколько солдат из Вислинского легиона сгрудились возле одного из холстов (в польских костелах им не встречалось ничего подобного).
— Да уж, добрый Боженька даст старику хлебнуть водички, — сказал проходивший мимо француз, мельком взглянув на полотно. — А маршал нас тут всех в могилу вгонит.
Ланн подошел поближе — они разглядывали картину Мурильо: притчу об Иисусе, зовущем Петра идти по воде.
— Как Господь говорит здесь со святым Петром, так и я говорю с вами.
Поляки вздрогнули от неожиданности и обернулись.
— Господь говорит: Петр, если ты веришь слову моему, ты сможешь ходить по водам, — твердым голосом продолжал маршал. — Через несколько дней вы возьмете Сарагосу!
Его провожали криками "виват!"
Город изнемогал от голода, болезней и неизвестности. Самые ловкие гонцы, пытавшиеся ночью пробраться в Сарагосу тайными тропами, натыкались на французских часовых. Свежее мясо и овощи закончились, остались лишь треска и солонина; за щуплую курицу на рынке просили пять пиастров, а раньше баран стоил четыре. Вина, масла и зерна хватило бы еще на полгода, но все мельницы на Эбро находились в руках французов, зерно нельзя было обратить в муку, приходилось перетирать его между камнями. Гром взрывов сливался с треском крыш, ломаемых бомбами, гудением пожаров, набатом на всех колокольнях, свистом ядер, снарядов и картечи, звоном стекла, стуком падающей черепицы — весь этот шум, утроенный эхом, наводил ужас на осажденных. Спасаясь от бомбардировок, жители укрывались в погребах, где спертый влажный воздух быстро становился заразным, на улицах же было нечем дышать от дыма, пыли и вони. Четырнадцатого февраля целый отряд из пятидесяти швейцарцев "асулехос"[61] во главе с офицером, державший оборону в предместье, перешел с оружием и пожитками на сторону французов.
Виселицы на Косо больше не пугали. Туманным утром к французским пикетам у замка Альхаферия вышли около сотни крестьян — мужчин, женщин, детей, — умолявших лучше убить их, чем заставлять вернуться в город. Офицер велел отвести их к Ланну.
— Вы просите меня о милости, но вы ее не заслужили, — сказал им маршал, сурово сдвинув брови.
Понурив головы, крестьяне слушали переводчика: именно их ослиное упрямство заставило пролиться столько крови, тогда как они могли безбедно жить под милостивой рукой короля Жозефа Наполеона! Что хорошего они видели от своих алчных, трусливых, бездарных королей, погрязших в интригах и разврате? Их роскошь и великолепие — обратная сторона ваших нищеты и бесправия! Малейшая прихоть временщика перевесит в суде любой закон. А Церковь, Инквизиция, монахи, жирующие за ваш счет, удерживая вас во мраке невежества? Французы принесли вам свет истинной свободы, основанной на едином для всех законе, простом и понятном. Никакой барщины, никаких поборов! Право собственности для каждого! Не платить Церкви за рождение и смерть, ведь это происходит без ее содействия! Никто не принудит вас вступить в брак или отказаться от него! Вот какая жизнь вас ожидает, а вы готовы отдать ее за Фердинанда, чтобы вернуть всё, как было?!
Явился караул, вызванный адъютантом; испанцы обнялись, прощаясь друг с другом перед смертью.
— Уведите, накормите, напоите, потом дайте каждому по два франка и по два хлеба и отправьте обратно в Сарагосу, — отрывисто произнес Ланн. — Пусть знают, что провианта у нас вдоволь, и пусть помнят мою щедрость.
Кирка, с шорохом вгрызавшаяся в землю, звонко стукнулась обо что-то хрупкое, послышался шелест рассыпающихся монет.
— На, передай капитану, пусть порадуется.
Минер, не оборачиваясь, передвинул назад мешок с землей, поверх которой лежали кругляши, блестевшие в тусклом свете коптилки.
Клады они находили уже не раз, роя подземные ходы на глубине двадцать футов. Век за веком, напасть за напастью люди прятали от врагов самое ценное (как им тогда казалось), а вернуться за ним было некому. Капитан Верон-Ревиль существенно обогатил свою коллекцию монет и медалей редчайшими экземплярами римской, арабской, даже карфагенской чеканки, минеры же равнодушно сгребали в сторону золото, бронзу и серебро: малейшая ошибка — и они будут здесь похоронены вместе с древними горшками, набитыми бесполезными сокровищами. Старое русло Эбро, которое они откопали, устлано галькой — попробуй-ка ворочать ее бесшумно! А цемент в древней римской стене чертовски твердый…
— Тсс!
Передний минер замер и предостерегающе поднял руку. С той стороны стены раздавались голоса. Французы всегда остерегались шума во время работ, но испанцы не унижались до шепота: они ведь на своей земле.
Послышался звук кирки о каменную кладку: испанские минеры пробивали ту же стену с другой стороны. Француз сглотнул слюну и подобрался, крепче сжав в руке свой инструмент; товарищи встали за его спиной; все неотрывно смотрели на выщербленную стену, начинавшую дрожать. Еще чуть-чуть… ну… Разом! Проломив одним ударом дыру, французы бросились головой вперед, сбив с ног опешивших испанцев.
В погребе было темно, как в печи; удары направляли на слух, под каменными сводами метались крики на разных языках. Железо звякнуло о глиняный горшок, под ногами захрустели черепки, но еще раньше колени обдало холодной влагой. Плеск, стук, снова плеск! Огромные невидимые кувшины, разбитые вслепую кирками и саблями, извергали из своего чрева целые потоки вина и оливкового масла, заливавшие упавших. Вопли, стоны, бульканье постепенно смолкли, сменившись тяжелым дыханием. Чиркнуло кресало в чьих-то руках, отсветы коптилки заплясали на стене. Почти по пояс в темной жиже, французы побрели к выходу из погреба, спотыкаясь о трупы; они потеряли только двоих.
Как же тяжело возвращаться из лагеря в зловонные руины! Но ничего не поделаешь, надо проследить за тем, как закладывают мины под Университет. Миновав несколько ведетов, Лежён углубился в галерею, заложенную с одной стороны мешками с песком. Мостовая впереди была полуразобрана, Лежён остановился, примериваясь прыгнуть так, чтобы не подвернуть себе ногу, и вдруг боковым зрением уловил какое-то движение. Быстро повернул голову в ту сторону: часовой-поляк подавал ему знаки, вытаращив глаза, рисуя пальцем в воздухе круг и согнув кисть другой руки. Это могло бы выглядеть забавно, но не для Лежёна, понявшего, в чём дело: где-то за углом есть дырка, в которую целится испанский стрелок. Да, так и есть, — вон оно, круглое отверстие в двери, в которое слегка торчит дуло ружья. Приложив правую ладонь к сердцу, Лежён кивнул часовому и спустился в подвал.
Несколько поляков смотрели в слуховое окно, выходившее в садик; один аккуратно выставил ружье и выстрелил. Лежён подбежал, глянул: в садике лежал убитый испанец с холщовой сумкой в руках. Насколько можно было понять из объяснений поляков, он подбирал с земли свинцовые пули. Раздался вскрик, к убитому бросилась растрепанная женщина, обхватила ладонями его голову с недвижными раскрытыми глазами, припала ухом к груди, потом запрокинула лицо к небу и издала звериный вопль. Потрясая кулаками, она выкрикивала проклятия французам, затем вскочила, выхватила сумку из рук мужа, подняла с земли его ружье… Грянул выстрел, она упала рядом как подкошенная. Лежён перевел взгляд — на лице поляка всё еще читалось сострадание, но руки действовали быстрее мысли. На несколько минут воцарилась тишина, пока в садик не прибежала девочка лет пятнадцати. "Папа! Мама!" Бросившись на колени, она целовала и теребила своих родителей, с плачем рвала на себе волосы, потом повернулась к окошку и стала кричать, чтобы французы убили ее, — зачем теперь жить?.. Никто не решился пролить кровь сироты. Один из поляков крикнул: "Maleñka, nie bój siç! Chiquita no tiene miedo!"[62] Утерев слезы, девочка завернула тело матери в плащ отца, попробовала тащить по земле, но быстро выбилась из сил. Тогда она забрала сумку, ружье и ушла.
Болезни настигли и французов, а каждый день боев прореживал ряды солдат; госпиталь в Алагоне был переполнен, не хватало санитаров, хирургов, провианта, белья, медикаментов — всего. Если бы Палафокс вздумал штурмовать французские позиции, он мог бы одержать победу, но генерал сам был болен и слишком слаб, чтобы вести людей в атаку.
Ланн с трудом сдерживал накопившееся раздражение, и порой оно прорывалось наружу — так вода из скрытых под землею труб бьет вверх фонтанной струей. Какой-то испанец сумел пробраться к французским аванпостам, когда маршал обходил их ночью; раскаленная пуля опалила отворот его мундира; Ланн взбежал по шаткой лестнице на чердак ближайшего дома, велел принести себе дюжину заряженных ружей и сам принялся стрелять. Остановился он лишь тогда, когда испанское ядро, влетев в оконце, разорвало пополам стоявшего рядом с ним капитана гренадеров.
Обороной предместья командовал барон де Версаж — французский эмигрант, служивший испанцам; в ночь на восемнадцатое февраля он был убит. Ланн тотчас отдал приказ о штурме. Выскочив из траншеи, стрелки побежали вперед врассыпную, чтобы не стать легкой мишенью для картечи; три пехотные колонны быстро заняли маслобойню, которая в один момент оказалась завалена трупами. В каждом доме вспыхивала рукопашная. В одном из них бой продолжался целый час, пока два отряда французов не ворвались туда одновременно из подвала и через крышу, но к тому времени все испанцы были перебиты, в густом дыму французы принялись сражаться друг с другом…
В монастыре Святой Елизаветы ворота дважды выбивали пушечными выстрелами, и дважды оборонявшие монастырь крестьяне поднимали их, подпирая руками. Обломки ворот лежали на куче из мертвых тел. Сопротивление монахов в церкви Святого Лазаря сломили быстро; ослепленные дымом и яростью, французы порубили саблями женщин и детей, сгрудившихся у алтаря и умолявших о пощаде. Монахи выскакивали в окна и бежали к Эбро; пушки тотчас принялись стрелять по мосту, чтобы не дать им уйти в город; отряд из трехсот испанских солдат всё же прорвался на мост, укрытый дымовой завесой; еще тысячи три устремились по берегу в другую сторону — в погоню послали конницу; в серо-желтых водах Эбро барахтались утопающие.
Палафокс трижды пытался перейти через мост на помощь предместью и был вынужден отступить, усеяв оба берега телами. В этот момент под Университетом взорвались две большие мины, заложенные три дня назад; пять рот Вислинского легиона ворвались в пробитые бреши.
Даже хунта не смела опровергнуть новость о победе французов. Народ больше не верил в защиту Мадонны Пилар, раз она и посвященную ей церковь не смогла уберечь от разрушения; несколько знатных горожан отправились к Палафоксу, требуя капитуляции. И всё же сопротивление не было сломлено; крестьяне дежурили возле лодок на Эбро, чтобы генералы не сбежали. Графиня де Бурида бледной тенью передвигалась по улицам, раздавая пожертвования раненым и больным, лежавшим на тонких соломенных подстилках в холодных сводчатых галереях и лечившихся одною рисовой водой. Часовые, завернувшись в одеяла, сидели на каменных скамьях, стуча зубами от озноба, и умирали прежде, чем их могли сменить.
…Сен-Марсу вновь завязали глаза и повезли через весь город, под гневные выкрики и оскорбления. Избавившись от повязки, он увидел перед собой сорок изможденных, бледных лиц, искаженных ненавистью и страданием, — то была новая хунта, проведшая бессонную ночь в спорах о правильном решении. Дон Педро Мария Рик, бывший казначей королевской канцелярии, произнес от имени Палафокса напыщенную похвалу героизму солдат и обывателей, потребовав капитуляции на почетных условиях. Сен-Марс предложил им сдаться на волю победителя, чем вызвал всеобщий крик возмущения. В этот же миг в окна проник нарастающий шум приближающейся толпы.
Минеров не успели предупредить о перемирии; бомба под Косо взорвалась в самый неподходящий момент — когда на улицу высыпали люди, впервые за много дней увидавшие небо. "Измена!" Бледный Палафокс застыл в своем кресле, натянутый как струна; "Смерть французу!" — гремело за окном. Двери комнаты распахнулись перед испанскими офицерами со шпагами наголо; Сен-Марс расправил плечи и вскинул подбородок — пусть видят, как умирает француз!
— Сеньор, мы не потерпим, чтобы чернь попирала международное право в вашем лице, — сказал ему один из офицеров. — Если будет нужно, мы закроем вас своим телом!
Палафокс с облегчением закрыл глаза и обмяк, его лоб покрылся испариной.
…Лансьеры радостно потрясали своими копьями, приветствуя Сен-Марса, — встревоженный Ланн выслал их к воротам Кармен. Беспокоиться пришлось довольно долго, потому что депутация от хунты не решилась ехать через город до наступления темноты. Ланн принял депутатов в своей ставке возле шлюзов, напустив на себя суровый вид. Так и быть, из уважения к доблестному испанскому народу он согласен на почетную капитуляцию. К его удивлению, депутаты вместо благодарности принялись выставлять ему новые требования: гарантировать доходы Церкви, признать королем Фердинанда VII… Ланн молча развернул план Сарагосы и указал шесть огромных мин, заложенных под Косо, по три тысячи фунтов пороха каждая. Они будут взорваны одновременно, уничтожив остаток города; пятьдесят орудий на левом берегу Эбро направлены на Сарагосу, всё готово к общему штурму, который начнется завтра в полдень. Депутаты раз пять быстро перекрестили лоб и рот большим пальцем: взрывы уничтожат их собственные дома и самые лучшие здания в городе! Дрожащими руками они подписали конвенцию, продиктованную Ланном: "Городу Сарагосе предоставляется всеобщее прощение. Гарнизон выйдет с воинскими почестями и сложит оружие в двухстах шагах от ворот Портильо. Офицерам оставят их шпаги, солдатам — ранцы. Их отведут во Францию, где они станут военнопленными. Горожане сдадут оружие. Сохранность имущества гарантируется. Религия будет сохранена в неприкосновенности. Крестьяне смогут свободно вернуться по домам. Чиновники принесут присягу королю Жозефу".
Новость о капитуляции хотели сохранить в тайне до рассвета, однако она быстро облетела весь город. Отряды разъяренных людей захватили артиллерию, желая продолжать оборону, и удвоили охрану лодок, фанатики бежали по улицам, крича об измене и требуя смерти депутатов. Измученным испанским солдатам, караулившим внешнего врага, теперь приходилось усмирять внутреннего.
Двадцать первого февраля французская армия выстроилась во всеоружии, с зажженными фитилями, вдоль дороги на Алагон. С самого рассвета солдаты мылись, брились, чистились, полировали орлов на киверах и теперь глядели молодцами. Ровно в полдень забили барабаны, из ворот Портильо вышел испанский гарнизон. Яркие широкие пояса, обхватывавшие стройную талию, и коричневые плащи, наброшенные поверх лохмотьев, делали почти красавцами жутко исхудавших людей, с трудом переставлявших ноги. Под широкополыми шляпами с ястребиными перьями прятались бледные лица, заросшие черной бородой. Женщины с плачущими детьми, замешавшиеся в ряды солдат, часто оборачивались к Мадонне, шепча молитвы, мужчины же смотрели по сторонам, и когда настал момент сложить оружие и отдать знамена, на их лицах было написано отчаяние, в глазах горел гнев: они сдались столь малочисленному неприятелю! Пленных тремя колоннами отправили под охраной в Байонну, Лежёна маршал послал в Париж — объявить императору о падении Сарагосы.
СТОКГОЛЬМ
Король торопливо писал при свете канделябра. К отъезду всё готово; если Фредерика заупрямится, пусть остается вместе с дочерьми, а Густава он заберет с собой: его сын не должен сделаться заложником в руках мятежников! Которое нынче число? Час ночи… Значит, уже тринадцатое марта. Тринадцатое! Но это ничего не значит. Оно станет несчастливым для его врагов!
Язычки свечей заметались, отбрасывая подвижные тени на темные обои и тяжелые гардины; Густав Адольф вскочил со своего места, оборотившись к двери; сердце колотилось в груди. Кто здесь? А, это зеркало… Из темного стекла в золоченой раме глядело осунувшееся лицо, казавшееся еще более бледным поверх темно-синего сюртука. Ему тридцать лет, но он выглядит старше… Подсвечник отразился многократно, прыгая из зеркала в трюмо, как будто светильник был не один, а целых… семь? "Я отворил пред тобою дверь, и никто не может затворить её; ты не много имеешь силы и сохранил слово Мое, и не отрекся от имени Моего, — зазвучали в ушах короля слова из Откровения Иоанна Богослова. — Я сделаю то, что они придут и поклонятся пред ногами твоими и познают, что Я возлюбил тебя. И как ты сохранил слово терпения Моего, то и Я сохраню тебя от годины искушения, которая придет на всю вселенную, чтобы испытать живущих на земле. Гряду скоро; держи, что имеешь, дабы кто не восхитил венца твоего".
— Держи, что имеешь…
Денег нет! Когда он приказал комитету финансов подготовить ордонанс о сборе нового налога, который принесет в казну пятнадцать миллионов риксдалеров, ему сказали, что не удастся наскрести и двух. "Проклятая страна! — взорвался тогда Густав Адольф. — Буонапарте себе на шею захотели? Так вы его получите, я только того и желаю, черт вас побери вместе с ним, но прежде я отберу у вас всё до последнего рундштюка!" Дряхлый барон Лильенкранц, бывший министром финансов еще при его отце, с трудом опустился на одно колено:
— Ваше величество, заклинаю вас: уступите обстоятельствам! Ради Отечества, ради народа, который уже вытерпел столько страданий, и чтобы не навлечь беды на ваше семейство и ваше величество!
— Вы хотите, чтобы я вступил в переговоры с Буонапарте? Чтобы я протянул руку Александру, предавшему меня самым подлым образом? — Короля трясло. — Это невозможно: моя честь, моя вера не позволят мне этого. У нас отняли Финляндию — мы ее вернем! И завоюем Норвегию! Страдания народа долго не продлятся; Провидение скоро положит конец могуществу Буонапарте, уж будьте уверены. Главное — не утратить веры; Господь придет на помощь именно тогда, когда смертным кажется, что надежды больше нет. Я не хочу погубить свою бессмертную душу!
