Работа представляет собой первую часть задуманного автором «триптиха» – анализа Силы Слова в Древней Ирландии в трех разных аспектах: в магических практиках друидов, которые унаследовали они от мифических Племен Богини Дану, в хвале и/или хуле придворного поэта, который не только создает комплекс «бессмертной славы», но и жестоко наказывает неправого правителя, в устах опирающегося на поддержку христианского Бога святого, способного и проклясть короля, и оградиться от сил зла особым магическим текстом-броней.
Первая часть исследования целиком посвящена описаниям применения друидами Древней Ирландии своих магических «умений». При этом автор постоянно помнит о том, что анализируемые им ситуации – это лишь фрагменты из средневековых текстов, которые могут и не опираться на реальные языческие практики древних жрецов. В работе проводится сопоставление изображенных в ирландских саговых нарративах жрецов-друидов с описанными древними авторами друидами Галлии, а также библейскими и античными жрецами и прорицателями. Особое внимание уделено как собственно магическим текстам, приведенным в оригиналах и предположительных переводах, так и обозначениям в древнеирландском языке магии вообще и друидической магии – в частности.
Книга может быть интересна филологам, историкам, а также всем, кто интересуется древними кельтами и словесной магией в целом.
В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.
Эпохи. Средние века. Исследования
Рецензенты:
д. ф.н., профессор
д. ф.н., профессор
© Т.А. Михайлова, текст, 2021
© Оригинал-макет, оформление. Издательская группа «Альма Матер», 2022
От автора
Настоящее издание в начале работы над темой «Сила слова в Древней Ирландии» представлялось как всего лишь небольшой вводный раздел к настоящему исследованию. А настоящим исследованием я мысленно называла описание применения магических словесных практик как поэтами-филидами, так и клириками. Поэты восхваляли королей, но чаще сочиняли и исполняли против них знаменитые песни-поношения, от которых на лице возникали «волдыри позора». Все это в общем имеет длинную и обильную историю изучения. Что же до клириков, то и они по отношению к королям бывали беспощадны, проклинали их, а псалмы в их устах могли превращаться в грозное оружие, лишающее короля и славы, и потомства. Но при этом могли сочинять клирики (для себя!) особые оградительные поэмы-лорики (букв.: броню). Не брезговали они и языческими заговорами, немного переиначивая их на народно-христианский лад. Это все тоже в общем описано. Но, приступив к постройке своего здания, я поняла, что в его схеме не хватает как бы фундамента. Так, вдруг вообще стало неясно, что такое магия, чем она отличается, например, от «обычного» знания каких-то тайн природы. Что такое магическое вербальное действие, говоря условно, – заговор? Далее, стало уже совсем непонятно, откуда древнеирландские поэты могли взять свои тайные пагубные ремесла и наследниками кого оказались ирландские клирики.
И вот тут сами собой возникли друиды, которые в древнеирландских сагах и даже анналах присутствуют постоянно, но как-то как бы и ненавязчиво. Как фон. Мы все прекрасно понимаем, что изображенные средневековым компилятором конфликты и сюжетные развороты, в которых фигурируют друиды, далеки от того, чтобы описывать историю Древней Ирландии «на самом деле». Конечно, что-то очень осторожно можно было бы попытаться реконструировать, сопоставляя собственно тексты с реликтами материальной культуры давних времен, особенно – предположительных храмовых построек. И такие исследования тоже есть, но оставим этот аспект профессиональным археологам. Наше же оружие – анализ текстов, их «зеркальная зачистка» и обнаружение как сюжетных схем, так и, что самое главное, Слов, при помощи которых в этих текстах описывается Магия. Метод контекстуального анализа помогает выявить основные, ключевые концепты и самого магического действия, показать его цели, его методы, его как бы внутреннюю форму. На уровне этимологическом выявляется осмысление языком собственно описываемого действия: про-видение, пред-речение, рас-пев и так далее.
Сочетания «сила слова», «магия друидов» и даже «Древняя Ирландия» – все это звучит очень заманчиво и романтично. Но никакой романтики, как я надеюсь, в моей книге о друидических заклинаниях нет: это скрупулезный и местами довольно занудный анализ средневековых текстов, в которых описаны случаи применения магического слова как друидами, так и их предшественниками – Племенами Богини Дану. И, конечно же, описываются используемые при этом лексемы, как древнеирландские, так и заимствованные из латыни. Иными словами – я пыталась не реконструировать то, что было в дохристианской Ирландии, а восстановить – как это все изображалось монахами-компиляторами, которые вроде бы должны были быть врагами друидов как носителей языческих верований. С некоторым удивлением я обнаружила, что это не совсем так… В общем, появились новые вопросы, на которые я попыталась дать ответы.
Что же до рассказа об ирландских поэтах-филидах, а заодно и бардах, о святых и их проклятиях и их оберегах, то все это остается для меня в самых ближайших планах. И тут – все гораздо понятнее и проще, по крайней мере, сейчас мне пока так кажется. Или, точнее, пока мне кажется так. Сейчас…
Глава 1
Введение. Что такое магия вообще и заговор в частности
Обращаясь к очерку магических вербальных практик в Древней Ирландии, мы должны будем в первую очередь постараться понять, что в самых общих чертах мы под «магией» понимаем. Причем – как понимаем это мы сами и как понимали это носители традиции, с одной стороны, и фиксаторы этой традиции – с другой. И более того – как понимали «магию» носители традиции более поздней, с одной стороны, и те, кто занимался относительно сходными явлениями в других культурах, с другой. Причем, скорее именно фиксаторы ирландской традиции и должны будут в первую очередь находиться в центре нашего внимания. Ведь доподлинно узнать то, что «было на самом деле» и действительно ли, например, король лишился рассудка из-за проклятия святого или по какой-то иной, более рациональной причине, или, например, над кораблями сыновей Миля поднялся ветер так, что они не могли пристать к берегу, из-за заклинаний друидов или просто потому, что изменилось атмосферное давление, а с ним – направление ветра. На эти вопросы мы ответа не получим. Но мы и не стремимся их получить. Мы их даже задавать не станем.
Главная наша задача – не только сейчас, но и в целом, причем не только наша – составить своего рода обобщающую схему, охватывающую все возможные формы бытования вербальных магических практик, показать, как фиксируются они в текстах, выработать особую систему бинарных оппозиций, при помощи которых они могут быть описаны и сгруппированы, и затем вычленить то, что мы в рабочем порядке называем действенными составляющими.
Сказанное применимо, конечно, не только к Древней Ирландии и ее рецепции в других культурах и в более позднее время. Обращение к сопоставительному материалу в данном случае представляется одним из обязательных условий. Причем не только в качестве возможных типологических сближений, а следовательно, и прояснений проблемы, но и в качестве материала, который в ходе культурных контактов мог оказать на культуру раннего Средневековья Ирландии непосредственное влияние. Мы имеем в виду, во‑первых, культуру античную, точнее – позднюю римскую, а во‑вторых – традицию раннего христианства, воспринятую в Ирландии относительно рано (как принято считать, уже в конце IV в.), но иногда понятую довольно специфически этносом-реципиентом, имеющим собственную давнюю традицию духовной культуры.
Изучение словесной магии в качестве основного объекта функционирования имеет в первую очередь текст, но также особые способы бытования этого текста как на уровне фабульном (описание произнесения, например, друидического прорицания), так и на уровне рукописном, а возможно – и устном. Если мы обратимся к более изученной русской словесной магии, то в первую очередь должны будем назвать основной объект ее изучения – заговор, хотя понятие это, как мы увидим, во многом условно и далеко не однозначно (безусловно, сказанное справедливо и по отношению к традиции западной, да и ко многим другим). При изучении заговорной традиции на первый план, как правило, выдвигается собственно заговорный текст. Именно этот элемент заговорной традиции оказывается наиболее доступным для собирания, изучения, воспроизведения, описания, перевода на другие языки и так далее. Естественно, исследователь каждый раз понимает, что записанный или воспроизведенный им текст одновременно – интересен как объект изучения, но при этом практически безопасен и недейственен, поскольку лишен какой-то важной составляющей. Естественно, представитель другой отрасли науки, биолог, например, не ограничивается фотографиями изучаемых объектов. Почему же в данном случае фольклорист поступает иначе – наверное, по той причине, что заговор как действенная сила вообще в качестве объекта научного описания невоспроизводим и несовместим с самой идеей его научного анализа. Анализу доступны лишь отдельные его элементы, из которых собственно текстовая составляющая, наверное, действительно представляет наибольший интерес. Более того – само слово, обозначающее этот жанр, во многих языках связано этимологически с глаголами говорения, произнесения, распевания, хотя есть и исключения, и их немало. Исключения в основном касаются прагматики заговорного текста. То есть существуют традиции (в основном – не фольклорные), в которых описаны разного рода магические тексты и техники их исполнения, а также – маркируется социальный феномен практик подобного рода, при котором на первый план выдвигается не сам факт «говорения», а результат. Так, например, на уровне этимологическом происхождение названия древнеисландской хулительной поэзии нид
Древнеирландский магический поэтический текст, который традиционно исполнял поэт против короля при условии, что король отказывал ему в даре, довольно близкий к исландскому ниду функционально, назывался
Естественно, собственно текст в заговоре далеко не всегда составляет наиболее важный его элемент и часто совершенно справедливо отмечается важность невербального элемента, являющегося неотъемлемой составляющей заговора, но обычно – как сопутствующего действия (ср., например, определение А. Л. Топоркова: «Заговор – фольклорный текст магического характера и обряд его произнесения» [Топорков 1995: 105].
С чем-то подобным мы встречаемся и в Ирландии. Интересный пример сочетания текста и обряда представляет собой, например, описание сочинения и исполнения особого вида вредоносной хулы против короля, относящееся к средневековой ирландской традиции. Описание этой сложнейшей процедуры «глам дикинн» (
Вот песнь и то, как следует исполнять глам дикинн: требуется сначала голодать на земле короля, против которого будет исполнена песнь, и затем, собрав вместе тридцать воинов, тридцать епископов и тридцать филидов, следует составить песнь-насмешку. Затем филид должен отправиться в путь вместе с другими поэтами, ранги которых – фохлок, мак фурмид, досс, кана, кли, анрад, оллам. Оллам идет впереди всех, и к заходу солнца он должен подняться на холм на границе семи земель. И тогда каждый пусть обратится к одной из них, а оллам – к земле того короля, против которого исполняется песнь поношения. Все они должны повернуться спиной к кусту боярышника, растущему на вершине этого холма. Когда подует северный ветер, каждый, взяв в руку камень, а в другую ветку с того куста, пусть исполнит по одной строфе из глам дикинн. Оллам должен запеть первым, другие за ним по порядку. И потом каждый должен положить камень и ветку возле корней куста. И если они были неправы, земля разверзнется и поглотит их, а если неправ был тот король, то земля поглотит его вместе с его женой, его сыном, его лошадью, его оружием, его доспехами и его собакой. Глам мак фурмида будет против собаки, глам фохлока – против доспехов, глам досса – против оружия, глам кана – против жены, глам кли – против сына, глам анрада – против страны, а глам оллама – против самого короля [Windisch 1887: 96–97].
Растительный код обряда, то есть его связь с деревом и одновременно землей, присутствует и в описаниях исландского нида. В исландских законах, согласно которым исполнение и сочинение нида было запрещено, упоминаются такие понятия, как «древесный нид», палочка с вырезанным текстом, а также – «нид-жердь». Наиболее известный пример нида-жерди содержится в «Саге об Эгиле», герой которой сочинил против норвежского короля Эйрика Кровавая Секира несколько хулительных стихов, а когда последний объявил поэта вне закона:
взял орешниковую жердь, взобрался с ней на скалистый мыс, обращенный к материку, насадил на нее лошадиный череп и произнес заклятье: Я воздвигаю здесь эту нид-жердь и посылаю этот нид Эйрику конунгу и его жене Гуннхильд, – он повернул лошадиный череп к материку – посылаю я этот нид духам-покровителям страны, которые населяют эту страну, чтобы они все блуждали без дороги и не нашли покоя, пока не изгонят конунга Эйрика и Гунхильд из страны. Затем он всадил жердь в расщелину скалы и оставил ее стоять; он повернул и лошадиный череп в сторону материка и вырезал рунами на жерди все заклятье, которое он сказал. Вскоре после этого, как рассказывается в саге, Эйрик и Гуннхильд действительно были вынуждены бежать из Норвегии в Нортумбрию, а Новегией стал править Хакон Добрый. Это случилось в 947 г. [Матюшина 1994: 8].
Обращает на себя внимание тот факт, что и компилятор саги об Эгиле Склагриммсоне, и отчасти сама исследовательница И. Г. Матюшина, глубоко погруженная в изучаемую ею традицию, склонны скорее воспринимать описанное как достоверный факт, однако, как мне кажется, необходимость Эйрика бежать из Норвегии могла иметь и какие-то иные причины. Хотя, кто знает?
На внешнем уровне этот «магический ритуал» может быть сопоставлен с деянием Кухулина, совершенным им в начале похода коннахтов против уладов (в саге «Похищение быка из Куальнге»):
Там вошел Кухулин в лес, ступил с колесницы на землю и с одного удара по стволу и ветвям срубил шест с четырьмя сучьями. Заострил он его и обжег и, написав сбоку письмена на огаме, метнул рукой с колесницы, да так, что две трети его ушли в землю. /…/ Бросился (на юношей) Кухулин и, срубив всем четверым головы, насадил каждую на сук[1] [Михайлова, Шкунаев 1985: 142].
Описанное действие, представленное компилятором лишь как образец силы и военной доблести уладского героя, содержит, однако, элемент магического ритуала, в саге никак не маркированный: срубание дерева, втыкание его в землю и нанесение на нем огамических символов, которые в период фиксации текста уже не только не употреблялись для письма, но не всегда были понятны и прочно ассоциировались с языческой магией. Мы никогда не узнаем, что именно написал Кухулин огамом на стволе дерева, но прагматика как текста, так и самого ритуала для компилятора скорее понятна: это действие было призвано задержать армию Айлиля и Медб у переправы через брод. Как интерпретирует все это уладский герой Фергус:
Лежит теперь заклятье на ирландцах, ибо не ступить им на дно брода, доколе один из них не вырвет рукой этот ствол так же, как был он поставлен [Михайлова, Шкунаев 1985: 145].
Данный эпизод в контексте повествования оказывается подкрепленным предшествующим ему эпизодом, в ходе которого Кухулин, преследуя ту же цель (задержать войска противника), совершает действие отчасти сходное, но не совсем:
Кухулин направился к лесу и одним ударом срубил молодое деревце дуба у самого основания. Стоя на одной ноге и прикрыв один глаз[2], связал он его одной рукой в кольцо и, начертав письмена на огаме, водрузил на острый верх камня в Ард Куиллен [Михайлова, Шкунаев 1985: 137].
Как отмечает Дорис Эдель в обширном исследовании «Похищение – изнутри», «Кухулин знаком с огамом и использует его для надписи на объекте, вполне обыденном. /…/ Деревянное кольцо, в оригинале –
При этом и акт сворачивания дуба в кольцо, и надевание кольца на стоящий вертикально камень, а уж тем более – срубание шеста и надевание на него отрубленных голов, подобно шесту Эгиля с лошадиным черепом, – все это и вне текстовой составляющей получало, безусловно, в глазах фиксатора традиции значение символическое, иными словами – составляло часть магического обряда или заговора в самом широком смысле этого слова (или понятия).
В то же время, как мы полагаем, собственно текст заговора иногда может вообще практически сводиться к нулю, и при этом на первый план выдвигается магическое действие. Более того, существуют другие примеры, противоположные, то есть вообще и не предполагающие наличие вербального элемента. Мы имеем в виду ситуации, когда при сохранении знаковой природы обряда вербальный элемент в нем вообще отсутствует. Например, в ирландской традиции клирик мог поднять свой жезл и позвонить в колокольчик, закрепленный на его конце, даже сам поднятый жезл, согласно традиции, мог иметь особую силу. Этот жест и этот сигнал означали проклятие королю, поскольку, видимо, отсылали к погребальной обрядности. Другой пример – по радио мне случилось слушать интервью с современным «магом», который сказал, что часто к нему обращаются оставленные жены нуворишей, которые просят, чтобы изменник потерял все, что имеет, заболел, погиб и т. п. «Не стоит обращаться за этим ко мне, – сказал маг, – вы сами можете это сделать: заройте в землю его фотографию, пожелав при этом всего, что хотите, и все это сбудется». Видимо, в данном случае реализуется та же символика погребения. Предположительно, в описанных примерах на первый план вынесен обряд, а предметы, которыми оперирует исполнитель, – в общем скорее вторичны. Так, позвонить можно и не в особый колокол, а например, связкой ключей – это распространенный в городской среде оберег от нечистой силы и от сглаза. Существует, например, распространенное поверье – завязывание узелков на одежде мужчины делается с целью вызывания импотенции. Можно ли считать феномены подобного бесконтактного воздействия на человека и природу, в которых сведен к минимуму собственно текстовый элемент, заговорами?
Но еще раз оговоримся о том, что вообще можно понимать под заговором. Под заговором в данном случае мы понимаем в самом широком смысле – любой «магический текст» или магическое действие, имеющее также «текстовый характер», призванный бесконтактно воздействовать на объект (одушевленный или нет), не адресуясь к непосредственному рецепторному прямому каналу (поэтому, естественно, нельзя считать заговором ни приказ, ни просьбу, ни также нажатие кнопки «пуск» и проч., ни, например, расстреливание грозовой тучи). Понятие «прямого канала» в данном случае условно и оставляет широкое поле для разного рода фантастических измышлений, т. к. ряд действий и словесных актов современного «цивилизованного» человека может быть интерпретирован как магия условным «дикарем». Важнее – «магическое» воздействие, которое я для себя определяю следующим образом (рабочее определение возникло в ходе попыток объяснить веру в банши в Ирландии и особенность феномена предречения смерти). Представим, что в наше время в городском фольклоре появляется зловещая фигура-призрак – человек в белом халате, встреча с которым предвещает смерть, или сконструируем «поверье» – если у подъезда вдруг появляется белая машина с красным крестом, кто-то из живущих в доме скоро умрет. В каком случае возможно возникновение подобного «поверья»? Видимо, при условии, если реальное лечение больных будет осуществляться каким-то иным способом или хотя бы если врачи и их машины утратят свой маркированный белый цвет. В таком случае причинно-следственные связи окажутся разорванными и потеряют изначальную рациональность. То есть для перехода от реального описания событий с естественными причинно-следственными связями к тому, что может быть названо быличкой или народным поверьем, должна произойти своеобразная каузативная синкопа, т. е. ход событий должен быть разорван, а на месте разрыва должно быть вставлено некое «мистическое» объяснение. Так, в нашем случае мы должны включать в список анализируемых феноменов все случаи намеренного воздействия при помощи семиотически маркированных слов, действий и объектов на человека, его здоровье, на природу и даже на развитие событий, то есть – судьбу.
Как справедливо писал о русских заговорах А. Л. Топорков, «заговоры находятся на пересечении сфер церковно-христианского и фольклорного знания. Совокупность заговорно-магических текстов можно представить как некий континуум. На одном из его полюсов находятся канонические и неканонические молитвы, а на другом – фольклорно-языческие и «черные» заговоры и заклинательные формулы» [Топорков 2005: 9]. И как верно пишет он дальше – традиция в целом и состоит из градации данных непоследовательных переходов. Однако, как мне кажется, он не учитывает такой важный момент, как – агенс заговорного текста. Иными словами – важным представляется не только как оформлен и из чего состоит текст, условно называемый нами заговорным, но и то, кто и при каких условиях его произносит (или даже – сочиняет?).
Уместно при этом выделить разных участников действия, которые разграничиваются не только по принципу субъекта и объекта воздействия, но и по принципу профанности или приобщенности к сакрализованному знанию.
Например: «заговор» – Елочка, зажгись! – по-разному оценивается разными участниками ритуала и, предположительно, дети, которым ритуал адресован, воспринимают данный текст действительно как магический, а иными словами – мысленно синкопируют акт коллективного произнесения «заговора» и как бы порожденное им действие – зажигание гирлянды лампочек на елке. Причем, как можно домыслить, адресатом «магического» императива в данном случае оказывается и сама елочка, и некие аморфные высшие силы, стоящие за всем этим и управляющие процессом. Но такими же детьми могут быть названы и взрослые исполнители, практикующие заговорную традицию, которые тоже просто не умеют увидеть провод, розетку и выключатель?
На самом деле, как мне кажется, ситуация в данном случае предстает как еще более сложная, поскольку объектами нашего рассмотрения оказываются одновременно и явления, которые условно можно назвать чудесными, магическими (как результатив), то есть такими, каузация которых предстает как синкопированная, и наблюдатели данных явлений, особым образом подготовленные к данному синкопированию, иными словами – уже заранее настроенные на ожидание и описание того, что может быть названо чудесным. Как пишет автор статьи «Феномен чуда в эпоху древности и Средневековья»:
Воспринимались ли подобные истории современниками как чудеса? Ведь реальность богов и возможность контакта с иным миром не вызывали сомнений, а стиль произведений указывает, что он был порожден, скорее всего, потребностью в занимательной литературе, где преобладало стремление развлечь читателя. Так что же, для людей древности и Средневековья в подобных историях не было ничего чудесного? Такой вывод справедлив лишь отчасти, так как граница между реальным, т. е. обычным и чудесным, т. е. необычным была условной, ибо необычное было возможно и даже вероятно [Архипова, Селиванов 2007: 3].
Авторы этих строк, как мне кажется, не совсем понимают, что в своих логических рассуждениях заходят практически в тупик, выбраться из которого можно, лишь развернувшись на 180 градусов. Необычное было возможно, пишут они, но необычное – с нашей, условно говоря, рациональной точки зрения! «Реальное необычное», в существовании которого адресат не сомневается, практически сразу перестает быть необычным, а может быть назван скорее чем-то малоизвестным, экзотическим, о чем можно не знать, но верить в существование данного феномена можно с легкостью. Точнее, как верно отметили они суть явления, возможность существования каких-то процессов, которые не могут найти рационального объяснения, воспринималась человеком Средневековья с гораздо большей готовностью, чем в наше время. Кроме того, как также верно отметили составители книги, рассказы о «чудесном» отчасти удовлетворяли потребность человека в «занимательном» (вспомним, как бывают популярны «страшные рассказы» в среде детей и подростков). Но проведенная мною параллель – это лишь параллель, и намеченные элементы сходства о тождестве явлений еще не говорят.
Мы рассмотрели уже несколько типов, точнее – два магического воздействия на индивидуума или коллектив (вербальный и невербальный), но в обоих случаях и речевое действие, и обряд имели знаковую природу и предположительно именно так и создавались. Но возможен третий случай – использование с такими же целями текста или обряда, который изначально имеет иную прагматику. Мы можем вспомнить также использование в качестве «заговорных», как правило, поэтических текстов, имеющих иное изначальное происхождение («Жди меня» Симонова, «Лили Марлен»[4] и проч.). Мы полагаем, что подобные случаи носят характер скорее маргинальный, однако считаем их достаточно важными, т. к. в них проявляется в более открытой форме то, что в традиционном вербально-обрядном заговоре оказывается часто скрыто, – воля или вера.
Но вернемся к дефиниции заговора как основного «ключевого» понятия вербальной магии в целом. Определение заговора Н. И. Толстого: «Заговор, как правило, не просто фольклорный текст, но и определенное действие определенного деятеля с определенными предметами» [Толстой 1995: 447] – подкрепленное и подтвержденное многочисленными уже приведенными выше примерами, дает возможность для широкой трактовки понятия «заговор» в целом и для перестановки акцентов с вербального элемента, на – невербальный.
Я предлагаю здесь выделить два субтипа «невербального заговора» —
а.
Другой пример – камень, принесенный со дна источника, вода которого считается целебной, такие камни хранили в доме и время от времени прикладывали к глазам – они лечили катаракту и другие заболевания глаз, причем камень этот оборачивался тряпками так, что получалось условно антропоморфное изображение, а сам камень находился у этой фигурки в голове. Видимо, сюда же следует отнести изготовление магических фигурок, в которые втыкали острия, причем не всегда с целью нанесения вреда, иногда – при любовной магии.
В ирландском фольклоре таким магическим объектам иногда давали обобщенное название –
б.
К объекту такого типа можно отнести также огамические знаки на плоском камне кольцевидной формы (амулет, найденный на груди трупа в Шотландии, см. [Forsyth 1995: 683])[9].
С другой стороны, во время изготовления подобного предмета может акцентироваться акт нанесения текста – в греческих магических папирусах, например, описан обряд любовной ворожбы, который состоит в том, что следует изготовить особым образом «магические» чернила, затем на листе лотоса написать ими имя возлюбленной, слизать и проглотить надпись с листа, а затем съесть сам лист (см. в данном случае классическое исследование [Don Skemer 2006]).
На принципиально текстовых заговорах особого типа, т. е. на предметах с текстом мы хотели бы сейчас остановиться подробнее.
Разные культуры ориентированы на разное текстопроизведение и на разные практики использования текста в магии. Наше время, условия полной грамотности, лишает письменный текст эзотерического флера, однако существуют такие узкие культурные феномены, когда текст письменный уже понятен многим, но все же еще не полностью профанизирован. Ярким примером могут служить магические таблички поздней античной культуры.
Магические таблички с заклятиями существовали в античном мире начиная, по меньшей мере, с V в. до н. э. Возникнув впервые в Древней Греции, они распространились по всему Средиземноморью: несколько табличек было обнаружено и на территории России, в Ольвии. К концу I в.н. э. их присутствие отмечено даже в самых отдаленных окраинах Римской империи – Германии и Британии.
Материалом для таких табличек служил, как правило, свинец. Говоря об использовании свинца, исследователи отмечают два аспекта: во‑первых, свинец был удобным материалом для письма: этот мягкий металл поддается холодной ковке, и на нем легко писать. Во-вторых, свинец в античной натурфилософии считался металлом Сатурна, он ассоциировался с загробным миром и смертью; надпись на нем могла сделать врага столь же холодным и неподвижным, как свинец [Tupet 1976, 43]. Другой материал встречается исключительно редко: в корпусе О. Одоллана упоминаются четыре таблички из талька, 11 – из глины, одна оловянная, две медные, две золотые, одна мраморная [Кагаров 1918, 12].
Слово
Сам акт протыкания таблички достаточно интересен и, как нам кажется, требует дальнейшего анализа. Отметим пока лишь некоторые моменты. Так, предположительно, изначально в данном случае возникал ритуализованный акт протыкания не столько текста, сколько символического изображения желаемой «жертвы» (ср. наскальные рисунки бизонов, проткнутых копьями и проч.). Данная идея закрепилась за лат. глаголом
Titus Egnatius Tyrannus
Ср. также относительно длинный текст проклятия из Британии (найден на территории Лондона, Телеграф-стрит, в 1934 г.), содержащий перечисление частей тела, включающих в себя «память» и «речь», и кроме того – проткнутый семь раз ногтями:
Tretia(m) Maria(m) deficto et illeus uita(m) et me(n)temet memoriam [e]t iocinere pulmones interm<x>is<i>ta fata cogitata memoriam sci non possit loqui(quae) sicreta si(n)t neque SINITAMERE possit neque […] CLVDO [RIB: 1965, 3–4] –
Остается лишь гадать о событиях, сопутствующих появлению данного проклятия.
Протыкание таблички гвоздем или иным острым предметом, а также нанесение на нее порезов или ногтевых следов, как кажется, могло интерпретироваться изготовителем данного объекта тремя разными способами, не противоречащими друг другу. Так, во‑первых, таким образом текст как бы метафорически «закреплялся» (ср. «закрепка» в конце традиционного русского заговора: слово мое крепко). Во-вторых, как верно отмечает Д. Гаджер, скрепленная таким образом табличка оказывалась как бы скрытой от глаз профана и была предназначена как послание исключительно божеству [Gager 1992: 18] (ср. жердь-нид Эгиля и ствол орешника Кухулина, которые, казалось бы, имеют других адресатов). В-третьих, поскольку сама табличка содержала имена проклинаемых, ее пронзание как бы метафорически означало и пронзание жертвы. Причем в данном случае мы оказываемся, как это ни странно, довольно близко уже к традиции ирландской, которая на уровне языковой номинации расценивала вредоносный текст-проклятие именно как орудие, наносящее укол и поэтому обладающее особой магической «остротой», смыкаясь при этом с профанными насмешками над жертвами (к данной теме мы еще вернемся).
Какие виды магии применялись в табличках? Обычно принято делить магию на чёрную и белую, то есть вредоносную и магию в добрых целях, однако такое деление не всегда верно. Как образно выразилась А.-М. Тюпе, «можем ли мы сказать, что влюбленные девушки у Феокрита и Вергилия – волшебницы, потому что они молоды и красивы и потому что они используют лавр, вербену и муку, в то время как Канидия у Горация и Эрихто у Лукана – ведьмы, лишь потому, что они стары, уродливы, лысы и используют тошнотворные вещества?» [Tupet 1976: xii]. По ее мнению, не существует магии однозначно белой и однозначно черной[10]. Принося положительные результаты одному человеку, магия может вредить другому (сопернику в любви, например), и даже если речь идет лишь о завоевании возлюбленной, используемые колдуньей методы могут быть смертоносными для других людей (как в случае с описанной Горацием колдуньей Канидией, которой для приворота потребовалось убийство мальчика). Русский специалист по магическим табличкам Е. Г. Кагаров также причислял любовные чары к разряду черной магии, отмечая, что выражения, употреблявшиеся на табличках с любовными заговорами, «совершенно в стиле проклятий», и далее: «Многие из дошедших до нас tabellae defixionum обнаруживают такое близкое сходство между собою, что могли быть написаны… одним и тем же лицом по общему шаблону» [Кагаров 1918: 24]. Мы полагаем, что в данном случае дело не в том, что «любовная магия» могла быть для кого-то враждебной, а в том, что форма магического текста (и акта) как такового была по природе своей ограничена довольно узким набором действенных «приемов» (перечисление частей тела, называние имени, призывание богов и демонов и проч.). Как пишет практически то же самое, но о славянских устных заговорах Н. Познанский: «Ни в одном виде народной словесности не господствует в таких размерах шаблон, как в заговорах. /…/ Большинство заговоров создано по раз установившейся схеме, с определенными приемами» [Познанский 1917: 75].
Следует понимать при этом, что в разное время и в разных районах империи одно и то же действие в плане выражения (изготовление таблички) могло иметь разное функциональное наполнение. Не с точки зрения прагматики (хотя некоторые нюансы можно отметить и здесь), но с точки зрения социальной. И если в Риме к табличкам могли прибегать скорее представители «среднего класса» и даже рабы, то в Британии и даже в Галлии, где сама письменность была распространена не так широко, это было скорее занятием представителей относительно состоятельных сословий. Об этом говорит и сама прагматика надписей: они в основном направлены против тех, кто предположительно похитил какое-то имущество, а также навел порчу на скот. Скорее всего, таблички составлялись не теми, кто был заинтересован в мести или возврате имущества, но специалистами по магии, то есть теми лицами, которые владели данными «шаблонами». Впрочем, вопрос этот – довольно спорный.
Как авторы табличек намеревались осуществить свое проклятие, какими силами они были намерены при этом пользоваться? Наиболее очевидным способом было прямое обращение к божеству, которому поручались «имена» врагов или они сами (что, собственно, одно и то же). Среди этих богов достаточно часто встречаются традиционные римские подземные боги – Плутон и еще чаще Прозерпина (Персефона), а также мать Персефоны – Деметра. К Прозерпине, с которой была отождествлена местная богиня Атекина (dea Ataecina Turibrig Proserpina), обращалась жительница Эмериты (Мериды) в Испании с просьбой вернуть украденные вещи [Audollent 1904: N122]. Автор галльской таблички на латинском языке, обнаруженной в департаменте Шаранта, желал, чтобы некие Лентин и Тазгилл отправились «к Плутону и Прозерпине» [Audollent 1904: N111–112]. К Прозерпине обращен и известный заговор против Плотия, датируемый I в. н. э., в котором тело Плотия, расчлененное на составляющие, «вручается как жертва» подземным богам (см. анализ данного текста в [Топоров 1993: 53–57]). Обращались черные маги и к своей покровительнице Гекате, к Матери-Земле (Terra) [Audollent 1904: lxi-lxii]. В их распоряжении имелось также множество демонов и различных загадочных восточных божеств, в основном египетских, пользовавшихся большой популярностью среди тех, кто занимался колдовством.
В свое время при анализе разного рода условно «заговорных текстов» мы обращались к теме и функции в них имени собственного, что позволило нам сделать следующие классификационные наблюдения[11]:
Под
Под субъектным именем мы подразумеваем введенное в заговорный текст уникальное имя собственное, обозначающее лицо, для (против) которого
Итак, заговор становится заговором, только если в него введено имя. Причем в первую очередь важным оказывалось упоминание точного имени, позволяющего однозначно обозначить жертву, для чего часто упоминалось не официальное имя отца, но имя матери. Упоминание в первую очередь имени матери человека свойственно, как заметил еще О. Одоллан, всем магическим табличкам: «упоминание имени матери точно обозначало врага» [Audollent 1904: lii]. «Если в официальных надписях указывается имя отца, то в магических надписях в основном – имя матери, – несомненно, согласно старой пословице
Наиболее существенным элементом таблички являлось имя того, кто подвергался проклятию. Какая бы то ни было неопределенность здесь не допускалась. Старательно перечислялись даже клички проклинаемых лошадей. Иногда списки врагов достигали невероятных размеров: авторы табличек из Круцинака (Кройцнах в Германии) прокляли один – 21, другой 22 человека [Audollent 1904: NN92, 102]. Дельцы с африканских ипподромов посылали конкурентов на тот свет десятками: в одной табличке упомянуто поименно, по подсчетам О. Одоллана, 67 наездников, в другой – 10 наездников и 41 лошадь, в третьей – 8 наездников и 50 лошадей [Audollent 1904: NN283, 283, 284]. Иногда, исписав табличку красочным описанием грядущих мучений и гибели врага, составитель в конце злорадно прибавлял имена еще нескольких человек, гибели которых он также желал. Так, некая римлянка, пожелав своей сопернице Родине, чтобы она нравилась некому Марку Лицинию Фаусту не больше, чем тот труп, в чью могилу положено заклятие, добавила на обороте таблички: «и пусть то же будет Марку Эдию Амфиону, и Гаю Попиллию Аполлонию, и Веннонии Эрмине, и Сергии Глицине» ([Audollent 1904: N139]; русский перевод таблички см. в [Федорова 1969: 239–241; Федорова 1982: 152–154]). Иногда в табличке мог быть один только перечень имен, даже без проклятия как такового. «Текст» в данном случае, как мы понимаем, состоял не только в написании на свинцовой табличке имен проклинаемых и самого «пожелания», но и в изготовлении таблички, протыкании ее гвоздем или ногтем и в помещении ее в место, соответствующее как бы «пропускному пункту» в Иной мир – как правило, в могилу, но также – на дно культового источника, в помещение бани и проч. Возможно, акт проклятия предполагал также устное произнесение соответствующего сопутствующего текста и ряд магических действий, подтверждение чему мы находим в изобилии в греческих египетских папирусах, описывающих соответствующие ритуалы (см. [Betz 1992]).
Составители табличек сообщали властителям подземного мира и другим могущественным демонам имя человека, которое отождествлялось с ним самим, с его личностью, и тем самым отправляли его на тот свет. Составитель таблички из Кум (Италия) выразился о ненавистной женщине даже так: «Сообщено (delatum) имя Невии Секунды, о(тпущенницы) Л(уция), или другое какое там у нее имя» [Audollent 190: N196]. Автор, собственно, хочет сказать, что передает подземным богам донос на Невию, пользуясь юридическими терминами:
На самом деле, как показывает анализ некоторых частных случаев, все не так просто. Так, среди табличек с проклятиями, обычно насылающими разного рода порчу, в первую очередь – физические недомогания, которые могли иметь и летальный исход, существует довольно значительная группа текстов, которые условно могут быть названы «Заклинания против воров». Они отличаются тем, что ни заказчик заговора, ни его исполнитель не знают и не могут знать «субъектного имени», поскольку сам субъект, против которого заговор направлен, просто им не известен. Тексты подобного типа получили в англоязычной традиции обобщенное название –
Таблички, содержащие проклятия или угрозы против воров, находили на территории Британии уже с начала XIX в. Первым текстом такого типа считается свинцовая табличка из Лидни-Парка (Глосчестер), найденная ок. 1817 г. на месте храма бога Нодона, отождествляемого римлянами с Марсом:
Deuo Nodenti Silvanus anilum perdedit demediam partem donauit Nodenti inter quibus nomen Seniciani nollis petmittas sanitatem donec perfera[t usque templum [No]dentis (RIB: 104) –
В дальнейшем подобных текстов было найдено еще несколько, в основном – на территории западных провинций, Британии и Иберии. Считается, что первая «классическая» подобная
Domna Fons Foyi […] ut tu persequaris tuas res demando quiscunque caligas meas telluit et solias tibi illa demando (ut) illas aboitor si quis puela si mulier siue [ho[mo inuolauit […] illos persequaris [Versnel 1991: 60] –
Тот факт, что украденные сандалии называются «имуществом хозяйки источника», не должен вызывать удивления: потерпевший полагает, что божество временно является обладателем тех объектов, которые были ему доверены и отданы под его покровительство.
Более ранняя греческая традиция также знает множество аналогичных свинцовых табличек, основной задачей которых является возврат украденных вещей. Ср., например, табличка, найденная в 1957 г. на острове Делос (I в. до н. э.). Содержащийся на ней текст призывает богов направить свой гнев против неизвестных заказчику таблички лиц, похитивших его (ее?) ожерелье:
Господин Сиконас, госпожа Сирия Сикона, накажи его и покажи свою власть над ним, и направь свой гнев против него, того, кто взял мое ожерелье, кто украл его, а также против тех, кто знал об этом и является сообщниками, будь то мужчины или женщины[12].
Значительное количество табличек данного типа было найдено в ходе раскопок на месте храма галло-римской богини Сулис-Минервы возле римского города Кориниума (в современном Бате[13]). Как и античные традиционные таблички с проклятиями, как и устные заговоры, эти тексты также строятся примерно по одной и той же схеме, еще раз демонстрируя ориентацию на «шаблон» жанра в целом. Обращает на себя внимание формульность данных текстов, которые различаются в назывании украденного объекта, но, как правило, почти идентичны в указании на предполагаемого вора: «будь то мужчина или женщина, раб или свободный». В целом аналогичные «просьбы о справедливости» строятся по следующей модели:
– имя обладателя объекта
– обращение к божеству
– сообщение о (возможной) краже называемого объекта
– «формула условного именования» (раб или свободный, мужчина или женщина, мальчик или девочка)
– угрозы (не пить, не есть, не мочиться, не испражняться, лишиться мужской силы, не знать ни сна, ни покоя, изойти кровью)
– требование «пока он/она не вернет названный объект.
Далеко не всегда названная схема реализуется полностью.
Естественное отсутствие в текстах подобного рода «субъектного имени» (которое, повторяем, просто не было известно потерпевшему) заставляет нас предположить на первый взгляд, что его функцию исполняла в данных «заговорах» спецификация проклинаемого как «тот, кто украл принадлежащую мне вещь», и таким образом отмеченная В. Н. Топоровым необходимость введения имени «в тело заговора» оказывалась исполненной. Отметим также, что латинское понятие
domine Neptune, tibi dono hominem qui solidum involavit Muconi et argentiolos sex. ideo dono
Как мы могли бы предположить, формула «тот, кто украл это» функционально заменяет отсутствующее субъектное имя и создает необходимую для заговора «в действии» уникальность. Специфицированный таким образом человек оказывается подвластным заклинанию, которое, как мы видели, в основном направлено на принесение ему разного рода вреда. И в этом античные таблички, направленные против воров, казалось бы, оказываются функционально тождественными устным заговорам. Отчасти – это действительно так. Но с другой стороны, обращает на себя внимание тот факт, что в античных
Как относились к магии в том мире, где жили составители (или составительницы) галльских надписей? В античном мире существовал такой же страх перед колдовством, как в Средневековье. Люди самых разных классов общества, в том числе самые образованные, а впоследствии даже и христиане, искренне верили в действенность табличек. «Нет никого, кто не жил бы под страхом быть скованным страшными заклятиями», – писал Плиний Старший (цит. по [Tupet 1976: 189]). Иногда надгробные надписи сообщают, что погребенный стал жертвой колдовства, как, например, эта эпитафия, процитированная О. Одолланом:
Здесь лежит Энния Фруктуоза [……] судил ей жребий умереть незаслуженной смертью: ибо долгое время она пролежала, скованная (defixa) заклятиями; не отдала она душу как естественный долг природе – ее вырвали у нее силой. Так пусть же или боги Маны или небесные боги отомстят за совершенное преступление [Audollent 1904, cxxi].
