Сила Слова в Древней Ирландии. Магия друидов

fb2

Работа представляет собой первую часть задуманного автором «триптиха» – анализа Силы Слова в Древней Ирландии в трех разных аспектах: в магических практиках друидов, которые унаследовали они от мифических Племен Богини Дану, в хвале и/или хуле придворного поэта, который не только создает комплекс «бессмертной славы», но и жестоко наказывает неправого правителя, в устах опирающегося на поддержку христианского Бога святого, способного и проклясть короля, и оградиться от сил зла особым магическим текстом-броней.

Первая часть исследования целиком посвящена описаниям применения друидами Древней Ирландии своих магических «умений». При этом автор постоянно помнит о том, что анализируемые им ситуации – это лишь фрагменты из средневековых текстов, которые могут и не опираться на реальные языческие практики древних жрецов. В работе проводится сопоставление изображенных в ирландских саговых нарративах жрецов-друидов с описанными древними авторами друидами Галлии, а также библейскими и античными жрецами и прорицателями. Особое внимание уделено как собственно магическим текстам, приведенным в оригиналах и предположительных переводах, так и обозначениям в древнеирландском языке магии вообще и друидической магии – в частности.

Книга может быть интересна филологам, историкам, а также всем, кто интересуется древними кельтами и словесной магией в целом.

В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

Эпохи. Средние века. Исследования

Рецензенты:

д. ф.н., профессор С.Ю. Неклюдов

д. ф.н., профессор О.А. Смирницкая

© Т.А. Михайлова, текст, 2021

© Оригинал-макет, оформление. Издательская группа «Альма Матер», 2022

От автора

Настоящее издание в начале работы над темой «Сила слова в Древней Ирландии» представлялось как всего лишь небольшой вводный раздел к настоящему исследованию. А настоящим исследованием я мысленно называла описание применения магических словесных практик как поэтами-филидами, так и клириками. Поэты восхваляли королей, но чаще сочиняли и исполняли против них знаменитые песни-поношения, от которых на лице возникали «волдыри позора». Все это в общем имеет длинную и обильную историю изучения. Что же до клириков, то и они по отношению к королям бывали беспощадны, проклинали их, а псалмы в их устах могли превращаться в грозное оружие, лишающее короля и славы, и потомства. Но при этом могли сочинять клирики (для себя!) особые оградительные поэмы-лорики (букв.: броню). Не брезговали они и языческими заговорами, немного переиначивая их на народно-христианский лад. Это все тоже в общем описано. Но, приступив к постройке своего здания, я поняла, что в его схеме не хватает как бы фундамента. Так, вдруг вообще стало неясно, что такое магия, чем она отличается, например, от «обычного» знания каких-то тайн природы. Что такое магическое вербальное действие, говоря условно, – заговор? Далее, стало уже совсем непонятно, откуда древнеирландские поэты могли взять свои тайные пагубные ремесла и наследниками кого оказались ирландские клирики.

И вот тут сами собой возникли друиды, которые в древнеирландских сагах и даже анналах присутствуют постоянно, но как-то как бы и ненавязчиво. Как фон. Мы все прекрасно понимаем, что изображенные средневековым компилятором конфликты и сюжетные развороты, в которых фигурируют друиды, далеки от того, чтобы описывать историю Древней Ирландии «на самом деле». Конечно, что-то очень осторожно можно было бы попытаться реконструировать, сопоставляя собственно тексты с реликтами материальной культуры давних времен, особенно – предположительных храмовых построек. И такие исследования тоже есть, но оставим этот аспект профессиональным археологам. Наше же оружие – анализ текстов, их «зеркальная зачистка» и обнаружение как сюжетных схем, так и, что самое главное, Слов, при помощи которых в этих текстах описывается Магия. Метод контекстуального анализа помогает выявить основные, ключевые концепты и самого магического действия, показать его цели, его методы, его как бы внутреннюю форму. На уровне этимологическом выявляется осмысление языком собственно описываемого действия: про-видение, пред-речение, рас-пев и так далее.

Сочетания «сила слова», «магия друидов» и даже «Древняя Ирландия» – все это звучит очень заманчиво и романтично. Но никакой романтики, как я надеюсь, в моей книге о друидических заклинаниях нет: это скрупулезный и местами довольно занудный анализ средневековых текстов, в которых описаны случаи применения магического слова как друидами, так и их предшественниками – Племенами Богини Дану. И, конечно же, описываются используемые при этом лексемы, как древнеирландские, так и заимствованные из латыни. Иными словами – я пыталась не реконструировать то, что было в дохристианской Ирландии, а восстановить – как это все изображалось монахами-компиляторами, которые вроде бы должны были быть врагами друидов как носителей языческих верований. С некоторым удивлением я обнаружила, что это не совсем так… В общем, появились новые вопросы, на которые я попыталась дать ответы.

Что же до рассказа об ирландских поэтах-филидах, а заодно и бардах, о святых и их проклятиях и их оберегах, то все это остается для меня в самых ближайших планах. И тут – все гораздо понятнее и проще, по крайней мере, сейчас мне пока так кажется. Или, точнее, пока мне кажется так. Сейчас…

Глава 1

Введение. Что такое магия вообще и заговор в частности

Обращаясь к очерку магических вербальных практик в Древней Ирландии, мы должны будем в первую очередь постараться понять, что в самых общих чертах мы под «магией» понимаем. Причем – как понимаем это мы сами и как понимали это носители традиции, с одной стороны, и фиксаторы этой традиции – с другой. И более того – как понимали «магию» носители традиции более поздней, с одной стороны, и те, кто занимался относительно сходными явлениями в других культурах, с другой. Причем, скорее именно фиксаторы ирландской традиции и должны будут в первую очередь находиться в центре нашего внимания. Ведь доподлинно узнать то, что «было на самом деле» и действительно ли, например, король лишился рассудка из-за проклятия святого или по какой-то иной, более рациональной причине, или, например, над кораблями сыновей Миля поднялся ветер так, что они не могли пристать к берегу, из-за заклинаний друидов или просто потому, что изменилось атмосферное давление, а с ним – направление ветра. На эти вопросы мы ответа не получим. Но мы и не стремимся их получить. Мы их даже задавать не станем.

Главная наша задача – не только сейчас, но и в целом, причем не только наша – составить своего рода обобщающую схему, охватывающую все возможные формы бытования вербальных магических практик, показать, как фиксируются они в текстах, выработать особую систему бинарных оппозиций, при помощи которых они могут быть описаны и сгруппированы, и затем вычленить то, что мы в рабочем порядке называем действенными составляющими.

Сказанное применимо, конечно, не только к Древней Ирландии и ее рецепции в других культурах и в более позднее время. Обращение к сопоставительному материалу в данном случае представляется одним из обязательных условий. Причем не только в качестве возможных типологических сближений, а следовательно, и прояснений проблемы, но и в качестве материала, который в ходе культурных контактов мог оказать на культуру раннего Средневековья Ирландии непосредственное влияние. Мы имеем в виду, во‑первых, культуру античную, точнее – позднюю римскую, а во‑вторых – традицию раннего христианства, воспринятую в Ирландии относительно рано (как принято считать, уже в конце IV в.), но иногда понятую довольно специфически этносом-реципиентом, имеющим собственную давнюю традицию духовной культуры.

Изучение словесной магии в качестве основного объекта функционирования имеет в первую очередь текст, но также особые способы бытования этого текста как на уровне фабульном (описание произнесения, например, друидического прорицания), так и на уровне рукописном, а возможно – и устном. Если мы обратимся к более изученной русской словесной магии, то в первую очередь должны будем назвать основной объект ее изучения – заговор, хотя понятие это, как мы увидим, во многом условно и далеко не однозначно (безусловно, сказанное справедливо и по отношению к традиции западной, да и ко многим другим). При изучении заговорной традиции на первый план, как правило, выдвигается собственно заговорный текст. Именно этот элемент заговорной традиции оказывается наиболее доступным для собирания, изучения, воспроизведения, описания, перевода на другие языки и так далее. Естественно, исследователь каждый раз понимает, что записанный или воспроизведенный им текст одновременно – интересен как объект изучения, но при этом практически безопасен и недейственен, поскольку лишен какой-то важной составляющей. Естественно, представитель другой отрасли науки, биолог, например, не ограничивается фотографиями изучаемых объектов. Почему же в данном случае фольклорист поступает иначе – наверное, по той причине, что заговор как действенная сила вообще в качестве объекта научного описания невоспроизводим и несовместим с самой идеей его научного анализа. Анализу доступны лишь отдельные его элементы, из которых собственно текстовая составляющая, наверное, действительно представляет наибольший интерес. Более того – само слово, обозначающее этот жанр, во многих языках связано этимологически с глаголами говорения, произнесения, распевания, хотя есть и исключения, и их немало. Исключения в основном касаются прагматики заговорного текста. То есть существуют традиции (в основном – не фольклорные), в которых описаны разного рода магические тексты и техники их исполнения, а также – маркируется социальный феномен практик подобного рода, при котором на первый план выдвигается не сам факт «говорения», а результат. Так, например, на уровне этимологическом происхождение названия древнеисландской хулительной поэзии нид níð, не совсем ясно, во внеконтекстных употреблениях лексема означает «гнев, оскорбление, вражда» и, безусловно, соотносится с готск. neiþ ‘ненависть, зависть’, а также – др. ирл. níth «битва, сражение, гнев» (см. [De Vries 1962: 409]), что неизбежно должно проецироваться и на традицию его описания в исландских сагах, и на его последующий анализ уже в традиции исследовательской. То есть, как мы понимаем, в данном случае терминологический (то есть – контекстно обусловленный) акцент этимона направлен на обозначение скорее гнева и вражды как мотивирующих элементов сложения текста как такового или, как пишет И. Г. Матюшина, это «позволяет определить если не точное значение древнеисландского слова, то по крайней мере область его референции» [Матюшина 1994: 47].

Древнеирландский магический поэтический текст, который традиционно исполнял поэт против короля при условии, что король отказывал ему в даре, довольно близкий к исландскому ниду функционально, назывался áer, букв. – «укол, острие». В данном случае этимология термина отчасти диктует и его прагматику как действия, и если в традиции исландской оказывается важным скорее вред, возникающий в результате произнесенного (и сочиненного) поэтического текста, в Ирландии в центре кодирования концепта на языковом уровне стоял способ нанесения этого вреда (отметим – также при помощи произнесения и сочинения поэтического текста). Причем – профессионалом. Обычно тексты и практики такого рода (т. е. эзотерические, поэтические, профессиональные) не принято включать в заговорную традицию в узком смысле этого слова, однако мы полагаем все же возможным рассматривать их именно в аспекте «заговорном» и, более того, включать их в схемы, типологически обобщающие разного рода образцы бесконтактного (в широком смысле слова) воздействия.

Естественно, собственно текст в заговоре далеко не всегда составляет наиболее важный его элемент и часто совершенно справедливо отмечается важность невербального элемента, являющегося неотъемлемой составляющей заговора, но обычно – как сопутствующего действия (ср., например, определение А. Л. Топоркова: «Заговор – фольклорный текст магического характера и обряд его произнесения» [Топорков 1995: 105].

С чем-то подобным мы встречаемся и в Ирландии. Интересный пример сочетания текста и обряда представляет собой, например, описание сочинения и исполнения особого вида вредоносной хулы против короля, относящееся к средневековой ирландской традиции. Описание этой сложнейшей процедуры «глам дикинн» (glam dicinn) сохранилось в одном из поздних бардических трактатов в «Книге Баллимота» (XIV в.):

Вот песнь и то, как следует исполнять глам дикинн: требуется сначала голодать на земле короля, против которого будет исполнена песнь, и затем, собрав вместе тридцать воинов, тридцать епископов и тридцать филидов, следует составить песнь-насмешку. Затем филид должен отправиться в путь вместе с другими поэтами, ранги которых – фохлок, мак фурмид, досс, кана, кли, анрад, оллам. Оллам идет впереди всех, и к заходу солнца он должен подняться на холм на границе семи земель. И тогда каждый пусть обратится к одной из них, а оллам – к земле того короля, против которого исполняется песнь поношения. Все они должны повернуться спиной к кусту боярышника, растущему на вершине этого холма. Когда подует северный ветер, каждый, взяв в руку камень, а в другую ветку с того куста, пусть исполнит по одной строфе из глам дикинн. Оллам должен запеть первым, другие за ним по порядку. И потом каждый должен положить камень и ветку возле корней куста. И если они были неправы, земля разверзнется и поглотит их, а если неправ был тот король, то земля поглотит его вместе с его женой, его сыном, его лошадью, его оружием, его доспехами и его собакой. Глам мак фурмида будет против собаки, глам фохлока – против доспехов, глам досса – против оружия, глам кана – против жены, глам кли – против сына, глам анрада – против страны, а глам оллама – против самого короля [Windisch 1887: 96–97].

Растительный код обряда, то есть его связь с деревом и одновременно землей, присутствует и в описаниях исландского нида. В исландских законах, согласно которым исполнение и сочинение нида было запрещено, упоминаются такие понятия, как «древесный нид», палочка с вырезанным текстом, а также – «нид-жердь». Наиболее известный пример нида-жерди содержится в «Саге об Эгиле», герой которой сочинил против норвежского короля Эйрика Кровавая Секира несколько хулительных стихов, а когда последний объявил поэта вне закона:

взял орешниковую жердь, взобрался с ней на скалистый мыс, обращенный к материку, насадил на нее лошадиный череп и произнес заклятье: Я воздвигаю здесь эту нид-жердь и посылаю этот нид Эйрику конунгу и его жене Гуннхильд, – он повернул лошадиный череп к материку – посылаю я этот нид духам-покровителям страны, которые населяют эту страну, чтобы они все блуждали без дороги и не нашли покоя, пока не изгонят конунга Эйрика и Гунхильд из страны. Затем он всадил жердь в расщелину скалы и оставил ее стоять; он повернул и лошадиный череп в сторону материка и вырезал рунами на жерди все заклятье, которое он сказал. Вскоре после этого, как рассказывается в саге, Эйрик и Гуннхильд действительно были вынуждены бежать из Норвегии в Нортумбрию, а Новегией стал править Хакон Добрый. Это случилось в 947 г. [Матюшина 1994: 8].

Обращает на себя внимание тот факт, что и компилятор саги об Эгиле Склагриммсоне, и отчасти сама исследовательница И. Г. Матюшина, глубоко погруженная в изучаемую ею традицию, склонны скорее воспринимать описанное как достоверный факт, однако, как мне кажется, необходимость Эйрика бежать из Норвегии могла иметь и какие-то иные причины. Хотя, кто знает?

На внешнем уровне этот «магический ритуал» может быть сопоставлен с деянием Кухулина, совершенным им в начале похода коннахтов против уладов (в саге «Похищение быка из Куальнге»):

Там вошел Кухулин в лес, ступил с колесницы на землю и с одного удара по стволу и ветвям срубил шест с четырьмя сучьями. Заострил он его и обжег и, написав сбоку письмена на огаме, метнул рукой с колесницы, да так, что две трети его ушли в землю. /…/ Бросился (на юношей) Кухулин и, срубив всем четверым головы, насадил каждую на сук[1] [Михайлова, Шкунаев 1985: 142].

Описанное действие, представленное компилятором лишь как образец силы и военной доблести уладского героя, содержит, однако, элемент магического ритуала, в саге никак не маркированный: срубание дерева, втыкание его в землю и нанесение на нем огамических символов, которые в период фиксации текста уже не только не употреблялись для письма, но не всегда были понятны и прочно ассоциировались с языческой магией. Мы никогда не узнаем, что именно написал Кухулин огамом на стволе дерева, но прагматика как текста, так и самого ритуала для компилятора скорее понятна: это действие было призвано задержать армию Айлиля и Медб у переправы через брод. Как интерпретирует все это уладский герой Фергус:

Лежит теперь заклятье на ирландцах, ибо не ступить им на дно брода, доколе один из них не вырвет рукой этот ствол так же, как был он поставлен [Михайлова, Шкунаев 1985: 145].

Данный эпизод в контексте повествования оказывается подкрепленным предшествующим ему эпизодом, в ходе которого Кухулин, преследуя ту же цель (задержать войска противника), совершает действие отчасти сходное, но не совсем:

Кухулин направился к лесу и одним ударом срубил молодое деревце дуба у самого основания. Стоя на одной ноге и прикрыв один глаз[2], связал он его одной рукой в кольцо и, начертав письмена на огаме, водрузил на острый верх камня в Ард Куиллен [Михайлова, Шкунаев 1985: 137].

Как отмечает Дорис Эдель в обширном исследовании «Похищение – изнутри», «Кухулин знаком с огамом и использует его для надписи на объекте, вполне обыденном. /…/ Деревянное кольцо, в оригинале – iderchomail, использовалось для укрощения лошадей и скота» [Edel 2015: 27]. Ее интересное замечание позволяет сделать вывод, что в первом случае для остановки войска коннахтов уладский герой использовал лишь магический текст, не сопровождая его сложным ритуалом с шестом и насаженными на его сучья отрубленными головами (вспомним нид-жердь исландского Эгиля). Более того, как можно понять из последующего контекста, механизм задержки войска в данном случае состоит лишь в том, что, как написано огамом и как прочтено было Фергусом, который сам будучи из уладов, как мы понимаем, знал огамические знаки, надпись на кольце в данном случае имеет характер чисто информативный. Кухулин «заклинает» армию, которая не может двинуться дальше, пока кто-то не повторит это же действие, то есть – не срубит ствол дуба и не согнет его в кольцо. Причем одним ударом и стоя на одной ноге. Кухулин как бы всего лишь дистантно демонстрирует противнику свою ловкость и силу. Но так ли это? Скорее всего, не совсем так, и в данном случае огамический текст, пусть и нанесенный на обычную стреногу для скота и лошадей, оказывается не просто «объявлением», несущим информацию, но, будучи исполненным в несколько необычных условиях, превращается в своего рода зарок-гейс двигаться дальше. Не случаен и выбор объекта: скрученный в кольцо ствол дерева, призванный сдерживать движение животного, в данном случае метонимически должен был и сдерживать продвижение армии. И я полагаю, как это ни странно, что именно так мог рассматривать этот эпизод и компилятор лейнстерской версии «Похищения», для которого, как я уже отмечала, огамическое письмо ассоциировалось с магией. Причем огамические знаки в данном случае исполняют как бы двойную функцию: несут информацию как знаки собственно письма, но при этом имеют свойство «налагания запрета», подобно руническим символам[3].

При этом и акт сворачивания дуба в кольцо, и надевание кольца на стоящий вертикально камень, а уж тем более – срубание шеста и надевание на него отрубленных голов, подобно шесту Эгиля с лошадиным черепом, – все это и вне текстовой составляющей получало, безусловно, в глазах фиксатора традиции значение символическое, иными словами – составляло часть магического обряда или заговора в самом широком смысле этого слова (или понятия).

В то же время, как мы полагаем, собственно текст заговора иногда может вообще практически сводиться к нулю, и при этом на первый план выдвигается магическое действие. Более того, существуют другие примеры, противоположные, то есть вообще и не предполагающие наличие вербального элемента. Мы имеем в виду ситуации, когда при сохранении знаковой природы обряда вербальный элемент в нем вообще отсутствует. Например, в ирландской традиции клирик мог поднять свой жезл и позвонить в колокольчик, закрепленный на его конце, даже сам поднятый жезл, согласно традиции, мог иметь особую силу. Этот жест и этот сигнал означали проклятие королю, поскольку, видимо, отсылали к погребальной обрядности. Другой пример – по радио мне случилось слушать интервью с современным «магом», который сказал, что часто к нему обращаются оставленные жены нуворишей, которые просят, чтобы изменник потерял все, что имеет, заболел, погиб и т. п. «Не стоит обращаться за этим ко мне, – сказал маг, – вы сами можете это сделать: заройте в землю его фотографию, пожелав при этом всего, что хотите, и все это сбудется». Видимо, в данном случае реализуется та же символика погребения. Предположительно, в описанных примерах на первый план вынесен обряд, а предметы, которыми оперирует исполнитель, – в общем скорее вторичны. Так, позвонить можно и не в особый колокол, а например, связкой ключей – это распространенный в городской среде оберег от нечистой силы и от сглаза. Существует, например, распространенное поверье – завязывание узелков на одежде мужчины делается с целью вызывания импотенции. Можно ли считать феномены подобного бесконтактного воздействия на человека и природу, в которых сведен к минимуму собственно текстовый элемент, заговорами?

Но еще раз оговоримся о том, что вообще можно понимать под заговором. Под заговором в данном случае мы понимаем в самом широком смысле – любой «магический текст» или магическое действие, имеющее также «текстовый характер», призванный бесконтактно воздействовать на объект (одушевленный или нет), не адресуясь к непосредственному рецепторному прямому каналу (поэтому, естественно, нельзя считать заговором ни приказ, ни просьбу, ни также нажатие кнопки «пуск» и проч., ни, например, расстреливание грозовой тучи). Понятие «прямого канала» в данном случае условно и оставляет широкое поле для разного рода фантастических измышлений, т. к. ряд действий и словесных актов современного «цивилизованного» человека может быть интерпретирован как магия условным «дикарем». Важнее – «магическое» воздействие, которое я для себя определяю следующим образом (рабочее определение возникло в ходе попыток объяснить веру в банши в Ирландии и особенность феномена предречения смерти). Представим, что в наше время в городском фольклоре появляется зловещая фигура-призрак – человек в белом халате, встреча с которым предвещает смерть, или сконструируем «поверье» – если у подъезда вдруг появляется белая машина с красным крестом, кто-то из живущих в доме скоро умрет. В каком случае возможно возникновение подобного «поверья»? Видимо, при условии, если реальное лечение больных будет осуществляться каким-то иным способом или хотя бы если врачи и их машины утратят свой маркированный белый цвет. В таком случае причинно-следственные связи окажутся разорванными и потеряют изначальную рациональность. То есть для перехода от реального описания событий с естественными причинно-следственными связями к тому, что может быть названо быличкой или народным поверьем, должна произойти своеобразная каузативная синкопа, т. е. ход событий должен быть разорван, а на месте разрыва должно быть вставлено некое «мистическое» объяснение. Так, в нашем случае мы должны включать в список анализируемых феноменов все случаи намеренного воздействия при помощи семиотически маркированных слов, действий и объектов на человека, его здоровье, на природу и даже на развитие событий, то есть – судьбу.

Как справедливо писал о русских заговорах А. Л. Топорков, «заговоры находятся на пересечении сфер церковно-христианского и фольклорного знания. Совокупность заговорно-магических текстов можно представить как некий континуум. На одном из его полюсов находятся канонические и неканонические молитвы, а на другом – фольклорно-языческие и «черные» заговоры и заклинательные формулы» [Топорков 2005: 9]. И как верно пишет он дальше – традиция в целом и состоит из градации данных непоследовательных переходов. Однако, как мне кажется, он не учитывает такой важный момент, как – агенс заговорного текста. Иными словами – важным представляется не только как оформлен и из чего состоит текст, условно называемый нами заговорным, но и то, кто и при каких условиях его произносит (или даже – сочиняет?).

Уместно при этом выделить разных участников действия, которые разграничиваются не только по принципу субъекта и объекта воздействия, но и по принципу профанности или приобщенности к сакрализованному знанию.

Например: «заговор» – Елочка, зажгись! – по-разному оценивается разными участниками ритуала и, предположительно, дети, которым ритуал адресован, воспринимают данный текст действительно как магический, а иными словами – мысленно синкопируют акт коллективного произнесения «заговора» и как бы порожденное им действие – зажигание гирлянды лампочек на елке. Причем, как можно домыслить, адресатом «магического» императива в данном случае оказывается и сама елочка, и некие аморфные высшие силы, стоящие за всем этим и управляющие процессом. Но такими же детьми могут быть названы и взрослые исполнители, практикующие заговорную традицию, которые тоже просто не умеют увидеть провод, розетку и выключатель?

На самом деле, как мне кажется, ситуация в данном случае предстает как еще более сложная, поскольку объектами нашего рассмотрения оказываются одновременно и явления, которые условно можно назвать чудесными, магическими (как результатив), то есть такими, каузация которых предстает как синкопированная, и наблюдатели данных явлений, особым образом подготовленные к данному синкопированию, иными словами – уже заранее настроенные на ожидание и описание того, что может быть названо чудесным. Как пишет автор статьи «Феномен чуда в эпоху древности и Средневековья»:

Воспринимались ли подобные истории современниками как чудеса? Ведь реальность богов и возможность контакта с иным миром не вызывали сомнений, а стиль произведений указывает, что он был порожден, скорее всего, потребностью в занимательной литературе, где преобладало стремление развлечь читателя. Так что же, для людей древности и Средневековья в подобных историях не было ничего чудесного? Такой вывод справедлив лишь отчасти, так как граница между реальным, т. е. обычным и чудесным, т. е. необычным была условной, ибо необычное было возможно и даже вероятно [Архипова, Селиванов 2007: 3].

Авторы этих строк, как мне кажется, не совсем понимают, что в своих логических рассуждениях заходят практически в тупик, выбраться из которого можно, лишь развернувшись на 180 градусов. Необычное было возможно, пишут они, но необычное – с нашей, условно говоря, рациональной точки зрения! «Реальное необычное», в существовании которого адресат не сомневается, практически сразу перестает быть необычным, а может быть назван скорее чем-то малоизвестным, экзотическим, о чем можно не знать, но верить в существование данного феномена можно с легкостью. Точнее, как верно отметили они суть явления, возможность существования каких-то процессов, которые не могут найти рационального объяснения, воспринималась человеком Средневековья с гораздо большей готовностью, чем в наше время. Кроме того, как также верно отметили составители книги, рассказы о «чудесном» отчасти удовлетворяли потребность человека в «занимательном» (вспомним, как бывают популярны «страшные рассказы» в среде детей и подростков). Но проведенная мною параллель – это лишь параллель, и намеченные элементы сходства о тождестве явлений еще не говорят.

Мы рассмотрели уже несколько типов, точнее – два магического воздействия на индивидуума или коллектив (вербальный и невербальный), но в обоих случаях и речевое действие, и обряд имели знаковую природу и предположительно именно так и создавались. Но возможен третий случай – использование с такими же целями текста или обряда, который изначально имеет иную прагматику. Мы можем вспомнить также использование в качестве «заговорных», как правило, поэтических текстов, имеющих иное изначальное происхождение («Жди меня» Симонова, «Лили Марлен»[4] и проч.). Мы полагаем, что подобные случаи носят характер скорее маргинальный, однако считаем их достаточно важными, т. к. в них проявляется в более открытой форме то, что в традиционном вербально-обрядном заговоре оказывается часто скрыто, – воля или вера.

Но вернемся к дефиниции заговора как основного «ключевого» понятия вербальной магии в целом. Определение заговора Н. И. Толстого: «Заговор, как правило, не просто фольклорный текст, но и определенное действие определенного деятеля с определенными предметами» [Толстой 1995: 447] – подкрепленное и подтвержденное многочисленными уже приведенными выше примерами, дает возможность для широкой трактовки понятия «заговор» в целом и для перестановки акцентов с вербального элемента, на – невербальный.

Я предлагаю здесь выделить два субтипа «невербального заговора» —

а. изготовление «магического предмета» (например – кость куриной ноги, обмотанная черной шерстяной ниткой, как средство поссорить супругов, называемое в русской традиции обычно «подкладом»[5]или – подмешивание в пищу возлюбленного выделений влюбленной девушки с целью вызвать в нем ответную страсть, заговоренные иголки и так далее). В ирландской народной традиции, например, практикуется высушивание заячьего хвоста и его последующее хранение на теле (считается, что вместе с потом и частичками кожи заклинателя он впитывает его силу), в результате чего получается магический предмет, который одновременно должен принести удачу на охоте и оградить обладателя от случайной раны или перелома, им же останавливают кровь[6].

Другой пример – камень, принесенный со дна источника, вода которого считается целебной, такие камни хранили в доме и время от времени прикладывали к глазам – они лечили катаракту и другие заболевания глаз, причем камень этот оборачивался тряпками так, что получалось условно антропоморфное изображение, а сам камень находился у этой фигурки в голове. Видимо, сюда же следует отнести изготовление магических фигурок, в которые втыкали острия, причем не всегда с целью нанесения вреда, иногда – при любовной магии.

В ирландском фольклоре таким магическим объектам иногда давали обобщенное название – piseóg (от англ. букв. «кусочек», слово может также употребляться в значении «суеверие, примета»), причем эти объекты, во‑первых, всегда имели исключительно злонамеренный смысл, а во‑вторых, что интересно, не всегда изготовлялись с такой целью (в отличие от подкладов). «Пишогом» мог оказаться и камень странной формы, найденный на дороге, и кусок дерева со дна моря или озера, где, согласно поверьям, могли обитать русалки или водяные чудовища, сорока, регулярно появляющаяся на поле во время уборки урожая, или даже ребенок, рождение которого вызывает в семье череду неудач[7]. Конечно, данная тема заслуживает особого исследования, причем в широком контексте традиции нанесения порчи, известной практически у всех народов[8]. Однако, как мне кажется, в рамки темы «словесной магии», причем – словесной магии в Древней Ирландии, этот объект может быть помещен лишь искусственно или опосредованно, поскольку, что само по себе интересно, для средневековой ирландской нарративной традиции данная тема актуальной не является. И, как кажется, это имеет свое объяснение: для ирландской традиции было характерно скорее понимание словесной магии как результата деятельности профессионала (филида, друида, барда, даже священника), тогда как изготовление «пишогов» или тем более нахождение и обнаружение их среди обыденных объектов (а точнее – квалификация в качестве таковых вполне рядовых предметов), относится к народным суевериям в целом.

б. Нанесение текста на определенный предмет (амулеты, таблички с проклятиями, русские «наузы», рукописи Писания, рунические надписи и проч.). В последних случаях собственно текст выступает опосредованно и не может быть в своей интерпретации оторван от «определенного предмета», однако мы не уверены в том, что в данном случае текст, нанесенный на специальный объект, функционально идентичен тексту устному, который содержится в устном заговоре. Более того, письменный текст может представлять собой в момент его нанесения также своего рода элемент обряда. С одной стороны – текст становится частью магического рисунка, он может быть даже принципиально не дешифруем, по крайней мере – для непосвященных, он может представлять собой образцы особой письменности и проч., которая представляет собой, предположительно, не столько письменность в нашем понимании слова – как условное воспроизведение морфологии и фонетики, сколько как письмо на более ранней его стадии – иероглифической и пиктографической. И, таким образом, обычные буквы и знаки письма превращаются в своего рода пиктограммы. Примеры здесь очень многочисленны и разнообразны К ним относятся «характерес» эллинистической культуры (из греч. табличек), рисунки, имеющие канонизированное иконическое значение, рунические камни и палочки и так далее. Для ранней ирландской традиции, например, к магическим объектам такого типа может быть отнесен огамический камень с непонятными рисунками и янтарное яйцо, имеющее репутацию оберега, на котором нанесены огамические знаки, прочесть которые можно лишь условно, так как нельзя сказать, какой именно знак является исходным. В Корпусе Макалистера (надпись № 53 [CIIC: 57] дается условное чтение ATUCMLU и отмечается, что этот предмет долгое время хранился в роду О’Конноров, причем в функции амулета, излечивающего болезни глаз. Мы не можем сказать: был ли этот артефакт изначально изготовлен как амулет, или сам факт уже не понимаемой криптограммы заставил воспринимать его именно так, но очевидно, что нанесенные на его поверхности знаки и не были предназначены для фонетического письма.

К объекту такого типа можно отнести также огамические знаки на плоском камне кольцевидной формы (амулет, найденный на груди трупа в Шотландии, см. [Forsyth 1995: 683])[9].

С другой стороны, во время изготовления подобного предмета может акцентироваться акт нанесения текста – в греческих магических папирусах, например, описан обряд любовной ворожбы, который состоит в том, что следует изготовить особым образом «магические» чернила, затем на листе лотоса написать ими имя возлюбленной, слизать и проглотить надпись с листа, а затем съесть сам лист (см. в данном случае классическое исследование [Don Skemer 2006]).

На принципиально текстовых заговорах особого типа, т. е. на предметах с текстом мы хотели бы сейчас остановиться подробнее.

Разные культуры ориентированы на разное текстопроизведение и на разные практики использования текста в магии. Наше время, условия полной грамотности, лишает письменный текст эзотерического флера, однако существуют такие узкие культурные феномены, когда текст письменный уже понятен многим, но все же еще не полностью профанизирован. Ярким примером могут служить магические таблички поздней античной культуры.

Магические таблички с заклятиями существовали в античном мире начиная, по меньшей мере, с V в. до н. э. Возникнув впервые в Древней Греции, они распространились по всему Средиземноморью: несколько табличек было обнаружено и на территории России, в Ольвии. К концу I в.н. э. их присутствие отмечено даже в самых отдаленных окраинах Римской империи – Германии и Британии.

Материалом для таких табличек служил, как правило, свинец. Говоря об использовании свинца, исследователи отмечают два аспекта: во‑первых, свинец был удобным материалом для письма: этот мягкий металл поддается холодной ковке, и на нем легко писать. Во-вторых, свинец в античной натурфилософии считался металлом Сатурна, он ассоциировался с загробным миром и смертью; надпись на нем могла сделать врага столь же холодным и неподвижным, как свинец [Tupet 1976, 43]. Другой материал встречается исключительно редко: в корпусе О. Одоллана упоминаются четыре таблички из талька, 11 – из глины, одна оловянная, две медные, две золотые, одна мраморная [Кагаров 1918, 12].

Слово defixio, которым обозначаются эти таблички, происходит от латинского глагола defigere – ‘втыкать, протыкать’. Часто такие таблички скреплялись гвоздем, который сам по себе имел магическое значение: иногда на нем также фигурировали различные надписи и изображения [Кагаров 1918: 13–16; Tupet 1976: 37–39]. Иногда несколько табличек скреплялись одним гвоздем; могло быть и несколько гвоздей в одной табличке [Faraone 1991: 22].

Сам акт протыкания таблички достаточно интересен и, как нам кажется, требует дальнейшего анализа. Отметим пока лишь некоторые моменты. Так, предположительно, изначально в данном случае возникал ритуализованный акт протыкания не столько текста, сколько символического изображения желаемой «жертвы» (ср. наскальные рисунки бизонов, проткнутых копьями и проч.). Данная идея закрепилась за лат. глаголом de-figo, de-fixum, имеющим в качестве исходного значение ‘пронзать, закреплять’. В дальнейшем произошел не только семантический сдвиг, но и частичное слияние с паронимически близким глаголом de-ficio, de-fectum ‘лишать, изменять, откладывать и пр.’, что привело к появлению таких поздних форм, как de-fictus ‘проклят’ и de-fico ‘проклинаю’, ср. в надписях из Британии:

Titus Egnatius Tyrannus defictus estet Publius Cicereius defictu sest [Collingwood, Wright 1965: 3] – Титус Игнатиус Тираннус проклят и Публиус Цицериус проклят.

Ср. также относительно длинный текст проклятия из Британии (найден на территории Лондона, Телеграф-стрит, в 1934 г.), содержащий перечисление частей тела, включающих в себя «память» и «речь», и кроме того – проткнутый семь раз ногтями:

Tretia(m) Maria(m) deficto et illeus uita(m) et me(n)temet memoriam [e]t iocinere pulmones interm<x>is<i>ta fata cogitata memoriam sci non possit loqui(quae) sicreta si(n)t neque SINITAMERE possit neque […] CLVDO [RIB: 1965, 3–4] – Третиу Марию проклинаю и ее жизнь и сознание и память и печень и легкие перемешаны вместе через сознание памяти, чтобы не могла она говорить то, что сокрыто и не могла… не могла…

Остается лишь гадать о событиях, сопутствующих появлению данного проклятия.

Протыкание таблички гвоздем или иным острым предметом, а также нанесение на нее порезов или ногтевых следов, как кажется, могло интерпретироваться изготовителем данного объекта тремя разными способами, не противоречащими друг другу. Так, во‑первых, таким образом текст как бы метафорически «закреплялся» (ср. «закрепка» в конце традиционного русского заговора: слово мое крепко). Во-вторых, как верно отмечает Д. Гаджер, скрепленная таким образом табличка оказывалась как бы скрытой от глаз профана и была предназначена как послание исключительно божеству [Gager 1992: 18] (ср. жердь-нид Эгиля и ствол орешника Кухулина, которые, казалось бы, имеют других адресатов). В-третьих, поскольку сама табличка содержала имена проклинаемых, ее пронзание как бы метафорически означало и пронзание жертвы. Причем в данном случае мы оказываемся, как это ни странно, довольно близко уже к традиции ирландской, которая на уровне языковой номинации расценивала вредоносный текст-проклятие именно как орудие, наносящее укол и поэтому обладающее особой магической «остротой», смыкаясь при этом с профанными насмешками над жертвами (к данной теме мы еще вернемся).

Какие виды магии применялись в табличках? Обычно принято делить магию на чёрную и белую, то есть вредоносную и магию в добрых целях, однако такое деление не всегда верно. Как образно выразилась А.-М. Тюпе, «можем ли мы сказать, что влюбленные девушки у Феокрита и Вергилия – волшебницы, потому что они молоды и красивы и потому что они используют лавр, вербену и муку, в то время как Канидия у Горация и Эрихто у Лукана – ведьмы, лишь потому, что они стары, уродливы, лысы и используют тошнотворные вещества?» [Tupet 1976: xii]. По ее мнению, не существует магии однозначно белой и однозначно черной[10]. Принося положительные результаты одному человеку, магия может вредить другому (сопернику в любви, например), и даже если речь идет лишь о завоевании возлюбленной, используемые колдуньей методы могут быть смертоносными для других людей (как в случае с описанной Горацием колдуньей Канидией, которой для приворота потребовалось убийство мальчика). Русский специалист по магическим табличкам Е. Г. Кагаров также причислял любовные чары к разряду черной магии, отмечая, что выражения, употреблявшиеся на табличках с любовными заговорами, «совершенно в стиле проклятий», и далее: «Многие из дошедших до нас tabellae defixionum обнаруживают такое близкое сходство между собою, что могли быть написаны… одним и тем же лицом по общему шаблону» [Кагаров 1918: 24]. Мы полагаем, что в данном случае дело не в том, что «любовная магия» могла быть для кого-то враждебной, а в том, что форма магического текста (и акта) как такового была по природе своей ограничена довольно узким набором действенных «приемов» (перечисление частей тела, называние имени, призывание богов и демонов и проч.). Как пишет практически то же самое, но о славянских устных заговорах Н. Познанский: «Ни в одном виде народной словесности не господствует в таких размерах шаблон, как в заговорах. /…/ Большинство заговоров создано по раз установившейся схеме, с определенными приемами» [Познанский 1917: 75].

Следует понимать при этом, что в разное время и в разных районах империи одно и то же действие в плане выражения (изготовление таблички) могло иметь разное функциональное наполнение. Не с точки зрения прагматики (хотя некоторые нюансы можно отметить и здесь), но с точки зрения социальной. И если в Риме к табличкам могли прибегать скорее представители «среднего класса» и даже рабы, то в Британии и даже в Галлии, где сама письменность была распространена не так широко, это было скорее занятием представителей относительно состоятельных сословий. Об этом говорит и сама прагматика надписей: они в основном направлены против тех, кто предположительно похитил какое-то имущество, а также навел порчу на скот. Скорее всего, таблички составлялись не теми, кто был заинтересован в мести или возврате имущества, но специалистами по магии, то есть теми лицами, которые владели данными «шаблонами». Впрочем, вопрос этот – довольно спорный.

Как авторы табличек намеревались осуществить свое проклятие, какими силами они были намерены при этом пользоваться? Наиболее очевидным способом было прямое обращение к божеству, которому поручались «имена» врагов или они сами (что, собственно, одно и то же). Среди этих богов достаточно часто встречаются традиционные римские подземные боги – Плутон и еще чаще Прозерпина (Персефона), а также мать Персефоны – Деметра. К Прозерпине, с которой была отождествлена местная богиня Атекина (dea Ataecina Turibrig Proserpina), обращалась жительница Эмериты (Мериды) в Испании с просьбой вернуть украденные вещи [Audollent 1904: N122]. Автор галльской таблички на латинском языке, обнаруженной в департаменте Шаранта, желал, чтобы некие Лентин и Тазгилл отправились «к Плутону и Прозерпине» [Audollent 1904: N111–112]. К Прозерпине обращен и известный заговор против Плотия, датируемый I в. н. э., в котором тело Плотия, расчлененное на составляющие, «вручается как жертва» подземным богам (см. анализ данного текста в [Топоров 1993: 53–57]). Обращались черные маги и к своей покровительнице Гекате, к Матери-Земле (Terra) [Audollent 1904: lxi-lxii]. В их распоряжении имелось также множество демонов и различных загадочных восточных божеств, в основном египетских, пользовавшихся большой популярностью среди тех, кто занимался колдовством.

В свое время при анализе разного рода условно «заговорных текстов» мы обращались к теме и функции в них имени собственного, что позволило нам сделать следующие классификационные наблюдения[11]:

Под именем в заговорной традиции (и в магическом тексте в целом) мы подразумеваем два разных понятия, за каждым из которых стоит особая функция употребления имен собственных. Для разграничения этих понятий мы предлагаем ввести рабочие термины – «фоновое имя» и «субъектное имя». В первом случае речь идет об употреблении имен как христианских (в том числе и апокрифических), так и языческих мифологических персонажей, создающих специфический «фон» магической формулы. Он призван демонстрировать религиозную идентичность составителя и пользователя текста.

Под субъектным именем мы подразумеваем введенное в заговорный текст уникальное имя собственное, обозначающее лицо, для (против) которого единократно и уникально воспроизводится магический текст. Собственно говоря, заговор, как принято считать, получает силу и становится эффективен только в том случае, если в момент его произнесения в его текст будет вставлено имя. Как отмечал В. Н. Топоров, «заговорный текст есть только текст и не более до тех пор, пока в его большое и неизменное “тело” не введено имя. Только введение имени, само произнесение его делает текст, слово еще и ритуалом, действием, т. е. подлинным “живым” заговором, или заговором в действии» [Топоров 1993: 100]. Но «правило Топорова» предполагает «по умолчанию», что существует некий текст, в котором имени еще нет. Так, действительно заговорный текст без имени может быть назван магическим, так сказать, потенциально: в книге Дж. Гаджера о табличках поздней античности [Gager 1992: 94] вводится понятие «рецепта», т. е. магического текста, который собственно магическим еще не является и станет магическим только после введения имени. Причем необходимым условием при этом было не использование условного имени, которым, возможно, называют субъекта, но его «настоящее», крестильное имя. Именно поэтому у южных славян практиковалось табуирование и сокрытие истинного имени: так человек становился неуязвимым для колдуна, который мог навести порчу, сглазить и проч. Интересно, что в заговорах часто при назывании полного имени субъекта использовалось вместо патронима имя матери. Здесь, как мы полагаем, уместно провести аналогию с греческими и латинскими свинцовыми магическими табличками, которые клались в гроб умершего, чтобы он передал подземным богам имена тех, кому заказчик таблички хотел нанести вред. Собственно текст проклятия при этом оказывался не так уж важен, т. к. сам акт нанесения имени на табличку и помещения ее в могилу уже «по умолчанию» предполагал, что эти лица должны быть прокляты. Сопоставительное обращение к табличкам античности, как мы полагаем, в данном случае вполне правомерно, и мы можем расценивать их как субтип заговорного текста. Несомненной в данном случае оказывается их ориентация на шаблон, т. е. на наличие предтекста заговора, который вряд ли создавался изначально как образец, но скорее образовывался почти неосознанно самими пользователями традиции, проходя через условную «цензуру коллектива».

Итак, заговор становится заговором, только если в него введено имя. Причем в первую очередь важным оказывалось упоминание точного имени, позволяющего однозначно обозначить жертву, для чего часто упоминалось не официальное имя отца, но имя матери. Упоминание в первую очередь имени матери человека свойственно, как заметил еще О. Одоллан, всем магическим табличкам: «упоминание имени матери точно обозначало врага» [Audollent 1904: lii]. «Если в официальных надписях указывается имя отца, то в магических надписях в основном – имя матери, – несомненно, согласно старой пословице mater certa, pater incertus – «Мать всегда известна, а отец не всегда». Наиболее распространенной формулировкой при этом было «такой-то (такая-то) сын (дочь) такой-то» или «такой-то (такая-то), которого (которую) родила такая-то». Хотя, как писал Одоллан, по встречаемости формулы с указанием на имя матери свинцовые таблички стоят не на первом месте (чаще всего эта формула фигурирует в магических папирусах и амулетах), беглого просмотра указателя к корпусу Одоллана достаточно, чтобы увидеть: число табличек, где упоминается имя матери человека, превышает число тех, где указано имя отца. Возможно, русское выражение «послать по матери», как явно следует из сказанного, также отсылает к архаической магической практике «отсылания» имени проклинаемого к низшим богам. Ср. также распространенные в русских заговорах именования типа «Иван, Матренин сын».

Наиболее существенным элементом таблички являлось имя того, кто подвергался проклятию. Какая бы то ни было неопределенность здесь не допускалась. Старательно перечислялись даже клички проклинаемых лошадей. Иногда списки врагов достигали невероятных размеров: авторы табличек из Круцинака (Кройцнах в Германии) прокляли один – 21, другой 22 человека [Audollent 1904: NN92, 102]. Дельцы с африканских ипподромов посылали конкурентов на тот свет десятками: в одной табличке упомянуто поименно, по подсчетам О. Одоллана, 67 наездников, в другой – 10 наездников и 41 лошадь, в третьей – 8 наездников и 50 лошадей [Audollent 1904: NN283, 283, 284]. Иногда, исписав табличку красочным описанием грядущих мучений и гибели врага, составитель в конце злорадно прибавлял имена еще нескольких человек, гибели которых он также желал. Так, некая римлянка, пожелав своей сопернице Родине, чтобы она нравилась некому Марку Лицинию Фаусту не больше, чем тот труп, в чью могилу положено заклятие, добавила на обороте таблички: «и пусть то же будет Марку Эдию Амфиону, и Гаю Попиллию Аполлонию, и Веннонии Эрмине, и Сергии Глицине» ([Audollent 1904: N139]; русский перевод таблички см. в [Федорова 1969: 239–241; Федорова 1982: 152–154]). Иногда в табличке мог быть один только перечень имен, даже без проклятия как такового. «Текст» в данном случае, как мы понимаем, состоял не только в написании на свинцовой табличке имен проклинаемых и самого «пожелания», но и в изготовлении таблички, протыкании ее гвоздем или ногтем и в помещении ее в место, соответствующее как бы «пропускному пункту» в Иной мир – как правило, в могилу, но также – на дно культового источника, в помещение бани и проч. Возможно, акт проклятия предполагал также устное произнесение соответствующего сопутствующего текста и ряд магических действий, подтверждение чему мы находим в изобилии в греческих египетских папирусах, описывающих соответствующие ритуалы (см. [Betz 1992]).

Составители табличек сообщали властителям подземного мира и другим могущественным демонам имя человека, которое отождествлялось с ним самим, с его личностью, и тем самым отправляли его на тот свет. Составитель таблички из Кум (Италия) выразился о ненавистной женщине даже так: «Сообщено (delatum) имя Невии Секунды, о(тпущенницы) Л(уция), или другое какое там у нее имя» [Audollent 190: N196]. Автор, собственно, хочет сказать, что передает подземным богам донос на Невию, пользуясь юридическими терминами: delatio по-латыни «донос», delator – доносчик. Зачастую составитель таблички брал на себя роль истца, подающего богам, на которых возлагалась роль судей, официальную жалобу.

На самом деле, как показывает анализ некоторых частных случаев, все не так просто. Так, среди табличек с проклятиями, обычно насылающими разного рода порчу, в первую очередь – физические недомогания, которые могли иметь и летальный исход, существует довольно значительная группа текстов, которые условно могут быть названы «Заклинания против воров». Они отличаются тем, что ни заказчик заговора, ни его исполнитель не знают и не могут знать «субъектного имени», поскольку сам субъект, против которого заговор направлен, просто им не известен. Тексты подобного типа получили в англоязычной традиции обобщенное название – Justice Prayers – «мольбы о справедливости».

Таблички, содержащие проклятия или угрозы против воров, находили на территории Британии уже с начала XIX в. Первым текстом такого типа считается свинцовая табличка из Лидни-Парка (Глосчестер), найденная ок. 1817 г. на месте храма бога Нодона, отождествляемого римлянами с Марсом:

Deuo Nodenti Silvanus anilum perdedit demediam partem donauit Nodenti inter quibus nomen Seniciani nollis petmittas sanitatem donec perfera[t usque templum [No]dentis (RIB: 104) – Богу Нодону: Сильванус потерял кольцо, половину его (стоимости) дал Нодону; среди тех по имени Сеникианус пусть ты не позволишь (ему) здоровья пока не принесет его в храм Нодона.

В дальнейшем подобных текстов было найдено еще несколько, в основном – на территории западных провинций, Британии и Иберии. Считается, что первая «классическая» подобная tabella defixionum на латинском языке была найдена в 1972 г. возле города Италика (Italica, в Испании), и условно (текст отчасти поврежден) может быть реконструирована и переведена как:

Domna Fons Foyi […] ut tu persequaris tuas res demando quiscunque caligas meas telluit et solias tibi illa demando (ut) illas aboitor si quis puela si mulier siue [ho[mo inuolauit […] illos persequaris [Versnel 1991: 60] – О, госпожа источника Фовия. Я прошу тебя вернуть твое имущество. Кто бы ни украл мои сандалии и туфли, прошу тебя… Будь то женщина или девушка, или мужчина, кто бы ни взял их, не давай ему покою…

Тот факт, что украденные сандалии называются «имуществом хозяйки источника», не должен вызывать удивления: потерпевший полагает, что божество временно является обладателем тех объектов, которые были ему доверены и отданы под его покровительство.

Более ранняя греческая традиция также знает множество аналогичных свинцовых табличек, основной задачей которых является возврат украденных вещей. Ср., например, табличка, найденная в 1957 г. на острове Делос (I в. до н. э.). Содержащийся на ней текст призывает богов направить свой гнев против неизвестных заказчику таблички лиц, похитивших его (ее?) ожерелье:

Господин Сиконас, госпожа Сирия Сикона, накажи его и покажи свою власть над ним, и направь свой гнев против него, того, кто взял мое ожерелье, кто украл его, а также против тех, кто знал об этом и является сообщниками, будь то мужчины или женщины[12].

Значительное количество табличек данного типа было найдено в ходе раскопок на месте храма галло-римской богини Сулис-Минервы возле римского города Кориниума (в современном Бате[13]). Как и античные традиционные таблички с проклятиями, как и устные заговоры, эти тексты также строятся примерно по одной и той же схеме, еще раз демонстрируя ориентацию на «шаблон» жанра в целом. Обращает на себя внимание формульность данных текстов, которые различаются в назывании украденного объекта, но, как правило, почти идентичны в указании на предполагаемого вора: «будь то мужчина или женщина, раб или свободный». В целом аналогичные «просьбы о справедливости» строятся по следующей модели:

– имя обладателя объекта

– обращение к божеству

– сообщение о (возможной) краже называемого объекта

– «формула условного именования» (раб или свободный, мужчина или женщина, мальчик или девочка)

– угрозы (не пить, не есть, не мочиться, не испражняться, лишиться мужской силы, не знать ни сна, ни покоя, изойти кровью)

– требование «пока он/она не вернет названный объект.

Далеко не всегда названная схема реализуется полностью.

Естественное отсутствие в текстах подобного рода «субъектного имени» (которое, повторяем, просто не было известно потерпевшему) заставляет нас предположить на первый взгляд, что его функцию исполняла в данных «заговорах» спецификация проклинаемого как «тот, кто украл принадлежащую мне вещь», и таким образом отмеченная В. Н. Топоровым необходимость введения имени «в тело заговора» оказывалась исполненной. Отметим также, что латинское понятие nomen включало в семантический комплекс не только «имя», но и шире – «личность», персонифицированную в имени. Ср. в данной связи пример аналогичного проклятия против неизвестного вора, найденного возле священного источника в Гемпшире:

domine Neptune, tibi dono hominem qui solidum involavit Muconi et argentiolos sex. ideo dono nomina qui decepit, si mascel si femina, si puuer si puuella. ideo dono tibi, Niske, et Neptuno vitam, valitudinem, sanguem eius qui conscius fueris eius deceptionis. animus qui hoc involavit et qui conscious fuerit ut eum decipias. furem qui hoc involavit sanguem eiius consumas et decipias, domine Neptune[14]. – О господин Нептун, я вручаю тебе человека, укравшего у меня солид и еще шесть серебряных монет, принадлежавших Микониусу. Я тебе отдаю имена того, кто взял их, будь то мужчина или женщина, девушка или юноша. Так что я вручаю тебе, Нискус, и тебе, Нептун, жизнь, здравие, кровь его, пока он не вернет украденное. Вот вор, который украл все это, забери его кровь и его жизнь, господин Нептун.

Как мы могли бы предположить, формула «тот, кто украл это» функционально заменяет отсутствующее субъектное имя и создает необходимую для заговора «в действии» уникальность. Специфицированный таким образом человек оказывается подвластным заклинанию, которое, как мы видели, в основном направлено на принесение ему разного рода вреда. И в этом античные таблички, направленные против воров, казалось бы, оказываются функционально тождественными устным заговорам. Отчасти – это действительно так. Но с другой стороны, обращает на себя внимание тот факт, что в античных Justice Prayers, в отличие от традиционных defixiones, как правило, называется имя потерпевшего, тогда как обычные таблички с проклятиями скорее анонимны. Мы полагаем, что именно это имя и является в описанных случаях необходимым субъектным именем заговора, и таким образом схема заговора в данном случае предстает не как «пусть будет плохо НН (укравшему у меня Х)», как можно было бы подумать, а как «Я, НН, прошу божество вернуть мне Х (посредством причинения зла вору)»[15]. То есть – главным message заговора оказывается не месть, а восполнение недостачи. И субъектное имя называется при этом открыто, более того – сам факт его называния оказывается соответствующим приведенному нами «правилу» В. Н. Топорова о необходимости введения ИМЕНИ в текст заговора для его действенности. Таким образом, таблички из Бата – это не совсем проклятия и точнее – не в полной мере defixio; характерно при этом, что на них нет следов гвоздей, которые обычно присутствуют в традиционных свинцовых табличках, содержащих скрытый текст проклятия. Возможно, вывод нуждается в дальнейшей дискуссии.

Как относились к магии в том мире, где жили составители (или составительницы) галльских надписей? В античном мире существовал такой же страх перед колдовством, как в Средневековье. Люди самых разных классов общества, в том числе самые образованные, а впоследствии даже и христиане, искренне верили в действенность табличек. «Нет никого, кто не жил бы под страхом быть скованным страшными заклятиями», – писал Плиний Старший (цит. по [Tupet 1976: 189]). Иногда надгробные надписи сообщают, что погребенный стал жертвой колдовства, как, например, эта эпитафия, процитированная О. Одолланом:

Здесь лежит Энния Фруктуоза [……] судил ей жребий умереть незаслуженной смертью: ибо долгое время она пролежала, скованная (defixa) заклятиями; не отдала она душу как естественный долг природе – ее вырвали у нее силой. Так пусть же или боги Маны или небесные боги отомстят за совершенное преступление [Audollent 1904, cxxi].

Поэтому неудивительно, что, вопреки распространённому мнению о религиозной свободе в античном обществе, магия всегда считалась чем-то преступным, и закон карал тех, кто ею занимался. В «Сентенциях» известного римского юриста Юлия Павла приводится следующая законодательная норма: «Те, кто совершает нечестивые ночные священнодействия или поручает их совершить для того, чтобы кого-либо околдовать, пленить, обязать (obcantarent, defigerent, obligarent), или распинаются на кресте, или бросаются на съедение диким зверям» [Юлий Павел 1998: 140–141]. Слово defigere говорит о том, что речь здесь идет именно о магических табличках. В позднем Риме эта проблема была особенно животрепещущей, так как, по свидетельству Аммиана Марцеллина, императоры опасались порчи в свой адрес и гаданий о своей судьбе и о своих преемниках. Христианские императоры, начиная с Константина, также неоднократно повторяли законодательные акты против тех, кто совершает гадания и наводит порчу. Несколько таких постановлений исходило и от Юлиана Отступника. Например, императоры Валентиниан и Валент издали следующее постановление: «Пусть никто отныне не пытается совершать нечестивых молитв, или магических действий, или кощунственных жертвоприношений». Это преступление каралось смертной казнью (см. подробнее в работе [Чехонадская 2005], откуда и были взяты приведенные фрагменты).

Эти примеры ясно показывают, что на самом деле с юридической точки зрения в поздней империи преследовалась не столько магия как таковая, сколько формы ее злонамеренного применения, что в целом как раз и свидетельствует о религиозной свободе римлян. В более позднем христианском обществе ситуация меняется, хотя – не абсолютно. Ирландские, как и исландские, как и русские законы запрещали использовать магию, причем, конечно, также магию «черную». Но в нашей отечественной традиции последовательно преследовалось обращение к магии как таковой, практически независимо от ее прагматики. Как справедливо пишут авторы предисловия к собранию так называемых «отреченных рукописей»:

В словах из рукописи XIV в. ясно выражено недоверие к христианским мотивам в составе колдовских заговоров. Древнерусский книжник считает призывание «бабами богомерзкими» Бога и проклятия в адрес дьявола лицемерными и выражает свое убеждение в том, что благочестивый на первый взгляд заговор предполагает тайное обращение к нечистой силе. Такое предположение имеет под собой достаточно серьезные основания. Чародейские способности колдуна и знахаря основывались не только и не столько на знании магических формул, сколько на оккультном посвящении, получаемом от другого колдуна или каким-нибудь иным образом, несовместимым с подлинным благочестием [Турилов, Чернецов 2002: 18].

В традиции ирландской отчасти можно найти сходные мотивы, хотя в целом, как мне кажется, ирландская церковь проявляла здесь большую толерантность, пока была – ирландской католической церковью. Со сменой власти сменилась и церковь и уже не только народные суеверия, но и самые католики иногда оказывались вне закона. Но это вопрос особый, тема сложная, наверное, заслуживающая особого изучения.

Свинцовые таблички не всегда однозначно имели целью нанесение вреда. Известен интересный свинцовый амулет-табличка, описанный Л. Раденковичем. Он был найден в Сербии после Первой мировой войны и датируется XIII в. Написанный по старославянски (как он пишет – «в сербской транскрипции»), он представляет собой заговор-оберег против дьявола и просит у святых помощи Георигию Братуле. (см. [Radenković 1997]). Сам факт написания имени уже не жертвы, но того, кто должен быть огражден от бед, нам кажется важным, т. к. делает этот текст и этот объект – магическим. Но, конечно – не только это. И употребление свинца, и перечисление частей тела, и упоминание святых – все это, пусть с иной прагматикой, но несомненно воссоздает уже архаический, устоявшийся шаблон «заговорного» текста[16].

Более того, как полагает Дон Скемер, автор исследования, посвященного средневековым амулетам, самим фактом своего существования в виде сложным образом устроенных артефактов, уже содержащих и имя божества, и (потенциально) имя жертвы или, напротив, заказчика, свинцовые таблички просто не могли не превратиться в амулеты, имеющие уже оградительный характер. «Таблички с проклятиями, – пишет он, – были распространены на всех социальных уровнях и автоматически порождали защитные амулеты, которые делались на тех же свинцовых табличках» [Skemer 2006: 27].

«Заговор это всегда коммуникативный акт, в котором, как предполагается, исполнитель месседжа имеет сверхъественного реципиента», – пишет Х. Иломаки, анализируя трансформацию понятия «Я» в традиционных финских заговорах (см. [Ilomäki 2004: 53]). И, как можно было бы предположить из всех предшествующих рассуждений, этим супернатуральным адресатом как раз и является божество (языческое) или христианский Бог и святые – если мы имеем дело с так называемым феноменом «народного христианства». Но на самом деле, как оказывается, сказанное справедливо лишь отчасти, причем, как я понимаю, характерно не для всех типов культуры с точки зрения конфессиональной. Для римлянина местные божества были где-то тут же, и обращение к ним труда не составляло и далеко не всегда требовало обращения к посвященному «профессионалу». Иное дело колдуны-финны. Я – в финском заговоре неожиданно оказывается не заменой субъектного имени (то есть – заинтересованным лицом), но, напротив, – заменой как на уровне плана выражения, так и в плане содержания – фонового имени. Иными словами, финский колдун взывает не только и не столько к местным божествам, сколько – к самому себе как носителю магического знания. Текст заговора при этом оказывается своего рода катализатором, эту магическую энергию активирующим. И поразительным образом нечто подобное встретится и в традиции кельтской (как в ирландской – «Гимн Аморгена», так и валлийской – «Песнь Талиесина»).

Почему для ирландской традиции неожиданно важными оказываются свинцовые таблички с проклятиями и их дальнейшая судьба в средневековой европейской традиции? Во-первых, они были широко распространены и в римской Британии, и таким образом Древняя Ирландия могла быть с ними знакома. Но в самой Ирландии подобных находок нет. Во-вторых – именно таблички с проклятиями считаются источниками как уже собственно ирландских заговоров, так и специфически ирландского жанра (хотя и не ирландского по своему происхождению – лорик, оградительных молитв заговорного характера). Кроме того, таблички с проклятиями представляют собой очевидные, реальные артефакты, которые совершенно бесспорно существовали в период поздней Античности. Сопоставление с этими «реальными» объектами может помочь нам в описании феноменов, существование которых часто оказывается более чем сомнительным.

И наконец, таблички с проклятиями дают возможность описания структурной модели инвокации: обращение к божеству, имя жертвы, пожелания. Считая данную модель базовой, мы увидим, что в ряде случаев синкопированным может оказаться каждый из трех ее элементов, что не лишает «магического» статуса текст в целом. Но, забегая вперед, отмечу, что сходство в данном случае дает выявить и отличие: несмотря на раннее распространение монастырской культуры, текст-оберег все же в первую очередь воспринимался и предполагался как устный, который надо было заучивать и повторять ежедневно. Хотя, конечно, своего рода амулеты существовали и в Ирландии.

Продолжая рассуждать о словесной магии, следует также обратить внимание и на то, что дошедшие до нас свидетельства ее применения и функционирования в Ирландии, как правило относятся к текстам «второго порядка», то есть фиксируются, по определению О. Бернд-Христиана, «аутсайдерами» по отношению к традиции как таковой, тогда как тексты «первого порядка», т. е. записанные собственно «инсайдерами» (как, например, в случае тех же табличек с проклятиями), до нас практически не дошли (см. [Bernd-Christian 2019: 38]). Исключения есть, но они скорее редки (если не считать монастырской традиции оградительных молитв). Действительно, включения собственно заговорных по своей природе текстов в ирландские средневековые нарративы встречаются не часто. Как пишет, например, компилятор «Книги Фермой» (XV в.) в тексте переписываемой им саги «Воспитание в домах двух чаш»:

¬ dogebfa sen ¬ soladh od’ caraid cumachtaidh cuigi sin do dhenamh,’ ¬ isbert an laidh, ¬ ligfamaid torainn an laidh ann so [Duncan 1932: 190] – …Друг твой научит тебя заговору и чарам, чтобы исполнить это. Так сказал он и спел песнь, которую мы не станем упоминать[17].