— Сир! — Глаза барона увлажнились: старики любят пускать слезу. — Королевство на грани краха, люди начинают роптать, от недовольства до отчаяния — всего один шаг! Не медлите, ваше величество, созовите риксдаг, заключите мир!.. А если вам сего не позволяет совесть — передайте корону другому…
Густав Адольф замер, как громом пораженный; его губы задрожали, щека дернулась, он с ненавистью смотрел на поникшую седую голову.
— Вы поплатитесь за это! — Король схватился за рукоять своей шпаги.
— Сир! Вы можете казнить восьмидесятилетнего старца, посмевшего сказать вам правду. Смерти я не боюсь, я и так одной ногой в могиле, но я слишком уважаю память о вашем отце, чтобы не вывести вас из заблуждения…
Густав Адольф велел ему убираться. В самом деле, не стоило марать об него руки на радость мятежникам. Ведь в стране мятеж! Вечером восьмого марта Стединк примчался на ночь глядя во дворец Хага и сообщил, что Западная армия взбунтовалась и собирается идти из Карлстада на Стокгольм, заручившись обещанием Фредрика Авгу-стенбургского, генерал-губернатора Норвегии, не нарушать заключенного перемирия. В столице об этом знали уже сутки — знали и молчали! Ходят слухи, что Наполеон с Александром готовят Швеции участь несчастной Польши: Россия получит Финляндию и часть Норрланда, а юг до самой Моталы захватит Дания. Финляндия уже в руках у русских; командующий Западной армией Георг Адлер-спарре издал манифест о заключении мира и созыве риксдага; правда, заговорщики не могут сойтись во мнениях, кого они предпочли бы видеть на троне — престарелого Карла Сёдерманландского или этого датского фельдмаршала, успевшего повоевать и против Буонапарте, и на его стороне. То есть участь Густава Адольфа уже решена! И его девятилетнего сына тоже! И всей династии Ваза! Лукавый Адлерспарре! Не стоило доверять ему командование и делать подполковником, пусть бы кропал свои статейки и занимался ботаникой!
Густав Адольф немедленно выехал в Стокгольм. Поднятые с постелей магистраты уверяли его, что тревога ложная, опасность мнимая, — ну конечно, он так и думал! С досады он пронзил шпагой Стединка, посмевшего встревожить его напрасно. А на следующий день со слезами просил прощения у старого слуги: мятежники объявились в Эребру, откуда до Стокгольма две сотни верст…
Один, совсем один! Единственный верный советник опасно ранен его же рукой, жена не хочет его видеть, дядя Карл, возможно, сам состоит в заговоре… Густав Адольф приказал запереть городские ворота; он забаррикадируется в своем дворце и будет защищаться до последнего. Но тут же передумал и сел писать прокламацию: завтра он тайно покинет Стокгольм и отправится к Южной армии; генерал Толль предан ему душой и телом; правительство переберется в Сканию, в Мальмё, пока мятеж не выдохнется и не усмирится сам собой… Банкиры отказались передать ему золото. Негодяи! Утром он заберет эти деньги силой.
…Шесть офицеров дожидались в Колонном зале за кордегардией, как и было условлено. В камине потрескивали поленья, отблески огня плясали в зеркалах, лаская холодный мрамор. Медлить более нельзя: двор запружен каретами и обозными фурами, король хочет улизнуть.
— За мной, господа! — коротко скомандовал Адлеркрейц.
Они поднялись по лестнице на третий этаж; стоявшие в карауле драбанты в узких желтых панталонах и синих мундирах с оловянными пуговицами пропустили генерала с командорским крестом ордена Меча.
— Что это значит? — вскричал король, когда двери в его спальню распахнулись. — Мятежники! Изменники!
— Сир, мы не мятежники и не изменники, мы здесь, чтобы спасти ваше величество и наше отечество…
— Я всех вас повешу!
Адлеркрейц шагнул к Густаву Адольфу, тот попятился и выхватил шпагу:
— Вы сможете отнять ее у меня только вместе с жизнью!
Тигром прыгнув вперед, барон обхватил короля поперек туловища, гофмаршал Сильверспарре выбил шпагу вверх, та угодила в хрустальную люстру, со звоном посыпались острые брызги.
— На помощь! Убивают!
Драбанты вломились в комнату и замерли на пороге, ничего не видя в темноте; к ним вышел караульный офицер.
— Всё в порядке. У короля нервный припадок, мы уже послали за доктором.
Скорчившись на стуле, Густав Адольф сотрясался от рыданий; двое человек держали его за руки.
— Ваше величество, вы должны подписать добровольное отречение. Ваш дядя, герцог Сёдерманландский, станет регентом при вашем сыне.
У Адлеркрейца набрякли мешки под глазами, он тоже всю ночь не спал. Кто-то зажег погасшие свечи от огня в очаге. Всхлипывающего короля отпустили; все офицеры столпились возле стола: проклятье, чернильница опрокинулась! Нет, там еще осталось достаточно, и вот чистый лист… Прыгнув кошкой, Густав Адольф схватил свою шпагу, застрявшую в потолке, и выбежал в потайную дверь.
Лестница, коридор, в его конце — другая лестница. Оттуда выход на Львиный холм, главное — добраться до внутреннего двора, где приготовлена карета и стоят в карауле гвардейцы из Шведской Померании, тогда он спасен. За спиной топот — погоня! Кто это впереди?! А, истопник…
— На помощь! Твой король в опасности!
В преследователей полетели поленья.
Он уже во дворе, осталось чуть-чуть. "Ко мне!" Король спотыкается и падает на булыжники, ободрав ладонь и ударившись коленом. Кто-то подставил ему подножку. Егермейстер фон Грейф? И он тоже? Негодяй! Сейчас ты у меня получишь!
Грейф отбил прямой выпад; не достигнув груди, клинок распорол ему руку. Барабанщик выбивает сигнал тревоги, но из дворца уже выбегают заговорщики.
— Всё в порядке! — кричит Адлеркрейц гвардейцам. — У короля припадок, мы доставим его к врачу.
Три человека крепко держат извивающееся тело, из заткнутого кляпом рта вырывается мычание.
КВАРКЕН
— Что тут рассуждать, прикажете — пойдем! Аракчеев пристально посмотрел на Багратиона. Нет, в его лице не читалось никакой иронии или насмешки, только исполнительность и усердие, столь высоко ценимые военным министром.
После отъезда Каменского остальные генералы сказались больными, Кнорринг завел ту же песню, что и Буксгевден: о трудностях снабжения войск, о превосходящих силах неприятеля, о непроходимых дорогах — и кончил тем, что сам запросился в отставку; Барклай-де-Толли и граф Шувалов, сменившие Голицына и Тучкова, ему подпевали, доказывая невозможность для войск выдержать шесть суток на голом льду в жестокий мороз. Тем временем зима близилась к концу, угрожая оттепелью отличному плану — достигнуть Швеции по льду Ботнического залива, осадить Стокгольм и сжечь шведский флот. Государь отправил Аракчеева разобраться во всём на месте, и по прибытии в Або двадцатого февраля тот нашел, что людей для похода достаточно, провианта тоже, пороху и снарядов из Петербурга привезено изрядно, а главный враг тот, кто не исполняет своего дела! "Усердие и твердость русских войск всё преодолеют", — написал он Шувалову в Вазу. А в Улеаборг к Барклаю поскакала депеша: "Государь к 16 марта прибудет в Борго; я уверен, что Вы постараетесь доставить к нему на сейм шведские трофеи".
"На марше быть бодру и веселу, уныние свойственно старым бабам, — зачитывали солдатам приказ генерала Кульнева. — По прибытии на Кумлинген — чарка водки, кашица с мясом, щи и ложе из ельнику. Покойная ночь!"
Каменский представил полковника к повышению сразу после Куортанской победы, но Кульнев попросил заменить чин деньгами: один из его братьев скончался, оставив долгов на пять тысяч, а деревенька в двадцать душ, которой Яков Петрович владел в Калужской губернии вместе с матерью и другим братом, никак не смогла бы покрыть этот долг, да еще и в течение года. Государь прислал ему деньги, а затем всё-таки пожаловал в генерал-майоры.
С Кумлинге выступили бодро пятью колоннами, обходя полыньи и торосы. Всадники пробирались вперед по двое, а то и гуськом, но имя Кульнева летело впереди, побуждая шведов оставлять мелкие острова и отступать на запад. К вечеру первого дня похода казаки и гусары впервые столкнулись с арьергардом противника и с тех пор гнались за неприятелем почти без отдыха, ночуя на снегу без костров, разметывая засеки в лесах, скача на рысях по тонкому льду в зареве пожаров, уничтожавших вмерзшие в лед суда, захватывая пленных, артиллерию, фуры, обозы, лазареты… Шестого марта все Аландские острова были покорены, впереди лежала белая пустыня с просинями коварных трещин. "Бог с нами, я перед вами, а князь Багратион за нами. В полночь, в два часа, собраться у мельницы, — приказывал генерал коннице в своей лапидарной манере. — Поход до шведских берегов венчает все труды наши. Сии волны — истинная награда, честь и слава бессмертия! Иметь с собой по две чарки водки на человека, кусок мяса и два гарнца овса. Море не страшно, кто уповает на Бога! Отдыхайте, мои товарищи".
Переход через Аландсгаф занял восемь часов; к полудню русские кричали "ура!" при виде прибрежных скал. Изумленные шведы высыпали на берег: не может быть, откуда здесь казаки? Поверив наконец своим глазам, береговая охрана открыла огонь. Гусары пошли в атаку с фронта, казаки — в обход с флангов; фланкёры спешились и выбили шведов из-за каменных укрытий. Искусно разбросанный по льду русский отряд казался в несколько раз больше, чем был; магистраты, к которым Кульнев выслал парламентеров, согласились сдаться. "Благодарение Богу, честь и слава российского воинства на берегах Швеции, — диктовал Кульнев донесение Багратиону. — Я с войском в Гриссельгаме воспеваю: Тебя Бога хвалим! На море мне дорога открыта и я остаюсь здесь до получения Ваших повелений".
— На молитву, шапки долой!
Барабаны смолкли, полковой священник принялся служить молебен. Барклай-де-Толли тоже стоял с непокрытой головой и крестился вместе со всеми. Шувалов перешел Кеми и продвигается берегом к западу, ждать подхода в Вазу припозднившихся частей более нельзя: уже шестое марта, а для шведов — восемнадцатое. До Умео отсюда около ста верст, даже если удастся пройти через Кваркен от островка к островку, велика опасность оказаться в Швеции без провианта и подкрепления, когда буря сломает лед и унесет его в море.
— Аминь!
Первый батальон построился и пошел вперед — прокладывать дорогу для пяти остальных, кавалерии и пушек. Войсковой старшина Киселев, которого Барклай еще прежде высылал с казаками на разведку, твердо заявил, что большой отряд с артиллерией никак не пройдет, но ведь для русских солдат невозможного не существует — не так ли, господин Аракчеев? Эту фразу генерал вставил в свой приказ.
…Проделав двадцать верст, расположились на ночь на острове Вальгрунд, похожем на могильную плиту: ни куста, ни тростинки, только вмерзший в лед гранит. "Костров не раскладывать, шалашей не ставить, часовым глядеть в оба: шведы начеку". Легко сказать — гляди в оба! Тут хоть в шесть глаз гляди, ни зги не видно: такая завируха поднялась, что Господи, спаси и сохрани! Ветер волком воет, жесткий снег сечет лицо, холод пробирает до костей — тут и черти в пекло греться полезут, не то что шведы! По чарке водки выдали на брата, но этим разве спасешься на всю ночь? Околевать нам здесь, что ли, ежели костров разводить нельзя?
— Прыгайте! — невозмутимо сказал Барклай, обходивший аванпосты.
Так и скакали всю ночь с ноги на ногу, хлопая себя руками по бокам, а в пять часов утра, как только стихла вьюга, пошли дальше — в открытое море.
Недавняя буря усеяла весь залив обломками льдин, стоявших торчком или наползавших друг на друга. Ровного места не найти: надобно то карабкаться вверх по льду, то сворачивать куски его на сторону, то выпрастывать ноги из глубокого снега. Лошади скользили и падали, ранили ноги об острые грани льдин; пушки, поставленные на полозья, то и дело застревали в торосах, — их наконец бросили позади, под охраной резерва, а измученная пехота шла и шла вперед, падая без сил по команде: "Привал!", а через четверть часа поднимаясь снова…
К шести вечера прибрели на остров Гадден, уже занятый казаками, — такую же бесплодную гробницу. Бывших на нем шведов захватили в плен, лишь нескольким удалось сбежать; эту ночь мерзли все вместе — и развели бы костры, да не из чего.
С Гаддена выступили в полночь, двумя колоннами. Снегу намело выше колена, а лыж ни у кого нет. В пять утра гренадеры вышли к шведским позициям на острове Гольме: саволакские стрелки укрылись за снежными брустверами, Вазовский полк схоронился в лесу, русские же на льду, как на ладони… Полковник Филисов послал две роты в обход; постепенно стрельба стихла, шведы отступили.
В устье реки Умео вмерзли в лед целых шесть кораблей! Вот тебе и дрова! Две шхуны разломали, запалили костры прямо на льду, повалились рядом — руки не поднять, пальцем не шевельнуть… Только казаки, выбравшись наконец-то на ровную дорогу, с гиканьем понеслись к Умео и затеяли перестрелку на подступах к городу, после чего, довольные, воротились в лагерь. Вот ведь двужильные черти!
…— Вся Швеция желает мира, его величество Густав Адольф лишен престола восемь дней тому назад, о чем уже последовало всенародное объявление.
Барклай-де-Толли мельком взглянул на печатный манифест, предъявленный графом Кронстедтом в подтверждение его слов. Что ж, о мире пусть рассуждают дипломаты, а наступательное движение русской армии может быть приостановлено лишь в том случае, если Умео и вся Вестерботния будут уступлены русскому оружию. Разумеется, магазины с провиантом, порохом и амуницией, а также артиллерия и арсеналы также переходят в распоряжение победителей.
Барабаны выбили сигнал "на молитву", но промерзшим насквозь солдатам разрешили не обнажать головы. В Умео вступили с песнями и развернутыми знаменами.
Почтовый тракт из Грислехамна в Стокгольм был запружен повозками, на которых испуганные обыватели увозили свои пожитки; им навстречу пробирались войска, спешившие для защиты берегов, — русские идут! Они в ста верстах! Это известие было передано в столицу по световому телеграфу и вызвало ужас.
"Густав IV Адольф нарушил королевскую присягу, проводя единовластную и несообразную внешнюю политику, которая привела к поражению в Померании и потере Финляндии", — говорилось в прокламации о низложении. Все портреты короля и его семьи предписывалось снять; королевские инициалы стесывали со стен храмов и прочих зданий, улицы и площади, названные в честь Густава Адольфа и королевы Фредерики, переименовывали. Свергнутого короля перевезли из легкомысленного Дроттнингхольма в мрачный замок Грипсхольм, заперев в двух комнатах, холодных до зубовного стука. В одной из них повесили портреты Эрика XIV Вазы, которого его брат Юхан велел отравить в тюрьме гороховой похлебкой, Карла I Стюарта, сложившего голову на плахе, Павла I, задушенного гвардейскими офицерами… Уж лучше бы его расстреляли! Это смерть солдата! По ночам Густав Адольф не мог заснуть: в комнате над его спальней по полу катали пушечные ядра. На рассвете, когда во дворе разводили караулы, он каждый раз ждал, что сегодня ему объявят приговор…
Между тем генерал Дёбельн выехал навстречу Кульневу под белым флагом. Кульнев отправил его к Багратиону, Багратион — в обоз, где ехали Кнорринг, Аракчеев и Алопеус, уполномоченный вести переговоры о мире на условиях императора Александра: уступка Финляндии вместе с Аландскими островами, разрыв союза с Англией и союз с Россией.
Кульнев получил приказ вернуться на Аланды, когда Барклай еще пробирался через торосы к Гаддену. Едва заняв Умео и с радостью обнаружив там припасы, достаточные для месячного продовольствия своего отряда, Михаил Богданович узнал о неожиданном повелении вернуться в Вазу. А ведь он уже отправил казаков и два орудия на север, на подмогу Шувалову! Шувалов в это время штурмовал Каликс, заходя с суши и с моря; тринадцатого (двадцать пятого) марта шведы капитулировали и сдались в плен: из семи тысяч солдат больше полутора тысяч были больны… Захватив двадцать два орудия и двенадцать знамен, торжествующий Шувалов собирался идти на соединение с Барклаем, когда узнал, что тот уже выступил в обратный путь по коварному льду, оставив на месте всю военную добычу "в знак уважения к шведской нации и воинству".
"Марта 15-го дня 1809 года.
Божьею Милостью Мы, Александр Первый, Император и Самодержец Всероссийский и прочая, и прочая, и прочая, Произволением Всевышнего вступив в обладание Великого Княжества Финляндии, признали Мы за благо сим вновь утвердить и удостоверить Религию, коренные Законы, права и преимущества, коими каждое состояние сего Княжества в особенности и все подданные, оное населяющие, от мала до велика по Конституциям их доселе пользовались, обещая хранить оные в ненарушимости и непреложной их силе и действии; во удостоверение чего и сию Грамоту собственноручным подписанием Нашим утвердить благоволили".
Полуденное солнце пылало в васильковом небе, укрощая кусачий мороз и устилая белый снег лиловыми тенями; воздух дрожал от колокольного звона и пушечной пальбы, возвещавших прибытие в Борго российского императора. У заставы он сел верхом, красуясь в преображенском мундире и двууголке с султаном перед толпой горожан, предваряемой генерал-губернатором Спренгтпортеном, и проехал под триумфальной аркой с надписью: "Александру I — защитнику просвещения и законов Финляндии. Его оружие овладело краем, а кротость покорила сердца".
Выкрашенная в грязно-красный цвет кордегардия у заставы напоминала сарай, "триумфальная арка" была обыкновенными воротами с прибитыми к ним сосновыми лапами, "дворец", отведенный императору, — двухэтажным домом бургомистра, который соединили с соседним домом холодным крытым коридором. Конечно, никто и не ждал особой роскоши в небольшом, почти сплошь деревянном городке, где всех красот — готическая церковь да ратуша, но если бы эта убогость сглаживалась богатством чувств! Щедрость солнца не находила отражения в лицах. Проследовав между двумя рядами войск, государь был встречен у крыльца депутатами сейма в главе с маршалом ДеГеером, державшим в руке жезл в синем бархатном чехле, с золотой короной на конце. Все словно отбывали тяжелую повинность; дворян было десятка полтора, по большей части родственники стокгольмских заговорщиков, священников — всего восемь, несколько дюжин людей разного звания: адвокатов, купцов, откупщиков, три десятка крестьян… Обед, который Александр пригласил их разделить с ним, оказался под стать всему остальному: рыбу подали вместе с мясом, мясо чересчур сдобрили пряностями, трюфели принесли после сливок, в рейнвейн клали большие куски сахару, зато померанцы промерзли и были горьки. Что ж, придется делать хорошую мину при плохой игре.