Поэтому неудивительно, что, вопреки распространённому мнению о религиозной свободе в античном обществе, магия всегда считалась чем-то преступным, и закон карал тех, кто ею занимался. В «Сентенциях» известного римского юриста Юлия Павла приводится следующая законодательная норма: «Те, кто совершает нечестивые ночные священнодействия или поручает их совершить для того, чтобы кого-либо околдовать, пленить, обязать (obcantarent, defigerent, obligarent), или распинаются на кресте, или бросаются на съедение диким зверям» [Юлий Павел 1998: 140–141]. Слово
Эти примеры ясно показывают, что на самом деле с юридической точки зрения в поздней империи преследовалась не столько магия как таковая, сколько формы ее злонамеренного применения, что в целом как раз и свидетельствует о религиозной свободе римлян. В более позднем христианском обществе ситуация меняется, хотя – не абсолютно. Ирландские, как и исландские, как и русские законы запрещали использовать магию, причем, конечно, также магию «черную». Но в нашей отечественной традиции последовательно преследовалось обращение к магии как таковой, практически независимо от ее прагматики. Как справедливо пишут авторы предисловия к собранию так называемых «отреченных рукописей»:
В словах из рукописи XIV в. ясно выражено недоверие к христианским мотивам в составе колдовских заговоров. Древнерусский книжник считает призывание «бабами богомерзкими» Бога и проклятия в адрес дьявола лицемерными и выражает свое убеждение в том, что благочестивый на первый взгляд заговор предполагает тайное обращение к нечистой силе. Такое предположение имеет под собой достаточно серьезные основания. Чародейские способности колдуна и знахаря основывались не только и не столько на знании магических формул, сколько на оккультном посвящении, получаемом от другого колдуна или каким-нибудь иным образом, несовместимым с подлинным благочестием [Турилов, Чернецов 2002: 18].
В традиции ирландской отчасти можно найти сходные мотивы, хотя в целом, как мне кажется, ирландская церковь проявляла здесь большую толерантность, пока была – ирландской католической церковью. Со сменой власти сменилась и церковь и уже не только народные суеверия, но и самые католики иногда оказывались вне закона. Но это вопрос особый, тема сложная, наверное, заслуживающая особого изучения.
Свинцовые таблички не всегда однозначно имели целью нанесение вреда. Известен интересный свинцовый амулет-табличка, описанный Л. Раденковичем. Он был найден в Сербии после Первой мировой войны и датируется XIII в. Написанный по старославянски (как он пишет – «в сербской транскрипции»), он представляет собой заговор-оберег против дьявола и просит у святых помощи Георигию Братуле. (см. [Radenković 1997]). Сам факт написания имени уже не жертвы, но того, кто должен быть огражден от бед, нам кажется важным, т. к. делает этот текст и этот объект – магическим. Но, конечно – не только это. И употребление свинца, и перечисление частей тела, и упоминание святых – все это, пусть с иной прагматикой, но несомненно воссоздает уже архаический, устоявшийся шаблон «заговорного» текста[16].
Более того, как полагает Дон Скемер, автор исследования, посвященного средневековым амулетам, самим фактом своего существования в виде сложным образом устроенных артефактов, уже содержащих и имя божества, и (потенциально) имя жертвы или, напротив, заказчика, свинцовые таблички просто не могли не превратиться в амулеты, имеющие уже оградительный характер. «Таблички с проклятиями, – пишет он, – были распространены на всех социальных уровнях и автоматически порождали защитные амулеты, которые делались на тех же свинцовых табличках» [Skemer 2006: 27].
«Заговор это всегда коммуникативный акт, в котором, как предполагается, исполнитель месседжа имеет сверхъественного реципиента», – пишет Х. Иломаки, анализируя трансформацию понятия «Я» в традиционных финских заговорах (см. [Ilomäki 2004: 53]). И, как можно было бы предположить из всех предшествующих рассуждений, этим супернатуральным адресатом как раз и является божество (языческое) или христианский Бог и святые – если мы имеем дело с так называемым феноменом «народного христианства». Но на самом деле, как оказывается, сказанное справедливо лишь отчасти, причем, как я понимаю, характерно не для всех типов культуры с точки зрения конфессиональной. Для римлянина местные божества были где-то тут же, и обращение к ним труда не составляло и далеко не всегда требовало обращения к посвященному «профессионалу». Иное дело колдуны-финны. Я – в финском заговоре неожиданно оказывается не заменой субъектного имени (то есть – заинтересованным лицом), но, напротив, – заменой как на уровне плана выражения, так и в плане содержания – фонового имени. Иными словами, финский колдун взывает не только и не столько к местным божествам, сколько – к самому себе как носителю магического знания. Текст заговора при этом оказывается своего рода катализатором, эту магическую энергию активирующим. И поразительным образом нечто подобное встретится и в традиции кельтской (как в ирландской – «Гимн Аморгена», так и валлийской – «Песнь Талиесина»).
Почему для ирландской традиции неожиданно важными оказываются свинцовые таблички с проклятиями и их дальнейшая судьба в средневековой европейской традиции? Во-первых, они были широко распространены и в римской Британии, и таким образом Древняя Ирландия могла быть с ними знакома. Но в самой Ирландии подобных находок нет. Во-вторых – именно таблички с проклятиями считаются источниками как уже собственно ирландских заговоров, так и специфически ирландского жанра (хотя и не ирландского по своему происхождению – лорик, оградительных молитв заговорного характера). Кроме того, таблички с проклятиями представляют собой очевидные, реальные артефакты, которые совершенно бесспорно существовали в период поздней Античности. Сопоставление с этими «реальными» объектами может помочь нам в описании феноменов, существование которых часто оказывается более чем сомнительным.
И наконец, таблички с проклятиями дают возможность описания структурной модели инвокации: обращение к божеству, имя жертвы, пожелания. Считая данную модель базовой, мы увидим, что в ряде случаев синкопированным может оказаться каждый из трех ее элементов, что не лишает «магического» статуса текст в целом. Но, забегая вперед, отмечу, что сходство в данном случае дает выявить и отличие: несмотря на раннее распространение монастырской культуры, текст-оберег все же в первую очередь воспринимался и предполагался как устный, который надо было заучивать и повторять ежедневно. Хотя, конечно, своего рода амулеты существовали и в Ирландии.
Продолжая рассуждать о словесной магии, следует также обратить внимание и на то, что дошедшие до нас свидетельства ее применения и функционирования в Ирландии, как правило относятся к текстам «второго порядка», то есть фиксируются, по определению О. Бернд-Христиана, «аутсайдерами» по отношению к традиции как таковой, тогда как тексты «первого порядка», т. е. записанные собственно «инсайдерами» (как, например, в случае тех же табличек с проклятиями), до нас практически не дошли (см. [Bernd-Christian 2019: 38]). Исключения есть, но они скорее редки (если не считать монастырской традиции оградительных молитв). Действительно, включения собственно заговорных по своей природе текстов в ирландские средневековые нарративы встречаются не часто. Как пишет, например, компилятор «Книги Фермой» (XV в.) в тексте переписываемой им саги «Воспитание в домах двух чаш»:
¬ dogebfa sen ¬ soladh od’ caraid cumachtaidh cuigi sin do dhenamh,’ ¬ isbert an laidh, ¬ ligfamaid torainn an laidh ann so [Duncan 1932: 190] –
Однако в данном случае оппозиция аутсайдеры – инсайдеры оказывается осложненной тем, что в традиции ирландской мы в первую очередь будем иметь дело с воспроизведением некой реальности, которая представала как вымышленная уже, как кажется, в глазах самих носителей данной традиции. Причем относится это не только к рассказам о заселении острова разными племенами и об использовании словесной магии в сражениях между ними, но и к повестям о поэтах и святых клириках, которые проклинали обидевших их королей. Но почему бы тогда не привести текст заговора, который всего лишь цитата из «сказочки»? На всякий случай? А вдруг подействует?
Мы можем предположить, что каким-то таинственным (действительно – таинственным!) образом в ряде, если не сказать – в большинстве случаев в том, что касается механизмов «работы» заговора, то действенная составляющая оказывается заключенной не столько в самом тексте, который, естественно, передаваясь из уст в уста, с течением времени должен был бы предстать как полная абракадабра, сколько в структуре заговорного текста. К такому выводу, например, приходит Б. Мердох в работе «Почему же они все-таки действовали?!», посвященной анализу знаменитых Мерзебургских заклинаний (см. [Murdoch 1988]). А в том, что они, скорее всего, реально могли приносить пользу, автор не сомневается. Действительно, чем иначе можно было бы объяснить сохранность текстов, с одной стороны, и распространенность представленной во втором заклинании как собственно структуры (отсылка к прецедентному эпизоду с обязательным упоминанием прецедентных имен и персонажей, затем – описание «недостачи», затем – формула с параллельным уподоблением ситуаций), так и формулы «жила к жиле, кость к кости»[18]. Приведем этот текст в переводе Т. В. Топоровой, максимально приближенном к оригиналу:
Согласно предположению Б. Мердоха, с которым в целом нельзя не согласиться, распространенности и стойкости заговоров данного типа способствовали два фактора. Во-первых, он несомненно применялся не столько по отношению к вывихнутым конским ногам, сколько – гораздо более широко, по отношению к любым ортопедическим нарушениям, причем не только домашних животных, но и людей. Вторым фактором он считает то, что заговор, в котором так ясно просматриваются «фоновые» языческие имена, был устроен таким образом, что мог легко заменять их на христианские, тем самым не только меняя ориентацию, но и, предположительно, попадая в совершенно иную область функционирования – так называемую сферу «народного христианства». В книге Эйлин Пауэр «Люди Средневековья» изображен некто Бодо, крестьянин французский X в., который в качестве основных лечебных средств прибегает к травам, а еще более – к заговорам, а затем – и к местным колдунам, постепенно все более впадая в зону языческих суеверий (см. [Power 1951: 22–24]). Так, по ее мнению, распространялись, в частности, и лечебные заговоры, подобные процитированному выше, которые, как я сама уже продолжаю ее идею, наследовали и передавали, повторяю, собственно структуру, но не сами слова, которые должны были быть пользователю понятны[19]. Однако, как справедливо отмечает Мердох, эти антицерковные действия на определенном этапе не воспринимались как нечто заслуживающее порицания, поскольку не содержали ни обращений к Сатане, ни каких бы то ни было дурных пожеланий. И, как полагает он далее, сменив «фоновые имена» на имена христианских святых, этот же заговор могли применять и клирики, тем более что и дошел он до нас в рукописном виде, т. е. был зафиксирован в монастырской среде. Безусловно, он прав[20], однако его работа скорее представляет собой аргументированный ответ на вопрос: почему заклинания, подобные Мерзебургским, так широко распространялись в разных районах. С некоторой осторожностью он добавляет к своим рассуждениям еще один аргумент: они были так широко распространены, потому что они, скорее всего, действовали. Но почему?! И как?! На этот вопрос он прямого ответа не дает и даже сомневается в том, что он может быть задан, по крайней мере, в такой форме. «Мы исходим из посылки, что носители заговора считали его действенным», – пишет он, далее свою мысль не развивая. Так почему же они все-таки действовали или, по крайнем мере, считались действующими?
Вернемся к определению заговора Н. И. Толстым (о котором мы все, наверное, уже и забыли – «Заговор, как правило, не просто фольклорный текст, но и определенное действие определенного деятеля с определенными предметами»). Выше мы фрагментарно иллюстрировали его положения о необходимости сочетания: текста, действия и предмета. Определение Толстого содержит также намек на четвертый элемент заговора – «определенного деятеля», т. е. фигуру профессионального изготовителя и исполнителя заговора (в принципе, в ряде случаев она может быть нивелирована и сливаться с заказчиком). Совершенно очевидно, что данная фигура выступает в роли медиатора между пользователем заговорной традиции и какими-то иными силами. Для действенности заговорного текста и шире – магического действия необходимо участие лица, являющегося носителем знания, хотя, как мы понимаем, на самом деле знание это является условным. Почему условным? Потому что текст заговора (понимая текст в самом широком смысле как совокупность знаковых действий вербального и невербального характера), который данное сакральное лицо передает другому сакральному лицу или исполняет для непосвященного, всегда – и постоянно обновляется и редактируется. Это ясно хотя бы из чисто лингвистического взгляда на текст заговора, который в противном случае представлял бы собой абракадабру (отчасти, кстати, так и бывает). В качестве иллюстрации данной идеи вспомним уже приведенный выше эпизод с Кухулином, который пишет огамом на деревянном кольце некий текст, несомненно – заговорного характера:
Кухулин направился к лесу и одним ударом срубил молодое деревце дуба у самого основания.
Уладский герой, который был знаменит своими воинскими подвигами, но не магическими знаниями, в данном случае временно, тем не менее уподобляется магу, который черпает знание из Иного мира и для этого как бы исчезает частично из мира этого, оставаясь в нем лишь наполовину. Ср. аналогичная ритуальная поза Кальб[21] в саге «Разрушение Дома Да Дерга»:
На одном дыхании пропела она это, стоя на одной ноге у входа в дом [Предания и мифы 1991: 112].
То есть, говоря проще, «определенный деятель» в данном случае понятие необычайно широкое, так как им может оказываться и лицо, которое имеет занятие магией в качестве основного профессионального, но также – лицо, к магии лишь отчасти приближенное и имеющее дар и знание в нужный момент переходить в лиминальное состояние, необходимое для успешности реализации вербальных и ритуальных действий[22].
Но есть ли в заговорах «пятый элемент»? Мы полагаем – да, может быть, это то, что может быть названо «верой», причем не верой объекта заговора (часто тот, кого заговаривают или против кого совершается проклятие, не знает об этом), но некоей условной верой внутри субкультуры, в которой существуют участники заговорного процесса. В свое время я спросила известного специалиста по русскому фольклору Е. Левкиевскую: «Неужели в реальной действительности крестьянин, встретивший в лесу волка, мог надеяться на то, что слова “Волк, волк, где ты был, когда Христа распинали?” могут его спасти, а не предпочтет залезть на дерево?». Она ответила мне совершенно серьезно: «Вас они не спасут, да и меня тоже, но человека, который с детства твердо верит в действенность этих слов, они спасут, и волк повернется и убежит». И я ей поверила и запомнила ее ответ.
Аналогичным образом человек поздней Античности, живший в мире «свинцовых табличек», верил в их действенность. И если, например, вор, укравший ожерелье в раздевалке терм при храме Сулис-Минервы в Британии, на следующий день начинал почему-то плохо себя чувствовать, он невольно приписывал это началу воздействия заклинания, которое, как мог он предположить, против него уже кто-то написал. И, может быть, действительно решал, что лучше вернуть украденное, пока еще хуже не стало.
Уже в начале XVII в. (!) лорд Маунтджой и сэр Джордж Кэрью наняли ирландского барда по имени Энгус О›Дали, получившего затем прозвище «Красный бард» (bardruadh), чтобы тот исполнил песни насмешки против глав ирландских кланов, которые оказывают сопротивление английской короне. Энгус принял это предложение и отправился в путешествие по Ирландии: он поочередно прибывал к домам ирландской знати и пел коллективные поношения против всего рода. И никто не мог противостоять ему, пока слуга главы рода Магиров, который, как пишет Дуглас Хайд, «будучи человеком темным, не знал, что личность поэта неприкосновенна», не кинулся на него и не перерезал ему горло [Hyde 1903: 277].
То есть, иными словами, сейчас на нас свинцовые таблички подействовать не могут, но русский любовный заговор – может, но зато он не подействует, например, на современного жителя Океании. И поэтому, может быть, действенным оказывалось чтение стихов «Жди меня» и зарывание в землю фотографии нового русского его оставленной женой (вспомним об исполнении немецкими солдатами в качестве оберега песни «Лили Марлен»).
Резюмируя наши затянувшиеся вводные рассуждения, мы в качестве предположения можем сформулировать следующее определение заговора или шире – магического текста: это традиционное действие, предполагающее наличие либо текста, либо обряда, либо предмета, либо деятеля-медиатора (либо нескольких из этих элементов в комбинации), исполняемое при наличии условия «каузативной синкопы» и осмысляемое как магическое. И поэтому, возможно, собственно молитва под это определение не попадет.
Глава 2
К попытке реконструкции общекельтского заговорного «кода», или Семантическая реконструкция древнеирландского bricht как опыт контекстуального анализа
После всех долгих вводных рассуждений, результатом которых, как можно суммировать, явился общий вывод о принципиальной невозможности дать точное определение самому базовому понятию «заговор», можно все же попытаться реконструировать некое общее понятие, которое обладает такой же размытой семантикой и которое фиксируется и в древнеирландской традиции, и в традиции, может быть, и континентальной, то есть – в галльских диалектах. Конечно, так рассуждая, я не совсем честна ни с собой, ни с моей возможной аудиторией. Во-первых, говоря о невозможности дать определение заговора, я отчасти лукавлю: напротив, я прихожу к выводу, что данное Н. И. Толстым определение («определенный текст, определенные действия, определенные обстоятельства, определенный деятель») при всей его емкости необычайно точно передает идею заговора, причем не столько как текста, сколько как многоканального акта, включающего в себя как собственно вербальные (как устные, так и письменные), так и невербальные, но конвенционально знаковые элементы. Кроме того, как пыталась я показать выше, для реализации данного акта необходимо присутствие либо «специалиста», либо субъекта, наделенного хотя бы временной нерационализуемой силой (эмоции и проч.). Ясно при этом, что само понятие «заговор» предстает как нечто совершенно условное и применяемое не только к традиции русских суеверий (где, кстати, в узком смысле оно имеет синонимы), но и к иным традициям, например – к античным табличкам с проклятиями. И все же нельзя забывать о том, что в основе самой лексемы «заговор» все-таки лежит глагол, описывающий речевое действие, иными словами, все-таки именно текстовая составляющая в данном случае оказывается наиболее важной.
Какой же, предположительно, аналог данному понятию может быть реконструирован для общекельтского? Наверное, с одной стороны, говорить о реконструкции какой бы то ни было общей основы мы не можем, поскольку лексема, кодирующая «магический акт», по самой природе своей не должна быть стойкой, так как обозначает все-таки не совсем ясный для носителей языка денотат, природа которого с течением времени к тому же может меняться. Подобно тому, как меняются с течением времени и сами тексты заговоров, как бы подлаживаясь под диалектное и чисто языковое диахроническое развитие и стремясь быть понятными носителям. Так они обеспечивают себе выживание. Точнее, так им обеспечивают выживание носители и пользователи соответствующей архаической традиции. Но можно предположить, исходя из общей теории «рекурсивных семантических переходов», что одна и та же базовая лексема в родственных (и даже – не родственных) языках может по мере оформления традиции соответствующих суеверий развить указанное комплексное значение – «магический акт, сопровождающийся исполнением текста, либо – предполагающий исполнение конвенциального ритуала». И, как кажется, на кельтском уровне такую лексему, точнее – ее когнаты в языках-потомках вычленить можно.
В одном из ранних ирландских поэтических оградительных текстов, относящихся к жанру «Лорика» (
Tocuiriur etrum indiu inna uili nert-so /…/
fri brichtu ban ocus gobann ocus druad,
fri cech fiss arachuille corp ocus anmain duini [Carey 1998: 133] —
Авторство этого текста, несмотря на более позднюю датировку, приписывается самому святому Патрику (V в.)[24], который был известен последовательной борьбой с реликтами языческих верований. Поэтому важно, что в списке лиц, которые, по его мнению, могут подозреваться в умении исполнять вредоносные заклинания, стоят не только жрецы-друиды и кузнецы (сакральная фигура практически всюду[25]), но и просто – женщины, и таким образом, стратификация профессиональная смыкается с половой (то есть – определенные деятели!).
Не обращаясь в данном случае к более детальному анализу трех указанных анонимным клириком категорий носителей архаической, магической и безусловно вредоносной силы, отметим сам употребленный им термин –
В примечании к этому фрагменту автор дает длинный список лексем, семантика которых действительно не всегда понятна и среди которых, как мы можем предположить, пересекались как родовые, так и видовые термины:
Список этот, как пишет сама Ж. Борч, далеко не полон: действительно, как мы можем увидеть, он обрывается на букве
Следует признать, опираясь на широкий древнеирландский текстовый материал, что находящееся также в этом списке и употребленное автором «Лорики святого Патрика» слово
Может ли здесь какую-то помощь оказать этимология лексемы и ее сопоставление с данными других языков, как кельтских, так и относящихся к другим группам? Отчасти, возможно, может, но лишь отчасти[29]. Тем не менее, как я полагаю, этимологизация в данном случае может послужить вскрытию глубинной семантики лексемы, проявляющейся в ее дальнейших деривациях. Анализируемый мною термин относится к так называемым «словам культуры», сохраняющим семантическую память в рамках более широкого поля и в силу этого отчасти – тождественным не осознаваемым носителями значениям, якобы языком утраченным.
Как принято считать, в древнеирландском слово
Соотнесение образа богини поэзии Бригиты с исландским богом Браги отмечалось еще В. Стоуксом [Stokes 1868: 23] и сейчас для ирландистики считается общим местом. В Глоссарии Кормака, составленном в конце IX в., Бригита называется поэтессой, дочерью Дагды. Она – «богиня, которую почитают поэты, и всех богинь называют поэты
В своем «Этимологическом прото-кельтском словаре» Р. Матасович предполагает, что значение ‘заклинание, заговор, магия’ реконструируемая форма *
Так, галльская лексема
Интересующая нас лексема встречается один раз в так называемой «табличке из Шамальера», найденной во время раскопок в небольшом городке Шамальер в центральной Франции 15 января 1971 г. Табличка имеет следующие размеры: примерно 6 на 4 см, толщина – 1 мм. Несмотря на небольшие размеры, на ней умещается текст из 12 строк, написанный только на одной стороне латинским курсивом (см. публикацию, фотографии и прориси в издании – RIG II, 2: 269–280). Общее содержание, во многом предположительно сводится к воззванию к местным божествам и также богу по имени Мапонос причинить некий вред перечисленным в табличке лицам, которые могут (или – уже смогли) свидетельствовать против заказчика текста в ходе судебного разбирательства. Для римской традиции ситуация достаточно банальная.
Третья строка, вновь предположительно, читается как:
что переводится обычно как – «преследуй этих вот тех магией подземных (богов)». То есть, подобно анонимному автору знаменитой таблички «против Плотия», обращающемуся к Прозерпине, галльский «мастер» также взывает к божествам подземного мира, которые должны исполнить его просьбу при помощи некой силы, называемой им
Так называемая «табличка из Ларзака» была найдена в августе 1983 г. в ходе раскопок на галло-римском кладбище, которое, по всей видимости, принадлежало небольшой деревушке, располагавшейся в 700 м к северо-востоку от нынешней деревни Оспитале-де-Ларзак. Могила, в которой была обнаружена табличка, была обозначена номером 71. К сожалению, более подробной публикации этого погребения, как кажется, нет, и сделать подробные выводы о погребенном не представляется возможным. Табличка лежала на сосуде с остатками костей умершего (или умершей) в погребении, которое археологи датируют 90–110 гг. Помимо собственно погребального сосуда и таблички, в погребении был обнаружен довольно богатый инвентарь – около сорока сосудов; на основании одного из них было нацарапано латинским курсивом слово
Собственно говоря, «табличка из Ларзака» – это не одна табличка, а две. Очевидно, эти фрагменты составляли когда-то часть одной таблички, которая была намеренно сломана. Каждый фрагмент исписан с обеих сторон. Фрагменты были обозначены исследователями как 1 и 2 (и надписи на обеих их сторонах соответственно как 1а–1b и 2а–2b). Порядок чтения фрагментов является спорным. В последующих публикациях местоположение слова в табличке обозначалось номером фрагмента, буквенным обозначением стороны и номером строки (например, 2b3).
Надписи на табличке были сделаны двумя разными почерками. Второй составитель таблички написал всего шесть строк на стороне 2b. Условно эти два человека были обозначены как M (первый) и N (второй), в основу чего было взято существенное орфографическое различие, а именно: один из них обозначал носовой звук в конце слова как
Текст (напомним, что выделение порядка следования исписанных пластин проведено условно), как принято считать, начинается словами:
insinde. se. bnanom bricto[m
что предположительно переводится как: «этих вот женщин заклинаний» (либо «прочь этих женщин заклинаний», см. [Lambert 1994: 163]). Другим вариантом трактовки формы является не gen. pl., но acc. sg., в таком случае строка может быть переведена как «этих вот женщин заклинание».
В целом, как принято считать, табличка направлена против конкретных лиц, которые подозреваются в магии (видимо, не только изготовлении свинцовых табличек, но магии иного типа, которая, как можно предположить, представала как более «серьезная» и действенная, подробнее – анализ текста и историко-социального фона появления таблички – см. [Lejeune 1985]).
Лексема
Сочетание
Но является ли галльское
В табличке из Шамальера также действия подземных богов, строго говоря, не специфицированы, и мы не можем с уверенностью говорить о том, что они относятся именно к речевым актам. Более того, взывая к «магии подземных богов», автор таблички, как мне кажется, предполагал вовсе не какое-то конкретное действие, вербальное или невербальное, но скорее некую абстрактную силу, которая может помочь ему достичь желаемого эффекта. И в данном случае заклинание или заговор – это как раз то, что делает он сам, тогда как «магия подземных» не подвластна его детализированному анализу, она скорее предстает как загадочная субстанция, которая необходима для того, чтобы его акт получил силу. В табличке же из Ларзака та же лексема имеет несколько иное значение: сумма действий, как вербальных, так и невербальных, которые вызывают некий эффект, который можно счесть магическим.
Таким образом, как полагают исследователи, имеющие дело в первую очередь с галльскими данными, лексема скорее имеет значение «магия, колдовство», причем в достаточно широком смысле слова [Delamarre 2003: 90], и колдовство – в плане выражения (вспомним: определенный текст, определенный деятель, определенные действия, определенные обстоятельства), и магия в плане содержания (по нашему определению – загадочный «пятый элемент»).
Что же в древнеирландском?
Зафиксированные в монастырской среде тексты, как можно уже заранее предположить, выявляли отрицательное отношение к колдовству их компилятора, поэтому, как правило, лексема
Так, я обнаружила лишь один случай, когда лексема не имеет отрицательных коннотаций. Речь идет об эпизоде из Первой редакции саги «Похищение быка из Куальнге», в ходе которого описывается, как возница Кухулина Лоэг запрягает коней, кладет в колесницу необходимый для сражения набор оружия, а затем накладывает на коней и своих товарищей «заклинание защиты»:
Is and sin focheird bricht comga dara echraid ┐ dara chomalta [O’Rahilly 1976: 67, l.2208–09] –
Употребленный в тексте глагол
Представление о «заговоре» как некой вещественной субстанции встречается, например, также в саге «Изгнание Десси». Корк изгнанник был проклят с рождения, потому что, находясь в утробе матери, поранил своего брата-близнеца. Чтобы снять с него эту вину, его мыли каждый день в течение года на спине красноухой белой коровы. Через год корова бросилась в море и превратилась в скалу, «ибо перешло на нее заклятие мальчика» [Предания и мифы 1991: 168]. Однако в оригинале употреблено не
Другой случай употребления
Адна, сын Утидира из коннахтцев, был первым среди филидов Ирландии в учености и искусстве поэзии. Был у него сын по имени Неде. Отправился Неде учиться искусству поэзии в Альбу к Эоху Эхбелу и пробыл у него, пока не преуспел в этом.
Как-то раз гулял он и подошел к берегу моря, ибо считали филиды, что у воды приоткрывается им тайное знание. Вдруг услышал он из волн грустную и тоскливую песнь, и охватило его удивление. Тогда
Однако за словами перевода «произнес заклятье» в оригинале на самом деле стоит все тот же глагол –
Этот же глагол, но в бесприставочной форме употреблен и в саге «Смерть Муйрхертаха сына Эрк», в ходе которого описано, как женщина-колдунья Син, желая лишить силы короля и его воинов, велела принести воды из реки Бойн, а затем —
Línais in ingen trí dabcha don uisqui iar sin, ┐ cuired bricht indtib, ┐ nocho táinic for talmain fín rob fear blas ná brig dar leó inás [Nic Dhonnchada 1980: 13]. –
Перевод сочетания
do chuir sí bricht suain forsin fín mbréci úd go ra ibsium dig de co nderna mesc aimnertach é cen shúg cen nert ann [Nic Dhonnchada 1980: 26] –
И вновь мы не можем дать более точную дефиницию совершенного действия: речевой акт, магические жесты или добавление зелья (либо овеществленного заговора-субстанции).
Син – представительница Иного мира, не посмертного, но как бы – альтернативного, точнее – параллельного, куда после победы Сыновей Миля Испанского были вынуждены отступить потомки Племен Богини Дану. И поэтому обладание магическим знанием в данном случае не нуждается ни в каких мотивациях (хотя на самом деле остается не совсем ясным: овладели ли сиды тайным знанием, попав в этот параллельный мир, или напротив, сами, изначально владея им, естественно перенесли его с собой). Но интересно, что в другом тексте, где также встречается описание применения «сонного зелья», оно получает название –
co tard-si bricht súain forin slúag co torcharadar ina codlud acht sis & Cana[34] –
Данный эпизод почти дословно совпадает с аналогичным и по форме, и по функции в нарративной структуре саги эпизодом из «Преследования Диармайда и Грайнне» (Tόruigheacht Dhiarmada agus Ghráinne)[35], в ходе которого Грайнне, дочь короля Кормака, не желая выходить замуж за пожилого Финна, предлагает молодому воину Диармайду бежать с ней. Для этого она также опаивает всех присутствующих подготовленным ею заранее «сонным зельем», однако, что в данном случае важно для нас, ни о каких магических действиях, сопровождающих приготовление этого питья, в саге не говорится. Более того, напиток эксплицитно вообще никак не характеризуется:
Agus rena chois sin do ghloir sí a cumhal choimhdeachta chuice ┐adubhairt ria an corn cloch-όrdha cumhdaigh do uí annsa ghrianán dá héis do thabhairt chuice [Ní Shéagdha 1967: 8] –
И лишь по описанию действия, которое производит на воинов питье из этого рога (подготовленного заранее!), мы понимаем, что в нем был сонный напиток. Но, в отличие от описания Креде, которая приготовила аналогичный напиток при помощи магии, о том, как именно получила его Грайнне, мы не знаем. Более того, если вглядеться в соответствующие фрагменты внимательнее, мы увидим, что, несмотря на практически полное совпадение описываемых нарратором ситуаций (пир, героиня хочет поговорить с возлюбленным и просить его бежать с ней, ей необходимо сделать так, чтобы никто их не услышал, и она каким-то образом погружает всех в сон), в одной саге говорится о магии (co tard-si bricht súain – букв. «так что дала[36] она заклинание сна»), а в другой – о роге для питья (corn), предположительно содержащем некий подготовленный заранее напиток. И таким образом, как оказывается, мы не имеем оснований говорить ни о том, что Креде опоила гостей сонным зельем, ни о том, что нечто подобное сделала Грайнне. Первая могла навести на участников пира «магический сон» каким-то совершенно иным способом[37], например – при помощи произнесения соответствующего заклинания, тогда как вторая, напротив, могла добавить в свое зелье какие-то травы и вообще обойтись без магии. Но почему-то исследователи обычно так не рассуждают, и сходность ситуаций автоматически вызывает даже не предположение, а скорее уверенность в том, что бросающаяся в глаза разница описаний метода достижения общего сна является для компилятора чем-то вроде намеренной или случайной недоговоренности. Признаться, скорее и я так думаю.
И, собственно говоря, решений и подходов здесь может быть несколько. Во-первых, компилятор не упоминает об этом, потому что опирается на фоновые знания предполагаемой аудитории, для которой является очевидным сам факт использования заговоров при подготовке напитков подобного рода (напомню, что, если сага о Кано датируется примерно началом X в., «Преследование» – текст гораздо более поздний). Во-вторых, именно позднее происхождение дошедших до нас редакций «Преследования» делает тему заговора и магии уже как бы неактуальной для предполагаемой аудитории, для которой уже как бы и неважно, как именно был изготовлен напиток, но важнее, к каким последствиям привело его употребление. И наконец, возможно, в-третьих, также исходя из позднего происхождения саги о Диармайде и Грайнне мы могли бы предположить, что и понятие
Вернемся к другим употреблениям лексемы.
В рукописи «Книга Бурой коровы» на листе 110b, где записана сага «Пир у Брикрена», в ходе эпизода, во время которого Кухулин кладет голову на камень, чтобы пришедший мужик отрубил ее, добавлена глосса:.i. iar cord ó brechta hi fáebur in bélae [Best and Bergin 1992: 272], видимо, со значением «после того, как поставил заклинание в остроту рта», то есть, как можно трактовать эту вставку, компилятор добавил собственное предположение, что камень, на который кладет голову герой, был каким-то образом заговорен, заклят. В глоссе употреблен тот же глагол, и вновь мы не можем сказать точно, о каком именно действии в ней идет речь. Однако упоминание «рта» заставляет предположить, что описанное как
Аналогичный пример – из саги «Осада Друм Давгайре». Друид Мог Рут изготовляет некое особое оружие – метательный камень, которым можно одновременно убить много людей. Чтобы усилить его действие, он налагает на него «чары» (либо вновь – привносит некую субстанцию, причем – применительно к уже обозначенному материальному носителю; в тексте использован тот же глагол):
Do raid Mogh Ruit bra Cennmhar: «Domroiched mo chloch neme ┐ mu lia laime ┐ mo comlunn cet ┐ mo dhithdergad ar mo naimdiu»; ┐tucad do ┐ ro boi ica molad ┐ic cor breachta neme inti ┐doraidh in rethoirec-so: «Ailim mo lie laime. [Sjoestedt 1926: 84]
Употребленное в тексте словосочетание «чары яда» (перевод, естественно, условен) и все тот же глагол с широким значением «ставить, располагать» также не дают возможности идентифицировать сам совершенный акт: как речевое действие, как жест (что отчасти, как я понимаю, функционально синонимично), либо – как использование реальных ядовитых веществ.
Интересно, что в этой же саге тот же персонаж произносит некий текст, напоминающий сам по себе заклинание и содержащий не только слово
Suim atsoem muna / soeim dluma doirche. / soeim bricht, soeim brechta, / soeim dechta doiche…[Sjoestedt 1926: 80] –
В ряде контекстов слово
Из Dinnshenchas – «Старины мест»:
Carman, canas ro ainmniged?
Ni ansa.Triar fear tancadar a hAthin, & oen benléo.i. tri meic Dibaid meic Doirci meicÁincísíad.i. Dían & Dub & Dothur a n-anmand, & Carmean ainm a m
У нас нет уверенности, что в данных трех лексемах, употребленных как бы синонимически, на самом деле первая представляет собой более общее понятие, а две другие – лишь ее уточняют. Но у нас есть подозрение, что древнеирландский компилятор всерьез над этим как бы и не задумывался (что нашу задачу контекстуального анализа, естественно, лишь осложняет).
Подобных примеров можно привести еще много, однако следует быть честной: я намеренно избегала до настоящего времени контекстов, в которых указанная лексема выступает в сочетании с глаголом «петь». Ср., однако, например, также из «Старин мест» (об имени Дублина):
Dochachain bricht mara, co ro baithedh isin treib sin co lín a fualais [Stokes 1895–96: 326] –
Что в данном случае означает сочетание
Ср. также, например, из саги «Болезнь Кухулина»:
Ro chansat-side brechta druídechta ina agid coro gabait a chossa ┐a lama conos tánic trell dia chéill [Dillon 1953: 29] –
Данный эпизод на самом деле на структурном уровне гораздо сложнее, поскольку описывает не одно, а несколько действий друидов. См.: Ro chansat-side brechta druídechta ina agid coro gabait a chossa ┐ a lama conos tánic trell dia chéill. Ro boíseom dano oc cuingid digi chucu iar sin. Tucsat na druid dig ndermait dó.– «Пропели они друидические заклинания перед ним и держали его за ноги и за руки, пока не пришло прояснение его ума. Дали друиды напиток забвения ему». В дальнейшем рассказывается, что они также дали напиток забвения и его жене Эмер, чтобы она забыла о произошедших событиях (временный уход Кухулина в Иной мир из-за любви к сиде Фанд). В небольшом магистерском исследовании, посвященном теме чудесных напитков в ирландских саговых нарративах, высказывается предположение, что
Сказанное, наверное, актуально и для представления об исполнении магического текста именно как о пении.
С «пением» связано и первое употребление лексемы
quae non exaudit vocem incantantium*. Et unefici incantantis sapienter…
*qui incantantes carmen.i. in bricht. [Stokes and Strachan 1901: 260].
(ср. русск. пер.: «который не слышит слов обаятеля, заклинателя, искусного в заклинаниях»).
Естественно, наиболее ранняя по времени фиксации форма не обязательно должна быть воплощением исходной семантики лексемы. Более того, анонимный глоссатор употребил в данном случае ирландское слово для передачи не совсем понятной ему христианской метафорической реалии –
Остановимся на двух примерах-контекстах, в которых лексема
Первый – из саги «Приключение Коннлы», датируемой примерно VIII в. В ней рассказывается о том, как Коннле Красному, сыну короля Конна-ста-битв, явилась женщина из чудесной страны и заставила его уйти с ней. Главным средством воздействия на Коннлу в данном случае оказываются рассказы о замечательной стране, где нет ни старости, ни смерти, где живут лишь женщины и девушки и длится вечный пир. Естественно, в саге эти монологи представлены в виде поэтических фрагментов, но имеем ли мы основания рассматривать речи женщины как заклинания? Пытаясь найти помощь у своего друида, Конн, в частности, говорит о своем сыне:
Dim láim rígdae / brechtaib ban mberar [McCone 2000: 122] –
Обращает на себя внимание употребление генитива множественного числа: «женщин», а не «женщины», как можно было бы ожидать, поскольку Коннлу уговаривает покинуть этот мир одна женщина. Форма генитива множественного числа в древнеирландском часто употребляется в качестве несогласованного определения, которое можно было бы перевести относительным прилагательным, в данном случае – «женские чары». Или «женские речи»? В тексте, зафиксированном компилятором, повторяю, не говорится о том, что женщина-сида исполняла какие-то заклинания. Напротив, если саму ее мог видеть один лишь Коннла, слова ее были слышны всем, и слова эти были, возможно, демагогичны и лживы, имели откровенно агитационный характер, но явно по форме своей к магическим речевым действиям не могли быть отнесены. Однако в один из своих приходов женщина, как рассказано в саге, дала Коннле яблоко, которое он ел в течение месяца, не употребляя в пищу ничего другого (само яблоко при этом нисколько не уменьшилось). Именно после этого в нем созрело решение покинуть свою семью и последовать в Волшебную страну. Не было ли магическим действием как раз это: поедание пищи из Иного мира, в которую, по предположению отца героя, могла быть «вложена» магия? Вспомним
По ходу развития сюжета король Конн пытается прогнать женщину и для этого прибегает к помощи своего друида, который воздействует на нее магически:
In tan luide in ben ass re rochetul in druad [McCone 2000: 122] –
То есть, как кажется на первый взгляд, словесная магия друида в саге кодируется как пение,
Con-scéra brichtu druad tárdechto
ar bélaib demuin dolbthig [McCone 2000: 122]
То есть, иными словами, и женщина-сида, и король Конн, хотя и стоят как бы по разные стороны баррикад, употребляют слово
Немного иначе выглядит употребление слово
Luidh dano a rechtaire co Maic Tail, ┐ atfet a scéla dho. Ba bronach Mac Tail dona scélaib-sin, ┐roraid: Is saoth lium, ar se, in bachlach ut do ghabail form aréicin’. Adubairt a dhrúidh frisinrigh: Ni rice a leas a shnímh fort, ar dober-sa sén chuigi, ┐atbela no fuicfidh do thirlatsa. Ba faelid in ri don aithiusc sin, ┐luidh in drai íarum, ┐dobeir da chairpthech in righ i n-eccor for Senán, ┐scorais isin maighin ba togha lais isinn innsi. Luid iarsin co hairm imbai Senán ┐ ro chan brechta [i]na agaidh ┐doraidh: Facuib an tir lasin sén-sa.
То есть говорящий о своем речевом действии друид называет его
В своем «Глоссарии», составленном в самом начале X в., епископ Кормак Мак-Куллинен так пишет о друидах:
Drai.i. dorua ai.i. airechetal, ar is tria dan dogni sium a brechta [Meyer 1913: 40] –
План выражения и план содержания в данном примере оказываются как бы отчасти смешанными: акцент делается не на содержании текста, но на форме его бытования (как распев). Либо, что также возможно, некий магический текст, кодируемый как
Итак, в качестве вывода придется ограничиться нашей первой суммарной идеей, что в древне– и среднеирландских текстах лексема
И все-таки нельзя не поразиться тому, что, несмотря на огромную дистанцию, которая отделяет галльский язык от древнеирландского языка в том, что может быть названо «культурно-языковым пространством», оба сохранили одну и ту же лексему –
Глава 3
О появлении «магии» в Ирландии и о первых ее носителях
Задаваться вопросом, как и когда могла появиться на территории Ирландии магия, наверное, не имеет смысла, если понимать в данном случае ее генетический анализ буквально. Как можем мы предположить, опираясь на многочисленные и разнообразные этнологические параллели, магия как представление о неких иррациональных возможностях воздействия на природу и человека, а также на судьбу и будущее в целом, наверное, была в Ирландии всегда, точнее – появилась вместе с первыми переселенцами, то есть датируется еще палеолитом, примерно 8000 г. до н. э. (см. о волнах заселения острова с археологической точки зрения [Mallory 2013]). Подтверждают эту идею, впрочем, – довольно банальную, и более поздние неолитические захоронения, и постройки храмового типа вроде знаменитого Нью-Грейндж. Но о духовной жизни людей того давнего времени мы не знаем почти ничего, точнее – знаем достаточно много, чтобы реконструировать некие представления о существовавших ритуалах, безусловно, тесно связанных с астрономическими знаниями, то есть, возможно, с поклонением солнцу. Но был ли архаический солярный культ докельтского населения острова собственно магией? Скорее – это была одна из форм примитивных, но уже религиозных представлений. И все же, как ни странно, мысль о том, что субстратные духовные комплексы мышления и представлений о закономерностях движения времени и человека в нем могли позднее как-то проявиться уже в кельтском обществе, существует. Так, как пишет Г. В. Бондаренко, «не исключено, что ирландский институт друидов действительно серьезно отличался от своих британских или галльских собратьев прежде всего за счет влияния местного некельтского субстрата» [Бондаренко 2015: 270]. Мы невольно забегаем вперед, уже называя открыто основных носителей магического искусства ирландцев, но, наверное, это и логично.
