В XX и XXI веке российское руководство не раз проявляло беспомощность перед любой агрессией, исходящей из Лондона – патологическое англофильство советской элиты, вложившей когда-то золото СССР в создание «невидимой Британской империи» офшорного банкинга, в современной отечественной бюрократии ещё не изжито…
Надгосударственный постинформационный мир капитализма социальных платформ (впитавший как подоснову гитлеровский фашизм и полностью извращенный финансовыми спекулянтами либерализм) противостоит России и, стремясь разрушить её и завладеть её ресурсами, активно использует методы социальной инженерии, выработанные за сотни лет лучшими умами «доброй старой Англии». Людоедскую сущность Британской империи раскрывает и анализирует в своей новой книге известный советский и российский ученый, экономист и политик Михаил Геннадьевич Делягин.
Книга адресована широкому кругу читателей, творческим и ратным трудом созидающих новую Великую Россию.
© Делягин М. Г., 2024
© Книжный мир, 2024
© ИП Лобанова О. В., 2024
Познающим правила и учащимся их нарушать
Введение. Две Русские Катастрофы
В минувшем веке наша Родина испытала две чудовищные Катастрофы, изменившие не только ход её развития и самовосприятие, но и саму русскую культуру, сам облик и характер русского народа настолько глубоко и всесторонне, что в обоих случаях представляется правильным писать обозначающее их слово с большой буквы.
Великая Отечественная война отнюдь не только окончательно завершила, наконец, гражданскую войну, ужасающей трагедией и катарсисом сплавив всё ещё разнородное, несмотря на индустриализацию, общество в единый и почти монолитный советский народ.
Чудовищное сверхусилие народа, совершенное для достижения Великой Победы и последующего выживания в тотальной «холодной» войне с объединенным Западом (в явной форме она началась сразу после Победы – реализовать операцию «Немыслимое» по нападению на Советский Союз с использованием не только немцев, но и поляков 1 июля 1945 года, ещё даже до начала сокрушения им Японии, не дали сначала демонстрация силы и решительности, проведенная Жуковым по указанию Сталина накануне этой даты, а затем поражение Черчилля на выборах 5 июля 1945 года), а также глубочайшая психологическая травма, навсегда впечатанная в сознание нескольких поколений, в условиях физической гибели лучшей части нескольких поколений свели своего рода культурной и психологической судорогой не только управляющую систему, но и весь общественный организм.
Эта «судорога выживания» стала одним из фундаментальных факторов, существенно ограничивших после Победы возможности советской цивилизации соответствовать объективным требованиям первой научно-технической революции (прежде всего в области свободы творчества, гибкости и психологической раскрепощенности) и тем самым подорвавших жизнеспособность СССР.
В этом отношении, действительно, Гитлер и в целом фашизм (как политическая квинтэссенция западной цивилизации) потерпели поражение в 1945-м, но одержали бесспорную победу в 1991 году.
Уничтожение Советского Союза и в целом советской цивилизации, выстраданных и выкованных русским народом взамен прежней самодержавной формы для соответствия требованиям нового времени, стало второй катастрофой русского народа в XX веке – намного более заметной и очевидной хотя бы из-за своей связи уже не с победой, а с колоссальным поражением исторического масштаба.
С учетом отложенных последствий и демографические, и психологические, и хозяйственные потери от второй катастрофы значительно выше, чем от первой, причём не только для исторической России, но и для территории РСФСР (достаточно указать, что даже демографические последствия гитлеровского нашествия значительно ниже демографических последствий длительной и, пусть и в менее публичных формах, продолжающейся и в период написания этой книги – в конце 2023 года – либеральной русофобской вакханалии).
Более того – в целом обусловившая уничтожение Советского Союза эпоха национального предательства, начавшаяся в 1987 году (с переходом реформ Горбачева в экономически и политически самоубийственную стадию) еще далеко не завершена, и основная часть негативных последствий этой второй русской Катастрофы в основном не только не преодолевается и не изживается, но и продолжает нарастать.
Разумеется, значительное количество людей
Однако, если сопоставить последствия распада Советского Союза и гибели советской цивилизации не только с тяжелейшей ценой Победы в Великой Отечественной войны для территории РСФСР, но и с Холокостом (как его принято называть древнегреческим термином) для соответствующих народов, мы увидим, что, несмотря на отчетливо меньшее количество жертв (в пропорциях к имевшемуся на его начало населению), последствия для нашей страны и народа были по своей тяжести если и не хуже, то, по крайней мере, сопоставимы. В самом деле: Холокост – сознательное уничтожение 4,2–6[1] из 15,3–16,6 млн евреев, живших в то время в мире, – от 25 до 39 %.
Нижняя оценка этого диапазона соответствует относительным потерям населения на территории Белоруссии (где погиб, как известно, каждый четвертый) и значительно выше относительных потерь Польши (где погибло 17,9 % довоенного населения). Однако не стоит забывать, что значительная часть их жителей и, соответственно, погибших как раз и были евреями (в Польше – заметно более половины: 3,2 из 6,2 миллиона человек[2]).
Косвенные последствия этого истребления – не родившиеся дети и люди, умершие в своих постелях, но раньше среднестатистического срока, от голода, болезней и переживаний, – насколько известно, не оценены, но их чудовищность понятна.
Вместе с тем следует подчеркнуть, что еврейский народ отнюдь не был сломлен этой изуверской и ужасающей попыткой его уничтожения. Напротив – произошел взлет еврейского самосознания, увенчавшийся, при общем чувстве вины перед евреями и активной на самом важном, первом этапе поддержке Советского Союза (который не только первым в мире признал Израиль, но и спас его стремительным предоставлением массированной военной помощи), созданием государства Израиль.
Самосознание израильтян (по крайней мере, элиты) начиная с создания государства Израиль и вплоть до начала XXI века было абсолютно адекватным ситуации и исходило из презумпции «осажденной крепости», из четкого понимания того, что Израиль в любой момент может быть брошен и продан любыми своими союзниками.
Именно это самосознание, питаемое памятью о Холокосте (перед началом которого западные «демократии» категорически отказались принять евреев, находившихся на контролируемых гитлеровцами территориях, и этим обрекли их на уничтожение, а Англия[3], в частности, не пускала спасшихся от Гитлера беженцев в Палестину), именно это однозначное, последовательное и жесткое деление на своих, чужих и врагов и стало главным фактором жизнеспособности еврейского государства.
Причина переживания Холокоста и превращения его в один из краеугольных камней новой еврейской идентичности очевидна: Холокост был геноцидом, не просто сплотившим, но и во многом
Схожие процессы произошли в ходе войны и в Советском Союзе – именно чудовищная война и реальная угроза полного уничтожения стала ключевым элементом формирования советского народа. Либеральные реформы, начатые ещё Горбачёвым в 1987 году, – как и Холокост, представляются результатом далеко не только внешнего воздействия, но и собственного, внутреннего разложения общества. Только в гитлеровской Германии это разложение вызвало расовую ненависть к евреям, славянам и цыганам, а в нашей стране вызвало либеральные реформы, характеризующиеся в том числе такой же по своей природе расовой ненавистью к русским и таким же по сути стремлением уничтожить нас как народ, культуру и цивилизацию.
Не случайно почти двукратный рост смертности при практически двукратном падении рождаемости в середине благословенных для либералов (и кровавых для всех остальных) 90-х годов, вызванный либеральными реформами и всячески оправдываемый современными либеральными фашистами как нечто «нормальное», «органично свойственное всему прогрессивному человечеству» или «вызванное противоестественным игом проклятых большевиков», получил название именно «русского» креста.
Безусловно, количество убитых в ходе «построения демократии и рынка» на постсоветском пространстве было на порядок меньше, чем во время Холокоста. По оценке ряда исследователей (в первую очередь следует вспомнить прекрасные работы Ксении Мяло), во время «конфликтов малой интенсивности», бывших непосредственным инструментом разрушения Советского Союза (и во многом сознательно разжигавшихся пламенными демократами, в том числе и из личной корысти) погибли сотни тысяч человек.
Число убитых в бесчисленных «бандитских войнах» и криминальном беспределе 90-х годов не учтено, – но читатель может сам зайти почти на любое кладбище России и увидеть там длинные ряды могил, в которых лежат молодые жертвы либеральных преобразований. Официальная статистика тех лет занизила их число, так как развалилась вместе с государством, а значительное количество погибших просто исчезло и так никогда и не было найдено. По оценке одного из либеральных историков, «сверхсмертность» только в 1992–1993 годы (при том, что она достигла максимума в последующие годы) на 600 тыс. чел. превысила «сверхсмертность» Большого террора 1937–1938 годов. А рекорд численности умерших в России за всё послевоенное время был поставлен уже в 2021 году (во многом благодаря последовательному уничтожению либералами здравоохранения, продолжающемуся и во время написания данной книги).
Безусловно, жертвы реализации, как, по воспоминаниям работавших в то время на государственной службе, изящно выразился один из американских советников Гайдара,
Однако миллионы людей, полных сил и энергии, были убиты в результате последовательной реализации людоедских интересов под прикрытием красивых политических теорий. Общие демографические потери от либеральных реформ оцениваются к 2015 году в 21,4 млн чел., – и это число продолжает стремительно расти по мере углубления этих крайне эффективных (с точки зрения истребления населения) преобразований. И то, что либеральные теории не открыто требовали уничтожения миллионов из нас как высшей и самодостаточной цели, а привели к нему всего лишь в качестве побочного (хотя и абсолютно неизбежного) следствия их практического применения, не может воскресить ни одного человека.
Принципиально важно, что при этих относительно меньших потерях советский народ, в отличие от еврейского, перестал существовать. Если еврейский народ после катастрофы обрел свою государственность и укрепился, – относительно молодой советский народ, ещё находившийся в стадии формирования, свою государственность утратил и погиб (по оценкам, нам не хватило буквально ещё одного поколения советских людей, то есть примерно 25 лет). Не менее важно, что гибель советского народа надломила хребет русскому народу, который был его основой как в качественном, культурном и управленческом, так и в чисто количественном плане. Русский народ во многом утратил самоидентификацию за три поколения выращивания и вынашивания советского народа, начав ассоциировать себя с государством, которое не только развалилось, но и предало его. В результате он до сих пор не может в полной мере восстановить свою идентичность, свою российскую цивилизацию, пребывая в состоянии продолжающейся Катастрофы. Без осознания масштабов и глубины нашей трагедии, наших жертв и потерь невозможно никакое возрождение России, – в том числе и по сугубо прагматическим причинам.
Конечно, недопустимо, да и попросту не нужно пытаться примазываться к трагедии еврейского народа 80-ти и 90-летней давности и тем более начать меряться потерями. Однако должно и нужно использовать её, – как понятный нам всем и, по меньшей мере, сопоставимый
Российское общество должно в полной мере осознавать тяжесть последствий либеральных реформ, начатых в 1991 году и продолжающихся до сих пор. И поэтому русский язык, оставляя за еврейской трагедией историческое и на практике не переводимое впрямую (так же, как не переводятся, например, термины «Ханука» или «Пурим») название «Холокост», должен отразить тяжесть нашей трагедии, непосредственно начавшейся в 1991 году и продолжающейся до сих пор, термином «Катастрофа».
Как и еврейский Холокост, русскую Катастрофу не нужно переводить ни на иврит, ни на английский, ни на китайский, – точно так же и по тем же самым причинам, по которым еврейская катастрофа не переводится на русский, английский, китайский, да и все другие языки мира. Пусть иностранные специалисты транслитерируют, если хотят, пусть пишут
Два горя, две беды не будут соперничать друг с другом (разумеется, у добросовестных людей, а не у превращающих в силу личного убожества свою национальность в единственно доступную им профессию): это не тот случай, когда соперничество уместно. Зато мы будем не только знать, но и
И помнить, что для исчерпания Холокоста оказалось недостаточно Дня Победы, – для этого был необходим Нюрнбергский трибунал и государство, не стеснявшееся отлавливать нацистских преступников по всему миру и эффективно добивающееся признания самостоятельным преступлением даже само сомнение в Холокосте.
…Хотя Бог с ним, с Нюрнбергом, – можно собраться и в Касимове: не столько для возмездия (потому что большинство непосредственных творцов и исполнителей первого этапа Катастрофы так или иначе уже наказаны), сколько для восстановления справедливости, для возвращения нормальных представлений о добре и зле, без которых невозможна даже нормальная жизнь, не говоря уже о развитии.
Рассматривая источники двух мировых сил, нанесших нашей стране в XX веке наибольший урон и породивших обе русские Катастрофы – фашизма (в его немецкой конкретноисторической форме национал-социализма) и либерализма[4] – мы видим за огромной россыпью разнообразных конкретных обстоятельств, способствовавших этим чудовищным силам в разные времена, единый корень, выкормивший их как минимум идейно, превративший их в чуму мирового масштаба и значения и, главное, совершенно сознательно направивший эти силы против нас.
Этот корень – Англия.
Английская элита (финансовая – Сити, политическая – спецслужбы и королевский двор, а также формирующая массовую культуру талантливая обслуга первых двух) во многом и сегодня остается вынесенным вовне официальной политики интеллектуальным центром глобального стратегического планирования и во многом управления, в целях маскировки изо всех сил старающимся казаться смешным, нелепым и бессмысленно старомодным до полной устарелости.
Именно Англия выкормила (как минимум в идейном плане, а во многом и в конкретно-политическом) такого чудовищного монстра, как немецкий фашизм, – и Англия же стала потаенным, скрытым источником и опорой не менее разрушительной (по крайней мере, для нашей страны и нашего народа) либеральной чумы.
В принципе такая преемственность объяснима примерно одинаковыми функциями, которые выполняли фашизм и либерализм соответственно в индустриальную и информационную эпохи. На кризисном этапе, «на переломе» обеих этих эпох крупный капитал беспощадно сокращал потребление относительно обеспеченных частей общества, концентрируя за счет этого в своих руках ресурсы и власть для необходимых решительных действий (а также просто в целях экономии в неопределенной ситуации).
Это естественным образом вызывало в обществе крайнее раздражение, которому нужно было не дать осознать себя (это в обоих случаях достигалось дискредитацией идеи социальной справедливости как таковой и репрессиями против её сохранившихся носителей) и энергию которого необходимо было подчинить, отвлечь на негодный объект и таким образом использовать в своих целях.
В индустриальную эпоху в условиях Великой депрессии (кардинально ослабившей финансовых спекулянтов и частично даже загнавших их под жесткое регулирование крупных национальных государств) доминирующей силой был государственно-монополистический капитал реального сектора, а социально уничтожаемой частью общества – мелкая буржуазия.
Чтобы разоряемые и превращаемые в пролетариат (а то и в нищих) мелкие буржуа не выступили против крупного капитала на стороне народа, фашизм убеждал их в их сверхчеловеческой природе – просто в силу принадлежности к избранной нации, – давая четкий, простой и общедоступный путь решения всех жизненных проблем в виде служения фашистскому государству ради ограбления разнообразных «недочеловеков» в целях личного обогащения, а то и просто поддержания текущего личного потребления. То, что отбирал у деклассируемых мелких буржуа крупный монополистический капитал, им разрешалось отнять у других – в качестве платы за лояльность и за участие в военно-политическом решении стратегических задач этого капитала[5].
В информационную эпоху (1991–2019 годы) и на старте постинформационной (начавшейся в 2020 году) эпохи [20] доминирующей силой являются надгосударственные финансовые спекулянты, а социально истребляемой – стремительно теряющие всякое влияние средние слои общества[6], унаследованные от завершенной, прожитой эпохи индустрии [18].
Чтобы представители этих слоев не возмутились и не стали сопротивляться лишению себя жизненных перспектив и привычного комфорта, либерализм, выполнявший при решении этой задачи внутриполитическую функцию фашизма, также убеждал их в том, что они являются по сути дела сверхчеловеками (не используя, правда, самого этого скомпрометированного историей термина в прямой форме), – однако уже в качестве не представителей той или иной богоизбранной нации, а исключительно в личном качестве, благодаря личной способности освободиться ради наживы или её призрака от патриотизма и иных естественных человеческих качеств
Подлежащими ограблению и всяческому унижению вплоть до прямого уничтожения «недочеловеками» (или, на языке руководителей Израиля октября 2023 года, «животными») провозглашались уже не представители иных народов и рас, а не способные или не желающие расчеловечиваться ради наживы, – правда, иногда вновь целыми народами[7]– При этом ограбление в основном осуществлялось не прямым насилием, как в случае свойственного индустриальной эпохе фашизма, а при помощи изощренных финансовых спекуляций и информационных манипуляций с массовым сознанием, вновь обеспечивающих основную выгоду господствующему крупному капиталу (правда, уже над-, а не национальному, и финансовому, а не промышленному).
Описанная историческая преемственность фашизма и либерализма, виртуозно направляемая английским правящим классом, заслуживает пристального внимания – и предлагаемая Вашему вниманию книга посвящена (насколько это возможно в современных условиях – как глобальных, так и российских) изучению этого феномена.
В
Предисловие. Субъект стратегического действия – ключ к истории человечества
Восхождение Англии в мировые лидеры (с последовательным беспощадным уничтожением всех конкурентов и помех – от Голландии, Испании и Франции до Китая и Индии), длительное удержание этого уникального положения и сохранение ею, несмотря на катастрофу разрушения её империи, своей исключительной, глобальной роли (бесспорным признаком чего служит даже пресловутый
Эта страна (в отличие, например, от России, США или даже Китая и Индии) никогда не располагала исключительными природными и человеческими ресурсами. Уголь был весьма значим, но не более. Еще в начале XVIII века Англия не обладала ни колониальной мощью Испании, ни военной – Франции, ни экономической – Нидерландов; подорванная полувеком революций и войн, политически нестабильная и раздираемая религиозными конфликтами, она была просто и откровенно бедна и, более того, глубоко внутренне дезорганизована.
За счет чего же она менее чем за столетие обрела всесокрушающее могущество и не просто стала «владычицей морей», но и «мастерской мира» – пионером промышленной революции и локомотивом мирового технологического и социального развития?
Ключевым фактором сохраняющегося, вопреки шапкозакидательству и предрассудкам, и по сей день стратегического британского превосходства является умение управляющей Англией элиты ставить существующие (или новые, создаваемые ею по мере возникновения потребности) сетевые структуры – будь то банкирские дома, морские пираты, масоны или купеческие компании (см., например, книгу К. Фурсова «Держава-купец» об Ост-Индской компании и её весьма диалектических отношениях с Британской империей как государством [102]) – на службу своим интересам.
Управление разнородными сетевыми структурами осуществляется таким образом, что их ключевые элементы складываются в эффективный субъект стратегического действия [97] – внутриэлитную группу, объединенную хорошо осознаваемыми её членами долгосрочными интересами, обладающую эффективными инструментами устойчивого воспроизведения и поддержания своего влияния. Благодаря этому умению, в частности, королевская семья Англии до сих пор, несмотря на свою наглядную деградацию, остается одним из глобальных «центров силы».
Среди выдающихся исторических достижений Англии, до настоящего времени, несмотря на свою вроде бы детальную изученность, находящихся вне общественного сознания и наглядно иллюстрирующих преимущество управления через субъекты стратегического действия над традиционными «линейными», иерархическими методами, почетное место занимает Великая Французская революция.
«На… организацию “народного восстания” во Франции британцы выделили 24 млн фунтов стерлингов – эту цифру озвучил премьер-министр Уильям Питт. Лорд Мэнсфилд в Палате общин назвал «деньги, полученные на разжигание революции во Франции, хорошим вложением капитала».
Великобритания с помощью своих континентальных (в данном случае французских) [масонских] лож[9] и французских финансистов вела самую настоящую финансово-экономическую войну против Франции.
Удары, которые должны были… подтолкнуть революцию, наносились по двум направлениям: 1) была искусственно создана инфляция – напечатано 35 млн ничем не обеспеченных ассигнатов; 2) была искусственно создана нехватка зерна – зерно было скуплено и вывезено из страны.
Велась самая настоящая информационно-психологическая война, наносились удары и по коллективному сознанию, и по коллективному бессознательному. В частности, мягкое правление Людовика XVI британско-масонская пропаганда представляла как жестокое; король и королева всячески дискредитировались.
…Уже во время самой революции во Франции, особенно в Париже, активно действовала британская разведка – как британские агенты, так и их местные «помощники». В 1792 году. британская разведка направила во Францию агентов с целью дестабилизировать политическую ситуацию с помощью раскручивания спирали насилия. Среди организаторов и неистовых творцов террора были хорошо проплаченные агенты Лондона – прямые и влияния [135], причём британцы работали и с «белыми» (роялисты) и с «красными» (эбертистами).
…Это… свидетельствует о наличии тройного субъекта (или трех субъектов), которые, оседлав законы исторической ситуации, запустили… революционный процесс во Франции и пытались контролировать его. Это прежде всего банкиры. Как писал Ривароль, 60 тыс. капиталистов (имеются в виду финансисты и денежные спекулянты) и «кишмя-кишащие агитаторы решили судьбу революции» [210]. Это, далее, масонские ложи. Это, наконец, часть британского истеблишмента и его орудие – спецслужбы. Против такого трехглавого «змея-горыныча» Людовику XVI и его Франции устоять было почти невозможно» [101].
Перед Великой Французской революцией Англия уступала Франции по всем значимым параметрам общественного развития – от экономической и военной мощи[10] до культуры повседневного правоприменения, – однако виртуозное раздувание внутренних противоречий повергло её конкурента по доминированию на континенте в прах (как за два века до этого мощь Испании была подорвана массовым натравливанием пиратов на её растянутые коммуникации[11]: только за 1582 год убытки Испании составили фантастическую для того времени сумму в более чем 1,9 млн дукатов [86]).
Разумеется, движение энциклопедистов, увенчавшееся Великой Французской революцией, было не спецоперацией какой-то проницательной группы заговорщиков, а вполне объективным проявлением новых сил, зревших в недрах средневековой Европы, – однако именно английская управляющая система смогла увидеть, своевременно оценить (или, по крайней мере, правильно ощутить) и эффективно использовать его в стратегическом отношении, по-видимому, оказав ему весьма существенную помощь.
Стоит вспомнить и обрушение России в Смуту начала XVII века: Иван Грозный в целях сдерживания своих непосредственных западных соседей пытался вступить с объективно враждебной им (в том числе по религиозным причинам) Англией в союз, ради которого предоставил английским купцам исключительные привилегии. Когда союз не удался, он эти привилегии, ставшие к тому времени серьезным фактором внутренней напряженности, отобрал, – однако затем вновь вернул, рассчитывая заключить-таки союз иным способом: породнившись с английским королевским домом.
Его смерть (современники были уверены в отравлении, подтвержденном после вскрытия гробниц в 1963 году, как и отравлении сына Ивана[12], – правда, не наиболее популярным в то время мышьяком, а экзотической ртутью) была вызвана то ли отказом перекрестить Русь в католичество (как раз в 1582 году в Москву с миссией прибыл папский посланник иезуит Антонио Поссевино, перед этим обеспечивший Ивану Грозному по его просьбе к папе Римскому заключение мира с Польшей [2, 12, 35]), то ли реакцией ближайшего окружения царя на вполне реальные в тот момент перспективы его брака с английской княжной Мэри Гастингс.
Отнюдь не случайно дьяк Андрей Щелкалов, сообщая о смерти Ивана Грозного английскому послу Боусу, назвал его «вашим английским царем» [38]. Бориса Годунова, который, по одной из версий, лично участвовал в убийстве своего покровителя Грозного, современники звали «ласкателем англичан», а после его смерти даже ходили слухи о его бегстве в Англию со всей казной под видом купца.
Весьма характерным представляется принципиальное различие подходов сторон к столь тесному (по крайней мере, в отношении нашей страны) англо-российскому сотрудничеству: если русские цари безуспешно стремились в первую очередь к политическому союзу с Англией против своих европейских противников (обычно действительно общих для обеих стран), то сменявшие друг друга английские короли неизменно рассматривали отношения с Россией преимущественно с коммерческой точки зрения.
В этом отношении представляется весьма знаменательным, что Англия утвердилась в качестве одной из морских держав Европы лишь после развертывания торговых отношений с Россией и в решающей степени именно за счет баснословных прибылей от этих отношений (подобно тому, как в 60–70-е годы XIX века немецкие банки развились, став экономической основой давно назревшего к тому времени единого немецкого государства, на спекуляциях в России, прежде всего железнодорожных, благодаря либеральным реформам Александра II, а Федеральная Резервная Система США, как на рубеже 60-х и 70-х годов XX века и глобальная сеть офшорных банков, были созданы за счет российского [59] и советского [84] золота – см. подробней параграф 4.1.2).
Значимость тогдашней торговли с Россией для Англии сейчас попросту невозможно представить (причём она и не сознавалась в России практически никогда, что служит ещё одной иллюстрацией категорической важности широкого кругозора для любой власти), так как в то время английская международная торговля как таковая была ещё совсем невелика по своим масштабам. В первой половине XVI века в Англии насчитывалось всего лишь 169 богатых купцов, а морская торговля с Востоком весьма жестко контролировалась португальцами (самые первые известия о богатстве Могольской империи и перспективности торговли с Индией принес в Англию купец Фитч только в 1580-е годы, – более чем через столетие после «хождения» Афанасия Никитина, а первое плавание в Индийский океан совершила экспедиция Ланкастера лишь в 1591–94 годах). Первая коронная колония – Вирджиния – была создана только в 1624 году (правда, после безуспешных в целом попыток колонизировать американское побережье основанной в 1606 году Вирджинской компанией).
Сравнительно мало известная Московская компания, созданная в 1551 году и вплоть до 1698 года обладавшая монополией на торговлю с Россией (а функционировавшая и вовсе до 1917 года), была не менее активна и эффективна, чем впоследствии знаменитая Ост-Индская
Об успехах Московской компании свидетельствует восьмикратный (с 6 до 48 тыс. фунтов стерлингов) рост только основного капитала за всего лишь 11 лет, с 1553 по 1564 годы – и это ещё до получения англичанами монопольного права пользоваться Северным путем, «искать» железо и строить завод на Вычегде (1567 год), а также разрешения торговать в Нарве, Казани, Астрахани и осуществлять через Россию транзит в Персию (1569 год) [38].
Более поздние, без всякого преувеличения, выдающиеся достижения английской дипломатии – убийство Павла I, собравшегося вступить в стратегический союз с Наполеоном[13] и успевшего даже направить казачий корпус на завоевание Индии, равно как и активное участие в организации сначала Февральской революции (включая осуществленные под прямым руководством представителя английских спецслужб похищение, сопровождавшийся зверскими пытками допрос и убийство Распутина), а затем гражданской войны в России, а после Второй мировой войны – сохранение эффективного контроля за получающими формальную независимость колониями [93] – и многие другие – мы не будем подробно рассматривать в предлагаемой Вашему вниманию книге в силу их общеизвестности и достаточно тщательной изученности.
Однако яркие исторические факты не должны заслонять от нас предельно четкого понимания главного, ключевого конкурентного преимущества британской системы управления, которое, собственно, и обеспечило поразительную жизнестойкость и эффективность Англии.
Оно заключается отнюдь не в самом создании нового или кратковременном использовании существующего субъекта стратегического действия, – а в умении ставить его себе на службу надолго, а часто и навсегда: на всё время его последующего существования. Ведь создать субъект стратегического действия значительно проще, чем обеспечить его устойчивость, развитие и, главное, сохранить его на службе его создателей, не позволив ему начать со временем преследовать свои собственные частные цели, что обычно ведет к более или менее катастрофическим последствиям.
Распространенные представления о спецслужбах позднего Советского Союза (помимо общеизвестных и широко популяризируемых КГБ и ГРУ, это как минимум ещё и партийная разведка, порой упоминаемая, но никогда не описываемая мемуаристами, и небольшие личные спецслужбы некоторых наиболее эффективных руководителей СССР прежде всего Сталина) как полностью находившихся под гражданским контролем и оттого утративших эффективность представляются результатом успешной попытки выдать желаемое за действительное.
Насколько можно судить в настоящее время, они являлись полноценным субъектом стратегического действия (а точнее, несколькими такими субъектами, соперничающими друг с другом), однако контроль за ними высшего политического руководства был утерян уже в ходе ожесточенной борьбы за власть после смерти Сталина (а если предположить, что Сталин, в соответствии с рядом убедительных мемуарных свидетельств, был убит Берией, – то и на завершающем этапе сталинского периода).
В более поздние времена ряд весьма хорошо информированных источников называл одной из существенных причин афганской войны борьбу высокопоставленных и влиятельных представителей ГРУ и КГБ за исключительно значимый с точки зрения тогдашней советской «теневой экономики» канал поставок контрабанды из Пакистана в Афганистан и далее в Среднюю Азию.
В 70-е годы XX века речь шла ещё не о наркотиках, а прежде всего о бытовой электронике, которая, однако, приносила сопоставимую в условиях тогдашней советской экономики доходность. Первоначально канал контрабанды был создан для обеспечения систематических поставок компьютерной техники в обход западных санкций (российские ученые-физики вспоминали о стремительном, за месяц после составления заявки получении большого числа необходимых им высокопроизводительных компьютеров «через Пакистан» – и это при тогдашней общей медлительности советской бюрократии!), однако, разумеется, весьма быстро стал использоваться и для систематического извлечения частной прибыли.
В непримиримом столкновении групп «Парчам» и «Хальк» в руководстве Афганистана активно участвовали советские спецслужбы: за приходом к власти в сентябре 1979 года премьера и Министра обороны Хафизуллы Амина («Хальк») стояли профессионально близкие к нему (и, как положено, прямо контролировавшие его) представители ГРУ, за Бабраком Кармалем («Парчам») – представители КГБ, которые и обеспечили свержение Амина.
Разумеется, в борьбе за контрабандный транзит участвовали не спецслужбы как целое, а лишь неформальные, хотя и крайне влиятельные структуры в составе их руководства. Поэтому ГРУ, представители которого контролировали Амина и обеспечивали его безопасность (а также, вполне возможно, обеспечили и вошедшее в историю «неожиданно ожесточенное сопротивление его охраны»), одновременно с его защитой играло, как ему и полагалось, главную роль в начатой ещё при его жизни подготовке ко вводу и в самом вводе советских войск в Афганистан.
Конечно, даже в случае реальности этой гипотезы борьба высокопоставленных представителей ГРУ и КГБ за каналы контрабанды явно была не главной причиной войны в Афганистане. Так, президент США Картер подписал директиву о финансировании антиправительственных сил в Афганистане ещё 3 июля 1979 года [194], прекрасно понимая при этом, что она делает неизбежной советское вмешательство. Его тогдашний советник по национальной безопасности Бжезинский 19 лет спустя констатировал в ставшем знаменитым интервью
Однако руководители Советского Союза, принимавшие решение о вводе войск в Афганистан (Брежнев, Андропов, Громыко и Устинов), в том числе руководители КГБ и Минобороны, явно не имели ни малейшего представления о наличии у части руководства формально подчинявшимся трем из них советских спецслужб собственного мотива в развитии и тем более эскалации афганского конфликта.
А затем на основе «афганского транзита» выросла, как это почти неизбежно бывает в подобных случаях, советская наркомафия, наследники которой и по сей день обладают, насколько можно судить по, как полагается в таких случаях, исключительно косвенным признакам, как минимум значительным (в том числе и политическим) влиянием в большинстве постсоветских государств.
Другим поразительным по своим масштабам и последствиям примером пагубной самостоятельности (чтобы не сказать «самодеятельности») сервисных, обслуживающих по своей природе спецслужб представляется сам распад Советского Союза.
По всей видимости, важнейшим элементом, а для непосредственных инициаторов и целью задуманной Андроповым операции «Звезда» по переводу страны на рыночные рельсы [25] (М. Любимов, – вероятно, в целях конспирации – описал её в гиперболизировано художественной форме под названием «Голгофа» [45]) являлся переход государственной власти от полностью прогнившего к тому времени и во многом дискредитировавшего себя ЦК КПСС к наименее коррумпированному (что признавал даже диссидентствующий академик Сахаров) и наиболее адекватно понимающему ситуацию в стране и мире КГБ.
Методом перехода власти от ЦК КПСС к КГБ авторам этой операции виделась, насколько можно судить сейчас, искусственная организация глубокого комплексного, всеобъемлющего кризиса советского общества при помощи прежде всего всемерного поощрения национального сепаратизма. Подъем последнего с многочисленными шокирующими эксцессами при полной и всё более очевидной беспомощности ЦК КПСС должен был окончательно дискредитировать партийное руководство в глазах советского общества и привести к переходу власти от него к выступающему в роли спасителя страны КГБ.
Смысл действий по реализации этого разностороннего и многоуровневого стратегического плана после смерти Андропова был полностью утрачен, и в условиях активности сложившейся ещё при позднем Сталине и окрепшей при Брежневе национальной бюрократии[14], развития рыночных отношений (включая легализацию теневой экономики и обретение организованной преступностью собственного политического значения), краха потребительского рынка после ноября 1987 года и активного вмешательства западных спецслужб в политическую жизнь страны инспирированные КГБ национал-демократические движения стали главным непосредственным фактором распада Советского Союза.
Другими ключевыми направлениями подготовленной под руководством Андропова стратегической спецоперации «Звезда» в настоящее время представляются:
– интенсивная подготовка кадров «молодых реформаторов», сопровождавшаяся стремительным повышением их социального статуса и, насколько можно судить, колоссальными выплатами им, в Международном институте прикладного системного анализа в Лаксенбурге под Веной (после смерти Андропова перешедшая под практически полный контроль представителей США);
– превращение советских хозяйственных министерств и ключевых ведомств в глобальные корпорации, активно действующие на мировых рынках и эффективно манипулирующие ими в интересах Советского Союза (частично – за исключением способности манипулирования крупными рынками – эта идея была реализована в отношении «Газпрома»; создание подобных корпораций в рамках советского военно-промышленного комплекса (ВПК) было эффективно и эффектно сорвано скандальным «делом кооператива АНТ» в январе 1990 года);
– полное административное переустройство Советского Союза с переходом от сочетания драматически отличающихся по своим возможностям национальных республик и иных национально-территориальных образований к 40–50 «штатам» с примерно одинаковым экономическим потенциалом (оно было разработано под руководством академика Г. Арбатова, по его воспоминаниям, по прямому указанию Андропова, однако по понятным политическим причинам никогда не обсуждалось в практическом плане).
Возможно, предусматривались и иные, так и не ставшие известными автору направления коренного преобразования советского общества.
Данный пример убедительно иллюстрирует общее правило невозможности осуществления стратегии при помощи спецопераций, так как стратегические действия по своей природе долгосрочны и обычно переживают своих организаторов, что в условиях неизбежной для спецопераций секретности ведет к утрате понимания их смысла, перехвату управления ими и глубокому искажению как их смысла, так и преследуемой ими цели.
–
–
Какие же факторы обусловили способность британских элит ставить и решать задачи создания и направления субъектов стратегического действия и, главное, по каким объективным историческим причинам эти факторы возникли? Понимание этого необходимо для нашей, русской попытки воспроизвести эти факторы для обретения стратегической мощи, как минимум сопоставимой, – а с учетом наших способностей и возможностей – и далеко превосходящей британскую даже в лучшие годы её существования.
Изучение английского долговременного исторического опыта свидетельствует, что, несмотря на наличие весомых объективных предпосылок (вроде защищенного островного положения) ключевыми факторами способности Британии к формированию и длительному сохранению субъектов стратегического действия стали развитие науки и внутренний демократизм власти, позволивший эффективно и в значительных масштабах применить её достижения.
Часть I. Как Англия стала и почему остается великой
Глава 1. Складывание уникального политического механизма
1.1. Открытый характер формирования элит
Источником внутренней демократичности английской власти (ни в малейшей степени не мешавшей проявлениям абсолютной жестокости с её стороны к социальным низам или иным народам) является, насколько можно судить, война Алой и Белой розы (1455–1487 годы), вспыхнувшая сразу после поражения Англии в Столетней войне и во многом под влиянием этого поражения.
Беспощадное взаимное уничтожение противников привело к тому, что, как во Франции после Ватерлоо, «воевать дальше было уже… некому. Английская знать… истребила друг друга, а заодно и разорила собственную страну» [82]. Погибли практически все принцы крови обеих боровшихся династий, почти все аристократы, рыцари и служилое сословие в целом. Общее число убитых оценивается историками в 105 тыс. чел. – около 3,75 % тогдашнего населения Англии [9].
Богатства истребленной аристократии и рыцарства достались в основном торговцам (в том числе небольшой части рыцарей, уклонившихся от войны ради личного выживания и занявшихся торговлей, а также разбогатевшим на спекуляциях крестьянам), которые стали массово покупать дворянские и аристократические титулы прежде всего выморочные.
Эта наиболее умная часть общества (кровопролитная междоусобная война оказалась исключительно мощным, хотя и не вполне естественным инструментом социального отбора) стала опорой династии Тюдоров; нынешняя британская аристократия в основном является их потомками.
Истребившая сама себя старая феодальная знать уже даже чисто физически не могла противостоять формированию абсолютизма, который по сравнению с ней являлся, безусловно, прогрессивной организацией власти. В результате переход к нему произошел неизмеримо быстрее и проще, чем во Франции или Испании.
Абсолютизм в Англии опирался непосредственно на мелких и средних дворян (в том числе бывших торговцев), сражавшихся в феодальной войне не за убеждения и даже не против врагов, а за покровительство «своего» лорда-протектора, – на место которого после самоистребления феодальной знати пришел король. Поэтому влияние и самостоятельность парламента как института, большинство в котором составили такие дворяне, снизились, а власть короля окрепла.
Война Алой и Белой розы (как и последующие потрясения) способствовала низкой формальной институционализации британской государственности и высокой роли в ней разнообразных неформальных структур – самодеятельных организаций самоорганизующейся самостоятельной элиты.
Правда, некоторые исходно неформальные структуры со временем обретали уникальный формализованный статус. Так, Почтеннейший Тайный Совет Его Величества, официально созданный в 1708 году, – формально лишь консультационный орган при монархе. «Несмотря на общепринятое в политической системе разделение власти, [он,] наоборот, её соединяет, обладая собственной судебной системой и имея право выпускать указы… в обход парламента… Совет курировал различные направления государственной политики: от чеканки монет до присуждения академических степеней. В 1971 году… ради американской военной базы его решением была произведена депортация населения независимого острова Чагос. Даже признание её незаконной Верховным Судом Великобритании не изменило ситуации. Тайный Совет… тайно рассматривал данные по наличию оружия массового поражения перед агрессией в Ираке. Закон о военных действиях [передававший решение об агрессии парламенту –
«Поскольку современное
Но главное следствие войны Алой и Белой розы, имевшее фундаментальное историческое значение, – возникновение жесточайшего дефицита элиты в целом, создавшее в Англии уникальный социальный механизм: мелкое и среднее сельское дворянство (джентри), в отличие от континентального, было открытым сословием, интенсивно пополнявшимся купцами и богатыми крестьянами. Торговцы, более всех выигравшие от войны, не в порядке исключения и с нарушением сложившихся правил за взятку, а открыто, законно и массово пополняли ряды дворянства.
Таким образом, опираясь на мелкое и среднее дворянство, абсолютизм опирался тем самым и на купцов, и на разбогатевших крестьян, расширив свою социальную базу до непредставимых на континенте масштабов. Это обеспечило внутренний демократизм английской элиты – и, соответственно, её эффективность.
Форсировало это и развитие прогрессивных в то время рыночных отношений, так как новое английское дворянство вырастало непосредственно из них (пусть даже и в форме спекуляций на выморочном послевоенном имуществе) и было вскормлено ими, а не враждебно противостояло им (в отличие от континентального).
При этом, пусть и с кардинальным персональным обновлением, в Англии сохранилась аристократия как критически значимый для существования и прогресса страны и народа общественный механизм – значимый и устойчивый социальный слой, ассоциирующий себя со своей страной, связывающий с ней своё будущее и будущее своих потомков, свободный при этом от изнуряющей и развращающей борьбы за выживание (пусть даже и социальное, а не непосредственно физическое).
Эти качества превращают аристократию в исключительно значимый стратегический фактор конкурентоспособности любого общества, единственный социальный механизм, в долговременном плане гарантирующий (хотя, разумеется, далеко не с абсолютной надежностью) страну и народ от саморазрушения, вызываемого возникновением и укреплением олигархии с её всепоглощающим самоубийственным эгоизмом [104].
1.2. «Инфляционная революция» как инструмент социального преобразования
Лишенное всякой сдерживающей силы (феодальная аристократия была истреблена, а островное положение и кромешная бедность тогдашней Англии надежно гарантировали её от внешнего вторжения), развитие капитализма мгновенно приобрело откровенно зверский характер, форсировав среди прочего процесс «огораживания».
Богатые землевладельцы (те самые джентри) сгоняли крестьян с земли, превращая её в огороженные пастбища для овец. Продавать шерсть в Нидерланды, а после запрета её вывоза (в рамках начатой Кромвелем в 1651 году Навигационными актами протекционистской политики[18], обеспечившей развитие экономики) на суконные мануфактуры Англии было намного выгоднее, чем выращивать и продавать зерно, и «овцы съели людей»; для увеличения масштабов пастбищ крестьян выгоняли и из домов.
По ряду сообщений, масштаб и зверства «огораживания» весьма существенно преувеличивались в политических целях, в том числе и современниками. После страшной разрухи, вызванной чумой 1348–1349 годов и войной Алой и Белой розы, Англия лежала в руинах, и еще в 1520-х годах «земли было больше, чем людей»; общий дефицит земли появился лишь в 1550-е годы [367].
Всего же уже к 1500 году было огорожено (то есть выведено из долевого владения в частную собственность отдельных владельцев) около 45 %, а за весь последующий XVI век огородили ещё не более 2,5 % всех английских земель [195, 365].
Конечно, болезненность «огораживаний» могла быть качественно усилена тем, что с развитием капитализма им подвергались в первую очередь наиболее плодородные, близкие к рынкам сбыта и населенные земли (так что на этих 2,5% земель могло собираться 10 % урожая и жить 20 % крестьян, а то и больше). Кроме того, следует учитывать, что со ставших дефицитными земель сгоняли незаконно занявших их за годы разрухи, которые возделывали их иногда поколениями, – и вот этих сквоттеров никто уже не считал.
Однако значительно более важным фактором массового обнищания стал поток серебра[19] после открытия Америки Колумбом, который обесценил его во всей Европе и привел к «революции цен»: «В XVI веке из-за огромного наплыва серебра из Южной Америки цены на основные продукты выросли в среднем по Европе в 3–4 раза…» [55]. В частности, только за 1510–1580 годы в Англии цены на продовольствие выросли втрое, а на ткани – в 2,5 раза, что обогатило торговую буржуазию и «новое дворянство» при разорении крестьян и не занимавшихся спекуляциями или созданием производств землевладельцев, чьи доходы в номинальном выражении были относительно стабильны [107]. Это объясняет то, что земельная собственность джентри росла, в том числе, за счет собственности крупных лордов [206, 339, 340], и прежде всего именно «к джентри перешли… земли в результате распродажи секуляризованных в XVI веке монастырских имуществ» [81].
Таким образом, капитализм в Англии развивался через не только «огораживание», но и фатально недооцениваемую историками, спрятавшуюся в его тени «инфляционную революцию», которая разоряла крестьянство не менее эффективно, чем прямое насилие.
Когда вызванное этими процессами массовое бродяжничество стало повседневной проблемой, за него ввели смертную казнь, обеспечив приток крайне дешевой рабочей силы на мануфактуры и в поместья новых дворян, а затем и на флот, несмотря на его каторжные условия.
Длительное беспощадное подавление бедных, истребление асоциальных, в том числе и ставших таковыми отнюдь не по своей вине элементов общества, решительное поощрение и всемерная защита богатства стали эффективными методами социальной инженерии. Именно они сформировали в итоге английский национальный характер – законопослушный, упорный, патриотичный, гордящийся своей властью как таковой, вне связи с её эффективностью и тем более ответственностью перед управляемыми, уважающий права соотечественников и отрицающий права всех остальных. Этот характер стал самостоятельным фактором конкурентоспособности страны и её бизнеса; он хорошо иллюстрирует применительно к нации притчу об английском газоне, который надо подстригать каждый день 300 лет подряд[20].
В результате развития капитализма при отсутствии сколь-нибудь значимой феодальной реакции (то есть феодального сопротивления) английское крестьянство было «уничтожено как класс» (подобно тому, как немногим менее полутысячелетия спустя оно было ликвидировано в ходе «дефарминга»[21] Великой депрессии в США – в разительном отличие от пресловутой советской коллективизации), и деревня форсировано была переведена на капиталистические рельсы. Главное же следствие этих процессов заключается в упрочнении открытого характера формирования управляющей элиты, при котором успешные торговцы и богатые крестьяне законно, массово и свободно становились дворянами.
Естественно, по мере укрепления этого социального слоя возник объективный конфликт с его недавним политическим союзником и покровителем – абсолютизмом, увенчавшийся Английской революцией 1640–1660 годов, главной движущей силой которой стало имеющее прочный экономический фундамент «новое дворянство» – джентри.
1.3. Банкирские дома – катализатор рыночных отношений
Энергично и разнообразно инвестируя свои средства не только в Англии, но и за границей, «новое дворянство» вполне закономерно вступило в союз с банкирскими домами, занимавшимися финансированием торговли, обменом денег и ростовщичеством.
Они возникли в итальянских городах-государствах прежде всего Венеции (а также в Генуе и Ломбардии; уже в первой трети XIII века они «опутали долговой сетью значительную часть Европы», разжигая для последующего финансирования и захвата собственности проигравшего через кредитование победителя самые разнообразные войны [101]). Из-за укрепления Османской империи, перекрывшей сухопутный путь в Индию, прорыва в последнюю Португалии через Индийский океан и открытия Нового Света эти банкирские дома стали переносить свою деятельность в Западную Европу – вслед за перемещением туда общего центра деловой активности.
В 1582 году венецианская аристократия приняла стратегическое решение об установлении своего контроля за Голландией, которая являлась в то время одним из новых формирующихся «центров силы» Европы (альтернативные проекты, в конечном итоге потерпевшие поражение, рассматривали в качестве объекта приложения сил Ватикан и Испанию). Вместе с еврейскими купцами венецианцы открыли амстердамскую биржу, а в 1609 году амстердамский
Венецианцы первыми признали Голландию в 1619 году, однако начавшаяся годом ранее Тридцатилетняя война убедительно продемонстрировала её уязвимость, совершенно неприемлемую для международного делового центра. Кроме того, в Голландии венецианцы вынуждены были конкурировать с опередившими их буквально на чуть-чуть евреями-марранами (криптоиудеями), бежавшими туда из Испании и Португалии в конце XVI века.
Венецианские финансисты (вместе с еврейскими банкирскими домами, в которых они со временем растворились, а также французскими беженцами-гугенотами, уже в конце XVII века «правившими бал» в финансовой жизни Лондона [28]), оказали колоссальное оцивилизовывающее воздействие на английскую элиту. Однако они оплодотворили косную и некультурную среду «новых дворян» не только богатейшей и изощреннейшей политической и интеллектуальной традицией Венеции (не говоря уже о традиции иудаизма), но и четким до примитивности пониманием насущных потребностей торговли и в целом предпринимательства.
Вместе с тем процесс переноса центра деловой активности из Венеции в Голландию и, далее, в Англию выражал качественный, революционный переход: формирование мирового рынка, объемлющего и подчинявшего себе европейский. В силу этого процесса капиталы, бывшие в Венеции ещё европейской силой, к тому времени, когда они обосновались, наконец, в Лондоне, превратились в над-европейскую силу.
Финансисты использовали в Англии (как и везде, как и всегда) имевшуюся власть, делая при этом особую ставку на способные сменить её под их контролем и в их интересах перспективные политические силы. Поэтому в Английской революции 1640–1660 годов они решительно поддержали парламент, бывший оплотом джентри (тем более, что Елизавета I взяла под полный контроль чеканку монет и в целом денежное обращение, лишив финансистов значительных доходов и вызвав тем самым их вполне естественное жесткое неприятие). Оплачивая Кромвеля в ходе гражданской войны, финансисты в результате его победы взяли под свой контроль практически всю хозяйственную жизнь Англии.
Надо сказать, что эти ритуалы отражают реальное соотношение символической, официальной и финансовой власти, сохранившееся и до настоящего времени.
В частности, «хотя Монарх и мифическая Корона не одно и то же, достоинство и полномочия, представленные в лице Монарха, в полной мере относятся также и к Короне, чьи действия не подлежат сомнению в Парламенте, так как “Король всегда прав”. Этим обеспечен идеальный государственный механизм управления Короной» [243].
Сам же этот не только «идеальный», но и «государственный» механизм в конечном итоге представляет собой власть финансового спекулятивного капитала: «“Корона” – это комитет от двенадцати до четырнадцати человек, управляющих независимым суверенным государством, известным как Лондон или “Сити”. Сити не является частью Англии, не подчиняется монарху и не находится под властью британского парламента… [Сити] управляется Лорд-Мэром… Здесь собраны вместе крупнейшие британские финансовые и коммерческие институты: процветающие банки, находящиеся под властью частного (контролируемого Ротшильдами) Банка Англии[23], Ллойд[24], Лондонская фондовая биржа и офисы большинства ведущих международных торговых концернов. Здесь же находится
Управляющий Банка Англии в 1910–1919 годах Винсент К. Викерс со знанием дела отмечал: «…финансисты взяли на себя… не ответственность, но… власть [!! – выделено мной –
1.4. Компромисс внутри за счет экспансии вовне: структурирование политической элиты
Хозяйственное процветание Англии в первой половине XVII века оставалось крайне неустойчивым, так как после запрета вывоза необработанной шерсти опиралось на единственный предмет экспорта – шерстяные ткани (составлявшие более 80 % экспорта [10]). Экономика, таким образом, являлась моноотраслевой и несла все связанные с этим риски. Английские купцы отчаянно нуждались в защите от голландских конкурентов, правительство – в повышении налогов; результатом стало вполне разумное и принесшее обильные плоды качественное усиление протекционизма.
Навигационные акты, издававшиеся с 1651 по 1673 годы (то есть и при республике, и после Реставрации, которая не противодействовала ключевым интересам бизнеса и как минимум не мешала его развитию) в целях обеспечения положительного сальдо внешней торговли, устанавливали, что импорт может доставляться в Англию только напрямую из страны-производителя (или из английской колонии) и только на её либо на английских кораблях; перевозки между английскими портами (внутренний каботаж) также разрешались только на английских кораблях. Жестко фиксировалась также минимальная доля англичан в экипажах английских кораблей
Навигационные акты решительно и бесповоротно вывели за рамки английской торговли флот и порты всех её конкурентов, и в первую очередь Голландии. Нужные Европе колониальные товары (включая табак и сахар) шли непосредственно в Англию, – соответственно, и колонисты могли покупать всё необходимое исключительно на её рынках. Таким образом английские купцы сделали себя единственно возможными посредниками между колонистами и европейцами, обеспечив себе головокружительные сверхприбыли при помощи искусственно созданной монополии.
Голландцы безуспешно пытались защитить выгодную им свободную торговлю в морских войнах 1652–1654[25] и 1665–1667 годов. При этом лишь в войне 1672–1674 года Карл II, заручившись в обмен на поддержку католицизма (вызывавшую весьма серьезное политическое напряжение внутри Англии и создавшую тем самым предпосылки для последующих революционных потрясений) союзом с Людовиком XIV, сумел заставить Голландию защищаться.
В результате действия Навигационных актов Голландия необратимо стагнировала, а Англия бурно развивалась (за первые 40 лет XVII века обороты её внешней торговли выросли вдвое, – собственно, тем самым и создав предпосылки для Навигационных актов, а за столетие в целом вдвое увеличились как число ее кораблей, так и таможенные доходы) и достаточно быстро заняла место Голландии в качестве торгового лидера Европы (став лидером, соответственно, и в одном из важнейших направлений тогдашней международной торговли – торговли рабами).
Стремительное развитие капитализма в силу уничтожения остатков феодальных ограничений продолжалось и после Реставрации Стюартов: Карл II вернулся в совершенно другую страну и не пытался её переделать (за исключением заигрываний с католицизмом, которые обеспечили ему союз с Францией против Голландии и субсидии от Людовика XIV, позволившие ему в конце правления вообще отказаться от налогов, сбор которых регулировался враждебным ему парламентом).
Сложившиеся в середине 1670-х годов в английской элите тори (сторонники монархии и англиканства) и виги (сторонники парламента и протестантов), борясь друг с другом за политическую власть, были при этом едины в своём категорическом неприятии католиков и французов, а значит – и опиравшегося на них Карла II.
Это единство позволяло тори и вигам, конкурируя друг с другом, тем не менее избегать войны между собой, что стало грандиозным шагом к цивилизованному устройству государства, не ослабляемого, но лишь усиливаемого внутриполитической борьбой.
Взошедший на престол после отравления Карла II ртутью в ходе алхимических опытов его младший брат Яков II («веселый король» Карл II, только признавший 14 своих внебрачных детей, умудрился не оставить после себя ни одного законного наследника) сумел восстановить против себя Англию за рекордные три года. Народ возненавидел его за последовательную политику восстановления католицизма, а элита («новое дворянство» и финансисты) – за крайне жесткий и столь же последовательный курс на построение абсолютизма по французскому образцу.
Виги и тори объединились против Якова II, но нового Кромвеля в их рядах не нашлось. Однако, когда у пожилого (из-за чего его объединенные противники просто надеялись на его смерть) короля-католика появился наследник[26], деваться стало некуда, и банковские дома профинансировали «Славную революцию» 1688 года – успешную благодаря предательству командующего армией Черчилля, ставшего за это лордом Мальборо, интервенцию Вильгельма Оранского [27]и государственный переворот
«Славная революция» привела к изданию Билля о правах 1689 года, помимо перечисления гражданских прав англичан, объявившего вне закона любой абсолютистский режим, каким была и монархия Стюартов, и допускавшего на английский престол исключительно протестантов.
Подход вигов в конечном итоге победил, однако это стало возможным только благодаря энергичной поддержке тори (получивших в качестве политической компенсации главенство англиканства и сохранение монархии как таковой, пусть даже в конституционном виде).
Результат Славной революции стал компромиссом для англичан; основанное на экономическом интересе единство элиты укрепилось, включая партнерство между парламентом и купцами, – и оказалось направлено против Франции как естественного внешнего врага [16].
Следует отметить, что тривиальный государственный переворот в результате внешней интервенции и по сей день зовется революцией (да еще и Славной) отнюдь не только из-за естественного стремления к самовозвеличиванию (и, соответственно, к ретушированию обидного для национального самолюбия факта иностранной интервенции) и даже не из-за действительно значимого завершения перехода от абсолютной монархии к парламентской.
Ключевым результатом Славной революции стало окончательное формирование сохранившегося до наших дней одного из фундаментальных факторов британской конкурентоспособности: патриотического единства управленческой и коммерческой элиты, достигаемого, несмотря на все неизбежные и естественные внутренние конфликты, формированием единого стратегического интереса, основанного на общем использовании государства как своего инструмента во внешней конкуренции.
Осознание этого единства само по себе явилось мощным стабилизирующим фактором, способствующим систематическому компромиссу во внутриполитической борьбе и урегулированию внутренних конфликтов при помощи универсального политического механизма – общей организации внешней экспансии.
Созданное Славной революцией принципиально новое качество английской элиты проявилось уже через несколько лет в совершенно неожиданной в её время, но фундаментальной для новой эпохи финансовой сфере.
Глава 2. Финансовые и социальные технологии
2.1. Изобретение частного центрального банка
Славная революция, надежно обеспечив патриотическое единство английской элиты, создала необходимые предпосылки для глубочайшего преобразования финансовой системы, в результате которого купцы и лендлорды с охотой стали кредитовать правительство, контролируемое ими через парламент, а королевский долг, став национальным, превратился в локомотив развития страны.
Разумеется, оборотной стороной функционирования этого социального механизма стали сверхприбыли финансистов. Кредитуя торговлю, они стремились к её росту; когда же способствовавшие торговле меры вели к столкновениям (вроде англо-голландских войн, спровоцированных Навигационными актами), они с удовольствием финансировали и войны, эффективно используя кредитование государства для неуклонного расширения своего влияния на него.
Так, в 1690 году победители в Славной революции – Вильгельм III Оранский и парламент – были вынуждены взять большие займы под высокие проценты для войны со сторонниками Якова II в Ирландии и с Францией – в Северной Америке. Денег в казне просто не было, как обычно бывает после революций, а в особенности «славных».
Девятилетняя война (1688–1697) между Францией и созданной Вильгельмом Оранским Аугсбургской лигой после превращения последнего в Вильгельма III потребовала участия Англии – тем более что Яков II бежал к своему покровителю Людовику XIV, который сразу же начал военные действия против Англии и Голландии.
Славная революция (как и мир, быстро заключенный Австрией – тогда Священной Римской империей – с Османской империей) изменила соотношение сил не в пользу начавшей войну Франции, но финансисты с обеих сторон, стремясь закабалить свои государства, практически исключили возможность заключения мира.
Новые деньги для ведения активных боевых действий понадобились Англии уже в 1693 году, однако финансисты категорически отказали в их предоставлении ради достижения качественно нового уровня своего влияния: создания частного банка в качестве центрального и установления, таким образом, своего контроля за всеми финансами общества. Ситуация была настолько отчаянной, что для поиска денег даже создали специальный комитет палаты общин.