На следующее утро государя дожидались у крыльца четыре генерал-майора и четыре штаб-офицера, державшие балдахин из серебряной парчи с вензелем Александра. Торжественно отправились в церковь: впереди два финляндских герольда в расшитых серебром синих костюмах, за ними, по два в ряд, — депутаты, чиновники и генерал-губернатор, далее два российских герольда в зеленых нарядах с серебром, шляпах с красными перьями и звездами ордена Андрея Первозванного на груди и на спине, следом — император под балдахином в окружении петербургских чиновников. При приближении кортежа выстроенные в две шеренги солдаты брали на караул, трещали барабаны, играла полковая музыка, звонили колокола, стреляли пушки…
Этот гром сменился рокотом органа под стрельчатыми сводами. Государь взошел по ступеням к трону, привезенному из Москвы, под красным бархатным убором с российским гербом, вышитым золотой и серебряной нитью. Чиновники встали по обе стороны от трона, публика заняла свои места; священник отслужил обедню, а затем произнес чересчур длинную проповедь на финском языке — о верности и послушании, об истинном спокойствии и о любви к родине. Вряд ли ему удалось тронуть своим красноречием сердца соотечественников, в чьих лицах не читалось ни радости, ни печали, ни умиления — только сосредоточенность и внимание. Пропели "Тебе Бога хвалим"; под пушечную пальбу вышли из храма, оставив в нем балдахин, и в том же порядке проследовали в гимназию, где во втором этаже приготовлен был зал заседаний.
— Сей храбрый и верный народ благословит Провидение, установившее нынешний порядок вещей, — говорил Александр по-французски. — Возведенный отныне в ранг наций, под властью своих законов, он станет вспоминать о прежнем правлении, лишь дабы пестовать дружбу, воцарившуюся с наступлением мира. Я же пожну величайшие плоды своих усилий, увидев сию нацию спокойной извне, свободной изнутри, предающейся под сенью законов и добронравия земледелию и ремеслам, самим процветанием своим воздающей должное моим намерениям и прославляющей судьбу свою.
Спренгтпортен зачитал перевод этой речи на шведский.
Скрестив руки на груди, Сперанский стоял у стены и обводил присутствующих взглядом из-под полуприкрытых век. В зале были только дворяне и духовенство — купцы и крестьяне заседали в ратуше. Усталость, скука, недоверие — вот что читалось на этих физиономиях. Шведы не смирились с утратой Финляндии, Спренгтпортена считают предателем, зато финны устали от войны, и раз уж шведского короля объявили изменником отечества, с какой стати хранить ему верность? Короли меняются, пусть хотя бы законы остаются. Однако Александр наотрез отказался присягнуть шведской конституции 1772 года и был готов распустить сейм; Сперанский отговорил его от этого, сделав так, чтобы документ за подписью государя содержал лишь обещания.
Михайла Михайлович был убежден, что всякая власть должна проистекать из воли народной, но подобное государственное устройство есть цель, вполне достижимая, однако отстоящая слишком далеко от нынешнего местоположения России. Он с прошлой осени составлял план преобразований, способных хотя бы приблизить эту цель. С одной стороны — увеличить свободу, с другой — ограничить произвол. Поставить просвещение и таланты на службу государственных интересов, сделать аристократию блюстительницей законов, как в Англии, а законы — едиными для всех, как в Кодексе Наполеона.
Александр всегда радовался составлению прожектов, однако скучнел, как только требовалось перейти к их исполнению. Мало запрячь в воз лошадь, нужно стронуть его с места и довезти по назначению, а для этого, возможно, придется и хлестнуть лошадь кнутом, вот в чем загвоздка. Наполеон — человек иного склада, его стихия — действие. Но он слишком торопит перемены, чтобы они успели свершиться при его жизни, заставляет лошадь нестись с места в карьер, выбирая для воза самую короткую дорогу, даже если она вся в кочках и рытвинах. И что же? В Великом герцогстве Варшавском его Кодекс приняли в штыки, потому что в спешке он был весьма дурно переведен на польский язык и самые судьи, коим предстояло им руководствоваться (по большей части малограмотные невежды), ничего в нём не поняли. Кроме того, среди природных поляков не нашлось людей, мало-мальски смыслящих в делах управления и особливо в финансах, а потому пришлось вернуть в правительство пруссаков, изгнанных со службы новыми властями, или прислать саксонцев, а вместе с ними вернулось и прусское право. Шляхта же хотела восстановления коренных польских законов и новые, французские, сумела повернуть в свою пользу; крестьяне не смогли воспользоваться дарованной им свободой и по-прежнему ходили на барщину, не имея денег для выкупа земли. Среди депутатов сейма преобладала шляхта, не дворяне прокладывали себе туда дорогу по золотому мосту, Сенат же и вовсе назначался саксонским королем Фридрихом-Августом, Великим герцогом Варшавским. Неделю назад, на открытии сейма, он произнес речь на польском языке, подчеркнув, что был возведен на трон своих предков "Провидением и победоносной десницей великого Наполеона". "Герцогство Варшавское, король саксонский, армия польская, монета прусская, кодекс французский" — долго ли просуществует сей камелопард? Только бы не повторить тех же ошибок в Финляндии, ведь и здешнему сейму предстоит решать вопросы о войске, налогах, монете и государственном совете.
Заседание закончилось. Начался бал.
Александр любил танцевать: это гораздо лучше, чем заниматься делами. Фигуры давно разучены, ноги скользят сами собой, нужно только слушать музыку, а дама повинуется движениям кавалера. Всё просто, легко; шведская кадриль состоит из французских па, и это никого не скандализирует. Среди шведок есть хорошенькие; он привычно ловит восхищенные взгляды. Прямо ему под ноги шлепнулся веер; Александр наклонился, поднял его, сложил и убрал за пазуху. Девица в белом платье и кудряшках замерла, смутившись и не успев убрать протянутую руку; Александр поклонился, взял ее пальчики своей рукой в лайковой перчатке, пригласил на тур вальса… Недурна, очень недурна. Простодушие пленяет больше, чем кокетство. Ульрика Мёллерсверд…
Стройные женские голоса исполняли нечто полудуховное, полусветское; множество свечей озаряли напряженные от усердия лица и окруженный ими гипсовый бюст императора; пахло свежей хвоей. Александр остановился и дослушал до конца, а затем сделал хору французский комплимент. Как трогательно.
На следующий день он вновь проследовал в церковь вместе с русскими герольдами и чиновниками, меж выстроенных войск; депутаты сейма дожидались его там, чтобы принести присягу. Когда это было сделано, финляндский герольд провозгласил постановление в Финляндии нового великого князя; снаружи грохнули пушки, в церкви заиграл орган. "Да здравствует Александр!" сопровождало императора до самой квартиры. После обеда он сел в открытые сани и уехал в Гельсингфорс.
"Сим магистрат имеет честь сообщить, что за последнюю неделю никаких особых происшествий в городе не случилось", — говорилось в рапорте, отправленном в тот же день из Борго ландсгевдингу Нюланда.
На балу играла музыка Петербургского гвардейского батальона — другой в Або не нашлось. Танцорами тоже были русские офицеры и чиновники: вся местная молодежь уехала на войну. Набеленные и нарумяненные супруги почтенных мужей, замаскировав свои тридцать пять лет кружевами, лентами, жемчугами, цветами, отправились в последний полет бабочки, придерживая рукой шлейф по-провинциальному длинного платья. Девы застенчиво краснели, встретив пристальный взгляд, и опускали голубые глаза на кончики остроносых туфель, не забывая улыбаться.
Батюшков не танцевал: после вчерашнего смотра, устроенного императором войскам Багратиона, у него разболелась нога — старая рана не давала позабыть о себе. Однако бала он не пропустил бы ни за что на свете. Мучительнее всего была скука; она расстилалась по бескрайним снегам, над которыми застыло время, примерзнув крыльями к древним скалам. Ни книг, ни развлечений, ни общества! Хорошо, если есть вино… Николай Гнедич пишет ему из Петербурга о мадемуазель Жорж. Мучитель! Абоский театр — щелястый сарай, актеры — вульгарная дворня, которая строит из себя господ, но это лучше, чем ничего, тем более что своего Тассо Константин где-то потерял. Вчера, во время торжественного въезда государя, местные обыватели высыпали на улицы, чтобы полюбоваться редким зрелищем; люди усеяли собой мосты, замерзшие каналы, высовывались в окна… Один даже разобрал крышу собственного дома, лишь бы поглазеть на русского царя! Дамы счастливы; император предпочитает танцевать с ними, а не с девицами, и удостаивает их разговора… Если, конечно, они способны отвечать ему по-французски.
Молодые чиновники из свиты государя заговаривали с офицерами, надеясь услышать увлекательные рассказы о подвигах и сражениях. Батюшков видел, как загорались их глаза от фейерверка военных терминов: позиции, апроши, дефилеи, ретраншементы, ретирада… Константин сторонился таких разговоров; ему на ум приходили только всякие нелепые истории, которые никто и никогда не включит ни в один военный трактат. Например, во время сражения в Вазе, когда жители стреляли в русских из окошек, два гренадера Петровского полка ворвались в лавку аптекаря и принялись поедать там всё подряд; их нашли потом на полу, уже мертвыми… Вот Петин, пожалуй, смог бы удовлетворить их любопытство: дотошный математик, он после каждого боя разбирал все движения войск, успехи и ошибки, делая записи в своем дневнике… Где-то он сейчас, добрая душа?
Через две недели после дела при Иденсальми, в котором погиб князь Долгоруков, шведы внезапно напали на русский лагерь. В ту ночь генерал Алексеев, сменивший князя, пировал с гвардейскими офицерами. Батальонный адъютант Батюшков, мучась от лихорадки, ушел еще до полуночи и отправился к своей роте, стоявшей в резерве, а Петин с прочими остался. Когда послышалась стрельба, офицеры прямо с пира бросились на подвиг; Петин с ротой лейб-егерей прогнал неприятеля из леса, но был опасно ранен в ногу; солдаты вынесли его на плаще… Тучков при всех благодарил его; Иван улыбался — от радости, что скоро вновь увидится с матерью…
Однако как разнылась нога! Точно: снег повалил, погода портится…
Из шведских магазинов захватили только теплую одежду и одеяла, да еще подводы для ослабевших, обмороженных и горячечных больных, надрывавшихся от кашля. В три перехода достигли острова Бьёркё, а когда арьергард прибыл на старые квартиры в Вазе, из Або прискакал гонец с высочайшим повелением: перемирие прервать, корпусу графа Шувалова вновь вступить в шведские пределы, и чтобы ни он, ни Барклай-де-Толли, всемилостивейше пожалованный в генералы от инфантерии, "действий своих отнюдь не переставали, хотя бы парламентеры к ним и были присланы".
РЕГЕНСБУРГ
Целыми днями Лежён корпел над картами в кабинете Бертье, отмечая булавками с разноцветными головками позиции французских войск в Германии: маршруты следования подкреплений, местоположение магазинов, складов фуража и обуви, артиллерийских парков и транспортов, а также передвижения неприятеля, о которых доносила разведка. Рейнская Конфедерация, Тироль, Италия — на этой шахматной доске разыгрывалась непростая партия, которую затем предстояло перенести на настоящее поле. На живопись у полковника времени не оставалось, а ведь столько набросков просились на холст! Лежён был желанным гостем у Жерара — ученика Давида, ставшего ныне модным художником; в его доме собирались знаменитости: Корвизар, личный врач императора, химик Бертолле, Жорж Кювье, этот новый Линней, известный путешественник Гумбольдт, Тальма и мадемуазель Марс, живописцы Гро и Жироде; собратья увлеченно слушали рассказы Луи, впитывая военный опыт без опасности для собственной жизни, и давали ему ценные советы. Но воплотить их было некогда, Лежён даже не выполнил обещание императрице сделать для Мальмезона копию со своей картины "Биваки под Аустерлицем", которую император повесил в Тюильри, в галерее Дианы. Бедная мадам Жозефина! Слово "развод" в Париже передавали из уст в уста; императрица понимала, что рано или поздно это случится, и всё же всеми силами пыталась удержать своего мужа… Только ли из любви?
Вряд ли она боится бедности, император не оставит жену без гроша. Он даже вдове Лакоста сохранил жалованье ее мужа, назначенное совсем недавно. Ох, это было одним из самых тяжких поручений в жизни Лежёна — сообщить о гибели друга его юной, прекрасной, верной… Нет, сам он не женится, пока не выйдет в отставку. Если, конечно, доживет до нее. Он пользуется успехом у женщин; рана на лице, грозившая его обезобразить, отлично зажила, но подвергать доверчивое создание, которое вверило тебе свое сердце, мукам неизвестности, обречь его на тревоги и одиночество, борьбу с соблазнами и невзгодами, стать отцом, которого никогда нет рядом… это, по меньшей мере, непорядочно.
От нескончаемых дождей вспучивались реки, портились дороги, а вышедший из берегов Дунай натворил столько бед, сколько не видали уже больше века. Вряд ли австрийцы выступят в поход до наступления хорошей погоды, однако Наполеон был начеку: линия телеграфа, которой Гильмино связал Пассау и Мюнхен со Страсбургом, в несколько часов принесет в Тюильри сигнал, по которому император должен будет покинуть Париж и возглавить армию. Неприятель стоял за Инном между Пассау, Браунау и Зальцбургом, готовый форсировать реку. Главный корпус, вверенный Даву, занимал Вюрцбург, Бамберг, Нюрнберг и Регенсбург; баварская армия подчинялась Лефевру; Массена вел сорок тысяч человек в Ульм и Аугсбург, Бернадот в Дрездене встал во главе саксонской армии, поляки князя Понятовского должны были угрожать Кракову, а русский корпус — вступить в Галицию. Коленкур сообщал из Петербурга, что у Александра произошло несколько бурных сцен с его матерью, которая умоляла его со слезами и на коленях не участвовать в войне с Австрией, и Екатерина Павловна просила о том же, но император уверен в своем русском союзнике: он умеет обращаться с женщинами.
Сигнал поступил раньше, чем ожидалось: уже десятого апреля Лефевр получил письмо эрцгерцога Карла, привезенное его адъютантом: "Согласно заявлению Его Величества австрийского императора императору Наполеону, предупреждаю господина главнокомандующего французской армией, что мною получен приказ выступить вперед со вверенными мне войсками и обращаться со всеми, кто окажет мне сопротивление, как с неприятелем". К письму прилагались прокламации к баварцам с призывом вступать в австрийскую армию, "дабы вернуть Германии независимость и национальную честь". Австрийцы тотчас перешли Инн; баварцы отступили к Мюнхену, королевская семья поспешно выехала из столицы и укрылась за Дунаем. Лежёна немедленно отправили к Бертье, зятю Баварского короля; Наполеон с Жозефиной выехали из Парижа в ночь на тринадцатое.
Лежёну было больно видеть Бертье — такого храброго и спокойного среди огня — согнувшимся под грузом свалившейся на него ответственности, дрожавшим от страха не угодить императору. Узнав о марше австрийцев через Богемию и первой стычке с баварцами, он приказал Даву и Удино встать спина к спине в Регенсбурге, на обоих берегах Дуная, чтобы удержать город и переправы, однако эта операция оголяла французский правый фланг и нарушала боевой порядок; Бертье поехал в Аугсбург посоветоваться с Массена и вернулся успокоенным. Тем не менее он вместе с адъютантами четыре дня и четыре ночи мотался между Ингольштадтом и Донаувёртом, подстерегая опасность. И это человек, способный мгновенно оценивать ситуацию и бесстрашно атаковать неприятеля! Оказывается, для этого нужно, чтобы за его спиной стоял Наполеон.
Маршал Бертье старше императора на шестнадцать лет, маршал Массена — на одиннадцать. У обоих за плечами множество славных сражений и подвигов, однако они, подобно Луне, сияют лишь отраженным светом. Прошлой осенью, незадолго до отъезда в Эрфурт, император сделал неудачный выстрел на охоте, выбив дробью левый глаз Массена. Хотя никто больше не стрелял, маршал сделал вид, что пал жертвой неловкости Бертье, и ни один человек не посмел сказать правду. Выходит, что для израненных в боях генералов это страшнее, чем бежать через Аркольский мост. Вот почему император никому не доверяет по-настоящему… разве что маршалу Ланну. Да, Ланн, пожалуй, единственный человек, которому страх неведом вообще.
Восемнадцатого апреля в Донаувёрте палили из пушек, приветствуя императора; Жозефина осталась в Страсбурге. "Солдаты! — зачитывали в войсках прокламацию Наполеона. — Вы были рядом со мной, когда австрийский государь приехал на мой бивак в Моравии; вы слышали, как он умолял меня о милосердии и клялся мне в вечной дружбе. Мы победили в трех войнах; Австрия всем обязана нашему великодушию, она трижды клятвопреступница!!! Идемте же, и пусть, увидев нас, неприятель узнает своего победителя".
Приказав всем, кроме Массена, прибыть в Ингольштадт, как только заговорят пушки, император уехал туда с Бертье. На следующий день к нему примчался Ланн, недавно вернувшийся из Испании.
Отряд Рознецкого медленно отходил, то и дело оборачиваясь и отстреливаясь; к четырем часам пополудни австрийцы вошли в Фаленты, но тут из рощи вылетела конница; впереди скакал сам князь Понятовский. Линию удалось выровнять, правда, ненадолго; австрийцы атаковали в лоб и с фланга, Сокольницкий увёл своих людей за Мрову, чтобы их не перебили на берегу. Лансьеры тоже показали спину; австрийские гусары с воплями устремились за ними — прямо под огонь польских батарей. Кирасиры поспешили к ним на помощь и угодили в ту же ловушку; лошади падали и барахтались в топком иле, вминая седоков в залитый водою берег; ядра взбивали фонтаны грязи, картечь проносилась смертельным роем, пятная алым белые мундиры.
Все три моста через Мрову поляки держали под обстрелом; австрийцы перешли реку вброд. Колонны Монде и фон Мора смяли пехоту, но рассыпались под огнем саксонских пушек; к семи часам бригада Пфлахера захватила батарею; Рашин был взят. Однако поляки не давали австрийцам оттуда высунуться; упорный бой продолжался еще два часа, пока мглистый туман не затянул всё вокруг, слившись с ночной темнотой.