Действительно, представления о магии, судя по ирландским памятникам разной жанровой отнесенности, в первую очередь связывались с друидами. Но на самом деле – это лишь реконструкция. В то же время слишком углубляться в вычитывание чего-то, что стоит за текстами, мы не можем, так как эти построения стоят на очень шатком фундаменте. Другая крайность – понимать дошедшие до нас нарративы буквально. Постараемся избежать и ее, однако без собственно средневековых свидетельств мы обойтись здесь не сможем.
Как известно из среднеирландского памятника «Книга захватов Ирландии» (Lebor Gabála Érenn, букв. «Книга взятия Ирландии»), датирующегося XII в[40]. и повествующего о последовательном заселении острова различными племенами, магию и искусство заклинаний привезли в Ирландию Племена Богини Дану. Племена Богини представлены в тексте как потомки Бетаха, сына Иарбонеля Фада сына Немеда, о которых в конце пятого раздела «Книги захватов» было сказано, что они отправились на северные острова учиться друидизму и магии[41]. Тайное знание они получили в городах Фалиас, Гориас, Финдиас и Муриас. Кроме тайного знания они получили там магические объекты, которые привезли в Ирландию: камень Лиа Фал, который кричал всякий раз, когда на него наступал ногой будущий король; копье Луга, которое приносило победу в битве; меч Нуаду, который поражал каждого, против кого был направлен; котел Дагды, от которого никто не отходил голодным. Прибыли они в Ирландию по воздуху на темных облаках, однако остров уже был занят племенами Фир Болг:
Cath no rīge conatchetar for Feraib Bolg. Fechta cath eturru,i. cēt chath Maige Tuired [Macalister 1941: 108] –
Но если магия была завезена Племенами Богини, которые первыми и начали применять ее, в частности – в сражениях, то, как следует из логики наррации среднеирландского компилятора, до их «появления на сцене» магии на острове… просто еще не было? И, как ни странно, это действительно так. Современный психолог или антрополог видит веру в магию как часть человеческого сознания, принимающего разные формы, но неизменно склоняющегося к убеждению в существовании чего-то иррационального и сверхъестественного. Это темная, сумеречная зона сознания, а точнее – коллективного бессознательного, не прекращающего свою работу ни в условиях языческих культов, ни в жестких рамках христианской или мусульманской морали. Однако составитель ирландской псевдоистории рассматривал магию скорее как некое изобретение, а точнее – приобретение, которое было добавлено к уже известным живущим на острове людям, подобно огню, умению ткать и прясть, гончарному делу, но в первую очередь – боевым искусствам. Эта идея на первый взгляд кажется странной. Но чтение соответствующих среднеирландских свидетельств показывает, что компилятор действительно прилежно описывал историю страны, и подобно тому, как современный писатель, который пишет повесть, действие которой происходит в XIX в., не станет писать ни об автомобилях, ни о телефонах, ни о компьютерах, не упоминал фактов применения магии до того времени, как на острове не воцарились Племена Богини Дану.
Более того, сага, повествующая о сражении Племен Богини и племен Фир Болг, которую ее издатель Дж. Фрэзер датирует началом среднеирландского периода, т. е. примерно концом IX в. (см. [Fraser 1916:3]), и представляющая собой более раннее и гораздо более пространное, чем «Книга Захватов», описание битвы Племен Богини Дану за господство на острове, о применении магии почти не упоминает! При этом, однако, в начале повести сообщается, что Племена Богини знали:
diamra draideachta, fis ┐ foglam ┐ faisdine, erridecht ar armaib ┐ imluad ar airdclesaib [Fraser 1916:8] –
Дж. Фрэзер в своем английском параллельном переводе саги сочетанию
Drái.i. dorua ái.i. airchetal, ar is tria dán dogní sium a brechta [Meyer 1913: 40] –
Свидетельство очень важное. Оно уже было приведено мною выше в связи с уточнением семантики слова
Искусством магического заклинания как «распева» обладали, естественно, представители Племен Богини Дану. Так, например, в саге «Битва при Маг Туиред» (вторая), в которой рассказывается о сражениях Племен Богини с фоморами, населявшими остров еще до «начала времен», описывается как один из вождей Племен Богини, Луг перед началом битвы обошел войско и исполнил заклинание, буквально:
Conid and rocan Lug an cétal-so síos, for lethcois & letsúil timchell fer n-Erenn [Gray 1982: 58] –
Однако Кормак отсылает своего читателя в данном случае не к языческим богам, а к их предположительным жрецам – друидам, что показывает, видимо, что для поздних периодов друидизм и магическое искусство, которым обладали мифические Племена Богини Дану, отчасти сливались.
Данная прямая отсылка к друидическому искусству в первую очередь именно как к магии словесной, осуществляемой посредством «распеваний», может быть проиллюстрирована, например, эпизодом из саги «Приключение Коннлы» (Echtrae Chonnlai, VIII в.). По ходу сюжета к Коннле, сыну короля Конна-Ста-Битв, является девушка из Иного мира и призывает его отправиться вместе с ней в страну вечной юности. Король Конн, желая удержать сына, обращается за помощью к своему друиду:
Asbert Conn fria druid, Coran a ainm-side [McCone 2000: 121] –
Желая получить от него помощь, он называет его: mórchétlaig, mórdánaig – «много-песенный, много-искусный», явно предполагая, что тот сможет нейтрализовать влияние девушки на Коннлу именно при помощи заклинания. И действительно, как говорится в саге:
In tan luide in ben ass re rochetul in druad [McCone 2000: 122] –
Текст самого заклинания в саге не приводится. В дальнейшем женщина возвращается и, обращаясь уже к самому королю, говорит:
A Chuinn Chétchataig / druídecht ní-s-grádaigther…[McCone 2000: 122] –
Или – «магию»? Скорее все же пока – первое, поскольку друид в саге явно исполняет при короле определенные социальные функции, но может быть – уже и второе…
Интересно, что, в отличие от понятия
Приведем в качестве примера фрагмент из саги «Мак Да Херда и Куммине Фода», довольно странном тексте, повествующем о безумии и стоящем за ним высшем знании (издание текста см. [O’Keeffe 1911]). Речь идет о состязании в мудрости между безумным клириком Куммине и придворным поэтом Сенханом. В качестве «темной поэзии», смысл которой трудно понять, клирик использует «уроки» из Нового Завета (видимо, притчи, но возможно – псалмы), которые поэт и король принимают за поэтические тексты, смысл которых трудно понять:
Gebid-side da liachtan dec dont soscela.
‘Is doraid inn aircetul,’ – ar Senchan; ‘geib dorisi.’
Gaibid.
‘Is dorcha a fidrad inn airchedail,’ or Senchan; ‘gaib in tres fecht.’ [O’Keeffe 1911: 32] –
Данный пример, возможно, дает ключ к интерпретации семантического перехода «пение» – «заклинание», который, кстати, фиксируется и в латинском языке (
Интересен в данном контексте пример из саги «Битва при Маг Мукриме». Эпизод, главной составляющей которого является демонстрация способности друида видеть будущее короля («Понял друид по речам Эогана, что суждено ему скоро погибнуть…»), начинается с того, что король прибывает к слепому друиду, чтобы просить его:
дабы петь песни поношения этим людям и осмеивать их (пер. С. Шкунаева [Предания и мифы 1991: 157]).
Данный С. Шкунаевым вариант перевода обусловлен ситуативно: исполнять в ходе сражения особые хулительные тексты, направленные против врагов, якобы было в Ирландии традицией. Но это была прерогатива филидов! И их действия обозначались совсем другими терминами! В оригинале употреблены совсем другие лексемы, также связанные с речевой деятельностью:
– Tair limsa, – or Eogan, – do sinnath na fer ┐ dia ndichetal. [Stokes 1892: 450]
Иными словами – у каждого свое оружие, пусть даже и преследующее иногда одну и ту же цель. Но как они соотносятся в синхронии? То есть понятно, что лучник не будет бросать копье, а пехотинец не сядет на лошадь. Но как при этом они соотносились и распределяли свои задачи в диахронии? Считается, что функционально танки заменили кавалерию. Можем ли мы сказать, что профессиональные поэты заменили друидов, хотя бы частично? Пока, конечно, нет, однако приведенный выше пример ясно показывает, что данная задача и данная проблема оказывалась актуальной, причем не только для современных исследователей, но и для средневековых компиляторов.
Как полагает Ж. Борч (см. [Brojse 2015]), в деле распространения христианства в Ирландии друиды (или шире – местные жрецы), естественно, оказывались главными противниками носителей новой веры. Одним из способов борьбы с ними было обращение к новозаветным текстам именно как оружию. Псалмы, как известно, распевались, и аналогичная практика была автоматически перенесена на вербальную активность друидов, именно друидов, а не поэтов.
В «Житии Колумбы» Адомнана есть интересный эпизод, проясняющий мою идею. К нему же, кстати, обращается в своей работе и Ж. Борч. Так, находясь на Ионе, Колумба служит мессу в монастыре, однако присутствующие рядом друиды решают помешать ему:
Ибо когда сам святой с немногими братьями за пределами королевской крепости по обычаю произносил вечерние хвалы Господу (laudas ex more celebraret), некие волхвы (magi), подойдя к ним близко, сколь могли, попытались им в этом помешать (prohibere), дабы звук божественной хвалы не слышался из уст их между языческими народами. Услышав это, святой начал петь (decantare) сорок четвертый псалом, внезапно голос его в воздухе в ту же минуту возвысился по величине до ужасающего грома, так что и король, и народ были охвачены невыносимым ужасом. (пер. Н. Живловой [Живлова 2019: 279], оригинал «Жития» см. [Anderson 1991: 70]).
В интерпретации Ж. Борч, что представляется вполне логичным, способ, при помощи которого местные друиды пытались помешать св. Колумбе служить мессу, является также вербальным: друиды начали распевать свои языческие заклинания, которые, казалось бы, должны были перекрыть голос святого. Но на самом деле, строго говоря, в тексте Адомнана это не сказано, и можно предположить, что их «способ» мог быть каким-то совершенно другим (крики, удары о стены церкви, напускание магического тумана или что либо еще). Следует обратить внимание также на то, что глава в целом (37, Книга 1) посвящена не рассказам о соперничестве с местными магами, но о способности святого Колумбы проявлять свое присутствие на большие расстояния, его запах, голос, само его присутствие ощущались за много миль. И поэтому рассказ о силе голоса святого вписывается в данном случае как бы в другую парадигму. Но, скорее всего, Ж. Борч права: мы не беремся, естественно, говорить о том, что было «на самом деле», но в интерпретации самих фиксаторов традиции, относящихся к клерикальной среде, магический и действенный текст представал именно как «распев». И мы не знаем, пели ли друиды (или шире – жрецы языческих культов) древней Ирландии свои заклинания, но описываются они уже через призму христианской интерпретации именно так.
Итак, для епископа Кормака друид – это не жрец языческого культа, а «волшебник, маг, заклинатель». Как же понималось это слово в более ранние периоды, откуда пришло оно в ирландский язык и имеем ли мы право, например, при переводе ирландских героических саг с легкостью использовать слово «друид»? Вопрос очень сложный[44]. Формулируя его более четко и резко, мы должны спросить себя: а были ли вообще в Ирландии друиды как верховные представители жреческого сословия? Естественно, какие-то жрецы в дохристианской Ирландии несомненно были, но носили ли они название «друиды» или назывались как-то иначе? И откуда в древнеирландском вообще появилось слово
Естественно, вся богатейшая информация о друидах дошла до нас из античных источников, описывающих в основном Галлию, источников необъективных и часто заведомо ошибочных. Наиболее серьезным источником по религии и повседневной жизни галлов считаются труды Посидония Апамейского (II в. до н. э.), полностью утраченные, но отчасти дошедшие до нас в выдержках, которые приводят Цезарь, Диодор Сицилийский и Страбон[45]. Причем и тут авторы иногда противоречат друг другу.
Так, Юлий Цезарь в «Записках о галльской войне» (VI, 13) пишет:
Во всей Галлии существует вообще только два класса людей, которые пользуются известным уважением и почетом /…/ – это друиды и всадники. Друиды принимают деятельное участие в делах богопочитания, наблюдают за правильностью общественных жертвоприношений, истолковывают все вопросы, относящиеся к религии; к ним же поступают много молодежи для обучения наукам, и вообще они пользуются у галлов большим почетом. А именно: они ставят приговоры почти по всем спорным делам, общественным и частным; совершено ли преступление или убийство, идет ли тяжба о наследстве или о границах – решают те же друиды; они же назначают награды и наказания; и если кто – будет ли это частный человек или же целый народ – не подчинится их определению, то они отлучают виновного от жертвоприношений. Это у них самое тяжелое наказание. Кто таким образом отлучен, тот считается безбожником и преступником, все его сторонятся, избегают встреч и разговоров с ним, чтобы не нажить беды, точно от заразного; как бы он того ни домогался, для него не производится суд; нет у него права и на какую бы то ни было должность (пер. с лат. М. М. Покровского).
Однако мнение Цезаря не согласуется с данными Диодора Сицилийского, Аммиана Марцеллина и Страбона, которые упоминают и других служителей культа в Галлии. Так, Страбон, например, пишет:
У всех галльских племен вообще говоря, существует 3 группы людей, которых особенно почитают: барды, предсказатели (vates) и друиды. Барды – певцы и поэты; предсказатели ведают священными обрядами и изучают природу; друиды же вдобавок к изучению природы занимаются также и этикой. Друидов считают справедливейшими из людей и вследствие этого им вверяют рассмотрение как частных, так и общественных споров. Поэтому в прежние времена они улаживали военные столкновения и заставляли противников останавливаться, когда те уже собирались сразиться друг с другом; дела об убийствах преимущественно отдавались на их решение. Большое количество этих дел сопровождается, как они считают, и обилием благ в стране. Не только друиды, но и другие, утверждают, что души и вселенная неразрушимы; но все же в конечном итоге огонь и вода одерживают верх над ними (Страбон География. Книга IV, Гл. 4, пер. с греч. Г. А. Стратановского).
Само слово «друид» в галльских текстах не встречается и известно только по античным источникам, а также по данным островных кельтских языков (др. ирл.
Такая интерпретация и сейчас поддерживается многими современными кельтологами и индоевропеистами (см., например [Bader 1989: 68–82; Delamarre 2017: 58–60]). Однако валлийская лексема
А что же в Ирландии? Сама лексема впервые фиксируется в письменной традиции в странной билингве, найденной в графстве Килдар: на характерном огамическом камне[46]. Огамический текст, что встречается в билингвах довольно часто, не соответствует латинскому. Так, огамом написано имя умершего: OVANOS AVI IVACATTOS[47], тогда как латинский текст выглядит следующим образом: IVVER(?)E DRVVIDES. Надпись датируется V в.н. э., т. е. относится к наиболее архаичным. В свое время К. Марстрандер [Marstrander 1945] предположил, что первое слово латинской надписи представляет собой глагол и является искаженным латинским
Латинский поэт Лукан (I в.н. э.) в своем труде «Фарсалия, или Поэма о гражданской войне», пишет, что если обязанностью поэтов-бардов было создание особых хвалебных гимнов, то друиды совершали мрачные жертвоприношения, а также предрекали будущее, а еще – верили в переселение душ (см. строки 447–462):
В среднеирландский период поэма Лукана, как и ряд других античных сюжетов, была переложена на ирландский язык. Но своих бардов и своих друидов новые компиляторы саги «Гражданская война» явно не признали:
Tancadar ann popul dianadh ainm Bardi, popul íat sén lángnáthaighitis filidhecht & duana molta do dénam. Is assin iderar baird & bairdne isin Scotic, & a m-bi do míledaib Césair ic forbhais docum in catha. Tancadar ann popul na drui
В общем – от своего исторического и конфессионального прошлого среднеирландский компилятор отказывается полностью и пересказанную Луканом кельтскую доктрину переселения душ понимает как-то странно, а принимать явно не хочет. И это скорее можно понять, учитывая и время, и клерикальную среду, в которой складывалась эта компиляция и другие, подобные ей. Для меня тут интереснее другое: поздний компилятор невольно (а может быть, и сознательно) выпускает из латинского текста идею, что сложенные бардами «хвалебные гимны», равно как и друидическая доктрина о переселении душ, оказываются особым механизмом защиты от «страха смерти». Но зато, что также следует отметить, пишет о том, что друиды (пусть даже как этнос) узнают грядущее «по бегу светил», иллюстрации чему можно найти и в ирландских нарративах. Кроме того, нарратор, который, конечно, ошибочно называет друидов народом, на самом деле оказывается близким к традиции составителей «Книги захватов Ирландии», которые владение друидической мудростью и магией также приписывали не особым, прошедшим обучение личностям (как у Цезаря), а народу в целом, а именно – Племенам Богини Дану, которые, повторяем, это искусство в Ирландию принесли извне.
Таким образом, напрашивается неожиданный вывод: слово
Интересно, что по свидетельству того же Цезаря друидическое искусство было открыто в Британии (in Britannia reperta), и из Британии же, например, прибывает пророчица Федельм в первой, более ранней редакции саги-эпопеи «Похищение быка из Куальнге»[51]. Причем, по ее собственным словам, она обучалась там искусству поэзии, видимо, понимая при этом «поэзию» (filidecht) скорее в значении «словесное искусство в целом, включающее в себя также искусство магии и прорицания»:
Cia do chomainm-siu? – ol Medb frisin n-ingin.
Fedelm banfhili do Chonnachtaib mo ainm-sea – or ind ingen.
Can dothéig? – or Medb.
A hAlbain iar foglaim filidechta – or in ingen [O’Rahilly 1976: 2].
О наличии именно в Британии неких жреческих школ и институтов пишет также Тацит. Так, например, описывая остров Мона (совр. Англси, Западный Уэльс), он рисует яркую картину жриц и жрецов, называемых им тем же словом – друидами:
На берегу стояло в полном вооружении вражеское войско, среди которого бегали женщины; похожие на фурий, в траурных одеяниях, с распущенными волосами, они держали в руках горящие факелы; бывшие тут же друиды с воздетыми к небу руками возносили к богам молитвы и исторгали проклятия. Новизна этого зрелища потрясла наших воинов, и они, словно окаменев, подставляли неподвижные тела под сыплющиеся удары. <…> После этого у побежденных размещают гарнизон и вырубают их священные рощи, предназначенные для отправления свирепых суеверных обрядов: ведь у них считалось благочестивым орошать кровью пленных жертвенники богов и испрашивать их указаний, обращаясь к человеческим внутренностям. (пер. А. С. Бобовича, книга XIV.30 [Тацит 2001: 343]).
В первые века до н. э. и позднее контакты между Ирландией и Британией были постоянными, не всегда мирными, но достаточно регулярными. Поэтому теоретически можно предположить, что друидическое искусство, пусть в несколько измененном виде, действительно могло быть привнесено из Британии. Так оно уже в метафорической форме и описывается в «Книге захватов» – как магия, появившаяся на острове извне. Сказанное не означает, естественно, что до этого в Ирландии не было жреческих институтов, созданных как самими ирландцами, так и их загадочными докельтскими предшественниками, от которых они могли унаследовать какие-то особенности культовых практик. Но культ – не всегда магия. Не знаем мы и того, откуда магия или друидизм проникли в саму Британию. Рассуждать об этом – пустые домыслы. В нарративной традиции самой Ирландии друиды появляются постоянно, уже как некий реальный фон. Более того, известны они и в юридической традиции (которую также, может быть, не стоит понимать слишком уж буквально).
Ссылаясь в основном на источники латинские, употребляющие слово
Магия друидов в христианской традиции представала как враждебная, но при этом еще как реальная; не случайно анонимный автор VIII в. в знаменитой лорике «Крик оленя», приписываемой самому святому Патрику, просит, чтобы Бог оградил его «от колдовства женщин, кузнецов и друидов»[52]. Однако со временем, как пишет Келли, статус друида в обществе неуклонно понижался и, например, в древнеирландском трактате «О кровавом лежании» (описание системы возмещения за нанесенный физический ущерб, согласно статусу потерпевшего) говорится, что друиду, как и насмешникам и разбойникам (
Однако, как ни упал статус друида (как языческого жреца) с принятием христианства, полностью отказаться от его магических способностей общество еще не было готово, а точнее – не хотело, поскольку вера в иррациональное была, есть и будет всегда. Друиды в нарративах превратились в колдунов, но не исчезли. Так, например в «Ульстерских анналах» на год 561 упоминается известная битва при Кул Древне:
Bellum Cuile Dreimne for Diarmait mc. Cerbaill uibi.iii. milia ceciderunt. Forggus & Domnall, da mc. Mc Ercae,i. da mc. Muirchertaigh mc. Muireadaigh mc. Eoghain mc. Neill, & Ainmire mc. Setni & Nainnid m. Duach uictores erant, & Aedh m. Echach Tirmcharna ri Conacht. Per orationes Coluim Cille uicerunt. [AU: 80] –
Поздняя глосса к этой записи добавляет к этому, что Диармайд призвал на помощь своих друидов, которые создали особую «друидическую изгородь» (
В данном случае необычайный интерес как раз представляют среднеирландские глоссы к более ранним текстам, ярко демонстрирующие культурный «интервал» между временем и системой ценностей и ориентиров составителя текста и его более позднего переписчика. Уже упомянутый выше трактат «О кровавом лежании» представляет в данном случае поразительно интересный пример (см. подробнее [Михайлова 2004: 149–165]). Группа женщин, которым вместо «выхаживания» полагается лишь выкуп, оказывается в трактате очень пестрой и необычной для современного сознания. Так, в & 32 трактата говорится, что существует двенадцать типов женщин, на которых не распространяется «закон выхаживания» (
ben sues sruta cocta for cula, rechtaid geill, maineach ferta, be rinnuis, bansaer, airmitnech tuaite, banliaig tuaite, birach briatar, be foimrimme, confael conrecta, mer, dasachtag (см. [Binchy 1938: 64].
Перевод терминов достаточно сложен и не всегда однозначен, но что для нас интересно – не всегда понятными были они и для среднеирландского переписчика, о чем и свидетельствуют оставленные им обильные глоссы.
Расположенные в конце списка
Сочетание
Остается еще три типа женщин, к которым правило «выхаживания» не применяется и которым вместо этого следует за нанесенный ущерб определенный выкуп –
Сочетание <
Итак, мы можем говорить о возрождении суеверий, точнее – об их активизации, поскольку полностью ни одно общество никогда не бывает от них свободно. Но с реальными жреческими институтами дохристианской Ирландии и реальными божествами они, скорее всего, имеют мало общего. Не решаюсь сказать: ничего общего. Это тема сложная, которая, с одной стороны, уведет нас слишком далеко от собственно анализа примеров применения, а точнее – описания применения словесной магии. С другой – у нас нет достаточных исторических обоснований, чтобы делать тут какие-то серьезные научные выводы, поскольку все дошедшие до нас тексты прошли христианскую цензуру и находят источники в христианской ученой традиции. Даже, например, распространенная в сагах уладского цикла формула “tongu do dia toinges mo thúath” – «клянусь богом, которым клянется мой народ», и предположительно воссоздающая «дохристианскую религиозную атмосферу», на самом деле оказывается христианским вкраплением. Как пишет Д. О’Хигин, «эта формула не содержит в себе ничего архаического. Она вовсе не отражает дохристианской традиции клятвы, но была сочинена представителями ирландской ученой традиции» [O’hUiginn 1989: 340]. Но при этом ее использование в эпических текстах, как мне кажется, все-таки в качестве основной задачи преследовало именно сформулированную автором цель: воссоздать атмосферу языческого поклонения какому-то божеству, пусть даже и сама формула оказалась поздним изобретением. Но ведь какие-то формулы и какие-то боги в ранней Ирландии были. И, наверное, были и жреческие институты. И, наверное, жрецы, как бы они ни назывались, исполняли традиционные функции: прорицания и восхваления, а также – проклятия и порицания и в той или иной степени влияли на происходившие в обществе процессы, будучи сами также подвержены социальным переменам[56].
Нам остались тексты, и, наверное, не стоит относиться к ним слишком уж скептически, поскольку будучи поздними конструкциями, они все же неизбежно в качестве инструментария опираются на какие-то реальные практики и традиции. Последние тоже легендарны и тоже восходят к еще более архаическим формулам, как словесным, так и сохранившимся на уровне сюжетных конструкций. Как пишет Дж. Кэри с трогательной наивностью: «Если слова наделены силой, возникает потребность сохранить их на нарративном уровне» [Carey 2019: 17]. Скорее, как я бы сказала, возникает потребность веры в то, что некие словесные формулы обладают силой, а отсюда уже и верно замеченная им потребность в конструкции особых нарративов, в которых словесная магия исполняет сюжетообразующие функции. Они могут быть удивительно схожими в разных культурах, но могут и различаться. Причем на уровне одной национальной традиции данные отличия и специфика с течением времени могут меняться, что особенно интересно. Собственно говоря, именно это в моей работе и является главным объектом анализа и мотивированной дескрипции.
Глава 4
Магия битвы-1. Сражения при Маг Туиред: овладение Островом
Как принято говорить, а точнее – повторять исполняемые ирландскими поэтами, друидами и даже святыми песни-поношения, насмешки и иные проклятия базируются на архаическом индоевропейском принципе обмена дарами между сословием жреческим и сословием, условно говоря, всадническим. Конечно, это так, и примеров этому мы сможем найти еще много.
Но всегда ли это так? Иными словами, всегда ли обращение к особым образом оформленному слову предстает именно как законное, правомочное, истинное – хотя бы с неких позиций, которые сейчас нам могут показаться не такими уж и праведными? Иными словами – в какой ситуации применение того, что сейчас мы условно называем словесной магией, оказывается в фокусе внимания нарратора, но при этом – как бы вне юрисдикции взаимных прав и обязанностей короля и жреца или поэта? Естественно, как можем мы уже догадаться, такой сферой является война в самом широком смысле слова, военные действия, которые по самому своему определению и функции ставят сами себя вне категорий традиционного права. Подобно тому, как убивающий на поле битвы и наносящий те или иные физические «ущербы» ближнему не оказывается нарушителем закона, так и исполнитель проклятия или злого предречения (функционально также часто оказывающегося проклятием) не нуждается в особом «отказе в даре», который часто сознательно должен искусственно обеспечить себе ирландский поэт-филид в мирное время.
Сказанное понятно. Но война – не хаос, военные действия также имеют свои законы и также могут быть ограничены временем и местом. В данном случае для нас оказывается важным, что:
1. представитель Племен Богини Дану, друид или филид как носитель «словесной магии», как показано и в саговых нарративах (как ранних, так и поздних), прибегает к своему специфическому оружию в тех же ситуациях, в которых воин применил бы свое;
2. анализ конкретных случаев применения «магического слова» (вне традиционной оппозиции «поэт – король») позволяет выявить:
a) ситуации межэтнических или социальных конфликтов, которые компилятором текста не были оформлены как таковые;
b) ситуации, описанные как реализующие словесную магию в рамках локальных конфликтов не-гойдельских этнических групп;
c) ситуации, когда оформленное как предречение начинает работать магически функциональное проклятие, опять-таки выявляя внешне неявный межэтнический конфликт;
d) ситуации, описанные как привлечение «магии», изображают противостояние субгрупп, а также – отдельных персонажей внутри собственно ирландского общества, выходящие за рамки ординарного военного конфликта.
Говоря о межэтнических конфликтах, я невольно проецирую на ирландскую псевдоисторию представления, сложившиеся у современных ученых в результате долгих и тщательных исследований археологического и генетического прошлого населения острова (см., например, подробнее об этом [Mallory 2013, 2016; Manco 2015]). Конечно, не следует понимать «Книгу захватов Ирландии» буквально и даже, наверное, неверным будет представление о том, что ее компилятор хотел таким образом рассказать о чередующихся волнах заселений острова. Вряд ли он о них знал. Но, однако, является фактом, что Ирландия заселялась, действительно, волнами, причем до прихода кельтов там уже существовало какое-то население, этнически им не тождественное. Более того, сейчас принято считать, что окончательная гойделизация острова произошла только в середине V в. н. э. Таким образом, можно предположить, что некая память о чужих и чуждых племенах, побежденных уже как бы ирландцами, называемыми «сыновьями Миля Испанского», могла сохраниться и затем воплотиться в повесть о битвах с врагами, чуждыми по своему образу бытования. Конечно, все это потом, как часто бывает, обросло легендами и получило целый набор вторичных мотиваций. Говоря о «некой памяти», я вовсе не отсылаю к генетической памяти гойделов, предки которых сражались с неизвестными нам народами, заселявшими остров раньше, и не о коллективном бессознательном. Предки ирландцев, откуда бы они ни прибыли и когда бы ни заселили остров полностью, в дальнейшем постоянно сталкивались с артефактами, доставшимися им от их предшественников.
Самым большим и значительным памятником прошлых веков, конечно, следует считать знаменитый Нью Грейндж – одновременно погребение курганного типа и одна из первых «обсерваторий», датируемая примерно 2500 г. до н. э. Гойдельские переселенцы уже застали его (как и ряд подобных ему построек), когда прибыли на остров, но по так называемому «праву адаптации» включили его в свою псевдоисторию. Он превратился в дом «мелкого» бога Элкмара, который потом обманом захватил сын Дагды Энгус мак Ог. Примерно об этом же, но применительно к более частным объектам (чудесному оружию и золотым украшениям) пишет и Дж. Мэллори в книге «В поисках ирландского времени сновидений» [Mallory 2016]. К середине I тыс. до н. э. запасы золота, ранее добываемого в реках Ирландии, практически были исчерпаны. Золотые объекты стали редкостью и изготовлялись, как правило, из сырья, привозимого с континента или из Шотландии. В то же время в ходе земледельческих или строительных работ или даже во время намеренных раскапываний ранних курганных захоронений, которые ирландцы считали «чудесными холмами», где живут сиды – боги-покровители острова, люди периодически находили золотую погребальную утварь, оружие и украшения, производство которых в основном датируется серединой II тыс. до н. э., т. е. еще докельтским периодом. Золотые украшения, чаши, обильно орнаментированное оружие – все это потом получило новое знаковое описание в эпических памятниках гойделов (памятниках – как символах псевдопамяти о псевдоистории), но вложено было оно там в руки богов или иных посланцев из Иного мира[57].
Как пишут о Племенах Богини А. и Б. Рисы, «ученые люди, которые в средние века записывали предания древней Ирландии, затруднялись, как им рассматривать Племена Богини – как людей, демонов или падших богов» [Рис 1999: 32]. Действительно, возвращаясь к псевдоистории острова, скомпилированной уже в среднеирландский период, мы невольно должны будем задать себе такой, касалось бы, наивный вопрос: если Племена Богини Дану, прибывшие на остров на облаках с северных островов, обучались там «друидизму», то в лучшем случае они могли представать как жрецы языческих богов, но не богами как таковыми? В данном случае я подхожу к проблеме, необычайно важной для реконструкции мифологии Ирландии: были ли так называемые Племена Богини Дану дохристианскими богами, если и не «на самом деле», то хотя бы – в глазах поздних ученых компиляторов? И, что еще важнее, какую при этом роль могли исполнять жрецы этих «богов», называемые то магами, то друидами, обладающие «умноженной магической силой» (см. [Williams 2016: 104])?
Наверное, однозначно ответить на этот вопрос мы не можем, хотя бы по той причине, что единой и гомогенной традиции «монастырского предания», которая без каких бы то ни было противоречий описывала языческое прошлое острова, не существует, да и вряд ли она могла существовать. В работах ряда исследователей они, как правило, трактуются все же как древние боги, ореол которых заметно поблек после распространения христианства, и они стали восприниматься как демоны[58].
Более того, имя матери богов – Дану (gen. Danann) может иногда интерпретироваться как искаженное
Так, отдельные «божества» (Луг, Морриган, Бодб) фигурируют как действующие персонажи в «Похищении быка из Куальнге» и ряде других саг уладского цикла, который начал складываться, предположительно уже в VIII в., если не ранее. В саге «Опьянение уладов», ранняя версия которой содержится уже в рукописи «Книга бурой коровы» (ок. 1100 г.) говорится, что:
Когда пришли в Ирландию сыновья Миля, то оказалось, что мудрость их выше мудрости Племен Богини Дану. /…/ Ушли Племена Богини Дану в недра гор и в холмы-сиды, так что подчинились им сиды, что были под землей. Выделили они пятерых из них, чтобы те следили за пятью пятинами Ирландии, множили там битвы и поединки, сражения и схватки между сыновьями Миля [Саги об уладах 2004: 79].
В этой же саге описано, как воины уладов приближаются к крепости Ку Рои в Мунстере, где их уже поджидают Айлиль и Медб, намереваясь сжечь уладских героев в железном доме. В описанной сцене король и королева Коннахта стоят на крепостной стене, местные друиды описывают их поочередно, а Ку Рои узнает их по описанию и называет. Среди воинов уладов друид замечает трех странных персонажей:
– Вижу я, едут вслед за этими людьми три сильных, крепких мужа в боевых доспехах. И двое их них совсем молоды и юны. А у третьего воина густая длинная темно-пурпурная борода. И столь легка их поступь и поступь их чудных коней, что не сгибается трава под их тяжестью и не роняет на землю даже капель росы. Никто из войска не видит тех воинов, они же видят всех. /…/
– Нетрудно сказать, – сказал Ку Рои, – это три мастера из Племен Богини Дану: Дельбаэт, сын Этленда, Энгус Молодой, сын Дагды, и Кермат Мильбель. Явились они сюда перед рассветом, чтобы разогреть доблесть и пыл уладских воинов, а теперь едут они прямо посреди их войска, но поистине никто из воинов не видит их, а они видят все войско [там же, с. 95].
Аналогичным образом описан и один из вождей Племен Богини:
… В руке у него огромный крепкий железный жезл, заострен один конец у него и заглажен другой конец. Забавляется он тем, что поражает острым концом людей, так что падают они мертвыми, и сразу оживляет их другим концом, так что тут же они оживают. /…/ Это великий Дагда, сын Этленна, добрый бог из Племен Богини Дану. Дабы увеличивать гнев и доблесть войска, прибыл он сегодня сюда, но никто во всем войске его не видит [там же, с. 97].
Как видно из процитированного фрагмента (а аналогичных упоминаний могло бы быть гораздо больше), представители Племен Богини описаны все же не совсем как божества, но скорее как некие сущности, сведущие в магии и искусстве делаться невидимыми[60], причем главная их цель – множить битвы и сражения. На чьей они стороне – сказать трудно, поскольку можно было бы привести примеры того, как они провоцируют военные конфликты и уладов, и коннахтов. Я бы сказала: они на собственной стороне и, уже не имея возможности сражаться открыто, действительно заботятся лишь о том, чтобы в Ирландии не прекращала проливаться кровь.
Как соотносятся они с собственно друидами в их социально-жреческой функции? На первый взгляд, вроде бы никак. Но стоит обратить внимание на то, что невидимые уладам и коннахтам маги из Племен Богини видны стоящим на крепостной стене друидам. То есть лицам, как бы тоже знакомым с магией… О магии «реальных» друидов разговор особый, а пока вернемся к описанию того, как Племена Богини завоевали себе земли на острове и к описанию их прибытия в Ирландию.
Битвы при Маг Туиред / «Битвы при Маг Туиред»
Как известно, Племена богини Дану прибыли в Ирландию с севера на облаках. Причем незадолго до этого, как пишет компилятор саги «Первая битва при Маг Туиред», королю племени Фир Болг, правящему на острове, Эохайду, сыну Эрк, приснился страшный сон: ему привиделись стаи черных птиц, которые прилетели из-за океана. Они сели повсюду и стали сражаться с жителями Ирландии. И они победили. Эохайд обратился к своему мудрецу по имени Кесард с просьбой употребить свое знание и умение (в оригинале
Однако, как видно из текста самой саги, вначале этого не происходит, и применение словесной магии Племенами Богини Дану против их соперников Фир Болг оказывается довольно ограниченным. Более того, Племена описываются вначале как существа, наделенные необычайной красотой и смелостью, а также искусные в любом ремесле, особенно – в музыке и пении. Фир Болг и Племена богини, как пишет компилятор, говорили на одном языке, поскольку все они были потомками Немеда. Поэтому и не возникло проблем, когда им пришлось общаться и договариваться о месте и времени будущих сражений.
Оба народа держат себя на удивление корректно и вначале посылают друг другу послов. Более того, они демонстрируют друг другу различные виды оружия, которым владеют, и даже готовы объяснить друг другу, как оно действует. Однако постепенно в текст проникает тема применения магии: женские божества Племен Богини, Бадб, Маха и Морриган поднимаются на холм Тары и начинают насылать туман, дожди, ливень и бурю ветра и огня, так что в течение трех дней люди Фир Болг не могут выйти из своих укрытий. Но проникнув на остров, магия начинает как бы быстро пускать там свои ростки. То, что в начале саги (а компилятор несомненно был на стороне Фир Болг) изображалось как зло, которому способствуют демоны и темные духи, начинает изображаться как нечто естественное, то есть как один из видов оружия. И как говорят Фир Болг:
Is olc draidecht ar ndruadne o nach dingbaid dinne draidecht Tuath nDe Dannan [Fraser 1016: 26] –
Причем в обоих случаях употреблено одно и то же слово
Мы уже говорили о том, что понятие
Но означает ли сказанное, что, называя мудрецов Фир Болг друидами, среднеирландский компилятор хочет описать введение на острове новых религиозных институтов? Скорее – нет. Я полагаю, что здесь имеют место положительные и отрицательные коннотации, которые, надо сказать, в других контекстах соблюдаются не всегда. Для него
Но вернемся к нашей саге. В дальнейшем применение каких-то магических средств в ходе сражения в ней не описано, если не считать ям, вырытых в земле и наполненных особыми травами: помещенные туда погибшие и израненные воины на следующий день оказывались живы и здоровы и вновь могли принимать участие в битве. Данные чудесные ямы имели обе враждующие стороны, но к каким-то формам словесной магии я бы их не отнесла. Лишь к концу, когда накал сражения достигает своего апогея и король Племен Богини Нуаду оказывается окруженным врагами, в дело вновь (а точнее – впервые) вступают «люди искусства», причем, как сказано в саге:
A fisig ┐ a fireolaig ar cairthib ┐ ar foradaib fis ag deanam a ndraidechta, a filidh ag airem a necht ┐ ag scribad a sgel [Fraser 1916: 42] –
И вновь невольно получается, что не только институт друидизма, но и сами поэты, основная роль которых в ирландском обществе была – восхвалять воинов королей и писать стихи, в которых бы увековечились их деяния, также прибыли в Ирландию вместе с Племенами Богини.
И буквально тут же филид появляется и у племени Фир Болг: в тексте не только называется его имя, Фатах, но и приводится небольшая поэма, которую он написал, оплакивая поражение Фир Болг. Но, как оказывается, поражение еще не окончательное, и, чтобы закрепить одержанную победу, маги Племен Богини «прячут» от народа Фир Болг все ручьи и реки острова, чтобы нестерпимая жажда вынудила их сдаться. С подобной темой «скрывания вод» мы еще встретимся, когда обратимся к саге «Осада Друм Дамгайре», но уже сейчас можно сделать вывод: многочисленные, разбросанные в разных источниках упоминания о магическом искусстве Племен Богини неизменно включают в себя наличие особых сил, которые могут оказывать влияние как на погоду (ветер, ливень), так и на сам ландшафт острова. В данном случае, как кажется, это уже не просто магия, но и реликты демиургических представлений о Племенах как о создателях ирландской земли.
После победы Племен Богини де Даннан Фир Болг заселяют окружающие острова, а также северные районы острова (и еще о. Мэн) и живут там до тех пор, пока, как говорится уже в «Книге захватов Ирландии», местные пикты (круитни) не вытесняют их. А королем Ирландии становится Бресс, сын Элада, собственно – не представитель Племен Богини, а один из загадочных фоморов.
Битва с фоморами – это уже совсем другая история, и записана она в саге «Вторая битва при Маг Туиред», причем записана, с интересующей нас точки зрения, совсем иначе.
Текст саги сохранился только в одной рукописи, датируемой XV в., однако, как полагал еще Юджин О’Карри, сюжет саги восходит к гораздо более раннему времени, возможно, к XI в., хотя, как он пишет, «упоминаний о нем нет в Глоссарии Кормака» [O’Curry 1873: II, 250], хотя один из персонажей саги, богиня Бригита, в «Глоссарии» описывается. Действительно, отсутствие упоминания чего-либо в знаменитом Глоссарии, строго говоря, еще не дает нам оснований делать вывод о том, что какого-то текста не существовало или тот или иной персонаж не был известен. Так, например, в Глоссарии отсутствуют упоминания о знаменитой поэме «Чудо Колума Килле» и о ее легендарном авторе – поэте Даллане Форгалле. Однако, если даже, как теперь доказано, поэма была написана не в начале VII в., а примерно в середине VIII в., ко времени смерти Кормака она уже существовала (см. [Bisagni 2019: 77–80 et passim]). Однако предположительно текст ее хранился на о. Иона и лишь позднее в связи с участившимися набегами викингов был перенесен в монастырь Келлс. Таким образом, рукопись «Чуда Колума Килле» действительно Кормаку могла быть неизвестна. Но аналогичным образом неизвестна ему могла быть и некая проторедакция саги «Вторая битва при Маг Туиред».