Однако в данном случае оппозиция аутсайдеры – инсайдеры оказывается осложненной тем, что в традиции ирландской мы в первую очередь будем иметь дело с воспроизведением некой реальности, которая представала как вымышленная уже, как кажется, в глазах самих носителей данной традиции. Причем относится это не только к рассказам о заселении острова разными племенами и об использовании словесной магии в сражениях между ними, но и к повестям о поэтах и святых клириках, которые проклинали обидевших их королей. Но почему бы тогда не привести текст заговора, который всего лишь цитата из «сказочки»? На всякий случай? А вдруг подействует?

Мы можем предположить, что каким-то таинственным (действительно – таинственным!) образом в ряде, если не сказать – в большинстве случаев в том, что касается механизмов «работы» заговора, то действенная составляющая оказывается заключенной не столько в самом тексте, который, естественно, передаваясь из уст в уста, с течением времени должен был бы предстать как полная абракадабра, сколько в структуре заговорного текста. К такому выводу, например, приходит Б. Мердох в работе «Почему же они все-таки действовали?!», посвященной анализу знаменитых Мерзебургских заклинаний (см. [Murdoch 1988]). А в том, что они, скорее всего, реально могли приносить пользу, автор не сомневается. Действительно, чем иначе можно было бы объяснить сохранность текстов, с одной стороны, и распространенность представленной во втором заклинании как собственно структуры (отсылка к прецедентному эпизоду с обязательным упоминанием прецедентных имен и персонажей, затем – описание «недостачи», затем – формула с параллельным уподоблением ситуаций), так и формулы «жила к жиле, кость к кости»[18]. Приведем этот текст в переводе Т. В. Топоровой, максимально приближенном к оригиналу:

Фоль и Водан ехали к лесу.Тогда у кобылы Бальдра была вывихнута нога.Тогда заклинала ее Синтгунт, Сунна ее сестра,Тогда заклинала ее Фрейа, Фолла ее сестра.Тогда заклинал ее Водан так хорошо, как он умел,и от вывиха кости, и от вывиха крови, и от вывиха сустава:кость к кости, кровь к крови,сустав к суставу да приклеятся[Топорова 1996: 129].

Согласно предположению Б. Мердоха, с которым в целом нельзя не согласиться, распространенности и стойкости заговоров данного типа способствовали два фактора. Во-первых, он несомненно применялся не столько по отношению к вывихнутым конским ногам, сколько – гораздо более широко, по отношению к любым ортопедическим нарушениям, причем не только домашних животных, но и людей. Вторым фактором он считает то, что заговор, в котором так ясно просматриваются «фоновые» языческие имена, был устроен таким образом, что мог легко заменять их на христианские, тем самым не только меняя ориентацию, но и, предположительно, попадая в совершенно иную область функционирования – так называемую сферу «народного христианства». В книге Эйлин Пауэр «Люди Средневековья» изображен некто Бодо, крестьянин французский X в., который в качестве основных лечебных средств прибегает к травам, а еще более – к заговорам, а затем – и к местным колдунам, постепенно все более впадая в зону языческих суеверий (см. [Power 1951: 22–24]). Так, по ее мнению, распространялись, в частности, и лечебные заговоры, подобные процитированному выше, которые, как я сама уже продолжаю ее идею, наследовали и передавали, повторяю, собственно структуру, но не сами слова, которые должны были быть пользователю понятны[19]. Однако, как справедливо отмечает Мердох, эти антицерковные действия на определенном этапе не воспринимались как нечто заслуживающее порицания, поскольку не содержали ни обращений к Сатане, ни каких бы то ни было дурных пожеланий. И, как полагает он далее, сменив «фоновые имена» на имена христианских святых, этот же заговор могли применять и клирики, тем более что и дошел он до нас в рукописном виде, т. е. был зафиксирован в монастырской среде. Безусловно, он прав[20], однако его работа скорее представляет собой аргументированный ответ на вопрос: почему заклинания, подобные Мерзебургским, так широко распространялись в разных районах. С некоторой осторожностью он добавляет к своим рассуждениям еще один аргумент: они были так широко распространены, потому что они, скорее всего, действовали. Но почему?! И как?! На этот вопрос он прямого ответа не дает и даже сомневается в том, что он может быть задан, по крайней мере, в такой форме. «Мы исходим из посылки, что носители заговора считали его действенным», – пишет он, далее свою мысль не развивая. Так почему же они все-таки действовали или, по крайнем мере, считались действующими?

Вернемся к определению заговора Н. И. Толстым (о котором мы все, наверное, уже и забыли – «Заговор, как правило, не просто фольклорный текст, но и определенное действие определенного деятеля с определенными предметами»). Выше мы фрагментарно иллюстрировали его положения о необходимости сочетания: текста, действия и предмета. Определение Толстого содержит также намек на четвертый элемент заговора – «определенного деятеля», т. е. фигуру профессионального изготовителя и исполнителя заговора (в принципе, в ряде случаев она может быть нивелирована и сливаться с заказчиком). Совершенно очевидно, что данная фигура выступает в роли медиатора между пользователем заговорной традиции и какими-то иными силами. Для действенности заговорного текста и шире – магического действия необходимо участие лица, являющегося носителем знания, хотя, как мы понимаем, на самом деле знание это является условным. Почему условным? Потому что текст заговора (понимая текст в самом широком смысле как совокупность знаковых действий вербального и невербального характера), который данное сакральное лицо передает другому сакральному лицу или исполняет для непосвященного, всегда – и постоянно обновляется и редактируется. Это ясно хотя бы из чисто лингвистического взгляда на текст заговора, который в противном случае представлял бы собой абракадабру (отчасти, кстати, так и бывает). В качестве иллюстрации данной идеи вспомним уже приведенный выше эпизод с Кухулином, который пишет огамом на деревянном кольце некий текст, несомненно – заговорного характера:

Кухулин направился к лесу и одним ударом срубил молодое деревце дуба у самого основания. Стоя на одной ноге и прикрыв один глаз, связал он его одной рукой в кольцо и, начертав письмена на огаме, водрузил на острый верх камня в Ард Куиллен [Михайлова, Шкунаев 1985: 137].

Уладский герой, который был знаменит своими воинскими подвигами, но не магическими знаниями, в данном случае временно, тем не менее уподобляется магу, который черпает знание из Иного мира и для этого как бы исчезает частично из мира этого, оставаясь в нем лишь наполовину. Ср. аналогичная ритуальная поза Кальб[21] в саге «Разрушение Дома Да Дерга»:

На одном дыхании пропела она это, стоя на одной ноге у входа в дом [Предания и мифы 1991: 112].

То есть, говоря проще, «определенный деятель» в данном случае понятие необычайно широкое, так как им может оказываться и лицо, которое имеет занятие магией в качестве основного профессионального, но также – лицо, к магии лишь отчасти приближенное и имеющее дар и знание в нужный момент переходить в лиминальное состояние, необходимое для успешности реализации вербальных и ритуальных действий[22].

Но есть ли в заговорах «пятый элемент»? Мы полагаем – да, может быть, это то, что может быть названо «верой», причем не верой объекта заговора (часто тот, кого заговаривают или против кого совершается проклятие, не знает об этом), но некоей условной верой внутри субкультуры, в которой существуют участники заговорного процесса. В свое время я спросила известного специалиста по русскому фольклору Е. Левкиевскую: «Неужели в реальной действительности крестьянин, встретивший в лесу волка, мог надеяться на то, что слова “Волк, волк, где ты был, когда Христа распинали?” могут его спасти, а не предпочтет залезть на дерево?». Она ответила мне совершенно серьезно: «Вас они не спасут, да и меня тоже, но человека, который с детства твердо верит в действенность этих слов, они спасут, и волк повернется и убежит». И я ей поверила и запомнила ее ответ.

Аналогичным образом человек поздней Античности, живший в мире «свинцовых табличек», верил в их действенность. И если, например, вор, укравший ожерелье в раздевалке терм при храме Сулис-Минервы в Британии, на следующий день начинал почему-то плохо себя чувствовать, он невольно приписывал это началу воздействия заклинания, которое, как мог он предположить, против него уже кто-то написал. И, может быть, действительно решал, что лучше вернуть украденное, пока еще хуже не стало.

Уже в начале XVII в. (!) лорд Маунтджой и сэр Джордж Кэрью наняли ирландского барда по имени Энгус О›Дали, получившего затем прозвище «Красный бард» (bardruadh), чтобы тот исполнил песни насмешки против глав ирландских кланов, которые оказывают сопротивление английской короне. Энгус принял это предложение и отправился в путешествие по Ирландии: он поочередно прибывал к домам ирландской знати и пел коллективные поношения против всего рода. И никто не мог противостоять ему, пока слуга главы рода Магиров, который, как пишет Дуглас Хайд, «будучи человеком темным, не знал, что личность поэта неприкосновенна», не кинулся на него и не перерезал ему горло [Hyde 1903: 277].

То есть, иными словами, сейчас на нас свинцовые таблички подействовать не могут, но русский любовный заговор – может, но зато он не подействует, например, на современного жителя Океании. И поэтому, может быть, действенным оказывалось чтение стихов «Жди меня» и зарывание в землю фотографии нового русского его оставленной женой (вспомним об исполнении немецкими солдатами в качестве оберега песни «Лили Марлен»).

Резюмируя наши затянувшиеся вводные рассуждения, мы в качестве предположения можем сформулировать следующее определение заговора или шире – магического текста: это традиционное действие, предполагающее наличие либо текста, либо обряда, либо предмета, либо деятеля-медиатора (либо нескольких из этих элементов в комбинации), исполняемое при наличии условия «каузативной синкопы» и осмысляемое как магическое. И поэтому, возможно, собственно молитва под это определение не попадет.

Глава 2

К попытке реконструкции общекельтского заговорного «кода», или Семантическая реконструкция древнеирландского bricht как опыт контекстуального анализа

После всех долгих вводных рассуждений, результатом которых, как можно суммировать, явился общий вывод о принципиальной невозможности дать точное определение самому базовому понятию «заговор», можно все же попытаться реконструировать некое общее понятие, которое обладает такой же размытой семантикой и которое фиксируется и в древнеирландской традиции, и в традиции, может быть, и континентальной, то есть – в галльских диалектах. Конечно, так рассуждая, я не совсем честна ни с собой, ни с моей возможной аудиторией. Во-первых, говоря о невозможности дать определение заговора, я отчасти лукавлю: напротив, я прихожу к выводу, что данное Н. И. Толстым определение («определенный текст, определенные действия, определенные обстоятельства, определенный деятель») при всей его емкости необычайно точно передает идею заговора, причем не столько как текста, сколько как многоканального акта, включающего в себя как собственно вербальные (как устные, так и письменные), так и невербальные, но конвенционально знаковые элементы. Кроме того, как пыталась я показать выше, для реализации данного акта необходимо присутствие либо «специалиста», либо субъекта, наделенного хотя бы временной нерационализуемой силой (эмоции и проч.). Ясно при этом, что само понятие «заговор» предстает как нечто совершенно условное и применяемое не только к традиции русских суеверий (где, кстати, в узком смысле оно имеет синонимы), но и к иным традициям, например – к античным табличкам с проклятиями. И все же нельзя забывать о том, что в основе самой лексемы «заговор» все-таки лежит глагол, описывающий речевое действие, иными словами, все-таки именно текстовая составляющая в данном случае оказывается наиболее важной.

Какой же, предположительно, аналог данному понятию может быть реконструирован для общекельтского? Наверное, с одной стороны, говорить о реконструкции какой бы то ни было общей основы мы не можем, поскольку лексема, кодирующая «магический акт», по самой природе своей не должна быть стойкой, так как обозначает все-таки не совсем ясный для носителей языка денотат, природа которого с течением времени к тому же может меняться. Подобно тому, как меняются с течением времени и сами тексты заговоров, как бы подлаживаясь под диалектное и чисто языковое диахроническое развитие и стремясь быть понятными носителям. Так они обеспечивают себе выживание. Точнее, так им обеспечивают выживание носители и пользователи соответствующей архаической традиции. Но можно предположить, исходя из общей теории «рекурсивных семантических переходов», что одна и та же базовая лексема в родственных (и даже – не родственных) языках может по мере оформления традиции соответствующих суеверий развить указанное комплексное значение – «магический акт, сопровождающийся исполнением текста, либо – предполагающий исполнение конвенциального ритуала». И, как кажется, на кельтском уровне такую лексему, точнее – ее когнаты в языках-потомках вычленить можно.

В одном из ранних ирландских поэтических оградительных текстов, относящихся к жанру «Лорика» (Lorica, букв. ‘броня’) и датируемых VIII в., поэт[23], перечисляя злые силы, от которых он хочет себя защитить, называет, в частности:

Tocuiriur etrum indiu inna uili nert-so /…/

fri brichtu ban ocus gobann ocus druad,

fri cech fiss arachuille corp ocus anmain duini [Carey 1998: 133] —

Ограждаю я себя ныне всей этой силой /…/

против заклинаний женщин и кузнецов и друидов,

против любого знания, которое может повредить телу

и душе человека.

Авторство этого текста, несмотря на более позднюю датировку, приписывается самому святому Патрику (V в.)[24], который был известен последовательной борьбой с реликтами языческих верований. Поэтому важно, что в списке лиц, которые, по его мнению, могут подозреваться в умении исполнять вредоносные заклинания, стоят не только жрецы-друиды и кузнецы (сакральная фигура практически всюду[25]), но и просто – женщины, и таким образом, стратификация профессиональная смыкается с половой (то есть – определенные деятели!).

Не обращаясь в данном случае к более детальному анализу трех указанных анонимным клириком категорий носителей архаической, магической и безусловно вредоносной силы, отметим сам употребленный им термин – brichtu (acc. pl.) «заклинания», перевод которого, естественно, неточен и более чем условен. Сами представители монастырской культуры, будучи, конечно, в первую очередь христианами и видящие одно из своих предназначений в борьбе с языческим верованиями, принимающими форму народных суеверий, были тем не менее не чужды и словесной магии. Но это была магия, так сказать, христианизованная, на одном конце которой располагалось просто исполнение в качестве магических оградительных текстов псалмов, упоминаний имени Господа, использование крестного знамения в качестве оградительного символа. Затем – исполнения в определенное время суток неких латинских или уже ирландских текстов, возникших в ирландской же монастырской среде. А затем уже – хранение и распространение несомненно магических текстов, упоминающих местных языческих божеств, но текстов, обрамленных псевдохристианским окладом[26]. Как пишет об этом Ж. Борч в большом исследовании, посвященном разным формам магии и антимагии, распространенным в монастырской среде ранней Ирландии: «Святые используют различные формы словесной магии; Патрик призывает Господа, проклинает, поет псалмы, благословляет и молится. Колумба поет псалом, взывает к Христу, молится и благословляет. Наши источники, звучащие христианскими голосами, умалчивают о том, к каким средствам прибегали их противники – друиды или люди, желающие совершить зло в самом широком смысле, поэтому о реальных магических текстах дохристанской или нехристианской Ирландии мы можем только гадать. Если мы соберем вместе все термины, которыми обозначались магические словесные действия, мы будем потрясены их количеством. Многие из них могут быть переведены просто как ‘магия, заклинание, заговор, заклятие’, но, как можно предположить, само разнообразие терминологии предполагает и разнообразие стоящих за ней реалий. Но точные значения многих понятий утрачены навсегда. Этот процесс, предположительно, начался с установления христианства в Ирландии, когда лица, которые должны были как-то фиксировать местную традицию, избегали подробностей, касающихся словесной магии, как из страха, так и от отвращения. Все эти действия назывались обобщенно – magia; ars magica» [Borsje 2015: 18].

В примечании к этому фрагменту автор дает длинный список лексем, семантика которых действительно не всегда понятна и среди которых, как мы можем предположить, пересекались как родовые, так и видовые термины: aidmilled, airbedruad, amainse, ammaitecht, bluga, bricht, cerdcumainn, cerd ngenntlichtae, comal, corrguinecht, cumachtae, díchetal, doilbe, dolbaid, druídecht, elada, éle, eólas, epaid, faisdinecht, féth, felmas [Borsje 2015: 42].

Список этот, как пишет сама Ж. Борч, далеко не полон: действительно, как мы можем увидеть, он обрывается на букве f, и его источником несомненно послужил электронный словарь ирландского языка (eDIL). Имеет он и лакуны: так, не упомянуто слово cétal ‘пение, распев’, которое в ряде контекстов употребляется именно для обозначения друидических заклинаний. Впрочем, автор и не претендовала на полноту описания, более того – именно размытость семантики указанных терминов, как пыталась она показать, и делала сам список принципиально открытым и не систематизированным. К тому же часть упомянутых ею терминов довольно экзотичны и употребляются редко: например bluga, которое встречается всего несколько раз, причем, как правило, в сочетании cen brichtcen bluga – «без заклинания и без…», видимо – со значением «без каких бы то ни было магических механизмов»[27]. Другие, напротив, кроме «заклинательных» имеют и более широкие значения, например – cumachtae ‘власть, сила, могущество’ и ‘магическая сила’, или cerdd ‘искусство, ремесло’ и ‘магическое искусство’ (ср., например, аналогичное значение у русск. знать = ‘обладать магической силой, колдовскими умениями’[28]).

Следует признать, опираясь на широкий древнеирландский текстовый материал, что находящееся также в этом списке и употребленное автором «Лорики святого Патрика» слово bricht может быть отнесено к одному из наиболее частотных. Однако именно широта его употребления, с одной стороны, позволила автору «Лорики» употребить его именно как родовое понятие (более широкое), а не видовое: как можно предположить, некие магические действия, которые не только в языческой, но и раннехристианской Ирландии предпринимались женщинами, кузнецами и друидами для принесения зла людям, могли быть далеко не равнозначны в плане выражения и воплощались как в вербальной, так и в иной форме магии. Неравнозначными они были, скорее всего, и в плане содержания: если женские «колдовские действия», как бы широко ни были они распространены, все же относительно невинны, то языческая магия друидов как свергнутых жрецов проигравшего и враждебного христианству культа действительно на определенном историческом этапе могла составлять серьезную угрозу либо представляться таковой. Но, с другой стороны, эта же многозначность понятия bricht составляет несомненное затруднение как для собственно перевода, так и для теоретической оценки его семантики.

Может ли здесь какую-то помощь оказать этимология лексемы и ее сопоставление с данными других языков, как кельтских, так и относящихся к другим группам? Отчасти, возможно, может, но лишь отчасти[29]. Тем не менее, как я полагаю, этимологизация в данном случае может послужить вскрытию глубинной семантики лексемы, проявляющейся в ее дальнейших деривациях. Анализируемый мною термин относится к так называемым «словам культуры», сохраняющим семантическую память в рамках более широкого поля и в силу этого отчасти – тождественным не осознаваемым носителями значениям, якобы языком утраченным.

Как принято считать, в древнеирландском слово bricht (n., m., – u-) означает ‘чары, заклинания, тайное знание’ и имеет единственную бриттскую параллель с той же семантикой в композите: ср. валл. lletuirith ‘чары’ (из leth ‘часть, половина, доля’ и – brith ‘заклинание’ [LEIA-B: 89]). Лексема восходит предположительно к протокельтской основе *brik-tu– ‘светлый, блестящий’ (< *bhṛgh-tu, от общекельтской вербальной основы *bhregh– ‘вы-носить, про-являть, по-казывать’, видимо – с фонотактическим оглушением исходного консонанта основы под влиянием суффикса t-, откуда также др. исл. bragr ‘поэзия’, Bragi – имя легендарного исландского бога поэзии и одновременно – первого поэта исландцев, а также готск. bairhts ‘ясный, светлый’ и англ. bright ‘то же’, и широко представленное в и.е. языках название березы как светлого дерева). Ср. также предположительно тождественный генетически др. ирл. глагол brigid ‘показывает’. В. П. Калыгин предлагал соотносить исходную семантику др. ирл. bricht с именем общекельтского женского божества Brigita/Brigantia, возводимом, однако, традиционно к и. е. *bherg’h– ‘высокий’[30] (см. IEW 140). В то же время предложенная Ж. Вандриесом деривация кажется более перспективной и соотносимой семантически с другими предполагаемыми когнатами и.-е. основы: «заклинание (поэзия) это то, что озаряет, освещает» [LIEA-B: 89]. Однако семантическая контаминация могла возникнуть еще на и.е. уровне: видным, заметным является одновременно сияющее и возвышенное.

Соотнесение образа богини поэзии Бригиты с исландским богом Браги отмечалось еще В. Стоуксом [Stokes 1868: 23] и сейчас для ирландистики считается общим местом. В Глоссарии Кормака, составленном в конце IX в., Бригита называется поэтессой, дочерью Дагды. Она – «богиня, которую почитают поэты, и всех богинь называют поэты ее именем» (см. [Meyer 1913: 15]). Сходным образом в «Младшей Эдде» Снорри Стурлусона говорится: «Есть ас по имени Браги. Он славится своею мудростью, а пуще того, даром слова и красноречием. Особенно искусен он в поэзии, и поэтому его именем называют поэзию и тех, кто превзошел красноречием всех прочих жен и мужей» (пер. О. А. Смирницкой [Младшая Эдда 2005: 29–30]).

В своем «Этимологическом прото-кельтском словаре» Р. Матасович предполагает, что значение ‘заклинание, заговор, магия’ реконструируемая форма *brixtu– могла получить уже на ОК уровне [Matasović 2009: 79], опираясь при этом на галльские лексико-семантические данные, действительно, поразительным образом близкие к древнеирландским.

Так, галльская лексема brixt- встречается несколько раз, причем действительно в магическом контексте, а точнее – на свинцовых табличках, которые в начале н. э. были заимствованы порабощенными галлами у их завоевателей римлян и использовались довольно широко. Языком табличек в Галлии, как и в Британии, была в основном крайне испорченная разговорная латынь, и лишь по субъектным именам собственным мы можем сделать вывод, что данный вид магии практиковался и среди местного населения. На территории центральной Галлии, где латинское письмо начало распространяться раньше, т. е. примерно уже в середине I в. до н. э., оно начало использоваться и для фиксации оригинальных текстов. В частности – тех же defixio, адресованных подземным богам. Как полагает П. И. Ламбер, в данных контекстах местное население отчасти добровольно, отчасти под давлением римлян отказывалось от культа локальных божеств и предпочитало адресовать свои просьбы и пожелания богам имперским (см. [Lambert 1994: 149]). Но в то же время, как он пишет, поскольку местом действия оставалась Галлия и проклинаемые лица также в основном были галлами, данные тексты были адресованы также одновременно и локальным божествам, и именно поэтому писались по-галльски (там же). Остается добавить к этому парадоксальное наблюдение над осмыслением квалификации божества в примитивной картине мира: локальные боги мыслились грамотными, но скорее владеющими галльским языком, а не латинским. Вопрос о том, как местные божества могли получить базовые знания о фонетическом наполнении символов латинского алфавита, видимо, как-то и не ставился. Это казалось самоочевидным.

Интересующая нас лексема встречается один раз в так называемой «табличке из Шамальера», найденной во время раскопок в небольшом городке Шамальер в центральной Франции 15 января 1971 г. Табличка имеет следующие размеры: примерно 6 на 4 см, толщина – 1 мм. Несмотря на небольшие размеры, на ней умещается текст из 12 строк, написанный только на одной стороне латинским курсивом (см. публикацию, фотографии и прориси в издании – RIG II, 2: 269–280). Общее содержание, во многом предположительно сводится к воззванию к местным божествам и также богу по имени Мапонос причинить некий вред перечисленным в табличке лицам, которые могут (или – уже смогли) свидетельствовать против заказчика текста в ходе судебного разбирательства. Для римской традиции ситуация достаточно банальная.

Третья строка, вновь предположительно, читается как:

lopiter sníeddic sos brixtia anderon

что переводится обычно как – «преследуй этих вот тех магией подземных (богов)». То есть, подобно анонимному автору знаменитой таблички «против Плотия», обращающемуся к Прозерпине, галльский «мастер» также взывает к божествам подземного мира, которые должны исполнить его просьбу при помощи некой силы, называемой им brixt.

Так называемая «табличка из Ларзака» была найдена в августе 1983 г. в ходе раскопок на галло-римском кладбище, которое, по всей видимости, принадлежало небольшой деревушке, располагавшейся в 700 м к северо-востоку от нынешней деревни Оспитале-де-Ларзак. Могила, в которой была обнаружена табличка, была обозначена номером 71. К сожалению, более подробной публикации этого погребения, как кажется, нет, и сделать подробные выводы о погребенном не представляется возможным. Табличка лежала на сосуде с остатками костей умершего (или умершей) в погребении, которое археологи датируют 90–110 гг. Помимо собственно погребального сосуда и таблички, в погребении был обнаружен довольно богатый инвентарь – около сорока сосудов; на основании одного из них было нацарапано латинским курсивом слово gemma. Возможно – имя покойной. В могиле также найдены кольца небольшого размера, вероятно, молодого человека или даже ребенка. Так что с большой долей вероятности можно считать, что погребенный в этой могиле, будь то мужчина или женщина, скорее всего, был очень молод, что делало место его последнего упокоения идеальным для захоронения таблички[31].

Собственно говоря, «табличка из Ларзака» – это не одна табличка, а две. Очевидно, эти фрагменты составляли когда-то часть одной таблички, которая была намеренно сломана. Каждый фрагмент исписан с обеих сторон. Фрагменты были обозначены исследователями как 1 и 2 (и надписи на обеих их сторонах соответственно как 1а–1b и 2а–2b). Порядок чтения фрагментов является спорным. В последующих публикациях местоположение слова в табличке обозначалось номером фрагмента, буквенным обозначением стороны и номером строки (например, 2b3).

Надписи на табличке были сделаны двумя разными почерками. Второй составитель таблички написал всего шесть строк на стороне 2b. Условно эти два человека были обозначены как M (первый) и N (второй), в основу чего было взято существенное орфографическое различие, а именно: один из них обозначал носовой звук в конце слова как m, другой – как n. Почерк у N был гораздо менее уверенным, чем у M; буквы более квадратной формы, без наклона. Запись N была сделана после М и уже после того, как табличка была разделена на фрагменты.

Текст (напомним, что выделение порядка следования исписанных пластин проведено условно), как принято считать, начинается словами:

insinde. se. bnanom bricto[m

что предположительно переводится как: «этих вот женщин заклинаний» (либо «прочь этих женщин заклинаний», см. [Lambert 1994: 163]). Другим вариантом трактовки формы является не gen. pl., но acc. sg., в таком случае строка может быть переведена как «этих вот женщин заклинание».

В целом, как принято считать, табличка направлена против конкретных лиц, которые подозреваются в магии (видимо, не только изготовлении свинцовых табличек, но магии иного типа, которая, как можно предположить, представала как более «серьезная» и действенная, подробнее – анализ текста и историко-социального фона появления таблички – см. [Lejeune 1985]).

Лексема briht– (brict-) встречается в тексте таблички четыре раза. Трижды – в приведенной выше форме и один раз – в форме brictas (1b7), предположительно со значением acc. pl. в сочетании mnas brictas, условно – «женщин заклинающих», либо, напротив – «женщин, которые (будут) заговорены» (см. подробнее в [Lambert 1994: 163]).

Сочетание bnanom brixtom (gen. pl.) ‘(имена этих) женщин заклинаний’ приближает нас к употребленному в «Лорике Патрика» сочетанию: brichtu ban ‘заклинаний[32] женщин’. Данное схождение, естественно, было отмечено исследователями много раз, однако, как мне кажется, знак тождества здесь ставить нельзя. Если в «Лорике Патрика» (как и в саге «Приключение Коннлы», см. ниже) буквально стоит сочетание «заклинание женщин» (brichtu ban, brichtaib ban), то в табличке из Ларзака – именная группа той же структуры (определяющее имя стоит в постпозиции), представлена с другим порядком лексем: bnanom brixtom – букв. «женщин заклинаний». Иными словами, если в древнеирландских примерах мы встречаем «женские заклинания», то в галльском – «женщин заклинаний» или – «заклинательниц».

Но является ли галльское brixt– собственно заклинанием, иными словами – описывает ли оно речевое действие? Анализ конкретных примеров женской активности, которые упоминаются в табличке из Ларзака как порицаемые и связанные с магией, показывает, что далеко не всегда речь может идти непосредственно о словесной магии. Упоминая женщину по имени Севера Тертоникна, автор текста на табличке называет ее lidssatim liciatim (acc., 1a 3). Согласно трактовке П.И. Ламбера, речь в данном случае может идти о спецификации колдовства – при помощи завязывания узлов из нитей (или обматывания чем-то вроде лыка, ср. лат. licium ‘нить, повязка’) и при помощи начертания знаков (ср. лат. littera). Цитируя описание колдовства над свинцовой табличкой у Овидия (cantata ligat cum fusco licia plombo – «распевая (заклинания), она обвязывает нитями темный свинец»), он приходит к выводу, что аналогичная практика была знакома и галлам [Lambert 1994: 166].

В табличке из Шамальера также действия подземных богов, строго говоря, не специфицированы, и мы не можем с уверенностью говорить о том, что они относятся именно к речевым актам. Более того, взывая к «магии подземных богов», автор таблички, как мне кажется, предполагал вовсе не какое-то конкретное действие, вербальное или невербальное, но скорее некую абстрактную силу, которая может помочь ему достичь желаемого эффекта. И в данном случае заклинание или заговор – это как раз то, что делает он сам, тогда как «магия подземных» не подвластна его детализированному анализу, она скорее предстает как загадочная субстанция, которая необходима для того, чтобы его акт получил силу. В табличке же из Ларзака та же лексема имеет несколько иное значение: сумма действий, как вербальных, так и невербальных, которые вызывают некий эффект, который можно счесть магическим.

Таким образом, как полагают исследователи, имеющие дело в первую очередь с галльскими данными, лексема скорее имеет значение «магия, колдовство», причем в достаточно широком смысле слова [Delamarre 2003: 90], и колдовство – в плане выражения (вспомним: определенный текст, определенный деятель, определенные действия, определенные обстоятельства), и магия в плане содержания (по нашему определению – загадочный «пятый элемент»).

Что же в древнеирландском?

Зафиксированные в монастырской среде тексты, как можно уже заранее предположить, выявляли отрицательное отношение к колдовству их компилятора, поэтому, как правило, лексема bricht имеет в них отрицательные коннотации (что видно уже в процитированном фрагменте из «Лорики Патрика»). Отсутствие доступного корпуса древнеирландского языка, как я понимаю, делает мое исследование отчасти фрагментарным и не полностью доказательным, однако набор примеров все же кажется достаточно репрезентативным.

Так, я обнаружила лишь один случай, когда лексема не имеет отрицательных коннотаций. Речь идет об эпизоде из Первой редакции саги «Похищение быка из Куальнге», в ходе которого описывается, как возница Кухулина Лоэг запрягает коней, кладет в колесницу необходимый для сражения набор оружия, а затем накладывает на коней и своих товарищей «заклинание защиты»:

Is and sin focheird bricht comga dara echraid ┐ dara chomalta [O’Rahilly 1976: 67, l.2208–09] – И тогда он ставит заклинание защиты на этих лошадей и на своих товарищей.

Употребленный в тексте глагол fo(i)ceird чрезвычайно многозначен и в зависимости от контекста может быть переведен как «ставит, кладет, располагает и проч.». Таким образом, судя по контексту, мы не можем сделать вывод о том, как именно была «наведена защита» на лошадей: при помощи некоего устного заклинания, либо закрепления амулета, либо, может быть, при помощи некоего ритуального магического жеста (ср., например, крестное знамение как магический акт в ирландской житийной традиции). Более того, данный пример, как и многие другие, подобные ему, на уровне синтаксическом не позволяют сделать и вывод о том, кодирует ли лексема, строго говоря, процесс (будь то устное исполнение или ритуальная система жестов, либо то и другое вместе) или некую субстанцию «брихт», которую в данном случае, например, было необходимо каким-то способом нанести на колесницу и лошадей. Таким образом, мы оказываемся перед принципиально новой составляющей понятия «заговор» в самом широком смысле слова: его материальная составляющая. Может ли она быть идентичной тому, что мы выше обозначили как пятый элемент? Скорее всего, нет, если под этим пятым элементом заговорной практики мы подразумевали либо эмоциональный накал, либо особое эзотерическое умение, либо еще нечто, что обеспечивает эффективность ритуалу и сопровождающему его тексту. Но, наверное, к данному аспекту заклинательного действия придется вернуться позже.

Представление о «заговоре» как некой вещественной субстанции встречается, например, также в саге «Изгнание Десси». Корк изгнанник был проклят с рождения, потому что, находясь в утробе матери, поранил своего брата-близнеца. Чтобы снять с него эту вину, его мыли каждый день в течение года на спине красноухой белой коровы. Через год корова бросилась в море и превратилась в скалу, «ибо перешло на нее заклятие мальчика» [Предания и мифы 1991: 168]. Однако в оригинале употреблено не bricht, а geintlecht, букв. «язычество», в чем, скорее всего, проявляется отношение переписчика к описываемым им событиям.

Другой случай употребления bricht может быть назван скорее нейтральным. Речь идет о саге «Разговор мудрецов», вводный фрагмент к контексту употребления мне представляется интересным привести полностью, в русском переводе, поскольку речь в нем идет о некоторых особенностях получения тайного знания профессиональными поэтами:

Адна, сын Утидира из коннахтцев, был первым среди филидов Ирландии в учености и искусстве поэзии. Был у него сын по имени Неде. Отправился Неде учиться искусству поэзии в Альбу к Эоху Эхбелу и пробыл у него, пока не преуспел в этом.

Как-то раз гулял он и подошел к берегу моря, ибо считали филиды, что у воды приоткрывается им тайное знание. Вдруг услышал он из волн грустную и тоскливую песнь, и охватило его удивление. Тогда произнес он заклятье волне, дабы открылось ему, в чем тут дело. И узнал он, что сокрушались волны о смерти отца его, Адна, и что платье его отдали Ферхертне, филиду, ставшему первым поэтом (пер. С. Шкунаева [Предания и мифы 1991: 240]).

Однако за словами перевода «произнес заклятье» в оригинале на самом деле стоит все тот же глагол – ro la iarum in gilla bricht [Stokes 1905: 8] – букв. «поставил тогда юноша заклинание», то есть, как и Лоэг, выполнил некое магическое действие, предположительно связанное с произнесением некой магической формулы. Конечно, мы не можем описать это действие более детально, но совершенно несомненно, что описанное лексически и грамматически практически так же, как и в процитированном выше фрагменте, это действие не может быть равнозначным или даже как-то похожим на апотропеическое действие Лоега. Говоря проще, чтобы оградить лошадей, следует сделать Х, а чтобы узнать у волн хранимую ими информацию, – Y. И совершенно очевидно, что X≠Y, если только они оба не представлены на текстовом уровне как «совершил магическое действие».

Этот же глагол, но в бесприставочной форме употреблен и в саге «Смерть Муйрхертаха сына Эрк», в ходе которого описано, как женщина-колдунья Син, желая лишить силы короля и его воинов, велела принести воды из реки Бойн, а затем —

Línais in ingen trí dabcha don uisqui iar sin, ┐ cuired bricht indtib, ┐ nocho táinic for talmain fín rob fear blas ná brig dar leó inás [Nic Dhonnchada 1980: 13]. – Девушка наполнила водой три бочонка и произнесла над ними заклинания. Король и его люди нашли, что никогда еще на земле не было более вкусного и крепкого вина (свободный перевод А. Смирнова – [Ирландские саги 1933: 269]).

Перевод сочетания cuired bricht indtib как «произнесла над ними заклинание» на самом деле является неточным. В тексте саги буквально сказано: «и поставила bricht в них», что действительно может трактоваться и как некий речевой акт (характерный наговор на еду и питье), и как некое магическое действие, и даже как добавление в воду волшебного зелья. То же можно сказать и о другом фрагменте этой же саги, в котором Син наводит на короля магический сон, отнимающий у него силу:

do chuir sí bricht suain forsin fín mbréci úd go ra ibsium dig de co nderna mesc aimnertach é cen shúg cen nert ann [Nic Dhonnchada 1980: 26] – Она совершила сонные чары над обманным вином и, выпив глоток его, король охмелел и стал без крепости, без силы (перевод А. Смирнова [Ирландские саги 1933: 274]).

И вновь мы не можем дать более точную дефиницию совершенного действия: речевой акт, магические жесты или добавление зелья (либо овеществленного заговора-субстанции).

Син – представительница Иного мира, не посмертного, но как бы – альтернативного, точнее – параллельного, куда после победы Сыновей Миля Испанского были вынуждены отступить потомки Племен Богини Дану. И поэтому обладание магическим знанием в данном случае не нуждается ни в каких мотивациях (хотя на самом деле остается не совсем ясным: овладели ли сиды тайным знанием, попав в этот параллельный мир, или напротив, сами, изначально владея им, естественно перенесли его с собой). Но интересно, что в другом тексте, где также встречается описание применения «сонного зелья», оно получает название – bricht súain ‘заклинание сна’. Я имею в виду в данном случае сагу «Повесть о Кано, сыне Гартнана» (Scéla Cano meic Gartnáin), сюжет которой отчасти может быть назван одной из многочисленных протоверсий предания о Тристане и Изольде[33]. Действие саги относится примерно ко второй половине VII в., и она может быть отнесена к миро-циклу королей «Диармайда, сына Аэда Слане, и Гайре Адне». Ее герой Кано прибывает из Альбана к королю Гуайре, и дочь его, Кред влюбляется в него, уже будучи замужем за престарелым королем по имени Маркан. Желая получить возможность уговорить любимого бежать с ней, она во время пира дает всем воинам «сонное зелье»:

co tard-si bricht súain forin slúag co torcharadar ina codlud acht sis & Cana[34] – так что дала она сонное зелье воинам и так что упали они в сон, кроме нее и Кано.

Данный эпизод почти дословно совпадает с аналогичным и по форме, и по функции в нарративной структуре саги эпизодом из «Преследования Диармайда и Грайнне» (Tόruigheacht Dhiarmada agus Ghráinne)[35], в ходе которого Грайнне, дочь короля Кормака, не желая выходить замуж за пожилого Финна, предлагает молодому воину Диармайду бежать с ней. Для этого она также опаивает всех присутствующих подготовленным ею заранее «сонным зельем», однако, что в данном случае важно для нас, ни о каких магических действиях, сопровождающих приготовление этого питья, в саге не говорится. Более того, напиток эксплицитно вообще никак не характеризуется:

Agus rena chois sin do ghloir sí a cumhal choimhdeachta chuice ┐adubhairt ria an corn cloch-όrdha cumhdaigh do uí annsa ghrianán dá héis do thabhairt chuice [Ní Shéagdha 1967: 8] – И после этого позвала она свою рабыню-помощницу к себе и сказала ей принести рог, украшенный золотом и каменьями, который она оставила в своем солнечном покое.

И лишь по описанию действия, которое производит на воинов питье из этого рога (подготовленного заранее!), мы понимаем, что в нем был сонный напиток. Но, в отличие от описания Креде, которая приготовила аналогичный напиток при помощи магии, о том, как именно получила его Грайнне, мы не знаем. Более того, если вглядеться в соответствующие фрагменты внимательнее, мы увидим, что, несмотря на практически полное совпадение описываемых нарратором ситуаций (пир, героиня хочет поговорить с возлюбленным и просить его бежать с ней, ей необходимо сделать так, чтобы никто их не услышал, и она каким-то образом погружает всех в сон), в одной саге говорится о магии (co tard-si bricht súain – букв. «так что дала[36] она заклинание сна»), а в другой – о роге для питья (corn), предположительно содержащем некий подготовленный заранее напиток. И таким образом, как оказывается, мы не имеем оснований говорить ни о том, что Креде опоила гостей сонным зельем, ни о том, что нечто подобное сделала Грайнне. Первая могла навести на участников пира «магический сон» каким-то совершенно иным способом[37], например – при помощи произнесения соответствующего заклинания, тогда как вторая, напротив, могла добавить в свое зелье какие-то травы и вообще обойтись без магии. Но почему-то исследователи обычно так не рассуждают, и сходность ситуаций автоматически вызывает даже не предположение, а скорее уверенность в том, что бросающаяся в глаза разница описаний метода достижения общего сна является для компилятора чем-то вроде намеренной или случайной недоговоренности. Признаться, скорее и я так думаю.

И, собственно говоря, решений и подходов здесь может быть несколько. Во-первых, компилятор не упоминает об этом, потому что опирается на фоновые знания предполагаемой аудитории, для которой является очевидным сам факт использования заговоров при подготовке напитков подобного рода (напомню, что, если сага о Кано датируется примерно началом X в., «Преследование» – текст гораздо более поздний). Во-вторых, именно позднее происхождение дошедших до нас редакций «Преследования» делает тему заговора и магии уже как бы неактуальной для предполагаемой аудитории, для которой уже как бы и неважно, как именно был изготовлен напиток, но важнее, к каким последствиям привело его употребление. И наконец, возможно, в-третьих, также исходя из позднего происхождения саги о Диармайде и Грайнне мы могли бы предположить, что и понятие bricht, и тема магии в целом оказалась, напротив, слишком коннотативно нагруженной. И поэтому Грайнне, которой компилятор саги как бы сочувствует, не должна была ради соединения с возлюбленным прибегать к какой бы то ни было магии. Но все это, повторяю, лишь предположения.

Вернемся к другим употреблениям лексемы.

В рукописи «Книга Бурой коровы» на листе 110b, где записана сага «Пир у Брикрена», в ходе эпизода, во время которого Кухулин кладет голову на камень, чтобы пришедший мужик отрубил ее, добавлена глосса:.i. iar cord ó brechta hi fáebur in bélae [Best and Bergin 1992: 272], видимо, со значением «после того, как поставил заклинание в остроту рта», то есть, как можно трактовать эту вставку, компилятор добавил собственное предположение, что камень, на который кладет голову герой, был каким-то образом заговорен, заклят. В глоссе употреблен тот же глагол, и вновь мы не можем сказать точно, о каком именно действии в ней идет речь. Однако упоминание «рта» заставляет предположить, что описанное как bricht некое дополнение относится все же уже скорее к области речевых актов, описанных метафорически.

Аналогичный пример – из саги «Осада Друм Давгайре». Друид Мог Рут изготовляет некое особое оружие – метательный камень, которым можно одновременно убить много людей. Чтобы усилить его действие, он налагает на него «чары» (либо вновь – привносит некую субстанцию, причем – применительно к уже обозначенному материальному носителю; в тексте использован тот же глагол):

Do raid Mogh Ruit bra Cennmhar: «Domroiched mo chloch neme ┐ mu lia laime ┐ mo comlunn cet ┐ mo dhithdergad ar mo naimdiu»; ┐tucad do ┐ ro boi ica molad ┐ic cor breachta neme inti ┐doraidh in rethoirec-so: «Ailim mo lie laime. [Sjoestedt 1926: 84] – Сказал Мог Рут Киннмору: «Принеси мне мой отравленный камень, мой ручной камень, моего убийцу сотни, мое уничтожение врагов»; Когда камень был принесен ему, он начал хвалить его и наложил на него ядовитые чары[38] и составил следующую поэму: «Я заклинаю свой ручной камень… (пер. Т. Шингуровой).

Употребленное в тексте словосочетание «чары яда» (перевод, естественно, условен) и все тот же глагол с широким значением «ставить, располагать» также не дают возможности идентифицировать сам совершенный акт: как речевое действие, как жест (что отчасти, как я понимаю, функционально синонимично), либо – как использование реальных ядовитых веществ.

Интересно, что в этой же саге тот же персонаж произносит некий текст, напоминающий сам по себе заклинание и содержащий не только слово bricht, но и его вариант – brecht, который, по мнению авторов DIL, а также Вандриеса является его паронимом, отчасти принявшим на себя и магическую семантику. Исходное значение – brecht (< mrecht) ‘пестрота, мутность, неясность’. Следует отметить, что в тексте «заговора» они употреблены как традиционные аллитерирующие синонимы. Мог Рут произносит его, когда хочет своим дыханием сдуть с земли стоящий на пути у войска холм, и это ему удается. Приведенный в саге текст не только вводит новый глагол, управляющий лексемой bricht, но и позволяет вновь взглянуть на нее как на обозначение некого овеществленного материального начала:

Suim atsoem muna / soeim dluma doirche. / soeim bricht, soeim brechta, / soeim dechta doiche…[Sjoestedt 1926: 80] – Кручу верчу обманы / кручу пески темные. / Кручу заклятье, верчу заговоры / кручу силу колдовскую.

В ряде контекстов слово bricht употребляется вне каких бы то ни было вербальных дефиниций: «из-за чар, посредством чар» и проч., что дает мало материала для реконструкции его семантики посредством контекстуального анализа, но зато ясно демонстрирует устойчивые коннотации. Например:

Из Dinnshenchas – «Старины мест»:

Carman, canas ro ainmniged?

Ni ansa.Triar fear tancadar a hAthin, & oen benléo.i. tri meic Dibaid meic Doirci meicÁincísíad.i. Dían & Dub & Dothur a n-anmand, & Carmean ainm a máthar. Tria brichtu & dicetla & cantanan olúited in mathair cach maigin; tria fogail & esindrucus, immorro, ro milldisna fir [Stokes 1895–96: 311] – Почему так называется– Кармун? А вот почему. Однажды пришли из Афин три мужа, а с ними женщина, их мать. И были они тремя сыновьями Дибада, сына Дойрхе, сына Анкеса, а самих их звали Диан, Дуб и Дотур. Имя их матери было Кармун. Чарами, заклинаниями и распевами наводила порчу на всю Ирландию женщина, разбоем и грабежом уничтожали все мужи (пер. С. Шкунаева [Предания и мифы 1991: 221])[39].

У нас нет уверенности, что в данных трех лексемах, употребленных как бы синонимически, на самом деле первая представляет собой более общее понятие, а две другие – лишь ее уточняют. Но у нас есть подозрение, что древнеирландский компилятор всерьез над этим как бы и не задумывался (что нашу задачу контекстуального анализа, естественно, лишь осложняет).

Подобных примеров можно привести еще много, однако следует быть честной: я намеренно избегала до настоящего времени контекстов, в которых указанная лексема выступает в сочетании с глаголом «петь». Ср., однако, например, также из «Старин мест» (об имени Дублина):

Dochachain bricht mara, co ro baithedh isin treib sin co lín a fualais [Stokes 1895–96: 326] – Спела она заклинание моря так что утоплено было все жилье вместе с его обитателями.

Что в данном случае означает сочетание bricht mara (gen.) ‘заклинание моря’, сказать трудно. Постопозитивный генитив при абстрактном имени в древнеирландском обычно кодирует объект действия. Ср. также русск. писание писем, т. е. в данном случае имеет место номинализация акциональной изначально основы (см. [Татевосов 2015: 279]). Таким образом, предположительно в тексте имелось в виду некое речевое действие, адресованное морю и призванное как-то на него воздействовать (ср. также выше – bricht suain ‘заклинание сна’). Но – не текст, имеющий море своим источником («песнь моря»).

Ср. также, например, из саги «Болезнь Кухулина»:

Ro chansat-side brechta druídechta ina agid coro gabait a chossa ┐a lama conos tánic trell dia chéill [Dillon 1953: 29] – Они запели перед ним свои волшебные песни, крепко держа его за ноги и за руки, пока не начал проясняться его ум (пер. А. Смирнова [Ирландские саги 1933: 201]).

Данный эпизод на самом деле на структурном уровне гораздо сложнее, поскольку описывает не одно, а несколько действий друидов. См.: Ro chansat-side brechta druídechta ina agid coro gabait a chossa ┐ a lama conos tánic trell dia chéill. Ro boíseom dano oc cuingid digi chucu iar sin. Tucsat na druid dig ndermait dó.– «Пропели они друидические заклинания перед ним и держали его за ноги и за руки, пока не пришло прояснение его ума. Дали друиды напиток забвения ему». В дальнейшем рассказывается, что они также дали напиток забвения и его жене Эмер, чтобы она забыла о произошедших событиях (временный уход Кухулина в Иной мир из-за любви к сиде Фанд). В небольшом магистерском исследовании, посвященном теме чудесных напитков в ирландских саговых нарративах, высказывается предположение, что deoch dermait ‘напиток забвения’ представляет собой разновидность целебных зелий, точнее – некое питье, приготовленное при помощи одновременно трав и заклинаний (см. [Smeenk 2007]). Поскольку речь идет все же не о некой реконструируемой реальной практике, но скорее о реконструируемом восприятии преданий о применении магии в некоем абстрактном прошлом древне– и среднеирландскими фиксаторами преданий, то в данном случае уместным, может быть, окажется отсылка в теме «напитка забвения» у Вергилия. Как справедливо считают многие исследователи, как бы поздно ни сложилось в Ирландии само переложение «Энеиды» как прозаического текста, латинский оригинал постоянно присутствовал в качестве некоего базового фонового знания в ученых кругах и во многом повлиял на компиляции автохтонной традиции. Для более позднего периода (VIII–IX вв.) восприятие «Энеиды» как своего рода «героического бэкграунда» становится в ирландистике уже общим местом. В Шестой песни «Энеиды» рассказывается о посещении Иного мира, в котором, в частности, пребывают и души тех, кому суждено возродиться на земле вновь. Эти души «с влагой летейской / пьют забвенье они в уносящем заботы потоке» (пер. С. Ошерова). В контексте эпизода из «Болезни Кухулина» в целом оказывается логичным, что герою и его жене после посещения Иного мира друиды также дают «питье забвения», но не только чтобы они не вспоминали о неприятном для их супружеской жизни эпизоде, сколько для того, чтобы они в дальнейшем не могли рассказать и о том, как устроен Иной мир. И в общем такая трактовка не исключает и понимания «напитка забвения» как лечебного средства. Все сказанное скорее было призвано показать, что ирландская монастырская нарративная традиция (как и галльские таблички с проклятиями) в огромной степени зависела от стоящей за ней традицией античной, позднелатинской – в частности, а также – раннехристианской в широком понимании этого понятия – то есть с ересями, разночтениями, глоссами и частичным непониманием друг друга. Естественно, в полной мере воссоздать указанный фон применительно к столь широкой теме как магия слова очень непросто. Но забывать об этом не следует.

Сказанное, наверное, актуально и для представления об исполнении магического текста именно как о пении.

С «пением» связано и первое употребление лексемы bricht в древнеирландском, точнее, конечно, первая из дошедших до нас фиксаций. Так, в Миланских глоссах к комментариям к Псалтыри к псалму 57 (в отечественной традиции – 58), стих 6 даны латинский комментарий и ирландская глосса:

quae non exaudit vocem incantantium*. Et unefici incantantis sapienter…

*qui incantantes carmen.i. in bricht. [Stokes and Strachan 1901: 260].

(ср. русск. пер.: «который не слышит слов обаятеля, заклинателя, искусного в заклинаниях»).

Естественно, наиболее ранняя по времени фиксации форма не обязательно должна быть воплощением исходной семантики лексемы. Более того, анонимный глоссатор употребил в данном случае ирландское слово для передачи не совсем понятной ему христианской метафорической реалии – incantatio. То есть пение, но пение, имеющее какую-то новую прагматику, причем несомненно злонамеренное. Но не обязательно связанное именно с магией (и как понимал магию древнеирландский глоссатор?!), по крайней мере – для святого Иеронима, давшего именно такой перевод текста псалма. В любом случае в указанном контексте древнеирландское bricht обозначает некий вербальный акт, но, повторяем, у нас нет достаточных оснований считать именно это употребление исходным.

Остановимся на двух примерах-контекстах, в которых лексема bricht оказывается не аморфно-синонимичной, а скорее семантически противопоставленной другой лексеме со сходным значением.

Первый – из саги «Приключение Коннлы», датируемой примерно VIII в. В ней рассказывается о том, как Коннле Красному, сыну короля Конна-ста-битв, явилась женщина из чудесной страны и заставила его уйти с ней. Главным средством воздействия на Коннлу в данном случае оказываются рассказы о замечательной стране, где нет ни старости, ни смерти, где живут лишь женщины и девушки и длится вечный пир. Естественно, в саге эти монологи представлены в виде поэтических фрагментов, но имеем ли мы основания рассматривать речи женщины как заклинания? Пытаясь найти помощь у своего друида, Конн, в частности, говорит о своем сыне:

Dim láim rígdae / brechtaib ban mberar [McCone 2000: 122] – Из моей руки королевской / заклинаниями женщин он взят.

Обращает на себя внимание употребление генитива множественного числа: «женщин», а не «женщины», как можно было бы ожидать, поскольку Коннлу уговаривает покинуть этот мир одна женщина. Форма генитива множественного числа в древнеирландском часто употребляется в качестве несогласованного определения, которое можно было бы перевести относительным прилагательным, в данном случае – «женские чары». Или «женские речи»? В тексте, зафиксированном компилятором, повторяю, не говорится о том, что женщина-сида исполняла какие-то заклинания. Напротив, если саму ее мог видеть один лишь Коннла, слова ее были слышны всем, и слова эти были, возможно, демагогичны и лживы, имели откровенно агитационный характер, но явно по форме своей к магическим речевым действиям не могли быть отнесены. Однако в один из своих приходов женщина, как рассказано в саге, дала Коннле яблоко, которое он ел в течение месяца, не употребляя в пищу ничего другого (само яблоко при этом нисколько не уменьшилось). Именно после этого в нем созрело решение покинуть свою семью и последовать в Волшебную страну. Не было ли магическим действием как раз это: поедание пищи из Иного мира, в которую, по предположению отца героя, могла быть «вложена» магия? Вспомним bricht, вложенный в вино в саге о смерти короля Муйрхертаха.

По ходу развития сюжета король Конн пытается прогнать женщину и для этого прибегает к помощи своего друида, который воздействует на нее магически:

In tan luide in ben ass re rochetul in druad [McCone 2000: 122] – Тогда ушла женщина прочь из-за распевания друида.

То есть, как кажется на первый взгляд, словесная магия друида в саге кодируется как пение, cétal, а некие действия женщины-сиды, враждебные королю, как bricht. Но все еще сложнее: лексема bricht употреблена в этом небольшом тексте дважды, причем во второй раз она вложена в уста самой сиды. Обращаясь к королю и, как принято считать, предрекая приход христианской веры, она говорит:

Con-scéra brichtu druad tárdechto

ar bélaib demuin dolbthig [McCone 2000: 122]

Он разобьет заклинания друидов учения, против уст демонов темно-колдовских.

То есть, иными словами, и женщина-сида, и король Конн, хотя и стоят как бы по разные стороны баррикад, употребляют слово bricht именно в значении «зло, магия, воздействующая отрицательно». Этому противостоит слово cétal ‘распев’, имеющее скорее нейтральную окраску и ориентированное не столько на само содержание акта, сколько на его форму.

Немного иначе выглядит употребление слово bricht в среднеирландском житии святого Сенана (из Книги Лисмора). В отмеченном мною эпизоде рассказывается о том, как святой решил взять себе землю для постройки церкви, чем местный король был недоволен. Тогда его друид вызвался помочь ему:

Luidh dano a rechtaire co Maic Tail, ┐ atfet a scéla dho. Ba bronach Mac Tail dona scélaib-sin, ┐roraid: Is saoth lium, ar se, in bachlach ut do ghabail form aréicin’. Adubairt a dhrúidh frisinrigh: Ni rice a leas a shnímh fort, ar dober-sa sén chuigi, ┐atbela no fuicfidh do thirlatsa. Ba faelid in ri don aithiusc sin, ┐luidh in drai íarum, ┐dobeir da chairpthech in righ i n-eccor for Senán, ┐scorais isin maighin ba togha lais isinn innsi. Luid iarsin co hairm imbai Senán ┐ ro chan brechta [i]na agaidh ┐doraidh: Facuib an tir lasin sén-sa.

Doraidh Senán [frisseom]:Doro at cenn do shena.is fortsa bus mela.ba at trucendeilmndina.istusa. not-bela.Is treisi an sén tucus-salim, ar Senán, ┐ is ferr mo dhan. [Stokes 1890: 68].

Тогда распорядитель пошел к Мак Талю и рассказал ему обо всем. Опечалился Мак Таль от того и сказал: Грустно мне, что этот мужик возьмет мою землю без моего согласия. Сказал друид королю: Не надо тебе беспокоиться об этом, дам я заклинание против него и он или умрет на месте, или оставит землю твою тебе. Обрадовался король этому ответу. И пошел тогда друид и велел двум возницам отвезти его туда, где был Сенан и на то место, что выбрал он на том острове. И нашел он ту долину на том острове.

Пошел он туда, где был Сенан, и пропел заговор против его лица и сказал: Оставь эту землю от этого заклинания!

Сказал ему Сенан:Ставлю голову против твоего заклинания.И тебе же будет стыд.Ты будешь проклят без большого шума.И это ты же погибнешь.Сильнее заклинание, которое я взял с собой, – сказал Сенан, – и лучше мой стих.

То есть говорящий о своем речевом действии друид называет его sén (< лат. signum), тогда как компилятор Жития это же речевое действие характеризует как bricht, то есть словом, имеющим скорее отрицательные коннотации. Сам же святой Сенан повторяет слово sén и по отношению к пению друида, и применительно к собственному тексту. Причем отметим, что само заклинание друида, в отличие от стиха святого, в Житии не приводится.

В своем «Глоссарии», составленном в самом начале X в., епископ Кормак Мак-Куллинен так пишет о друидах:

Drai.i. dorua ai.i. airechetal, ar is tria dan dogni sium a brechta [Meyer 1913: 40] – Друид (маг?), то есть достиг бы поэзии, то есть распевания, ибо через стихи (искусство) осуществляет он свои заклинания.

План выражения и план содержания в данном примере оказываются как бы отчасти смешанными: акцент делается не на содержании текста, но на форме его бытования (как распев). Либо, что также возможно, некий магический текст, кодируемый как bricht, становился эффективным в том случае, если он исполнялся именно как пение? Пока, отметив лишь кратко, что данная практика «распевания заклинаний» в традиции ирландской связывается обычно именно с друидической магией, мы невольно выходим в новую область исследования (или хотя бы подхода к материалу). Обращаясь вновь, вот уже в который раз, к определению Н. И. Толстого, зададимся вопросом: а действия «определенного деятеля» предполагали некоего одного (типологически) деятеля? Или нескольких, различающихся по статусу и иными признакам? И как могли соотноситься «определенные действия» с «определенными деятелями», если были они неравноценны и неравнозначны?

Итак, в качестве вывода придется ограничиться нашей первой суммарной идеей, что в древне– и среднеирландских текстах лексема bricht не имеет специфизирующего значения, но кодирует скорее сам факт магического нанесения вреда, причем (поверхностный) синтаксический анализ контекстов употребления лексемы демонстрирует ее акциональный характер. Говоря проще: bricht – это скорее действие, чем текст. Это – обобщенное зло, которое может проявляться по-разному и принимать разные формы, что и было очень емко и точно сформулировано в «Лорике Патрика». Но зло скорее в христианской парадигме. Этимология лексемы, ее предположительная связь с «озарением, светом», а также «возвышением» и германской «поэзией» почти ничего не дает нам для уточнения пути семантической деривации. Однако идея, что за этой лексемой память языка скрывает некую архаическую семантику, выводящую нас в область сакрализованного Поэтического Слова и связывающую ирландское язычество с древнеисландскими представлениями о свете, кодирующем имя бога поэзии Bragi, предстает очень привлекательной. Изначальной семантикой лексемы в таком случае можно предположить – «поэзия, песнь», но «песнь» языческая. Однако в таком случае остается не до конца проясненным соотношение древнеирландского bricht и галльского brixta‘заклинания’. И, что самое главное, продемонстрированный контекстуально-семантический разброс не дает оснований для более точной дефиниции лексемы уже на древнеирландском текстовом уровне. Остается лишь повторить слова Жаклин Борч, предположившей, что истинного значения многочисленных древнеирландских слов, связанных с магией, мы никогда не узнаем, а тем более не сможем реконструировать стоящих за ними магических практик. И в общем, ничего уникального здесь нет. Примерно о том же, но с гораздо бóльшим оптимизмом писала много лет назад Н. А. Ганина, пытаясь реконструировать готскую языческую лексику по данным переводов Писания: «Коренным образом меняются семантика и сфера употребления слов, приобретших в новой обстановке негативную окраску. Тем не менее многое из старого сакрального и мировоззренческого словника входит в корпус новой терминологии, подвергаясь переосмыслению, приобретая новые коннотации, но не теряя своей исконной концептуальной нагруженности» [Ганина 2001: 5].

И все-таки нельзя не поразиться тому, что, несмотря на огромную дистанцию, которая отделяет галльский язык от древнеирландского языка в том, что может быть названо «культурно-языковым пространством», оба сохранили одну и ту же лексему – bricht, причем именно в указанном выше обобщенном значении: магия как процесс, как результат, как умение, как субстанция.

Глава 3

О появлении «магии» в Ирландии и о первых ее носителях

Задаваться вопросом, как и когда могла появиться на территории Ирландии магия, наверное, не имеет смысла, если понимать в данном случае ее генетический анализ буквально. Как можем мы предположить, опираясь на многочисленные и разнообразные этнологические параллели, магия как представление о неких иррациональных возможностях воздействия на природу и человека, а также на судьбу и будущее в целом, наверное, была в Ирландии всегда, точнее – появилась вместе с первыми переселенцами, то есть датируется еще палеолитом, примерно 8000 г. до н. э. (см. о волнах заселения острова с археологической точки зрения [Mallory 2013]). Подтверждают эту идею, впрочем, – довольно банальную, и более поздние неолитические захоронения, и постройки храмового типа вроде знаменитого Нью-Грейндж. Но о духовной жизни людей того давнего времени мы не знаем почти ничего, точнее – знаем достаточно много, чтобы реконструировать некие представления о существовавших ритуалах, безусловно, тесно связанных с астрономическими знаниями, то есть, возможно, с поклонением солнцу. Но был ли архаический солярный культ докельтского населения острова собственно магией? Скорее – это была одна из форм примитивных, но уже религиозных представлений. И все же, как ни странно, мысль о том, что субстратные духовные комплексы мышления и представлений о закономерностях движения времени и человека в нем могли позднее как-то проявиться уже в кельтском обществе, существует. Так, как пишет Г. В. Бондаренко, «не исключено, что ирландский институт друидов действительно серьезно отличался от своих британских или галльских собратьев прежде всего за счет влияния местного некельтского субстрата» [Бондаренко 2015: 270]. Мы невольно забегаем вперед, уже называя открыто основных носителей магического искусства ирландцев, но, наверное, это и логично.

Действительно, представления о магии, судя по ирландским памятникам разной жанровой отнесенности, в первую очередь связывались с друидами. Но на самом деле – это лишь реконструкция. В то же время слишком углубляться в вычитывание чего-то, что стоит за текстами, мы не можем, так как эти построения стоят на очень шатком фундаменте. Другая крайность – понимать дошедшие до нас нарративы буквально. Постараемся избежать и ее, однако без собственно средневековых свидетельств мы обойтись здесь не сможем.