Саксонцам надлежало идти к Бернадоту — приказ императора. Юзеф Понятовский сидел на барабане, обхватив голову руками. Когда саксонцы уйдут, австрийцы получат втрое больший перевес в живой силе… Он сделал всё, что мог, чтобы спасти Варшаву, но не имеет права погубить всю армию. Потери и так слишком велики: четыреста пятьдесят убитых, почти девятьсот раненых… Варшаву придется оставить. Артиллерию и все боеприпасы можно перевезти в Прагу, это они успеют. Оставить там небольшой отряд — бельмом на глазу у австрийцев, — а самому идти в Краков. Это важнее.
Нынешний день станет второй Йеной, объявил император, обозрев позиции под Абенсбергом. Поставив в центре вюртембергцев и баварцев, он сообщил им о своем желании сражаться вместе с ними в доказательство доверия к храбрости и верности союзников. Баварский королевский принц переводил его слова на немецкий, офицеры повторяли их своим отрядам. Всеобщее "ура!" прокатилось по рядам.
Генерал Вреде первым напал на Неприятеля, затем маршал Даву столкнулся с корпусом эрцгерцога Карла, шедшим на Абенсберг, опрокинул и вынудил отступать к Регенсбургу. Маршал Ланн погнал австрийцев к Ландсгуту, баварцы и вюртембергцы их преследовали. В два часа всё было кончено; австрийцы лишились восьми знамен и двенадцати орудий, восемнадцать тысяч солдат попали в плен. Переночевав на квартире, приготовленной для Карла, император в семь утра выступил на Ландсгут.
…Лежён возвращался от Ланна, передав ему приказ, не останавливаясь, идти к Регенсбургу. Заслышав грохот канонады, он бросил дорогу и поскакал напрямик через поля. С вершины зеленого холма открывалась вся долина Изара, рыже-черепичные крыши Ландсгута с высокой колокольней собора и зеленый луг, похожий на арену римского цирка, на котором разворачивалось сражение. Городской вал ощетинился австрийскими пушками, головы французских колонн исчезали в дыму от горевших мостов через реку, кавалерия атаковала предместье, пехота преследовала артиллерийский обоз, отступавший по Венской дороге… Луи почувствовал себя Моисеем, взирающим с горы Синай на копошащихся внизу евреев. Наконец, он высмотрел посреди луга группу, где находился император. Прежде чем пришпорить коня, огляделся вокруг в последний раз… Вверх по течению Изара ползло огромное облако пыли, в котором просвечивало белое. К австрийцам идет подкрепление? Император, наверное, об этом не знает: из долины не увидеть того, что делается за холмом! Вперед, скорее!
С истерзанных губ полузагнанного коня, тяжело поводившего боками, падали клочья пены. Наполеон в третий раз переспрашивал Лежёна, какие именно войска он видел: корпус принца Фердинанда, пришедший из-под Кракова, или эрцгерцога Максимилиана из Богемии? Полковник снова повторял, что не может знать этого наверное, однако колонна изрядная.
Несколько офицеров уехали на разведку; ординарец помчался к генералу Мутону с приказом ускорить атаку на предместье и мост; Наполеон указал высоты, которые следует занять двум пехотным дивизиям, и место на склоне холма, где расположится артиллерийская батарея, спрятал резервы в рощицах и поскакал галопом навстречу врагу во главе отряда кирасир. В это время вернулись разведчики: всё в порядке, это баварцы. Они захватили огромный конвой из понтонов, багажа, провианта и зарядных ящиков, покрытых белым брезентом, и со всех ног торопятся к своим, пока австрийцы не отбили свое добро обратно. Император не выбирал выражений, высказывая свою "благодарность" Лежёну, по чьей милости пришлось приостановить атаку на Ландсгут, но тот выслушал все упреки безропотно, пребывая в восхищении: какой урок тактики только что был преподан им всем!
Австрийцы упорно обороняли мосты, стреляя из окон ближайших домов; призрак Сарагосы встал перед взглядом Лежёна. Потерявший терпение генерал Мутон увлек за собой гренадеров на горящий мост и занял стоявшие на нем лавки; теперь уже французы подавляли австрийцев ружейным огнем. Отважные саперы пробежали по объятому пламенем второму мосту и выломали топорами ворота, после чего потушили огонь. По заново настеленным доскам прошла пехота со штыками наперевес; австрийцы бросились бежать — прямо под сабли конницы. На узких улочках игрушечного городка возникли заторы из повозок с больными и ранеными, багажом и боеприпасами… Завтра идем на Регенсбург.
…Беломундирные шеренги выстроились фестонами между нежно-зелеными рощицами на холмах, длинные облака порохового дыма стелились над болотами и заливными лугами, вспаханными ядрами. Поняв, что император на подходе, Даву и Лефевр устремились вперед: перешли вброд мелкую речку, ворвались в поселок, карабкались на холмы, выталкивая неприятеля штыками на Регенсбургскую дорогу. На пути вюртембергцев встал маленький Экмюль — крепкий орешек с ядром в виде замка. Трижды французские офицеры поднимали их в атаку; наконец и мост, и поселок, и замок были захвачены. В это время Даву штурмовал Верхний Лейхлинг; император послал Лежёна к Нансути, чтобы тот прикрыл эту атаку со своими кирасирами.
Земля задрожала, когда четыре тысячи всадников пустились галопом через луг. Коварная зелень с чавканьем засасывала ноги коней, которые падали в глубокие колеи, прорытые сотнями ядер, вываливая седоков в черном торфе и жидкой грязи. Со стороны австрийцев раздался боевой клич трубы, земля вновь содрогнулась. Упавшие поднимались и запрыгивали в седла, вот уже хрип и ржание смешались со звоном скрестившихся клинков… "Браво, кирасиры!" — кричала пехота, занявшая поселок. На улицах и в садах валялись мертвые тела — синие мундиры поверх белых… Окруженный со всех сторон, князь Розенберг еще сопротивлялся; его венгерцы около часа отбивали штыковые атаки, пока не упали там, где стояли насмерть.
До Регенсбурга оставалось меньше десяти верст, однако становилось ясно, что ночевать там не придется. Австрийцы медленно отступали, прячась за рощицами, используя каждую поляну, чтобы построиться и задержать французов. Эрцгерцог Карл лично возглавил одну из кавалерийских атак; его чуть не захватили в плен. Солнце скрылось; оставив дорогу кавалерии, французская пехота продиралась через сумрачный лес. Около восьми впереди показалась мощная преграда из тысяч всадников, выстроившихся колено к колену. Яркая луна отражалась в шлемах, кирасах и обнаженных клинках, положенных на плечо.
Австрийцы устремились в атаку с яростью отчаяния; началась ужасная свалка; артиллерия молчала, чтобы не перебить своих. Пехота построилась в каре, но, не умея отличить во тьме своих от чужих, оказалась смята опрокинутыми кирасирами, подставившими врагу ничем не защищенную спину…
Остатки разбитой армии отходили к Регенсбургу. Император не стал ее преследовать — зачем? Люди устали, силы нужны для завтрашнего, решающего, дня. И тут он громко выругался, получив донесение от Даву: полковник Кутар, оставленный в городе, не смог продержаться двое суток, потратив все патроны в первый же день, не решился без приказа сжечь мосты, позволил разоружить себя и сдался в плен. Ловушка не захлопнется, Карл сможет уйти за Дунай!
Пожар! Эглофсхайм пылал; огонь перекидывался с сараев на деревья, гудел под застрехами крыш, выбрасывая в темное небо тучи раскаленных светлячков. Тушить его не было сил; пусть его горит, зато тепло. Штаб расположился прямо в саду, под открытым небом; Наполеон развернул карту, Бертье приготовился записывать приказы.
Лежёна будили несколько раз. Нужно было залезать в седло и с чугунно-тяжелой головой ехать во мрак — отыскивать какого-нибудь генерала на аванпостах. У костров бивакировали солдаты; большинство крепко спали на голой земле, подложив под голову ранцы и подтянув ноги к животу, а те, к кому сон не шел, курили трубки и негромко беседовали. Возвращаясь после очередного исполненного поручения, полковник заинтересовался шумным сборищем у околицы поселка. Это оказался импровизированный конский рынок: пехотинцы продавали лошадей, захваченных у неприятеля. Лежёну была нужна сменная лошадь, он подъехал посмотреть.
Кони в самом деле оказались отменные, просили за них по четыре-пять луидоров, Лежён сторговал себе троих. Небо на востоке начинало светлеть — поспать бы еще хотя бы час! Бертье всё еще что-то писал на барабане, склонив набок свою большую голову, император стоял к нему вполоборота, заложив руки за спину. Неужели они вообще не ложились? Вот железные люди!
Через час Лежёна растолкали; он сел, потер руками лицо; в ушах шумело… Купленных ночью коней рядом не оказалось: их уже кто-то свёл. Пятнадцать луидоров! Триста франков! Что-то дорого ему в последнее время обходятся яркие впечатления и жизненный опыт…
…Первыми в атаку ринулись карабинеры, которых до сих пор держали в резерве: их командиры просили императора разрешить им сразиться с неприятелем как о чести. Всадники в меховых шапках и мундирах с красными отворотами мчались галопом эскадрон за эскадроном; австрийцы храбро встретили удар, но их точно смыло океанской волной. Две атаки кирасиров завершили разгром; остатки конницы укрылись в городе.
Пехота стреляла со стен, из каждой амбразуры торчало жерло пушки. Французские стрелки рассыпались по окрестным садам и выбивали канониров, прикрывая подход солдат, которые несли лестницы, набранные в поселках. Лежён вез донесение о том, что Ланн разбил наведенный за ночь плавучий мост. Но где же император?
Наполеон сидел на барабане; хирург стоял перед ним на коленях, разрезая правый сапог. Нога страшно распухла, но крови видно не было: картечная пуля ударила в пятку, отбив каблук. Император трое суток не разувался, вот и… Кажется, нерв задет; должно быть, боль адская, но по его лицу этого не скажешь… Хирург перевязал ногу, и Наполеон тотчас вскочил в седло, пронесся в одном сапоге перед рядами солдат, приветствуемый восторженными криками, — пусть и свои, и чужие видят, что он жив.
Регенсбург обстреливали уже десять часов; огромные столбы черного дыма торжественно поднимались к предзакатному небу. Гребни частично обрушенных стен вырисовывались китайскими тенями на фоне гудящего алого пламени, черные силуэты защитников города метались в серно-желтом мареве, белесый пар уносился вверх, посеребренный лунным светом. Наконец рухнул дом, прислонившийся к городской стене, и в ней самой открылся пролом. Пехота собиралась с духом, прежде чем выбежать на открытое место, простреливаемое картечью. Вперед! Первые два взвода рванулись к бреши и тотчас упали как подкошенные. Вперед! Вторая попытка оказалась не более успешной. Маршал Ланн кипел от нетерпения; стоявший с ним рядом Лежён представил себе, как бежит к пролому, и у него вспотели ладони.
— Я покажу вам, что я всё еще гренадер!
Ланн сам выстроил колонну и встал впереди. Раз, два, три…
— Сюда, сюда!
Инженерный капитан Больё махал им рукой, указывая место у края рва с поврежденным контр-эскарпом. Несколько солдат спрыгнули в ров, другие спустились по лестницам, вскарабкались к пролому, сбросили со стены венгерских гренадеров… В несколько мгновений все лестницы оказались приставлены к стене, офицеры вели солдат за собой, колонна ворвалась в город и устремилась к воротам.
Австрийцы разбегались; некоторые бросали оружие и поднимали руки. "К мосту!" — кричал Ланн. Жители выносили свои пожитки из горящих домов, на площади было не протолкнуться от повозок, телег и фур; солдаты свернули в переулок, потом в другой, остановились в нерешительности — куда теперь?
— Французы? Братцы! Французы!
Из подворотни выглядывала женщина в полосатой холщовой юбке с когда-то белым передником поверх солдатских башмаков с гетрами, в серой суконной куртке, перехваченной кожаным поясом, и старой фетровой шляпе. Маркитантка! Она радостно устремилась навстречу землякам, умело оборвала соленые шутки. Мост? Конечно, знаю! За мной, ребята!
Пули свистели над головой, цокая о камень; солдаты бежали вперед, прижимаясь к стенам домов, пока не уперлись в несколько повозок с бочками. Соседний дом полыхал; должно быть, вино успели вытащить из погреба. Жаль, конечно, но… Вон там есть проход, скорее!
— Стойте! — К ним бежал австрийский офицер с небольшим отрядом. — Стойте, это порох!
Все вздрогнули: если бочки рванут, весь город взлетит на воздух! Несколько солдат впряглись в первую повозку и отвезли ее подальше; прочие опрокидывали набок, сбрасывая бочки и катя их по земле. Позабыв о том, что им надо сражаться друг с другом, французы и австрийцы трудились плечом к плечу, чтобы отвести общую для всех угрозу…
Австрийская артиллерия уже отошла за Дунай и лупила по мосту из десятков орудий. Махнув на всё рукой, Ланн разоружил сдавшихся в плен солдат и отправил их тушить пожары.
Наутро половина города еще горела; брошенные на улицах раненые отчаянно кричали при приближении огня; Лежён вновь слышал запах паленого мяса, памятный по Сарагосе. Грязные, растрепанные женщины бродили по пепелищам, размазывая по лицам сажу со слезами.
Император обходил войска, назначая новых офицеров взамен выбывших. Очередной сержант, вышедший из строя по приказу своего полковника, взял на караул; это был молодой парень сурового вида, показавшийся Лежёну красивым, несмотря на шрам, рассекший подбородок.
— Сколько у тебя ран? — спросил его Наполеон.
— Тридцать.
— Я не спрашиваю, сколько тебе лет; сколько ран ты получил?
— Тридцать! — гаркнул гренадер погромче, глядя прямо перед собой.
На лице императора промелькнула досада.
— Он что, простых вещей не понимает? — спросил он полковника. — Меня не интересует его возраст…
— Сир, он всё правильно понял: он в самом деле был ранен тридцать раз.
— Как! — Наполеон обернулся к сержанту. — И у тебя до сих пор нет креста?
Герой опустил глаза вниз, поправил портупею — крест оказался под ней. Император улыбнулся и шутливо потянул его за ус.
— Жалую тебя в офицеры.
— Вот это правильно, ваше величество.
БРАИЛОВ
Ров был ужасно глубок, да еще и с отвесными откосами и траверсами из всаженных в землю кольев, соединенных вершинами, в щели между которыми просунули свои рыла пушки. Артиллерийские батареи на валу образовывали бастионы, соединенные двумя большими куртинами; расставленные как попало орудия самого разного калибра были прикрыты турами — знакомая турецкая система, довольно успешная. Чтобы поразить пушки через амбразуры, нужно очень метко стрелять, а бреши в валу турки исправляли моментально. Против такой системы есть только одно средство: приблизиться параллелями и взорвать мину под бастионом. Ланжерон твердил это Гартингу (инженерному полковнику, голландцу и родственнику Сухтелена), которого князь Прозоровский сделал своим начальником штаба, но ничего не добился. Неспособность сомневаться в себе (сиречь упрямство дураков) казалась начальникам Гартинга решимостью, основанной на знании, а его безрассудная храбрость довершала дело, снискав ему всеобщее уважение.
В очередной раз осмотрев ретраншемент, Александр Федорович вздохнул и отправился обратно в лагерь, не обращая внимания на редкие ядра, свистевшие у него над головой. Русские пороху не боятся, но не они его выдумали. Кстати, порох у турок лучше, это заметно по дальности стрельбы.
Император Александр стремится уничтожить Порту раз и навсегда, это понятно. Не вырубленный до конца лес прорастает, так говорил еще Фридрих Великий. Однако от намерений до свершений путь весьма далёк, и всё зависит от исполнителей. Зачем было назначать главнокомандующим князя Прозоровского — почтенного, но немощного старца, начинавшего свой воинский путь одновременно с покойным Суворовым и привыкшего воевать так, как это делали в прошлом столетии? В российской армии есть немало отличных офицеров, молодых и решительных полководцев: Каменский, Багратион, Милорадович, Засс… "Ваше Величество выдвинули из Вашего арсенала самую старую пушку, которая будет непременно стрелять в Вашу цель потому, что своей собственной не имеет", — светлейший князь Потемкин писал так императрице о Прозоровском еще в прошлую турецкую войну. Конечно, письмо было приватным, однако при дворе сохранить секрет еще труднее, чем взять Измаил… Вот и сейчас поговаривают, что государь получает анонимные письма от недовольных его союзом с корсиканцем, которые грозят ему судьбой отца. Александру не нужны доморощенные бонапарты, способные сменить лавровый венок на императорскую корону — или переложить ее с одной головы на другую. Пусть будет "старая пушка", она-то не ворвется ночью в спальню…
У турок всего пятнадцать тысяч человек, включая янычар, отпущенных русскими пленных, вооруженных местных жителей, а также запорожцев, некрасовцев и русских дезертиров, но комендант Браилова Ахмет-эфенди — храбрый, умный, опытный военный — стоил целого гарнизона. Он даже отказался впустить парламентеров, посланных Прозоровским, и его уверенность — не пустое бахвальство.
Генерал-фельдмаршал разделил свои войска на три лагеря, соединив их редутами и флешами, которые обороняли казаки; на берегу Дуная поставили батареи. Одиннадцатого апреля подошла флотилия, состоявшая из десяти баркасов, которые князь велел построить из леса, вырубленного в Молдавии, и нескольких судов, прибывших в Галац из Константинополя и конфискованных русскими вместе с товаром. Ланжерон считал этот поступок совершенно незаконным, поскольку война тогда еще не была объявлена официально, но благоразумно держал свои мысли при себе, прекрасно зная, что в глазах русских законно всё, что делается во вред туркам. Захваченный товар был продан с большой выгодой для казны, а капитан Якимов, строивший баркасы, порадел и о собственной мошне, так в чём же дело? Греха тут никакого нет.
На следующий день открыли траншейные работы, копая по ночам. Турки сильно мешали этому своей убийственной стрельбой, а русские батареи, хотя и подожгли множество жилых домов в самом городе, не могли ничего поделать против земляных ретраншементов: ни пули, ни бомбы не проникали в ямы, выкопанные внутри вала, где прятался турецкий гарнизон. Зато одно турецкое ядро долетело к самой палатке Прозоровского, и князь тотчас вышел из лагеря; правда, потом вернулся. Ланжерон досадовал на него за это: какая непростительная слабость! Русские любят видеть своими командирами бесстрашных храбрецов. В девяностом году французские волонтеры Арман де Фронсак (нынешний "дюк Деришелье", как называют его русские), Шарль де Линь и сам Ланжерон три недели провели под турецкими ядрами, осаждая Измаил; на войне надобно терпеть подобные неприятности.