Предложение шотландца Уильяма Патерсона о создании такого банка для эпохи государственно-частных компаний, когда классическое государство ещё только начинало формироваться, отнюдь не было чем-то выходящим из ряда вон. Финансисты предложили королю и парламенту позволить им применить в сфере их деятельности в принципе тот же механизм, который купцы того времени уже давно и привычно использовали в торговых компаниях.
Новизна заключалась в двух факторах.
Прежде всего объектом деятельности была не торговля с дальними странами, а финансирование собственного государства. Обязательства частного центрального банка должны были быть обеспечены государством (собираемыми им налогами и его вкладами в банке) и выпускаться для оплаты долга правительства. Парадокс (и смысл частного центрального банка) заключался в том, что любое обязательство (банкнота) Банка Англии с момента выпуска являлась в конечном счете долгом правительства перед ее держателем, – однако выпускаться она могла и без какого бы то ни было согласования с правительством.
Требование сделать банкноты Банка Англии полноценным платежным средством, объективно конкурирующим с монетами, которые чеканило само правительство, последнее поначалу отвергло с формулировкой «это зашло слишком далеко», – но деваться было уже некуда. Правда, банкноты Банка Англии, что представляется принципиально важным (и что выгодно отличило Англию от аналогичной французской попытки, предпринятой позже Джоном Ло, о которой будет рассказано ниже), обладали крупным номиналом, недоступным для большинства населения (что ограничивало социально-политический разрушительный потенциал их возможного обесценения), так что их появление заметила только элита.
Второй фактор новизны заключался в радикальном изменении самого характера государства. После Славной революции оно уже обособилось, эмансипировалось от короля и его двора; сказать по примеру французского соседа нормальное для абсолютизма «государство – это я» было уже невозможно. Поэтому вхождение короля в учредительный капитал, по инерции, возможно, ещё воспринимавшееся современниками как естественное участие государства в «государственно-частном партнерстве», на деле было всего лишь участием частного лица, пусть даже и исключительно влиятельного.
Таким образом, приватизация государства нового типа, –
И стала одним из факторов его будущего могущества и будущего могущества управляемой им Англии, поскольку приватизаторы воспринимали себя как неотъемлемую часть Англии и её владельцев, не имея и не приобретя за последующие века иной идентичности, кроме английской (несмотря на свой, вероятно, весьма пестрый этнический и даже конфессиональный состав).
Банк Англии – первый в мире частный[30] центральный банк – был создан в 1694 году для финансирования войны с Францией почти точно так же, как Федеральная Резервная Система (ФРС) в 1913 году была создана для финансирования Первой мировой войны [101] (с той лишь разницей, что во время создания Банка Англии война, для финансирования которой он создавался, уже шла, – а ФРС предназначалась для обеспечения ещё не начатой, а только планируемой войны, – и, самое главное, для её развязывания).
Однако, если для американских финансистов XX века раздуваемая ими война была инструментом завоевания господства не только над США, но и над всем миром и представляла поэтому самостоятельную ценность, их английские предшественники использовали её в значительно более скромных целях: всего лишь как способ загнать английское государство в безвыходное положение и захватить экономическую власть в тогда ещё отдельно взятой Англии[31].
Акт парламента от 27 июля 1694 года основал Банк Англии как акционерное общество в результате соглашения между практически обанкротившимся к тому моменту правительством и группой влиятельных финансистов.
Для покупки акций банка в момент его учреждения инвесторы, чьи имена так никогда и не были названы, должны были предоставить 1,25 млн фунтов стерлингов золотом. Однако уплачен был лишь 1 млн фунтов [62], а по некоторым данным и вовсе 750 тыс. [369]
По официальной версии, указанными подписчиками, то есть основателями Банка Англии стали «сорок купцов» [372] (хорошо хоть не «тридцать три богатыря и с ними дядька Черномор»). Однако представляется значительно более вероятным, что в их число (помимо официально выдвинувшего идею о создании Банка Англии Петерсона) вошли король и наиболее влиятельные члены парламента. По крайней мере, это объясняет поразительный механизм оплаты подписчиками капитала Банка Англии, по степени наглости вполне сопоставимый с грандиозными махинациями российских либеральных реформаторов в 90-е годы XX века и в последующий период [22].
То, что капитал Банка Англии был оплачен лишь частично – в лучшем случае 1 млн фунтов вместо 1,25 (весьма вероятно, что Вильгельм III воспользовался неформальной «королевской привилегией» и просто переложил свои формально обязательства на подданных, ставших в новом общественном институте его партнерами; возможно, в этом к нему присоединились и наиболее влиятельные деятели парламента), то есть только на 80 %, – оказывается наименьшей из неожиданностей, поджидающих историка. Из суммы в миллион фунтов стерлингов золотом, о котором говорилось выше (вероятно, для укрепления репутации Банка Англии с самого начала его существования), не было оплачено вообще ничего. Лишь 20 % внесенной суммы было внесено бумажными банкнотами (то есть обязательствами банкирских домов), причём, скорее всего, при оценке этих обязательств их стоимость была, как это принято и в наши дни, серьезно завышена.
Однако это завышение, каким бы значительным оно ни было, не имело никакого практического значения на фоне главного. Основную часть капитала – 80 % – в капитал Банка Англии внесли при его основании средневековыми, безнадежно древними уже в то время «мерными рейками»
Правительство, оплатив заем с процентами, тем самым обеспечило сверхприбыльную операцию для создателей банка в самом начале его существования. Внеся обесценившиеся средневековые рейки вместо золота и получив возврат полноценными деньгами, они только на одном этом, ещё даже без получения процентов по займу получили почти двукратную прибыль (а с учетом не оплаченной части объявленного капитала рентабельность операции для всех учредителей в целом составила и вовсе 2,4 раза – 140 %)[32]!
Возможно, именно описанной финансовой вакханалией и объясняется то, что даже в условиях отчаянной нехватки денег у правительства и полной согласованности механизма создания Банка Англии финансирование его уставного капитала («подписка») затянулась на долгие 10 дней.
Начало деятельности Банка Англии, как и начало многих великих дел, ознаменовалось грандиозным провалом: для оплаты долга правительства он мгновенно выпустил в оборот новых денег на 760 тысяч фунтов стерлингов. Это вызвало резкий скачок цен; за два года Банк Англии практически утратил платежеспособность, что создало хаос в денежном обращении. Свободный обмен его обесценившихся банкнот на серебряные монеты создал огромные возможности для спекуляций.
Денежное обращение было в конечном итоге нормализовано титанической деятельностью Ньютона на посту руководителя Монетного двора (см. параграф 2.2), однако наглядная утрата платежеспособности Банка Англии создала угрозу возникновения конкуренции.
Уже в 1696 году, когда проблемы управляемого вигами Банка Англии стали очевидны для всех, конкурирующая с ними политическая сила – тори – попыталась учредить
В силу объективной заинтересованности короля в Банке Англии (и союза финансистов прежде всего с вигами) попытка тори не увенчалась успехом, и уже в следующем году Банк Англии учел её опыт и надежно закрепил свою монополию через парламент, который не только запретил создание любых новых крупных банков, но и ввел смертную казнь за подделку банкнот Банка Англии.
В результате банкротств банков «Компании Южных морей» и Джона Ло (в одном и том же 1720 году) английская пирамида государственного долга осталась единственной в Европе. Банк Англии не пытался использовать для обеспечения своих обязательств спекулятивные операции, ограничиваясь налоговой базой правительства, и эта консервативная по тем временам политика обеспечила ему успех.
В правление королевы Анны тори, воспользовавшись изменением политической ситуации, всё-таки сумели создать крупного конкурента Банку Англии: в 1711 году под руководством канцлера казначейства, в том же году ставшего лорд-канцлером (премьер-министром) Роберта Харли, ранее спикера Палаты общин, была основана «Компания Южных морей»
В то время предполагалось, что после ожидаемой убедительной победы Англии в войне за испанское наследство эта компания получит «асьенто» – исключительное право на ввоз рабов-негров из Африки в испанские владения в Южной Америке. «Компания Южных морей» получила эту ещё отнюдь не завоеванную государством привилегию в обмен на обещание выкупа на деньги акционеров государственного долга, который драматически увеличился за время войн герцога Мальборо (собираемые налоги едва покрывали половину расходов правительства).
Стремительное вздувание государственного долга (с около 1,25 млн фунтов в 1694 году до 16 млн в 1698-м и 22,4 млн в 1711 году) ещё рассматривалось тогда как «прямая и явная угроза» государству. Английская общественность находилась под впечатлением от катастрофического примера Шотландии, только что (в 1707 году) утратившей независимость и объединившейся с Англией в результате своего банкротства после краха Дарьенского проекта 1698–1700 годов.
Придя к власти, тори провели аудит контролируемого вигами Банка Англии и обнаружили, что государственный долг на 9 млн фунтов (40 % его суммы) не обеспечен источниками выплаты. (Это представляется совершенно естественным и, более того, неизбежным при исходно спекулятивном характере деятельности Банка Англии и тем более – при использовании государственного долга как локомотива кредита и экономического развития в целом.) На эту сумму не обеспеченного государственного долга Англии и были выпущены акции «Компании Южных морей», обмененные на государственный долг (впоследствии величина её капитала была увеличена до 10 млн фунтов). Процентные ставки по нему были в ходе этой операции снижены с 6,25–9% до 6 % годовых, а компания гарантировала отказ от требования скорого погашения суммы государственного долга.
В результате «Компания Южных морей» стала одним из трех основных держателей английского государственного долга – вместе с Банком Англии и Ост-Индской компанией [235, 370].
Однако её ожидания (и, соответственно, её обещания акционерам) оказались существенно завышенными: война за испанское наследство окончилась лишь в 1713 году, через два года после создания компании. В свою очередь, ей удалось начать коммерческую деятельность лишь в 1717 году, причем её привилегии оказались значительно меньше изначально обещанных акционерам (да к тому же ещё и систематически подрывались массовой нелегальной торговлей рабами), а уже на следующий год после этого дипломатические отношения Англии и Испании резко ухудшились. Таким образом, «Компания Южных морей» попросту не имела источника погашения принятого на себя государственного долга Англии; единственным выходом из этой ситуации виделось наращивание масштабов её деятельности.
Бурный расцвет финансовых спекуляций (с 1717-го по 1720 годы инвестиции населения Британии в акционерные фонды выросли в два с половиной раза – с 20 до 50 млн фунтов) создал для этого все предпосылки, и в 1719 году парламент предоставил «Компании Южных морей» право выпустить дополнительные акции в обмен на государственный долг. В 1720 году благодаря интригам (включая, насколько можно судить, масштабный подкуп членов парламента) компания получила в управление 64 % всего государственного долга Англии на сумму около 30 млн фунтов под обязательство снизить стоимость его обслуживания до 5 % годовых к 1727 году и до 4 % после него.
Получение этого государственного долга финансировалось через четыре публичных размещения акций компании; размещения проводились по их текущей стоимости на Лондонской фондовой бирже. На акции компании было обменено около 80 % подлежащего обмену государственного долга. Скачкообразному росту спроса способствовала широко разрекламированная возможность рассрочки, а также взятки акциями представителям элиты и интенсивно распускаемые спекулянтами (в том числе, вероятно, и руководством самой компании) слухи.
Результатом стало удорожание акций компании почти в 8 раз: со 128 фунтов в январе до 1000 в начале августа 1720 года. Однако, когда стало известно, что директора компании начали продавать свои акции, их котировки рухнули до 150 фунтов в конце сентября, а 24 сентября банк компании (но не сама она, что с юридической точки зрения представляется принципиально важным) объявил себя банкротом.
В результате потеряла свои деньги почти вся тогдашняя британская элита, включая руководителя Монетного двора Ньютона, возомнившего себя к тому моменту непогрешимым (в расстройстве чувств он сказал: «Я могу рассчитать ход небесных светил, но не степень безумия толпы»), и его оголтелого критикана, ярого патриота Ирландии Джонатана Свифта. Часть акций компании была распределена между Банком Англии и Ост-Индской компанией, а сама «Компания Южных морей» как юридическое лицо продолжала свою деятельность вплоть до 1855 года.
Вопреки широко распространенным представлениям, банкротство банка «Компании Южных морей» отнюдь не «сожгло» государственный долг Британии: достигнув максимума в 1720-м и 1721 годах (54,0 и 54,9 млн фунтов), он снизился в 1722 году лишь на 4 %. Спекулянты, вложившиеся в акции компании по чудовищно завышенным ценам, разорились, но её актив – государственный долг – сохранился практически в неприкосновенности.
Нежелание банкротить компанию и списать принадлежащий ей государственный долг, несмотря на выявленные многочисленные подкупы и подлоги, выражало, с одной стороны, интерес её крупных владельцев (купивших её акции по неспекулятивным целям или вовсе получивших их даром – в качестве взяток) и в целом крупного капитала, а с другой – стремление (к тому времени уже, безусловно, сознательное) сделать государственный долг Англии самым надежным финансовым инструментом и тем самым основой её экономического могущества.
Интересы же Банка Англии были достигнуты разорением его прямого конкурента по управлению государственным долгом (к которому он, вполне возможно, приложил руку через организацию биржевого ажиотажа в критический момент) и упрочению его монополии в этой сфере.
В политике виги вернули себе лидерство, и тори более никогда не пытались создать собственный, альтернативный финансовый инструмент, всецело сосредоточившись на конкуренции за влияние на уже существующий.
В 1716 году конкурент Банку Англии появился и во Франции, которая попыталась скопировать английский опыт, уступив после смерти Людовика XIV настойчивым предложениям также шотландца – Джона Ло.
При создании и организации функционирования
Роковым для многообещающего начинания оказалось раздувание спекулятивного пузыря Индийской компании (как и в случае с Компанией Южных морей, переоценка возможностей вылилась в искусственное завышение курса акций для построения финансовой пирамиды), которое шло с лета 1719 по февраль 1720 года. После ее банкротства оказалось, что значительная часть банкнот
Вполне возможно, что английские спецслужбы и финансисты содействовали такому развитию событий (например, последовательно поддерживая упорство Ло в его ошибочных решениях или даже способствуя их принятию).
Крах «Компании Южных морей», вызвав общенациональную панику, не только подверг Банк Англии мощному натиску вкладчиков, но и обеспечил ему ещё одну монополию, подтверждающую его исключительное положение: право приостанавливать платежи монетами, то есть приостанавливать исполнение своих обязательств золотом и серебром (на фоне французского полного запрета хождения золотой и серебряной монеты это выглядело совершенно безобидно). Данное право с предельной ясностью свидетельствовало о признании управления государственным долгом важнейшей государственной функцией, ради которой можно, а при угрозе кризиса и должно пренебрегать интересами обычных, не связанных с управлением государством субъектов экономики и даже самим обычным правом, из которого и было сделано столь убедительное и наглядное исключение.
Что же обусловило подобную, по сути дела исключительную важность государственного долга?
Для понимания этого рассмотрим финансовую систему, созданную в конце XVII века Исааком Ньютоном и ставшую в итоге ключевым фактором (а во многом и секретом) британской мощи. Уже в 1698 году эта система позволила окончательно отменить подушевой налог, впервые введенный в 1377 году (и после этого несколько раз отменявшийся и вводившийся вновь – в критических ситуациях; в частности, в XVII веке вплоть до создания института государственного долга подушевой налог считался ключевым регулярным источником финансирования военных действий).
Британский экономист П. Диксон охарактеризовал создание новой системы как «финансовую революцию» 1690-х годов, превратившую Англию в «фискально-военное государство», которое брало займы на войны, расплачиваясь с кредиторами награбленным [103] – подлинное военно-финансовое
2.2. Финансовые революции Исаака Ньютона – основа Британской империи
Как было отмечено выше, создание частного Банка Англии, монополизировавшего операции с государственным долгом, на первом этапе даже усугубило проблемы денежного обращения. Помимо временной утраты контроля за государственным долгом, вызванной переходом управления им в частные руки, либерализация и общее ослабление власти после Славной революции способствовали усилению порчи монеты (не говоря о также процветавшем банальном фальшивомонетничестве), что стало самостоятельной причиной глубочайшего финансового кризиса.
Основой тогдашнего денежного обращения был серебряный шиллинг крайне низкого качества чеканки. Отсутствие ребристого ободка делало практически повсеместным явлением срезание части монет для последующей переплавки. По закону подобные действия карались виселицей, однако власть была слишком слаба, чтобы эффективно выявлять и действенно наказывать вредителей, счет которых шел, по самым оптимистичным оценкам, на многие тысячи.
Борясь с систематической и повсеместной порчей денег, правительство ещё в 1662 году начало чеканить высококачественные полновесные монеты, в том числе и с надписью на ребре, что не позволяло обрезать их, – однако таких монет в силу сложности производства было немного. Главная же проблема заключалась в том, что именно из-за невозможности обрезки, что гарантировало полноценность, высококачественные монеты после попадания их в обращение стремительно выводились из него. Их либо сразу же прятали в качестве сокровищ, либо немедленно переплавляли в серебряные слитки и вывозили в Амстердам и Париж[34] (так как из-за систематической порчи денег серебро в слитках, в качестве товара, было заметно дороже, чем в виде английских монет [24, 28]).
В результате в обращении по-прежнему оставались лишь обрезанные монеты, причём всё более низкого качества, что создавало реальную угрозу коллапса торговли и производства. Маколей называл массовую порчу монет, наносившую ущерб в прямом смысле слова всем слоям тогдашнего английского общества, злом хуже любой измены [47]. Дошло до того, что падение качества денег стало одной из непосредственных причин начавшихся в 1694–1695 годах массовых банкротств. По оценке Ньютона, к началу Великой перечеканки около 12 % серебряных монет, находившихся в обращении, было фальшивыми (что по стоимости составляло до 10 % всех используемых в стране денег [24]), а у оставшихся была срезана почти половина – около 48 % – их общего веса [302].
Между тем страна с предельно расстроенным денежным обращением вела войну с Францией, где укрылся свергнутый Славной революцией король Яков II. Казавшаяся вполне реальной перспектива его возвращения с последующими тотальными репрессиями вызывала всеобщий ужас.
Для спасения Англии было жизненно необходимо оздоровить денежное обращение. Решением этой задачи занялись четыре человека, сочетание которых демонстрирует проявлявшуюся уже в то время уникальность английской политической культуры: ученик Ньютона Чарльз Монтегю (граф Галифакс), внесший билль о создании Банка Англии и назначенный после этого (в том же 1694 году) канцлером казначейства (Министром финансов); Джон Сомерс – глава партии вигов, с 1697 года – лорд-канцлер Англии; Джон Локк – врач, философ, теоретик парламентаризма, а с 1696 года – комиссар по делам торговли и колоний; и, наконец, Исаак Ньютон – автор великих «Математических начал натурфилософии».
С участием в решении ключевой для страны проблемы денежного обращения Министра финансов и одного (из двух, так как основных политических сил в тогдашней Англии было только две – тори и виги) политических лидеров всё ясно, но каким образом оказались среди денежных реформаторов философ и ученый? Почему правительство обратилось за советом об оздоровлении денежного обращения к никак не связанному с ним ранее (и тем более не имевшему отношения к финансовой политике) Исааку Ньютону [371]?
Непосредственной причиной является описанная выше внутренняя демократичность английской элиты. Среди прочего эта демократичность проявилась в существовании «Лондонского Королевского общества по развитию знаний о природе» (далее – Королевского общества; Локк был его секретарем, Чарльз Монтегю – президентом в 1695–1698 годах, уступив этот пост Сомерсу, занимавшему его в 1698–1703 гг.) и в приглашении в него пусть и блестящего, но отнюдь не знатного, не богатого и не обладающего серьезными личными связями Ньютона
Однако приглашение Ньютона и Локка (с назначением их на высокие государственные должности) к решению проблемы нормализации денежного обращения явилось проявлением и необычного даже для нашего времени, а для той эпохи и тем более исключительного положения науки в тогдашнем английском обществе.
В результате длительных и поистине страшных социальных катаклизмов практически все общественные институты Англии, особенно в эпоху Реставрации, скомпрометировали себя безнадежно. И королевская власть, и церкви (как англиканская, так и протестантская, и католическая), и аристократия, и суды, и парламент, и представители «третьего сословия» (выражаясь французским политическим языком конца следующего столетия) многократно публично и откровенно лгали, предавали и совершали все неблаговидные действия, какие только можно себе вообразить. Потому их представители, какими бы высокими личными качествами они ни обладали, категорически не годились на роль арбитра в столкновениях интересов внутри страны: им просто никто не стал бы доверять.
В результате, поскольку выполнение этой функции является совершенно необходимым для нормального существования любого общества, таким арбитром стали ученые как сословие, сочетающее общепризнанный интеллект с определенной независимостью, вызванной оторванностью от повседневных дрязг политической и хозяйственной жизни.
Обращение власти к авторитету ученых представляется исключительно важным для формирования общественной морали – как наглядное свидетельство признания властью наличия объективной истины, не зависящей от неё и в целом от интересов тех или иных групп влияния. Соответственно, это являлось и признанием властью (как высшего общественного авторитета) самостоятельной ценности знаний, пусть даже и не находящих непосредственного практического применения.
Королевское общество, созданное в 1660 году (на первом же формальном заседании собиравшейся с 1645-го Незримой коллегии – неформального клуба выдающихся интеллектуалов, включавшего Роберта Бойля и Джона Ивлина) и почти сразу же, уже в 1662 году утвержденное королевской хартией, представляется живым воплощением этой тенденции и действенным инструментом её использования властью.
Юридическая форма существования этого общества – частная организация, существующая на субвенции правительства, – выражает уникальное организационное сочетание государственных и частных начал, ставшее одним из важнейших факторов британского превосходства.
Девиз Королевского общества – латинское
Необычайно высокое значение науки, выраженное и закрепленное в соответствующих тогдашним потребностям её развития общественных институтах, привело далеко не только к освоению английской управляющей элитой первой научной формы мышления – метафизической [91], соответствующей потребностям развития механики и инженерного дела. Что значительно более важно, оно коренным образом преобразовало всю реальную (а не пропагандируемую для «внешнего пользования», – в конечном итоге, для введения в заблуждение конкурентов) английскую управленческую культуру.
К тому моменту, когда правительство обратилось за советом к 52-летнему[35] Ньютону, казалось, что он «уже всё совершил: с разработки дифференциального и интегрального исчисления прошло тридцать лет, с теории света и цвета – двадцать, с публикации законов механики и закона всемирного тяготения – почти десять» [24].
Его «основным достижением… стало объединение законов планетарного движения Кеплера, законов падения тел Галилея, концепции инерции, развиваемой Галилеем и Декартом, и… собственной концепции гравитации в единой физико-математической системе. 20 лет прошло, прежде чем Ньютон убедился в своей математической правоте. В 1687 году он сформулировал свою теорию притяжения и движения тел и описал её в эпохальном труде “Математические начала натуральной философии”, обычно известном по своему латинскому названию “Принципы”
Ньютон соединил вместе математические, астрономические и механические открытия века.
Его описание Вселенной не требовало исправлений в течение целого века, а физика продолжала работать до века Эйнштейна. “Принципы” были признаны произведением искусства. В отличие от Галилея, вокруг Ньютона поднялась шумиха. Он был избран членом Королевского общества.» [16].
Таким образом, к моменту обострения денежного кризиса авторитет Ньютона был исключительным: он являлся самым уважаемым и известным из живущих ученых не только Англии, но и всего тогдашнего мира.
Ключевая проблема тогдашнего денежного обращения была предельно простой: кому придется платить за замену порченой монеты на полновесную? В прошлую перечеканку, произведенную в XVI веке, казна брала на себя исключительно расходы непосредственно по перечеканке монет, а сами они обменивались по весу, то есть по стоимости сданного серебра.
Это представлялось совершенно логичным и, более того, справедливым: государство не должно платить за нарушения закона подданными, а с другой стороны – раз в нормализации экономики заинтересовано прежде всего общество, то и платить должно именно оно. Однако прошлая перечеканка обернулась подлинным разорением англичан: после обмена человек получал в 1,5–2 раза меньше, чем сдавал, – а долги и налоги оставались прежними. В результате обобранное население с удвоенной энергией бросилось портить уже новую монету.
Революционное решение Ньютона, поддержанное Монтегю, заключалось в полной оплате перечеканки правительством: деньги менялись по номиналу, и даже обрезанные до половины (а то и больше) своего веса шиллинги обменивались государством на полновесную новую монету «один к одному». Уже в конце 1695 года парламент принял закон, потребовавший в течение месяца сдать в казну всю старую (до 1662 года выпуска) наличность – монеты ручной чеканки [24, 141, 166].
Принципиально важно подчеркнуть, что Великая перечеканка, как и большинство других фундаментальных общественных преобразований, отнюдь не была чем-то заранее спланированным и затем в точности, по подготовленному и тщательно разработанному графику исполненным. Её принципы рождались в хаосе не только интеллектуальных мук, но и отчаянной борьбы за власть, и жестокая политическая борьба кардинально изменила её характер прямо в ходе её реализации.
На первом этапе, перед рождеством 1694 года, король подписал указ о том, что изготовленные вручную (и потому систематически подвергавшиеся обрезке и фальсификации) деньги не будут приниматься по их номинальной стоимости с июня 1695 года. «Указ переносил все тяготы реформы с буржуа на бедных людей. Ведь новая монета входила в обращение через правительственные платежи, а изъятие старой монеты… проводилось посредством правительственных налогов и займов. Участвовать в них могли только богатые люди: те, кто платил прямые налоги, кто получал жалованье. Только они могли заменять свои неполноценные деньги по номинальной стоимости. Бедняки же были вынуждены продавать серебряные деньги на переплавку, теряя пятьдесят процентов» [28].
Таким образом, первоначально предполагалось провести перечеканку за счет основной массы населения, – так же, как это было сделано в XVI веке (принципиально новым было лишь пресечение возможности фальшивомонетничества за счет достижений технологического прогресса), предоставив возможность избежать потерь только обеспеченной части общества. Это вполне соответствовало людоедскому характеру раннего английского капитализма, однако вызывало брожение в обществе и, что в целом учитывалось тогдашним руководством Англии, не стимулировало развитие экономики расширением внутреннего спроса.
Насколько можно судить, именно Ньютону принадлежит основная заслуга в коренном изменении принципов Великой перечеканки (благодаря которому она, собственно говоря, и стала «Великой»): в стимулирующем спрос, а значит, и экономику в целом распространении обмена денег по номиналу с высших слоев общества на всех, у кого имелись деньги, без какого бы то ни было исключения.
Обмен обошелся в 2,7 млн фунтов стерлингов – почти полтора тогдашних годовых доходов казны[36], основную часть которых пришлось спешно одалживать у английских и голландских банкиров и купцов (впрочем, с удовольствием пошедших навстречу в силу кровной заинтересованности в стабильности английской валюты).
Стоит отметить, что до Великой перечеканки Чарльз Монтегю прославился своей прогрессивностью и гуманностью, решительно отказавшись от восстановления налога на печные трубы (введенного в 1660 году и отмененного в 1684-м после вызванного массовым отказом от них домохозяев Лондонского пожара) в пользу введения налога на окна (из-за дороговизны стекла являвшегося, по сути дела, налогом на богатых).
Перечеканка монет за счет государства оказала мощное стимулирующее воздействие на внутренний спрос и, что не менее важно даже для узко понимаемого экономического развития, предельно убедительно продемонстрировала справедливость новой власти: она пошла на серьезный риск и обременила себя значительными дополнительными долгами, но не стала наказывать всё общество за ошибочную политику своих предшественников (даже ценой фактического прощения огромного количества так и оставшихся не разоблаченными и, соответственно, не наказанными мошенников).
Логично, что автора идеи назначили её исполнителем (как столетия спустя сформулировали в нашей стране, «инициатива наказуется исполнением»). Возможно, при назначении Ньютона сыграло ключевую роль и то, что, несмотря на славу, он жил весьма скромно (после уплаты налогов, покупки научного оборудования и книг на жизнь ему оставалось, по оценкам, 500–1000 фунтов стерлингов в месяц в ценах 2018 года [111]), болел[37], – и высокопоставленные друзья совершенно искренне полагали, что нашли ему синекуру[38].
Однако благодетели, как показала практика, имели весьма превратное представление о характере великого ученого, из-за которого (в сочетании с тогдашними историческими обстоятельствами) результат этого назначения оказался диаметрально противоположным их ожиданиям.
Обмен денег, едва начавшись, был сорван (что вынудило впервые в Европе выпустить в обращение кредитные билеты), так как Монетный двор оказался попросту не в состоянии обеспечить чеканку нужного объема денег. Строго говоря, технически в тогдашних условиях это было невозможно в принципе, – однако ситуацию значительно усугубило полное разложение сотрудников, вызванное бездельем его директора Нила (связи последнего были так сильны, что отправить его в отставку, пока он не умер, оказалось попросту невозможно, и поставить на его должность Ньютона удалось только в 1699 году [28]). В Монетном дворе царили пьянство и воровство; нормой были дуэли; дело доходило до продажи фальшивомонетчикам чеканов, используемых для изготовления монет.
Немедленно после назначения хранителем Монетного двора (должность, в тот момент вообще не предусматривавшая каких бы то ни было властных полномочий), Ньютон сумел добиться от парламента в прямом смысле слова диктаторских прав вплоть до создания своих собственных тюрьмы и сыскной полиции[39], а также получения прокурорских полномочий [24] и статуса Главного обвинителя короны по финансовым преступлениям[40] [111].
Опираясь на эти полномочия, великий ученый в кратчайшие сроки развернул подлинную войну с фальшивомонетчиками (в 1696–1699 годах он потратил на их поиски и доказательство их вины более 626 тогдашних фунтов только личных денег, что превышало его годовую зарплату, – разумеется, без учета его доходов от вновь отчеканиваемой монеты) и добился осуждения более ста и казни 28 из них.
Переселение в Тауэр, где со времен Эдуарда I и вплоть до начала XIX века располагался Монетный двор[41], позволило работать почти круглосуточно (тогда Ньютон спал не более 4 часов в день). Помимо обеспечения дисциплины, великий ученый дотошно вникал во все технологические и организационные тонкости производства. Совершенствование технологий, открытие пяти временных монетных дворов в других городах и даже строительство передвижных машин для чеканки денег, оперативно удовлетворявших потребность в них «на месте» в районах наиболее острого дефицита, позволило в кратчайшие сроки нарастить выпуск денег почти в десять раз. Интенсивность организованных Ньютоном работ была такова, что «лошади подыхали, не выдерживая бешеного ритма» [28].
Установленные им порядки оказались настолько эффективными, что английское государство в целом достигло установленного им уровня контроля и управляемости, по имеющимся оценкам, лишь в середине XIX века! В Монетном же дворе введенные им правила, несмотря на коренное изменение технологий, сохранялись, по крайней мере, частично, на протяжении почти четверти тысячелетия.
Ньютон спас Англию менее чем за два года, ликвидировав катастрофический дефицит монет уже к концу 1697 года[42]. Однако в результате этого выдающегося достижения созданный им лучший в мире и намного опередивший своё время Монетный двор стал попросту не нужен: огромные (и крайне дорогостоящие) производственные мощности лишились загрузки.
Блистательным выходом из положения стала масштабная чеканка серебряных монет для международных торговых компаний прежде всего Ост-Индской, именно в то время остро нуждавшейся в их большом количестве (так как тогдашней Англии, как и Европе в целом, было попросту нечего предложить технологически развитым Китаю и Индии, кроме драгоценных металлов: промышленные изделия европейцев были для этих рынков слишком грубыми и примитивными[43]). Незначительные заказы такого рода Монетный двор выполнял и раньше, – однако Ньютон, чтобы спасти его и обеспечить постоянный приток заказов, добился установления цены серебра почти на 10 % ниже среднеевропейской.
Сугубо конъюнктурная поначалу (по-видимому) политика, вызванная стремлением просто поддержать загрузку мощностей и спасти кровью и потом налаженное производство (не говоря уже, разумеется, о головокружительных личных доходах, которые тем не менее, скорее всего, были лишь второстепенным стимулом), исключительно удачно вписала Англию в тогдашнее мировое разделение труда. Уже в 1699 году это было в полной мере осознано как самим великим ученым, так и его учеником – канцлером казначейства Монтегю – и стало основой финансовой стратегии Англии.
Индия, Китай и в целом страны Востока в то время торговали с Европой в основном за наличное серебро, бывшее (благодаря наибольшей распространенности из всех драгметаллов) главной мировой валютой. Для прорыва на сказочно прибыльные для европейцев рынки Востока и закреплении на них, для установления контроля за торговыми путями необходимо было щедро платить серебром. Поэтому несколько компаний-монополистов, сосредоточивших ко времени Великой перечеканки в своих руках основную часть мирового торгового капитала, испытывали постоянную нужду в серебре, особенно в высококачественной монете.
Монетный двор Ньютона, удовлетворяя их жажду (да ещё и по льготной цене, да ещё и быстро, и да ещё и практически в любых объемах), тем самым надежно привязывал их к английской экономике. Крайне существенно, что за практически гарантированную поставку монет на льготных условиях эти компании стали предоставлять Англии также практически гарантированные кредиты и займы – и также на льготных условиях. Именно этот доступ к практически неограниченному финансированию обеспечил исключительно быстрый рост её хозяйства (дополнительным фактором относительной дешевизны кредита стало поддержание дешевизны серебра).
Тем самым Ньютон поставил на службу Англии и её социально-экономическому прогрессу, включая создание емкого внутреннего рынка и необходимое всякому полноценному государству преодоление разрыва в уровне развития между центрами торговли и остальной страной (задача, решенная тогда только Англией, а в большинстве стран, включая развитые, отнюдь не решенная и сейчас!), энергию и мощь всего мирового торгового капитала.
Дешевый кредит, породив беспрецедентную деловую активность, не только преобразил страну, но и позволил государству без всяких негативных последствий собирать беспрецедентно высокие налоги – около 20 % ВНП.
Хотя возведение Ньютона королевой Анной в рыцарское достоинство было отнюдь «не данью его успехам в науке или верной службе в Монетном дворе», а всего лишь прагматичным способом «укрепить партию вигов на выборах 1705 года» [28] (которые Ньютон проиграл, как и партия вигов в целом, пусть и с минимальным перевесом: тори получили 267 депутатов, виги – 246), в историю оно вошло как акт признания его исключительных заслуг, причём в первую очередь именно в качестве финансового реформатора (так как именно они проявились в полной мере к этому времени; наиболее известные же научные результаты были достигнуты Ньютоном задолго до этого).
Интересно, что сам Ньютон, похоже, воспринимал свою деятельность прежде всего через призму богословия и алхимии.
Первое позволяло проникать в божественный замысел, находя его воплощение в природе и пытаясь привести в соответствии ему жизнь людей (что впоследствии находило крайние выражения в политических попытках построить Царство Божие на земле, наиболее известными из которых стали создание масонами США и коммунистами – Советского Союза[44]), вторая давала людям надежду на использование познанного ими божественного замысла в практических целях преобразования материи.
Таким образом, для Ньютона (как и для многих его современников и предшественников, включая, например, Коперника) деятельность в самых разнообразных (для нас) сферах философии, математики, физики, управления, истории и финансов была объединена поиском и воплощением в жизнь замысла творца и носила строго системный, единый характер.
Деньги рассматривались им не только как инструмент преобразования общества (хотя это уже было революцией по сравнению с тогдашними представлениями о них как о простом посреднике в торговых операциях), но и как «мощный исследовательский прибор, позволяющий обнаруживать и использовать скрытые или недоступные пока социальные ресурсы» [55].
В частности, алхимия отчаянно искала метод «Великого делания» – создания ценностей из ничего. Ещё описание китайских бумажных денег Марко Поло в XIII веке представляло собой «по сути, воплощение мечты алхимиков: неблагородные материалы обретают силу золота, ценности – кредит – возникают из… договоренностей, из слов – собственно говоря, из ничего. Ньютон с таким энтузиазмом взялся за работу на Королевском монетном дворе потому, что считал эту работу продолжением алхимического Великого делания, которому он отдал едва ли не больше… времени и… сил, чем разработке дифференциального и интегрального исчисления, формулировке теории света и открытию законов механики[45]» [24].
Быстрый и при том уверенный рост экономики позволил Банку Англии начать регулярный выпуск государственных облигаций, по которым пунктуально выплачивались постоянные проценты (в среднем 5 % годовых).
Спецификой стремительно растущего английского государственного долга стало идеально точное его обслуживание, – по всей вероятности, вызванное тем, что король и верхи политической элиты как тайные совладельцы Банка Англии оказались на стороне кредитора, а не заемщика, которым являлся обладавший повседневной, формальной, официальной властью парламент.
Если принять гипотезу о тайном совладении королем Банком Англии, то получается, что отказ короля от абсолютной политической власти (в результате Славной революции) сопровождался захватом им (при учреждении Банка Англии) части власти экономической: так пресловутая «система сдержек и противовесов» в политике получила гармоничное, хотя и тайное дополнение в экономике.
Знать, уступив торгово-финансовому капиталу весомую часть политической власти, захватила в обмен часть власти экономической и вместо борьбы с капиталом слилась с ним в единый властно-хозяйственный механизм («политический комбайн», по меткому выражению А. И. Фурсова, которым он охарактеризовал союз князей и бояр Московского княжества).
Это слияние было подготовлено внутренним демократизмом английской элиты и стало, наряду с беспощадным применением технологий социальной инженерии, невидимым фундаментом британской мощи: энергию, которую другие нации растрачивали на внутреннюю борьбу за власть («игру с нулевой суммой», слишком часто вырождающуюся в саморазрушительную для её участников «склоку с отрицательной суммой»), англичане смогли направить вовне, на расширение своего влияния и, соответственно, богатства.
Точность и безусловность обслуживания английского государственного долга перевела его в качественно новое состояние, при котором он стал самым надежным объектом вложения средств для капиталов всей Европы. Тем самым для Англии он превратился в качественно новый и совершенно самостоятельный источник развития. Качественно расширив бюджетные возможности государства, он обеспечил его подавляющую мощь.
Уже к середине XVIII века государственный долг Англии достиг астрономических 140 млн фунтов стерлингов и стал самым большим в мире, вызывая (как сейчас государственный долг США) священный ужас публицистов (которые начали постепенно осознавать его позитивное значение лишь к концу века) и растущий энтузиазм кредиторов.
Тогдашнее мировое разделение труда выглядело как извлечение странами Европы серебра из Нового света и обмен его на Востоке на товары. Англия смогла занять уникальное положение объекта вложения всех свободных капиталов мира и получать благодаря этому практически ничем неограниченный кредит. Последний сыграл ключевую роль в её стремительном техническом перевооружении в ходе промышленной революции: паровые машины мог строить кто угодно, а вот средства на оборудование ими множества фабрик в исторически кратчайшие сроки имелись только у Англии [53].
Систематическая недооценка серебра по сравнению с золотом (необходимое для наращивания торговли с Востоком, требовавшим именно серебро) вела к тому, что в Англию для перечеканки в английскую золотую монету ввозилось золото (поток которого хлынул и без того после установления Англией благодаря Лиссабонскому договору 1703 года фактического контроля за Португалией и её главным активом – золотыми рудниками в Бразилии), а вывозились серебро и серебряные монеты. Так сложилась биметаллическая система с преобладанием золота над серебром; английский фунт стерлингов стал первой валютой новой Европы, основанной на золотом стандарте, и затем увлек за собой весь мир.
Разумеется, будущее этой системы, как и в целом будущее Британии, было отнюдь не безоблачным.
Достаточно вспомнить потерю североамериканских колоний: проживший в Лондоне почти 17 лет Бенджамин Франклин[46], отстаивая их интересы и протестуя против чрезмерного налогообложения, имел несчастье объяснить представителям Банка Англии расцвет их экономик использованием собственной валюты – «колониальных расписок», – которые выпускались без учета каких бы то ни было спекулятивных последствий, в строгом соответствии с потребностями хозяйства.
В результате в 1764 году парламент Британии специальным «Законом о валюте» запретил колониям выпуск собственных денег и обязал выплачивать все налоги только золотыми и серебряными монетами. Франклин писал: «… За один год… эра процветания закончилась. Улицы городов заполнились безработными». К 1775 году британская система налогообложения обескровила колонии, изъяв из них практически все золотые и серебряные монеты и поставив их перед выбором между гибелью и восстанием; это стало непосредственной причиной возникновения США.
С 1797 года война с Францией (в которой Англии очень быстро пришлось противостоять Наполеону в одиночку) породила обесценивающийся бумажно-денежный стандарт, сохранявшийся до 1821 года.
Однако, несмотря на эти и другие кризисы, во многом созданная именно Исааком Ньютоном пирамида государственного долга Англии, наряду с симбиозом аристократии и предпринимателей обеспечивающая её могущество и опиравшаяся на него, продолжала эффективно функционировать [48] и рухнула лишь в XX веке – вместе с самой Британской империей.
Насколько можно судить, подобные общественные организмы, опирающиеся на общность интересов и патриотизм наиболее влиятельных элементов общества, государственный долг как средство привлечения свободных капиталов всего мира, а также эффективные науку и разведку, обеспечивающие разумность управления, могут погибать лишь по внешним причинам, под ударами более эффективных и мощных конкурентов или в же в силу кардинального изменения самой среды своего существования (например, из-за появления принципиально новых технологий, изменяющих объективные требования к управляющей системе).
Гибель Британской империи, насколько можно судить, была обусловлена действием обоих этих факторов.
Во второй половине XIX века немцы, сначала стремясь догнать, а затем уже и соревнуясь с Англией и отстаивая свои интересы в противостоянии обслуживающему её нужды либерализму, создали науку в её современном виде (в том числе и науку об обществе) как фактор национальной конкурентоспособности [91].
Однако англичане прошли (разумеется, в совершенно других формах, свойственных совершенно другому времени и совершенно другим технологиям) этот путь значительно раньше – ещё в конце XVII века, что и стало одним из факторов британского превосходства и британской конкурентоспособности, далеко переживших Британскую империю и ещё и по наши дни оказывающей огромное влияние на глобальную политику, экономику и культуру.
2.3. Воспитание элиты: системность социальной инженерии
Необходимым условием жизнеспособности любого организма является его воспроизводимость: способность продолжать себя в следующих поколениях при любых (в прямом смысле слова) внешних обстоятельствах. Социальный организм обеспечивает это условие воспитанием своих членов и подготовкой управленческих кадров (невнимание к формированию последних означает быструю неотвратимую смерть, что показал, в частности, пример просуществовавшей всего лишь три поколения советской цивилизации).
Особенно высоки объективные требования к качеству государственного управления (и, соответственно, к подготовке кадров для него) империй, объединяющих разнородные общества, по-разному откликающиеся на одни и те же управленческие импульсы, и потому нуждающихся в постоянном применении и изменении разнообразных методов и технологий управления.
Опираясь на богатый опыт религиозного образования, Британская империя решила эту задачу созданием специфической системы воспитания элиты, включающей частные школы и университеты. Основанная на них подготовка имперских управленческих кадров стала важнейшим фактором британского превосходства над остальным миром и одним из высочайших достижений социальной инженерии всего Запада[49]. Не случайно как минимум в первой трети XX века систему английских частных школ рассматривали там одновременно как высшее достижение модной тогда евгеники и как идеальный политический механизм.
Ключом к этой системе стали частные школы-пансионы, куда сдавала своих детей в возрасте 6 лет вся английская элита и которые в конце XIX века, в период максимального расцвета Британской империи и максимального же уровня её самодовольства, считались её представителями главным историческим достижением империи и её фундаментом, обеспечивающим незыблемость имперской мощи.
По сути, дети элиты в интересах Британской империи в самом раннем возрасте изымались из семей и навсегда становились в них лишь редкими гостями, изредка приезжающими на каникулы. Это делалось без какого бы то ни было формального принуждения, абсолютно добровольно – просто потому, что являлось категорическим условием сохранения и тем более повышения их социального статуса.
В частных школах (как и, более того, в университетах [41, 42]) детям и студентам не давали знаний, имеющих какое бы то ни было практическое применение. До 50-х годов XX века включительно главными предметами изучения были латынь и греческий язык; все остальные, за исключением спорта, просто не имели значения.
При помощи бесконечной зубрежки в детях вырабатывалось автоматическое, нерассуждающее послушание и подчинение руководству, трудолюбие и упорство; укреплялся прививаемый и через занятия спортом дух постоянного соревнования и одновременно – абсолютной приверженности «своей команде». Все признаки критического мышления беспощадно выжигались каленым железом, равно как и чувствительность, способность к сопереживанию и вообще эмоциям, гуманизм и все остальные качества, объективно противопоказанные колониальным администраторам.
О поистине чудовищном уровне психологического насилия, которым детей превращали в «эффективных менеджеров», свидетельствуют воспоминания второй жены Дж. Оруэлла, Сони Броуэлл (она писала о католических школах, но частные школы Англии опирались на те же незыблемые принципы): «единственная цель – целиком и полностью властвовать над каждый вздохом и каждым помыслом. Каждый ребенок в отдельности должен быть управляем, все потаенные уголки детских душ надлежит найти и раскрыть; а для этого следует убивать в них в зародыше любую веру в то, что люди способны приходить на помощь друг другу.
Все, кто через эту школу прошел, безошибочно распознают её друг в друге. Словно члены некоего тайного братства, они обнимают друг друга, забывают на миг зло, что им причинили, и осторожно, робкой лаской пытаются хоть немного успокоить свою боль.» [4]
Несмотря на наличие неизбежного даже в самой эффективной системе брака (о котором свидетельствует приведенная цитата, автор которой всё же сохранила способность чувствовать), частные школы и, далее, элитные университеты представляли и до сих пор представляют собой конвейер по воспроизводству социальной элиты. Этот конвейер крайне эффективно обеспечивает ликвидацию эмоций, глубокую социализацию в своей среде, развитие административного интеллекта, укрепление волевых качеств и физического здоровья.
С него и по сей день сходят одинаковые энергичные молодые люди, свободные от содержательных знаний, но спаянные в единую касту и преисполненные единственными оставленными им чувствами – всепоглощающей преданности (термин «лояльность» непозволительно слаб) короне и друг другу, а также глубочайшего собственного превосходства по отношению ко всем остальным. Это безгранично уверенные в себе и своём всемогуществе функционеры, бесстрашные в силу своей ограниченности, на которых можно положиться их руководству и другим таким же, как они, выпускникам британской системы элитного образования.
Беспощадная многолетняя тренировка (чтобы не сказать «дрессировка») учеников превращала их в части единого монолитного целого, не просто одинаково выглядящих, говорящих и в целом ведущих себя (по формуле «манеры делают мужчину»), но и одинаково действующих и думающих. Оборотной стороной этого была объективная невозможность какой бы то ни было специализации, получения каких-либо конкретных знаний и навыков, кроме «командной игры».
Пока система управления не нуждалась в содержательных технологических знаниях, эффективность основанной на этом образовании и закладываемых им глубоко в подсознание ритуальных социальных практиках [116] административной системы была поразительной.
Элитное образование Британской империи обеспечивало создание и постоянное воспроизводство монолитного социального слоя, непреодолимо отделенного от остального общества и даже собственных семей (разумеется, если их члены не проходили ту же самую школу)[52]. Этот слой с пренебрежением и презрением относился ко всем управляемым, в том числе и собственным согражданам[53]: их интересы для него существовали лишь в той степени, в которой могли создавать ту или иную значимую проблему для эгоистических интересов элиты или её представителей.
Принципиально важно, что основным инструментом социального продвижения в рамках частных школ были и, насколько можно судить, остаются беспрекословное подчинение и ритуальное публичное унижение.
Разумеется (в том числе и по только что названной причине), в британских частных школах для мальчиков как минимум был широко распространен гомосексуализм, а также педофилия преподавателей: одна из старейших и наиболее уважаемых частных школ, просуществовавшая более 400 лет, в конце концов, была даже закрыта по этой причине – правда, уже совсем недавно [116].
Помимо использования гомосексуальности как инструмента формирования обособленной от общества и жестокой элиты (см. ниже пример 7), живущей по своим собственным правилам, принципиально важным было и то, что до 1967 года гомосексуализм в Британии являлся уголовным преступлением[54]. Соответственно, элитарных носителей этой ориентации дополнительно сплачивало сознание их общей преступности, страх перед весьма суровым наказанием и, главное, ощущение своей сверхчеловечности, то есть не только способности, но и подразумеваемого, пусть и неписаного права пренебрегать общепринятыми нормами, включая как неписаную мораль, так и писаный (в том числе, если они станут членами парламента, и ими самими) закон.
Неустанная и венчающаяся всё новыми победами борьба за права гомосексуалистов (давно уже ставшая подлинным крестовым походом против каких бы то ни было прав «натуралов»), перешедшая в утверждение Западом самых чудовищных извращений как новой нормы, представляется одним из наиболее не только ярких, но и значимых феноменов постсоветского времени. Конец «холодной войны», избавив мир от страха гибели в пламени ядерного апокалипсиса, практически прекратил антивоенное движение, – и общественная активность обрела новые массовые формы. Наиболее масштабными стали не только экологическое движение и всё более агрессивная борьба этнокультурных меньшинств и крайних феминисток за гражданские и религиозные права (переходящая в борьбу за право подавлять большинство), но и столь же агрессивная борьба за права гомосексуалистов и в целом всех лиц нетрадиционных сексуальных ориентаций, ставшая весьма быстро борьбой за их право подавлять лиц традиционных ориентаций, а затем и борьбой за полное преобразование человека в рамках шокирующе механистичных представлений трансгуманизма.
Можно только мечтать о результатах, которые могло бы принести направление этой энергии на защиту, например, материнства и детства или на решение реальных (а не выдуманных от начала и до конца или просто служащих инструментом глобальной конкуренции) экологических проблем.
Однако факт неоспорим: по влиянию на общественное сознание Запада и, соответственно, его политику рядом с ЛГБТ-активистами в настоящее время можно поставить только превративших свою национальность или религию в профессию еврейских и иудейских активистов, политических исламистов и менеджеров «климатического мошенничества» (и то последние были парадоксально потеснены в общественном сознании Запада в ходе истерического нагнетания коронабесия).
С каждым годом крепнет ощущение, что гомосексуализм и в целом сексуальные извращения стали на Западе (а значит, и в глобальных масштабах) одним из ключевых инструментов не только преобразования человека и человечества как таковых, но и формирования новой глобальной управляющей элиты, идущей на смену традиционным[55].
Ведь создание элиты – крайне сложная задача, решение которой может быть успешным лишь в том случае, когда оно подчинено четким и вполне объективным закономерностям.
Прежде всего реальная власть, какой бы демократичной она ни была, жестко отделена от управляемых, – хотя бы уровнем ответственности и порождаемого ею вынужденного знания. Помимо прочего, это отделение само по себе обеспечивает (разумеется, с понятными ограничениями, накладываемыми отнюдь не только политической конкуренцией) чувство общности, солидарность и взаимовыручку в элите.
На уровне практической политики обособление элиты достаточно долгое время достигалось и закреплялось поддержанием её специфического образа жизни. Однако уже массовая пресса и индустрия моды (и только затем радио, а потом ещё и телевидение, гламур и массовый туризм) сделали образ жизни управленческой элиты обозримым для масс и с материальной точки зрения вполне доступным для значительной части даже среднего слоя любого мало-мальски развитого общества.
С другой стороны, власть достаточно часто отделялась от управляемых языком и национальностью, однако интенсификация международных контактов и превращение английского в
В прошлом элита воспитывала своих детей совершенно особым образом. Апофеозом специфически элитного образования стала описанная выше в этой главе английская система частных школ и университетов, однако она в силу самой своей природы не могла давать содержательных знаний, всё более необходимых из-за неумолимого технологического прогресса, и потому беспощадно трансформируется его бурным потоком.
Решением этой задачи в новых условиях был призван стать, насколько можно судить, Болонский процесс, представляющий собой мощное комплексное продвижение к отказу от равного образования и к обеспечению возможно более раннего, средневекового по своей сути разделения людей на будущих руководителей и подчиненных, обучаемых прежде всего беспрекословному дисциплинированному подчинению власти (и в том числе подчиненных высококвалифицированных специалистов в узких направлениях).
Однако время драматически ускорилось: воспитывать – ни специалистов, ни элитных управленцев – становится некогда, да и власти в настоящее время нужны прежде всего таланты в самых различных сферах человеческой деятельности, а отнюдь не просто наследники. При этом социальная значимость знания как такового (в том числе и тщательно скрываемого от управляемых, ещё недавно и вовсе бывшего сакральным) в значительной степени размыта информационной революцией 1991–2019 годов [20], как и другие устои эпох Просвещения и НТР.
Наконец, имущественный ценз, долгое время надежно обеспечивавший обособление реальной власти от общества, перестал быть достаточным: в результате беспрецедентно долгих и успешных спекуляций богатых стало слишком много (хотя Глобальная депрессия, насколько можно судить, уже в обозримом будущем исправит этот перекос), а реальной власти остается по-прежнему слишком мало.
В этих условиях замена всех описанных и на глазах перестающих работать социальных цензов власти простым и надежным физиологическим, по сути своей природным барьером, как это ни кощунственно, представляется почти естественным – и совершенно точно наиболее эффективным.
Принципиально важным представляется и то, что наиболее мощному и хаотическому информационному воздействию в условиях информационной революции и тотального применения технологий формирования сознания подвергается именно управленческая элита каждого общества. Соответственно, трансформация психики под этим воздействием идет у её членов значительно быстрее и, насколько можно судить, по-другому, чем у основной массы управляемых [18]. Разумеется, это не может не проявляться и в такой всеобщей сфере, по самой своей природе тесно связанной с феноменом власти, как сексуальная.
Наконец, необходимо в полной мере учитывать и то, что власть, заключающаяся в конечном счете в распоряжении чужой жизнью при заведомо недостаточных для принятия правильного решения данных, объективно требует от её носителя преодоления морально-этического барьера.
В традиционном обществе это вынужденное нарушение общих норм морали отчасти компенсировалось воспитанием чувства ответственности, однако на смену этому обществу пришло принципиально безответственное общество постмодерна, основанное на гипертрофированной до абсурда ценности одного лишь собственного «я» (доходящей до субъективного идеализма и неспособности признания своих ошибок с вытекающими из неё неспособностью учиться на них и даже просто их исправлять) и финансовых спекуляциях как непримиримой противоположности производительному труду.
Таким образом, в современном обществе между управляющей элитой и обществом исчез и традиционный барьер, основанный на массовой морали управляемых и индивидуальной ответственности руководителей, – а потребность в нём сохранилась и в силу своей объективности (а значит, и неустранимости при данных обстоятельствах), вероятно, ведет к возникновению «нетрадиционного» барьера.
Представляется весьма существенным и то, что власть также объективно, по самой своей природе должна быть всецело сосредоточена на выполнении своей ключевой миссии, – а отсутствие детей у большинства лиц нетрадиционных сексуальных ориентаций позволяет избежать «хозяйственного обрастания» и отвлечения. Наконец, власти – любой – опять-таки объективно необходима жестокость[57]. Это технологическое требование: каким бы развитым, гуманным и инициативным ни было общество, подчинения попросту не существует без демонстративных кар (а вот степень их тяжести – от демонстрации легкой печали по поводу нерадивости сотрудника до массового террора – действительно зависит от состояния общества).
Сегодняшний (а на самом деле уже давно вчерашний, а для молодежи и позавчерашний) европейский гуманизм стал возможен исключительно потому, что вырос на самом чудовищном и массовом изуверстве – причём не только Средних веков, но и викторианской эпохи, и Великой депрессии, и Второй Мировой.
А криминалисты хорошо знают, что исключительная жестокость весьма часто бывает связана именно с гомосексуальностью и иными сексуальными извращениями.
Таким образом, представляется весьма вероятным, что агрессивная борьба за ущемление носителей традиционной сексуальной ориентации предоставлением исключительных прав (пресловутой «отрицательной дискриминацией») сексуальных меньшинств является не столько одним из локальных перегибов в обеспечении прав человека и не столько признаком дробления современных обществ, сколько внешним проявлением процесса формирования новой глобальной элиты – причём, скорее всего, не стихийного, а направляемого сознательно.
Интенсивное же насаждение разрушающей сексуальную идентичность и саму личность идеологии гомосексуализма, а затем и трансгендерности среди не управляющей элиты, а уже и среди управляемых вызвано для гарантирования их подчинения (в отношении трансгендеров – на физиологическом уровне, так как они, в том числе и для спасения от чудовищной боли, вынуждены постоянно принимать огромное количество крайне дорогостоящих лекарств, что обрекает их на бесконечный интенсивный активизм).
Как отметил директор СВР С. Нарышкин, «ускоренное размывание понятия половой принадлежности и ценностей семьи и брака» ведется для того, «чтобы сделать из людей разобщенных, страдающих невротическими расстройствами индивидов с постоянным измененным состоянием сознания» [68; с. 155], что обеспечивает их высокую управляемость достаточно примитивными и оттого дешевыми методами.
Впрочем, это касается и формальной элиты: её представители выполняют роль всего лишь менеджеров (пусть и высокого уровня) глобального управляющего класса и его лидеров – инвестиционных «фондов фондов», – а менеджеры прежде всего должны быть хорошо управляемы сами.
Поэтому массовое разрушение человеческой личности, осуществляемое для обеспечения эффективного подчинения управляемых, в отношении непосредственно управляющих осуществляется для достижения той же самой цели.