Как известно из среднеирландского памятника «Книга захватов Ирландии» (Lebor Gabála Érenn, букв. «Книга взятия Ирландии»), датирующегося XII в[40]. и повествующего о последовательном заселении острова различными племенами, магию и искусство заклинаний привезли в Ирландию Племена Богини Дану. Племена Богини представлены в тексте как потомки Бетаха, сына Иарбонеля Фада сына Немеда, о которых в конце пятого раздела «Книги захватов» было сказано, что они отправились на северные острова учиться друидизму и магии[41]. Тайное знание они получили в городах Фалиас, Гориас, Финдиас и Муриас. Кроме тайного знания они получили там магические объекты, которые привезли в Ирландию: камень Лиа Фал, который кричал всякий раз, когда на него наступал ногой будущий король; копье Луга, которое приносило победу в битве; меч Нуаду, который поражал каждого, против кого был направлен; котел Дагды, от которого никто не отходил голодным. Прибыли они в Ирландию по воздуху на темных облаках, однако остров уже был занят племенами Фир Болг:

Cath no rīge conatchetar for Feraib Bolg. Fechta cath eturru,i. cēt chath Maige Tuired [Macalister 1941: 108] – Битву или королевство (уступить) предложили они племенам Фир Болг. Была битва между ними, т. е. первая битва при Маг Туиред.

Но если магия была завезена Племенами Богини, которые первыми и начали применять ее, в частности – в сражениях, то, как следует из логики наррации среднеирландского компилятора, до их «появления на сцене» магии на острове… просто еще не было? И, как ни странно, это действительно так. Современный психолог или антрополог видит веру в магию как часть человеческого сознания, принимающего разные формы, но неизменно склоняющегося к убеждению в существовании чего-то иррационального и сверхъестественного. Это темная, сумеречная зона сознания, а точнее – коллективного бессознательного, не прекращающего свою работу ни в условиях языческих культов, ни в жестких рамках христианской или мусульманской морали. Однако составитель ирландской псевдоистории рассматривал магию скорее как некое изобретение, а точнее – приобретение, которое было добавлено к уже известным живущим на острове людям, подобно огню, умению ткать и прясть, гончарному делу, но в первую очередь – боевым искусствам. Эта идея на первый взгляд кажется странной. Но чтение соответствующих среднеирландских свидетельств показывает, что компилятор действительно прилежно описывал историю страны, и подобно тому, как современный писатель, который пишет повесть, действие которой происходит в XIX в., не станет писать ни об автомобилях, ни о телефонах, ни о компьютерах, не упоминал фактов применения магии до того времени, как на острове не воцарились Племена Богини Дану.

Более того, сага, повествующая о сражении Племен Богини и племен Фир Болг, которую ее издатель Дж. Фрэзер датирует началом среднеирландского периода, т. е. примерно концом IX в. (см. [Fraser 1916:3]), и представляющая собой более раннее и гораздо более пространное, чем «Книга Захватов», описание битвы Племен Богини Дану за господство на острове, о применении магии почти не упоминает! При этом, однако, в начале повести сообщается, что Племена Богини знали:

diamra draideachta, fis ┐ foglam ┐ faisdine, erridecht ar armaib ┐ imluad ar airdclesaib [Fraser 1916:8] – тайную мудрость, знание и учение и прорицание и владение оружием и искусство высших хитростей (перевод, естественно, условен).

Дж. Фрэзер в своем английском параллельном переводе саги сочетанию diamra draideachta дает эквивалент – the mysteries of wizardry [Fraser 1916: 9], остерегаясь употреблять термин «друидизм». И, скорее всего, он, как и многие другие переводчики среднеирландских текстов, прав. Латинский текст Лукана (см. ниже), упоминающий друидов, среднеирландским компилятором понят не был и галльские друиды с аналогичными и носящими то же имя дохристианскими жрецами Ирландии отождествлены не были. Действительно, епископ Кормак мак Кулленан (ум. ок. 908 г.) и составивший свой знаменитый «Глоссарий» слово «друид» в форме drái вставляет в список темных слов, требующих разъяснения и толкования, причем толкование им дается следующее:

Drái.i. dorua ái.i. airchetal, ar is tria dán dogní sium a brechta [Meyer 1913: 40] – Друид (маг?), то есть достиг бы поэзии, то есть распевания, ибо через стихи (искусство) осуществляет он свои заклинания.

Свидетельство очень важное. Оно уже было приведено мною выше в связи с уточнением семантики слова bricht/brecht, которое решено было переводить просто как «магия» в самом широком смысле слова. Но эту краткую фразу можно прочесть еще раз и увидеть, что, по мнению Кормака, магия является прерогативой друидов, с одной стороны, а также что ее эффективность зависит во многом от характера исполнения: распева.

Искусством магического заклинания как «распева» обладали, естественно, представители Племен Богини Дану. Так, например, в саге «Битва при Маг Туиред» (вторая), в которой рассказывается о сражениях Племен Богини с фоморами, населявшими остров еще до «начала времен», описывается как один из вождей Племен Богини, Луг перед началом битвы обошел войско и исполнил заклинание, буквально:

Conid and rocan Lug an cétal-so síos, for lethcois & letsúil timchell fer n-Erenn [Gray 1982: 58] – Так что пропел Луг это заклинание на одной ноге и одним глазом (обходя) вокруг мужей Ирландии.

Однако Кормак отсылает своего читателя в данном случае не к языческим богам, а к их предположительным жрецам – друидам, что показывает, видимо, что для поздних периодов друидизм и магическое искусство, которым обладали мифические Племена Богини Дану, отчасти сливались.

Данная прямая отсылка к друидическому искусству в первую очередь именно как к магии словесной, осуществляемой посредством «распеваний», может быть проиллюстрирована, например, эпизодом из саги «Приключение Коннлы» (Echtrae Chonnlai, VIII в.). По ходу сюжета к Коннле, сыну короля Конна-Ста-Битв, является девушка из Иного мира и призывает его отправиться вместе с ней в страну вечной юности. Король Конн, желая удержать сына, обращается за помощью к своему друиду:

Asbert Conn fria druid, Coran a ainm-side [McCone 2000: 121] – Сказал Конн своему друиду по имени Коран.

Желая получить от него помощь, он называет его: mórchétlaig, mórdánaig – «много-песенный, много-искусный», явно предполагая, что тот сможет нейтрализовать влияние девушки на Коннлу именно при помощи заклинания. И действительно, как говорится в саге:

In tan luide in ben ass re rochetul in druad [McCone 2000: 122] – Тогда ушла женщина прочь из-за заклинания (букв.: распева) друида.

Текст самого заклинания в саге не приводится. В дальнейшем женщина возвращается и, обращаясь уже к самому королю, говорит:

A Chuinn Chétchataig / druídecht ní-s-grádaigther…[McCone 2000: 122] – О Конн-ста-битв, да не полюбишь ты друидизм…

Или – «магию»? Скорее все же пока – первое, поскольку друид в саге явно исполняет при короле определенные социальные функции, но может быть – уже и второе…

Интересно, что, в отличие от понятия bricht ‘магия, заклинание’ (в самом широком смысле слова), которое могло быть применено по отношению к магическому действию практически любого персонажа (женщины, поэта-филида, сиды, возничего, друида – см. выше), лексема cétal кодирует скорее вербальную деятельность – именно друида (конечно, возможны исключения). Сказанное относится как к собственно лексеме cétal, являющейся глагольным именем от глагола canaid ‘поет, распевает (в первую очередь псалмы)’, так и префиксальных производных: airchetal, forcetal, dichetal, rochetal, tairchetal etc. Причем первое из них, надо отметить, становится синонимом поэтического искусства в целом, практикуемого уже скорее поэтами-филидами, точнее – его глубинной составляющей, заключающейся не столько в ритме, рифме и аллитерации, сколько собственно в поэзии, но не столько как формально закодированного вдохновения, сколько, как видимо представлялось фиксаторам традиции, лежащего в ее основе исторической и мифологической информации.

Приведем в качестве примера фрагмент из саги «Мак Да Херда и Куммине Фода», довольно странном тексте, повествующем о безумии и стоящем за ним высшем знании (издание текста см. [O’Keeffe 1911]). Речь идет о состязании в мудрости между безумным клириком Куммине и придворным поэтом Сенханом. В качестве «темной поэзии», смысл которой трудно понять, клирик использует «уроки» из Нового Завета (видимо, притчи, но возможно – псалмы), которые поэт и король принимают за поэтические тексты, смысл которых трудно понять:

Gebid-side da liachtan dec dont soscela.

‘Is doraid inn aircetul,’ – ar Senchan; ‘geib dorisi.’

Gaibid.

‘Is dorcha a fidrad inn airchedail,’ or Senchan; ‘gaib in tres fecht.’ [O’Keeffe 1911: 32] –

Дал он двенадцать уроков из Евангелия.

«Труден этот распев (поэзия?), – сказал Сенхан, – дай его снова».

Дал.

«Темен смысл этого распева, – сказал Сенхан, – дай его в третий раз!».

Данный пример, возможно, дает ключ к интерпретации семантического перехода «пение» – «заклинание», который, кстати, фиксируется и в латинском языке (incantatio – «пение», но также – «заклинание, исполнение магических текстов») и шире[42]. С одной стороны, данный переход имеет внутреннюю семантическую логику: магический текст должен как-то отличаться и в плане выражения, т. е. не только быть особым образом оформленным словесно, но и особым образом исполняться[43]. Поэтому, казалось бы, расширение семантического поля лексемы в указанном направлении не должно вообще служить объектом интерпретаций. Однако, с другой стороны, представляется не совсем логичным, почему данное «пение» в саговых и житийных нарративах в первую очередь связывается именно с друидами.

Интересен в данном контексте пример из саги «Битва при Маг Мукриме». Эпизод, главной составляющей которого является демонстрация способности друида видеть будущее короля («Понял друид по речам Эогана, что суждено ему скоро погибнуть…»), начинается с того, что король прибывает к слепому друиду, чтобы просить его:

дабы петь песни поношения этим людям и осмеивать их (пер. С. Шкунаева [Предания и мифы 1991: 157]).

Данный С. Шкунаевым вариант перевода обусловлен ситуативно: исполнять в ходе сражения особые хулительные тексты, направленные против врагов, якобы было в Ирландии традицией. Но это была прерогатива филидов! И их действия обозначались совсем другими терминами! В оригинале употреблены совсем другие лексемы, также связанные с речевой деятельностью:

– Tair limsa, – or Eogan, – do sinnath na fer ┐ dia ndichetal. [Stokes 1892: 450]

– Идем со мной, – сказал Эоган, – для заклинания мужей и (на н)их распевания.

Иными словами – у каждого свое оружие, пусть даже и преследующее иногда одну и ту же цель. Но как они соотносятся в синхронии? То есть понятно, что лучник не будет бросать копье, а пехотинец не сядет на лошадь. Но как при этом они соотносились и распределяли свои задачи в диахронии? Считается, что функционально танки заменили кавалерию. Можем ли мы сказать, что профессиональные поэты заменили друидов, хотя бы частично? Пока, конечно, нет, однако приведенный выше пример ясно показывает, что данная задача и данная проблема оказывалась актуальной, причем не только для современных исследователей, но и для средневековых компиляторов.

Как полагает Ж. Борч (см. [Brojse 2015]), в деле распространения христианства в Ирландии друиды (или шире – местные жрецы), естественно, оказывались главными противниками носителей новой веры. Одним из способов борьбы с ними было обращение к новозаветным текстам именно как оружию. Псалмы, как известно, распевались, и аналогичная практика была автоматически перенесена на вербальную активность друидов, именно друидов, а не поэтов.

В «Житии Колумбы» Адомнана есть интересный эпизод, проясняющий мою идею. К нему же, кстати, обращается в своей работе и Ж. Борч. Так, находясь на Ионе, Колумба служит мессу в монастыре, однако присутствующие рядом друиды решают помешать ему:

Ибо когда сам святой с немногими братьями за пределами королевской крепости по обычаю произносил вечерние хвалы Господу (laudas ex more celebraret), некие волхвы (magi), подойдя к ним близко, сколь могли, попытались им в этом помешать (prohibere), дабы звук божественной хвалы не слышался из уст их между языческими народами. Услышав это, святой начал петь (decantare) сорок четвертый псалом, внезапно голос его в воздухе в ту же минуту возвысился по величине до ужасающего грома, так что и король, и народ были охвачены невыносимым ужасом. (пер. Н. Живловой [Живлова 2019: 279], оригинал «Жития» см. [Anderson 1991: 70]).

В интерпретации Ж. Борч, что представляется вполне логичным, способ, при помощи которого местные друиды пытались помешать св. Колумбе служить мессу, является также вербальным: друиды начали распевать свои языческие заклинания, которые, казалось бы, должны были перекрыть голос святого. Но на самом деле, строго говоря, в тексте Адомнана это не сказано, и можно предположить, что их «способ» мог быть каким-то совершенно другим (крики, удары о стены церкви, напускание магического тумана или что либо еще). Следует обратить внимание также на то, что глава в целом (37, Книга 1) посвящена не рассказам о соперничестве с местными магами, но о способности святого Колумбы проявлять свое присутствие на большие расстояния, его запах, голос, само его присутствие ощущались за много миль. И поэтому рассказ о силе голоса святого вписывается в данном случае как бы в другую парадигму. Но, скорее всего, Ж. Борч права: мы не беремся, естественно, говорить о том, что было «на самом деле», но в интерпретации самих фиксаторов традиции, относящихся к клерикальной среде, магический и действенный текст представал именно как «распев». И мы не знаем, пели ли друиды (или шире – жрецы языческих культов) древней Ирландии свои заклинания, но описываются они уже через призму христианской интерпретации именно так.

Итак, для епископа Кормака друид – это не жрец языческого культа, а «волшебник, маг, заклинатель». Как же понималось это слово в более ранние периоды, откуда пришло оно в ирландский язык и имеем ли мы право, например, при переводе ирландских героических саг с легкостью использовать слово «друид»? Вопрос очень сложный[44]. Формулируя его более четко и резко, мы должны спросить себя: а были ли вообще в Ирландии друиды как верховные представители жреческого сословия? Естественно, какие-то жрецы в дохристианской Ирландии несомненно были, но носили ли они название «друиды» или назывались как-то иначе? И откуда в древнеирландском вообще появилось слово druí?

Естественно, вся богатейшая информация о друидах дошла до нас из античных источников, описывающих в основном Галлию, источников необъективных и часто заведомо ошибочных. Наиболее серьезным источником по религии и повседневной жизни галлов считаются труды Посидония Апамейского (II в. до н. э.), полностью утраченные, но отчасти дошедшие до нас в выдержках, которые приводят Цезарь, Диодор Сицилийский и Страбон[45]. Причем и тут авторы иногда противоречат друг другу.

Так, Юлий Цезарь в «Записках о галльской войне» (VI, 13) пишет:

Во всей Галлии существует вообще только два класса людей, которые пользуются известным уважением и почетом /…/ – это друиды и всадники. Друиды принимают деятельное участие в делах богопочитания, наблюдают за правильностью общественных жертвоприношений, истолковывают все вопросы, относящиеся к религии; к ним же поступают много молодежи для обучения наукам, и вообще они пользуются у галлов большим почетом. А именно: они ставят приговоры почти по всем спорным делам, общественным и частным; совершено ли преступление или убийство, идет ли тяжба о наследстве или о границах – решают те же друиды; они же назначают награды и наказания; и если кто – будет ли это частный человек или же целый народ – не подчинится их определению, то они отлучают виновного от жертвоприношений. Это у них самое тяжелое наказание. Кто таким образом отлучен, тот считается безбожником и преступником, все его сторонятся, избегают встреч и разговоров с ним, чтобы не нажить беды, точно от заразного; как бы он того ни домогался, для него не производится суд; нет у него права и на какую бы то ни было должность (пер. с лат. М. М. Покровского).

Однако мнение Цезаря не согласуется с данными Диодора Сицилийского, Аммиана Марцеллина и Страбона, которые упоминают и других служителей культа в Галлии. Так, Страбон, например, пишет:

У всех галльских племен вообще говоря, существует 3 группы людей, которых особенно почитают: барды, предсказатели (vates) и друиды. Барды – певцы и поэты; предсказатели ведают священными обрядами и изучают природу; друиды же вдобавок к изучению природы занимаются также и этикой. Друидов считают справедливейшими из людей и вследствие этого им вверяют рассмотрение как частных, так и общественных споров. Поэтому в прежние времена они улаживали военные столкновения и заставляли противников останавливаться, когда те уже собирались сразиться друг с другом; дела об убийствах преимущественно отдавались на их решение. Большое количество этих дел сопровождается, как они считают, и обилием благ в стране. Не только друиды, но и другие, утверждают, что души и вселенная неразрушимы; но все же в конечном итоге огонь и вода одерживают верх над ними (Страбон География. Книга IV, Гл. 4, пер. с греч. Г. А. Стратановского).

Само слово «друид» в галльских текстах не встречается и известно только по античным источникам, а также по данным островных кельтских языков (др. ирл. druí, pl. druid, ср. валл. derwydd). Предположительная этимология связывает лексему с и.е. основой *u̯eid– ‘знать’ (ведать), в качестве первого элемента традиционно принято называть и.е. основу, обозначающую дерево: *doru-/*deru̯o-, имевшую в кельтском специфизирующее значение – «дуб» (ср. др. ирл. dair, daur, валл. dar, derw, галльск. Dervos – название леса). Святилище галатов, носившее название drunemeton, возможно, также связано с культом дуба. Связь слова друид с греческим названием дуба drys была предложена еще Старшим Плинием в его «Естественной истории» (XVI): «Они выбирают дубовые леса и во всех своих обрядах обязательно используют ветвь дуба; так что вполне возможно, что сами друиды взяли свое имя от греческого названия этого дерева».

Такая интерпретация и сейчас поддерживается многими современными кельтологами и индоевропеистами (см., например [Bader 1989: 68–82; Delamarre 2017: 58–60]). Однако валлийская лексема derwydd ‘друид’ никак не соотносится с обозначением дуба и предположительно может иметь другое происхождение: из *to-are-wid– ‘вперед знающий’ и ее связь с ирландской является проблематичной (см. [LEIA-D: 203]), как и более точная этимология самого галльского слова друид, которое может восходить и к и.е. *dru– (усилительная частица). Друиды в таком случае это те, кто «много знает» или те, кто «знает вперед» (священная роща галатов, в таком случае – «великое святилище»). Ж. Вандриес в своем «Этимологическом словаре древнеирландского языка» даже высказывает предположение, что валлийская и бретонская (dorguid) лексемы, обозначающие друида как бы ретроспективно – позднего происхождения, и возникли как реинтерпретация галло-римского druid’a.

А что же в Ирландии? Сама лексема впервые фиксируется в письменной традиции в странной билингве, найденной в графстве Килдар: на характерном огамическом камне[46]. Огамический текст, что встречается в билингвах довольно часто, не соответствует латинскому. Так, огамом написано имя умершего: OVANOS AVI IVACATTOS[47], тогда как латинский текст выглядит следующим образом: IVVER(?)E DRVVIDES. Надпись датируется V в.н. э., т. е. относится к наиболее архаичным. В свое время К. Марстрандер [Marstrander 1945] предположил, что первое слово латинской надписи представляет собой глагол и является искаженным латинским juvere ‘помогали, содействовали’[48]. Как пишет об этой надписи в довольно популярной (и не лишенной фактических ошибок) книге «Друиды» Т. Д. Кендрик, «более нигде в Ирландии не было найдено ни одного камня, в надписи на котором различалось бы слово “друид”, а его появление в единственной латинской надписи говорит о том, что ее создал образованный человек, выразивший свое уважение к почившему с помощью ученого слова[49]. /…/ В сущности, на основании этого факта мы вправе сделать вывод, что ко времени создания этого памятника, во второй половине I тыс. н. э., представления о друидах черпались образованными людьми из книг и никак не соотносились с реальной фигурой кельтского друида, которого они именовали просто волшебником, magos. Таким образом, вполне может быть, что это слово на камне из Киллин Кормак представляет собой неудачный латинский комплимент человеку, который определенно не имел никакого отношения к тем людям, которых называли друидами сами кельты» [Кендрик 2007: 141]. Но – какие кельты: галлы, бритты или ирландцы? Трактовка К. Марстрандера («помогали установить друиды») кажется несколько более логичной, однако у А. А. Королева она вызывает следующие сомнения: «остается неясным, с какой целью друиды, всегда крайне враждебно относившиеся ко всему римскому, решили высечь на камне надпись латинскими буквами и на латинском языке» [Королев 1984: 61]. Латинский характер надписи (а не запись ирландских слов латинским алфавитом) предполагает и Д. МакМанус [McManus 1997: 61].

Латинский поэт Лукан (I в.н. э.) в своем труде «Фарсалия, или Поэма о гражданской войне», пишет, что если обязанностью поэтов-бардов было создание особых хвалебных гимнов, то друиды совершали мрачные жертвоприношения, а также предрекали будущее, а еще – верили в переселение душ (см. строки 447–462):

Также, барды, и вы, векам сохранившие в гимнахСильные души мужей, загубленных жадной войною,Распространили теперь, беспечные, множество песен.Вы же, друиды, опять с окончаньем войны возвратилисьК богослужениям злым и к варварским вашим обрядам.Вам лишь дано познавать богов небесную волюИли не ведать ее; вы живете в дремучих дубравах,Где не сияют лучи: по учению вашему тениНе улетают от нас в приют молчаливый Эреба,К Диту в подземный чертог: но тот же дух управляетТелом и в мире ином; и если гласите вы правду,Смерть посредине лежит продолжительной жизни. НародыСеверных стран, в ошибке такой, должно быть, блаженны,Ибо несноснейший страх – страх смерти их не тревожит.Вот и стремится солдат навстречу мечу и охотноГибель приемлет в бою, не щадя возвращаемой жизни.

В среднеирландский период поэма Лукана, как и ряд других античных сюжетов, была переложена на ирландский язык. Но своих бардов и своих друидов новые компиляторы саги «Гражданская война» явно не признали:

Tancadar ann popul dianadh ainm Bardi, popul íat sén lángnáthaighitis filidhecht & duana molta do dénam. Is assin iderar baird & bairdne isin Scotic, & a m-bi do míledaib Césair ic forbhais docum in catha. Tancadar ann popul na druidecda, popal iat sén da fognaitis fesa & faistine & no gnáthaigtis taiscélad for réthaibh rend & rétlann, & is ed atbertis trena fesaibh demhnacdaibh anmanna in lochta ba marbh isin mesraighthisea do breith tresin tendtigi fodes & a tabairt i corpaibh ele isin mesraighthi descertach. Druide anmanna na popul sin, & Druis ainm a cathrach. Is assén atberar druí & dráidhecht isin Scotic. [Stokes 1909: 58] – Пришли туда народы Бардов, народ который обычно стихи и хвалебные поэмы слагает. И потому говорят «барды» и «бардическое искусство» у Скоттов, все воины Цезаря были восхвалены ими. Пришли туда народы друидов, народ, который обычно владеет тайным знанием и предрекает будущее и узнает грядущее по бегу звезд и светил и это говорится, что по их дьявольскому учению, что души тех, кто умер в тех районах (на севере), уходят в районы на юг и помещаются в другие тела, в тепле. Друидами называются эти народы, Друид – имя их города. Отсюда слова друид и друидизм у Скоттов[50].

В общем – от своего исторического и конфессионального прошлого среднеирландский компилятор отказывается полностью и пересказанную Луканом кельтскую доктрину переселения душ понимает как-то странно, а принимать явно не хочет. И это скорее можно понять, учитывая и время, и клерикальную среду, в которой складывалась эта компиляция и другие, подобные ей. Для меня тут интереснее другое: поздний компилятор невольно (а может быть, и сознательно) выпускает из латинского текста идею, что сложенные бардами «хвалебные гимны», равно как и друидическая доктрина о переселении душ, оказываются особым механизмом защиты от «страха смерти». Но зато, что также следует отметить, пишет о том, что друиды (пусть даже как этнос) узнают грядущее «по бегу светил», иллюстрации чему можно найти и в ирландских нарративах. Кроме того, нарратор, который, конечно, ошибочно называет друидов народом, на самом деле оказывается близким к традиции составителей «Книги захватов Ирландии», которые владение друидической мудростью и магией также приписывали не особым, прошедшим обучение личностям (как у Цезаря), а народу в целом, а именно – Племенам Богини Дану, которые, повторяем, это искусство в Ирландию принесли извне.

Таким образом, напрашивается неожиданный вывод: слово druí в древнеирландском могло быть латинским заимствованием, естественно, через Британию. Но в каком значении? Иными словами: обозначало ли оно вначале местных жрецов и лишь позднее получило значением «маг, волшебник, заклинатель», или оно обладало таким расплывчатым значением уже изначально и наши традиционные переводы следует исправить? И были ли в Ирландии друиды как социальная функция или точнее – социальная группа, каким бы словом ранее они ни назывались? Скорее всего – были.

Интересно, что по свидетельству того же Цезаря друидическое искусство было открыто в Британии (in Britannia reperta), и из Британии же, например, прибывает пророчица Федельм в первой, более ранней редакции саги-эпопеи «Похищение быка из Куальнге»[51]. Причем, по ее собственным словам, она обучалась там искусству поэзии, видимо, понимая при этом «поэзию» (filidecht) скорее в значении «словесное искусство в целом, включающее в себя также искусство магии и прорицания»:

Cia do chomainm-siu? – ol Medb frisin n-ingin.

Fedelm banfhili do Chonnachtaib mo ainm-sea – or ind ingen.

Can dothéig? – or Medb.

A hAlbain iar foglaim filidechta – or in ingen [O’Rahilly 1976: 2].

Как твое имя? – сказала Медб.

Федельм, поэтесса коннахтов – вот мое имя, – сказала девушка.

Откуда ты пришла? – сказала Медб.

Из Британии, после обучения поэтическому искусству.

О наличии именно в Британии неких жреческих школ и институтов пишет также Тацит. Так, например, описывая остров Мона (совр. Англси, Западный Уэльс), он рисует яркую картину жриц и жрецов, называемых им тем же словом – друидами:

На берегу стояло в полном вооружении вражеское войско, среди которого бегали женщины; похожие на фурий, в траурных одеяниях, с распущенными волосами, они держали в руках горящие факелы; бывшие тут же друиды с воздетыми к небу руками возносили к богам молитвы и исторгали проклятия. Новизна этого зрелища потрясла наших воинов, и они, словно окаменев, подставляли неподвижные тела под сыплющиеся удары. <…> После этого у побежденных размещают гарнизон и вырубают их священные рощи, предназначенные для отправления свирепых суеверных обрядов: ведь у них считалось благочестивым орошать кровью пленных жертвенники богов и испрашивать их указаний, обращаясь к человеческим внутренностям. (пер. А. С. Бобовича, книга XIV.30 [Тацит 2001: 343]).

В первые века до н. э. и позднее контакты между Ирландией и Британией были постоянными, не всегда мирными, но достаточно регулярными. Поэтому теоретически можно предположить, что друидическое искусство, пусть в несколько измененном виде, действительно могло быть привнесено из Британии. Так оно уже в метафорической форме и описывается в «Книге захватов» – как магия, появившаяся на острове извне. Сказанное не означает, естественно, что до этого в Ирландии не было жреческих институтов, созданных как самими ирландцами, так и их загадочными докельтскими предшественниками, от которых они могли унаследовать какие-то особенности культовых практик. Но культ – не всегда магия. Не знаем мы и того, откуда магия или друидизм проникли в саму Британию. Рассуждать об этом – пустые домыслы. В нарративной традиции самой Ирландии друиды появляются постоянно, уже как некий реальный фон. Более того, известны они и в юридической традиции (которую также, может быть, не стоит понимать слишком уж буквально).

Ссылаясь в основном на источники латинские, употребляющие слово druides, Ф. Келли в своем «Путеводителе по древнеирландскому праву» делает вывод, что в дохристианской Ирландии друиды были не менее почитаемым сословием, чем в Галлии и Британии. Так, в латинском тексте, датируемом VI в. и посвященном пенитенциальным практикам, упоминается, что присутствие друида было необходимо для принесения клятвы [Kelly 1995: 60]; в трактате «Суждения о почитаемых (сословиях)» (Bretha Nemed toísech) говорится, что помощь друида помогает слабейшей стороне выиграть в тяжбе [ibid: 61]. Но каким способом? При помощи авторитета жреца или при помощи магии?

Магия друидов в христианской традиции представала как враждебная, но при этом еще как реальная; не случайно анонимный автор VIII в. в знаменитой лорике «Крик оленя», приписываемой самому святому Патрику, просит, чтобы Бог оградил его «от колдовства женщин, кузнецов и друидов»[52]. Однако со временем, как пишет Келли, статус друида в обществе неуклонно понижался и, например, в древнеирландском трактате «О кровавом лежании» (описание системы возмещения за нанесенный физический ущерб, согласно статусу потерпевшего) говорится, что друиду, как и насмешникам и разбойникам (druidibergadcainte)[53], возмещение полагается, но оно не должно превышать платы, полагающейся простому свободному крестьянину (bó aire). Интересно при этом, что среднеирландский глоссатор к слову друид добавляет: doni in fe fia – «тот, кто делает магический туман». То есть, как мы видим, причем видим вновь и вновь, для периода среднеирландского «друидизм» как реалия, пусть даже псевдореалия, уже уходит в прошлое, и друид предстает уже не как языческий жрец, а как некий маг, наводящий порчу на погоду (с этим мы, кстати, тоже встретимся еще не раз).

Однако, как ни упал статус друида (как языческого жреца) с принятием христианства, полностью отказаться от его магических способностей общество еще не было готово, а точнее – не хотело, поскольку вера в иррациональное была, есть и будет всегда. Друиды в нарративах превратились в колдунов, но не исчезли. Так, например в «Ульстерских анналах» на год 561 упоминается известная битва при Кул Древне:

Bellum Cuile Dreimne for Diarmait mc. Cerbaill uibi.iii. milia ceciderunt. Forggus & Domnall, da mc. Mc Ercae,i. da mc. Muirchertaigh mc. Muireadaigh mc. Eoghain mc. Neill, & Ainmire mc. Setni & Nainnid m. Duach uictores erant, & Aedh m. Echach Tirmcharna ri Conacht. Per orationes Coluim Cille uicerunt. [AU: 80] – Битва при Кул Древне против Диармайда мак Кервалла, где три тысячи погибло. Фергус и Домнал, два сына Мак Эрк и два сына Муйрхертаха сына Муридеха сына Эогана сына Ниалла и Айнмире сын Сетны и Найннид сын Дуаха были победителями и Аэд сын Эохайда Тирмхарта, король Коннахта. Благодаря молитве Колума Килле победили[54].

Поздняя глосса к этой записи добавляет к этому, что Диармайд призвал на помощь своих друидов, которые создали особую «друидическую изгородь» (erbe ndruad), и всякий, кто переступал через нее, неизменно погибал. Г. В. Бондаренко отмечает этот эпизод как «исторически достоверные данные анналов» [Бондаренко 2015: 289], однако это, безусловно, не так. Для нас в данном случае важно, что это поздняя глосса, демонстрирующая характерный для среднеирландского периода «откат» к языческим верованиям и ритуалам, о чем, например, пишет К. Симмс: «королевская власть обрела сакральный характер благодаря языческому наследию» [Simms 2000: 11]. Я не уверена, что наступившее после нашествия викингов ослабление христианских институтов в Ирландии, а с ними и ослабление самой веры привело именно к возврату к собственно гойдельскому языческому прошлому. И вряд ли в данном случае можно говорить о возврате к ранним языческим культам, а тем более к реконструкции призрачной друидической доктрины (какой бы она ни была и как бы ни именовалась) или развернутой жреческой системы. Скорее другое: это был всплеск народных суеверий, выброс магии, портуберанец обрядов, которые, подобно лаве, зрели и шевелились всегда где-то в глубинах сознания. Прорыв корки христианского благочестия, действительно – отчасти вызванный набегами викингов, позволил этому гниющему сплаву не только выплеснуться на поверхность, но и обрести основы в текстах уже письменных, в исторической традиции, населившей собственное прошлое магами и прорицателями, насылающими туманы. Так, из «малого народца», фейри или сидов фольклорных преданий как бы ретроспективно возродились маги и колдуны, некогда якобы всемогущие и некогда якобы владеющие всем островом.

В данном случае необычайный интерес как раз представляют среднеирландские глоссы к более ранним текстам, ярко демонстрирующие культурный «интервал» между временем и системой ценностей и ориентиров составителя текста и его более позднего переписчика. Уже упомянутый выше трактат «О кровавом лежании» представляет в данном случае поразительно интересный пример (см. подробнее [Михайлова 2004: 149–165]). Группа женщин, которым вместо «выхаживания» полагается лишь выкуп, оказывается в трактате очень пестрой и необычной для современного сознания. Так, в & 32 трактата говорится, что существует двенадцать типов женщин, на которых не распространяется «закон выхаживания» (cain otrusa):

ben sues sruta cocta for cula, rechtaid geill, maineach ferta, be rinnuis, bansaer, airmitnech tuaite, banliaig tuaite, birach briatar, be foimrimme, confael conrecta, mer, dasachtag (см. [Binchy 1938: 64].

Перевод терминов достаточно сложен и не всегда однозначен, но что для нас интересно – не всегда понятными были они и для среднеирландского переписчика, о чем и свидетельствуют оставленные им обильные глоссы.

Расположенные в конце списка mer и dasachtag относительно понятны: это «идиотка» и «сумасшедшая», и присутствие их в доме не сможет не вызвать проблем. Достаточно прозрачными представляются и термины banliaig tuaite и bansaer. Первое означает «местная женщина-врач», второе, видимо, имеет в основе достаточно широкое семантически понятие saer с общим значением ‘свободный ремесленник, мастер’, в более узком смысле, как правило, по отношению к мужчине – ‘плотник’. Общий смысл, как представляется, «мастерица, женщина, владеющая некоей специфической профессией», и в данном случае речь уже идет не о проблемности присутствия, но скорее – о проблемности отсутствия данной женщины там, где ей полагается быть (как физически, так сказать, так и социально).

Сочетание be rinnus, видимо, обозначает женщину, которая исполняет некие магические словесные действия, направленные не против своего племени, а против врагов. Она не рассматривается как антисоциальный элемент, хотя, безусловно, вызывает к себе довольно сложное отношение: она одновременно и «незаменима», и «опасна». Именно такое понимание термина be rinnus дает нам контекст его употребления: оно стоит на четвертом месте после обозначений женщин, которые различными способами, как посредством авторитета, так и при помощи магии, могут оказывать влияние на ход военных действий. Так, к ним относятся – ben sues sruta cocta for cula – «женщина, которая поворачивает поток войны вспять», rechtaid geill – «определяющая заложников», maineach ferta – «понимающая (?) в чудесах». Термин airmitnech tuaithe буквально – «почитаемая народом», не совсем ясен с точки зрения профессиональной. По предположению Д. Бинчи, речь в данном случае может идти о пророчице или ясновидице, на что прямых указаний в тексте нет, однако совершенно очевидно, что в данном случае, как и в других, перечисленных выше, отказ от права выхаживания вызван фактором профессиональной незаменимости данной категории женщин. Собственно говоря, магии как особого «знания» (что универсально) достаточно и так. Однако среднеирландскому глоссатору хочется видеть некую магическую составляющую и в оставшихся категориях женщин, которых не следует брать на содержание и впускать в свой дом.

Остается еще три типа женщин, к которым правило «выхаживания» не применяется и которым вместо этого следует за нанесенный ущерб определенный выкуп – birach briathar, be foimrimme, confael conrechta. Интересно, что именно эти три термина упоминаются в трактате еще раз, ниже (& 34), причем там о них говорится буквально следующее: «Вот три женщины из названных, которым полагается выкуп согласно их браку <…>. И потому не следует брать их на выхаживание, что никто не может нести ответа за вину их храбрости» (ar cin a lete – может быть также переведено как «за преступление их наглости»).

Сочетание <ben> birach briatar, как кажется, не должно вызывать трудности для понимания. Оно означает буквально <женщина> «острых слов», и, видимо, под ним понималась сварливая, грубая, скандальная женщина, чье пребывание в чужом доме было бы тягостно для хозяев. Однако глоссатору это простое объяснение не кажется достаточным, и он дважды (&32, &34) дает к данному термину уточняющие комментарии: «то есть та, у кого есть свирепые (ранящие) слова» и «поэтесса» (! —.i. banfile). Таким образом, сварливая женщина осмысляется поздним глоссатором как носительница «магического слова» и приравнивается к поэтессе, способной особым образом оформленным Словом принести вред[55].

Итак, мы можем говорить о возрождении суеверий, точнее – об их активизации, поскольку полностью ни одно общество никогда не бывает от них свободно. Но с реальными жреческими институтами дохристианской Ирландии и реальными божествами они, скорее всего, имеют мало общего. Не решаюсь сказать: ничего общего. Это тема сложная, которая, с одной стороны, уведет нас слишком далеко от собственно анализа примеров применения, а точнее – описания применения словесной магии. С другой – у нас нет достаточных исторических обоснований, чтобы делать тут какие-то серьезные научные выводы, поскольку все дошедшие до нас тексты прошли христианскую цензуру и находят источники в христианской ученой традиции. Даже, например, распространенная в сагах уладского цикла формула “tongu do dia toinges mo thúath” – «клянусь богом, которым клянется мой народ», и предположительно воссоздающая «дохристианскую религиозную атмосферу», на самом деле оказывается христианским вкраплением. Как пишет Д. О’Хигин, «эта формула не содержит в себе ничего архаического. Она вовсе не отражает дохристианской традиции клятвы, но была сочинена представителями ирландской ученой традиции» [O’hUiginn 1989: 340]. Но при этом ее использование в эпических текстах, как мне кажется, все-таки в качестве основной задачи преследовало именно сформулированную автором цель: воссоздать атмосферу языческого поклонения какому-то божеству, пусть даже и сама формула оказалась поздним изобретением. Но ведь какие-то формулы и какие-то боги в ранней Ирландии были. И, наверное, были и жреческие институты. И, наверное, жрецы, как бы они ни назывались, исполняли традиционные функции: прорицания и восхваления, а также – проклятия и порицания и в той или иной степени влияли на происходившие в обществе процессы, будучи сами также подвержены социальным переменам[56].

Нам остались тексты, и, наверное, не стоит относиться к ним слишком уж скептически, поскольку будучи поздними конструкциями, они все же неизбежно в качестве инструментария опираются на какие-то реальные практики и традиции. Последние тоже легендарны и тоже восходят к еще более архаическим формулам, как словесным, так и сохранившимся на уровне сюжетных конструкций. Как пишет Дж. Кэри с трогательной наивностью: «Если слова наделены силой, возникает потребность сохранить их на нарративном уровне» [Carey 2019: 17]. Скорее, как я бы сказала, возникает потребность веры в то, что некие словесные формулы обладают силой, а отсюда уже и верно замеченная им потребность в конструкции особых нарративов, в которых словесная магия исполняет сюжетообразующие функции. Они могут быть удивительно схожими в разных культурах, но могут и различаться. Причем на уровне одной национальной традиции данные отличия и специфика с течением времени могут меняться, что особенно интересно. Собственно говоря, именно это в моей работе и является главным объектом анализа и мотивированной дескрипции.

Глава 4

Магия битвы-1. Сражения при Маг Туиред: овладение Островом

Как принято говорить, а точнее – повторять исполняемые ирландскими поэтами, друидами и даже святыми песни-поношения, насмешки и иные проклятия базируются на архаическом индоевропейском принципе обмена дарами между сословием жреческим и сословием, условно говоря, всадническим. Конечно, это так, и примеров этому мы сможем найти еще много.

Но всегда ли это так? Иными словами, всегда ли обращение к особым образом оформленному слову предстает именно как законное, правомочное, истинное – хотя бы с неких позиций, которые сейчас нам могут показаться не такими уж и праведными? Иными словами – в какой ситуации применение того, что сейчас мы условно называем словесной магией, оказывается в фокусе внимания нарратора, но при этом – как бы вне юрисдикции взаимных прав и обязанностей короля и жреца или поэта? Естественно, как можем мы уже догадаться, такой сферой является война в самом широком смысле слова, военные действия, которые по самому своему определению и функции ставят сами себя вне категорий традиционного права. Подобно тому, как убивающий на поле битвы и наносящий те или иные физические «ущербы» ближнему не оказывается нарушителем закона, так и исполнитель проклятия или злого предречения (функционально также часто оказывающегося проклятием) не нуждается в особом «отказе в даре», который часто сознательно должен искусственно обеспечить себе ирландский поэт-филид в мирное время.

Сказанное понятно. Но война – не хаос, военные действия также имеют свои законы и также могут быть ограничены временем и местом. В данном случае для нас оказывается важным, что:

1. представитель Племен Богини Дану, друид или филид как носитель «словесной магии», как показано и в саговых нарративах (как ранних, так и поздних), прибегает к своему специфическому оружию в тех же ситуациях, в которых воин применил бы свое;

2. анализ конкретных случаев применения «магического слова» (вне традиционной оппозиции «поэт – король») позволяет выявить:

a) ситуации межэтнических или социальных конфликтов, которые компилятором текста не были оформлены как таковые;

b) ситуации, описанные как реализующие словесную магию в рамках локальных конфликтов не-гойдельских этнических групп;

c) ситуации, когда оформленное как предречение начинает работать магически функциональное проклятие, опять-таки выявляя внешне неявный межэтнический конфликт;

d) ситуации, описанные как привлечение «магии», изображают противостояние субгрупп, а также – отдельных персонажей внутри собственно ирландского общества, выходящие за рамки ординарного военного конфликта.

Говоря о межэтнических конфликтах, я невольно проецирую на ирландскую псевдоисторию представления, сложившиеся у современных ученых в результате долгих и тщательных исследований археологического и генетического прошлого населения острова (см., например, подробнее об этом [Mallory 2013, 2016; Manco 2015]). Конечно, не следует понимать «Книгу захватов Ирландии» буквально и даже, наверное, неверным будет представление о том, что ее компилятор хотел таким образом рассказать о чередующихся волнах заселений острова. Вряд ли он о них знал. Но, однако, является фактом, что Ирландия заселялась, действительно, волнами, причем до прихода кельтов там уже существовало какое-то население, этнически им не тождественное. Более того, сейчас принято считать, что окончательная гойделизация острова произошла только в середине V в. н. э. Таким образом, можно предположить, что некая память о чужих и чуждых племенах, побежденных уже как бы ирландцами, называемыми «сыновьями Миля Испанского», могла сохраниться и затем воплотиться в повесть о битвах с врагами, чуждыми по своему образу бытования. Конечно, все это потом, как часто бывает, обросло легендами и получило целый набор вторичных мотиваций. Говоря о «некой памяти», я вовсе не отсылаю к генетической памяти гойделов, предки которых сражались с неизвестными нам народами, заселявшими остров раньше, и не о коллективном бессознательном. Предки ирландцев, откуда бы они ни прибыли и когда бы ни заселили остров полностью, в дальнейшем постоянно сталкивались с артефактами, доставшимися им от их предшественников.

Самым большим и значительным памятником прошлых веков, конечно, следует считать знаменитый Нью Грейндж – одновременно погребение курганного типа и одна из первых «обсерваторий», датируемая примерно 2500 г. до н. э. Гойдельские переселенцы уже застали его (как и ряд подобных ему построек), когда прибыли на остров, но по так называемому «праву адаптации» включили его в свою псевдоисторию. Он превратился в дом «мелкого» бога Элкмара, который потом обманом захватил сын Дагды Энгус мак Ог. Примерно об этом же, но применительно к более частным объектам (чудесному оружию и золотым украшениям) пишет и Дж. Мэллори в книге «В поисках ирландского времени сновидений» [Mallory 2016]. К середине I тыс. до н. э. запасы золота, ранее добываемого в реках Ирландии, практически были исчерпаны. Золотые объекты стали редкостью и изготовлялись, как правило, из сырья, привозимого с континента или из Шотландии. В то же время в ходе земледельческих или строительных работ или даже во время намеренных раскапываний ранних курганных захоронений, которые ирландцы считали «чудесными холмами», где живут сиды – боги-покровители острова, люди периодически находили золотую погребальную утварь, оружие и украшения, производство которых в основном датируется серединой II тыс. до н. э., т. е. еще докельтским периодом. Золотые украшения, чаши, обильно орнаментированное оружие – все это потом получило новое знаковое описание в эпических памятниках гойделов (памятниках – как символах псевдопамяти о псевдоистории), но вложено было оно там в руки богов или иных посланцев из Иного мира[57].

Как пишут о Племенах Богини А. и Б. Рисы, «ученые люди, которые в средние века записывали предания древней Ирландии, затруднялись, как им рассматривать Племена Богини – как людей, демонов или падших богов» [Рис 1999: 32]. Действительно, возвращаясь к псевдоистории острова, скомпилированной уже в среднеирландский период, мы невольно должны будем задать себе такой, касалось бы, наивный вопрос: если Племена Богини Дану, прибывшие на остров на облаках с северных островов, обучались там «друидизму», то в лучшем случае они могли представать как жрецы языческих богов, но не богами как таковыми? В данном случае я подхожу к проблеме, необычайно важной для реконструкции мифологии Ирландии: были ли так называемые Племена Богини Дану дохристианскими богами, если и не «на самом деле», то хотя бы – в глазах поздних ученых компиляторов? И, что еще важнее, какую при этом роль могли исполнять жрецы этих «богов», называемые то магами, то друидами, обладающие «умноженной магической силой» (см. [Williams 2016: 104])?

Наверное, однозначно ответить на этот вопрос мы не можем, хотя бы по той причине, что единой и гомогенной традиции «монастырского предания», которая без каких бы то ни было противоречий описывала языческое прошлое острова, не существует, да и вряд ли она могла существовать. В работах ряда исследователей они, как правило, трактуются все же как древние боги, ореол которых заметно поблек после распространения христианства, и они стали восприниматься как демоны[58].

Более того, имя матери богов – Дану (gen. Danann) может иногда интерпретироваться как искаженное Domnann ‘демонов’ и Племена оказываются «племенами бога демонов» [Carey 1991]. В то же время сочетание tuatha Dé ‘племена бога, народ божий’ предположительно может соотноситься с латинским plebes Dei, обозначающим народ Израиля, покинувший диаспору и когда-то поселившийся в Британии (примерно в VI в. до н. э. (см. [MacKillop 1998: 414]). Как пишет Т. О’Рахилли, «Название Племена Богини Дану было придумано учеными, которые составили «Книгу захватов Ирландии» [O’Rahilly 1946: 483], с чем полностью все-таки вряд ли можно согласиться. То есть, иными словами, мы имеем дело с одним из проявлений эвгемеризма, согласно которому псевдоистория постепенно превращается в ретроспективно оформляемую мифологическую структуру[59]. «Книга захватов Ирландии», повествующая о прибытии этого племени магов и колдунов, на самом деле далеко не первый памятник, в котором они фрагментарно упоминаются, что в общем логично: это огромное сочинение представляет собой не позднее изобретение, но скорее пространную компиляцию уже бытовавших ранее мифических мотивов, имеющих далеко не однородное происхождение.

Так, отдельные «божества» (Луг, Морриган, Бодб) фигурируют как действующие персонажи в «Похищении быка из Куальнге» и ряде других саг уладского цикла, который начал складываться, предположительно уже в VIII в., если не ранее. В саге «Опьянение уладов», ранняя версия которой содержится уже в рукописи «Книга бурой коровы» (ок. 1100 г.) говорится, что:

Когда пришли в Ирландию сыновья Миля, то оказалось, что мудрость их выше мудрости Племен Богини Дану. /…/ Ушли Племена Богини Дану в недра гор и в холмы-сиды, так что подчинились им сиды, что были под землей. Выделили они пятерых из них, чтобы те следили за пятью пятинами Ирландии, множили там битвы и поединки, сражения и схватки между сыновьями Миля [Саги об уладах 2004: 79].

В этой же саге описано, как воины уладов приближаются к крепости Ку Рои в Мунстере, где их уже поджидают Айлиль и Медб, намереваясь сжечь уладских героев в железном доме. В описанной сцене король и королева Коннахта стоят на крепостной стене, местные друиды описывают их поочередно, а Ку Рои узнает их по описанию и называет. Среди воинов уладов друид замечает трех странных персонажей:

– Вижу я, едут вслед за этими людьми три сильных, крепких мужа в боевых доспехах. И двое их них совсем молоды и юны. А у третьего воина густая длинная темно-пурпурная борода. И столь легка их поступь и поступь их чудных коней, что не сгибается трава под их тяжестью и не роняет на землю даже капель росы. Никто из войска не видит тех воинов, они же видят всех. /…/

– Нетрудно сказать, – сказал Ку Рои, – это три мастера из Племен Богини Дану: Дельбаэт, сын Этленда, Энгус Молодой, сын Дагды, и Кермат Мильбель. Явились они сюда перед рассветом, чтобы разогреть доблесть и пыл уладских воинов, а теперь едут они прямо посреди их войска, но поистине никто из воинов не видит их, а они видят все войско [там же, с. 95].

Аналогичным образом описан и один из вождей Племен Богини:

… В руке у него огромный крепкий железный жезл, заострен один конец у него и заглажен другой конец. Забавляется он тем, что поражает острым концом людей, так что падают они мертвыми, и сразу оживляет их другим концом, так что тут же они оживают. /…/ Это великий Дагда, сын Этленна, добрый бог из Племен Богини Дану. Дабы увеличивать гнев и доблесть войска, прибыл он сегодня сюда, но никто во всем войске его не видит [там же, с. 97].

Как видно из процитированного фрагмента (а аналогичных упоминаний могло бы быть гораздо больше), представители Племен Богини описаны все же не совсем как божества, но скорее как некие сущности, сведущие в магии и искусстве делаться невидимыми[60], причем главная их цель – множить битвы и сражения. На чьей они стороне – сказать трудно, поскольку можно было бы привести примеры того, как они провоцируют военные конфликты и уладов, и коннахтов. Я бы сказала: они на собственной стороне и, уже не имея возможности сражаться открыто, действительно заботятся лишь о том, чтобы в Ирландии не прекращала проливаться кровь.

Как соотносятся они с собственно друидами в их социально-жреческой функции? На первый взгляд, вроде бы никак. Но стоит обратить внимание на то, что невидимые уладам и коннахтам маги из Племен Богини видны стоящим на крепостной стене друидам. То есть лицам, как бы тоже знакомым с магией… О магии «реальных» друидов разговор особый, а пока вернемся к описанию того, как Племена Богини завоевали себе земли на острове и к описанию их прибытия в Ирландию.

Битвы при Маг Туиред / «Битвы при Маг Туиред»

Как известно, Племена богини Дану прибыли в Ирландию с севера на облаках. Причем незадолго до этого, как пишет компилятор саги «Первая битва при Маг Туиред», королю племени Фир Болг, правящему на острове, Эохайду, сыну Эрк, приснился страшный сон: ему привиделись стаи черных птиц, которые прилетели из-за океана. Они сели повсюду и стали сражаться с жителями Ирландии. И они победили. Эохайд обратился к своему мудрецу по имени Кесард с просьбой употребить свое знание и умение (в оригинале t’fhesat’eolais), чтобы растолковать этот сон. Интересно, что Кесард сделал это, прибегнув не только к своим знаниям, но и к тому, что компилятор называет tre imluad adharta – букв. «посредством исполнения подушки». Видимо, слово adart здесь употреблено в каком-то более архаическом значении – «средство, инструмент». Как полагает Ж. Вандриес, лексема восходит к основе ad ‘закон’, соотносимой с валл. eddyl ‘закон, обычай, ритуал’ [LEIA-A: 13], что позволяет издателю перевести словосочетание как by means of ritual [Fraser 1916: 19]. Таким образом, как мне кажется, компилятор саги подчеркивал уже до описания появления самих Племен Богини, несправедливость их дальнейшего воцарения на острове: побежденные ими племена Фир Болг не прибегали к магии, но их действия, которые для нас, возможно, также могли быть расценены как магические, поскольку речь явно идет о каком-то ритуале, связанном с мантикой, на самом деле были лишь проявлением высшего знания. И действительно, мудрец Кесард прибегает к особому знанию лишь для того, чтобы разгадать сон короля, но не для воздействия на его грядущих врагов. Постоянно обращает на себя внимание тщательно проводимое на лексическом уровне разграничение: знание – магическое знание (носителями последнего и были Племена Богини). Как пишет сага, причем как обычно для усиления значимости информации, с одной стороны, и для мнемоники, с другой, пророчество дано в виде поэтического фрагмента[61], Кесард увидел в черных птицах демонов, которые вскоре прибудут на остров, причем предсказал им победу, поскольку они – aes cach dana dichedal – «народ каждого искусства распевания», т. е. магии, причем магии не ритуализованной, а словесной, воспринимаемой как один из видов оружия, причем оружия скорее бесчестного.

Однако, как видно из текста самой саги, вначале этого не происходит, и применение словесной магии Племенами Богини Дану против их соперников Фир Болг оказывается довольно ограниченным. Более того, Племена описываются вначале как существа, наделенные необычайной красотой и смелостью, а также искусные в любом ремесле, особенно – в музыке и пении. Фир Болг и Племена богини, как пишет компилятор, говорили на одном языке, поскольку все они были потомками Немеда. Поэтому и не возникло проблем, когда им пришлось общаться и договариваться о месте и времени будущих сражений.

Оба народа держат себя на удивление корректно и вначале посылают друг другу послов. Более того, они демонстрируют друг другу различные виды оружия, которым владеют, и даже готовы объяснить друг другу, как оно действует. Однако постепенно в текст проникает тема применения магии: женские божества Племен Богини, Бадб, Маха и Морриган поднимаются на холм Тары и начинают насылать туман, дожди, ливень и бурю ветра и огня, так что в течение трех дней люди Фир Болг не могут выйти из своих укрытий. Но проникнув на остров, магия начинает как бы быстро пускать там свои ростки. То, что в начале саги (а компилятор несомненно был на стороне Фир Болг) изображалось как зло, которому способствуют демоны и темные духи, начинает изображаться как нечто естественное, то есть как один из видов оружия. И как говорят Фир Болг:

Is olc draidecht ar ndruadne o nach dingbaid dinne draidecht Tuath nDe Dannan [Fraser 1016: 26] – Плоха магия наших магов раз они не могут защитить нас от магии Племен Богини Дану.

Причем в обоих случаях употреблено одно и то же слово draidecht, которое можно перевести и как «магия» и как «друидизм», поскольку мудрецы племени Фир Болг здесь уже называются – друидами, причем – впервые. «Но мы защитим вас» – говорят мудрецы (в оригинале уже – draithe) Фир Болг, и каким-то способом, который в тексте не обозначен, останавливают «магию» Племен Богини.

Мы уже говорили о том, что понятие drai ‘мудрец, друид’ в среднеирландском тексте может означать и «мудреца, мага, колдуна», и «друида», т. е. лицо, обладающее определенными магическими знаниями, но при этом исполняющим и особые социальные функции. Приведенный фрагмент, как кажется, демонстрирует некоторое понимание семантических отличий, которые компилятор вводит, используя как современные ему, так и более архаические формы той же лексемы. Так, форма druid (pl.), употребленная по отношению к мудрецам Фир Болг, означает скорее второе – ‘жрецы, друиды’, тогда как draithe употреблено скорее в значении ‘мудрец, маг’. Данная дихотомия сохраняется и в более поздних текстах. Так, в словаре отца Диннина приводится словосочетание druadha agus draoithe, переведенное им как druids and magicians [Dinneen 1927: 363]. При этом он ссылается на поэта конца XVII – начала XVIII в. Эогана О’Рахилли, к сожалению, не давая более точной ссылки на контекст употребления.

Но означает ли сказанное, что, называя мудрецов Фир Болг друидами, среднеирландский компилятор хочет описать введение на острове новых религиозных институтов? Скорее – нет. Я полагаю, что здесь имеют место положительные и отрицательные коннотации, которые, надо сказать, в других контекстах соблюдаются не всегда. Для него druid – это языческие жрецы в самом широком смысле этого слова, тогда как draithe – маги, мудрецы. Впрочем, данная последовательность в тексте саги соблюдается не всегда.

Но вернемся к нашей саге. В дальнейшем применение каких-то магических средств в ходе сражения в ней не описано, если не считать ям, вырытых в земле и наполненных особыми травами: помещенные туда погибшие и израненные воины на следующий день оказывались живы и здоровы и вновь могли принимать участие в битве. Данные чудесные ямы имели обе враждующие стороны, но к каким-то формам словесной магии я бы их не отнесла. Лишь к концу, когда накал сражения достигает своего апогея и король Племен Богини Нуаду оказывается окруженным врагами, в дело вновь (а точнее – впервые) вступают «люди искусства», причем, как сказано в саге:

A fisig ┐ a fireolaig ar cairthib ┐ ar foradaib fis ag deanam a ndraidechta, a filidh ag airem a necht ┐ ag scribad a sgel [Fraser 1916: 42] – Их мудрецы и их люди знания восстали и воспользовались своим знанием, совершая магию, а их филиды воспевали их мощь и записывали (!) повести о них.

И вновь невольно получается, что не только институт друидизма, но и сами поэты, основная роль которых в ирландском обществе была – восхвалять воинов королей и писать стихи, в которых бы увековечились их деяния, также прибыли в Ирландию вместе с Племенами Богини.

И буквально тут же филид появляется и у племени Фир Болг: в тексте не только называется его имя, Фатах, но и приводится небольшая поэма, которую он написал, оплакивая поражение Фир Болг. Но, как оказывается, поражение еще не окончательное, и, чтобы закрепить одержанную победу, маги Племен Богини «прячут» от народа Фир Болг все ручьи и реки острова, чтобы нестерпимая жажда вынудила их сдаться. С подобной темой «скрывания вод» мы еще встретимся, когда обратимся к саге «Осада Друм Дамгайре», но уже сейчас можно сделать вывод: многочисленные, разбросанные в разных источниках упоминания о магическом искусстве Племен Богини неизменно включают в себя наличие особых сил, которые могут оказывать влияние как на погоду (ветер, ливень), так и на сам ландшафт острова. В данном случае, как кажется, это уже не просто магия, но и реликты демиургических представлений о Племенах как о создателях ирландской земли.

После победы Племен Богини де Даннан Фир Болг заселяют окружающие острова, а также северные районы острова (и еще о. Мэн) и живут там до тех пор, пока, как говорится уже в «Книге захватов Ирландии», местные пикты (круитни) не вытесняют их. А королем Ирландии становится Бресс, сын Элада, собственно – не представитель Племен Богини, а один из загадочных фоморов.

Битва с фоморами – это уже совсем другая история, и записана она в саге «Вторая битва при Маг Туиред», причем записана, с интересующей нас точки зрения, совсем иначе.

Текст саги сохранился только в одной рукописи, датируемой XV в., однако, как полагал еще Юджин О’Карри, сюжет саги восходит к гораздо более раннему времени, возможно, к XI в., хотя, как он пишет, «упоминаний о нем нет в Глоссарии Кормака» [O’Curry 1873: II, 250], хотя один из персонажей саги, богиня Бригита, в «Глоссарии» описывается. Действительно, отсутствие упоминания чего-либо в знаменитом Глоссарии, строго говоря, еще не дает нам оснований делать вывод о том, что какого-то текста не существовало или тот или иной персонаж не был известен. Так, например, в Глоссарии отсутствуют упоминания о знаменитой поэме «Чудо Колума Килле» и о ее легендарном авторе – поэте Даллане Форгалле. Однако, если даже, как теперь доказано, поэма была написана не в начале VII в., а примерно в середине VIII в., ко времени смерти Кормака она уже существовала (см. [Bisagni 2019: 77–80 et passim]). Однако предположительно текст ее хранился на о. Иона и лишь позднее в связи с участившимися набегами викингов был перенесен в монастырь Келлс. Таким образом, рукопись «Чуда Колума Килле» действительно Кормаку могла быть неизвестна. Но аналогичным образом неизвестна ему могла быть и некая проторедакция саги «Вторая битва при Маг Туиред».

Но речь тут идет, видимо, скорее о возникновении самого сюжета о сражении Племен Богини Дану с фоморами, датировать который мы не имеем возможности, поскольку вначале он, видимо, функционировал в устной форме. Другое дело – текст самой саги, который ее издатель В. Стоукс предполагает относить к уже среднеирландскому периоду, несмотря на наличие в нем отдельных архаических форм. Присутствие скандинавских заимствований, а также ряд уже среднеирландских форм позволяет ему сделать вывод, что дошедшая до нас редакция не могла сложиться ранее X–XI вв. [Stokes 1891: 51–57]. Для нас эти рассуждения оказываются довольно важными, поскольку сага изобилует описаниями того, что мы условно называем словесной магией, причем магией, применяемой как в непосредственных сражениях, так и против врагов в целом. Но ведь речь идет не о реальных событиях, а о том, как осмыслялось то или иное действие компилятором. Поэтому восстановив датировку более точно, мы смогли бы восстановить и собственно динамику отношения к магическому слову в самом ирландском обществе. Я склонна согласиться со Стоуксом в его относительно поздней датировке саги, причем именно в силу того, что в ее сюжете применение словесной магии изображается уже как некая данность, как нечто привычное и само собой разумеющееся. Иными словами, комплекс представлений, связанных с особыми возможностями людей, владеющих искусством слова, выглядит как уже сложившийся и опирающийся на фоновые знания аудитории.

Приведу более простой и понятный пример. Так, вера в вампиров существовала в Европе очень давно, распространяясь в основном из Греции и шире – Балкан. Однако комплекс особых представлений и суеверий, связанных с ними, прошел значительную кристаллизацию, попав уже в литературную среду. Так, например, «общеизвестный» факт, что вампир не отражается в зеркале, на самом деле был придуман автором «Дракулы» Бремом Стокером, а в «Кармилле» Шеридана Ле Фаню эта деталь еще не упомянута. Поэтому, если нам попадется анонимный текст о вампирах, в котором будет упомянута эта деталь, мы должны будем сделать вывод, что текст датируется периодом после 1897 г.

Конечно, говоря о словесной магии в ее оценке и понимании среднеирландских literati, мы должны будем быть очень осторожны. Ведь понятие «магия» для нас и для них – различалось. Особым отличием, о котором сейчас говорить не стоит, была особая христианская цензура, особый ракурс, который, как это ни странно, веру в магию не отрицал. Точнее – веру в чудо как нечто, что не может и не должно быть объяснено с рациональных позиций[62]. Но применительно к псевдоисторическим персонажам, в существование которых, возможно, сами компиляторы и не верили, аналогичное «чудо» превращалось именно в магию, то есть обретало отрицательные коннотации, что особенно ясно видно на примере сюжетов о состязании друидов (магов) и ранних христианских святых. Отвлекаясь от рассказа о битве с фоморами, приведу лишь один, довольно известный пример: состязание друидов короля Лойгайре со святым Патриком. Так, в латинском Житии святого, датируемом VII в. и приписываемом Мурьху мокку Мактене, есть интересный эпизод.

Вскоре сказал друид: «Сотворим же чудеса на этой широкой равнине». – «Какие же?» – спросил его Патрик. – «Напустим на землю снег», – сказал друид (в оригинале – magus). – «Не желаю я делать ничего против Господней воли» – ответил Патрик. – «На глазах у всех напущу я снег», – сказал друид. Произнес он волшебные заклинания (в оригинале: incantations magicas) и напустил на всю равнину снег, доходящий до пояса. Видели это все и были удивлены. Сказал тогда святой: «Видим мы это, а теперь убери его». – «До сего же часа назавтра не могу я исполнить этого» – сказал друид. – «Можешь ты делать зло, но не можешь творить добро. Не так я», – ответил святой и благословил всю долину вокруг себя, тогда без дождя и тумана и ветра пропал снег[63].