Император Александр требовал быстрого перехода через Дунай и решительных действий, чтобы принудить султана уступить Бессарабию, Молдавию и Валахию, забывая при этом, что Прозоровский — не Суворов. Фельдмаршал решил по старинке овладеть прежде крепостями на левом берегу Дуная, а уж затем переправляться на правый. Пылкий Милорадович, не сомневавшийся в успехе, положил семьсот человек под стенами Журжи, однако сумел взять Слободзею. Один полк стоял у Калараша, карауля турок в Силистрии, к Браилову из Фокшан шел Кутузов.
Браилов, Мачин, Измаил! Репнин, Суворов, Кутузов! Эти имена должны были воодушевить на новые подвиги, но Ланжерон не был склонен умиляться воспоминаниям. Героизм оправдан, когда он приводит к результату. Вот, например, Измаил: Репнин занял его в 1770 году — по окончании войны его вернули Турции. Двадцать лет спустя тот же Репнин уже не сумел взять эту крепость, которую турки сделали неприступной, но после многотрудной осады это удалось Суворову. Ланжерон был там, он видел весь этот ад своими глазами! Всего через год Измаил вернули Порте. Прошло еще двадцать лет, бывший комендант Измаила Кутузов вновь движется той же разбитой колеей… Сколько можно продолжать этот бег в колесе?
Князь Прозоровский отправил генерала Засса захватить Мачин, чтобы турки не получили оттуда помощи. Двадцать лет назад победоносный Репнин шел к этой крепости в июле, по сухой твердой земле, теперь же войскам пришлось продвигаться по затопленной водой пойме, заросшей тростником, увязая в грязи. Добравшись, наконец, до места, Засс обнаружил, что Мачин не только занят турками (это был сюрприз), но и отменно укреплен, взять его малыми силами невозможно. Развеять сладкий самообман — какое вероломство! Вместо того чтобы отправить часть армии через Дунай на помощь Зассу, как советовали все, кроме Гартинга, Прозоровский решил штурмовать Браилов: видно, взалкал лавров графа Рымникского.
Ах, мало состоять в родстве с генералиссимусом, чтобы заменить его! Солдаты фельдмаршала не любили: после привольной жизни при покойном Михельсоне их вновь приучали палкой к дисциплине, утомляли учениями, заставляли жить в вонючих землянках, тогда как подагрик главнокомандующий не разделял с ними тягот походной жизни. Офицеров же самый старый георгиевский кавалер предупредил, что кресты на них сыпаться не будут, а зачем же тогда гноить себя в безлюдной степи, где больше нечем поживиться?
— Наступать тремя колоннами… Бастионы… хорошо фланкируются…
Ланжерон удивленно поднял брови и остановился. Какая, однако, неосторожность! Он в десяти шагах от палатки главнокомандующего, который проводит "секретное" совещание, и может расслышать каждое слово, четко выговариваемое подполковником Толлем, — всем известно, что Прозоровский глух как тетерев. Даже если допустить, что толпа адъютантов и ординарцев, ожидающих приказаний, никому не сообщит о готовящемся штурме (а ведь готовится именно штурм!), в лагере шастает множество подозрительных личностей, какие-то греки… Или вон тот немец — что это его понесло перекрывать крышу своей хибары именно сейчас? Граф подозвал унтера, велел снять немца с крыши и подержать под караулом, пока у фельдмаршала идет военный совет.
Вечером он узнал, что в штурме не участвует: для атаки назначили восемнадцать батальонов из тридцати, Кутузов избрал начальниками колонн генерал-майоров Репнинского, Хитрово и Вяземского. Ланжерон пожал плечами: не самый лучший выбор. Репнинский малоопытен, Хитрово боится огня, князь Вяземский, в прошлом ординарец Суворова, храбр и хорошо знает военное дело, но еще молод и довольно легкомыслен… Нет, всё же какая глупость этот штурм! Что такое девять тысяч человек против пятнадцати тысяч, сидящих за хорошими укреплениями? Странно, что генерал от инфантерии Кутузов не смог отговорить от него князя Прозоровского. Либо это изощренное коварство, либо усталость, когда хочется махнуть на всё рукой. Кутузову уже за шестьдесят, он страдает одышкой и головными болями, к тому же не в чести у императора — зачем ему лезть на рожон. Ланжерон уже ученый, он сам претерпел по службе совсем недавно — в Аустерлицкую кампанию. "Вам везде чудятся враги!" — с досадой сказал ему Буксгевден, когда граф пытался обратить его внимание на обстоятельства, не предусмотренные инструкциями Генерального штаба. Противоречить начальству считается худшим преступлением, чем погубить без толку сотни живых людей! Кстати, в том письме светлейшего о "старой пушке" была еще одна фраза: "Только берегитесь, чтобы она не запятнала кровью в потомстве имя Вашего Величества"…
…Сигнальную ракету выпустили в полночь — как позже оказалось, ошибкою. Шум боя послышался задолго до рассвета; стрельба то нарастала, то стихала, то возобновлялась с новой силой; время от времени докатывалось "ура!", более похожее на вой, чем на победный клич; грохнул взрыв, заставивший вздрогнуть даже главнокомандующего… Прозоровскому поставили кресло на кургане, на расстоянии пушечного выстрела от проклятого рва. Солнце поднялось уже высоко, князь то и дело посылал адъютантов узнать, что делается в колоннах. "Победа?" — с надеждой спрашивал он всякий раз, когда посланный возвращался. Они смущенно прятали глаза. Наконец, подъехал сам Кутузов, наблюдавший бой с более близких позиций: штурм отбит, генерал Репнинский ранен в голову, Хитрово в руку, двести офицеров убиты, гренадерский батальон Вятского полка лёг костьми целиком, нужен приказ об отступлении.
Узкое лицо фельдмаршала вытянулось еще больше, он закрыл его руками с разбухшими суставами уродливо искривленных пальцев и коричневыми старческими пятнами на дряблой коже, а когда отнял, по бледным щекам струились слезы.
— Видимо, вы, князь, не привыкли к подобным несчастьям, — здоровый глаз Кутузова был совершенно сух. — Будь вы свидетелем бедствий под Аустерлицем, как я, вы бы не приняли сей неудачи так близко к сердцу.
Ланжерона покоробило от этих слов и тона, каким они были произнесены.
Уцелевшие солдаты взбирались по контр-эскарпу, помогая раненым, которые могли идти; вслед им летели пули. Ланжерон выругался про себя: солдатам забыли сказать, чтобы они сняли ранцы и оставили в лагере эту ненужную обузу. В уставе написано, что солдаты должны нести ранцы на себе; пусть здравый смысл говорит, что при штурме следует избавиться от всего лишнего, покинув не только ранцы, но и шинель, и тесак, и патронную перевязь, чтобы бежать в атаку налегке, — ни один начальник не посмеет нарушить устав! Более того: темной ночью солдаты шли в ров, в эту волчью яму, с развернутыми знаменами! Какой абсурд! Русскую армию погубит солдафонство!
Размер бедствия всё увеличивался с каждым новым рассказом. В ночной темноте колонна князя Вяземского была неверно направлена и почти вся провалилась в погреба сгоревших домов, даже не дойдя до рва. Выбраться оттуда оказалось непросто. Гвардейский офицер граф Самойлов, командовавшей сотней охотников (совсем молодой человек лет восемнадцати), приказал ставить лестницы и вытаскивать упавших; лестницы оказались слишком коротки и малочисленны; Самойлова опасно ранило — наверное, не выживет. (Sacrebleu! Разве можно доверять лестницы солдатам из других полков?!) Две остальные колонны, оказавшись во рву, принялись бестолково стрелять вверх — в турок, которые сбрасывали на них с бастионов бревна; даром извели патроны, да еще и ранили друг друга, неистово крича при этом "ура!" О, этот крик, столь радующий начальство! Солдаты от него теряют голову (порой в буквальном смысле), не слыша унтер-офицеров и мешая тем расслышать приказы командиров! А те еще любят командовать: "В штыки!" В штыки, когда турки — на вершине бастионов! Вместо того чтобы приберечь патронов десять, подобраться поближе для прицельной стрельбы — бежать в беспорядке вперед, остановиться, запыхавшись, и тут же упасть от турецкой пули!
На бастион взобрались всего человек тридцать из колонны Репнинского и тотчас были перебиты. Видя, что нападение ведется лишь с одной стороны, весь браиловский гарнизон собрался там и поливал смертельным огнем солдат и офицеров, копошившихся во рву. Генералу Эссену приказали произвести ложную атаку для отвлечения неприятеля, но не дали ему лестниц! И вот теперь турки бродят среди раненых, отрезая им головы, чтобы отправить в Константинополь восемь тысяч засоленных ушей!
…Когда настала ночь, по Браилову выпустили полторы тысячи бомб; турки отвечали на каждый выстрел. Сильный обстрел продолжался еще несколько дней, а седьмого мая армия вдруг снялась с лагерей и отошла за Сирет. Все деревни вплоть до Галаца сжигали, выгоняя жителей из их домов и позволяя взять с собой лишь по паре быков, сложив пожитки на одну повозку; всё остальное: вино, водку, рожь, сено, овес — Прозоровский приказал раздать солдатам. Это была его месть неприятелю; вот только погорельцы, оставленные в страшной нужде, не были турками… Солдат же, в свою очередь, наглым образом ограбили штабные офицеры, присвоив их добычу; фельдмаршал об этом не узнал: никто не решился доложить, чтобы не сделаться доносчиком. О своем постыдном поражении под Браиловом князь реляции не отправил, однако описал императору всё без утайки в партикулярном письме. Теперь он со страхом ждал высочайшего приговора.
"Не теряя ни одной минуты и не ожидая неприятеля пред Балканскими горами, идти на Константинополь, — гласил ответ Александра. — С тех пор как переходят Альпы и Пиренеи, Балканские горы для русских войск не могут быть преградою".
ВЕНА
Бронзоволицые венгерские гренадеры в меховых шапках, белых мундирах и узких синих панталонах с гусарскими шнурами стали биваком на площади перед замком, прочие батальоны расположились на главных улицах. Венцы ходили смотреть на бравых солдат, которые разводили костры прямо на мостовой, варили что-то в котелках и жарили что-то на крышках-сковородах, чистили мушкеты, точили сабли, смазывали воском ботинки, чтобы не пропускали воду, и натирали им усы, закручивая остриями кверху. Им приносили снедь и вино, они степенно кивали, принимая подношения от патриотов. Какой у них внушительный вид! Сразу видно: силачи и храбрецы, такие не побегут! Да-да, Вену сдавать нельзя, надобно защищаться до последней крайности! Галльские петухи привыкли всё брать с наскока, пускай-ка столкнутся в бою с австрийским орлом — от них пух и перья полетят! У орла ведь две головы, граждане должны прийти на помощь армии, — вот именно, пусть нам дадут оружие! К арсеналу!
Людвиг ван Бетховен сам не понял, как оказался в этой толпе, однако поддался ее увлекающей силе и тоже получил ружье и патроны. В конце концов, он живет неподалеку, на Мельковом бастионе, — он станет защищать свой дом с оружием в руках! Поглубже надвинув на голову шляпу и положив ружье на плечо, он принялся расхаживать по валу.
Бастионы, равелины, сухие рвы, плацдармы, крытые переходы — когда-то это была мощная система обороны, возведенная для защиты от турок. Как быстро меняются времена! Еще пару недель назад этот широкий бульвар был местом для прогулок самого лучшего венского общества, которое любовалось отсюда отличным видом на живописные предместья: домишки, утопающие в садах, узкий рукав Дуная… Теперь здесь стояли пушки, маршировали солдаты, а вооруженные горожане, утомившись от собственной бдительности, закусывали жареными цыплятами, принесенными из ближайшего трактира.
Пожалуй, из этого выйдет новая соната. Аккуратно приставив ружье к стене, Бетховен достал из кармана панталон записную книжку с карандашиком, привычно нарисовал три бемоля после скрипичного ключа… В последнее время он слышит музыку в ми-бемоль мажоре — это победная тональность!
Мимо него куда-то бежали люди; барабаны выбивали дробь на две четверти (си первой октавы, — отметил про себя Людвиг). Он тоже пошел посмотреть, что случилось. Внизу к эспланаде скакали двое французов, один из них держал саблю с привязанным к ней белым платком. Резко вступила труба (соль-соль-сооль, соль-ми-доо), навстречу французам вынесся небольшой отряд гусар, сбоку бежали горожане… Трудно было понять, что происходит, но вот французы во весь опор поскакали к своим, белого платка у них уже не было, один поддерживал другого правой рукой… Драпают! Толпа взорвалась ликующими криками; офицеры отдавали команды, несколько пушек выстрелили разом; Людвиг вздрогнул, зажал уши руками и чуть не закричал от боли. Теперь стреляли со всех сторон, из пушек и мушкетов, ядрами и картечью. Бетховен опрометью бросился бежать: вниз, направо, прямо, вверх по нескончаемо длинной лестнице; остановился, запыхавшись, у дверей — и только тут вспомнил про ружье, оставленное на валу.
Сен-Марсу, высланному парламентером, отсекли саблей щеку. Неслыханно! Ты сам видишь, Ланн, что нам не о чем с ними разговаривать. Мы предлагали им открыть ворота и обойтись без кровопролития; они открыли стрельбу. Теперь жители предместья, по которому жарят ядрами, умоляют меня о защите. Меня! Пусть сами несут письмо к эрцгерцогу Максимилиану; своих офицеров я к нему больше не пошлю. Спрячьте двадцать гаубиц в ближайших ко рву домах, но из них пока не стреляйте — до темноты. Что? От Массена? Он занял Пратер? Отлично!
Канонада похожа на далекие раскаты грома, но затем раздается гудение басовой струны, от которого свербит в ушах, нарастающий вой, отдающийся зубной болью… Снаряд пролетает над самой головой, вот он уже дальше; грохот, пол дрожит под ногами, звон битого стекла, визг Иоганны (о, как несносен мерзкий голос этой вульгарной женщины!), нескончаемый плач трехлетнего Карла. "Да замолчите вы все, наконец!" — кричит Людвиг. Невестка набрасывается на него с бранью, Карл-старший пытается унять свою жену и усовестить брата, мальчик ревет что есть мочи. На улице кто-то кричит: "Пожар! Пожар!" Топот ног по лестнице, женские вопли… Невыносимо, невыносимо!
Кажется, стихло… Четыре часа утра, скоро рассвет.
На улицах пусто, редкие солдаты жмутся к стенам домов, только пожарные деловито бегут куда-то с лестницами, топорами и баграми. Вон, в самом деле, чья-то крыша горит. И еще, и еще… Кажется, на Грабене. И на Мельмаркте. Неужто церковь Св. Петра? Нет, напротив — дом "Всевидящего ока". А там что за зарево? Это Таборский мост. Армия уходит из Вены. Они нас бросили!
Трам-тарарам, трам-тарарам… Барабанщик был немногим выше своего барабана и высоко поднимал локти, стуча палочками. Перед самыми воротами Бурггор он вынул из-за пазухи большое письмо, держа его в вытянутой руке, чтобы всем было видно. Два караульных солдата, отряженные офицером, повели его через площадь в замок, довольно грубо толкая в спину.
Несколько минут спустя у ворот появились два французских офицера, одетых с иголочки; они шли под руку, как на прогулке. Остановились сказать пару слов офицеру по-немецки и беспрепятственно вошли в город, продолжая весело болтать и кланяясь дамам. Вслед за ними явились четыре гренадера без ружей. Их пропустили, ни о чём не спросив; они вошли в кафе, положили на стойку горсть монет и преспокойно принялись играть на бильярде в ожидании обеда. Ошеломление сменилось веселым удивлением; возле кафе столпились зеваки, заглядывавшие в окна, как будто игра на бильярде была чем-то невиданным. В это время в город вступил отряд артиллеристов, направившийся прямо к арсеналу, за ним — батальон гренадер, занявший гауптвахту перед замком, наконец, всадник в шитом золотом мундире с небольшою свитой. Австрийский офицер у ворот, поколебавшись, отдал ему честь; всадник кивнул и проехал к замку. Снова послышался барабанный бой, но только не одинокого барабанщика, а целого взвода: четко шагая в ногу, к воротам шла целая дивизия с развернутыми знаменами. Французы полились нескончаемым потоком: пехота, кавалерия, артиллерия, снова пехота… Солдаты бесцеремонно врывались в дома, занимали лучшие комнаты, обшаривали погреба и кладовые, брали себе всё, что приглянется.
…В замке повсюду следы поспешного бегства: опрокинутая мебель, оплывшие свечи в канделябрах, обрывки бумаг в камине… В приемной покоев императрицы нечем дышать; некоторые посетители мерно прохаживаются взад-вперед, другие обмахиваются шляпами. Они ждут уже больше двух часов. Наконец двери покоев раскрылись, оттуда вышел человек средних лет, в мундире, расшитом дубовыми листьями, с орденской звездой на груди — граф Андреосси, французский посланник в Вене, назначенный теперь ее генерал-губернатором. На его губах застыла любезная улыбка, однако в манере держаться, осанке, повороте головы было нечто… цезарское, чего не замечалось прежде.
— Чем могу служить, господа?
Почти все визитеры были ему знакомы по званым ужинам. Раньше он был заинтересован в них, теперь они пришли просить его о… справедливости. Войска, размещаемые на постой, составляют больше половины населения Вены; согласитесь, что это неудобно. Нельзя ли вывести их куда-нибудь в лагеря? Всё-таки на дворе май. К тому же солдаты ведут себя неподобающим образом; было бы гораздо лучше, если бы их употребили для наведения порядка: в городе царит анархия, чернь громит лавки и магазины! И этот военный налог в пятьдесят миллионов флоринов — совершенно непосильное бремя для обывателей, покинутых своими правителями на произвол судьбы.
Граф выслушал просителей сочувственно, на его лице отразилось живейшее участие.
— Вы правы, это большое несчастье, — сказал он, — но вашему императору не стоило хвататься за дубину Геркулеса, раз у него нет сил ее поднять. Честь имею, господа.