Но речь тут идет, видимо, скорее о возникновении самого сюжета о сражении Племен Богини Дану с фоморами, датировать который мы не имеем возможности, поскольку вначале он, видимо, функционировал в устной форме. Другое дело – текст самой саги, который ее издатель В. Стоукс предполагает относить к уже среднеирландскому периоду, несмотря на наличие в нем отдельных архаических форм. Присутствие скандинавских заимствований, а также ряд уже среднеирландских форм позволяет ему сделать вывод, что дошедшая до нас редакция не могла сложиться ранее X–XI вв. [Stokes 1891: 51–57]. Для нас эти рассуждения оказываются довольно важными, поскольку сага изобилует описаниями того, что мы условно называем словесной магией, причем магией, применяемой как в непосредственных сражениях, так и против врагов в целом. Но ведь речь идет не о реальных событиях, а о том, как осмыслялось то или иное действие компилятором. Поэтому восстановив датировку более точно, мы смогли бы восстановить и собственно динамику отношения к магическому слову в самом ирландском обществе. Я склонна согласиться со Стоуксом в его относительно поздней датировке саги, причем именно в силу того, что в ее сюжете применение словесной магии изображается уже как некая данность, как нечто привычное и само собой разумеющееся. Иными словами, комплекс представлений, связанных с особыми возможностями людей, владеющих искусством слова, выглядит как уже сложившийся и опирающийся на фоновые знания аудитории.
Приведу более простой и понятный пример. Так, вера в вампиров существовала в Европе очень давно, распространяясь в основном из Греции и шире – Балкан. Однако комплекс особых представлений и суеверий, связанных с ними, прошел значительную кристаллизацию, попав уже в литературную среду. Так, например, «общеизвестный» факт, что вампир не отражается в зеркале, на самом деле был придуман автором «Дракулы» Бремом Стокером, а в «Кармилле» Шеридана Ле Фаню эта деталь еще не упомянута. Поэтому, если нам попадется анонимный текст о вампирах, в котором будет упомянута эта деталь, мы должны будем сделать вывод, что текст датируется периодом после 1897 г.
Конечно, говоря о словесной магии в ее оценке и понимании среднеирландских literati, мы должны будем быть очень осторожны. Ведь понятие «магия» для нас и для них – различалось. Особым отличием, о котором сейчас говорить не стоит, была особая христианская цензура, особый ракурс, который, как это ни странно, веру в магию не отрицал. Точнее – веру в чудо как нечто, что не может и не должно быть объяснено с рациональных позиций[62]. Но применительно к псевдоисторическим персонажам, в существование которых, возможно, сами компиляторы и не верили, аналогичное «чудо» превращалось именно в магию, то есть обретало отрицательные коннотации, что особенно ясно видно на примере сюжетов о состязании друидов (магов) и ранних христианских святых. Отвлекаясь от рассказа о битве с фоморами, приведу лишь один, довольно известный пример: состязание друидов короля Лойгайре со святым Патриком. Так, в латинском Житии святого, датируемом VII в. и приписываемом Мурьху мокку Мактене, есть интересный эпизод.
Вскоре сказал друид: «Сотворим же чудеса на этой широкой равнине». – «Какие же?» – спросил его Патрик. – «Напустим на землю снег», – сказал друид (в оригинале –
Этот эпизод приводится в книге Дж. Кэри «Луч света» как пример того, что он называет положительной экологией христианских святых Ирландии, стремящихся не столько (не только) творить чудеса, сколько улучшать климат и фауну острова (изгнание змей и иных чудовищ) [Carey 1999: 40–41]. Конечно, он прав, однако в данном случае нас интересует в первую очередь не цель совершенного чуда, а его, так сказать, методика и техника. И ответ тут довольно прозрачен: в приведенном примере, как и во многих других, носители языческой магии изображаются как владеющие особым искусством слова, которое, как в приведенном фрагменте, может повлиять на погоду (вспомним бурю и ливень, которые насылали на племя Фир Болг Морриган и Бадб). Патрик же, как видно из текста, не прибегает ни к каким заклинаниям[64], но лишь обращается к помощи Бога и Его благословению. И тут невольно встает несколько странный и даже наивный вопрос: но точно ли магией были действия друидов изначально? Для составителя латинского текста VII в., который прямо употребляет именно это слово, ответ, как кажется, однозначен: конечно, это была магия. Но тогда можно сформулировать вопрос иначе: что именно понималось под этим словом: то, что понимаем мы сейчас или оно могло иметь какое-то иное значение? В латинском слово представляет собой греческое заимствование, восходящее к и.-е. *
В указанном примере друид обращается к магии, но не взывает, например, к дьяволу или к собственным языческим божествам. И именно так – то есть как владение неким особым искусством описывается друидическая магия в текстах среднеирландских. То есть, иными словами, компилятор не видит в ней собственно чуда, но скорее описывает некие действия, по преимуществу действительно словесные, механизм которых, естественно, ему не открыт и не понятен, но который выражен как совершенное владение искусством слова. Для него магия друидов – в меньшей степени чудо, чем для Пятницы, который впервые увидел, как Робинзон выстрелил из ружья и на огромном расстоянии поразил врага.
Сказанное, возможно, будет выглядеть яснее в контексте той же «Второй битвы при Маг Туиред». Согласно сюжету, Племена Богини Дану оказались под гнетом фоморов, который они решили с себя сбросить. Во главе Племен оказывается Луг (традиционно называемый богом, что в общем нуждается в дискуссии). Перед сражением Луг проводит нечто вроде смотра войск и спрашивает, кто чем может помочь в битве:
– О, Кредне, – сказал тогда Луг, – чем поможешь ты нам в этой схватке?
– Нетрудно сказать, – ответил Кредне, – заклепки для копий, кромки щитов, клинки для мечей, рукояти – все я смогу изготовить.
– А ты, о Лухта, – спросил Луг плотника, – как послужишь нам своим искусством?
– Нетрудно сказать, – молвил Лухта, – всех наделю и щитами и древками копий.
– А ты, Огма, – спросил тогда Луг, – против кого ты обратишь свою мощь в этой битве?
– Что ж, – отвечал тот, – трижды девять друзей короля да его самого сокрушу я и вместе с ирландцами[65] жизни лишу треть врагов.
– А ты, Морриган, против кого обратишь ты свою власть[66]?
– Нетрудно сказать, – отвечала она, – я буду бить, следить, преследовать (перевод условен, в тексте С. Шкунаева – лакуна).
– О чародеи[67], – спросил тогда Луг, – в чем ваша сила?
– Нетрудно сказать, – отвечали ему чародеи, – белыми пятками вверх опрокинутся они, пораженные нашим искусством, доколе не погибнут их герои. Две трети силы отнимется у врагов, ибо не изольется из тел их моча.
– А вы, о кравчие, – спросил Луг, – чем нам поможете в битве?
– Нетрудно сказать, – молвили кравчие, – мы нашлем на них неодолимую жажду, и нечем будет врагам утолить ее[68].
– А вы, о друиды, – сказал тогда Луг, – на что вашу власть обратите?
– Нетрудно сказать, – отвечали они, – на лица фоморов нашлем мы потоки огня, так что уж не поднять им головы, когда со всей силой станут разить их герои.
– А ты, о Кайрпре, сын Этайн, – спросил Луг своего филида, – чем в битве нам сможешь помочь?
– Нетрудно сказать, – молвил Кайрпре, – врагов прокляну я и стану хулить да порочить, так что властью своей отниму у них стойкость в сражении.
– А вы, о Бекуйлле и Дианан, – спросил Луг двух колдуний, – как нам послужите в схватке?
– Нетрудно ответить, – сказали они, – чары нашлем мы[69], и камни, деревья и дерн на земле станут войском с оружьем, что обратит врагов в бегство в отчаянии и страхе. (пер. с. Шкунаева [Предания и мифы средневековой Ирландии: 42–43]).
Последний диалог (с филидом – особенно) уже напоминает эпизод из саги исторического цикла «Битва при Маг Мукриме», в ходе которого король Эоган призывает для помощи в битве слепого друида Дила, чтобы тот пел против врагов песни-поношения и осмеивал их (см. [Предания и мифы…: 157]). Тут, наверное, можно было бы говорить о непосредственном воздействии на жертву поэтической хулы содержащихся в ней оскорблений и насмешек. Но, как увидим мы потом, далеко не всегда осмеиваемый находится в поле ауидиальной досягаемости. Но это тоже – отдельная тема.
Обращает на себя внимание и мотив вредоносного задержания в теле жертвы мочи, который часто встречается в табличках с проклятиями, с текстами которых ирландские компиляторы теоретически могли быть знакомы. Настоящих табличек в Ирландии, в отличие от Британии, как кажется, найдено не было, но можно с некоторым усилием представить себе, что эти тексты, написанные на плохой латыни, в круг знаний ирландских ученых людей каким-то образом попасть могли. В данном случае меня интересует не это, а то, что если, например, автор таблички из храма Сулис Минервы в Бате желал, чтобы моча не излилась из тела того, кто украл его имущество, он призывал для этого богиню Сулис, которая и должна была осуществить карательное действие (см. об этом в [Михайлова 2017: 176–197]). Здесь же все воздействия на врагов осуществляются самими носителями некой энергии, которая условно может быть названа магической.
В целом же, как мы видим, ни о какой магии как проявлении чего-то иррационального в саге в общем речь не идет. Искусство друидов сопоставимо с мастерством кузнецов и плотников. То есть, как следует из традиционного подхода в целом: искусство слова воспринимается всего лишь как некое особое мастерство. И Племена Богини завезли на остров не собственно магию, но силу Слова (точнее, конечно, веру в силу слова), подобно тому, как потом скандинавы завезли в Ирландию луки, кольчуги и металлические деньги. И никакой магии тут нет. Удар меча наносит рану, плотник может тут же починить разбитый щит, травы излечивают не только больных, но и умерших, некий набор слов задерживает мочу в теле жертвы – строго говоря, в любом из этих случаев мы не можем достоверно восстановить весь процесс происходящего. Как остроумно называет такого рода технику ведения войны М. Вилльямс, «это сверхъестественный эквивалент подкладывания мин в песчаные дюны» [Williams 2016: 119]. Но происходит все это как бы «здесь и сейчас», и поэтому, повторяю, здесь нет собственно магии как иррационального начала.
Так ли это? Видимо, действительно так, поскольку далее описывается, как Луг, чтобы оградить свое войско, поднять его боевой дух и устрашить врагов, обходит поле на одной ноге и, прикрыв один глаз, затем произносит заклинание. И это – решающее заклинание, после которого воины начинают разить друг друга. В данном случае и вступает в повествование тема иррационального воздействия, причем уже не только на людей или на природу, но и на будущее бытие, если можно так выразиться. В переводе Шкунаева (как и Стоукса) этот текст выпущен, видимо – как непереводимый, по крайней мере – мало понятный, каким и должно быть заклинание. В издании [Gray 1982] данный текст приведен, но без перевода: gap.: meaning of text unclear. Недавно этот темный текст привлек внимание исследователей и получил даже две разных интерпретации.
Вот этот текст:
Arotroi cath comartan! Isin cath irgal robris comlondo forslecht-slúaig silsiter ria sluagaib sioabrai iath fer fomnai. Cuifecithai fir gen rogain lentor gala. Fordomaisit, fordomcloisid, forandechraiged, fir duib: becc find nomtam —. Fó! Fó! Fé! Fé! Clé! Amainsi! Noefit-man-n ier nelscoth-trie trencerdaib druag. Nimcredbod catha fri cricha; nesit-mede midege fornemairces forlúachoir loisces martal-tshuides martorainn trogais. Incomairsid fri cech naie, go comair Ogma sachu go comair nem & talom, go comair grioan & esqu. Drem niadh mo drem-sie duib. Mo sluag so sluag mor murnech mochtsailech bruithe nertoirech rogenoir et-dacri ataforroi cath comortai. Arotrai. [Gray 1982: 58].
То, что в нем первое слово
Луг возвещает о том, что «битва проиграна», естественно – фоморами, причем интересно, что для него важнее не собственно победа Племен Богини, а поражение их врагов. Эти понятия, казалось бы, в данном контексте синонимичны, однако не совсем. Победа в битве влечет за собой тему славы и бессмертия, что в данном случае почему-то актуальным не оказывается, хотя, например, в сагах о Кухулине или в преданиях о королях Ирландии и восславляющих их поэтах этот мотив встречается довольно часто. Можно предположить, что в текстах, рассказывающих о временах, которые компилятором мыслились как доисторические, тема «бессмертной славы» была связана с темой «героической гибели», что для описания овладения землей оказывалось как бы и лишним.
В заклинании Луга содержится странный фрагмент, который все же получил свою интересную трактовку. Говоря о том, что после битвы власть над островом пребудет в руках Племен Богини, Луг как бы заклинает время: «И так пусть остается, пока не встретятся… и…, не встретятся небо и земля, пока не встретятся солнце и луна» (go Comair Ogma sachu go comair nem & talom, go comair grioan & esqu). Второй и третий элементы космогонической формулы достаточно прозрачны, и их применение в данном случае означает, скорее всего, «никогда», либо – «до конца времен». В фольклоре подобные сочетания встречаются очень часто и получили обозначение «формулы невозможного». Как, например, пишет об их применении в лечебных заговорах Т. Агапкина, «в заговорах акцент делается именно на невозможности тех или иных событий или действий, что полностью отвечает прагматике заговора как магического текста и является своего рода гарантией “невозвращения” болезни» [Агапкина 2010: 172]. В нашем случае невозможность встречи луны и солнца и земли и неба предстает также как «гарантия» невозвращения власти над Ирландией к фоморам.
Но что означает
Fuagair do na tigeadh don tigh o teid no gu cumusgti ogham ┐achu re cheile ┐ nocu cumusgi neam ┐talam ara ceile ┐ nogu cumusgi grian ┐esga ara cheile [Duncan 1932: 190].
Ср. – go Comair Ogma sachu go comair nem & talom, go comair grioan & esqu.
В переводе С. Шкунаева саги «Воспитание…» форма
…покуда не станут снова одним огам и аху, земля и небо, солнце и луна [Предания и мифы 1991: 90].
В этом он ориентируется на издание Л. Дункан 1932 г., которая предпочитает вообще не давать эквивалента никому не ясной лексемы-гапакса. В то же время в более раннем издании саги [Dobbs 1929] предложен перевод
В этом же сборнике помещена статья Дж. Кэри о заговорах в ирландских саговых нарративах, один из этюдов которой посвящен нашему тексту [Carey 2019]. Имея в качестве отправной точки не «Воспитание…», а «Битву при Маг Туиред», автор считает исходным прочтение
Итак: мы имеем уже четыре интерпретации лексемы
Говоря о том, что именно мы пытаемся реконструировать, надо постоянно помнить о том, что мы не воссоздаем, подобно среднеирландским псевдохронистам или более поздним антиквариям XVII в., таким, как О’Клери или Китинг, которые подходили к описываемым «фактам» эвгемеристически, некий реальный порядок событий. Мы пытаемся воссоздать псевдоисторию формирования веры в особую силу слова, которой изначально владели Племена Богини Дану, но которые затем как бы передали свои знания и свои модели поведения уже представителям жреческих сословий из сыновей Миля – гойделам. То есть как бы получается следующий восстанавливаемый порядок: Племена Богини привозят на остров некое умение пользоваться силой слова, которое мы все же условно можем называть магией, затем они широко используют это искусство в сражении с фоморами, а затем и с сыновьями Миля (но гораздо менее успешно), а затем друиды и филиды гойделов также начинают отчасти пользоваться этим же искусством. Так, например, особое умение управлять погодой было описано в приведенном нами фрагменте из «Жития святого Патрика». Причем там-то оно и называется магией, а вместо слова «друид» употреблено слово «маг». Таким образом, как логически вытекает из данных рассуждений, сила слова превратилась в магию именно с приходом христианства. И, наверное, отчасти так оно и есть.
Продолжая тему внедрения силы слова в практики, распространившиеся на острове в связи с появлением там Племен Богини, я хотела бы остановиться еще на одном эпизоде, также из саги «Вторая битва при Маг Туиред», хотя собственно к битве он не относится. Я имею в виду описание того, как впервые в Ирландии была сложена и исполнена песнь-поношение.
Здесь также речь идет о межэтническом конфликте, поскольку противниками выступают филид Племен Богини по имени Корпре и король острова Брес, который происходил из фоморов. Однако этот момент здесь, конечно, гораздо менее важен, чем конфликт социальный: речь идет о незаслуженно обиженном поэте, который в отместку сложил свою песнь-насмешку[70]. В данном эпизоде мы еще не видим сложной системы обмена дарами между правителем и поэтом, системы, которая допускает исполнение антихвалы в случае, если король был недостаточно щедр. И вновь создается удивительное впечатление стройности и строгости воссоздаваемой истории распространения в Ирландии словесной магии. Мы узнаем лишь то, что, пользуясь юридической традицией, был создан прецедент: поэта плохо приняли, и «недоволен он был» – в оригинале:
Приведем фрагмент в переводе С. Шкунаева:
Как-то раз пришел ко двору Бреса филид Племен Богини по имени Корпре, сын Этайн. Затворился он в сумрачной, тесной и темной каморке, где не было ни огня, ни сидений, ни ложа. Три маленькие черствые лепешки подали ему. Поднявшись наутро, недоволен он был. И, проходя по двору, молвил Корпре:
Без пищи, что явится быстро на блюде,
Без молока коровы, в утробе которой теленок,
Без жилья человечьего в темени ночи,
Баз платы за песни поэтов пребудет пусть Брес.
– Нет отныне силы у Бреса.
И было это правдой, ибо ничего, кроме пагубы, не знал он с того часа. Вот первая песнь поношения, которую сложили в Ирландии [Предания и мифы 1991: 37].
Запись анализируемой саги относится уже к среднеирландскому периоду, однако текст этого поношения-хулы был известен в ирландской монастырской среде и раньше. Он приводится в рукописи «Книга бурой коровы» (ок. 1100 г.) возле текста поэмы «Чудо Колума Килле» в качестве глоссы к слову
В обоих источниках текст практически идентичен, и эпизод из «Книги захватов» в глоссах к «Чуду Колума Килле» пересказан верно. Но этот текст, говоря строго, и должен был быть известен в Ирландии раньше, чем сложилась сага о битве при Маг Туиред. И пример этот именно интересен как прецедентный: он изначально, как бы продиктован обстоятельствами – поэт был обижен и предрек королю пагубу. Затем, опираясь на этот прецедент, как бы начинают складываться особые отношения между королем и поэтом. Повторяю, конечно, это не было так буквально и так быть не могло, однако, как видно из анализа текста саги, компилятор постоянно помнит о том, что воссоздает историческую последовательность событий.
Почему я так уверенно говорю: так быть не могло? Потому что сложный мифо-социальный комплекс, включающий в себя идею вечной славы, которую создает королю поэт, сложился еще предположительно на уровне индоевропейской общности. Однако тут можно отметить два момента. Во-первых, некое абстрактное индоевропейское общество могло развить в себе эти социальные институты и параллельно, хотя неожиданные дальние параллели обычно оцениваются именно как консервация архаических черт в маргинальных зонах. Во-вторых, в указанном примере речь идет все-таки не собственно о создании комплекса вечной славы, но как бы уже о следующем шаге: о наказании короля, который не проявил к поэту достаточного почтения. Это тоже особая тема, имеющая, кстати, интересные исландские параллели. Но ведь, как мы понимаем, некий шаблон когда-то должен был сложиться, а до этого – зародиться. И когда и как это произошло на самом деле (и было ли это на самом деле?!) – этого мы не узнаем, но мы видим, как анонимные компиляторы создают систему прецедентных эпизодов, постоянно как бы держа в голове их последовательность.
Следует отметить, однако, что данный эпизод в тексте саги в целом предстает как скорее изолированный, как отступление, отчасти, возможно, призванное мотивировать поражение фоморов, во главе которых оказался проклятый поэтом король. Поэтом, а не друидом! Друидическая же «магия битвы» оказывается скорее направленной на природные объекты (холмы, реки, ветер и проч.), а если ее объектом становится человек, то как правило, это не отдельная личность, а обобщенные «враги». Конфликт между королем и поэтом лежит в совершенно иной плоскости и базируется на сугубо личных проблемах. Поэт Племен Богини пришел ко двору короля фоморов и был им плохо принят. Но зачем вообще он туда пришел, вспомним – в ходе затянувшихся боевых действий?
Глава 5
Магия битвы-2. Сыновья Миля Испанского: осмысление Острова
Итак – Племена Богини Дану привезли в Ирландию искусство Слова, причем среди других искусств, которыми они владели. Поэтому тут я рискнула бы продолжать настаивать на том, что, несмотря на их умение влиять на погоду, а также на физическое состояние других людей (если можно говорить здесь о людях), магией их искусство назвать мы не можем. И не только потому, что все это происходит еще до принятия христианства, и не только потому, что описано это просто как некие особые технологии. В изображении разного рода словесных магических практик еще отсутствует необходимая каузативная синкопа (о которой мы уже говорили ранее). Между действием и объектом, на который оно направлено, еще нет дистанцирования. Их умение, их искусство еще не креативно, с одной стороны, и как бы еще бездуховно, с другой. Это не искусство, а скорее ремесло, знание, которым можно было просто овладеть и затем передать его другому.
Иной тип словесного искусства описан далее: это магия чуда, которой владели предки гойделов – так называемые Сыновья Миля Испанского.
Их прибытие в Ирландию – это последняя, дефинитивная волна этнических вторжений, как принято считать – это и есть предки современных ирландцев. Конечно, говорить об этом так кратко и так однозначно – это отчасти профанация анализа очень сложного материала. Однако, как я понимаю свою задачу именно сейчас: для нас важно выстроить тщательное и уравновешенное, систематизированное описание внедрения на остров неких навыков и умений и затем предложить своего рода квалификативный анализ этих навыков, во многом, конечно, воплощающийся на лингвистическом уровне в создание терминологии, описывающей данные магические практики. В своем анализе я стараюсь двигаться как бы хронологически: от племени Фир Болг – к Племенам Богини Дану, а затем – к переселению из Испании «сыновей Миля» (а потом – о последовавших за этим событиях). Но, конечно, я понимаю, что данный подход совершенно не научен и, может быть, даже порочен, поскольку открывает дверь для дилетантских реконструкций любителей «кельтских мифов». Наверное, было бы эффективнее и честнее построить анализ деривации в последовательности относительно хронологии самой традиции. И тогда, возможно, появились бы основания для более четких дефиниций и собственно терминологической составляющей. Так, например, можно было бы сказать, что для VIII в. понятия
Как можно было ожидать заранее, прибытие сыновей Миля было принято Племенами Богини враждебно, и это, казалось бы, дало им возможность проявить свои умения, в частности – задерживать мочу в телах воинов, насылать на них жажду, вызывать потоки огня, ветер со снегом и все прочее. Но ничего такого в «Книге захватов» почти не происходит, как почти не происходит и собственно битв и сражений. Воцарение на острове сыновей Миля оказывается успешным в основном как раз благодаря словесному искусству истинного лидера племени – поэта Аморгена. Но понять это можно далеко не сразу, поскольку компиляторы добавили в свой рассказ так много имен героев и вождей, слуг, их жен и братьев, а также деталей передвижения кораблей и военных отрядов, что практическое отсутствие сражений как таковых предстает как бы и незаметным. Но, вспомним из «Опьянения уладов»:
Когда пришли в Ирландию сыновья Миля, то оказалось, что мудрость их выше мудрости Племен Богини Дану [Саги об уладах 2004: 79].
В оригинале в данном случае употреблено не слово
tánic a ngáes timchell Táathi Dé Danann [Watson 1967: 1, 2] – букв.:
То есть, во‑первых, здесь обозначен основной вид «оружия», при помощи которого сыновья Миля смогли одержать верх: это не колдовство, не дьявольские хитрости и умения, которые как бы дополняют собственно оружие, а именно некая врожденная (или приобретенная!) мудрость и рассудительность. Во-вторых – лексема имеет однозначно положительные коннотации, соответствующее прилагательное
Умение Племен Богини особым образом пользоваться силой слова и применять «магию» в данном случае оказывается превзойденным. Но, как показывает компилятор, мудростью, которая сыграла решающую роль, оказалась не столько мудрость сыновей Миля в их, так сказать, усредненном варианте (как у Племен Богини), сколько мудрость поэта сыновей Миля – Аморгена Белоколенного (варианты имени также –
Первый магический текст-гимн Аморген исполняет, приближаясь к берегу острова и ступив на него одной правой ногой (как бы тем самым пребывая в лиминальной зоне: не на земле и не на суше). Его песнь – серия мистических отождествлений, в чем-то сходная, по мнению авторов энциклопедических статей о нем, с песнью валлийского барда и мудреца Талиесина (см. [Koch 2006: 46] или, например, [Mackillop 1998: 15]). Но так называемая «Песнь Талиесина» (мифического поэта-прорицателя) строится на перечислении неких якобы имевших место воплощений и перевоплощений (см. пересказ повести о Талиесине в [Ford 1999: 14–36]), и она строится на повторах в прошедшем времени:
Bvm yn lliaws rith kyn bum disgyfrith:
bum cledyf culuruth, or edaf oan writh.
Bum deigyr yn anwyr, bum serwawl syr,
Bum geir yn llythyr, bum llyfyr ym prifder… [Haycock 2007: 174].
Я был во многих формах, пока не был освобожден:
Я был тонким острым мечом, сделанным руками.
Я был каплей в воздухе, я был сиянием звезд,
Я был словом в письме, я был книгой в моем учении…
И так далее…
Талиесин, как мы видим, говорит о своих временных перевоплощениях, тогда как Аморген последовательно употребляет форму
Посмотрим внимательнее на текст гимна[73]:
Далее он называет себя: «прекрасный цветок, свирепый вепрь, лосось в потоке, озеро в равнине, искусное слово, разящее в битве, божество, сотворившее жар головы».
Для понятия искусного слова (которое, кстати, в русском языке имеет два значения – ‘относящийся к искусству’ и – ‘мастерский, сделанный высоко профессионально’) в оригинале употреблено сочетание –
Как пишет П. Форд, в значительной степени намеренно упрощая анализ «Гимна Аморгена», «он может быть назван архетипическим образом архаического ирландского Поэта» [Ford 1999: 35], что, в частности, выражается в его умении и праве давать вещам имена (ср. Библейская традиция), но вначале – именовать самого себя. Иными словами, ступив на землю Ирландии, он (как понимаю это уже я сама) как бы представляется ей в своих многочисленных сущностях. И действительно, не так уж важно, что точно он называет, главное – он открывает свои имена Земле, покровительства которой просит[74], и рассказывает о своих умениях. Отчасти, конечно, здесь действительно можно увидеть сходство с «Песнью Талиесина», который рассказывает королю о своих перерождениях. Но, как мне кажется, гораздо большее сходство в том, что касается как функционального исполнения «гимна», так и его синтаксического оформления, у «Гимна Аморгена» можно найти с фрагментом из той же саги «Вторая битва при Маг Туиред». Так, появляясь перед домом короля Нуаду, воин Самильданах (букв. «многоискусный») перечисляет привратнику свои умения, причем также при помощи копулятивных презентных конструкций:
Am saer /…/ am gobhae /…/ am trénfer /…/ am crutiri… [Stokes 1891: 76] –
Конечно, сами воплощения или отождествления в данном случае далеки друг от друга. Но, что обращает на себя внимание, и Аморген, и Луг (да и Талиесин) – все они называют себя, рассказывают о себе, представляются и тем самым заручаются покровительством. И именно поэтому их миссия оказывается успешной[75].
Вторая половина гимна строится в виде архаической системы риторических вопросов, ответом на которые также (предположительно?) является – Аморген:
Аморген, таким образом, одновременно взывает в гимне и к самому себе, подобно Одину, который сам себе себя же принес в жертву:
Но в серии длинных перечислений умений Аморгена управлять миром, ветром, судьбой и прочим ничего не сказано о людях: Аморген не называет себя творцом ни мира, ни человека, он лишь знает этот мир, но не управляет им, а управляет он стадами и битвой, видимо, при помощи Слова. Но он не имеет власти над людьми, он их не создал, не выделил в них сословия, поэтому назвать его божеством мы все-таки в полной мере не имеем права. Да, он сам называет себя «божеством, сотворившим жар головы», – и эта строка несколько загадочна. Am dé delbas do chind codnu – буквально: «я бог, творящий головы…» В строке употреблено слово
Обращает на себя внимание также предлог
После знаменитого Гимна Аморген исполняет еще одну песнь, обращенную к Ирландии, а точнее – к окружающим ее водам: «Многорыбное море…», вновь как бы совершая креативный акт – население вод рыбой как будущей пищей для своих соплеменников.
Имя Аморгена также достаточно семантически нагружено, хотя на самом деле – не все так просто и однозначно решается и здесь. Как пишет О’Рахилли, «двое из сыновей Миля, Донн и Аморген, были заимствованы из ирландской мифологии» [O’Rahilly 1946: 199]. Далее он обращается к брату Аморгена по имени Донн, что означает «темный», и анализирует описанную в «Книге захватов» гибель и погребение на островке, получившем название «Дом Донна». К Аморгену он не возвращается, но мы можем предположить, как бы развивая его недосказанную мысль, что если Донн оказывается правителем «темного» мира, т. е. мира мертвых, то Аморген должен олицетворять мир светлый, мир живых (ср. его эпитет –
Само имя
Ограничение имени Аморгена древнеирландской мифологической системой позволяет, чисто предположительно, трактовать его имя и немного иначе исходя из грамматических особенностей глагола
Что касается первого элемента имени Аморгена –
В отличие от описания сражения племен Фир Болг с Племенами Богини Дану, в котором значительное внимание уделено собственно битве, оружию, ранам и смертям, в эпизоде с воцарением на острове сыновей Миля боевой составляющей уделено мало внимания. Создается впечатление, что это не столько битва, сколько состязание в магии, причем именно магии словесной, которой, как это ни парадоксально, предки современных ирландцев, т. е. не боги, а люди владеют с гораздо большим совершенством.
Так, после описания эпизода, очень известного и важного, описывающего встречу вождей ирландцев с персонификациями острова – богинями Банбой, Фодлой и Эриу, последняя из которых говорит, что по давнему пророчеству (fastine), именно сыновья Миля будут править этой землей, компилятор одной из редакций «Книги захватов» добавляет:
Написано в Книге Друим Снехта[78], что говорила с ними Эриу на Слиав Мис и сотворила в ту пору великое воинство, что сразилось с сыновьями Миля. Но пропели их друиды и филиды заклинания (díchetla) и обернулись воины кусками дерна на склоне горы (пер. С. Шкунаева [Предания и мифы 1991: 54]).
Перевод Шкунаева в данном случае не совсем точен. В оригинале говорится: … connaccater ní batir acht foid món na sléibe [Macalister 1956: 36] – букв. «так что они увидели, что это были лишь куски дерна на горе». То есть, иными словами, не воины превратились в куски дерна, но «на самом деле» их не было вовсе, это было лишь иллюзорное воинство, галлюцинация, наведенная богиней земли, одной из Племен Богини (?). Кстати, аналогичный эпизод присутствует и в саге исторического цикла «Смерть Муйрхертаха, сына Эрк»: сида Син также создает иллюзию нападающего на дом короля войска, но проклятый клириком, король не может распознать обмана и начинает сражаться с этими несуществующими воинами, пока силы не оставляют его. Наверное, сопоставление этих двух эпизодов нуждается в более глубоком анализе (возможно, он уже существует, но трудно за всем уследить). Можно лишь пока отметить, что здесь в силу вступает как бы соревнование ментальных способностей: король Муйрхертах сам по себе оказывается не в силах бороться с наведенным на него безумием (ибо как иначе можно назвать состояние, в котором человек видит и слышит то, чего нет[79]), тогда как сыновья Миля, причем именно благодаря словесному искусству своих филидов и друидов (в оригинале –
Итак, сыновья Миля продвигаются в глубь острова, но им навстречу выходят три короля Ирландии Мак Куйл, Мак Кехт и Мак Грене и обращаются со странной просьбой оставить им остров еще на три дня. Как объяснено это в «Книге захватов»: их друиды хотели исполнить против них заклинание, чтобы не могли они пристать обратно. На этот раз употреблено немного другое слово:
Просьба королей Племен Богини странной не кажется. Странным кажется решение Аморгена подчиниться этому требованию. Возможно, таким образом, сказав первое в Ирландии суждение, он хотел в дальнейшем обеспечить законность правления страной именно сыновьям Миля. Обращает на себя внимание небольшой поэтический текст, который он при этом «поет»:
Текст кажется простым, но на самом деле он не очень понятен. Буквально это можно перевести примерно так:
Я присуждаю владение землей, которой мы достигли. Если они любят, подчиняется праву, если они не любят, не подчиняется. Это не я говорю вам, пока не будет желание вам.
Кто – они? Кто – подчинится праву? И что любят? В трактовке Шкунаева все выглядит довольно просто: «Земля по нраву – присуди ее, не нравится – не присуждай». То есть Аморген как бы допускает, что его товарищи могут выразить сомнение в том, нужен ли им вообще этот остров. На самом деле сомнение, которое они высказывают, состоит не в этом, а в целесообразности и эффективности предлагаемых поэтом способов овладения землей. Не случайно другой вождь сыновей Миля, Донн говорит:
Послушались бы моего совета, не было бы ничего, кроме битвы.
То есть именно в битве он видит наиболее простой способ овладения страной, что в общем логично. Логично, но не совсем законно. Аморген настаивает на том, что воссоединение сыновей Миля и Ирландии должно произойти добровольно, причем с обеих сторон, видя главным объектом не Племена Богини, а трех богинь, персонифицирующих остров. Мне кажется, субъектом глагола
Как мы помним, мудрецы Племен Богини умели управлять погодными явлениями и насылать снег, ливень, бурю, потоки огня и воды. На этот раз друиды и филиды Ирландии (т. е. еще племен Богини) исполнили свои «нежные распевы», которые вызвали бурю на море, называемую
Is mebol dond áes dána so. [Macalister 1956: 38].
Если эту фразу перевести буквально, то оказывается не совсем понятным, кого он имеет в виду: «Есть позор этим людям искусства». Теоретически эти слова могут относиться и к друидам, и филидам Племен Богини, более того, согласно законам текста, а именно правилу, согласно которому без дополнительных комментариев демонстратив должен относиться к объекту, который был упомянут ранее, непосредственно перед этим, о Племенах Богини здесь и должна идти речь. Таким образом «позор» должен покрыть головы мудрецов Племен Богини, которые действуют незаконными методами. И предположительно, в ранней редакции так это и было понято компилятором. И более того, фраза Донна на этом заканчивается и остается неясным, позорным ли был сам факт насылания «ветра друидов» или то, что «люди искусства» сыновей Миля не могут этому противостоять. Однако в поздней редакции (в той же, где говорится о воинах из дерна) добавлено:
…ar cumasc an aenbaile, nach tairmeascad in draghecht [Macalister 1956: 80].– …
Видимо, переписчик ощущал здесь явную двусмысленность, и именно поэтому сделал дополнение, трактующее фрагмент уже однозначно: для победы над силами, владеющими магией, необходимы аналогичные силы и также – магия как оружие.
И после этих слов следует знаменитое заклинание Аморгена, построенное очень сложным образом: каждое последнее слово строки повторяется в первом слове следующей. Это плетение песни, тканье поэмы делает его слова особенно значительными и крепкими:
См. в переводе Шкунаева, довольно точном:
И сразу после этого ветер стих и корабли сыновей Миля смогли пристать к земле.
Текст заклинания начинается со слова
Иными словами, по его идее, с которой я вполне согласна, называя остров и его составные части, поэт наделяет их именами, т. е. действительно не столько создает эти элементы, сколько осваивает их, укрощает, приспосабливает для своих соплеменников, но при этом, как я бы добавила, вспомнив, что до этого остров принадлежал Племенам Богини, заявляет свое, новое на нее право[83].
И, как писал об этом независимо и примерно в то же время (1995) Джон Кэри, именно обращение к самой земле, которая для волн предыдущих насельников была лишь фоном, именно оживление песнью души Ирландии, представленной единой в трех богинях, вызвало эффект того, что «они любят», т. е. готовы принять новое племя и жить с ним в мире. И именно так страна была присуждена: по обоюдному согласию. Более того, Ирландию в своей песне Аморген, как он отмечает, называет женой – bé adbul Eriu – «жена могучая Эриу», причем добавляет, что если другие стремились захватить ее, то он к ней – взывает. Поэма Аморгена таким образом ставит знак тождества между островом и богиней, носящей его имя. И когда данный акт отождествления оказывается вербализованным, ветер друидов немедленно стихает, потому что утрачивает свою силу, и одновременно утрачивают свое право на обладание землей и Племена Богини (см. [Carey 1995: 59]). Иными словами, как я понимаю, первая строка гимна-заклинания может означать не призыв собственно к «земле Ирландии», но к владениям богини Эриу, которая до этого обещала ему и его людям свое покровительство. То есть, если вдуматься, мысль Дж. Кэри и трактовка В. П. Калыгина в чем-то отличны: для первого в гимне содержится обращение к божеству-покровителю, для второго – к самой земле, которую он своими словами «доместицирует». Различие на первый взгляд незначительное, так как поэт обращается все же не к самой богине Эриу, а к земле (и далее описывает именно сам остров), но лежащий в основе двух трактовок принцип опирается на различное понимание текста. Но наверное, вообще не стоит задаваться вопросом, кто из них тут был прав. С одной стороны, правы были оба, поскольку придавали заключительному гимну Аморгена решающее значение. С другой, мы не можем с точностью сказать, как именно воспринимал данный текст фиксатор среднеирландской версии «Книги захватов». Для него, как я думаю, слово
Другой вопрос: какое именно слово стояло в начале текста гимна?
Как пишет В. П. Калыгин, «показательным оказывается и ключевое слово
Тут тоже все далеко не так просто. Проблема здесь отчасти состоит в том, что в ирландском языке есть две глагольных основы – различающихся долгим и кратким
Ní mé asbeir frib muna b’ail díb.
и
Ailiu íath nhérenn,
это не я говорю, если не взываете вы и взываю к ирландской земле…
Или как-то иначе, например: я кормлю землю Ирландии…
Остается при этом лишь несомненным, что мы здесь имеем дело с перформативом как синтаксическим элементом, часто лежащим в основе магических текстов, ориентированных на устное воспроизводство!
Предложенная В. П. Калыгиным трактовка заключительного гимна Аморгена как одной из поэм, названных им «принадлежащими к классу ailiu», автоматически ставит и следующий вопрос: был ли текст гимна-заклинания как бы сочинен специально для данного контекста или мог существовать ранее, независимо от предания о сыновьях Миля? Или даже, может быть, бытование данного текста в устной форме могло отчасти спровоцировать возникновение на несколько более позднем срезе бытования традиции и соответствующего нарратива?
Это вопрос очень сложный. Так, например, в саге «Вторая битва при Маг Туиред» есть известный эпизод врачевания, в ходе которого Миах, сын лекаря Племен Богини Диана Кехта, излечивает отрубленную руку короля Нуаду. См. в переводе С. Шкунаева:
В ту пору Нуаду страдал от увечья, и Диан Кехт приставил ему руку из серебра, что двигалась, словно живая. Не по нраву пришлось этому сыну Диан Кехта Миауху, и направился он к отрубленной руке и молвил:
В дальнейшем в саге рассказывается о том, как Диан Кехт, недовольный лечением, которое успешно (!) осуществил его сын, убил последнего. На его могиле выросло 365 трав, которые дочь Диана Кехта Аирмед разложила по их лечебным свойствам, но и их Диан Кехт смешал в кучу. Этот эпизод в свое время был проанализирован К. Уоткинсом в книге «Как убить дракона» [Watkins 1995: 532–536], где можно найти вывод об особом отношении архаической культуры к словесному воздействию: Диан Кехт убивает сына, который пользуется народными заговорами, а также выступает против лечения травами, считая, что лишь особое знание-вдохновение, доступное посвященным, может иметь право на существование. Данный эпизод и употребление формулы «жила-к-жиле», известной в первую очередь по так называемому Второму Мерзебургскому заклинанию, привлек также внимание Дж. Кэри [Carey 2019], отметившего, что если в германском заговоре была необходима прецедентная historiola (рассказ о лечении жеребца Бальдра), то ирландская традиция в этом не нуждается[85]. Действительно, в рассказе о Миахе, как мы понимаем, использован принцип цитирования: приводится перевод на ирландский язык формулы, имеющий многочисленные параллели (включая древнеиндийские).
Идея В. П. Калыгина о том, что заключительный гимн Аморгена может быть включен в определенный класс сакральных текстов позволяет сложным образом (во многом предположительно) реконструировать на этот раз если не сам текст-источник, но скорее его модель, которая, как он полагает, все же не имеет параллелей вне собственно ирландской мифо-поэтической традиции. Таким образом, мы можем сказать, что третий гимн играет важную роль в предании о заселении острова в целом на уровне синтагматическом: в первом гимне поэт представляет себя, во втором – говорит о присуждении земли, в третьем – доместицирует остров (либо заручается покровительством богини, см. выше). Но с точки зрения парадигматической, в свою очередь, первый гимн Аморгена находит параллели в «Сказании о Талиесине», тогда как третий отсылает к аналогичной модели «Заговора на строительство нового дома»[86]. Теоретически здесь можно говорить о восстановлении архетипического сюжета о поэте, создающем мир, но данное заявление одновременно представляется мне и совершенно банальным, и, напротив, слишком помпезным. Кроме того, гимн Аморгена к Ирландии перечисляет вполне конкретные события и называет имена других вождей из сыновей Миля, что все же не позволяет говорить о том, что он целиком может восходить к какому-то источнику, модель которого в тексте воспроизведена (ср. заговор «жила-к-жиле», где, напротив, речь идет о бродячей формуле). Но привязанность текста заклинания к сюжету саги-предания в данном случае еще не свидетельствует о том, что у него вообще не могло быть какого-то опосредованного источника. Заданный вопрос повисает в воздухе, и продолжение поиска ответа на него представляется в данном случае скорее перспективным.