Этот эпизод приводится в книге Дж. Кэри «Луч света» как пример того, что он называет положительной экологией христианских святых Ирландии, стремящихся не столько (не только) творить чудеса, сколько улучшать климат и фауну острова (изгнание змей и иных чудовищ) [Carey 1999: 40–41]. Конечно, он прав, однако в данном случае нас интересует в первую очередь не цель совершенного чуда, а его, так сказать, методика и техника. И ответ тут довольно прозрачен: в приведенном примере, как и во многих других, носители языческой магии изображаются как владеющие особым искусством слова, которое, как в приведенном фрагменте, может повлиять на погоду (вспомним бурю и ливень, которые насылали на племя Фир Болг Морриган и Бадб). Патрик же, как видно из текста, не прибегает ни к каким заклинаниям[64], но лишь обращается к помощи Бога и Его благословению. И тут невольно встает несколько странный и даже наивный вопрос: но точно ли магией были действия друидов изначально? Для составителя латинского текста VII в., который прямо употребляет именно это слово, ответ, как кажется, однозначен: конечно, это была магия. Но тогда можно сформулировать вопрос иначе: что именно понималось под этим словом: то, что понимаем мы сейчас или оно могло иметь какое-то иное значение? В латинском слово представляет собой греческое заимствование, восходящее к и.-е. *magh– ‘мочь, быть сильным, быть способным’ (IEW 695), которое в германских языках дает целый пучок значений с общей семантикой «могущества, силы» (ср. также русск. могучий, могу, помогать). Таким образом, этимологически лексема не несет в себе ничего иррационального на уровне исходной семантики, и маг – это тот, кто может и умеет делать нечто. Естественно, уже в латыни это «могущество» воспринималось как наделенность некой иррациональной, т. е. не объяснимой на профанном уровне силой, однако это не дает нам оснований полностью отождествлять магию в ее средневековой латинской интерпретации и первобытную магию как обращение к силам богов или обожествленных предков.

В указанном примере друид обращается к магии, но не взывает, например, к дьяволу или к собственным языческим божествам. И именно так – то есть как владение неким особым искусством описывается друидическая магия в текстах среднеирландских. То есть, иными словами, компилятор не видит в ней собственно чуда, но скорее описывает некие действия, по преимуществу действительно словесные, механизм которых, естественно, ему не открыт и не понятен, но который выражен как совершенное владение искусством слова. Для него магия друидов – в меньшей степени чудо, чем для Пятницы, который впервые увидел, как Робинзон выстрелил из ружья и на огромном расстоянии поразил врага.

Сказанное, возможно, будет выглядеть яснее в контексте той же «Второй битвы при Маг Туиред». Согласно сюжету, Племена Богини Дану оказались под гнетом фоморов, который они решили с себя сбросить. Во главе Племен оказывается Луг (традиционно называемый богом, что в общем нуждается в дискуссии). Перед сражением Луг проводит нечто вроде смотра войск и спрашивает, кто чем может помочь в битве:

– О, Кредне, – сказал тогда Луг, – чем поможешь ты нам в этой схватке?

– Нетрудно сказать, – ответил Кредне, – заклепки для копий, кромки щитов, клинки для мечей, рукояти – все я смогу изготовить.

– А ты, о Лухта, – спросил Луг плотника, – как послужишь нам своим искусством?

– Нетрудно сказать, – молвил Лухта, – всех наделю и щитами и древками копий.

– А ты, Огма, – спросил тогда Луг, – против кого ты обратишь свою мощь в этой битве?

– Что ж, – отвечал тот, – трижды девять друзей короля да его самого сокрушу я и вместе с ирландцами[65] жизни лишу треть врагов.

– А ты, Морриган, против кого обратишь ты свою власть[66]?

– Нетрудно сказать, – отвечала она, – я буду бить, следить, преследовать (перевод условен, в тексте С. Шкунаева – лакуна).

– О чародеи[67], – спросил тогда Луг, – в чем ваша сила?

– Нетрудно сказать, – отвечали ему чародеи, – белыми пятками вверх опрокинутся они, пораженные нашим искусством, доколе не погибнут их герои. Две трети силы отнимется у врагов, ибо не изольется из тел их моча.

– А вы, о кравчие, – спросил Луг, – чем нам поможете в битве?

– Нетрудно сказать, – молвили кравчие, – мы нашлем на них неодолимую жажду, и нечем будет врагам утолить ее[68].

– А вы, о друиды, – сказал тогда Луг, – на что вашу власть обратите?

– Нетрудно сказать, – отвечали они, – на лица фоморов нашлем мы потоки огня, так что уж не поднять им головы, когда со всей силой станут разить их герои.

– А ты, о Кайрпре, сын Этайн, – спросил Луг своего филида, – чем в битве нам сможешь помочь?

– Нетрудно сказать, – молвил Кайрпре, – врагов прокляну я и стану хулить да порочить, так что властью своей отниму у них стойкость в сражении.

– А вы, о Бекуйлле и Дианан, – спросил Луг двух колдуний, – как нам послужите в схватке?

– Нетрудно ответить, – сказали они, – чары нашлем мы[69], и камни, деревья и дерн на земле станут войском с оружьем, что обратит врагов в бегство в отчаянии и страхе. (пер. с. Шкунаева [Предания и мифы средневековой Ирландии: 42–43]).

Последний диалог (с филидом – особенно) уже напоминает эпизод из саги исторического цикла «Битва при Маг Мукриме», в ходе которого король Эоган призывает для помощи в битве слепого друида Дила, чтобы тот пел против врагов песни-поношения и осмеивал их (см. [Предания и мифы…: 157]). Тут, наверное, можно было бы говорить о непосредственном воздействии на жертву поэтической хулы содержащихся в ней оскорблений и насмешек. Но, как увидим мы потом, далеко не всегда осмеиваемый находится в поле ауидиальной досягаемости. Но это тоже – отдельная тема.

Обращает на себя внимание и мотив вредоносного задержания в теле жертвы мочи, который часто встречается в табличках с проклятиями, с текстами которых ирландские компиляторы теоретически могли быть знакомы. Настоящих табличек в Ирландии, в отличие от Британии, как кажется, найдено не было, но можно с некоторым усилием представить себе, что эти тексты, написанные на плохой латыни, в круг знаний ирландских ученых людей каким-то образом попасть могли. В данном случае меня интересует не это, а то, что если, например, автор таблички из храма Сулис Минервы в Бате желал, чтобы моча не излилась из тела того, кто украл его имущество, он призывал для этого богиню Сулис, которая и должна была осуществить карательное действие (см. об этом в [Михайлова 2017: 176–197]). Здесь же все воздействия на врагов осуществляются самими носителями некой энергии, которая условно может быть названа магической.

В целом же, как мы видим, ни о какой магии как проявлении чего-то иррационального в саге в общем речь не идет. Искусство друидов сопоставимо с мастерством кузнецов и плотников. То есть, как следует из традиционного подхода в целом: искусство слова воспринимается всего лишь как некое особое мастерство. И Племена Богини завезли на остров не собственно магию, но силу Слова (точнее, конечно, веру в силу слова), подобно тому, как потом скандинавы завезли в Ирландию луки, кольчуги и металлические деньги. И никакой магии тут нет. Удар меча наносит рану, плотник может тут же починить разбитый щит, травы излечивают не только больных, но и умерших, некий набор слов задерживает мочу в теле жертвы – строго говоря, в любом из этих случаев мы не можем достоверно восстановить весь процесс происходящего. Как остроумно называет такого рода технику ведения войны М. Вилльямс, «это сверхъестественный эквивалент подкладывания мин в песчаные дюны» [Williams 2016: 119]. Но происходит все это как бы «здесь и сейчас», и поэтому, повторяю, здесь нет собственно магии как иррационального начала.

Так ли это? Видимо, действительно так, поскольку далее описывается, как Луг, чтобы оградить свое войско, поднять его боевой дух и устрашить врагов, обходит поле на одной ноге и, прикрыв один глаз, затем произносит заклинание. И это – решающее заклинание, после которого воины начинают разить друг друга. В данном случае и вступает в повествование тема иррационального воздействия, причем уже не только на людей или на природу, но и на будущее бытие, если можно так выразиться. В переводе Шкунаева (как и Стоукса) этот текст выпущен, видимо – как непереводимый, по крайней мере – мало понятный, каким и должно быть заклинание. В издании [Gray 1982] данный текст приведен, но без перевода: gap.: meaning of text unclear. Недавно этот темный текст привлек внимание исследователей и получил даже две разных интерпретации.

Вот этот текст:

Arotroi cath comartan! Isin cath irgal robris comlondo forslecht-slúaig silsiter ria sluagaib sioabrai iath fer fomnai. Cuifecithai fir gen rogain lentor gala. Fordomaisit, fordomcloisid, forandechraiged, fir duib: becc find nomtam —. Fó! Fó! Fé! Fé! Clé! Amainsi! Noefit-man-n ier nelscoth-trie trencerdaib druag. Nimcredbod catha fri cricha; nesit-mede midege fornemairces forlúachoir loisces martal-tshuides martorainn trogais. Incomairsid fri cech naie, go comair Ogma sachu go comair nem & talom, go comair grioan & esqu. Drem niadh mo drem-sie duib. Mo sluag so sluag mor murnech mochtsailech bruithe nertoirech rogenoir et-dacri ataforroi cath comortai. Arotrai. [Gray 1982: 58].

То, что в нем первое слово arotrai ‘пропал, погиб’ повторяется в конце, заставляет предположить, что это текст поэтический. Действительно, в нем можно попытаться вычленить строки, найти аллитерацию и внутреннюю рифму, правда, соблюдающиеся не везде. Однако идея о поэтической природе текста автоматически делает более трудным и его перевод, поскольку в ирландском стихе часто нарушался порядок слов, использовался тмесис, могли происходить грамматические нарушения, выпускались глаголы и так далее. Кроме того, само членение лексем в рукописи не всегда однозначно. Поэтому перевод может быть дан лишь очень условный. В заклинании Луга примерно сообщается о том, что «проиграна битва знаменитая», что «в схватке побеждены общей силой отряды демонов», «что земля мужей противостоит темным войскам» и так далее. Фо-Фе – это, естественно, некие магические, не имеющие семантики междометия. Не совсем понятной предстает фраза, казалось бы, важная, поскольку исполняет функции своего рода «закрепки» («слово мое твердо» и проч.) – Drem niadh mod rem-sie duib. Drem – «обилие, большое количество, изобилие» (см. eDil). Но фраза «обилие героя – мое обилие вам» не совсем понятна. Наверное, вопрос придется оставить открытым, поскольку заговорный текст по самой природе своей полностью понятным и не должен быть.

Луг возвещает о том, что «битва проиграна», естественно – фоморами, причем интересно, что для него важнее не собственно победа Племен Богини, а поражение их врагов. Эти понятия, казалось бы, в данном контексте синонимичны, однако не совсем. Победа в битве влечет за собой тему славы и бессмертия, что в данном случае почему-то актуальным не оказывается, хотя, например, в сагах о Кухулине или в преданиях о королях Ирландии и восславляющих их поэтах этот мотив встречается довольно часто. Можно предположить, что в текстах, рассказывающих о временах, которые компилятором мыслились как доисторические, тема «бессмертной славы» была связана с темой «героической гибели», что для описания овладения землей оказывалось как бы и лишним.

В заклинании Луга содержится странный фрагмент, который все же получил свою интересную трактовку. Говоря о том, что после битвы власть над островом пребудет в руках Племен Богини, Луг как бы заклинает время: «И так пусть остается, пока не встретятся… и…, не встретятся небо и земля, пока не встретятся солнце и луна» (go Comair Ogma sachu go comair nem & talom, go comair grioan & esqu). Второй и третий элементы космогонической формулы достаточно прозрачны, и их применение в данном случае означает, скорее всего, «никогда», либо – «до конца времен». В фольклоре подобные сочетания встречаются очень часто и получили обозначение «формулы невозможного». Как, например, пишет об их применении в лечебных заговорах Т. Агапкина, «в заговорах акцент делается именно на невозможности тех или иных событий или действий, что полностью отвечает прагматике заговора как магического текста и является своего рода гарантией “невозвращения” болезни» [Агапкина 2010: 172]. В нашем случае невозможность встречи луны и солнца и земли и неба предстает также как «гарантия» невозвращения власти над Ирландией к фоморам.

Но что означает Ogma sachu? Естественно, поскольку это первый элемент формулы, смысл которой состоит в заклятии времени, которое не должно наступить никогда, мы должны реконструировать сочетание синтаксически как: пока не встретятся Х и Y; семантически: соединение двух взаимоисключающих объектов. Возможность интерпретации этого элемента формулы подсказана тем, что практически в том же виде она присутствует и в саге «Воспитание в домах двух чаш»: один из богов Племен Богини, Мананнан, учит Энгуса Юного, как изгнать при помощи заклинания владельца Бруга на Бойнне и взять его себе. Как я понимаю, данный эпизод, да и сага в целом (сага «Воспитание…» сохранилась в рук. XV в. «Книга Фермой»), требуют отдельного анализа, к которому мы обратимся позднее, пока же сопоставим формулы:

Fuagair do na tigeadh don tigh o teid no gu cumusgti oghamachu re cheile ┐ nocu cumusgi neam ┐talam ara ceile ┐ nogu cumusgi grian ┐esga ara cheile [Duncan 1932: 190].

Ср. – go Comair Ogma sachu go comair nem & talom, go comair grioan & esqu.

В переводе С. Шкунаева саги «Воспитание…» форма achu воспроизведена транслитерацией, в примечании же сказано, что смысл этого слова не известен, тогда как ogham – обозначение древнейшего ирландского письма:

…покуда не станут снова одним огам и аху, земля и небо, солнце и луна [Предания и мифы 1991: 90].

В этом он ориентируется на издание Л. Дункан 1932 г., которая предпочитает вообще не давать эквивалента никому не ясной лексемы-гапакса. В то же время в более раннем издании саги [Dobbs 1929] предложен перевод achu: оно интерпретируется как искаженное áige ‘столб, колонна’, что имеет прямое соотнесение с темой огамической письменности, которая, как известно, представляла собой зарубки и черты на каменном или деревянном столбе (см. [Королев 1984; McManus 1997]). В вышедшей недавно работе [Dahl Hambro 2019] из сборника «Заговоры в Ирландии» дается еще одно предположение: лексема представляет собой искаженное aga ‘отрезок времени’, что соотносится, по мнению автора, с общей темой космизации времени.

В этом же сборнике помещена статья Дж. Кэри о заговорах в ирландских саговых нарративах, один из этюдов которой посвящен нашему тексту [Carey 2019]. Имея в качестве отправной точки не «Воспитание…», а «Битву при Маг Туиред», автор считает исходным прочтение Ogma sachu, что он интерпретирует как Ogma agus a chu ‘(бог) Огма и его пес’. Учитывая поздний характер обеих фиксаций и их монастырское циркулирование, такое фонетическое воспроизведение, ориентированное на устный текст, известный компилятору и вставленный в сагу, теоретически возможно. И далее, как можем предположить (рассуждения самого автора, к сожалению, ограничиваются фактом фиксации сходных формул), компилятор «Воспитания…» уже сам реинтерпретировал текст, который был ему не совсем понятен: действительно – солнце и луна, земля и небо, но при чем тут Огма и его пес?!

Итак: мы имеем уже четыре интерпретации лексемы achu: 1. Непереводимый элемент 2. Столб с огамом 3. Отрезок времени 4. Пес бога Огмы. Ни одно не соответствует сформулированному выше семантическому критерию: пара к антонимическому объекту. Насколько мне известно, бог Огма принадлежал также к Племенам Богини, но его имя и обозначение древней письменности совпадают, точнее – сходно звучат, лишь случайно (хотя сами средневековые интерпретаторы видели тут несомненную идентичность). Если мы примем интерпретацию, согласно которой исходная форма – «огам» (письменность), то мы должны будем автоматически подыскать в пару нечто, что ему как бы противоположно. В данном случае, наверное, можно говорить о другой, более поздней форме письменности, которая огамическое письмо вытеснила – о письменности на латинской основе, которая могла кодироваться в тексте как сокращение – abc. Но данный вывод чисто предположителен. Для его обоснования и дальнейшей интерпретации фрагмента заговора в целом, как я думаю, необходимо ознакомиться с его (а точнее – их) рукописным вариантом: издатели могли ошибочно воспроизвести мало понятные лексемы. Далее – следует вспомнить о том, что огам как раз часто соседствовал на каменных столбах с латинским письмом (в билингвах Британии, а позднее – в некоторых «вытесняющих дьявольские знаки» надписях уже в христианской Ирландии), но при этом носители монастырской учености, как известно, воспринимали огамические надписи как реликты языческой магии (чем они ни в коей мере не являлись). Возможен и еще один вариант: компиляторы саги «Битва при Маг Туиред» и «Воспитание в Домах двух Чаш» интерпретировали этот фрагмент заклинания по-разному, откуда и разное его написание. И поэтому никакого «на самом деле» здесь вновь не существует. Но что-то же изначально было? Вопрос вновь остается открытым…

Говоря о том, что именно мы пытаемся реконструировать, надо постоянно помнить о том, что мы не воссоздаем, подобно среднеирландским псевдохронистам или более поздним антиквариям XVII в., таким, как О’Клери или Китинг, которые подходили к описываемым «фактам» эвгемеристически, некий реальный порядок событий. Мы пытаемся воссоздать псевдоисторию формирования веры в особую силу слова, которой изначально владели Племена Богини Дану, но которые затем как бы передали свои знания и свои модели поведения уже представителям жреческих сословий из сыновей Миля – гойделам. То есть как бы получается следующий восстанавливаемый порядок: Племена Богини привозят на остров некое умение пользоваться силой слова, которое мы все же условно можем называть магией, затем они широко используют это искусство в сражении с фоморами, а затем и с сыновьями Миля (но гораздо менее успешно), а затем друиды и филиды гойделов также начинают отчасти пользоваться этим же искусством. Так, например, особое умение управлять погодой было описано в приведенном нами фрагменте из «Жития святого Патрика». Причем там-то оно и называется магией, а вместо слова «друид» употреблено слово «маг». Таким образом, как логически вытекает из данных рассуждений, сила слова превратилась в магию именно с приходом христианства. И, наверное, отчасти так оно и есть.

Продолжая тему внедрения силы слова в практики, распространившиеся на острове в связи с появлением там Племен Богини, я хотела бы остановиться еще на одном эпизоде, также из саги «Вторая битва при Маг Туиред», хотя собственно к битве он не относится. Я имею в виду описание того, как впервые в Ирландии была сложена и исполнена песнь-поношение.

Здесь также речь идет о межэтническом конфликте, поскольку противниками выступают филид Племен Богини по имени Корпре и король острова Брес, который происходил из фоморов. Однако этот момент здесь, конечно, гораздо менее важен, чем конфликт социальный: речь идет о незаслуженно обиженном поэте, который в отместку сложил свою песнь-насмешку[70]. В данном эпизоде мы еще не видим сложной системы обмена дарами между правителем и поэтом, системы, которая допускает исполнение антихвалы в случае, если король был недостаточно щедр. И вновь создается удивительное впечатление стройности и строгости воссоздаваемой истории распространения в Ирландии словесной магии. Мы узнаем лишь то, что, пользуясь юридической традицией, был создан прецедент: поэта плохо приняли, и «недоволен он был» – в оригинале: nir bo pudech – «он не был благодарен», затем он сложил некий текст, в котором предрек королю всевозможные несчастья (в основном – материальные лишения), и его проклятие, которое на уровне вербальном было оформлено как предречение, вскоре сбылось.

Приведем фрагмент в переводе С. Шкунаева:

Как-то раз пришел ко двору Бреса филид Племен Богини по имени Корпре, сын Этайн. Затворился он в сумрачной, тесной и темной каморке, где не было ни огня, ни сидений, ни ложа. Три маленькие черствые лепешки подали ему. Поднявшись наутро, недоволен он был. И, проходя по двору, молвил Корпре:

Без пищи, что явится быстро на блюде,

Без молока коровы, в утробе которой теленок,

Без жилья человечьего в темени ночи,

Баз платы за песни поэтов пребудет пусть Брес.

– Нет отныне силы у Бреса.

И было это правдой, ибо ничего, кроме пагубы, не знал он с того часа. Вот первая песнь поношения, которую сложили в Ирландии [Предания и мифы 1991: 37].

Запись анализируемой саги относится уже к среднеирландскому периоду, однако текст этого поношения-хулы был известен в ирландской монастырской среде и раньше. Он приводится в рукописи «Книга бурой коровы» (ок. 1100 г.) возле текста поэмы «Чудо Колума Килле» в качестве глоссы к слову riss, которое кажется глоссаторам редким, поэтому они дают отсылку к саге «Разговоры мудрецов», где сказано: ail ríg rissi redi «приятность королю повести искусные» (в пер. Шкунаева – «услада королей, искусные сказания»). Далее в глоссах упоминаются строки законов, где также говорится о плате сказителю, но потом приводится хула против Бресса, которая известна и по другим источникам, в частности саге «Вторая битва при Маг Туиред»:

Cen cholt for crib cernini,cen gert ferbba for a n-asa aithrinni,cen adba fir fo durba discoirchi,cen díl daimi resi rob sain Brisse. [Best & Bergin 1992: 20].

В обоих источниках текст практически идентичен, и эпизод из «Книги захватов» в глоссах к «Чуду Колума Килле» пересказан верно. Но этот текст, говоря строго, и должен был быть известен в Ирландии раньше, чем сложилась сага о битве при Маг Туиред. И пример этот именно интересен как прецедентный: он изначально, как бы продиктован обстоятельствами – поэт был обижен и предрек королю пагубу. Затем, опираясь на этот прецедент, как бы начинают складываться особые отношения между королем и поэтом. Повторяю, конечно, это не было так буквально и так быть не могло, однако, как видно из анализа текста саги, компилятор постоянно помнит о том, что воссоздает историческую последовательность событий.

Почему я так уверенно говорю: так быть не могло? Потому что сложный мифо-социальный комплекс, включающий в себя идею вечной славы, которую создает королю поэт, сложился еще предположительно на уровне индоевропейской общности. Однако тут можно отметить два момента. Во-первых, некое абстрактное индоевропейское общество могло развить в себе эти социальные институты и параллельно, хотя неожиданные дальние параллели обычно оцениваются именно как консервация архаических черт в маргинальных зонах. Во-вторых, в указанном примере речь идет все-таки не собственно о создании комплекса вечной славы, но как бы уже о следующем шаге: о наказании короля, который не проявил к поэту достаточного почтения. Это тоже особая тема, имеющая, кстати, интересные исландские параллели. Но ведь, как мы понимаем, некий шаблон когда-то должен был сложиться, а до этого – зародиться. И когда и как это произошло на самом деле (и было ли это на самом деле?!) – этого мы не узнаем, но мы видим, как анонимные компиляторы создают систему прецедентных эпизодов, постоянно как бы держа в голове их последовательность.

Следует отметить, однако, что данный эпизод в тексте саги в целом предстает как скорее изолированный, как отступление, отчасти, возможно, призванное мотивировать поражение фоморов, во главе которых оказался проклятый поэтом король. Поэтом, а не друидом! Друидическая же «магия битвы» оказывается скорее направленной на природные объекты (холмы, реки, ветер и проч.), а если ее объектом становится человек, то как правило, это не отдельная личность, а обобщенные «враги». Конфликт между королем и поэтом лежит в совершенно иной плоскости и базируется на сугубо личных проблемах. Поэт Племен Богини пришел ко двору короля фоморов и был им плохо принят. Но зачем вообще он туда пришел, вспомним – в ходе затянувшихся боевых действий?

Глава 5

Магия битвы-2. Сыновья Миля Испанского: осмысление Острова

Итак – Племена Богини Дану привезли в Ирландию искусство Слова, причем среди других искусств, которыми они владели. Поэтому тут я рискнула бы продолжать настаивать на том, что, несмотря на их умение влиять на погоду, а также на физическое состояние других людей (если можно говорить здесь о людях), магией их искусство назвать мы не можем. И не только потому, что все это происходит еще до принятия христианства, и не только потому, что описано это просто как некие особые технологии. В изображении разного рода словесных магических практик еще отсутствует необходимая каузативная синкопа (о которой мы уже говорили ранее). Между действием и объектом, на который оно направлено, еще нет дистанцирования. Их умение, их искусство еще не креативно, с одной стороны, и как бы еще бездуховно, с другой. Это не искусство, а скорее ремесло, знание, которым можно было просто овладеть и затем передать его другому.

Иной тип словесного искусства описан далее: это магия чуда, которой владели предки гойделов – так называемые Сыновья Миля Испанского.

Их прибытие в Ирландию – это последняя, дефинитивная волна этнических вторжений, как принято считать – это и есть предки современных ирландцев. Конечно, говорить об этом так кратко и так однозначно – это отчасти профанация анализа очень сложного материала. Однако, как я понимаю свою задачу именно сейчас: для нас важно выстроить тщательное и уравновешенное, систематизированное описание внедрения на остров неких навыков и умений и затем предложить своего рода квалификативный анализ этих навыков, во многом, конечно, воплощающийся на лингвистическом уровне в создание терминологии, описывающей данные магические практики. В своем анализе я стараюсь двигаться как бы хронологически: от племени Фир Болг – к Племенам Богини Дану, а затем – к переселению из Испании «сыновей Миля» (а потом – о последовавших за этим событиях). Но, конечно, я понимаю, что данный подход совершенно не научен и, может быть, даже порочен, поскольку открывает дверь для дилетантских реконструкций любителей «кельтских мифов». Наверное, было бы эффективнее и честнее построить анализ деривации в последовательности относительно хронологии самой традиции. И тогда, возможно, появились бы основания для более четких дефиниций и собственно терминологической составляющей. Так, например, можно было бы сказать, что для VIII в. понятия bricht и sén имеют один смысл, а для XI в. – уже какой-то другой (собственно говоря, так и развивается любой язык). Но при этом следует учитывать и социальный, и жанровый контекст употреблений. И не забывать о том, что многие рукописи, относящиеся даже к ранне-новоирландскому периоду, содержат архаические тексты. И пытаться представить себе круг чтения компилятора, создающего новые свидетельства на базе уже имеющихся[71]. И помнить об устном предании, которое менялось с течением веков и часто выступало в роли источника для письменных фиксаций. Ну и конечно – об античных и библейских текстах… Так что все же метод искусственной реконструкции «истории словесной магии» в Ирландии неожиданным образом оказывается оправданным: так, по разным, часто противоречивым источникам можно воссоздать биографию некой малоизвестной исторической личности.

Как можно было ожидать заранее, прибытие сыновей Миля было принято Племенами Богини враждебно, и это, казалось бы, дало им возможность проявить свои умения, в частности – задерживать мочу в телах воинов, насылать на них жажду, вызывать потоки огня, ветер со снегом и все прочее. Но ничего такого в «Книге захватов» почти не происходит, как почти не происходит и собственно битв и сражений. Воцарение на острове сыновей Миля оказывается успешным в основном как раз благодаря словесному искусству истинного лидера племени – поэта Аморгена. Но понять это можно далеко не сразу, поскольку компиляторы добавили в свой рассказ так много имен героев и вождей, слуг, их жен и братьев, а также деталей передвижения кораблей и военных отрядов, что практическое отсутствие сражений как таковых предстает как бы и незаметным. Но, вспомним из «Опьянения уладов»:

Когда пришли в Ирландию сыновья Миля, то оказалось, что мудрость их выше мудрости Племен Богини Дану [Саги об уладах 2004: 79].

В оригинале в данном случае употреблено не слово fess, fiuss ‘знание, узнавание’, которое применялось по отношению к Племенам Богини Дану. В начале саги о «сыновьях Миля» сказано:

tánic a ngáes timchell Táathi Dé Danann [Watson 1967: 1, 2] – букв.: пришла их мудрость вокруг Племен Богини Дану.

То есть, во‑первых, здесь обозначен основной вид «оружия», при помощи которого сыновья Миля смогли одержать верх: это не колдовство, не дьявольские хитрости и умения, которые как бы дополняют собственно оружие, а именно некая врожденная (или приобретенная!) мудрость и рассудительность. Во-вторых – лексема имеет однозначно положительные коннотации, соответствующее прилагательное gaeth ‘мудрый, умный; образованный’ в текстах законов противопоставляется понятию – baeth ‘безумный, одержимый; дикий (о животных)’. В-третьих, что интересно, во фразе употреблено глагольное сочетание do-icc timchell, букв.: ‘идет вокруг, окружает’, которое, в частности, используется как охотничий термин[72]. То есть все вместе воссоздает картину не столько битвы и сражения равных, сколько своего рода королевской охоты или скорее жестокой, но при этом обоснованно неизбежной политики колонизаторов по отношению к местным аборигенам (вспомним Австралию, Тасманию, Аляску, несчастных айнов, индейцев чероки и многих других).

Умение Племен Богини особым образом пользоваться силой слова и применять «магию» в данном случае оказывается превзойденным. Но, как показывает компилятор, мудростью, которая сыграла решающую роль, оказалась не столько мудрость сыновей Миля в их, так сказать, усредненном варианте (как у Племен Богини), сколько мудрость поэта сыновей Миля – Аморгена Белоколенного (варианты имени также – Amorgen, Amargen, Amairgen [Koch 2006: 47]).

Первый магический текст-гимн Аморген исполняет, приближаясь к берегу острова и ступив на него одной правой ногой (как бы тем самым пребывая в лиминальной зоне: не на земле и не на суше). Его песнь – серия мистических отождествлений, в чем-то сходная, по мнению авторов энциклопедических статей о нем, с песнью валлийского барда и мудреца Талиесина (см. [Koch 2006: 46] или, например, [Mackillop 1998: 15]). Но так называемая «Песнь Талиесина» (мифического поэта-прорицателя) строится на перечислении неких якобы имевших место воплощений и перевоплощений (см. пересказ повести о Талиесине в [Ford 1999: 14–36]), и она строится на повторах в прошедшем времени:

Bvm yn lliaws rith kyn bum disgyfrith:

bum cledyf culuruth, or edaf oan writh.

Bum deigyr yn anwyr, bum serwawl syr,

Bum geir yn llythyr, bum llyfyr ym prifder… [Haycock 2007: 174].

Я был во многих формах, пока не был освобожден:

Я был тонким острым мечом, сделанным руками.

Я был каплей в воздухе, я был сиянием звезд,

Я был словом в письме, я был книгой в моем учении…

И так далее…

Талиесин, как мы видим, говорит о своих временных перевоплощениях, тогда как Аморген последовательно употребляет форму am – cop. 1 sg. pres., т. е. он отождествляет себя со всем окружающим, точнее – теми его элементами, которые им называются.

Посмотрим внимательнее на текст гимна[73]:

Am gáeth i mmuir,Am tond trethan,Am dam secht ndírend,Am séig i n-aill,Am dér gréne,Am cain lubai,Am torc ar gail…Я ветер в море,Я волна бурного моря,Я бык семи сражений,Я сокол на скале,Я слеза солнца (роса),Я закон (?) растений (?),Я вепрь в ярости…1[Macalister 1956: 110]

Далее он называет себя: «прекрасный цветок, свирепый вепрь, лосось в потоке, озеро в равнине, искусное слово, разящее в битве, божество, сотворившее жар головы».

Для понятия искусного слова (которое, кстати, в русском языке имеет два значения – ‘относящийся к искусству’ и – ‘мастерский, сделанный высоко профессионально’) в оригинале употреблено сочетание – Am brí dánae ‘я слово искусства’, понять которое не так просто. В предыдущей строке употреблено сочетание brí a ndai, которое Р. Макалистер переводит как Mountain in a Man ‘гора в человеке’, видимо, в значении «нечто наиболее важное, что есть в человеке» либо «вершина человека». То есть либо лучший из людей, либо – лучшее в человеке (наверное – разум). В следующей строке употреблено то же слово – brí, которое, согласно интерпретации издателя, имеет уже другое значение: «слово» (по предположению Ж. Вандриеса, это поэтическое сокращение от briathar ‘слово’ [LEIA-B: 87]. Но твердой уверенности в этом у нас нет, и мы данные две строки темного гимна вполне можем перевести и как «Я вершина в человеке / Я слово искусства», и как «Я слово в человеке / Я вершина искусства», либо выбрать для перевода какой-то один вариант, например: «Я вершина в человеке / я вершина искусства». Мне кажется, что никакого единого мнения здесь и не может быть, поскольку текст сам по себе оказывается семантически поливалентным и полифункциональным, и понимать отдельные лексемы буквально просто не имеет смысла.

Как пишет П. Форд, в значительной степени намеренно упрощая анализ «Гимна Аморгена», «он может быть назван архетипическим образом архаического ирландского Поэта» [Ford 1999: 35], что, в частности, выражается в его умении и праве давать вещам имена (ср. Библейская традиция), но вначале – именовать самого себя. Иными словами, ступив на землю Ирландии, он (как понимаю это уже я сама) как бы представляется ей в своих многочисленных сущностях. И действительно, не так уж важно, что точно он называет, главное – он открывает свои имена Земле, покровительства которой просит[74], и рассказывает о своих умениях. Отчасти, конечно, здесь действительно можно увидеть сходство с «Песнью Талиесина», который рассказывает королю о своих перерождениях. Но, как мне кажется, гораздо большее сходство в том, что касается как функционального исполнения «гимна», так и его синтаксического оформления, у «Гимна Аморгена» можно найти с фрагментом из той же саги «Вторая битва при Маг Туиред». Так, появляясь перед домом короля Нуаду, воин Самильданах (букв. «многоискусный») перечисляет привратнику свои умения, причем также при помощи копулятивных презентных конструкций:

Am saer /…/ am gobhae /…/ am trénfer /…/ am crutiri… [Stokes 1891: 76] – Я плотник /…/ я кузнец /…/ я герой /…/ я арфист…

Конечно, сами воплощения или отождествления в данном случае далеки друг от друга. Но, что обращает на себя внимание, и Аморген, и Луг (да и Талиесин) – все они называют себя, рассказывают о себе, представляются и тем самым заручаются покровительством. И именно поэтому их миссия оказывается успешной[75].

Вторая половина гимна строится в виде архаической системы риторических вопросов, ответом на которые также (предположительно?) является – Аморген:

Кто ровняет склон горы?Кто возвещает движенье луны?Кто объявляет место захода солнца?Кто созывает стада из жилища Темры?Кому улыбаются стада Темры?Кто воин, кто божество, сотворившее крепкие клинки?Песнь о копье – песнь ветра!

Аморген, таким образом, одновременно взывает в гимне и к самому себе, подобно Одину, который сам себе себя же принес в жертву:

Знаю, висел я в ветвях на ветрудевять долгих ночей, пронзенный копьем,посвященный Одину, в жертву себе же («Речи Высокого», 138).

Но в серии длинных перечислений умений Аморгена управлять миром, ветром, судьбой и прочим ничего не сказано о людях: Аморген не называет себя творцом ни мира, ни человека, он лишь знает этот мир, но не управляет им, а управляет он стадами и битвой, видимо, при помощи Слова. Но он не имеет власти над людьми, он их не создал, не выделил в них сословия, поэтому назвать его божеством мы все-таки в полной мере не имеем права. Да, он сам называет себя «божеством, сотворившим жар головы», – и эта строка несколько загадочна. Am dé delbas do chind codnu – буквально: «я бог, творящий головы…» В строке употреблено слово conn < kondno– значение которого не ясно. Оно имеет значение и ‘глава, лидер’, и ‘пламя, огонь’, и ‘разум, мысль’. И, видимо, во всех этих значениях одновременно он его и употребляет. То есть он творит «голов мысли», руководит сознанием людей, опять же при помощи своего словесного искусства. Таким образом, как я понимаю, «жар головы» это своего рода кенинг со значением «мысль»[76].

Обращает на себя внимание также предлог do, употребленный при этом сочетании. Его основное значение – дативное, однако при условии раннего слияния в протоирландском форм датива, аблатива, локатива и инструменталя, он же может вводить логический субъект. Например: ro delb dό – «он создал» (букв. «создал ему»). На данный предлог обращал в свое время внимание и издатель текста Р. Маклистер, давший строке английский перевод – I am God who fashioned Fire for a Head [Macalister 1956: 113]. Но понять данную конструкцию, как мне кажется, можно и так: «Я бог, созданный жаром головы», то есть мыслью (или – Словом[77]).

После знаменитого Гимна Аморген исполняет еще одну песнь, обращенную к Ирландии, а точнее – к окружающим ее водам: «Многорыбное море…», вновь как бы совершая креативный акт – население вод рыбой как будущей пищей для своих соплеменников.

Имя Аморгена также достаточно семантически нагружено, хотя на самом деле – не все так просто и однозначно решается и здесь. Как пишет О’Рахилли, «двое из сыновей Миля, Донн и Аморген, были заимствованы из ирландской мифологии» [O’Rahilly 1946: 199]. Далее он обращается к брату Аморгена по имени Донн, что означает «темный», и анализирует описанную в «Книге захватов» гибель и погребение на островке, получившем название «Дом Донна». К Аморгену он не возвращается, но мы можем предположить, как бы развивая его недосказанную мысль, что если Донн оказывается правителем «темного» мира, т. е. мира мертвых, то Аморген должен олицетворять мир светлый, мир живых (ср. его эпитет – Glungel ‘колен светлых’). Но все же воздержимся от такого поспешного и не имеющего доказательств вывода.

Само имя Amairgen, как кажется, не имеет общекельтских параллелей. Традиционно считается, что оно складывается из двух основ. Вторая – gen представлена в кельтской ономастике довольно широко. Можем вспомнить многочисленные имена, зафиксированные в галльской эпиграфике, – Medugenos, Esugenos, Nemetogena, Litogenos и так далее (см. [Ellis Evans 1967: 203–207]). Семантика корня, имеющего и.е. параллели (лат. genus ‘рождение; потомок’ и пр.), как принято считать, отсылает к пассивной форме общего «глагола рождения» – то есть приведенные выше имена следует трактовать как Медом рожденный, Исом (божество?) рожденный, Святилищем рожденная, Удачей рожденный. Однако в свое время французским кельтологом Анри Д’Арбуа де Жюбенвиллем (в нескольких работах 1880-х гг., см. точнее – у Эллис Эванса) было высказано предположение, что имена с элементом gena/-genos относятся скорее к мифологическому ономастикону, тогда как имена обычных людей с семантемой «потомок, рожденный» скорее кодируются генетически тождественным элементом gnos. Видимо, в данном случае он исходит из того, что вторая форма принадлежит к более позднему варианту галльского, то есть является как бы приближенной к разговорной речи, фонетически упрощенной. Ср., например, русск. Александрович и Саныч. Однако, более архаическая форма не становится автоматически «мифологизированной». Ср. имена с этим же формантом в огамических надписях уже на территории Ирландии (см. в частности – полный аналог галльскому – Litigeni, gen. sg., ‘удачей рожденный’ – [Королев 1984: 168]).

Ограничение имени Аморгена древнеирландской мифологической системой позволяет, чисто предположительно, трактовать его имя и немного иначе исходя из грамматических особенностей глагола gainithir ‘рождать’ в гойдельском. Он является депонентным, т. е. характеризуется смещенной системой залогов. Основа gen– принадлежит к субъюнктиву (см. [McCone 1997: 38]). Таким образом, имя поэта из племени сыновей Миля может быть переведено и как «тот, кто должен породить песнь», однако отсутствие данной трактовки в работах предшественников делает мое предположение отчасти сомнительным и для меня самой. Наверное, лабильность архаического вербального комплекса «рождать – рождаться» заслуживает дальнейшего изучения, причем не только на кельтском материале.

Что касается первого элемента имени Аморгена – amair, то его семантика в данном случае не так проста. В Этимологическом словаре ирландского языка у лексемы в качестве исходного дается значение ‘тоска, печаль’, откуда в качестве вторичного развивается значение ‘песнь, поэма’ (как погребальная песнь, см. [LEIA-A: 65]). То есть имя главного поэта сыновей Миля означает «рожденный поэмой», если мы примем относительно позднее происхождение персонажа и сюжета в целом, или – «рожденный тоской», что отсылает к более архаической форме имени. Так, например, в словаре ирландских имен О‘Корраня и Магир дается первая семантика, «рожденный песней», причем приводятся также некоторые исторические персонажи, носившие это же имя [Ó Corráin, Maguire 1990: 22]. И скорее всего и логичнее – имя поэта и должно быть «рожденный песней». Но, как мы понимаем, данная трактовка автоматически снимает с его образа архаический флер, точнее – делает его уже не исконным, а как бы намеренно архаизованным все тем же среднеирландским компилятором.

* * *

В отличие от описания сражения племен Фир Болг с Племенами Богини Дану, в котором значительное внимание уделено собственно битве, оружию, ранам и смертям, в эпизоде с воцарением на острове сыновей Миля боевой составляющей уделено мало внимания. Создается впечатление, что это не столько битва, сколько состязание в магии, причем именно магии словесной, которой, как это ни парадоксально, предки современных ирландцев, т. е. не боги, а люди владеют с гораздо большим совершенством.

Так, после описания эпизода, очень известного и важного, описывающего встречу вождей ирландцев с персонификациями острова – богинями Банбой, Фодлой и Эриу, последняя из которых говорит, что по давнему пророчеству (fastine), именно сыновья Миля будут править этой землей, компилятор одной из редакций «Книги захватов» добавляет:

Написано в Книге Друим Снехта[78], что говорила с ними Эриу на Слиав Мис и сотворила в ту пору великое воинство, что сразилось с сыновьями Миля. Но пропели их друиды и филиды заклинания (díchetla) и обернулись воины кусками дерна на склоне горы (пер. С. Шкунаева [Предания и мифы 1991: 54]).

Перевод Шкунаева в данном случае не совсем точен. В оригинале говорится: … connaccater ní batir acht foid món na sléibe [Macalister 1956: 36] – букв. «так что они увидели, что это были лишь куски дерна на горе». То есть, иными словами, не воины превратились в куски дерна, но «на самом деле» их не было вовсе, это было лишь иллюзорное воинство, галлюцинация, наведенная богиней земли, одной из Племен Богини (?). Кстати, аналогичный эпизод присутствует и в саге исторического цикла «Смерть Муйрхертаха, сына Эрк»: сида Син также создает иллюзию нападающего на дом короля войска, но проклятый клириком, король не может распознать обмана и начинает сражаться с этими несуществующими воинами, пока силы не оставляют его. Наверное, сопоставление этих двух эпизодов нуждается в более глубоком анализе (возможно, он уже существует, но трудно за всем уследить). Можно лишь пока отметить, что здесь в силу вступает как бы соревнование ментальных способностей: король Муйрхертах сам по себе оказывается не в силах бороться с наведенным на него безумием (ибо как иначе можно назвать состояние, в котором человек видит и слышит то, чего нет[79]), тогда как сыновья Миля, причем именно благодаря словесному искусству своих филидов и друидов (в оригинале – druidh, т. е. именно друиды, а не мудрецы или колдуны), исполняют заклинание – díchetal букв. «распев».

Итак, сыновья Миля продвигаются в глубь острова, но им навстречу выходят три короля Ирландии Мак Куйл, Мак Кехт и Мак Грене и обращаются со странной просьбой оставить им остров еще на три дня. Как объяснено это в «Книге захватов»: их друиды хотели исполнить против них заклинание, чтобы не могли они пристать обратно. На этот раз употреблено немного другое слово: tinchetla, букв. «нежное пение», но что за этим стоит – признаюсь, не знаю.

Просьба королей Племен Богини странной не кажется. Странным кажется решение Аморгена подчиниться этому требованию. Возможно, таким образом, сказав первое в Ирландии суждение, он хотел в дальнейшем обеспечить законность правления страной именно сыновьям Миля. Обращает на себя внимание небольшой поэтический текст, который он при этом «поет»:

Concartaim tuinidetire tarrachtamar;Ma carait, damaid cert,Muna charait, na damaid —Ní mé asbeir frib muna b’ail díb.[Macalister 1956: 114].

Текст кажется простым, но на самом деле он не очень понятен. Буквально это можно перевести примерно так:

Я присуждаю владение землей, которой мы достигли. Если они любят, подчиняется праву, если они не любят, не подчиняется. Это не я говорю вам, пока не будет желание вам.

Кто – они? Кто – подчинится праву? И что любят? В трактовке Шкунаева все выглядит довольно просто: «Земля по нраву – присуди ее, не нравится – не присуждай». То есть Аморген как бы допускает, что его товарищи могут выразить сомнение в том, нужен ли им вообще этот остров. На самом деле сомнение, которое они высказывают, состоит не в этом, а в целесообразности и эффективности предлагаемых поэтом способов овладения землей. Не случайно другой вождь сыновей Миля, Донн говорит:

Послушались бы моего совета, не было бы ничего, кроме битвы.

То есть именно в битве он видит наиболее простой способ овладения страной, что в общем логично. Логично, но не совсем законно. Аморген настаивает на том, что воссоединение сыновей Миля и Ирландии должно произойти добровольно, причем с обеих сторон, видя главным объектом не Племена Богини, а трех богинь, персонифицирующих остров. Мне кажется, субъектом глагола любить, употребленного в третьем лице, множественном числе, являются не сыновья Миля, которым земля может и не понравиться, а именно эти три богини, Банба, Фодла и Эриу. «Если они любят…» – то есть если они захотят и позволят, присуждается закон, если нет – не присуждается. Но при этом важным условием является и желание самих воинов пристать к берегу и вступить с островом в отношения, отчасти подобные брачным. Тема правления землей как ритуального брака – тема давно и детально в ирландистике разработанная, и сейчас останавливаться на ней не стоит.

Как мы помним, мудрецы Племен Богини умели управлять погодными явлениями и насылать снег, ливень, бурю, потоки огня и воды. На этот раз друиды и филиды Ирландии (т. е. еще племен Богини) исполнили свои «нежные распевы», которые вызвали бурю на море, называемую gaeth druad – «ветер друидов». Убедившись, что это действительно волшебный ветер, который не дул поверх парусов, Донн сказал:

Is mebol dond áes dána so. [Macalister 1956: 38].

Если эту фразу перевести буквально, то оказывается не совсем понятным, кого он имеет в виду: «Есть позор этим людям искусства». Теоретически эти слова могут относиться и к друидам, и филидам Племен Богини, более того, согласно законам текста, а именно правилу, согласно которому без дополнительных комментариев демонстратив должен относиться к объекту, который был упомянут ранее, непосредственно перед этим, о Племенах Богини здесь и должна идти речь. Таким образом «позор» должен покрыть головы мудрецов Племен Богини, которые действуют незаконными методами. И предположительно, в ранней редакции так это и было понято компилятором. И более того, фраза Донна на этом заканчивается и остается неясным, позорным ли был сам факт насылания «ветра друидов» или то, что «люди искусства» сыновей Миля не могут этому противостоять. Однако в поздней редакции (в той же, где говорится о воинах из дерна) добавлено:

…ar cumasc an aenbaile, nach tairmeascad in draghecht [Macalister 1956: 80].– …которые, собравшись в одном жилище, не побеждают колдовство[80].

Видимо, переписчик ощущал здесь явную двусмысленность, и именно поэтому сделал дополнение, трактующее фрагмент уже однозначно: для победы над силами, владеющими магией, необходимы аналогичные силы и также – магия как оружие.

И после этих слов следует знаменитое заклинание Аморгена, построенное очень сложным образом: каждое последнее слово строки повторяется в первом слове следующей. Это плетение песни, тканье поэмы делает его слова особенно значительными и крепкими:

Ailiu íath nhérenn,hérmach muir mothach,Mothach sliab srethach,Srethach caill cíthach,Cíthach aub essach,Essach loch lindmar,Lindmar tór tipra,Tipra túa ith óenach…[81]Ailiu íath Érenn {Macalister 1956: 114, 116].

См. в переводе Шкунаева, довольно точном:

Стремлюсь я к ирландской земле,омытой морем обильным,обильны частые горы,часты леса многоводные,многоводны реки в извивах,в извивах глубины озер.глубок на холме источник,источник собраний народа…Стремлюсь я к Ирландии…

И сразу после этого ветер стих и корабли сыновей Миля смогли пристать к земле.

Текст заклинания начинается со слова ailiu, в котором в свое время В. П. Калыгин видел особый перформатив и верно находил ему параллели в других текстах, даже выдвигая предположение, что можно говорить о «поэмах класса ailiu», которые сами по себе, описывая некие действия и перечисляя элементы целого, вызывают это целое из небытия, но не создают в полном смысле слова. Как он пишет, «слово, с которого начинается поэма[82], указывает на другую, перекрестную, автохтонную классификацию, построенную по принципу иллюстративной номинации (правило эксплицитно не формулируется, но предполагает поэтический образец, первое слово которого и становится названием разряда/ класса)». [Калыгин 1997: 141–142]. Таким образом, мы видим серию «креативных» актов, в которые входит, однако, не создание как таковое, но обустройство мира, как называл это В. П. Калыгин, – его доместикация.

Иными словами, по его идее, с которой я вполне согласна, называя остров и его составные части, поэт наделяет их именами, т. е. действительно не столько создает эти элементы, сколько осваивает их, укрощает, приспосабливает для своих соплеменников, но при этом, как я бы добавила, вспомнив, что до этого остров принадлежал Племенам Богини, заявляет свое, новое на нее право[83].

И, как писал об этом независимо и примерно в то же время (1995) Джон Кэри, именно обращение к самой земле, которая для волн предыдущих насельников была лишь фоном, именно оживление песнью души Ирландии, представленной единой в трех богинях, вызвало эффект того, что «они любят», т. е. готовы принять новое племя и жить с ним в мире. И именно так страна была присуждена: по обоюдному согласию. Более того, Ирландию в своей песне Аморген, как он отмечает, называет женой – bé adbul Eriu – «жена могучая Эриу», причем добавляет, что если другие стремились захватить ее, то он к ней – взывает. Поэма Аморгена таким образом ставит знак тождества между островом и богиней, носящей его имя. И когда данный акт отождествления оказывается вербализованным, ветер друидов немедленно стихает, потому что утрачивает свою силу, и одновременно утрачивают свое право на обладание землей и Племена Богини (см. [Carey 1995: 59]). Иными словами, как я понимаю, первая строка гимна-заклинания может означать не призыв собственно к «земле Ирландии», но к владениям богини Эриу, которая до этого обещала ему и его людям свое покровительство. То есть, если вдуматься, мысль Дж. Кэри и трактовка В. П. Калыгина в чем-то отличны: для первого в гимне содержится обращение к божеству-покровителю, для второго – к самой земле, которую он своими словами «доместицирует». Различие на первый взгляд незначительное, так как поэт обращается все же не к самой богине Эриу, а к земле (и далее описывает именно сам остров), но лежащий в основе двух трактовок принцип опирается на различное понимание текста. Но наверное, вообще не стоит задаваться вопросом, кто из них тут был прав. С одной стороны, правы были оба, поскольку придавали заключительному гимну Аморгена решающее значение. С другой, мы не можем с точностью сказать, как именно воспринимал данный текст фиксатор среднеирландской версии «Книги захватов». Для него, как я думаю, слово Érenn было уже скорее генитивом от названия острова, несмотря на то, что рассказ о том, как он получил свое имя, в его тексте и приводится. Другой вопрос: что было в ранней, устной, не дошедшей до нас протоверсии? Вспомним для сравнения название Петербурга как «град Петра» в ранних документах, а затем его же обозначение как «Петра творенье» – уже у Пушкина, а затем уже и до ожившего медного всадника недалеко! То есть мифологема или архаический архетип может реконструироваться сам по себе, бессознательно по отношению к типу фиксации (устной или письменной, с установкой на достоверность или без нее).

Другой вопрос: какое именно слово стояло в начале текста гимна?

Как пишет В. П. Калыгин, «показательным оказывается и ключевое слово áiliu[84], вызывающее трудности при переводе на современные языки; его значение в общем виде можно сформулировать как “обращаться с просьбой”. Семантика этого глагола получает любопытную мотивировку, если мы возведем его к и.е. *ia-/*ie– ‘наделять жизненной силой’. Разумеется, нельзя приписывать реконструированное значение индоевропейского корня ирландскому глаголу, но общая линия эволюции этого слова, обозначающего класс поэтических текстов, представляющих собой словесную часть ритуала доместикации пространства, становится более понятной: поэт, перечисляя существенные параметры объекта, в частности, Ирландии, наделяет их жизненной силой» [Калыгин 1997: 141–142].

Тут тоже все далеко не так просто. Проблема здесь отчасти состоит в том, что в ирландском языке есть две глагольных основы – различающихся долгим и кратким а. Глагол с кратким а (и не палатальным изначально l – *al-) означал «кормить, воспитывать», откуда обозначение института отдавания детей на воспитание в другие семьи: – altram (ср. лат. alimentum, готск. alan ‘кормить’, а также др. исл. alu ‘удача, название рунического символа’, соотносимое также с обозначением пива как сакрального и одновременно насыщающего питья [De Vries 1962: 7]). И как раз предложенная В. П. Калыгиным трактовка более узкой семантики именно как «наделения жизненной силой» выглядит более перспективной. Основа же *áil– сложнее семантически и не ясна этимологически (см. [LEIA-A: 30]), но отчасти могла контаминировать с первой. Кроме того, существует и прилагательное áil со значением «подходящий, приятный», которое употреблено в гимне Аморгена «Присуждаю владение землей» (см. выше) и которое предположительно может восходить к одному и.е. семантическому гнезду с обозначением «просьбы, обращения». К тому же в рукописях знак долготы иногда опускался. С другой стороны, в поэзии часто намеренно использовалась игра слов синонимами и паронимами. Поэтому, как именно следует понимать слова стиха и заклинания – сказать совсем непросто, и до конца остается неясно, одно это слово или два. То есть:

Ní mé asbeir frib muna b’ail díb.

и

Ailiu íath nhérenn,

это не я говорю, если не взываете вы и взываю к ирландской земле…

Или как-то иначе, например: я кормлю землю Ирландии…

Остается при этом лишь несомненным, что мы здесь имеем дело с перформативом как синтаксическим элементом, часто лежащим в основе магических текстов, ориентированных на устное воспроизводство!

* * *

Предложенная В. П. Калыгиным трактовка заключительного гимна Аморгена как одной из поэм, названных им «принадлежащими к классу ailiu», автоматически ставит и следующий вопрос: был ли текст гимна-заклинания как бы сочинен специально для данного контекста или мог существовать ранее, независимо от предания о сыновьях Миля? Или даже, может быть, бытование данного текста в устной форме могло отчасти спровоцировать возникновение на несколько более позднем срезе бытования традиции и соответствующего нарратива?

Это вопрос очень сложный. Так, например, в саге «Вторая битва при Маг Туиред» есть известный эпизод врачевания, в ходе которого Миах, сын лекаря Племен Богини Диана Кехта, излечивает отрубленную руку короля Нуаду. См. в переводе С. Шкунаева:

В ту пору Нуаду страдал от увечья, и Диан Кехт приставил ему руку из серебра, что двигалась, словно живая. Не по нраву пришлось этому сыну Диан Кехта Миауху, и направился он к отрубленной руке и молвил:

– Сустав к суставу, и мышца к мышце! (ault fri halt ┐féith fri féth).

В дальнейшем в саге рассказывается о том, как Диан Кехт, недовольный лечением, которое успешно (!) осуществил его сын, убил последнего. На его могиле выросло 365 трав, которые дочь Диана Кехта Аирмед разложила по их лечебным свойствам, но и их Диан Кехт смешал в кучу. Этот эпизод в свое время был проанализирован К. Уоткинсом в книге «Как убить дракона» [Watkins 1995: 532–536], где можно найти вывод об особом отношении архаической культуры к словесному воздействию: Диан Кехт убивает сына, который пользуется народными заговорами, а также выступает против лечения травами, считая, что лишь особое знание-вдохновение, доступное посвященным, может иметь право на существование. Данный эпизод и употребление формулы «жила-к-жиле», известной в первую очередь по так называемому Второму Мерзебургскому заклинанию, привлек также внимание Дж. Кэри [Carey 2019], отметившего, что если в германском заговоре была необходима прецедентная historiola (рассказ о лечении жеребца Бальдра), то ирландская традиция в этом не нуждается[85]. Действительно, в рассказе о Миахе, как мы понимаем, использован принцип цитирования: приводится перевод на ирландский язык формулы, имеющий многочисленные параллели (включая древнеиндийские).

Идея В. П. Калыгина о том, что заключительный гимн Аморгена может быть включен в определенный класс сакральных текстов позволяет сложным образом (во многом предположительно) реконструировать на этот раз если не сам текст-источник, но скорее его модель, которая, как он полагает, все же не имеет параллелей вне собственно ирландской мифо-поэтической традиции. Таким образом, мы можем сказать, что третий гимн играет важную роль в предании о заселении острова в целом на уровне синтагматическом: в первом гимне поэт представляет себя, во втором – говорит о присуждении земли, в третьем – доместицирует остров (либо заручается покровительством богини, см. выше). Но с точки зрения парадигматической, в свою очередь, первый гимн Аморгена находит параллели в «Сказании о Талиесине», тогда как третий отсылает к аналогичной модели «Заговора на строительство нового дома»[86]. Теоретически здесь можно говорить о восстановлении архетипического сюжета о поэте, создающем мир, но данное заявление одновременно представляется мне и совершенно банальным, и, напротив, слишком помпезным. Кроме того, гимн Аморгена к Ирландии перечисляет вполне конкретные события и называет имена других вождей из сыновей Миля, что все же не позволяет говорить о том, что он целиком может восходить к какому-то источнику, модель которого в тексте воспроизведена (ср. заговор «жила-к-жиле», где, напротив, речь идет о бродячей формуле). Но привязанность текста заклинания к сюжету саги-предания в данном случае еще не свидетельствует о том, что у него вообще не могло быть какого-то опосредованного источника. Заданный вопрос повисает в воздухе, и продолжение поиска ответа на него представляется в данном случае скорее перспективным.

Более того, возвращаясь к серии самоотождествлений первого гимна Аморгена, мы можем провести и иную, неожиданную параллель: в позднем (XVI в.) Житии св. Найле повествуется о проклятии, которое святой сказал людям короля, причем также в качестве элемента, усиливающего само проклятие, назвал себя:

Bidh me in nathair ag dith sluagh,As me an teine as crό-derg guál,As me an leoman ag dith cruid,As me an mathgamain ar mhenmuin.Я буду змеей, уничтожающей войска,Я пламя кроваво-красного угля,Я лев, уничтожающий скот,Я медведь (?) в ярости.[Plummer 1922: 124].

Необычайно близкий текст можно найти и в Житии св. Мэдока, что уже говорит скорее не о существовании модели, а просто – о некоем формульном тексте-источнике, сходном с текстом заговора «жила-к-жиле» (естественно, функционально). В процитированном фрагменте, естественно, все воспринимается уже как простая серия метафор, в данном случае – метафор силы гнева и ярости святого. Но где лежит грань между сравнением и отождествлением? И в каком направлении следует развивать петли сопоставлений: в сторону десакрализации гимна Аморгена, в котором можно увидеть в таком случае лишь серию усложненных метафор, или, напротив, в направлении попытки увидеть в этом позднем тексте о св. Найле некий архаический архетип? Возможно, данный вопрос представляется уместным поставить уже в другом контексте: на фоне общей темы проклятий святых, темы, распространенной в ирландской традиции очень широко, но выходящей за рамки рассказа о сыновьях Миля.

Далее в саге повествуется о разделе острова, но непосредственно к магии слова этот сюжет уже отношения не имеет.

Глава 6

Магия битвы-3. «Счастливые знамения», или Магия формулы в саге «Воспитание в домах двух чаш»

Когда сыновья Миля Испанского завладели Ирландией, то, как известно, они не изгнали с завоеванных земель своих мифических предшественников – Племена Богини Дану, но лишь велели им уйти в недра холмов и на малые островки, которые в изобилии окружают остров. Данная интерпретация, естественно, вторична и представляет собой лишь эвгемеризацию народных преданий (точнее, конечно, наоборот, поскольку в нашем случае мифический персонаж начинает реконструироваться как далекий предок или герой). В свою очередь мифологизация артефактов отдаленного прошлого порождает, в частности, веру в то, что курганные захоронения докельтской культуры начинают восприниматься и описываться в нарративах как жилища сверхъестественных существ. Самым известным как археологам, так и анонимным компиляторам традиционных памятников всегда был холм, называемый также «крепость Энгуса сына Дагды», он же Нью Грейндж. Как пишет М. Чэпмэн в своей провокативной книге «Кельты: конструирование мифа»: «Мегалиты возводились не кельтами. Однако англо-саксы, прибывшие на Британские острова, невольно ассоциировали эти странные сооружения со странным народом, жившим там. Эрудиты XVIII в. увидели в этих камнях подтверждение существования друидических культов, и вот теперь трудно удержаться от того, чтобы не воспроизвести в книге о кельтах хотя бы несколько таких изображений» [Chapman 1992: 3]. Его ирония вполне понятна, однако он не совсем прав. Мегалиты действительно возводились не кельтами, а неким народом, населявшим Британские острова (как и другие области Европы) до прихода индоевропейцев. Однако бритты и гойделы (предки ирландцев) охотно приняли эти сооружения в свой мифо-поэтический инструментарий и нарастили вокруг них соответствующие легенды. Так, курган IV тыс. до н. э., известный сейчас как Нью Грейндж (восточное побережье Ирландии), фигурирует в ирландских преданиях как жилище Энгуса, бога юности. Неирландские генетически, эти сооружения стали частью ирландской средневековой традиции по праву адаптации, и поэтому мы уже тоже как бы получаем право говорить о «камнях друидов», из которых якобы выстроен знаменитый Стоунхендж.

Курган на реке Бойне (Bruig na Bόinne), как поразительно единодушно повествуют разные нарративы, не был изначально отдан Энгусу, сыну Дагды, но стал принадлежать ему уже позднее, когда в результате обмана либо магии из него был изгнан его первый владелец – Элкмар. И тут можно скорее поражаться тому, насколько четко в сознании коллективного компилятора был структурирован псевдоязыческий пантеон Племен Богини Дану. К моменту захвата острова сыновьями Миля Энгуса действительно еще как бы «на самом деле» и не было, родился он позднее, когда все холмы уже были распределены, и поэтому представляется логичным, что получить для него жилище «старшим» богам оказывается возможным лишь при условии освобождения одного из курганов[87].

Рассказ о рождении Энгуса сохранился как своего рода пролог к саге «Сватовство к Этайн», где также рассказывается о том, как получил он свой сид (см. в переводе С. Шкунаева [Предания и мифы 1991: 60–61], оригинал – [Bergin, Best 1938]), а также в отдельном тексте «О захвате сида» (De Gabáil int Síde, см. издание, датировка и сопоставление редакций в [Hull 1933: 53–58]). Если в первом варианте Энгус, воспользовавшись советом Дагды, просит себе у Элкмара сид на «день и ночь», а потом отказывается вернуть его, мотивируя тем, что «не бывает в мире иного, кроме дней и ночей», то в другой версии изгнанным оказывается сам Дагда. Однако надо отметить, что идея лингвистической игры с отсутствующим в языке неопределенным артиклем[88], как пишет компилятор, все равно принадлежит тому же Дагде:

Is menand, olse, is laa ┐ adáig in bith uile [Hull 1933: 56] – Истинно, – сказал он, – что день и ночь это и есть весь мир.

Ср. в саге «Сватовство к Этайн»:

Is rigi lai co n-aidchi conatechoir, ┐ asbeirsom – is laib ┐ aidchib dochaiter an doman. [Bergin, Best 1938: 146] – Это просил он власти на день с ночью, – сказал он, – это из дней и ночей состоит мир.