Часовым, расставленным в аллеях Шёнбрунна, было приказано пропускать всех прилично одетых людей; к началу большого парада во дворе замка уже собралась порядочная толпа венцев, желавших поглазеть на императора французов. Чернышев отметил про себя, что и здесь, как в Вальядолиде, ни Дюрок, ни Бертье не приняли никаких видимых мер для личной безопасности Бонапарта, хотя молодые офицеры из свиты Наполеона не раз выражали беспокойство по этому поводу: не приведи Бог, чтобы в толпу затесался один-единственный фанатик, готовый пожертвовать собой во имя мщения! Впрочем, у Бонапарта может быть свой расчет: показывая, что не боится, он внушает трепет заурядным людям, отваживая их от самой мысли о покушении. Человеку свойственно дрожать за свою жизнь; не ведающий этого страха возносится выше простых смертных. Какой он всё-таки позёр.
Каждый чего-нибудь боится. Бонапарт страшится потерять свою власть, основанную на мифе о его непобедимости. И непогрешимости.
Ещё до сдачи Вены он велел Ланну занять острова на Дунае против Нусдорфа и навести там мост вместо того, что сжёг Максимилиан. Генерал Сент-Илер отправил туда несколько рот понтонеров и стрелков; австрийцы атаковали их превосходящими силами и всех перебили. Наполеон сам был на берегу; пуля пробила его шляпу; он дал шпоры коню и поскорее выехал с узкого места на возвышенность, откуда мог наблюдать гибель храброго отряда без опасности для себя. "Безумец Сент-Илер! Я же велел ему послать всего полсотни вольтижеров!" Кого он хотел обмануть? Чернышев знал, что это неправда, — все знали. Но сделали вид, будто верят. Бонапарт — ничто без своих маршалов и генералов, но и они без него ничто.
Гренадеры прошли церемониальным маршем и выполнили ружейные приемы. Их жилеты и панталоны сияли белизной, медные налобники высоких меховых шапок с красными султанами ярко сверкали. Наполеон в своем синем рединготе и маленькой шляпе совсем бы затерялся на их фоне, но в том-то и штука! Так просто были одеты только он и Бертье. К тому же он не стоял как истукан, а постоянно находился в движении, то засовывал одну руку за борт жилета, то закладывал обе руки за спину, то лез в карман за очередной понюшкой табаку. После парада несколько армейских офицеров и нижних чинов подошли к нему запросто и подали прошения; Бонапарт выслушал их ласково, о чём-то спросил, передал бумаги Бертье и жестом отпустил их. Выполнит он их просьбы или нет? Скорее всего, нет, но они будут счастливы лишь от того, что он говорил с ними!
Наполеон заметил Баварского королевского принца, тотчас подошел и обнял его. Вот кто наверняка не будет счастлив, удостоившись императорского прикосновения! Принц Людвиг — крестник несчастного Людовика XVI, казненного карманьольцами; он смиряет свое сердце, подчиняясь необходимости, воле отца и здравому смыслу, но как только получит возможность действовать согласно своей совести… Людям, на которых опирается Бонапарт, это слово неведомо. Взять хотя бы Фуше и Талейрана, способных отречься от кого угодно не трижды за час, как святой Петр, а все тридцать три раза, лишь бы им за это заплатили. Наполеон их презирает и ненавидит, но не решается прогнать, потому что таких людей лучше иметь при себе, чем против себя. Правда, он как будто не догадывается, что они способны предавать не только за спиной, но и глядя прямо в лицо. Зато он разучился верить в честность и неподкупность, любой бескорыстный поступок вызывает у него недоверие, заставляя подозревать в далеко идущем искательстве и видеть интригу там, где ее нет. Поэтому Чернышев не отказывается от подарков: пусть Бонапарт думает, будто видит его насквозь.
Сделав общий поклон, Бонапарт резво поднялся по лестнице-подкове, прыгая через две ступеньки; свита с трудом поспевала за ним. Да, он любит движение, быстроту мысли и поступков. Всего месяц назад он был в Париже, Сен-Клу, Мальмезоне, появлялся в Опере и на праздниках, и вот он уже в Вене, в императорском дворце! Конечно, нельзя отрицать, что он человек незаурядный, у него есть чему поучиться. Эрцгерцог Карл, например, охотно берет у него уроки тактики и вооружает пехоту по французскому образцу; в этот раз австрийцы не станут такой легкой добычей, как в пятом году… И всё же Чернышев далек от того, чтобы восхищаться Бонапартом безгранично, не замечая его смешных и нелепых сторон.
В зале, смежной с кабинетом, уже был сервирован обильный обед по "французской системе": сразу несколько супов, несколько жарких, множество десертов на выбор… Через двадцать минут император встанет из-за стола, и все гости будут вынуждены подняться, не утолив голода; оставшееся на тарелках станет добычей челяди. Столовые расходы неоправданно велики, а счета Жозефины Бонапарт проверяет, как какой-нибудь скряга, зачастую отказываясь платить и отправляя заказы обратно! Слуги получают новые свечи только по предъявлении огарков, простыни меняют всего раз в месяц, полотенца — два раза. Незадолго до отъезда на войну император велел пересчитать всё столовое и постельное бельё в своих дворцах, на это ушло почти три недели. Зато обнаружилась пропажа двух простыней, с которыми сбежал какой-то парень, служивший на конюшне; министр полиции получил приказ поймать его во что бы то ни стало! Какой бы роскошью ни окружал себя император французов, он так и остался лейтенантом артиллерии, считающим каждый грош!
Откланявшись, Бонапарт ушел в кабинет вместе с Бертье. Что-то они затевают… Свитских офицеров расспрашивать бесполезно, для них планы императора сродни неисповедимым божественным замыслам. Ничего, скоро все секреты раскроются: времени нет, эрцгерцог Карл идет сюда из Богемии, Бонапарт наверняка готовит упреждающий удар.
В ставке скучали дежурные офицеры. Чернышев перемолвился с каждым парой фраз и вышел в парк.
Русских волонтёров он нашел возле фонтана Нептуна у подножия холма. Мускулистые тритоны укрощали рыбохвостых коней, коленопреклоненная Фетида молила владыку морей вызвать бурю, чтобы Парис не похитил Елену и в Трое не началась война, на которой погибнет ее сын Ахиллес. А в самом деле. Если бы "Парис" утонул — к примеру, возвращаясь из Египта… а еще лучше на пути туда, — не было бы ни похищения короны, ни этой нескончаемой войны…
Фетида была несколько полновата на вкус Чернышева, а вот нимфа по другую сторону от Нептуна очень даже ничего — красивая грудь, стройные ляжки… При взгляде на осунувшееся лицо Левенштерна Александр воздержался от этих замечаний: Вольдемар горюет по жене, скончавшейся во время бомбардировки Вены. (Она и так была безнадежно больна, но страх ее доконал.) Ах, эти сентиментальные немцы! Сплошные Вертеры. Зато он согласен участвовать в кампании; наверняка будет искать смерти на поле брани, раз кончина любимого существа лишила смысла его существование. Вот почему немцы терпят поражения от Бонапарта: на поле битвы идут за победой! Полковнику Горголи этого объяснять не нужно, он — редкое сочетание мужской красоты, женской заботы о своей внешности и беззаветной храбрости, презирающей опасность!.. Левенштерна утешает Павел Гагарин, еще один романтик. Чин генерал-адъютанта ему принесла женитьба на Анне Лопухиной, фаворитке покойного императора, но его любовью стала молодая вдова Валериана Зубова — Мария Любомирская. Не прошло и года после начала их страстного романа, как княгиня Гагарина умерла; эта неожиданная кончина наделала много шуму в петербургских гостиных, покуда Аустерлиц не подбросил новую пищу для разговоров. Однако ветреная полька, окруженная толпой поклонников, предпочла томному Гагарину генерала Уварова, который не преследовал ее своею ревностью и не предъявлял слишком рьяно супружеских прав. (Саша Бенкендорф беззастенчиво этим пользовался.) В глазах Чернышева его шеф вовсе не унизился от этого, наоборот: страсть нужно держать в узде, а чересчур большая важность, придаваемая сердечным увлечениям, действительно смешна. Например, князь Петр Долгоруков стрелялся из-за графини Зубовой, чуть не лишился ноги и умер в шестом году — глупо, нелепо, а она в самый день его смерти танцевала на балу свой знаменитый pas de châle. Нет уж, любить женщин — да, использовать их — разумеется, но становиться их игрушкой — никогда!
Вот Иван Витт — другое дело. Сын Софьи Потоцкой не может быть восприимчив к женским уловкам, с детских лет будучи свидетелем интриг и вероломства. Конечно, полковником в двадцать лет его сделали только ради матери, но стрелялся-то он не из-за нее, а чтобы всем доказать, что он и сам по себе кое-что значит. После этой дуэли (сразу с Багратионом и Витгенштейном) ему пришлось оставить службу, однако из гвардейских списков его не вычеркнули. О женских прелестях он рассуждает, как о лошадиных статях, — кстати, у него просто царская конюшня, которой он щедро делится с товарищами, так что у русских волонтеров лошади лучше, чем у адъютантов Бертье и Бонапарта.
Бертье! Вот уж кто выставил себя на посмешище! Англичане выкрали его эротическую переписку с престарелой прелестницей, маркизой Висконти, и передали в газеты; разгневанный Наполеон заставил его жениться на дочери баварского короля, простушке и дурнушке, на тридцать лет его моложе. Бертье был влюблен в свою Джузеппу лет двенадцать; в довершение несчастья она овдовела через несколько месяцев после его свадьбы, когда он был уже связан по рукам и ногам! Он купил своей дульцинее дом по соседству со своим парижским особняком и ходил к ней туда через потайную дверь, а обманутая жена устраивала ему жуткие сцены. Бонапарт же совершенно напрасно считает, что Дюроку удалось скрыть ото всех, кто та дама, с которой гофмаршал появлялся два года назад в театре и в опере, прежде чем отвезти в скромный особняк на улице Ла-Уссэ — дожидаться ночных визитов императора. Мария Валевская. Ангел красоты и кротости (на взгляд Бонапарта). Молода и миловидна, очаровательна в своей непосредственности, а придворный портной Леруа огранил этот алмаз, придав ей истинно парижский блеск.
В семнадцать лет ее продали шестидесятивосьмилетнему старику — дважды вдовцу, чьи внучки были ее ровесницами! Мария чуть не умерла, узнав о своей участи, но покорилась ей ради семьи — и отчизны. О, поляки так любят свою отчизну! Зимой седьмого года польки встречали Наполеона как мессию, однако юная добродетельная жена и мать, явившаяся на бал к победителю русских и австрийцев, была скандализована тем, что он, небожитель, воспылал к ней желанием как обычный мужчина. Однако Валевский сам подтолкнул ее в постель Бонапарта, славшего ей пылкие записочки: платой за стыд станет независимость Польши! Вырвавшись из объятий своей "нежной голубки", Бонапарт коршуном налетел на пруссаков; поляки получили Великое герцогство Варшавское. Конечно, им этого мало; князь Юзеф Понятовский пытается вернуть то, что было отнято австрийцами, но одному, без Бонапарта, ему не справиться; добродетельная патриотка — козырная карта в польской колоде. Ничего, и мы не без козырей: Витт сумел жениться на Юзефе Валевской, родственнице Марии по мужу; он тоже способен на жертвы ради отечества.
Как хорошо в Пратере! Покой, тишина, нарушаемая лишь шелестом листвы, журчанием воды, щебетом влюбленных пичуг — огромный контраст с грохотом боя. Лежён отдыхал душой, приезжая сюда в редкие свободные часы, чтобы сделать несколько этюдов, попытаться ухватить игру света в тенистых аллеях, солнечные блики на глади Дуная… Если оставалось время, на обратном пути он заходил в церковь Св. Августина и подолгу стоял перед надгробным памятником эрцгерцогини Марии-Кристины, рассматривая великолепные скульптуры Антонио Кановы. Деревья и холодный мрамор привлекали его больше теплого тела, хотя хорошенькие венки, покинутые мужьями-беглецами, охотно позволяли победителям утирать им слезы, — храм природы и храм рукотворный наводили на мысли о вечном, высшем, лучшем, совершенном… Впрочем, минуты досуга были редки, адъютанту по-прежнему давали уйму поручений, и он мотался между Веной и Шёнбрунном. Готовясь в очередной раз вскочить в седло, Лежён отвлекся на шум, доносившийся из гауптвахты. Вздохнув, полковник отправился туда, хотя и не ожидал ничего хорошего: не так давно он уже пострадал в драке, когда разнимал солдат и местных жителей.
На этот раз, впрочем, обошлось: весь шум производил мужчина лет сорока, небритый, взъерошенный, во фраке с оборванными пуговицами, который кричал по-немецки на солдат, топая ногами. Лежён спросил, что случилось; сержант передал ему записную книжку со вставленным в нее карандашиком: вот, поймали шпиона, писал шифровку тайными знаками. Луи раскрыл книжечку.
— Пустяки, — сказал он, пролистав несколько страниц. — Это ноты. Музыка.
— Ja, ja, die Musik! Ich bin ein Komponist![63] — обрадовался бузотер.
Приказав отпустить его на все четыре стороны, Лежён поехал в Шёнбрунн.
ЗАМОСТЬЕ
"Поляки, граждане Галиции!
Вступив в общие земли наших предков, я хотел увериться в том, что вы не перестали видеть в нас своих братьев. Оказанный вами прием оправдал мои ожидания; воодушевление, возбужденное в вас одним видом польских солдат, доказало, что ваши сердца понимают и разделяют наши чувства. Любовь к Отечеству облегчит труды, выпавшие на нашу долю. Эрцгерцог Фердинанд пытался поколебать верность саксонцев нашему королю и сформировать вольные польские отряды; эти поступки дают мне право призвать вас в наши ряды и сражаться вместе с вашими братьями за наше общее дело — вернуть нацию из небытия. Направляемые единственно верой в их великого освободителя, ваши братья взялись за оружие и два года упорно сражались, несмотря на бедствия, обрушившиеся на нашу страну. Подумайте о том, что без поступков нет их последствий, заслуги предшествуют награде. Лишь холодные и эгоистические души не признают этой истины; заклеймим же их безразличие заслуженным позором.
Поляки всюду одинаковы: подвергнутые суровым испытаниям, но не сломленные длинной чередой несчастий, мы считаем своим долгом заслужить вместе с победными лаврами венок гражданской доблести.
К половине первого ночи все были готовы: пионеры держали в руках фашины или топоры, гренадеры несли лестницы. Ни шороха, ни звука; всё, что блестит, снято или спрятано. Полчаса было слышно только, как на валу перекликаются австрийские часовые. Но вот грянули первые выстрелы. С визгом пронеслись светляки картечи; шеренга польских стрелков дала залп, две пушки выстрелили разом по Люблинским воротам. Вспышки в темноте, жужжание смерти над головой. Лестницы приставлены, капитан Дэн толкнул вперед первого гренадера. Тот уперся и помотал головой; Дэн проткнул его саблей. "Naprzod!" Выбежавший из рядов солдат начал карабкаться на лестницу, за ним тотчас полез второй. Голос был женский; должно быть, это та самая Жанна Жуброва, которая записалась в войско, выдав себя за брата своего мужа; Дэн хотел ее исключить, но Каминский велел оставить.
Со стороны Львовских ворот донеслось "ура", подкрепленное пушечным громом: лансьеры Бжехвы отвлекали внимание на себя.
Четвертый бастион захвачен, третий тоже; штурмовые колонны строились на валу, австрийцы отходили в город. Дэн выбежал со своей ротой на плац, там стоял батальон валахов. "В атаку!" — вскричал их полковник и бросился вперед. Они стали рубиться с Дэном; бельгиец пятился назад, австриец наступал, пока не очутился посреди польских гренадеров… Увидев, что командир захвачен в плен, валахи сложили оружие.
— Рассеяться по городу! — кричал генерал Пеллетье, ворвавшись вместе с конницей в Люблинские ворота.
Лансьеры спешились и шли за пехотой с копьями наперевес; пехота опустила мост, по нему галопом промчались канониры конной артиллерии, зарубив несколько австрийцев.
К четырем утра сопротивление прекратилось; Пеллетье велел трубить общий сбор. Поляки выстроились на площади в центре Замостья. Потери? Тридцать человек. Захвачена австрийская казна! Больше миллиона флоринов! Плененный австрийский гарнизон погнали по дороге в Люблин, который пал в день капитуляции Вены.
Понятовский и Сокольницкий склонились над картой, испещренной стрелками, кружками, пометками. Замостье у нас в руках, Сандомир тоже наш; мы зашли австрийцам в тыл, перерезав пути сообщения с Краковом и Веной. Теперь князю следует идти на север, к Радому, указывает генерал. Здесь сплошные бескрайние леса, в которых живут охотники, армию можно будет пополнить двумя-тремя тысячами умелых стрелков! Пока готовился штурм Замостья, один крестьянин, старик лет семидесяти, уложил из своего ружья восемнадцать австрийцев, а потом вернулся в свою деревню! Это самый верный путь. Если эрцгерцог вздумает гоняться за польской армией по лесам, повстанцы укроются в Свентокшиских горах и станут совершать вылазки оттуда, держа под контролем дороги; в конце концов Фердинанду придется уйти из Варшавы. А если польская армия не удержится между Пилицей и Вислой, она всегда сможет отступить в Сандомир.
Князь Юзеф задумчиво пощипывает свой черный ус холеной рукой. Звучит заманчиво, но… В его распоряжении не больше девяти тысяч войска, ведь в Сандомире и Замостье надо оставить гарнизоны. Варшава, Варшава! Его сердце стремится туда, однако разум подсказывает не спешить. Теперь, когда путь в Галицию открыт, ничто не мешает пойти на юг, к Карпатам, захватить австрийские магазины, навербовать в армию новых солдат. Это займет не больше двух недель, и силы распылять нельзя. Если увести часть войск к Висле, Гогенцоллерн сможет вывезти магазины за Днестр и явиться к Сандомиру с большой армией. Как бы не оказаться меж двух огней…
…В Лемберге восторженно приветствовали войска Великого герцогства Варшавского. В костелах звонили в колокола, в окна вывешивали красные и белые ткани, дети бежали следом за отрядами гренадеров. Ловко брошенный букетик ударился в грудь Доминика Рейтана, гарцевавшего впереди уланского эскадрона с новенькими эполетами на плечах; он поднял глаза к балкону, на котором стояло несколько барышень, и послал наугад воздушный поцелуй.