Непосредственной причиной деградации и исторического поражения Британской империи (совместно «съеденной» в результате Второй мировой войны США и Советским Союзом) стала, скорее всего, деградация управляющего слоя из-за замыкания в себе и отрыва от общества (в 1919 году министерство по делам колоний перестало принимать на работу иначе, кроме как по рекомендации преподавателей частных школ и элитных университетов), но прежде всего – из-за последовательного и всеобъемлющего пренебрежения системы образования содержательными знаниями[58].
По мере усложнения технологий это создало перманентный, всеобщий и неустранимый конфликт между специалистами и управленцами [41, 42], весьма сильно напоминающий наблюдавшийся в позднем Советском Союзе, а также сделало систему управления неспособной выполнять свою важнейшую с 30-х годов XX века функцию – эффективно направлять технологический прогресс.
Безусловно, в Англии этот конфликт развился существенно в меньшей степени, чем на завершающем этапе существования СССР, и не привел к столь катастрофическим последствиям (так как Британскую империю на этапе её разрушения в рамках противостояния с Советским Союзом подстраховывали возвышающиеся, хотя в том числе и за её счет, США), – однако он, безусловно, также оказал своё разрушительное влияние на государство и общество.
О категорической важности комплексного рассмотрения всех составляющих технологической сферы и категорической же недопустимости значимого отставания системы управления от развития производственных (и в целом производительных)технологий предельно ярко и убедительно свидетельствует история «застоя» и в конечном итоге обусловленного им распада Советского Союза. Развитие производственных технологий (в первую очередь необходимых для поддержания обороноспособности) уже с конца 50-х годов XX века предъявляло к технологиям управления заведомо неприемлемые для тогдашней политической системы требования – обеспечения максимально возможной гибкости, массового делегирования полномочий, решительного сокращения числа уровней управления, повсеместного и последовательного стимулирования инициативы и самостоятельности.
Когда приспособление общественной системы управления к этим объективно обусловленным производственными технологиям и требованиям начало угрожать её принципиальным основам и непосредственным интересам, она закостенела и под действием инстинкта самосохранения начала не приспосабливаться сама к развитию технологий, но, напротив, приспосабливать их развитие к интересам своего сохранения с наименьшими изменениями. В результате система управления локализовала объективно подрывавшие её существование передовые технологии в ключевых для её выживания научной и оборонной сферах, оторванных от основной части общества (в случае «закрытых городов» – даже территориально, но в целом – в разраставшейся, – по мере роста потребности общества в свободе, системе академических и центральных научно-исследовательских институтов) и потому наименее опасных с точки зрения самосохранения этой системы.
Эффективно действуя подобным образом, отсталые технологии управления довольно быстро остановили несовместимый с ними и потому угрожавший им технологический прогресс в остальных сферах жизни общества, в том числе практически прекратив «внедрение» (термин, уже на лексическом уровне подразумевавший преодоление сопротивления) научных разработок в гражданские отрасли.
Затем произошло постепенное стихийное торможение развития угрожавших отсталым технологиям управления современных производственных технологий и в ключевых для выживания управляющей системы сферах, связанных прежде всего с обороноспособностью. Это окончательно затормозило технологический прогресс в Советском Союзе в целом, привело к отторжению критически значимой частью советского общества носителей этого прогресса, необратимому и нарастающему отставанию СССР в ключевых направлениях мировой конкуренции (в первую очередь в организации финансовой деятельности, конструировании политических структур, в формировании массового сознания и в социальной инженерии в целом), а затем – и к его гибели, с учетом изложенного вполне закономерной.
Однако конфликт между относительно передовыми производственными технологиями и отсталыми технологиями управления отнюдь не прекратился с разрушением одной лишь системы государственного управления.
Так как после распада Советского Союза технологии управления обществом не только не были усовершенствованы, но и весьма существенно деградировали[59] (с созидания они массово переориентировались на разворовывание ранее созданного потенциала – как материального, так и социального; российское государство и возникло-то как инструмент частного, бесплатного и противозаконного присвоения «советского наследства», сопровождавшегося необратимым разрушением непропорционально большой части общественного богатства), непримиримый конфликт между ними и относительно передовыми производственными технологиями был отнюдь не изжит, а всего лишь перенесен на новый, качественно более низкий уровень.
Уже к 1995 году порожденная чрезмерно жесткой финансовой политикой либеральных реформаторов «экономика неплатежей» в гротескной и варваризированной форме не только возродила, но и драматически усугубила целый ряд ключевых элементов административно-командной системы управления: государственное распределение дефицитных ресурсов (правда, прежде всего финансовых, а не материальных); множественность разнородных и в основном не конвертируемых даже друг в друга платежных средств; чрезмерное влияние коррумпированного чиновничества при политическом бесправии и отсутствии сколь-нибудь приемлемой социальной перспективы подавляющего большинства населения [23].
Одновременная примитивизация технологий и интеллектуальная деградация общества показывают, что несоответствие между отставшей системой управления и «забежавшими вперед» производственными технологиями было решено не прогрессивным, но регрессивным способом: в интересах не передовой части технологического потенциала, но устаревшей системы управления (собственно, при сохранении принципиальных, ключевых элементов этой системы по-другому не может и быть: ведь политическая власть принадлежит им, и принципиальные решения принимают в конечном счете именно они!)
Вместо оздоровления последней и придания ей способности продолжать развитие передовых технологий с разрушением Советского Союза произошло уничтожение их основной части ради удобства деградирующих опережающими темпами и не справляющихся со своими функциями институтов управления.
Это было вызвано доминированием не современных технологий, конфликтовавших с устаревшей системой управления, но охватывающих эти современные технологии напрочь устаревших воспроизводственных контуров, находящихся с ней в гармонии (ещё в начале 80-х годов треть работников реального сектора даже по открытым официальным данным была занята ручным трудом). Устаревшая управленческая система победила элементы высоких технологий из-за незначительности удельного веса и общественного значения последних, связанных, в том числе, с их территориальной и социальной локализацией.
Последствия этой победы были эффективно и беспощадно усилены внешними конкурентами нашего общества, кровно и объективно заинтересованными в его деградации.
В результате Россия откатилась далеко назад – именно тогда, когда Запад совершил резкий рывок вперед.
Таким образом, невнимание высшего политического руководства страны (вызванное прежде всего его собственной деградацией в ходе овладения партхозноменклатурой всей полнотой власти после смерти Сталина) к взаимодействию технологий производства и управления породило глубочайший внутренний конфликт, длящийся вот уже более 70 лет и приведший к беспрецедентным в новейшей истории разрушению общества и его технологической деградации. Этот конфликт отнюдь не изжит и всё ещё продолжается; он и сегодня ещё далеко не полностью реализовал свой разрушительный потенциал.
Конечно, советское общество и тем более государство (бывшее основой указанных отсталых технологий управления) не могли не то что разрешить этот конфликт, но даже адекватно осознать его. Это ещё раз показывает категорическую необходимость осознанного управления развитием технологий формирования общественного сознания (не говоря уже об их практическом использовании). Ведь именно Советский Союз стал первой крупной жертвой их широкомасштабного, комплексного и длительного применения.
Причины катастрофического характера реформ 1987–1998-го и последующих годов в принципе невозможно постичь без осознания того потрясающего в своей чудовищности факта, что они планировались и проводились людьми, ставшими (во многом под воздействием именно этих технологий, эффективно применяемых Западом) сознательными и непримиримыми врагами того самого государства, которым они непосредственно или идеологически управляли.
Глава 3. Культура вероломства как фактор успеха
3.1. Doublespeak: больше, чем лицемерие
В мини-сериале «Шака, король зулусов», посвященном создателю зулусской государственности, с которой Британская империя долгие десятилетия ничего не могла поделать и которая представляла собой огромную потенциальную угрозу её колониям[60], английский колониальный администратор мотивировал свою абсолютную уверенность в конечном уничтожении своего туземного противника (несмотря на скудость тогдашних английских ресурсов в том регионе) тем, что «за нашей спиной двести лет
Двоеречие (из которого потом выросло оруэлловское «двоемыслие») представляется одним из фундаментальных и фатально недооцениваемых сторонними наблюдателями факторов британского превосходства над остальным, неанглосаксонским миром. Он имеет лишь отдаленное отношение к «демагогии», как обычно (и поверхностно) переводят это слово, и значительно более глубже и объемлюще традиционного «лицемерия» и тем более «ханжества».
Таким образом, данный термин означает сознательную и успешную ложь в полном соответствии с принципом «правдивого мошенника» [21], в рамках которого лжец абсолютно уверен в правдивости своих слов, воспринимаемой в глубине своей личности как их простая целесообразность.
Подмена истины целесообразностью как сознательная этическая норма восходит ещё к иезуитам, но именно английская управляющая элита сумела поднять её до уровня культурной и юридической традиции, освященной многовековым, историческим подтверждением её правоты. «Правда» для английской элиты (и для наследовавшей ей в этом элиты США) означает отнюдь не «реальное, объективное положение дел», как для нас, но лишь «то, что выгодно мне и ложность чего не доказана английским (или американским) судом» и, что исключительно важно, глубоко и искренне переживается на личностном уровне именно в этом качестве.
Поэтому даже самое явное разоблачение даже прямой лжи представителя английской элиты (и в целом носителя англосаксонской управленческой культуры), как правило, не вызывает у него ничего, кроме искреннего негодования, так как с точки зрения
На личностном уровне
Органическая естественность корыстной лжи джентльмена всем, стоящим ниже него по классово-сословной лестнице (и тем более иностранцам), составляющая практическую сторону феномена
Таким образом,
3.2. Основы политической культуры: почему «хуже вражды с англосаксом… лишь дружба с ним»
Вынесенная в заголовок этой главы максима, сформулированная более ста лет назад великим русским геополитиком А. Е. Едрихиным (Вандамом), ни в малейшей степени не является преувеличением, метафорой, гиперболой или какой-либо иной фигурой речи.
Напротив, это сухая и бесстрастная, отжатая до предельно лаконичной конкретной рекомендации (пусть и в форме предостережения) констатация общеизвестного для специалистов факта, бесчисленное число раз подтвержденного всей историей англосаксонского мира (точнее, историей взаимоотношений с ним не входящих в него стран и народов, – а на самом деле и значительно меньших групп людей).
Этот факт заключается в подразумевании английской политической культурой уничтожения, вплоть до физического убийства союзника (просто в профилактических целях, чтобы он не успел осознать свои интересы, обрести самостоятельность, укрепиться и стать конкурентом, – или же для не менее простого получения его ресурсов) как чего-то само собой разумеющегося и, более того, как должного для всякого истинного джентльмена.
«Во всех коалициях, в которых они участвовали, британцы и англосаксы вообще стремились не только к победе над противником, но и к максимальному ослаблению союзника» [70].
Разумеется, в силу культурной общности описанную продуктивную технологию переняли и непосредственные наследники Англии по англосаксонскому миру – американцы (обычным людям этот воспринятый ими подход известен прежде всего по ставшей крылатой в нашей стране формуле О’Генри «Буцефал не выдержит двоих», а историкам – по «доктрине контролируемого технологического отставания» Трумэна, направленной на недопущение успешного развития отнюдь не только Советского Союза, но и американских союзников в «холодной» войне против него).
Не менее существенным с практической точки зрения элементом английской политической культуры (и в этом отношении американцы так и не дотянулись до них, оставшись бледными поверхностными подражателями) является тонкое понимание значения культуры, психологии и воли общества как фактора его конкурентоспособности.
На практике это выливается в последовательное стремление английской политической элиты к уничтожению культурной и политической элиты иных обществ – всех без исключения (чтобы они точно не смогли оказать сопротивления, если в агрессии против них когда-либо возникнет необходимость). Уничтожение это отнюдь не обязательно носит грубый физический характер, – в зависимости от целесообразности или удобства оно может заключаться в растлении, разложении соответствующих людей или коллективов или же в их дискредитации и деморализации.
Однако задача лишения всех остальных значимых (или потенциально значимых) для Англии обществ носителей морали и культуры, а также всех, кто способен помочь соответствующим обществам осознать свои интересы, организовать и воодушевить их, никогда не покидает повестку дня английской политической элиты и является практической квинтэссенцией тех самых «вечных интересов Англии», простым наличием которых так гордятся (разумеется, обычно не сознавая их сути) обычные англичане.
Ярким примером понимания значимости культурной матрицы тех или иных народов представляются ставшие классическими фразы Черчилля о том, что во Второй мировой войне Англия воюет «не с Гитлером, а с немецким духом, духом Шиллера, чтобы этот дух не возродился»; «эта война ведется не против национал-социализма, но против силы германского народа, которая должна быть сокрушена раз и навсегда, независимо от того, в чьих руках она находится: в руках Гитлера или в руках священника-иезуита». И эта цель была достигнута в полном объеме: «немцы и итальянцы превратились в два опустошенных, лишенных собственной идентичности племени» [75].
А ведь прожженный циник и практик Черчилль был бесконечно далек от экзистенциальных рассуждений о «жизненном пространстве» и «судьбах наций» и в письме лорду Роберту Будпи не менее прямо и четко указывал на непосредственную причину войны (как минимум, для Англии): «Непростительным преступлением Германии перед Второй мировой войной была её попытка освободить свою экономическую мощь от мировой торговой системы и создать свой собственный механизм обмена, который лишил бы мировые финансы прибыли».
Таким образом, речь изначально шла всего лишь о прибылях международных финансовых спекулянтов, то есть Сити и связанных с ним американских банкирских домов, – однако носитель английской политической культуры считает совершенно нормальным и естественным для обеспечения этой прибыли лишить целый народ его культуры, тем самым фактически вычеркнув его из истории.
И нынешняя судьба Германии, культурно и идеологически оскопленной, отказавшейся от своей субъектности, окончательно впавшей в политическое ничтожество и становящейся, по выражению Столыпина, не более чем навозом для произрастания евро-Халифата (или одного из евро-Халифатов уже обозримого будущего), является живым и предельно наглядным свидетельством эффективности английской культурной политики. (Характерно, что способность хоть как-то осознавать свои интересы сохранилась в Германии лишь на территории бывшей ГДР, так как Советский Союз, в отличие от англосаксов, не стремился к уничтожению культурных матриц и к психологической кастрации других народов.)
Изобретение Англией политической войны (сам термин впервые был использован в 1909 году) как тотальной войны, ведущейся с напряжением всех сил и с предельной изобретательностью всеми способами, кроме собственно военных, – представляет собой простое оформление «вечного интереса» в превентивном, заблаговременном подрыве и уничтожении всех, кто является или только может стать конкурентом. И это не в малейшей степени не открытие 1909 года – это всего лишь формализация многовековой английской политической традиции под броским запоминающимся ярлыком.
Колоссальная энергия и ожесточение, с которой Англия ведет борьбу со своими конкурентами, в том числе всего лишь потенциальными, в историческом плане обусловлена постоянной уязвимостью её положения, в первую очередь скудостью собственных ресурсов, толкающую её на яростную неукротимую агрессию против остальных, более обеспеченных стран и народов.
Захват необходимых для комфортного выживания ресурсов как образ жизни (и, в частности, мысли) делает единственно доступной Англии формой существования постоянную тотальную войну против всего остального мира, причём ведущуюся «на опережение», на купирование не уже проявившихся сегодня, но лишь могущих проявиться завтра угроз (в том числе на превентивное уничтожение или дискредитацию людей, которые ещё не стали вождями своих народов, не укрепили их волю, не обогатили культуру, – однако, по мнению английских специалистов, в принципе способны на это).
Надо отметить, что богатый опыт и высокая культура, понимание человеческой природы, свойственные английской социальной инженерии и английскому практическому управлению (в том числе благодаря его теснейшей связи с банкирами Сити и спецслужбами), делают эту перманентную войну весьма тонкой и изощренной.
3.3. Обманная идеология: покров Адама Смита
Одним из важнейших компонентов стратегической и в целом управленческой культуры Англии (наряду с использованием коррупции как инструмента взлома зарубежных рынков и подавления иностранных конкурентов, вплоть до организации государственных переворотов) является распространение среди своих конкурентов (в качестве которых носители англосаксонской культуры инстинктивно воспринимают весь мир без какого бы то ни было исключения) заведомо ложных представлений, причём в первую очередь заведомо ложных представлений о современном состоянии Англии и о причинах собственно английских успехов.
Частной, но исключительно важной с точки зрения глобальной конкуренции и геостратегических проектов формой реализации этой культуры является создание и запуск «психоисторических вирусов» – популярных и привлекательных концепций, кажущихся целостными, всеобъемлющими и достаточными для познания и практического применения, но на деле частичными и потому разрушающими тех, кто начинает действовать на их основе.
Это проявление традиции «стратегической маскировки», развитой в нашей стране лишь в советском Генштабе, при которой введение конкурента в заблуждение по любому поводу, размывание его внимания (по принципу «камни по кустам») и отвлечение его энергии на заведомо негодные объекты являются неотъемлемыми элементами любого мало-мальски значимого действия.
Заведомо ложные представления конкурентов о Британии, её внутреннем состоянии, способностях и намерениях (равно как и об устройстве и закономерностях мира в целом) заблаговременно тщательно и комплексно прорабатываются лучшими (или, по крайней мере, наиболее энергичными и убедительными) английскими учеными (или иностранными учеными на британской службе), оформляются в виде целостных, кажущихся безупречными научных теорий и затем энергично пропагандируются и внедряются в сознание конкурентов всеми силами английской управленческой элиты, включая (что особенно важно!) деятелей как массовой, так и элитарной культуры.
Поверхностным сторонним наблюдателям (а стороннее наблюдение по определению поверхностно), искренне недоумевающим на протяжении всей истории, почему на практике англичане так последовательно игнорируют рекомендации собственных выдающихся ученых, являющихся вершинами человеческой мысли и восхитительными достижениями интеллектуального гения, в этих условиях остается лишь удовлетворяться застенчивыми и невнятными разъяснениями самих англичан о несовершенстве их политической системы, пагубности давно отживших традиций, чудовищной косности бюрократии и прискорбной инерционности чиновничества [41, 42].
Данный подход позволяет надежно скрыть наиболее эффективные методы, применяемые англичанами, избежать их освоения и применения конкурентами и, соответственно, обеспечить постоянное отставание этих конкурентов, расточающих свои силы либо на достижение ложных целей, либо на применение заведомо контрпродуктивных, прямо ограничивающих их конкурентоспособность методов (в первую очередь активно внедряемых в их сознание и систему управления самими британцами).
С особыми тщательностью, усердием и заботой описанный метод применяется англичанами к своим союзникам и партнерам – просто для того, чтобы не допустить возникновения в будущем конкуренции с их стороны.
Одним из ярких примеров сознательного распространения английской политической элитой заведомо ложных теорий для дезориентации и подрыва своих потенциальных конкурентов представляется творчество создателя и первого руководителя английской разведки в её современном понимании, выдающегося писателя[62] Даниэля Дефо.
В гражданской жизни он последовательно занимался импортом шерстяных товаров, трикотажа, вина и табака, служил в королевской лотерее и в Податной стекольной инспекции, которая взимала «оконный налог» (налог на недвижимость, исчисляемый пропорционально количеству окон, – предшественник подоходного налога), а также был влиятельным политическим памфлетистом.
В качестве тайного агента собирал информацию для спикера палаты общин тори Роберта Харли (после ареста Дефо королевой Анной тот добился его освобождения в 1703 году), а затем для всесильного вига Роберта Уолпола – первого премьер-министра Англии в современном значении этого термина.
Уолпол возглавлял правительство целую эпоху – с 1721-го до 1742 года – и выделялся продажностью даже на общем английском фоне. Его обвиняли в том, что он «сделал коррупцию обыкновением» и организовал шокировавшую, казалось бы, ко всему привыкших современников массовую систематическую распродажу аристократических титулов, правительственных постов, льгот и привилегий (Д. Свифт в «Путешествиях Гулливера» описал его под именем Флимнапа).
В качестве канцлера Казначейства Уолпол обеспечил финансовую стабильность, создав специальный фонд для погашения долгов. В 1721 году он стал премьер-министром именно потому, что казался в то время единственным человеком, способным стабилизовать финансовую систему после краха «Компании Южных морей» (на спекуляциях вокруг которой перед тем заработал состояние). Уолпол решительно сместил вектор английской политики с захвата новых рынков и стимулирования торговли в интересах казны (в том числе через обслуживание её исключительно английскими судами) на развитие обрабатывающей промышленности. Она защищалась от иностранной конкуренции, субсидировалась и поощрялась к экспорту.
Именно Уолпол в ходе представления своего законопроекта парламенту от имени короля провозгласил бессмертную максиму внешней торговли: «Ничто так не способствует повышению общественного благосостояния, как вывоз произведённых товаров и ввоз иностранного сырья».
В соответствии с ней таможенные тарифы на иностранную промышленную продукцию повышались, а тарифы на импортное сырьё, применяемое в промышленности, снижались или отменялись вовсе. Экспорт промышленной продукции поощрялся целой серией мер, включавшей экспортные субсидии. При этом был введен жесткий контроль её качества (особенно текстиля), чтобы блюсти высокую репутацию английских товаров за границей.
Англия исповедовала жесткий протекционизм вплоть до середины XIX века, когда обеспеченное им технологическое преимущество над остальным миром сделало более выгодной для неё навязывание потенциальным конкурентам свободной торговли. В частности, в 1820 году средняя импортная пошлина на продукцию обрабатывающей промышленности составляла 45–55 % по сравнению с 6–8 % в Нидерландах, 8–12 % в Германии и Швейцарии и около 20 % во Франции.
Помимо тарифов, неотъемлемым инструментом торговой политики Англии были прямые запреты. Начав введение постепенно повышаемых пошлин на индийский текстиль в 1685 году, в 1700-м Англия запретила его импорт, дополнив его в 1721-м запретом на его использование внутри страны для невозможности контрабанды
В 1699 году Англия запретила экспорт шерстяного сукна из своих колоний в другие страны
В 1749 году Закон о железе
При этом специализация колоний на производстве сырья с его минимальной переработкой поощрялась целым комплексом мер. Тот же Уолпол предоставлял тем же самым американским колонистам экспортные субсидии на сырьевые товары и устранял английские импортные пошлины на сырье, ввозимое из американских колоний (бревна, доски, пеньку и т. д.).
Суть политики метрополии заключалась в превращении колоний в сырьевой придаток метрополии, гарантированно не способный конкурировать с её собственными производителями. Сохранение в Англии наиболее прибыльных высокотехнологичных (разумеется, по тем временам) отраслей концентрировало в ней производство основной части добавленной стоимости империи и гарантировало метрополии максимальное богатство и мощь, поддерживая необходимые предпосылки её мирового лидерства.
В силу своей повседневной практической деятельности Даниэль Дефо был глубоко погружен, в том числе, в формирование экономической политики Англии, которая носила во время его жизни жестко протекционистский характер.
Его главная экономическая работа «План английской торговли» (1728)[63] посвящена подробному описанию использования Георгом VII и Елизаветой I всей мощи государства – от протекционизма до шпионажа – для развития шерстяной промышленности, в те времена высокотехнологичной отрасли, обеспечивающей высокую добавленную стоимость.
Таким образом, Дефо прекрасно понимал необходимость протекционизма для развития национальной промышленности, – однако в историю вошел как автор «Робинзона Крузо», написанного отнюдь не для детей. Этот роман создал, глубоко внедрил в общественное сознание и широко распространил[64] в корне порочную и разрушительную методологию рассмотрения экономических процессов с точки зрения не общества, но одного отдельно взятого человека.
Разумеется, применение этой в корне ошибочной методологии уже само по себе надежно гарантирует ошибочные же выводы – и, соответственно, подрыв конкурентоспособности воспринявших её обществ.
В лице Робинзона Крузо Д. Дефо дал поколениям исследователей и мыслителей всего мира чистый пример «рационального экономического человека», и по сей день остающегося главным героем неолиберальной экономики свободного рынка.
По сути, Дефо создал смертоносный интеллектуальный вирус, ставший вместе с последующим трудом Адама Смита основой мифа о том, что секрет успеха Англии заключается в открытии гарантированного пути к процветанию в виде свободного рынка и свободной торговли, на который для повторения этого успеха достаточно встать любой другой стране, – и это при том, что в своём же экономическом анализе он ясно показал объективные пределы свободного рынка и свободной торговли!
Таким образом, Дефо своим творчеством проявил один из ключевых элементов английской стратегии – насаждение исподволь, не только через интеллектуальные концепции, но и через художественные образы и культурные стандарты заведомо ложных концепций и методологических подходов, подрывающих конкурентоспособность других стран.
Классическим проявлением интеллектуальной, методологической глобальной диверсии, направленной на дезорганизацию всей развитой части мира (чтоб гарантированно не смогла конкурировать с Англией!) в экономической политике после «Робинзона Крузо» Дефо стало появление и всемерное распространение теории Адама Смита. Из его построений также отнюдь не прямо, но совершенно однозначно следует пагубность любого протекционизма как такового, что гарантирует неспособность более слабых экономик развиваться в условиях хозяйственного и технологического доминирования Англии.
Безусловно, теория Адама Смита отражает определенный уровень развития не только человеческой мысли, но и английской экономики: когда она развилась настолько, что перестала бояться внешней конкуренции, инструментом укрепления её мощи вполне закономерно стало фритредерство. Но эта политика пропагандировалась не столько потому, что она была выгодна Англии, сколько из-за заведомой невозможности успешно повторить её для её конкурентов (в условиях, повторюсь, экономического и технологического доминирования Англии).
Протекционизм же, обеспечивший английское возвышение, как инструмент развития своей экономики общедоступен, может стать ресурсом для конкурентов, – и потому никоим образом и никогда не пропагандировался англичанами (особенно в те периоды, когда они сами его активно применяли, – во время пребывания в Европейском сообществе, а затем союзе, по отношению к неевропейской продукции).
Это же касается и системного замалчивания иных ключевых механизмов достижения Англией экономического успеха (от реального устройства Банка Англии – с как минимум значимой долей в его капитале короля – и организованного Ньютоном систематического демпинга на рынке высококачественной серебряной монеты до послевоенной национализации базовых отраслей экономики в целях снижения общественных издержек и стимулирования, таким образом, производства добавленной стоимости).
Навязывание конкурентам пагубных для них представлений особенно хорошо проявилось в деятельности формально американского, но обучившегося в Англии экономиста Чарльза Остина Бирда, в 1913 году[65], в преддверии «не календарного – настоящего XX века» назвавшего «Федералист» – сборник статей, заложившей основы не только американской государственности, но и разумной хозяйственной политики, обеспечившей экономическое могущество США, – подложным документом, состряпанным в угоду корыстным интересам промышленников.
Конечно, год создания Федеральной Резервной системы подразумевал активное и всестороннее наступление финансовых спекулянтов на промышленный капитал, однако в самой Англии апологетика финансовых спекулянтов в духе Бирда никогда не получала серьезного звучания.
Тщательный анализ экономических факторов американской истории, весьма убедительно проведенный Бирдом (в начале эры Рузвельта, в 1933 году, он даже стал президентом Американской экономической ассоциации), был нацелен не просто на компрометацию американского реального сектора (в то время энергично выдавливающего английскую промышленность с рынков, которые она привыкла считать своими) в интересах финансовых спекулянтов и, по умолчанию, защищавшейся английской промышленности, но и на кардинальную смену стратегии США.
Дело в том, что Соединенные Штаты Америки являются одной из двух совершенно уникальных экономик мира (вторая – Россия), способных гармонично, целостно и эффективно развиваться за счет преимущественно собственных ресурсов. Они обладают практически всеми необходимыми для экономического и социального прогресса факторами прямо на своей территории, поэтому изоляционизм как стратегия развития имеет в США, в отличие от всего остального мира (кроме опять-таки России), реальные хозяйственные основы.
Однако он же делает США стратегически независимым от всего остального мира, в том числе Англии, что для последней является совершенно нетерпимым. Колоссальные и глубинные рычаги влияния на бывшую колонию (финансовый сектор США создавался в основном английским капиталом, а демократическая партия и до сих пор является коллективным британским агентом) позволили английской элите добиться изменения вектора американского развития на оголтелый экспансионизм, в процессе осуществления которого США объективно зависели от Англии (пусть даже на начальном этапе и в негативной форме – как от объекта, который эффективнее всего грабить на этапе распада его колониальной империи).
Непосредственным инструментом переориентации с собственного гармоничного развития на экспансионизм стало создание и форсированное развитие ВПК. Естественное в условиях Второй мировой, оно было подстегнуто осознанием его экономической роли, причём как инструмента не только стимулирования внутреннего спроса (в духе Кейнса) и технологического прогресса, но и непосредственного, при помощи угроз и прямых агрессий взламывания рынков ресурсов и сбыта по всему миру.
В овладении этой стратегией американскими элитами колоссальную, если вовсе не ключевую роль сыграл именно Бирд, своими трудами неустанно убеждавший американскую элиту (причём на выверенно подобранных частных исторических примерах), что военная экспансия является не только более быстрым, но и в целом лучшим способом обеспечения экономического процветания, чем сбалансированное развитие на основе своих ресурсов.
Тем самым он внес весомый вклад не только в неуклонное продвижение США к их нынешнему тупиковому положению, но и к созданию и поддержанию их постоянной потребности (пусть, повторюсь, порой даже и негативной) в Англии, в целом обеспечивающей той сохранение значимой части её международного влияния, а значит – и прибылей.
Стратегия навязывания конкурентам заведомо ложного, обманного знания не могла не оказать глубокого преобразующего влияния и на сами английские элиты. Ведь в сфере общественных взаимодействий неумолимо реализуется аналог третьего закона Ньютона: влияя на других, вы неизменно влияете и на себя, формируя других, вы формируете и себя, – и сами неизбежно поверите в то, истинность чего вы внушаете другим.
Навязывая ложное знание своим потенциальным конкурентам для их ослабления и даже в конечном итоге разрушения, нельзя избежать его ответного влияния на себя: интеллектуально оскопляющий других лишает интеллектуального потенциала и себя самого.
И это представляется не менее важным фактором исторического краха Британской империи и нынешней стратегической слабости Англии, чем доведенная до совершенства система подготовки колониальных чиновников в элитных частных школах и университетах.
Знание открыто по своей природе. Сделанное тайным, циркулирующим лишь в незначительной и ограничившей саму себя части общества, оно неминуемо вырождается в религию (пусть даже светскую или гражданскую, в которую строго по Линкольну выродилась американская демократия) и с неизбежностью умирает в заведомо бессодержательных и оттого бесплодных ритуалах.
Английская наука (сначала в сфере изучения общества и человека) очень быстро стала (и была осознана управляющей системой именно в этом качестве) фактором обеспечения национальной конкурентоспособности благодаря не только разработке наиболее эффективных методов действия для своих английских партнеров и заказчиков, но и навязывания, явным и потенциальным конкурентам (то есть вообще всем остальным), как было показано выше, заведомо неэффективных методов и концепций.
Понятно, что, систематически навязывая эти подрывные для использующих их методы и концепции и настойчиво убеждая их жертв в их эффективности, английская наука и сама начинала как минимум частично верить в них (о совершенной неизбежности такого обратного влияния см. например, [18]), что постепенно запутывало и дезорганизовывало её саму, драматически снижая тем самым совокупную эффективность Англии.
Снижение своей собственной эффективности (как в силу кадрового вырождения из-за действия системы элитных частных школ и университетов, так и по названной только что причине) вполне естественно сопровождалось осознанием того, что паразитирование на чужих достижениях, присваивание их (пусть даже и с позиции авторитетного и якобы беспристрастного арбитра), является в кратко- и среднесрочном плане значительно более эффективным типом деятельности, чем стремление к достижению высот познания самостоятельно.
Результатом стала постепенная деградация официальной англосаксонской науки после Второй мировой войны (а по целому ряду направлений, насколько можно судить в настоящее время, – и после Первой) и ее впадение в формализм (очень удобный для интеллектуального ограбления верящих в её объективность и беспристрастность).
С качественным усложнением технологий (самое позднее с началом первой научно-технической революции) эта особенность окончательно завела Англию в тупик – просто в силу органической неотделимости сложных технологий от их разработчиков, крайне затрудняющей даже их добросовестную и добровольную передачу (не говоря уже о прямом воровстве, органически свойственном британским джентльменам в отношении разного рода туземцев, в том числе и работающих в науке, а не на плантациях). Дополнительное пагубное влияние на застой, а затем и всё более очевидную деградацию западной науки (ставшей почти целиком англосаксонской после уничтожения по итогам Второй мировой войны конкурировавшей с англосаксонской фундаментальной науки Германии и других стран центральной Европы) оказали всё более мощные корпорации, жестко монополизировавшие наряду с другими направлениями и производство исследовательских приборов.
Благодаря активной, энергичной и эффективной деятельности их мафии ученые уже давно вынужденно исследуют не то, что может помочь познанию, а то, что позволяет использовать всё более сложные, совершенные и потому дорогие научные приборы. В некоторых случаях эти избыточно сложные (и, соответственно, избыточно дорогие) приборы, получив соответствующую репутацию в научных исследованиях, затем идут в массовое повседневное применение (классический пример – современная медицинская техника).
Значимым этапом в системной деградации западной науки, как и в целом западной политики, стало обострение глобального финансового кризиса в 2008–2009 году.
Именно тогда нехватка денег из традиционных источников заставила международные организации (в первую очередь Всемирную Организацию Здравоохранения, но далеко не только её) перейти под контроль глобальных корпораций (в первую очередь, конечно, ядра мировой экономики [18] – инвестиционных «фондов фондов» и их политических представительств в виде разного рода якобы благотворительных структур [19]) и стать простыми инструментами реализации их политики. То же самое случилось и с западными политиками: в поисках новых источников средств они окончательно вышли из-под контроля своих обществ, перейдя в услужение не только указанным глобальным корпорациям, но и глобальной организованной преступности.
Западная же наука именно тогда завершила свою «полную и безоговорочную» капитуляцию перед администраторами, распределяющими всё более дефицитные деньги: они окончательно стали гарантированно более значимыми элементами научного процесса, чем ученые, и стали прямо диктовать им формы и направления их деятельности, полностью превратив исследователей в бесправные (и, соответственно, как это ни парадоксально, почти бессловесные) объекты своего управления.
Здесь самое время ещё раз напомнить, что в основе деградации современной западной науки, лишь усиленной описанными конкретными историческими факторами, лежала, лежит и будет лежать культурная специфика английской элиты – её стремление к подавлению всех потенциальных конкурентов, в том числе сокрытием от них реальных знаний и направлением «по ложному следу».
В частности, нерушимой традицией «доброй старой Англии» стало тотальное, повсеместное сокрытие важнейших, социоинженерных технологий, доходящее до категорического запрета даже упоминать о них и столь же категорического требования категорически же отрицать саму возможность их существования (вполне в духе пресловутого «Бойцовского клуба»: первое и главное его правило – отрицать само его существование).
Соблюдать этот негласный и неписаный запрет тем легче, что он являлся и является органическим следствием и во многом порождением английской семейной культуры и традиции, направленной на недопущение всеми силами «выноса мусора из избы», попросту исключающей даже простое упоминание общеизвестного, но лишь подразумеваемого.
Такая традиция порождена, насколько можно судить прежде всего наличием почти в каждой обеспеченной семье разнообразных «скелетов в шкафу», – как минимум, из-за ломки психики поколений детей (прежде всего мальчиков, но отнюдь не только их) в элитных частных школах и университетах.
Кроме того, возведенные в абсолют соображения личного комфорта и выгоды, как правило, противоречат даже официальной морали, что проявляется в крайне широком диапазоне девиационных социальных практик – от вполне нормальной для джентльменов викторианской эпохи привычки (и даже традиции) избивать своих жен [58] до обычая английских леди из высшего света ещё в начале 90-х годов XX века недорого продавать себя в барах ради развлечения[66]
Принципиально важно, что сокрытие реальных знаний западной наукой (с почти неизбежной их утратой в перспективе) было объективно обусловлено качественным изменением общественной ситуации: переходом капитализма из стадии прогресса к стадии разложения и, соответственно, превращением буржуазии (даже в виде наиболее передовой своей части – глобального управляющего класса [18]) из прогрессивной в глубоко реакционную силу, не оседлавшую прогресс и превратившую его в свой инструмент, а пытающуюся затормозить его ради самосохранения (этот переход окончательно завершился лишь в ходе Великого разворота 1967–1974 годов).
Прогрессивный класс, находящийся на подъеме, всегда объективно заинтересован в познании мира, так как он ощущает, что будущее принадлежит ему, и заинтересован в максимальном ускорении общественного развития и эффективном конструировании этого будущего в своих интересах, для чего ему, разумеется, необходимо адекватно познавать реальность. Поэтому ради победы в борьбе за власть он сознает и создает науку как свой прежде всего политический инструмент (
Реакционный класс, неумолимо сходящий с политической сцены, столь же объективно заинтересован в строго противоположном – в не ускорении, а замедлении общественного развития, неумолимо и явно несущего ему социальную смерть. Познание реальности и распространение знаний становится поэтому для уходящего, реакционного класса не просто невыгодным, но и противоестественным, саморазрушительным занятием.
Кроме того, для уходящего класса познание реальности является неизбежно и познанием неотвратимости собственной гибели, что для него психологически невыносимо. Поэтому вместо объективистской науки он порождает суеверия, обман и, в первую очередь, самообман.
Именно буржуазия – сначала национальная, затем международная, а затем и глобальная – в своё время, будучи прогрессивным классом, создала науку в её современном виде: как общественный институт и специфический вид деятельности. Став реакционным классом в силу исчерпания ресурсов и собственного потенциала развития капитализма, она по столь же объективным причинам развернула свой важнейший инструмент – публичную науку – на решение противоположных задач, в противоположную сторону. Понятно, что её разворот с познания реальности на систематическое сокрытие, маскировку, затушевывание, извращение этой реальности означал убийство традиционной, институционализированной науки как инструмента поиска истины [18].
Разумеется, современная глобальная буржуазия (и прежде всего её политическое воплощение – глобальный управляющий класс) надеялась сохранить достигнутое и освоенное ею знание для себя, как свой собственный, тайный инструмент глобальной конкуренции. Однако повторить многовековой английский опыт элитарной науки в качественно иной ситуации, когда научный процесс познания (прежде всего в силу специфики новых господствующих технологий) может быть только массовым, широким и открытым, не удалось и в принципе не могло удаться.
В результате деградация официальной науки привела к деградации и поддерживаемого ею тайного знания, оставив (по крайней мере, частично) англосаксонские элиты без привычного им скрытого оружия в глобальной конкуренции.
И ключевым фактором этого разоружения вновь (как в ситуации с элитными частными школами и университетами, кадрово обезоружившей Англию уже в преддверии НТР[67]) стала специфика самой английской культуры, драматически не соответствующей потребностям сложных технологий.
Принципиально важно, что за производством и использованием заведомо ложных научных и концептуальных представлений лежит отнюдь не только сознательная злонамеренность конкурентной борьбы (пусть даже и стратегической, рассчитываемой на поколения вперед).
Концептуальным психоисторическим вирусом легко становится даже вполне добросовестная научная гипотеза или концепция, находящаяся в стадии разработки, или просто не доведенная до логического завершения, или даже своевременно не обновленная в соответствии с новыми данными или на новом этапе развития.
Сама по себе разница между научным лидером, добросовестно познающим мир, и простым пользователем, эпигоном уже готовых, разработанных помимо него научных теорий создает практически безграничный простор для манипуляций, для запуска в широкое обращение не только устарелых, но и прямо вредных для пользователя как простых научных представлений, так и способных к саморазвитию, но при этом принципиально неполных и потому потенциально разрушительных концептуальных психоисторических вирусов.
Собственно говоря, таким вирусом со временем становятся любые переставшие развиваться, окостеневшие либо просто переставшие поспевать за реальностью популярные теории, научные парадигмы и в целом идеологии.
Только тот, кто самостоятельно разрабатывает познавательные концепты (пусть даже в эпоху гибели науки – уже не «научные», а всего лишь аналитические), кто постоянно думает, проверяет свои построения и потому корректирует их, несмотря на колоссальные затраты интеллекта и сил, может избежать этой ловушки.
Тот же, кто пользуется готовым продуктом чужого интеллектуального труда, – уже по самому факту его заимствования пользуется не передовым знанием, но устаревшими, утратившими актуальность и потому скрывающими реальность представлениями, в полной мере реализующими весь вульгаризаторский потенциал, объективно присущий любому интеллектуальному продукту.
Это печальная судьба всех эпигонов, воспринимающих марксизм – без преобразующей роли технологического прогресса (проявившейся в полной мере уже после не то что Ленина, но уже после и Грамши, и Сталина), геополитику – без борьбы групп капиталов внутри империй и вокруг обычных государств, политику – без эволюции непубличных наднациональных структур, консерватизм – без трансформации (пусть и медленной) культурных матриц и их взаимодействия.
Поэтому обладание тайным, сокровенным знанием без его неустанного преобразования и обновления – путь в тупик слепого самодовольства и, далее, в неизбежную катастрофу. Постоянное самостоятельное производство и углубление понимания происходящего, вечная напряженная учеба[68] – единственный путь к конкурентоспособности и выживанию в вечной борьбе за жизнь[69]. Заимствование же уже готового знания без его освоения и переработки, каким бы верным и исчерпывающим оно ни являлось в сам момент заимствования, с неизбежностью обрекает на остановку познания, его вульгаризацию и со временем неминуемо превращает не только заведомо искаженные представления, но даже исходно верные построения в концептуальный психоисторический вирус, подтачивающий и разрушающий своих носителей.
Единственная защита от него – интенсивное и разностороннее самостоятельное познание. С описанной выше содержательной смертью науки не только Англия и англосаксонский мир, но с ним и Запад в целом (и вся интеллектуально ориентирующаяся на него часть человечества), беззащитный перед огромной машиной собственной официальной науки – ещё два поколения назад в целом адекватной, – на глазах становится жертвой собственного концептуального оружия, сводя свою интеллектуальную деятельность почти целиком к собственным же психоисторическим вирусам.
«Ступай, отравленная сталь, по назначенью», – как любит цитировать Шекспира А. И. Фурсов.
Глава 4. Попытки возвращения в историю
4.1. Теневая империя лорда Маунтбеттена и «великий разворот» 1967–1975 годов
4.1.1. Перенапряжение и крах Британской империи
Формирование в 1913 году Федеральной Резервной Системы – организационной структуры глобального спекулятивного капитала, глубоко интегрированной в американское государство и окончательно превратившей его в свой инструмент, – открыло новую эру, качественно усилив финансовый капитал в его вечном противостоянии с капиталом реального сектора. Именно оно заложило фундамент исторической победы финансовых спекулянтов в ходе создания офшорной финансовой инфраструктуры в 1967–1975 годах (и, соответственно, его не менее исторического поражения с выходом на авансцену истории капитала социальных платформ в 2020-м [19]).
Тихая революция 1913 года знаменовала собой завершение формирования «ультракапитализма», своевременно осознанного, с одной стороны, Каутским [232], а с другой – Розой Люксембург [46]. Первая мировая война стала всего лишь непосредственной формой реализации его интересов – и, соответственно, его глобального характера.
Таким образом, Первая мировая война лишь на поверхности являлась войной империй за передел рынков, столь подробно и убедительно проанализированной её гениальным современником В. И. Лениным.
Глубинным же её содержанием стала война глобального финансового спекулятивного капитала, субъективизированного и институционализированного ФРС и сделавшего своей организационной структурой американское государство как таковое, против промышленного капитала (и в целом капитала реального сектора). Последний в рамках государственно-монополистического капитализма сросся с не сумевшими оседлать своих финансовых спекулянтов и потому начавшими необратимо отставать от США великими державами и был обречен быть увлеченным ими на дно истории.
Прорывающиеся на мировую арену финансовые спекулянты, в лице американской ФРС овладевшие глобально значимым государством второй раз после конца XVII века в Англии, сражались за уничтожение империй как таковых и максимальное раздробление мира в интересах максимальной свободы финансовых спекуляций руками прежде всего самих империй – да так успешно и малозаметно, что даже гениальный современник этой войны Ленин увидел в ней не более чем самоубийственную борьбу самих отживших свой век империй «за передел рынков» в мировом масштабе.
В результате Первой мировой войны обе империи, опиравшиеся на промышленный капитал, – Германская и Австро-Венгерская, а также входившие в их технологическую зону Оттоманская и Российская, – были сокрушены. Франция, республиканская форма правления которой сделала управляющую систему более гибкой, стала формальным победителем, но это была пиррова победа: она так никогда уже и не оправилась от понесенных потерь.
Британская империя уцелела и даже победила не только благодаря колоссальному потенциалу колоний, но и потому, что, помимо значимого промышленного капитала, опиралась одновременно с этим (и в первую очередь) на финансовых спекулянтов Сити и была их организационной структурой (политическим отражением чего являлся её реальный, а отнюдь не формальный парламентаризм). Однако понесенные ею потери также привели к её перенапряжению и истощению, хотя и не столь драматичному, как в случае Франции (что и позволило ей выстоять во Второй мировой войне).
Британская империя объединяла четверть послевоенного мирового рынка. Её сохранившаяся после Первой мировой войны хозяйственная мощь дала Черчиллю в бытность его канцлером казначейства (и, что значительно более важно, несравнимо более могущественному и более проницательному руководителю Банка Англии Монтегю Норману) основания оказавшейся в итоге смертельной иллюзии возможности восстановления золотого стандарта и укрепления фунта стерлингов (до довоенного курса к доллару).
Фундаментом понятного стремления к сохранению всемирной репутации являлись экономически необходимое привлечение капитала и обусловленное лишь текущими политическими потребностями и заскорузлостью управления стремление к сдерживанию внутренних цен.
Указанная политика некоторое время вполне успешно обеспечивала (в полном соответствии с разработанными фабианцами подходами социал-империализма) поддержание внутренней социальной стабильности за счет роста внешнего влияния при одновременном (что с политической точки зрения было, безусловно, наиболее важно) укреплении финансового спекулятивного капитала Сити.
К сожалению, все эти блистательные результаты достигались ценой необратимого подрыва текущей конкурентоспособности, что так и не заметил далекий от коммерческой прозы Черчилль и на что уже в 1925 году справедливо обратил внимание Дж. М. Кейнс в сделавшем его знаменитым памфлете «Экономические последствия валютной политики мистера Черчилля» [31] (интересно, что слова «валютной политики» при его обсуждении часто опускались).
Вынужденным результатом снижения конкурентоспособности стал удар по неумолимо возвышающемуся и к тому моменту уже, безусловно, давно победившему конкуренту: «В 1929 году… [директор Банка Англии] Монтегю Норманн запускает крах перегретого биржевого рынка Уолл-Стрит. 6 февраля Норман, прибыв в Вашингтон, предлагает министру финансов США Эндрю Меллону и управляющему ФРБ NY Джорджу Гаррисону повысить учетные ставки в США, после двух лет беспрецедентной биржевой спекуляции на снижении процентных ставок» [61].
Поскольку продолжение вакханалии спекуляций своей непредсказуемостью пугало всех, а повышение процентных ставок позволяло «собрать урожай» спекуляций крупнейшим финансовым структурам, допущенным к принятию решений, рекомендация была принята как руководство к действию, и в октябре 1929 года с повышением процентных ставок разразилась Великая депрессия.
Реагируя на проблемы в духе монетаризма – сжатием денежной массы – ФРС надежно обеспечила срыв в неё всего мира. Даже монетарист и либерал Милтон Фридман признал (правда, уже в 1996 году): «Федеральный Резерв определенно вызвал Великую Депрессию, сократив объем денег в обращении с 1929 г. по 1933 г. на одну треть» [61].
Дав при помощи эффективного интеллектуального воздействия на США (нельзя исключить вероятности того, что это было сознательной диверсией) старт Великой депрессии, Англия же и поставила окончательную точку в срыве мира в неё, введя с 1 марта 1932 года импортную пошлину почти на все товары, поступающие на свою территорию из-за пределов Британской империи. Ставки пошлины составляли 10 и 33.5 %, но уже в апреле импортная пошлина на промышленные товары была повышена до 20 %.
Тем самым хозяйственный организм Британской империи – четверть всей мировой экономики! – был фактически вырезан из неё, но прежде всего закрыт от главного бенефициара Первой мировой войны, США: разрушающаяся ткань мирового хозяйства в полном соответствии с поговоркой порвалась в самом тонком месте.
Разумеется, важную роль в деградации британского управления, приведшего к ошибочному укреплению фунта стерлингов в 20-е годы, сыграла тщательно разработанная для нужд имперского времени (и соответствующая исключительно его потребностям) система образования. Ориентированная на потоковое производство идеальных колониальных чиновников (как было показано выше), она была слишком заскорузлой и жестокой для производства управленческих кадров, необходимых в качественно новых и при том кризисных условиях: не догматичных, восприимчивых к неожиданному, способных к оригинальному мышлению, гибких не только в повседневном поведении, но и в выборе приоритетов.
Однако непосредственной причиной заката Англии стало именно перенапряжение империи, в принципе аналогичное столь тщательно изученному и описанному современными американскими авторами на примере как Римской империи, так и нынешних США.
Фигура Черчилля столь трагична именно потому, что вместила в одну, грандиозную и по длительности, и по насыщенности политическую карьеру движение от высшей точки могущества империи до её впадения если и не в ничтожество, то, во всяком случае, в положение не более чем региональной державы, пусть и с ядерным оружием.
Ключевым здесь является именно «явный и публичный» характер этого политически невозможного, но умозрительно стратегически крайне привлекательного для тогдашней Англии союза.
Политика Черчилля по всемерному затягиванию открытия второго фронта и последовательной локализации военной борьбы с гитлеровцами может трактоваться отнюдь не только как стремление удержать США в рамках ограниченного противостояния, в котором разность потенциалов США и Англии и, соответственно, лидерство первых были не столь заметны и могли просто не осознаваться американцами (особенно на фоне блестящего интеллектуального и организационного превосходства англичан). С учетом специфических интересов Англии и влиятельности профашистской части её элиты (подробно рассмотренных во второй части) политика Черчилля производит впечатление проявления неявного принятия предложения Гитлера, переданного через Гесса.
Однако принять это предложение в явной, публичной форме Черчилль не мог по сугубо конъюнктурным причинам, так как это отдало бы политическую власть в Англии в руки его прямых противников, в целом лояльно относившихся к фашизму, и лишило бы его возможности возглавить нацию.
Англия вышла из Второй мировой войны банкротом с фрустрированным населением и дезорганизованной элитой, всерьез и системно занявшейся ликвидацией собственной империи, ставшей коммерчески нерентабельной, с передачей соответствующих рынков сбыта реальным победителям – США и Советскому Союзу (который, впрочем, после потери Сталина в целом не смог воспользоваться распахнувшимися перед ним хозяйственными возможностями).
Нельзя не отметить, что распадающаяся и обанкротившаяся империя сумела тем не менее восстановить свою промышленность (пусть и далеко не так быстро, как Советский Союз) и овладеть новыми современными технологиями за счет решительного снижения издержек, достигнутого, в свою очередь, национализацией базовых отраслей экономики (вплоть до Банка Англии) и подчинением их деятельности общенациональным задачам.
Однако оно смогло лишь затормозить, но отнюдь не остановить регресс Британии и драматическое ослабление её роли в мире. Поколение политических наследников Черчилля (причём не только конкурентов, но и соратников) он сам блестяще описал исчерпывающим «подошло пустое такси, и из него вышел Эттли». Пережившее же войну поколение англичан столь же исчерпывающе описывается тем, что оно предпочло Черчиллю Эттли, – и затем в отчаянии от выбранных им политических ничтожеств суетливо вернуло власть уже обессиленному старостью Черчиллю.
Сразу же после того, как последний отстранился от власти, его преемники, вместе с французами страдающие фантомными болями от теряемой империи и обуреваемые не подкрепленным ресурсами реваншизмом, на полном ходу влетели в Суэцкий кризис[70]. В его ходе они умудрились противопоставить себя одновременно и США, и Советскому Союзу, – и закономерно потерпели позорное поражение, ставшее наглядным выражением геополитического краха Англии.
Однако окончательно Англия признала утрату своей геополитической роли лишь через 10 лет, в 1967 году, когда её руководство официально проинформировало США о неспособности (в силу вульгарного отсутствия денег) продолжать обеспечивать безопасность и стабильность поставок нефти из Персидского залива – этого нефтяного сердца тогдашнего (но после «сланцевой революции» уже не сегодняшнего) Запада, вынесенного далеко за его пределы.
Разумеется, США заменили Англию с огромным удовольствием[71] и в этой роли, завершив тем самым своё утверждение – лишь в 1967 году, о чём мы практически уже забыли! – в качестве единственной доминанты противостоящего Советскому Союзу Запада.
4.1.2. Проект финансового возрождения колониальной мощи и его крах
Это был момент едва ли не наибольшего ничтожества во всей известной нам английской истории, – однако, как это обычно происходит с жизнеспособными (и отнюдь не только социальными) организмами, полный крах старой стратегии и старого мировоззрения привел к рождению принципиально нового подхода.
Жизнеспособность Англии в её «худший час», несмотря на наглядное исчерпание материального и финансового капитала, была обеспечена колоссальным накопленным империей интеллектуальным и организационным капиталом, – несмотря на всю деградацию, всё ещё разнообразным и гибким интеллектом, а также огромным управленческим опытом, навыками управления элитами и массами (в том числе и через манипулирование культурой).
Наиболее значимой частью этого наследия, собственно, и позволившего использовать его в практической политике, стал грандиозный, хотя и почти полностью теневой (именно в силу его исключительной важности) опыт интегрирования науки, включая фундаментальную, в практику повседневного управления.
Дополнительным фактором успеха стал преимущественно неформальный характер этой интеграции (основанной прежде всего на личных связях одноклассников и однокурсников элитных школ и университетов, пошедших в политику и науку). Такой характер внутренних связей в британской элите эффективно обеспечивал не только их гибкость, но и защищенность (в силу практически полной невидимости со стороны) от внешнего влияния.
Рождение нового глобального проекта связано с именем лорда Маунтбеттена, в том же самом 1967 году выдвинувшего концепцию «невидимой Британской империи», основанной на высвобождении накопленной мощи Сити от мертвящих оков одновременно обветшалой и заскорузлой государственной бюрократии.
Идея заключалась в переносе реального центра власти с национальных по своей природе и ограниченных этим государственных структур в наднациональные по своей природе финансовые структуры, традиционно базирующиеся в Англии, рассматривающие её как свой естественный ресурс и обслуживающие интересы её элиты. В симбиозе административной и денежной властей, создавшем Британскую империю с созданием Банка Англии в бесконечно далеком 1694 году, с административно-политическим крахом этой империи центр тяжести просто перемещался «на другую ногу».
Новой Британской империей призвана была стать сеть охватывающих весь коммерчески активный мир банков, действующих вне крайне жесткого в то время национального регулирования (надежно ограничивающего финансовые спекуляции в интересах реального сектора на основе исторической и административной памяти о спекулятивном разгуле эпохи
Ключевым конкурентным преимуществом этой распределенной банковской сети, помимо крайне удобного самого по себе английского права, была фактически полная свобода (благодаря слабости государственных образований, в которых размещались её узлы) от государственного регулирования, в то время весьма жестко ограничивавшего финансовые спекуляции в интересах экономической стабильности.
Освобождение от него открывало головокружительный простор для глобальной спекулятивной деятельности, – и, соответственно, стремительного наращивания не контролируемых государствами прибылей, а значит, и политического влияния – как национального, так и глобального.
«Невидимая Британская империя», призванная прийти на смену обанкротившейся, была, как и прежняя, симбиозом государства и Сити, но всецело развернутым во внешний мир и полностью освобожденным поэтому от влияния капитала реального сектора и народных масс
Государство вносило в этот механизм наиболее благоприятное для спекулятивной деятельности английское право и минимально необходимые организационные и силовые структуры (прежде всего в виде спецслужб, сохранивших значительное влияние на управление большинством формально освободившихся колоний [150]), банки Сити – многообразные коммерческие и некоммерческие связи, понимание реальной конъюнктуры и финансовые технологии.
Однако у истощенной Англии не было самого главного для реализации этого весьма привлекательного плана: денег.
Причём брать их у основного стратегического соперника за влияние на Запад и бывший колониальный мир – США – было категорически нельзя. Такое обращение за помощью автоматически привело бы к переходу всей создаваемой международной структуры под их контроль. В результате «теневая империя» неминуемо сформировалась бы в качестве новой уже отнюдь не Британской, а Американской империи (что, как мы знаем, в итоге и произошло).
Кроме того, у окончательно завязшего как раз в то время во Вьетнаме и находившегося на грани неотвратимого банкротства (которое наступило в 1971 году отказом от обязательств по обмену доллара на золото) американского государства необходимых средств также попросту не было.
Лорд Маунтбеттен (а скорее, его более осмотрительные и потому не влипшие в Историю, в отличие от него, советники и партнеры) нашел парадоксальный выход, свидетельствующий о сохранности британского политического гения: вслед за американскими банкирами, создававшими ФРС на деньги Николая II (80 %) и императорского Китая (20 %) [59], он положил в основу создаваемой им империи русское золото, – в то время, разумеется, золото Советского Союза [83].
Этот подход вполне укладывался в русло набиравших в то время под влиянием первой научно-технической революции политическую силу теорий конвергенции и перехода власти от идеологизированных политиков к концентрирующимся на решении конкретных вопросов свободным от идеологических шор технократам.
Перед Советским Союзом, уверенно росшим в то время на фоне начинающегося упадка Запада, проект Маунтбеттена распахивал новые (хотя и заведомо мнимые в силу второстепенного положения СССР как не более чем «кошелька» этого проекта) стратегические перспективы, вплоть до надежд на овладение Западом изнутри.