Создается впечатление, что весь фрагмент призван служить «историолой» для произнесения одной и той же формулы: в мире нет ничего иного, кроме дней и ночей. Можно предположить, вспоминая мифо-поэтический подход В. П. Калыгина к анализу древнеирландской традиции (см. [Калыгин 1997]), что и в данном случае речь идет о символической доместикации пространства, воплощаемого в сиде. Энгус получает право владения очень небольшим жилищем – курганом на реке Бойне, однако изображается это как овладение миром в целом, что не случайно. Именно это место предположительно – древнейший в Европе храм поклонения солнцу – предстает как своего рода ключ к овладению временем и даже космосом в его узком, все том же доместицированном понимании. Конечно, важен и мотив овладения властью над временем – обманом, причем иногда псевдообманом (как в версии с Дагдой), ибо что есть обман как не воплощенное слово, которое имеет множество смыслов.

Другая версия рассказа о том, как Энгус получил свой сид, содержится в саге «Воспитание в Домах двух чаш»[89] (Alrtam Tige Dá Medar [Duncan 1932], см. также другую редакцию саги в издании [Dobbs 1929–1930]).

Согласно этой версии, верховным богом Племен Богини Дану называется не Дагда, а Мананнан, который также распределяет чудесные холмы между другими богами. Бруг (холм) на реке Бойне достается некоему Элкмару, названному в саге чародеем в переводе С. Шкунаева [Предания и мифы 1991: 88], а в оригинале – cumhachtach ‘могущественный’ [Duncan 1932: 188]. Энгус, сын Дагды, назван воспитанником Элкмара. Предположительно ввиду некоторой обиды за недостаточно радушный прием, который Элкмар оказал Мананнану, тот решил изгнать его из Бруга и сделать хозяином этого жилища Энгуса. Для этого он предлагает Энгусу воспользоваться заговором (sensoladh), текст которого в рукописи намеренно опущен компилятором (что оговорено в тексте саги). Объясняя Энгусу, как именно следует использовать этот магический заговор, Мананнан, в частности, говорит:

Когда приготовят для нас покой для питья, иди же к Элкмару и вели ему удалиться отсюда, и будет это для тебя добрым знамением и знаком, а ему обернется убытком и горем (пер. С. Шкунаева [Предания и мифы 1991: 90]).

В оригинале – oir ba deighsen ┐ ba deaghsoladh duitsi sin, ┐ ba dith ┐ ba domaine do sin [Duncan 1932: 190], букв. «ибо будет это добрым знамением и будет доброй удачей для тебя и будет ущербом и будет потерей для него». В данном случае, как мне кажется, речь идет не о результате собственно изгнания Элкмара из Бруга, которое, естественно, может быть расценено только так – удача для того, кто займет жилище, и ущерб для того, кто будет изгнан, но скорее об оценке или квалификации вербального акта как такового. Произнесенное заклинание в данном случае само по себе имеет амбивалентный характер и может оцениваться по-разному в зависимости от фокуса эмпатии нарратора, направленной на бене– или малефактив. Так, один и тот же речевой акт, обладающий магической силой, не имеет в качестве результата добро или зло, но квалифицируется либо как «полезная» вербальная магия, либо как вредоносный заговор. Иными словами, собственно результат проецируется на сам процесс (отчасти можно провести аналогию с русским фольклорным понятием «порча»: имея в основе обозначения, несомненно, результат, лексема одновременно имеет в качестве денотата сам ритуал как процесс, а также связанный с ним вредоносный текст; однако сравнение здесь отражает лишь одну сторону семантического сдвига, перенос с результата на процесс, коннотативная же составляющая в «порче» неизменно остается отрицательной).

Как отмечал в своем анализе саги «Воспитание» Дж. Кэри, несмотря на, казалось бы, разность интерпретаций на сюжетном уровне занимания Энгусом своего холма, на уровне мотивном они могут быть названы скорее тождественными, поскольку в обоих случаях изгнанный Элкмар оказывается связанным заклинанием, т. е. в обоих случаях «мы имеем дело с проявлением вербальной магии» [Carey 1990: 25].

Интересно также, что приведенная в тексте саги (довольно позднем – XI–XII вв.) фраза, описывающая эффект заклинания, несомненно, сама имеет формульный характер. В нем не только используются аллитерирующие синонимы (sénsoladh, dithdomaine), но и предположительно вводится характерная для ирландского языка в целом оппозиция префиксов so– ‘хороший’ ~ do– ‘плохой’, имеющая сама по себе характер архаический, но в древнеирландском удивительным образом не просто сохранившаяся, но представляющая активную словообразовательную модель[90]. Отметим, однако, что в данном случае в формуле используется префиксальный композит (deig-sen – букв. «добрый знак»), что показывает некоторую семантическую неясность исходного sén: это само по себе не «счастливое знамение», но «знамение» как таковое, а также – вербальный ритуализованный акт, рассчитанный на обретение удачи.

Далее в саге присутствует «христианское» отступление: Мананнан рассказывает Энгусу о сотворении людей и о восстании ангелов, обернувшихся демонами, и об изгнании их при помощи этого же заклинания.

Описывая собственно исполнение воли и совета Мананнана, нарратор далее пишет, что Энгус произнес «ужасное заклинание». Что же в оригинале? Собственно текст заклинания Мананнана в саге не приводится, однако дается его обозначение – célmaine:

…gid eadh sin tainig ar adhaidh Ealcmair in trath far ordaigh Manannan in fuagra do denam, ┐ dorinni celmaine graineamail d’furuagra a aoidi, ┐ d’fuagair do Ealcmar an Brugh d’fagbail gan anadh gan oirisamh ann. A haitle na mbriathar sin do can Aengus re oidi, ro eirigh Ealcmar co hescaidh uathbasach uiredrom mar eirges fiadh fuaisgneach foluaimneach do tulaig re tafann… [Duncan 1932: 191] —…и все же встал он (Энгус) против своего приемного отца, как велел ему Мананнан, чтобы совершить предательство, и сделал заклинание ужасное для предательства своего приемного отца. И велел Элкмару покинуть Бруг без задержки и промедления. Услышав эти слова, которые пропел Энгус своему приемному отцу, поднялся Элкмар в ужасном страхе и дрожи, подобно оленю пугливому, страшащемуся погони

Выделенные мной лексемы показывают, что «ужасное заклинание» представляло собой речевой акт и, более того, было исполнено распевом, что характерно для заговорной традиции в целом и ирландской – в частности. Само слово célmaine, по данным Словаря ирландского языка, в качестве исходного имеет значение «пророчество, прорицание» (причем, как правило, дурное), но затем начинает использоваться в расширенном значении – «объявление, громкое произнесение чего-либо». Интересно, что значение «заклинание, заговор» у данной лексемы вообще составителями словаря не отмечено, что представляется мне неверным, ошибочным и не совсем точным. Но понять их логику в данном случае можно, поскольку грань между актом прорицания и собственно вербализацией будущего как актом креативным – для нашего материала предстает почти неразличимой.

Сама лексема célmaine, как и близкая ей семантически, но фигурирующая в бессуффиксальной форме – cél считаются параллельными бриттскими заимствованиями (ср. др. валл. coiliou pl. ‘предречения, предсказания, добрые предзнаменования’ [Falileyev 2000: 33]). В свою очередь бриттские формы восходят к и.е. основе *kai-lo ‘здоровый, целый, благополучный, сохранный’ [IEW: 520], давшей целый пучок германских когнатов с аналогичной семантикой (ср. гот. hails ‘здоровый’, англ. whole ‘целый, полный’, др. – исл. heill ‘счастливый знак, удача’) и засвидетельствованной также в славянских языках – ср. русск. целый. То есть, как можно видеть, основа имеет скорее положительные коннотации, однако, как это часто бывает в процессе заимствования, несколько смещает свое семантическое поле уже в гойдельском. Образованный от формы cél глагол célaid имеет в качестве основного значения – «предрекает, пророчествует», однако, как можно предположить, образует также своего рода лабильную пару с семантикой «ждет, требует предречения»[91] (перевод условен). Ср. яркий пример из саги «Разрушение Дома Да Дерга» (в ходе эпизода король Конайре встречает у входа в дом, где он собирается провести ночь, монструозную женщину по имени Кальб, явно желающую принести ему вред – анализ эпизода в целом см. в [O’Connor 2013: 137–140]):

– Maith sin, a banscál, cid at-chi dúnd, inda fisid?

– At-chíusa duidseo immurgu, ol sise, nocon érnaba cerr ná chárnai dít asin taig hi taudchud acht a mbértae eόin ina crobaib.

– Ní bo dochél célsamar, a bean, ol seisem. ní tú chélas dúind do grés. [Knott 1975: 16–17, l. 543–550].

– Хорошо же, женщина, что ты видишь для нас, если ты знающая?

– Вижу я для тебя, раз уж так, что никто не уйдет из этого дома, кроме тех, кого птицы унесут в своих клювах, – сказала она.

– Не для дурных прорицаний мы прорицали[92], женщина, – сказал он, – не ты предрекаешь нам обычно.

Последняя реплика короля трижды использует интересующий нас корень. Так, префиксальный композит do-chél может быть интерпретирован как вторичное образование к нейтральному cél и переведен как «плохое предречение». Глагол célaid употреблен, несомненно, в разных значениях: «ждать, хотеть предречения» (pret. 1 pl. – célsamar) и «предрекать» (rel. sg. chélas). Однако, данные значения, возможно, представляются разными нам, с наших позиций: семантическое поле глагола в данном случае можно представить как нечто «имеющее отношение к предречению будущего и его вербализации». Иными словами, будущее надо было «увидеть», что и делает пророчица (см в приведенном примере), но затем как бы «озвучить», что делает и она сама, и король Конайре – требуя у нее сообщения о представшем ей видении. Форма 1 pl., таким образом, может отсылать к самому королю, который оказывается кем-то вроде медиатора между прорицательницей из Иного мира и его войском. Такая трактовка делает «двунаправленность» глагола более приемлемой для современного сознания.

То, что речь в саге идет скорее о предречении, чем о благом пожелании или обереге, представляется обусловленным контекстуально: увидев Кальб, король Конайре спрашивает ее, «что ты видишь для нас»[93], то есть просит мифическую провидицу увидеть и предречь будущее.

Близкое, но не совсем идентичное значение, например, имеет лексема célmaine в среднеирландском переложении «Энеиды» (см. [Calder 1903]). Так, увидев сверкающую звезду, которая будто бы указывает путь, Анхиз говорит:

Is maith in celmuine, ar sé, is realta inchoisc eolais moir ┐seda conaire sut [Calder 190: 38] – Это добрый знак, сказал он, эта звезда дает знание великое и показывает нам путь.

Увидев же черных птиц, летающих вокруг головы Турна, Ютурна говорит ему:

A brathair inmuin, is celmuine bais soin ar rodilsighset de dei thu [Calder 1903: 196] – Милый брат, это знак смерти, ибо покинули боги тебя.

То есть, как видно из приведенных примеров, которых могло бы быть больше, лексема в тексте ирландской «Энеиды» (а точнее – в контексте «Энеиды» как традиции в целом) означает уже не собственно вербальный акт, оформляющий будущее, но скорее – знак, который следует разгадать и который может предвещать как удачу, так и беду.

Итак, мы видим, что ирландская основа cél (как в суффиксальной форме, так и в виде глагола), может кодировать и «знак, знамение» (в «Странствиях Энея»), и «предречение» (в «Разрушении Дома Да Дерга»). Подобное смешение семантики можно найти и в текстах, относящихся не к нарративной традиции. Так, например, в «Книге гимнов» (Liber Hymnorum, XI в.) слова в «Гимне святого Кольмана» – non in omine ‘не по знаку’ глоссируются лексемой cél (см. [Bernard and Atkinson 1898: 44]). В то же время в глоссах она же может уточнять и слово Augurium (cм. – глоссы к цитате из того же Вергилия [Stokes and Strachan 1903: 125]).

В данном случае можно отметить обратную реализацию распространенного метонимического перехода, строящегося по типу «действие» → «результат действия» (‘варенье’, ‘печенье’, см. [Апресян 1995: 196]). Семантический сдвиг от «знамения» к «предречению» представляется логичным, однако интересно, что мы видим и следующий шаг: нечто третье, представленное в саге «Воспитание в Доме Двух Чаш» – скорее «заклинание», что в общем тоже логично, но, как кажется, менее распространено («результат действия» → «действие, приводящее к этому результату»). Теоретически сам факт уточнения локальной семантики лексемы, обладающей, как мы видим, достаточно широким семантическим полем в рамках языка в целом, не представляется особенно перспективным. Так как, с одной стороны, мы имеем дело с разными текстами, относящимися к разным традициям и составленными разными компиляторами, имеющими собственные идиолекты. С другой, представленная семантическая размытость, возможно, как раз и отражает размытость концептуальную: сама идея получения и разгадывания «знака» оказывается неотделимой от идеи предречения уже как речевого акта[94], а также вербализации будущего и влияния на течение событий в целом. Реализацию той же модели семантической деривации, как можно предположить, мы имеем и с употреблением в реальных контекстах лексемы sén (а также формулы sénsoladh в целом).

Но вернемся к тексту нашей саги. Трактовка семантики лексемы sén как обозначения не столько результата («удача»), сколько действия, приводящего к данному результату, подтверждается и последующими словами, которые компилятор вкладывает в уста бога Мананнана:

┐ba dibirt dosum.i. in sen tangadar aingil o righ in rigtigh ┐o coimsidhteoir na cruinne ┐ in sen do sgaramarne flaitheas Fodla re Feraib Bolg ┐ in sen do sgradar mic Mileadh oireachas Erenn rinn fein aris [Duncan 1932: 190] – и будет это изгнанием для него, ибо это заговор, который увел ангелов от Царя и Правителя Мира, и заговор, которым мы отняли власть в Фодле[95] у Мужей Болг, и заговор, которым лишили Сыновья Миля правления Ирландией нас самих.

Сама древнеирландская лексема sén представляет собой латинское заимствование из signum ‘знак, приказ, знамение, признак, символ, значок, метка, штандарт и пр.’

Обращает на себя внимание также тот факт, что при переходе из классической (народной?) латыни в ирландский, а также в бриттские языки лексема претерпела достаточно важный семантический сдвиг. Так, в латыни signum имеет множество значений, среди которых можно выделить как «материальные», то есть обладающие конкретными и реальными денотатами, так и скорее «метафорические», опирающиеся скорее на сигнификат, то есть трактовку говорящим содержащейся в сообщении информации. Так, к первым можно отнести значения – ‘знак, отметка, клеймо; знак отличия, штандарт (воен.); сигнал; символ; печать, ярлык; фигура, изображение; созвездие и пр.’ К другой группе, которую П. Глэр называет «видимый знак чего-то, что имело место в прошлом» [Glaire 1968: 1760], относятся «знаки и признаки», трактовка которых действительно опирается на опыт говорящего, закрепленный в языке (ср. русск «знак болезни, усталости» и пр.). Мистического значения «знамение, предвестие, примета» латинское signum не имело, для передачи этих понятий (отметим – очень важных для римской культуры) использовались лексемы – augurium, omen, ostentum, ales, auspoculum, monitus, scaeva, а также ряд других, связанных со спецификой мантических практик (см. например об этом – [Dickie 2003: 156–162; Винничук 1988: 473–483; о заимствовании культуры предречений бриттами времен поздней Империи – см. Hutton 1991: 201–246]).

В латинских текстах, составленных уже в Ирландии, лексема signum употребляется скорее в метафорическом значении – «знак, символ», но прогностического оттенка не имеет. См., например, в описании епископом Тиреханом (VII в.) состязания святого Патрика с друидами:

Et ecce uir sanctus surrexit Patricius et eleuauit manum sinistram Deo caeli et maledixit magum, et cecidit mortuus in medio magorum eius, et exustus est ante faciem omnium in uindictae signum. [Bieler 1979: 156] – И тогда святой муж Патрикий поднялся и вознес левую руку к Богу небесному и проклял мага, тот же пал мертвым среди других магов и сожжен был среди них в знак его наказания.

Signum – это знак, примета, символ, воспринимаемый и чисто визуально, и даже ментально, но все же всегда post factum. Для собственно знамений и примет, повторяю, имеющих иную пропозицию, латынь имела свой запас синонимических рядов, бриттскими и гойдельскими языками по какой-то причине не востребованными (см. [LEIA-R, S, p. S: 84])[96].

По данным Словаря ирландского языка, в качестве основного и исходного значения у лексемы sén фиксируется – «знак, знамение». См., например, употребление в саге «Похищение быка из Куальнге» (Первая редакция – рук. «Книга Бурой Коровы»):

Doecmalta dano íarum ceithre cόiced Hérend co mbátar hí Crúachaib Aíi. Ocus bís teilcset a fáthi ┐a ndruíd ass sein co cend cόicthigis oc irnaidi seoin [O’Rahilly 1976: 1] – Собрались же тогда четыре пятины Ирландии, так что были они в Круахане Аи. И был запрет их пророков и их друидов выступать, пока не получат они знамения.

Ср. также из саги «Плаванье Майль Дуйна»:

Luid iarom i tir Corcomruadh do fiarfaighî seoinsolaigi do druid bai ann, do tindscedal denma nόi [Stokes 1888: 458] – Пошли они тогда в Коркомруад просить знамения и удачи[97] у друида, который был там, чтобы строить корабль.

Аналогичных примеров можно встретить еще много, однако для нас представляют интерес не они, а употребления, в которых лексема sén имеет значение «заклинание», особенно в составе формулы sénsoladh. Семантика второй лексемы, как можно предположить, отчасти синонимична первой, она восходит к композиту so-lith ‘добрая судьба, добрая доля, удача’. Однако сочетание «знамение и удача» неожиданным образом начинает означать совсем не это.

Так, например, пограничное значение «знамение – заклинание» предположительно можно постулировать для употребления формулы в саге «Похищение быка из Куальнге» (редакция в рук. «Лейнстерская книга»):

…ná léic dochum in Catha co tí nert don tseón ┐don tsolud coro éirgea grían i cléithib nimi… [O’Rahilly 1970: 128–129] – …не пускай их в сражение, доколе не явятся с полною силой знамения и знаки, да солнце не поднимется на небо (пер. С. Шкунаева).

Предложенный русский перевод представляется в данном случае удачным, однако этот же пример употребления формулы sénsolad в словаре ирландского языка трактуется иначе: until the charm and spell begin to work (см. в электронном издании словаря – eDIL).

Переход от семантики «знамение» к «способ достижения знамения» – «вербализация будущего» был уже отмечен выше, так что, собственно, удивления он не вызывает. Странно другое: контекстуальный анализ показывает, что лексема sén ‘заклинание’ обычно кодирует не получение удачи и счастья, но напротив – изгнание и наказание противника. Квалификация формулы как элемента «изгоняющего заговора» (expulsion charm) дана в работе [Dahl Hambro 2019: 41], также посвященной анализу словесной магии в саге «Воспитание в Домах Двух Чаш», однако, как я понимаю, ее автор справедливо не предполагает функциональной универсальности данной заговорной формулы. Однако ее употребление в саге «Воспитание» находит, например, неожиданные параллели в среднеирландской компиляции «Разговоры старцев» (Acallam na Senόrach), относящейся к циклу Финна и в основном повествующей о том, как святой Патрик распространял новую веру среди героев Ирландии (наиболее полным считается текст из рук. «Книга Лисмора», XV в.). В рукописи нет деления на главы, однако текст логически распадается на отдельные эпизоды (см. – в издании [Stokes 1900]).

Один из них повествует о том, как в Ирландию к Финну и его воинам прибыли три брата с рыжими волосами, сидящие на рыжих псах. Они пришли мстить за своего отца, Уара, которого убил когда-то давно Кальте, воин фианы. Братья начинают разорять страну, однако Финну помогают обороняться внезапно появившиеся три сына короля Норвегии[98]. Именно их король Кормак просит найти средство, чтобы изгнать из Ирландии разбойников:

In fuighbed sib sén na solad ro díchuirfed na trí náimde út a hEirinn neoch ata ac milled Fiann Eirenn? [Stokes 1900: 172, l. 6231–32] – Не найдется ли у вас заговора и заклятия, чтобы изгнать из Ирландии этих трех врагов, которые хотят гибели ирландских фениев?

При этом Кормак ссылается на умение скандинавских пришельцев сражаться при помощи магии. Братьев заманивают на поляну якобы для решения спора о мести и возмещении ущерба за их отца, но когда они прибывают, им навстречу выходит Дув, сын короля Ируата и произносит заклинание, начинающееся словами:

Eirgid a nert in tséin seo ┐in tsolaid… [Stokes 1900, S. 172, l. 6247–48] – Уходи силой этого заговора и заклинания

Далее следует текст, отправляющий братьев в Ад, поразительно напоминающий народные заговоры «отсылки болезней»[99], после чего три брата бросаются в воды реки, одновременно пронзая друг друга мечами, и погибают.

Сразу за этим эпизодом следует другой, в котором также рассказывается, как заговор, sén, может спасти от бедствия, которым на этот раз оказываются птицы, регулярно уничтожающие посевы. На этот раз воинам фианы помогает сам святой Патрик, который применяет магию (скорее – языческую?), исполнив против птиц «Заговор изгнания птиц с полей» (Sén na n-én dona gortaib).

Другой пример использования лексемы sén в контексте «изгнания» был найден мной в ранней редакции трактата «Верность имен» (Cόir Anmann), в котором даются в основном народные этимологии имен легендарных персонажей, сопровождаемые краткими сюжетами, поясняющими данные этимологии. См. об имени Делбает:

Dealb aeth.i. delb aedha.i. teneth, nό dolb-aed.i. tene doilbthi dorόine intan ro innarb a chliamhain feissin.i. Trad mac Taissaigh, tría cheird tseoin dráidechta ό assin ferann hí filet Tradraighi aníu [Stokes 1897: 358] – Делбает, т. е. облик пламени, т. е. огня, или волшебное пламя, т. е. от огня совершенного, которое было сделано, когда изгнал его его собственный зять, т. е. Трад сын Тайссаха посредством мастерства волшебного заклинания из места, что сейчас называется Традрайги.

То есть вновь речь идет об изгнании.

Видимо, аналогичным образом можно интерпретировать и употребление лексемы sén уже в житийной традиции. В ходе спора друида со святым Сенаном о владении землей, о котором мы уже писали, обыгрывается обозначение языческой вербальной магии как bricht, противопоставленной магии «христианской», кодируемой как sén, причем последнее также связано с изгнанием лица, владеющего землей:

Luid iarsin co hairm imbai Senán ┐ ro chan brechta [i]na agaidh ┐doraidh: Facuib an tir lasin sén-sa.

Doraidh Senán [frisseom]:Doro at cenn do shena.is fortsa bus mela.ba at trucendeilmndina.istusa. not-bela.

Is treisi an sén tucus-salim, ar Senán, ┐ is ferr mo dhan. [Stokes 1890: 68].

Пошел он туда, где был Сенан, и пропел заговор против его лица и сказал: Оставь эту землю от этого заклинания!

Сказал ему Сенан:Ставлю голову против твоего заклинания.И тебе же будет стыд.Ты будешь проклят без большого шума.И это ты же погибнешь.

Сильнее заклинание, которое я взял с собой, – сказал Сенан, – и лучше мой стих.

Обратим внимание, однако, на то, что друид, который с позиций христианского компилятора является в данном споре стороной не правой, исполняет bricht, но сам называет свой речевой акт как sén, видимо, ложно уверенный в своей правоте.

В свое время, анализируя употребление формулы sénsoladh в «Воспитании в Домах Двух Чаш» в сопоставлении с «Разговорами старцев», известный специалист по древнеирландской нарративной традиции А. Ван Хамель пришел к выводу, что ее наличие в относительно поздних, но разных текстах демонстрирует ее архаичность и непосредственную связь именно с языческой традицией (см. [Van Hamel 1930: 358–359]). В вышедшей недавно работе Катинки Дал-Хамбро данная идея оспаривается, поскольку, как она пишет, ирландское sén является латинским заимствованием и, следовательно, «должно быть связано с христианской традицией» [Dahl Hambro 2019: 46]. Однако связь латинизмов именно с христианством для ранней ирландской языковой картины мира совсем не очевидна, поскольку распространению новой религии в Ирландии (примерно начало V в.) предшествовал долгий период опосредованных контактов с латинской культурой поздней Империи – через романизованную Британию[100]. Фонетически др. ирл. sén может быть отнесено скорее к ранним заимствованиям (ср. его более поздний дублет – sigin ‘крестное знамение, знак’ < signum), и поэтому его семантика должна скорее соотноситься с римской мантикой и прочими суевериями[101].

Семантический переход «знамение → заклинание» у лексемы мог как произойти уже в рамках собственно ирландской традиции, так и унаследовать некое реконструируемое инсулярное кельтское «семантическое поле» (ср. валл. swyn ‘заклинание, заговор’).

И все же, как мне кажется, проведенный контекстуальный анализ употребления лексемы sén внутри древнеирландского нарратива демонстрирует в ряде частных случаев не универсально, но некую новую семантику, точнее – коннотативную схему, которая с трудом может найти точный эквивалент на лексическом уровне, но зато легко описывается на уровне сюжетном. Sén (┐ solad) – это «счастье и удача», но на следующем этапе семантического развития формулы – вербальный акт, который не просто приводит к удаче протагониста, но мыслится компилятором как справедливый, особенно в контексте раздела земли и доместикации обитаемого пространства, актуальном для ирландской нарративной традиции в целом.

Вместо заключения хочется привести известную эпиграмму английского поэта конца XVI – начала XVII в. Джона Харрингтона «Простая истина» (в пер. С. Маршака):

Мятеж не может кончиться удачей.В противном случае его зовут иначе[102].

Глава 7

Магия битвы-4. Красное вижу на всем… или «Пророчица» Федельм

Эпизод встречи войска Айлиля и Медб с пророчицей по имени Федельм из эпопеи «Похищение быка из Куальнге» может быть назван одним из наиболее известных, известных не только современным исследователям, но и самим компиляторам традиции. Он встречается во всех редакциях и во всех версиях этого эпического текста в почти неизменном виде, что заставляет предположить его относительную самостоятельность как нарративной структуры. Суть данного эпизода, как правило, понимается довольно поверхностно, т. е. вне пределов собственно текстовых мотивировок раннего фиксатора: на вопрос королевы Медб о результатах военного похода против уладов (A Feidelm banfháid, cia fhacci ar slúag? – О Федельм, пророчица, каким ты видишь наше войско?) Федельм метафорически отвечает, что видит его «красным и алым» (Atchíu forderg forro, atchíu rúad [O’Rahilly 1970: 6], ср. [O’Rahilly 1976: 2]), что, естественно, интерпретируется как «кровавый исход» и, собственно говоря, таковым и является. Но действительно ли смысл данного эпизода сводится только к пророчеству, и если да – то какую роль оно играет в судьбе похода? Иными словами – зачем, почему и откуда появляется на пути войска одинокая девушка по имени Федельм?

В данном случае необходимо вспомнить и о том, что перед началом похода королева Медб уже обратилась к своему друиду, чтобы тонко и неявно выспросить у него, не случится ли так, что во время похода сама она погибнет:

Меж тем приказала Медб своему вознице запрячь лошадей, ибо желала она увидеть своего друида и выслушать его предсказания и пророчества.

О том и спросила она, когда разыскала друида.

– Многие оставляют сегодня своих друзей и близких, – сказала Медб, – родные края, отца и мать. На меня падет хула и проклятья, коли не все воротятся живыми. Все ж, хоть иные уйдут, а иным суждено оставаться, всех мне дороже сама я. Скажи мне, вернусь ли я сюда?

И отвечал ей друид: – Да, ты вернешься, что б ни ждало остальных. (пер. С. Шкунаева [Михайлова, Шкунаев 1985: 126]).

В оригинале слова друида звучат более резко:

Cipé tic nó ná tic, ticfa-su fessin [O’Rahilly 1970: l.182] – букв. кто бы ни пришел, ни не пришел, придешь же ты сама.

Вторичное запрашивание Судьбы в данном контексте выглядит, как кажется, уже излишним, да оно, собственно говоря, обращением к судьбе и не является: пророчица появляется перед королевой совершенно внезапно и буквально принуждает ее обратиться к ней:

Тогда повернул колесницу возница, и пустилась Медб в обратный путь. Вдруг открылось ей чудесное видение[103], и то была юная девушка, шедшая навстречу рядом с колесницей. Девушка ткала бахрому, держа в правой руке станок из светлой бронзы с семью золотыми полосками на концах. В зеленых разводах был плащ на ее плечах, скрепленный на груди заколкой с тяжелым навершием. Тонки были алые губы на ее румяном лице, а ясные глаза смеялись. Белизной сверкали ее зубы и всякий решил бы, что это рассыпанный жемчужный град. Цвета новой парфянской кожи были ее губы. Звуки арфы, чьих струн касаются искусные пальцы, напоминал ее дивный голос. Сквозь все одежды светилось ее тело, словно снег, выпавший в одну ночь. Белоснежны были ее стройные ноги с красными, ровными и острыми ногтями. Три пряди золотистых волос девушки были уложены вокруг головы, а четвертая вилась по спине до икр. Оглядела ее Медб и молвила:

– Что ты делаешь здесь, о девушка?

– О твоем благе и процветании забочусь я, созывая четыре королевства Ирландии в поход на уладов для Похищения Быка из Куальнге, – отвечала девушка.

– Отчего же ты помогаешь мне? – спросила Медб.

– Немалая на то причина, – отвечала девушка, – ведь я одна из тех, кем ты повелеваешь.

– Как зовут тебя? – снова спросила Медб.

– Не трудно сказать – я Федельм-ведунья (в оригинале – banfháid, скорее “пророчица”) из Сид Круахан.

– Поведай же, о Федельм-ведунья, что видишь ты, глядя на войско?

– Красное вижу на всех, алое вижу… (пер. С. Шкунаева [Михайлова, Шкунаев 1985: 126–7]).

Не совсем понятными с точки зрения сюжета оказываются слова Федельм о том, что именно она созывает (букв. собираю – ic tinól) в поход четыре королевства Ирландии, а ее реплика «ведь я одна из тех, кем ты повелеваешь» предполагает на первый взгляд, что она – одна из жительниц именно этих королевств. Но так – в «Лейнстерской книге» (LL, ок. 1160 г.), рукописи, в которой содержится наиболее пространная так называемая Вторая редакция саги. И, отмечу, так в переводе С. Шкунаева, который не всегда точен.

Следует отметить, что в Первой редакции саги, содержащейся в «Книге бурой коровы» (LU, ок. 1100 г.) в данном эпизоде кроме целого ряда различий в «деталях» присутствует еще один важный фрагмент: на вопрос Медб, откуда она появилась, Федельм говорит, что прибыла из Альбана, Британии, где обучалась поэтическому искусству (iar foglaim filidehchta). Кроме того, свою просьбу о пророчестве Медб сопровождает вопросом, есть ли сейчас у девушки imbas forasnai (усл. «озарение светом»), то есть особое экстатическое вдохновение, при помощи которого можно увидеть будущее (подобное отчасти шаманистскому ритуалу[104]). Таким образом, как может показаться на первый взгляд, поведение королевы Медб вполне логично: перед важным военным походом она хочет еще раз узнать его возможный исход и апеллирует для этого к силам Иного мира, которые явно репрезентирует в данном эпизоде Федельм, находящаяся (согласно Первой редакции саги) в особом экстатическом состоянии и как бы по воле случая оказавшаяся на пути королевы.

Но все сказанное логично лишь отчасти, хотя, возможно, именно такое «прочтение» эпизода соответствовало и логике повествования, которой подчинялся составитель данной редакции саги в ее поздней, уже письменной версии. Однако более внимательное ознакомление с самим текстом отдельных фрагментов данного эпизода, а также с его общим контекстом показывают, что, вероятно, для стоящей за ним протоверсии была характерна иная система мотиваций (либо – несколько систем, как мы увидим, в разных редакциях).

Если для Медб эта встреча выглядит как неожиданная, сама Федельм, безусловно, была к ней хорошо подготовлена и, более того, возникла на пути королевы Коннахтов далеко не случайно. Во Второй редакции саги на вопрос Медб «Что ты делаешь здесь, о девушка?» та с готовностью отвечает: «О твоем благе и процветании забочусь я», в оригинале (LL): Ic tairdelb do lessa-su ┐ do lítha – «Я явилась для твоей радости и удачи» [O’Rahilly 1970: 6, 198]. На вопрос же, почему она помогает коннахтам, она отвечает, что является banchumal dit muntir – «женщиной-рабыней твоего народа» и называет себя далее – Feidelm banfaith a Síd Chrúachna «женщиной-пророчицей из Сида Круахан».

Сид Круахан действительно находился, согласно мифической истории Ирландии, на территории Коннахта и, таким образом, входил в земли, подвластные королю Айлилю и его жене Медб, а его обитатели должны были считаться их подданными. Однако, как известно, взаимоотношения между обитателями сидов, чудесных холмов, куда после поражения от руки сыновей Миля, предков собственно людей, должны были удалиться ниспроверженные ими Племена Богини Дану, были очень сложными, но далеко не однозначно враждебными. В ирландской мифо-поэтической традиции постоянной является тема временных союзов между потомками сыновей Миля и Туата, союзов, однако, очень зыбких, постоянно нарушающихся по вине обеих сторон, как это, впрочем, часто бывает в реальной истории, когда один этнос завоевывает другой и вытесняет его на социальную периферию, и примером чему может служить та же Ирландия периода скандинавского и норманнского завоеваний (вплоть до нашего времени). Отношения, относительно стабилизированные и, возможно, подкрепленные брачными союзами, сменяли постепенно как фон изначальное конфликтное напряжение, но потенциально, как любое порабощенное население, Племена Богини всегда были готовы к мести. Впрочем, сказанное достаточно банально.

Но вернемся к нашему эпизоду: необходимо вспомнить при этом о том, что в небольшом тексте, озаглавленном «Приключение Неры» и относящемся, согласно поздней ученой традиции к сагам, сюжетно предваряющим «Похищение быка из Куальнге» (так наз. rem-scela ‘пред-саги’), рассказывается о том, как Айлиль и его воины «пришли в тот сид и разрушили его, и взяли с собой все, что было в нем» [Михайлова, Шкунаев 1985: 110]. Мы можем даже предположить, что, с точки зрения позднего компилятора, весь сложный сюжет саги «Приключение Неры», базирующийся на несинхронном течении времени для обитателей сида и для земных людей (см. об этом, например, [Carey 1987; Carey 1988]), сводился именно к данному краткому упоминанию о разрушении сида. Сам факт включения данной саги в список «пред-саг» к «Похищению…» кажется на первый взгляд странным, поскольку, в отличие от всех других сюжетов, в которых рассказывается о том, как произошел тот или иной конфликт между уладами и коннахтами, завершившийся данным военным походом, либо о том, как Айлиль и Медб готовились к нему, «Приключение Неры» с описанием похода на уладов связано скорее при помощи вторичной каузации, т. е. мы можем предположить, что упомянутая в конце саги «схватка двух быков», которую якобы хотела увидеть королева Медб, не соотносится с ее же желанием получить для себя чудесного быка уладов Бурого из Куальнге, послужившим поводом для похода против уладов, и может быть вторичной сюжетной интерполяцией. В таком случае сюжетная связь «Приключения Неры» с «Похищением» должна будет основываться именно на эпизоде разрушения сида Круахан, откуда родом и появляющаяся неожиданно на пути королевы Медб пророчица Федельм.

В свете всех этих рассуждений слова ее о «радости и удаче» начинают звучать либо как ирония, либо просто как ложь, поскольку совершенно очевидно, что ее знаменитое пророчество «красное вижу на всем, алое вижу» (Atchíu forderg forro, atchíu rúad) есть «на самом деле» проклятие войску коннахтов, которое незадолго до этого разрушило ее собственное жилище. Таким образом, метафорическая (“красное” = кровь) вербализация судьбы, совершенная сакральным лицом (ban-fháith ‘пророчица’, букв. “жено-пророк”), оказывается равнозначной креации будущего (которое, кстати, как грамматическая категория описывается буквально как «предреченное» – fháistineach), что, как можем мы предположить, именно так и понималось самой королевой Медб и что для традиции кельтской может считаться скорее универсалией. Повторенный Медб шесть раз вопрос «Федельм, пророчица, как видишь ты наше войско?» (Feidelm banfáid, cia fhacci ar slúag?) является скорее просьбой о чем-то вроде благословения похода, на что, видимо, Медб рассчитывает, услышав от Федельм, что та «заботится о ее радости и удаче». Но сам факт просьбы о предречении-заклинании дает Федельм возможность предречь войску Коннахтов гибель, а точнее – проклясть его, поскольку для ирландской традиции (и, отметим, далеко не только для нее), «предсказательница Судьбы», как верно отмечает Ж. Борч, – «является одновременно и персонификацией Судьбы» [Borsje 2002: 231]. И таким образом, основной конфликт эпизода оказывается базирующимся на неверном понимании Медб слов «радость и удача»: сочетание do lessa-sudo lítha ‘для твоей радости и твоей удачи’, являющееся своего рода клише, как нам кажется, не дает внутренних семантических оснований для двоякой интерпретации (что, отметим, встречается достаточно часто в ситуациях «неверно понятого пророчества» – ср. «начав войну, ты погубишь великое царство»[105]). Поэтому, возможно, основанием для возникновения ситуации «непонимания» может служить лишь притяжательное прилагательное do ‘твой’, которое Медб понимается как относящееся метонимически ко всему войску Коннахтов, тогда как Федельм, возможно, говорит лишь о ее личном благополучии. Иными словами, Федельм приносит «радость и удачу» лишь самой королеве, но стремится при этом погубить ее войско.

Однако возможна и иная интерпретация, более простая. Слова о «радости и удаче» оказываются просто ложью, которая Федельм необходима для того, чтобы Медб обратилась к ней с просьбой о пророчестве (а на деле – проклятии): такая трактовка ставит пророчицу Федельм в один ряд с персонажами, которые могут быть условно названы «подстрекательницы» – внезапно появляющаяся одинокая женщина сообщает ложную информацию, побуждающую героев совершать поступки, влекущие за собой их гибель или гибель других персонажей[106]. Конечно, слова Федельм нельзя назвать в прямом смысле слова подстрекательством, поскольку она скорее, напротив, как бы остерегает королеву Медб от похода против уладов, однако для нас в данном случае оказывается важным сам факт допустимости для носителя ирландской нарративной традиции возможности мифологического персонажа совершить заведомо ложное речевое действие, что находит в ряде других текстов достаточно примеров. Итак, говоря о «радости и удаче», Федельм лжет для того, чтобы затем проклясть войско коннахтов и тем самым отомстить за разрушение Сида.

Данная интерпретация, как мы понимаем, выглядит крайне, если не нарочито наивной, поскольку, естественно, ни о каком «на самом деле» в тексте саги речи идти не может. И все же, как нам кажется, сформулированный А. В. Подосиновым «тройственный» подход к анализу библейского текста может быть применен (и, естественно, уже широко применяется) практически к любому древнему тексту, прошедшему в своем развитии несколько стадий от устного сложения и функционирования до составления окончательных письменных редакций. Как он пишет, «следует понимать три уровня понимания библейского текста: 1) что хотел сказать автор текста; 2) как толковался этот текст в рамках последующей экзегетики; 3) что могло на самом деле стоять за словами древнего автора, что, возможно, он и сам до конца не осознавал» [Подосинов 2000: 13].

Итак, как мы полагаем, «за словами древнего автора» (т. е. составителя проторедакции версии, содержащейся в Лейнстерской книге) в данном случае могла стоять достаточно распространенная тема своего рода «диверсионной тактики» порабощенного этноса по отношению к завоевателю, наверное, уже не осознаваемая нарратором, и в сюжетном плане, очевидно, и не осознаваемая самой королевой Медб. Слова Федельм о том, что она является banchumal ‘рабыней’ ее народа, понимаются ею как то, что она служит ее народу, тогда как предположительно они могли означать то, что она им порабощена (ср. др. ирл. cumal ‘рабыня’, к и.е. *kam– ‘утомлять, мучить’, позднее ‘служанка, работница’ [LEIA-C: 286], ср. аналогичное развитие у лат. labor ‘мука, страдание, напряжение’ > ‘работа, труд’).

Наверное, на каком-то палеоисторическом уровне здесь можно увидеть намек на реальную смену этносов в ирландской земле, начавшуюся еще с мезолита. Или позднее – уже в Бронзовом веке, когда гойделы, а точнее их предки, вытеснили (поработили!) другие племена, возможно тоже кельтские, но скорее – бриттские. На уровне же псевдоисторического нарратива порабощенными племенами даже в сагах, казалось бы, относящихся к другим циклам, повествующих о других локусах и событиях, и привязанных к гораздо более позднему времени (согласно Анналам, «Похищение» происходило примерно в 2–4 гг. н. э.), все равно остаются те же Племена Богини Дану. Они, вспомним, не изгнаны, они ушли в недра озер и внутрь холмов и, отметим, продолжают оставаться там же и в ирландском фольклоре, приняв имя сидов. Вспомним, как начинается сага «Опьянение уладов»:

Do-chuatar Túath Dé Danann i cnoccaib ┐ síd-brugib cu ra accalser sída fo thalmain dόíb. Barfhácsat cúicfhiur díb ar Comair cacha cόicid i nérinn le mόrad chath ┐ chongal ┐ áig ┐ urgaile etir Maccu Miled [Watson 1967: 1] – Ушли Племена Богини Дану в недра гор и в холмы-сиды, так что подчинились им сиды, что были под землей. Выделили они пятерых из них, чтобы те следили за пятью пятинами Ирландии, множили там битвы и поединки, сражения и схватки между сыновьями Миля.

То есть, как мы видим, враждебность «порабощенного» народа направлена теоретически в равной мере против всех гойделов, к которым относятся и улады, и жители Коннахта, однако в данном случае Федельм, как мы можем реконструировать ее «логику», в качестве главного объекта вражды должна видеть все же в первую очередь хозяев Круахана. И оформленные как пророчество ее слова предстают предречением «реализуемым», чего не понимает и не может понять Медб, относящаяся к другому этносу. Возникший конфликт – не просто личностный, он предстает этническим и социальным, поскольку Федельм не просто представительница порабощенного народа[107], но и все-таки пророчица, то есть принадлежит к жреческому классу.

Как можем мы предположить, аналогичное столкновение лежит и в основе конфликта князя Олега с волхвом в «Песни о Вещем Олеге», по крайней мере – в интерпретации Пушкина, как бы дополняющей «Повесть временных лет»: носитель скандинавского сознания, Олег, как и полагается конунгу, предполагает, что волхв может его бояться, и предлагает ему за прорицание плату, однако волхв, как представитель общества с иным распределением основных социальных функций, оказывается этим предположением оскорбленным («…и княжеский дар им не нужен»). Но месть его принимает характер завуалированный и, как и в случае с Федельм, она оказывается оформленной внешне как предречение-предостережение, на деле оборачивающееся проклятием. Более того, возможно волхву и не было нужно в качестве предлога оскорбительное замечание Олега-Хельги: «В награду любого возьмешь ты коня». Предлог причинить вред варягу заключался уже в том, что тот принадлежал к враждебному этносу, который, хотя вроде бы и был приглашен «княжить», на деле разорял родную волхву землю. Столкновение этнических стереотипов как лежащее в основе конфликта Олега и местного волхва (повторяю, привнесенное Пушкиным, о чем – ниже), как кажется, уже хорошо всем знакомо и понятно. Но мне хотелось бы, как раз в связи с аналогией встречи королевы Медб с местной прорицательницей Федельм, обратить внимание еще на одну деталь. Продолжая развивать идею Пушкина, который мог данную тему внести и бессознательно, следует отметить, что «колцедаритель» конунг должен был включать в обмен дарами в первую очередь – поэта, который создавал для него так называемый «комплекс вечной славы». Жрец же стоял как бы вне этого ритуального обмена, над ним. Вспомним многочисленные суждения и предречения друида Катбада в сагах уладского цикла: за них никогда не следует упоминаний о каких-либо дарах. То же можно сказать и о других многочисленных случаях друидического предречения.

Примерно так же, кстати, квалифицирует «пророчество» Федельм в книге «Табу в Древней Ирландии» и Т. Шёблом, который в разделе «Магическая сила слова» пишет, что «пророчица, безусловно, входит в число персонажей, которые благодаря их способности видеть будущее могут контролировать жизненный путь людей» [Sjöblom 2000: 136]. Отметим, однако, что если в «Песни» присутствует достаточно универсальная тема неверного истолкования предречения (Олег, кроме того, как бы не замечает, что на свой прямой вопрос о времени смерти, «скоро ль», он не получает ответа, а вместо этого слышит неясное указание на обстоятельства смерти, «от коня»), в эпизоде с Федельм пророчество оказывается сформулированным достаточно ясно: войску коннахтов суждена гибель. Почему же, в таком случае, Медб не отменяет поход?

Ответить на этот вопрос довольно сложно и, более того, как мы понимаем, он предполагает как минимум два ответа, в зависимости от того, к какому уровню текста он будет относиться. Так, на уровне внешнем мы можем предположить, что про-уладская установка составителя проторедакции (сага «Похищение быка из Куальнге» является центральной именно в уладском цикле, и именно в ней описаны основные подвиги главного героя уладов – Кухулина) заставляет его изобразить поражение коннахтов как некое логическое следствие всего хода вещей. В таком случае само желание Медб силой завладеть принадлежащим уладам чудесным быком, естественно, предстает как неправое, что подтверждается и неблагоприятным отношением к этому походу потусторонних сил, медиатором которых и оказывается Федельм. Важность данного эпизода именно с точки зрения сюжетной, как мы видим, ощущается и составителем Второй редакции саги (или переписчиком текста в «Лейнстерской книге»), который завершает его словами:

Tairngire ┐ remfhástini ┐ cendphairt in sceóil ┐ fotha a fagbála ┐ a dénma [O’Rahilly 1970: 8] – Чудеса и предсказания и первая часть этой повести, основа ее сочинения и сложения (букв. «нахождения и делания»).

С другой стороны, также оставаясь в рамках анализа собственно нарративных компонентов, мы можем сказать, что пренебрежение неблагоприятным пророчеством может интерпретироваться как своего рода подвид «нарушения запрета», который, по мнению В. Я. Проппа, является одним из основных рычагов развития действия (ср. «запрет, разумеется, нарушается […]. С катастрофой является интерес, события начинают развиваться» [Пропп 1986: 37]). Однако на уровне более глубоком, возможно, уже не совсем осознаваемом нарратором, эпизод встречи с Федельм далеко не исчерпывается фактом получения информации о грядущем поражении и имеет достаточное количество сложных параллелей, реконструируемых также на нескольких уровнях.

В Первой редакции саги, представленной в «Книге Бурой Коровы», предречение Федельм оформлено несколько иначе. Несмотря на почти полное текстуальное совпадение самих пророчеств (Atchiu forderg, atchiu ruad – LU и Atchiu forderg forro, athiu ruad – LL), описание встречи Федельм и Медб сделаны редакторами настолько различно, что это позволило Э. Дули прийти к выводу, что «в LU и LL действуют два совершенно разных человека (two very different people)» [Dooley 1994: 128]. Действительно, обращение к конкретным текстам показывает, что с точки зрения функциональной Федельм‑1 (LU) и Федельм‑2 (LL) могут квалифицироваться как разные персонажи и все, сказанное нами о Федельм‑2 (порабощенной сиде из Круахана), к Федельм‑1 совершенно неприменимо. Тем поразительнее выглядит тот факт, что в обеих версиях сами девушки описаны почти одинаково, а их пророчества носят не только один и тот же смысл (гибель войска), но и одинаково составлены на уровне чисто вербальном.

Действительно, если в «Лейнстерской книге» Федельм называет себя «рабыней» коннахтов, в «Книге Бурой Коровы» она говорит, что она banfili do Chonnachtaib – «поэтесса Коннахта», ни о каких «счастье и удаче» она не упоминает, но зато на вопрос Медб, откуда она пришла, та говорит: A hAlbain iar foglaim filidechta – «Из Альбана после обучения поэтическому искусству», а на вопрос Медб, есть ли у нее сейчас особое поэтико-экстатическое вдохновение imbas forosnai, она отвечает утвердительно (In fil imbass forosna lat, or Medb. Fil ecin, or ind ingen[108] – «Есть ли у тебя imbas forosnai? – сказала Медб. – Есть, конечно, – сказала девушка» [O’Rahilly 1976: 2]).

Таким образом, действительно, если во Второй редакции Федельм предстает как сида-рабыня, поведение которой может быть названо «диверсионным», Федельм из Первой редакции – поэтесса-пророчица, в совершенстве владеющая своим мастерством и наделенная даром и умением не только провидеть будущее, но и воспеть его. Естественно, встает вопрос: какой же образ Федельм был в проторедакции данного эпизода, какую Федельм можно считать «исходной» и какие мифологические представления стояли за этим персонажем? А кроме того – действительно ли, как пишет Э. Дули, в данном случае мы имеем дело «с двумя разными людьми»?

Обратим вначале внимание на то, как оформлено внешне пророчество Федельм и что явилось его источником. Как пишет Е. В. Приходько о древнегреческих прорицателях, «мы точно не знаем, какие механизмы получения откровения действовали в древнем ведовстве, но, видимо, их было как минимум два: духовное постижение высших замыслов (т. е. восприятие откровений, главным образом, разумом как знания и информации) и ясновидение (т. е. своего рода чувственное созерцание грядущего или тайного: в картинах, образах, звуках)» [Приходько 1999: 153]. Видимо, в данном случае имеются в виду не сами «действующие механизмы» как реальность, а скорее система представлений о них, действительно явно подразделяющаяся на два типа, определенных в свое время С. С. Аверинцевым как «мужское» и «женское» прорицания: «Если для предстояния библейскому богу, – пишет он, – нужны твердость и ответственность мужчины, то для пассивного медиумического вещания судьбы пригодна только женщина» [Аверинцев 2010: 664]. Действительно, как и описанная Приходько «странная» Кассандра, которая воспринимает чувственные образы будущего («видит орошенный кровью пол…»), Федельм видит грядущее поражение войска, причем, как говорит она сама, хотя сам уладский герой, который составляет для воинов основную угрозу, ей не знаком (что отчасти противоречит тому, что она называет его имя), она знает, что он нанесет коннахтам поражение, потому что, как она говорит в оформленном поэтически монологе, она видит это:

Atchíu fer find firfes chles…nocon fetar cóich in CúCulaind asa Murthemniuacht rafetar-sa thá imnebid forderg in slúag-sa de [O’Rahilly 1970: 7]

Вижу мужа светлого совершающего подвиги… […] Не известно что за Пес / Кулана из Муртемне / но известно что из-за этого / будет красным войско от него.

Кодирующий канал восприятия откровения глагол вижу может быть назван одной из универсалий экстатической перцепции будущего, причем не только для традиции ирландской. Как можем мы предположить, именно ясновидение, т. е. восприятие будущего как чувственного образа (в первую очередь зрительного) является более архаическим, т. к. находится в прямой связи с древними экстатическими техниками, основанными на намеренном достижении так называемого измененного состояния сознания и широко представленными практически у всех народов, находящихся на стадии первобытного развития, или близких к ней. Для традиции ирландской такая «техника» описана как особый ритуал imbas forosnai. Однако сказать, что чувственное откровение (в терминах Аверинцева – женский тип пророчества) стадиально предшествует тому, что может быть названо мантикой (основанное на распознавании знаков осмысление будущего, скорее – мужской тип), мы все же не можем и, более того, для традиции кельтской, как мне кажется, данная «половая» стратификация оказывается нарушенной: ср. галльские пророчицы, гадающие на внутренностях жертвы (т. е. распознавание знаков), и ирландский поэт-пророк филид, погружающийся в ритуальный сон-откровение. Представление о том, что будущее можно «увидеть» (или как-то иначе воспринять при помощи органов чувств), практически у всех народов сосуществует и развивается параллельно с идеей возможности «вычисления» будущего по разного рода приметам, причем сказанное относится далеко не только к культурам архаическим.

Отметим, что на каком-то уровне к теме «предречения = креации», естественно, относится и уже отмеченное нами столь характерное для ирландской традиции уравнивание понятий «предречение» и «проклятие». То есть – механизм предречения, как правило, для женского типа или в момент шаманистского ритуала строится на идее явленности профету образа будущего, которое он воспринимает как уже свершившееся: Федельм видит войско в крови, а филид во время бычьего праздника видит во сне того, кто станет верховным королем. Но собственно предречение состоит не столько в восприятии будущего, сколько в сообщении об этом. И в этом пророчество оказывается близко сакральному тексту заговорного типа, в котором также желаемое объявляется уже свершившимся. Собственно говоря, таков же механизм восприятия «плача банши»: знаменитая вестница смерти ирландского фольклора реализует один из элементов погребального обряда, оплакивание, и тем самым оповещает о приближающейся смерти. Но воспринимаемый в традиции фольклорной именно как весть, данный феномен, видимо, изначально расценивался каузативно, о чем свидетельствует не только эпизод с Бадб, моющей кровавую сбрую (см. ниже), но и рассказ о том, как две женщины филида, Фетан и Коллах «из стана ирландцев принялись горевать да оплакивать Кухулина, говоря, что разбиты улады, пал Конхобар и что, с ним сражаясь, нашел свою гибель Фергус» [Михайлова, Шкунаев 1985: 313]. Данный акт, как понятно это и героям саги, и как интерпретировал это компилятор, имел характер вредоносной магии. Оправившись после многих ран, «перво-наперво расправился Кухулин с двумя женщинами-филидами, Фетан и Коллах, что притворно горевали и оплакивали его. Столкнул их герой головами, так что их кровь да мозги окрасили его в алый и серый цвет» [Михайлова, Шкунаев 1985: 321].

Иными словами, то, что названо сакральным лицом в особый момент, то и должно сбыться, а положительный или отрицательный характер будет носить каждое конкретное событие – это уже факт вторичной оценки. Сказанное особенно актуально, как нам кажется, именно для анализируемого нами эпизода встречи королевы Медб с пророчицей Федельм, поскольку дурное пророчество, предстающее как проклятие, может восприниматься и «с противоположным знаком», если мы вспомним о том, что вся сага и, шире, весь «цикл Кухулина и Конхобара» составлен с позиций проульстерских и призван воссоздать своего рода исторический миф, оправдывающий политическую и этническую независимость и обособленность северо-восточного региона (см. об этом подробнее в [Tristram 1994; Brugford 1994].

Но, ставя Федельм из Первой редакции саги в один ряд с такими «пророчицами», как Ивил, Скатах, Ротниам, Эриу и др., мы упускаем из виду одно важное отличие: все названные персонажи представляют собой представительниц Иного мира (сид), тогда как Федельм изображается все же как женщина, принадлежащая к миру людей, хотя и обладающая даром прорицания. И в этом, как нам кажется, и состоит ее достаточно странная и практически не имеющая аналогов в традиции ирландской исключительность.

В уже процитированной нами работе Э. Дули также отмечается некоторая нетипичность данного эпизода, состоящая, по мнению автора, в том, что это один из редчайших для ирландской традиции случаев, когда изображается беседа двух женщин, «объектом которой является мужчина» [Dooley 1994: 129]. Действительно, для ирландского героического эпоса мало характерно описание сцен, в которых действуют только женщины, и в целом маскулинная направленность ирландской традиции была отмечена ею верно, что, впрочем, вполне естественно. Однако наблюдение автора об эксклюзивной «женскости» анализируемого эпизода позволяет нам отметить и особую специфику самой сцены предречения: пророчица Федельм в данном случае в качестве адресата имеет не мужчину-правителя, чьей сакральной супругой она обычно временно символически выступает, но женщину, что исключает саму возможность эротического подтекста их контакта. Поэтому «автоматически» она начинает исполнять уже не функции богини земли, покровительницы власти и хозяйки судьбы правителя, но скорее роль… пророка-мужчины, друида, который не вдохновенно вещает о том образе будущего, который ему явлен или который он заставляет реализоваться, но распознает будущее по особым приметам, понятным ему в силу его особых знаний (см. выше данное С. С. Аверинцевым определение «мужского» и «женского» типов прорицаний). С другой стороны, отметим несомненное сходство Федельм как реальной пророчицы и поэтессы с также предположительно реальными провидицами галлов и германцев, описанными античными авторами.

То, что Федельм в своем умении воспринять яркую чувственную картину будущего далеко «не одинока», наверное, не требует лишних подтверждений. Приведем лишь одну параллель, как это ни странно, для традиции кельтской достаточно важную как в плане сюжетном, так и на языковом уровне. Мы имеем в виду древнеисландскую Вельву, которая в своем прорицании постоянно использует именно терминологию визуального кода: ‘видела’. Как отмечает Т. В. Топорова, в данном случае «визуальный код выступает в качестве модификации космогонического кода» [Топорова 2001: 85]. То есть, иными словами, констатация видения объекта может быть эквивалентна не только констатации его существования, но отчасти и креации данного объекта (ср. др. ирл. fil ‘гляди’, включенное в парадигму глагола существования: «я вижу замок» = «замок существует», а на уровне мифологическом – «Я создаю замок»).

Более того, в Первой редакции саги присутствует небольшое «примечание», как я понимаю, добавленное к исходной версии более поздним компилятором. Так, объясняя происхождение просеки, оставшейся после прохода войска, он, как это часто бывает, дает альтернативную интерпретацию топонима Slechta ‘просека, вырубка’. Как он пишет, на этом месте встретились королева Медб и пророчица Федельм, и когда первая попросила сказать, что видит та в будущем, Федельм ответила (для нас) совершенно неожиданно:

‘Is anso dam, or ind ingen. ‘Níro láim súil toraib isind fid’.– ‘Is ar bias όn, or Medb, ‘silsimini in fid. Dogníther dano aní sin. Conid sed ainm in puirt sin Slechta [O’Rahilly 1976: 10] —

– Трудно мне это, – сказала девушка. – Не сподручно мне смотреть вперед из-за леса.

– Мы это исправим, – сказала Медб. – Мы срубим этот лес.

И это было сделано. И с тех пор зовется это место Вырубка.

Данная как бы наивная метафорика про-видения будущего как буквального «видения вперед», в ходе которого должны быть уничтожены объекты, находящиеся на земной поверхности и затрудняющие приближение взгляда к горизонту, конечно, потрясает. Но не надо видеть в ней архаику, скорее это, напротив, поздняя трактовка, опирающаяся на прием «реализованных метафор» (впрочем – это уже уход от темы словесной магии).

Сложен вопрос и об архаичности кодирования про-видения именно как зрения, уже отмеченный выше. Так, например, в исследовании Б. Майлса, посвященном влиянию классической традиции на ирландский эпос, эпизоду встречи с Федельм также уделено значительное внимание. Но автор склоняется к идее, что микросюжет в целом является своего рода переработкой эпизода встречи Энея с Кумской сивиллой, у которой он также просит предречения (а отчасти и благословения) своего похода[109]. Как пишет Майлс: «Видение сибиллой Тибра, окрашенного красной кровью, подчеркивается фокализацией глагола cerno ‘вижу’, помещенного в конце стиха, что, возможно, имел в виду автор, написавший слова atchíu forderg, atchíu ruad ‘я вижу его красным, я вижу его алым’. Повтор глагола виденья в ирландском тексте может трактоваться как аналог данного Вергилием повтора (bella, horrida bella – «война, страшная война»). Таким образом, мы можем считать данный эпизод имеющим источником классическую традицию, а в более частном случае рассматривать его как средневековое imitatio» [Miles 2011: 153].

Употребляющийся в эпизоде с Федельм, как и в ряде других, глагол ad-сíu ‘вижу’ является префиксальным образованием от глагольной основы -, встречающейся только в композитах. Она может предположительно возводиться к и.е. *kwes– из *kwei– ‘исследовать, изучать, знать’ [Buck 1949: 1043], либо возникнуть в результате метатезы и.е. *sekw– ‘смотреть, следить’ [LEIA-C: 91], что позволяет описать глаголы «про-видения», которые используют в своем монологе Федельм и Вельва как однокоренные, т. е. восходящие, возможно, к какому-то общему архаическому концепту получения знания посредством визуального кода. Впрочем, сам факт наличия такого концепта изначально мог быть и не связан с идеей получения откровения в виде чувственного зрительного образа. Как пишут Т. В. Гамкрелидзе и Вяч. Вс. Иванов, и.е. основа, кодирующая идею «смотрения-слежения-получения знания», входит в состав архаической охотничьей терминологии, т. е. вида деятельности, «с которым у древних индоевропейцев, очевидно, были связаны разные суеверные представления» [Гамкрелидзе, Иванов 1984: 696]. Таким образом, концепт «слежения» (т. е. высматривания добычи и узнавания ее местонахождения, видимо, по разного рода приметам), кодируемый и.е. *sekw-, как бы со временем смещается из области сознания в область чувственную и начинает обозначать «видение» как таковое, а в сфере сакральной – передает идею чувственного восприятия будущего, как раз противоположную и «мантике», и изначальному «выслеживанию добычи».

В то же время, принимая, как например, В. П. Калыгин, этимологию др. – ирл. глагольной основы – от и.е. *kweis– ‘наблюдать’, мы вступим в область широкого концепта «видение=знание», действительно, для кельтской традиции достаточно характерного и представленного такими лексемами как éicse ‘мудрость, провидение, поэзия’, cíall ‘понимание, смысл’ (оба – к и.е. *kweis-), а также обозначением поэта (и пророка?) file, традиционно возводимому к и.е. *wel– ‘видеть’ [Калыгин 2000: 183, 187], откуда предположительно и имя пророчицы – Федельм (а также название прорицательицы германской – Веледа, реконструируемое не как личное имя, а как «культовый термин или эпитет» [Ганина 2005: 274]

Выделяя два основных типа «механизмов получения откровения», Е. Приходько отмечает, что для традиции древнегреческой характерен скорее первый, т. е. «духовное постижение высших замыслов». И, наверное, то же можно сказать о традиции кельтской: говоря о том, что Федельм, которой являются картины будущего, «не одинока» в данной профетической практике, мы не имели в виду, что она возглавляет длинную галерею аналогичных фигур. Скорее обратное: судя по указателю мотивов древнеирландской литературы Т. П. Кросса [Сross 1969: 392–401], многочисленные примеры предсказания будущего относятся в основном к области «мужских пророчеств», т. е. описываются как результат интерпретации разного рода примет, сделанной определенным лицом, наделенным соответствующим даром и знанием (в первую очередь – друидом). Впрочем, сам характер расположения материала в данном указателе, подчиняющийся скорее субъектно-объектному принципу (кто совершает пророчество и что именно предречено), не позволяет выделить отдельную группу, указывающую на способ получения откровения. Интересно, однако, что эпизод с Федельм составитель включает в группу M.301.6 «Фейри как прорицатели», т. е. акцентирует внимание на том, что в данном случае прорицание исходит из уст существа, имеющего не человеческую, но скорее – мифическую природу (видимо, ориентируясь на Вторую редакцию саги). Действительно, наиболее близким к описанному может быть назван эпизод встречи короля Конайре с ведьмой по имени Кайльб в саге «Разрушение Дома Да Дерга». Обращает на себя внимание в данном случае и почти дословное совпадение просьбы о пророчестве: ср. Cid at-chí dúnd? [Knott 1963: 16, 545] – «Что ты видишь по отношению к нам?» – спрашивает Кайльб Конайре и слова Медб: «Каким ты видишь наше войско» в «Похищении быка из Куальнге», что заставляет предположить, что сама просьба о предречении в данном случае является своего рода формулой, в основе которой лежит ориентация на «визуальный код». Ответы прорицательниц в обоих случаях также начинаются с глагола вижу.