Помещики съезжались в город со всей округи; собрания шляхты заканчивались сбором средств под патриотические гимны. Поседевший и ссутулившийся, но не одряхлевший Игнаций Потоцкий, герой прошлого восстания, специально приехал в бывший (и будущий!) Львов, чтобы обнять Александра Рожнецкого, назначенного временным комендантом. Адам Потоцкий, в прошлом адъютант Ко-стюшко, привел целый кавалерийский полк, созданный на свои деньги; ему кричали: "Виват!" Впрочем, о Костюшко сейчас было лучше не вспоминать: поборник польской независимости не верил в Наполеона, "могильщика Республики". Рожнецкий издал прокламацию о том, что занял Галицию от имени императора французов. Черных двуглавых орлов с императорской короной Габсбургов повсюду заменяли французскими, а не белыми польскими, чтобы не прогневить другого двуглавого орла, не слишком-то спешившего лететь на помощь; за австрийскими чиновниками сохраняли их места, заставив присягнуть на верность Наполеону.
Генерал-лейтенант Суворов вертел в руках письмо, поданное ему Пеллетье. На вид ему лет двадцать пять, не больше; пухлые сочные губы, ямочка на подбородке… Похож ли он на своего знаменитого отца?
— Я буду с вами откровенен, господин генерал. Мне претит играть ложную роль.
Пеллетье напрягся, предчувствуя недоброе.
— Я знаю, что в этом письме. — Помахав им, Суворов небрежно бросил его на стол. — Адъютант князя Голицына упредил вас, доставив мне нынче утром совершенно противоположный приказ: не выступать из Влодавы еще недели две-три. Я наслышан о вас как о честном человеке и хочу, чтобы вы знали: большинство генералов, командующих дивизиями в корпусе его светлости, считают эту войну неполитичной, и я того же мнения. Австрия — наш давний союзник; вам должно быть известно, что я участвовал в нескольких кампаниях против Франции; мы не швейцарцы, проливающие свою кровь за деньги. Передайте это князю Понятовскому.
ПОРТСМУТ
Не замечательно ли, как различия в климате оказывают влияние на нравы! На острове Уайт уже в январе пахали плугом пашни и сажали деревья вдоль дорог — из этой изгороди получится прекрасный проспект. На фермах чистота необыкновенная, везде чувствуется хозяйская рука и достаток — следствие трудолюбия и прилежания.
Русские офицеры, ходившие к фермерам пить молоко, были удивлены, узнав, что на острове расквартированы войска — десять тысяч солдат! Жители этим нисколько не обременены, поскольку для армии построены огромные казармы.
В конце апреля наступило настоящее лето: ночи стали теплые, уже не нужно было надевать на вахту шинель поверх сюртука. На остров Уайт потянулись любители морских купаний. Крытые двухколесные будки вывозили на лошадях по мелководью на глубокое место, где можно плавать, и оставляли там, подперев палками под оглобли; поднятый над будкой парусинный зонтик был знаком, что купанье кончилось. Эти палатки, расставленные вдоль всего берега, напоминали собой военный лагерь. Приезжал и лорд Спенсер со всем семейством — в четырехместной карете, запряженной парой лошадей, с тремя лакеями и тремя служанками. И это один из богатейших людей в Англии! Случись тут быть, к примеру, графу Шереметеву, так с ним явился бы целый полк дворовых и эскадрон лошадей, да и не стал бы его сиятельство проводить целый день за таким скучным занятием, как купанье. Снял бы гостиницу целиком и заставил бы всех служить своим прихотям.
В Ньюпортском трактире многолюдно, одних русских офицеров полтора десятка человек, а лакей всего один, но такой расторопный, что везде успевает: летает из кухни в залу и обратно, прыгая по лестнице, а главное — держит в голове, кто и что заказал, ни разу не ошибся и ни одного не заставил повторить ему дважды. Скажите русскому лакею, привыкшему спать за стулом барина, что ему придется служить нескольким вдруг, он и не поверит, что такое возможно!
Весна, оживившая природу, пробудила в душе ростки надежды: в первых числах мая русским морякам назначили суда для возвращения на родину! Полные радостного предвкушения, они уже начали перебираться, как вдруг небо упований затянуло тучами досады, подул резкий ветер отчаяния: суда отняли обратно, потому что англичане готовили вторжение в Голландию, чтобы уничтожить французский флот во Флиссингене. Целью этой нелепой экспедиции провозглашалась помощь австрийцам, однако англичане ничего не делают без выгоды для себя. Что может быть глупее диверсии в болотах на острове Вальхерен? Говорят, для нее собирают два десятка линейных кораблей и сотни купеческих судов. А сколько нужно, чтобы перевезти каких-то пять тысяч человек, истосковавшихся на чужбине, обносившихся, почти одичавших? Нет, Голландня — только предлог. Умысел в том, чтобы продержать русских в Англии всё лето, не позволив им действовать на море!
ЭССЛИНГ
От острова Лобау до левого берега Дуная — саженей сорок-пятьдесят, однако пролив глубок, да и вода постоянно прибывает. Рабочие выгружали из повозок понтоны и шлюпки для переправы, солдаты перестреливались с неприятелем, саперы спешно строили предмостные укрепления. Дерева мало! Стволы зашатались под острыми укусами топоров. Лежён объезжал работы, торопя, подсказывая, надзирая. К вечеру двадцатого мая малый мост в десять пролетов был готов; авангард ступил на узкий, зыбкий настил.
Легкая кавалерия прошла за поселки Асперн и Эсслинг и расположилась там на ночь, пока пехота переправлялась через Дунай. Лежён оставался у моста, направляя войска: корпус Массена — на левый фланг, близ Асперна, корпус Ланна — на правый, у Эсслинга, кавалерию Бесьера — посередине. Солнце садилось за Веной, но тучи, нависшие над горизонтом на востоке, подсвечивало красное зарево, вытянувшееся узкой полосой. Взобравшись на колокольню Асперна, маршал Массена вглядывался в темноту: да, это бивачные костры огромной армии.
К рассвету переправились только двадцать пять тысяч человек, а стрелки уже вступили в бой по всей линии, протянувшейся на четыре версты от Асперна до Энцерсдорфа. За ночь вода в Дунае поднялась на три фута, мосты шатались, солдатам было страшно переходить по доскам, колыхавшимся на волнах, но их товарищи уже сражались, нужно было спешить на помощь.
Бог с ним, с Энцерсдорфом. Наполеон велел перевести войска оттуда к Эсслингу, который уже горел, осыпанный ядрами и бомбами. Асперн обстреливали так, будто стремились стереть его с лица земли; висевшее над горизонтом солнце проступало сквозь черный дым багряным шаром.
Император с гвардией медленно продвигался вперед, давая армии время нагнать его. От Массена прискакал ординарец: генерал Гиллер пытается обогнуть Асперн и выйти к малому мосту, чтобы разрушить его и захлопнуть капкан. Австрийская кавалерия, атаковавшая поселок с самого рассвета, расступилась, освободив дорогу большой пехотной колонне; стрелки устремились вперед пчелиным роем, выбив из Асперна французскую пехоту. Наполеон остановился, готовясь к обороне; в это время прискакал еще один гонец: огромное судно, унесенное течением, сломало большой мост. В ближайшие несколько часов подкреплений не будет.
Корпус Розенберга надвигался стеной с шипами штыков на дивизию Буде, изрядно потрепанную ядрами. Ланн послал в атаку Лассаля; при виде занесенных сабель страшная батарея в шестьдесят орудий пустилась улепетывать во весь опор, но эта передышка продлилась недолго.
Под Массена убило последнюю лошадь. Вскинув кверху шпагу, он пошел вперед во главе гренадеров, потом побежал. Выбитых из Асперна австрийцев преследовали еще с версту, пока не увидали марширующие навстречу дивизии. Выстоять против них в чистом поле было немыслимо; Массена вернулся обратно и занял оборону в поселке.
Десятки тысяч австрийцев шли плотными рядами; картечь пробивала в них бреши, но они смыкались вновь, точно волны Дуная. Пороховой дым смешался с гарью пожаров; задыхаясь, солдаты вслепую орудовали штыками; горящие балки домов обрушивались на тела, сцепившиеся в рукопашной.
С больших вязов на площади перед церковью сыпались ветки, сбитые картечью, — прямо на голову Массена. Не обращая на них внимания, маршал отдавал приказы и выслушивал донесения. Церковь и кладбище он брал и уступал уже два раза. Похоже, что снова придется отойти — лишь бы не дать неприятелю прорваться к мосту.
— Маршал Ланн приказывает вам атаковать неприятельскую кавалерию вплотную!
Бесьер дернулся так, что его лошадь взвилась на дыбы.
— Вы в своем уме, капитан? — рявкнул он на дерзкого адъютанта. — Разве так разговаривают с маршалом?
— Господин маршал, если бы я говорил с вами от своего имени, поверьте, я избрал бы иные выражения. Но мне поручено передать вам приказ.
— Приказ! Приказ! — Бесьер кипел. — Он отдает мне приказы! Атаковать вплотную! Он думает, что мы тут только фланкируем, что ли?
Капитан молчал, стиснув зубы. Он прекрасно знал, что Бесьер придет в ярость; по пути сюда у него даже мелькнула мысль: вот бы лошадь убило ядром — у него появилось бы оправдание, почему он вовремя не исполнил поручение. Давняя вражда Ланна с Бесьером ни для кого не была секретом, хотя причина ее уже забылась. Но раз сам император поставил Ланна начальником в центре и на правом фланге, субординацию надо соблюдать…
Лассаль рубился с венгерскими гусарами; дивизия Эспаня налетела галопом на пехотные каре, смяла их, несколько раз прошла сквозь ряды неприятеля и прорвалась к батарее. Там погиб генерал Фулер; генерала Эспаня разорвало ядром, когда он возвращался к Бесьеру с четырнадцатью орудиями.
Австрийская артиллерия приблизилась настолько, что снаряды достигали второй линии. Каждый раз, когда ядро со звоном ударялось о налобник меховой шапки, скрежетало по штыкам или с глухим стуком врезалось в чью-то грудь, легкое колыхание ружей пробегало по смыкающимся рядам. Ни крика, ни стона. Хорошо еще, что австрияки слишком суетятся и плохо целятся.
Ставка императора находилась в ста шагах от гвардии, оставленной в резерве. Чернышев искоса взглядывал на Бонапарта. Его круглое лицо было маской невозмутимого спокойствия, хотя не может быть, чтобы он не страдал, видя, как гибнут его лучшие солдаты.
И на старуху бывает проруха. Даже гений не смог предвидеть, что несколько жарких дней подряд в середине мая вызовут более ранний разлив Дуная из-за таяния льдов в Шварцвальде. Он торопился перейти Дунай, чтобы разбить эрцгерцога Карла на удобной большой равнине. Если бы он, напротив, подождал пару дней, уже Карлу пришлось бы ломать голову над тем, как навести мосты и переправить свое войско через реку, пока французы не истребили все припасы в столице. Впрочем, день еще не закончен, сейчас начало пятого. Только что сообщили, что мост исправлен. Подождем.
Пока кирасиры Нансути выстраивались в боевой порядок, ядра разбивали шлемы и кирасы; всадники смыкали ряды, ожидая сигнала к атаке. Солнце садилось у них за спиной, ядра летели из полумрака. Именно туда им и предстояло скакать, чтобы отбросить неприятеля подальше к наступлению ночи. "Рысью! Марш!"
В черное небо торжественно поднимались два огненных столба — это горели Асперн и Эсслинг. После грохота боя наконец-то установилась тишина, нарушаемая редкими выстрелами, — чтобы часовые не задремали. Изможденные солдаты спали, греясь от пламени пожаров. У реки шуршали лопаты: саперы возводили тет-де-пон; понтонеры связывали канаты и сколачивали брусья планками. По собранным на живую нитку мостам непрерывно шли войска: гренадеры Удино, дивизия Сент-Илера, легкая кавалерия, артиллерия, повозки с боеприпасами и провиантом. Адъютанты императора ныряли в темноту, уводя за собой очередной отряд на предназначенное ему место; палатка Наполеона стояла неподалеку, горевшая в ней масляная лампа не мешала спать.
В три часа ночи по всей линии началась канонада, заставив французов вскочить на ноги, а в четыре австрийские колонны двинулись вперед по всему фронту. Поле битвы напоминало раскрытый веер, всё полотно которого занимали австрийцы, а колонны французов были стержнями, упиравшимися в мост.
Едва рассвело, Ланн бросил в бой все свои силы; ряды австрийцев смешались, еще напор — и вот уже веер порван в клочья. Однако бегущие остановились, развернулись, построились. Белые шеренги двинулись вперед, одновременно выбрасывая ноги под барабанный ритм; впереди со знаменем выступал сам эрцгерцог Карл; его некрасивое лицо с презрительно оттопыренной нижней губой было одушевлено отвагой, он излучал ту силу, которая влечет за собой, подавляя страх. Вперед! Австрийцы ускоряют шаг; Карл втыкает знамя там, где только что были французы. Но вместо опрокинутой дивизии на них идет отряд Удино, на примкнутых штыках играет солнце. Жестокая схватка, смятение, бегство — и новая белая волна. Все адъютанты эрцгерцога убиты или ранены, но он отказывается перейти в тыл, пока не одержана победа. Пехоту сминает конница Бесьера; копыта втаптывают в грязь когда-то белые мундиры… Vive l’empereur!
…Из щеки адъютанта сочится кровь, его шляпу сбило пулей. Приказ императора маршалу Ланну: прекратить преследование неприятеля и не тратить попусту порох и ядра, пока сорок тысяч солдат Даву не переправятся через Дунай. Еще только семь часов утра, день начался неплохо.
Сильный ветер подгоняет и без того быстрое течение, взбивая высокие волны. Река уносит вывернутые с корнями деревья, стога сена, неосторожно оставленные на берегу, плоты и лодки; канаты рвутся, слишком легкие якоря не могут удержать понтонов, выбитых из середины моста. Уже семь утра! На правом берегу скопились семьдесят тысяч человек, но мост исправить невозможно…
Четыре солдата несли на плаще Сент-Илера. Он был без сознания, его левую ступню оторвало ядром. Ланн прошел вперед, чтобы занять его место. Остатки корпуса перестраивались под градом ядер и пуль.
— Ну, ну, ребята! — подбадривал Ланн своих солдат. — Неприятель не лучше, а мы не хуже, чем при Маренго! Тогда мы тоже отступали поутру, а к вечеру победа была наша!
Повсюду лежали раненые, остров Лобау превратился в большой полевой госпиталь — вернее, в анатомический театр. Вот только терзаемые тела принадлежали еще живым людям, а не покойникам. Лежён торопил коня, чтобы не слышать звериных воплей и звука пилы, вгрызающейся в кость. Перси и Ларрей калечат людей, чтобы спасти им жизнь, они жестоки из сострадания. Однако какою стальною волей надо обладать, чтобы выдержать здесь целый день! Если бы слава, манящая видом победных шествий, заставляла гоняющихся за ней проходить мимо окровавленных столов и корзин с отрубленными членами, она внушила бы отвращение к себе…
Добравшись до берега, полковник выругался. От моста, возведенного позавчера, остались одни обломки, кое-как связанные между собой, чтобы не унесло течением. Пять-шесть лодок еще держались вместе, еще дюжину отделял от них огромный прогал. Вода поднялась на восемь футов; если якорь держался крепко, канаты становились слишком коротки, и лодки уходили под воду. Понтонеры и гардемарины пытались достать их, сидя в плетеных корзинах; волны, перекатываясь через мост, накрывали их с головой, корзины закручивало, они запутывались в снастях… Лежёну сказали, что несколько человек уже утонули.
На весельных судах переправляться бессмысленно: лодки снесет к неприятелю. Перекидные мосты — утопия: течение слишком сильное. Доступен лишь путь назад: можно хотя бы переправить в лодках раненых, не заставляя их истекать кровью под кустами, пока у измученных хирургов дойдут до них руки.
"Аааа! Аааа!" Солдат орал с вытаращенными глазами, указывая рукой вверх по течению. Глянув туда, Лежён сам чуть не закричал. По самой середине реки плыла горящая водяная мельница, приближаясь со скоростью атакующего эскадрона. Должно быть, это австрийцы специально спустили ее на воду и подожгли.
Понтонеры выбирались из корзин; моряки прыгали в ялики. Им никто ничего не приказывал, но они сами поняли, что нужно делать: зацепить этот брандер канатами, цепями, поставить на якоря, чтобы он не поджег понтоны. Вот дьявол, слишком поздно, они не успеют! Течение слишком быстрое… Зацепили! Тащат сюда, чтобы пылающая махина прошла там, где снесен пролет… А вдруг она начинена порохом и взорвется?!
Гудение огня перекрыло грохот волн, разбивавшихся о понтоны. Повеяло жаром; Лежён отпрянул. Брандер прошел так близко, что теплый воздух коснулся щек. Несколько лодок загорелись; солдаты бросились их тушить. Снова раздался крик удивления, но уже без страха: по реке плыло стадо оленей.
Должно быть, наводнение выгнало их из Пратера или с затопленных островков. Вмиг сделавшись охотниками, понтонеры превратили швартовы в арканы, стараясь набросить петлю на ветвистые рога. По радостным воплям Лежён понял, что охота увенчалась успехом; не совладав с искушением, он подошел посмотреть. Солдаты связывали ноги оленю и двум ланям, вытащенным на берег; животные мелко дрожали от холода и страха. У Луи сильно забилось сердце, когда он увидел крупные слезы, катившиеся из глаз оленя. Горло стиснуло от жалости к благородному животному: олень понимает, что его ждет, и знает, что не сможет предотвратить ужасного конца. Его рога, казавшиеся столь грозными в лесу, бессильны против человека, он не спасется сам, и самки погибнут тоже. Не в силах на это смотреть, Лежён снова сел верхом и поскакал назад через страшный остров, чтобы доложить обстановку императору.
Венгерские гренадеры подошли без единого выстрела к самым французским пушкам, но тут их остановил ужасный картечный огонь. Зная, что боеприпасы у французов на исходе, эрцгерцог Карл гнал пехоту вперед. Крепкие усачи сцепились врукопашную с юными солдатами Удино; Наполеон бросил в бой гвардейскую кавалерию — не столько чтобы вырвать победу, сколько чтобы спасти армию; на Бесьера обрушились австрийские кирасиры. Французская пехота расступилась, пропустив конников, а затем принялась стрелять в упор по их преследователям. Увидев, что потери слишком велики, Карл на время оставил французов в покое, тем более что Эсслинг был захвачен.
Шел четвертый час пополудни. Молодая гвардия, стойко державшаяся весь день под ядрами, рвалась в сражение. Решившись, Наполеон приказал Мутону взять четыре батальона фузилёров и отбить Эсслинг, а Раппу с гвардейскими егерями идти на помощь Массена. По пути Раппу встретился адъютант Бесьера, спешивший с донесением к императору; узнав о том, куца он идет, адъютант указал рукой на огромную неприятельскую колонну, надвигавшуюся на Эсслинг: если вы не поддержите Мутона, его непременно разобьют. Рапп колебался: выполнить приказ или послушать голос совести? Совесть победила, он пошел на Эсслинг.