Более того, возвращаясь к серии самоотождествлений первого гимна Аморгена, мы можем провести и иную, неожиданную параллель: в позднем (XVI в.) Житии св. Найле повествуется о проклятии, которое святой сказал людям короля, причем также в качестве элемента, усиливающего само проклятие, назвал себя:
Необычайно близкий текст можно найти и в Житии св. Мэдока, что уже говорит скорее не о существовании модели, а просто – о некоем формульном тексте-источнике, сходном с текстом заговора «жила-к-жиле» (естественно, функционально). В процитированном фрагменте, естественно, все воспринимается уже как простая серия метафор, в данном случае – метафор силы гнева и ярости святого. Но где лежит грань между сравнением и отождествлением? И в каком направлении следует развивать петли сопоставлений: в сторону десакрализации гимна Аморгена, в котором можно увидеть в таком случае лишь серию усложненных метафор, или, напротив, в направлении попытки увидеть в этом позднем тексте о св. Найле некий архаический архетип? Возможно, данный вопрос представляется уместным поставить уже в другом контексте: на фоне общей темы проклятий святых, темы, распространенной в ирландской традиции очень широко, но выходящей за рамки рассказа о сыновьях Миля.
Далее в саге повествуется о разделе острова, но непосредственно к магии слова этот сюжет уже отношения не имеет.
Глава 6
Магия битвы-3. «Счастливые знамения», или Магия формулы в саге «Воспитание в домах двух чаш»
Когда сыновья Миля Испанского завладели Ирландией, то, как известно, они не изгнали с завоеванных земель своих мифических предшественников – Племена Богини Дану, но лишь велели им уйти в недра холмов и на малые островки, которые в изобилии окружают остров. Данная интерпретация, естественно, вторична и представляет собой лишь эвгемеризацию народных преданий (точнее, конечно, наоборот, поскольку в нашем случае мифический персонаж начинает реконструироваться как далекий предок или герой). В свою очередь мифологизация артефактов отдаленного прошлого порождает, в частности, веру в то, что курганные захоронения докельтской культуры начинают восприниматься и описываться в нарративах как жилища сверхъестественных существ. Самым известным как археологам, так и анонимным компиляторам традиционных памятников всегда был холм, называемый также «крепость Энгуса сына Дагды», он же Нью Грейндж. Как пишет М. Чэпмэн в своей провокативной книге «Кельты: конструирование мифа»: «Мегалиты возводились не кельтами. Однако англо-саксы, прибывшие на Британские острова, невольно ассоциировали эти странные сооружения со странным народом, жившим там. Эрудиты XVIII в. увидели в этих камнях подтверждение существования друидических культов, и вот теперь трудно удержаться от того, чтобы не воспроизвести в книге о кельтах хотя бы несколько таких изображений» [Chapman 1992: 3]. Его ирония вполне понятна, однако он не совсем прав. Мегалиты действительно возводились не кельтами, а неким народом, населявшим Британские острова (как и другие области Европы) до прихода индоевропейцев. Однако бритты и гойделы (предки ирландцев) охотно приняли эти сооружения в свой мифо-поэтический инструментарий и нарастили вокруг них соответствующие легенды. Так, курган IV тыс. до н. э., известный сейчас как Нью Грейндж (восточное побережье Ирландии), фигурирует в ирландских преданиях как жилище Энгуса, бога юности. Неирландские генетически, эти сооружения стали частью ирландской средневековой традиции по праву адаптации, и поэтому мы уже тоже как бы получаем право говорить о «камнях друидов», из которых якобы выстроен знаменитый Стоунхендж.
Курган на реке Бойне (Bruig na Bόinne), как поразительно единодушно повествуют разные нарративы, не был изначально отдан Энгусу, сыну Дагды, но стал принадлежать ему уже позднее, когда в результате обмана либо магии из него был изгнан его первый владелец – Элкмар. И тут можно скорее поражаться тому, насколько четко в сознании коллективного компилятора был структурирован псевдоязыческий пантеон Племен Богини Дану. К моменту захвата острова сыновьями Миля Энгуса действительно еще как бы «на самом деле» и не было, родился он позднее, когда все холмы уже были распределены, и поэтому представляется логичным, что получить для него жилище «старшим» богам оказывается возможным лишь при условии освобождения одного из курганов[87].
Рассказ о рождении Энгуса сохранился как своего рода пролог к саге «Сватовство к Этайн», где также рассказывается о том, как получил он свой сид (см. в переводе С. Шкунаева [Предания и мифы 1991: 60–61], оригинал – [Bergin, Best 1938]), а также в отдельном тексте «О захвате сида» (De Gabáil int Síde, см. издание, датировка и сопоставление редакций в [Hull 1933: 53–58]). Если в первом варианте Энгус, воспользовавшись советом Дагды, просит себе у Элкмара сид на «день и ночь», а потом отказывается вернуть его, мотивируя тем, что «не бывает в мире иного, кроме дней и ночей», то в другой версии изгнанным оказывается сам Дагда. Однако надо отметить, что идея лингвистической игры с отсутствующим в языке неопределенным артиклем[88], как пишет компилятор, все равно принадлежит тому же Дагде:
Is menand, olse, is laa ┐ adáig in bith uile [Hull 1933: 56] –
Ср. в саге «Сватовство к Этайн»:
Is rigi lai co n-aidchi conatechoir, ┐ asbeirsom – is laib ┐ aidchib dochaiter an doman. [Bergin, Best 1938: 146] –
Создается впечатление, что весь фрагмент призван служить «историолой» для произнесения одной и той же формулы: в мире нет ничего иного, кроме дней и ночей. Можно предположить, вспоминая мифо-поэтический подход В. П. Калыгина к анализу древнеирландской традиции (см. [Калыгин 1997]), что и в данном случае речь идет о символической доместикации пространства, воплощаемого в сиде. Энгус получает право владения очень небольшим жилищем – курганом на реке Бойне, однако изображается это как овладение миром в целом, что не случайно. Именно это место предположительно – древнейший в Европе храм поклонения солнцу – предстает как своего рода ключ к овладению временем и даже космосом в его узком, все том же доместицированном понимании. Конечно, важен и мотив овладения властью над временем – обманом, причем иногда псевдообманом (как в версии с Дагдой), ибо что есть обман как не воплощенное слово, которое имеет множество смыслов.
Другая версия рассказа о том, как Энгус получил свой сид, содержится в саге «Воспитание в Домах двух чаш»[89] (Alrtam Tige Dá Medar [Duncan 1932], см. также другую редакцию саги в издании [Dobbs 1929–1930]).
Согласно этой версии, верховным богом Племен Богини Дану называется не Дагда, а Мананнан, который также распределяет чудесные холмы между другими богами. Бруг (холм) на реке Бойне достается некоему Элкмару, названному в саге чародеем в переводе С. Шкунаева [Предания и мифы 1991: 88], а в оригинале –
Когда приготовят для нас покой для питья, иди же к Элкмару и вели ему удалиться отсюда, и будет это для тебя добрым знамением
В оригинале – oir ba deighsen ┐ ba deaghsoladh duitsi sin, ┐ ba dith ┐ ba domaine do sin [Duncan 1932: 190], букв. «ибо будет это добрым знамением и будет доброй удачей для тебя и будет ущербом и будет потерей для него». В данном случае, как мне кажется, речь идет не о результате собственно изгнания Элкмара из Бруга, которое, естественно, может быть расценено только так – удача для того, кто займет жилище, и ущерб для того, кто будет изгнан, но скорее об оценке или квалификации вербального акта как такового. Произнесенное заклинание в данном случае само по себе имеет амбивалентный характер и может оцениваться по-разному в зависимости от фокуса эмпатии нарратора, направленной на бене– или малефактив. Так, один и тот же речевой акт, обладающий магической силой, не имеет в качестве результата добро или зло, но квалифицируется либо как «полезная» вербальная магия, либо как вредоносный заговор. Иными словами, собственно результат проецируется на сам процесс (отчасти можно провести аналогию с русским фольклорным понятием «порча»: имея в основе обозначения, несомненно, результат, лексема одновременно имеет в качестве денотата сам ритуал как процесс, а также связанный с ним вредоносный текст; однако сравнение здесь отражает лишь одну сторону семантического сдвига, перенос с результата на процесс, коннотативная же составляющая в «порче» неизменно остается отрицательной).
Как отмечал в своем анализе саги «Воспитание» Дж. Кэри, несмотря на, казалось бы, разность интерпретаций на сюжетном уровне занимания Энгусом своего холма, на уровне мотивном они могут быть названы скорее тождественными, поскольку в обоих случаях изгнанный Элкмар оказывается связанным заклинанием, т. е. в обоих случаях «мы имеем дело с проявлением вербальной магии» [Carey 1990: 25].
Интересно также, что приведенная в тексте саги (довольно позднем – XI–XII вв.) фраза, описывающая эффект заклинания, несомненно, сама имеет формульный характер. В нем не только используются аллитерирующие синонимы (
Далее в саге присутствует «христианское» отступление: Мананнан рассказывает Энгусу о сотворении людей и о восстании ангелов, обернувшихся демонами, и об изгнании их при помощи этого же заклинания.
Описывая собственно исполнение воли и совета Мананнана, нарратор далее пишет, что Энгус произнес «ужасное заклинание». Что же в оригинале? Собственно текст заклинания Мананнана в саге не приводится, однако дается его обозначение –
…gid eadh sin tainig ar adhaidh Ealcmair in trath far ordaigh Manannan in fuagra do denam, ┐ dorinni
Выделенные мной лексемы показывают, что «ужасное заклинание» представляло собой речевой акт и, более того, было исполнено распевом, что характерно для заговорной традиции в целом и ирландской – в частности. Само слово
Сама лексема
– Maith sin, a banscál, cid at-chi dúnd, inda fisid?
– At-chíusa duidseo immurgu, ol sise, nocon érnaba cerr ná chárnai dít asin taig hi taudchud acht a mbértae eόin ina crobaib.
– Ní bo dochél célsamar, a bean, ol seisem. ní tú chélas dúind do grés. [Knott 1975: 16–17, l. 543–550].
–
–
–
Последняя реплика короля трижды использует интересующий нас корень. Так, префиксальный композит
То, что речь в саге идет скорее о предречении, чем о благом пожелании или обереге, представляется обусловленным контекстуально: увидев Кальб, король Конайре спрашивает ее, «что ты видишь для нас»[93], то есть просит мифическую провидицу увидеть и предречь будущее.
Близкое, но не совсем идентичное значение, например, имеет лексема
Is maith in celmuine, ar sé, is realta inchoisc eolais moir ┐seda conaire sut [Calder 190: 38] –
Увидев же черных птиц, летающих вокруг головы Турна, Ютурна говорит ему:
A brathair inmuin, is celmuine bais soin ar rodilsighset de dei thu [Calder 1903: 196] –
То есть, как видно из приведенных примеров, которых могло бы быть больше, лексема в тексте ирландской «Энеиды» (а точнее – в контексте «Энеиды» как традиции в целом) означает уже не собственно вербальный акт, оформляющий будущее, но скорее – знак, который следует разгадать и который может предвещать как удачу, так и беду.
Итак, мы видим, что ирландская основа
В данном случае можно отметить обратную реализацию распространенного метонимического перехода, строящегося по типу «действие» → «результат действия» (‘варенье’, ‘печенье’, см. [Апресян 1995: 196]). Семантический сдвиг от «знамения» к «предречению» представляется логичным, однако интересно, что мы видим и следующий шаг: нечто третье, представленное в саге «Воспитание в Доме Двух Чаш» – скорее «заклинание», что в общем тоже логично, но, как кажется, менее распространено («результат действия» → «действие, приводящее к этому результату»). Теоретически сам факт уточнения локальной семантики лексемы, обладающей, как мы видим, достаточно широким семантическим полем в рамках языка в целом, не представляется особенно перспективным. Так как, с одной стороны, мы имеем дело с разными текстами, относящимися к разным традициям и составленными разными компиляторами, имеющими собственные идиолекты. С другой, представленная семантическая размытость, возможно, как раз и отражает размытость концептуальную: сама идея получения и разгадывания «знака» оказывается неотделимой от идеи предречения уже как речевого акта[94], а также вербализации будущего и влияния на течение событий в целом. Реализацию той же модели семантической деривации, как можно предположить, мы имеем и с употреблением в реальных контекстах лексемы
Но вернемся к тексту нашей саги. Трактовка семантики лексемы
┐ba dibirt dosum.i. in sen tangadar aingil o righ in rigtigh ┐o coimsidhteoir na cruinne ┐ in sen do sgaramarne flaitheas Fodla re Feraib Bolg ┐ in sen do sgradar mic Mileadh oireachas Erenn rinn fein aris [Duncan 1932: 190] –
Сама древнеирландская лексема
Обращает на себя внимание также тот факт, что при переходе из классической (народной?) латыни в ирландский, а также в бриттские языки лексема претерпела достаточно важный семантический сдвиг. Так, в латыни
В латинских текстах, составленных уже в Ирландии, лексема
Et ecce uir sanctus surrexit Patricius et eleuauit manum sinistram Deo caeli et maledixit magum, et cecidit mortuus in medio magorum eius, et exustus est ante faciem omnium in uindictae signum. [Bieler 1979: 156] –
По данным Словаря ирландского языка, в качестве основного и исходного значения у лексемы
Doecmalta dano íarum ceithre cόiced Hérend co mbátar hí Crúachaib Aíi. Ocus bís teilcset a fáthi ┐a ndruíd ass sein co cend cόicthigis oc irnaidi seoin [O’Rahilly 1976: 1] –
Ср. также из саги «Плаванье Майль Дуйна»:
Luid iarom i tir Corcomruadh do fiarfaighî seoin ┐ solaigi do druid bai ann, do tindscedal denma nόi [Stokes 1888: 458] –
Аналогичных примеров можно встретить еще много, однако для нас представляют интерес не они, а употребления, в которых лексема
Так, например, пограничное значение «знамение – заклинание» предположительно можно постулировать для употребления формулы в саге «Похищение быка из Куальнге» (редакция в рук. «Лейнстерская книга»):
…ná léic dochum in Catha co tí nert don tseón ┐don tsolud coro éirgea grían i cléithib nimi… [O’Rahilly 1970: 128–129] –
Предложенный русский перевод представляется в данном случае удачным, однако этот же пример употребления формулы
Переход от семантики «знамение» к «способ достижения знамения» – «вербализация будущего» был уже отмечен выше, так что, собственно, удивления он не вызывает. Странно другое: контекстуальный анализ показывает, что лексема
Один из них повествует о том, как в Ирландию к Финну и его воинам прибыли три брата с рыжими волосами, сидящие на рыжих псах. Они пришли мстить за своего отца, Уара, которого убил когда-то давно Кальте, воин фианы. Братья начинают разорять страну, однако Финну помогают обороняться внезапно появившиеся три сына короля Норвегии[98]. Именно их король Кормак просит найти средство, чтобы изгнать из Ирландии разбойников:
In fuighbed sib sén na solad ro díchuirfed na trí náimde út a hEirinn neoch ata ac milled Fiann Eirenn? [Stokes 1900: 172, l. 6231–32] –
При этом Кормак ссылается на умение скандинавских пришельцев сражаться при помощи магии. Братьев заманивают на поляну якобы для решения спора о мести и возмещении ущерба за их отца, но когда они прибывают, им навстречу выходит Дув, сын короля Ируата и произносит заклинание, начинающееся словами:
Eirgid a nert in tséin seo ┐in tsolaid… [Stokes 1900, S. 172, l. 6247–48] –
Далее следует текст, отправляющий братьев в Ад, поразительно напоминающий народные заговоры «отсылки болезней»[99], после чего три брата бросаются в воды реки, одновременно пронзая друг друга мечами, и погибают.
Сразу за этим эпизодом следует другой, в котором также рассказывается, как заговор,
Другой пример использования лексемы
Dealb aeth.i. delb aedha.i. teneth, nό dolb-aed.i. tene doilbthi dorόine intan ro innarb a chliamhain feissin.i. Trad mac Taissaigh, tría cheird tseoin dráidechta ό assin ferann hí filet Tradraighi aníu [Stokes 1897: 358] –
То есть вновь речь идет об изгнании.
Видимо, аналогичным образом можно интерпретировать и употребление лексемы
Luid iarsin co hairm imbai Senán ┐ ro chan brechta [i]na agaidh ┐doraidh: Facuib an tir lasin sén-sa.
Is treisi an sén tucus-salim, ar Senán, ┐ is ferr mo dhan. [Stokes 1890: 68].
Обратим внимание, однако, на то, что друид, который с позиций христианского компилятора является в данном споре стороной не правой, исполняет
В свое время, анализируя употребление формулы
Семантический переход «знамение → заклинание» у лексемы мог как произойти уже в рамках собственно ирландской традиции, так и унаследовать некое реконструируемое инсулярное кельтское «семантическое поле» (ср. валл.
И все же, как мне кажется, проведенный контекстуальный анализ употребления лексемы
Вместо заключения хочется привести известную эпиграмму английского поэта конца XVI – начала XVII в. Джона Харрингтона «Простая истина» (в пер. С. Маршака):
Глава 7
Магия битвы-4. Красное вижу на всем… или «Пророчица» Федельм
Эпизод встречи войска Айлиля и Медб с пророчицей по имени Федельм из эпопеи «Похищение быка из Куальнге» может быть назван одним из наиболее известных, известных не только современным исследователям, но и самим компиляторам традиции. Он встречается во всех редакциях и во всех версиях этого эпического текста в почти неизменном виде, что заставляет предположить его относительную самостоятельность как нарративной структуры. Суть данного эпизода, как правило, понимается довольно поверхностно, т. е. вне пределов собственно текстовых мотивировок раннего фиксатора: на вопрос королевы Медб о результатах военного похода против уладов (A Feidelm banfháid, cia fhacci ar slúag? –
В данном случае необходимо вспомнить и о том, что перед началом похода королева Медб уже обратилась к своему друиду, чтобы тонко и неявно выспросить у него, не случится ли так, что во время похода сама она погибнет:
Меж тем приказала Медб своему вознице запрячь лошадей, ибо желала она увидеть своего друида и выслушать его предсказания и пророчества.
О том и спросила она, когда разыскала друида.
– Многие оставляют сегодня своих друзей и близких, – сказала Медб, – родные края, отца и мать. На меня падет хула и проклятья, коли не все воротятся живыми. Все ж, хоть иные уйдут, а иным суждено оставаться, всех мне дороже сама я. Скажи мне, вернусь ли я сюда?
И отвечал ей друид: – Да, ты вернешься, что б ни ждало остальных. (пер. С. Шкунаева [Михайлова, Шкунаев 1985: 126]).
В оригинале слова друида звучат более резко:
Cipé tic nó ná tic, ticfa-su fessin [O’Rahilly 1970: l.182] – букв.
Вторичное запрашивание Судьбы в данном контексте выглядит, как кажется, уже излишним, да оно, собственно говоря, обращением к судьбе и не является: пророчица появляется перед королевой совершенно внезапно и буквально принуждает ее обратиться к ней:
Тогда повернул колесницу возница, и пустилась Медб в обратный путь. Вдруг открылось ей чудесное видение[103], и то была юная девушка, шедшая навстречу рядом с колесницей. Девушка ткала бахрому, держа в правой руке станок из светлой бронзы с семью золотыми полосками на концах. В зеленых разводах был плащ на ее плечах, скрепленный на груди заколкой с тяжелым навершием. Тонки были алые губы на ее румяном лице, а ясные глаза смеялись. Белизной сверкали ее зубы и всякий решил бы, что это рассыпанный жемчужный град. Цвета новой парфянской кожи были ее губы. Звуки арфы, чьих струн касаются искусные пальцы, напоминал ее дивный голос. Сквозь все одежды светилось ее тело, словно снег, выпавший в одну ночь. Белоснежны были ее стройные ноги с красными, ровными и острыми ногтями. Три пряди золотистых волос девушки были уложены вокруг головы, а четвертая вилась по спине до икр. Оглядела ее Медб и молвила:
– Что ты делаешь здесь, о девушка?
– О твоем благе и процветании забочусь я, созывая четыре королевства Ирландии в поход на уладов для Похищения Быка из Куальнге, – отвечала девушка.
– Отчего же ты помогаешь мне? – спросила Медб.
– Немалая на то причина, – отвечала девушка, – ведь я одна из тех, кем ты повелеваешь.
– Как зовут тебя? – снова спросила Медб.
– Не трудно сказать – я Федельм-ведунья (в оригинале – banfháid, скорее “пророчица”) из Сид Круахан.
– Поведай же, о Федельм-ведунья, что видишь ты, глядя на войско?
– Красное вижу на всех, алое вижу… (пер. С. Шкунаева [Михайлова, Шкунаев 1985: 126–7]).
Не совсем понятными с точки зрения сюжета оказываются слова Федельм о том, что именно она созывает (букв. собираю – ic tinól) в поход четыре королевства Ирландии, а ее реплика «ведь я одна из тех, кем ты повелеваешь» предполагает на первый взгляд, что она – одна из жительниц именно этих королевств. Но так – в «Лейнстерской книге» (LL, ок. 1160 г.), рукописи, в которой содержится наиболее пространная так называемая Вторая редакция саги. И, отмечу, так в переводе С. Шкунаева, который не всегда точен.
Следует отметить, что в Первой редакции саги, содержащейся в «Книге бурой коровы» (LU, ок. 1100 г.) в данном эпизоде кроме целого ряда различий в «деталях» присутствует еще один важный фрагмент: на вопрос Медб, откуда она появилась, Федельм говорит, что прибыла из Альбана, Британии, где обучалась поэтическому искусству (iar foglaim filidehchta). Кроме того, свою просьбу о пророчестве Медб сопровождает вопросом, есть ли сейчас у девушки
Но все сказанное логично лишь отчасти, хотя, возможно, именно такое «прочтение» эпизода соответствовало и логике повествования, которой подчинялся составитель данной редакции саги в ее поздней, уже письменной версии. Однако более внимательное ознакомление с самим текстом отдельных фрагментов данного эпизода, а также с его общим контекстом показывают, что, вероятно, для стоящей за ним протоверсии была характерна иная система мотиваций (либо – несколько систем, как мы увидим, в разных редакциях).
Если для Медб эта встреча выглядит как неожиданная, сама Федельм, безусловно, была к ней хорошо подготовлена и, более того, возникла на пути королевы Коннахтов далеко не случайно. Во Второй редакции саги на вопрос Медб «Что ты делаешь здесь, о девушка?» та с готовностью отвечает: «О твоем благе и процветании забочусь я», в оригинале (LL): Ic tairdelb do lessa-su ┐ do lítha – «Я явилась для твоей радости и удачи» [O’Rahilly 1970: 6, 198]. На вопрос же, почему она помогает коннахтам, она отвечает, что является banchumal dit muntir – «женщиной-рабыней твоего народа» и называет себя далее – Feidelm banfaith a Síd Chrúachna «женщиной-пророчицей из Сида Круахан».
Сид Круахан действительно находился, согласно мифической истории Ирландии, на территории Коннахта и, таким образом, входил в земли, подвластные королю Айлилю и его жене Медб, а его обитатели должны были считаться их подданными. Однако, как известно, взаимоотношения между обитателями сидов, чудесных холмов, куда после поражения от руки сыновей Миля, предков собственно людей, должны были удалиться ниспроверженные ими Племена Богини Дану, были очень сложными, но далеко не однозначно враждебными. В ирландской мифо-поэтической традиции постоянной является тема временных союзов между потомками сыновей Миля и Туата, союзов, однако, очень зыбких, постоянно нарушающихся по вине обеих сторон, как это, впрочем, часто бывает в реальной истории, когда один этнос завоевывает другой и вытесняет его на социальную периферию, и примером чему может служить та же Ирландия периода скандинавского и норманнского завоеваний (вплоть до нашего времени). Отношения, относительно стабилизированные и, возможно, подкрепленные брачными союзами, сменяли постепенно как фон изначальное конфликтное напряжение, но потенциально, как любое порабощенное население, Племена Богини всегда были готовы к мести. Впрочем, сказанное достаточно банально.
Но вернемся к нашему эпизоду: необходимо вспомнить при этом о том, что в небольшом тексте, озаглавленном «Приключение Неры» и относящемся, согласно поздней ученой традиции к сагам, сюжетно предваряющим «Похищение быка из Куальнге»
В свете всех этих рассуждений слова ее о «радости и удаче» начинают звучать либо как ирония, либо просто как ложь, поскольку совершенно очевидно, что ее знаменитое пророчество «красное вижу на всем, алое вижу» (Atchíu forderg forro, atchíu rúad) есть «на самом деле» проклятие войску коннахтов, которое незадолго до этого разрушило ее собственное жилище. Таким образом, метафорическая (“красное” = кровь) вербализация судьбы, совершенная сакральным лицом (
Однако возможна и иная интерпретация, более простая. Слова о «радости и удаче» оказываются просто ложью, которая Федельм необходима для того, чтобы Медб обратилась к ней с просьбой о пророчестве (а на деле – проклятии): такая трактовка ставит пророчицу Федельм в один ряд с персонажами, которые могут быть условно названы «подстрекательницы» – внезапно появляющаяся одинокая женщина сообщает ложную информацию, побуждающую героев совершать поступки, влекущие за собой их гибель или гибель других персонажей[106]. Конечно, слова Федельм нельзя назвать в прямом смысле слова подстрекательством, поскольку она скорее, напротив, как бы остерегает королеву Медб от похода против уладов, однако для нас в данном случае оказывается важным сам факт допустимости для носителя ирландской нарративной традиции возможности мифологического персонажа совершить заведомо ложное речевое действие, что находит в ряде других текстов достаточно примеров. Итак, говоря о «радости и удаче», Федельм лжет для того, чтобы затем проклясть войско коннахтов и тем самым отомстить за разрушение Сида.
Данная интерпретация, как мы понимаем, выглядит крайне, если не нарочито наивной, поскольку, естественно, ни о каком «на самом деле» в тексте саги речи идти не может. И все же, как нам кажется, сформулированный А. В. Подосиновым «тройственный» подход к анализу библейского текста может быть применен (и, естественно, уже широко применяется) практически к любому древнему тексту, прошедшему в своем развитии несколько стадий от устного сложения и функционирования до составления окончательных письменных редакций. Как он пишет, «следует понимать три уровня понимания библейского текста: 1) что хотел сказать автор текста; 2) как толковался этот текст в рамках последующей экзегетики; 3) что могло на самом деле стоять за словами древнего автора, что, возможно, он и сам до конца не осознавал» [Подосинов 2000: 13].
Итак, как мы полагаем, «за словами древнего автора» (т. е. составителя проторедакции версии, содержащейся в Лейнстерской книге) в данном случае могла стоять достаточно распространенная тема своего рода «диверсионной тактики» порабощенного этноса по отношению к завоевателю, наверное, уже не осознаваемая нарратором, и в сюжетном плане, очевидно, и не осознаваемая самой королевой Медб. Слова Федельм о том, что она является
Наверное, на каком-то палеоисторическом уровне здесь можно увидеть намек на реальную смену этносов в ирландской земле, начавшуюся еще с мезолита. Или позднее – уже в Бронзовом веке, когда гойделы, а точнее их предки, вытеснили (поработили!) другие племена, возможно тоже кельтские, но скорее – бриттские. На уровне же псевдоисторического нарратива порабощенными племенами даже в сагах, казалось бы, относящихся к другим циклам, повествующих о других локусах и событиях, и привязанных к гораздо более позднему времени (согласно Анналам, «Похищение» происходило примерно в 2–4 гг. н. э.), все равно остаются те же Племена Богини Дану. Они, вспомним, не изгнаны, они ушли в недра озер и внутрь холмов и, отметим, продолжают оставаться там же и в ирландском фольклоре, приняв имя сидов. Вспомним, как начинается сага «Опьянение уладов»:
Do-chuatar Túath Dé Danann i cnoccaib ┐ síd-brugib cu ra accalser sída fo thalmain dόíb. Barfhácsat cúicfhiur díb ar Comair cacha cόicid i nérinn le mόrad chath ┐ chongal ┐ áig ┐ urgaile etir Maccu Miled [Watson 1967: 1] –
То есть, как мы видим, враждебность «порабощенного» народа направлена теоретически в равной мере против всех гойделов, к которым относятся и улады, и жители Коннахта, однако в данном случае Федельм, как мы можем реконструировать ее «логику», в качестве главного объекта вражды должна видеть все же в первую очередь хозяев Круахана. И оформленные как пророчество ее слова предстают предречением «реализуемым», чего не понимает и не может понять Медб, относящаяся к другому этносу. Возникший конфликт – не просто личностный, он предстает этническим и социальным, поскольку Федельм не просто представительница порабощенного народа[107], но и все-таки пророчица, то есть принадлежит к жреческому классу.
Как можем мы предположить, аналогичное столкновение лежит и в основе конфликта князя Олега с волхвом в «Песни о Вещем Олеге», по крайней мере – в интерпретации Пушкина, как бы дополняющей «Повесть временных лет»: носитель скандинавского сознания, Олег, как и полагается конунгу, предполагает, что волхв может его бояться, и предлагает ему за прорицание плату, однако волхв, как представитель общества с иным распределением основных социальных функций, оказывается этим предположением оскорбленным («…и княжеский дар им не нужен»). Но месть его принимает характер завуалированный и, как и в случае с Федельм, она оказывается оформленной внешне как предречение-предостережение, на деле оборачивающееся проклятием. Более того, возможно волхву и не было нужно в качестве предлога оскорбительное замечание Олега-Хельги: «В награду любого возьмешь ты коня». Предлог причинить вред варягу заключался уже в том, что тот принадлежал к враждебному этносу, который, хотя вроде бы и был приглашен «княжить», на деле разорял родную волхву землю. Столкновение этнических стереотипов как лежащее в основе конфликта Олега и местного волхва (повторяю, привнесенное Пушкиным, о чем – ниже), как кажется, уже хорошо всем знакомо и понятно. Но мне хотелось бы, как раз в связи с аналогией встречи королевы Медб с местной прорицательницей Федельм, обратить внимание еще на одну деталь. Продолжая развивать идею Пушкина, который мог данную тему внести и бессознательно, следует отметить, что «колцедаритель» конунг должен был включать в обмен дарами в первую очередь – поэта, который создавал для него так называемый «комплекс вечной славы». Жрец же стоял как бы вне этого ритуального обмена, над ним. Вспомним многочисленные суждения и предречения друида Катбада в сагах уладского цикла: за них никогда не следует упоминаний о каких-либо дарах. То же можно сказать и о других многочисленных случаях друидического предречения.
Примерно так же, кстати, квалифицирует «пророчество» Федельм в книге «Табу в Древней Ирландии» и Т. Шёблом, который в разделе «Магическая сила слова» пишет, что «пророчица, безусловно, входит в число персонажей, которые благодаря их способности видеть будущее могут контролировать жизненный путь людей» [Sjöblom 2000: 136]. Отметим, однако, что если в «Песни» присутствует достаточно универсальная тема неверного истолкования предречения (Олег, кроме того, как бы не замечает, что на свой прямой вопрос о времени смерти, «скоро ль», он не получает ответа, а вместо этого слышит неясное указание на обстоятельства смерти, «от коня»), в эпизоде с Федельм пророчество оказывается сформулированным достаточно ясно: войску коннахтов суждена гибель. Почему же, в таком случае, Медб не отменяет поход?
Ответить на этот вопрос довольно сложно и, более того, как мы понимаем, он предполагает как минимум два ответа, в зависимости от того, к какому уровню текста он будет относиться. Так, на уровне внешнем мы можем предположить, что про-уладская установка составителя проторедакции (сага «Похищение быка из Куальнге» является центральной именно в уладском цикле, и именно в ней описаны основные подвиги главного героя уладов – Кухулина) заставляет его изобразить поражение коннахтов как некое логическое следствие всего хода вещей. В таком случае само желание Медб силой завладеть принадлежащим уладам чудесным быком, естественно, предстает как неправое, что подтверждается и неблагоприятным отношением к этому походу потусторонних сил, медиатором которых и оказывается Федельм. Важность данного эпизода именно с точки зрения сюжетной, как мы видим, ощущается и составителем Второй редакции саги (или переписчиком текста в «Лейнстерской книге»), который завершает его словами:
Tairngire ┐ remfhástini ┐ cendphairt in sceóil ┐ fotha a fagbála ┐ a dénma [O’Rahilly 1970: 8] –
С другой стороны, также оставаясь в рамках анализа собственно нарративных компонентов, мы можем сказать, что пренебрежение неблагоприятным пророчеством может интерпретироваться как своего рода подвид «нарушения запрета», который, по мнению В. Я. Проппа, является одним из основных рычагов развития действия (ср. «запрет, разумеется, нарушается […]. С катастрофой является интерес, события начинают развиваться» [Пропп 1986: 37]). Однако на уровне более глубоком, возможно, уже не совсем осознаваемом нарратором, эпизод встречи с Федельм далеко не исчерпывается фактом получения информации о грядущем поражении и имеет достаточное количество сложных параллелей, реконструируемых также на нескольких уровнях.
В Первой редакции саги, представленной в «Книге Бурой Коровы», предречение Федельм оформлено несколько иначе. Несмотря на почти полное текстуальное совпадение самих пророчеств (Atchiu forderg, atchiu ruad – LU и Atchiu forderg forro, athiu ruad – LL), описание встречи Федельм и Медб сделаны редакторами настолько различно, что это позволило Э. Дули прийти к выводу, что «в LU и LL действуют два совершенно разных человека (two very different people)» [Dooley 1994: 128]. Действительно, обращение к конкретным текстам показывает, что с точки зрения функциональной Федельм‑1 (LU) и Федельм‑2 (LL) могут квалифицироваться как разные персонажи и все, сказанное нами о Федельм‑2 (порабощенной сиде из Круахана), к Федельм‑1 совершенно неприменимо. Тем поразительнее выглядит тот факт, что в обеих версиях сами девушки описаны почти одинаково, а их пророчества носят не только один и тот же смысл (гибель войска), но и одинаково составлены на уровне чисто вербальном.
Действительно, если в «Лейнстерской книге» Федельм называет себя «рабыней» коннахтов, в «Книге Бурой Коровы» она говорит, что она banfili do Chonnachtaib – «поэтесса Коннахта», ни о каких «счастье и удаче» она не упоминает, но зато на вопрос Медб, откуда она пришла, та говорит: A hAlbain iar foglaim filidechta – «Из Альбана после обучения поэтическому искусству», а на вопрос Медб, есть ли у нее сейчас особое поэтико-экстатическое вдохновение
Таким образом, действительно, если во Второй редакции Федельм предстает как сида-рабыня, поведение которой может быть названо «диверсионным», Федельм из Первой редакции – поэтесса-пророчица, в совершенстве владеющая своим мастерством и наделенная даром и умением не только провидеть будущее, но и воспеть его. Естественно, встает вопрос: какой же образ Федельм был в проторедакции данного эпизода, какую Федельм можно считать «исходной» и какие мифологические представления стояли за этим персонажем? А кроме того – действительно ли, как пишет Э. Дули, в данном случае мы имеем дело «с двумя разными людьми»?
Обратим вначале внимание на то, как оформлено внешне пророчество Федельм и что явилось его источником. Как пишет Е. В. Приходько о древнегреческих прорицателях, «мы точно не знаем, какие механизмы получения откровения действовали в древнем ведовстве, но, видимо, их было как минимум два: духовное постижение высших замыслов (т. е. восприятие откровений, главным образом, разумом как знания и информации) и ясновидение (т. е. своего рода чувственное созерцание грядущего или тайного: в картинах, образах, звуках)» [Приходько 1999: 153]. Видимо, в данном случае имеются в виду не сами «действующие механизмы» как реальность, а скорее система представлений о них, действительно явно подразделяющаяся на два типа, определенных в свое время С. С. Аверинцевым как «мужское» и «женское» прорицания: «Если для предстояния библейскому богу, – пишет он, – нужны твердость и ответственность мужчины, то для пассивного медиумического вещания судьбы пригодна только женщина» [Аверинцев 2010: 664]. Действительно, как и описанная Приходько «странная» Кассандра, которая воспринимает чувственные образы будущего («видит орошенный кровью пол…»), Федельм видит грядущее поражение войска, причем, как говорит она сама, хотя сам уладский герой, который составляет для воинов основную угрозу, ей не знаком (что отчасти противоречит тому, что она называет его имя), она знает, что он нанесет коннахтам поражение, потому что, как она говорит в оформленном поэтически монологе, она видит это:
Кодирующий канал восприятия откровения глагол
Отметим, что на каком-то уровне к теме «предречения = креации», естественно, относится и уже отмеченное нами столь характерное для ирландской традиции уравнивание понятий «предречение» и «проклятие». То есть – механизм предречения, как правило, для женского типа или в момент шаманистского ритуала строится на идее явленности профету образа будущего, которое он воспринимает как уже свершившееся: Федельм видит войско в крови, а филид во время бычьего праздника видит во сне того, кто станет верховным королем. Но собственно предречение состоит не столько в восприятии будущего, сколько в сообщении об этом. И в этом пророчество оказывается близко сакральному тексту заговорного типа, в котором также желаемое объявляется уже свершившимся. Собственно говоря, таков же механизм восприятия «плача банши»: знаменитая вестница смерти ирландского фольклора реализует один из элементов погребального обряда, оплакивание, и тем самым оповещает о приближающейся смерти. Но воспринимаемый в традиции фольклорной именно как весть, данный феномен, видимо, изначально расценивался каузативно, о чем свидетельствует не только эпизод с Бадб, моющей кровавую сбрую (см. ниже), но и рассказ о том, как две женщины филида, Фетан и Коллах «из стана ирландцев принялись горевать да оплакивать Кухулина, говоря, что разбиты улады, пал Конхобар и что, с ним сражаясь, нашел свою гибель Фергус» [Михайлова, Шкунаев 1985: 313]. Данный акт, как понятно это и героям саги, и как интерпретировал это компилятор, имел характер вредоносной магии. Оправившись после многих ран, «перво-наперво расправился Кухулин с двумя женщинами-филидами, Фетан и Коллах, что притворно горевали и оплакивали его. Столкнул их герой головами, так что их кровь да мозги окрасили его в алый и серый цвет» [Михайлова, Шкунаев 1985: 321].
Иными словами, то, что названо сакральным лицом в особый момент, то и должно сбыться, а положительный или отрицательный характер будет носить каждое конкретное событие – это уже факт вторичной оценки. Сказанное особенно актуально, как нам кажется, именно для анализируемого нами эпизода встречи королевы Медб с пророчицей Федельм, поскольку дурное пророчество, предстающее как проклятие, может восприниматься и «с противоположным знаком», если мы вспомним о том, что вся сага и, шире, весь «цикл Кухулина и Конхобара» составлен с позиций проульстерских и призван воссоздать своего рода исторический миф, оправдывающий политическую и этническую независимость и обособленность северо-восточного региона (см. об этом подробнее в [Tristram 1994; Brugford 1994].
Но, ставя Федельм из Первой редакции саги в один ряд с такими «пророчицами», как Ивил, Скатах, Ротниам, Эриу и др., мы упускаем из виду одно важное отличие: все названные персонажи представляют собой представительниц Иного мира (сид), тогда как Федельм изображается все же как женщина, принадлежащая к миру людей, хотя и обладающая даром прорицания. И в этом, как нам кажется, и состоит ее достаточно странная и практически не имеющая аналогов в традиции ирландской исключительность.
В уже процитированной нами работе Э. Дули также отмечается некоторая нетипичность данного эпизода, состоящая, по мнению автора, в том, что это один из редчайших для ирландской традиции случаев, когда изображается беседа двух женщин, «объектом которой является мужчина» [Dooley 1994: 129]. Действительно, для ирландского героического эпоса мало характерно описание сцен, в которых действуют только женщины, и в целом маскулинная направленность ирландской традиции была отмечена ею верно, что, впрочем, вполне естественно. Однако наблюдение автора об эксклюзивной «женскости» анализируемого эпизода позволяет нам отметить и особую специфику самой сцены предречения: пророчица Федельм в данном случае в качестве адресата имеет не мужчину-правителя, чьей сакральной супругой она обычно временно символически выступает, но женщину, что исключает саму возможность эротического подтекста их контакта. Поэтому «автоматически» она начинает исполнять уже не функции богини земли, покровительницы власти и хозяйки судьбы правителя, но скорее роль… пророка-мужчины, друида, который не вдохновенно вещает о том образе будущего, который ему явлен или который он заставляет реализоваться, но распознает будущее по особым приметам, понятным ему в силу его особых знаний (см. выше данное С. С. Аверинцевым определение «мужского» и «женского» типов прорицаний). С другой стороны, отметим несомненное сходство Федельм как реальной пророчицы и поэтессы с также предположительно реальными провидицами галлов и германцев, описанными античными авторами.