Только что пришедшему к власти Брежневу данный проект позволял рассчитывать на использование энергии рыночных отношений в интересах развития социализма на международной арене, гармонично дополняя рыночные же обещания реформы Косыгина-Либермана (её провальный характер проявится лишь через пару лет, с разрушением товарно-денежной сбалансированности потребительского рынка и появлением «колбасных электричек» в 1969 году, а осознан будет ещё позже – и то так и не полностью).
Столь же гармонично данный проект дополнил и внутреннюю переориентацию управляющей системы Советского Союза с натуральных на денежные показатели, вызванную невозможностью продолжать планировать развитие в натуральных показателях из-за вызванного научно-технической революцией качественного усложнения номенклатуры производимой продукции и, соответственно, непосильного (в условиях отвлечения критически значимой части компьютерных мощностей на нужды обороны) усложнения процедур натурального планирования.
Этот переход от натуральных к денежным параметрам планирования перевел всю систему мировосприятия советского управления на денежный, то есть объективно буржуазный лад и вполне естественным образом привел к его исключительно быстрому по историческим меркам буржуазному перерождению и, затем, к самоуничтожению [18].
С узко политической точки зрения связанная с этим проектом активизация внешних контактов позволяла Брежневу создать в качестве личной социальной базы качественно новый пласт советской управленческой и, шире, общественной элиты, ориентированный прежде всего на внешнеэкономические отношения с Западом.
Однако, как только «проект Маунтбеттена» развился до такой степени, что стал заметным со стороны, его вполне закономерно и неизбежно взяли под контроль США как качественно более сильный, чем Англия, участник международной конкуренции.
В результате советское золото стало ресурсом реализации антисоветской политики (в том числе и силами самой советской элиты) ещё в большей степени, чем российское золото, вложенное в ФРС и ставшее уже через три года после этого ударным инструментом сокрушения Российской империи (с предельной наглядностью схема использования стратегами Запада советских ресурсов, непосредственно управляемых неизбежно близорукими советскими тактиками, в антисоветских целях видна на примере Солженицына [17]).
Существенно, что российское золото, вложенное в ФРС, хоть никогда и не было возвращено, но всё же в стратегическом плане сработало на интересы России, хотя уже и в совершенно другую историческую эпоху. Насколько можно судить в настоящее время, именно его наличие, равно как и опыт тайного сотрудничества с Россией (в том числе всё в том же деле создания ФРС) во многом побудили США оказать закулисное давление на европейские банки для возвращения Советскому Союзу личных средств царской семьи для проведения индустриализации, жизненно необходимой для восстановления американской экономики в ходе Великой депрессии [30, 59, 78].
Советское же золото, вложенное в «невидимую империю» офшорного банкинга, работало исключительно против интересов не только Советского Союза, но и наследовавшей ему постсоветской России. Вероятно, в системном отношении это связано с тем, что Россия после горбачёвщины, в отличие от постреволюционного Советского Союза, оказалась не в состоянии обеспечить самостоятельное развитие и потому с исторической точки зрения осталась полностью бесперспективной как экономический партнер и заведомо безнадежной как партнер стратегический, прочно закрепившись в положении экономической и, соответственно, интеллектуальной колонии – сначала «совокупного Запада», а затем, под влиянием начатой тем политики уничтожения России, «совокупного Востока» и даже отчасти «глобального Юга».
Окончательную точку в первоначальной, британской версии проекта создания «теневой Британской империи» в виде общемировой системы офшорных банков, ознаменовавшую полное и беспрекословное принятие британским истеблишментом американского лидерства в рамках этой системы, поставило (уже в премьерство проамериканской провозвестницы либеральной «контрреволюции элит» Маргарет Тэтчер) убийство инициатора этого проекта – лорда Маунтбеттена – в 1979 году, непосредственными исполнителями которого, по официальной версии, выступили боевики ИРА[73].
4.1.3. Значение попытки создания «невидимой Британской империи»
Всё, что удалось сохранить Англии от глобального проекта Маунтбеттена, – это продержавшаяся до конца «нулевых» годов закрытость информации офшорной зоны острова Мэн от американских спецслужб и (и то скорее вероятно, чем точно) основная часть полученного для осуществления этого проекта советского золота.
Для США «теневая Британская империя» в виде покрывающей весь мир сети офшорных банков стала инфраструктурой развития базировавшегося на их территории финансового спекулятивного капитала (английского по своему происхождению в начале последней трети XIX века, что во многом способствовало спокойному отношению Британии к американскому игнорированию английских патентов, собственно, и позволившему США развить высокотехнологичный и мощный реальный сектор) и, во многом, основой созданного в последующие годы механизма нефтедолларов.
Этот механизм был создан по итогам резкого повышения мировых цен нефти под давлением её арабских экспортеров и до сих пор является фундаментом глобального доминирования США. Его суть заключается в размещении сверхвысокой долларовой выручки от экспорта нефти (формально от экспорта только в США, а в реальности по всему миру) преимущественно в американских банках и ценных бумагах, а также в приоритетном импорте американских вооружений.
В результате американские расходы на удорожание импорта нефти (прежде всего из арабских монархий Персидского залива) возвращаются «домой», в американские же финансовую систему и ВПК. Туда же поступают средства, которыми оплачивают свои расходы на импорт энергоносителей все остальные страны мира: таким образом, США через подорожавшую нефть и её экспортеров перекачивали и до сих пор перекачивают в свою финансовую систему средства большинства импортеров нефти, в первую очередь развитых стран – своих стратегических конкурентов.
Кроме того, благодаря механизму нефтедолларов рост цен на нефть привел к качественному увеличению обеспеченной этой нефтью и другими товарами (и потому не инфляционной) долларовой эмиссии, позволившей США извлечь из неё колоссальный доход (так называемый «сеньораж») и качественно укрепившей международные позиции доллара.
Дополнительные расходы американских потребителей нефти были в целом компенсированы укреплением позиций американской финансовой системы и ВПК. Таким образом, создание механизма нефтедолларов стало исторической победой прежде всего этих двух секторов (а также науки, двигателем и ключевым бенефициаром развития которой объективно является ВПК) над остальной экономикой и, шире, финансового капитала над капиталом реального сектора.
В плане международной конкуренции США получили колоссальное преимущество над другими импортерами нефти (прежде всего над своими основными экономическими конкурентами – Японией и Германией). Эти импортеры равно с ними страдали от подорожания энергии, но, в отличие от США, не получили никаких компенсирующих эти страдания выгод (если не считать мощного стимула к научно-технологическому прогрессу ради энергосбережения). Кроме того, оплачивая подорожавшие энергоносители, они с созданием механизма нефтедоллара направляли свои средства через экспортеров этих энергоносителей прямиком на укрепление финансовой системы своего основного конкурента – США.
При этом была обеспечена не только военно-политическая, но и финансовая привязка к США управляющих элит стран – поставщиков сначала нефти, а затем, по мере развития энергетических рынков, и иных энергоносителей (а через них – и привязка к США элит стран – импортеров данных энергоносителей).
Именно в рамках этого механизма, ставшего невидимым стержнем разрядки, было окончательно завершено приручение советской элиты и создание в её составе мощного и непрерывно крепнущего буржуазного кластера, ориентированного на обслуживание потребности Запада в сырье.
Торжество финансовых спекулянтов США было бы невозможно без наличия у них постоянного выхода за пределы юрисдикции американского государства, обеспеченного именно созданным по лекалам Маунтбеттена системным, всеобъемлющим (хотя до уничтожения Советского Союза ещё отнюдь не глобальным) офшорным банкингом.
В ходе «великого разворота» 1967–1975 годов (когда человечество повернуло с восходящей, прогрессивной части спирали исторического развития на нисходящую, регрессивную её часть) именно офшорный банкинг стал основой глобальной теневой власти Запада и фундаментом формирования глобального управляющего класса.
Именно качественное усиление финансового спекулятивного капитала с началом реализации проекта Маунтбеттена в 1967 году, ещё на этапе его преимущественно англосоветской реализации, до перехвата контроля за ним США дало старт комплексной деградации человечества, уверенно продолжающейся и по сей день.
Научно оформлена и обоснована эта деградация была лишь в 1974 году (ученые, и в особенности пропагандисты, всегда отстают от практиков, как и осмысление реальности – от её создания и преобразования) в докладе «Кризис демократии: об управляемости демократий», подготовленного Хантингтоном, Крозье и Ватануки [168] по поручению Трехсторонней комиссии. Этот доклад предельно убедительно и весьма наглядно показал настоятельную необходимость свертывания тогдашней демократии для сохранения власти крупного капитала в развитых странах Запада.
А ведь именно свертывание демократии, снимая с обычного, рядового человека ответственность (пусть и в негативной форме отстранения от участия в управлении) за развитие его общества, тем самым создает необходимые для его личностной деградации предпосылки. При сокращении пространства реальной демократии, какими бы высокими ни были индивидуальные качества, они всё в меньшей степени нужны соответствующему обществу и создают их носителю всё большие неудобства
Сутью деградации в масштабах человечества в целом стал переход от изменения окружающего мира (что представляется объективным предназначением человека наряду с его осмыслением и генерированием эмоций) к изменению его личностного восприятия [18] и, соответственно, действительно фундаментальный «великий разворот» от коллективных действий, осознанно направленных на те или иные общественные цели, к по определению лишенному созидательной и тем более осознаваемой цели (кроме разнообразия личного наслаждения) смакованию индивидуальных переживаний [19].
Непосредственным политическим механизмом этого перехода стали молодежные бунты 1968 года (наиболее значимыми вехами которых стали Вудсток[75] и «революция цветов» в США, восстание против антиамериканского курса де Голля в Париже и «пражская весна»), открывшие эпоху музыкальной и сексуальной революции[76].
Фундаментальной основой «великого разворота» стало развитие в рамках ещё индустриальной эпохи информационных технологий, позволившее влиять на массовое поведение людей. На фоне вечной беды и проблемы капитализма – нехватки спроса – они позволили эффективно расширять старые рынки и создавать новые изменением сознания масс, что оказалось качественно дешевле и проще традиционного пути изменения реальности, в том числе созданием новых благ [18].
Таким образом, в эпоху «великого разворота» были заложены основы информационной эпохи 1991–2019 годов [19], но острием и одновременно квинтэссенцией описанных всеобъемлющих изменений стал именно проект создания «невидимой Британской империи» Маунтбеттена.
Как часто бывает в истории, этот полностью провальный с точки зрения непосредственно ставившихся перед ним тактических целей проект стал катализатором глубокого преобразования мира в стратегическом плане.
4.2. Скрипали: парадоксальная жертва Brexit’a
Со времен Второй мировой войны утратившая в её результате глобальное лидерство Англия остается верным младшим партнером США.
Несмотря на диалектичность этого партнерства (США вместе с Советским Союзом вплоть до начала 60-х последовательно и эффективно уничтожали Британскую империю как общего стратегического конкурента), Англия не только в культурном, но и в политическом отношении традиционно остается значительно ближе к США, чем к континентальной Европе, и до последнего времени выполняла роль их верного представителя и инструмента как в НАТО, так и в Евросоюзе.
Эта стратегия, сформированная ещё Черчиллем во время войны (во многом под влиянием фактического банкротства Британской империи в её ходе – как финансового, так и военного, и политического) и подкрепленная курсом на «особые отношения» Тэтчер, породила не совсем благозвучную, но предельно внятную формулу «не мочись в Атлантику!», которая и по сей день, несмотря на все причуды текущей конъюнктуры, остается неоспоримой квинтэссенцией практически всей английской внешней политики.
Тем не менее в последнее десятилетие отношения верного вассала (точнее, менеджера, ответственного за ряд сложных регионов) со своим сюзереном внезапно для сторонних наблюдателей приобрели заметный оттенок самостоятельности, а с 2018 года – переросли в прямое соперничество, скрытый характер которого лишь делает его более жестким.
4.2.1. Глобализм Обамы пробудил британское политическое самосознание
Катализатором этого до сих пор скрытого процесса, насколько можно судить в настоящее время, стала блистательная, хотя и потерпевшая неудачу стратегия Обамы по разрушению глобального рынка в интересах США.
Транстихоокеанское и Трансатлантическое торгово-инвестиционное партнерства (соответственно
Главное содержание указанных партнерств (равно как и продвигавшегося одновременно, а с содержательной точки зрения – и в одном пакете с ними Соглашения о торговле услугами –
В рамках всех трех соглашений предполагалось установить, что вошедшие в них государства отказываются рассматривать такие споры сами на основе своего собственного или международного права и обязываются признавать решения специальных международных арбитражных органов, создаваемых (именно это явилось принципиальной новацией) под решающим влиянием глобального бизнеса.
Таким образом, отношения глобальных корпораций с государствами, на территории которых те действуют, по замыслу авторов соглашений должны были регулироваться в конечном счете самими этими глобальными корпорациями (в первую очередь американскими). Это объективно, вне зависимости от чьего бы то ни было желания низводило подписавшие хотя бы одно из трех названных соглашений государства до положения региональных представительств глобальных корпораций, не имеющих реальных обязательств перед своими народами и реальных прав – перед этими корпорациями.
Стратегия Обамы, основанная на невероятной переоценке возможностей США и базирующегося на их территории глобального бизнеса, не просто полностью провалилась, но и вызвала перенапряжение и провал всей глобалистской Америки (при нём представленной прежде всего финансовыми спекулянтами – время капитала социальных платформ как ключевого фактора политики ещё не пришло, он ещё только рос и осознавал себя, хотя Обама и стал первым «президентом социальных сетей»), ознаменованные невероятной победой Трампа.
Однако Евросоюз, рабски зависимый от США (прежде всего интеллектуально) и живущий почти полностью в рамках задаваемой ими повестки дня, обсуждал
Серьезность рассмотрения этой перспективы Евросоюзом как потенциально вполне для него допустимой и реальной, насколько можно судить в настоящее время, вызвала в английском правящем классе глубочайший шок. По всей вероятности, именно он и стал главной причиной
Наследников Британской империи шокировала именно готовность европейцев безоговорочно, по первому предложению США отказаться от своей идентичности и превратить свои государства в придаток глобального бизнеса (в основном базирующегося на территории США).
Свободная же торговля с НАФТА[79] для Англии, превращенной к тому времени либеральной экономической политикой в глобальный финансовый бутик с добычей газа и строительством роскошных яхт, практически не создавала проблем, так как критически значимую часть, если не вообще большинство своих промышленных производств страна к тому времени уже утратила. Это было наглядно подтверждено демонстративно скорым после принятия решения о
Однако по горячим следам казавшихся действительно невероятными событий мало кто из наблюдателей в то время обратил внимание на то, насколько серьезно
4.2.2. Brexit: удар в спину США
Заголовок этого параграфа ни в коей мере не является преувеличением, – по крайней мере, с точки зрения вашингтонского истеблишмента.
Англия была наиболее влиятельным представителем США в Евросоюзе и единственным значимым его донором, последовательно поддерживавшим безумное иждивенчество режимов, созданных США в Восточной Европе.
Более того: США в рамках Евросоюза обеспечивали политический контроль над развитыми странами континентальной Европы своего рода «клещами» – с одной стороны Англия, с другой – восточноевропейские сателлиты.
Существенна и финансовая сторона дела: Англия обеспечивала 10 % бюджета Евросоюза, утрата которых[81] стала стимулом серьезного сокращения финансирования с 2020 года стран Восточной Европы, утративших из-за евроинтеграции свою хозяйственную жизнеспособность (на их поддержку, – а точнее, на обеспечение практически гарантированных прибылей в них корпораций «старой» Европы, – шло в 2017 году 43 % бюджета Евросоюза).
Помимо ускорения национальной катастрофы стран Восточной Европы (хозяйственной – прежде всего Прибалтики, Болгарии и Румынии, политической – прежде всего Польши и Венгрии), это подорвало саму принципиальную модель Евросоюза, являющегося, как было указано, финансируемой государствами (а в конечном счете населением) «старой» Европы зоной гарантированных прибылей для их же корпораций.
Для стабилизации Евросоюза в новых условиях понадобилась организация чудовищных внешних шоков в виде коронабесия (и сопутствующей ему беспрецедентной финансовой накачки экономики) и подготовки украинского нападения на Россию. Последнее в военном отношении было сорвано начатой на упреждение специальной военной операцией, но фрустрировало континентальную Европу глубоким эмоциональным шоком, энергетическим кризисом (усиленным взрывом «Северных потоков») и потоком агрессивно навязывающих своё иждивенчество беженцев. Череда шоков, не решая содержательных проблем, позволила тем не менее сохранить Евросоюз в стабильности оцепенения (
Тем не менее шоковая подморозка Евросоюза, какой бы длительной, разнообразной и эффективной она ни была, носит неизбежно временный характер, и его привычная и давно уже заскорузлая модель объективно, против воли большинства её участников приобретет прочно забытый и не только неконтролируемый, но и мало предсказуемый в настоящее время внутренний динамизм.
Этот динамизм распахивает новые перспективы перед Россией (равно как и создает для неё качественно новые и весьма серьезные угрозы), однако он впервые после завершения Первой Мировой войны выводит ситуацию в Европе из-под системного контроля США, что совершенно неприемлемо для последних.
Представляется принципиально важным, что США ни сейчас, ни исторически не питают ни малейших симпатий к английскому правящему классу, нынешнее непокорство которого, помимо прочего, объективно грозит ускорить превращение Европы (средний класс которой едва удалось отвлечь от его обеднения угрозой безопасности, созданной наплывом мигрантов) в Большой Ближний Восток либо, наоборот, привести к восстановлению европейского политического самосознания (хотя даже вообразить себе последнее в настоящее время совершенно невозможно). Для США первый вариант представляется неприятным, но второй – категорически неприемлемым и стратегически опасным.
Кроме того, отделившейся от Евросоюза Англии приходится вновь переосмысливать своё позиционирование в мире, – и привычной роли «младшей сестры» США становится для этого катастрофически недостаточно (особенно с учетом объективного падения геополитического значения этой роли, больше не сопряженной с присмотром за европейцами).
И здесь, просто следуя своей исторической памяти, британский правящий класс невольно уже начал пытаться подрывать американское доминирование – и более независимым поведением в арабском мире, и выстраиванием собственных системных отношений с Китаем (пусть даже перенос в Гонконг глобального финансового центра из Сити не удался), и даже робкой попыткой укрепления своих позиций в Африке, опять-таки символически предпринятой несчастной и давно уже всеми забытой бесцветной Терезой Мэй, запомнившейся единственно своей тростниковой юбчонкой.
Даже слабая и непоследовательная активизация Англии, более не сдерживаемой путами в виде Евросоюза, на пространстве бывшей Британской империи воспринимается США как стратегическая угроза, – и вызывает весьма жесткую ответную реакцию.
4.2.3. Скрипали: переход конфликта «США – Англия» в открытую фазу
Уже давно забытое на фоне последующих информационных войн и просто провокаций предполагаемое применение химического оружия в Англии против предателя Скрипаля и его дочери (то есть против двух граждан Российской Федерации), их похищение, изоляция (с более чем вероятным последующим убийством английскими спецслужбами) и развязанная вокруг этого безумная антироссийская истерика до сих пор буквально режут глаз поразительным непрофессионализмом.
Английские спецслужбы, помимо склонности к демонстративному насилию, традиционно отличаются глубоким пониманием реальности (вызванным и традицией инициативной поддержки гражданами, включая специалистов, своего государства). Скандал же со Скрипалями изобиловал не только заведомо нелепыми официальными заявлениями, но и чудовищными для западного сознания действиями (вроде немотивированного зверского умерщвления домашних животных и голословных обвинений в адрес очевидных представителей ЛГБТ-сообщества, пусть даже и российского), дискредитировавшими правительство Мэй даже на современном ему западном информационном фоне.
Эта дискредитация вызывала ощущение как минимум побочной цели организаторов провокации
Ведь в то время многим казалось, что крах правительства Терезы Мэй может привести Англию обратно в «европейское стойло» (косвенный признак надежд на это – отсутствие активации весьма мощного шотландского проевропейского сепаратизма при том, что в Шотландии находится половина английской промышленности, включая почти всю добывающую). Главный европейский бенефициар подобного развития событий – Германия – после войны кастрирована англосаксами в политическом плане и утратила способность к осознанным стратегическим действиям, однако США вполне могли рассчитывать откровенно безумными обвинениями спровоцировать Россию на резкий аргументированный протест и активные встречные действия (прежде всего юридические), превратившие бы Мэй и критически значимую часть британской элиты в недоразумение и всемирное посмешище.
Однако России – и далеко не только в силу глубочайшего объективного противоречия интересов с развязавшими против нас беспрецедентную по своей всеобъемлющности агрессию США – необходима Англия именно вне Евросоюза, как активный фактор внутренней дестабилизации всего Запада. Соответственно, во время скандала со Скрипалями нам нужно было сохранение правительства Терезы Мэй вне зависимости от степени демонстрируемой им русофобии. В силу изложенного (хотя нельзя сбрасывать со счетов и возможность проявления, таким образом, простой политической импотенции современной управленческой элиты) Россия категорически отказалась поддаваться на провокацию, включающую отравление, похищение и вероятное убийство её граждан.
В случае Скрипалей можно предположить, что английские спецслужбы получили от своих американских «старших братьев» команду похитить их и обеспечить соответствующие политические заявления в рамках протоколов «трансатлантической солидарности», сотрудничества в рамках НАТО или просто двусторонних отношений спецслужб.
Скорее всего, американцы по одной из стандартных мошеннических схем потребовали немедленных публичных действий, обещая представить необходимые доказательства чуть позже, – а когда англичане, подчинившись им, загнали себя в капкан, с удовольствием отказали им. Хотя, с другой стороны, представляется невозможным
Не сумев свалить это правительство провокацией со Скрипалями, США энергично взялись за его реформу «изнутри». Признаком этого представлялась знаменательная (особенно на фоне крепнущих даже в «старой» Европе патриотических настроений, дошедших до намерения Макрона коренным образом «реорганизовать ислам» во Франции) замена Министра внутренних дел, уличенной в позорном для английского истеблишмента намерении бороться с нелегальной иммиграцией, на произраильского мусульманина Джавида, публично мечтавшего о жизни своих детей в Израиле.
Приход к власти сына пенджабцев Риши Сунака (после всё более скандальных Бориса Джонсона и Лиз Трасс) в результате отказа от борьбы за пост премьер-министра обеих основных кандидатов представляется проявлением не только общей для глобального управляющего класса тенденции назначать на руководящие посты представителей не укорененных в управляемых обществах меньшинств (и в силу этого одновременно равнодушных к этим обществам и нуждающимся во внешней поддержке для сохранения своей власти над ними), но и антианглийской политики США.
Рассматривая внешние проявления англо-американской стратегической конфронтации, стоит прежде всего обратить внимание на прошедший почти незамеченным на фоне глобального скандала со Скрипалями беспрецедентный в истории развитых демократий арест Саркози 20 марта 2018 года с его не менее беспрецедентным 25-часовым допросом (правда, с перерывом на ночлег дома).
То, что ни последующие долгие месяцы его нахождения под судебным контролем, ни итоговый приговор в мае 2023 года с лишением свободы на три года (два условно, а один год вне тюрьмы с электронным браслетом, но всё же) не вызвали ни малейшей истерики дрессированных медиа «свободного мира» (США, Европы и Японии), означает, что проанглийский президент Макрон де-факто лишил проамериканского экс-президента Саркози глобального политического статуса.
Формальный повод представляется совершенно бесспорным: вряд ли у кого-то могут возникнуть обоснованные сомнения в том, что Саркози действительно совершал как доказанные (попытка подкупа судьи Кассационного суда), так и не доказанные преступления, в которых его обвиняли, в том числе брал значительные деньги на свою президентскую (как минимум) кампанию у лидера Ливии Каддафи, совершая тем самым тягчайшее уголовное преступление, а затем развязал чудовищную агрессию против Ливии, втянув в неё и все НАТО, разрушив её государственность и убив Каддафи в основном просто для того, чтобы замести следы[83].
Однако во всём этом Саркози всецело поддерживался США, которые с энтузиазмом возглавили начатый им крестовый поход против суверенитета, законности и демократии. И суд над Саркози вполне мог привести к огласке (пусть даже в качестве лишь гипотезы) реальных причин агрессии НАТО против Ливии, что нанесло бы весьма серьезный и отнюдь не только имиджевый ущерб и США, и проамериканской части английской элиты, и пресловутой «атлантической солидарности»
Весьма прозрачное англо-американское измерение имеет, насколько можно судить, и приведшая к власти выкормыша Сороса Пашиняна «цветная революция» в Армении, осуществленная, как и на Украине, со второй попытки (после «энергомайдана»). По всей видимости, несмотря на формальную связь многих приводимых к власти формально армянских политиков с Англией, эта революция, непосредственно направляемая прибывшими из США под видом дипломатов оперативниками, была направлена на вывод армянских элит из-под английского влияния
Основные и тем более решающие битвы тихой войны между США и Англией, без всякого сомнения, еще впереди, – и пока всё, что мы видим (за исключением украинской катастрофы, конечно), представляется всего лишь весьма сдержанной и локальной разведкой боем.
Непосредственным полем столкновения, насколько можно судить в настоящее время, станет вся Евразия, центральная часть которой уже активно и последовательно превращается в хаотизируемое пространство. Ключевыми узлами этой борьбы к настоящему времени уже стали:
•
•
•
•
•
•
Объективной задачей США является запихивание Англии обратно в Евросоюз для полного и окончательного стирания её исторической субъектности.
Сегодня она в принципе не поддается решению, хотя промежуточный этап, – привод к власти в Англии (возможно, при помощи традиционной для спецслужб США «волны террора») проамериканского правительства, не просто объективно, но и активно, в тактическом повседневном плане противостоящего Сити (как основе финансово-политического влияния Англии) и на глазах впадающей в ничтожество и последовательно дискредитируемой королевской семье (как управленческой и культурной сердцевине Англии), – представляется вполне реальным, особенно на фоне премьерства Сунака.
Вместе с тем культура стратегического планирования и управления (включая понимание крайне тонких и при этом исключительно важных культурных, духовных и психологических аспектов конкуренции обществ) у Англии на порядок превосходит таковую как у США, так и у глобального управляющего класса (являющегося культурной калькой американской элиты во всей её пещерной неразвитости и дополнительной деградации последних десятилетий).
Кроме того, отчаянная нехватка ресурсов и нарастание разнообразных прямых угроз вынуждает английскую элиту (прежде всего Сити, спецслужбы и не выродившуюся часть королевской семьи) отчаянно напрягать все силы и, что не менее важно, всё воображение ради самосохранения, – в то самое время, когда в основной части американских элит осознание экзистенциальных угроз нынешнего глобального кризиса расслабленно отсутствует.
Важным проявлением этого контраста является концентрация всех английских сил[84] на локальной задаче выживания Англии (пусть и решаемой в глобальном масштабе), в то время как силы американских элит, являющихся заложником уже мнимого глобального доминирования США, «размазаны» по крайне широкому спектру разнообразных проблем.
Поэтому в стратегической конкуренции английские элиты, при всей их слабости и ограниченности, сегодня и в обозримой перспективе сильнее американских.
Расхождение их глобального позиционирования и, соответственно, стратегических задач предельно ярко проявилось в разжигании и ходе украинской катастрофы.
Задача США (и глобальных корпораций, базирующихся на её территории, и в целом проамериканской части глобального управляющего класса, пока доминирующей в нём) объективно заключается в предельном ослаблении и подчинении России с погружением её в состояние даже не кровавых 90-х годов, а Китая после «опиумных войн», – но ни в коем случае не в её уничтожении, так как в этом случае основная часть её природных ресурсов автоматически упадет в руки Китая.
В результате такого развития событий главный глобальный враг (уже не конкурент и не противник, а в восприятии американских элит именно подлежащий полному уничтожению враг) США, уже находящийся с ними в состоянии биполярного противостояния, получит не только сами ресурсы, но и огромный фронт работ по их освоению – неизмеримое экономическое «пространство для вдоха», колоссальный инвестиционный спрос, являющийся сегодня главным дефицитом мира (включая и сами США).
Худшего кошмара для американской элиты невозможно и представить, – что проявляется в практической политике как некоторое подтормаживание агрессии против России, особенно заметное в критические моменты.
Для английской же элиты полное уничтожение России является идеальным будущим уже только по одному тому, что оно представляет собой худший ночной кошмар США. Укрепление же Китая в случае перехода российских ресурсов (или их значимой части) под его контроль для англичан станет не более чем неудобством, – и то всего лишь потому, что с укрепившимся стратегическим партнером сложнее будет вести переговоры (например, о сочетании экономической власти Китая и политической власти Англии над обанкротившейся, разорившейся и преобразующейся в несколько евро-Халифатов континентальной Европой).
Поэтому там, где американцы подтормаживают в агрессии против России и даже порой демонстрируют готовность к компромиссу, англичане (которые, среди прочего, сумели сохранить контроль над Зеленским и его офисом, не отдав его американцам) ломят напролом, не просто демонстрируя, а на деле проявляя категорическую бескомпромиссность и являясь ключевым двигателем продолжения украинской катастрофы в прямом смысле слова «до последнего украинца».
Их глобальные проекты – политический ислам (в тактическом плане прежде всего в Средней Азии и России, а в стратегическом – в континентальной Европе) и последовательно реализуемый Турцией Великий Туран – направлены на кардинальное преобразование всей Евразии, а с учетом косвенного влияния на США и Китай – и всего человечества.
Это естественно: тот, кому в перспективе нечего терять, объективно заинтересован в кардинальных преобразованиях – в отличие от эмоционально и интеллектуально усталых и в целом сходящих со сцены империалистов США, всё более беспомощно грезящих о возврате уже навсегда ушедшей реальности (между уничтожением Советского Союза и выходом Китая на авансцену истории – с точки зрения развития технологий это информационная эпоха 1991–2019 годов [20]), в которой им действительно принадлежал весь мир и все его мысли, и которая уже никогда не вернется.
4.3. Почему очередной план уничтожения Израиля может сработать
При рассмотрении современных перипетий агонии Ближнего Востока ни при каких обстоятельствах нельзя забывать, что исторически главным врагом Израиля как государства были отнюдь не оттесняемые им арабы, яркое сопротивление которых всегда носило слишком хаотичный и непоследовательный характер.
Главным противником самой идеи возникновения еврейского государства на землях контролируемой ею Палестины была Британская империя, а сторонниками – Советский Союз и США, которые использовали проект создания Израиля как элемент общей политики подрыва подлежащего утилизации, уходящего глобального конкурента.
Именно поэтому именно Сталин спас Израиль сразу после его провозглашения поставками чехословацкого оружия (перевозимого американскими ВВС, летчики которых специально для этого уволились со службы, выкупив за установленную государством цену в один доллар свои транспортные самолеты, – а по завершении операции вернулись на службу, продав самолеты за тот же полновесный доллар обратно государству). Ещё более важным фактором выживания и в целом становления Израиля стало командирование советским руководством в него «в один конец» нескольких тысяч опытных, прошедших фронт одиноких евреев-офицеров
Англия как государство сопротивлялась идее Израиля (поддерживавшейся в том числе банкирами лондонского Сити) как могла, во время Второй мировой войны отвлекая свой флот от борьбы с Германией на перехват еврейских беженцев от Гитлера, а вооруженные силы – на гноение их в специально созданных концлагерях.
Создание государства Израиль стало началом непосредственного демонтажа Британской империи, первым актом лишения её колоний и «подмандатных территорий», – и, даже если это и подзабыли нынешние «эффективные менеджеры» в Тель-Авиве, об этом хорошо помнят чувствующие себя обделенными и эффективные без всяких кавычек наследники умершей империи в Лондоне.
Вслед за многими наблюдателями можно предположить, что первоначальный успех изуверской атаки ХАМАС[85] 7 октября 2023 года (обеспеченный не только необычно хорошей организацией и оснащением нападавших, но и не менее необычным снятием израильского контроля за частью границы) стал результатом непубличного британского влияния на критически значимые элементы израильского государства.
Стратегический смысл нападения заключался прежде всего в срыве оглашения уже практически заключенного к тому времени под контролем США договора о нормализации отношений между Израилем и Саудовской Аравией, – договора, к которому затем аккуратно подтянулся бы Иран, стабилизировав тем самым Ближний и Средний Восток.
Стабилизация Ближнего и Среднего Востока в результате израильско-саудовского договора стала бы прекрасным подарком Байдену и в целом американским демократам к президентским выборам, который мог бы обеспечить им победу даже в нынешних условиях, – однако она практически аннулировала влияние Англии в исторически «её» регионе.
От публичного заключения договора выиграли бы все региональные силы (включая в конечном итоге даже ХАМАС и «Хезболлу»[86]), – но для Англии это оказалось бы крайне болезненным ударом и, более того, полным крахом надежд на возрождение (пусть и в новом, неявном, неформальном виде) вожделенной империи.
Кошмар же успешной террористической атаки ХАМАС и значительно более террористического по своему характеру ответа Израиля как минимум сохранил (а возможно, и существенно упрочил) её влияние.
Этот же кошмар просто снял (пусть временно) и казавшиеся неразрешимыми внутриполитические проблемы Израиля, сплотил ужасом его общество (как теракт 11 сентября 2001 года временно сплотил общество американское) и направил энергию его внутренних противоречий вовне – на всё, хотя бы теоретически связанное с палестинцами под по-человечески понятным лозунгом «никогда больше».
Однако по высказываниям Министра обороны о «людях-животных», по характеру «выравнивания городского ландшафта» Газы и некоторым особенностям информационной политики сложилось устойчивое представление, что воодушевленные этим «эффективные менеджеры» Израиля обратились для «окончательного решения» палестинского вопроса к «лучшим» из известных им практик, описанным Ветхим заветом, а затем – и Нюрнбергским трибуналом.
Требование к 1,1 млн жителей Газы переместиться на юг сектора в преддверии начала наземной операции представлялось определенным продвижением к гуманизму, так как свидетельствовало о признании руководством Израиля хотя бы в теории существования мирного палестинского населения
Однако с учетом объективной невозможности быстрого переселения таких масс людей хотя бы с минимальным уровнем гуманизма это производило впечатление постановки (в неявной, но совершенно однозначной форме) задачи физического истребления нескольких десятков тысяч человек, – помимо прямого уничтожения задержавшихся на севере сектора Газа, при помощи вымаривания без применения оружия путем перемещения их на заведомо не приспособленную для жизни (по крайней мере, такого количества людей) территорию.
То, как это виделось и осуществлялось сегодня, производило впечатление даже не этнической чистки, а вполне очевидного, наглядного и, более того, демонстративного геноцида. Более того: в силу своей откровенности и обосновывания официальными лицами этот геноцид вполне явственно претендовал на введение
Вместе с тем как надежды на вовлечение в конфликт соседних с Израилем стран, так и опасения этого непосредственно во время проведения операции были совершенно не обоснованы. Конечно, США могли «под сурдинку» нанести удар по Ирану (о намерении чего свидетельствовало крайне дорогостоящее направление в регион второй ударной авианосной группы): раз демократам не удалось выиграть выборы, выставив Байдена великим миротворцем, они вполне могли попытаться добиться того же результата прямо противоположным путем, – выставив его великим завоевателем. Однако на Третью мировую войну и тем более Апокалипсис это не тянуло с самого начала.
Представлялось вполне очевидным, что в целом арабский мир ограничится ради спасения во многом раздражающих его палестинцев сугубо символическими мерами: их соседям, на разных уровнях вовлеченным в разнообразное и выгодное сотрудничество с Израилем, так же безразлична их судьба, как во время прошлого геноцида соседям гитлеровской Германии была безразлична судьба евреев, оказавшихся под властью прошлых национал-социалистов.
Но вот моральная позиция в отношении «новой нормальности» Израиля, – причём позиция не только арабского, но и основной части незападного мира (а также его огромных и всё более влиятельных анклавов внутри «коллективного Запада»), – уже в настоящее время представляется столь же безупречной, как и у послевоенного мира в отношении Холокоста.
И именно эта позиция (в том числе и далеких от симпатий к ХАМАС и даже палестинцам общественных сил и просто людей), именно взгляд на израильтян как таковых через призму кровавого бетонного крошева, в которое с немецкой методичностью в прямом эфире превращалась Газа, вполне может стать фатальным для государства Израиль.
Разумеется, Израиль не завершит своего существования сразу после военной операции и даже не в следующем после её завершения году: мы уже знаем ответ на сакраментальный вопрос начала века «доживет ли Израиль до 2025 года», – но никто больше не может сказать, на сколько именно лет он переживет эту дату.
Поскольку из четырёх основных глобальных еврейских проектов (каббала, традиционный иудаизмм, сионизм, финансовый империализм) Израиль как государство является сутью только одного (и представляет серьезную ценность только для другого) [19], скорбь по нему, безусловно, станет неотъемлемой частью великой еврейской культуры и личной трагедией миллионов семей по всему миру, но отнюдь не новой еврейской катастрофой.
Англия же, вернув под свой контроль Ближний и Средний Восток (потому что без Израиля он необратимо выпадет из сферы влияния США весь, как уже выпала Саудовская Аравия: «Ближний Восток без Израиля – это не только Ближний, но и Средний Восток без США»), если и не воссоздаст заново кусок своей империи, то, во всяком случае, сформирует в распадающемся мире свой собственный макрорегион, триумфально вернувшись в число ключевых держав новой, постглобалистской эпохи.
Практики сходятся: в 1938 году в Мюнхене английские элиты начали Вторую мировую войну направлением Гитлера на Восток, чтобы тот сломал себе шею, дискредитировав свою идеологию и свой народ чудовищным изуверством (подробней см. параграф 8.2), – однако этот шаг объективно являлся началом конца и самой Британской империи.
Через 85 лет и 10 дней после этого, 7 октября 2023 года одной удачной террористической атакой, насколько можно судить, Англия (или, точнее, весьма эффективные и критически влиятельные элементы британской элиты) сквиталась за своё давнее поражение с Израилем, направив Нетаньяху по тому же самому пути, которым 85 лет назад пошел Гитлер, – однако теперь этот же путь может стать актом возрождения Британской империи в качественно новом виде.
Конечно, израильтяне даже сейчас, в момент написания этой книги (в ноябре 2023 года), всё ещё могут вновь переиграть британцев, – например, согласившись на создание единого палестинского государства с выходом к морю и даже став (в силу политической разрозненности и слабости палестинцев) двигателем его создания.
Прежде всего создание такого государства надолго превратит его в безысходное поле боя противостоящих группировок (сегодня это ХАМАС и ФАТХ[87], но уже в ближайшее время вполне могут появиться новые), с легкостью манипулируемых Израилем и отвлекаемых им от себя (да им и так, строго говоря, в отчаянной схватке за власть очень быстро станет попросту не до него).
Создать такое государство по сугубо географическим причинам можно только на нынешнем севере Израиля – надежно отгородившись им от Ливана, а следовательно, и от «Хезболлы» (и, более того, создав предпосылки для стравливания её с палестинцами). При этом в целом довольны будут и соседи: Сирия избавится от оборачивающегося постоянными ударами по своей территории соседства с Израилем, а вернуть себе Голанские высоты у Палестины будет неизмеримо проще, чем у Израиля. Египет же избавится от крайне раздражающего его соседства с палестинцами.
Да, конечно, Израиль будет вынужден обменять цветущие земли севера на разоренную Газу, что вызовет радикализацию значительной части общества, – но при этом, помимо радикального снижения напряженности, получит консолидированный контроль за восточной частью шельфового месторождения газа «Левиафан» (значительная часть которого расположена как раз напротив сектора Газа).
Впрочем, для описанного выхода из нынешнего витка своего кризиса Израилю придется проявить милосердие либо стратегическое мышление, равно не свойственные, как мы слишком хорошо знаем по собственному опыту, либеральным «эффективным менеджерам», – равно как и их предшественникам (в том числе и по следованию примеру Британии), гитлеровским фашистам.
Часть II. Духовные отцы Гитлера
Глава 5. Немецкие ученики Англии: создание современной науки
Как было показано выше, исторический успех Англии во многом был достигнут созданием для решения крайне сложных задач: финансовое регулирование, организация промышленной революции, управление колоссальной империей, – качественно новой в истории человечества производительной силы – науки.
Понятно, что созданная в Англии наука была ориентирована на решение вопросов своего времени, свойственных прежде всего мануфактурному производству. Открытие законов механики, крупные физические открытия и разработка необходимых для этого разделов математики создала базис для создания средств производства, обеспечивших технологическое лидерство Англии.
Специфика тогдашних задач предопределила метафизический характер создаваемой и совершенствуемой для их решения науки: она рассматривала закономерности взятых по отдельности и в неизменности, без учета процессов их развития явлений преимущественно неживой природы, занимаясь прежде всего собиранием фактов и описанием явлений, а отнюдь не осмыслением их единства и процессов их эволюции.
Впрочем, этого было более чем достаточно для надежного обеспечения английского лидерства в тогдашнем мире (равно как и для развития сменявших друг друга конкурентов Англии – сначала короткое время Голландии, затем длительное время Франции).
Механистичность тогдашних научных подходов обусловила формирование атомистической картины мира и либерализма как доминирующей в соответствии с этой картиной идеологии.
Развитие промышленности привело к постепенному вытеснению из элиты европейских стран традиционной аристократии набирающей силу крупной буржуазией, что вызвало у аристократов естественную жажду если и не полноценного социального реванша, то, как минимум, прекращения снижения своей социальной значимости [65].
Однако для этого аристократам каждой сколь-нибудь значимой европейской страны необходимо было создать в качестве надежного источника своих высоких доходов собственную промышленность, причём (с учетом идущей полным ходом внутриевропейской конкуренции) значительно более эффективную и мощную, чем уже существовавшие в то время английская и французская [89].
А мировое лидерство Англии (до неё – Голландии и Испании) и конкурировавшей с ней Франции практически гарантированно блокировало возможность промышленного развития других европейских стран на уже достигнутом к тому времени технологическом уровне. Ведь, не имея крупных колоний (и даже гипотетической возможности захвата их), они, соответственно, не имели источников сырья и рынков сбыта.
В то же время для опережения лидеров путем создания более совершенного технологического базиса, для выхода на качественный новый уровень развития требовались новые фундаментальные знания: необходимо было создать принципиально новую науку, причём в первую очередь фундаментальную, для чего у большинства европейских стран не было культурных и управленческих предпосылок, позволяющих хотя бы поставить эту задачу.
В начавшей промышленную революцию и достигшей благодаря этому мирового лидерства Англии (как и в примыкавших к ней по уровню технологического развития Франции и Голландии) потребности в создании качественно новой науки не существовало и в принципе не могло возникнуть по тем же причинам, что и в настоящее время: такая наука сама по себе неминуемо породила бы новые технологии, которые подорвали бы мировое доминирование английских монополий, а тем самым – и саму Британскую империю в том виде, в котором она сложилась благодаря промышленной революции.
Источниками принципиально новой фундаментальной науки и, шире, порожденного ею принципиально нового мировоззрения, позволявших вырваться из колониальных по сути тисков английского либерализма, стали Германия и, в меньшей степени, Австрийская империя.
Объективная (да и субъективная – как психоисторического конкурентного оружия Англии) нацеленность либерализма как идеологии на разрушение самих основ феодальной институциональной системы и на свержение власти аристократии обрекало элиты Германии и Австрии на вынужденно жесткое противостояние ему в политике (включая подбор кадров в образовательных и научных учреждениях) и на опровержение его принципов и подходов в философии.
Однако успешная борьба с идеологией требует уничтожения прежде всего её основы – ценностей. Поэтому развитие фундаментальной науки в Германии началось (при, как минимум, энергичном покровительстве немецкой аристократии) именно с философии.
В диалоге с учеными-естествоиспытателями немецкие философы (как на прошлом витке исторического развития католические монахи) объединением всех открытых к тому времени понятий, категорий и фактов в единую мировоззренческую систему и переосмыслением их в её рамках выковали принципиально новую – диалектическую философию, создав новый научный метод мышления, применимый, в отличие от механистической метафизики, и к качественно более сложным процессам – от органической химии до общественного развития.
В отличие от метафизического, диалектическое мышление изучает явления не по отдельности друг от друга и не как нечто неменяющееся со временем, но в их максимально (насколько это возможно в соответствующее время) полной взаимосвязи и – обязательно! – в их внутренней динамике, в качестве источника которой рассматриваются их же собственные внутренние противоречия.
Придав, таким образом, качественно новый импульс развитию всей мировой фундаментальной науки и, более того, выведя её на принципиально новый уровень (на котором она, строго говоря, находится и по сей день), немецкие философы создали тем самым и новую основу объединенного германского государства. Этой новой основой стали, с одной стороны, во внутренней политике, предпосылки для развития новых промышленных и организационных технологий, а с другой, в политике внешней – через идеологическую независимость от либерализма – предпосылки для самостоятельного открытия применяемой Англией совершенно необходимой для прогресса (и потому официально яростно отрицаемой британскими пропагандистами) протекционистской таможенной и налоговой политики.
Новый для тогдашней Европы (хотя и открытый впервые древнегреческими философами), диалектический способ мышления позволил немецким ученым существенно опередить своих коллег из других стран, в первую очередь из Англии и Франции. Стремительный и разнообразный рывок фундаментальной науки распахнул новые пространства для прикладных исследований, что в условиях притока колоссальных средств и формирования банковского капитала (прежде всего за счет ограбления России в ходе железнодорожных и иных афер царствования либерального Александра II), а затем и объединения Германии на этой основе обеспечило форсированную индустриализацию.
В исторически кратчайшие сроки Германия обошла своих конкурентов по промышленному и в целом технологическому развитию [91].
В результате с 80-х годов XIX века Англия, достигшая к тому времени пика не только своего величия, но и самодовольства, начинает неуклонно утрачивать индустриальное лидерство (что означает и начало утраты её мировой гегемонии), уступая, правда, прежде всего США и лишь потом Германии. Однако для самоощущения, как и для практической повседневной политики того времени сравнительно близкий и привычный сосед по Европе, с которым она постоянно так или иначе непосредственно соприкасалась, воспринимался ею неизмеримо более значимым, чем растущий за далеким океаном и пока занятый в основном своими собственными делами гигант (финансовая система которого к тому же оставалась в то время под определяющим влиянием лондонского Сити).
Таблица 1. Динамика совокупного промышленного потенциала (100 % – Англия 1900 года) [95]
Удельный вес Англии в мировом промышленном производстве с 1900-го по 1913 годы сократился с 18,5 до 13,6 %, в то время как США вырос с 23,6 до 32,0 %, Германии – с 13,2 до 14,8 %, России – с 7,6 до 8,2 % [95].
К Первой мировой войне по военным расходам и общим затратам на мобилизацию Германия, немного уступив Англии (23 млн долл.), опередила США (19,9 млн против 17,1), не говоря обо всех остальных (Франция – 9,3 млн долл., Россия – 5.4, Австро-Венгрия – 4,7 млн долл.) [32].
Таблица 2. Динамика военных расходов, млн.ф. ст. Источник: [95; с. 214] по [88; с. 39]
Однако, обеспечив уверенный прогресс технологий, экономики и общества в целом за счет прорыва в области философии и фундаментальной науки, немецкая аристократия не смогла удержать взятого темпа не только из-за конкуренции со стороны других великих держав, но прежде всего по сугубо внутренним причинам: она так и не смогла создать устойчивый и постоянно действующий механизм постоянного стимулирования и контроля качества развития науки, без которого та неизбежно загнивает.
В результате последовательное развитие промышленности обеспечило повышение влиятельности крупной буржуазии (по своей природе ориентированной лишь на прибыль) и вытеснение ею из управляющей элиты аристократии, способной к работе на стратегическую перспективу [19] и, соответственно, к развитию фундаментальной науки.
После сокрушительного поражения в Первой мировой войне в Германии окончательно возобладала либеральная идеология, обеспечивающая её стратегическое подчинение англосаксам. Власть в Веймарской республике перешла к крупной буржуазии (которую спасли от коммунистов эффективно подавившие народные восстания социал-демократы, с гордостью звавшие себя «кровавыми собаками» крупного капитала), однако она даже теоретически не имела возможности справиться с кризисом, усугубленным репарациями и Великой депрессией, – в том числе и из-за своей органической неспособности организовывать развитие фундаментальной науки и, соответственно, технологический прогресс.
В этих условиях технологически обусловленное доминирование крупной промышленности объективно требовало централизованного управления экономикой. Колониальный в отношении относительно слабых стран и народов либерализм совершенно очевидно означал продолжение обнищания и гарантированную гибель, и поэтому повторное восстание против него Германии было объективно обусловлено (даже без учета убийственных по своим масштабам репараций и в целом условий Версальского мира, которые не оставляли современникам ни тени сомнений в абсолютной неизбежности следующей мировой войны)[89].
Однако – и это принципиально важно – Англия, длительное время будучи главным историческим соперником, в первую очередь именно ради успеха в борьбе с которым и создавались новые философия и организация фундаментальной науки в целом, уже в силу этого становилась для немецкой управленческой и интеллектуальной элиты привычным примером для подражания, надежным источником гарантированно лучших, проверенных практикой образцов, к которым следует постоянно стремиться.
Глубочайшее и всеобъемлющее влияние, вызванное этим положением Англии, на формально отрицающие её и даже прямо враждебные ей общественные силы Германии, невозможно переоценить; более всего оно напоминает многократно описанную психологами завораживающую и гипнотизирующую власть авторитета [274].
Безусловно, умение занять такое положение (и, что представляется едва ли не более важным, на протяжении исторически значимого времени сохранять его) представляется самостоятельным элементом глобальной исторической конкурентоспособности, отдельным источником превосходства британских элит над их противниками и союзниками (описанного в первой части настоящей книге по своим составным факторам, обеспечивающим его длительное сохранение).
Однако это же умение, принося авторитету, становящемуся источником подобного подражания, колоссальные выгоды, вместе с ними вполне объективно и неумолимо накладывает на него и колоссальную ответственность (разумеется, принципиально отрицаемую представителями англосаксонских элит, причём далеко не только в отношении гитлеровской Германии) за конкретные формы этого подражания и, в особенности, за его исторические последствия.
Глава 6. Идеология архаизации как психоисторическая диверсия
Веймарская Германия, весьма быстро убедившаяся в полной нежизнеспособности и потому объективной промежуточности навязанной ей по итогам Первой мировой войны либеральной, а по сути дела колониальной модели управления и в целом существования общества, оказалась перед объективной необходимостью выбирать между проектом социального модерна, который в то время олицетворяли поддерживаемые Советским Союзом коммунисты, и нацистским проектом глубокой социальной архаизации, – по сути дела, воссоздания рабовладельческого общества.
Инфернальный ужас крупной буржуазии перед коммунизмом был вызван отнюдь не столько узко классовыми причинами, сколько прежде всего универсалистским характером коммунистической идеологии, делающим её объективным конкурентом либерализму как буржуазной идеологии.
В то же время имманентно присущая нацизму расовая ограниченность гарантированно обрекала его на локальность [19], которая с точки зрения мировой конкурентной борьбы означала глобальную слабость и объективно представляла собой предпосылку превращения его в стратегический инструмент либерализма, – грязный и стыдный, но по большому счету безопасный для него (хотя и смертельно опасный для многих отдельно взятых его представителей).
Именно объективная сила и привлекательность коммунизма и столь же объективная собственная историческая слабость нацизма прежде всего обеспечили последнему всемерную поддержку крупной буржуазии Запада (и в особенности его финансовой олигархии) – и, как результат, приход к власти[90]с последующим третьим (после Карла Великого и Наполеона) объединением континентальной Европы.
Национал-социалистическая рабочая партия Германии (НСДАП), не только не отрицая капитализм, но и всецело оставаясь в его рамках, стала тем не менее принципиально новым явлением, новой формой и новым этапом в развитии общественного (само)управления, соответствующей объективным требованиям индустриальной эпохи. Она в корне отличалась от всех буржуазных партий всех времен тем, что не служила какой-либо одной из групп капитала (включая национальный капитал самой Германии), а стала политически самодостаточным автосубъектом управления в совокупных, конечных, стратегических, но ни в коем случае не тактических интересах национального капитала (и ни в коем случае не в частных интересах какого бы то ни было из его компонентов) [91].
В этом качестве НСДАП смогла справиться (хотя и неизмеримо хуже и непоследовательней советских большевиков, что и явилось одной из причин её исторического краха) с задачей организации развития науки, выполнив историческую функцию, оказавшуюся непосильной для политически ослабевшей к тому времени аристократии.
В то же время даже хотя бы воссоздать на новой технологической базе (не говоря о том, чтобы создать заново с достижением принципиально нового качества) полноценную фундаментальную науку, несмотря на целый ряд действительно выдающихся (и в целом ряде направлений оплодотворивших после их краха всю мировую науку) прикладных достижений, нацистам не позволило их фундаментальное, продиктованное сочетанием консерватизма и романтизма стремление к социальной архаике.
Именно этот имманентно присущий нацистской идеологии (как экстремистской формы консерватизма) и потому объективно принципиально не исправимый и не поддающийся какой бы то ни было компенсации порок сделал созданную ими модель нежизнеспособной, вынудив их растратить колоссальные ресурсы на заведомо бесплодные и хаотичные мистические поиски и ритуалы.
«Интеллект подчиняется воле… с катастрофическими последствиями», – резюмировал этот порок А. И. Фурсов [95], – добавим от себя, драматически повторяя тем самым трагедию британской элиты, которой немецкие нацисты истово пытались подражать (игнорируя со страстью неофита фундаментальную идеологическую разницу между британским либерализмом, служащим империи, и своим консерватизмом, служащим мечте о создании таковой).
При этом, овладев государством и превратив его в свой функциональный орган (при внешнем сохранении большинства институциональных буржуазных формальностей), нацистская партия в предельно жесткой и емкой форме выразила идею диктатуры крупного национального капитала реального сектора, доросшего до уровня и, что самое важное, пределов национального государства (а отнюдь не финансового спекулятивного капитала, переросшего государство, как это произошло в Англии и затем в США).
Достигая чудовищных целей чудовищными методами, нацистская партия смогла обеспечить централизованное руководство экономикой, занять на новом этапе исторического развития место феодальной аристократии в деле управления развитием науки и добиться благодаря этому значительных успехов [90], опередив всех своих конкурентов в ряде практических разработок (вроде ракет и реактивной авиации).
Однако национальная и государственная ограниченность, вызванная ориентацией на срощенный с государством капитал реального сектора, а также несовместимое с подлинно научным подходом к развитию стремление к социальной архаике обеспечивали в принципе не устранимую, имманентную слабость нацизма по сравнению с либерализмом. Ведь последний служил финансовому спекулятивному капиталу, не ограниченному государственными границами и ресурсами. Эта объективно обусловленная и при том колоссальная разница потенциалов не в меньшей степени, чем разница между расовой локальностью нацизма и универсализмом либерализма создавала объективные предпосылки для использования нацизма либерализмом в качестве своего слепого орудия.
Вместе с тем это использование носило характер глобального эксперимента, который с точки зрения его англосаксонских организаторов мог, хотя и с низкой вероятностью, увенчаться и успехом – крайне полезным для них (этот успех достигается лишь сейчас, на базе качественно новых, информационных технологий [20]).
Ценой страшных жертв и перенапряжения всех сил уничтожив нацистского монстра, советский народ лишил англосаксонские (причём в первую очередь именно британские) элиты этого страшного глобального орудия, тем самым создав ещё одну весомую причину их ненависти к себе и, разумеется, ещё более усилив эту ненависть.
Более того: в полной мере овладев созданной немецкими философами диалектикой, советские политические деятели первой, революционной волны смогли на практике применить её к общественному развитию, во многом освоив и революционную надстройку над диалектическим материализмом – созданный все теми же К. Марксом и Ф. Энгельсом исторический материализм, изучающий (если отбросить навязшие в зубах старшему поколению схоластику и начетничество) закономерности изменения самим обществом закономерностей своего же собственного развития.
Однако сил на освоение этой сложнейшей науки (в практических формах своего применения балансирующей уже за гранью искусства и потому требующей вдохновения и самоотречения, а не только одной лишь голой логики) и тем более на ее глубокую проработку в качественно новых условиях и самопознание в её рамках у изможденного борьбой за существование советского общества после войны уже попросту не было. Именно это обессиливание и стало фундаментальной, гносеологической причиной его исторического поражения
В отношении же Германии грех нацизма (бывшего во многом органичным порождением не только немецкой культуры с её романтизмом и склонностью к язычеству [95], но и всей многовековой западноевропейской культуры в целом[93]) был эффективно использован англосаксами для разрушения психики немецкого народа при помощи прививания ему на поколения вперед саморазрушительного антихристианского (и в этом англосаксы использовали языческую основу немецкой культуры) чувства «коллективной вины» и «коллективной ответственности» за совершенные преступления.
При этом представляется в высшей степени характерным, что сами эти понятия, не просто не существовавшие в общественной практике Европы, но и прямо отрицаемые европейским правом, были успешно заимствованы англосаксами не только из гитлеровской, но и из своей собственной колониальной практики[94].
Таким образом, в долгосрочном плане неизбежно временная победа нацизма как архаичного в социальном плане и потому обреченного на историческое поражение общественно-политического проекта представляет собой занявшую как минимум жизнь целого поколения психоисторическую диверсию против Германии, посмевшей дважды бросить вызов английскому доминированию в мире.