Но предречение Кальб из «Разрушения Дома Да Дерга» тоже может быть названо скорее проклятием, и само ее появление в саге, провоцирующее короля нарушить один из своих гейсов-зароков не впускать в дом одинокую женщину после захода солнца), безусловно, изначально враждебно (см. в данной связи [O’Connor 2013: 135]). Или, по крайней мере, враждебность ее может объясняться нежеланием короля впустить ее в дом и (предположительно) возлечь с ней.

Возможно, к группе эпизодов, в которых изображается встреча с женским персонажем, принадлежащим Иному миру и обладающим даром «видеть» образ будущего, о чем он сам сообщает («красное вижу на всем…»), примыкает другая группа, в которой образ будущего, по терминологии В. П. Руднева, экстраецируется [Руднев 2002: 190], т. е. предстает как зрительный образ уже перед самими воинами, как правило, также готовящимися к битве и в силу этого находящимися в некоем общем состоянии измененного сознания. Мы имеем в виду в данном случае эпизоды, подобные изображению встречи короля Кормака с Бадб в начале саги «Разрушение Дома Да Хока»:

Потом пошли воины к Друим Айртир /…/ Там распрягли они свои колесницы и увидели у брода прекрасную женщину, которая мыла свою колесницу, подстилки и сбрую. Опустила она руку, и вода у брода окрасилась кровью и сукровицей, а потом подняла ее вверх, и ни капли воды не осталось у брода не поднятой вместе с нею /…/.

– Ужасно то, что делает эта женщина, – сказал Кормак, – пусть же пойдет один из вас и расспросит ее.

Приблизился к ней один из воинов Кормака, и тогда пропела им женщина, стоя на одной ноге и закрыв один глаз:

– Я мою сбрую короля, который умрет.

Воротился к Кормаку посланный и передал злое пророчество Бадб.

– Воистину приход твой причина великих бед, – сказал Кормак и отправился к броду поговорить с женщиной. Желал он спросить, чью же сбрую она отмывает. /…/

– Это твоя сбруя, о Кормак, и сбруя верных тебе людей.

– Не добры пророчества, что припасла ты для нас, – сказал Кормак, – и беспощадна твоя песнь. [Предания и мифы средневековой Ирландии 1991: 133].

Замечание Кормака о том, что появление этой женщины на пути войска является причиной его грядущей гибели (As toigh is fochunn uilc moir do thoidhecht sin [Stokes 1900: 156], несомненно, очень важно, т. к. еще раз подтверждает идею о принципиальной слитости и слитности понятий «предречение» и «проклятие» (или шире – «заклинания», а точнее – способа моделировать будущее посредством его либо вербализации, либо, как в последнем случае – визуализации).

Сходный эпизод содержится саге «Смерть Кухулина». Так, в более пространной (но более поздней) версии повести о гибели Кухулина (так наз. Редакция В, рук. XVI в.) говорится, что, подъезжая к месту сражения, он встретил у брода Ат Форар прекрасную женщину, которая мыла в воде окровавленные доспехи. В тексте при этом употребляется не традиционное обозначения оружия и доспехов воина (gasced), а специфическое понятие – fodb ‘военная добыча, включающая в себя оружие и доспехи, снятые с погибшего’:

… sí ac torrisi ┐ ac truaghnemélai ┐ faidhbh corcra cirtha créthnaigthi aca fásgadh… [Van Hamel 1978: 96]) – …она рыдала и жаловалась и доспехи алые, изрубленные, сломанные мыла…

Присутствующий здесь же друид Катбад интерпретирует данное видение как дурной для Кухулина знак и видит в нем предзнаменование его скорой гибели, сам же герой говорит открыто – «она моет мои доспехи», а женщину он называет дочерью Бадб (ingin Baidhbhi – имя богини войны).

В саге, относящейся к циклу Финна, Reicne Fothaid Canainne, в поэтическом фрагменте, повествующем о гибели воинов, также говорится, что на пути к полю битвы им встретилась женщина, моющая у брода «окровавленную добычу» (fodb). В данном эпизоде она называется Морриган:

Atá at immunn san chan mór fodb asa fordercc bol,dreman inathor dímar, nodusnigh Mórríoghan. […]is mór do fodboibh nigius, dremhan an caisgen tibhes [Meyer 1910: 16].Есть вокруг нас напрасно много добычи, что обагрена удачей,ужасны кишки огромные, которые мыла Морриган […]много добычи она мыла, ужасным смехом она смеялась.

В традиции уже фольклорной мы также встречаем устойчивый мотив женщины, которая встречается на пути войска, идущего в битву, часто у брода, причем предречение ею грядущего поражения и гибели воинов также, как правило, оформляется при помощи метафорически-визуального кода, т. е. она моет в реке окровавленные доспехи. Так, например, в книге П. Лайсафт об ирландской вестнице смерти Банши приводится интересный пример, относящийся уже к середине XIV в. В повести «Победа Турлохов» (Caithreim Thoirdhealbhaig) рассказывается о том, как 15 августа 1317 г. Доннха О’Браен, спешащий на битву с норманнами, увидел уродливую старуху, которая мыла в водах озера Риск (на севере совр. графства Клэр) окровавленные головы и кишки. На вопрос, что она делает, она ответила, что моет головы и внутренности воинов, которые сегодня погибнут, и что голова самого Доннхи находится среди них. Действительно, к вечеру Доннха был убит [Lysaght 1986: 200]. Интересно, однако, что сам Доннха квалифицирует действия встретившейся им «ведьмы» (badb) не столько как предречение, сколько как магический акт, имеющий своей целью помощь его врагам Турлохам, которым она покровительствует. Аналогичная интерпретация присутствует и в другом эпизоде из этой же повести: в рассказе о победе клана Турлохов над норманнскими войсками, во главе которых стоял Ричард де Клэр. В тексте говорится о том, как в мае 1318 г. перед решающей битвой при Ди войско де Клэра встретило при переправе через реку странную женщину, которая стояла на берегу и мыла в воде окровавленные доспехи. На вопрос о том, чем она занята, она ответила, что моет «оружие, доспехи и боевые знамена» де Клэра, поскольку сам он и многие из его окружения скоро падут в битве. Саму себя при этом она назвала in dobarbrónach, букв. «водно-печальница». Сам де Клэр отдал распоряжение своим офицерам «не обращать внимания на женщину», поскольку, как он сказал, ирландская пророчица может предречь гибель только ирландским же воинам, а на норманнов ее власть не распространяется. В его словах была бесспорная логика, однако исход сражения показал, что он был не прав: к вечеру он уже был убит.

Как справедливо отмечает П. Лайсафт [Lysaght 1986: 203], мотив «кровавой прачки» является субвариантом более широкой темы «одинокой женщины», которую встречает идущее в поход войско и которая предвещает ему грядущую гибель. Поэтому Федельм, как и ряд других персонажей, никак не связанная с темой воды или стирки кровавых доспехов, безусловно, выполняет в тексте те же функции: зрительный образ крови (кровавой воды в реке, вспомним Тибр, упомянутый Кумской сивиллой) в данном случае заменен его вербализацией («красное вижу»), но суть его от этого не меняется.

Таким образом, включая Федельм из редакции «Похищения» в «Лейнстерской книге» в одну группу, называемую условно «топос одинокой женщины на пути у войска», мы должны будем квалифицировать ее не как собственно пророчицу, но скорее как заклинательницу, не предрекающую войску гибель, а гибель ему насылающую при помощи определенного магического действия – либо вербализуя возможное будущее (заговор-проклятие типа «красное вижу»), либо делая его образ неожиданно зримым (окровавленные доспехи – «Это твоя сбруя»). И поэтому мы можем предположить, что за эпизодом встречи Медб и Федельм стоял, видимо, уже не ощущаемый компилятором Второй редакции мотив контакта с местным женским божеством не-гойдельского происхождения, представительницей загадочной, но при этом исторически вполне реальной доиндоевропейской расы, называемой в ирландской традиции то Племенами Богини Дану, то фоморами, то сидами, то как-то иначе и, как правило, настроенной по отношению к героям (потомкам гойделов – завоевателей острова) враждебно и стремящейся при помощи определенного магического действия ослабить их силу перед сражением. И, строго говоря, эта же схема в текстах более поздних переносится и на более поздних завоевателей: так, в приведенном мною примере из повести «Победа Турлохов» уже ирландская «ведьма» наводит порчу уже на норманнских завоевателей.

Кажется уместным в данной связи провести параллель из истории Галлии. Речь идет о гибели императора Александра Севера (ок. 235 г.) и связанными с ней преданиями. Описание события содержится в одном из фрагментов так называемой «Истории Августов» (Historia Avgvstae) и приписывается вымышленному автору Элию Лампридию. Однако, как было установлено антиковедами-текстологами, все тексты «Истории Августов» были написаны одним анонимным автором и датируются примерно 400 г. н. э. (см. предисловие к русскому переводу «Историй Августов» [Доватур 1957]). Таким образом, описанный эпизод отстоит от фиксации примерно на 150 лет. Как пишет псевдо-Лампридий: Когда он проходил, женщина-друидесса крикнула ему по-галльски: «Иди, но не надейся на победу и не верь своим воинам» (mulier dryas eunti exclamauit gallico sermone: uadas nec uictoriam speres ne[c] te militia tuo credas – [Hohl 1971, I, р. 299]). Действительно, вскоре он был убит своими же восставшими солдатами. Было ли это пророчеством или предостережением? Скорее всего, ни то ни другое: галльская друидесса прокляла завоевателя, и проклятие ее не замедлило исполниться.

А что же поэтесса Федельм из «Книги Бурой коровы»? Она уже не рабыня и, более того – ее появление на пути королевы Медб в данном случае предстает как логичное:

Ocus nís teilcset a fáthi ┐ a ndruíd ass sein co cend cóicthigis oc irnaidi shéoin [O’Rahilly 1976: 1, 22–3] – И не позволяли их пророки и их друиды идти до того времени, пока не дождутся знамения[110].

Наконец, возница королевы Медб предлагает ей совершить нечто вроде «искусственного знамения» – сделать круг на колеснице в правую сторону (традиционное «счастливое» направление, букв. – deisel, “от солнца”, ср. «в ирландском языке dessel означает направление “по солнцу” или “направо”, а также имеет вторичное значение “удача, благоприятное положение”, причем аналогичное значение наблюдается и в других кельтских языках» [Forsyth 1995: 683]). Сразу после этого на зеленом лугу прямо перед Медб возникает незнакомая девушка, называющая себя пророчицей, и, что естественно, королева обращается к ней с просьбой, видимо, не столько о предречении, сколько о благословении похода против уладов. Ввиду отсутствия описания встречи с друидом слова Федельм оказываются гораздо более нагруженными функционально – теперь от нее зависят и судьба похода, и участь самой Медб. Но, несмотря на доброжелательное отношение к королеве поэтессы Федельм, «текст» пророчества в обеих редакциях практически идентичен, и судьба похода предстает как визуализованная кровавая бойня.

Продолжая сопоставление с «Песнью о Вещем Олеге», хочу сказать, что межнациональный конфликт, изображенный Пушкиным, был им скорее всего бессознательно домыслен. Написанная в 1822 г. в Южной ссылке, баллада, возможно, отвечала каким-то его внутренним проблемам и противоречиям, и слова «и княжеский дар им не нужен» были реакцией на проблему взаимоотношений Поэта и Власти, актуальную для нашего первого поэта практически на протяжении всей его жизни (но оставим ее пушкинистам[111]). Для нас же в данном случае оказывается важным, что служившая для Пушкина источником «Повесть временных лет» (скорее – в пересказе Н. М. Карамзина, чья «История государства Российского» вышла в 1818 г. и была Пушкину более знакома) трактует эпизод немного иначе[112]:

«Когда-то спрашивал он волхвов и кудесников: “От чего я умру?”. И сказал ему один кудесник: “Князь! От коня твоего любимого, на котором ты ездишь, – от него тебе и умереть!”. Запали слова эти в душу Олегу, и сказа он: “Никогда не сяду на него и не увижу его больше”. И повелел кормить его и не водить к нему, и прожил несколько лет, не видя его, пока не пошел на греков. А когда вернулся в Киев и прошло четыре года, – на пятый год помянул он своего коня, от которого когда-то волхвы предсказали ему смерть. И призвал он старейшину конюхов и сказал: “Где конь мой, которого я приказал кормить и беречь?” Тот же ответил: “Умер”. Олег же посмеялся и укорил того кудесника, сказав: “Не право говорят волхвы, но все то ложь: конь умер, а я жив”, и приказал оседлать себе коня: “Да увижу я кости его”. И приехал на то место, где лежали его голые кости и череп голый, слез с коня, посмеялся и сказал: “От черепа этого смерть мне принять?”. И ступил он ногою на череп, и выползла из черепа змея, и ужалила его в ногу. И от того разболелся и умер он» (пер. Д. С. Лихачева [Повесть временных лет 1978: 53–55]).

Олег, как видно из текста ПВЛ, посмеялся над предсказанием, за что и был наказан. Королева Медб, естественно, была далека от того, чтобы смеяться над предречением Федельм, однако полностью поверить ему тоже отказалась. И каков же вывод? Наверное, простой: с судьбой лучше не заигрывать.

Не стоит заигрывать и с игрой в «пророчества». Рассказ о сбывающихся предрешениях и об имплицитном применении словесной магии «на поле боя» мне бы хотелось закончить совершенно неожиданным эпизодом, относящимся уже к нашему времени. Много лет назад, обучаясь в аспирантуре, я ездила в Химки и расписывала там том за томом содержание журнала «Ревю сельтик», выходившего в Париже. После 1914 г. в нем начали появляться в изобилии некрологи французским молодым ученым, погибшим на фронте. И вдруг в номере 36 за 1915–1916 гг. я увидела странный анонимный текст, оформленный как некролог немецкого кельтолога Куно Мейера. В нем говорилось, что этот ученый встал на позиции пан-германизма и отныне «мы считаем его умершим». Затем было в хвалебных, но сдержанных формулировках перечислено все то, что сделал Мейер для кельтологии, а в заключении повторено: мы не отказываемся от всего этого, но сам отныне для нас мертв. Через год в 37 номере за 1917–1919 гг. вновь появился посвященный ему текст, начинавшийся словами: «Смерть перечеркивает все». Менее чем через год после публикации французскими кельтологами первого некролога Куно Мейер умер от тифа. На этот раз он был подписан Жоржем Доттеном, который признавался в авторстве предыдущего некролога и открыто выражал свою растерянность и даже вину, «мы не могли ожидать – пишет он – что потребовалось вмешательство самой смерти, чтобы мы смогли осознать, какую утрату понесла наша наука…». Но, увы, напечатанный им посмертный панегирик сделал свое дело (см. подробнее об этом историческом эпизоде – [Михайлова 2015].

Каков механизм появления подобных нарративов, в основе которых лежит замаскированное под пророчество проклятие (будь то в вербализованной или визулизованной форме)? Как кажется, он довольно прост. Он опирается на архаический принцип post ergo propter, описанный еще Л. Леви-Брюлем, который в известном труде «Первобытное мышление» (1922) писал, что для архаического человека характерно неверное понимание «закона причинности», что на самом деле, как он пишет, свидетельствует вовсе не о примитивности мышления, но о наличии системы сложных ассоциаций, заключающейся «в мистической связи между предшествующим и последующим» [Леви-Брюль 1994: 59]. В жизни человека, причем – в самой обыденной жизни самого обычного человека неизменно наступает ситуация, когда выраженное вслух опасение, особенно – выраженное тем, кого он считает недоброжелателем, затем реализуется. Естественным при этом будет подумать: это он мне «накликал» или «сглазил». В культуре, опирающейся на суеверие, несколько однотипных «реализаций» подобного рода превращаются в стойкое поверье, что тот или иной человек почему-то может повлиять на судьбу собеседника, либо – в лишенную каких бы то ни было логических оснований примету. Количество примеров здесь настолько велико и они, увы, так стойки, что нет, наверное, необходимости говорить о них подробнее. Не удержусь, однако, от того, чтобы не привести хотя бы один, достаточно неожиданный и относящийся хоть и к литературе, но замечательно тонко воспроизводящий особенности менталитета, лишившегося христианских опор и логичным образом «откатившегося» к народным суевериям:

Рюхину не хотелось ничего говорить, но пришлось объяснить.

– Секретаря МАССОЛИТа Берлиоза сегодня вечером задавило трамваем на Патриарших.

– Не ври ты, чего не знаешь! – рассердился на Рюхина Иван, – я, а не ты был при этом! Он его нарочно под трамвай пристроил!

– Толкнул?

– Да при чем здесь «толкнул»? – сердясь на общую бестолковость, воскликнул Иван, – такому и толкать не надо! Он заранее знал, что Берлиоз попадет под трамвай!

(М. Булгаков. Мастер и Маргарита).

«На самом деле», как я понимаю, в мозгу Ивана Бездомного складывается идея, что причиной гибели Берлиоза было не то, что Воланд знал об этом заранее, но что он предрек ему эту смерть, то есть – вербализовал будущее. Но наверное, тут все не так просто…

Возвращаясь к традиции ирландской, отмечу, что именно этот принцип понимания причинно-следственных связей лежит и в истоках появления легенды о Банши – вестницы из Иного мира, которая своими стонами и рыданиями предвещает смерть кого-то из представителей ирландской знати. Однако тут важно видеть отличие: если изначально, возможно, плач Банши, естественно, имитирующей традиционные погребальные крики-оплакивания, мог восприниматься как причина гибели указанного потомка короля, со временем он эти коннотации утратил. Образ Банши – образ фольклорный и довольно поздний, поэтому я настаиваю на том, что магическая, а точнее – причинная составляющая, которая как бы обусловливала скорый приход смерти (ср. «я мою сбрую короля, обреченного на смерть»), была традицией со временем утрачена. Фокус «послания», который в фольклоре несет плач Банши, сместился. Поскольку смерть в любом случае неизбежна, появление плакальщицы из Иного мира маркирует знатность умирающего, но отнюдь не ускоряет его гибель. Поэтому появление Банши уже в период распространения в Ирландии новой англо-норманнской знати воспринималось как некий почетный знак. Данное замечание представляется очень интересным, поскольку демонстрирует семантическую проницаемость понятий «знак – знамение – заклинание» (о чем см. выше). Но размытость понятийных границ, естественно, влечет за собой и соответствующие семантические сдвиги у лексем, эти понятия кодирующих.

Меж тем вышли из стана ирландцев две женщины-филида, Фетан и Коллах, и принялись горевать да оплакивать Кухулина, говоря, что разбиты улады, пал Конхобар и что, с ними сражаясь, нашел свою гибель Фергус /…/ Поднявшись со своего ложа, перво-наперво расправился Кухулин с двумя женщинами-филидами, что притворно оплакивали его. Столкнул их герой головами, так что кровь да мозги окрасили его в алый и серый цвет [Саги об уладах 2004: 390, 396].

То есть, как мы видим, акт оплакивания до смерти Кухулин расценивает как вредоносную магию, и видимо, именно так трактовался этот эпизод и с точки зрения составителя текста и его аудитории. И оплакивание в данном случае, несомненно, является субвидом пророчества о предположительной (а на самом деле желаемой) скорой смерти уладского героя.

Интересно при этом, что русские русалки, мавки, лешачихи и проч. также могут предсказывать (или приносить?) смерть при помощи характерного стона или “воя”, хотя, как правило, в славянской традиции данный мотив не является распространенным. Ср. в данной связи интересный пример, записанный в Пермской области:

…Вот у Пантелея баба. Он в солдаты ушел – дак на второй год, считай, лешачиха навыла. Пришла под окна и выла до утра. Дак через месяц известие получила Пантелеиха, что мужика ее на манервах жизни лишили [Тихов 1993: 106].

Итак, суммируя все сказанное, мы можем сделать вывод, что во всех приведенных примерах применения магического слова (знака) в условиях войны случаи, названные мною тайно-диверсионными, характеризуются:

1) бесконтактным и не физическим (!) воздействием на жертву;

2) восприятием жертвой направленного на нее магического сигнала (как в виде вербального, так и в виде визуального символического кода);

3) вербализацией и/или визуализацией грядущей гибели, оформленной как прорицание;

4) реализуют тему контакта человека (если можно в полной мере отнести к данной категории персонажей ирландского эпоса) с представителем Иного мира. Во всяком случае – с лицом, обладающим даром магии.

Все сказанное, как ни смешно, применимо и к описанной ситуации со смертью Берлиоза. В любом случае магическое воздействие направлено на Судьбу жертвы, а не на ее психофизическое состояние.

Но все сказанное, однако, не дает нам достаточных оснований для того, чтобы понять, почему же все-таки королева Медб не отменила поход против уладов, хотя и было ей предречено, что ее войско ждет поражение, а многих – гибель. Дорис Эдель полагает, что причиной тому было не неверие словам пророчицы Федельм (с чем я, конечно, согласна), но военный пыл королевы Коннахта и желание во что бы то ни стало принять участие в походе, чтобы доказать и подтвердить свою власть над мужами-воинами. «Несмотря на то, что ей первой приходится услышать дурное пророчество, Медб настолько обуреваема честолюбием и жаждой битвы, что оказывается подобна боевому вождю, остановить которого уже невозможно» [Edel 2015: 222]. Отчасти, наверное, так оно и есть. Но можно предположить и другое: узнав о том, что самой ей суждено вернуться живой, Медб осознает, что поход, пусть даже и неудачный, принесет ей именно то, ради чего и существовали в древние времена короли и герои, – вечную славу, заменяющую бессмертие.

В обеих редакциях «Похищения» Медб говорит, что якобы боится, что на нее падут проклятия родных тех, кому суждено погибнуть, «ибо это именно я собрала это войско», опасения для военачальника, признаться, довольно странные. За этими словами, как мне кажется, стоит желание напомнить друиду и всем остальным о том, что поход против уладов носит не некий военно-стратегический характер и призван утвердить власть Коннахта над севером острова, но имеет своей целью исключительно ее личные амбиции. И тот факт, что из-за ее амбиций погибнет много воинов, как ни жестоко это звучит, делает ее личную славу как бы более прочной. И более того, даже если поход против уладов грозил гибелью ей самой, она все равно решилась бы на это предприятие, все по той же причине: ради славы, т. е. ради бессмертия. Вспомним слова уладского героя Кухулина, который, услышав от друида пророчество, что тому юноше, который впервые возьмет в руки боевое оружие именно в этот день, суждена краткая жизнь, но вечная слава, не колеблясь идет к королю Конхобару и просит у него боевую колесницу (см. об этом ниже). Свои действия он объясняет так:

«С превеликой охотой остался бы я на земле всего день да ночь, лишь бы молва о моих деяниях пережила меня» (пер. С. Шкунаева).

Представим себе, например, Наполеона, которому предрекли бы, что его Русский поход потерпит неудачу, а сам он в результате потеряет власть над Францией и окончит свои дни на далеком маленьком острове. Разве отказался бы он от своих планов? Да тут, кстати, и представлять не нужно: известно, что французская прорицательница Мария Ленорман (1772–1843), к которой он обратился, предсказала ему поражение, одиночество и смерть в изгнании. Император был возмущен этим предсказанием, но все-таки от похода не отказался. И Наполеон, как бы к нему мы ни относились, навсегда останется Наполеоном. Она же предсказала С. И. Муравьеву-Апостолу, что он будет повешен. Но это не удержало его от решения «выйти на площадь» (см. [Лаврентьева 2006: 170–174]).

Предречению можно не поверить, его даже можно постараться избежать, однако вербализованное пророчество превращается в своего рода запрограммированное будущее. В традиции ирландской это превращается в своего рода стойкий мотив: будущее должно быть «рассказано», и рассказу этому необходимо следовать, потому что это будущее таким образом создано. Безусловно, сейчас мы можем объяснять поведение Медб (особенно в контексте знаменитой фразы юного Кухулина) как желание обрести бессмертную славу. Но вряд ли так понимал мотивации ее поведения компилятор эпопеи: она отправилась в заведомо неудачный поход именно потому, что предречение прозвучало, и поступить иначе она уже не могла.

Глава 8

Магия битвы-5. Внутренние конфликты, или Что скрывается за темными облаками

Продолжая двигаться по шкале ирландской истории хронологически, опираясь при этом, естественно, не на хронологию развития нарративной традиции, но на собственно ирландскую псевдоисторию, я хотела бы кратко остановиться на анализе саги, которая формально относится к историческому циклу и входит в миницикл повестей о правлении короля Кормака, сына Арта (о составляющих круг Кормака сагах – см. [Wiley 2008: 20–21; Dillon 1946: 15–29]). Мы увидим, что выявленные особенности применения словесной магии, которые характеризуют скорее магию Племен Богини Дану, начинают проецироваться и на специфику ее применения уже потомками сыновей Миля, т. е. гойделами. И носителями этого типа магии, естественно, оказываются друиды, действия которых, как я пыталась показать выше, в частности отличаются тем, что не имеют личной направленности. Естественно, сказанное в первую очередь применимо к магии как оружию, однако и в том, что касается частных предречений, как правило, они проявляют независимость и объективность. Вспомним: «и княжеский дар им не нужен»!

Итак, «Осада Друм Давгайре».

Текст саги сохранился в одной рукописи – так называемой «Книге Лисмора», датируемой примерно 1480 г., но представляет собой копию несколько более ранней версии, относящейся примерно к XII в. В то же время название саги – «Осада Друм Давгайре» (Forbais Dromma Damgaire) уже содержится в списке саг, которые должен был знать филид, в рукописи «Лейнстерская книга» (сер. XII в.)[113], однако нет оснований для того, чтобы быть уверенным в том, что в «Лейнстерской книге» имеется в виду именно этот текст, скорее – представленная ссылка отсылает к тому же сюжету, который мог быть известен и в более краткой и «мягкой» редакции.

В свое время Ю. О’Карри назвал сагу «совершенно поразительной» и «заслуживающей особого внимания» [O’Curry 1861: 271]. В чем же ее поразительность? Она действительно заслуживает особого внимания, причем по двум причинам. Во-первых, главным действующим лицом в ней является король Кормак сын Арта сына Конна-ста-битв (то есть, согласно легендарной истории Ирландии, действие в ней происходит примерно в первой четверти III в.). Как пишет М. Диллон, «Кормак был одним из славнейших ранних королей Ирландии. Как говорится о нем в одном из текстов, он первым стал править в Таре, и правление его длилось сорок лет. Он был мудрейшим из людей, ирландским Соломоном. В Панегирике Кормаку он сравнивается с Соломоном и Октавианом Августом. Во время его правления Финн сын Кумала и его воины совершали свои подвиги» [Dillon 1946: 15]. Все это так, более того, именно Кормак сын Арта предстает в псевдоисторической традиции в целом как своего рода образец «праведного правителя», ему приписывается авторство так называемого «Поучения Кормака Кайрпре его сыну» (Tecosc Cromaic, см. текст и комментарий в [Fomin 2013: 145–184]), где говорится, что истинный король должен быть сдержанным, справедливым, поддерживающим слабых и так далее. О Кормаке также существует предание, что он как бы во сне посетил обетованную страну, из которой получил мудрость, знание и в качестве вещественного свидетельства – «чашу истины», которая распадалась на куски, если над ней произносили слово лжи (русский перевод саги – см. [Ирландские саги 1933]). О Кормаке как о «величайшем короле Тары» написана небольшая, но очень известная монография с показательным названием: «Героическая биография Кормака сына Арта» [Ó Cathasaigh 1977]. В этом издании «Осада Друм Давгайре» почти не упоминается, что понять можно: в нашей саге король Кормак неожиданно предстает как отнюдь не справедливый правитель, но как жестокий и жадный захватчик, в достижении своих целей опирающийся в основном не на честные воинские сражения, а на коварную друидическую магию. Но, наверное, здесь все сложнее: выбор такого оружия в глазах компилятора, пусть даже и христианина, не имел отрицательных коннотаций, возможно, хотя бы по той причине, что к нему же прибегали и противники короля.

Во-вторых, сага интересна и тем, что в ней, в отличие от многих других текстов, где «магические слова» лишь упоминаются, но обычно не приводятся, содержится множество «заговоров»[114], очень интересных, но сложных не только для интерпретации, но и просто для понимания содержания. Всего таких текстов в издании выделено двадцать шесть, причем, как можно отчасти реконструировать, в них содержится довольно много ошибок переписчика, которому также далеко не всегда был понятен смысл переписываемого фрагмента. И дело здесь, наверное, не только во временной дистанции, но и в намеренной «затемненности» исходного текста (о чем – ниже).

Но все-таки очень кратко: в чем состоит основное содержание саги. Это рассказ о том, как при правлении короля Кормака начался падеж скота, и тогда король решил, чтобы восполнить стада, брать больше дани скотом у мунстерцев. Его противником в данном случае выступает король Фиаха Широкое-темя, ученик друида Мог Рута. Он передает своей знати требование Кормака о возмещении коров, и те как бы даже соглашаются помочь королю Тары:

– Если это от тебя, – сказали они, – корова с каждого двора в Мунстере будет дарована тебе ради твоего благословения, но пусть это не становится обычаем. – Я предпочитаю, – сказал Кормак, – получать должное всегда, чем один дар однажды[115].

То есть заявляет о том, что увеличение дани отныне станет постоянным. В ответ мунстерцы готовятся к войне и даже высылают жен и детей в укромные места на скалы и островки. К Кормаку же направляют послов с отказом платить дань.

Естественно, после этого начинается война, которую сам Кормак воспринимает как скорее неправую, и вот тут вступает тема колдовства и предречений, которые на самом деле предстают не как собственно предречения, а скорее как магические заклинания, благодаря которым можно получить поддержку во время военного похода. Именно такой поддержки королева Медб ждала и от своего друида и затем от пророчицы Федельм, но не получила. Не получает поддержки и Кормак: он обращается «за помощью» к своим пятерым друидам, которые дают ему дурные пророчества. В саге приводятся их поэтические предречения, общая мысль, которых: «король, поступающий не по справедливости, приносит вред своей же стране». Однако не все предречения однозначно отрицательны: один из друидов говорит, что ему открылось, что во время похода король получит «могучую супругу» (cheile neartfas), которая станет помогать ему во время битвы.

Так и происходит: во время охоты на зайцев (для короля недопустимое занятие, унижающее его честь) он заснул, и ему привиделась прекрасная женщина из сидов по имени Байрин и увела его в сид к ее воспитателю по имени Улкан[116]. Причем она пообещала ему дать вместо его плохих друидов трех дочерей ее воспитательницы Маол Мискедах, которые сами примут участие в битве в виде трех бурых овец с челюстями из железа. Друиды Мунстера и друиды Кормака вступают в сражение, причем магической силой взгляда изменяют свой облик. Воины ослабли и изранены, но никто не убит. Дальше начинаются странные сражения, и постепенно воины Кормака благодаря помощи трех железных овец побеждают мунстерцев. Причем сами друиды Кормака продолжают настаивать на том, что неправое поведение короля в итоге все равно обернется против него и его народа. Тут можно вспомнить о том, что в этой же саге вначале говорится, что в начале правления Кормаку было предречено, что в середине правления ему предстоит тяжелое испытание (к этому эпизоду мы предполагаем обратиться особо). Кормак понимает, что предречение обязательно должно исполниться, чем бы это ни кончилось для его народа. Для него это испытание.

Описание самих сражений в тексте саги выглядит довольно странно: это не состязание в мужестве, силе и владении боевым искусством, но скорее – состязание в магии, в котором в качестве главного оружия используются разного рода магические «приемы»: друидический ветер, густой туман, перемещения холмов, замыкание рек и ручьев и тому подобное. И с чем-то схожим мы уже имели дело при описании битв, которые Племена Богини Дану выигрывали вначале у Фир Болг, а затем у фоморов. Но в данном случае вся эта колдовская, «темная» сила оказывается уже в руках как бы самих гойделов (которым, однако, помогают и сиды). То есть, иными словами, магия слова как оружие в битве описана как давно и хорошо освоенное мастерство, источником которого все равно исходно выступают те же Племена Богини, свое оружие постоянно совершенствующие (вспомним железных овец). Но следует отметить при этом, что все же самим обилием описания магических практик, напоминающих фэнтези самого дурного пошиба или компьютерную игру-стрелялку, данный текст предстает как далеко не типичный для ирландского псевдоисторического нарратива. Осмелюсь предположить, что в нем присутствует своего рода пародийная компонента, что для излета традиции было не так уж невозможно.

Чем же кончается сага?

Кормак, видя значительные потери в рядах мунстерцев, снова просит у них дани, но снова слышит отказ. Тогда он просит своих друидов скрыть от врагов все воды ручьев и рек, чтобы ослабить их силы. Друиды подчиняются, начинается засуха, воинам Мунстера приходится пить лишь молоко и кровь своих же коров. И тогда Фиаха понимает, что приходится сдаться, и отправляет к Кормаку послов с известием, что он готов подчиниться «новому налогу». Но в решающий момент перед заключением позорного договора к Фиахе прибывает его дед по матери по имени Дил и советует обратиться за помощью к знаменитому друиду Мог Руту, который в то время пребывает в отшельничестве на небольшом островке.

Маг соглашается принять участие в сражении, однако просит высокую награду за свои услуги, в список которой входит целая область Фермой[117]. Мунстерцы принимают его условия, скрепляют договор, и он отправляется с ними. По прибытию в Кнок Раффан (дом Фиахи), друид первым делом возвращает людям воду. Потом он с помощью своей магической силы опускает под землю холм, на котором располагался лагерь Кормака. Затем поочередно вместе со своим учеником Киннмором побеждает сначала всех друидов Кормака, а затем разбивает и его войско. Против железных овец из сидов Мог Рут выставляет чудесных псов, которые появляются ниоткуда и сразу вырастают до огромных размеров, псы побеждают овец. Друиды Кормака пытаются защитить своих людей при помощи «друидического огня» (сжигают лес), однако Мог Рут отвечает им тем же, и пламя устремляется к Северу, то есть – против людей Кормака. При этом Мог Рут в шкуре быка и птичьей маске взлетает над лесным пожаром, направляя его пламя. Затем идет перечисление убийств и деяний, учиненных во время битвы между королями. Мужи Мунстера требуют дани от половины Конна (северная половина острова, традиционно – территория, находящаяся под контролем королей Тары) и самого короля Кормака в качестве заложника. Заключается позорное для Кормака перемирие. Потом Кормак сын Арта возвращается, разбитый и поверженный, в Тару. С ним приходит его «воспитанник» (а точнее – заложник от мунстерцев) Коннла сын Тадга, сын брата отца Фиахи. Спустя некоторое время он встречает девушку из сида и берет ее насильно, его проклинают сиды за нанесенное оскорбление, от чего Коннла с головы до пят покрывается плешью и струпьями. Кормак советует ему убить короля Фиаха и искупаться в его крови, чтобы излечиться, так как продолжает думать о мести Мунстеру. Коннла соглашается и убивает Фиаху. Однако купание в крови короля не дает ему исцеления, так как он совершил серьезное преступление – убийство родича; впоследствии Коннла умирает от голода и кожного зуда. И этим эпизодом и завершается сага.

Как мы понимаем, несмотря на поразительно насыщенный сюжет и несомненные политические аллюзии (борьба Мунстера против Севера), это сага о магии и колдовстве, и ее главным героем на самом деле оказывается, конечно, не король Кормак, а друид Мог Рут. Эта фигура очень загадочна, и корни этого образа, как принято считать, уходят в архаическую языческую древность. В текстах, рассказывающих о нем, его называют главным друидом Ирландии, или одним из пяти лучших друидов и поэтов Ирландии [Müller-Lisowski 1923: 154]. Его также называют богом друидизма. При этом в некоторых работах, в том числе и в классическом труде Т. О’Рахилли, он называется древним языческим божеством, причем солярным: автор при этом основывается на его имени, которое можно перевести как «Раб Колеса» [O’Rahilly 1946: 519]. Еще один момент, который связывает его с культом солнца, – это его колесница, так как солнечного бога во многих мифологиях изображают как могущественного мужа на колеснице. К тому же в саге встречается фраза, подтверждающая эту гипотезу: «…и люди в его колеснице были ночью освещены, как днем, бриллиантовым светом».

Птичьи перья на его головном уборе и способность летать по воздуху делают его похожим на сибирского шамана. Но и этого мало: во всех текстах, в которых он упоминается, говорится о том, что он был учеником Симона мага, который был противником апостола Петра. Более того, согласно одному поэтическому источнику, именно Мог Рут обезглавил Иоанна Крестителя (текст см. [Scarre 1910]). Безусловно, эта сложная (сложная скорее в этимологическом смысле, т. е. состоящая из наслоения разных тем и разных архаических образов) фигура заслуживает специального исследования. Меня же сейчас интересует скорее аспект внешний, а именно – описание применения им (и другими магами) друидического колдовства и умения. Иными словами: как именно среднеирландский компилятор изображает применение магии.

В большинстве случаев магия описана именно как магия вербальная, то есть и реки, и холмы, и ветер, и огонь – все подчиняется Слову. В качестве примера обратимся к трем текстам, которые могут быть квалифицированы как «заговоры Мог Рута» и которые, признаюсь, уже привлекали внимание других исследователей[118], но при этом далеко не всегда были в достаточной степени изучены. Более того, в свое время заговор-заклинание из § 114 был привлечен известным ирландистом Джоном Кэри в качестве примера… заведомой непонятности и «темноты» текста (см. [Carey 1996])[119]. Но все же назвать данное заклинание непонятным по определению и заведомо непереводимым я бы не решилась, более того, сам Кэри дает реконструкцию текста как поэтического (см. об аналогичных метрических схемах с трехсложными строками в [Murphy 1961: 58–59]). При этом он совершенно справедливо исправляет первую строку текста: вместо стоящего в рукописи fer i mbricht [Sjoestedt 1927: 163], что можно было бы перевести как «муж в заклинании», он реконструирует прочтение – Feraim bricht [Carey 1996: 32], что переведено им как «я устраиваю (устанавливаю, делаю) заклинание (магию)». Данная трактовка представляется безусловно верной, так как сразу ставит данный текст в целый ряд магических поэтических текстов, начинающихся с глагола в pres. 1 sg., что маркирует как бы перформативность поэмы и кодируемого ею действия и пожелания в целом. Говоря проще, «сотворяю заклятье» – это одновременно и формула-зачин, и апеллирование к высшим силам, и декларирование вербального акта как магического[120].

Приведем начало заговора:

Feraim bricht / a nirt nél

co mba braen / fola ar fhér [Sjoestedt 1927: 163].

Делаю заговор / в силе облаков

чтобы была роса / крови на траве.

Признаюсь, мне этот текст не представляется «темным». Упомянутая в нем «кровавая роса» является довольно традиционной метафорой крови воинов, которая проливается на траву. Образ «силы облаков» сложнее. С одной стороны, его можно понять отчасти буквально, поскольку до этого в тексте саги говорится, что Мог Рут испустил в небо друидическое дыхание, которое превратилось в облако и поплыло на Север, к Таре. Там оно излилось кровью на воинов Кормака, что повергло их в смятение. Но в то же время образ «магии облака», возможно, отсылает к архаической сюжетной формуле, встречающейся в тексте «Разговор друида Брана и пророчицы Февала над заливом Лох Февуль», в котором друид, в частности, упоминает свою способность подниматься знанием в облака и «связывать этим мужей». Данный фрагмент в свое время привлек внимание Г.В. Бондаренко, который сравнивал его с отчасти близким интродуктивным эпизодом из «Слова о полку Игореве», в котором говорится, что Боян, в частности, «летал умом под облака». Как пишет Бондаренко, «общая для наших двух поэтических текстов поэтическая формула может быть выражена таким образом: УМ ЛЕТИТ К (ВЫСОКИМ) ОБЛАКАМ И СВЯЗЫВАЕТ/СПЛЕТАЕТ ИХ» [Бондаренко 2015: 317]. То есть вновь речь идет об архаической метафорике, видимо, компилятору XIII–XIV вв. уже не до конца понятной (в саге поэтическое вкрапление помечено как r., т. е. «реторика», как назывались не совсем понятные, как правило, архаичные поэтические тексты).

Другой заговор Мог Рута, наверное, сложнее. Согласно сюжету саги, он произносит его, когда хочет сравнять с землей холм, и для этого вызывает своим дыханием «друидический ветер», который не только уничтожает холм, но и сметает с земли почти весь лагерь короля Кормака. При этом Мог Рут произносит странный, безусловно – магический текст:

Soeiim atsoeim muna / soeim dluma doirche,

soeim bricht, soeim brechta / soeim dechta doiche…[Sjoestedt 1927: 161]

Кручу откручу шутки / кручу пески темные,

кручу заговор кручу заклятья / кручу путы волшебные…

(перевод отчасти условен).

Этот заговор в свое время привлек внимание автора монографии, посвященной вербальной магии у кельтов, Б. Миса. В разделе «Запреты и путы», в котором в основном речь идет скорее о магических табличках (в которых автор излишне склонен видеть автохтонную языческую составляющую, как бы не замечая их латинских моделей), Мис пишет о некоем «общем месте» для скрытой прагматики как табличек, так и вредоносных заговоров в целом: они должны «связать» лицо, против которого направлен текст, как написанный на табличке, так и произносимый. Заговор Мог Рута в данном контексте призван подтвердить универсальность идеи «связывания», «накладывания пут», что в общем, наверное, правильно[121]. Интересно при этом, что, по мнению Б. Миса, «заклинания», которые «крутит» Мог Рут, предстают как заклинания друидов Кормака, а не его собственные, «заклинание, без сомнения, является антизаговором» [Mees 2009: 138]. Говоря проще, трактовка заговора в целом, как я понимаю, находится в прямой зависимости от семантической интерпретации его ключевого слова (вновь – перформатива): soeim ‘кручу’.

Моим первым желанием, признаюсь, было видеть в заговоре скорее идею «кручения» заклинания как метафоры верчения веретена и нити судьбы, одновременно – тех пут, которые должны связать врагов. Аллегория судьбы и ее не столько предречения, сколько креации, именно в виде метафор прядения и ткачества – более чем универсальны[122]. Однако интерпретация Б. Миса заставила меня более детально всмотреться в исходную семантику глагольной основы (не имеющей точной этимологии) и сделать вывод: многочисленные примеры, в которых она кодирует «возврат», «поворот», «изменение» и проч., позволяют скорее склониться к его идее: прежде чем начать применять собственную магию, Мог Рут должен «отвратить» от себя и мунстерцев эффект заговоров враждебных друидов, что на уровне саговой наррации воплощается в уничтожении холма. Вернее, мы не можем сказать, что именно хотел совершить друид «на самом деле», но можем лишь предположить, что за выбором глагола стоит позиция компилятора. Возможно, было бы перспективным поискать употребления того же глагола в близких контекстах в более поздних ирландских заговорах.

Третий заговор Мог Рута адресован не природе и не другим друидам, а камню – объекту, который при помощи влагаемой в него магии должен превратиться в мощное оружие:

Ailim mo lic laime / narub thaidhsi thaidi.

Bidh breo brisfes bairi, / re cath crodha Clairi. [Sjoestedt 1927: 161]

Взываю к моему камню ручному / пусть не будет призраком слабым.

Пусть будет орудием, разбивающим войска / перед битвой кровавой у Клайре.

(перевод условен)

В данном случае мы вновь имеем дело с перформативным заговором, начинающимся с глагола в 1-м лице, более того – в этом тексте употреблен тот же глагол, который употреблял и Аморген, «взывающий» к ирландской земле. Б. Мис, который также обращал внимание на этот текст, полагал, что в данном случае речь идет о магии создания иллюзии, галлюцинации: камень-орудие как бы изначально не существует вовсе, но сила слова друида превращает его в грозное оружие (см. [Mees 2009: 140]). И с такой интерпретацией нельзя не согласиться, однако, как мне кажется, нельзя не обратить внимание и на первое слово – Ailim, которое не только отсылает нас к «Гимну Аморгена», но и включает его в группу заклинаний, которые в свое время были названы В. П. Калыгиным «поэмы класса ailiu». Как он писал: «Семантика этого глагола получает любопытную мотивировку, если мы возведем его к и.е. *ia-/*ie– ‘наделять жизненной силой’» [Калыгин 1997: 141]. Естественно, первая интерпретация с точки зрения выделения внутреннего смысла не противоречит второй: слова друида наделяют камень особой силой. Однако обращение к идеям Калыгина о существовании некой общей традиции, согласно которой создавались подобные классы текстов, заставляет иначе взглянуть на очередной заговор Мог Рута и увидеть в нем своего рода парадигматику магических текстов, направленных на «доместикацию» пространства и предметного мира.

Обратимся уже самостоятельно к одному из «темных» текстов Мог Рута. В качестве платы за свою магическую помощь Мог Рут, как мы помним, просит у Фиахи землю. Ему предлагают несколько земель, но он выбирает ту, где больше всего руды, подходя к этому, так сказать, геологически: он рассматривает образцы почвы и выбирает землю, содержащую железо. Затем он обращается к земле:

Sliab um figh.figh um magh.magh cu srothaibh sainemlaibh… [Sjoestedt 1927: 161]Гора вокруг леса,лес вокруг долины,долина с ручьями обильными…

Естественно, и здесь нельзя не вспомнить гимн Аморгена, в котором он обращается к ирландской земле, перечисляя ее богатства: леса, море, реки, горы и так далее.

Итак, каков же наш вывод? Выводы здесь могут носить лишь предварительный характер, поскольку, как пыталась я показать, заговоры друида Мог Рута вполне разбираемы и переводимы, и их дальнейшая трактовка представляется более чем перспективной. Но в качестве вывода предварительного можно сказать, что все они в той или иной степени вписываются в уже существующую традицию описания словесной магии и имеют в качестве моделей уже известные компилятору прецедентные тексты. Прецедентна и сама тема – использование магии как оружия, что в свое время было описано компиляторами «Книги захватов Ирландии». И, как и там, магия друида направлена не на отдельную личность (короля или воина), но еще скорее на природу, на землю в целом, на погоду и все прочее. И человек как объект такой магии изображается еще и как частичка этого мира.

Глава 9

О друидических предречениях как вербализации будущего

В саге «Осада Друм Дувгайре», анализом которой мы закончили предыдущий цикл очерков, посвященных в основном магии, применяемой в битве и сражении, содержится находящийся в самом начале эпизод, который отчасти может объяснить неправое поведение в основном «праведного» короля Кормака мак Арта по отношению к мунстерцам и их королю Фиахе Муллехану («Широкое темя»). Согласно тексту саги, в самом начале правления Кормака ему явился сам бог Энгус и предрек ему некое бедствие, которое ему придется пережить:

Кормак спросил у него: Тот ли ты человек, которого мы ищем?

– Да, то я, – ответил Энгус, – и зачем вы ищете меня?

– Потому что я хочу спросить тебя о моем будущем, если ты знаешь его.

– Я знаю его, – ответил Энгус.

– Настигнет ли меня бедствие? – спросил Кормак.

– Да, настигнет, – сказал Энгус. – Но у тебя будет выбор. Что ты предпочтешь – бедствия в начале твоего правления, в середине или в конце?

– Дай мне процветание в начале и в конце моего правления, и когда я буду на пике власти в середине правления – дай беде случиться. Что же это будет?

– Наступит бедствие скота, и ты тщетно будешь искать коров по всему Финну и Лейнстеру, и по семи племенам Тары, и по всем своим территориям.

– Почему это случится со мной? – сказал Кормак.

– Я не отвечу тебе на это, – сказал Энгус, – но я дам тебе совет – руководствуйся своими собственными решениями и не следуй совету женщины или раба или слуги.

После этого Энгус попрощался и вернулся в долину реки Бойне[123].

Посланное богом Энгусом испытание, а именно так я склонна расценивать случившееся бедствие – падеж скота, как можно предположить, призвано было служить своего рода тестом на праведность поведения верховного короля в якобы неожиданных неблагоприятных экономических условиях. Однако, как кажется, король Кормак это испытание не выдержал, скорее всего потому, что в целом интерпретировал предречение бога Энгуса и его глубинный смысл не совсем верно. Бедствием (испытанием) он счел не столько напавший на скот мор, сколько последствия развязанной им же самим несправедливой войны.

Отчасти, возможно, данное непонимание коренится в коммуникативной двусмысленности употребленного в тексте слова turbród ‘нарушение закона, проблема, препятствие’ (к реконструируемому глаголу t-are-broí ‘разбивать, нарушать’). В оригинале Кормак спрашивает Энгуса – In mbia turmbród oramsa? – что можно трактовать и как «будут ли мне препятствия, бедствия» и «будут ли у меня нарушения правления»[124]. Лексема turbród как термин юридический представляет собой довольно сложное понятие (существуют даже тексты, посвященные его трактовке, – dliged turbada ‘правила нарушений’ (см. [Kelly 1988: 280, 62, 97 et passim]). В дальнейшем лексема семантически сливается с омофоническим – turbaid ‘препятствие, задержка, проблема, несчастье’ (к форме *di-ro-ben ‘поражает ударом’), что в целом создает обширный семантический комплекс, в центре которого находится идея «препятствия, неприятности, проблемы», причем, что интересно, агенс и пациенс в лексеме собственно не выражены и могут трактоваться адресатом в зависимости от контекста.

То есть, иными словами, Кормак спрашивает: «придется ли мне пережить какие-то внешние препятствия или проблемы» или – «случится ли мне самому нарушить закон короля», не различая нюансов семантики самого понятия turbrόd. Кормак, что совершенно очевидно, понимает ответ Энгуса в первом смысле, и поэтому для него вся череда дальнейших явно неправедных поступков оказывается как бы запрограммированной и даже вынужденной. Но мы не знаем и не можем знать, что именно имел в виду как сам бог Энгус (в некой, видимо, существовавшей устной протоверсии саги, отсылающей к виртуальной реальности), так и компилятор дошедшей до нас версии текста.

Но у меня самой остается достаточно сомнений в том, что оценка действий короля Кормака с современных компилятору позиций оказывается неверной. Во-первых, тактика, которая нам сейчас может показаться «неправым правлением», воспринималась в среднеирландский период совершенно иначе: королю важно было продемонстрировать свою силу. Более того, как полагает Т. О’Каси, именно в этой саге демонстрируется важное для короля качество: мудрость и умение принимать нетривиальные решения в сложных ситуациях (см. [Ó Cathasaigh 1977: 91]). Во-вторых, возможно, посланные Энгусом «бедствия» или «испытания», попадавшие на середину правления Кормака, длившегося примерно 40 лет, то есть – на 21-м году правления, «на самом деле» можно трактовать как своего рода карнавальный тест. Так, как пишет Г. Далтон в работе о ритуальном убийстве ирландских правителей, раз в семь лет они могли быть подвержены как бы странной проверке: изгонялись, попирались, делались попытки их убить, появлялась толпа простолюдинов, одетых как бы в виде посланцев Иного мира, и так далее (см. [Dalton 1970]). Если король не пользовался популярностью и совершал ошибки, которые можно было трактовать как нарушение «правды правителя», наказание приходило как бы из Иного мира: король мог быть изгнан или убит, причем совершенно безнаказанно. Имя его убийцы в ряде случаев оставалось в тайне. Возможно, отголоски этого ритуала, скорее всего, имевшего достаточно архаический характер, можно найти в саге «Сватовство к Эмер» (поздняя версия), где об уладских королях говорится:

Воспитал Кимбаета Угайне Мор, сын Эдаха Буадаха. Уговорились они, что каждый из них станет править по семь лет. Три раза по семь человек поручились за это: семь друидов, семь филидов и семь вождей. Семь друидов, дабы связать их магическими заклятьями, семь филидов, дабы возвести на них позор и поношение, семь вождей, дабы изранить и убить их, коли не оставит один из них власть через семь лет, сохранив правду короля: урожай желудей каждый год, краски всякого цвета, ни одной смерти женщины в родах (пер. С. Шкунаева. [Михайлова, Шкунаев 1985: 39]).

В дальнейшем, как я понимаю, срок правления каждого короля мог продлеваться, но через каждые семь лет происходило его тестирование и, как мы бы сейчас это назвали, переизбрание. И происходили эти ритуалы примерно раз в семь лет, таким образом примерная датировка событий саги «Осада Друм Давгайре» 21-м годом правления короля как раз вписывается в данную теорию[125]. Но в таком случае сам факт продолжения правления Кормака означает, что испытание было им все-таки выдержано.

В разгар боевых действий, в которых перемешиваются воины, маги, странные животные, ожившие камни, плавящиеся холмы и все прочее, люди Кормака призывают его остановить это, на что тот отвечает, что должен довести до конца эту несправедливую войну против Мунстера, поскольку все эти страшные бедствия были ему предречены. Но верно понял он предречение, а точнее – назначение ему богом Энгусом сути тяжкого испытания или нет – не так важно, важнее то, что все описанные события король воспринимал не как последствия собственной зависти, алчности и странной ненависти к королю Мунстера Фиахае Плоскоголовому, а как некие неизбежные испытания, которые должен пережить не только он сам, но и весь его народ (см. выше).

В данном случае мы приближаемся к очень сложному вопросу: проблеме ценностной ориентации уже, конечно, не столько самих ирландских королей, сколько стоящих за рассказами о них установок компилятора текста. Тотальные бедствия, засухи, пожары, гибель многих людей – все это может оказаться на самом деле не собственно бедствием, но, с одной стороны, возможностью появления собственно еще одного нарратива, т. е. рассказа о бедствиях, который увековечит в нашем случае и Кормака, и погибшего в сражении короля Фиаху. Но, с другой стороны, обращаясь уже к логике не столько повествовательной, сколько логике самих персонажей, все описанные события, как можно было бы предположить, были призваны умилостивить бога Энгуса. То есть речь идет об огромном жертвоприношении, необходимом для дальнейшего существования ирландских земель. Последнее предположение сложно и спорно, однако оно находит подтверждение и в других текстах. Причем, естественно, тут вспоминаются страшные сущности Даниила Андреева, которые, по его мнению, в обмен на власть требуют от правителя заклания многих сотен людей (см. трактат «Роза мира»).

Невольно заговорив о боге Энгусе и его функциях в ирландских нарративах, что неизбежно при анализе саги «Осада Друм Дувгайре», мы можем, например, вспомнить, что именно Энгус оказался той движущей силой, которая привела к трагедии, описанной в совершенно другом тексте, в саге, относящейся к другому циклу – Лейнстерскому или так называемому Циклу Финна. Я имею в виду преамбулу к известному сюжету о незаконной любви Диармайда и Грайнне. Предыстория рассказа о возникновении любви и преследовании беглецов предположительно была добавлена компилятором позднее. В этом эпизоде рассказывается о том, что во время пира в доме бога Энгуса некий Дунн из рода Уи Дувьне убил, причем тайно[126], слугу Энгуса по имени Рок, потому что узнал, что его жена изменила ему с этим слугой. Однако Энгус, естественно, узнал о совершенном убийстве, оживил своего слугу в виде огромного вепря и затем в качестве своего рода компенсации предрек, что этот вепрь должен стать причиной гибели сына Донна, юного Диармайда. Это кажется нам сейчас несколько странным, поскольку прекрасный юноша Диармайд в тот момент уже был одним из воспитанников бога Энгуса, который отличал его среди других. Видимо, смерть, которую, как мы наверное помним, принял Диармайд, наступив босой ногой на отравленную щетину вепря, смерть, которой предшествовало множество романтических приключений, была, собственно говоря, не столько наказанием, сколько особым способом сохранения памяти об этом персонаже, сохранения памяти на многие века – как под его собственным именем, так и под другими именами (в основном Тристана). Но если это так, где же тут наказание, которое должен был понести отец Диармайда Донн за свой жестокий поступок?

Но, возможно, в глазах Энгуса убийство слуги и не было жестоким поступком, поскольку явилось как бы возмещением за ущерб, нанесенный Донну[127]? Интересно также, что лежащий в начале конфликта адюльтер продолжает развиваться и дальше, естественно, уже с другими персонажами, но как бы зеркально повторяя исходную ситуацию и тем самым делая гибель Диармайда естественным исходом всей сложной интриги.

Кстати, невеста короля Финна Грайнне, согласно одной из версий, является дочерью короля Кормака мак Арта и таким образом рассказ об осаде Друм Давгайре и «Преследование Диармайда и Грайне» оказываются связанными и как бы сюжетно, а не только благодаря пророчествам бога Энгуса.

Но пророчества ли это? Естественно, нет. Как ясно видно из его диалога с Кормаком, возможность размещения «времени испытаний» на некий заданный период его правления показывает, что речь идет скорее не о предсказании будущего, но его программировании, согласованном с самим королем. Причем, видимо, при помощи некоего вербального акта. Вербализованное будущее – это и есть реальное будущее, иначе оно не может реализоваться. Однако не все тут так просто, и фигура уже не божества, а друида оказывается часто ключевой для движения действия по уже заранее выложенным кем-то колеям. И вопрос: кто же определяет если не судьбу в полном смысле, то хотя бы обстоятельства, которые должны будут встретиться на пути того или иного персонажа, часто в тексте вообще не ставится и преподносится как в общем-то вопрос, и не существенный. Так, например, в саге «Разрушение дома Да Дерга» говорится, что королю Этерскелу было предсказано, что ему родит сына женщина из неизвестного рода. Причем при этом употреблен пассив глагола – do-airngir, < *to-air-in-gair, где gair– является опорным словом, обозначающим речевое действие как таковое (часто – крик, призыв).

В саге не говорится, ни кем было предречено Этерскелу, что он будет иметь сына от неизвестной женщины (как мы можем предположить – его друидами, но сам эпизод данного предречения остается за сценой), ни, что главное, кем это было как бы устроено или назначено. Но интересно, что сам король Этерскел не задумывался об этом и не сомневался в справедливости, истинности предречения (пред-сказания): в его задачу входило лишь подыскать себе такую женщину. Причем, как мне кажется, не столько для того, чтобы получить себе сына, столько для того, чтобы реализовать предречение, а точнее – намеченную ему кем-то жизненную программу. Но позволю себе здесь еще одно предположение: в тексте саги «Разрушение Дома Да Дерга» сказано очень кратко:

do-rairngiread dó no bérad bean mac dó nád festa a cenél [Knott 1975: 3] – ему было предсказано, что ему принесет сына женщина, чей род будет не известен.

Но по закону невысказанной пресуппозиции, стоящей за текстом и опирающейся на известный компилятору и его аудитории корпус текстов и сюжетов в целом, можно предположить, что речь в данном случае идет не просто о каком-то сыне, даже – наследнике, но о сыне, которому суждено потом будет стать верховным королем Ирландии. Не случаен радостный возглас короля:

Isí an bean sin do-rairngiread damsa [ibid] – Вот женщина, которая была мне предсказана!

Или – обещана? Повторяю, в тексте саги это эксплицитно не выражено, но об этом может свидетельствовать желание Этерскела найти женщину «неизвестного рода» и его радость, когда она была наконец найдена, – все это делает предположение скорее вероятным[128].

Если этимологически лексема tairngire (VN < do-air-ngir) достаточно прозрачно этимологизируется как «пред-сказание», то, как можно предположить, ее дальнейшее семантическое развитие было в значительной степени сдвинуто и расширено, поскольку именно она была выбрана как эквивалент библейского понятия Terra repromissionis ‘земля обетованная’ (букв. – обещанная), что отчасти вызвало у исследователей сомнение в том, что в автохтонной ирландской традиции вообще мог существовать образ некой земли-счастья, находящейся на острове за морем (см. об этом например – [Bieler 1976]). Скорее всего, это не так, но тема «островов за морем» в настоящее время находится за рамками нашего исследования. Как можно осторожно предположить, не углубляясь в данную сложную проблему всерьез, христианизация острова привела к появлению как бы разных видов заморского Иного мира, мира скорее параллельного земному, чем посмертного. Как тонко отмечает В. Сайерс, сочетание tír Tairngiri получило скорее положительные коннотации и стало обозначением безгрешного Иного мира, даже если оно применялось к жилищу сидов, как показано это в саге «Приключение Арта сына Конна» [Sayers 2012: 218]. В саге, достаточно поздней и напоминающей скорее волшебную сказку, рассказывается о распутной сиде по имени Бегума, которая за свое поведение была выслана из мира своих соотечественников, называемого tír Tairngiri[129], и осуждена на жизнь среди людей. Поскольку в начале повествования описан ее путь на лодке, можно предположить, что этот «обетованный мир» сидов находился на острове. То же значение данное сочетание имеет и в названии саги «Приключение Кормака в обетованной стране» (Echtra Cornaic i Tir Taingiri – издание см. [Srokes 1891]), действие которой скорее происходит не в каком-то фиксированном ином пространстве, но во сне, то есть – как странствие короля по своему внутреннему миру, но миру такому, где оказывается возможным обреcти мудрость и узнать тайны бытия.

Понятие «предречение» семантически очень близко понятию «обещание». В Глоссарии епископа Кормака, например, тем же словом tairngaire глоссируется фраза о рождении Христа:

…ut dixit Cú Chulaind profetans de Christi adventu.i. ag tarngaire geine Críst [Meyer 1913: 81] – как сказал Кухулин, предрекая приход Христа, то есть обещая (предрекая?) рождение Христа.

Кроме того, как можно предположить, расширению семантического поля лексемы tairngire, для которой все же на уровне этимологическом в качестве исходного следует констатировать семантику «пред-речение», мог также повлиять глагол do-fairget (> target) ‘предоставляет, дарит, обещает’, находящийся с первым словом в состоянии паронимической аттракции.

Итак – tairngire, как мы видим, это не просто предречение, и не просто предречение чего-то хорошего, но это и обещание, то есть некий дар, который носитель тайного знания может даровать заинтересованному лицу. Естественно – путем вербализации его будущего. Это – будущее, таким образом, объявленное и названное, ключ к бытию в целом[130]. Семантически близким, но имеющим иные коннотации является менее употребительное слово taircetal, кодирующее предречение как таковое, видимо, образованное от основы со значением «петь» = «исполнять заклинание» с префиксами do-air – «вперед-». Ср., например, из саги «Битва при Маг Туиред»:

Boi sí iarum oc taircetul deridh an hetha ann heus ┐oc tairngire cech uilc nobiad ann, ┐ cech teadma ┐ gach diglau [Stokes 1891: 110] – И тогда она (Бодб) стала предрекать конец этого мира, который будет, и предсказала все зло, что будет там, и каждую смерть и болезнь.

Приведенное выше предречение Бодб, выглядящее скорее как проклятие, на самом деле, как можем мы понять, таковым вовсе не является. Конец мира мыслился, видимо, неизбежным, и уж точно неизбежными были зло, смерть и болезни, поэтому сам факт ознакомления с предположительным временем их прихода оказывается благом. Как и предречение бедствий для короля Кормака.

Данное предположение было мне отчасти подсказано все тем же сюжетом о короле Кормаке и его сопернике Фиахе из «Осады», тексте, с которым никак не удается почему-то расстаться. Но вернемся к началу саги, в котором очень кратко сообщается о рождении Кормака и Фиахи и об особых обстоятельствах, заложивших корни их вражды.