То, что Федельм в своем умении воспринять яркую чувственную картину будущего далеко «не одинока», наверное, не требует лишних подтверждений. Приведем лишь одну параллель, как это ни странно, для традиции кельтской достаточно важную как в плане сюжетном, так и на языковом уровне. Мы имеем в виду древнеисландскую Вельву, которая в своем прорицании постоянно использует именно терминологию визуального кода:
Более того, в Первой редакции саги присутствует небольшое «примечание», как я понимаю, добавленное к исходной версии более поздним компилятором. Так, объясняя происхождение просеки, оставшейся после прохода войска, он, как это часто бывает, дает альтернативную интерпретацию топонима Slechta ‘просека, вырубка’. Как он пишет, на этом месте встретились королева Медб и пророчица Федельм, и когда первая попросила сказать, что видит та в будущем, Федельм ответила (для нас) совершенно неожиданно:
‘Is anso dam, or ind ingen. ‘Níro láim súil toraib isind fid’.– ‘Is ar bias όn, or Medb, ‘silsimini in fid. Dogníther dano aní sin. Conid sed ainm in puirt sin Slechta [O’Rahilly 1976: 10] —
–
Данная как бы наивная метафорика про-видения будущего как буквального «видения вперед», в ходе которого должны быть уничтожены объекты, находящиеся на земной поверхности и затрудняющие приближение взгляда к горизонту, конечно, потрясает. Но не надо видеть в ней архаику, скорее это, напротив, поздняя трактовка, опирающаяся на прием «реализованных метафор» (впрочем – это уже уход от темы словесной магии).
Сложен вопрос и об архаичности кодирования про-видения именно как зрения, уже отмеченный выше. Так, например, в исследовании Б. Майлса, посвященном влиянию классической традиции на ирландский эпос, эпизоду встречи с Федельм также уделено значительное внимание. Но автор склоняется к идее, что микросюжет в целом является своего рода переработкой эпизода встречи Энея с Кумской сивиллой, у которой он также просит предречения (а отчасти и благословения) своего похода[109]. Как пишет Майлс: «Видение сибиллой Тибра, окрашенного красной кровью, подчеркивается фокализацией глагола
Употребляющийся в эпизоде с Федельм, как и в ряде других, глагол
В то же время, принимая, как например, В. П. Калыгин, этимологию др. – ирл. глагольной основы
Выделяя два основных типа «механизмов получения откровения», Е. Приходько отмечает, что для традиции древнегреческой характерен скорее первый, т. е. «духовное постижение высших замыслов». И, наверное, то же можно сказать о традиции кельтской: говоря о том, что Федельм, которой являются картины будущего, «не одинока» в данной профетической практике, мы не имели в виду, что она возглавляет длинную галерею аналогичных фигур. Скорее обратное: судя по указателю мотивов древнеирландской литературы Т. П. Кросса [Сross 1969: 392–401], многочисленные примеры предсказания будущего относятся в основном к области «мужских пророчеств», т. е. описываются как результат интерпретации разного рода примет, сделанной определенным лицом, наделенным соответствующим даром и знанием (в первую очередь – друидом). Впрочем, сам характер расположения материала в данном указателе, подчиняющийся скорее субъектно-объектному принципу (кто совершает пророчество и что именно предречено), не позволяет выделить отдельную группу, указывающую на способ получения откровения. Интересно, однако, что эпизод с Федельм составитель включает в группу M.301.6 «Фейри как прорицатели», т. е. акцентирует внимание на том, что в данном случае прорицание исходит из уст существа, имеющего не человеческую, но скорее – мифическую природу (видимо, ориентируясь на Вторую редакцию саги). Действительно, наиболее близким к описанному может быть назван эпизод встречи короля Конайре с ведьмой по имени Кайльб в саге «Разрушение Дома Да Дерга». Обращает на себя внимание в данном случае и почти дословное совпадение просьбы о пророчестве: ср. Cid at-chí dúnd? [Knott 1963: 16, 545] – «Что ты видишь по отношению к нам?» – спрашивает Кайльб Конайре и слова Медб: «Каким ты видишь наше войско» в «Похищении быка из Куальнге», что заставляет предположить, что сама просьба о предречении в данном случае является своего рода формулой, в основе которой лежит ориентация на «визуальный код». Ответы прорицательниц в обоих случаях также начинаются с глагола
Но предречение Кальб из «Разрушения Дома Да Дерга» тоже может быть названо скорее проклятием, и само ее появление в саге, провоцирующее короля нарушить один из своих гейсов-зароков не впускать в дом одинокую женщину после захода солнца), безусловно, изначально враждебно (см. в данной связи [O’Connor 2013: 135]). Или, по крайней мере, враждебность ее может объясняться нежеланием короля впустить ее в дом и (предположительно) возлечь с ней.
Возможно, к группе эпизодов, в которых изображается встреча с женским персонажем, принадлежащим Иному миру и обладающим даром «видеть» образ будущего, о чем он сам сообщает («красное вижу на всем…»), примыкает другая группа, в которой образ будущего, по терминологии В. П. Руднева, экстраецируется [Руднев 2002: 190], т. е. предстает как зрительный образ уже перед самими воинами, как правило, также готовящимися к битве и в силу этого находящимися в некоем общем состоянии измененного сознания. Мы имеем в виду в данном случае эпизоды, подобные изображению встречи короля Кормака с Бадб в начале саги «Разрушение Дома Да Хока»:
Потом пошли воины к Друим Айртир /…/ Там распрягли они свои колесницы и увидели у брода прекрасную женщину, которая мыла свою колесницу, подстилки и сбрую. Опустила она руку, и вода у брода окрасилась кровью и сукровицей, а потом подняла ее вверх, и ни капли воды не осталось у брода не поднятой вместе с нею /…/.
– Ужасно то, что делает эта женщина, – сказал Кормак, – пусть же пойдет один из вас и расспросит ее.
Приблизился к ней один из воинов Кормака, и тогда пропела им женщина, стоя на одной ноге и закрыв один глаз:
– Я мою сбрую короля, который умрет.
Воротился к Кормаку посланный и передал злое пророчество Бадб.
– Воистину приход твой причина великих бед, – сказал Кормак и отправился к броду поговорить с женщиной. Желал он спросить, чью же сбрую она отмывает. /…/
– Это твоя сбруя, о Кормак, и сбруя верных тебе людей.
– Не добры пророчества, что припасла ты для нас, – сказал Кормак, – и беспощадна твоя песнь. [Предания и мифы средневековой Ирландии 1991: 133].
Замечание Кормака о том, что появление этой женщины на пути войска является причиной его грядущей гибели (As toigh is
Сходный эпизод содержится саге «Смерть Кухулина». Так, в более пространной (но более поздней) версии повести о гибели Кухулина (так наз. Редакция В, рук. XVI в.) говорится, что, подъезжая к месту сражения, он встретил у брода Ат Форар прекрасную женщину, которая мыла в воде окровавленные доспехи. В тексте при этом употребляется не традиционное обозначения оружия и доспехов воина (gasced), а специфическое понятие –
… sí ac torrisi ┐ ac truaghnemélai ┐ faidhbh corcra cirtha créthnaigthi aca fásgadh… [Van Hamel 1978: 96]) –
Присутствующий здесь же друид Катбад интерпретирует данное видение как дурной для Кухулина знак и видит в нем предзнаменование его скорой гибели, сам же герой говорит открыто – «она моет мои доспехи», а женщину он называет дочерью Бадб (ingin Baidhbhi – имя богини войны).
В саге, относящейся к циклу Финна,
В традиции уже фольклорной мы также встречаем устойчивый мотив женщины, которая встречается на пути войска, идущего в битву, часто у брода, причем предречение ею грядущего поражения и гибели воинов также, как правило, оформляется при помощи метафорически-визуального кода, т. е. она моет в реке окровавленные доспехи. Так, например, в книге П. Лайсафт об ирландской вестнице смерти Банши приводится интересный пример, относящийся уже к середине XIV в. В повести «Победа Турлохов»
Как справедливо отмечает П. Лайсафт [Lysaght 1986: 203], мотив «кровавой прачки» является субвариантом более широкой темы «одинокой женщины», которую встречает идущее в поход войско и которая предвещает ему грядущую гибель. Поэтому Федельм, как и ряд других персонажей, никак не связанная с темой воды или стирки кровавых доспехов, безусловно, выполняет в тексте те же функции: зрительный образ крови (кровавой воды в реке, вспомним Тибр, упомянутый Кумской сивиллой) в данном случае заменен его вербализацией («красное вижу»), но суть его от этого не меняется.
Таким образом, включая Федельм из редакции «Похищения» в «Лейнстерской книге» в одну группу, называемую условно «топос одинокой женщины на пути у войска», мы должны будем квалифицировать ее не как собственно пророчицу, но скорее как заклинательницу, не предрекающую войску гибель, а гибель ему насылающую при помощи определенного магического действия – либо вербализуя возможное будущее (заговор-проклятие типа «красное вижу»), либо делая его образ неожиданно зримым (окровавленные доспехи – «Это твоя сбруя»). И поэтому мы можем предположить, что за эпизодом встречи Медб и Федельм стоял, видимо, уже не ощущаемый компилятором Второй редакции мотив контакта с местным женским божеством не-гойдельского происхождения, представительницей загадочной, но при этом исторически вполне реальной доиндоевропейской расы, называемой в ирландской традиции то Племенами Богини Дану, то фоморами, то сидами, то как-то иначе и, как правило, настроенной по отношению к героям (потомкам гойделов – завоевателей острова) враждебно и стремящейся при помощи определенного магического действия ослабить их силу перед сражением. И, строго говоря, эта же схема в текстах более поздних переносится и на более поздних завоевателей: так, в приведенном мною примере из повести «Победа Турлохов» уже ирландская «ведьма» наводит порчу уже на норманнских завоевателей.
Кажется уместным в данной связи провести параллель из истории Галлии. Речь идет о гибели императора Александра Севера (ок. 235 г.) и связанными с ней преданиями. Описание события содержится в одном из фрагментов так называемой «Истории Августов» (Historia Avgvstae) и приписывается вымышленному автору Элию Лампридию. Однако, как было установлено антиковедами-текстологами, все тексты «Истории Августов» были написаны одним анонимным автором и датируются примерно 400 г. н. э. (см. предисловие к русскому переводу «Историй Августов» [Доватур 1957]). Таким образом, описанный эпизод отстоит от фиксации примерно на 150 лет. Как пишет псевдо-Лампридий: Когда он проходил, женщина-друидесса крикнула ему по-галльски: «Иди, но не надейся на победу и не верь своим воинам» (mulier dryas eunti exclamauit gallico sermone: uadas nec uictoriam speres ne[c] te militia tuo credas – [Hohl 1971, I, р. 299]). Действительно, вскоре он был убит своими же восставшими солдатами. Было ли это пророчеством или предостережением? Скорее всего, ни то ни другое: галльская друидесса прокляла завоевателя, и проклятие ее не замедлило исполниться.
А что же поэтесса Федельм из «Книги Бурой коровы»? Она уже не рабыня и, более того – ее появление на пути королевы Медб в данном случае предстает как логичное:
Ocus nís teilcset a fáthi ┐ a ndruíd ass sein co cend cóicthigis oc irnaidi shéoin [O’Rahilly 1976: 1, 22–3] –
Наконец, возница королевы Медб предлагает ей совершить нечто вроде «искусственного знамения» – сделать круг на колеснице в правую сторону (традиционное «счастливое» направление, букв. –
Продолжая сопоставление с «Песнью о Вещем Олеге», хочу сказать, что межнациональный конфликт, изображенный Пушкиным, был им скорее всего бессознательно домыслен. Написанная в 1822 г. в Южной ссылке, баллада, возможно, отвечала каким-то его внутренним проблемам и противоречиям, и слова «и княжеский дар им не нужен» были реакцией на проблему взаимоотношений Поэта и Власти, актуальную для нашего первого поэта практически на протяжении всей его жизни (но оставим ее пушкинистам[111]). Для нас же в данном случае оказывается важным, что служившая для Пушкина источником «Повесть временных лет» (скорее – в пересказе Н. М. Карамзина, чья «История государства Российского» вышла в 1818 г. и была Пушкину более знакома) трактует эпизод немного иначе[112]:
«Когда-то спрашивал он волхвов и кудесников: “От чего я умру?”. И сказал ему один кудесник: “Князь! От коня твоего любимого, на котором ты ездишь, – от него тебе и умереть!”. Запали слова эти в душу Олегу, и сказа он: “Никогда не сяду на него и не увижу его больше”. И повелел кормить его и не водить к нему, и прожил несколько лет, не видя его, пока не пошел на греков. А когда вернулся в Киев и прошло четыре года, – на пятый год помянул он своего коня, от которого когда-то волхвы предсказали ему смерть. И призвал он старейшину конюхов и сказал: “Где конь мой, которого я приказал кормить и беречь?” Тот же ответил: “Умер”. Олег же посмеялся и укорил того кудесника, сказав: “Не право говорят волхвы, но все то ложь: конь умер, а я жив”, и приказал оседлать себе коня: “Да увижу я кости его”. И приехал на то место, где лежали его голые кости и череп голый, слез с коня, посмеялся и сказал: “От черепа этого смерть мне принять?”. И ступил он ногою на череп, и выползла из черепа змея, и ужалила его в ногу. И от того разболелся и умер он» (пер. Д. С. Лихачева [Повесть временных лет 1978: 53–55]).
Олег, как видно из текста ПВЛ, посмеялся над предсказанием, за что и был наказан. Королева Медб, естественно, была далека от того, чтобы смеяться над предречением Федельм, однако полностью поверить ему тоже отказалась. И каков же вывод? Наверное, простой: с судьбой лучше не заигрывать.
Не стоит заигрывать и с игрой в «пророчества». Рассказ о сбывающихся предрешениях и об имплицитном применении словесной магии «на поле боя» мне бы хотелось закончить совершенно неожиданным эпизодом, относящимся уже к нашему времени. Много лет назад, обучаясь в аспирантуре, я ездила в Химки и расписывала там том за томом содержание журнала «Ревю сельтик», выходившего в Париже. После 1914 г. в нем начали появляться в изобилии некрологи французским молодым ученым, погибшим на фронте. И вдруг в номере 36 за 1915–1916 гг. я увидела странный анонимный текст, оформленный как некролог немецкого кельтолога Куно Мейера. В нем говорилось, что этот ученый встал на позиции пан-германизма и отныне «мы считаем его умершим». Затем было в хвалебных, но сдержанных формулировках перечислено все то, что сделал Мейер для кельтологии, а в заключении повторено: мы не отказываемся от всего этого, но сам отныне для нас мертв. Через год в 37 номере за 1917–1919 гг. вновь появился посвященный ему текст, начинавшийся словами: «Смерть перечеркивает все». Менее чем через год после публикации французскими кельтологами первого некролога Куно Мейер умер от тифа. На этот раз он был подписан Жоржем Доттеном, который признавался в авторстве предыдущего некролога и открыто выражал свою растерянность и даже вину, «мы не могли ожидать – пишет он – что потребовалось вмешательство самой смерти, чтобы мы смогли осознать, какую утрату понесла наша наука…». Но, увы, напечатанный им посмертный панегирик сделал свое дело (см. подробнее об этом историческом эпизоде – [Михайлова 2015].
Каков механизм появления подобных нарративов, в основе которых лежит замаскированное под пророчество проклятие (будь то в вербализованной или визулизованной форме)? Как кажется, он довольно прост. Он опирается на архаический принцип post ergo propter, описанный еще Л. Леви-Брюлем, который в известном труде «Первобытное мышление» (1922) писал, что для архаического человека характерно неверное понимание «закона причинности», что на самом деле, как он пишет, свидетельствует вовсе не о примитивности мышления, но о наличии системы сложных ассоциаций, заключающейся «в мистической связи между предшествующим и последующим» [Леви-Брюль 1994: 59]. В жизни человека, причем – в самой обыденной жизни самого обычного человека неизменно наступает ситуация, когда выраженное вслух опасение, особенно – выраженное тем, кого он считает недоброжелателем, затем реализуется. Естественным при этом будет подумать: это он мне «накликал» или «сглазил». В культуре, опирающейся на суеверие, несколько однотипных «реализаций» подобного рода превращаются в стойкое поверье, что тот или иной человек почему-то может повлиять на судьбу собеседника, либо – в лишенную каких бы то ни было логических оснований примету. Количество примеров здесь настолько велико и они, увы, так стойки, что нет, наверное, необходимости говорить о них подробнее. Не удержусь, однако, от того, чтобы не привести хотя бы один, достаточно неожиданный и относящийся хоть и к литературе, но замечательно тонко воспроизводящий особенности менталитета, лишившегося христианских опор и логичным образом «откатившегося» к народным суевериям:
Рюхину не хотелось ничего говорить, но пришлось объяснить.
– Секретаря МАССОЛИТа Берлиоза сегодня вечером задавило трамваем на Патриарших.
– Не ври ты, чего не знаешь! – рассердился на Рюхина Иван, – я, а не ты был при этом! Он его нарочно под трамвай
– Толкнул?
– Да при чем здесь «толкнул»? – сердясь на общую бестолковость, воскликнул Иван, – такому и толкать не надо! Он
«На самом деле», как я понимаю, в мозгу Ивана Бездомного складывается идея, что причиной гибели Берлиоза было не то, что Воланд знал об этом заранее, но что он предрек ему эту смерть, то есть – вербализовал будущее. Но наверное, тут все не так просто…
Возвращаясь к традиции ирландской, отмечу, что именно этот принцип понимания причинно-следственных связей лежит и в истоках появления легенды о Банши – вестницы из Иного мира, которая своими стонами и рыданиями предвещает смерть кого-то из представителей ирландской знати. Однако тут важно видеть отличие: если изначально, возможно, плач Банши, естественно, имитирующей традиционные погребальные крики-оплакивания, мог восприниматься как причина гибели указанного потомка короля, со временем он эти коннотации утратил. Образ Банши – образ фольклорный и довольно поздний, поэтому я настаиваю на том, что магическая, а точнее – причинная составляющая, которая как бы обусловливала скорый приход смерти (ср. «я мою сбрую короля, обреченного на смерть»), была традицией со временем утрачена. Фокус «послания», который в фольклоре несет плач Банши, сместился. Поскольку смерть в любом случае неизбежна, появление плакальщицы из Иного мира маркирует знатность умирающего, но отнюдь не ускоряет его гибель. Поэтому появление Банши уже в период распространения в Ирландии новой англо-норманнской знати воспринималось как некий почетный знак. Данное замечание представляется очень интересным, поскольку демонстрирует семантическую проницаемость понятий «знак – знамение – заклинание» (о чем см. выше). Но размытость понятийных границ, естественно, влечет за собой и соответствующие семантические сдвиги у лексем, эти понятия кодирующих.
Меж тем вышли из стана ирландцев две женщины-филида, Фетан и Коллах, и принялись горевать да оплакивать Кухулина, говоря, что разбиты улады, пал Конхобар и что, с ними сражаясь, нашел свою гибель Фергус /…/ Поднявшись со своего ложа, перво-наперво расправился Кухулин с двумя женщинами-филидами, что притворно оплакивали его. Столкнул их герой головами, так что кровь да мозги окрасили его в алый и серый цвет [Саги об уладах 2004: 390, 396].
То есть, как мы видим, акт оплакивания до смерти Кухулин расценивает как вредоносную магию, и видимо, именно так трактовался этот эпизод и с точки зрения составителя текста и его аудитории. И оплакивание в данном случае, несомненно, является субвидом пророчества о предположительной (а на самом деле желаемой) скорой смерти уладского героя.
Интересно при этом, что русские русалки, мавки, лешачихи и проч. также могут предсказывать (или приносить?) смерть при помощи характерного стона или “воя”, хотя, как правило, в славянской традиции данный мотив не является распространенным. Ср. в данной связи интересный пример, записанный в Пермской области:
…Вот у Пантелея баба. Он в солдаты ушел – дак на второй год, считай, лешачиха навыла. Пришла под окна и выла до утра. Дак через месяц известие получила Пантелеиха, что мужика ее на манервах жизни лишили [Тихов 1993: 106].
Итак, суммируя все сказанное, мы можем сделать вывод, что во всех приведенных примерах применения магического слова (знака) в условиях войны случаи, названные мною тайно-диверсионными, характеризуются:
1) бесконтактным и не физическим (!) воздействием на жертву;
2) восприятием жертвой направленного на нее магического сигнала (как в виде вербального, так и в виде визуального символического кода);
3) вербализацией и/или визуализацией грядущей гибели, оформленной как прорицание;
4) реализуют тему контакта человека (если можно в полной мере отнести к данной категории персонажей ирландского эпоса) с представителем Иного мира. Во всяком случае – с лицом, обладающим даром магии.
Все сказанное, как ни смешно, применимо и к описанной ситуации со смертью Берлиоза. В любом случае магическое воздействие направлено на Судьбу жертвы, а не на ее психофизическое состояние.
Но все сказанное, однако, не дает нам достаточных оснований для того, чтобы понять, почему же все-таки королева Медб не отменила поход против уладов, хотя и было ей предречено, что ее войско ждет поражение, а многих – гибель. Дорис Эдель полагает, что причиной тому было не неверие словам пророчицы Федельм (с чем я, конечно, согласна), но военный пыл королевы Коннахта и желание во что бы то ни стало принять участие в походе, чтобы доказать и подтвердить свою власть над мужами-воинами. «Несмотря на то, что ей первой приходится услышать дурное пророчество, Медб настолько обуреваема честолюбием и жаждой битвы, что оказывается подобна боевому вождю, остановить которого уже невозможно» [Edel 2015: 222]. Отчасти, наверное, так оно и есть. Но можно предположить и другое: узнав о том, что самой ей суждено вернуться живой, Медб осознает, что поход, пусть даже и неудачный, принесет ей именно то, ради чего и существовали в древние времена короли и герои, – вечную славу, заменяющую бессмертие.
В обеих редакциях «Похищения» Медб говорит, что якобы боится, что на нее падут проклятия родных тех, кому суждено погибнуть, «ибо это именно я собрала это войско», опасения для военачальника, признаться, довольно странные. За этими словами, как мне кажется, стоит желание напомнить друиду и всем остальным о том, что поход против уладов носит не некий военно-стратегический характер и призван утвердить власть Коннахта над севером острова, но имеет своей целью исключительно ее личные амбиции. И тот факт, что из-за ее амбиций погибнет много воинов, как ни жестоко это звучит, делает ее личную славу как бы более прочной. И более того, даже если поход против уладов грозил гибелью ей самой, она все равно решилась бы на это предприятие, все по той же причине: ради славы, т. е. ради бессмертия. Вспомним слова уладского героя Кухулина, который, услышав от друида пророчество, что тому юноше, который впервые возьмет в руки боевое оружие именно в этот день, суждена краткая жизнь, но вечная слава, не колеблясь идет к королю Конхобару и просит у него боевую колесницу (см. об этом ниже). Свои действия он объясняет так:
«С превеликой охотой остался бы я на земле всего день да ночь, лишь бы молва о моих деяниях пережила меня» (пер. С. Шкунаева).
Представим себе, например, Наполеона, которому предрекли бы, что его Русский поход потерпит неудачу, а сам он в результате потеряет власть над Францией и окончит свои дни на далеком маленьком острове. Разве отказался бы он от своих планов? Да тут, кстати, и представлять не нужно: известно, что французская прорицательница Мария Ленорман (1772–1843), к которой он обратился, предсказала ему поражение, одиночество и смерть в изгнании. Император был возмущен этим предсказанием, но все-таки от похода не отказался. И Наполеон, как бы к нему мы ни относились, навсегда останется Наполеоном. Она же предсказала С. И. Муравьеву-Апостолу, что он будет повешен. Но это не удержало его от решения «выйти на площадь» (см. [Лаврентьева 2006: 170–174]).
Предречению можно не поверить, его даже можно постараться избежать, однако вербализованное пророчество превращается в своего рода запрограммированное будущее. В традиции ирландской это превращается в своего рода стойкий мотив: будущее должно быть «рассказано», и рассказу этому необходимо следовать, потому что это будущее таким образом создано. Безусловно, сейчас мы можем объяснять поведение Медб (особенно в контексте знаменитой фразы юного Кухулина) как желание обрести бессмертную славу. Но вряд ли так понимал мотивации ее поведения компилятор эпопеи: она отправилась в заведомо неудачный поход именно потому, что предречение прозвучало, и поступить иначе она уже не могла.
Глава 8
Магия битвы-5. Внутренние конфликты, или Что скрывается за темными облаками
Продолжая двигаться по шкале ирландской истории хронологически, опираясь при этом, естественно, не на хронологию развития нарративной традиции, но на собственно ирландскую псевдоисторию, я хотела бы кратко остановиться на анализе саги, которая формально относится к историческому циклу и входит в миницикл повестей о правлении короля Кормака, сына Арта (о составляющих круг Кормака сагах – см. [Wiley 2008: 20–21; Dillon 1946: 15–29]). Мы увидим, что выявленные особенности применения словесной магии, которые характеризуют скорее магию Племен Богини Дану, начинают проецироваться и на специфику ее применения уже потомками сыновей Миля, т. е. гойделами. И носителями этого типа магии, естественно, оказываются друиды, действия которых, как я пыталась показать выше, в частности отличаются тем, что не имеют личной направленности. Естественно, сказанное в первую очередь применимо к магии как оружию, однако и в том, что касается частных предречений, как правило, они проявляют независимость и объективность. Вспомним: «и княжеский дар им не нужен»!
Итак, «Осада Друм Давгайре».
Текст саги сохранился в одной рукописи – так называемой «Книге Лисмора», датируемой примерно 1480 г., но представляет собой копию несколько более ранней версии, относящейся примерно к XII в. В то же время название саги – «Осада Друм Давгайре» (Forbais Dromma Damgaire) уже содержится в списке саг, которые должен был знать филид, в рукописи «Лейнстерская книга» (сер. XII в.)[113], однако нет оснований для того, чтобы быть уверенным в том, что в «Лейнстерской книге» имеется в виду именно этот текст, скорее – представленная ссылка отсылает к тому же сюжету, который мог быть известен и в более краткой и «мягкой» редакции.
В свое время Ю. О’Карри назвал сагу «совершенно поразительной» и «заслуживающей особого внимания» [O’Curry 1861: 271]. В чем же ее поразительность? Она действительно заслуживает особого внимания, причем по двум причинам. Во-первых, главным действующим лицом в ней является король Кормак сын Арта сына Конна-ста-битв (то есть, согласно легендарной истории Ирландии, действие в ней происходит примерно в первой четверти III в.). Как пишет М. Диллон, «Кормак был одним из славнейших ранних королей Ирландии. Как говорится о нем в одном из текстов, он первым стал править в Таре, и правление его длилось сорок лет. Он был мудрейшим из людей, ирландским Соломоном. В Панегирике Кормаку он сравнивается с Соломоном и Октавианом Августом. Во время его правления Финн сын Кумала и его воины совершали свои подвиги» [Dillon 1946: 15]. Все это так, более того, именно Кормак сын Арта предстает в псевдоисторической традиции в целом как своего рода образец «праведного правителя», ему приписывается авторство так называемого «Поучения Кормака Кайрпре его сыну» (Tecosc Cromaic, см. текст и комментарий в [Fomin 2013: 145–184]), где говорится, что истинный король должен быть сдержанным, справедливым, поддерживающим слабых и так далее. О Кормаке также существует предание, что он как бы во сне посетил обетованную страну, из которой получил мудрость, знание и в качестве вещественного свидетельства – «чашу истины», которая распадалась на куски, если над ней произносили слово лжи (русский перевод саги – см. [Ирландские саги 1933]). О Кормаке как о «величайшем короле Тары» написана небольшая, но очень известная монография с показательным названием: «Героическая биография Кормака сына Арта» [Ó Cathasaigh 1977]. В этом издании «Осада Друм Давгайре» почти не упоминается, что понять можно: в нашей саге король Кормак неожиданно предстает как отнюдь не справедливый правитель, но как жестокий и жадный захватчик, в достижении своих целей опирающийся в основном не на честные воинские сражения, а на коварную друидическую магию. Но, наверное, здесь все сложнее: выбор такого оружия в глазах компилятора, пусть даже и христианина, не имел отрицательных коннотаций, возможно, хотя бы по той причине, что к нему же прибегали и противники короля.
Во-вторых, сага интересна и тем, что в ней, в отличие от многих других текстов, где «магические слова» лишь упоминаются, но обычно не приводятся, содержится множество «заговоров»[114], очень интересных, но сложных не только для интерпретации, но и просто для понимания содержания. Всего таких текстов в издании выделено двадцать шесть, причем, как можно отчасти реконструировать, в них содержится довольно много ошибок переписчика, которому также далеко не всегда был понятен смысл переписываемого фрагмента. И дело здесь, наверное, не только во временной дистанции, но и в намеренной «затемненности» исходного текста (о чем – ниже).
Но все-таки очень кратко: в чем состоит основное содержание саги. Это рассказ о том, как при правлении короля Кормака начался падеж скота, и тогда король решил, чтобы восполнить стада, брать больше дани скотом у мунстерцев. Его противником в данном случае выступает король Фиаха Широкое-темя, ученик друида Мог Рута. Он передает своей знати требование Кормака о возмещении коров, и те как бы даже соглашаются помочь королю Тары:
– Если это от тебя, – сказали они, – корова с каждого двора в Мунстере будет дарована тебе ради твоего благословения, но пусть это не становится обычаем. – Я предпочитаю, – сказал Кормак, – получать должное всегда, чем один дар однажды[115].
То есть заявляет о том, что увеличение дани отныне станет постоянным. В ответ мунстерцы готовятся к войне и даже высылают жен и детей в укромные места на скалы и островки. К Кормаку же направляют послов с отказом платить дань.
Естественно, после этого начинается война, которую сам Кормак воспринимает как скорее неправую, и вот тут вступает тема колдовства и предречений, которые на самом деле предстают не как собственно предречения, а скорее как магические заклинания, благодаря которым можно получить поддержку во время военного похода. Именно такой поддержки королева Медб ждала и от своего друида и затем от пророчицы Федельм, но не получила. Не получает поддержки и Кормак: он обращается «за помощью» к своим пятерым друидам, которые дают ему дурные пророчества. В саге приводятся их поэтические предречения, общая мысль, которых: «король, поступающий не по справедливости, приносит вред своей же стране». Однако не все предречения однозначно отрицательны: один из друидов говорит, что ему открылось, что во время похода король получит «могучую супругу» (cheile neartfas), которая станет помогать ему во время битвы.
Так и происходит: во время охоты на зайцев (для короля недопустимое занятие, унижающее его честь) он заснул, и ему привиделась прекрасная женщина из сидов по имени Байрин и увела его в сид к ее воспитателю по имени Улкан[116]. Причем она пообещала ему дать вместо его плохих друидов трех дочерей ее воспитательницы Маол Мискедах, которые сами примут участие в битве в виде трех бурых овец с челюстями из железа. Друиды Мунстера и друиды Кормака вступают в сражение, причем магической силой взгляда изменяют свой облик. Воины ослабли и изранены, но никто не убит. Дальше начинаются странные сражения, и постепенно воины Кормака благодаря помощи трех железных овец побеждают мунстерцев. Причем сами друиды Кормака продолжают настаивать на том, что неправое поведение короля в итоге все равно обернется против него и его народа. Тут можно вспомнить о том, что в этой же саге вначале говорится, что в начале правления Кормаку было предречено, что в середине правления ему предстоит тяжелое испытание (к этому эпизоду мы предполагаем обратиться особо). Кормак понимает, что предречение обязательно должно исполниться, чем бы это ни кончилось для его народа. Для него это испытание.
Описание самих сражений в тексте саги выглядит довольно странно: это не состязание в мужестве, силе и владении боевым искусством, но скорее – состязание в магии, в котором в качестве главного оружия используются разного рода магические «приемы»: друидический ветер, густой туман, перемещения холмов, замыкание рек и ручьев и тому подобное. И с чем-то схожим мы уже имели дело при описании битв, которые Племена Богини Дану выигрывали вначале у Фир Болг, а затем у фоморов. Но в данном случае вся эта колдовская, «темная» сила оказывается уже в руках как бы самих гойделов (которым, однако, помогают и сиды). То есть, иными словами, магия слова как оружие в битве описана как давно и хорошо освоенное мастерство, источником которого все равно исходно выступают те же Племена Богини, свое оружие постоянно совершенствующие (вспомним железных овец). Но следует отметить при этом, что все же самим обилием описания магических практик, напоминающих фэнтези самого дурного пошиба или компьютерную игру-стрелялку, данный текст предстает как далеко не типичный для ирландского псевдоисторического нарратива. Осмелюсь предположить, что в нем присутствует своего рода пародийная компонента, что для излета традиции было не так уж невозможно.
Чем же кончается сага?
Кормак, видя значительные потери в рядах мунстерцев, снова просит у них дани, но снова слышит отказ. Тогда он просит своих друидов скрыть от врагов все воды ручьев и рек, чтобы ослабить их силы. Друиды подчиняются, начинается засуха, воинам Мунстера приходится пить лишь молоко и кровь своих же коров. И тогда Фиаха понимает, что приходится сдаться, и отправляет к Кормаку послов с известием, что он готов подчиниться «новому налогу». Но в решающий момент перед заключением позорного договора к Фиахе прибывает его дед по матери по имени Дил и советует обратиться за помощью к знаменитому друиду Мог Руту, который в то время пребывает в отшельничестве на небольшом островке.
Маг соглашается принять участие в сражении, однако просит высокую награду за свои услуги, в список которой входит целая область Фермой[117]. Мунстерцы принимают его условия, скрепляют договор, и он отправляется с ними. По прибытию в Кнок Раффан (дом Фиахи), друид первым делом возвращает людям воду. Потом он с помощью своей магической силы опускает под землю холм, на котором располагался лагерь Кормака. Затем поочередно вместе со своим учеником Киннмором побеждает сначала всех друидов Кормака, а затем разбивает и его войско. Против железных овец из сидов Мог Рут выставляет чудесных псов, которые появляются ниоткуда и сразу вырастают до огромных размеров, псы побеждают овец. Друиды Кормака пытаются защитить своих людей при помощи «друидического огня» (сжигают лес), однако Мог Рут отвечает им тем же, и пламя устремляется к Северу, то есть – против людей Кормака. При этом Мог Рут в шкуре быка и птичьей маске взлетает над лесным пожаром, направляя его пламя. Затем идет перечисление убийств и деяний, учиненных во время битвы между королями. Мужи Мунстера требуют дани от половины Конна (северная половина острова, традиционно – территория, находящаяся под контролем королей Тары) и самого короля Кормака в качестве заложника. Заключается позорное для Кормака перемирие. Потом Кормак сын Арта возвращается, разбитый и поверженный, в Тару. С ним приходит его «воспитанник» (а точнее – заложник от мунстерцев) Коннла сын Тадга, сын брата отца Фиахи. Спустя некоторое время он встречает девушку из сида и берет ее насильно, его проклинают сиды за нанесенное оскорбление, от чего Коннла с головы до пят покрывается плешью и струпьями. Кормак советует ему убить короля Фиаха и искупаться в его крови, чтобы излечиться, так как продолжает думать о мести Мунстеру. Коннла соглашается и убивает Фиаху. Однако купание в крови короля не дает ему исцеления, так как он совершил серьезное преступление – убийство родича; впоследствии Коннла умирает от голода и кожного зуда. И этим эпизодом и завершается сага.
Как мы понимаем, несмотря на поразительно насыщенный сюжет и несомненные политические аллюзии (борьба Мунстера против Севера), это сага о магии и колдовстве, и ее главным героем на самом деле оказывается, конечно, не король Кормак, а друид Мог Рут. Эта фигура очень загадочна, и корни этого образа, как принято считать, уходят в архаическую языческую древность. В текстах, рассказывающих о нем, его называют главным друидом Ирландии, или одним из пяти лучших друидов и поэтов Ирландии [Müller-Lisowski 1923: 154]. Его также называют богом друидизма. При этом в некоторых работах, в том числе и в классическом труде Т. О’Рахилли, он называется древним языческим божеством, причем солярным: автор при этом основывается на его имени, которое можно перевести как «Раб Колеса» [O’Rahilly 1946: 519]. Еще один момент, который связывает его с культом солнца, – это его колесница, так как солнечного бога во многих мифологиях изображают как могущественного мужа на колеснице. К тому же в саге встречается фраза, подтверждающая эту гипотезу: «…и люди в его колеснице были ночью освещены, как днем, бриллиантовым светом».
Птичьи перья на его головном уборе и способность летать по воздуху делают его похожим на сибирского шамана. Но и этого мало: во всех текстах, в которых он упоминается, говорится о том, что он был учеником Симона мага, который был противником апостола Петра. Более того, согласно одному поэтическому источнику, именно Мог Рут обезглавил Иоанна Крестителя (текст см. [Scarre 1910]). Безусловно, эта сложная (сложная скорее в этимологическом смысле, т. е. состоящая из наслоения разных тем и разных архаических образов) фигура заслуживает специального исследования. Меня же сейчас интересует скорее аспект внешний, а именно – описание применения им (и другими магами) друидического колдовства и умения. Иными словами: как именно среднеирландский компилятор изображает применение магии.
В большинстве случаев магия описана именно как магия вербальная, то есть и реки, и холмы, и ветер, и огонь – все подчиняется Слову. В качестве примера обратимся к трем текстам, которые могут быть квалифицированы как «заговоры Мог Рута» и которые, признаюсь, уже привлекали внимание других исследователей[118], но при этом далеко не всегда были в достаточной степени изучены. Более того, в свое время заговор-заклинание из § 114 был привлечен известным ирландистом Джоном Кэри в качестве примера… заведомой непонятности и «темноты» текста (см. [Carey 1996])[119]. Но все же назвать данное заклинание непонятным по определению и заведомо непереводимым я бы не решилась, более того, сам Кэри дает реконструкцию текста как поэтического (см. об аналогичных метрических схемах с трехсложными строками в [Murphy 1961: 58–59]). При этом он совершенно справедливо исправляет первую строку текста: вместо стоящего в рукописи fer i
Приведем начало заговора:
Feraim bricht / a nirt nél
co mba braen / fola ar fhér [Sjoestedt 1927: 163].
Признаюсь, мне этот текст не представляется «темным». Упомянутая в нем «кровавая роса» является довольно традиционной метафорой крови воинов, которая проливается на траву. Образ «силы облаков» сложнее. С одной стороны, его можно понять отчасти буквально, поскольку до этого в тексте саги говорится, что Мог Рут испустил в небо друидическое дыхание, которое превратилось в облако и поплыло на Север, к Таре. Там оно излилось кровью на воинов Кормака, что повергло их в смятение. Но в то же время образ «магии облака», возможно, отсылает к архаической сюжетной формуле, встречающейся в тексте «Разговор друида Брана и пророчицы Февала над заливом Лох Февуль», в котором друид, в частности, упоминает свою способность подниматься знанием в облака и «связывать этим мужей». Данный фрагмент в свое время привлек внимание Г.В. Бондаренко, который сравнивал его с отчасти близким интродуктивным эпизодом из «Слова о полку Игореве», в котором говорится, что Боян, в частности, «летал умом под облака». Как пишет Бондаренко, «общая для наших двух поэтических текстов поэтическая формула может быть выражена таким образом: УМ ЛЕТИТ К (ВЫСОКИМ) ОБЛАКАМ И СВЯЗЫВАЕТ/СПЛЕТАЕТ ИХ» [Бондаренко 2015: 317]. То есть вновь речь идет об архаической метафорике, видимо, компилятору XIII–XIV вв. уже не до конца понятной (в саге поэтическое вкрапление помечено как r., т. е. «реторика», как назывались не совсем понятные, как правило, архаичные поэтические тексты).
Другой заговор Мог Рута, наверное, сложнее. Согласно сюжету саги, он произносит его, когда хочет сравнять с землей холм, и для этого вызывает своим дыханием «друидический ветер», который не только уничтожает холм, но и сметает с земли почти весь лагерь короля Кормака. При этом Мог Рут произносит странный, безусловно – магический текст:
Soeiim atsoeim muna / soeim dluma doirche,
soeim bricht, soeim brechta / soeim dechta doiche…[Sjoestedt 1927: 161]
(перевод отчасти условен).
Этот заговор в свое время привлек внимание автора монографии, посвященной вербальной магии у кельтов, Б. Миса. В разделе «Запреты и путы», в котором в основном речь идет скорее о магических табличках (в которых автор излишне склонен видеть автохтонную языческую составляющую, как бы не замечая их латинских моделей), Мис пишет о некоем «общем месте» для скрытой прагматики как табличек, так и вредоносных заговоров в целом: они должны «связать» лицо, против которого направлен текст, как написанный на табличке, так и произносимый. Заговор Мог Рута в данном контексте призван подтвердить универсальность идеи «связывания», «накладывания пут», что в общем, наверное, правильно[121]. Интересно при этом, что, по мнению Б. Миса, «заклинания», которые «крутит» Мог Рут, предстают как заклинания друидов Кормака, а не его собственные, «заклинание, без сомнения, является антизаговором» [Mees 2009: 138]. Говоря проще, трактовка заговора в целом, как я понимаю, находится в прямой зависимости от семантической интерпретации его ключевого слова (вновь – перформатива):
Моим первым желанием, признаюсь, было видеть в заговоре скорее идею «кручения» заклинания как метафоры верчения веретена и нити судьбы, одновременно – тех пут, которые должны связать врагов. Аллегория судьбы и ее не столько предречения, сколько креации, именно в виде метафор прядения и ткачества – более чем универсальны[122]. Однако интерпретация Б. Миса заставила меня более детально всмотреться в исходную семантику глагольной основы (не имеющей точной этимологии) и сделать вывод: многочисленные примеры, в которых она кодирует «возврат», «поворот», «изменение» и проч., позволяют скорее склониться к его идее: прежде чем начать применять собственную магию, Мог Рут должен «отвратить» от себя и мунстерцев эффект заговоров враждебных друидов, что на уровне саговой наррации воплощается в уничтожении холма. Вернее, мы не можем сказать, что именно хотел совершить друид «на самом деле», но можем лишь предположить, что за выбором глагола стоит позиция компилятора. Возможно, было бы перспективным поискать употребления того же глагола в близких контекстах в более поздних ирландских заговорах.