Эта оказавшаяся исключительно успешной диверсия заключалась, насколько можно судить, в традиционном для Англии (см. параграф 3.3) навязывании стратегическому конкуренту заведомо ложной и потому подрывающей его концепции, – которую в данном случае удалось еще и превратить в эффективный исторический инструмент культурно-психологического и в конечном счете политического оскопления целого народа, все еще представляющегося великим по своему прошлому и по своему культурному потенциалу (который, правда, был после Второй мировой войны сделан англосаксонской системой образования попросту недоступным для его представителей).
Наступившее после этого феноменального оскопления, являющегося не менее поразительным торжеством социальной инженерии, чем прививка русофобии нынешней Украине, беспощадное вычеркивание немецкого народа из истории – причём вычеркивание не в одиночку, а вместе со всей континентальной Европой, – мы наблюдаем в настоящее время.
Глава 7. Эволюция социал-империализма в национал-социализм
7.1. Становление и развитие социал-империализма
7.1.1. Обретение империализмом самосознания
В 70–90-е годы XIX века на авансцену истории стремительно выходил финансовый капитал (прежде всего лондонского Сити; его американские дочерние структуры в целом развились до обретения самостоятельности и, главное, осознания её лишь к концу века). Господство финансовых монополий над производственными качественно ускоряло социально-экономическое развитие и открывало новый этап капитализма – империализм. Мотор этого движения – международный финансовый капитал – осознавал себя как принципиально новый субъект мирового масштаба.
В 70-е годы XIX века Британская империя находилась на пике своего могущества, ключевыми источниками которого были могучая экономика, огромные колонии и тогда всё ещё передовая наука, в том числе общественная.
Поэтому интеллектуальный импульс осмысления и сознательного сотворения принципиально нового, империалистического мира зародился именно в Англии.
В силу важной роли науки в общественном управлении он был весьма быстро воспринят, использован и всесторонне развит государством (с одной стороны, испытывавшим перенапряжение из-за чрезмерных масштабов и сложности империи, а с другой – ощущавшим, пусть даже и без полноценного осознания, объективную необходимость дать больше свободы личности для развития новых технологий и в условиях общего усложнения общества).
В силу мощи самого передового в то время финансового капитала этот импульс практически сразу же был использован и им, – в частности, для усмирения борьбы социальных низов за свои права и постановки энергии этой борьбы на службу капитала и Империи.
Трансатлантический телеграф уверенно заработал (после неудачных попыток 1856–1858 и 1864–1865 годов) с 1866 года; в 1870 году была установлена прямая телеграфная связь Лондон-Бомбей, – а в Оксфорде создали кафедру изящных искусств, преподавать на которой стал Джон Раскин. Он говорил о нравственной обязанности распространения «великолепной традиции общества образованного, ценящего красоту, главенство закона, свободу, достоинство и самодисциплину» на «все низшие классы в Англии… и на неанглийские массы во всём мире». Речь шла о цивилизационной экспансии, о культурном империализме: об укреплении владычества Англии распространением её ценностей и превращения их в мировую доминанту.
Сложившийся вокруг Раскина круг студентов-энтузиастов превратился в политическое сообщество «Круглый стол» или, иначе, «Детский сад» лорда Милнера. Умерший бездетным в 1902 году в возрасте 48 лет его ключевой член Сесил Родс[95] завещал обществу всё своё гигантское состояние, назначив распорядителями его членов «Альфреда Милнера и лорда Розбери, зятя своего главного делового партнера – лорда Натана… Ротшильда. Позднее, в первые 20 лет XX столетия, лорд Милнер стал одним из самых влиятельных политических деятелей в Англии и, соответственно, в мире (он руководил имперской и внешней политикой Британии.)» [4], став наиболее значимым идеологом и одной из главных движущих сил британского империализма.
«Круглый стол» последовательно развивал идеи не только самооправдания, но и преобразования британского империализма и прорабатывал планы глубокой трансформации Британской империи, которую его члены воспринимали в качестве образца устройства общественной и индивидуальной человеческой жизни[96], ставившего, в том числе на основе идей фабианского социализма[97], неумолимо растущее по мере развития промышленности самосознание английского пролетариата на службу империи.
Фабианство решительно отрицало эффективность классовой борьбы, опираясь на объективную заинтересованность пролетариата метрополии в укреплении империи (усиленную протекционистским для метрополии блокированием развития промышленности – и, соответственно, местного пролетариата, – в колониях).
Социализм сводился фабианством практически исключительно к увеличению доли рабочего класса и в целом социальных низов метрополии в доходах от эксплуатации колоний при повышении эффективности общественного производства за счет его лучшей организации (в виде в конечном итоге общественной собственности, но утверждаемой мирно и в интересах «классовой гармонии», то есть в первую очередь в интересах господствующего класса; при этом всеобъемлющим собственником должно было стать «общество» исключительно метрополии, но ни в коем случае не по-прежнему изуверски эксплуатируемого туземного населения колоний).
Как это свойственно всем империалистам, фабианцы ни в малейшей степени не являлись демократами: они глубоко «верили… в элитарность власти, а по отношению к казавшимся им неуклюжими… демократическим процедурам проявляли полную нетерпимость; в их представлении управление… должно было оставаться в руках высшей касты, сочетающей в себе просвещенное чувство долга с умением эффективно управлять державой» [4].
Отнюдь не случайно «Милнер состоял в клубе главных пропагандистов фабианского социализма
Идеи последнего «позаимствовал и сделал своими наравне с немцем Хаусхофером ведущий американский геополитик. Бернхем» [4], много позднее – в 1941 году – в своей одноименной книге [145] выдвинувший идею революции менеджеров и провидевший в ещё имперском по форме своей доминирующей организации мире формирование нынешнего глобального управленческого класса.
Как излагал данные взгляды (ко Второй мировой войне уже усвоенные фабианцами и легшие в основу «английского социализма» фабианцев и лейбористов) в «Почему я пишу» [64] Дж. Оруэлл, «сейчас вырастает новый тип централизованного, планового общества, которое не будет ни капиталистическим, ни демократическим… Управлять… будут люди, контролирующие средства производства: хозяйственные руководители, техники, бюрократы и военные, которых Бернхем… именует “менеджерами”. Эти люди организуют общество так…, что вся власть и экономические привилегии останутся у них. Право частной собственности будет уничтожено, но право общей собственности взамен введено не будет. Новые “менеджерские” общества будут состоять… из сверхгосударств, сформированных вокруг промышленных центров в Европе, Азии и Америке. Эти сверхгосударства будут драться…, но… будут не в состоянии завоевать друг друга… Внутреннее устройство в каждом… будет иерархическим: высший слой будет состоять из новой аристократии, выбившейся туда за счет исключительных способностей, а на дне будет основная масса полу-рабов».
А в конце XIX века в виде трансатлантической сети финансовых домов и обслуживающих их политиков и интеллектуалов сложился[98] Финансовый интернационал (Фининтерн) – система взаимодействия и координации крупнейших финансовых капиталов, предтеча нынешнего глобального управляющего класса [16]. «Детским садом» лорда Милнера он[99] осмысливал себя, осознавал свои интересы, обретал субъектность и, превращаясь из системы «в себе» в систему «для себя», становился решающей геополитической силой – подлинным творцом истории человечества вплоть до становления Советского Союза как сверхдержавы, а после его уничтожения – до выхода на авансцену истории капитала социальных платформ («цифрового капитала») в 2020 году [20].
Идеологические основы Финансового интернационала составляли четыре принципа:
1. Империя (пусть демократическая и не называемая империей, как в США), основанная на жесточайшей эксплуатации колоний (пусть формально независимых), как единственно возможная форма организации сложной и многообразной общественной жизни и, в частности, создания масштабных рынков и управления ими.
2. Геополитический подход как фундаментальная основа внешней политики
3. Фабианский социализм и в целом выросший из него социал-империализм (как и его предельно упрощенная и вульгаризованная до экстремизма форма – национал-социализм от Германии до Польши) как инструмент подчинения и присвоения элитой энергии социальных низов.
4[100]. Неизбежность перехода реальной власти от номинальных собственников капитала и старой аристократии к менеджерам, осуществляющим непосредственное управление основными факторами этой власти, будь то капиталы или вооруженные силы[101] [134, 145, 299 – 1-й том].
Именно благодаря исподволь нарастающему и постепенно становящемуся определяющим влиянию финансового капитала социал-империализм стремительно, уже в конце XIX века стал общемировым идеологическим трендом (имперский подход был тривиален в силу имперской организации тогдашних крупных обществ, а геополитический подход и тем более осознание революции менеджеров получили распространение значительно позже).
При этом социал-империализм оказал огромное влияние (вплоть до прямого заимствования идей, подходов и конкретных требований) не только на левых, но и на правых, вплоть до зарождавшихся как раз в начале XX века радикально правых (английских фашистов). «Во времена Эдварда VII (1901–1910) программу социальных реформ в сочетании с укреплением империи воспринимали с энтузиазмом партии практически всех направлений» [4].
7.1.2. Социал-империализм против «старых» империй и Франции
Социал-империалисты Британии оплодотворили интеллектом бурно развивающиеся капиталы США (как когда-то, в XVI–XVII веках венецианцы и иудейские предприниматели интеллектуально оплодотворили британские капиталы и в целом примитивное тогда английское общество – и через Голландию, и напрямую – см. параграф 1.3) – и создали таким образом общее глобалистское течение, направленное на рубеже XIX и XX веков против континентальных империй: Германской, Австро-Венгерской, Российской.
Американцы, сначала младшие партнеры в этом глобальном альянсе, учились стремительно. Уже в 1907–1908 годах их финансисты во главе с представителем Ротшильдов Морганом [29, 109] (насколько можно понять, начавшим к тому времени уже свою собственную игру) устроили в США финансовый кризис для установления контроля за денежным обращением, – чтобы не применяться к существующему государству, а исходно создавать его органы финансового управления как свой частный инструмент[104].
Несмотря на фактическую тождественность методов, им было значительно проще, чем их английским предшественникам, похожими методами создававшим Банк Англии в конце XVII века[105] (см. параграф 2.1): США с самого начала были учреждены и развивались как частное государство, не просто служащее, но прямо принадлежащее бизнесу. При практически полной тождественности его институциональных форм с традиционными государствами того времени (вызванной содержательной тождественностью большинства выполняемых функций) эти формы скрывали – как скрывают и до сих пор – принципиально иное содержание, игнорирование которого при практическом анализе неизбежно чревато болезненными, а порой и фатальными ошибками.
США как государство – это отнюдь не ставшее традиционным к настоящему времени
Её попытка запалить Первую мировую войну руками империй для уничтожения самих этих империй и захвата их рынков, почти удавшаяся в 1911–1912 годах, сорвалась: сработали и социалисты (прежде всего пламенный Жан Жорес), увенчавшие борьбу за мир грандиозным Базельским антивоенным конгрессом 24–25 ноября 1912 года (с участием 555 делегатов из 23 стран), и инстинкт самосохранения империй, и простые родственные чувства императоров.
Американские финансисты урок истории в полной мере усвоили и в 1913 году (далеко не с первой попытки) титаническими усилиями и великолепно срежиссированными интригами всё же продавили создание ФРС (подробно см. в [130]).
В этот момент в мир пришла качественно новая, почти всесокрушающая сила – и сопротивляться ей на первых порах (вплоть до создания под руководством Сталина цивилизации качественно нового типа – советской) оказалось попросту некому.
Союз Британской империи и США (и, шире, патриотов стран Антанты и глобалистов) был в высшей степени ситуативным: первые выступали против геополитических конкурентов своих государств – стран Тройственного союза и России[106], а вторые – за взлом и разрушение всех великих держав (включая как империи, так и Францию) ради захвата новых рынков и получения новых пространств для приложения крупных капиталов (не случайно Германия перед Гитлером и при нём восстановила и нарастила свою промышленную мощь за счет именно американских кредитов и прямого вхождения американских инвесторов в капиталы немецких концернов).
Наиболее глубоким было расхождение между этими мотивациями в государственном управлении Британской империи, в котором государственники тесно соседствовали с глобальными социалистами.
Русская революция, как и в целом мировое революционное движение социалистов, являлась лишь частью глобального проекта социал-империалистов по разрушению империй (в рамках которого английские социал-империалисты, само собой разумеется, делали исключение для Британской империи, предполагая её мягкую трансформацию для снятия излишнего административно-политического груза с метрополии при сохранении её привилегий и выгод).
Единый взгляд на будущее мира после реализации этого проекта не был не только зафиксирован, но, скорее всего, и выработан социал-империалистами (в силу объективного различия позиций их различных групп), однако первоначально[107] явно предполагалось формирование единых Соединенных Штатов Европы, лишь элементом которых была бы Британия[108]. Русская революция, рассматриваемая глобалистами как запал для европейской (в этом отношении они были едины), представлялась всего лишь началом их создания.
Революционный глобализм (даже за исключением национал-социалистов, всерьез интересовавшихся исключительно своими собственными народами) объединял разнородные течения с различными практическими целями, что обусловливало глубокие внутренние конфликты, проявившиеся на поверхности в виде конкретных событий (или хотя бы открытых дискуссий) лишь частично.
При этом социал-империалисты объективно выступали в качестве идейных «старших братьев» разнообразных национал-социалистов[109]: их взгляды были настолько же более сложны, насколько развиваемая ими многонациональная империя сложнее узко национального государства, бывшего идеалом и пределом воображения последних. Настолько же шире была и их база – как социальная, так и финансовая, и интеллектуальная (ведь узость ценностной базы национал-социалистов предопределяла и узость их кругозора, и ограниченность интеллекта – причём далеко не только политического). Кроме того, имманентная локальность ценностей объективно делала национал-социалистов более уязвимыми.
Поэтому, несмотря на ситуативную враждебность социал-империалистов к тем или иным конкретным национал-социалистам, последние (наиболее яркие примеры – Пилсудский и бандеровцы, а после войны Бен-Гурион) весьма эффективно использовались ими для подрыва империй.
Разумеется, социалисты иных стран применялись не только в рамках долговременных стратегических проектов, но и для осуществления локальных актов конкуренции.
О сплетении глобальных социалистов и самых последовательных из них, ставших коммунистами-интернационалистами, свидетельствует, в частности, и то, что знаменитая Франкфуртская социологическая школа исторически является Институтом социальных исследований Коминтерна. Этот институт был учрежден в переломном для Коминтерна 1923 году при университете во Франкфурте-на-Майне, после прихода Гитлера к власти в 1933-м был переведен в Женеву, а уже в следующем, 1934 году «восстановлен» при Колумбийском университете в Нью-Йорке. В 1950 году он возобновил (но уже в совершенно новом идеологическом формате) работу во Франкфуртском университете после переезда туда из США его руководителей[111].
О мощи глобальных социалистов свидетельствует стремительная ликвидация английской государственной (институционально ориентированной на патриотов Британии) разведки в Европе с началом Второй мировой войны[112] с немедленным переходом её функций к удивительно вовремя массово пришедшим на службу сказочно оплачиваемым, обладающим необходимыми связями и навыками выходцам из коммерческих структур (основа данной сугубо частной разведки «на службе её величества» – «организации Z» – была создана еще в 1930–1933 годах, скорее всего, по поручению семьи Рокфеллеров [83]). Эти представители лондонского Сити и, шире, Финансового интернационала быстро взяли под контроль спецслужбы Британии в целом [4], что в условиях войны означало исключительную власть и осведомленность.
В последующем троцкизм – самое последовательное воплощение социал-глобализма среди официальных идеологий – воспитал плеяду американских неоконсерваторов («неоконов») и их европейских прислужников[113], нацеленных уже в XXI веке на полное разрушение сложившихся государств как таковых (затем эстафету формально правых неоконов подхватили движения леволиберальных экстремистов – трансгуманистических, климатических, негритянских
Впрочем, системные предложения британских социал-империалистов начала XX века, при всём их интеллектуальном лидерстве, удались им неизмеримо хуже, чем подчинение себе государства или решение локальных задач (вроде втягивания США в войну).
Группа Милнера разработала проект преобразования империи в гибкое Британское сообщество – союз наций, автономных в решении своих повседневных внутренних проблем, объединенных преимущественно внешней политикой и финансовой системой. Реализовать проект в самой империи, несмотря на все усилия, не удалось (хотя он оставил по себе название Содружество наций, до 1946 года – Британское, государственную символику ряда получивших независимость бывших доминионов и формальное признание ими английской королевы своим монархом), а вот в ленинском плане создания Советского Союза он был воплощен (по крайней мере, с формальной точки зрения) практически полностью.
В частности, экономику предполагалось преобразовать в совокупность трестов: объединение однотипных предприятий с централизацией коммерческих и производственных функций. Эту экстраполяцию в будущее опыта государственного капитализма Первой мировой войны опять-таки удалось реализовать отнюдь не в капиталистическом мире, а в Советском Союзе, на территории которого уже к моменту его создания – к концу 1922 года – около 90 % промышленных предприятий (в том числе крошечных мастерских с буквально несколькими работниками в каждой) были объединены в 421 трест[114].
Реализация идей британских империалистов (пусть и с приставкой «социал-») советскими коммунистами заставляет присмотреться к их отношениям и увидеть неожиданное и во многом неприятное для нас, но крайне важное и для современности обстоятельство.
7.1.3. Борьба за объединение европейских рынков
Коминтерн и в целом социальная революция являлись для глобалистов США (ставшими после Первой мировой войны костяком и наиболее мощной частью Финансового интернационала) стратегическим проектом по разрушению империй и созданию единого рынка, политические структуры которого будут так ослаблены, что подчинятся американскому влиянию и капиталу и станут его послушными, хотя и инициативными региональными менеджерами.
Отказ Сталина от глобального революционного проекта Коминтерна и переход с интернационализма социал-глобалистов к патриотизму, ставший крахом проекта британских глобалистов (у него попросту исчез «мотор»), в проект глобалистов американских внес лишь не принципиальную корректировку: в отличие от английского, их проект был всеобъемлющим, по-настоящему глобальным.
Если гитлеровский режим воспринимался американскими глобалистами как простое средство расчистки Европы для американского влияния (столкновением с Советским Союзом), то для британских социал-империалистов он после выхода из-под английского контроля с нападением на Францию вместо СССР стал врагом (пусть даже и обучившимся у них же), подрывающим своей обособленностью идею перехода Европы под контроль Британской империи (усилиями прежде всего «туземных менеджеров» из Советской России и Коминтерна).
А вот представители британской бюрократии (тогда в основном аристократы или находящиеся под их влиянием) рассматривали его как способ уничтожения классово враждебного им Советского Союза и потому отчаянно жаждали союза с ним[115].
Отношения между представителями Финансового интернационала и западными государствами были сложными. С начала Второй мировой войны британские спецслужбы (в том числе социал-империалисты) вместе с президентом Рузвельтом виртуозно втягивали в неё США, население и основные политические силы которых придерживались изоляционизма. Это втягивание осуществлялось, в том числе, и формально незаконной деятельностью на американской территории. Поэтому до объявления Гитлером войны США (что представляется одной из его нелепых ошибок) британские агенты в США формально были врагами американского государства, – а с началом войны немедленно стали его союзниками.
Положение агентов Коминтерна на Западе менялось ещё внезапней и драматичней. До отстранения от власти и фактического уничтожения интернационалистов в Большом терроре 1937–1938 года и переориентации СССР на строительство отдельного государства вне общего глобалистского проекта, а на деле – вплоть до самого начала Великой Отечественной войны у Советского государства своих собственных агентов за рубежом, как ни парадоксально, практически не было. Помимо личной агентуры ряда руководителей государства (как минимум, Сталина), все советские разведчики, включая военных, работали на Коминтерн, – и это было отнюдь не «оперативным прикрытием», а их реальной принадлежностью.
Агенты Коминтерна являлись партнерами глобалистов, в том числе контролирующейся ими части британских спецслужб в рамках общего стратегического проекта Финансового интернационала.
После фактического разгрома Коминтерна в 1937–1938 годах они, за редким исключением, превращенные сменой стратегического курса Советского Союза в его вынужденных врагов, перешли на службу британским сетям и иным представителям Финансового интернационала (точнее, остались на ней, поменяв оперативных руководителей). А вскоре после этого, – с началом Второй мировой войны, когда Англия оказалась на грани уничтожения, – они вновь стали союзниками Советского Союза, однако на сей раз уже вместе с официальной Англией (вместе с представителями в ней Финансового интернационала и против склонных к сотрудничеству с Гитлером представителей знати) и как именно её представители.
В предвоенный и военный период британские глобалисты ещё были неразрывно связаны с Британской империей: они по-разному с её кадровой бюрократией видели её будущее, однако служили именно ему. Коминтерн был для них всего лишь средством использования советских «туземцев» и их европейских партнеров, он был порождением Финансового интернационала и решал ту же задачу – объединения европейских рынков (пусть и в совершенно иной логике).
Попытка Гитлера объединить европейские рынки[117] провалилась из-за национально-расового самоограничения его базы[118] (зверства были во многом следствием этой ограниченности). Однако она энергично поддерживалась частью британских глобалистов как конкурентная Коминтерну (а бюрократией – как враждебная коммунизму) до тех самых пор, пока не стала прямой угрозой Англии: «в 1940 г., захватывая и объединяя Европу, Гитлер материализовал вековой кошмар Великобритании – Европа под властью континентального гегемона. Уже в 1940 г. Черчилль выразил серьезнейшие опасения по поводу того, что немцы могут создать единое европейское экономическое сообщество» [99].
Тут уж разногласия британских глобалистов и британской бюрократии утратили смысл – и в борьбе с посмевшим создать свою собственную и финансовую систему и свой рынок, независимые от Англии и США, нацизмом изнемогла и Британская империя, чтобы медленно умирать ещё более 20 лет.
Интересы американских сетей, входивших в общий глобальный проект Финансового и Коммунистического интернационалов, были значительно шире: ослабление Европы и создание общего рынка под американским контролем. Для этого надо было предельно ослабить всех трёх участников – Британскую империю[119], Германию и СССР.
США в полной мере унаследовали вековую политику Британии по отношению к континенту: «поддерживать слабейшего из двух основных конкурентов, чтобы не допустить ничьей победы и объединения Европы против нас». Унаследовали они и глобальный проект подчинения Европы с предварительным обескровливанием её войнами. Просто у них, в отличие от Англии, получилось – в силу качественно большей мощи и принципиально нового финансового инструмента (ФРС), основанного на вырастании государства из крупного, в первую очередь финансового капитала и подчинении последнему.
Американская бюрократия в предвоенный период, как и американское общество в целом, стремилась к изоляционизму (его ценность для чиновников заключалась и в том, что он позволял им минимизировать свои усилия по сравнению с другими возможными подходами), однако крупный капитал нуждался в завоевании рынков, в первую очередь Европы и Юго-Восточной Азии (Японской империи и Китая).
Американское руководство сознательно и последовательно, напряженными усилиями спровоцировало Японию на нападение, заморозив 26 июля 1941 года все её активы на территории США и установив[120] эмбарго на поставки ей нефти [11]. Японцы терпели до самой последней возможности, однако единственной оставленной им альтернативой являлся фактический отказ от независимости и хозяйственное саморазрушение, и через 4,5 месяца они бросились в последнюю атаку, – которая затянулась в силу их накопленной мощи и хорошей организации почти на четыре года.
В Европе американские корпорации между войнами буквально заливали кредитом Германию, создавая военную базу Гитлеру, и проводили советскую индустриализацию (выкачивая из нашей страны деньги, которых в условиях Великой депрессии в значимых масштабах не было больше нигде в мире). Вряд ли здесь имела место реализация проработанных планов: скорее, наблюдалось общее стремление зарабатывать деньги и стратегическое понимание, что два гиганта на одном континенте неминуемо столкнутся, расчистив так или иначе место для американского доминирования.
7.2. Преданные ученики Британии
7.2.1. Англия и Германия: диалектика отношений между творцом и созданием
Одним из наглядных проявлений торжества британских социоинженерных технологий служит вошедшее в плоть и кровь немцев ещё в XIX веке стремление к подражанию англичанам, гармонично переходящее сплошь и рядом в прямое низкопоклонство перед ними (а по мере укрепления США – и перед англосаксами в целом).
«Оценивая себя, немцы два века оглядывались на Англию» [80]. Ещё великий Гете, тайный советник Саксен-Веймар-Эйзенахского герцогства ставил англичан в пример: «Если бы немцам, по образцу англичан, привить меньше любви к философии и больше энергии, меньше интереса к теории и больше – к практике…» [331; s. 473], – и затем с нескрываемой завистью отмечал: «Немцы бьются над разрешением философских проблем, а тем временем англичане, с их практической сметкой, смеются над нами и завоевывают мир» [114].
Общим местом самосознания немецких элит ещё в конце XIX века являлось четкое понимание того, что немцам «придется работать над собой, пока… они не станут думать о себе самих» [348; s. 273] и в любой ситуации преследовать прежде всего свои собственные интересы, – подобно тому, как это делают англичане.
Зачинатель и идеолог немецких колониальных аннексий Карл Петерс[121] горько сетовал: «немец…, путешествующий по чужим краям… вынужден повиноваться; англичанин повелевает». Ведь «по естественным причинам англичане развили в себе качества нации господ, и поэтому (!!) английское владычество над нашей планетой неудержимо расширяется…» [286]. Не когда-нибудь, а в самый разгар Первой мировой войны он же при вполне благожелательном восприятии своих слов в Германии, напрягавшей все силы в чудовищной войне, отмечал: «В том, что касается стиля жизни, Англия… ведет за собой и благородное общество Германии» [287; s. 201].
Объединение Германии и создание Второго рейха благодаря победе над Францией в 1870–71 годах окончательно вытеснило восторг перед французской культурой благоговением перед английской мощью: Франция была повержена, обессилена – и, соответственно, восторгаться в ней в немецком понимании стало нечем.
Во многом это было обусловлено тем, что последовательное возвышение Пруссии (бывшего Тевтонского ордена), объединение ею Германии и сокрушительное поражение Франции (преданной масонами, пронизавшими её власть и служившими при этом старшим британским братьям) представляются в настоящее время английским стратегическим проектом, призванным сначала уравновесить, а потом и разрушить Россию, показавшую в наполеоновские войны способность объединить, помимо Англии, практически весь континент[122], а в Крымскую войну – выстоять, несмотря на поражение, против всего объединенного Англией Запада.
«
Однако национальный подъем в результате объединения Германии (равно как и воля немецкой аристократии к соперничеству с Англией, а самое главное – происхождение немецких капиталов, ставших основным двигателем объединения Германии, не из контролируемых Англией мировой торговли или тогда ещё слабо развитых финансовых спекуляций, а из ограбления России в ходе либеральных реформ Александра II и кромешного воровства на инициированном при нём строительстве российских железных дорог) был таков, что оно второй (после Англии) раз в истории привело к национальной консолидации масонства – тогдашней формы существования непубличной наднациональной власти, соответствующей потребности шагнувшего далеко за национальные границы и ставшего над государствами капитала.
В Германии, как было показано выше, подъем капитализма был в решающей степени обусловлен усилиями государства, что привело к консолидации национального капитала именно вокруг него, – однако не с его приватизацией и превращением в своё орудие, как в Англии, а с его использованием как самостоятельной, отделенной от бизнеса и во многом властвующей над ним (в том числе и благодаря глубокому проникновению немецкий аристократии в немецкий крупный капитал в процессе его формирования) его несущей структуры [95].
В результате в Германии второй раз в истории и впервые на национальном уровне (первыми это сделали англичане – на уровне наднациональном, всемирном) сложилась наиболее эффективная, двухконтурная система власти, объединяющая официальную институционализированную бюрократию и непубличные структуры, сильные своей гибкостью, адаптивностью и способностью к созданию и реализации стратегических проектов, ориентированных на будущее.
При этом в 1870-е годы Англия завязла в многочисленных и отнимающих её силы кризисах на Балканах, Ближнем Востоке и в Центральной Азии, в общем связанных с ослаблением Османской империи и укреплением Российской. В условиях Большой игры с Россией ресурсов для подавления Германии попросту не оставалось, – и та уверенно крепла, создавая смертельную для британцев угрозу союза с Россией. Германская и русская проблемы стали для Англии в повестку дня в период максимального расцвета Британской империи и её самоосознания – в 1880-е годы, причём решить их можно было только одновременно, стравив Германию с Россией.
Одновременные утрата масонством как инструментом непубличного наднационального управления своего значения (в силу формирования его национального элемента в Германии и конфликта с ним) и уверенное возвышение США направило энергию английских элит на формирование принципиально новой системы непубличного наднационального управления на основе союза с американскими элитами, – тем более что основу финансовой системы США создавали дочерние структуры лондонского Сити (и в первую очередь Ротшильдов) прежде всего Морганы.
Создание финансово-экономического и политического англосаксонского единства должно было увенчаться формированием единого (пусть и тайного, оформленного в непубличные клубы вроде создававшихся лордом Милнером) англо-американского истеблишмента, призванного решить четырехсоставную задачу Англии:
1. Поставить под контроль лондонского Сити финансы (а значит, а всю экономику) США, создав тем самым на базе единой финансовой системы прочную хозяйственную основу англо-американского единства под контролем и с безусловным верховенством Британской империи (кстати, это явилось бы и историческим реваншем за обретение США независимости).
2. Организовать максимальную по масштабам и разрушительности войну для уничтожения (как минимум изматывания и ослабления) конкурентов – как минимум Германии и других континентальных европейских держав (после Германии в первую очередь Франции и Австро-Венгрии).
3. Захватить ресурсы России, как минимум существенно и надолго ослабив, а в идеале полностью уничтожив и раздробив её.
4. Установить мировое господство англосаксов как высшей расы при помощи создания ими мирового правительства. При этом расовое господство англосаксов должно было управляться именно британским правящим классом и служить средством реализации его социально-политических, культурных и идейно-интеллектуальных традиций.
Благодаря изложенному немецкое государство, порожденное Англией в качестве её в тактическом плане антифранцузского, а в стратегическом плане – антироссийского проекта, относилось к ней с точно подмеченной современниками «любовью-ненавистью», – в то самое время, когда английская элита цинично и холодно воспринимала Германию как созданный ею эффективный и полезный инструмент, вышедший из полного повиновения и потому в стратегической перспективе (после, а лучше прямо в ходе использования против России) подлежащий уничтожению.
В силу изложенного политика Вильгельма II исходила из всемерного старательного подражания Британии во всём, что только возможно[124], а популярная в Германии того времени книга «Англия как воспитатель» безыскусно констатировала: «Ни один народ столь непрерывно не преуспевал, как английский. Нам бы поучиться у него» [189; s. 327]. В целом Британская империя пользовалась настолько высоким авторитетом, что одна лишь ссылка на её пример оказывалась достаточной для изменения немецкого общественного мнения [80].
Впрочем, аксиома об априорном превосходстве англичан стала после 1871 года нормой не только немецкого, но и в целом западноевропейского сознания. В частности, во Франции (формально потерпевшей поражение от Германии, а отнюдь не от Британии) не было никакой потребности в доказывании этого превосходства – оно подразумевалось по умолчанию, так что его сразу описывали, обосновывали и объясняли как нечто самоочевидное и всем известное [138].
В этом отношении Гитлер, относившийся к Британии «как отвергнутый поклонник» (по живому свидетельству английского посла в Берлине) [80] являлся не только немцем, но и вполне типичным западным европейцем [230]. Поразительно, но он «до самой смерти (!!) сохранил расположенность к англичанам за их силу и находчивость» (в оригинале использован термин, дословно означающий «способность изыскивать ресурсы», «изобретательность» [161]).
Гитлер не уставал подчеркивать, – причём, как правило, отнюдь не в целях самооправдания, а для доказывания своей правоты и эффективности, – что его политика (причём в наиболее жестоких её формах) строилась именно на основе английских моделей, а управление оккупированными территориями Восточной Европы и Советского Союза – на основе действий Британской империи в её индийских колониях. В 1935 году он заявил: «Только у меня, подобно англичанам, хватит жестокости, чтобы добиться цели» [80].
Буквально за несколько месяцев до непосредственного начала
Один из высокопоставленных эсэсовских руководителей указывал на самоочевидное для своего круга: «Всё то, что мы хотим претворить в жизнь в отношении расы, классов и образа жизни, уже давно существует в Англии» [326; s. 146].
Вероятно, поэтому «ни один глава немецкого государства так не идеализировал Англию, как Гитлер. Нацистский режим всегда относился к британской империи как к “старшему брату Третьего рейха”, связанному с Германией общими постулатами о расовом превосходстве… Неоднократный отказ Германии в прошлом “таскать для Англии каштаны из огня” был ошибкой – прямо заявляет Гитлер в
«Конечная цель политики Гитлера… состояла в присоединении к Британской империи»: он хотел любыми способами войти в мир англичан – самый привилегированный из миров – «сначала на правах поверенного в делах, а затем и в качестве руководителя» [323]. Даже после начала Второй мировой он оставался «уверенным, что конец войны станет началом длительной дружбы с Англией.» [71].
Всевластие британских ориентиров далеко пережило нацизм. Так, ещё и в 1955 году высокопоставленный очевидец приписывал «большинству немцев тридцать три почтительных поклона», – причём именно перед англичанами, а не перед уверенно доминировавшими в Западной Германии политически и информационно американцами [336].
7.2.2. Расизм – порождение колоний и грез о них
Несмотря на предельно прагматичное и предельно жесткое отношение к туземцам, обусловленное в основе своей ветхозаветным (а точнее, неоиудаистским) по своему духу протестантизмом[126], несмотря на систематически проявляемую не только при покорении Ирландии, но и в ходе повседневного управления ею изуверскую жестокость, технологии колониального управления вырабатывались во всём их бесчеловечии в Англии достаточно долго.
В Индии в середине XVIII века сами губернаторы Британской Ост-Индской компании официально женились на индийских женщинах, и это отнюдь не считалось чем-то предосудительным или даже странным. В 1778 году английским солдатам, женившимся на туземках, даже оказывалось материальное поощрение, поскольку их дети, как предполагалось, должны были пополнять ряды колониальной армии. В 1807 году, когда мыс Доброй Надежды перешел от голландцев к англичанам, около 10 % белых были женаты на «цветных» (причем 3 % на чистокровных африканках) [228].
Ещё в 40-е годы XIX века на заседании Лондонского антропологического общества открыто признавалось, что «Англии ещё только предстоит учиться тому, как следует править чужеродными расами» [80].
Морализм, связанный в политике прежде всего с Гладстоном, позволил английскому обществу черпать дополнительные силы в одушевлении своей якобы освободительной миссией. Борьба с рабством и работорговлей (после того, как Англия уступила лидерство в ней, она начала яростно бороться с арабскими работорговцами, игнорируя англосаксонских, – прежде всего южан США) позволила укрепить свою власть, обосновав право на неё в собственных глазах не только силой, но и «моральными установками» [264].
Однако колониальная практика не оставляла морализму места в реальной жизни (за исключением пропаганды и самооправдания). Уже в 1847 году будущий премьер-министр Англии Дизраэли, вместе с Томасом Карлейлем создавший британский империализм именно в том виде, в котором он вдохновил Гитлера, провозгласил как непреложное правило: упадок любой расы неизбежен, если только она не избегает всякого смешения [147]. А «резня британского гражданского населения индийскими “мятежниками” в 1857 году, ставшая предпосылкой для паники из-за вымышленного [хотя на самом деле, скорее, предотвращенного –
В результате «с тех пор, как империя стала прочной, британцы оказались неспособны относиться к африканцам как к человеческим существам» [127].
В 1840–1860 годы Англия от «колониального гуманизма» перешла к практическому империализму: альтруизм (пусть во многом декларативный) противников рабства окончательно превратился в беспощадный прагматизм колонизаторов: «Утверждая превосходство… белой расы над черными туземцами… нельзя пользоваться привычными нравственными нормами… [, так как] дикари не понимают доброго отношения». Английская аристократия и крупная буржуазия очень быстро обнаружили и то, что «с азиатами чрезвычайно выгодно обращаться так же, как с неграми» [342].
В Индии «англичанин обосновывал своё право считаться «аристократом» не религией [как при испанском империализме], не образованием [как при французском империализме], не классом [как в Советском Союзе], но принадлежностью к доминирующей этнической группе» [129].
Это отношение британцев к туземцам было осознано самими же британцами в качестве неоспоримого доказательства превосходства «нордической расы» (к которой они относили себя) над «средиземноморской» в Европе и в самой Англии [341]. При этом для многих англичан ближайшим местом жительства «ниггеров» стал Кале (или Дублин, «населенный «низшей кельтской расой») [227]. Считалось, что «примеси… иностранной крови» (в том числе французской, ирландской, еврейской) «угрожают врожденному превосходству англосаксонской расы».
Преподаватель оксфордского колледжа в 1870–1893 годах Жове констатировал: «большинство англичан не могут править, не заявляя при этом о своём превосходстве, они всегда были подспудно озабочены проблемой цвета кожи» [80].
Развитие и укоренение империализма естественно вело к пропаганде расовой избранности и сплачиванию англичан на основе «крови и почвы». Не случайно после 1890 года британские мюзик-холлы практически перестали ставить мелодрамы о жизни чернокожих рабов, которые раньше массово играли для рабочих. С этого времени субъекты имперской культурной политики, ориентированной на социальные низы, «больше не настаивали на том, что целью британского правления является освобождение» [257].
Именно в Британской Северной Америке – в Ванкувере в 1892 году – впервые была зафиксирована расовая ненависть как мотив принятия законов, оскорбляющих и унижающих «небелых». Более того: именно там, в сфере британской власти возник лексикон расовой ненависти, затем ставший основой фашистского: «небелый» (осмысленный нацистами как «неариец») – «оскорбительное ругательство, означающее в лучшем случае “грязный переносчик заразы”» [169].
С 1909 года (тогда же, когда были формально запрещены межрасовые сексуальные отношения) английские учителя истории стали обязаны «обучать воспитанников в соответствии с этосом своей расы», – и уже в 1913 свойственное британцам чувство «легкого отвращения» при виде «цветного» массово считали слишком глубоким, чтобы его в принципе возможно было искоренить.
В апогее Британской империи расистское презрение англичан к туземцам воспринималось как «источник имперского могущества», спасающего, в том числе, от «расового смешения», ведущего к постоянной дестабилизации (в качестве негативного примера обычно приводилась Латинская Америка). Затем, по мере ослабления империи, это презрение стало восприниматься и британцами, и их подражателями (в том числе немецкими фашистами) как фактор, сам по себе позволяющий возродить величие колониальной империи.
Таким образом, эволюция Британской империи и, соответственно, английского самосознания привела к преобладанию к периоду складывания взглядов Гитлера [230] представлений о существовании колоний исключительно для блага белой расы хозяев. В результате Гитлер и его подельники попросту не застали предшествующее, пусть и бесконечно слабое в практической политике моралистическое представление (которое, правда, они даже при желании просто не были бы в состоянии воспринять) о власти колонизаторов над туземцами как о «ниспосланной Богом возможности нести в мир доброе [нравственное] правление» [310].
Следует со всей определенностью подчеркнуть, что «Гитлер восхищался Англией именно как расист» [80].
Его экзальтированное восприятие британского расизма во многом усиливалось тем, что до нацистов расизм был свойственен немцам (как не колониальному по своей исторической культуре народу) неизмеримо слабее, чем англичанам. Так, в Германской Юго-Западной Африке официальные браки между немцами и неграми не были запрещены вплоть до 1905 года, и ещё в 1911 году её судебным чиновникам приходилось специальным циркуляром вменять в обязанность «больше проявлять расовое сознание» [136].
Уже в позднее кайзеровское время колониальный журнал с гневом констатировал «отсутствие расового инстинкта» у немецкой публики: гастролировавшие по Германии африканские музыканты из колоний вызывали такой интерес немок, что немецкие расисты, указывая им на британский образец, корили их тем, что они могут считать представителя иной расы, – «даже какого-нибудь бразильца», – интереснее земляка, а вот «англичанки, особенно из мещан», считают невыносимым позором, если их увидят с иностранцем [317].
Немецкие публицисты, на заре германских колониальных завоеваний требовавшие захвата колониальных пространств, вновь и вновь ссылались на пример Британской империи: там «браков между белыми англичанками и даже очень хорошими мужчинами другого цвета кожи до сих пор никогда не наблюдалось» [201]. «Колониальные пионеры» национал-социализма [80] неутомимо напоминали немецкому обществу: «Мы не хотим смешения, и это совпадает… с убеждением… всех британских колониальных политиков, мнением большей части британского народа» [253].
Вслед за англичанами Гитлер истово верил в то, что именно глубокое органическое, инстинктивное неприятие
Английский расизм оказался поразительно устойчивым: ещё и в 1982 году сознание собственного расового превосходства считалось целесообразным для Англии и сулящим ей успех – при этом англичане в массе своей в принципе не демонстрировали способности задаваться вопросом об обоснованности этих своих притязаний [255]. В 1986-м
Современные англичане (как и в целом европейцы) с искренней гордостью заявляют о полном и окончательном излечении от язвы расизма, приводя в пример целую плеяду своих нынешних политических руководителей – потомков колонизированных народов, включая премьера Соединенного Королевства пенджабца Риши Сунака и премьера Шотландии пакистанца Хамзу Юсафа.
Действительно, их выдвижение (пусть и без победы на выборах, пусть и для возложения на них ответственности за объективное ухудшение условий жизни основной массы жителей Соединенного Королевства и, в частности, Шотландии), даже будучи частью либерального проекта разрушения народов и государств (в том числе при помощи смены этноконфессиональной структуры стран Запада), производит убедительное впечатление освобождения от скверны расизма и колониализма как минимум политической элиты и значительной части общества.
Однако на деле это всего лишь проявление смены механизма внутренней стабилизации общества: расизм не преодолен, а всего лишь уступил место либерализму (см. параграф 9.3), который, в свою очередь, демонстрирует постоянную готовность привлечь в качестве инструмента решения своих локальных задач самый оголтелый нацизм
Гордость англичан достигнутыми успехами веками не оставляла им места для малейших сомнений в своём всеобъемлющем расовом превосходстве. Лишь спустя значительное время после разрушения Британской империи английские ученые оказались в состоянии усомниться в идее богоизбранности одних лишь только англичан (стоит отметить, что у неё было время для укоренения, так как она доминировала в общественном сознании четыреста лет – с 1560-х годов), – причем исключительно на том поразительном основании, что «избрание… не принимает в расчет [государственные] границы» [130].
Ещё даже во времена Лиги наций англичане открыто обосновывали принятие ими мандата на управление территориями в Африке «инстинктом своей расы» [254].
Неудивительно, что столь устойчивые стереотипы, длительное время подкрепляемые подавляющей мощью, оказали формирующее влияние и на весь Запад. Тойнби в своём классическом исследовании отмечал, что «расовые предубеждения, порожденные английским протестантством, стали определяющим фактором в становлении расовых отношений во всем западном мире» (цитируется по [80]).
В частности, в Германии «расизм завоевал уважение – начиная со времен кайзера – именно благодаря престижу его британских моделей» [80].
Ричард Терлоу отмечал, что именно политика Англии «способствовала становлению фашистских идей в Европе…, нацистского расизма и империализма». «Британское влияние на континентальный фашизм… помогло развитию фашизма, особенно в Германии» [341; р. 16].
А Пол Хейз весьма убедительно напоминал о «существенном вкладе британских интеллектуалов в формирование фашистской мечты о мировом господстве одной расы. Английские социал-дарвинисты подарили своим нацистским последователям оправдание.», подчеркивая, что именно Бенджамин Кидд провозгласил взаимосвязь между естественным отбором и процветанием нации, заимствованную у него нацистским идеологом Розенбергом [214].
Из разработанной Киддом же «науки о власти» Гитлер усвоил представления о «закономерностях», в соответствии с которыми сама природа механизмом «социальной наследственности» низводит тот или иной народ до уровня «низшей расы», – причём эта «социальная наследственность» вполне доступна эффективному регулированию со стороны государства. По мнению Хейза, самое сильное и продолжительное влияние на фашистов оказало расистское направление социал-дарвинизма, созданное Карлом Пирсоном (колониальным чиновником, а затем, до 1933 года, работавшим профессором евгеники в Лондоне), ратовавшим за «борьбу расы против расы и выживание сильнейшей расы» [285].
Гитлер в
Интересно, что немецкий историк Штробль называл волю «центральным понятием нацистской веры» [334], – а нацистские теоретики начиная ещё с 1920 года последовательно превозносили сам английский язык именно как «язык безжалостного акта воли», «язык борьбы за выживание, в котором до сих пор действуют “законы жизни”, а значит проявляется воля расы, воля крови» [205].
Гитлер пребывал в абсолютном убеждении, что непреодолимая дистанция «между расой господ и низшими расами заложена в самой сердцевине британского империалистического этоса и является секретом успеха британцев. Именно здесь кроется связь между расой и империей (идея этой связи доминировала во взглядах Гитлера в течение всей его жизни) и… объяснение настойчивых утверждений Гитлера о том, что в управлении Россией Третьему рейху следует брать пример с британского правления в Индии» [334].
В своих бесконечных выступлениях Гитлер постоянно и неустанно внушал немцам: если вы не станете такими, как англичане, вы не сможете добиться мирового господства. При этом его глубоко провинциальная («местечковая» – можно было бы сказать о человеке другой политической биографии), рабская зависимость от мнения англичан оставалась поразительной: так, он настаивал на безжалостности не только для обеспечения власти, но и потому, что это позволит «постепенно получить равный с британцами социальный статус в глазах английской прессы» [211]!!
Враждебно относящийся к религии, Гитлер кликушествовал: «Не может быть двух избранных народов. Мы – народ Бога. Разве этим не всё сказано?» [292; s. 227].
И это тоже было слепым, рабским заимствованием английской культуры.
Ведь прямое отождествление Англии с библейским Израилем и вера в её особую связь непосредственно с Богом являлись само собой разумеющейся общественной нормой уже в XVII веке (хотя уникальность и избранность Англии как Нового Израиля провозглашались ещё в 1580 году [301]). Считалось, что «англичане, как некогда иудеи, – избранный народ Бога» [172]. Уже в 1607 году проповеди систематически связывали завет Бога с Авраамом «с английской нацией, избранным народом нового времени… с замыслом Бога об избранном народе». Среди прочего эта вера служила весомым обоснованием колониальных захватов Британии: подобно тому, как «сыны Израиля изгнали ханаанеян…, англичане должны были вытеснить язычников с их земель в Новом Свете» [290].
Оливер Кромвель считал отнюдь не весь христианский мир, а именно и только английский народ «народом Бога», Новым Израилем, сражающимся в битвах Господних. В 1653 году в своей первой же речи в парламенте он заявил, что Англия была призвана Богом, как когда-то иудеи – чтобы править вместе с Богом и исполнять его волю [245].
Даже в «Потерянном рае» Джона Мильтона говорится об особом божественном провидении, ниспосланном именно Англии и её избранному народу, которому непременно предстоит установить своё царство по всему миру: «Твое семя сразит Врага нашего» [276]. О Новой Англии говорилось: «Бог предназначил эту страну для нашей нации, уничтожая туземцев чумой, не тронувшей ни одного англичанина» [245]. Таким образом, Провидение в английском его восприятии было сродни геноциду, что полностью соответствовало не только ветхозаветным и неоиудаистским корням протестантизма, но и самым сокровенным чаяниям нацистов.
Ветхозаветная максима Томаса Карлейля «сила – это право» в полной мере выражала повседневную британскую практику. Уничтожение ханаанеян англиканский священник Кингсли в 1849 году рассматривал как более чем достаточное оправдание перехода колонизаторов от самообороны к геноциду, восклицая: «Истребить одно племя, чтобы спасти [для колонизации англичанами –
Организатор движения бойскаутов Баден-Пауэлл в 1899 году называл «охоту на людей» лучшим из всех возможных видов спорта, который поможет справиться с «дикими зверьми человечества». Совершаемые нацистами массовые убийства, как мы хорошо помним, опирались на точно такое же восприятие русских как «зверолюдей», а евреев как «недочеловеков», то есть вообще не людей [240].
Классический английский историк, описывая войну за независимость Индии 1857 года, описывает ветхозаветную же, по его прямым наблюдениям, готовность англичан «убивать каждого, разить в плечо и бедро» [233, 366]. Именно после этого индийцев начали повсеместно называть «черномазыми» и говорить о них с «полным презрением и настоящей ненавистью», а повстанцев «стали относить к низшим формам жизни – наравне с крысами, змеями, насекомыми» [208].
«…Британские солдаты даже слишком старались, исполняя приказ не щадить никого старше 16 лет.» В одном только городе Джханси уже после подавления восстания было убито около пяти тысяч индийцев – в несколько раз больше, чем всех погибших на всей территории Индии британцев. В то же время большинство сообщений о зверствах сипаев, систематически распространявшихся в Англии, были заведомой ложью. Чтобы не допустить её разоблачения, части подсудимых перед началом суда завязывали рты, чтобы не дать им возможности отвечать на откровенно вздорные обвинения [327].
В 1896 году один из англичан исчерпывающе емко описывал наиболее распространенные настроения своих соотечественников в будущей Южной Родезии: «Большинство действительно желает уничтожить всех черномазых, независимо от того, друзья они или враги» [149].
При этом протестанты были абсолютно убеждены в том, что «общепризнанная чистота помыслов могла освободить англичан от моральной ответственности за кровь, пролитую во имя соблюдения империалистических интересов» [342].
Произнесенная в день памяти Ватерлоо и изданная в 1899 году под весьма характерным заголовком «Божественное руководство нациями» проповедь, по восприятию английского же историка Мэнгена, «пропитана кровью ветхозаветных битв, наполнена расистской бранью, отличается чувством самодовольства благодаря островному высокомерию… шовинизму, ханжеству и расизму» [262].
Эта риторика буквально завораживала немецких фашистов: «Коль скоро англичанину… удалось занять ведущее положение внутри белой расы и повсюду предстать перед цветным представителем Европы как таковой, нельзя не… признать, что он… предназначен расой для выполнения этой задачи. Важнее всего, что религиозное учение о предопределении (почерпнутое ими из Ветхого Завета) трансформировалось у них в выраженное расовое сознание. Уже не как протестант, но как англосакс он [англичанин] считает себя избранным для власти над миром. Власть над миром стала для него важнейшей частью его земного призвания. Свои притязания на роль единственного избранного народа они воплощают в жизнь с ветхозаветной… жестокостью» [180].
О том, что англичане должны сохранять свою избранность «в духе Ветхого Завета», не уставал всячески напоминать им почитаемый до сих пор Дизраэли [306], а неутомимый певец британского империализма Киплинг объявил им же: «Воистину, вы происходите из Его Крови» [255].
Основой имперской идеологии являлась именно британская кровь: задолго до Гитлера английское общество обосновывало претензию на свою гегемонию в империи [196] именно своей чистокровностью. Нацисты даже в 1940 году, уже после начала Второй мировой войны с восхищением признавали британскую мотивировку избранности английского народа, основанную на «духе расы», «узах крови, которые связывают предков и потомков» и избранности Судьбой [351].
Не менее важным культурным кодом британцев, крайне повысившим эффективность их действий в процессе захвата и порабощения колоний и потому крайне высоко оцененным немецкими фашистами (и заимствованным ими с искренним восторгом новообращенных), стало кальвинистское (а кальвинизм являлся по сути своей протестантской версией иудаизма) представление о принципиальной непогрешимости избранных Богом.
С 1619 года кальвинизм провозглашал: «Бог так хранит избранных… что, несмотря на их грехи, они всё равно не лишаются милости Божьей» [351а]. Тем самым принадлежность к избранным сама по себе уже санкционировала любые преступления: считавшие себя таковыми истово верили в то, что любые их действия по определению угодны Господу. «Пусть английский народ, избранный Богом, предназначенный Им для господства, народ, которому суждено блаженство, впадет в самый тяжкий грех – на его избранности это не отразится ни в малейшей степени. В том, что делают святые… греха быть не может… как бы скверно их дела ни выглядели. [Не в том дело… что совершается… а в том… кто свершает эти дела: «Британцы – раса… избранная Богом… потому действия британцев не могут быть неправедными.»] Для английских мещан это… догмат непогрешимости… в который они верят более ревностно… чем католики – в непогрешимость папы» [172].
Убежденность англичан в том… что их поступки в принципе не могут оказаться безнравственными… полностью исключала для них саму возможность оценивать свои действия на основании этических критериев. А органическая неприменимость понятия «правды» в качестве критерия своей деятельности привела к тому… что эта деятельность оценивалась исключительно с точки зрения пользы [311]; сферой же применения этических критериев осталась лишь деятельность «других»… не принадлежащих к избранным и уже только поэтому заслуживающих лишь осуждения.
Отсюда вытекает фундаментальный принцип английской (и в целом англосаксонской) морали: оценивать свои действия (и деятельность своих властей) исключительно с прагматичной… а действия всех остальных (и прежде всего противников) – исключительно с моральной точки зрения. Этот «двойной стандарт» является базовой основой не только любых рассуждений о каких-либо конкретных вопросах… но и основой английского (и в целом англосаксонского… а сейчас уже и в целом западного) мышления как такового.
В 1889 году оксфордский профессор истории Джеймс Фрод (последовательный противник отмены рабства для африканцев даже в те времена) выразил этот подход с кристальной ясностью: совершаемые британцами поступки… даже внешне неблаговидные… всегда по самой своей природе направлены на благо человечества… – однако для всех остальных… не-британцев эти же самые поступки являются недопустимым грехом [142; s. 167].
Немецкий корреспондент в Лондоне, наблюдая повседневное политическое воплощение данного подхода со стороны, в качестве носителя совершенно иной культуры, зафиксировал, что степень демократии и гуманности в Англии непосредственно определяется «крупнейшей аристократической и военной организацией, какую только знает мир, – … Британской империей… Демократия и гуманность применяются только там, где это необходимо, и только в той мере, насколько это необходимо… для сохранения власти за германско-британским господствующим слоем» [127].
А Гитлер резюмировал эту исключительно важную для понимания Англии и её политики специфику повседневной британской культуры, причём уже в 1942 году, констатировав жизненную необходимость обучить «немецкий народ… подобно англичанам, лгать с самым искренним видом.» [220].
Авторитетный исследователь Рубинштейн в изданном в Лондоне сборнике «Мозаика жертв. О не-евреях, преследовавшихся и уничтоженных нацистами» (под редакцией Беренбаума, директора американского Мемориального музея Холокоста) авторитетно подтверждал, что «связь между геноцидом, проводившимся поселенцами колоний XVIII–XIX веков, и геноцидом XX века может быть прослежена в гитлеровской программе “жизненного пространства”»: именно вековой опыт колонистов, в первую очередь британских, служил для Гитлера наглядной «моделью, которой должна была следовать Германия на востоке европейского континента» (цитируется по [80]).
Ханна Арендт исчерпывающе зафиксировала: воспитанное длительной практикой колонизаторства, «английское общественное мнение… создало самую плодородную почву для… возникновения биологических представлений о мире, целиком ориентированных на расовые доктрины» [129].
И отнюдь не реакционер, а прогрессивный (причём, как показала жизнь, даже слишком прогрессивный для фабианских социалистов) фабианец Г. Дж. Уэллс – один из лидеров и творцов этого общественного мнения – зафиксировал с достойной нацизма беспощадностью (прививанием которой немецкому народу так грезил Гитлер), которую никогда не должны забывать ни русские, ни тем более российские: «единственным разумным и логичным решением в отношении низшей расы является её уничтожение» (и Тойнби отнюдь не случайно напоминал английскому обществу об этой его ценности в 1934 году, сразу после прихода Гитлера к власти) [346].
7.2.3. Расизм как эффективный инструмент контрреволюции
Одним из выдающихся изобретений Англии в сфере социальной практики стало обеспечение внутренней стабильности направлением общественной энергии на внешнюю экспансию, доходы от которой позволяли гарантированно обеспечить внутренние компромиссы (см. параграф 1.4).
Это касалось отнюдь не только разнообразных элитных группировок и их конфликтов между собой, но и общественных отношений в целом: успешная экспансия верхов обеспечивала им доходы, позволяющие надежно не только покупать согласие простых людей на своё подчиненное положение, но даже обеспечивать их непреходящий и совершенно искренний энтузиазм по этому (постыдному для представителей большинства других народов) поводу. Английский народ стал первым в новой истории совокупным рабовладельцем и колонизатором: эксплуатация его социальных низов верхами с 70-х годов XIX века с лихвой компенсировалась добычей, получаемой этими низами из рук империи.
Бенджамин Дизраэли был не только и не сколько премьер-министром Англии (в 1868-м и 1874–1880 годах), другом и конфидентом королевы Виктории, сколько выдающимся социальным и политическим философом, оказавшим огромное влияние на сознание британской элиты и общества в целом (популярность его романов значительно превосходила популярность романов Вальтера Скотта [224]).
Последовательно настаивая на приоритете врожденных прав англичанина над правами человека как такового, он последовательно обосновал интересы британского империализма и солидарной общности англичан решением социальных задач, не только первым четко сформулировав приоритеты социал-империализма, но и решительно выразив его в последовательной государственной политике.
Еврей по происхождению, Бенджамин Дизраэли первым из европейцев (задолго до провозгласившего это в 1913 году лорда Милнера, не говоря о Гитлере) постулировал: «Опыт блуждания по всем… ложным путям… сводится к одному решению: всё есть раса», «прогресс… и реакция – слова, выдуманные для мистификации. Они ничего не значат. Всё есть раса» [362], «всё есть раса: другой истины нет» [176], «бог действует через расы» [177].