Мутон уже вел своих людей в штыковую атаку на горящую мызу, где засел венгерский батальон; генерал Гро с отрядом императорской гвардии взял штурмом кладбище; захваченные врасплох австрийцы сдавались в плен. Что с ними делать? Их слишком много; отправить в тыл под конвоем — значит ослабить свои силы, ведь каждый человек на счету, оставить здесь — слишком опасно… Пленных не брать! Семьсот человек, сложивших оружие, были заколоты среди могил.
Теперь и малый мост разбит! Разъехавшиеся понтоны цепляли баграми, связывали канатами, крепили к опорам, балкам, сколачивали планками — какое-то время мост продержится, но надо спешить, ведь это единственный путь на Лобау! Выслушав донесение, Наполеон отправил Лежёна к маршалу Ланну — спросить, сколько он сможет продержаться.
— Сойдите с коня, полковник, тут постреливают.
Ланн сидел со своими офицерами за небольшим холмиком, кругом летала картечь. Три сотни гренадеров лежали пластом или скорчившись, прикрывая голову ранцами; деревянная изгородь должна была защитить их от кавалерийских атак. Картечь выбивала из земли фонтанчики пыли.
— Помните Сарагосу? Как мы сидели в траншеях? Там приходилось еще хуже, но город всё-таки сдался…
— Император спрашивает, сколько времени вы сможете удерживать позицию.
Ланн обвел рукой поле за холмиком.
— У меня остались только эти люди, но у них больше нет патронов, и я не знаю, где их взять. Передайте императору, что мы будем держаться до последнего человека.
У малого моста толпились раненые, напирая друг на друга, чтобы поскорее перейти. Плотники отпихивали их в сторону: мост опять сорвало, и его еще не закончили восстанавливать. Наименее изувеченные цеплялись за канаты, карабкались в лодки, мешая друг другу. Раненые и брошенные лошади, привыкшие следовать за человеком, тоже лезли в эту толпу, усугубляя сумятицу. Сбитые с ног люди падали в воду, захлебывались, тонули, человеческие обрубки уносило волной, пробиться обратно на берег не было никакой возможности. Лежён похолодел: нужно немедленно переправить на остров императора! Нельзя допустить, чтобы он погиб или попал в плен!
— Vive l’empereur!
Это кричали раненые, когда Бонапарт с Бертье и Дюроком медленно шли через лесок, где разместился полевой госпиталь. Чернышев следовал за ними; Бонапарт почему-то взял с собой именно его, хотя он был моложе в чине, чем адъютанты императора и даже остальные русские волонтеры. Хотел, чтобы он увидел эту картину и сообщил о ней в донесении государю? Израненные, исстрадавшиеся, окровавленные люди, которых Бонапарт привел сюда, за тридевять земель от дома, и заставил погибать на этой чертовой реке, расступались перед ним, восклицая: "Да здравствует император!" У одного была повязка на глазах, он не мог видеть своего императора, но тоже кричал.
У моста суетился полковник Лежён, отдавая распоряжения. В этот момент, точно в греческой трагедии, показалось небольшое шествие: несколько раненых гренадеров, с одной рукой на перевязи, держали здоровыми руками носилки из Скрещенных ружей и плащей; позади ковылял раненый офицер, поддерживая голову лежавшего на носилках. По толпе пронесся шелест: "Ланн! Ланн! Это Ланн!"
Маска бесстрастия мгновенно спала с лица Наполеона. Он подбежал к носилкам и опустился перед ними на колени.
— Ланн, дружище, ты узнаешь меня? — говорил он со слезами в голосе. — Это я, Бонапарт, твой друг!
Лицо Ланна казалось восковым, он потерял много крови. Веки слегка дрогнули, серые губы прошептали:
— Прощай, я умираю…
Деревья шумели, терзаемые ветром, который гнал темные тучи, скрывая звезды и узенький серп молодой луны. Время от времени Наполеон шел справиться о Ланне, брал его холодную руку в свои ладони, поддерживал голову, когда тот просил пить. Ему рассказали, как это случилось: Ланн присел на кочку, скрестив ноги; именно туда и ударило ядро, прилетевшее из Энцерсдорфа и отскочившее от земли. Левое колено было разбито вдребезги, все сухожилия порваны, из артерии хлестала кровь; правое колено тоже пострадало, но не так сильно. Раненого перенесли на Лобау; Лоррей отнял ему левую ногу.
Десять лет назад, в Италии, они все считали себя бессмертными. Бертье, Жюно, Ланн, Массена, Ожеро… Однажды Бонапарт в шутку изображал гадалку, предсказывая им судьбу. Ланну он сказал, что его убьет пушечным ядром, тот рассмеялся: пусть попробует найти на нем живое место. К тому времени Жан был ранен уже больше тридцати раз, а Наполеон — всего один, зато серьезно, в Тулоне, эспонтоном; Эрнандес хотел отнять ему ногу, однако Шарже ее спас. На левом бедре до сих пор осталась вмятина и несколько шрамов… Ничего, даст Бог, всё образуется, Ланн будет ходить на деревяшке.
Лодка для императора была готова; в нее посадили четырнадцать гребцов, лоцмана и несколько хороших пловцов на всякий случай; Лежён пошел доложить. Нащупывая ногой землю, чтобы не наступить на раненого, и выставив вперед руки, чтобы не напороться на сук, он продвигался почти вслепую и где-то на середине пути наткнулся на кого-то, кто шел таким же образом.
— Кто здесь? — послышался знакомый хриплый голос.
— Это я, сир, я искал вас.
— Ну что, лодка готова? — это уже Бертье.
— Да, я отведу вас.
Вода с тихим хлюпаньем плескалась о берег. Император отщелкнул крышку часов, они прозвонили одиннадцать.
— Пора, — сказал он Бертье. — Диктуйте приказ об отступлении.
Гофмаршал Дюрок держал факел, пламя которого сбивало ветром; русский офицер прислонился спиной к Лежёну, чтобы тот мог опереться на него, пока, согнув колено и положив на него ташку, писал под диктовку короткие записки Массена и Бесьеру.
Лодка отчалила, ветер загасил факел. Лежён стоял на берегу, напряженно вглядываясь в темноту. Течение сильное, плеска вёсел не слышно из-за шума листвы, где-то сейчас лодка? Лишь бы ничего не случилось! Однако нужно доставить приказ.
Как это сделать безлошадному? Да еще в темноте?
В толпе солдат у малого моста Лежён заметил сапера, державшего под уздцы лошадь венгерского гусара. Луи подошел к нему.
— Кто дал тебе эту лошадь?
— Капитан минеров.
— Ты знаешь, кто я такой?
— Да, господин полковник.
— Скажи своему капитану, что я одолжил эту лошадь, чтобы исполнить поручение императора. Я верну ее завтра утром или уплачу ему двадцать пять луидоров, если лошадь убьют.
Эх, лошадь слишком приметная! Как бы не пристрелили свои, приняв за венгра…
Редкие огни биваков указывали тропинки в лесу. Выбравшись на равнину, Лежён принял влево, держа курс на тлеющее пепелище, — там должен быть Асперн.
Узкая улочка между руинами домов была загромождена повозками, зарядными ящиками, носилками; Лежён свернул в другую.
— Wer da?
— Stabsoffizier! — ответил Луи, слишком поздно поняв свою ошибку.
К часовому вышел офицер — к счастью, без факела или лампы. Отсалютовав, он вежливо спросил:
— Darf ich fragen, wie viel Uhr ist es?
— Mittemacht![64]— Лежён поворотил коня и дал ему шпоры.
Мимо него тотчас засвистели пули. Он мчался галопом к темной шевелящейся тени с горящим во мраке глазом — роще, мимо которой ехал только что; но вот и оттуда раздались выстрелы.
— Не стреляйте! Я француз!
— Какой там б… сын шляется по моим аванпостам? — рявкнул знакомый бас.
— А, это вы, генерал Легран! Скажите, где я могу найти маршала Массена? Я не знал, что вы ушли из Асперна.
— Друг мой, как вы неосторожны! — Белые лосины Леграна проступили из темноты. — Я понятия не имею, где маршал, но должен быть где-то здесь, в лесочке. Спросите там, у костров.
Лежён кружил по леску в бесплодных поисках, никто не мог его направить. Лошадь он вел теперь в поводу. Под сапогами что-то теплое — пепел от угасшего костра.
— По ногам-то не ходите!
Прямо на земле лежал человек, закутавшись в плащ; из-под полы выглянуло сердитое лицо.
— Господин маршал! Насилу я вас отыскал. — Лежён наклонился и перешел на шепот. — Я привез вам приказ об отступлении.
— Я ждал его, я готов. — Массена сел. — Бесьер предупрежден?
— Еще нет, господин маршал, я сейчас еду к нему.
— Хорошо! Ступайте и сделайте так, чтобы мост был свободен. Я иду.
Войска расположились в окрестностях Бадена, в двадцати пяти верстах от Вены. Пехота жила в больших бараках, крытых соломой, кавалерия стояла на квартирах, дворец эрцгерцога Карла отвели под госпиталь для офицеров, большие особняки — для солдат. Это была своего рода награда для армии, которая провела три дня на острове Лобау, ночуя на мху под деревьями и питаясь кониной, пока наконец не спала вода. В некоторых пехотных полках под ружьем оставалось не больше полусотни человек, в кирасирских дела обстояли не лучше. Левенштерн, раздумавший умирать и спасшийся в лодке вслед за Бонапартом, теперь разглагольствовал о том, что, если бы эрцгерцог Карл, вместо того чтобы праздновать победу, начал бы обстреливать Лобау, вся французская армия была бы разбита на глазах у императора.
Чернышев не вступал в эти разговоры. Он проводил большую часть времени в Кайзер-Эберсдорфе, где Бонапарт устроил свою штаб-квартиру, и беседовал с адъютантами Бертье. Французы — люди откровенные, они любят обсуждать сражения, в которых участвовали сами, из непринужденной болтовни можно почерпнуть немало интересного о сильных и слабых сторонах императорской армии. Очень забавно бывает читать после этого бюллетени, в которых те же самые события описаны… скажем так, с большой фантазией. Чернышев как-то заметил это в шутку Никола де Сент-Эньяну, которого знал еще по Петербургу.
— Это правда, — отвечал тот серьезно, отхлебнув из своего бокала, — но если хотите, я скажу вам, в чем разница между нашими и вашими бюллетенями.
— Весьма обяжете.
— Мы пишем бюллетени для парижских зевак и легковерных людей в Европе, но нашему императору мы всегда говорим правду. Вы же в своих рапортах скрываете правду от вашего государя, хотя в гостиных ее знают.
Александр весело рассмеялся.
"Дорогая кузина, маршал умер нынче утром от ран, полученных на поле славы. Мое горе соразмерно Вашему; я потерял самого выдающегося полководца во всей моей армии, товарища по оружию на протяжении шестнадцати лет, которого я считал своим лучшим другом".
Наполеон отложил перо и закрыл лицо руками. Четыре дня всё шло хорошо, возле Ланна дежурили четыре врача, сменяя друг друга, он как будто шел на поправку, они пару раз приятно поболтали, и вдруг — снова жар, бессвязные речи… Знаменитый доктор Франк, венское медицинское светило, смог лишь подтвердить диагноз: гангрена. Пациента уже не спасти. Он умер в пять часов утра тридцать первого мая. Какая потеря для Франции!
— Славься, — прошептал Гайдн одними губами.
Врач со священником переглянулись, но Иоганн Эльслер уже сел за фортепиано. После короткого вступления он негромко запел:
Священник боязливо покосился на раскрытое окно. У дверей дома стоит французский караул, присланный самим Наполеоном, чтобы великому композитору не нанесли никаких обид. Не дай Бог, если они поймут… Хотя, с другой стороны, что преступного в том, чтобы исполнить последнюю волю умирающего, который хочет услышать одно из самых известных своих произведений?
Лицо Гайдна было почти так же бледно, как наволочка на подушке, худые щеки отливали голубизной, верхняя губа запала. Он слушал, закрыв глаза; указательный палец правой руки, лежавшей вдоль тела, слегка покачивался из стороны в сторону, отмечая ритм.
Эльслер пел всё громче и уверенней. К третьему куплету к нему присоединился доктор.
Редкие прохожие, вскинув голову к окну во втором этаже, пугливо ускоряли шаг, однако солдаты, казалось, не обращали на музыку никакого внимания. Эльслер взял последние аккорды. Доктор пощупал пульс и отошел в сторону; священник сложил руки покойного на груди.
ЧЕРНАЯ РЕЧКА
— Бонапарт! — негромко скомандовал Лунин.
Пёс бросился вперед, в три скачка нагнал прохожего, прыгнул, толкнув передними лапами в спину, сорвал зубами шляпу с его головы и принес хозяину.
— Милостивый государь! Что это за шутки!
Лицо прохожего было красно, щеки тряслись от возмущения. Лунин уже нёс ему шляпу, отряхивая ее по пути, остановился и подал с учтивым поклоном.
— Monsieur, je vous présente toutes mes excuses![65] Видите ли, мой пёс обучен бросаться на Бонапарта. Не знаю, почему, но он принял вас за императора французов. Возможно, в вашей осанке ему почудилось нечто воинственное. Конечно, было бы удивительно встретить корсиканца в нашей глуши, однако надо быть готовыми ко всему. Надеюсь, дважды он так не ошибется. Но если вы считаете себя оскорбленным, я готов дать вам удовлетворение.
Волконский закусил нижнюю губу изнутри, чтобы не рассмеяться.
— Я принимаю ваши извинения, — пробурчал хозяин шляпы.
— Mes hommages, Monsieur[66].
Шутники с достоинством удалились, пёс трусил рядом.
Серж веселился, Мишелем же овладела досада на самого себя. Кого он обманывает? Бьет палкой по тени на стене, думая навредить тому, кто ее отбрасывает…
"Смех бесчестит больше бесчестья", — сказал Ларошфуко, однако сделать человека смешным может только его собственная глупость и трусость, а Бонапарт неглуп и не смешон. Он страшен. Можно сколько угодно рисовать на него карикатуры и рассказывать анекдоты — всё это делается от страха, от бессилия, от невозможности противопоставить нечто равноценное его дьявольскому гению. Не стоит обольщать себя тем, что с ним удастся поладить. Бонапарта породила война, без нее он существовать не сможет; пока он жив, в роковую воронку будет затягивать всё больше и больше людей — целые народы, даже нации! Но как пресечь его существование? Он счастливо избежал нескольких покушений, повлекших человеческие жертвы; находясь в самой гуще сражений, не получил ни единой царапины — не это ли знак избранности? Самое же главное в том, что он необходим стране, которая кормится войной — грабежами, контрибуциями. Порочности этого круга никто не видит или не хочет видеть, потому что всякое инакомыслие сурово пресекается: полиция и цензура совершают внутри Франции то же самое, что армия — за ее пределами! Но даже если бы критиковать его не возбранялось, кто смог бы встать с ним наравне?
Булгарин вытянулся на койке, заложив руки под голову, и обиженно уставился в плохо побеленный потолок. Пять дней гауптвахты за маленькую ошибку во фрунте! Он снова чувствовал себя кадетом, выпоротым в умывальной за чернильное пятнышко на мундире.
Цесаревич замучил своими придирками и нижних чинов, и офицеров, а ведь они не какие-нибудь зеленые рекруты или вчерашние кадеты, они фронтовики, аннинские кавалеры! Что толку добиваться ровности рядов и безупречной четкости поворотов, если это не пригодится в бою? Армия же создается не для парадов! Фаддей, например, сам признает, что не так уж хорошо умеет рубиться на саблях и весьма дурно стреляет из пистолета; если бы у него не было хороших приятелей среди прославленных на весь полк дуэлянтов, оказывавших ему свое покровительство, какой-нибудь забияка давно отправил бы его на тот свет, как граф Федор Толстой Александра Нарышкина в Або. (Корнет в очередной раз дал себе слово, что непременно будет упражняться в стрельбе, пусть даже и в свое свободное время.) Вот навыки, необходимые в сражении! Ужасно глупо тратить время на пустяки, когда егеря и драгуны из отряда Казачковского бьют в Швеции Сандельса, а воспетый Булгариным Барклай-де-Толли назначен генерал-губернатором Финляндии! Еще лучше было бы отправиться освобождать Галицию. Даже если бы там не подвернулось случая отличиться, можно было бы увидеть столько старинных, красивых городов: Лемберг, Краков, а то и в Вене побывать! Поневоле позавидуешь армии Бонапарта, обошедшей всю Европу! А ты сиди себе на Черной речке, не имея возможности даже поехать в Петербург, когда вздумается, и заботься о том, чтобы мундир в точности соответствовал новым образцам! Эх, тоска…
Пока денщик помогал ему одеваться, Денис Давыдов мурлыкал себе под нос арию из новой оперы, а потом, оглядев себя в мутное зеркало, дал денщику рубль на водку. Жизнь прекрасна! Ходят упорные слухи, что князь Багратион, произведенный в генералы от инфантерии, скоро отправится в Молдавскую армию к князю Прозоровскому вместо генерала Кутузова, назначенного военным губернатором Литвы. Как это Кульнев хорошо сказал: велика матушка Россия, в каком-нибудь ее углу да дерутся! Турка поедем бить! Уж на Дунае-то Денис своего "Егория" заслужит!
Литературно-художественное издание
Выпускающий редактор
Художник
Корректор Л. В.
Верстка
Художественное оформление и дизайн обложки
ООО "Издательство "Вече"
Адрес фактического местонахождения:
127566, г. Москва, Алтуфьевское шоссе, дом 48, корпус 1. Тел.: (499) 940-48-70 (факс: доп. 2213), (499) 940-48-71.
Почтовый адрес: 129337, г. Москва, а/я 63.
Юридический адрес: 129110, г. Москва, пер. Банный, дом 6, помещение 3, комната 1/1.
E-mail: veche@veche.ru http://www.veche.ru
Подписано в печать 11.05.2022. Формат 84 х 108 */32. Гарнитура "Times". Печать офсетная. Бумага типографская. Печ. л. 12. Тираж 1500 экз. Заказ № 1097.
Отпечатано в Обществе с ограниченной ответственностью "Рыбинский Дом печати" 152901, г. Рыбинск, ул. Чкалова, 8. e-mail: printing@r-d-p.ru р-д-п. рф