Третий заговор Мог Рута адресован не природе и не другим друидам, а камню – объекту, который при помощи влагаемой в него магии должен превратиться в мощное оружие:
Ailim mo lic laime / narub thaidhsi thaidi.
Bidh breo brisfes bairi, / re cath crodha Clairi. [Sjoestedt 1927: 161]
(перевод условен)
В данном случае мы вновь имеем дело с перформативным заговором, начинающимся с глагола в 1-м лице, более того – в этом тексте употреблен тот же глагол, который употреблял и Аморген, «взывающий» к ирландской земле. Б. Мис, который также обращал внимание на этот текст, полагал, что в данном случае речь идет о магии создания иллюзии, галлюцинации: камень-орудие как бы изначально не существует вовсе, но сила слова друида превращает его в грозное оружие (см. [Mees 2009: 140]). И с такой интерпретацией нельзя не согласиться, однако, как мне кажется, нельзя не обратить внимание и на первое слово –
Обратимся уже самостоятельно к одному из «темных» текстов Мог Рута. В качестве платы за свою магическую помощь Мог Рут, как мы помним, просит у Фиахи землю. Ему предлагают несколько земель, но он выбирает ту, где больше всего руды, подходя к этому, так сказать, геологически: он рассматривает образцы почвы и выбирает землю, содержащую железо. Затем он обращается к земле:
Естественно, и здесь нельзя не вспомнить гимн Аморгена, в котором он обращается к ирландской земле, перечисляя ее богатства: леса, море, реки, горы и так далее.
Итак, каков же наш вывод? Выводы здесь могут носить лишь предварительный характер, поскольку, как пыталась я показать, заговоры друида Мог Рута вполне разбираемы и переводимы, и их дальнейшая трактовка представляется более чем перспективной. Но в качестве вывода предварительного можно сказать, что все они в той или иной степени вписываются в уже существующую традицию описания словесной магии и имеют в качестве моделей уже известные компилятору прецедентные тексты. Прецедентна и сама тема – использование магии как оружия, что в свое время было описано компиляторами «Книги захватов Ирландии». И, как и там, магия друида направлена не на отдельную личность (короля или воина), но еще скорее на природу, на землю в целом, на погоду и все прочее. И человек как объект такой магии изображается еще и как частичка этого мира.
Глава 9
О друидических предречениях как вербализации будущего
В саге «Осада Друм Дувгайре», анализом которой мы закончили предыдущий цикл очерков, посвященных в основном магии, применяемой в битве и сражении, содержится находящийся в самом начале эпизод, который отчасти может объяснить неправое поведение в основном «праведного» короля Кормака мак Арта по отношению к мунстерцам и их королю Фиахе Муллехану («Широкое темя»). Согласно тексту саги, в самом начале правления Кормака ему явился сам бог Энгус и предрек ему некое бедствие, которое ему придется пережить:
Кормак спросил у него: Тот ли ты человек, которого мы ищем?
– Да, то я, – ответил Энгус, – и зачем вы ищете меня?
– Потому что я хочу спросить тебя о моем будущем, если ты знаешь его.
– Я знаю его, – ответил Энгус.
– Настигнет ли меня бедствие? – спросил Кормак.
– Да, настигнет, – сказал Энгус. – Но у тебя будет выбор. Что ты предпочтешь – бедствия в начале твоего правления, в середине или в конце?
– Дай мне процветание в начале и в конце моего правления, и когда я буду на пике власти в середине правления – дай беде случиться. Что же это будет?
– Наступит бедствие скота, и ты тщетно будешь искать коров по всему Финну и Лейнстеру, и по семи племенам Тары, и по всем своим территориям.
– Почему это случится со мной? – сказал Кормак.
– Я не отвечу тебе на это, – сказал Энгус, – но я дам тебе совет – руководствуйся своими собственными решениями и не следуй совету женщины или раба или слуги.
После этого Энгус попрощался и вернулся в долину реки Бойне[123].
Посланное богом Энгусом испытание, а именно так я склонна расценивать случившееся бедствие – падеж скота, как можно предположить, призвано было служить своего рода тестом на праведность поведения верховного короля в якобы неожиданных неблагоприятных экономических условиях. Однако, как кажется, король Кормак это испытание не выдержал, скорее всего потому, что в целом интерпретировал предречение бога Энгуса и его глубинный смысл не совсем верно. Бедствием (испытанием) он счел не столько напавший на скот мор, сколько последствия развязанной им же самим несправедливой войны.
Отчасти, возможно, данное непонимание коренится в коммуникативной двусмысленности употребленного в тексте слова
То есть, иными словами, Кормак спрашивает: «придется ли мне пережить какие-то внешние препятствия или проблемы» или – «случится ли мне самому нарушить закон короля», не различая нюансов семантики самого понятия
Но у меня самой остается достаточно сомнений в том, что оценка действий короля Кормака с современных компилятору позиций оказывается неверной. Во-первых, тактика, которая нам сейчас может показаться «неправым правлением», воспринималась в среднеирландский период совершенно иначе: королю важно было продемонстрировать свою силу. Более того, как полагает Т. О’Каси, именно в этой саге демонстрируется важное для короля качество: мудрость и умение принимать нетривиальные решения в сложных ситуациях (см. [Ó Cathasaigh 1977: 91]). Во-вторых, возможно, посланные Энгусом «бедствия» или «испытания», попадавшие на середину правления Кормака, длившегося примерно 40 лет, то есть – на 21-м году правления, «на самом деле» можно трактовать как своего рода карнавальный тест. Так, как пишет Г. Далтон в работе о ритуальном убийстве ирландских правителей, раз в семь лет они могли быть подвержены как бы странной проверке: изгонялись, попирались, делались попытки их убить, появлялась толпа простолюдинов, одетых как бы в виде посланцев Иного мира, и так далее (см. [Dalton 1970]). Если король не пользовался популярностью и совершал ошибки, которые можно было трактовать как нарушение «правды правителя», наказание приходило как бы из Иного мира: король мог быть изгнан или убит, причем совершенно безнаказанно. Имя его убийцы в ряде случаев оставалось в тайне. Возможно, отголоски этого ритуала, скорее всего, имевшего достаточно архаический характер, можно найти в саге «Сватовство к Эмер» (поздняя версия), где об уладских королях говорится:
Воспитал Кимбаета Угайне Мор, сын Эдаха Буадаха. Уговорились они, что каждый из них станет править по семь лет. Три раза по семь человек поручились за это: семь друидов, семь филидов и семь вождей. Семь друидов, дабы связать их магическими заклятьями, семь филидов, дабы возвести на них позор и поношение, семь вождей, дабы изранить и убить их, коли не оставит один из них власть через семь лет, сохранив правду короля: урожай желудей каждый год, краски всякого цвета, ни одной смерти женщины в родах (пер. С. Шкунаева. [Михайлова, Шкунаев 1985: 39]).
В дальнейшем, как я понимаю, срок правления каждого короля мог продлеваться, но через каждые семь лет происходило его тестирование и, как мы бы сейчас это назвали, переизбрание. И происходили эти ритуалы примерно раз в семь лет, таким образом примерная датировка событий саги «Осада Друм Давгайре» 21-м годом правления короля как раз вписывается в данную теорию[125]. Но в таком случае сам факт продолжения правления Кормака означает, что испытание было им все-таки выдержано.
В разгар боевых действий, в которых перемешиваются воины, маги, странные животные, ожившие камни, плавящиеся холмы и все прочее, люди Кормака призывают его остановить это, на что тот отвечает, что должен довести до конца эту несправедливую войну против Мунстера, поскольку все эти страшные бедствия были ему предречены. Но верно понял он предречение, а точнее – назначение ему богом Энгусом сути тяжкого испытания или нет – не так важно, важнее то, что все описанные события король воспринимал не как последствия собственной зависти, алчности и странной ненависти к королю Мунстера Фиахае Плоскоголовому, а как некие неизбежные испытания, которые должен пережить не только он сам, но и весь его народ (см. выше).
В данном случае мы приближаемся к очень сложному вопросу: проблеме ценностной ориентации уже, конечно, не столько самих ирландских королей, сколько стоящих за рассказами о них установок компилятора текста. Тотальные бедствия, засухи, пожары, гибель многих людей – все это может оказаться на самом деле не собственно бедствием, но, с одной стороны, возможностью появления собственно еще одного нарратива, т. е. рассказа о бедствиях, который увековечит в нашем случае и Кормака, и погибшего в сражении короля Фиаху. Но, с другой стороны, обращаясь уже к логике не столько повествовательной, сколько логике самих персонажей, все описанные события, как можно было бы предположить, были призваны умилостивить бога Энгуса. То есть речь идет об огромном жертвоприношении, необходимом для дальнейшего существования ирландских земель. Последнее предположение сложно и спорно, однако оно находит подтверждение и в других текстах. Причем, естественно, тут вспоминаются страшные сущности Даниила Андреева, которые, по его мнению, в обмен на власть требуют от правителя заклания многих сотен людей (см. трактат «Роза мира»).
Невольно заговорив о боге Энгусе и его функциях в ирландских нарративах, что неизбежно при анализе саги «Осада Друм Дувгайре», мы можем, например, вспомнить, что именно Энгус оказался той движущей силой, которая привела к трагедии, описанной в совершенно другом тексте, в саге, относящейся к другому циклу – Лейнстерскому или так называемому Циклу Финна. Я имею в виду преамбулу к известному сюжету о незаконной любви Диармайда и Грайнне. Предыстория рассказа о возникновении любви и преследовании беглецов предположительно была добавлена компилятором позднее. В этом эпизоде рассказывается о том, что во время пира в доме бога Энгуса некий Дунн из рода Уи Дувьне убил, причем тайно[126], слугу Энгуса по имени Рок, потому что узнал, что его жена изменила ему с этим слугой. Однако Энгус, естественно, узнал о совершенном убийстве, оживил своего слугу в виде огромного вепря и затем в качестве своего рода компенсации предрек, что этот вепрь должен стать причиной гибели сына Донна, юного Диармайда. Это кажется нам сейчас несколько странным, поскольку прекрасный юноша Диармайд в тот момент уже был одним из воспитанников бога Энгуса, который отличал его среди других. Видимо, смерть, которую, как мы наверное помним, принял Диармайд, наступив босой ногой на отравленную щетину вепря, смерть, которой предшествовало множество романтических приключений, была, собственно говоря, не столько наказанием, сколько особым способом сохранения памяти об этом персонаже, сохранения памяти на многие века – как под его собственным именем, так и под другими именами (в основном Тристана). Но если это так, где же тут наказание, которое должен был понести отец Диармайда Донн за свой жестокий поступок?
Но, возможно, в глазах Энгуса убийство слуги и не было жестоким поступком, поскольку явилось как бы возмещением за ущерб, нанесенный Донну[127]? Интересно также, что лежащий в начале конфликта адюльтер продолжает развиваться и дальше, естественно, уже с другими персонажами, но как бы зеркально повторяя исходную ситуацию и тем самым делая гибель Диармайда естественным исходом всей сложной интриги.
Кстати, невеста короля Финна Грайнне, согласно одной из версий, является дочерью короля Кормака мак Арта и таким образом рассказ об осаде Друм Давгайре и «Преследование Диармайда и Грайне» оказываются связанными и как бы сюжетно, а не только благодаря пророчествам бога Энгуса.
Но пророчества ли это? Естественно, нет. Как ясно видно из его диалога с Кормаком, возможность размещения «времени испытаний» на некий заданный период его правления показывает, что речь идет скорее не о предсказании будущего, но его программировании, согласованном с самим королем. Причем, видимо, при помощи некоего вербального акта. Вербализованное будущее – это и есть реальное будущее, иначе оно не может реализоваться. Однако не все тут так просто, и фигура уже не божества, а друида оказывается часто ключевой для движения действия по уже заранее выложенным кем-то колеям. И вопрос: кто же определяет если не судьбу в полном смысле, то хотя бы обстоятельства, которые должны будут встретиться на пути того или иного персонажа, часто в тексте вообще не ставится и преподносится как в общем-то вопрос, и не существенный. Так, например, в саге «Разрушение дома Да Дерга» говорится, что королю Этерскелу было предсказано, что ему родит сына женщина из неизвестного рода. Причем при этом употреблен пассив глагола –
В саге не говорится, ни кем было предречено Этерскелу, что он будет иметь сына от неизвестной женщины (как мы можем предположить – его друидами, но сам эпизод данного предречения остается за сценой), ни, что главное, кем это было как бы устроено или назначено. Но интересно, что сам король Этерскел не задумывался об этом и не сомневался в справедливости, истинности предречения (пред-сказания): в его задачу входило лишь подыскать себе такую женщину. Причем, как мне кажется, не столько для того, чтобы получить себе сына, столько для того, чтобы реализовать предречение, а точнее – намеченную ему кем-то жизненную программу. Но позволю себе здесь еще одно предположение: в тексте саги «Разрушение Дома Да Дерга» сказано очень кратко:
do-rairngiread dó no bérad bean mac dó nád festa a cenél [Knott 1975: 3] –
Но по закону невысказанной пресуппозиции, стоящей за текстом и опирающейся на известный компилятору и его аудитории корпус текстов и сюжетов в целом, можно предположить, что речь в данном случае идет не просто о каком-то сыне, даже – наследнике, но о сыне, которому суждено потом будет стать верховным королем Ирландии. Не случаен радостный возглас короля:
Isí an bean sin do-rairngiread damsa [ibid] –
Или – обещана? Повторяю, в тексте саги это эксплицитно не выражено, но об этом может свидетельствовать желание Этерскела найти женщину «неизвестного рода» и его радость, когда она была наконец найдена, – все это делает предположение скорее вероятным[128].
Если этимологически лексема
Понятие «предречение» семантически очень близко понятию «обещание». В Глоссарии епископа Кормака, например, тем же словом
…ut dixit Cú Chulaind profetans de Christi adventu.i. ag tarngaire geine Críst [Meyer 1913: 81] –
Кроме того, как можно предположить, расширению семантического поля лексемы
Итак –
Boi sí iarum oc taircetul deridh an hetha ann heus ┐oc
Приведенное выше предречение Бодб, выглядящее скорее как проклятие, на самом деле, как можем мы понять, таковым вовсе не является. Конец мира мыслился, видимо, неизбежным, и уж точно неизбежными были зло, смерть и болезни, поэтому сам факт ознакомления с предположительным временем их прихода оказывается благом. Как и предречение бедствий для короля Кормака.
Данное предположение было мне отчасти подсказано все тем же сюжетом о короле Кормаке и его сопернике Фиахе из «Осады», тексте, с которым никак не удается почему-то расстаться. Но вернемся к началу саги, в котором очень кратко сообщается о рождении Кормака и Фиахи и об особых обстоятельствах, заложивших корни их вражды.
Сага «Осада Друм Дамгайре» начинается так:
Два благородных отпрыска знатного рода жили в Ирландии, и о них повествует эта история. Это были другие, как Фиаха Плоскоголовый сын Эогана, подопечный Мог Рута и Кормак сын Арта, воспитанник Конна. И каждый потерял отца в битве при Мукрайме. И были они зачаты в один день – во вторник, перед тем как отправились отцы на битву Мукрайме. И тот и другой были рождены во вторник[131], спустя семь месяцев после зачатия, и семимесячные они оба (неопубл. пер. Т. Шингуровой).
Здесь, безусловно, происходит апелляция к более раннему тексту – саге «Битва при Мак Мукрама», в которой подробнее описано их рождение и зачатие. Хотя, строго говоря, компилятор в данном случае, как и во многих других, вряд ли ясно сознавал, что отсылает к определенному тексту, скорее речь идет о сюжете, который мог быть известен ему самому, но в деталях – мог и не быть. Это вопрос вообще очень сложный – что читал и какие сюжеты мог знать компилятор, а также последующий переписчик.
В саге «Битва при Маг Мукрама», действительно, эпизоды зачатия обоих королей даны почти зеркально. Фиаха:
Его отец Эоган (откуда потом и пошли мунстерские Эоганахты) накануне битвы отправился к Дилу, потомку Крега из людей Осрайге, что жил в Друм Дил. Был он слепым Друидом.
– Отправляйся со мной, – сказал Эоган, – дабы петь песни поношения этим людям и осмеивать их (снова – магия битвы. –
– Хорошо, – отвечал друид.
– Я пойду с тобой, любимый отец, – сказала Монха, дочь Дила. Монха была его возницей.
Так добрались они до Маг Клиах. Понял друид по речам Эогана, что тому суждено погибнуть (не отсылка ли к отречению Петра? ирл. –
– Скажи, о Эоган, – спросил он, – есть ли у тебя потомство?
– Не так уж оно велико, – отвечал Эоган.
– Тогда, дочь моя, – сказал друид, – возляг с Эоганом, и, быть может, королевскую власть над Мунстером навеки получит мое потомство.
Тогда устроили им ложе, и славное потомство зачали они на нем – Фиаха Муллетана, сына Эогана. (пер. С. Шкунаева)
Кормак:
Между тем отправился Арт, сын Конна, на запад через Синанд с великим воинством ирландцев. В ночь перед битвой остановился он у Олкаха, кузнеца[132] из коннахтцев. /…/
– Сколько у тебя детей, о Арт? – спросил кузнец.
– Один сын, – отвечал тот.
– Воистину, это немного, – сказал кузнец. – Ложись сегодня с моей дочерью, ибо предсказано (?!), что народится от меня потомство с великой властью.
Так и было. Велик был Кормак, сын Арта, сына Конна.
Провел Арт ту ночь с девушкой. Тогда-то и зачал он Кормака. И сказал Арт девушке, что понесет она сына, которому суждено стать королем Ирландии.
В сражении оба погибают от руки Лугайда, неправедного короля, но при этом молочного брата Эогана. То есть Эоган и Арт не убили друг друга, но их потомки оба могли претендовать на верховную власть, и речь идет не о кровной вражде между Кормаком и Фиахой, а о соперничестве. Но сейчас нас интересует не это.
Во фрагменте о рождении (точнее – зачатии) Кормака говорится о неясных предсказаниях, причем дважды, но при этом не дается никакой ссылки на источник этих предсказаний.
В описании уже не зачатия, но рождения Фиахи, напротив, присутствует интересный эпизод, объясняющий происхождение его прозвища – «Широкое темя»:
А вот отчего звался он Фиаха Муллетан. Охватили Монха, дочь Дила, детородные муки у Ат Неменд, что на реке Сиур.
– Горе, что не разродишься ты завтрашним утром, – сказал ее отец, – ибо тогда навеки утвердилось бы в Ирландии твое потомство.
– Воистину, если не выйдет дитя у меня из бока, не родится он до того времени, – сказала девушка.
Потом вошла она в реку. И стоял в ней камень посредине брода. Оперлась о него девушка и сказала:
– Он облегчает меня.
Так оставалась она до утреннего часа назавтра.
Позвали к ней женщин, но испустила дух девушка, а голова ребенка расплющилась о камень. Оттого и зовется он Фиаха Широкое темя. (пер. С. Шкунавева).
Существует более короткий рассказ об этом же эпизоде, вынесенный в отдельную сагу о рождении Фиахи (сохранилась в «Желтой книге Лекана»). В этом варианте несколько отличаются детали: имя друида Трет, а не Дил, Эоган сам просто ради удовольствия решает возлечь с дочерью друида, причем тот не спрашивает его заранее о потомстве, и в тексте не сказано, что друид предвидел гибель Эогана. Однако предречение о счастливом для рождения дне сохранено (точнее – присутствует) почти полностью:
Faidid-i Moncha la h-Eogan iarsin, ┐ berid mac hi cind.ix. mis.i. Fiacha Muilleathan a ainm, ar intan tanic goa lamnad adbeart in drai fria: «Mad iniu bera do mac bid cland druad,
mad imarach bera, bid rig in mac ┐ bid rigda a cland.»
«Mina thi», ar si, «trem thaeb-sa, ni tharga in chonair choir co amairech».
Beirid Moncha a mac iarnamaireach la turcbail ngreini, uair is airi fa «Muillethan» [fair] uair roleth a cheand forsin cloich, ┐ maraid lathrach a chind forsin cloich beos. [Stokes 1890-a: 42].
В своем издании этого текста В. Стоукс дает небольшую преамбулу, в которой говорит о том, что предположительно в языческие времена у ирландцев существовало поверье о неких счастливых днях для рождения короля или героя. Правда, на этом он не останавливается, но далее рассуждает о том, что те же язычники не считали зазорным предложить гостю на ночь ни жену свою, ни сестру, ни дочь, не видя тут никакого бесчестья. И действительно, о каком бесчестье может идти речь, если в результате этой краткой связи родится великий король, и, таким образом, хозяин дома окажется его дедом и воспитателем.
В предречении друида о необходимости задержки родов в данной версии есть небольшое отличие – «сегодня он будет друидом». Но обращает на себя внимание практически формульное – «если не выйдет ребенок из моего бока».
Такую же формулу мы находим и в саге «Рождение Конхобара» (в одной из версий). Друид Катбад, который сам является отцом ребенка, которого носит Несс, когда приходит ей срок разродиться, говорит:
– О женщина, если это в твоей власти, пусть лишь завтра, а не сегодня, принесет твое лоно то, что хранит оно. Будет тогда твой сын королем Улада или даже всей Ирландии, и слава о нем навеки сохранится в наших землях. И запомнится этот день, как запомнится день появления на свет Иисуса, сына всемогущего Бога.
– Я сделаю так, – сказала Несс. – Один лишь у него путь, и освобожу я его тогда, когда будет надо.
И вышла Несс на луг на берегу реки Конхобар. Села она на камень у самого края. И опять стала она испытывать родовые муки. И сказал тогда Катбад и предрек рождение Конхобара…
В своей дипломной работе, посвященной анализу саги «Осада Друм Думгайре», Т. Шингурова, естественно, обращает внимание на сходство этих эпизодов. Однако, как ни странно, не видит здесь бродячего мотива, но считает, что факт искусственного продления перинатального состояния ребенка логичен и объясняется наивными представлениями о физиологии:
«Может, за этим распространенным сюжетом кроется вполне естественное объяснение. Недоношенный ребенок обычно слабый и больной, а иногда и умственно не развит. Поэтому нахождение в утробе матери сверх положенного срока могло считаться чрезвычайно полезным. Таким образом, ребенок, роды которого были задержаны, в глазах людей появлялся на свет лучшим, уникальным и с правом превосходства. То есть, помимо наследственных качеств (так как такие истории рассказывают в основном про знатных людей), он получал еще природную силу и ум».
Вряд ли это так, учитывая необычайное сходство эпизодов на формальном уровне (в теме камня, на который выпадает будущий король, она справедливо видит намек на знаменитый
«Стоит отметить, что и задержка родов с целью рождения великого короля встречается у разных народов индоевропейской семьи. Например, матери Александра Македонского тоже было предсказано, что если ее ребенок родится позже назначенного срока, то он станет великим монархом».
То есть, как можно понять из ее логики, мотив задержки родов будущего великого короля объясняется, во‑первых, физиологией, во‑вторых, возникает спонтанно и параллельно у разных народов, в разные эпохи и в разных исторических ситуациях. Но упомянутое ею слово «индоевропейских», видимо, предполагает, что здесь также присутствует некое генетическое тождество возникающих мотивов, истоки которых коренятся в отдаленной и. е. общности. Но на самом деле это вопрос очень сложный. Теоретически такой подход возможен, и именно так, например, решается многими исследователями оценка происхождения темы неувядающей славы, которая помогает преодолеть смерть.
Понятие вечной славы, которая отчасти может быть названа эквивалентом бессмертия, принадлежит к древнейшему слою индоевропейского поэтического языка. «Мы убеждены, – пишет, например, Э. Бенвенист, – что понятие славы является одним из самых древних и неизменных в индоевропейском мире – ведийское ś
То есть авторы склонны объяснять распространенность и мотива, и описывающей его формулы генетически. Видимо, семиты, тюрки или финно-угры желанию славы были чужды (традиция библейская – особый вопрос).
При наличии совпадений, подкрепленных вербальным тождеством, можно, наверное, говорить о трех возможных подходах к решению проблемы:
1) случайное совпадение, объясняющееся физиологией (например – сам факт возникновения любовного треугольника);
2) генетические связи;
3) бродячие мотивы.
Действительно, в ряде случаев ответить на вопрос, откуда происходит тот или иной мотив, не всегда просто, и тут приходится опираться на так называемую исследовательскую интуицию.
Жизнеописания Александра Македонского, обрастающие многочисленными мифическими деталями, появляются уже в позднюю античную эпоху, причем, как пишет М. Грабарь-Пассек, «о походах Александра, может быть, уже при его жизни (напомним: 356–323 до н. э. –
Так, Орозий, автор «Семи книг против язычников» (начало V в.), придерживается скорее исторической версии и вообще видит в Александре беспощадного тирана, алчущего свежей крови не только врагов, но и друзей и родных. Возврат к мифологической трактовке Александра мы видим в труде некоего архипресвитера Льва, который в X в. в Неаполе нашел греческий текст псевдо-Каллисфена и затем переложил его в виде сокращенного латинского сочинения, озаглавленного им «Повесть о сражениях» (Historia de proeliis). Именно этот текст принято считать основным источником для позднейших переложений биографии Александра Македонского в Средневековье, уже на национальных языках (отчасти на латыни).
Первым таким памятником М. Грабарь-Пассек называет небольшую поэму XI в. провансальского поэта Обри Безансонского, которая полностью до нас не дошла. Не умаляя значения как исторического, так и литературного как этого, так и последующих сочинений[137] на данную тему, мы можем сказать, что на самом деле первенство здесь принадлежит не ей: первое средневековое переложение биографии Александра Македонского появилось уже в X в. в Ирландии. Мы имеем в виду прозаическую «Повесть об Александре» (Scéla Alaxandair)[138], затем переработанную и дошедшую до нас уже в тексте XIV в. в «Книге из Баллимота» – «Деяния Александра Великого» (Iomtusa Alexandair Móir, букв. «Похождения»). Говорить о непосредственном источнике этого текста (точнее – текстов, потому что несомненным представляется факт существования в той же Ирландии еще каких-то обработок этого популярного сюжета) мы не можем. Так, его издатель Э. Петерс полагает, что «ирландский Александр» наиболее близок к обработке псевдо-Каллисфена пресвитером Львом – к тексту «Повесть о сражениях», тогда как другие исследователи склонны, ввиду сухости текста и отсутствия, например, темы Нектанеба видеть в «Повести об Александре» скорее разработку орозиевой трактовки, а также апокрифических посланий Александра Аристотелю (cм. [Tristram 1989])[139]. В рукописи сам компилятор называет источники своего труда:
Adfetaim dia imteachtaib ┐ dia gnimradaib fond uile domun co cumair o thosach co dered amal ro scrib ad lebraib na scel ┐ a lebraib na antequitatus ┐ isna cronicib ┐ episdil Alaxandair [Peters 1967: 102] –
Петерс видит здесь прямые отсылки к Орозию, хронике Евсевия, а также посланию Александра Аристотелю, и мы не оспариваем его мнения. Однако следует отметить, что после данного фрагмента в «Книге из Баллимота» помещена глосса, в которой говорится, что «другие же полагают, что Александр был сыном Нектанеба Египетского» (см. [Peters 1967: 170]), что показывает знакомство с данной темой переписчика. Мы уделяем теме апокрифического происхождения Александра Македонского от жреца Нектанеба такое внимание, потому что, как мы полагаем, этот мотив (рождение короля не от отца, а от жреца, вступившего в связь с королевой, а также искусственное задерживание самих родов ради момента, когда появится на свет великий правитель, что предсказывается тем же жрецом) присутствует и в повести о рождении Конхобара. Ср. процитированное нами выше описание рождения Конхобара:
Давно прошли сроки разрешения, а королева все носила свой большой живот и горько выговаривала Нектанебу, который нарочно задерживал роковой час, пока не сбудутся благоприятные небесные знаки. С утра садилась она на высокий родильный стул и даже спала на нем, плача и жалуясь. Наконец Нектанеб с башни крикнул: «Пора!» – и Олимпиада взревела, как телка, не помня себя от боли, не слыша грома, не видя молнии, сверкнувшей из чистого неба.
Второй фрагмент процитирован нами… из «Подвигов Великого Александра» Михаила Кузмина, но это лишь показывает, насколько прочным был этот блуждающий мотив и насколько неточным является определение непосредственного источника для средневековых переработок. Рассказ о рождении Конхобара датируется более ранним периодом (ок. IX в.) и явно отсылает к огромному пласту устного предания, измерить границы которого мы не можем, но значение которого для формирования мотивного инструментария как средневековой литературы, так и более поздней велико необычайно.
Упоминание фараона (!) Нектанеба в некоторой отдаленной и смутной связи с преданиями об Александре встречается и в «Книге захватов Ирландии», составление которой датируется примерно тем же периодом. Так, во втором разделе второй редакции книги говорится:
Forond Nechtenibus ba rí ind Éigipt ind inbaid sin. Hiss é sin in cóiced rí déc ar fichit íarsin Forand ro báiged i m-Muir Rúaidh: ┐ ba sí ind aimsir sin doluid Alaxandir Mór mac Pilip isin nAsia, co riacht Éigipt ┐ dobreth ind Éigipt día réir ┐ ro díchuir in Égipt ┐ do chart a ríg Nectenipus a Héighipt ind Eitheóip; ┐ ro chumtacht prímchathair laiss ind Éigipt.i. Alaxandria a hainm [LGE, II: 38] –
Были ли эти Нектанебы идентичны друг другу? Мы не можем ответить на этот вопрос и, более того, полагаем, что среднеирландскому компилятору он просто и не мог бы быть задан.
Как и в других античных обработках, в которых локальный сюжет обычно вписывался в макромифологему, собственно рассказу об Александре ирландский компилятор предпосылает довольно большой фрагмент, посвященный его «предшественникам» – пяти величайшим правителям мира: Coic primflaithiusa ro batar for in domuin [Peters 1967: 99] –
По своему стилю «Повесть об Александре» скорее отличается от традиционного древне– и среднеирландского прозаического нарратива: в ней практически нет описаний, метафор, аллитерирующих эпитетов и синонимов, почти нет изображений одежды и оружия, которые в других античных переработках трогательно выдают повседневный мир ирландского компилятора. «Повесть» действительно напоминает сухую хронику, оживленную лишь местами восторженными оценками. Почему этот текст вообще появился, сказать трудно, причем, напомним, что Ирландия первой откликнулась на не выраженный открыто призыв архипресвитера Льва – создавать повести о деяниях великого Александра Македонского на местных диалектах, наверное, чтобы приблизить его, естественно, не «к народу», а напротив – к местной же аристократии[140], получающей такой вот чудесный образец для подражания. Конечно, в нашем случае довольно заманчивым будет провести параллель между появлением «Повести об Александре» и началом правления короля Бриана Бору, тем более что в поздней «Войне гойделов с чужаками» он открыто называется:
Rob é an tAlaxandar tailc, talcair tanaiste ar treoir, ocus ar oirbert, ocus ar innsaighibh ar eathaibh, ocus ar cosccraibh [Todd 1867: 204] –
Однако, как полагает Петерс, обилие глагольных форм с инфигированным местоимением не позволяет отнести прото-версию саги даже к началу правления короля Бриана и говорит о более раннем происхождении ирландской компиляции, так что непосредственное соотнесение фигуры этого могущественного правителя с образом Александра Македонского оказывается скорее натянутым. Наверное, в данном случае вопрос о датировке чисто лингвистической в соотнесении с датировкой исторической лучше оставить открытым. Но тут необходимо добавить: в ирландской «Повести об Александре» мотива рождения в определенный день и час – нет!
Компилятор саги о рождении Конхобара, как и фрагмента о рождении Фиахи, не поясняют, почему именно женщина должна задержать рождение ребенка. Однако процитированный эпизод из «Жизнеописания» Михаила Кузмина ясно дает ответ на этот вопрос: по причинам астрологическим[141]. Почему этот мотив был выпущен компиляторами? И был ли он вообще актуален для древнеирландской традиции?
Говорить о том, что какой-то мотив был при компиляции опущен мы, строго говоря, не можем, поскольку компиляция далеко не всегда была равнозначна некоему цензурированию, согласно которому роль друида в глазах христианского фиксатора предания должна была быть как-то снижена, а его знания и его могущество – уменьшены. Ведь, согласно такой логике, упоминания о друидах вообще могли быть опущены. И, более того, многие ранние сюжеты вообще могли и не быть зафиксированы в текстах. Видимо, так оно и было. Однако обилие, даже изобилие дошедших до нас в основном в среднеирландских или даже более поздних рукописях упоминаний о друидах и совершенных ими предречениях, которые, согласно сюжету, обычно сбывались (хотя, казалось бы, должно было быть наоборот: друид предрекает что-то, но поскольку это всего лишь языческий маг, его предречение не исполняется), говорит о том, что данная тема для монастырской традиции табиуирована не была. Возможно, все эти истории уже утратили установку на достоверность и действительно писались лишь для забавы. Но, видимо, это не совсем так. Предположительно, существовала некая общая традиция, некое узорное плетение полотна, в котором традиционным орнаментальным образом сплетались нити как переосмысленной библейской традиции, а также переосмысленной и искаженной античной, с некими автохтонными сюжетами.
Итак, маг Нектанеб предрек рождение Александра Македонского по звездам. И это вполне логично. То же мы можем сказать и о друидах, опираясь на данные античных авторов. В первую очередь на того же Цезаря, который в 6-й книге своих «Заметок» пишет, что друиды обучают своих учеников знать расположение звезд, точнее, «о светилах и их движении». Причем интересно, что сам Цезарь должен был опираться на римскую традицию, в которой предречениям уделялась огромная роль, по его личному мнению – даже чрезмерная, однако далеко не всегда эти предречения были непосредственно связаны именно с астрологией[142].
У нас нет уверенности в том, как я уже говорила, что институт друидизма в Ирландии был тождествен галльскому, как полагает, например, Томас Кендрик, кельтизация Ирландии проходила в достаточно позднее время, «чтобы весьма правдоподобным выглядело предположение о том, что переселившаяся сюда ветвь кельтского народа была до своего переселения хорошо знакома с организованной жреческой кастой в Галлии» [Кендрик 2007: 280]. Эта фраза кажется лишенной смысла: ведь если переселение кельтов в Ирландию было поздним, то, скорее всего, друидические институты на острове уже могли оформиться. Но на самом деле, как мы знаем, кельтизация Ирландии была очень ранней, возможно – уже в середине II тыс. до н. э., если не раньше, и в таком случае слова Кендрика обретают смысл. Но интересно и его следующее замечание или предположение: «кельты в Ирландии, вероятно, попытались насадить в стране, исповедующей древнюю веру, принесенную ими жреческую организацию». Может быть, действительно речь может идти о некоем влиянии, исходящем из Британии, в ходе которого вместе со словом «друид» и были занесены в Ирландию соответствующие жреческие институты. Но об этом можно только гадать.
Возвращаясь к нашим эпизодам рождения королей, уместнее будет провести сравнение с описанием рождения святой Бригиты, воспитателем которой был друид, однако сознающий ничтожность своих богов и понимающий неизбежность прихода и укрепления новой веры. Этот друид во время рождения девочки увидел во сне трех клириков, которые провозвестили ему, что ее следует назвать Бригитой. Он же, как говорится в ирландском Житии святой, которое датируется началом VIII в.
A mbatar and medon aithchi, boi in drui occ airi na rind co n-accai colomain tentidi asin tig a mbaí in chumal cona hingin sainruith [Ó hAodha 1978: 1, 3] –
Но что интересно: далее он зовет своего дядю, который был христианином, и уже тот, увидев это странное явление, говорит: «это святая девочка». И тогда, как можно понять из текста (хотя это не совсем точно), уже друид отвечает: «Это правда, и я поведаю о всех ее деяниях».
То есть необычность родившейся девочки оказывается подтвержденной представителями обеих религий, но если христианин ограничивается очевидной констатацией странного явления как знака святости новорожденной, то друид тут же оказывается готовым к совершению предречений. С христианской точки зрения это не совсем правильно, так как можно констатировать лишь наличие неких способностей и особой божественной благодати, конкретные же деяния святого – в руках Бога, с одной стороны, и в зависимости от его собственной воли, с другой.
Этот эпизод часто приводится в книгах о друидах как иллюстрация того, что ирландские друиды знали астрологию, как и галльские. Но текст на самом деле об этом не свидетельствует. Фраза, что друид ночью внимательно рассматривал звезды, еще не объясняет цели этого рассматривания. Но, повторяю, для нас важно как-то постараться понять, что именно для компилятора Жития и его предполагаемой аудитории могло стоять за этими словами. Так, фраза «Раздался выстрел, и Петя упал» еще не сообщает о том, что в Петю попала пуля и нанесла его организму серьезные повреждения, в результате которых он не мог стоять или идти. Но на самом деле, учитывая принцип экономии сообщаемой информации как установки компиляции текста, конечно же, сообщает. Таким образом, видимо, все же можно с известными оговорками считать данный эпизод косвенным свидетельством если не того, что в Ирландии в V в. были друиды, которые по звездам могли предсказывать судьбу новорожденного, то того, что у позднего компилятора в системе фоновых знаний такая информация присутствовала.
В известном вставном фрагменте из саги «Похищение быка из Куальнге» – «Детские подвиги Кухулина» (третий эпизод – о том, как Кухулин совершил свой первый боевой выезд) также присутствует тема предречения друидом удачного дня для того, чтобы юноша мог впервые взять в руки оружие. Однако ни в версии из «Книги бурой коровы», ни в «Лейнстерской книге» не присутствует мотива предречения по указаниям звезд или вообще как-то обозначено, каким именно способом друид Катбад предрекает, что тот юноша, который в этот день впервые возьмет в руки оружие, обеспечит себе бессмертную славу, но при этом жизнь его будет краткой.
Этот эпизод из саги «Похищение быка из Куальнге», действительно, очень известен и был не раз описан и проанализирован, причем с разных точек зрения. Так, обращает на себя внимание при сопоставлении текстов из двух версий тот факт, что число учеников Катбада очень различается в разных редакциях. Так, в «Книге бурой коровы» говорится:
Boí Cathbad druí hi fail a meic.i. Conchobair meic Nessa. Cét fer ndéinmech dó oc foglaim druidechta úad, is é lín doininchoisced Catbad [O’Rahilly 1976: 19] –
В «Лейнстерской книге» число учеников гораздо меньше:
Cathbad druí buí oc tabairt [tecaisc?] dá daltaib fri hEmain anairtúaith ┐ ocht ndalta do áes in dána druídechta ‘na farad [O’Rahilly 1970: 25] –
На первый взгляд создается впечатление, что в более поздней Второй редакции саги, сохранившейся в «Лейнстерской книге», число учеников Катбада намеренно занижено монастырским «цензором», наверное, с целью показать, что друидизм сам по себе как учение плох и учеников он себе в таком большом количестве найти уже не может. Но такое объяснение, кстати, запомнившееся мне еще по студенческим годам в лекциях К. В. Цуринова (курс средневековой литературы), сейчас, конечно, кажется наивным. Судя по тексту, более архаический фрагмент как раз содержится в «Лейнстерской книге», и именно он более приближен к тому исходному оригиналу, который, естественно, не отражал языческой реальности первых десятилетий I в. до н. э. (когда происходит действие данного эпизода саги), но был составлен в соответствии с определенными представлениями об этом прошлом. Фиксация псевдоисторической детали приводит «к иммобилизации прошлого в его рукописном варианте» [Brown 1895: 77], создавая таким образом уже как бы псевдопласт исторической рефлексии.
Обращает на себя внимание указание направления – северо-восток от Эмайн, где происходили описанные события: сакральное пространство, направленное к Альбану – Шотландии, откуда, по преданию, друидизм и попал в Ирландию (семиотика сторон света в «Похищении» – особая, интересная тема, находящаяся за рамками нашего анализа). Число восемь также маркировано, так как описывает число основных направлений космоса, зафиксированных в нескольких редакциях (прозаических и поэтических) текста, условно называемого «цвета ветров»[143]. Таким образом, можно представить себе сцену, в которой в центре стоит Катбад, а вокруг него расположились восемь его учеников. Инвертированный порядок слов в «Лейнстерской книге» с выносом субъекта влево создает эффект фокализации, и на какой-то момент героем эпизода становится не Кухулин (о котором речь пойдет потом), но именно Катбад, и фразу можно было бы точнее перевести как: «Вот друид Катбад, он обучал своих учеников…».
Число же сто в «Книге Бурой коровы», как кажется, не является настоящим числом (как и во многих других языках), но передает некое напыщенное значение «много», причем именно с заведомым лишением сообщения статуса достоверности. Таким образом, как кажется, сообщение о «ста благородных мужах» выглядит скорее орнаментально, чем информативно, и именно оно и было, скорее всего, добавлено позднее в реконструируемый исходный текст, возможно именно с целью некоего унижения друидизма и лишения описанных действий статуса достоверности. Причем непонятно при этом, зачем в текст вставлено упоминание о Конхобаре (действительно – сыне Катбада), поскольку оно нарушает микросюжет эпизода: если Конхобар сам присутствует при сцене предречения, то почему далее он спрашивает юного Кухулина о его содержании и сути?
Но конечно, эпизод этот знаменит не этим, а тем, что в нем фигурирует в открытом виде и.е. архаический мотив обретения бессмертной славы. В свое время этой теме была посвящена статья П. Форда, который сравнивал выбор Кухулина с выбором Ахиллеса, причем отмечал, что «там, где Ахиллес колеблется, Кухулин действует без колебаний» [Ford 1994: 259].