Любимое изречение национал-социалиста Юлиуса Штрайхера «расовый вопрос – ключ к мировой истории» являлось не более чем цитатой из Дизраэли [148], который назвал таким ключом «расовое превосходство» даже в речи, посвященной своему второму вступлению в должность премьер-министра. Как минимум, это понятие представляется ключом ко всей политике и, более того, ко всей его идеологической и политической деятельности [362].
Ханна Арендт подчеркивала, что «Дизраэли… вера которого в расу являлась верой в свою расу, – первый государственный деятель, веривший в избранность, но не веривший в Того, кто избирает и отвергает»: именно он «был первым идеологом, который осмелился заменить слово "Бог" словом "кровь"» [129]. По его глубочайшему убеждению, избранные были определены раз и навсегда [177].
Величие Англии для Дизраэли всецело сводилось к «вопросу расы», причём он неукротимо и неутомимо настаивал (за 80 лет – более чем за три поколения до Гитлера!): «Упадок расы неизбежен… если только она… не избегает всякого смешения крови» [176].
Уже в 1844 году Дизраэли являлся одним из первых идеологов «расовой элиты», тем, кто последовательно и энергично противопоставил «аристократию от природы» аристократии, существование которой основано на истории и традиции. Дизраэли определял её как «…несмешанную расу с первоклассной организацией» – по аналогии с «древними иудеями» [174]. «Дизраэли – английский империалист и еврейский шовинист… потому что "Израилем" его фантазии стала именно Англия» [129].
В апогее британского империализма Дизраэли сумел гармонично соединить иудаизм (ветхозаветные идеи избранности) с историческими британскими представлениями об избранности, которые (через кальвинистское пуританство) сами проистекали из ветхозаветных источников [80].
Поэтому он последовательно заявлял, что расы «арийцев и семитов имеют одну кровь и происхождение, однако… им суждено идти в противоположных направлениях». Он предупреждал (задолго до возникновения Третьего рейха), что «невозможно что-либо сделать, пока арийские расы не высвободятся из пут семитизма», так как тот «научил людей презирать свое тело» [177].
Дизраэли вошел в историю человечества прежде всего как «создатель теории, необходимой для… угнетения чужих народов» [129]. Гитлер понимал его именно в таком ключе: от чистоты расы зависит успех колониального владычества [80].
Дизраэли неутомимо подчеркивал: «пагубные учения… о естественном равенстве» [252] необходимо полностью искоренить [129], поскольку время демократии навсегда прошло. Человек создан, чтобы поклоняться и повиноваться [174].
В качестве высшей цели Дизраэли торжественно провозглашал: «жить в арийской стране, среди людей арийской расы, возвращать к жизни… арийский символ веры» [177].
К этому символу веры, к «арийским принципам» он относил как неотъемлемый элемент и «законы, которые должна соблюдать первоклассная раса для сохранения здоровья». В конце концов, «римляне обрекали уродливых детей на немедленное уничтожение. [А] качественное единообразие расы слишком тесно связано с общим благом, чтобы предоставить его на произвол частных лиц» [177].
Даже качественное технологическое превосходство, по евгенике Дизраэли, не защитит опустившуюся, гибнущую расу. По его глубокому убеждению, могучая военная машина Британской империи в руках отсталой расы оказалась бы такой же бесполезной, как «греческий огонь» для Византии в её борьбе против более витальных народов [80].
Говоря о политике, диктуемой расовой евгеникой (возникшей и получившей своё развитие именно в Англии), Дизраэли по сути дела пророчествовал приход Гитлера: «надо издать законы, призванные обеспечить… это. И… они появятся» [177].
Он «нашел язык, на котором его были готовы слушать буржуазия и мещане», всячески подчеркивая и выпячивая «естественные свойства расы, достигаемые селекцией» [129].
Расовая евгеника исключительно сильно повлияла на взгляды Дизраэли именно потому, что для него раса исходно являлась естественной и единственно возможной основой национального единства: «Раса – это то, что объединяет нацию» [362]. Он верил, что «среди миллионов [англичан] ещё кишмя кишат представители… столь сильного и совершенного типа, как арийский. И [его] можно развить» [177].
В условиях тотального политического господства наследственной аристократии он одним из первых начал возлагать надежды на расовый патриотизм и «национальный характер» именно беднейших англичан, ставя их неизмеримо выше формальных законов. При этом его совершенно не смущало, что его позиция делала и без того «фарсовый характер выборов… ещё более вопиющим» [362].
Последовательно провозглашая примат расовых интересов над классовыми, Дизраэли энергично стремился привлекать на сторону своего «национального дела» прежде всего рабочих, становящихся по мере развития индустрии ключевой политической силой [314]. Гитлер – уже в условиях высокоразвитой крупной индустрии – вел себя совершенно так же: в одной из первых же своих речей в качестве рейхсканцлера он, почти цитируя Дизраэли, заявил, что видит свой «первейший долг… в привлечении… немецкого рабочего на сторону национального дела» [80].
Именно Дизраэли создал политические и пропагандистские методы, которыми консерваторы эффективно настраивали бедняков против демократии как таковой. В 1916 году, в разгар Первой мировой войны в сотрясаемой истеричным «Боже, покарай Англию!» Германии вышел пятисотстраничный «Английский завет Дизраэли Германии», последовательно и убедительно обосновывающий необходимость применения его принципов – не только в социальной сфере, но и в неприятии парламентаризма: «демократический консерватизм Дизраэли – единственное спасение от переворота». Подчеркивалось, что он «почитал в англичанах именно то, что не нравится массе: аристократическую волю» к власти, присущую расам господ, и не руководствовался «гуманными побуждениями» («душевные порывы “гуманности” были ему ненавистны»), – с сожалением, что руководители Германии (ещё) не следуют его примеру [314].
Дизраэли убедил английских рабочих не просто отказаться от революционных идей (и даже от тяги к знаниям как таковым – их поразительное с точки зрения иных культур безразличие к образованию прослеживается именно со времени его второго премьерства), но и забыть о классовом антагонизме: «Они не приемлют космополитических принципов, они твердо стоят за национальные основы» [362].
Для него постоянная забота о бедняках являлась необходимым социальным фундаментом строительства империи [362].
Именно империализмом и расовой иерархией Дизраэли стремился преодолеть пропасть между «богатыми и бедными… между привилегированными и народом, между двумя нациями» [175]. Разделенные классовыми противоречиями «две нации» должны были слиться в одну на основе расового единства и грабежа колоний.
Немецкие аналитики буквально грезили Англией, в которой благодаря успешному империализму «социал-демократическая революция… имеет совсем ручной характер» [288]. Гитлер настойчиво обещал преодолеть классовый антагонизм в Германии именно этим путем. Называя себя «неизменно представителем бедноты», он хотел создать «для немецкого плуга» в России – «германской Индии» – не имевшую себе равных расовую империю. Основой её социального единства (по британскому примеру) должно было стать сознание расового превосходства [350а].
Именно при Дизраэли расовая основа английского национального единства и империализма стала очевидной. В результате во многом именно его усилий «расовый инстинкт» связывал британцев значительно сильнее, чем разъединял классовый. Распространение избирательного права на английских рабочих отнюдь не случайно совпало с популяризацией империализма и широким распространением его идеи [237].
В своей программной речи в Хрустальном дворце 24 июня 1872 года Дизраэли подчеркивал, фиксируя, в том числе, и своё собственное, личное достижение: «…Рабочий класс Англии… горд тем… что принадлежит к империи, он полон решимости хранить… свой
Данная речь была названа «часом рождения империализма как внутриполитического лозунга», поскольку распахивала радужные перспективы для обычного, ничем не примечательного «среднего человека». Наконец, нашел себе обоснованное приложение инстинкт повелевать, органически присущий ограниченному обывателю.
Почти половина рабочего класса Британии последовательно голосовала за консерваторов даже в межвоенный период. Память о Дизраэли и в XX веке осталась «дорога массам», так как его империализм действительно значительно улучшал жизнь рабочих. К тому же последние просто по факту своего рождения получили право на огромные пространства империи, раньше являвшееся исключительной привилегией аристократии. (Министр по делам Британской Индии Леопольд Эмери восхвалял имперскую идею как способ «зажечь воображение рабочего люда». Ведь империализм охватил и партию лейбористов [257].) Эти уступки рабочему классу служили популяризации империализма и упрочению государства. Дизраэли «открыл души англичан для осознания свободной [для них] империи» [362].
Он был предельно прям и понятен: «Что касается нетерпимости – у меня нет… возражений против неё, если это элемент силы. Долой политическую сентиментальность!» [151], которая нацистами называлась «слюнявый гуманизм».
«История английского патриотизма» отмечает: его «любовь… к Англии, его патриотизм проявлялись в том, что он отстаивал интересы своей родины – без оглядки на принципы: политику не должны определять никакие идеалы, кроме идеалов скотов или хозяйственников. Ради процветания Англии он был готов закрыть глаза на тиранию и несправедливость» [362], что было естественным следствием именно приоритета расовых представлений [298].
В Германии его модель (расовая солидарность низших слоев во имя социального империализма) была высоко оценена и с восторгом подхвачена националистами. В частности, ещё в 1904 году провозвестник интересов среднего слоя Фридрих Ланге уверенно напоминал «аристократии расы» о «дворянской грамоте…, положенной в колыбель всем…, кто принадлежит к белой расе. По сравнению с этим… расстояния между классами среди самих белых незначительны. Если бы [только]… вся белая раса… приобрела сознание… превосходства… согласно дворянской грамоте своей крови, над… другими расами» [251]!
Вполне следуя именно подходам Дизраэли, Гитлер неустанно напоминал, что он – фюрер исключительно немецкого народа; о благе других народов пусть заботятся их собственные государственные деятели. Он вполне мог сослаться на свидетельство Иммануила Канта о моральных установках образцового англичанина: «Но чужестранец… всегда может умереть на навозной куче, так как он не англичанин, то есть не человек» [26; с. 567].
Европейские фашисты (наиболее открыто и последовательно – Гитлер, Муссолини и Пилсудский) пытались вслед за англичанами реализовать социал-империалистический принцип обеспечения социальной стабильности за счет грабежа иных народов, однако в условиях жесткости мировой конкуренции им не хватило ни ресурсов, ни, самое главное, исторического времени.
У англичан же его было в достатке, – точнее, они сами в яростной борьбе буквально выгрызали его у своих сменяющихся противников, виртуозно стравливая их друг с другом, в том числе ради получения передышки для себя. В результате исторически длительное применение социал-империалистического принципа в сочетании с постоянным беспощадным, тотальным искоренением инакомыслия обеспечило Британской империи уникальные солидарность социальных низов с верхами и искреннее радостное поклонение им.
Расовые по своей природе и самосознанию, эти традиции эффективно устраняли и устраняют и по сей день угрозу обострения классовой борьбы (разумеется, пока эксплуатация колоний или зависящих от Сити формально независимых стран обеспечивает необходимые для этого ресурсы).
Именно сознавая эффективность этого механизма постоянной стабилизации метрополии за счет неустанного грабежа колоний, Сесил Родс в 1895 году провозгласил первостепенную важность извлекаемой из колонизированных территорий прибыли именно для обеспечения «расового единства» [358]: «если вы хотите избежать гражданской войны, вам следует быть империалистом» [80].
Однако создавался механизм социальной стабилизации метрополии за счет грабежа колоний задолго до конца XIX века: Сесил Родс всего лишь описал уже достигнутый его выдающимися предшественниками и самоочевидный в его время результат. По меньшей мере, с XVIII века в Англии «народные движения не были революционными, а революционные движения не были народными». В Британии трудящиеся ни разу «не создали угрозы режиму и институтам страны – даже во время великой революции в соседней Франции, ни разу не поддержали реформаторских устремлений» [343].
Принципиально важно, что ключевым механизмом обеспечения стабильности являлось обеспечение расовой солидарности на основе гордости, единомыслия и подавления отклонений от него, – то есть на основе эффективного управления массовым сознанием и настроениями, – однако отнюдь не за счет высокого уровня жизни самого по себе (его время пришло только с 70-х годов XIX века, когда империя осознала себя на пике могущества).
Таким образом, сформированная у социальных низов расовая самовлюбленность и буквально вколоченная в них вера в свою избранность экономила правящим элитам огромные средства (которые, правда, в целом рачительно направлялись ими прежде всего на дальнейшую экспансию)
Именно в Англии беднейшие слои с незапамятных времен отвыкли восставать против своей нищеты – и за это получили возможность надеяться, что тоже принадлежит к высшей, английской расе. Эта надежда до самого последнего времени служила ключевым политическим капиталом страны, источником многовековой мобилизации масс во имя контрреволюции (которой в Германии впервые – причём на исторически короткое время – добился лишь Гитлер) [80].
Англия была единственной страной, в которой расизм вытекал непосредственно из национальной традиции, ветхозаветно-пуританский характер которой усугублялся поразительным восприятием социального неравенства как неотъемлемой части культурного наследия: социальные низы истово благоговели перед верхами при том, что те относились к ним со столь же истовым и откровенным презрением [345].
Сословное неравенство воспринималось самими британцами как «неотъемлемый признак английского национального характера», «было основой и характерным признаком специфически английского общества, так что представление о правах человека, пожалуй, нигде не вызывало большего раздражения», – констатирует Ханна Арендт [129].
Специфически британское обозначение вышестоящих
Британцы считали (а во многом и по сей день считают) почтительное отношение нации к вышестоящим «секретом успеха Англии».
Разделение на британцев и небританцев считалось в метрополии совершенно естественным и само собой разумеющимся: «первые – избранные Богом властители мира, вторые – их естественные подданные, среди первых есть джентльмены и не-джентльмены. Первых там почитают как своих лучших и учат относиться к ним с уважением; что касается вторых, то хороший сюртук и чистое белье вызывают у них не зависть, а желание добровольно… подчиняться» [287].
Ещё в 1923 году, после чудовищной Первой мировой войны, перевернувшей жизнь всего человечества, в Англии считалось, что «всякий покорно следует предписаниям, которые высшие слои дают низшим». Народ был склонен «принимать мнение вышестоящих», «приучен… слушаться любого приказа» и «беспрекословно подчиняться» [172]. Чрезвычайно четкие классовые различия даже не нуждались ни в каком обосновании: их «естественность [в значении «природная данность» –
Ни в одной другой стране рабочий класс так активно не голосовал за консерваторов, причём в его среде враждебность к иностранцам и сейчас выражена гораздо сильнее, чем в других слоях общества [203]: в Англии «феодальные представления влияли на политические идеи низших слоев общества гораздо сильнее, чем в других странах» [257а].
Низкопоклонство перед высшими в социальном плане, пропитавшее все поры общества, отнюдь не противоречило английским представлениям о свободе как высшей ценности. Ведь она понималась исключительно как свобода от чужеземного угнетения; все остальные её составляющие рассматривались не как естественное право и вовсе не как неотъемлемое право человека, а как «сумма всех привилегий, наследуемых вместе с титулом и землей…» [129], которая постепенно (с 1688-го по 1912 год) должна распространиться на всех англичан.
Представление англичан о свободе опиралось на атрибуты сословных привилегий и непосредственно ассоциировалось прежде всего со своей расовой исключительностью. Ведь британская «система… делит все нации на свободные и несвободные в зависимости от того, похожи они на англичан или нет, и считает, что… английской свободе… предначертано властвовать над миром» [172].
Таким образом, англичане воспринимали себя как аристократическую нацию, как свободный народ по сравнению со всеми остальными народами, как расовое дворянство в мире «низкого отродья», «простолюдинов». В силу этого «британцы из всех слоев общества привыкли вести себя по отношению к иностранцам любой социальной принадлежности как расовая аристократия. Презрение и… антипатия к иностранцам являлись традиционной эндемической чертой англичан» [129], причём наблюдаемой в значимых масштабах уже по крайней мере с XVI века (когда они проявлялись в прямых нападениях на тех, кто говорил не на английском языке или выглядел не как англичанин) [284]. «Ведь раньше от стэффордширского шахтера ожидали того, что он “бросит кирпич в приезжего за оскорбление, нанесенное тем, что у приезжего чужое лицо”» [80].
Высокомерное презрение или в лучшем случае искреннее безразличие к остальному миру действительно объединяло Англию в пресловутое «расовое единство». В то самое время, когда британские рабочие (которых английская элита, несмотря на все свои успехи в деле их укрощения, боялась до ужаса) испытывали «чувство искреннего удовлетворения от того, что являются британцами, а не какими-нибудь иностранцами» [258], – посол (!!) сэр Невилл Гендерсон (эффективно и последовательно осуществлявший политику умиротворения фашистской Германии и уже после начала Второй мировой войны в своей книге крайне высоко оценивший ряд лидеров Третьего рейха) сетовал, что «все [!!] иностранцы невыносимы» [80].
Понятно, что наиболее ярко это проявлялось в колониях Британской империи: «Наличие… возможности показать свою власть над туземцами облегчало рядовым британцам необходимость подчиняться своим “лучшим”. Человек является англичанином… – потому превосходит других, принадлежит к классу властителей мира, каким бы… маленьким человеком он ни был» [201].
Любой простой солдат британской расы рассматривал туземца, даже носящего княжеский титул, как стоящего ниже себя: расизм, первоначально в колониях, а после и в самой Европе, выступал как фактор мнимого уравнивания классов внутри расы господ [80].
Подобные чувства вызывали понятный восторг многих провозвестников нацизма, практически сразу же после Первой мировой наперегонки бросившихся прославлять Англию как воспитателя и пример почти недосягаемого для Германии расового единства [80].
Нацисты стремились превратить немцев именно в народную общность расовой знати по британскому образцу. В частности, Розенберг на нюрнбергском съезде НСДАП в 1937 году торжественно заверял, что немецкий народ обладает «потомственной знатностью» [157].
Германские специалисты по Англии считали расовое единство Британии результатом включения всех англичан, независимо от сословной принадлежности, в сообщество привилегированных [172].
Привилегированность всех англичан по сравнению с представителями других народов, их верховенство над ними только на основании того, что они англичане (таким образом «эгоизм и чувство солидарности отождествлялись»), автоматически делали их без преувеличения идеальной моделью для немецких нацистов. Особенно достойным подражания считалось глубокое чувство избранности, которое даже беднейшие и ничтожнейшие англичане испытывали по отношению к иностранцам, – ощущение превосходства, которое напоминало нацистским идеологам естественное чувство превосходства людей над «гориллами и шимпанзе». Именно «сильная вера» англичан в то, что остальные люди занимают положение, близкое к животным, «сделала их великими» [287].
Нацисты с восхищением, завистью и жаждой подражать указывали, что благодаря уникальной возможности любого англичанина как властителя «управлять своим миром» [345] «сохраняется и развивается… руководящее всем народом чувство повелителя, ставшее квинтэссенцией… англосаксонского расового инстинкта; сознание превосходства, которое особо привилегированные проявляли внутри своего же расового единства, но любой представитель нации – в отношении всех чужаков. Ничто так не способствовало сохранению и укреплению этого чувства, как привычка властвовать над цветными и проявлять при этом свойства вождей масс; в этом гигантская ценность управленческой деятельности в колониях как средства воспитания молодого поколения» [345].
Впрочем, не следует забывать, что на чудовищных (с точки зрения русской культуры, но в Европе – только её) колониальных образцах воспитывалась далеко не только английская и далеко не только молодежь.
Один из предтеч нацизма Пауль де Лагард (1827–1891) ввел понятие «расы господ», утверждая: «Народ свободен, лишь когда состоит из истинных господ…» [250] Из чувства исключительно этнической обоснованности такой свободы – благодаря принадлежности народа к расе господ – вытекало «сознание расового превосходства» [227]. Предельно убедительным в своей наглядности примером этого служили англичане.
Именно фабианец (то есть социал-империалист) Бернард Шоу своей пьесой 1902 года «Человек и сверхчеловек» воодушевил фюрера британских фашистов сэра Освальда Мосли образом сверхчеловека, обладающего волей к власти, к подчинению «меньших» людей, – и тот воспринимал идею Ницше о сверхчеловеке лишь сквозь призму этого образа [341].
Единство английской «расы господ» нисколько не противоречило её представлениям о своей свободе точно так же, как не противоречило низкопоклонству социальных низов перед верхами: напомним, что свободы в Британии понимались исключительно как свобода общества от власти извне, а отнюдь не как свобода индивидуума от общества. На практике они сводились в основном к «добровольному подчинению отдельного человека общему благу», в соответствии с «единой волей целеустремленного… народа» [350a] (строго по Гегелю: «Свобода – осознанная необходимость»).
Британская политическая культура «основана на предположении англосаксов, что вся нация будет совершенно единообразно реагировать на расхожие лозунговые понятия» [172]. А следовательно, политическая культура Англии основана на свободе человека делать лишь то, что делает каждый.
Еще в 1859 году Дж. С. Милль отмечал, что в Англии считалось серьезным именно нравственным проступком не делать того, что делают все другие, а тем более – пусть даже и в частной жизни – делать то, чего никто больше не делает [56]. А что принято делать и что не принято – зависело прежде всего от принадлежности к тому или иному сословию: «Свобода отдельного человека вправе проявляться лишь в пределах [социального] типа», – было сказано об Англии уже 1929 года [172].
Поскольку индивидуальные особенности воспринимаются почти как криминал, в результате систематического самопринуждения неповторимость каждого отдельного человека в конечном итоге постепенно, но необратимо атрофируется. Это имеет глубокие религиозные корни: кальвинизм исходит из того, что, поскольку человек по своей природе грешен, спасение души предполагает сознательное умерщвление этой природы. И, поскольку угодное Богу поведение кальвинизм сводил к простой покорности (первоначально – Господу, потом, на практике, – избранной Богом общине, а затем – избранной Богом общине в лице её руководителей) [80], то «всё то, что лежит вне круга обязанностей, есть уже грех» [172].
В том же направлении на отдельного человека оказывало давление и буржуазное общество. Дж. С. Милль оценивал английское мещанство как эффективный механизм принуждения к конформизму [212]: «Мы восстаем… только против проявления всякой индивидуальности» [56].
Оборотной стороной добровольного подчинения давлению общества явилась функциональная ненужность жесткого государственного принуждения (в том числе полицейского) [287]: «В Англии… иго [!!] общественного мнения гораздо более тягостно, иго же законодательства менее тягостно, нежели в большинстве других европейских стран» [56].
Не желавшего подчиняться диктату группы (а если брать шире – расовому единству) беспощадно изгоняли во имя безопасности этой группы [196]: «Затрагивать представления, на которых держится каркас общества… опасно, это и должно быть опасным. Нельзя считать жестоким то, что социальная нетерпимость вынуждает людей держать при себе свои домыслы о правительстве и морали» [191].
В результате британский «здравый смысл» (прямо предшествовавший гитлеровскому «здоровому» национальному чувству) сделал английскую расовую общность «тупой и бесчувственной… недоверчивой по отношению ко всем оригинальным умам» [172]. Следствием систематического запугивания общества образом «ненормального» индивида и идеологии здоровой нормальности (здоровья и оздоровления «национального организма») стала фашизация [80], подготовившая уничтожение «отщепенцев» при Гитлере [223].
Задолго до последнего в Англии было принято объявлять невменяемым и таким образом изолировать от «расового единства» позволяющих себе отклоняться от общепринятой нормы («делать то, чего никто не делает»). Принципиально важно, что решение о невменяемости выносилось отнюдь не врачами, а в судах, присяжные которых попросту не могли представить, чтобы тот, чьё поведение отличается от общепринятого, обладал здравым умом [56].
Вопреки систематической пропаганде (со временем переросшей в предназначенную в основном «на экспорт», для внешнего употребления, пропаганды и введения конкурентов в заблуждение философию), главным в английском обществе была отнюдь не личность, а слитно-роевая, остро ощущающая и постоянно переживающая свою избранность расовая общность Британской империи. Эта «расовая общность» как понятие являлась сравнительно «умеренной, предварительной стадией идеи расового единства национал-социалистской Германии» [80] (как многократно отмечалось самыми различными исследователями, Гитлер всего лишь «тотализировал» повседневные британские практики).
Дж. С. Милль констатировал, делая фактически зарисовку с натуры: «Величие Англии… в её сплоченности; не давая простора проявлению индивидуальности, англичане оказываются способными на… великое только благодаря их привычке сплачиваться ради какого-либо дела» [56].
Систематическое отрицание индивидуальности при жесткой социальной стратификации и подчинении низших высшим создавало объективную потребность в формировании слоя вождей. Это нашло яркое отражение в языке, в котором слово «вождь»
Эту объективную потребность наиболее ярко выразил вдохновитель британского фашизма (а через него в конечном итоге и Гитлера) историк и философ Томас Карлейль, который «был… крупнейшим нравственным авторитетом в Англии своего времени. Он оказал глубокое влияние на английскую духовную жизнь» [27].
Ещё в 1850 году он категорически требовал, чтобы «для воспитания юных душ ими командовали, а они повиновались. Мудрое командование, мудрое повиновение – способность к этому составляет вес нетто культуры и человеческой добродетели. Всё хорошее пребывает во владении этих двух способностей. Хороший человек – тот, кто может приказывать и подчиняться. Для свободного человека характерен не бунт, но повиновение» (цитируется по [80с]).
Карлейль подчеркивал: Англия ещё хранит «вождей, которые для своей власти не нуждаются ни в каком “избрании”: они от века избраны в ней Создателем». Поскольку мудрость заключена не в большинстве, то – по Карлейлю – воплотить в жизнь «вечный закон вселенной» (выдвинутый им задолго до гитлеровских «железных законов бытия») можно лишь путем беспощадного и последовательного подавления этого большинства. И главным здесь для Карлейля являются ни в коей мере не мнение большинства, но исключительно его инстинкты (как позже у Х. С. Чемберлена, а потом и у Гитлера). Ведь закон небес, как полагает Карлейль, воспринимается только с их помощью: масса инстинктивно почувствует его «даже сквозь пивной хмель… и через риторику». «Связав атмосферу бюргерской пивной с завораживающим красноречием, Карлейль… опередил своё время, выразив тоску по антидемократическому тоталитарному повелителю» [80].
Поразительно, что Карлейль, лютый ненавистник демократии как таковой, оказался значительно демократичнее английской элитарной системы образования, фактически предвосхитив нацистские «наполас» (см. параграф 7.2.4), так как новых вождей он видел в лице промышленников, способных организовать в рабочую силу даже асоциальные элементы и этим оздоровить всё общество.
Правда, на понимании социальной роли крупной буржуазии демократия Карлейля заканчивалась: благодаря «мудрому повиновению и мудрому командованию пауперы, бандиты должны стать солдатами промышленности». «Кочевые бандиты праздности, станьте солдатами промышленности!.. Да заберут вас на работу в трех королевствах или сорока колониях! Полковники промышленности, надзиратели за работой, командующие жизни…, неумолимые…, распоряжайтесь теми, кто стал солдатом.» – требовал он (цитируется по [80]).
Характеристика английских бедняков Гитлером (и его наставником – Х. С. Чемберленом) была по сути заимствована у Карлейля, отзывавшегося о рабочем классе как о «бесчисленных скотах», «бездушных тварях, отребье». «Крупнейший нравственный авторитет Англии своего времени» видел в них исключительно «обезьяньи рожи, чертовы рыла… собачьи морды, тяжелые и угрюмые бычьи головы». «В воинственном и иерархическом обществе, о котором мечтал Карлейль, работал миллион черных рабов, а править ими должна была сотня тысяч белых рабовладельцев – совсем как у Гитлера и Гиммлера, планировавших ввести подобные порядки на территории побежденной России» [80].
Разумеется, ни о какой свободе выбора места работы (как и любой другой индивидуальной свободе) не могло быть и речи: «Заставьте того, кто… не способен стать сам себе хозяином, сделаться рабом и подчиниться справедливым законам рабства. Не в качестве… злополучных сынов свободы, а в качестве сдавшихся в плен, в качестве несчастных падших братьев, которые нуждаются в том, чтобы ими командовали, надзирали за ними и принуждали их. С кочевой свободой перемещения покончено, началось солдатское повиновение… и необходимость в суровой работе ради пропитания. Милосердие, благотворительность, помощь бедным – это не гуманизм, а глупость, сантименты ради тех, кто платит дань пиву и дьяволу».
В самом деле: ведь «быть рабом или человеком свободным – решается на небе… Кого небо сделало рабом, того никакое парламентское голосование не в состоянии сделать свободным гражданином. Объявить такого человека свободным… – евангелие от беса.».
Нищие домогаются порабощения «как недостижимого блага» – ведь они живут хуже рабов. «Если вы будете отлынивать от суровой работы… – я вас упрекну; если это будет тщетным – я стану вас сечь. А если и это не поможет, я… вас расстреляю – и освобожу от вас… землю божью». Так государство станет тем, «чем оно призвано быть: основой настоящей “организации” рабочей силы» – когда «полки негодяев работают под началом божественных фельдфебелей-инструкторов по строю», – вдохновенно излагает Карлейль заветные мечты будущих нацистов.
«Государство будет стремиться… поставить… надзирателей над душами людей и объединить в некую священную корпорацию избранных, каковые здесь – соль земли» [27], – задолго до создания и даже проектирования СС развивал Карлейль орденский принцип управления.
Карлейль предвосхитил ненависть Гитлера к демократии, к многопартийной системе и всем «популярным заблуждениям 1789 года». Правда, это отношение было характерным не только для него одного, но и для определяющей части всей британской элиты (да и английской культуры) в целом. Неизжитый ужас перед Великой Французской революцией (как и память о собственных революциях и восстаниях) ещё к 1792 году сформировал крайне устойчивое представление о том, что расширение избирательных прав сделает «частную собственность и общественные свободы» доступными для «неуправляемого и дикого сброда» («расовое единство» которого и вклад в строительство Империи при этом превозносились), что неминуемо приведет к кровавому краху.
Вплоть до 1920-х годов «Англию обычно не называли демократической страной: она была “свободной” или же “конституционной”, но не, или пока ещё не, “демократической”» [80]. Но и после этого, например, Стэнли Болдуин, трижды становившийся премьер-министром, торжественно провозглашал (вплоть до 1937 года): «Мы должны [вновь] ограничить избирательные права». Даже Черчилль не уставал подчеркивать: «выборы – и в странах с самой развитой демократией – считаются несчастьем, препятствующим социальному, нравственному и экономическому развитию».
Глубокое неприятие демократии британской элитой (вполне одобряемое парвеню Гитлером) не только вело к её фактическому отсутствию, но во многом и было обусловлено им: достаточно вспомнить, что две трети всех членов британского парламента, избранных между 1660-м и 1945 (!!) годами, происходили всего лишь из 368 семей [350].
Более того: ещё и в самом конце XIX века «британскую политическую жизнь контролировали полдюжины семей, часто связанных брачными узами, однако эпоха заставила их «рекрутировать» новую кровь – главным образом из оксфордских Бэллиона и Нью Колледжа». А исследования уже начала XXI века показали, что «в последние 700–800 лет власть и собственность в Англии принадлежит 1 % людей… часто связанных… отношениями родства» [95].
Поэтому весьма поверхностный Бертран Рассел уделял незаслуженно малое внимание вековой английской традиции, когда называл в победном 1946 году Гитлера «следующим шагом после Карлейля и Ницше» [308].
Хотя вклад Карлейля не стоит и преуменьшать: в 1938 году он был вполне обоснованно назван симпатизантами Гитлера «первым нацистом»: «Нацизм – не немецкое изобретение. Философия нацизма, теория диктатуры были сформулированы. Карлейлем, самым почитаемым из политических пророков. Впоследствии его идеи были развиты Х. С. Чемберленом. Нет ни одной основной доктрины… нацизма, на которых основана нацистская религия [!!], которой не было бы… у Карлейля или у Чемберлена. Карлейль и Чемберлен… являются… духовными отцами нацистской религии. Как и Гитлер, Карлейль никогда не изменял своей ненависти, своему презрению к парламентской системе. Как и Гитлер, Карлейль всегда верил в спасительную добродетель диктатуры» [128].
Карлейль оказал глубокое влияние на Гитлера (изучавшего его работы «с энтузиазмом» [204]), – однако это же можно сказать и про британскую политическую традицию в целом, отнюдь не случайно в значительной степени ставшую образцом для подражания нацистов.
7.2.4. Выращивание расы господ и великая диверсия Сити
Основная часть британской элиты готовилась в частных школах-интернатах (см. параграф 2.3). Так, к началу Второй мировой войны их выпускниками являлись более трех четвертей всех английских чиновников (включая Британскую Индию) и губернаторов доминионов, судей, епископов, директоров банков и управляющих железными дорогами. А 70 % высших военных чинов и вовсе вышли из четырех частных школ, причем в основном вообще из двух – Итона и Харроу [364].
Беспощадное управление колониями требовало выращивание поколений предельно жестких и прагматичных, одинаковых, полностью лишенных воображения и способности к состраданию администраторов. Элитные частные школы Англии окончательно стали эффективным механизмом их поточного производства благодаря реформе существовавших до того частных школ, осуществленной под решающим влиянием директора школы Регби (давшей название одноименной игре) Томаса Арнольда (1795–1842).
Он исходил из необходимости внедрения тотального подчинения учеников «при господстве страха», утверждения «власти аристократов как данности», воспитания бесчувственности, подавления гуманизма, интеллекта и любых проявлений индивидуальности как таковых [256], – и добился выдающегося успеха, похоронившего в итоге сразу два (хотя и принципиально различных по самостоятельности, исторической протяженности и масштабам) глобальных проекта – Британскую империю и нацистскую Германию.
Благодаря такому обучению главными достоинствами англичанина к Первой мировой войне в глазах английской элиты и подавляющей части общества стали «готовность повелевать и терпение подчиняться» [362].
Глубочайшая слепая убежденность в абсолютной вере других народов в неоспоримое превосходство англичан отливалась порой в поразительные документы. Так, уже в 1943 году продвигающий английскую культуру Британский совет распространил в оккупированном Иране в качестве пропаганды империи следующий исчерпывающий текст (исходно подготовленный для Египта и, вероятно, распространявшийся на зависимых от Англии территориях весьма широко): «Юноша, покидающий английскую элитную частную школу в постыдном неведении даже начатков полезных знаний…, не способный говорить ни на каком языке, кроме собственного, – а писать и на нем умеющий лишь кое-как, – для которого благородная литература его страны, равно как вдохновляющая история его пращуров, остается книгой за [семью] печатями, тем не менее выносит из школы кое-что бесценное: мужской характер, привычку повиноваться и приказывать. Вооруженный таким образом, он выходит в мир и вносит достойный мужчины вклад в покорение Земли, в управление ее дикими народами [в число которых для составителей этого текста, совершенно очевидно, входили и его адресаты – иранцы –
Формулой частных школ было «единогласие, проистекающее из подавления индивидуальности, избыток классового чувства и отсутствие духовных ценностей, а также антиинтеллектуализм, жестокость и отвращение к работе». Они создавали (а во многом создают и по сей день) «несведущих и часто жестоких снобов, единственное занятие которых – защита высших слоев», «вождей империи, верящих в свою миссию и не анализирующих её» [256]. Им был доступен «только один критерий – интересы правящего слоя Англии» [352]; в частности, система их подготовки попросту «запрещала имущим сочувствовать беднякам» [263] – даже своей собственной расы (таким образом, даже нацистская система подготовки элиты была значительно демократичней английской).
Уже после Первой мировой войны частные школы продолжали готовить администраторов для «жесткого контроля… над… более слабыми и отсталыми расами» – и над самими англичанами, которые в массе своей воспринимали свою вышедшую из частных школ элиту выше себя подобно тому, как самих себя ставили неизмеримо выше туземцев. Директор Винчестера в 1911–1934 годах Монтегю Дж. Рэндалл считал «предназначением» своих выпускников «обслуживать низшее отродье, управляя им» [262].
В результате даже после Второй мировой войны в уже фактически рассыпавшейся империи отмечалось, что даже ученики (что уж говорить о выпускниках!) частных школ «проявляют неприступную надменность. Итон прививает своим ученикам чувство превосходства, преувеличенное почтение к авторитету» [256].
Понятно, что подобное воспитание по необходимости носило предельно жестокий характер. В том же Итоне ещё в 1864 году ученики низшего ранга «были низведены до положения забитых рабов… были вынуждены подчиняться издевательским обычаям под угрозой ударов и пинков. Что бы ни позволил себе высший по рангу по отношению к низшему – всё получало одобрение»… причём не только других учеников… но и самой администрации школы [294].
Первое расследование фактического рабства в частных школах и поощрения насилия в их среде[130] было проведено лишь в 1930 году после получившего огласку самоубийства ученика… однако и тогда в прессе выступило больше защитников этой системы… чем её критиков [256]. – ведь приучение к привычке «безропотно соглашаться» с любыми решениями власти и «сносить несправедливость молча» (вполне соответствующей взглядам Гитлера того времени) было попросту бесценно при закалке и натаскивании будущих властителей мира.
Психологическое и физическое запугивание целыми поколениями служили ключевыми инструментами формирования личностей строителей империи… буквально вколачивая в них… что быть слабым – значит быть несчастным… а «горе побежденным» – не просто единственно нормальный принцип поведения… но универсальный естественный закон природы и человеческого общества [332]. Представители английской элиты прочно усваивали в частных школах «аристократический принцип устройства природы». «извечное верховенство силы и физической крепости»… который позже проповедовал Гитлер и который столь эффективно воспитывал жестокость.
Представления об абсолютном приоритете грубой силы… её ничем не ограничиваемый и при этом демонстративный культ прекрасно выражен в поучении настольной для многих поколений английской молодежи книги: «Если ты проигрываешь в споре, не раздумывай: может быть, победители… правы, – и тем более не признавай поражения. Дай им как следует – или заставь поднять руки» [225].
Эти идеи и принципы стали общественной нормой Британской империи задолго до возникновения немецкого нацизма. Призывы Гитлера к решению споров кулаками и его искреннее негодование из-за неготовности немецких офицеров пускать их в ход (равно как и из-за неприемлемого для него гуманизма германской элиты) вполне соответствовали духу и практике английских частных школ [324].
Воспитание в этих школах представляло собой «систему организованной жестокости», которая длительными истязаниями или как минимум глумлением «атрофирует любые эмоции или гуманные чувства», формируя «холодность и бесчеловечность благовоспитанного англичанина». А «муштра и наказания, которые ему пришлось снести, вымещаются потом на покоренных расах» [256].
Британские элиты хорошо ощущали, что империя держится прежде всего «на самозабвенном повиновении высшим по рангу» (которое столь жестоко закладывалось в приравненных к туземным рабам учеников начальных классов частных школ) [256]). В его рамках свобода (и то понимаемая строго в рамках утилитаризма, определяющего моральную ценность поступка исключительно его пользой) существует «лишь для тех, кто достоин её» и «однороден», то есть относится к избранным расе и социальному слою [179].
Слепое массовое подчинение тоталитарной по сути дисциплине делало «авторитет… всеобщим [а точнее, единственным] принципом мышления». Ключом к социальному успеху в Англии уже середины XIX века было проповедуемое несколько позже Гитлером понимание того, что «авторитет составляет самую прочную основу веры, готовность верить – благо, склонность к сомнению – зло, а скепсис – грех…, и… если достаточно авторитетное лицо провозглашает, что надо верить, то для здравого смысла места уже не остается» [224].
В рамках беспрекословного и безусловного следования авторитету (принцип которого вполне соответствовал принципу «фюрер всегда прав») самое позднее с 1870 года «в качестве ведущего принципа в воспитании английской элиты прочно утвердилось “мускулистое христианство”» [280], для которого само мышление, само проявление разума и чувства, когда-то ставшее фундаментом новой веры – христианства, воспринималось в лучшем случае как нелепая досадная помеха, как расточительное разбазаривание дефицитных жизненных сил. Талант (опять-таки в лучшем случае) высмеивался как «смешное» отклонение от нормы, все формы социального, нравственного и культурного своеобразия подавлялись беспощадно, главной – и успешно решаемой – задачей было обеспечение одинаковости выпускников [224].
Ещё задолго до рождения Гитлера имперский реформатор частных школ Арнольд искренне гордился тем, что его ученики почти не «отягощены грузом культуры и не имеют идей» и высказывал опасения, что «поощрение интеллекта может погубить гораздо более важную вещь: характер». Директор частной школы Харроу Уэллдон истово поучал: «Есть вещи, которые лучше не знать. Невежество является счастьем. Безумие – быть мудрым» [256].
Стоит отметить, что мещанское неприятие знаний и размышлений глубоко укоренилось в Англии: ещё в 1798 году был издан роман «Опасности философии», героиня которого сошла с ума и погибла в результате одного лишь выслушивания философских доводов [322].
Христианский социалист (!!) Джон Рёскин (1819–1900) убедительно предвосхищал Геббельса: «…Метафизики и философы… – величайшее в мире зло. Тираны могут принести… пользу, поскольку учат покорности…, метафизики же всегда вводят… в заблуждение…, их всех надо вымести прочь…, словно мешающих… пауков» [307].
Элитные частные школы Англии «с подозрением относились к воображению и интеллекту; находить решения также никак не полагалось [выделено мною –
В результате уже более двух веков в Англии считается – и отнюдь не из скромности – попросту неприличным называть себя интеллектуалом. В период максимальной мощи Британской империи не только приземленная в силу своей деятельности и происхождения буржуазия, но и высшее общество в целом не просто глубоко презирали интеллектуальную деятельность как таковую, но и искренне боялись её и тех, кто ей занимался [131][80] (эти глубоко укорененные чувства можно сравнить, например, со следующей зарисовкой с натуры: «большинство национал-социалистов испытывало ужас перед интеллектуальной деятельностью» [157]).
Политик и психолог Ричард Кроссмен (1907–1975) констатировал, что «интерес к идеям или беспокойство по поводу соблюдения принципов в британской политике считаются недостатками» [166а]. «Антиинтеллектуализм – почти столь же английское, сколь и викторианское явление», – пишет историк Хотон в исследовании британского менталитета 1830–1870 годов [224]. Само слово «философ» довольно долго использовалось как «ругательство… обозначавшее атеиста и бунтовщика». Считалось само собой разумеющимся, что «самое большее, на что способен интеллект, – …создавать хитрых мошенников, каждый [из которых] действует ради… своих целей, предавая… остальных» [363].
В результате английское начальное образование уже в середине XIX века по уровню знаний учащихся являлось худшим во всей Западной Европе. Достаточно указать, что в 1914 году в Кембридже история Европы (кроме истории Древней Греции и Древнего же Рима) вообще не входила в программу экзаменов для младших курсов.
Вместе с тем представляется необходимым подчеркнуть, что для «англичан… идеи стали объектом антипатии, а мыслители представлялись злодеями отнюдь не только потому, что в других местах, – начиная с Франции, – политическое теоретизирование привело к революции» (хотя в исторической практике, действительно, как правило, «контрреволюция защищается антиинтеллектуализмом» [147]).
Последовательное отучение от интеллектуальной деятельности и эффективная дискредитация последней не у простого народа (гипотетическая способность которого размышлять вполне справедливо воспринималась правящими классами как классовая угроза), а именно у правящей элиты Англии объясняется далеко не только официальным его обоснованием – практической необходимостью массово готовить жестокосердных и исполнительных колониальных чиновников.
Ведь эти чиновники, последовательно поднимаясь по служебной иерархии, в конечном итоге оказывались не способными к интеллектуальной деятельности и на тех постах, где она являлась жизненной необходимостью, – а постепенно запертая (благодаря своей дискредитации среди элиты) в социальное гетто наука, отделенная тем самым от реальной жизни и реальных потребностей власти, довольно быстро выродилась в бесплодную касту. В результате Британская империя уже через два поколения после пика своего могущества практически лишилась способности реагировать на быстрые и глубокие изменения внешнего мира и самого английского общества, требующие прежде всего осмысления.
Насколько можно судить, пропаганда дебилизации официальной элиты Британии являлась глубокой диверсией боровшихся за власть внутри самой этой элиты финансовых спекулянтов: превращая аристократию и «высший класс» империи в бездумных исполнителей, лондонский Сити тем самым устранял своих потенциальных конкурентов за реальную, высшую власть, связанную с выработкой концепций, стратегий и повестки дня.
То, что общее снижение интеллектуального уровня элиты неминуемо снизит конкурентоспособность всей империи, в том числе и самого финансового капитала, в ходе этой борьбы за власть как абсолютную ценность попросту не принималось во внимание либо же представлялось вполне приемлемой ценой, если вообще не всего лишь риском.
Не случайно во времена расцвета Британской империи именно Бенджамин Дизраэли, необычно много сказавший вслух о непубличной власти Англии (да и всего тогдашнего Запада, в его восприятии – всего мира), восхищался именно ограниченностью элитарного образования и последовательно пропагандировал её: «Вы хорошие стрелки, вы умеете ездить верхом, вы умеете грести… И то несовершенное выделение мозга… которое называется “мыслью”, ещё не согнуло вашего стана. Вам некогда много читать. Напрочь исключайте это занятие!» [177]. Образцовый герой его романа заявлял: «Я не терплю книг в моём доме», а сам Дизраэли подчеркивал: «Превосходство инстинктивного [то есть не думающего и тем более не рефлексирующего] человека – важный признак аристократии» [80].
Сформулированные Дизраэли в 1870 году в «Лотаре» принципы воспитания британской элиты: «То, что вы называете невежеством, – это ваша сила: отсутствие книжных знаний. Книги пагубны. Это проклятие человечества.» [177], – через 60 лет после его смерти высказал Гитлер: «Какое счастье для правителей, когда люди не думают! Думать следует только при отдаче… приказа, в противном случае человеческое общество не могло бы существовать» [220], – а затем, описывая с натуры в романе «1984» под предлогом далекого будущего будни английской пропаганды [63], показал в качестве неотъемлемых атрибутов тоталитаризма работавший на
Директор одной из частных школ, демонстрируя глубокое приятие транслировавшихся своим внутривластным конкурентам установок Сити, подчеркивал: «Хранителей империи формирует не книжное знание, не педантизм и дотошность, а охота на оленей и футбол. Значение имеет лишь физическая активность нашей имперской расы. Не ученый педант…, но человек со стальными нервами и животным духом может предотвратить бедствия, которыми грозят будущие мятежи [туземцев, как, например, мятеж в Индии 1857 г.]». Надо «обособлять [правящий класс] и ставить его выше других…, причём интеллектуальная сторона не имеет большого значения» [262].
Английский философ и социолог Герберт Спенсер следующим образом выразил суть системы частных школ: «Первое условие преуспеяния нации заключается в том, что это должна быть нация здоровых животных» [262].
Разумеется, такая нация должна быть направляема, вместе с формально руководящими ею аристократами (а затем и политиками), не сознаваемыми, не видимыми и не постижимыми для этих захлебывающихся в самодовольстве «здоровых животных» их реальными властелинами из круга финансовых спекулянтов. Однако понимание этого неуклонно оставалось достоянием людей уровня Дизраэли: практиков, осмысляющих происходящее с ними и совершаемое ими, а отнюдь не выкармливаемых реальными властелинами для проведения пропаганды ручных философов.
Британское элитное образование культивировало физическую силу и волю, подавляя (а то и полностью разрушая в зародыше) чувства и интеллект. Основными добродетелями были стоицизм, смелость, выносливость, дисциплина: «мужчина, стиснув зубы, неуклонно движется вперед; гибнут лишь жалкие слабаки» [224] (показательно, что от эсэсовцев тоже требовалось «не размякать, а действовать», причём точно так же – дословно – «стиснув зубы»).
Англичане и следовавшие им немцы полагали прививаемые им черствость и бесчувственность одной из наиболее значимых составляющих силы, а чувствительность и способность поставить себя на место другого – слабостью, считавшуюся теми и другими признаком низшей расы [226].
При жестком разделении (даже элитных сообществ) на вождей и ведомых критерием принадлежности к первым служила, разумеется, не ученость, а «характер» [256, 262], под которым понималось прежде всего самообладание, доходящее до полного отказа от проявления чувств и не отличимое от простой бесчувственности. Считалось необходимым подавлять эмоции в прямом смысле слова любой ценой.
Изучая нацистских почитателей «британской расы господ», Ханна Арендт весьма убедительно показала, что начало их «нравственному кодексу убийц» [159] положило именно глубоко укорененное представление об утрате самообладания как о величайшем грехе («самообладание [как] первая и последняя из добродетелей» [129]).
Понятно, что эта представляющейся вполне очевидной причинно-следственная связь в полной мере относится не только к ученикам, далеко превзошедшим учителей, но и к самим этим учителям: «Английского мальчика методично заставляют воспитывать волю…, учат подавлять любые внешние выражения чувств»; «аскетическая, бесполая, нарциссическая культура имперской мужественности подготовила почву для культуры смерти» [186].
Британская система воспитания элиты оказалась бесценным подарком судьбы и образцом для подражания для немецких нацистов, нуждавшихся в форсированном создании управленческой касты для властвования над уже покоренными народами (в отличие от Англии, где формирование такой касты шло медленно и во многом в ходе часто исторически длительного процесса самого покорения народов). Гитлеровцы в полной мере оценили значение и эффективность этой системы и копировали всё, что могли, с немецкой тщательностью и мистическим энтузиазмом [244].
Так, Гитлер объяснял английские колониальные достижения (и в первую очередь длительную власть над Индией совершенно незначительными вооруженными силами) во многом именно работой колониальных администраторов, сформированных британской системой воспитания [157]. По той же причине начальник орготдела НСДАП, руководитель Германского трудового фронта Роберт Лей прямо предпочитал немецким кадетским заведениям соответствующие британские школы, так как «Англия со своей итонской системой… построила мировую империю» [316].
Директор частной школы Харроу сэр Сирил Норвуд в качестве исчерпывающего доказательства высокой эффективности британских частных школ прямо называл их «одними из немногих английских учреждений, которые воссоздал у себя Гитлер». Директора ряда английских школ с гордостью называли немецкие «наполас»[133] их аналогами. Один из них заявил уже в 1937 году: «когда парни из “напола” Бакнанга начнут командовать…, национал-социалистские правители будут обладать здравым смыслом в той же мере, в какой его приписывают британским офицерам, то есть станут настоящими белыми “пака”-сахибами» [338].
В 1938 году, прямо накануне Второй мировой войны, в Королевском институте международных отношений откровенно указывалось, что заведения для «воспитания будущих вождей нацистов» «во многих отношениях построены по образцу… английских частных школ. Все их… воспитание направлено на то, чтобы прививать им убежденность в их превосходстве над другими – превосходстве в физической силе…, прививать веру в непобедимость их нации. Высшие руководители этих школ [связанные с СС]. – это все в высшей степени славные люди, великие личности.» [304].
Нацисты постоянно подчеркивали, что в своих школах для подготовки элиты, созданных ими по образцу британских, они стремятся «вырастить будущих фюреров», так как «частные школы, как, например, Итон – оплот старой доброй английской традиции – призваны воспитывать фюреров, подобных тем, которые… правят Англией и английской империей» [291]. Они искренне гордились тем, что «наполас ближе всего к британским частным школам», и всерьез намеревались «догнать их за несколько лет» [360].
Немецкий историк Штробль в 2000 году отмечал, что уже в 1920-х годах в Германии «восхвалять британскую силу воли, решимость и жесткость, британские частные школы, призванные воспитывать правителей и… лидеров и учить подчиняться там, где лидировать невозможно, значило точно соответствовать дальнейшему пути. Германии. Восхваление подобных [английских] добродетелей было для нацистов тем более необходимым, что именно эти ценности были забыты в Веймарской республике с её пацифизмом; и победы британцев всё в большей и большей степени становились победами нацистов». Ссылаясь на комментарии эсэсовского журнала 1935 года, Штробль раскрыл отчаянное желание и «готовность Третьего рейха видеть в Британии свое альтер эго» [334].
«В английской частной школе тот, кто не способен постоять за себя, неминуемо погибает… в этом отношении [она]… является отражением реальной жизни. Если что бросается в глаза в частных школах, так это жесткость. Кто прошел через частные школы, может всю оставшуюся жизнь рассматривать как отдых», – с завистью писал немецкий философ и историк культуры Эшман в 1935 году [183].
Нацисты Гитлера видели в британских частных школах воплощение своих грез и пытались повторить результаты, уже достигнутые англичанами. Поскольку довоенные концлагеря Германии долго не давали ожидаемого результата – добровольного и автоматического, не рассуждающего, спонтанного повиновения, – немецкие фашисты стали пытаться достичь этой цели элитарным воспитанием в «наполас» тех, кто сумеет повелевать лучше, чем недостаточно подготовленное для своей миссии руководство концлагерями [80].
Наставники британских частных школ широко приглашались нацистами для инспектирования «наполас» (уже с 1936 года находившиеся под патронатом обергруппенфюрера СС Гейсмейера[134], так что всё воспитание в них контролировалось или прямо осуществлялось эсэсовцами [157]). Среди этих англичан было широко распространено мнение, что «наполас» являются воплощением того, в чём (согласно идеологам сначала Второго, а затем и Третьего рейха) немцы должны были всеми силами брать пример с Англии.
Британские инспектора благожелательно и с глубоким удовлетворением отмечали, что «во всех структурах нацистского движения (как и в английских элитных воспитательных заведениях) считалось желательным, чтобы молодежь – или вообще кто бы то ни было – отвергал чтение книг по истории даже для развлечения» [80; 335].
Стоит отметить, что работа нацистских педагогов была значительно сложнее, чем у их британских образцов и прямых наставников, так как духовная культура изначально была глубоко чужда предельно прагматичным аристократии и буржуазии Англии.
В Германии же идеал гуманистической самореализации был выработан буржуазией в ходе её политической борьбы против феодальных оков, во многом носившей характер творческого и гуманистического противостояния заскорузлым догмам монархии и церкви в сфере культуры. Поэтому немецкая литература и в целом культурная жизнь были исключительно важны для немецких элит.
Аристократия обеспечивала подъем, объединение и укрепление Германии именно на основе развития культуры, из которой вышла немецкая философия, ставшая основой новой фундаментальной науки (см. главу 5), – причём делала это во многом сознательно.
Однако развитие капитализма, даже несмотря на непосредственное участие аристократов в организации и развитии крупных корпораций и банков, вполне естественно привело к переходу критически значимой власти к представителям буржуазии, – которая в условиях постоянных кризисов ощущала свою полную беспомощность.
Панически боясь потерять свой социальный статус, глядя в лицо социальной смерти (деклассированию и пролетаризации), образованная буржуазия не только Германии, но и основной части континентальной Европы постепенно начала воспринимать привычное гуманистическое культурное наследие уже не как полезный и эффективный инструмент борьбы за власть, а как лишившуюся своего функционала обузу, устарелый балласт, мешающий эффективной самозащите [312].
Эффективной формой такой политической самозащиты стало подчинение смертельно опасного для крупной и средней буржуазии мелкобуржуазного протеста её интересам при помощи национал-социализма, перевод энергии классовой зависти (в союзе с рабочим классом раздавившую бы буржуазию в логике классовой борьбы) в расовую войну.
Понятно, что такой перевод требовал для его практического осуществления систематического стимулирования инстинктов и социальных рефлексов (естественно, самых темных) при столь же систематическом подавлении разума как такового. Эта потребность объективно предопределила обращение немцев к английской модели, не обремененной гуманизмом, культурой и в целом образованностью, ориентированной на систематическое и сознательное подавление разума ради единомыслия и одинаковости.
«Элита нации внутри нации элит четко усвоила рефлексы командования и повиновения» [80]. В значительной степени сформированная именно частными школами и наглядным примером, постоянно подаваемым их воспитанниками обществу, готовность масс строго соблюдать иерархию внутри британского общества, беспрекословно «примириться с положением эксплуатируемых» удивляла интеллектуалов даже в самой Англии [268]. Тем более она привлекала внимание внешних наблюдателей и последователей.
Геббельс считал английскую «нацию элит» результатом образцовой «селекции для политики»: «сила и величие Англии – путеводные звезды для… политического инстинкта». Уже в 1930 году Геббельс хотел видеть немецкий народ аналогом британской «нации элит».
Элиту Англии воспитывали как лидеров, воспитание основывалось «на принципе фюрерства, который гарантированно обеспечивал им здоровое презрение к демократии», – и предназначенность (самой судьбой) этой элиты к властвованию над остальными англичанами и всем миром даже ещё в 1940 году «в целом признавала остальная часть нации» [364].
Как уже было показано, английские частные школы стали образцом для гитлеровских «наполас», рассчитанных на селекцию фюреров, образцом для подготовки элиты нации с «прославлением спорта, стоящего выше культуры, варварской мужественности, значащей больше, чем… достижения цивилизации» [361]. Для них «самый тяжелый грех… – выделяться», ибо свобода (от иностранной власти, – напомним, именно таково британское понимание свободы) является исключительной привилегией тех, кто подчиняется добровольно.
Идеолог нацизма Розенберг напоминал, что и нация, и государство нуждаются в массовом производстве определенных социальных типов, так что тут «неуместно даже говорить о личностях». Нацисты с восторгом писали о британских частных школах: «Они не замечают, что их воспитание… в принципе приучило их думать намного более одинаково, чем… прусских кадетов. Если они – индивидуалисты, то выпускаемые серийно, как наши “Фольксвагены”» [345].
Стремясь догнать Британию и используя расизм ради спасения от классовой борьбы, немецкая буржуазия воспринимала к тому времени уже совершенно очевидные пороки английского образования как «основу расовой гордости и тем самым – как основу неистощимой национальной энергии [англичан]» и с восторгом заимствовала их[135] для воссоздания в Германии «здорового» мира английской буржуазии [183].