Сага «Осада Друм Дамгайре» начинается так:

Два благородных отпрыска знатного рода жили в Ирландии, и о них повествует эта история. Это были другие, как Фиаха Плоскоголовый сын Эогана, подопечный Мог Рута и Кормак сын Арта, воспитанник Конна. И каждый потерял отца в битве при Мукрайме. И были они зачаты в один день – во вторник, перед тем как отправились отцы на битву Мукрайме. И тот и другой были рождены во вторник[131], спустя семь месяцев после зачатия, и семимесячные они оба (неопубл. пер. Т. Шингуровой).

Здесь, безусловно, происходит апелляция к более раннему тексту – саге «Битва при Мак Мукрама», в которой подробнее описано их рождение и зачатие. Хотя, строго говоря, компилятор в данном случае, как и во многих других, вряд ли ясно сознавал, что отсылает к определенному тексту, скорее речь идет о сюжете, который мог быть известен ему самому, но в деталях – мог и не быть. Это вопрос вообще очень сложный – что читал и какие сюжеты мог знать компилятор, а также последующий переписчик.

В саге «Битва при Маг Мукрама», действительно, эпизоды зачатия обоих королей даны почти зеркально. Фиаха:

Его отец Эоган (откуда потом и пошли мунстерские Эоганахты) накануне битвы отправился к Дилу, потомку Крега из людей Осрайге, что жил в Друм Дил. Был он слепым Друидом.

– Отправляйся со мной, – сказал Эоган, – дабы петь песни поношения этим людям и осмеивать их (снова – магия битвы. – Т. М.)

– Хорошо, – отвечал друид.

– Я пойду с тобой, любимый отец, – сказала Монха, дочь Дила. Монха была его возницей.

Так добрались они до Маг Клиах. Понял друид по речам Эогана, что тому суждено погибнуть (не отсылка ли к отречению Петра? ирл. – lommtru).

– Скажи, о Эоган, – спросил он, – есть ли у тебя потомство?

– Не так уж оно велико, – отвечал Эоган.

– Тогда, дочь моя, – сказал друид, – возляг с Эоганом, и, быть может, королевскую власть над Мунстером навеки получит мое потомство.

Тогда устроили им ложе, и славное потомство зачали они на нем – Фиаха Муллетана, сына Эогана. (пер. С. Шкунаева)

Кормак:

Между тем отправился Арт, сын Конна, на запад через Синанд с великим воинством ирландцев. В ночь перед битвой остановился он у Олкаха, кузнеца[132] из коннахтцев. /…/

– Сколько у тебя детей, о Арт? – спросил кузнец.

– Один сын, – отвечал тот.

– Воистину, это немного, – сказал кузнец. – Ложись сегодня с моей дочерью, ибо предсказано (?!), что народится от меня потомство с великой властью.

Так и было. Велик был Кормак, сын Арта, сына Конна.

Провел Арт ту ночь с девушкой. Тогда-то и зачал он Кормака. И сказал Арт девушке, что понесет она сына, которому суждено стать королем Ирландии.

В сражении оба погибают от руки Лугайда, неправедного короля, но при этом молочного брата Эогана. То есть Эоган и Арт не убили друг друга, но их потомки оба могли претендовать на верховную власть, и речь идет не о кровной вражде между Кормаком и Фиахой, а о соперничестве. Но сейчас нас интересует не это.

Во фрагменте о рождении (точнее – зачатии) Кормака говорится о неясных предсказаниях, причем дважды, но при этом не дается никакой ссылки на источник этих предсказаний.

В описании уже не зачатия, но рождения Фиахи, напротив, присутствует интересный эпизод, объясняющий происхождение его прозвища – «Широкое темя»:

А вот отчего звался он Фиаха Муллетан. Охватили Монха, дочь Дила, детородные муки у Ат Неменд, что на реке Сиур.

– Горе, что не разродишься ты завтрашним утром, – сказал ее отец, – ибо тогда навеки утвердилось бы в Ирландии твое потомство.

– Воистину, если не выйдет дитя у меня из бока, не родится он до того времени, – сказала девушка.

Потом вошла она в реку. И стоял в ней камень посредине брода. Оперлась о него девушка и сказала:

– Он облегчает меня.

Так оставалась она до утреннего часа назавтра.

– Воистину пришло время, – сказал тогда ее отец.

Позвали к ней женщин, но испустила дух девушка, а голова ребенка расплющилась о камень. Оттого и зовется он Фиаха Широкое темя. (пер. С. Шкунавева).

Существует более короткий рассказ об этом же эпизоде, вынесенный в отдельную сагу о рождении Фиахи (сохранилась в «Желтой книге Лекана»). В этом варианте несколько отличаются детали: имя друида Трет, а не Дил, Эоган сам просто ради удовольствия решает возлечь с дочерью друида, причем тот не спрашивает его заранее о потомстве, и в тексте не сказано, что друид предвидел гибель Эогана. Однако предречение о счастливом для рождения дне сохранено (точнее – присутствует) почти полностью:

Faidid-i Moncha la h-Eogan iarsin, ┐ berid mac hi cind.ix. mis.i. Fiacha Muilleathan a ainm, ar intan tanic goa lamnad adbeart in drai fria: «Mad iniu bera do mac bid cland druad,

mad imarach bera, bid rig in mac ┐ bid rigda a cland.»

«Mina thi», ar si, «trem thaeb-sa, ni tharga in chonair choir co amairech».

Beirid Moncha a mac iarnamaireach la turcbail ngreini, uair is airi fa «Muillethan» [fair] uair roleth a cheand forsin cloich, ┐ maraid lathrach a chind forsin cloich beos. [Stokes 1890-a: 42].

Зачала Монха от того Эогана тогда и родила сына потом, то есть через девять месяцев. Фиаха Широкое темя было его имя, потому что когда пришел срок родов, сказал ей друид:

– Хорошо бы не сегодня, а завтра родила ты. Если сегодня ты родишь, будет он друидом, но если завтра – великим королем.

– Если только не выйдет он у меня из бока, он родится завтра. – сказал она.

И он родился с восходом солнца, но темя его расплющилось о камень, на который она опиралась.

В своем издании этого текста В. Стоукс дает небольшую преамбулу, в которой говорит о том, что предположительно в языческие времена у ирландцев существовало поверье о неких счастливых днях для рождения короля или героя. Правда, на этом он не останавливается, но далее рассуждает о том, что те же язычники не считали зазорным предложить гостю на ночь ни жену свою, ни сестру, ни дочь, не видя тут никакого бесчестья. И действительно, о каком бесчестье может идти речь, если в результате этой краткой связи родится великий король, и, таким образом, хозяин дома окажется его дедом и воспитателем.

В предречении друида о необходимости задержки родов в данной версии есть небольшое отличие – «сегодня он будет друидом». Но обращает на себя внимание практически формульное – «если не выйдет ребенок из моего бока».

Такую же формулу мы находим и в саге «Рождение Конхобара» (в одной из версий). Друид Катбад, который сам является отцом ребенка, которого носит Несс, когда приходит ей срок разродиться, говорит:

– О женщина, если это в твоей власти, пусть лишь завтра, а не сегодня, принесет твое лоно то, что хранит оно. Будет тогда твой сын королем Улада или даже всей Ирландии, и слава о нем навеки сохранится в наших землях. И запомнится этот день, как запомнится день появления на свет Иисуса, сына всемогущего Бога.

– Я сделаю так, – сказала Несс. – Один лишь у него путь, и освобожу я его тогда, когда будет надо.

И вышла Несс на луг на берегу реки Конхобар. Села она на камень у самого края. И опять стала она испытывать родовые муки. И сказал тогда Катбад и предрек рождение Конхобара…

В своей дипломной работе, посвященной анализу саги «Осада Друм Думгайре», Т. Шингурова, естественно, обращает внимание на сходство этих эпизодов. Однако, как ни странно, не видит здесь бродячего мотива, но считает, что факт искусственного продления перинатального состояния ребенка логичен и объясняется наивными представлениями о физиологии:

«Может, за этим распространенным сюжетом кроется вполне естественное объяснение. Недоношенный ребенок обычно слабый и больной, а иногда и умственно не развит. Поэтому нахождение в утробе матери сверх положенного срока могло считаться чрезвычайно полезным. Таким образом, ребенок, роды которого были задержаны, в глазах людей появлялся на свет лучшим, уникальным и с правом превосходства. То есть, помимо наследственных качеств (так как такие истории рассказывают в основном про знатных людей), он получал еще природную силу и ум».

Вряд ли это так, учитывая необычайное сходство эпизодов на формальном уровне (в теме камня, на который выпадает будущий король, она справедливо видит намек на знаменитый Lia fail – «камень судьбы», который кричал, когда на него наступал будущий король[133]) и даже на вербальном. Скорее речь идет о бродячем мотиве, но бродячем – на уровне традиции ирландской или заимствованном откуда-то извне?[134] Как пишет Т. Шингурова в предыдущем абзаце:

«Стоит отметить, что и задержка родов с целью рождения великого короля встречается у разных народов индоевропейской семьи. Например, матери Александра Македонского тоже было предсказано, что если ее ребенок родится позже назначенного срока, то он станет великим монархом».

То есть, как можно понять из ее логики, мотив задержки родов будущего великого короля объясняется, во‑первых, физиологией, во‑вторых, возникает спонтанно и параллельно у разных народов, в разные эпохи и в разных исторических ситуациях. Но упомянутое ею слово «индоевропейских», видимо, предполагает, что здесь также присутствует некое генетическое тождество возникающих мотивов, истоки которых коренятся в отдаленной и. е. общности. Но на самом деле это вопрос очень сложный. Теоретически такой подход возможен, и именно так, например, решается многими исследователями оценка происхождения темы неувядающей славы, которая помогает преодолеть смерть.

Понятие вечной славы, которая отчасти может быть названа эквивалентом бессмертия, принадлежит к древнейшему слою индоевропейского поэтического языка. «Мы убеждены, – пишет, например, Э. Бенвенист, – что понятие славы является одним из самых древних и неизменных в индоевропейском мире – ведийское śravas, авестийское sravah– служат ему точными соответствиями и имеют в точности то же значение. Более того, поэтический язык сохраняет в греческом и ведийском одно формульное сочетание – гомер. kléos áphtiton, вед. śravas aksitam ‘неувядающая слава’, обозначает высшую награду воина, ту “невянущую славу”, которой индоевропейский герой желает больше всего, за которую он готов отдать свою жизнь» [Бенвенист 1995: 278]. «Интересно, что мотив известности, славы является одним из излюбленных мотивов индоевропейской поэтической речи», – повторяют вслед за ним Вяч. Вс. Иванов и Т. В. Гамкрелидзе, отмечая при этом: «Можно предположить, что такую ‘славу’ приобретал человек, особо отличившийся в боевых походах и военном искусстве; это согласуется с представлением о древних индоевропейцах как о воинственных племенах» [Гамкрелидзе, Иванов 1984: 834]. Стремление добиться все той же «неувядающей славы» предполагает и К. Уоткинс в желании индоевропейского героя «убить дракона» или совершить какой-либо иной подвиг, который восславит его имя, а следовательно, и обессмертит его самого [Watkins 1995: 173–176 et passim].

То есть авторы склонны объяснять распространенность и мотива, и описывающей его формулы генетически. Видимо, семиты, тюрки или финно-угры желанию славы были чужды (традиция библейская – особый вопрос).

При наличии совпадений, подкрепленных вербальным тождеством, можно, наверное, говорить о трех возможных подходах к решению проблемы:

1) случайное совпадение, объясняющееся физиологией (например – сам факт возникновения любовного треугольника);

2) генетические связи;

3) бродячие мотивы.

Действительно, в ряде случаев ответить на вопрос, откуда происходит тот или иной мотив, не всегда просто, и тут приходится опираться на так называемую исследовательскую интуицию.

Жизнеописания Александра Македонского, обрастающие многочисленными мифическими деталями, появляются уже в позднюю античную эпоху, причем, как пишет М. Грабарь-Пассек, «о походах Александра, может быть, уже при его жизни (напомним: 356–323 до н. э. – Т. М.), и немедленно после его смерти стали появляться сочинения, написанные участниками этих походов и лицами, близкими к Александру (Птолемеем, Клитархом, Каллисфеном, Анаксименом и др.)» [Грабарь-Пассек 1966: 173]. Среди наиболее значительных памятников следует назвать его биографию, включенную Плутархом в его «Сравнительные жизнеописания», а также труды Квинта Курция Руфа и Арриана. Однако, как принято считать, для дальнейшего развития сюжета наиболее важную роль сыграл анонимный греческий труд «Деяния Александра» (начало III в.н. э.), автор которого присвоил себе имя племянника Александра – Каллисфена, почему анонимный автор получил условное имя «псевдо-Каллисфен»[135]. Примерно через сто лет он был переведен на латинский язык Юлием Валерием, который в свою очередь послужил источником для более поздних сочинений (подробное изложение книги псевдо-Каллисфена – см. в процитированной книге М. Грабарь-Пассек). Кроме многочисленных фантастических приключений на дне моря и в воздухе, а также посещения чудесных земель автор Деяний вводит (возможно – не сам и не впервые) в биографию Александра интересную деталь: его отцом оказывается не Филипп, а египетский жрец и прорицатель Нектанеб, бежавший в Македонию и проникший к матери Александра Олимпиаде под видом змея[136]. Возможно, за этим стояла идея узаконить власть Александра над Египтом, но хотя бы отчасти, как мы полагаем, здесь могла и просто сыграть роль шаблонная эпическая необходимость обеспечить героя «чудесным рождением». В дальнейших разработках эта тема присутствует далеко не всегда.

Так, Орозий, автор «Семи книг против язычников» (начало V в.), придерживается скорее исторической версии и вообще видит в Александре беспощадного тирана, алчущего свежей крови не только врагов, но и друзей и родных. Возврат к мифологической трактовке Александра мы видим в труде некоего архипресвитера Льва, который в X в. в Неаполе нашел греческий текст псевдо-Каллисфена и затем переложил его в виде сокращенного латинского сочинения, озаглавленного им «Повесть о сражениях» (Historia de proeliis). Именно этот текст принято считать основным источником для позднейших переложений биографии Александра Македонского в Средневековье, уже на национальных языках (отчасти на латыни).

Первым таким памятником М. Грабарь-Пассек называет небольшую поэму XI в. провансальского поэта Обри Безансонского, которая полностью до нас не дошла. Не умаляя значения как исторического, так и литературного как этого, так и последующих сочинений[137] на данную тему, мы можем сказать, что на самом деле первенство здесь принадлежит не ей: первое средневековое переложение биографии Александра Македонского появилось уже в X в. в Ирландии. Мы имеем в виду прозаическую «Повесть об Александре» (Scéla Alaxandair)[138], затем переработанную и дошедшую до нас уже в тексте XIV в. в «Книге из Баллимота» – «Деяния Александра Великого» (Iomtusa Alexandair Móir, букв. «Похождения»). Говорить о непосредственном источнике этого текста (точнее – текстов, потому что несомненным представляется факт существования в той же Ирландии еще каких-то обработок этого популярного сюжета) мы не можем. Так, его издатель Э. Петерс полагает, что «ирландский Александр» наиболее близок к обработке псевдо-Каллисфена пресвитером Львом – к тексту «Повесть о сражениях», тогда как другие исследователи склонны, ввиду сухости текста и отсутствия, например, темы Нектанеба видеть в «Повести об Александре» скорее разработку орозиевой трактовки, а также апокрифических посланий Александра Аристотелю (cм. [Tristram 1989])[139]. В рукописи сам компилятор называет источники своего труда:

Adfetaim dia imteachtaib ┐ dia gnimradaib fond uile domun co cumair o thosach co dered amal ro scrib ad lebraib na scel ┐ a lebraib na antequitatus ┐ isna cronicib ┐ episdil Alaxandair [Peters 1967: 102] – Я повествую о его странствиях и о его подвигах по всему миру от начала и до конца, как это описано в книгах о повестях и в книгах об Античности и в хрониках и в послании Александра.

Петерс видит здесь прямые отсылки к Орозию, хронике Евсевия, а также посланию Александра Аристотелю, и мы не оспариваем его мнения. Однако следует отметить, что после данного фрагмента в «Книге из Баллимота» помещена глосса, в которой говорится, что «другие же полагают, что Александр был сыном Нектанеба Египетского» (см. [Peters 1967: 170]), что показывает знакомство с данной темой переписчика. Мы уделяем теме апокрифического происхождения Александра Македонского от жреца Нектанеба такое внимание, потому что, как мы полагаем, этот мотив (рождение короля не от отца, а от жреца, вступившего в связь с королевой, а также искусственное задерживание самих родов ради момента, когда появится на свет великий правитель, что предсказывается тем же жрецом) присутствует и в повести о рождении Конхобара. Ср. процитированное нами выше описание рождения Конхобара:

Давно прошли сроки разрешения, а королева все носила свой большой живот и горько выговаривала Нектанебу, который нарочно задерживал роковой час, пока не сбудутся благоприятные небесные знаки. С утра садилась она на высокий родильный стул и даже спала на нем, плача и жалуясь. Наконец Нектанеб с башни крикнул: «Пора!» – и Олимпиада взревела, как телка, не помня себя от боли, не слыша грома, не видя молнии, сверкнувшей из чистого неба.

Второй фрагмент процитирован нами… из «Подвигов Великого Александра» Михаила Кузмина, но это лишь показывает, насколько прочным был этот блуждающий мотив и насколько неточным является определение непосредственного источника для средневековых переработок. Рассказ о рождении Конхобара датируется более ранним периодом (ок. IX в.) и явно отсылает к огромному пласту устного предания, измерить границы которого мы не можем, но значение которого для формирования мотивного инструментария как средневековой литературы, так и более поздней велико необычайно.

Упоминание фараона (!) Нектанеба в некоторой отдаленной и смутной связи с преданиями об Александре встречается и в «Книге захватов Ирландии», составление которой датируется примерно тем же периодом. Так, во втором разделе второй редакции книги говорится:

Forond Nechtenibus ba rí ind Éigipt ind inbaid sin. Hiss é sin in cóiced rí déc ar fichit íarsin Forand ro báiged i m-Muir Rúaidh: ┐ ba sí ind aimsir sin doluid Alaxandir Mór mac Pilip isin nAsia, co riacht Éigipt ┐ dobreth ind Éigipt día réir ┐ ro díchuir in Égipt ┐ do chart a ríg Nectenipus a Héighipt ind Eitheóip; ┐ ro chumtacht prímchathair laiss ind Éigipt.i. Alaxandria a hainm [LGE, II: 38] – Фараон Нектанеб был царем Египта в то время. Был он двадцать пятым царем после фараона, который утонул в Красном море. Это было то время, когда Александр Великий, сын Филиппа, пришел в Азию, дошел до Египта и взял над ним власть, опустошил Египет и изгнал Нектанеба из царей Египта в Эфиопию и основал главный город того Египта под названием – Александрия.

Были ли эти Нектанебы идентичны друг другу? Мы не можем ответить на этот вопрос и, более того, полагаем, что среднеирландскому компилятору он просто и не мог бы быть задан.

Как и в других античных обработках, в которых локальный сюжет обычно вписывался в макромифологему, собственно рассказу об Александре ирландский компилятор предпосылает довольно большой фрагмент, посвященный его «предшественникам» – пяти величайшим правителям мира: Coic primflaithiusa ro batar for in domuin [Peters 1967: 99] – (Вот) пять главных властителей, которые были в этом мире… Точнее, в тексте говорится не столько о самих «властителях», сколько о «властях», т. е. народах, прославившихся в истории, – ассирийцах, халдеях, семитах, персах и эламитах. Далее говорится о прославлении греков и римлян, причем все возводятся к сыновьям Ноя, что в целом, как мы понимаем, имеет целью возведение единого исторического древа, в котором имплицитно присутствуют и не упомянутые в самом тексте гойделы (точнее – их предки).

По своему стилю «Повесть об Александре» скорее отличается от традиционного древне– и среднеирландского прозаического нарратива: в ней практически нет описаний, метафор, аллитерирующих эпитетов и синонимов, почти нет изображений одежды и оружия, которые в других античных переработках трогательно выдают повседневный мир ирландского компилятора. «Повесть» действительно напоминает сухую хронику, оживленную лишь местами восторженными оценками. Почему этот текст вообще появился, сказать трудно, причем, напомним, что Ирландия первой откликнулась на не выраженный открыто призыв архипресвитера Льва – создавать повести о деяниях великого Александра Македонского на местных диалектах, наверное, чтобы приблизить его, естественно, не «к народу», а напротив – к местной же аристократии[140], получающей такой вот чудесный образец для подражания. Конечно, в нашем случае довольно заманчивым будет провести параллель между появлением «Повести об Александре» и началом правления короля Бриана Бору, тем более что в поздней «Войне гойделов с чужаками» он открыто называется:

Rob é an tAlaxandar tailc, talcair tanaiste ar treoir, ocus ar oirbert, ocus ar innsaighibh ar eathaibh, ocus ar cosccraibh [Todd 1867: 204] – Был он Александром мужества, мужественным правителем в битвах и сражениях, и в чести, и в достоинстве, и в атаках, и в победах.

Однако, как полагает Петерс, обилие глагольных форм с инфигированным местоимением не позволяет отнести прото-версию саги даже к началу правления короля Бриана и говорит о более раннем происхождении ирландской компиляции, так что непосредственное соотнесение фигуры этого могущественного правителя с образом Александра Македонского оказывается скорее натянутым. Наверное, в данном случае вопрос о датировке чисто лингвистической в соотнесении с датировкой исторической лучше оставить открытым. Но тут необходимо добавить: в ирландской «Повести об Александре» мотива рождения в определенный день и час – нет!

Компилятор саги о рождении Конхобара, как и фрагмента о рождении Фиахи, не поясняют, почему именно женщина должна задержать рождение ребенка. Однако процитированный эпизод из «Жизнеописания» Михаила Кузмина ясно дает ответ на этот вопрос: по причинам астрологическим[141]. Почему этот мотив был выпущен компиляторами? И был ли он вообще актуален для древнеирландской традиции?

Говорить о том, что какой-то мотив был при компиляции опущен мы, строго говоря, не можем, поскольку компиляция далеко не всегда была равнозначна некоему цензурированию, согласно которому роль друида в глазах христианского фиксатора предания должна была быть как-то снижена, а его знания и его могущество – уменьшены. Ведь, согласно такой логике, упоминания о друидах вообще могли быть опущены. И, более того, многие ранние сюжеты вообще могли и не быть зафиксированы в текстах. Видимо, так оно и было. Однако обилие, даже изобилие дошедших до нас в основном в среднеирландских или даже более поздних рукописях упоминаний о друидах и совершенных ими предречениях, которые, согласно сюжету, обычно сбывались (хотя, казалось бы, должно было быть наоборот: друид предрекает что-то, но поскольку это всего лишь языческий маг, его предречение не исполняется), говорит о том, что данная тема для монастырской традиции табиуирована не была. Возможно, все эти истории уже утратили установку на достоверность и действительно писались лишь для забавы. Но, видимо, это не совсем так. Предположительно, существовала некая общая традиция, некое узорное плетение полотна, в котором традиционным орнаментальным образом сплетались нити как переосмысленной библейской традиции, а также переосмысленной и искаженной античной, с некими автохтонными сюжетами.

Итак, маг Нектанеб предрек рождение Александра Македонского по звездам. И это вполне логично. То же мы можем сказать и о друидах, опираясь на данные античных авторов. В первую очередь на того же Цезаря, который в 6-й книге своих «Заметок» пишет, что друиды обучают своих учеников знать расположение звезд, точнее, «о светилах и их движении». Причем интересно, что сам Цезарь должен был опираться на римскую традицию, в которой предречениям уделялась огромная роль, по его личному мнению – даже чрезмерная, однако далеко не всегда эти предречения были непосредственно связаны именно с астрологией[142].

У нас нет уверенности в том, как я уже говорила, что институт друидизма в Ирландии был тождествен галльскому, как полагает, например, Томас Кендрик, кельтизация Ирландии проходила в достаточно позднее время, «чтобы весьма правдоподобным выглядело предположение о том, что переселившаяся сюда ветвь кельтского народа была до своего переселения хорошо знакома с организованной жреческой кастой в Галлии» [Кендрик 2007: 280]. Эта фраза кажется лишенной смысла: ведь если переселение кельтов в Ирландию было поздним, то, скорее всего, друидические институты на острове уже могли оформиться. Но на самом деле, как мы знаем, кельтизация Ирландии была очень ранней, возможно – уже в середине II тыс. до н. э., если не раньше, и в таком случае слова Кендрика обретают смысл. Но интересно и его следующее замечание или предположение: «кельты в Ирландии, вероятно, попытались насадить в стране, исповедующей древнюю веру, принесенную ими жреческую организацию». Может быть, действительно речь может идти о некоем влиянии, исходящем из Британии, в ходе которого вместе со словом «друид» и были занесены в Ирландию соответствующие жреческие институты. Но об этом можно только гадать.

Возвращаясь к нашим эпизодам рождения королей, уместнее будет провести сравнение с описанием рождения святой Бригиты, воспитателем которой был друид, однако сознающий ничтожность своих богов и понимающий неизбежность прихода и укрепления новой веры. Этот друид во время рождения девочки увидел во сне трех клириков, которые провозвестили ему, что ее следует назвать Бригитой. Он же, как говорится в ирландском Житии святой, которое датируется началом VIII в.

A mbatar and medon aithchi, boi in drui occ airi na rind co n-accai colomain tentidi asin tig a mbaí in chumal cona hingin sainruith [Ó hAodha 1978: 1, 3] – Когда они были там в середине ночи, друид рассматривал звезды, и он увидел столп пламени из того дома, где была рабыня со своей девочкой, точно.

Но что интересно: далее он зовет своего дядю, который был христианином, и уже тот, увидев это странное явление, говорит: «это святая девочка». И тогда, как можно понять из текста (хотя это не совсем точно), уже друид отвечает: «Это правда, и я поведаю о всех ее деяниях».

То есть необычность родившейся девочки оказывается подтвержденной представителями обеих религий, но если христианин ограничивается очевидной констатацией странного явления как знака святости новорожденной, то друид тут же оказывается готовым к совершению предречений. С христианской точки зрения это не совсем правильно, так как можно констатировать лишь наличие неких способностей и особой божественной благодати, конкретные же деяния святого – в руках Бога, с одной стороны, и в зависимости от его собственной воли, с другой.

Этот эпизод часто приводится в книгах о друидах как иллюстрация того, что ирландские друиды знали астрологию, как и галльские. Но текст на самом деле об этом не свидетельствует. Фраза, что друид ночью внимательно рассматривал звезды, еще не объясняет цели этого рассматривания. Но, повторяю, для нас важно как-то постараться понять, что именно для компилятора Жития и его предполагаемой аудитории могло стоять за этими словами. Так, фраза «Раздался выстрел, и Петя упал» еще не сообщает о том, что в Петю попала пуля и нанесла его организму серьезные повреждения, в результате которых он не мог стоять или идти. Но на самом деле, учитывая принцип экономии сообщаемой информации как установки компиляции текста, конечно же, сообщает. Таким образом, видимо, все же можно с известными оговорками считать данный эпизод косвенным свидетельством если не того, что в Ирландии в V в. были друиды, которые по звездам могли предсказывать судьбу новорожденного, то того, что у позднего компилятора в системе фоновых знаний такая информация присутствовала.

В известном вставном фрагменте из саги «Похищение быка из Куальнге» – «Детские подвиги Кухулина» (третий эпизод – о том, как Кухулин совершил свой первый боевой выезд) также присутствует тема предречения друидом удачного дня для того, чтобы юноша мог впервые взять в руки оружие. Однако ни в версии из «Книги бурой коровы», ни в «Лейнстерской книге» не присутствует мотива предречения по указаниям звезд или вообще как-то обозначено, каким именно способом друид Катбад предрекает, что тот юноша, который в этот день впервые возьмет в руки оружие, обеспечит себе бессмертную славу, но при этом жизнь его будет краткой.

Этот эпизод из саги «Похищение быка из Куальнге», действительно, очень известен и был не раз описан и проанализирован, причем с разных точек зрения. Так, обращает на себя внимание при сопоставлении текстов из двух версий тот факт, что число учеников Катбада очень различается в разных редакциях. Так, в «Книге бурой коровы» говорится:

Boí Cathbad druí hi fail a meic.i. Conchobair meic Nessa. Cét fer ndéinmech dó oc foglaim druidechta úad, is é lín doininchoisced Catbad [O’Rahilly 1976: 19] – Был Катбад друид со своим сыном, то есть Конхобаром сыном Несс. Сто благородных мужей ему для обучения друидизму от него. Это число учеников Катбада.

В «Лейнстерской книге» число учеников гораздо меньше:

Cathbad druí buí oc tabairt [tecaisc?] dá daltaib fri hEmain anairtúaith ┐ ocht ndalta do áes in dána druídechta ‘na farad [O’Rahilly 1970: 25] – Катбад друид обучал своих учеников от Эмайн к северо-востоку, и восемь учеников для освоения искусства друидизма были вокруг него.

На первый взгляд создается впечатление, что в более поздней Второй редакции саги, сохранившейся в «Лейнстерской книге», число учеников Катбада намеренно занижено монастырским «цензором», наверное, с целью показать, что друидизм сам по себе как учение плох и учеников он себе в таком большом количестве найти уже не может. Но такое объяснение, кстати, запомнившееся мне еще по студенческим годам в лекциях К. В. Цуринова (курс средневековой литературы), сейчас, конечно, кажется наивным. Судя по тексту, более архаический фрагмент как раз содержится в «Лейнстерской книге», и именно он более приближен к тому исходному оригиналу, который, естественно, не отражал языческой реальности первых десятилетий I в. до н. э. (когда происходит действие данного эпизода саги), но был составлен в соответствии с определенными представлениями об этом прошлом. Фиксация псевдоисторической детали приводит «к иммобилизации прошлого в его рукописном варианте» [Brown 1895: 77], создавая таким образом уже как бы псевдопласт исторической рефлексии.

Обращает на себя внимание указание направления – северо-восток от Эмайн, где происходили описанные события: сакральное пространство, направленное к Альбану – Шотландии, откуда, по преданию, друидизм и попал в Ирландию (семиотика сторон света в «Похищении» – особая, интересная тема, находящаяся за рамками нашего анализа). Число восемь также маркировано, так как описывает число основных направлений космоса, зафиксированных в нескольких редакциях (прозаических и поэтических) текста, условно называемого «цвета ветров»[143]. Таким образом, можно представить себе сцену, в которой в центре стоит Катбад, а вокруг него расположились восемь его учеников. Инвертированный порядок слов в «Лейнстерской книге» с выносом субъекта влево создает эффект фокализации, и на какой-то момент героем эпизода становится не Кухулин (о котором речь пойдет потом), но именно Катбад, и фразу можно было бы точнее перевести как: «Вот друид Катбад, он обучал своих учеников…».

Число же сто в «Книге Бурой коровы», как кажется, не является настоящим числом (как и во многих других языках), но передает некое напыщенное значение «много», причем именно с заведомым лишением сообщения статуса достоверности. Таким образом, как кажется, сообщение о «ста благородных мужах» выглядит скорее орнаментально, чем информативно, и именно оно и было, скорее всего, добавлено позднее в реконструируемый исходный текст, возможно именно с целью некоего унижения друидизма и лишения описанных действий статуса достоверности. Причем непонятно при этом, зачем в текст вставлено упоминание о Конхобаре (действительно – сыне Катбада), поскольку оно нарушает микросюжет эпизода: если Конхобар сам присутствует при сцене предречения, то почему далее он спрашивает юного Кухулина о его содержании и сути?

Но конечно, эпизод этот знаменит не этим, а тем, что в нем фигурирует в открытом виде и.е. архаический мотив обретения бессмертной славы. В свое время этой теме была посвящена статья П. Форда, который сравнивал выбор Кухулина с выбором Ахиллеса, причем отмечал, что «там, где Ахиллес колеблется, Кухулин действует без колебаний» [Ford 1994: 259].

На самом деле это сравнение тоже не совсем точно: действительно, с одной стороны, в Девятой песни Илиады упоминается слава, которой заманивает многомудрый Одиссей Ахиллеса: «тебя как бессмертного бога / Рати почтут; между них ты покроешься дивною славой!» (строки 303–4). И сам Ахиллес рассуждает так:

Если останусь я здесь, перед градом троянским сражаться,—Нет возвращения мне, но слава моя не погибнет.Если же в дом возвращусь я, в любезную землю родную,Слава моя погибнет, но будет мой век долголетен[Гомер 2008, песнь IX, c. 126, строки 412–15].

Причем интересно, что и тут речь идет о выборе между двумя моделями поведения, исходящего из прорицания: «Матерь моя среброногая мне возвестила Фетида / Жребий двоякий меня ведет к гробовому пределу».

К чему же сводится предречение Катбада, если быть точными? К тому, что если юноша в данный день впервые возьмет в руки боевое оружие и воспользуется им, т. е. совершит свой первый боевой выход, то его ждет бессмертная слава, но краткая жизнь. И Катбад, как и другие юноши, данное условие расценивает как неблагоприятное, тогда как юный Кухулин, напротив, видит здесь прямую рекомендацию и идет к королю Конхобару. Тот, прежде чем дать ему боевое оружие, осведомляется, по чьей рекомендации тот выбрал этот день как благоприятный, и, услышав о друиде Катбаде, как бы успокаивается. Но когда правда выясняется и между королем и мальчиком возникает конфликт и Кухулина упрекают во лжи, он говорит слова, получившие огромную известность: «С превеликой охотой остался бы я на земле всего день да ночь, лишь бы молва о моих деяниях пережила меня».

В оригинале употреблено слово m’airscéla (┐ m’imthechta) [O’Rahilly 1970: l. 962] – букв. «мои рассказы и мои похождения», т. е. рассказы о нем. Таким образом, и.е. формулы «невянущей славы» в данном случае на уровне вербальном не реализуются, что позволяет усомниться и в генетической тождественности данных концептов. Интересно также, что, если Ахиллес говорит о какой-то более абстрактной славе, Кухулин определяет ее очень конкретно: повести о его приключениях, т. е. делает опору именно на нарративный текст. Собственно говоря, у него есть для этого все основания, так как в самом начале эпизода «Детские подвиги» говорится о том, что маленький Кухулин воспитывался на рассказах о деяниях уладов, что, по сути, и заставило его затем отправиться в путь из материнского дома в Эмайн Маху, а потом и посеяло в душе мечту о том, чтобы рассказы о нем самом оказались вписанными в эту героическую летопись. Этот момент очень важен, но касается при этом уже не фигуры друида и не определения его функций. Меморизация в виде нарратива и посредством этого обретение бессмертия в традиции ирландской (и не только в ней) было делом поэта-филида.

Как мы уже отмечали, способ, при помощи которого друид Катбад определил, что именно ждет юношу, который в указанный день впервые возьмет в руки оружие, в тексте саги никак не обозначен. Мы уже как бы «договорились» считать, что речь идет об астрологии.

Действительно, как пишут античные авторы, именно друиды были заняты вычислением времени для жертвоприношений, которые были необходимы для поддержания течения времени – то есть жизни и бытия как такового. Данный атавизм присущ и современным людям, которые продолжают подчиняться календарной обрядности, хотя предречения и жрецы при этом уже оказываются как бы в тени. Но предположительно для воссоздающего древнеирландскую ментальность компилятора это было еще важно, хотя на самом деле уже не так уж и важно.

В саговом материале можно выделить также внекалендарные прорицания, которые могут быть названы окказиональными. Они связаны отчасти с трактовкой неких необычных явлений, в основном же – с исходом военных походов.

В качестве окказионального прорицания можно привести в качестве примера знаменитый эпизод из саги «Изгнание сыновей Уснеха». Как описывает это компилятор, во время пира жена рассказчика Федельмида, в доме которого проходило собрание уладов, прошла через покой, и в это время в ее чреве закричал ребенок. Обратились к друиду Катбаду, чтобы он разъяснил это странное явление, на что тот в поэтической форме предрек рождение Дейрдре[144]. Во-первых (а прорицание Катбада состоит из двух частей, первая из которых собственно прорицанием не является, а скорее может быть названа ясновидением), что в чреве этой женщины скрыта прекрасная девушка. Во-вторых, что из-за этой девушки уладам будет много горя:

В чреве твоем спрятанаДевочка ясноглазая,С кудрями белокурымиИ щеками пурпурными.Ее зубы белы, как снег,Ее губы красны, как кровь.Много крови из-за нееБудет пролито среди уладов.(пер. Т. Михайловой [Михайлова, Шкунаев 1985: 16]).

Как говорится далее в саге, король Конхобар отказывается убить девочку, но оставляет ее в скрытом от всех жилище, собираясь сделать своей наложницей. Там ее находит заклинательница Леборхам, и после знаменитой сцены «кровь на снегу»[145] советует ей обратить внимание на Найси, сына Уснеха. И именно в этом уединенном доме, где Дейрдре была скрыта от чужих глаз, она и услышала имя будущего возлюбленного, в связи с которым действительно потом уладам пришлось перенести много позора и бед, поскольку предательство Конхобара заставило героя Фергуса и сына короля Кормака уйти в Коннахт и потом совершать на уладов набеги:

Сообщили об этом Фергусу, Дубтаху и Кормаку. Они тотчас вернулись и совершили много славных дел: Дубтах убил Мане, сына Конхобара, и Фиаху, сына Федельм, дочери Конхобара, Фергус убил Трайгтрена, сына Трайглетана, и его брата. Тогда разневался Конхобар, началась битва, в которой пало триста уладов. Ночью Дубтах перебил уладских девушек, а под утро Фергус поджег Эмайн Маху. Потом ушли они к Айлилю и Медб, те их радостно приняли. С того дня не стало покоя уладам. Три тысячи воинов ушли вместе с ними и целых шестнадцать лет совершали на улад жестокие набеги [Михайлова, Шкунаев 1985: 22–23].

Какую роль в этом играет прорицание друида. Как кажется, никакую: все трагические события происходят по воле самих людей и воле случая, однако средневековый компилятор, наверное, судил иначе. Для него прорицание Катбада и попытка как-то его избежать оказывались тем, что много позднее получило название – самореализующегося пророчества. Ведь если бы друид не предрек, что у жены Федельмида родится девочка невиданной красоты, король Конхобар не стал бы воспитывать ее в скрытом доме, ну и – так далее… Но никакого «если», как я думаю, для сагового нарратива, как и вообще для архаической культуры быть не могло.

В данном случае мы имеем дело с так называемым самореализующимся пророчеством (self-fulfilling prophecy) – термин, введенный американским социологом и антропологом Р. Мертоном в его работе «Социальная теория и социальная структура» (см. [Merton 1949], русск. пер. [Мертон 2006]). Согласно идее Мертона, в ситуации ложного толкования пророчества создается импульс к определенному поведению, которое само по себе превращает изначальное ложное (?) предречение в реальное. Примеров данной «реализации» известно очень много, к сюжетам такого типа можно отнести, например, легенду об Эдипе, о которой пишет Мертон, а также предание о рождении Кира, о чем он не пишет, и так далее. Иными словами, данный мотив существует сам по себе и обретает форму в разнообразных сюжетах, которые как функционально, так и схематически могут в значительной степени различаться.

Таким образом – и поведение Конхобара, и реакция Дейрдре, и выбор Кухулина, знающего, что ему предречена ранняя, но славная гибель, – все это как бы самореализующиеся пророчества, иными словами – вербализация будущего друидом отчасти может быть идентична его программированию. Но лишь отчасти, поскольку сам факт предречения апеллирует в указанных случаях к поведению людей, т. е. не программирует ситуацию из будущего, но определенным образом настраивает на него.

Приведем еще один пример, очень близкий к эпизоду с Дейрдре, но относящийся не просто к другому циклу, но и записанный довольно поздно.

В саге «Преследование Диармайда и Грайнне»[146] (Tóruigheacht Dhiarmada agus Ghráinne, сохранилась только в виде новоирландского текста в 21 рукописи, от 1718 до 1850 г.) в сцене встречи Грайнне с Диармайдом, точнее – описании зарождения ее любви к нему также присутствует друид. Причем введение в текст данного персонажа, возможно, произошедшее уже на довольно позднем этапе компиляции, скорее всего имплицитно отсылает слушателя (читателя?) к соответствующему эпизоду из «Изгнания сыновей Уснеха». Кроме того, в трех следующих друг за другом эпизодах явно намечены сюжетные несоответствия, либо, что также возможно, коварная игра с другими людьми, на которую решается героиня для достижения своей цели.

Так, в первом микроэпизоде рассказывается о том, как к королю Кормаку пришли сын Финна Ойсин и его друг Дьоранг и стали просить руки его дочери Грайнне для предводителя фениев Финна мак Кувала. Кормак обратился к дочери:

‘A Ghráinne’, ar sé, ‘ag sin días do mhuinntir Fhinn mhic Cúmhail ag teacht do dh’iarra-sa mar mhnaoi dhó, ┐créad an freagra dob áil leat do thabhairt ortha?’

D’fhreagair Gráinne dhó ┐adubhairt:

‘Má atá do dhíol-sa do chliamhuin ann sin, atá mo dhíol-sa d’fhear ┐d’fhir-chéile ann’ [Ní Shéaghdha 1967: 4, 56–61] —

– Грайнне, – сказал он, – вот здесь двое мужей от Финна мак Кувала пришли, чтобы просить тебя в жены ему, и какой же ответ хотелось бы тебе дать им?

Ответила Грайнне ему и так сказала:

– Если подходит он тебе в зятья, подходит он и мне в мужья и супруги.

Как кажется, приведенный выше диалог не оставляет никаких сомнений в том, что Грайнне знала, кто именно сватается к ней: пожилой предводитель фениев, а не его сын или кто-то еще.

Однако в следующем за этим эпизоде пира-помолвки она неожиданно ведет себя так, будто ни цель прихода к Кормаку знатных фениев, ни ее предполагаемый жених, ни его ближайшая свита – все это ей не известно и не знакомо, более того – требует разъяснения и узнавания по описанию[147]. Важным в данном случае кажется и то, что называющим имена фениев и объясняющим цель их прихода лицом является друид. В саге имя его не названо и, наверное, было бы ошибкой пытаться найти, кто именно из окружения короля Кормака мак Арта мог здесь иметься в виду (возможно – это был друид из свиты самого Финна). Скорее всего – никто конкретный, просто друид как функция, как предсказатель, чья вербализация увиденного автоматически должна будет придать судьбоносный характер эпизоду в целом.

Итак, на пиру в доме короля Кормака его дочь Грайнне села напротив друида и других ученых мужей и обратилась к друиду с вопросом:

‘Créad é an toisg nó an turus fá dtáinic Fionn mac Cubhaill don bhaile so anocht?’ – ar sí.

‘Muna fhuil a fhios sin agad-sa’ – ar an draoi, ‘ní hiongnadh gan a fhiosagam-sa’.

‘As maith leam a fhios d’fhagháiluait-si’ ar Gráinne [Ní Shéaghdha 1967: 6, 87–91] –

– Что за причина для странствия и прихода в этот дом сегодня вечером Финна мак Кувала? – сказала она.

– Если ты этого не знаешь, – сказал друид, – неудивительно, что и я этого не знаю.

– Мне бы хотелось узнать об этом от тебя, – сказала Грайнне.

Как можно интерпретировать ее странное поведение? На уровне эксплицитном, то есть в рамках разворачивающегося перед нами чуть ли не детективного сюжета с похищением, тайным ходом и явно заранее приготовленным сонным питьем Грайнне как бы разыгрывает перед людьми Финна незнание того, что в данный момент происходит. Ее дальнейшее поведение, таким образом, должно выглядеть как реакция на собственную ошибку: она думала, что к ней якобы сватается Ойсин, и не могла даже предположить, что ее истинным женихом окажется Финн, который годится ей более чем в отцы (вспомним, что на пиру присутствует его внук Осгар).

Но этот же диалог, как кажется, может иметь и другие имплицитные мотивации. Так, с одной стороны, просьба Грайнне растолковать ей происходящее оказывается побуждением к введению в текст широко представленного в ирландской традиции эпизода «узнавания по описанию». Но если во множестве своих реализаций он призван скорее дать возможность ввести дескрипцию героя, чем действительно опознать его, в данном случае речь идет скорее об узнавании как таковом. Исключение, возможно, составляет лишь описание-узнавание самого Диармайда[148]:

‘Innis dam anois’, ar Gráinne, ‘cia hé súd ar gualainn deis Oisín mhic Fhinn?’

‘Atá ann sin’ ar sé, ‘Goll mear míleata mac Morna’ /…/

Cia hé an fear buileach binn-bhriathrach úd’ ar sí, ‘ar a bhfuil an folt cas ciar-dhubh ┐an dá ghruaidh chorcra choimh-dheargra ar láimh chlí Oisín mhic Fhinn?’

‘Diarmaid dead-bhán dreach-sholas ó Duibhnean fear úd’ ar an draoi, ‘.i. an t-aon-leannán ban ┐inghean is fear atá a nÉrinn go hiomlán’. [Ní Shéaghdha 1967: 8, 100–103, 110–115] –

– Скажи мне теперь, – сказала Грайнне, – кто это справа от Ойсина сына Финна?

– Это там, – сказал он, – Голл из воинов сыновей Морны.

– А кто этот муж цветущий, сладкоречивый, – сказала она, – у которого кудрявые угольно-черные волосы и пурпурные ярко-красные щеки слева от Ойсина сына Финна?

– Это Диармайд с белыми зубами и сияющим лицом из рода Дувне, – сказал друид, – это его больше всего любят жены и девушки во всей Ирландии.

С другой стороны, как можно предположить, тот факт, что в саге (в дошедшей до нас версии) Диармайд как лучший возлюбленный всех ирландских женщин представлен Грайнне именно друидом, то есть лицом, наделенным властью сакрализованного слова, делает само «представление героя», а особенно его оценку как «лучшего любовника» своего рода направлением действия. Аналогичным образом в саге «Изгнание сыновей Уснеха» именно Леборхам, ban-cainnte, заклинательница оказывается тем лицом, которое указывает невесте Конхобара Дейрдре на Найси. Причем если Найси эксплицитно оказывается носителем трех цветов (кожа цвета снега, щеки цвета крови, волосы цвета ворона), то в образе Диармайда эти цвета также присутствуют, однако на уровне сюжетном свою предикацию теряют и исполняют скорее орнаментальные функции[149].

Однако следует вспомнить и о третьем «участнике» данной сцены: кроме Грайнне и друида в ней присутствует адресат текста, для которого черные волосы и красные щеки Диармайда, к которому добавлены также белые зубы, оказывается своего рода знаком узнавания не столько индивидуального лица, сколько сюжетной функции: быть воином-любовником, которого ждет трагическая участь. Поэтому дескрипция, которая составлена в данном случае Грайнне и друидом, также может быть представлена как «узнавание по описанию», причем «сведущим не-наблюдателем» в данном случае оказывается слушатель (читатель) повествования. Аналогичным образом в готических романах будет потом «узнаваться» вампир, но узнаваться вначале лишь читателями, уже подготовленными к данному персонажу, тогда как герои соответствующих романов к данному узнаванию, как правило, приходят позднее, причем обычно ценой трагических потерь.

Но в обоих случаях, изображенных в сагах, зарождение любви (истинное или разыгранное) оказывается связанным с речевым действием друида или заклинателя, и все происходящее далее приобретает характер самореализующегося пророчества. Строго говоря, друид не рекомендует Грайнне бежать с Диармайдом, как и Леборхам, которая также, строго говоря, не побуждала Дейрдре прямо отказаться от того, чтобы стать наложницей короля Конхобара. Однако его указание на привлекательность Диармайда имплицитно содержит намек на такую возможность. Наверное, нет смысла спрашивать себя, мог ли в данном случае друид «на самом деле» предвидеть, к каким трагическим последствиям приведет оброненное им замечание. Но вспомним, что это был не просто один из воинов на пиру, но именно друид, т. е. человек, которому должно быть известно будущее, поэтому предположение о том, что он не только мог знать о том, что произойдет потом, но и особым образом вербализовал свое знание, кажется вполне обоснованным. По крайней мере – для компилятора саги, но, наверное, на более раннем этапе ее бытования, возможно, еще ввиду устной легенды данный мотив мог звучать и эксплицитно. Причем то, что указанная сцена происходит на пиру, подобно сцене, открывающей сагу «Изгнание сыновей Уснеха» (в «Лейнстерской книге»), предполагает своего рода отсылку к данному тексту, точнее, сюжету. Наверное, в данном случае речь может идти скорее не о сознательной перекличке сюжетов, но о коллективной памяти определенного круга их носителей, которые невольно воссоздавали атмосферу: пир – друид – предречение. Таким образом создается комплекс горизонта ожидания слушателя: указание друида прочитывается как рекомендация, то есть как завуалированное предречение, которое должно реализоваться. Возможно, здесь можно провести параллель с темой «нарушаемого запрета», отмеченной Проппом: ведь если бы сестра маленького Ивашечки не увлеклась игрой с подружками, или если бы жена Синей Бороды не стала открывать запретную дверь, или если бы Красная Шапочка не стала разговаривать в лесу с волком, сюжет, от которого подготовленный адресат ждет определенного развития, просто оказался бы нереализованным.

Наиболее активно пророческая деятельность друидов проявляется перед военным походом, поскольку практически ни одно описание начала боевых действий без него не обходится, причем в сагах как ранних, так и поздних. В качестве примера, казалось бы, противоречащего иной воссоздаваемой реальности, реальности, в которой рядом с королем уже должна стоять фигура местного святого, хотелось бы привести пример из саги «Пир в гусиной крепости», повествующей о начале вражды между Конгалом Каэхом и королем Домналлом, сыном Айнмире. Действие происходит в первой половине VII в. (итогом конфликта стала битва при Маг Рат 637 г.), текст, что отчасти важно, очень поздний, уже ранне-новоирландский. Согласно сюжету, король Дал Арайде, небольшой области на северо-востоке Ирландии, вступив в конфликт с верховным королем Домналлом, обращается за помощью к королю пиктов Домналлу Брекку (Пестрому). Тот выражает готовность выступить против ирландцев. Несмотря на то, что после миссии святого Колумбы пиктские королевства западных районов Шотландии уже были христианизованы, в саге они изображаются как языческие, причем, как я понимаю, это не анахронистическая ошибка компилятора, а намеренное искажение возможных (изображаемых) событий. Итак:

ocus ro raidset fri Dubdiad ocus fri a n-draithib olchena faitsine do denam doib dus in bud shoraid a séd ocus a turus, ocus ro gabsat na draithe ag michelmaine doib, ocus oca toirmesc [O’Donovan 1842: 60] – и сказали (об этом) Дубдиаду и их друидам всем предречение сделать для них, будет ли удачным их поход и их странствие, и получили дурное предзнаменование друиды об этом (и запретили их поход).

Интересно, что в дальнейшем Домналл Брекк, естественно, этот запрет нарушает, даже несмотря на то, что Дубдиад (в поэтическом фрагменте) предостерегает его от войны с ирландцами, в частности, мотивируя это тем, что Домналл сын Аода – ata Crist ica choiméd – находится под защитой Христа. Пренебрежение предречением, естественно, оборачивается для пиктских королей неудачей и поражением, но мы должны понимать, что этот текст не просто была написан post factum изображенных событий, но, возможно, и носил отчасти пропагандистский характер, т. е. был эхом каких-то позднесредневековых распрей между центральными и северо-восточными районами страны[150].

В «Похищении быка из Куальнге» (в редакции из «Книги Бурой Коровы») также присутствует тема предречения исхода военной кампании, причем также друиды отмечают возможность ее неблагоприятного для Коннахта завершения, но на этот раз король Айлиль и королева Медб их решению подчиняются:

Doecmalta dano íarum ceithre cóiced Hérend co mbátar hi Crúachnaib Aíi. Ocus nís teilcset a fáthi ┐ a ndruíd ass sein co cend cóicthigis oc iarnaidi sheóin [O’Rahilly 1976: 1] – Оставались же четыре пятины Ирландии, так что были в Круахане Аи. И не разрешили им пророки и друиды выходить оттуда, пока не придут добрые знамения.

В лейнстерской версии этот микроэпизод отсутствует, хотя тема предречения исхода битвы также звучит:

A ránic Medb airm i mbaí a druí, ra iarfacht fiss ┐ fástini de [O’Rahilly 1970: 5] – Отправилась Медб туда, где был ее друид, и попросила знания и предречения от него.

В переводе С. Шкунаева, что мы должны отметить с сожалением, в следующем эпизоде, посвященном описанию отряда галеоинов, которые, не будучи ирландцами, влились в общее войско (и к которым Медб не испытывала доверия), в русской версии говорится, что Медб «прибегла к пророчествам и заклинаниям, чтобы проведать, кто по доброй воле, а кто неохотно отправился в поход» (с. 131). В оригинале упоминания «пророчеств и заклинаний» нет, там скупо сказано – co fessed Medb [O’Rahilly 1970: 9] – так что узнала Медб, однако в данном случае «ошибка» перевода может показаться и не ошибкой, а намеренным расширением текста, позволяющим как бы домыслить способ получения информации – не при помощи наблюдений, а посредством заклинаний. Мы не уверены в правомерности такой трактовки, но, естественно, она предстает как одна из возможных. Более того, она представляется логичной.

Итак, как можно суммировать уже накопившийся большой материал?

Друиды управляют погодой и вообще природными явлениями, а также предрекают, видимо, по звездам, удачные дни для того или иного начинания, в частности – рождения. Они же по каким-то не названным признакам предсказывают удачный момент для начала войны, но видимо – также исходя из распознавания недискретности времени. Но могут ли они повлиять на будущее и на судьбу человека? И вот тут-то и оказывается, что скорее – нет! Друид, как показывает суммарный контент-анализ древнеирландских нарративов, может про-видеть пространство, равно как и время, уподобленные друг другу в едином континууме. И, видя как бы путь впереди, он может советовать или остерегать короля совершать то или иное действие. Но решение, как это ни странно, остается все равно за самим королем. В дальнейшем мы увидим, что поэт в данном случае предстает как маг гораздо более сильный, по крайней мере в том, что касается личностного воздействия. Или точнее – его сила направлена на нечто совсем иное. Но не будем забегать вперед.

Вещное воплощение будущего, расположенного одновременно как во времени, так и в протяженном пространстве, находит интересную реализацию в эпизоде предречения исхода боевого похода в «Похищении Быка из Куальнге» (в более архаической, Первой редакции). Королева Медб, как мы помним, просит пророчицу Федельм увидеть будущее ее войска, на что девушка отвечает:

‘Is anso dam’ – or ind ingen. ‘Níro láim súil toraib isin fid’.

‘Is ar bias όn, or Medb. Silsimini in fid’ [O’Rahilly 1976: 10] –

– Трудно мне это, – сказала девушка. – Не сподручно мне смотреть вперед из-за леса.

– Мы это исправим, – сказала Медб. – Мы срубим этот лес.

Слова, кодирующие идею предречения

Итак, предречение базируется на про-видении. Однако, как это ни странно, на уровне лексическом оно воплощается скорее на базе глаголов речи.

Мы уже обращали внимание на довольно часто встречающийся в саговых нарративах мотив зарока-запрета или, напротив, некоего предреченного благоприятного состояния. Так, например, выше мы вспоминали о том, что в саге «Разрушение дома Да Дерга» говорилось о том, что королю Этерскелу было предсказано, что ему родит сына-наследника женщина из незнакомого рода. На том этапе развития осмысления друидической деятельности я скорее готова была предположить, что в контексте изображения друидических предречений в целом компилятор имел в виду, что данное предречение было сделано кем-то из королевских друидов и даже, возможно, составляло часть дивинационной практики, сопровождавшей принятие королем власти. Однако сейчас, после сопоставления ряда чисто языковых контекстов, я уже начинаю в этом сомневаться. Так, в «Осаде Друм Думгайре», как мы также можем вспомнить, появляющийся перед королем Кормаком бог Энгус не столько предрекает, сколько как бы размещает в будущем правлении короля время тяжких испытаний, причем даже согласуясь с его собственными пожеланиями. Вспомним, что для выражения данной идеи использовался глагол do-airngir, восходящий к основе gair ‘крик, зов’. Ей соответствует валлийское geir ‘речь, слово’, обе лексемы восходят к и.е. *g’er– ‘зов, крик’ [IEW: 352], что в кельтском и италийском реализуется скорее в комплексе значений «шум, крик, сильный звук, пение» (ср. лат. garrio ‘лепетать, трещать, вопить’, часто при изображении звуков, которые издают животные), но в германском скорее также направлены как раз на регулирование будущего, видимо, путем его вербализации, ср., например, готск. kara ‘забота, обеспечение’ при др. верх. нем. chara ‘жалоба, сетование’.

В древнеирландском сама лексема встречается не часто, но зато дает достаточно много префиксальных глагольных образований: ad-gair ‘приказывает, подчиняет’, fris-gair ‘отвечает’, air-gair ‘запрещает’, com-gair ‘зовет, созывает’, to-imb-gair ‘опрашивает’, ind-gair ‘охраняет’ (см. [Льюис, Педерсен 1954: 428]. Во всех случаях, как можно понять, обозначение исходного речевого действия с соответствующим префиксом семантически переносится на цель данного действия. В нашем случае глагольная основа do-air-in-gair-, по мнению Ж. Вандриеса [LEIA-D: 116] (букв.: «окончательно-сверх-внутрь-кричать»), кодирует не столько идею предречения, сколько некоего обещания чего-то в будущем, причем обещания, конечно, вербализованного[151].

Я не могу отвечать за все словоупотребления данного глагола и образованной от него лексемы tairngire ‘обещание, предречение’, однако, как мне кажется, в ирландистике существует тенденция не связывать данное речевое действие с контекстом друидических практик.

Более того, в христианском контексте сочетание Tír tairngire, о котором мы уже писали выше, оказывается эквивалентом латинского promissa terra, то есть «Земля обетованная», буквально – «обещанная», как называлась согласно библейскому преданию Палестина, земля, куда привел Бог иудеев согласно данному им обещанию[152]. То есть, говоря иными словами, данные «обещания», которые действительно не только предрекают будущее, но и программируют его, часто описываются как безличные, произнесенные неизвестно кем. См., например, поэтический фрагмент из саги «Изгнание Десси», в котором рассказывается о том, как изгнанное из Тары племя (видимо – не гойдельское по происхождению) блуждает по Ирландии в поисках своей новой родины[153]. Достигнув юго-запада острова, по совету одного из вождей, Корка Дуибне, они решают остаться в этом месте:

Пусть останемся мы здесь, о благородный Энгус,Уйдя из Тары, славной строем мужей,Помнится мне, предсказание былоДавным уж давно, что придем мы сюда[154].

В оригинале данный фрагмент выглядит следующим образом:

Suigem sunn, a Aengus feil.Tenumgr trein srethaib sluaigDo-bi a tairrngire, dar lim,Ar tiachtain sunn, as cian uad. [Hull 1959: 31]

То есть, как мы видим, третья строка, буквально означающая «было его предречение, по-моему», содержит анализируемый нами глагол (глагольное имя). При этом, как и в других случаях, агенс речевого акта не указан, и мы не можем сказать, были ли это друиды или пророки, или, напротив, речь идет не столько о прорицании, сколько о намеченном и запрограммированном будущем, в данном случае локусе новой родины, который следовало достичь и распознать.

Аналогичный пример употребления данного глагола можно найти в саге «Похищение стад Фроеха». В самом конце саги, когда герои отправляются на поиски похищенных стад и попадают в странную и «ужасную» страну, встреченная ими женщина убеждает их не отступать и без страха напасть на крепость, где живут похитители:

– На этот раз не избежать разрушения, – сказала она, – ибо пришел его час. Предсказано, что тебе суждено разрушить крепость [Михайлова, Шкунаев 1985: 100].

В оригинале – …doraingered orgain in dúini sea [Meid 1967: 15] – «предсказано разрушение этой крепости».

И вновь ни адресат предсказания, ни некие подробности его, ни способы его верификации в тексте не указываются, и можно только лишь предполагать, что в данном и многих других подобных случаях имел в виду компилятор и стояло ли за этим вообще какое-то более подробное указание на характер и источник предсказания (обещания).

Ср. аналогичное употребление глагола в саге «Видение призрака», в которой уже не друид (или – еще не друид?), но сам бог Луг устами странной девушки-призрака про-вещает имена будущих верховных королей, наделяя их символическим питьем-властью:

Dáil de for Díarmait.i. mac Fergusa Cerrbeόil, dúbartach Tailten, tairngertaig Temra. [Murray 2004: 40] – Подношу питье Диармайду сыну Фергуса Кьярвала победителя Тайльтиу, о чем предречено было в Таре.

Интересен и другой пример употребления данного глагола из саги «Разрушение дома Да Дерга», в котором в качестве лица, речь которого кодируется этим глаголом, выступает не пророк, не друид, а шут. Так, перед началом нападения на дом, в котором проводит ночь король Конайре, его враг разбойник Ингкел проводит как бы совещание, основываясь на доставленных ему «наблюдателем» сведениях. Присутствующей здесь же шут по имени Ломна Друт, как кажется, уже знает не только о том, что нападение на короля неизбежно, но и видит внутренним зрением отдельные детали штурма. Так, в частности, он говорит:

Горе мне прежде всех, горе мне после всех! Первой отлетит моя голова нынче ночью меж оглобель колесниц, где сойдутся бешеные враги. Трижды швырнут ее в Дом и трижды выбросят наружу (пер. С. Шкунаева).

В конце саги при описании схватки компилятор напоминает о словах шута:

Впереди войска разбойников шел Ломна Друт, и отрубили ему голову привратники. И тогда трижды швырнули ее внутрь, и трижды выбросили из Дома, как он и сам предсказал.

В оригинале – feb co ndrarngertsom feissin – «согласно тому, как предсказал же сам».

Можно ли в таком контексте говорить о синонимичности понятий «предсказание» и «обещание»? Для русского языка, конечно, нет, поскольку понятие «обещание» имплицитно предполагает соответствующую просьбу, желание или пользу для адресата обещания. То же можно сказать и о латинском promissum ‘обещанное’. Видимо, в древнеирландском глубинная семантика глагола и образованного от него имени была несколько иной, и в ядре семантемы лежала именно вербализация будущего (не случайно лежащий в основе корень обозначает звук, речь), совершенная неким облеченным такой властью лицом. Но, как правило, не друидом!

Аналогичный семантический переход «озвучивание – предвещание» содержится в другом глаголе, менее распространенном, но также образованном от основы (именной), обозначающей «крик, вопль, плач». Я имею в виду глагол, зафиксированный только в виде псевдоглагольного имени faíd, faídem ‘крик, плач’. Так, в «Книге захватов Ирландии» в разделе, посвященном сыновьям Миля, в эпизоде их встречи с богиней Эриу та говорит:

A ócu, – or sí, – is mochen dúib; cian ótá oc fáidib far tuidecht. – О воины, – сказала она, – мой привет вам. Давно был предсказан ваш приход.

Однако, как можно предположить (и как можно судить по данным Словаря ирландского языка – DIL), в ряде случаев употребления происходит паронимическая контаминация, и faid оказывается синонимичным faith (отчасти в силу того, что в архаическом древнеирландском глухой и звонкий дентальные спиранты в слабой позиции могли выступать как аллофоны). Поэтому, строго говоря, в приведенном контексте употребленная лексема может свидетельствовать как о семантическом переходе (скорее – окказиональном), так и о фонетической контаминации.