На самом деле это сравнение тоже не совсем точно: действительно, с одной стороны, в Девятой песни Илиады упоминается слава, которой заманивает многомудрый Одиссей Ахиллеса: «тебя как бессмертного бога / Рати почтут; между них ты покроешься дивною славой!» (строки 303–4). И сам Ахиллес рассуждает так:
Причем интересно, что и тут речь идет о выборе между двумя моделями поведения, исходящего из прорицания: «Матерь моя среброногая мне возвестила Фетида / Жребий двоякий меня ведет к гробовому пределу».
К чему же сводится предречение Катбада, если быть точными? К тому, что если юноша в данный день впервые возьмет в руки боевое оружие и воспользуется им, т. е. совершит свой первый боевой выход, то его ждет бессмертная слава, но краткая жизнь. И Катбад, как и другие юноши, данное условие расценивает как неблагоприятное, тогда как юный Кухулин, напротив, видит здесь прямую рекомендацию и идет к королю Конхобару. Тот, прежде чем дать ему боевое оружие, осведомляется, по чьей рекомендации тот выбрал этот день как благоприятный, и, услышав о друиде Катбаде, как бы успокаивается. Но когда правда выясняется и между королем и мальчиком возникает конфликт и Кухулина упрекают во лжи, он говорит слова, получившие огромную известность: «С превеликой охотой остался бы я на земле всего день да ночь, лишь бы молва о моих деяниях пережила меня».
В оригинале употреблено слово
Как мы уже отмечали, способ, при помощи которого друид Катбад определил, что именно ждет юношу, который в указанный день впервые возьмет в руки оружие, в тексте саги никак не обозначен. Мы уже как бы «договорились» считать, что речь идет об астрологии.
Действительно, как пишут античные авторы, именно друиды были заняты вычислением времени для жертвоприношений, которые были необходимы для поддержания течения времени – то есть жизни и бытия как такового. Данный атавизм присущ и современным людям, которые продолжают подчиняться календарной обрядности, хотя предречения и жрецы при этом уже оказываются как бы в тени. Но предположительно для воссоздающего древнеирландскую ментальность компилятора это было еще важно, хотя на самом деле уже не так уж и важно.
В саговом материале можно выделить также внекалендарные прорицания, которые могут быть названы окказиональными. Они связаны отчасти с трактовкой неких необычных явлений, в основном же – с исходом военных походов.
В качестве окказионального прорицания можно привести в качестве примера знаменитый эпизод из саги «Изгнание сыновей Уснеха». Как описывает это компилятор, во время пира жена рассказчика Федельмида, в доме которого проходило собрание уладов, прошла через покой, и в это время в ее чреве закричал ребенок. Обратились к друиду Катбаду, чтобы он разъяснил это странное явление, на что тот в поэтической форме предрек рождение Дейрдре[144]. Во-первых (а прорицание Катбада состоит из двух частей, первая из которых собственно прорицанием не является, а скорее может быть названа ясновидением), что в чреве этой женщины скрыта прекрасная девушка. Во-вторых, что из-за этой девушки уладам будет много горя:
Как говорится далее в саге, король Конхобар отказывается убить девочку, но оставляет ее в скрытом от всех жилище, собираясь сделать своей наложницей. Там ее находит заклинательница Леборхам, и после знаменитой сцены «кровь на снегу»[145] советует ей обратить внимание на Найси, сына Уснеха. И именно в этом уединенном доме, где Дейрдре была скрыта от чужих глаз, она и услышала имя будущего возлюбленного, в связи с которым действительно потом уладам пришлось перенести много позора и бед, поскольку предательство Конхобара заставило героя Фергуса и сына короля Кормака уйти в Коннахт и потом совершать на уладов набеги:
Сообщили об этом Фергусу, Дубтаху и Кормаку. Они тотчас вернулись и совершили много славных дел: Дубтах убил Мане, сына Конхобара, и Фиаху, сына Федельм, дочери Конхобара, Фергус убил Трайгтрена, сына Трайглетана, и его брата. Тогда разневался Конхобар, началась битва, в которой пало триста уладов. Ночью Дубтах перебил уладских девушек, а под утро Фергус поджег Эмайн Маху. Потом ушли они к Айлилю и Медб, те их радостно приняли. С того дня не стало покоя уладам. Три тысячи воинов ушли вместе с ними и целых шестнадцать лет совершали на улад жестокие набеги [Михайлова, Шкунаев 1985: 22–23].
Какую роль в этом играет прорицание друида. Как кажется, никакую: все трагические события происходят по воле самих людей и воле случая, однако средневековый компилятор, наверное, судил иначе. Для него прорицание Катбада и попытка как-то его избежать оказывались тем, что много позднее получило название – самореализующегося пророчества. Ведь если бы друид не предрек, что у жены Федельмида родится девочка невиданной красоты, король Конхобар не стал бы воспитывать ее в скрытом доме, ну и – так далее… Но никакого «если», как я думаю, для сагового нарратива, как и вообще для архаической культуры быть не могло.
В данном случае мы имеем дело с так называемым самореализующимся пророчеством (self-fulfilling prophecy) – термин, введенный американским социологом и антропологом Р. Мертоном в его работе «Социальная теория и социальная структура» (см. [Merton 1949], русск. пер. [Мертон 2006]). Согласно идее Мертона, в ситуации ложного толкования пророчества создается импульс к определенному поведению, которое само по себе превращает изначальное ложное (?) предречение в реальное. Примеров данной «реализации» известно очень много, к сюжетам такого типа можно отнести, например, легенду об Эдипе, о которой пишет Мертон, а также предание о рождении Кира, о чем он не пишет, и так далее. Иными словами, данный мотив существует сам по себе и обретает форму в разнообразных сюжетах, которые как функционально, так и схематически могут в значительной степени различаться.
Таким образом – и поведение Конхобара, и реакция Дейрдре, и выбор Кухулина, знающего, что ему предречена ранняя, но славная гибель, – все это как бы самореализующиеся пророчества, иными словами – вербализация будущего друидом отчасти может быть идентична его программированию. Но лишь отчасти, поскольку сам факт предречения апеллирует в указанных случаях к поведению людей, т. е. не программирует ситуацию из будущего, но определенным образом настраивает на него.
Приведем еще один пример, очень близкий к эпизоду с Дейрдре, но относящийся не просто к другому циклу, но и записанный довольно поздно.
В саге «Преследование Диармайда и Грайнне»[146] (Tóruigheacht Dhiarmada agus Ghráinne, сохранилась только в виде новоирландского текста в 21 рукописи, от 1718 до 1850 г.) в сцене встречи Грайнне с Диармайдом, точнее – описании зарождения ее любви к нему также присутствует друид. Причем введение в текст данного персонажа, возможно, произошедшее уже на довольно позднем этапе компиляции, скорее всего имплицитно отсылает слушателя (читателя?) к соответствующему эпизоду из «Изгнания сыновей Уснеха». Кроме того, в трех следующих друг за другом эпизодах явно намечены сюжетные несоответствия, либо, что также возможно, коварная игра с другими людьми, на которую решается героиня для достижения своей цели.
Так, в первом микроэпизоде рассказывается о том, как к королю Кормаку пришли сын Финна Ойсин и его друг Дьоранг и стали просить руки его дочери Грайнне для предводителя фениев Финна мак Кувала. Кормак обратился к дочери:
‘A Ghráinne’, ar sé, ‘ag sin días do mhuinntir Fhinn mhic Cúmhail ag teacht do dh’iarra-sa mar mhnaoi
D’fhreagair Gráinne dhó ┐adubhairt:
‘Má atá do dhíol-sa do chliamhuin ann sin, atá mo dhíol-sa d’fhear ┐d’fhir-chéile ann’ [Ní Shéaghdha 1967: 4, 56–61] —
–
Как кажется, приведенный выше диалог не оставляет никаких сомнений в том, что Грайнне знала, кто именно сватается к ней: пожилой предводитель фениев, а не его сын или кто-то еще.
Однако в следующем за этим эпизоде пира-помолвки она неожиданно ведет себя так, будто ни цель прихода к Кормаку знатных фениев, ни ее предполагаемый жених, ни его ближайшая свита – все это ей не известно и не знакомо, более того – требует разъяснения и узнавания по описанию[147]. Важным в данном случае кажется и то, что называющим имена фениев и объясняющим цель их прихода лицом является друид. В саге имя его не названо и, наверное, было бы ошибкой пытаться найти, кто именно из окружения короля Кормака мак Арта мог здесь иметься в виду (возможно – это был друид из свиты самого Финна). Скорее всего – никто конкретный, просто друид как функция, как предсказатель, чья вербализация увиденного автоматически должна будет придать судьбоносный характер эпизоду в целом.
Итак, на пиру в доме короля Кормака его дочь Грайнне села напротив друида и других ученых мужей и обратилась к друиду с вопросом:
‘Créad é an toisg nó an turus fá dtáinic Fionn mac Cubhaill don bhaile so anocht?’ – ar sí.
‘Muna fhuil a fhios sin agad-sa’ – ar an draoi, ‘ní hiongnadh gan a fhiosagam-sa’.
‘As maith leam a fhios d’fhagháiluait-si’ ar Gráinne [Ní Shéaghdha 1967: 6, 87–91] –
Как можно интерпретировать ее странное поведение? На уровне эксплицитном, то есть в рамках разворачивающегося перед нами чуть ли не детективного сюжета с похищением, тайным ходом и явно заранее приготовленным сонным питьем Грайнне как бы разыгрывает перед людьми Финна незнание того, что в данный момент происходит. Ее дальнейшее поведение, таким образом, должно выглядеть как реакция на собственную ошибку: она думала, что к ней якобы сватается Ойсин, и не могла даже предположить, что ее истинным женихом окажется Финн, который годится ей более чем в отцы (вспомним, что на пиру присутствует его внук Осгар).
Но этот же диалог, как кажется, может иметь и другие имплицитные мотивации. Так, с одной стороны, просьба Грайнне растолковать ей происходящее оказывается побуждением к введению в текст широко представленного в ирландской традиции эпизода «узнавания по описанию». Но если во множестве своих реализаций он призван скорее дать возможность ввести дескрипцию героя, чем действительно опознать его, в данном случае речь идет скорее об узнавании как таковом. Исключение, возможно, составляет лишь описание-узнавание самого Диармайда[148]:
‘Innis dam anois’, ar Gráinne, ‘cia hé súd ar gualainn deis Oisín mhic Fhinn?’
‘Atá ann sin’ ar sé, ‘Goll mear míleata mac Morna’ /…/
Cia hé an fear buileach binn-bhriathrach úd’ ar sí, ‘ar a bhfuil an folt cas ciar-dhubh ┐an dá ghruaidh chorcra choimh-dheargra ar láimh chlí Oisín mhic Fhinn?’
‘Diarmaid dead-bhán dreach-sholas ó Duibhnean fear úd’ ar an draoi, ‘.i. an t-aon-leannán ban ┐inghean is fear atá a nÉrinn go hiomlán’. [Ní Shéaghdha 1967: 8, 100–103, 110–115] –
–
С другой стороны, как можно предположить, тот факт, что в саге (в дошедшей до нас версии) Диармайд как лучший возлюбленный всех ирландских женщин представлен Грайнне именно друидом, то есть лицом, наделенным властью сакрализованного слова, делает само «представление героя», а особенно его оценку как «лучшего любовника» своего рода направлением действия. Аналогичным образом в саге «Изгнание сыновей Уснеха» именно Леборхам,
Однако следует вспомнить и о третьем «участнике» данной сцены: кроме Грайнне и друида в ней присутствует адресат текста, для которого черные волосы и красные щеки Диармайда, к которому добавлены также белые зубы, оказывается своего рода знаком узнавания не столько индивидуального лица, сколько сюжетной функции: быть воином-любовником, которого ждет трагическая участь. Поэтому дескрипция, которая составлена в данном случае Грайнне и друидом, также может быть представлена как «узнавание по описанию», причем «сведущим не-наблюдателем» в данном случае оказывается слушатель (читатель) повествования. Аналогичным образом в готических романах будет потом «узнаваться» вампир, но узнаваться вначале лишь читателями, уже подготовленными к данному персонажу, тогда как герои соответствующих романов к данному узнаванию, как правило, приходят позднее, причем обычно ценой трагических потерь.
Но в обоих случаях, изображенных в сагах, зарождение любви (истинное или разыгранное) оказывается связанным с речевым действием друида или заклинателя, и все происходящее далее приобретает характер самореализующегося пророчества. Строго говоря, друид не рекомендует Грайнне бежать с Диармайдом, как и Леборхам, которая также, строго говоря, не побуждала Дейрдре прямо отказаться от того, чтобы стать наложницей короля Конхобара. Однако его указание на привлекательность Диармайда имплицитно содержит намек на такую возможность. Наверное, нет смысла спрашивать себя, мог ли в данном случае друид «на самом деле» предвидеть, к каким трагическим последствиям приведет оброненное им замечание. Но вспомним, что это был не просто один из воинов на пиру, но именно друид, т. е. человек, которому должно быть известно будущее, поэтому предположение о том, что он не только мог знать о том, что произойдет потом, но и особым образом вербализовал свое знание, кажется вполне обоснованным. По крайней мере – для компилятора саги, но, наверное, на более раннем этапе ее бытования, возможно, еще ввиду устной легенды данный мотив мог звучать и эксплицитно. Причем то, что указанная сцена происходит на пиру, подобно сцене, открывающей сагу «Изгнание сыновей Уснеха» (в «Лейнстерской книге»), предполагает своего рода отсылку к данному тексту, точнее, сюжету. Наверное, в данном случае речь может идти скорее не о сознательной перекличке сюжетов, но о коллективной памяти определенного круга их носителей, которые невольно воссоздавали атмосферу: пир – друид – предречение. Таким образом создается комплекс горизонта ожидания слушателя: указание друида прочитывается как рекомендация, то есть как завуалированное предречение, которое должно реализоваться. Возможно, здесь можно провести параллель с темой «нарушаемого запрета», отмеченной Проппом: ведь если бы сестра маленького Ивашечки не увлеклась игрой с подружками, или если бы жена Синей Бороды не стала открывать запретную дверь, или если бы Красная Шапочка не стала разговаривать в лесу с волком, сюжет, от которого подготовленный адресат ждет определенного развития, просто оказался бы нереализованным.
Наиболее активно пророческая деятельность друидов проявляется перед военным походом, поскольку практически ни одно описание начала боевых действий без него не обходится, причем в сагах как ранних, так и поздних. В качестве примера, казалось бы, противоречащего иной воссоздаваемой реальности, реальности, в которой рядом с королем уже должна стоять фигура местного святого, хотелось бы привести пример из саги «Пир в гусиной крепости», повествующей о начале вражды между Конгалом Каэхом и королем Домналлом, сыном Айнмире. Действие происходит в первой половине VII в. (итогом конфликта стала битва при Маг Рат 637 г.), текст, что отчасти важно, очень поздний, уже ранне-новоирландский. Согласно сюжету, король Дал Арайде, небольшой области на северо-востоке Ирландии, вступив в конфликт с верховным королем Домналлом, обращается за помощью к королю пиктов Домналлу Брекку (Пестрому). Тот выражает готовность выступить против ирландцев. Несмотря на то, что после миссии святого Колумбы пиктские королевства западных районов Шотландии уже были христианизованы, в саге они изображаются как языческие, причем, как я понимаю, это не анахронистическая ошибка компилятора, а намеренное искажение возможных (изображаемых) событий. Итак:
ocus ro raidset fri Dubdiad ocus fri a n-draithib olchena faitsine do denam doib dus in bud shoraid a séd ocus a turus, ocus ro gabsat na draithe ag michelmaine doib, ocus oca toirmesc [O’Donovan 1842: 60] –
Интересно, что в дальнейшем Домналл Брекк, естественно, этот запрет нарушает, даже несмотря на то, что Дубдиад (в поэтическом фрагменте) предостерегает его от войны с ирландцами, в частности, мотивируя это тем, что Домналл сын Аода – ata Crist ica choiméd – находится под защитой Христа. Пренебрежение предречением, естественно, оборачивается для пиктских королей неудачей и поражением, но мы должны понимать, что этот текст не просто была написан post factum изображенных событий, но, возможно, и носил отчасти пропагандистский характер, т. е. был эхом каких-то позднесредневековых распрей между центральными и северо-восточными районами страны[150].
В «Похищении быка из Куальнге» (в редакции из «Книги Бурой Коровы») также присутствует тема предречения исхода военной кампании, причем также друиды отмечают возможность ее неблагоприятного для Коннахта завершения, но на этот раз король Айлиль и королева Медб их решению подчиняются:
Doecmalta dano íarum ceithre cóiced Hérend co mbátar hi Crúachnaib Aíi. Ocus nís teilcset a fáthi ┐ a ndruíd ass sein co cend cóicthigis oc iarnaidi sheóin [O’Rahilly 1976: 1] –
В лейнстерской версии этот микроэпизод отсутствует, хотя тема предречения исхода битвы также звучит:
A ránic Medb airm i mbaí a druí, ra iarfacht fiss ┐ fástini de [O’Rahilly 1970: 5] –
В переводе С. Шкунаева, что мы должны отметить с сожалением, в следующем эпизоде, посвященном описанию отряда галеоинов, которые, не будучи ирландцами, влились в общее войско (и к которым Медб не испытывала доверия), в русской версии говорится, что Медб «прибегла к пророчествам и заклинаниям, чтобы проведать, кто по доброй воле, а кто неохотно отправился в поход» (с. 131). В оригинале упоминания «пророчеств и заклинаний» нет, там скупо сказано – co fessed Medb [O’Rahilly 1970: 9] – так что узнала Медб, однако в данном случае «ошибка» перевода может показаться и не ошибкой, а намеренным расширением текста, позволяющим как бы домыслить способ получения информации – не при помощи наблюдений, а посредством заклинаний. Мы не уверены в правомерности такой трактовки, но, естественно, она предстает как одна из возможных. Более того, она представляется логичной.
Итак, как можно суммировать уже накопившийся большой материал?
Друиды управляют погодой и вообще природными явлениями, а также предрекают, видимо, по звездам, удачные дни для того или иного начинания, в частности – рождения. Они же по каким-то не названным признакам предсказывают удачный момент для начала войны, но видимо – также исходя из распознавания недискретности времени. Но могут ли они повлиять на будущее и на судьбу человека? И вот тут-то и оказывается, что скорее – нет! Друид, как показывает суммарный контент-анализ древнеирландских нарративов, может про-видеть пространство, равно как и время, уподобленные друг другу в едином континууме. И, видя как бы путь впереди, он может советовать или остерегать короля совершать то или иное действие. Но решение, как это ни странно, остается все равно за самим королем. В дальнейшем мы увидим, что поэт в данном случае предстает как маг гораздо более сильный, по крайней мере в том, что касается личностного воздействия. Или точнее – его сила направлена на нечто совсем иное. Но не будем забегать вперед.
Вещное воплощение будущего, расположенного одновременно как во времени, так и в протяженном пространстве, находит интересную реализацию в эпизоде предречения исхода боевого похода в «Похищении Быка из Куальнге» (в более архаической, Первой редакции). Королева Медб, как мы помним, просит пророчицу Федельм увидеть будущее ее войска, на что девушка отвечает:
‘Is anso dam’ – or ind ingen. ‘Níro láim súil toraib isin fid’.
‘Is ar bias όn, or Medb. Silsimini in fid’ [O’Rahilly 1976: 10] –
Слова, кодирующие идею предречения
Итак, предречение базируется на про-видении. Однако, как это ни странно, на уровне лексическом оно воплощается скорее на базе глаголов речи.
Мы уже обращали внимание на довольно часто встречающийся в саговых нарративах мотив зарока-запрета или, напротив, некоего предреченного благоприятного состояния. Так, например, выше мы вспоминали о том, что в саге «Разрушение дома Да Дерга» говорилось о том, что королю Этерскелу было предсказано, что ему родит сына-наследника женщина из незнакомого рода. На том этапе развития осмысления друидической деятельности я скорее готова была предположить, что в контексте изображения друидических предречений в целом компилятор имел в виду, что данное предречение было сделано кем-то из королевских друидов и даже, возможно, составляло часть дивинационной практики, сопровождавшей принятие королем власти. Однако сейчас, после сопоставления ряда чисто языковых контекстов, я уже начинаю в этом сомневаться. Так, в «Осаде Друм Думгайре», как мы также можем вспомнить, появляющийся перед королем Кормаком бог Энгус не столько предрекает, сколько как бы размещает в будущем правлении короля время тяжких испытаний, причем даже согласуясь с его собственными пожеланиями. Вспомним, что для выражения данной идеи использовался глагол
В древнеирландском сама лексема встречается не часто, но зато дает достаточно много префиксальных глагольных образований:
Я не могу отвечать за все словоупотребления данного глагола и образованной от него лексемы
Более того, в христианском контексте сочетание
В оригинале данный фрагмент выглядит следующим образом:
То есть, как мы видим, третья строка, буквально означающая «было его предречение, по-моему», содержит анализируемый нами глагол (глагольное имя). При этом, как и в других случаях, агенс речевого акта не указан, и мы не можем сказать, были ли это друиды или пророки, или, напротив, речь идет не столько о прорицании, сколько о намеченном и запрограммированном будущем, в данном случае локусе новой родины, который следовало достичь и распознать.
Аналогичный пример употребления данного глагола можно найти в саге «Похищение стад Фроеха». В самом конце саги, когда герои отправляются на поиски похищенных стад и попадают в странную и «ужасную» страну, встреченная ими женщина убеждает их не отступать и без страха напасть на крепость, где живут похитители:
– На этот раз не избежать разрушения, – сказала она, – ибо пришел его час.
В оригинале – …doraingered orgain in dúini sea [Meid 1967: 15] – «предсказано разрушение этой крепости».
И вновь ни адресат предсказания, ни некие подробности его, ни способы его верификации в тексте не указываются, и можно только лишь предполагать, что в данном и многих других подобных случаях имел в виду компилятор и стояло ли за этим вообще какое-то более подробное указание на характер и источник предсказания (обещания).
Ср. аналогичное употребление глагола в саге «Видение призрака», в которой уже не друид (или – еще не друид?), но сам бог Луг устами странной девушки-призрака про-вещает имена будущих верховных королей, наделяя их символическим питьем-властью:
Dáil de for Díarmait.i. mac Fergusa Cerrbeόil, dúbartach Tailten, tairngertaig Temra. [Murray 2004: 40] –
Интересен и другой пример употребления данного глагола из саги «Разрушение дома Да Дерга», в котором в качестве лица, речь которого кодируется этим глаголом, выступает не пророк, не друид, а шут. Так, перед началом нападения на дом, в котором проводит ночь король Конайре, его враг разбойник Ингкел проводит как бы совещание, основываясь на доставленных ему «наблюдателем» сведениях. Присутствующей здесь же шут по имени Ломна Друт, как кажется, уже знает не только о том, что нападение на короля неизбежно, но и видит внутренним зрением отдельные детали штурма. Так, в частности, он говорит:
Горе мне прежде всех, горе мне после всех! Первой отлетит моя голова нынче ночью меж оглобель колесниц, где сойдутся бешеные враги. Трижды швырнут ее в Дом и трижды выбросят наружу (пер. С. Шкунаева).
В конце саги при описании схватки компилятор напоминает о словах шута:
Впереди войска разбойников шел Ломна Друт, и отрубили ему голову привратники. И тогда трижды швырнули ее внутрь, и трижды выбросили из Дома, как он и сам предсказал.
В оригинале – feb co ndrarngertsom feissin – «согласно тому, как предсказал же сам».
Можно ли в таком контексте говорить о синонимичности понятий «предсказание» и «обещание»? Для русского языка, конечно, нет, поскольку понятие «обещание» имплицитно предполагает соответствующую просьбу, желание или пользу для адресата обещания. То же можно сказать и о латинском
Аналогичный семантический переход «озвучивание – предвещание» содержится в другом глаголе, менее распространенном, но также образованном от основы (именной), обозначающей «крик, вопль, плач». Я имею в виду глагол, зафиксированный только в виде псевдоглагольного имени
A ócu, – or sí, – is mochen dúib; cian ótá oc fáidib far tuidecht. –
Однако, как можно предположить (и как можно судить по данным Словаря ирландского языка – DIL), в ряде случаев употребления происходит паронимическая контаминация, и
Так мы выходим к другому важному для нашей темы понятию, уже связанному именно с деятельностью друидов, как описываются они в древнеирландских нарративах. А именно –
Но все же, вслед за разобранным материалом хотелось бы привести еще один пример. Так, в лейнстерской версии «Похищения быка из Куальнге» (при отсутствии в Первой редакции) после интродуктивного эпизода встречи Медб с Кормаком, а затем предречения ее друида о том, что многие погибнут, но сама она вернется живой, и после описания пророчества Федельм (кстати – лексически не оформленного и лишь введенного вопросом «Каким видишь ты наше войско?») следует фраза:
Tairngire ┐ remfhástini ┐ cendphairt in sceóil [O’Rahilly 1970: 8] –
Можно ли говорить, что первый термин употреблен нарратором (компилятором) по отношению к предречению Федельм, а второй – к предсказанию друида? Видимо, нет. К тому же и Федельм в саге называется
Итак,
К этой основе восходит имя германского бога Одина (Вотана), а также латинское
Если мы все-таки обратимся к описаниям античными авторами континентальных кельтов, мы найдем свидетельства о прорицателях как своего рода особой почитаемой касте, как бы примыкающей к друидам, но выделяемой и как изолированная группа. Как пишет Страбон:
У всех галльских племен, вообще говоря, существует 3 группы людей, которых особенно почитают: барды, предсказатели и друиды. Барды – певцы и поэты; предсказатели ведают священными обрядами и изучают природу, друиды же вдобавок к изучению природы занимаются также и этикой. Друидов считают справедливейшими из людей, и вследствие этого им вверяют рассмотрение как частных, так и общественных споров. Поэтому в прежние времена они улаживали военные столкновения и заставляли противников останавливаться, когда те уже собирались сразиться друг с другом; дела об убийствах преимущественно отдавались на их решение. Большое количество этих дел сопровождается, как они считают, и обилием благ в стране [Страбон 1964: 188].
Приведенное свидетельство, как мне кажется, уже само по себе показывает, что жреческие институты галлов были античным авторам в полной мере непонятны и, что для нас сейчас особенно важно, отличались функциональной проницаемостью. Так, изучали природу и прорицатели, и друиды, а ведали будущим, как можно предположить, все три названные группы. Барды, как опять-таки можно лишь предположить, заботились о бессмертии имени и славы, друиды как бы устанавливали «маршрут бытия», распознавая приметы времени, а что же делали ваты, прорицатели? Видимо, как-то озвучивали будущее, превращая этот акт в сакральный ритуал.
Да, мы должны с осторожностью относиться к античным свидетельствам, но все же, поскольку у нас нет континентального аналога древнеирландским поэтам филидам (ср., однако, германскую Веледу), мы можем предположить, что в Ирландии была немного иная система стратификации жреческой касты, чем у галлов. Но все же при этом интересно сохранение и.е. термина, который на раннем этапе употреблялся и по отношению к библейским пророкам и пророчествам, хотя в латинских соответствующих текстах употреблялось совсем другое слово – профет.
Обратим внимание на следующие контексты употребления из «Книги захватов Ирландии» (первая и третья редакции). Так, услышав от богини Эриу, что приход сыновей Миля уже давно был предречен (автор предсказания не указан!), Аморген восклицает:
Is maith ind fástine [Macalister 1956: 34] –
И не совсем понятно, что в данном случае он имеет в виду как речевое действие: предсказание-обещание, которое было кем-то сделано ранее, или предречение как вербализация будущего (а Эриу добавляет, что остров всегда будет принадлежать им и не будет иной расы, лучше чем их раса к западу острова), сделанное самой богиней Эриу. Эриу явно покровительствует им, так как понимает, на уровне наивной интерпретации, что остров действительно будет принадлежать им, поэтому ее слова в целом и воспринимаются как
Более того, многочисленные употребления лексемы (в основном уже в житийных контекстах, а также для описания прорицаний библейских и античных) демонстрируют ее десемантизацию на уровне самого ирландского архаического нарратива. Король просит друида «сделать предречение» по поводу военного похода или судьбы родившегося ребенка, но, как правило, все это уже выглядит скорее как лишенный внутренней сути ритуал. Вроде встречи Нового года, который все равно наступит, встретим мы его или нет.
И все-таки не следует при этом забывать и об удивительном языковом феномене: в среднеирландский период лексема претерпела метатезу и в форме
Все рассуждения о роли друидов в древнеирландском обществе, обществе дохристианском, живущем по не совсем понятным не только нам, но и христианскому компилятору языческим законам, невольно заставляют читателя сделать вывод: магия друидов – это что-то совсем не такое уж могущественное, это как бы не так важно. И, наверное, как можно подумать, все это объясняется тем, что дошедшие до нас тексты прошли монастырскую цензуру и власть жрецов уже заранее изображена в них как весьма сомнительная. Это не совсем так.
Да, отчасти друиды изображены как просто сведущие люди, знающие не просто ритуалы, но и глубинно понимающие социальные рычаги. Ср. интересный пример из саги «Изгнание Десси». В ней, напомним, рассказывается о племени десси (видимо – докельтское племя, населявшее остров в ранние времена), которое было изгнано из района исходного проживания и вынуждено скитаться по Ирландии. И как говорится в саге:
И сказали друиды десси, что вовек не найти им пристанища, если не возьмут они на воспитание дочь короля Лейнстера [Предания и мифы 1991: 169].
Данный перевод довольно точен, в оригинале употреблен нейтральный глагол «говорить» в пассиве – as-bertatar a ndruid [Hull 1959: 37] – букв. «говорилось их друидами». Но предречение ли это? Скорее всего, нет. В дальнейшем, как рассказано в саге, десси берут на воспитание королевскую дочь, а затем выдают ее замуж и получают в качестве выкупа невесты землю для проживания. Так что «предречение» предстает скорее как мудрое прогнозирование возможного развития событий с учетом существовавшего брачного права. И никакой магии тут нет.
Но в этом же тексте можно встретить пример совершенно другого типа вмешательства друида в развитие политических событий и межнациональных конфликтов. Как рассказано в саге, племя десси берет на воспитание дочь короля по имени Этне, которая раздает золото и серебро всем, кто племя поддерживает. И все складывается хорошо, пока на сцене не появляется Дил, слепой друид из Осрайге (уже знакомый нам по саге «Битва при Мак Мукрама»), который по некой причине настроен против десси. И вот, чтобы навредить им:
Но раз предсказал десси поражение Дил, сын Уи Крека, слепой друид из Осрайге [Предания и мифы 1991: 169].
После этого племя десси подвергается нападению и оказывается вынужденным искать себе другое пристанище. Контекст употребления лексемы не оставляет сомнения в том, что компилятор связывал акт друидического предречения с последующим поражением, иными словами – предречение оборачивалось, по сути, проклятием. Какой же глагол был употреблен в тексте?
Dil mac Uí Creca o Druim Díl, druid dall di Osraige, is uad terchanad forna Deise co-mmaided forro [Hull 1959: 39] – букв.: «Дил сын Уи Крека из Друм Дила, друид слепой из Осрайге, это им было предсказано десси, что оно погибнет».
Форма
Budh dáil mόr la hUlltu a Muigh Muirthuimni. Doluidh iarum Bochrach fili ┐ drái do Loighnibh docum na dála iar toidhicht dό a Laighnibh iar foghluim filidechta. Fiafraiges Concubur scéla Alban ┐ Leatha Mogha dό.
Atá sgél mόr éimh – ol sé. – dorόnadh isin bith thoir.i. crochad rígh neimhi ┐ talman la hIubhdaibh ┐is é rotirchansat fáidhi ┐ dráidhthi [Meyer 1906: 14]
В тексте употреблен тот же глагол «вперед-рас-пели», но совершенно очевидно, что причинно-следственные связи здесь иные. Пророки (какие? библейские? античные? ирландские?) могли лишь предречь распятие Христа, но никак не повлиять на это, важнейшее для христианского мира событие.
Итак, реальный анализ употребления лексем, обозначающих предречение, в древнеирландских текстах демонстрирует скорее отсутствие четкой системы. Отсутствует и определенная зависимость между вербализацией предречения и его реализацией. И это вполне понятно и логично. Креация будущего при помощи Слова друида оказывается объектом аморфным, лишенным четкого денотата, предметом лишь веры, а точнее – суеверия.
В свое время Эмиль Бенвенист предпринял небольшое исследование, посвященное классификации латинских слов, обозначающих ‘предсказание, знамение’. В своем анализе он опирался на этимологию как внутреннюю форму лексемы, позволяющую в той или иной степени провести дифференциацию существовавших в языке слов с данным значением. И, как кажется, ему это скорее удалось. Как, точнее, ему кажется. Как он пишет, «таких слов в латыни много. В этом отношении латынь противостоит греческому, а также другим индоевропейским языкам. В греческом обнаруживается лишь
Глава 10
Вместо заключения: всего несколько слов
Исследование мое, безусловно, нельзя считать завершенным. Ответа на вопрос, в чем именно состояла словесная магия друидов Древней Ирландии, конечно, мы так и не получили. Строго говоря, я его перед собой и не ставила, справедливо предполагая, что никакого «как было на самом деле» нет и не может быть. Мне хотелось хотя бы подробно, по мере возможности, проанализировать, как именно изображалась друидическая магия компилятором-христианином. Но и тут, в общем, систематизация данных продемонстрировала скорее лишь их приблизительность и неоднородность. Итак, проделанное исследование можно скорее назвать не завершенным, но прерванным, причем прерванным, как мне кажется, на довольно интересном месте.
Итак, к каким выводам все-таки нам (с читателями, одолевшими всю книгу) удалось прийти? Как представляется, выводов (или скорее – обобщений) может быть сделано четыре.
Первое. В ходе работы в качестве основного метода выявления скрытой семантики текста, описывающего разного рода действия словесной магии, лежал принцип чисто лингвистический. В первую очередь, как мне казалось, было важно выявить и проанализировать собственно лексемы, кодирующие магические действия. Анализ конкретных случаев применения друидами магической силы слова (заклинаний, заговоров, предречений и так далее) показал относительно небольшой набор лексем, которые имеют разную этимологию, но, скорее всего, к архаическому кельтскому словарю не восходят. При этом они, как правило, демонстрируют морфологическую прозрачность, восходя к глаголам речи (пред-сказание) или зрительного восприятия (про-видение). Исключение может быть, наверное, сделано для слова
Второе. Друидическая магия, как показана она в древнеирландских текстах, в качестве основного объекта имела, как это ни странно, не личность, но окружающую природу. Друиды передвигали холмы, закрывали реки, заставляли дуть ветры и так далее. И, управляя окружающим миром в футуральной перспективе, они, как можно продолжить мысль логически, могли уже для отдельной человеческой особи как бы проложить предполагаемый маршрут по времени. Но окончательное решение принимал при этом, как правило, сам человек, обычно король. Магические действия, направленные против собственно физической личности, относительно редки. Примеры с задержанием мочи и крови в организме, как кажется, восходят к традиционным проклятиям античных свинцовых табличек, которые, возможно, были древнеирландским компиляторам знакомы. Совсем не то будет, когда мы обратимся к описанию воздействия на короля поэта-хулителя!
Третье. Конфликт между жреческой и светской властью считается конфликтом универсальным, чуть ли не обязательным для установления равновесия в обществе. Как пишет, например, М. Б. Мейлах: «Успешно размежевавшись еще на стадии родового общества, поэт и царь пронесли свою сначала затаенную, потом слишком часто выходившую на поверхность вражду через тысячелетия. В сущности, борьба между фараонской и жреческой партиями в Египте, между императорской и папской властью, между светской властью и новым фундаментализмом, между митрополитом Филиппом, обличителем опричнины, и Иваном Грозным, царем Алексеем Михайловичем и патриархом Никоном, патриархом Тихоном и новым режимом несет отпечаток все той же старинной вражды» [Мейлах 2017: 89]. Применительно к Древней Ирландии, как изображена она в саговых нарративах, данный вывод совершенно несправедлив: отношения короля и друида изображаются как поразительно гармоничные. Друид – почитаемый советчик короля, мудрый учитель, которого король обычно не боится, потому что и не находится с ним в конфликте. Как, например, говорится в саге «Опьянение уладов»:
Был тогда на уладах гейс[156] говорить вперед короля, а одним из гейсов самого короля было говорить вперед друида.
Заговорил тогда Катбад, великий добрый друид… [Саги об уладах 2004: 86].
Вот такими и предстают друиды по отношению к «своим»: великими и добрыми. А их умение управлять силами природы оказывается направленным против враждебных племен и королей, с которыми «их» короли оказываются в конфликте. И, что интересно, данная взвешенная ситуация изображается практически не меняющейся на протяжении тысячелетий. То есть – как показано это в псевдоисторических компиляциях. Друиды помогают предводителям сыновей Миля, а затем – уладов, саги о которых изображаются относящимися к I в. н. э., а потом – к полуисторическим королям первых веков христианизации Ирландии. Мир меняется, меняется вера, и лишь друиды по-прежнему стараются исполнять свою роль помощников и мудрых советчиков. Как пишет об этом в связи с изображением в ирландских нарративах мифической Тары, столицы древних королей острова, Л. Битель, «сказители сочиняли повести о том, как правили Тарой короли, как сражались они и погибали, а их друиды защищали крепостные валы Тары своими заклинаниями, так что никакое зло не могло туда проникнуть» [Bitel 2018: 86]. Конечно, с приходом христианства их роль постепенно сходит на нет, и они уступают свое место клирикам, отметим, сильно забегая вперед, далеко не столь благодушным и толерантным по отношению к светской власти. Конфликт друида и христианского святого (о чем мы почти и не писали) в изображении монастырского компилятора заранее предрешен. Это понятно. Но на фоне всего сказанного остался как бы незамеченным еще один важный момент: конфликт жреческой и царской власти, описанный Мейлахом, на самом-то деле в Ирландии имел место. Но только в него были втянуты не друиды, а поэты-филиды. Вот от них-то королям и доставалось, так что временами приходилось вообще изгонять их из страны. Но это – особая тема.
Четвертый вывод напрашивается сам собой: в каких отношениях оказываются в таком случае друиды и филиды. В конкурентных? Или, напротив, как члены одной социальной группы и исполнители одной дюмезилевской функции? Тем более что, как я показывала, в ряде контекстов лексемы «друид» и «филид» выступают как синонимичные. В своем время бретонские исследователи Кр. Гюонварх и Фр. Ле Ру выдвигали предположение, что филиды не просто входят в группу «друиды», но и сами друидами и являются (см. [Le Roux, Guyonvarc’h 1986: 33 et passim]). Не в Галлии, как я понимаю, а в Ирландии. Но в таком случае вновь возникает вопрос, который я задавала себе в самом начале: а были ли друиды в Древней Ирландии «на самом деле»? Или сама лексема является бриттским заимствованием, а их многочисленные описания есть лишь дань традиции и некий общий конструкт. Ведь как-то описывать дохристианское прошлое острова монахи должны были, и какие-то жрецы-язычники там были.
Итак, как мы видим, исследование нельзя назвать законченным. Оно прервано и логически подводит нас к неизбежности анализа образа поэта-филида, который обладал не меньшей, но несколько иной Силой Слова и который отнюдь не был «великим и добрым». Вспомним описание
И, признаться, не были «великими и добрыми» по отношению к королям и ирландские святые. Но это я уже совсем сильно забегаю вперед…
Список литературы
Ирландские саги / Сост., пер. и прим. А. А. Смирнова. Л.; М.: Academia, 1933.
Исландские саги. Ирландский эпос. М.: Художественная литература, 1973.
Младшая Эдда 2005 – Младшая Эдда / Изд. подг. О. А. Смирницкая, М. И. Стеблин-Каменский. СПб.: Наука, 2005 (1-е изд. 1970).
Повесть временных лет / Подг. текста О. В. Творогова // Памятники литературы Древней Руси. Начало русской литературы XI – начало XII века. М.: Художественная литература, 1978.
Поэзия Ирландии / Пер. с ирл. и англ., сост. Г. Кружкова, Т. Михайловой, А. Саруханян. М.: Художественная литература, 1988.
Предания и мифы средневековой Ирландии / Сост., пер., вст. ст. С. В. Шкунаева. М.: Изд-во Московского университета, 1991.
Рим (Энциклопедия мировых цивилизаций) / Пер. с итал. М. Кособок. М.: Мой мир, 2008.
Саги об уладах / Подг. Т. Михайлова, С. Шкунаев. М.: Аграф, 2004.
AU –
Carey J. Native Elements in Irish Pseudohistory // Cultural Identity and Cultural Integration: Ireland and Europe on the Early Middle Ages, ed. D. Edel. Dublin: Four Courts Press, 1995. 45–60.
CSAD – A Corpus of Writing-Tablets from Roman Britain. Project Directors / Ed. Dr. A. K. Bowman, prof. J. M. Brady, Dr. R.S.O.Tomlin, prof. J. D. Thomas // URL: http: www.csad.ox.ac.uk/rib/ribiv/jp4.htm
IEW –
LEIA – Lexique étymologique de l’irlandais ancien de J. Vendryes (A – Paris, 1959; B – Paris, 1980). LEIA – Lexique étymologique de l’irlandais ancien de J. Vendryes (B – par E. Bachellery et P.-Y. Lambert. Paris: CNRS, 1980; R, S – par E. Bachellery. Paris: CNRS, 1974; C – par E. Bachellery et P.-Y. Lambert. Paris: CNRS, 1987).
RIB –
RIG II.2 – Recueil des Inscriptions Gauloises. Vol. II. f. 2 – Textes Gallo-Latin sur