Нельзя не отметить, что эти симпатии распространялись и в другую сторону. Английские представители «расы господ» с самовлюбленным удовольствием осознавали, что являются идеалом для своих немецких последователей, ценили это и видели в нацистах родственные души. Они узнавали в насаждавшихся в Третьем рейхе стандартах собственные, привитые им в английских элитных частных школах: стремление «быть элитой в элитарной же нордическо-англосаксонской расе, обладать волей к власти, привычкой повиноваться (и приказывать), отдавать предпочтение мускулам перед интеллектом, презирать человеческую чувствительность… Это узнавание и объясняло высокую оценку Гитлера британскими властями, которая нашла… воплощение в содействии англичан экспансии Третьего рейха. В этом была экзистенциальная подоплека того, что обычно объясняется стремлением британцев использовать нацизм в качестве защитного бастиона расовой империи Англии от большевистской угрозы» [80].
Главным (среди и по сей день недооцененных других факторов) «союзником фашизма был [классовый] снобизм… разлагающий англичан»; сословный «снобизм, выпестованный частными школами» [256].
7.2.5. Английская практика колониализма и её осмысление нацистами
Стоит отметить, что как вызывавший восторг Запада и, в частности, немецких нацистов расизм англосаксов, так и конкретные методики его воплощения в жизнь сформировались и затем были доведены до совершенства отнюдь не в Африке или Индии, а значительно раньше, в собственной «домашней» колонии, – в процессе подавления, расчеловечивания и истребления кельтов, населявших Ирландию.
Изуверская жестокость англичан во многом была вызвана тем, что их представления о своей избранности проистекали (через кальвинистское пуританство) в конечном итоге из ветхозаветных источников. Соответственно, при покорении Ирландии и последующем управлении ей образцом для Англии XVII века стал именно Израиль Ветхого завета [193].
В ходе завоевания и освоения Ирландии Яковом I, Карлом I и Оливером Кромвелем её население было по сути лишено человеческого статуса, – причём отчаянно боровшиеся друг с другом группы английской политической элиты в своём отношении к ирландцам оставались едины и в целом проводили (при остававшихся незначительными конъюнктурных различиях) общую политику.
Ирландская работорговля началась, когда Яков I продал 30 тыс. ирландских заключенных колонистам Нового света в качестве рабов. Его Прокламация от 1625 года прямо обязывала продавать политических заключенных в рабство английским поселенцам Вест-Индии.
Ирландия практически мгновенно превратилась для английских купцов в основной источник человеческого товара. Не стоит забывать, что первые рабы Нового света были в большинстве своём белыми.
Уже в середине 1600-х ирландцы составляли основную массу рабов, продаваемых в Антигуа и Монстеррат, а 70 % от общего населения последнего являлось ирландскими рабами. Отношение к ним было абсолютно бесчеловечным, так как они в прямом смысле слова не считались людьми (отношение рабовладельцев к африканцам было всего лишь последующим распространением на них норм, первоначально выработанных по отношению к ирландцам).
Только в период с 1641-го по 1652 годы более полумиллиона ирландцев были убиты англичанами, а еще 300 тыс. были проданы в рабство. В результате ирландская популяция уменьшилась в два с половиной раза – с 1,5 млн до 600 тыс. чел. – за одно десятилетие.
Массовое систематическое истребление и продажа в рабство мужчин (в том числе захватываемых прямо в своих домах) привела к возникновению в Ирландии огромного числа незащищенных и, как правило, бездомных женщин и детей. Британским решением было осуществить их массовый отлов и также продать в рабство.
За десятилетие с 1651-го по 1660 годы число проданных в рабство в американские колонии ирландцев превысило общую численность свободного населения Америки [68]!
В течение 1650-х годов более 100 тыс. ирландских детей в возрасте от 10 до 14 лет были разлучены с родителями и проданы в рабство в Вест-Индию и Новую Англию. В это же десятилетие 52 тыс. ирландцев (преимущественно женщины и дети) были проданы только в Барбадос и Вирджинию. В частности, в одном лишь 1656 году 2 тыс. ирландских детей по приказу Кромвеля были вывезены на Ямайку и там проданы в рабство английским поселенцам. Помимо этого, разумеется, продолжалась массовая продажа в рабство и мужчин.
Англия продолжала перевозить в свои колонии десятки тысяч рабов-ирландцев весь XVIII век. В частности, после восстания в 1798 году тысячи пленных ирландцев были проданы как в Америку, так и в Австралию.
Английские рабовладельцы действовали настолько методично и эффективно, что ни один увезенный ими ирландец так никогда и не смог вернуться на родину.
Британские исследователи предпочитают последовательно игнорировать массовую продажу ирландцев в рабство, предпочитая использовать нейтральные термины типа «законтрактованный работник». Однако ирландцы были пленниками, продаваемыми в рабство, – причём с ними, по многочисленным задокументированным свидетельствам, обращались значительно хуже, чем с африканцами (торговля которыми в те годы только начиналась), не принадлежавшими к ненавидимому англичанами католицизму.
Именно ирландская работорговля создала развитую инфраструктуру, которая затем была просто переориентирована на более выносливых африканцев. В силу этого (а также в силу значительно меньшего количества) последние в конце XVII века ценились весьма высоко – в 4–10 раз дороже, чем плохо переносившие жаркий климат ирландские рабы (2050 фунтов стерлингов против 5). Поэтому убийство ирландского раба была значительно меньшей финансовой потерей для рабовладельца, чем смерть негра, к которым относились значительно лучше, в том числе, и в силу их значительно большей рыночной ценности.
Английские рабовладельцы очень быстро стали массово использовать тотальное изнасилование доставшихся им ирландских женщин не только для собственного удовольствия, но и для увеличения совокупной популяции рабов, – так как дети рабов тоже являлись рабами, приумножая бесплатную рабочую силу хозяина.
Даже если ирландской женщине каким-то образом удавалось получить личную свободу, её дети оставались рабами, – и ирландские матери, несмотря на новообретенную свободу, не имели возможности оставить детей и оставались в услужении рабовладельца.
Прагматичные англичане быстро нашли наиболее эффективный способ применения этих женщин для систематического получения прибыли: поселенцы начали массово скрещивать ирландских женщин и девочек (в ряде случаев не старше 12 лет) с африканскими мужчинами-рабами. Новые рабы-«мулаты» были более выносливы и покорны, чем ирландцы (так как не знали свободной жизни и обычно даже не подозревали о её возможности) и потому приносили качественно больше прибыли, – не говоря об экономии денег, понадобившихся бы на приобретение новых рабов.
Практика скрещивания ирландских женщин и африканских мужчин в английских колониях за несколько десятилетий стала настолько массовой, что постепенно начала подрывать африканскую работорговлю. В результате в 1681 году был принят специальный закон, «запрещающий спаривание ирландских женщин и африканских мужчин с целью производства рабов», – однако этот запрет касался исключительно «производства рабов на продажу» [266].
Стремясь не допустить конкуренцию ирландского хлеба и в целом производимой в Ирландии продукции, Англия методично блокировала развитие её экономики, обеспечивая её специализацию на выращивании дешевого и подверженного частым неурожаям картофеля. В результате, например, в 1729 году в Ирландии насчитывалось более 34 тыс. нищих; изданное в том же году «Скромное предложение» великого гуманиста и защитника ирландцев Джонатана Свифта – продавать ирландских детей на мясо в качестве пищи для обеспеченных англичан – представляло собой всего лишь некоторое развитие широко распространенной ирландской практики (когда бедняки сами сознательно калечили своих детей, чтобы те могли спастись от голодной смерти попрошайничеством, вызывая к себе жалость [40]) и выглядело вполне гармоничным развитием повседневного отношения англичан к ирландцам.
Цивилизация людоедов: британские истоки Гитлера и Чубайса
Во время Великого голода 1847 года Томас Карлейль советовал «выкрасить два миллиона ленивых ирландских попрошаек в черный цвет и продать их в Бразилию под видом негров» [80]. В 1849 году он же описывал ирландцев как «свиней в человеческом обличье», хотя его риторический вопрос: «Разве это не великое благословение – избежать участи родиться кельтом?» – в свете политики систематического геноцида, проводимой англичанами в отношении ирландцев, приобретал и другой, не ощущаемый британцами смысл.
Понятно, что массовая работорговля и в целом систематическое уничтожение ирландцев требовало для своего морально-психологического обеспечения их последовательного всеобъемлющего расчеловечивания с использованием всех доступных инструментов, в том числе с использованием возможностей пропаганды, искусств (включая художественную литературу) и авторитета «объективной» науки.
Литература викторианской эпохи постоянно и систематически критиковала пороки, якобы органически присущие ирландцам как кельтской нации, – в противоположность врожденным же добродетелям англичан. «Из всех черт характера, вменяемых ирландцам в вину… эмоциональность… была худшей» [169], так как британские свободы в глазах англичан являлись исключительной привилегией тех, кто, подобно им самим, добровольным подчинением власти подтверждал свою способность управлять собой.
Непокорство кельтов, их неготовность безропотно умирать по желанию англичан (трактуемая, в том числе, как пресловутая «эмоциональность») воспринималось последними как лишнее доказательство их непригодности для англосаксонских свобод. А раз «дикие ирландцы» (как и негры, и индусы, и азиаты) понимают только силу, то объективно является совершенно необходимым, чтобы ими (как и неграми, и индусами, и азиатами) управляла превосходящая раса: «кельтам с их характером необходима власть англосаксов, им необходим порядок, навязанный сверху».
Как англичане, установившие жесткую власть над Индией, так и немецкие нацисты, стремившиеся ввести ещё более жесткое правление в России, обосновывали свои притязания громогласным провозглашением соответственно индусов и русских «упадочными», слабыми народами. Такого же представления – и совершенно в тех же целях – англичане придерживались и в отношении ирландцев [80].
Британцы традиционно описывали кельтов как «наполовину людей, наполовину обезьян»; параллели между обезьянами, дикарями и ирландцами являлись общественной нормой. В частности, в 1845 году оксфордский профессор истории Джеймс Фрод (учивший студентов тому, что рабство является благом для туземцев в силу их расовой неполноценности [333]), уверял, что встречал ирландцев, которые больше смахивали на грязных обезьян, чем на человеческие существа. В 1860 году популярный британский писатель Чарлз Кингсли жаловался, что в Ирландии его «преследовали толпы человекоподобных шимпанзе… Вид белокожих шимпанзе ужасен, будь у них черная кожа, было бы легче.» [169]. Ирландцев приравнивали также к свиньям, китайцам, маори и готтентотам.
«Если б только каждый ирландец прикончил по негру – и был бы за это повешен.», – мечтал в 1881 году уважаемый и авторитетный профессор оксфордского университета Эдвард Фримэн. Он же отмечал, как нечто само собой разумеющееся, что «евреи не могут не лгать», а «каждая нация вправе притеснять своих евреев» [333].
Последовательные и авторитетные английские социалисты Сидней и Беатриса Уэбб без тени какого бы то ни было стеснения называли ирландцев «отвратительной нацией» и торжественно провозглашали: «мы ненавидим… ирландский народ так же, как и готтентотов» [169].
В 1859 году эдинбургский профессор анатомии Роберт Нокс «научно доказывал», что «источник всех бед Ирландии кроется в расе, кельтской расе Ирландии. Следует силой изгнать эту расу с земель…, они должны уйти. Этого требует безопасность Англии». Ведь «человеческие качества зависят исключительно от расовой природы», а «кельтская и русская нации…, презирающие… труд и порядок, стоят на низшей ступени человечества» [169].
Эту природу подробно разъяснял британским читателям в 1899 году
Согласно широко распространяемым британским «научным» представлениям, по уровню развития мозга ирландцы приближались к малайцам. Самым же совершенным мозгом обладали, разумеется, сами англичане [261]. Даже в 1900-е годы безупречно «научная» по своей авторитетности антропология определяла англосакса как «господина по натуре», в силу объективных, природных предпосылок обладающего «врожденным чувством превосходства» [234].
В результате столь эффективной и последовательной расовой пропаганды таблички
Понятно, что английские расисты, не считавшие людьми белых ирландцев, тем более не были склонны к каким бы то ни было сантиментам в отношении представителей других рас, – тем более, что они свято верили в то, что «империю сформировали расовые инстинкты» [162].
О беспощадности Англии как колонизатора с исчерпывающей наглядностью свидетельствуют последствия её владычества для эксплуатируемых ею территорий.
В 1600 году население Англии составляло 4 млн чел., а Индии, которая стала при падишахе Акбаре «богатой и космополитичной империей». – 116 миллионов [132]. Еще в конце XVII века население Индии «в 20 раз превосходило население Британии, а доля страны в мировом производстве составляла 24 % против 3 %… Когда представители [Ост-Индской компании] вручили императору Джахангиру карету, он приказал заменить все металлические части серебряными и золотыми» [34].
В середине XVIII века 60 % мирового промышленного производства обеспечивали Индия и Китай, в частности, индийские производители хлопка одевали большую часть Африки и Азии [34]. «Изобретенный независимо от европейского индийский ткацкий станок был более прост по устройству и доступен производителю, качество… изделий по ряду позиций превосходило европейское. Например, из шерсти не могли ткать, её валяли в сукно или войлок. Индусы добавляли шелковую нить – украденные технологии, сделав английские ткани европейской модой, наполнили британскую казну. Поэтому изначально… англичанам в качестве торговых партнеров нечего было предложить Индии. Высшие служащие [Ост-Индской] компании, запретив местным купцам заниматься внешней торговлей, организовали общество для торговли солью, бетелем и табаком, который производители, прикрепленные к факториям компании, обязаны были сдавать по заниженной цене, которую им оплачивали из у них же отобранных налогов» [68].
Англичане перенимали передовые индийские технологии не только в гражданских областях. Уже в наши дни в заброшенном колодце были найдены более тысячи боевых ракет XVIII века. Ракеты применялись армией княжества Майсур, по военному уставу которого «Фатхул Муджахидин» в каждом кашуне (бригаде) армии должно было иметься двести ракетчиков. Их общая численность составляла не менее 3 тыс. артиллеристов, способных рассчитывать угол наклона ракеты при запуске, исходя из диаметра железного корпуса и расстояния до цели. В битве при Поллилуре 1780 года военачальники Майсурского княжества с помощью ракет взорвали запас британских боеприпасов, что привело к унизительному поражению англичан.
Копирование технологии началось в 1801 году, сразу после последней англо-майсурской войны, в ходе которой было захвачено множество ракет. В 1806 году «ракеты Конгрива» (по имени инженера, руководившего копированием и усовершенствованием технологии) были впервые применены британцами для обстрела французского флота и порта Булонь. На следующий год трехдневному ракетному обстрелу подвергся Копенгаген, из-за чего город сгорел дотла, а датчане сдались. Англичане применяли ракеты в наполеоновских войнах, включая Битву народов под Лейпцигом. Вслед за Британией ракеты взяли на вооружение армии других европейских государств [79].
Культура государственного управления Китая настолько превосходила английскую, что Ост-Индская компания уже с 1832 года стала использовать китайскую систему экзаменов для чиновников (среди прочего в обязательном порядке включавшую сочинение на тему текущей политики). Более того: уже в 1854 году эту систему начали применять и на государственной службе в самой Англии [67].
«Китай [как и Индия –
По оценке экономиста Утсы Патнаик, с 1765-го по 1938 год Англия вывела из Индии (разумеется, в современных ценах) около 45 трлн долл. (в среднем по 260 млрд долл. в год, что превышает даже вывод капитала из России в 2022 году!), сократив население Индии за 190 лет (с 1757-го по 1947 год) на 1,7 миллиарда человек. Журнал
Сами англичане называли свою политику «экономическое выкачивание» – и проводили её с исключительной эффективностью и ужасающей последовательностью.
В 1757 году Ост-Индская компания вынудила захваченного ею в плен могольского императора Шаха Алама II передать ей право сбора налогов в процветавшей и бывшей значительно богаче тогдашней Европы 30-миллионной Бенгалии без какой бы то ни было ответственности за результаты управления [103]. В первый же год после этого она повысила налог на землю почти вдвое, что привело к разорению сельского населения. Так, в Мадрасском президентстве за 11 лет (после 1779–1780 года) с аукциона в счет уплаты налога было продано 1,9 млн га земельных угодий, а также скот и имущество (вплоть до кухонной утвари) 850 тыс. крестьянских хозяйств. «Это породило практику субаренды, в которой выстраивалась цепочка посредников до 50 человек» [68].
Методы сбора сделанных заведомо непосильными налогов описал в Палате общин (вероятно, более чем удовлетворенной подобной эффективностью) родоначальник идеологии консерватизма Эдмунд Берк: «Детей засекали до смерти в присутствии родителей. Отца связывали с сыном лицом к лицу и подвергали порке так, что удар, если не приходился на отца, то падал на сына. Крестьяне забрасывали поля. Они бежали бы все до одного, если бы не отряды солдат на дорогах, которые хватали этих несчастных».
Генерал-губернатор Индии (в то время от Ост-Индской компании) и главнокомандующий британскими войсками в ней Корнуоллис бесстрастно констатировал после этого: «Население этих провинций (Бенгалия, Бихар, Орисса), за исключением… ростовщиков и баньянов, быстро идет навстречу всеобщей бедности и разорению».
После написания этого отчета «он принял Закон о землеуправлении…, по которому земля была отобрана у собственников и передана в управление окружных коллекторов (сборщиков налогов), состоящих на службе [Ост-Индской] компании и получавших долю от ренты, что заставляло их постоянно её повышать, из сборщиков налогов был образован новый класс феодальных землевладельцев… Англичане разрушили систему ирригационных сооружений, которыми были оборудованы до 80 % всех обрабатываемых земель в Индии» [68].
Около трети собранных налогов Ост-Индская компания направляла на закупку индийских товаров, тем самым присваивая их. При этом директор компании в парламенте заявил, что «все подвластные компании территории были завоеваны без какой-либо помощи английской армии и королевского флота», и потому взимаемые компанией налоги – это её дело, не касающееся государства [68].
Вот одно из классических сообщений местных индийских правителей: «Коммерческий резидент (начальник фактории) назначает им всем (ремесленникам-ткачам) определенную работу, за небольшой аванс присваивает их труд, лишает их права использовать своё искусство для собственной выгоды… Рынки, пристани, оптовые рынки и зернохранилища полностью разрушены. В результате этих насилий торговцы со своими людьми, ремесленники и райаты (крестьяне) и другие бежали».
«В 1769–1770 гг. англичане искусственно организовали голод, закупив весь рис и отказываясь продавать его иначе, как по баснословно высоким ценам» [50]. В результате в цветущей до англичан Бенгалии от голода умерло 10 млн чел. – треть населения. В Англии обратили на это внимание только из-за ухудшения финансового положения Ост-Индской компании, которая в результате организованного ею же голода оказалась на грани банкротства и потребовала в 1772 году государственного займа в 1,2 миллиона фунтов стерлингов.
Парламентская комиссия, расследовавшая в связи с этим деятельность компании, в 1773 году зафиксировала в своём отчете: «На Востоке законы общества, законы природы… чудовищно попраны. В основном беззащитные туземцы сталкиваются с различными формами угнетения, везде марширует тирания.» В том же году анонимный памфлетист отмечал: «Индийцев пытали, чтобы они раскрыли свои сокровища; города, поселки и деревни были разграблены, расхищению подверглись. [целые] провинции, что стало “удовлетворением” и “религией” директоров и их служащих. Чтобы защитить свои… доходы, Ост-Индская компания издала указы, запрещающие местную торговлю или развитие местной промышленности. Как правило, извлечение доходов настолько превышало допустимый уровень, что целые регионы из относительно здорового состояния скатывались до крайней нищеты, были экономически разрушены и социально разорены» [278].
Из-за организованного англичанами голода, по описанию генерал-губернатора Индии Корнуоллиса, к 1789 году треть владений Ост-Индской компании из процветающих, богатых, технологически развитых регионов (за век до этого по уровню жизни превосходивших современную Англию) «превратились в джунгли, заселенные только дикими зверями». В 80–90-х годах голод повторился, вновь унеся те же 10 млн чел., – но уже не треть, а половину ранее уцелевшего населения. В 1834 году генерал-губернатор информировал Лондон о том, что «равнины Индии белеют костями ткачей».
Российский журнал «Отечественные записки» констатировал: «Ост-Индская компания, обогащаясь за счет Индии, не открыла ни одного колодца, не вырыла ни одного пруда, не построила ни одного канала. Страна эта стала беднее, чем ранее: промышленность её погибла, богатые города опустели, и там, где… было 200 тыс. жителей, теперь живут едва 15 тысяч. Английские школы и миссии не принесли пользы народу, земли запущены, публичные работы не ведутся.» [34].
Благодаря британской беспощадности, вполне заслуженно восхищавшей впоследствии Гитлера и нацистов в целом, за всю двухвековую историю британского правления в Индии доход на душу населения почти не увеличился [170]. Более того: за вторую половину XIX века – время расцвета британского колониализма – доходы в Индии упали вдвое. Средняя продолжительность жизни индийцев сократилась с 1870-го по 1920 годы на одну пятую [106].
«С 1900 по 1946 год доход на душу населения практически не увеличился, хотя Индия до 1929 года занимала второе место в мире по доходам от экспорта. Завоевав большую часть Индии, только за 15 лет британцы вывезли богатств на сумму около миллиарда фунтов стерлингов» [68].
В отношении Китая Англия применила принципиально иную стратегию порабощения, чем в отношении Индии.
В силу высокого уровня развития китайской промышленности и ремесел (см. параграф 2.2) англичане не имели возможности рассчитывать на то, что им удастся догнать его по уровню технологического или в целом экономического развития. Централизованность государства не давала надежд на завоевание его военной силой, подобно Индии. Поэтому было решено сокрушить его пандемией наркомании, заодно решив проблему выравнивания торгового баланса с ним.
Производство опиума в Индии для поставок в Китай было создано англичанами уже в 1749 году. Покоритель Индии и реформатор Ост-Индской компании генерал Роберт Клайв (1725–1774) пристрастился к курению опиума к концу своей 49-летней жизни (он покончил с собой, хотя был оправдан по обвинениям в злоупотреблениях), и в 1773 году компания получила монополию на торговлю опиумом. Его запрет китайскими властями в 1775 году лишь раззадорил англичан, сумевших, наконец, создать насос по выкачиванию из Китая серебра, которым они оплачивали его товары.
Системный подход принес наглядные результаты: уже в 30–40-е годы XIX века поставки англичанами опия в Китай – в размере 1,4 тыс. т в год – составляли 40 % всего индийского экспорта [34].
Поражения Китая в опиумных войнах обеспечили его порабощение, в том числе через растущую наркотизацию населения. Так, после второй опиумной войны Англия принудила Китай легализовать торговлю опиумом, которая с 39 тыс. ящиков в 1845 году выросла до 78,3 тыс. ящиков в 1855 году, т. е. почти в два раза. Последствием поражения в… третьей опиумной войне стало разрешение использовать китайцев в качестве рабочей силы в колониях Великобритании и Франции [34], то есть к выкачиванию из Китая не только серебра, но уже и людей, чьё положение мало чем отличалось от рабского. Кроме того, произошло разграбление императорского дворца – в таких масштабах, что даже в настоящее время установлено около полутора миллионов артефактов из него, разбросанных по двум тысячам музеев в 47 странах [68] (и это не считая закрытых для исследователей частных коллекций).
«Тяньцзинская конвенция 1858 года разрешала иностранцам свободно ввозить в страну опиум [понятно, что это разрешение касалось именно англичан –
Организованная англичанами деградация населения Китая при помощи его системной наркотизации была прекращена только китайскими коммунистами после прихода к власти в 1949 году.
Характер английского национализма в решающей степени определяли пуританские корни – ветхозаветная убежденность в своей избранности, причём избранности на основе принадлежности к расе. Англия была первой страной, где всё население поголовно обладало национальным сознанием [80]. Для него «нормы, принятые в области человеческих взаимоотношений, могли не браться в расчет… в отношениях с чужими и неравноценными культурами» [127].
Существенный отпечаток на массовое поведение англичан (в том числе в колониях) накладывало совершенно иррациональное понимание лидерства, последовательно прививавшееся в частных школах-интернатах элите элитной нации: право руководить являлось всего лишь результатом социального положения лидеров. «Английский джентльмен присваивал себе… право командовать…, исходя из инстинктивных побуждений [а отнюдь не из интеллектуальных или иных способностей]. Именно инстинкт формировал те особые, специфические манеры, вызывавшие такое почтение у низов» [361].
«Приоритет инстинктивного обуславливал… зависимость понятия “лидерства” в элитных частных школах от иррациональной идеологической обработки», уходившей корнями в наиболее жестокие эпизоды Ветхого завета. Между тем именно выпускники этих школ определяли не только образ Англии, но и её собственное представление о себе, имевшее в историческом плане решающее значение [257]. В результате этого стандартное отношение британцев к самым разнообразным туземцам заключалось в том, что в них просто незачем видеть людей: их (особенно при малейших признаках «строптивости», но отнюдь не только из-за неё) следует беспощадно истреблять просто как врагов Господа, по примеру героев Ветхого Завета [159, 240].
В полном соответствии с этой традицией те же самые богословы, которые с порога оскорбленно отметали идею происхождения человека от общего с обезьяной предка, самозабвенно аплодировали претензиям на «право тигра», утверждавшее в полном соответствии с построениями Карлейля, что сила сама по себе уже есть право [219].
Правда, в силу колоссальной культурной инерции христианства, добытое силой «право» всё ещё нуждалось в освящении волей Всевышнего (или, при его последовательном отрицании, «провидения»). Именно поэтому уже в 1937 году виднейший нацистский юрист Ханс Франк[138] всё ещё оповещал Третий рейх: «Христос… сегодня был бы немцем»; немцы являются истинными «орудиями Бога для уничтожения зла»; «мы сражаемся во имя Бога с евреями и большевизмом. Бог хранит нас» [246]. На пряжках ремней фашистских солдат отнюдь не случайно было отчеканено «С нами Бог».
Идея выживания сильнейшего почти полностью отвечала германскому «праву» англосаксов, «привычных к командной власти» [27]. «Гитлер… был рад считать свой политический цинизм разновидностью британского цинизма». Именно поэтому критика Британии «за попытки следовать её примеру» не имела ни малейшего воздействия на нацистов: те следовали её примеру вполне сознательно, а Гитлер и вовсе называл англичан «тоже чисто германским народом».
Заимствование целей и методов у Британской империи с неумолимостью привели нацистов и к заимствованию её морали, фундаментальных основ её этического подхода. Прикладная предельно циничная этика Гитлера (встречаемое бурными аплодисментами «пусть нас не любят, зато боятся и уважают»), как отмечал глубокий и проницательный исследователь Мануэль Саркисянц, «явно была им выведена не из личного опыта жизни в Вене и Мюнхене. Она брала своё начало в гораздо более удаленных местах» [80].
Прикладная этика Гитлера – это та самая «характерная, непреодолимая и надменная отстраненность английских колониальных чиновников, за которую их ненавидели» и на которую справедливо указывает Ханна Арендт [129].
В период подъема фашизма в Европе «национальное самосознание [британцев] продолжало связываться с расовым превосходством», – и отнюдь не только в отношении туземцев собственно английских колоний. «В то время, как [британская] империя умирала, [английский] расизм процветал». «Превосходство, достигаемое без каких-либо усилий, стало неотъемлемой чертой английского характера» (цитируется по [80]). «Всё, что относилось… к британскому расовому владычеству…, подразумевало… и консервативное почтительное отношение [к вышестоящим внутри самого английского общества]» [309]. Ведь от превосходства англосаксов зависела и сама «возможность свободы», которая обожествлялась англичанами тем истовей, что на практике она была невероятно, до извращения и самоотрицания (разумеется, с принципиально не английской точки зрения носителей русской культуры) ограниченной и означала всего лишь свободу подчиняться и приспосабливаться [268].
Британская колониальная буржуазия (в том числе и самая мелкая, и мельчайшая) служила естественным образцом поведения для немецких колониальных «властителей» и столь же естественным предметом их сокровенных мечтаний. В английских колониях эта буржуазия получила ничем не ограниченную возможность не просто усваивать «аристократические» замашки, но и вести «аристократический» образ жизни – причём именно в те времена, когда в самой Великобритании сама аристократия всё больше утрачивала и власть, и социальный авторитет. «В Англии государственные служащие считались простыми чиновниками, в Индии же они становились губернаторами колонии» [80].
Те, кто в самой строго иерархичной и социально стратифицированной Англии порой стояли на иерархической лестнице немногим выше прислуги или просто были ею, в Британской Индии как «белые сахибы» могли повелевать без каких бы то ни было ограничений.
Для обычных британцев переезд в колонии означал колоссальный социальный рост, хотя их воображения попросту не хватало на то всемогущество, которое собиралась присвоить себе элита элит мелкобуржуазного общества «работающих локтями» – гитлеровские СС – для владычества в своей «Индии», на восточных территориях [80].
Гитлер, всеми силами стремясь – с британской помощью (или хотя бы при попустительстве Британии), – сделать из «пространства на Востоке» (то есть России) то, чем (разумеется, в его понимании) для Англии была Индия: «Восточные пространства станут для нас тем, чем была для Англии Индия» [71], – вполне естественно старался всеми же силами воспроизвести (опять-таки в своём понимании) британскую политику в отношении колоний. Британский пример никогда не выходил у него из головы.
Ханна Арендт с предельной убедительностью показала, что корни европейского расистского фашизма произрастают именно из векового опыта властвования европейцев над их тропическими колониями.
Истребление русских и евреев Гитлером неотделимо от его навязчивой мании завоевания «пространства на Востоке», покорения России – его «Индии».
Принципиально новым было прежде всего то, что в войне против русских – великого европейского народа (европейская принадлежность культуры которого и сегодня отрицаются идейными наследниками Гитлера, вернувшимися к власти в «коллективном Западе») – последовательно и систематически применялись те методы, которые до нацистов считались общественным мнением европейских стран приемлемыми только в колониальных войнах вне Европы.
Кроме того, принципиально новым являлось и «стремление низвести великую державу-соперника до уровня колонии для своих поселенцев, истребив коренное население, мешавшее колонизации. Такая радикализация колониально-империалистических традиций» [80] «последовательно вела саму Германию не только к военно-политической, но и к моральной катастрофе, атрофируя её духовную сущность» [217].
Совсем не случайно скрупулезное исследование, посвященное колониальному господству и социальным структурам в Германской Юго-Западной Африке, было в своё время осуществлено и опубликовано именно немецким центром изучения истории национал-социализма. В этой работе именно опыт колониального империализма в Африке вскрыл основные источники формирования в Германии сначала представлений о тотальной власти, а затем и её самой. Отношения, установившиеся между европейской «расой господ» и «туземцами», через некоторое время были перенесены и в саму метрополию, с неизбежностью породив широкое применение колониальных методов обращения с людьми уже в ней самой [136].
При этом во время укрепления и развития немецкого фашизма в образце, отнюдь не случайно избранном им для подражания, – Британской империи – расизм не только не утрачивал своих позиций по мере её ослабления, но строго наоборот: потребность в нём неуклонно возрастала.
Ведь расистская идеология, объективно противодействуя деколонизации, являлась ключевым фактором укрепления империи, всё более явно сознававшей реальность угрозы своего распада. «И наследие колониально-империалистических мотиваций в Британии – под видом “политики умиротворения” – стало решающим фактором, позволившим Третьему рейху осуществить агрессию» [80].
7.3. Почему национал-социализм не овладел своей духовной родиной
Фундаментальное отличие учителей и учеников, Англии и Германии заключалось в том, что, если в Англии расизм исповедовало само общество – и геноцид в колониях осуществляло оно же, с минимальной организацией и принуждением со стороны государства или вообще без оных, – то в Германии насаждение идеологии расизма и практическая реализация геноцида осуществлялись именно государством и были основой государственной политики.
Поэтому зверства носили всеобщий и массовый, тотальный, хорошо продуманный и организованный характер, ужасающий и по сей день. Если ключевые элементы теоретических построений нацизма имеют, безусловно, британское происхождение, то масштаб и организованность нацистской практики далеко опередили все британские «достижения» в этой сфере: ученики уверенно превзошли учителей.
Англия, в значительной (а во многих аспектах и решающей) степени способствуя формированию и победе нацизма в Германии, в целом сумела избежать его скверны. Породив чудовище и эффективно использовав его для достижения своих практических целей, английская элита отнюдь не стала его заложником, уберегла от него свой народ и даже, когда оно выполнило свою функцию и решило те из поставленных перед ним задач, на которые у него хватило сил, приняла посильное участие в его уничтожении – и, разумеется, торжественном присвоении связанных с этим заслуг.
Причины этого многообразны, поучительны – и заслуживают пристального внимания.
7.3.1. Эксплуатация колоний – фактор благосостояния и клапан для выброса энергии вовне
В психологическом плане фашизм является порождением инфернального ужаса буржуазии (прежде всего мелкой, преобладавшей количественно, но отнюдь не только её) перед своей социальной смертью, которой она вынуждена была смотреть в лицо и от которой она пыталась скрыться вовне, в беспощадную агрессию. В Германии этот ужас был порожден очевидной реальностью: с одной стороны, безысходностью и беспомощностью Веймарской республики, качественно усугубленной катастрофой Великой депрессии, с другой – во многом вызванным именно ими подъемом политической борьбы рабочего класса за свои права.
Нацизм, таким образом, был крайней формой реакции буржуазии на осознаваемую ею с беспощадной ясностью угрозу своего уничтожения: социального – из-за обнищания, политического – в силу обострения классовой борьбы.
В Англии социально-экономический и, соответственно, политический кризис протекал неизмеримо мягче, так как по-прежнему колоссальные ресурсы колоний (в том числе и выкачиваемые из той же Германии в качестве репараций) обеспечивали власти ресурсы, необходимые для поддержания приемлемого уровня жизни (и сохранения жизненных перспектив, что не менее важно), с одной стороны, среднего слоя общества (включая социально менее значимую в метрополии огромной колонии, чем в Германии, мелкую буржуазию), а с другой – рабочего класса, который отнюдь не доводился до отчаяния даже в самые напряженные с точки зрения экономической конъюнктуры периоды.
Не менее важным представляется и то, что наличие огромных колоний (воспринимавшихся обществом, в отличие от германских, как часть единого с метрополией жизненного пространства) давало постоянную возможность канализации избыточной социальной энергии любого рода, которая в Германии, будучи заперта в стране, оказывала колоссальное воздействие как на политические процессы, так и на психологическое состояние общества.
В частности, нацизм, последовательно следуя Ницше, не оставлял человеку как таковому места между недочеловеком и сверхчеловеком [246].
Однако в английском обществе не оставалось места для фантазий о сверхчеловеке – просто потому, что благодаря наличию колоний там «(а быть англичанином значило быть “избранным над всеми народами”) хватало “властелинов”, уже, – а не будущих – властителей мира. А значит, в Англии не оставалось социального пространства для “революции [гитлеровской] новой аристократии” (среднего класса) “против масс”, в духе “богочеловека” – “богочеловека”, в одиночестве стоящего надо всеми, обладающего беспредельной властью и подчиняющегося лишь своей воле» [80].
Наконец, английский расизм сложился и распространился как устойчивая совокупность представлений в период подъема империализма, в первую очередь собственно британского, и в эпоху вызванного этим социального оптимизма, что наложило на него свой вполне очевидный отпечаток.
Если английский расизм – дитя победы и осознания успеха мирового масштаба, то учившийся у него, по мере сил копировавший и в меру понимания развивавший и продолжавший его немецкий нацизм – дитя поражения, дитя катастрофы, несущий на себе их беспощадный отпечаток, причём катастрофы не только национальной и социально-экономической, но и идеологической: он окончательно формировался в исторических сумерках – если и не «сумерках богов» по Вагнеру, то «сумерках капитализма» по Марксу.
«Фашизм как эффективное движение возник из страха», [80] из всеобъемлющей и всесокрушающей паники, по перечисленным выше причинам просто не ведомой относительно благополучной Англии.
Одним из внешних проявлений этой паники была историческая спешка. Нацисты прекрасно осознавали, что в силу жесткости мировой конкуренции должны стремительно пробежать путь, на котором Англия как его первооткрыватель могла особенно не торопиться. Так, немецкий историк Штробль объясняет радикализацию нацистами английской модели следующим образом: «Действия [Гитлера] должны были быть радикальнее любых действий Британии ввиду необходимости достичь желаемого результата [мирового расового господства] в гораздо более сжатые сроки. Британии потребовалось два с половиной столетия, чтобы покорить Индию. Россию же [ «Индию» Гитлера] следовало завоевать за столько же месяцев. Именно поэтому методы Гитлера отличались от британских» [334].
Весьма существенным фактором, сформировавшим немецкий нацизм, являлось не только бешенство мелкого буржуа перед лицом своей социальной гибели, но и собственная мелкобуржуазная, мещанская культура, сформировавшаяся в центральной и западной Европе, в основе которой лежала яростная, до поры подавляемая социальными институтами зависть ко всем окружающим, проявляющаяся в сладострастном раболепстве перед вышестоящими и сладострастном же топтании нижестоящих. Принцип фюрерства идеально выразил эту культурную особенность.
Освобождение мещан от их господ во имя человечности (произошедшее, пусть и в социально разрушительной форме, с крахом феодализма и кайзерства) пробуждает у них (при сохранении мещанской культуры) жажду найти того, над кем можно господствовать и чью человеческую природу можно безнаказанно отрицать ради самоутверждения как субъекта власти.
Важно, что психология мещанина, являющегося или только мечтающего стать мелким буржуа и воспринимающего материальный достаток как единственное доступное ему подтверждение своего собственного существования, «единственную экзистенциальную опору», делает его предельно, невообразимо уязвимым перед любым кризисом, снижающим уровень жизни. То, что для добуржуазного (например, албанского, болгарского, греческого, испанского, польского, сербского, советского) или глубоко имперского по духу (английского) общества является не более чем проблемой, для мещанина является концом света, вызывающим немедленную реакцию выживания.
И наоборот: «Если бы правление [нацистской] Германии принесло нам благосостояние, девять из десяти французов смирились бы с ним, а трое или четверо [из десяти] приняли бы его с улыбкой», – с беспощадной честностью зафиксировал Андре Жид в июле 1940 года [80].
Поэтому западная и центральная, успевшая провариться в буржуазном котле Европа покорились нацистам без каких-либо внутренних затруднений – причём не только из чувства бытового комфорта, но и в силу ощущения социального родства мещан. Фашизм западной и центральной Европы был экстремизмом среднего слоя, его чудовищной гиперреакцией на угрозу своему существованию
В Англии в силу отсутствия как подобных угроз, так и подобного мещанства (в силу прежде всего качественно больших ресурсов, обеспечиваемых колониями, и использования их для выхода агрессивности вовне со снижением её уровня внутри страны), а также в силу воспитанной поколениями фактического террора исключительной социальной покорности масс фашисты сохраняли постоянную органичную связь с истеблишментом и не только не угрожали ему, но, напротив, служили его бойцовыми псами против отсутствующей внутренней «революционной опасности», а главное – против реальной угрозы антирасистских движений в колониях.
Безопасность фашизма для британской элиты делала его полезным и, более того, привычным и комфортным инструментом как внутри империи – для удержания в узде колоний, так и вовне – для уничтожения «коммунистической угрозы» в лице Советского Союза.
7.3.2. Английский прагматизм как тормоз агрессии – против немецкого романтизма
Глубокие культурные различия между Англией и Германией проявились в роли и облике фашизма в этих странах и в силу различий между британским прагматизмом, постоянно сверяющим свои аппетиты с реальностью, и густо замешанном на язычестве немецким романтизмом, в принципе вполне готовым в любой момент начать отрицать реальность как таковую.
Английский прагматизм, вполне допуская чудовищные зверства тогда, когда они казались гарантированно безнаказанными (вроде истребления туземцев Австралии, концлагерей для гражданского населения во время англо-бурской войны со смертностью 22–34 % и во время оккупации России в гражданскую войну, а также вымаривания голодом Бенгалии в 1943 году Черчиллем для предотвращения восстания против колонизаторов, объективно передавшего бы эту территорию японцам), всегда рассматривал их как крайнюю меру, а не как необходимую обыденную норму.
Это вызывалось не моральными соображениями и даже не страхом возмездия, а всего лишь желанием не провоцировать чрезмерного сопротивления, которого можно было избежать без избыточного насилия.
Кроме того, Британская империя, как ранее Византийская, столкнувшись с невозможностью физического уничтожения многократно превосходивших её «дикарей», самим ходом собственного развития была подведена к необходимости сотрудничать с ними – пусть и в заведомо неравноправной форме.
Империалисты викторианской эпохи хорошо сознавали, что, «хотя низшие расы должны страдать в борьбе за жизнь, цивилизованные расы не могут позволить себе стереть их (выполняющих столь много необходимых функций) с лица земли» [80]. Немецкий историк Трейчкев конце XIX века так характеризовал прагматичную традицию Англии учитывать объективные пределы практического расизма: «За этим соображением стоят… чувства взаимозависимости, а не человеколюбия. В своих же интересах власть должна прибегать к гуманным мерам» [348].
Не имея в целом опыта значимого, массового, переплавившегося если и не в общественную, то хотя бы в элитную культуру опыта управления (и тем более управления колониями), немецкие нацисты были чудовищными, извращенными наследниками романтической традиции, истово пренебрегавшей реальностью ради полноты самовыражения.
Патологическая искренность их вождей была глубоко чужда англичанам не только в силу откровенного людоедства и шокирующей жестокости, просто напрашивающейся на симметричный ответ (и наивно не подозревающей о его возможности – здесь уместно вспомнить парадоксальное расхождение между зрелостью немецкого народа и наивной юностью германского государства [95]), но и из-за традиционного
В самом деле, чудовищное обещание Гитлера «я освобожу людей… от грязных и унизительных самоистязаний из-за химеры, именуемой “совестью и моралью”» [292], в Англии не получило никакого отклика просто потому, что практическая часть этого обещания, революционного и шокирующего для мещанско-романтической Германии (и континентальной Европы в целом), в Англии не просто была реализована ещё в незапамятные времена, но и стала неотъемлемой частью её общественной культуры, – настолько фундаментальной и традиционной, что она даже не осознавалась большинством её носителей.
В самом деле, английский
«Сверхчеловеку» нацистов здесь в принципиальном плане просто не к чему стремиться: всё идеальное для него мировосприятие уже построено, – однако в неизмеримо более мягкой, не стремящейся к зверству как самоцели и способу самоутверждения, умеряемой традициями и прагматизмом форме (в том числе потому, что доказывать нечего и некому: внутриличностные цели нацизма воспринимаются как нечто естественное и по большому счету давно достигнуты).
По-торгашески опасливая предусмотрительность англичан, при всякой возможности ссылавшихся (и ссылающихся по сей день) на разрабатываемое ими же в своих интересах право, – просто для подстраховки, чтобы опереться на него против противников в случае своего ослабления, временного или долгосрочного, – романтически настроенным нацистам была чужда.
Как было указано выше, их разум был подчинен воле до самозабвения, до отрицания реальности, до категорического нежелания рассматривать последствия и реалии поражений (не просто возможных, но и неизбежных при длительной реализации любой сколь-нибудь значимой программы).
Вполне очевидная для любого хотя бы рационально мыслящего человека постановка вопроса в стиле, например, генерал-лейтенанта Ханса Лейкауфа: «Если мы перестреляем евреев, заморим военнопленных, предоставим населению больших городов умереть голодной смертью…, потеряем из-за голода и большую часть сельского населения…, – остается открытым вопрос, кто же будет производить материальные ценности?» – пребывающими в мистическом угаре наследниками средневекового романтизма не воспринималась в принципе, а если и воспринималась, то не более чем как «выражение слюнявого и сентиментального гуманизма» [80].
Значительный вклад в радикализацию немецкого романтизма сыграло почти неуклонное ухудшение положения немцев в Европе по сравнению с другими народами со времен еще Тридцатилетней войны, постоянно, шаг за шагом и ухудшение за ухудшением закрепляемое дипломатическими соглашениями и универсалистскими доводами разума [95].
Систематическое использование универсалистских построений для ущемления национальных интересов немцев стало важным фактором подсознательного отрицания ими этих универсалистских подходов, запирающим их в рамках локального, ограниченного ими самими и их собственными интересами, предельно эгоистичного мировоззрения.
При этом формальная обоснованность международных договоров, подрывающих их интересы, выталкивала породивший титанов философской логики народ в принципиально алогичный романтизм, крайне настороженно относящийся не только к размышлениям о возможных последствиях тех или иных действий, но и к любым размышлениям как таковым.
Если разного рода слабеющие империи периодически занимали место «больного человека Европы» (хотя сказано это – со всем основанием – было про Османскую империю периода её агонии), Германию можно с полным правом назвать «обиженным человеком Европы», – и эта обида стала причиной в том числе системного неприятия ее представителями спасительного для других народов (в первую очередь, конечно, англичан) прагматизма.
7.3.3. Английские технологии социального контроля опирались на христианство, а не язычество
Прагматизм англичан выражался в том числе и в ясном понимании того, что их власть должна опираться не только на голое насилие, но и на моральную силу, что оказывало дополнительное смягчающее влияние на британский империализм (и, хотя христианство и его миссионеры часто создавали досадные для власти помехи, а порой и вовсе казались угрозой колониальному господству, Британская империя сохраняла и поддерживала их как ещё один, духовный стратегический контур своей власти, – причём не только внешней, над колониями, но и внутренней, над собственными социальными низами и собственной элитой).
Перед Первой мировой войной «История английского патриотизма» с потрясающим (особенно с учетом изложенного выше) лицемерием, но в совершенно очевидных сугубо управленческих и политических целях описывала Британскую империю «не только могучей… но также бескорыстной и христианской. Ведь… величие и душа конституции – свобода. Судьбой Британии ещё может стать создание образца империи… через посредство любви» [362].
Даже для отчаянного строителя и идеолога империи Родса Бог стоял, безусловно, выше Англии (хотя Англия, разумеется, была для него неизмеримо выше всего остального человечества). Прагматично указывая на практический смысл религии: «религиозная сторона политики» должна «предохранить… империю от… превращения в воплощенного демона, подверженного амбициям беззакония и бессердечной любви к золоту», – он тут же подчеркивал необходимость «быть империалистом не только исходя из простой… гордости своей расой, но и потому, что… империя является проводником. Справедливости, Свободы и Мира во всём мире».
Это не было одной лишь только пропагандой и даже простой констатацией самоочевидного факта (так как крупные государства, обеспечивая стабильность и большие рынки, действительно создавали большие предпосылки для развития, чем мелкие), но опиралось на жесткие представления о непременных, исходящих непосредственно от Бога обязанностях: «распространение Справедливости и Свободы являлось условием избранности англосаксонской расы Богом» [329].
По-ветхозаветному считая себя богоизбранным народом (в этом, но отнюдь не только в этом протестантизм является прямым наследником иудаизма), англичане связывали это не только со своими привилегиями, но и с возложенными ими на себя (или возложенными на них Богом по договору с ними[139]) неотъемлемыми обязанностями.
Хотя принадлежность к британской расе воспринималась как естественный, природный источник права на власть над всеми остальными людьми, это право само по себе было обусловлено необходимостью придерживаться моральных стандартов. Имперская власть должна была опираться на моральную силу. Подразумевалось, что «высокомерие, несправедливость, бессердечие и несоблюдение долга среди людей, облеченных высшей властью, являются нарушением Божественной воли…, за это последует возмездие» [283].
Даже частные школы Англии, предельно жестоко готовившие вымуштрованных колониальных чиновников и вызывавшие нескрываемое восхищение Гитлера, пропагандировали идеи милосердия, попросту невообразимые для нацистов [80]. Их директора, будучи последовательными империалистами, часто наставляли учеников следующим образом: «Уважение [со стороны] сильных по отношению к другим – …святость», «по закону Христа, сильные являются слугами слабых» [352а]. «Если мальчик оказывается слабее, пусть даже он и неправ, не нападай на него вместе с другими. И если ты не можешь прийти ему на помощь (или сделать его мудрее), запомни: он нашел в мире нечто, за что будет бороться и страдать, и именно это тебе следует сделать для себя; думай и говори о нём с нежностью» [225].
Таким образом, как это ни парадоксально, «британские правящие классы воспитывались в атмосфере, в которой беспощадная жестокость уживалась с постоянными напоминаниями о необходимости быть добрым» [364]. В Англии, в отличие от нацистской Германии, прямые публичные призывы к открытым зверствам были невозможны.
Пусть и во время своего нахождения в оппозиции, а не во власти, либералы настойчиво и последовательно предостерегали: «Англия… пребывая в контакте со… многими слабейшими расами, в проклятой гордости кровью, цветом кожи или империей. [могла впасть] в соблазн позабыть, что всё это не уменьшает, а усугубляет обязанность быть человечными» [262]! «Наш долг – действовать во благо тех слабых человеческих существ, для которых мы исполняем роль почти что Провидения; великая, данная нам свыше обязанность – действовать в пользу народов, наших подданных, наш долг – …оправдать нашей справедливостью наше мировое господство» [80].
Понятно, что идея необходимости оправдывать своё господство хоть чем-то, кроме прямой силы (да ещё и справедливостью), глубоко христианская по своей природе, сама по себе была до непонятности чужда нацистам и, более того, противоестественна для них, – во многом в силу так и не завершенной христианизации Германии и её глубокой языческой ментальной подкладки [95].
Беспощадная эксплуатация колоний укреплялась религиозным в своей основе (и предельно прагматичным по своему стратегическому смыслу) чувством приобщения «пребывающих во тьме» туземцев к просвещению и свободе, оцивилизовывания и упорядочивания их жизни.
Как минимум до начала Первой мировой войны британское восприятие «расового превосходства» основывалось на глубоком сознании своей ответственности перед «невежественными и дикими» жителями контролируемых ими колоний, в принципе недоступном нацистским выскочкам.
Даже после того, как В. И. Ленин начал мировую революцию, а Вудро Вильсон – формально для защиты от неё – провозгласил право народов на самоопределение, тем самым объявив Британской империи идеологическую войну на уничтожение, в результате чего главным практическим приоритетом Британской империи стало вульгарная самозащита, «бремя белого человека» отнюдь не стало ни пустой метафорой, ни пропагандистским лозунгом.
Разумеется, сама мысль о возможности равноправия с туземцами (пусть даже высокообразованными и высокопоставленными) была столь же чужда для британских империалистов, что и мысль о возможности милосердия к порабощенным – для германских нацистов, однако подчинение туземцев непременно «должно было вписываться в некую патриархальную связь – в духе самовосприятия тогдашнего классового общества в самой Англии» [80].
Даже такой отъявленный империалист, как лорд Альфред Милнер, искал оправдание колониализму – и находил его ни в чем ином, как в заботе: «Единственное оправдание тому, что белые… навязывают свой порядок черным, является использование его во благо подчиненных рас.» [275]. (Правда, он же заявлял: «Не наше дело заботиться о других. Наше дело – заботиться о нас самих и наших домочадцах» [80].)
Однако для в большинстве своём просто не заставших период распространения подобных взглядов в Англии (широкое морализаторство сошло на нет задолго до их появления) немецких нацистов даже формальное, даже сугубо пропагандистское высказывание подобных взглядов представлялось совершенно недопустимым: «Если кто-то заговорит о заботе, его надо тут же бросить в концлагерь», – указывал Гитлер.
При его власти никто (не говоря о христианских миссионерах – в той степени, в которой они вообще могли оставаться на свободе) попросту не смел – в отличие от миссионеров Британской империи – назвать «расовые предрассудки» «одним из самых страшных грехов». Если британцы в Индии просто игнорировали памятники прошлого «туземцев», то гитлеровский генерал-фельдмаршал фон Рейхенау – достойная предтеча нынешних европейских политиков – настойчиво требовал уничтожения советских памятников советского прошлого, подчеркивая: «ни исторические, ни художественные соображения не должны приниматься во внимание» [241].
«Для британского колониального империализма «туземцы»-интеллектуалы были «всего лишь» в тягость. (Вице-королю лорду Керзону, например, уже в XX веке приятнее всего были индийцы, не умевшие читать.) Известно, что раньше и в самой Англии господствующие классы предпочитали, чтобы их подчиненные оставались неграмотными. «Детям бедняков не подобает учиться писать». Однако нацистские «новые вельможи крови и почвы», эти сверхчеловеки из мещан, пошли несравненно дальше [80, 321].
Геринг разъяснял рейхскомиссарам и генералам: «Вас послали туда не… работать на благо вверенных вам народов, а… выжать из них всё, что возможно. Мне всё равно, если… люди гибнут от голода. Пусть себе – лишь бы не умер от голода ни один немец». Гиммлер уточнял: «Что происходит с русскими, мне совершенно безразлично. Мы, немцы, займем позицию, которую прилично иметь по отношению к этим зверолюдям, но заботиться о них – преступление перед нашей собственной кровью» [241]. «Животные, которые находятся в лагерях для русских пленных», – это уже Гитлер [220]. Задача ликвидации интеллекта ставилась в прямой форме: «У кого я замечу интеллект, тот будет расстрелян» [121].
Империалисты же Англии попросту не применяли тотальный террор как инструмент политики.
Безусловно, непосредственная причина такого сравнительного гуманизма заключалась в том, что «в Англии не было нигилизации (как результата обостренной – во имя сохранения статуса – агрессивности мелкого буржуа, панического страха буржуазии перед угрозой пролетаризации), которая нуждалась в компенсации потери идентичности, компенсации в густой тени сверхчеловека. В Англии органично возникшие виды социальной идентичности смогли сохраниться» [80].
Однако не менее важной причиной было и глубокое проникновение в английское общество и культуру христианства, пусть даже и в виде сильно иудаизированного протестантизма. Не случайно для того, чтобы «расстаться с последними шлаками своего слюнявого гуманизма» [241] Гиммлер настойчиво требовал ещё в 1942 году «в ещё более решительной форме, чем до сих пор, разделаться с христианством. С этим христианством, этой великой чумой… которая делала нас слабее в любой схватке, нам придется разделаться. Нам придется разделаться с ним внутри себя» [218].
«Безжалостность» для Гитлера было ключевым и предельно позитивным понятием: нацисты считали, что лишь Британия и Третий рейх могли быть названы «безжалостными»». Именно на Британию ориентировались нацисты, продумывая собственную модель управления Россией и настойчиво указывая на необходимость учиться у англосаксов, в частности, методам преодоления угрызений совести.
Однако ученики многократно превзошли учителей по жестокости: нацистская практика «воплощала ту основу фашизма, которая выдает в нём колониальный империализм, возведенный в степень» [282].
Именно этой степени – по в целом раскрытым выше причинам – Англия и смогла избежать.
Глава 8. Потребность в агрессивной Германии: геополитика и классовые интересы
Нацистский режим Германии использовался и направлялся английскими элитами в совпавших в 30-е годы XX века классовых и геополитических целях на уничтожение Советской России: с классовой точки зрения, как смертельно опасного примера практического торжества социальной справедливости, а с геополитической – как постоянной угрозы проекту установления английской власти над континентальной Европой и, более того, как подлежащего завоеванию и освоению нового колониального пространства.
Стоит отметить, что данная цель была сформулирована и осознана задолго до появления нацизма и даже Германии как единого государства – с возникновением России как значимого субъекта европейской политики. Соответственно, она носила исключительно долгосрочный характер: её преследовала первая же разработанная в Англии геополитическая концепция
Ещё в 1577–1578 годах сверхприбыли Московской компании, ставшие фундаментом благополучия и силы тогдашней Британии, вдохновили выдающегося мыслителя, доверенное лицо Елизаветы I (он даже вошел в историю как «елизаветинский маг»), мистика, астролога, географа и математика Джона Ди (1527–1608) на разработку концепции прав Англии на колониальные владения и в целом доминирование в мире в рамках «Зеленой империи»[140] (в алхимии зеленый цвет – одно из ключевых понятий, обозначающих трансформацию веществ; данная концепция обосновывала трансформацию всего мира в английскую колонию и придание английской власти всемирного, глобального характера).
Суть концепции «Зеленой империи» заключалась в констатации необходимости обеспечения контроля английской короны прежде всего над Северной Америкой (которой Джон Ди придавал особое, мистическое значение) и Северной Евразией, то есть Россией [95].
Эта стратегическая задача, будучи однажды осознанной и сформулированной, в последующем постоянно подразумевалась и последовательно, неуклонно реализовывалась английской (а затем и всей наследовавшей ей англосаксонской) политикой, несмотря на частые вынужденные отвлечения на преходящие обстоятельства и временные помехи вроде войн, а также внутренних и внешних кризисов.
Так, «вторую половину XVII в. англичане были заняты борьбой с Голландией и Францией, почти весь XVIII и первые 15 лет XIX в. – с Францией, ну а после наполеоновских войн [когда они разобрались со всеми остальными, более близкими, а главное, оспаривающими превосходство Англии на морях противниками –
Стратегическая логика Англии заключалась в недопущении любого объединения континентальной Европы (что автоматически создало бы для неё смертельную опасность) при помощи неуклонной и последовательной поддержки второй по силе европейской державы против лидера, угрожающего стать гегемоном [42].
Конечной целью было установление английского доминирования в Европе, однако отнюдь не прямого, административно-политического (для этого Англии ни при каких обстоятельствах не хватило бы военной силы и попросту количества солдат, да и формирование над-европейского мирового рынка, буквально окрылившего Англию, как было показано выше, исключало возможность создания единой панъевропейской державы даже не военно-политически, а сугубо экономически), но финансового: для Сити, а не для короны.