Так мы выходим к другому важному для нашей темы понятию, уже связанному именно с деятельностью друидов, как описываются они в древнеирландских нарративах. А именно – fait(h)sine ‘предречение’.

Но все же, вслед за разобранным материалом хотелось бы привести еще один пример. Так, в лейнстерской версии «Похищения быка из Куальнге» (при отсутствии в Первой редакции) после интродуктивного эпизода встречи Медб с Кормаком, а затем предречения ее друида о том, что многие погибнут, но сама она вернется живой, и после описания пророчества Федельм (кстати – лексически не оформленного и лишь введенного вопросом «Каким видишь ты наше войско?») следует фраза:

Tairngire ┐ remfhástini ┐ cendphairt in sceóil [O’Rahilly 1970: 8] – Предсказания и предречения и первая часть повести.

Можно ли говорить, что первый термин употреблен нарратором (компилятором) по отношению к предречению Федельм, а второй – к предсказанию друида? Видимо, нет. К тому же и Федельм в саге называется banfaith ‘пророчица’. Скорее всего, речь тут может идти о синомизации понятий, произошедшей уже в среднеирландский период. Но сказанное автоматически означает, что идея вербализации будущего как его программирования, кодируемая понятием «обещание», уже уходит в прошлое? Отчасти это так, но не совсем, поскольку в народных верованиях, в современных суевериях вербализация будущего (особенно – несчастья) стойко оказывается связанной с соответствующим иррациональным влиянием («накликать беду»).

Итак, faistine, faith. Лексема относится к древнему индоевропейскому словарю социальных и жреческих терминов и имеет параллели в других языках. IEW 1013:

* ṷăt- ‘пророк, поэт, заклинатель’.

К этой основе восходит имя германского бога Одина (Вотана), а также латинское vates ‘пророк’. То есть, как мы видим, лексема была унаследована в древнеирландском из архаического сакрального индоевропейского словаря-инструментария, относящегося к основным социальным функциям и культурным концептам. В данном случае, как пишут Иванов и Гамкрелидзе [Гамкрелидзе, Иванов 1984: 835], речь может идти о некоем ритуале, связанном с экстатическим вдохновением, измененным состоянием сознания и в итоге – про-видением будущего и его про-рицанием (то есть – вербализацией).

Если мы все-таки обратимся к описаниям античными авторами континентальных кельтов, мы найдем свидетельства о прорицателях как своего рода особой почитаемой касте, как бы примыкающей к друидам, но выделяемой и как изолированная группа. Как пишет Страбон:

У всех галльских племен, вообще говоря, существует 3 группы людей, которых особенно почитают: барды, предсказатели и друиды. Барды – певцы и поэты; предсказатели ведают священными обрядами и изучают природу, друиды же вдобавок к изучению природы занимаются также и этикой. Друидов считают справедливейшими из людей, и вследствие этого им вверяют рассмотрение как частных, так и общественных споров. Поэтому в прежние времена они улаживали военные столкновения и заставляли противников останавливаться, когда те уже собирались сразиться друг с другом; дела об убийствах преимущественно отдавались на их решение. Большое количество этих дел сопровождается, как они считают, и обилием благ в стране [Страбон 1964: 188].

Приведенное свидетельство, как мне кажется, уже само по себе показывает, что жреческие институты галлов были античным авторам в полной мере непонятны и, что для нас сейчас особенно важно, отличались функциональной проницаемостью. Так, изучали природу и прорицатели, и друиды, а ведали будущим, как можно предположить, все три названные группы. Барды, как опять-таки можно лишь предположить, заботились о бессмертии имени и славы, друиды как бы устанавливали «маршрут бытия», распознавая приметы времени, а что же делали ваты, прорицатели? Видимо, как-то озвучивали будущее, превращая этот акт в сакральный ритуал.

Да, мы должны с осторожностью относиться к античным свидетельствам, но все же, поскольку у нас нет континентального аналога древнеирландским поэтам филидам (ср., однако, германскую Веледу), мы можем предположить, что в Ирландии была немного иная система стратификации жреческой касты, чем у галлов. Но все же при этом интересно сохранение и.е. термина, который на раннем этапе употреблялся и по отношению к библейским пророкам и пророчествам, хотя в латинских соответствующих текстах употреблялось совсем другое слово – профет.

Обратим внимание на следующие контексты употребления из «Книги захватов Ирландии» (первая и третья редакции). Так, услышав от богини Эриу, что приход сыновей Миля уже давно был предречен (автор предсказания не указан!), Аморген восклицает:

Is maith ind fástine [Macalister 1956: 34] – хорошо это предречение!

И не совсем понятно, что в данном случае он имеет в виду как речевое действие: предсказание-обещание, которое было кем-то сделано ранее, или предречение как вербализация будущего (а Эриу добавляет, что остров всегда будет принадлежать им и не будет иной расы, лучше чем их раса к западу острова), сделанное самой богиней Эриу. Эриу явно покровительствует им, так как понимает, на уровне наивной интерпретации, что остров действительно будет принадлежать им, поэтому ее слова в целом и воспринимаются как fáistine. Наверное, компиляторы версий, включая самую раннюю, эти семантические нюансы уже не ощущали. Но мы не должны полностью полагаться на их интерпретации. За их текстом могли стоять какие-то реально, «на самом деле» существующие предания, в которых именно слова Эриу и были предречением. Впрочем, данный подход, как мы понимаем, выглядит крайне, если не нарочито наивным, поскольку, естественно, ни о каком «на самом деле» в текстах саг речь идти не может.

Более того, многочисленные употребления лексемы (в основном уже в житийных контекстах, а также для описания прорицаний библейских и античных) демонстрируют ее десемантизацию на уровне самого ирландского архаического нарратива. Король просит друида «сделать предречение» по поводу военного похода или судьбы родившегося ребенка, но, как правило, все это уже выглядит скорее как лишенный внутренней сути ритуал. Вроде встречи Нового года, который все равно наступит, встретим мы его или нет.

И все-таки не следует при этом забывать и об удивительном языковом феномене: в среднеирландский период лексема претерпела метатезу и в форме fáistine приобрела значение «будущее». И в современном ирландском это значение сохраняется и имеет совершенно нейтральную окраску. Иными словами, если для нас «будущее» – это то, что будет, для ирландца «будущее» – это то, что предсказано. А если его не предсказать, наверное, оно и не настанет.

Все рассуждения о роли друидов в древнеирландском обществе, обществе дохристианском, живущем по не совсем понятным не только нам, но и христианскому компилятору языческим законам, невольно заставляют читателя сделать вывод: магия друидов – это что-то совсем не такое уж могущественное, это как бы не так важно. И, наверное, как можно подумать, все это объясняется тем, что дошедшие до нас тексты прошли монастырскую цензуру и власть жрецов уже заранее изображена в них как весьма сомнительная. Это не совсем так.

Да, отчасти друиды изображены как просто сведущие люди, знающие не просто ритуалы, но и глубинно понимающие социальные рычаги. Ср. интересный пример из саги «Изгнание Десси». В ней, напомним, рассказывается о племени десси (видимо – докельтское племя, населявшее остров в ранние времена), которое было изгнано из района исходного проживания и вынуждено скитаться по Ирландии. И как говорится в саге:

И сказали друиды десси, что вовек не найти им пристанища, если не возьмут они на воспитание дочь короля Лейнстера [Предания и мифы 1991: 169].

Данный перевод довольно точен, в оригинале употреблен нейтральный глагол «говорить» в пассиве – as-bertatar a ndruid [Hull 1959: 37] – букв. «говорилось их друидами». Но предречение ли это? Скорее всего, нет. В дальнейшем, как рассказано в саге, десси берут на воспитание королевскую дочь, а затем выдают ее замуж и получают в качестве выкупа невесты землю для проживания. Так что «предречение» предстает скорее как мудрое прогнозирование возможного развития событий с учетом существовавшего брачного права. И никакой магии тут нет.

Но в этом же тексте можно встретить пример совершенно другого типа вмешательства друида в развитие политических событий и межнациональных конфликтов. Как рассказано в саге, племя десси берет на воспитание дочь короля по имени Этне, которая раздает золото и серебро всем, кто племя поддерживает. И все складывается хорошо, пока на сцене не появляется Дил, слепой друид из Осрайге (уже знакомый нам по саге «Битва при Мак Мукрама»), который по некой причине настроен против десси. И вот, чтобы навредить им:

Но раз предсказал десси поражение Дил, сын Уи Крека, слепой друид из Осрайге [Предания и мифы 1991: 169].

После этого племя десси подвергается нападению и оказывается вынужденным искать себе другое пристанище. Контекст употребления лексемы не оставляет сомнения в том, что компилятор связывал акт друидического предречения с последующим поражением, иными словами – предречение оборачивалось, по сути, проклятием. Какой же глагол был употреблен в тексте?

Dil mac Uí Creca o Druim Díl, druid dall di Osraige, is uad terchanad forna Deise co-mmaided forro [Hull 1959: 39] – букв.: «Дил сын Уи Крека из Друм Дила, друид слепой из Осрайге, это им было предсказано десси, что оно погибнет».

Форма tercnad – imperf. 3 sg. от глагола do-airchain (< *to-air-ro-can-), букв. «вперед-рас-певает». То есть, как мы видим, вновь употреблена глагольная основа, обозначающая пение, которое и представало как действие магическое. Но всегда ли это так и последовательно ли данное употребление? Как кажется, не совсем. Приведем в качестве контрпримера фрагмент из саги о смерти уладского короля Конхобара, который умер от горя и потрясения, узнав о распятии Христа (версия С):

Budh dáil mόr la hUlltu a Muigh Muirthuimni. Doluidh iarum Bochrach fili ┐ drái do Loighnibh docum na dála iar toidhicht dό a Laighnibh iar foghluim filidechta. Fiafraiges Concubur scéla Alban ┐ Leatha Mogha dό.

Atá sgél mόr éimh – ol sé. – dorόnadh isin bith thoir.i. crochad rígh neimhi ┐ talman la hIubhdaibh ┐is é rotirchansat fáidhi ┐ dráidhthi [Meyer 1906: 14]

Было большое собрание у уладов в Долине Муртемне. Пришел же Бохран, филид и друид из лагенов на то собрание, пришел от лагенов после обучения поэтическому искусству. Спросил его Конхобар о новостях из Альбы и половины Мога[155].

– Есть у меня великая новость, – сказал тот, – о том, что было сделано в восточном мире, а именно – о распятии царя неба и земли иудеями, и это было предсказано пророками и друидами.

В тексте употреблен тот же глагол «вперед-рас-пели», но совершенно очевидно, что причинно-следственные связи здесь иные. Пророки (какие? библейские? античные? ирландские?) могли лишь предречь распятие Христа, но никак не повлиять на это, важнейшее для христианского мира событие.

Итак, реальный анализ употребления лексем, обозначающих предречение, в древнеирландских текстах демонстрирует скорее отсутствие четкой системы. Отсутствует и определенная зависимость между вербализацией предречения и его реализацией. И это вполне понятно и логично. Креация будущего при помощи Слова друида оказывается объектом аморфным, лишенным четкого денотата, предметом лишь веры, а точнее – суеверия.

В свое время Эмиль Бенвенист предпринял небольшое исследование, посвященное классификации латинских слов, обозначающих ‘предсказание, знамение’. В своем анализе он опирался на этимологию как внутреннюю форму лексемы, позволяющую в той или иной степени провести дифференциацию существовавших в языке слов с данным значением. И, как кажется, ему это скорее удалось. Как, точнее, ему кажется. Как он пишет, «таких слов в латыни много. В этом отношении латынь противостоит греческому, а также другим индоевропейским языкам. В греческом обнаруживается лишь téras ‘божий знак, знамение, чудо’, слово, не имеющее ясной этимологии. В других языках вообще нет сколько-нибудь древнего специального обозначения» [Бенвенист 1995: 388]. Данный вывод на первый взгляд кажется странным. Во-первых, латинские обозначения тоже далеко не всегда поддаются классификации. Во-вторых, и в греческом тоже много слов, обозначающих знамения и предсказания (вспомним оракулов, мантику и проч., см., например, об этом [Faraone, Obbink 1991]), и в других языках их не меньше. Но прочтем еще раз слово «классика»: «нет сколько-нибудь древнего специального обозначения». И вот тут, как мне кажется, он прав. Слова, обозначающие те или иные формы словесной или иной знаковой магии, постоянно возникают в языке, мигрируют внутри семантических полей, обрастают синонимами и устаревают. И поэтому общую ясную и четкую картину словесного описания друидической магии в Древней Ирландии мы составить не можем. Мы лишь приблизились к ней, приблизились в той степени, в какой могли позволить нам это сделать христианские компиляторы.

Глава 10

Вместо заключения: всего несколько слов

Исследование мое, безусловно, нельзя считать завершенным. Ответа на вопрос, в чем именно состояла словесная магия друидов Древней Ирландии, конечно, мы так и не получили. Строго говоря, я его перед собой и не ставила, справедливо предполагая, что никакого «как было на самом деле» нет и не может быть. Мне хотелось хотя бы подробно, по мере возможности, проанализировать, как именно изображалась друидическая магия компилятором-христианином. Но и тут, в общем, систематизация данных продемонстрировала скорее лишь их приблизительность и неоднородность. Итак, проделанное исследование можно скорее назвать не завершенным, но прерванным, причем прерванным, как мне кажется, на довольно интересном месте.

Итак, к каким выводам все-таки нам (с читателями, одолевшими всю книгу) удалось прийти? Как представляется, выводов (или скорее – обобщений) может быть сделано четыре.

Первое. В ходе работы в качестве основного метода выявления скрытой семантики текста, описывающего разного рода действия словесной магии, лежал принцип чисто лингвистический. В первую очередь, как мне казалось, было важно выявить и проанализировать собственно лексемы, кодирующие магические действия. Анализ конкретных случаев применения друидами магической силы слова (заклинаний, заговоров, предречений и так далее) показал относительно небольшой набор лексем, которые имеют разную этимологию, но, скорее всего, к архаическому кельтскому словарю не восходят. При этом они, как правило, демонстрируют морфологическую прозрачность, восходя к глаголам речи (пред-сказание) или зрительного восприятия (про-видение). Исключение может быть, наверное, сделано для слова faithsine, восходящего к faith ‘пророк’, которое на глубинном уровне является когнатом и.е. обозначения поэтического вдохновения. То есть в диахронии произошел семантический сдвиг: состояние измененного сознания, необходимое для осуществления пророчества, было перенесено на само пророчество. Другим исключением, уже не связанным собственно с друидами, оказалось слово bricht – некое обобщенное обозначение магии в целом, не обязательно словесной, имеющее параллели в континентальном кельтском (в Галлии). И при этом сохраняющее свою широкую семантику не только на уровне слова, но и на уровне мифологической формулы («заклинания женщин»). Но при этом был сделан, как мне кажется, очень важный вывод: для компилятора та или иная лексема оказывалась не только обозначением того или иного магического действия, но и автоматически отсылала к определенному классу носителей словесной магии. Так, для друидов это производные от глагола «петь». А вот, как мы увидим дальше, для профессиональных поэтов это лексема aer с исходным значением «укол, острие». Христианские святые, которые тоже могли и предречь, и проклясть, описывались при этом совсем другими словами. Таким образом, вербальный код, с одной стороны, выявлял скрывающиеся за текстом коннотации, а с другой – демонстрировал традиционность составления и компиляции описывающих вербальную магию текстов.

Второе. Друидическая магия, как показана она в древнеирландских текстах, в качестве основного объекта имела, как это ни странно, не личность, но окружающую природу. Друиды передвигали холмы, закрывали реки, заставляли дуть ветры и так далее. И, управляя окружающим миром в футуральной перспективе, они, как можно продолжить мысль логически, могли уже для отдельной человеческой особи как бы проложить предполагаемый маршрут по времени. Но окончательное решение принимал при этом, как правило, сам человек, обычно король. Магические действия, направленные против собственно физической личности, относительно редки. Примеры с задержанием мочи и крови в организме, как кажется, восходят к традиционным проклятиям античных свинцовых табличек, которые, возможно, были древнеирландским компиляторам знакомы. Совсем не то будет, когда мы обратимся к описанию воздействия на короля поэта-хулителя!

Третье. Конфликт между жреческой и светской властью считается конфликтом универсальным, чуть ли не обязательным для установления равновесия в обществе. Как пишет, например, М. Б. Мейлах: «Успешно размежевавшись еще на стадии родового общества, поэт и царь пронесли свою сначала затаенную, потом слишком часто выходившую на поверхность вражду через тысячелетия. В сущности, борьба между фараонской и жреческой партиями в Египте, между императорской и папской властью, между светской властью и новым фундаментализмом, между митрополитом Филиппом, обличителем опричнины, и Иваном Грозным, царем Алексеем Михайловичем и патриархом Никоном, патриархом Тихоном и новым режимом несет отпечаток все той же старинной вражды» [Мейлах 2017: 89]. Применительно к Древней Ирландии, как изображена она в саговых нарративах, данный вывод совершенно несправедлив: отношения короля и друида изображаются как поразительно гармоничные. Друид – почитаемый советчик короля, мудрый учитель, которого король обычно не боится, потому что и не находится с ним в конфликте. Как, например, говорится в саге «Опьянение уладов»:

Был тогда на уладах гейс[156] говорить вперед короля, а одним из гейсов самого короля было говорить вперед друида.

Заговорил тогда Катбад, великий добрый друид… [Саги об уладах 2004: 86].

Вот такими и предстают друиды по отношению к «своим»: великими и добрыми. А их умение управлять силами природы оказывается направленным против враждебных племен и королей, с которыми «их» короли оказываются в конфликте. И, что интересно, данная взвешенная ситуация изображается практически не меняющейся на протяжении тысячелетий. То есть – как показано это в псевдоисторических компиляциях. Друиды помогают предводителям сыновей Миля, а затем – уладов, саги о которых изображаются относящимися к I в. н. э., а потом – к полуисторическим королям первых веков христианизации Ирландии. Мир меняется, меняется вера, и лишь друиды по-прежнему стараются исполнять свою роль помощников и мудрых советчиков. Как пишет об этом в связи с изображением в ирландских нарративах мифической Тары, столицы древних королей острова, Л. Битель, «сказители сочиняли повести о том, как правили Тарой короли, как сражались они и погибали, а их друиды защищали крепостные валы Тары своими заклинаниями, так что никакое зло не могло туда проникнуть» [Bitel 2018: 86]. Конечно, с приходом христианства их роль постепенно сходит на нет, и они уступают свое место клирикам, отметим, сильно забегая вперед, далеко не столь благодушным и толерантным по отношению к светской власти. Конфликт друида и христианского святого (о чем мы почти и не писали) в изображении монастырского компилятора заранее предрешен. Это понятно. Но на фоне всего сказанного остался как бы незамеченным еще один важный момент: конфликт жреческой и царской власти, описанный Мейлахом, на самом-то деле в Ирландии имел место. Но только в него были втянуты не друиды, а поэты-филиды. Вот от них-то королям и доставалось, так что временами приходилось вообще изгонять их из страны. Но это – особая тема.

Четвертый вывод напрашивается сам собой: в каких отношениях оказываются в таком случае друиды и филиды. В конкурентных? Или, напротив, как члены одной социальной группы и исполнители одной дюмезилевской функции? Тем более что, как я показывала, в ряде контекстов лексемы «друид» и «филид» выступают как синонимичные. В своем время бретонские исследователи Кр. Гюонварх и Фр. Ле Ру выдвигали предположение, что филиды не просто входят в группу «друиды», но и сами друидами и являются (см. [Le Roux, Guyonvarc’h 1986: 33 et passim]). Не в Галлии, как я понимаю, а в Ирландии. Но в таком случае вновь возникает вопрос, который я задавала себе в самом начале: а были ли друиды в Древней Ирландии «на самом деле»? Или сама лексема является бриттским заимствованием, а их многочисленные описания есть лишь дань традиции и некий общий конструкт. Ведь как-то описывать дохристианское прошлое острова монахи должны были, и какие-то жрецы-язычники там были.

Итак, как мы видим, исследование нельзя назвать законченным. Оно прервано и логически подводит нас к неизбежности анализа образа поэта-филида, который обладал не меньшей, но несколько иной Силой Слова и который отнюдь не был «великим и добрым». Вспомним описание glam dicinn – страшного ритуала, который исполняли поэты против своих королей (см. в первой главе). Оно прервано, но намеренно заставляет обдумать все сказанное и предложить еще какие-то, пока не сформулированные выводы. Врагами королей на самом деле были не жрецы-друиды. Ими оказались поэты. И М. Б. Мейлах в итоге-то оказывается прав.

И, признаться, не были «великими и добрыми» по отношению к королям и ирландские святые. Но это я уже совсем сильно забегаю вперед…

Список литературы

Аверинцев С. С. Судьба // Новая Философская энциклопедия. М.: Мысль, 2010. Т. 3. С. 663–664.

Агапкина Т. А. Сюжетика восточнославянских заговоров в сопоставительном аспекте // Литература, культура и фольклор славянских народов. К XIII Международному съезду славистов. М., 2002. С. 237–249.

Агапкина Т. А. Восточнославянские лечебные заговоры в сравнительном освещении. Сюжетика и образ мира. М.: Индрик, 2010.

Апресян Ю. Д. Избранные труды. Т. I. Лексическая семантика. М.: ЯСК, 1995.

Арнаутова Ю. Е. Колдуны и святые. Антропология болезни в Средние века. СПб.: Алетейя, 2004.

Архипова С. В., Селиванова Л. Л. (сост.) Чудеса и оракулы в эпоху древности и Средневековья. М.: Крафт +, 2007.

Бабаева Е. Э. Формирование семантической структуры слова «простой» в русском языке // Языковая картина мира и системная лексикография / Отв. ред. Ю. Д. Апресян. М.: ЯСК, 2006. С. 761–844.

Байбурин А. К. Тоска и страх в контексте похоронной обрядности (к ритуально-мифологическому подтексту одного сюжета) // Труды факультета этнологии. Вып. 1. СПб., 2001. С. 96–115.

Бенвенист Э. Словарь индоевропейских социальных терминов. Пер. с франц.; Под ред. Ю. С. Степанова, Н. Н. Казанского. М.: Прогресс, 1995.

Бертельс Е. Э. Роман об Александре. М.; Л.: Изд-во Академии наук СССР, 1948.

Бирн Ф. Д. Короли и верховные правители Ирландии / Пер. с англ. С. В. Иванова. СПб.: Евразия, 2006.

Блаватская Е. П. Разоблаченная Изида. Ключ к тайнам современной науки и теософии. Т. 2: Теология. М.: Эксмо, 2003.

Бондаренко Г. В. Повседневная жизнь древних кельтов. М.: Молодая гвардия, 2007.

Бондаренко Г. В. Мифы и общество Древней Ирландии. М.: ЯСК, 2015.

Бондаренко Г. В. Лиа Фаль и другие камни: происхождение символов власти в средневековой Ирландии // Слово, знание и учение: Сб. статей в честь юбилея Т. А. Михайловой / Под ред. Е. А. Париной, В. В. Байды, А. В. Сидельцева. М.: МАКС-ПРЕСС, 2020. С. 42–57.

Брюно Ж.-Л. Галлы: Пер. с франц. М.: Издательский дом «Вече», 2011.

Вельмезова Е. В. Чешские заговоры. Исследования и тексты. М.: Индрик, 2004.

Винничук Л. Люди, нравы и обычаи Древней Греции и Рима: Пер. с польск. М.: Высшая школа, 1988.

Гамкрелидзе Т. В., Иванов Вяч. Вс. Индоевропейский язык и индоевропейцы. Тбилиси, 1984.

Ганина Н. А. Готская языческая лексика. М.: МГУ, 2001.

Ганина Н. А. Германские провидицы в эпоху Римской Империи // Т. А. Михайлова (отв. ред.). Мифологема женщины-судьбы у древних кельтов и германцев. М.: Индрик, 2005. С. 270–281.

Ганина Н. А. НОРНЫ: к генезису и ареальным параллелям образа // Т. А. Михайлова (отв. ред.) Мифологема женщины-судьбы у древних кельтов и германцев. М.: Индрик, 2005. С. 212–227.

Ганина Н. А. Немецкие средневековые надписи на кольцах: проблемы интерпретации // Атлантика. Записки по исторической поэтике. 2008. Вып. 8. С. 43–56.

Гомер. Илиада / Пер. Н. И. Гнедича. СПб.: Наука, 2008.

Грабарь-Пассек М. Античные сюжеты и формы в западноевропейской литературе. М.: Наука, 1966.

Диллон М., Чедвик Н. К. Кельтские королевства / Пер. с англ. С. В. Иванова. СПб.: Евразия, 2002.

Доватур А. И. История изучения Scriptores Historiae Aurustae // Вестник древней истории. 1957. № 1. С. 245–256.

Дьячкова Л. Тайны славянских ведьм. СПб., 2002.

Живлова Н. Ю. Мир святого Колумбы. Раннесредневековая Ирландия и Британия глазами монахов с острова Иона. М.: ЯСК, 2019.

Зализняк А. А. Древнейший восточнославянский заговорный текст // Исследования в области балто-славянской духовной культуры. Заговор. М.: Наука, 1993. С. 103–107.

Ирландские саги / Сост., пер. и прим. А. А. Смирнова. Л.; М.: Academia, 1933.

Исландские саги. Ирландский эпос. М.: Художественная литература, 1973.

Ичин К., Йованович М. «Лили Марлен» Х. Лейпа и «Жди меня» К. Симонова: опыт сближения с первого взгляда несближаемого // К. Ичин, М. Йованович. Элегические раскопки. Белград: Издательство филологического факультета, 2005. С. 67–88.

Кагаров Е. Г. Греческие таблички с проклятиями (defixionum tabellae). Харьков: Типография Г. П. Радовильского, 1918.

Калыгин В. П. Некоторые аспекты доместикации пространства в ирландской мифологии и поэзии // Атлантика. Записки по исторической поэтике. 1997. Вып. 3. С. 140–146.

Калыгин В. П. Древнеирландская богиня Brigit в сравнительно-исторической перспективе // Известия АН. Серия литературы и языка. 1998. Т. 57. № 3. С. 53–60.

Калыгин В. П. О визионерском знании древнеирландских филидов // Н. С. Бабенко (отв. ред.) Язык. Теория, история, типология. Сборник научных статей памяти В. Н. Ярцевой. М., 2000.

Калыгин В. П. Этимологический словарь кельтских теонимов. М.: Наука, 2006.

Карамзин Н. М. История государства Российского. Т. 1. М.: Наука, 1989.

Кендрик Т. Д. Друиды: Пер. с англ. СПб.: Евразия, 2007.

Кляус В. Л. Сюжетика заговорных текстов славян в сравнительном изучении. М., 1997.

Королев А. А. Brigit – древнейшая богиня индоевропейцев? // Язык и культура кельтов: Материалы II коллоквиума. СПб., 1993.

Королев А. А. Древнейшие памятники ирландского языка. М.: Наука, 1984.

Костюхин Е. А. Александр Македонский в литературной и фольклорной традиции. М.: Наука, 1972.

Кукулин И. Легализованное заклинание в интерьере советского бидермайера: о возможных жанровых, стилистических и социокультурных истоках стихотворения К. Симонова «Жди меня» // Уроки истории. XX век. 30.09.2014 (интернет).

Куликовская Е. Н. Перформативность глаголов речевого действия в русских заговорах // Филология и культура. 2019. № 3 (57). С. 65–73.

Кэри Дж. Магические тексты в раннесредневековой Ирландии / Пер. Н. Ю. Чехонадской // Атлантика. Записки по исторической поэтике. М.: МАКС-Пресс, 2008. С. 3–26.

Лаврентьева Е. Повседневная жизнь дворянства пушкинской поры. Приметы и суеверия. М.: Молодая гвардия, 2006.

Леви-Брюль Л. Первобытное мышление. Сверхъестественное в первобытном мышлении: Пер. с франц. М.: Педагогика-Пресс, 1994.

Люис Г., Педерсен Х. Краткая сравнительная грамматика кельтских языков: Пер. с англ. М.: Изд-во иностранной литературы, 1954.

Майков Л. Н. Великорусские заклинания. СПб.: Изд-во Европейского дома, 1994.

Матюшина И. Г. Магия слова. Скальдические хулительные стихи и любовная поэзия. М.: РГГУ, 1994.

Мейлах М. Б. Поэзия и власть // Мейлах М. Б. Поэзия и миф. Избранные статьи. М.: ЯСК, 2017. С. 71–95.

Мельникова Е. А. Скандинавские рунические надписи (тексты, перевод, комментарий). М.: Наука, 1977.

Мертон Р. К. Социальная теория и социальная структура / Пер. с англ. Е. Н. Егоровой и др. М.: АСТ, 2006.

Михайлов А. Д. Средневековые легенды и западноевропейские литературы. М.: ЯСК, 2006.

Михайлова Т. А. Кровь на снегу // Вестник Московского университета. Сер. 9. Филология. 1996. № 2. С. 48–55.

Михайлова Т. А. Хозяйка судьбы. Образ женщины в традиционной ирландской культуре. М.: ЯСК, 2004.

Михайлова Т. А. Осмысление и обозначение «судьбы» в древнеирландской мифопоэтической традиции // Т. А. Михайлова (отв. ред.) Мифологема женщины-судьбы у древних кельтов и германцев. М.: Индрик, 2005. С. 24–48.

Михайлова Т. А. Крик оленя (лорика святого Патрика). Издание текста, перевод и примечания // Атлантика. Записки по исторической поэтике. Вып. 8. М.: МАКС-ПРЕСС, 2008. С. 178–186.

Михайлова Т. А. «Лишь умершему подобает хвала…», или О загадочной смерти немецкого кельтолога // Хвала и хула в языке и коммуникации / Сост. Л. Л. Федорова. М.: РГГУ, 2015. С. 305–316.

Михайлова Т. А. Ирландия от викингов до норманнов: язык, культура, история. М.: ЯСК, 2012.

Михайлова Т. А. Ранняя кельтская эпиграфика как объект лингвистического и историко-культурного анализа. М.: ЯСК, 2017.

Михайлова Т. А. И вновь – о женских чарах: «Лорика Патрика» и «Клостернойбургское заклинание» // Valla, интегрированный журнал. 2018. № 4 (3). С. 44–57.

Михайлова Т. А. Croch vs cros ‘крест’: о латинских дублетных заимствованиях и развитии христианской метафорики в Ранней Ирландии // Критика и семиотика. 2019. № 2. С. 9–23.

Михайлова Т. А., Чехонадская Н. Ю. Галльская «табличка из Ларзака»: прагматика и жанр // Заговорный текст. Генезис и структура / Отв. ред. Т. Н. Свешникова. М.: Индрик, 2005. С. 73–92.

Михайлова Т. А., Шкунаев С. В. (изд.). Похищение быка из Куальнге. М.: Наука, 1985.

Младшая Эдда 2005 – Младшая Эдда / Изд. подг. О. А. Смирницкая, М. И. Стеблин-Каменский. СПб.: Наука, 2005 (1-е изд. 1970).

Повесть временных лет / Подг. текста О. В. Творогова // Памятники литературы Древней Руси. Начало русской литературы XI – начало XII века. М.: Художественная литература, 1978.

Подосинов А. В. Символы четырех евангелистов: их происхождение и значение. М.: Языки русской культуры, 2000.

Познанский Н. Ф. Заговоры. Опыт исследования происхождения и развития заговорных формул. Пг.: Типографiя Д. В. Орлова, 1917 (репринт М.: Индрик, 1995).

Поэзия Ирландии / Пер. с ирл. и англ., сост. Г. Кружкова, Т. Михайловой, А. Саруханян. М.: Художественная литература, 1988.

Предания и мифы средневековой Ирландии / Сост., пер., вст. ст. С. В. Шкунаева. М.: Изд-во Московского университета, 1991.

Приходько Е. В. Двойное сокровище. Искусство прорицания Древней Греции: мантика в терминах. М.: Прогресс-Традиция, 1999.

Пропп В. Я. Исторические корни волшебной сказки. Л.: Изд-во Ленинградского университета, 1986 (1946).

Проценко Б. Н. Заговоры, обереги, народная медицина, поверья, приметы. Духовная культура Донских казаков. Ростов н/Д, 1998.

Пчелов Е. Олег Вещий. Великий викинг Руси. М.: Молодая гвардия, 2018.

Рим (Энциклопедия мировых цивилизаций) / Пер. с итал. М. Кособок. М.: Мой мир, 2008.

Рис А., Рис Б. Наследие кельтов. Древняя традиция в Ирландии и Уэльсе: Пер. с англ. М.: Энигма, 1999.

Руднев В. П. Характеры и расстройства личности. Патография и метапсихология. М.: Класс, 2002.

Саги об уладах / Подг. Т. Михайлова, С. Шкунаев. М.: Аграф, 2004.

Сквайрс Е. Р. Нижненемецкий заговор (молитва) XV в.: сакральный текст в парадигме жанров позднего Средневековья // Атлантика. Записки по исторической поэтике. 2008. Вып. 8. С. 80–99.

Смирнов А. А. Древнеирландский эпос: Статья, пер., прим. // Исландские саги. Ирландский эпос. М.: Художественная литература, 1973. С. 547–564.

Страбон. География: В 17 кн. / Пер., ст. и коммент. Г. А. Стратановского. М.: Наука, 1964.

Татевосов С. Г. Акциональность в лексике и грамматике. Глагол и структура события. М.: ЯСК, 2015.

Тацит. Анналы. Малые произведения. История / Подг. А. С. Бобович, Я. М. Боровский и др. М.: Ладомир, 2001.

Тихов В. Страшные сказки, рассказанные дедом Егором, крестьянином бывшего Чердынского уезда Пермской губернии. Пермь, 1993.

Толстой Н. И. Из наблюдений над полесскими заговорами // Толстой Н. И. Язык и народная культура. Очерки по славянской мифологии и этнолингвистике. М.: Индрик, 1995. С. 447–457.

Топорков А. Л. Заговор // Славянская мифология. М., 1995.

Топорков А. Л. Заговоры в русской рукописной традиции XV–XIX вв. М.: Индрик, 2005.

Топоров В. Н. МОСТ // Мифы народов мира. Энциклопедия. Т. 2. М., 1982. С. 176–177.

Топоров В. Н. Эней – человек судьбы. К «средиземноморской» персонологии. Ч. I. М.: Радикс, 1993.

Топоров В. Н. Об индоевропейской заговорной традиции (избранные главы) // Исследования в области балто-славянской духовной культуры. Заговор. М.: Наука, 1993. С. 3–103.

Топорова Т. В. Язык и стиль древнегерманских заговоров. М.: УРСС, 1996.

Топорова Т. В. Опыт анализа текста: «Разрушение Дома Да Дерга» и «Прорицание вельвы» // Arbor mundi. Мировое древо. Международный журнал по теории и истории мировой культуры. М.: Изд. центр РГГУ, 2001. Вып. 8. С. 87–95.

Турилов А. А., Чернецов А. В. Отреченные верования в русской рукописной традиции // Отреченное чтение в России XVII–XVIII веков. М., 2002.

Федорова Е. В. Введение в латинскую эпиграфику. М.: Изд-во МГУ, 1982.

Федорова Е. В. Латинская эпиграфика. М.: Эсхатос, 1969.

Фронтизи-Дюкру Фр. Женское дело. Ариадна, Елена, Пенелопа. М.: Текст, 2012.

Христофорова О. Б. Колдуны и жертвы. Антропология колдовства в современной России. М.: ОГИ, 2010.

Чехонадская Н. Ю. Галльские пророчицы: Жизнь, смерть и исцеление в руках галльских женщин // Мифологема женщины-судьбы у древних кельтов и германцев / Отв. ред. Т. А. Михайлова. М.: Индрик, 2005. С. 282–321.

Чудакова М. О. «Военное» стихотворение Симонова «Жди меня…» (июль 1941 г.) в литературном процессе советского времени // Новое литературное обозрение. 2002. № 58.

Шингурова Т. В. Светская и сакральная власть на основе древнеирландского текста «Осада Друм Дамгайре». Дипломная работа. МГУ, исторический факультет, 2011 (на правах рук.).

Шингурова Т. В. Скала Кашел: место, достойное короля // Слово, знание и учение. Сб. статей в честь юбилея Т. А. Михайловой / Под ред. Е. А. Париной, В. В. Байды, А. В. Сидельцева. М.: МАКС-ПРЕСС, 2020. С. 111–131.

Эриугена Иоанн Скотт. Гомилия на Пролог Евангелия от Иоанна. Вступительная статья, перевод и примечания В. В. Петрова. М.: Греко-латинский кабинет Ю. А. Шичалина, 1995.

Юдин А. В. Ономастикон русских заговоров. Имена собственные в русском магическом фольклоре. М., 1997.

Anderson A. O., Anderson M. O. Adomnán’s Life of Columba: Ed. and transl. Oxford: Clarendon Press, 1991.

AU – W. M. Hennessy & B. Mac Carthy, Annala Uladh: Annals of Ulster otherwise Annala Senait, Annals of Senat: a chronicle of Irish affairs from A.D. 431 to A.D. 1540. 4 vols. (Dublin, 1887–1901, repr. [with fresh introduction and bibliography, ed. Nollaig Ó Muraíle] Dublin, 1998). Vol. I, AD431–1056.

Audollent A. Defixionum tabellae quotquot innotuerunt tam in Graecis orientis quam in totius occidentis partibus praeter Atticas in Corpore inscriptionum Atticarum editas. Luteciae, 1904.

Bader Fr. La Langue des Dieux, ou l’hermétisme des poètes indo-européens. Pisa: Giardini, 1989.

Benveniste E. Problèmes sémantiques de la reconstruction // Word. Vol. 10. 1954. 251–264.

Bergin O., Best. R. (eds.) Tochmarc Étaine // Ériu. Vol. 12. 1938. 137–196.

Bernard J. and Atkinson R. (eds.) The Irish Liber Hymnorum, 2 vol. London: Harrison and Sons, 1898.

Bernd-Christian O. A discourse historical approach towards medieval learned magic // The Routledge History of Medieval Magic. Routledge. Accessed on: 27 Mar 2020 // URL: https://www.routledgehandbooks.com/doi/10.4324/9781315613192–4

Best R. I. and Bergin O. (eds.) Lebor na hUidre. Book of the Dun Cow. Dublin: DIAS, 1992.

Betz H. D., (Ed.), The Greek Magical Papyri in translation. Chicago-London: the University of Chicago Press, 1996.

Bieler L. Two Observations Concerning the Navigatio Brebdani // Celtica. Vol. 9. 1976. 15–17.

Bieler L. The Patrician Texts in the Book of Armagh. (Ed. and trans.) Scriptores Latini Hiberniae 10. Dublin: DIAS, 1979.

Binchy D. A. (ed.) Bretha crólige // Ériu. Vol. 12. 1938. 1–77.

Bisagni J. Amrae Coluim Chille: a critical edition. Dublin: DIAS, 2019.

Bitel L. Secrets of the Sid: the Supernatural in Medieval Irish Texts. // M. Ostling (ed.). Fairies, Demons, and Nature Spirits. “Small Gods’ at the Margins of Christendom. London: Palgrave Macmillan, 2018, 79–102.

Borsje J. H. Fate in Early Irish Texts // Peritia. Vol. 16. 2002. 214–231.

Borsje J. H. Celtic Spells and Counterspells // K. Ritary& A. Bergholm (eds.), Understanding Celtic Religion: revisiting the pagan past. Cardiff: University of Wales Press, 2015. 9–50.

Brown D. The Aorist in the Greek Testament // The Exposotory Times. Vol. 7. 1895. 75–77.

Bruford A. Why the Ulster Cycle? // Ulidia: Proceedings of the First International Conference on the Ulster Cycle of Tales. Ed. J. P. Mallory and G. Stokman. Belfast, 1994. 23–30.

Buck C. A Dictionary of Selected Synonyms in the Principal Indo-European Languages, Chicago: University of Chicago, 1949.

Calder G. (ed.). Imthechta Aeniasa. The Irish Aeneid. London: ITS, 1907.

Carey J. Time, space and the Otherworld // Proceedings of the Harvard Celtic Colloquium. Vol. 7. 1987. 1–27.

Carey J. Sequence and causation an Echtra Nerai // Ériu. Vol. 39. 1988. 67–74.

Carey J. Time, Memory, and the Boyne Necropolis // Proceedings of the Harvard Celtic Colloquium. Vol. 10. 1990. 24–36.

Carey J. The Name ‘Tuatha Dé Danann’ // Éigse. Vol. 25. 1991. 154–160.

Carey J. A New Introduction to Lebor Gabála Érenn. London: Irish Texts Society, 1993.

Carey J. Native Elements in Irish Pseudohistory // Cultural Identity and Cultural Integration: Ireland and Europe on the Early Middle Ages, ed. D. Edel. Dublin: Four Courts Press, 1995. 45–60.

Carey J. Obscure styles in Medieval Ireland // Mediaevalia. A Journal of Medieval Studies. Vol. 19. 1996 (for 1993). 23–40.

Cary J. King of Mysteries. Early Irish Religious Writings. Dublin: Four Courts Press, 1998.

Carey J. A Single Ray of the Sun. Religious Speculation in Early Ireland. Andover & Averysrwyth: Celtic Studies Publications, 1999.

Carey J. The LU Copy of Lebor Gabála Érenn // Carey J. (ed.) Lebor Gabála Érenn: Textual History and Pseudohistory. Dublin: ITS, 2009. 21–32.

Carey J. Charms in Medieval Irish Tales: Tradition, Adaptation, Invention // Charm, Charmers and Charming in Ireland from the Medieval to the Modern. Ed. I. Tuomi et al. Cardiff: University of Wales Press, 2019. 17–38.

Carey J.-A. Magic, Metallurgy and Imagination in Medieval Ireland. Three Studies. Aberystwyth: Celtic Studies Publications, 2019.

Chadwick N. K. Imbas forosnai // Scottish Gaelic Studies. Vol. 4. 1935. 97–135.

Chapman M. The Celts: the Construction of a Myth. Basingstoke: Macmillan Press, 1992.

Charles-Edwards T. M. Early Christian Ireland. Cambridge: Cambridge University Press, 2004.

Collins D. J. Magic in the Middle Ages: History and Historiography // History Compass 9/5. 2011. 410–422.

Cross T. P. Motif-index of Early Irish Literature. New York: Indiana University Press, 1969.

CSAD – A Corpus of Writing-Tablets from Roman Britain. Project Directors / Ed. Dr. A. K. Bowman, prof. J. M. Brady, Dr. R.S.O.Tomlin, prof. J. D. Thomas // URL: http: www.csad.ox.ac.uk/rib/ribiv/jp4.htm

Dahl Hambro C. The Religious Significance of the sén 7 soladh in Altram Tige Dá Medar // Charm, Charmers and Charming in Ireland from the Medieval to the Modern. Ed. I. Tuomi et al. Cardiff: University of Wales Press, 2019. 39–50.

Dalton G. F. The Ritual Killing of the Irish Kings // Folklore. Vol. 81. 1970. 1–22.

De Vaan M. Etymological Dictionary of Latin and the other Italic Languages. Leiden-Boston: Brill, 2008.

De Vries J. Altnordisches etymologisches Wörterbuch. Leiden: Brill, 1962.

Delamarre X. Dictionnaire de la langue gaouloise. Paris: Editions errance, 2003.

Delamarre X. Les noms des gaulois. Paris: Les Cent Chemins, 2017.

Dickie, M. W. Magic and Magicians in the Greco-Roman World. London – New York: Routledge, 2003.

Dillon M. The Cycles of the Kings. Oxford: Oxford University Press, 1946 (repr. Dublin: Four Courts Press, 1994).

Dillon M. (ed.) Serglige Con Culainn. Dublin: DIAS, 1953.

Dinneen P. S. Foclóir Gaedhilge agus Béarla. An Irish-English Dictionary. Dublin: ITS, 1927.

Dobbs M. (ed.)‘Altrom Tighi Da Medar’ // ZCP. Bd. 18. 1929–30. 189–230.

Doherty M. L. The Folklore of Cattle Diseases: A Veterinary Perspective // Béaloideas. Iml. 69. 2001. 41–75.

Don C. Skemer. Binding Words. Textual Amulets in the Middle Ages. The Pennsylvania State University Press, 2006.

Dooley A. The Invention of Women in Táin // J. P. Mallory and G. Stokman (eds.). Ulidia. Proceedings of the First International Conference on the Ulster Cycle of Tales. Belfast: December Publications. 1994. 123–134.

Duncan L. (ed.)‘Altram Tige Dá Medar’ // Ériu. Vol. 11. 1932. 184–225.

Edel D. Inside the Táin. Exploring Cú Chulainn, Fergus, and Medb. Bеrlin: Curach bhán publications, 2015.

Elliott R. The Power of Satire: magic, ritual, art. Princeton, 1960.

Ellis Evans D. Gaulish Personal Names. A Study of some Continental Celtic Formations. Oxford: Oxford University Press, 1967.

Ernout A. et Meillet A. Dictionnaire étymologique de la langue latine: histoire des mots. Paris, 1939.

Falileyev A. I. Etymological Glossary of Old Welsh. Tübingen: Max Niemeyer Verlag, 2000.

Faraone C. A., D. Obbink (eds.). Magika Hiera. Ancient Greek Magic and Religion. N.Y., Oxford: Oxford University Press, 1991.

Faraone C. A. The Agonistic Context of Early Greek Binding Spells // Magika Hiera. Ancient Greek Magic and Religion/ Ed. by C. A. Faraone, D. Obbink. N.Y., Oxford: Oxford University Press, 1991. 3–32.

Fomin M. Instructions for Kings. Secular and Clerical Images of Kingship in Early Ireland and Ancient India. Heidelberg: Heidelberg Universitätverlag, 2013.

Ford P. K. The idea of Everlasting Fame in the Táin // Ulidia. Proceedings of the First International Conference on the Ulster Cycle of Tales. Ed. J. P. Mallory and G/Stokman. Belfast, 1994. 255–262.

Ford P. K. The Celtic Poets. Songs and Tales from Early Ireland and Wales. Transl. and Intr. Belmont: Ford & Bailie Publishers, 1999.

Forsyth K. The Ogam-inscribed spindle-whorl from Buckoy: evidence for the Irish language in pre-Viking Orkney? // Proceedings of the Society of Antiquaries of Scotland. Vol. 125. 1995. 677–696.

Fraser J. The First Battle of Moytura // Ériu. Vol. 8. 1916. 10–63.

Gager J. G. Curse Tablets and Bindings Spells from the Ancient World. New York – Oxford: Oxfor University Press, 1992.

Gilles M. Seeing red: the aesthetics of martial objects in the British and Irish Iron Age // Rethinking Celtic Art. Ed. D. Garrow, Ch. Gosden and J. D. Hill. Oxford: Oxbow Books, 2008. 59–77.

Glaire P. G.W. Oxford Latin Dictionary. Oxford: At the Clarendon Press, 1968.

Gray E. (ed.) Cath Maige Tuired. The Second Battle of Mag Tuired. ITS. Vol. 52. London, 1982.

Haycock M. (ed.). Legendary Poems from the Book of Taliesin. Aberystwyth: CMCS, 2007.

Herbert M. Fled Duin na nGed: a reappraisal // CMCS. Vol. 18. Winter 1989. 75–87.

Hillers B. Towards a Typology of European Narrative Charms in Irish Oral Traditions // Charm, Charmers and Charming in Ireland from the Medieval to the Modern. Ed. I. Tuomi et al. Cardiff: University of Wales Press, 2019. 79–102.

Hohl E.H. Scriptores Historiae Augustae. 2 vols. Leipzig, 1971.

Hull V. (ed.) De Gabáil in t-Sída // ZCP. Bd. 19. 1933. 53–58.

Hull V. (ed.) The Later Version of The expulsion of the Dessi // ZCP. Bd. 27. 1959. 14–64.

Hutton R. The Pagan Religion of the Ancient British Isles. Their Nature and Legacy. Oxford: Blackwell, 1991.

Hyde D. A Literary History of Ireland. From earliest times to the present day. Dublin, 1903.

IEW – Pokorny J. Indogermanisches etymologisches Wörterbuch. Bern, 1959.

Ilomäki H. The Self of a Charm // Charms and Charming in Europe. Ed. J. Roper. London: Palgrieve MacMillan, 2004. 47–58.

Jaski B. The Origin Legend: Seven Unexplored Sources // Carey J. (ed.) Lebor Gabála Érenn: Textual History and Pseudohistory. Dublin: ITS, 2009. 48–75.

Jordan D. R. ‘A Survey of Greek Defixiones not Included in the Special Corpora’ // Greek. Roman and Byzantine Studies. Vol. 26. 1985. 151–197.

Kelly F. A Guide to Early Irish Law. Dublin: DIAS, 1995 (1988).

Knott E. (ed.) Togail Bruidne Da Derga. Dublin: DIAS, 1975 (1936, 1963).

Koch T. J. (ed.). Celtic Culture. A Historical Encyclopedia. Santa Barbara; Oxford: ABC-clio, 2006.

Lambert P.-Y. La langue gauloise. Description linguistique, commentaire d’inscriptions choisies. Paris: Editions errance, 1994 (1997).

LEIA – Lexique étymologique de l’irlandais ancien de J. Vendryes (A – Paris, 1959; B – Paris, 1980). LEIA – Lexique étymologique de l’irlandais ancien de J. Vendryes (B – par E. Bachellery et P.-Y. Lambert. Paris: CNRS, 1980; R, S – par E. Bachellery. Paris: CNRS, 1974; C – par E. Bachellery et P.-Y. Lambert. Paris: CNRS, 1987).

Lejeune M. Textes gaulois et gallo-romains en cursive latine: 3. Le plomb du Larzac. Publication collective. // Étides Celtiques. Vol. 22. 1985. 95–177.

Le Roux Fr., Guyonvarc’h Chr. Les Druides. Rennes: Ouest-France, 1986.

Logan P. Irish Folk medicine. Belfast: Appletree, 1981.

Lowe J. J. Caland Adjectives and Participles in Sanskrit and Proto-Indo-European. 23rd UCLA IEC. 28 October 2011, handout.

Lysaght P. The Banshee. The Irish Supernatural Death Messenger. Dublin: O’Brien Press, 1986.

Mac Cana Pr. Celtic Mythology, Dublin, 1946.

Mac Cana Pr. The Learned Tales of Medieval Ireland. Dublin: DIAS, 1980.

Macalister R. A. S. Lebor Gabala Erenn. The Book of the Taking of Ireland. Part III. Dublin: Irish Texts Society. Vol. XXXIX. 1947.

Macalister R. A.S. Corpus Inscriptionum Insularum Celticarum.Dublin: the Stationary Office, 1945 (Dublin: Four Courts Press, 1996).

Macalister R. A.S., ed. Lebor Gabála Érenn; Part IV. London: ITS, 1941; Part V. Dublin: ITS, 1956.

MacCulloch J. A. Celtic Mythology. 1918 (repr. Chicago: Academy Chicago Publishers, 1996).

MacKillop J. Oxford Dictionary of Celtic Mythology. Oxford: Oxford University Press, 1998.

Mallory J. The Origins of the Irish. London: Tames and Hudson, 2013.

Mallory J. In Search of the Irish Dreamtime. Archaeology & Early Irish Literature. London: Thames & Hudson, 2016.

Manco J. Blood of the Celts. The New Ancestral Story. London: Thames & Hudson, 2015.

Marstrander K. The DRVVIDES inscription Killeen Cormac // Norsk Tidsskrift for Sprogvidenskap. Vol. 13. 1945. 353–356.

Massonneau E. Le crime de magie dans le droit romain. Paris, 1933.

Matasović R. Etymological Dictionary of Proto-Celtic. Leiden: Brill, 2009.

McCone K. Pagan Past and Christian Present in Early Irish Literature. Maynooth: National University of Ireland, 1990.

McCone K. The Early Irish Verb. Maynooth: An Sagart, 1997.

McCone K. Echtrae Chonnlai and the Beginnings of Vernacular Narrative Writing in Ireland: A Critical Edition. Maynooth, 2000.

McManus D. A Guide to Ogam. Maynoth: An Sagart, 1997.

Mees B. Celtic Curses. Woodbridge: The Boydell Press, 2009.

Meid W. (ed.). Táin Bό Fraích. Dublin: DIAS, 1967.

Merton R. K. Social Theory and Social Structure. Toward the Codification of Theory and Research. Columbia University: The Free Press, 1949.

Meyer K. (ed.). The Death-Tales of the Ulster Heroes. Dublin: Royal Irish Academy, 1906 (repr. Dublin, DIAS, 2011).

Meyer K. (ed.) Sanas Cormaic – Cormac’s Glossary. Ed. from the copy in the yellow Book of Lecan. Anecdota from Irish Manuscripts. Vol. V. Dublin, 1913.

Miles B. Heroic Saga and Classical Epic in Medieval Ireland. Cambridge: D. S. Brewer, 2011.

Moore C. A Bronze Age Enigma: Some Unusual Artefacts from County Meath // Seanda. NRA Archaeological Magazine. 2006. N 1. 44–45.

Müller-Lisowski K. M. Texte zur Mog Ruith Sage // Zeitschrift fur celtische Philologie. Bd. 14. 1923. 145–163.

Murdoch B. But Did They Work? Interpreting the Old High German ‘Merseburg Charms’ in Their Medieval Context // Neuphilologische Mitteilungen. Vol. LXXXIX, 1988. N 3. 358–369.

Murphy G. Early Irish Metrics. Dublin: Royal Irish Academy, 1961.

Ní Shéagdha N. (ed.) Tóruigheacht Dhiarmada agus Ghráinne – The Pursuit of Diarmaid and Gráinne. Dublin, Irish Texts Society. Vol. XLVIII. 1967.

Nic Dhonnchada L. (ed.) Aided Muirchertaig Meic Erca. Dublin: DIAS, 1980.

Ó Corráin D., Maguire F. Irish Names. Dublin: The Liliput Press, 1990.

Ó hAodha D. (ed.). Bethu Brigte. Dublin: DIAS, 1978.

Ó Súilleabháin S. Irish Folk Custom and Belief. Cork, 1977.

O’Cathasaigh T. The Heroic Biography of Cormac Mac Airt. Dublin: DIAS, 1977.

O’Cathasaigh T. Curse and Satire // Éigse. Vol. 21. 1986. 10–16.

O’Connor R. The Destruction of Da Derga’s Hostel: Kingship and Narrative Artistry in a Mediaeval Irish Saga. Oxford: Oxford University Press, 2013.

O’Curry E. Lectures on the manuscript materials of Ancient Irish History. Dublin, 1861 (repr. Dublin: Four Courts Press, 1995).

O’Curry E. On the Manners and Customs of the Ancient Irish. Vol. I–III. Dublin; New York: Williams and Norgate, 1873.

O’Donovan J. (ed.) The Banquet of Dun na n-Ged and the Battle of Magh Rath. An ancient historical tale. Dublin: The Irish Archaelogical Society, 1842 (repr. 1995).

O’hUiginn R. Tongu do Dia Toinges Mu Thuat and related Expressions // Saints, sages and storytellers: Celtic studies in honour of Professor James Carney. Ed. by D. O’Corráin, L. Bratnach and K. McCone. Maynooth, 1989. 332–341.

O’Keeffe J.G. (ed.) Mac Dá Cherda and Cummaine Foda // Ériu. Vol. 5. 1911. 18–44.

O’Keeffe J. G. The Ancient Territory of Fermoy // Ériu. vol. 10. 1926/1928. 170–189.

O’Rahilly C. (ed.) Táin Bó Cúailnge from the Book of Leinster. Dublin: DIAS, 1970.

O’Rahilly C. (ed.) Táin Bó Cúailnge. Recension I. Dublin: DIAS, 1976.

O’Rahilly T. F. Early Irish History and Mythology. Oxford: Oxford University Press, 1946 (repr. Dublin: DIAS, 1957, 1964, 1971, 1976).

Peters E. (ed.) Die irische Alexandersage // ZCP. Bd. 30. 1967. 71–264.

Plummer Ch. (ed.). Bethada Náem nÉrenn. 2 vols. Oxford, 1925.

Power E. Medieval People. Harmondsworth: Penguin, 1951 (orig. 1924).

Radenković L. Apocryphal Prayers and Apotropaisms among Southern Slavs // Balcanica. XXVIII. 1997.

RIB – Collingwood R. G., Wright R. P. The Roman Inscriptions of Britain. Oxford: At the Clarendon Press, 1965.

RIG II.2 – Recueil des Inscriptions Gauloises. Vol. II. f. 2 – Textes Gallo-Latin sur instrumentum. Ed. P.-Y. Lambert. Paris: CNRS, 2002.

Roper J. Towards a poetics, retorics and proxemics of verbal charms // Folklore. Vol. 24. 2003. 7–49.

Roper J. (ed.) Charms and Charming in Europe. London: Palgrave Macmillan, 2004.

Roper J. Estonian Narrative Charms in European Context // Charms, Charmers and Charming. International Research on Verbal Magic. Ed. J. Roper. Palgrave Macmillan. 2009. 174–185.

Ross A. Esus et les trois “grues” // Etudes celtiques. Vol. 9. f 2. 1961. 405–438.

Ross A. The Folklore of the Scottish Highlands. London, 1976.

Sayers W. Netherworld and Otherworld in Early Irish Literature // ZCP. Bd. 59. 201–230.

Scarre M. A. (ed.) The Beheading of John the Baptist by Mog Ruith // Ériu. Vol. 4. 1910. 173–181.

Schmitt R. Dichtung und Dichtersprache in Indogermanischer Zeit. Wiesbaden: Otto Harrassowitz, 1967.

Schrijver P. The reflexes of the PIE laryngeals in Latin. Amsterdam; Atlanta: Rodopi, 1991.

Scowcroft R. M. Leabhar Gabhála. Part I: The Growth of the Text // Ériu. Vol. 38. 1987. 81–140.

Scowcroft P. M. Lebhar Gabhála. Part II: The Growth of the Tradition // Ériu. Vol. 39. 1988. 1–66.

Scowcroft R. M. Medieval Recensions of the Lebor Gabála // Carey J. (ed.) Lebor Gabála Érenn: Textual History and Pseudohistory. Dublin: ITS, 2009. 1–20.

Sharpe R. Adomnán of Iona. Life of St. Columba. London: Penguin Classics, 1995.

Simms K. From Kings to Warlords. The Changing Political Structure of Gaelic Ireland in the Later Middle Ages. Suffolk: The Boydell Press, 2000.

Sjöblom T. Early Irish Taboos. A Study in Cognitive History. Helsinki: University of Helsinki, 2000.

Sjoestedt M. L. (ed.) Forbuis Droma Damghaire // Revue celtique. Vol. 43, 44. 1926 (1–123); 1927 (157–186).

Sjoestedt-Jonval M.-L. Dieux et héros des celtes. Paris: PUF, 1940.

Skemer Don C. Binding Words. Textual Amulets in the Middle Ages. Pennsylvania: The Pennsylvania State University Press, 2006.

Smeenk R. Potions in Medieval Irish Literature. Master’s Thesis Celtic Languages and Culture. University of Utrecht, 2007.

Smith M. The Word of God and Early Medieval Irish Cosmology: Scripture and the Creating Word // Celtic Cosmology: Perspectives from Ireland and Scotland. Ed. J. Borsje et al. Toronto: Pontificial Institute of Mediaeval Studies, 2014. 112–143.

Stifter D. Die Klosterneuburger lorica // KeltenEinfällean der Donau. Hrsg. H. Birkhan. Wien, 2007. 503–527.

Stokes W. (ed.) Three Irish Glossaries. London, 1862.

Stokes W. (ed.). Cormac’s Glossary, translated and annotated by J. O’Donovan, ed. with notes and indices by W. Stokes. Calcutta, 1868.

Stokes W. (ed.) The voyage of the Mael Duin // Revue celtique. Vol. 9. 1888. 447–495.

Stokes W. (ed.) Lives of Saints from the Book of Lismore. Oxford: Clarendon Press, 1890.

Stokes W. (ed.) Echtra Cormaic i Tir Taingiri // Stokes W. and Windisch E. (eds.). Irische Texte. Vol. 3.1. Leipzig, 1891. 183–229.

Stokes W. (ed.) The Second Battle of Moytura // Revue celtique. Vol. 12. 1891. 52–130.

Stokes W. (ed.) Rennes Dindsenchas // Revue celtique. 1895–96. Vol. 15–16. 272–336, 418–484.

Stokes W. (ed.) Cόir Anmann – Fitness of Names // Irische Texte. Dritte Serie. 2 Heft. Leizig, 1897. 285–444.

Stokes W. (ed.) Acallam na Senorach // Irische Texte. 4 Serie. 1 Heft. Leipzig, 1900.

Stokes W. (ed.) Immacalam in Da Thuarad // Revue celtique. Vol. 26. 1905. 4–64.

Stokes W. (ed.) The Birth and Life of st. Moling // Revue celtique. Vol. 27. 1906. 257–312.

Stokes W. and Strachan J. (eds.). Thesaurus Paleohibernicus. 2 vols. Cambridge: Cambridhe University Press, 1903.

Stokes W. A note about Fiacha Muillethan // Revue celtique. Vol. XI. 1890. 41–46.

Stokes W. (ed.) The Martyrology of Oengus the Culdee. London: Henry Bradshaw Society, 1905.

Stokes W. and Strachan J. (eds.). Thesaurus Palaeohibernicus. A collection of Old-Irish glosses, scholia, prose and verse. Vol. I. Cambridge: Cambridge University Press, 1901.

Storm G. Anglo-Saxon Magic. The HagueSpringer-Science+Business Media, 1948.

Todd J.H. (ed.). Cogadh Gaedhel re Gallaibh: the war of the Gaedhil with the Gaill, or the invasions of Ireland by the Danes and other Norsemen. London, 1867.

Tristram H. Der insulare Alexander // Ed. W. Erzgräber. Kontinuität und Transformation der Antike im Mittelalter. Thorbecke: Sigmaringen, 1989. 129–158.

Tristram H. More Talk of Alexander // Celtica. Vol. 21. 1990. 658–663.

Tristram H. L.C. What is the Purpose of Táin bó Cúalnge // Ulidia: Proceedings of the First International Conference on the Ulster Cycle of Tales. Ed. J. P. Mallory and G. Stokman. Belfast, 1994. 11–22.

Tupet A.-M. La magie dans la poésie latine. I. Des origines à la fin du règne d’Auguste. Lille, 1976.

Van Hamel A. G. (ed.) Compert Con Culainn and other stories. Dublin: DIAS, 1978 (1933).

Van Hamel A. G. The Celtic Grail // Revue celtique. Vol. 47. 1930. 341–382.

Versnel H. S. Beyond cursing: The appeal to justice in judicial prayers // Magika Hiera. Ancient Greek Magic and Religion / Ed. by C. A. Faraone, D. Obbink. N.Y.; Oxford: Oxford University Press, 1991. 60–105.

Watkins K. How to Kill a Dragon. Aspects of Indo-European Poetics. Oxford: Oxford University Press, 1995.

Watson J. C. (ed.) Mesca Ulad. Dublin: DIAS, 1967.

Weber C. The Morrigan. Celtic Goddess of Magic and Might. Canada: Weiser Books, 2019.

Wiley D.M. An Introduction to the early Irish king tales // Wiley D. M. (ed.) Essays on the Early Irish King Tales. Dublin: Four Courts Press, 2008. 13–67.

Williams M. Ireland’s Immortals. A History of the Gods of Irish Myth. Princeton: Princeton University Press, 2016.