Такое доминирование требовало в качестве своей неотъемлемой предпосылки максимального территориально-политического дробления Европы, то есть формирования максимально возможного числа как можно более мелких национальных государств. Представляется принципиально важным, что именно эта объективная потребность и обеспечила как мощную, системную, глубоко укорененную и исторически длительную поддержку либерализма, так и в целом экспорт Англией идеи свободы как стратегическая идея и психоисторический проект – см. параграфы 9.3 и 9.4.
Пример 15. Политика дробления территорий
Интересно, что аналогичный подход Англия применяла после распада Османской империи на Ближнем Востоке, а во всём мире – после крушения колониальных империй (и в первую очередь своей собственной). После распада Советского Союза этот подход выразился в разработке и продвижении во всём мире концепций ослабления и десуверенизации государств, а также переноса центра развития и человеческой активности как таковой с уровня государств на уровень отдельных регионов как новой объективно обусловленной тенденции.
Политика размалывания остающихся от империй дестабилизированных пространств на максимально мелкие государства (особенно наглядная в Африке и при разделении Британской Индии на собственно Индию, Западный и Восточный – ныне Бангладеш – Пакистан и Бирманский Союз) осуществлялась в рамках стратегии «уйти, чтобы остаться» (или, в ряде других случаев, «заставить другого колонизатора уйти, чтобы занять его место»).
Размельчение оставляемых территорий позволяло не допустить возникновения на них дееспособных государств и создать там на основе своих старых сетей влияния зоны преимущественно британского контроля, пусть даже и непубличного (осуществлявшегося в первую очередь за счет коммерческих связей и спецслужб [93]). Возникновение «вакуума» власти в силу недееспособности туземных администраций и незначительности их ресурсов существенно облегчало решение этой задачи.
Этот подход используется и в постсоветское время для расширения влияния Англии и даже попыток создания ею собственной валютной зоны, прежде всего в арабском мире (шансы на успех представляются ничтожными, но всё ещё не полностью невозможный выигрыш колоссален), причём обычно англичане пытались использовать в своих целях американские проекты, используя их как тараны.
Так, распад Советского Союза (приведший к потере власти в США республиканцами, стремившимися к его сохранению, и приходу контролируемых Сити демократов) дал Англии возможность взять под невидимый контроль ряд формально проамериканских режимов на постсоветском пространстве, – наподобие режима, сметенного американцами в Армении при помощи «революции Пашиняна».
Аналогичным образом английскими спецслужбами, насколько можно судить в настоящее время, использовалось и созданное было американцами (и сокрушенное Россией в Сирии в 2015-м и последующие годы) террористическое Исламское государство[141].
Постоянная, длительная борьба Англии со сменяющими друг друга потенциальными лидерами европейского континента постепенно привела британцев к осознанию исключительной роли расширившейся как минимум в Сибирь России как державы не континентальной, а, по А. И. Фурсову, трансконтинентальной [95], исключающей самим фактом своего существования возможность объединения континентальной Европы. Как с предельной емкостью и ясностью выразил это обстоятельство ФИ. Тютчев, «после возникновения империи Петра Первого империя Карла Великого в Европе невозможна» [95].
При возникновении любой попытки объединения континентальной Европы это автоматически превращало Россию в тактического союзника Англии (так как подобное объединение объективно угрожало ей почти так же, как Англии) и, строго по классической английской логике, описанной в параграфе 3.2, в её жертву, – так как Англия автоматически пыталась уничтожить своего континентального врага прежде всего стравливанием его с Россией
И, начиная с самой Семилетней войны (1756–1763), крупные европейские конфликты строились именно по этой схеме – за исключением Крымской войны, носившей характер общеевропейского крестового подхода против России (
Однако в главном, стратегическом плане осознание исключительного значения России (
Этот уровень заключался в по-британски четком и беспощадном понимании того, что для обеспечения английской власти над континентальной Европой категорически необходимо не сколь угодно ослабить, но полностью сокрушить и уничтожить Россию, являющуюся в силу объективных причин не политическим противником, а экзистенциальным врагом Англии – непреодолимым в силу самого факта своего существования препятствием для её мировой власти.
Поэтому натравливать на транс- (или гипер-, кому как нравится) – континентальную Россию своего континентального врага и вступать с ней против него в ситуативный союз для Англии необходимо не только и не столько для победы над ним и для её максимального ослабления и истощения как своего союзника (см. параграф 3.2), сколько для уничтожения самой России, раздробления и колонизации её территорий в целях захвата её ресурсов – как непременного и конечного условия обеспечения непоколебимости мировой власти Британской империи (не важно, существующей в явной или теневой форме или же осуществляющей себя через скрытый контроль за американской глобальной гегемонией).
Осмысление надстраивания «вечной» английской стратегии этим вторым, сугубо российским уровнем привело к радикальной доработке концепции «Зеленой империи» Джона Ди и возникновению геополитики как науки, связанной с концепцией «Хартленда» («сердцевинной земли») Хэлфорда Маккиндера (1861–1947).
И сегодня мы видим, что, хотя завершившаяся уже глобализация (1991–2019) и отменила на время географию как ключевой фактор международной политики, она не смогла сделать этого с геополитикой как форматом и интеллектуальным шаблоном восприятия реальности (не говоря о постановке целей и проработке методов их достижения).
Пример 16. Концептуальная основа геополитики как интеллектуальная диверсия
Существенно, что основоположник геополитики как метода мышления Маккиндер в своей теории «Хартленда» (1904 года! – за пять лет до разработки концепции «политической войны», то есть войны, ведущейся на уничтожение врага всеми доступными средствами, кроме собственно военных) в полном соответствии с английской интеллектуальной традицией навязал потенциальным противникам Британии (и в первую очередь наиболее интеллектуально восприимчивой Германии) принципиально ошибочные схему мышления и сам базовый принцип восприятия международной реальности.
В результате уже принятие геополитической концепции Маккиндера само по себе оборачивалось для её интеллектуальных жертв либо неизбежными системными, фундаментальными ошибками, либо, – в случае правильного понимания реальности и реагирования на неё, – вынужденными действиями вопреки диктуемым собственными навыками (в том числе мыслительными), стандартами и стереотипами, что неизбежно делало их менее решительными и последовательными, а следовательно – ощутимо снижало их эффективность.
Ключевые построения Маккиндера прошли проверку временем и не вызывают сомнения и по сей день: «Хартлендом» он назвал центральную часть Евразии (то есть основную часть России, Среднюю Азию и внутреннюю часть Ирана, а также восточную часть Кавказа). К «Хартленду» примыкает «внутренняя дуга» (Европа, Аравия, в которой тогда ещё не были открыты залежи нефти, и Индокитай), а к ней – периферийная дуга (Америка – Африка – Океания) [260]. Интересно, что в 1943 году Маккиндер вывел США из состава периферии и признал их самостоятельным противостоящим «Хартленду» центром.
Не вызывает в настоящее время сомнения (разумеется, с поправкой на учтенное им лишь с большим опозданием возвышение США) и максима, сформулированная им в 1919 году, по дымящимся итогам Первой мировой войны: «кто контролирует Восточную Европу, тот командует Хартлендом; кто контролирует Хартленд, тот командует Мировым островом [Евразией и Африкой –
Однако не менее важной частью интеллектуальных шаблонов, заложенных Маккиндером (с опорой на крайне высокий авторитет английской политической мысли) глубоко в сознание элит самых разных государств, стало противопоставление «держав Суши и Моря», показывающее объективное различие их интересов, форматов деятельности, культуры и общественного сознания в целом.
Одним из результатов этого противопоставления, насколько можно судить, явилось стремление всех континентальных держав, попадающих под английский удар, к союзу с Россией как тоже континентальной державой, объединенной с ними объективно обусловленной общностью интересов.
Когда сложившийся было союз (или предпосылки его создания) неуклонно разрушался, это столь же неуклонно не только списывалось на обычно действительно имевшие место английские козни, но и вызывало враждебность к России и разочарование в ней из-за того, что она не смогла осознать своих фундаментальных интересов и стала слепым орудием в руках англичан против своих естественных союзников.
Фундаментальную ложность этого подхода и объективную невозможность устойчивого союза России с державами континентальной Европы глубоко и убедительно вскрыл А. И. Фурсов, показав принципиальное отличие России как трансконтинентального субъекта от европейских держав как субъектов неминуемо континентальных [95].
Сокрытие фундаментального различия между ними, систематическое уравнивание их в своих объективных возможностях (крайне, до неправдоподобия лестное для континентальных европейцев и потому легко воспринимаемое ими в прямое игнорирование реальности) неуклонно толкало лидеров континентальной Европы (причём в строгом соответствии с мировоззренческой матрицей геополитики, противопоставлявшей «морские» и «сухопутные» державы) на заведомо обреченные на катастрофический провал попытки заключения союза с Россией против Англии (а затем против Англии и США).
Причина провала всех этих попыток заключалась в масштабах и ресурсах России, неизбежно и неизменно порождающих у континентальных европейцев «комплекс неполноценности» перед ней, исключающий возможность долгосрочного сотрудничества прежде всего в силу их собственных психологических ограничений (формально субъективных, но обусловленных вполне объективно).
Таким образом, геополитический подход (лишь оформленный Маккиндером, но существовавший в практической политике задолго до него), затушевывая крайне значимую и болезненную для континентальных европейцев специфику России, неуклонно провоцировал их (начиная самое позднее с Наполеона) на постоянное повторение одной и той же системной ошибки, надежно обеспечивающей их поражение в конфликте с Англией.
Другой, даже ещё более важной подрывной особенностью геополитической матрицы мышления представляется принципиальное исключение из рассмотрения фундаментальной движущей силы всей новой истории – борьбы, которую ведут друг с другом различные группы капиталов, прежде всего финансовый спекулятивный капитал и капитал реального сектора (
Именно эта борьба финансового спекулятивного капитала (сторону которого объективно, но отнюдь не с фатальной предрешенностью склонен принимать торговый капитал) и капитала реального сектора является фундаментом тех многообразных и во многом противоречивых процессов, которые на геополитической поверхности выглядят как пресловутая «борьба держав суши и моря». Абстрагирование от движущей подоплеки последней, эффективно навязываемое геополитикой как системой мировоззрения, как и всякое абстрагирование от существенного, обрекает его жертву на систематические ошибки и делает её беспомощным заложником организатора этого абстрагирования, каким бы порокам ни было подвержено стратегическое мышление последнего.
Весьма интересно, что при всей однозначности английского стратегического подхода к России в Германии (пусть даже раболепно стремящейся к тотальному подражанию Англии как проверенному источнику «лучших практик» во всех сферах жизни) подобной ясности отнюдь не наблюдалось вплоть до самого прихода к власти Гитлера.
Отношение Веймарской республики к Советской России принципиально отличалось от английского – и по понятным причинам: две жертвы Первой мировой войны, отверженные западной политической системой, оставшиеся в руинах разрушенных экономик (у Германии – в силу чудовищных, заведомо невыносимых контрибуций, у Советской России – в силу интервенции держав-победительниц, до сих пор политкорректно именуемой «гражданской» войной), находились в весьма схожем положении.
Эта схожесть диктовала объективную общность интересов и толкала к сотрудничеству, даже несмотря на кровавое подавление немецкими социал-демократами (в ситуативном союзе с самой «черной» колониальной аристократией) инспирированных большевиками попыток пролетарской революции (для которой в Германии в то время и в самом деле имелось значительно больше сознательного и организованного рабочего класса, чем в России).
Конференция в Рапалло в 1922 году («на полях» Генуэзской конференции) для Советского Союза стала прорывом дипломатической блокады на Западе, создавшим условия для легальной торговли, а для Германии – возможностью вернуться к жизненно необходимой для неё (особенно в условиях продолжающегося контрибуционного разграбления) эксплуатации российского сырья, получить вожделенный «глоток денег», этого воздуха всякого хозяйства.
После 1923 года Советская власть отказалась от попыток организации революции в Германии (во многом в силу внутренней борьбы большевиков с коммунистами: патриотов-сталинцев с интернационалистами-ленинцами и либералами-троцкистами, причём Сталин, по некоторым данным, способствовал провалу попытки 1923 года для изменения внутриполитического баланса в свою пользу – подробно об этом см. [18]), сняв тем самым последнюю (хотя, нельзя не отметить, в тогдашних обстоятельствах обеих сторон весьма хлипкую) преграду развитию всестороннего сотрудничества.
Естественно, развитие отношений, пусть даже и в силу сугубо временного стечения обстоятельств, было воспринято философами и аналитиками обеих сторон как проявление некоей фундаментальной закономерности, – такова объективно обусловленная патологическая нищета конъюнктурной общественной мысли.
Ориентация на Советскую Россию соответствовала в условиях Веймарской республики представлениям именно национально ориентированных, консервативных мыслителей Германии, – таких, как Освальд Шпенглер (1880–1936), Эрнст Юнгер (1895–1998) и даже автор книги «Третий рейх» Мёллерван дер Брук (1876–1925).
Более того: в начальный период развития национал-социалистического движения в Германии в его рядах достаточно серьезной была ориентация на Советский Союз и колониальные народы как объективную революционную силу и противовес Британской империи. Наиболее последовательно эту позицию выражал Отто Штрассер (1897–1974), решительно выступивший против сближения Гитлера с крупным капиталом и «черной» аристократией и покинувший из-за этого НСДАП в 1930 году, а Германию – с приходом Гитлера к власти.
Однако курс Гитлера на союз с крупным немецким капиталом и аристократией в силу объективно обусловленного англофильства последних (см. параграф 7.2.1) в условиях отсутствия у него стратегического видения с неизбежностью привел НСДАП к геополитической ориентации на Британскую империю. В результате он превратил её в простое орудие в качестве «британского форпоста на Востоке» [202].
Именно благодаря этой непубличной, но крайне важной для обеих сторон роли «ни одно немецкое правительство в своей силовой политической экспансии никогда не получало такой поддержки со стороны Англии, как правительство Адольфа Гитлера» [80], – и в этом, как достаточно подробно показано выше, не было ни парадокса, ни недомыслия.
Принципиально важно, что стремление английских элит (для которых и Черчилль был бастардом – в прямом смысле слова первым плодом вынужденного союза британской аристократии с американскими деньгами) к поддержке нацистского режима в Германии было обусловлено отнюдь не только геополитическим планированием, но и пониманием глубокого ценностного родства.
Гитлер как «расовый патриот» и «враг коммунизма… выражал чувства [расового превосходства], разделяемые англичанами, – и стремился стать союзником Великобритании» [164], ни в коей мере не ставя при этом под сомнение критически значимый для британских империалистов колониальный принцип устройства мира.
Однако главной основой общности ценностей являлся расизм, обусловливающий фундаментальное единство представлений о народе, значении силы и функциях государства. Как бы ни презирала английская аристократия немецких лавочников, принцип создания «расы господ» был единым, и разница в радикальности (вызванная, в том числе, и ограниченностью исторического времени Германии, и универсалистским характером английского мировоззрения, во многом сформированного контролем Британской империи за мировым рынком[143], в противоположность провинциальной ограниченности немецкого национального мировоззрения: взгляд Сити на мир с точки зрения его масштаба и разнообразия был глубоко чужд взгляду с точки зрения одной Германии) оставалась глубоко второстепенной.
«Диктатор ближе всего к крупному английскому землевладельцу», – говорил виконт Лимингтон, восхищавшийся не только Гитлером, но и иными диктаторами своего времени за возрождение ими «истинно английских качеств» [152]. «Расистская Германия… непременно вызовет симпатию у Британии. Ведь в основе Британской империи лежат те же заявления о господстве, обоснованные расой», – справедливо предвидел нацистский идеолог Альфред Розенберг [334].
Немецкий МИД подчеркивал, что британский либерал лорд Лотиан «инстинктивно верно оценивает величие нашего фюрера. Он видит в фюрере строителя империи… наподобие Сесила Родса. Лотиан… ощущает внутреннее родство немецких и британских притязаний на власть.» [124]. И это при том, повторим, что лорд Лотиан был последовательным либералом – по крайней мере, в духе империалистического «либерализма лорда Розбери».
«Каковы же тогда были английские не-либералы?» – справедливо восклицает самый проницательный исследователь английских корней немецкого фашизма Мануэль Саркисянц – и резюмирует: именно «Невилл Чемберлен как консервативный премьер-министр отверг предложенный Лигой наций принцип коллективной безопасности, поверив в… восточную экспансию Гитлера» [80].
Фундаментальная общность ценностей британской аристократии и гитлеровских нацистов естественным образом проявлялась и в общности классового подхода: решающая часть консерваторов «в целом рассматривала фашистов как защитников установленного порядка во всех частях света, где существовала угроза социализма», – и в первую очередь, разумеется, в Европе [80].
Весьма характерно сделанное 30 сентября 1938 года, в день Мюнхенского сговора разъяснение Министра пропаганды Чехословакии Вавречки о том, что его цинично и демонстративно преданная «демократическим» Западом страна не обратилась за помощью к Советскому Союзу в одностороннем порядке потому, что её самозащиту могли воспринять как борьбу на стороне большевиков: «И тогда, возможно, вся Европа будет вовлечена в войну против нас и России» [190].
И это отнюдь не было преувеличенным страхом, так как Чемберлен, не стесняясь, подчеркивал: было бы подлинной «катастрофой, если бы Чехословакия была спасена благодаря советской помощи» [319]. А президент Чехословакии «Бенеш вспоминал, что Запад не выдал бы её Гитлеру, если бы главной целью Запада не была как можно более полная изоляция Советского Союза» [80, 153].
Гитлер, бросивший в концлагеря[144] недовольных и в первую очередь коммунистов, был в глазах влиятельных лиц в Англии самым надежным оплотом против большевизма – в том числе против его влияния на туземцев в колониях, грозившего самому существованию империи. Третий рейх с его тотальной упорядоченностью, жесткой регламентированностью всего и вся, систематизированной субординацией и, главное, государственной идеологией, основанной на последовательной расовой иерархии, был близок британским элитам и воспринимался ими как попытка создать идеальный порядок.
Любая альтернатива ему виделась ими прежде всего угрозой хаоса и совершенно неприемлемого прихода к власти большевиков или, как минимум, увеличения популярности их идей, в том числе в британских колониях. Поэтому считалось, что «Гитлер… мог бы – при правильном обхождении с ним – даже оказаться “хорошим парнем”» [242].
Последовательное поощрение агрессии Гитлера английской элитой непосредственно было направлено прежде всего на инстинктивное сохранение «британского образа жизни», ограниченного к тому времени (в силу разложения Британской империи) «джентльменскими ценностями» праздного английского класса [281]. Личный секретарь лорда Галифакса отмечал, что «настоящими противниками перевооружения являются богачи из партии [консерваторов], опасающиеся обложения налогами. Ведь любая война, независимо от того, проиграем мы её или выиграем, погубит богатые праздные классы, которые вследствие этого выступают за мир любой ценой» [154].
Таким образом, «политика умиротворения» Гитлера имела и существенную внутриполитическую подоплеку: переход от поощрения и провоцирования к противостоянию его агрессии и сдерживанию её объективно потребовало бы от Англии увеличить производство вооружения и в целом нарастить промышленное производство, что неизбежно увеличило бы не только численность, но и общественно-политическую значимость рабочего класса. Понятно, что последнее воспринималось английской элитой как значительно более серьезная угроза, чем духовно близкий ей германский фашизм [273].
Ведь в самом деле: в принципе невозможно было провести перевооружение, избежав при этом «чрезвычайного увеличения роли организованного рабочего класса в обществе… Нельзя забывать об этом, говоря о “политике умиротворения”. В результате “странная” война явилась попыткой и после объявления войны сохранить порядок, существовавший в довоенные годы» [279]. Порядок, при котором (по словам Невилла Чемберлена, обращенным к королю Георгу VI) «Германия и Англия играют роль двух столпов, на которых держится мир в Европе, и являются оплотом против коммунизма» [80].
Этот оплот рухнул не только по объективным причинам, но и, как показано выше, в силу реализации очередной фазы британского стратегического плана по взаимному перемалыванию сил континентальной Европы и исторической России. С предельной ясностью этот план проявил себя в ходе подготовки усиления Гитлера ресурсами Чехословакии при помощи Мюнхенского сговора.
Многие современники и историки последующих времен отмечали (кто с искренним изумлением и недоумением, кто с яростным негодованием, кто с холодным пониманием), что «борец за мир» Чемберлен всеми силами «стремился дать Германии возможность начать экспансию на Восток» [80].
Именно поэтому в годы проведения «политики умиротворения» Гитлера Англия последовательно и неизменно решительно отвергала «все предложения со стороны сильной и влиятельной оппозиции внутри Германии» [80]: британская расистская элита рассматривала немецких противников Гитлера как предателей не только собственной Родины[145][197], но и общего дела сохранения принципов расовой чистоты и власти, основанной на принадлежности к расе [80].
Демонстрация Гитлером в 1938 году намерения напасть на Чехословакию в силу заведомой безнадежности военной операции такого рода вызвало в Германии буквально всенародную панику.
Действительно, «британское правительство было… осведомлено…, что в момент развертывания немецкой армии против Чехословакии Германия была не в состоянии даже укомплектовать гарнизонами полевые укрепления… на Рейне, в Пфальце, в Саарской области и в Айфеле…, что на весь западный фронт… можно было выставить не более… семи немецких дивизий». У Германии в сентябре 1938 года было менее 50 дивизий (и значительная часть немецких ВВС в то время воевала в Испании), у Франции – 100 (в том числе 23 из них были развернуты у границы Германии), у Чехословакии – 40 хорошо вооруженных и отмобилизованных дивизий [303]. Гитлер очень боялся чехословацких воздушных налетов на промышленные районы Саксонии [119], а Кейтель считал, что вермахт не смог бы прорвать укрепления Чехословакии [325]. Таким образом, даже без помощи своих союзников – Франции и СССР – имевшая прекрасные долговременные укрепления Чехословакия разбила бы тогдашнюю немецкую армию[146].
Немецкий дипломат Кордт отмечал: «В то время гораздо меньше мужества требовалось, чтобы восстать против безумного приказа Гитлера – под аплодисменты большей части немецкого народа, чем выполнить приказ о нападении, после чего эти военачальники неминуемо и притом очень скоро попали бы на виселицу – ведь [тогда] такая судьба неизбежно постигла бы их после поражения от рук разъяренного и восставшего немецкого народа» [80].
Население Германии было в прямом смысле слова в ужасе от перспективы развязывания заведомо безнадежной войны. «Среди напуганного и не желавшего войны населения – единственный раз за двенадцать лет [правления Гитлера] – дело доходило до настоящих волнений…» [198]. Накануне Мюнхенского сговора, 27 сентября 1938 года «во второй половине дня в Берлине к солдатам относились как никогда плохо; в рабочих кварталах можно было видеть сжатые кулаки, в центре люди демонстративно смотрели в сторону». «С такими людьми я не могу вести никакой войны», – горько жаловался Гитлер. Его популярность упала до минимума, автор «Берлинского дневника» американский журналист У. Ширер говорил об этом периоде как о «самом сильном протесте против войны», который он когда-либо видел [320].
Служба безопасности СС констатировала: «Мнение о превосходстве противника порождало пораженческие настроения, доходившие даже до выражения самой резкой критики в отношении “авантюристической политики” рейха» [289]. Дошло до того, что Гиммлер всерьез говорил о вероятном применении войск СС для подавления внутреннего сопротивления, а то и о гражданской войне в Германии [218].
Государственный переворот в тот момент «был бы одобрен народом», причём шансы его на успех «были велики, как никогда после» [222].
Начальник Генштаба сухопутных войск Германии генерал Бек, открыто возражавший против планов Гитлера, говорил об угрозе «не только военной, но и общенациональной катастрофы» [277] и ещё до своей отставки (в которую он в конечном итоге ушел в знак протеста), буквально умолял контактировавшего с англичанами генерала фон Клейста: «Дайте мне надежную гарантию, что Англия вступит в войну в случае нападения на Чехословакию, и я положу конец этому режиму» [355].
Уже 7 сентября 1938 года немецкие дипломаты прямо предупредили Министра иностранных дел Англии лорда Галифакса [289] о готовности армии «свергнуть режим [Гитлера], если западные державы окажут твердый отпор его насильственному экспансионизму… Предполагалось, что Гитлер будет арестован после оформления приказа о нападении… и до первой перестрелки, чтобы его – с подписанным приказом в качестве улики – можно было передать имперскому суду для вынесения приговора».
Однако «единственным результатом было решение [премьер-министра] Невилла Чемберлена посетить Гитлера» для передачи ему Чехословакии без каких-либо серьезных встречных требований – причём именно в тот день, на который его свержение было назначено первый раз (15 сентября). Для этого 70-летний британец впервые в жизни полетел на самолете. Более того: первый раз посетив Гитлера именно в Берхтесгадене, Чемберлен, по сути дела, не пустил его в Берлин, где он неминуемо был бы захвачен заговорщиками.
Когда верховный главнокомандующий вооруженными силами союзной Франции генерал Гамелен сообщил Чемберлену о подготовке немецких генералов к свержению Гитлера, тот резко ответил: «Кто нам гарантирует, что Германия после этого не станет большевистской?» «Поставить такой вопрос значило ответить на него» [80], – тем более, что консервативные соратники Чемберлена в то время прямо предостерегали и его, и английское общество в целом: защита Чехословакии «отдаст Европу во власть массе недочеловеческих существ» [200]. И это было традицией британской элиты: предшественник Чемберлена Болдуин в 1936 году убедительно разъяснял, что Англия «может разбить Германию с русской помощью, но ведь это приведет только к большевизации Германии» [184].
Поскольку в тот момент только Гитлер своей политикой фактически гарантировал будущую стабильность Британской империи и её власть над миром, плата за это в виде сохранения его у власти в Германии представлялась чем-то самим собой разумеющимся [355].
Именно информация о скором и практически неминуемом свержении Гитлера вынудила британскую элиту пойти на стремительную сдачу ему всех позиций и на сговор с ним [355] – ради его спасения. Другого способа сохранить Гитлера у англичан просто не было, а его режим был необходим Британской империи: ведь не нацистскую власть Германии, способную напасть на Советский Союз, невозможно было даже вообразить. Поэтому 70-летний Чемберлен буквально бросился в Германию – и спас нацизм [198].
«Сохраняя мир, мы спасли Гитлера», – прямо и честно писал Н. Хендерсон [94], – тем не менее тактично умалчивая при этом, что Англия спасла Гитлера именно и только для нападения его руками на Советский Союз.
* * *
«Во второй половине 30-х годов Гитлер был способен захватывать в Европе лишь то, что было слабым, то, что плохо лежало, причём лишь только в том случае, если “демократии” подталкивали к этому и закрывали глаза» [96].
Передача Гитлеру Австрии означала прежде всего обеспечение его значительным золотым запасом и стала преддверием передачи ему (в рамках Мюнхенского сговора, который и стал реальным началом Второй мировой войны) колоссального, второго в тогдашней Европе (после Франции) военно-промышленного комплекса Чехословакии – вместе с её золотым запасом (в основном украденным в России во время интервенции объединенных стран Запада, политкорректно именуемой и по сей день гражданской войной [59]).
Между Мюнхенской сделкой, означавшей фактическую передачу Чемберленом Гитлеру Чехословакии, и захватом Польши (с октября 1938 по сентябрь 1939 года) заводы одного только концерна «Шкода» произвели столько же оружия, сколько весь английский ВПК за этот же период.
Чехословацким арсеналом (окончательно захваченным Гитлером в марте 1939 года) «можно было вооружить две дюжины пехотных дивизий» [181] – то есть половину всех немецких дивизий на момент Мюнхенского сговора. Германия получила 500 чехословацких полевых орудий (с тремя миллионами снарядов), 600 танков, более полутора тысяч самолетов, 43 тыс. пулеметов, около миллиарда патронов [357]. Каждый третий танк, участвовавший в захвате Франции, был изготовлен в Чехословакии [297].
Более того: передав Гитлеру территорию, попытка захвата которой, что хорошо понималось в то время всеми заинтересованными сторонами[147], стала бы для него самоубийством (причём даже без военной поддержки Чехословакии Англией и Францией), Чемберлен создал для него авторитет непогрешимого провидца, прозрения которого недоступны для обычного мышления [207]. Этот авторитет был создан не только в самой опьяненной успехом Германии, но и далеко за её пределами (во многом созданная англичанами вера Гитлера в свою непогрешимость в последующем весьма существенно повредит ему[148] и поможет в том числе и Англии, однако это случится уже на следующем витке истории – через несколько лет и после пролития рек крови).
После укрепления Германии ресурсами Австрии и Чехословакии английские элиты, насколько можно судить, планировали общеевропейский поход на Советский Союз в стиле Крымской войны, в котором ударную силу составляли бы немцы, поляки, венгры и финны, а вспомогательную роль играли бы итальянцы и румыны. Англия дирижировала бы процессом, готовясь вместе с Францией (и опосредованно руководя ей) сокрушить Гитлера ударом в спину, когда тот увязнет в России, и установить свой контроль за континентом, создав как минимум реальный противовес крепнущим США[149].
Успех Мюнхенского сговора создал у английских элит полную уверенность в том, что «после дальнейшего сближения четырех великих европейских держав [Великобритании, Германии, Италии и Франции] они могли бы… взять на себя гарантию противодействия Советской России» [122].
1 ноября Министр иностранных дел лорд Галифакс выразил пожелание, чтобы при «возможной немецкой экспансии на Украину Франция – и мы – не позволили бы России втянуть нас в войну с Германией», и уже 24 ноября 1938 года английская дипломатия решила поставленную перед ней задачу: французское правительство заверило британское, что при немецком «выступлении с целью отделения Украины» Франция обманет СССР, не выполнив свои совершенно однозначные союзнические обязательства по отношению к нему.
В результате 6 декабря 1938 года британский поверенный в Берлине сообщил в Лондон, что целью Гитлера на 1939 год является создание полностью независимой от русских Украины под немецкой опекой [303][150]. А менее чем через месяц, 4 января 1939 года его немецкий коллега в Лондоне окончательно успокоил власти Германии: «Если с немецкой – в том числе и военной – помощью, под предложенным Германией лозунгом «Освобождение Украины от власти большевистского еврейства», будет создано украинское государство, британское общественное мнение стерпит это». В английском МИДе вполне убедительно подтверждали, что «в случае, если Германия испытывает потребность в дальнейшей “экспансии”, она всегда может рассчитывать на Украину» [80].
Весной 1939 года английский посол в Берлине сэр Невилл Гендерсон рекомендовал МИДу дать Гитлеру возможность заняться «освоением» Украины (внятный намек на это был сделан ещё на съезде НСДАП в 1936 году), подчеркивая, что во время «акции» Гитлера на Украине Британия должна сохранять нейтралитет [123].
Большинство англичан демонстрировало глубокую убежденность в том, что «ни с точки зрения морали, ни с точки зрения благоразумия нет необходимости препятствовать действиям Гитлера в Восточной Европе» [80].
Однако Гитлер, ощущая скудость своих ресурсов[151] для реализации столь масштабных проектов (стоит учесть, что в тот период у Германии не было даже общей границы с Советским Союзом), медлил, занятый в основном организацией управления оккупированными территориями и консолидацией своих сил (в том числе в самой Германии). А захватив Чехословакию в середине марта 1939 года, он и вовсе демонстративным разрывом Мюнхенского соглашения публично унизил Англию (и Францию), – однако принципиально важно, что это отнюдь не отменило стратегической уместности его действий в рамках британского проекта.
Поэтому ответ Англии был крайне ограниченным: чтобы подтолкнуть его и выразить своё неудовольствие, британцы стали науськивать на него только что поучаствовавшую в разделе Чехословакии «гиену Европы»[152] – Польшу, которая в результате потребовала передать под свой контроль всю Словакию (и это в условиях напряженности с Германией по поводу отторгнутого от неё Версальским договором «Вольного города» Данцига, 95 % населения которого считали себя немцами и лишь 3 % поляками [74]!).
Ответом стало встречное требование передать Германии Данциг, открыть ей «польский коридор» (созданный после Первой мировой для доступа Польши на Балтику) и вступить в Антикоминтерновский пакт. После отказа Польши Гитлер разорвал пакт о ненападении с ней (подписанный с Пилсудским 26 января 1934 года и бывший первым внешнеполитическим успехом Гитлера), и Чемберлен, выступая в парламенте, дал ей устные гарантии безопасности.
Внешне это выглядело как последовательное создание антигерманского англо-франко-польского военного блока, в который на правах бесправного «пушечного мяса» пытались затащить Советский Союз.
Летом 1939 года Англия пыталась добиться от Советского Союза, чтобы тот предоставил её союзнице Польше (которая только что – после Мюнхенского сговора – отказала ему в пропуске войск через свою территорию на помощь Чехословакии [72]) гарантии помощи на случай, если та подвергнется нападению [154]. В то же время сама Англия категорически отказывалась от военного альянса с СССР, – ведь «в таком случае Гитлер был бы загнан в угол. История… пошла бы по-другому» [125]: «с одной стороны, кабинет желает получить гарантию помощи от русских, а с другой стороны – не брать на себя обязательств, которые заставили бы нас препятствовать экспансии Германии на Восток – в Россию» [154].
После Мюнхенского сговора советское руководство весь 1939 год отчаянно, всеми силами пыталось договориться с его организаторами – Англией и Францией – о создании системы коллективной безопасности в Европе. Оно долго не могло поверить в серьезность делаемых им предложений (сводившихся к тому, что «вы будете воевать за нас, а мы ничем вам за это не будем обязаны и, более того, будем стараться вас уничтожить»), однако, убедившись, в конце концов, в том, что подходы ослепленных расовым и классовым высокомерием носителей западных ценностей действительно таковы[153] (а 21 августа и вовсе были фактически сорваны англичанами [94]), пошло навстречу инициативам Германии, которой в предстоящей войне был жизненно необходим его нейтралитет.
Логика Гитлера бы предельно простой и прозрачной: для войны с Советским Союзом[154] (которая в силу ограниченности его возможностей могла быть исключительно блицкригом) ему необходимо было нарастить ресурсную базу, овладев континентом, и в первую очередь исторически враждебной Германии (а для Гитлера как романтика сантименты были значимы) Францией с её колоссальным промышленным потенциалом (ВПК Франции был крупнейшим в Европе).
Однако нападение на неё привело бы к заведомо безнадежной войне на два фронта, ибо Польша немедленно выступила бы в её поддержку. В то же время удар по Польше не вызвал бы ответной реакции Франции (так как её сдержала бы Англия, что и произошло, – ради проекта уничтожения Советского Союза, так как захватом Польши Гитлер получал с ним общую границу): значит, надо было начинать с Польши [120].
Многочисленные и разнообразные источники однозначно свидетельствует, что, вторгаясь в Польшу[155], Гитлер даже не подозревал о том, что начинает Вторую мировую войну. Для него это было продолжение «тактики салями» – захватов «плохо лежащих» кусочков Европы для консолидации ресурсов, необходимых для последующего нападения на Советский Союз, и создания общей границы с ним.
Если Австрия, помимо восстановления единства нации, обеспечила ему значительный золотой запас, а Чехословакия (помимо золотого запаса) – мощный военно-промышленный комплекс, то Польша давала ему ещё и протяженную границу с Советским Союзом, позволяющую выполнить своё предназначение (по крайней мере, с точки зрения английских стратегических управленцев).
Однако англичане, всеми силами направляя Гитлера на восток, с его нападением на Польшу (естественным с логистической точки зрения, в отличие от крайне сложных операций – неминуемо через ту же Польшу – на Украине) внезапно обозначили возможность нанесения ему удара в спину, объявив войну – пусть и вошедшую в историю под названием «странной» (которую они с французами объявили, однако даже не пытались всерьез вести, несмотря на колоссальное в тот момент, когда почти все войска Германии были заняты на востоке, военное превосходство[156]).
«Великобритания объявила войну Великогермании не за то, что та насаждала всё в новых странах нацистские и фашистские диктатуры, а за экспансию Третьего рейха в сферу британских интересов» [80], которой уже тогда была Польша, – причём вела боевые действия с величайшей неохотой, всеми силами стараясь не отвлекать силы Гитлера от главной миссии нацизма: сокрушения или в крайнем случае истощения России, существовавшей тогда в форме Советского Союза.
Официальная версия заключалась в том, что Англия объявила войну «нехотя», под жестким давлением США и, как отмечали представители симпатизирующий фашистам части британской элиты, «мирового еврейства»[157]. Интересы США в организации Второй мировой войны вполне очевидны (без неё выход из Великой депрессии был невозможен; в 1940 году государственный долг США составил 50 % ВВП – по тогдашним меркам пугающе много; недаром Рузвельт заговорил об опасности мировой войны с мая 1940-го, а назвал её таковой 27 мая 1941 года, когда она ещё шла только в Европе и собственно мировой не стала [99]), однако возможности их непосредственного воздействия на Англию в тот момент представляются ещё весьма ограниченными. Ведь Британская империя исчерпала свой золотой запас, оказавшись на грани банкротства, лишь в первый год войны, – и перед её началом совершенно не сознавала данной угрозы и отнюдь не воспринимала её всерьез.
А вот под «мировым еврейством» симпатизировавшие Гитлеру британские аристократы, скорее всего, имели в виду финансовый капитал, причём прежде всего самой Англии, весьма дальновидный и прагматичный. Опираясь на колоссальный исторический опыт, вне зависимости от драматичности текущего этапа осуществляемой им стратегической операции лондонский Сити никогда не упускал из виду всю её в целом.
Прежде всего, главный мотив объявления войны в тот же день с исчерпывающей ясностью назвал сам премьер-министр Чемберлен. Его обращение по радио к немецкому народу завершалось следующей претензией к Гитлеру: «Он годами клялся, что он – смертельный враг большевизма. Теперь он его союзник!..» Причиной, по которой все партии в Палате общин настояли на «помощи Польше» и объявлении войны Германии, явился именно советско-германский договор о ненападении [143], полностью разрушающий британскую стратегию. Объявление войны (пусть и «странной») указывало на недопустимость подобных действий самым решительным образом.
Кроме того, объявление войны Гитлеру, пусть и без её практического ведения, сохраняло крайне важную с точки зрения долгосрочной конкуренции репутацию Англии и, в частности, возможность занимать морализаторскую позицию (что само по себе всегда расширяет возможности нарушения моральных норм), а главное – выражало недовольство «старшего брата» отклонением подопечного от диктуемой ему последовательности действий.
При этом для нацистов создавалась потенциальная угроза, которая могла быть реализована в любой момент в случае дальнейшего непослушания – или по завершении исполнения ими своей миссии по уничтожению русской цивилизации (в форме разрушения Советского Союза) и собственного истощения. При этом подлежащее утилизации по выполнении своей функции орудие в лице гитлеровской Германии дискредитировалось и объявлялось агрессором заранее, впрок.
То, что эта воспитательная мера окажется совершенно контрпродуктивной и то, что Гитлер, осознав эту угрозу и ощутив себя в ловушке, внезапно развернется на Запад и разорвет Францию, став континентальным гегемоном и теперь уже реальной угрозой британскому доминированию на континенте, высоколобые английские снобы, деградировавшие к тому времени из-за неадекватности системы элитных частных школ требованиям новой эпохи и глубоко презиравшие его как мелкого буржуа (дискредитирующего своим плебейством высшие для них расистские и классовые ценности), не имели возможности даже вообразить.
Уже после объявления формальной войны Гитлеру британцы не скрывали своего настойчивого стремления сохранить Германию «в качестве пособника западных держав в действиях против России» [184].
Именно поэтому, в частности, Англия принципиально отказалась от бомбардировок немецких военных заводов под заведомо издевательским предлогом: мол, Германия в ходе военных действий не нанесла ударов ни по одному гражданскому объекту Польши. Официальная резолюция об этом была вынесена через три дня после получения правительством Британии исчерпывающей информации о бомбардировках Германией 26 польских городов, в результате которых погибло более тысячи мирных жителей [146].
Для немецких генералов соотношение сил на Западном фронте в то время являлось подлинным кошмаром: «У всех экспертов… волосы вставали дыбом, когда они думали о возможности французского наступления. Им было непонятно, почему оно не начинается. Если бы французская армия [тогда] всеми силами перешла в наступление, она бы могла недели за две дойти до Рейна. Немецкие силы на западе были поначалу слишком незначительны, чтобы остановить французов» [187]. Строительство немецких укреплений на границах Франции и Голландии в тот момент ещё не было закончено [139], а имевшихся у немцев не только бензина, но и боеприпасов хватило бы не более чем на три дня ведения боевых действий. Немецкие власти даже отдали распоряжение об «эвакуации угрожаемой пограничной зоны» [239].
Однако Гитлер четко понимал, что политические задачи, которые правительство Англии ставило перед собой, не позволят ему перейти от идеологической к военной логике и согласиться на победу [146].
Ещё 15 мая 1939 года британский посол Гендерсон уверил статс-секретаря МИДа Германии, что для западных держав война за Польшу «будет [исключительно] оборонительной». И уже 28 августа 1939 года гитлеровское посольство в Лондоне совершенно точно знало, что «неминуемое объявление войны» Англией не будет означать никакой «реальной борьбы» против Германии.
Однако британский Комитет имперской обороны ни разу даже не обсуждал вопрос, следует ли после нападения Гитлера на Польшу вынудить Третий рейх воевать на два фронта. При этом поляков, которым Англия дала гарантии, полностью игнорировали, сразу списав со счетов пятую по величине 300-тысячную армию Европы [154].
Это представляется исчерпывающим доказательством того, что Британия, разочарованная и возмущенная тем, что Гитлер не захотел договариваться с ней о новом Мюнхене по поводу Польши (а, напротив, заключил пакт о ненападении с СССР, временно подорвав её стратегию), тем не менее собиралась договориться с ним после уничтожения последней [271], так как продолжала нуждаться в нем[159].
Уже через десять дней после объявления войны личный секретарь Чемберлена отметил, что Англии не следует отказываться от возможности объединения с немецким правительством ради противостояния общей угрозе, то есть Советскому Союзу [160]. И действительно, в сентябре 1939 года британцы в ходе секретных договоров при посредничестве папы Римского заверили Гитлера (весьма встревоженного продвижением французов в ходе так называемого Саарского наступления 7–12 сентября), что не допустят никакого серьезного наступления на западном фронте [126].
Твердая расовая и классовая убежденность, что «коммунизм представляет собой наибольшую опасность… большую, чем нацистская Германия» [222], оставалась основным настроением британских элит.
А уже в декабре 1939 года правительственная (и, более того, с предисловием Министра иностранных дел) публикация «Дело Британии», открыто и последовательно восхваляя фашистские режимы Италии, Испании и Португалии, провозглашала, что линия фронта «проходит не между демократическими и недемократическими государствами – как было абсурдно предположено». Официальная позиция английских властей заключалась в то время (как и сегодня) в том, что «основная ответственность за волнения в Европе лежит на России», а Гитлер являлся вполне приемлемой фигурой, пока боролся против «кровавой мировой революции». Единственной серьезной претензией к нему была горькая жалоба в связи с советско-германским договором о ненападении на «отступничество и измену герра Гитлера», «предательство Европы, брошенной на алтарь коммунистических амбиций» [80].
Представления о необходимости сотрудничества с Гитлером доминировали в Англии даже после захвата им Дании и захвата основной части Норвегии[160] 9–10 апреля 1940 года – вплоть до начала его стремительного наступления против Франции через нейтральные Бельгию, Голландию и Люксембург 10 мая 1940 года [341]. В тот период британское руководство было убеждено в том, что противостояние Гитлеру и его агрессии совершенно недопустимо, так как «приведет лишь к гибели Запада, арийской расы – и к большевизации Европы, а значит, и Англии» [178].
Английское правительство продолжало ориентироваться на объединение сил с укрепляемой им гитлеровской Германией для совместной войны против Советского Союза, видя в нацистах необходимое и естественное оружие против коммунизма и интернационализма.
Пример 17. Победа в «зимней войне» как срыв союза Англии, Франции и нацистской Германии
Непосредственным фактором объединения Англии и Франции с Гитлером против Советского Союза могла стать уже советско-финляндская война: окружение Чемберлена ещё в начале 1940 года заявляло о «гармонизации интересов» с Германией, призывая её напасть на Россию и внятно указывая на последующее присоединение к этому нападению Англии [265]. С января 1940 года началось формирование (преимущественно британскими силами) экспедиционного корпуса против Советского Союза, – в том числе для того, чтобы его участием в военных действиях на стороне Финляндии напугать Гитлера, достичь соглашения с ним и направить его против СССР.
5 февраля на совместном англо-французском военном совете было решено запросить согласие Норвегии и Швеции на высадку экспедиционного корпуса под английским руководством в Норвегии и его выдвижение против СССР.
2 марта премьер Франции Даладье без согласования с англичанами заявил о готовности отправить в Финляндию для войны против Советского Союза 50 тыс. солдат и 100 бомбардировщиков. Британское правительство, в свою очередь, заявило о выделении 50 бомбардировщиков. Координационное совещание было назначено на 12 марта, однако в этот день подписанием Московского мирного договора «зимняя война» закончилась.
Следует понимать, что Гитлер, в свою очередь, всегда оставался не только старательным, но и глубоко почтительным учеником британских расистов и колонизаторов. «Сожаление, что ему не удалось объединиться с Англией, красной нитью прошло сквозь все годы его правления», – авторитетно свидетельствует Альберт Шпеер [325]. В частности, в последние недели своей жизни Гитлер размышлял, «не сохраняет ли английский народ тех англосаксонских качеств, которые обеспечили ему власть над миром и… сегодня бы оправдали её», и с горечью отвергнутого поклонника сетовал: «Я делал всё, чтобы щадить гордость Англии. С самого начала этой войны я старался действовать так, словно глава британского правительства способен понять политику крупного масштаба» [118].
Правда, как раз английские аристократы, в отличие от самого Гитлера, эту политику понимали очень хорошо, – относясь к нему как к полезному до поры инструменту и прекрасно зная, что тот никогда не планировал уничтожения Англии, так как прекрасно понимал: «Если мы разгромим Англию в военном отношении, Британская империя распадется. Германии это совсем невыгодно». «Развались сегодня империя… наследниками… стали бы не мы, а Россия… и американцы. Если сегодня Англия умрет, это нам ничего не даст» [117].
Гитлер, по всей вероятности, действительно чувствовал себя ответственным за будущее всей белой расы господ. Его настойчивые поиски дружбы с Англией включали в себя и стремление создать «Тевтонскую империю германской нации», причём понятие «тевтонский» включало в себя англосаксонскую расу [80].
Он лично спас от собственной армии британский экспедиционный корпус, приказав «остановить немецкое наступление в 24 км от Дюнкерка» [207] (при этом французов там было взято в плен около 40 тыс.). На вопрос, «как это он… позволил британцам бежать, Гитлер ответил, что… не хотел без нужды раздражать “кузенов с того берега”» [267].
За несколько дней до того Гитлер заявил: «Мы ищем контакта с Англией на основе раздела мира» [184], то есть раздела его между старой колониальной расистской Британской империи и новой, но столь же колониальной и расистской нацистской Германией. Именно после сокрушения Франции он назидательно напомнил: «Кровь любого англичанина слишком драгоценна, чтобы проливать её. Наши народы составляют единое целое – по расе и традиции; таково моё мнение с тех пор, как я себя помню» [347].
С начала нападения на Францию (10 мая – 22 июня 1940 года) и вплоть до конца июня Гитлер полагал, что Англия, лишившись континентального союзника, признает его завоевания и пойдет с ним на «разумный мир». В рамках ожидаемого им соглашения она продолжала бы следовать «миссии Белой расы» в своих колониях, а Гитлер – своему призванию покорения восточных территорий, опираясь при этом на её всестороннюю помощь [216]!
Необходимо признать, что подобные ожидания отнюдь не являлись беспочвенной романтической наивностью: внутренняя политика Англии того времени давала описанным надеждам Гитлера самые серьезные основания.
7 мая 1940 года Палата общин после слушаний, посвященным поражению Англии в Норвегии, перевесом в 81 голос вынесла правительству Чемберлена вотум доверия, – однако тот, деморализованный крайне острой критикой, всё же подал в отставку. Черчилль стал премьером 10 мая, в день начала французской кампании Гитлера, всего лишь потому, что накануне Министр иностранных дел лорд Галифакс отказался от претензий на эту должность.
Положение Черчилля отнюдь не являлось незыблемым, в правительстве (которое оставалось в основе своей правительством «умиротворителя» Чемберлена) далеко не все разделяли его враждебность к гитлеровской Германии
Принятие специального законодательства по ограничению влияния сторонников Германии в Англии позволило опершемуся на лейбористов Черчиллю с 22 мая арестовать почти 1,8 тыс. чел., – однако это были лишь самые эксцентричные, а отнюдь не самые влиятельные почитатели Гитлера. Последние в массе своей сохраняли свои позиции во власти до конца войны [167] (исключение составили разве что уволенные управляющий королевским двором и создатель контрразведки
Именно за эти решительные и неожиданные для прогерманской части британской элиты действия Министр иностранных дел лорд (и бывший вице-король Индии) Галифакс назвал Черчилля и его сторонников «гангстерами».
Уже в июне 1940 года лорд Галифакс (вместе со своим заместителем Батлером) обратился к Гитлеру с вопросом об условиях мира с Британией. Планы консерваторов полностью соответствовали ожиданиям Гитлера: они предполагали признать его власть над континентальной Европой и направить, наконец, его агрессию против Советского Союза, получив взамен гарантии незыблемости контроля Британии за её колониями и подмандатными территориями [163].
Данный подход предельно четко выражал позиции представителей той огромной части представителей финансового капитала, крупных промышленников, консервативных землевладельцев и королевского двора, которая более всего на свете страшилась распада империи. В частности, король Георг VI хотел видеть премьером именно лорда Галифакса, «бесстрастного тори», ожидая от него заключения нового соглашения с Гитлером и убедительного публичного оправдания этой сделки высшими интересами Британской империи [281].
Уже в июне 1940 года консерваторы, собравшись с силами после «кавалерийской атаки» Черчилля, попытались отправить его кабинет в отставку и сформировать новое правительство – специально для достижения соглашения с Гитлером [167][161]. Острота конфликта была такова, что в ходе срыва этой попытки Черчиллю 18 июня 1940 года даже пришлось всерьез грозить лорду Галифаксу арестом [187].
Черчиллю противостояли прежде всего искренние идейные сторонники Гитлера, в геостратегическом плане полагавшие Великогерманию, овладевшую континентом и превратившую Россию в свой аналог Индии, надежным партнером Великобритании в её противостоянии с США. Разумным в этом восприятии мира было то, что США, лишенные доступа к рынкам Евразии, в принципе не смогли бы стать мировым гегемоном и были бы для Великогермании и Великобритании сопоставимым по силе конкурентом (эту весьма популярную и даже казавшуюся самоочевидной конструкцию мира ярко описал в «1984» Дж. Оруэлл [63]).
Однако данная конструкция являлась принципиально нежизнеспособной (что хорошо понимали представители финансового капитала, на которых в конечном итоге опирался Черчилль при всей своей внешней брутальности), так как объективная тяга капитала к расширению своего операционного пространства неизбежно сломала бы её, просто чуть позже. При этом вполне очевидный уже в то время процесс деградации Британской империи делал её заведомой и объективной жертвой неминуемого слома этой умозрительной системы.
С геостратегической точки зрения поражение попытки создать Великогерманию за счет превращения Советского Союза в германский аналог Индии, – пусть даже и с последующим демонтажом Британской империи в интересах двух других победителей с формированием ещё менее устойчивой, чем трехполюсная, биполярной системы и подчинением Англии США (пусть и далеко не полным, как мы видим по нынешней англо-американской подковерной конкуренции), – представлялось значительно более комфортным для Англии. Она в любом случае теряла свою империю, однако в этом, реализовавшемся варианте мировой истории ей удавалось сохранить ореол моральной правоты победителя абсолютного мирового зла, что поддерживало её внутреннюю стабильность и существенно сокращало внешние издержки.
Однако Черчилль победил своих конкурентов не только по этой фундаментальной причине и далеко не только в силу личных бойцовских качеств. Победа Черчилля была обусловлена и его выступлением в качестве выразителя более традиционного, более привычного и именно потому более укорененного в элите и оказавшегося более сильным подхода. Им явилась обычная для Англии ориентация на всемерное поощрение взаимного истощения её континентальных конкурентов (а начиная с Семилетней войны – истощения её континентального конкурента при помощи стравливания его с трансконтинентальной Россией (см. пример 16)).
Убедившись в полной невозможности достичь вожделенного соглашения с Англией, Гитлер принял решение завоевать её и посадить на престол лояльного ему короля Эдуарда VIII, пробывшего на престоле менее года (так что даже не успевшего короноваться) и отрекшегося от престола ради женитьбы в декабре 1936 года. Однако английские спецслужбы вовремя эвакуировали пронацистского монарха из Португалии, куда он с женой уехал с началом войны во Франции, но главное – воздушные бои над Англией оказались крайне тяжелыми, а возглавлявший военную разведку и контрразведку рейха британский агент Канарис качественно завысил боеспособность английской армии.
В результате 17 сентября 1940 года операция вторжения в Англию была отложена, а 12 октября окончательно отменена. Хотя бомбардировки продолжались до конца года (14–19 ноября были разбомблены Бирмингем и Ковентри, чьё имя стало нарицательным, а 29 декабря был нанесен значительный ущерб Лондону), они были призваны уже всего лишь замаскировать разворот Гитлера на Восток и его подготовку к нападению на Советский Союз.
10 мая 1941 года «наци № 2» Рудольф Гесс прилетел в Англию с предложением «от имени Гитлера» [238], практически соответствующим как краткосрочным вожделениям консерваторов, так и геополитической стратегии английской элиты: в обмен на гарантии сохранения и стабильности Британской империи тот требовал свободы действий в континентальной Европе («против большевизма»[162]) [209].
Черчилль сумел перехватить Гесса, не дав ему возможности вступить в контакт с представителями прогерманского истеблишмента[163]. Хотя переговоры с Гессом продолжались вплоть до 18 июня 1941 года [94], Черчиллю «удалось заставить свой раздираемый разногласиями кабинет отказаться от “щедрого” предложения Рудольфа Гесса. Информация об этом была засекречена (отчасти и по сей день)» [80] для сохранения политической стабильности Англии: чтобы «защитить… высокопоставленных консервативных… политиков; репутация главных министров оказалась в опасности» [163].
Ключевую роль сыграли, насколько можно судить, принципиальные разногласия, не давшие (наряду с волей Черчилля) сторонам договориться ещё в 1940 году. Тогда в ответ на мирные предложения Гитлера англичане под давлением своих финансистов выдвинули в качестве категорического условия их возможного принятия возврат Германии (со всеми захваченными в Европе территориями) в рамки единой англосаксонской финансовой системы [95], то есть фактически под власть лондонского Сити.
Понятно, что данное требование оказалось совершенно неприемлемым для крупного капитала Германии, не желавшего отдавать свою власть над континентом (и обеспечиваемые ею гарантированные прибыли) и идти в англо-американскую кабалу, и тем более для его цепных псов – нацистов, буквально заходившихся от животной ненависти к финансовым спекулянтам и воспринимавших их преимущественно в терминах «мирового еврейства».
При этом последующая политика Черчилля, направленная на локализацию военных столкновений с Германией и всемерное оттягивание открытия «второго фронта» (см. пример 12 и примечание 100), свидетельствует о принятии немецких предложений «по умолчанию», так как они соответствовали текущим интересам как Британии, так и Германии, – да ещё и укладываясь при этом в стратегический английский проект.
Важным шагом по натравливанию Гитлера на Советский Союз (не осуществленным, но запланированным англичанами) представляется бомбардировка бакинских нефтепромыслов, назначенная на 29 июня 1941 года[164] и отмененная отнюдь не сразу же после нападения Германии.
Её официальная цель заключалась в лишении Германии и ее союзников устойчивых поставок нефти [154]. Однако в полном и гарантированном распоряжении Гитлера в случае нанесения такого удара оставались нефтяные поля Плоешти в Румынии, а вот Советскому Союзу заменить бакинскую нефть было нечем, поэтому на деле речь шла о подрыве именно его обороноспособности, а отнюдь не наступательного потенциала объединенной фашистами Европы.
При этом ограничение поставок нефти – в полной аналогии с отсечением милитаристской Японии от поставок американских нефтепродуктов, сделавшее неизбежным Перл-Харбор (что прекрасно понимал Рузвельт, санкционировав, хоть и не с первой попытки, эмбарго [18]), – было призвано, продемонстрировав немецкому руководству его уязвимость (в самом деле: сегодня ударили по Баку, а завтра – в случае непонятливости – могут и по Плоешти), подтолкнуть его к нападению на временно обессиленный Советский Союз.
Однако Гитлер упредил англичан, вернувшись в рамки их стратегии вполне самостоятельно – за буквально неделю до того момента, когда его планировали загнать в них столь драматичной акцией.
* * *
Разумеется, фашизм как историческое явление и, в частности, национал-социализм как одно из его течений, равно как и приход Гитлера к власти в Германии и его чудовищная политика вызваны огромным комплексом объективных и субъективных, системных и субъектных факторов, ни в малейшей степени не сводимых исключительно к влиянию британской политической культуры и тем более – к конкретным геостратегическим проектам английской элиты.
Немецкий нацизм был неизмеримо шире «дизраэлизма буйно помешанного германизма» и явился далеко не только «порождением немецкой англомании», как эмоционально оценивали его многие потрясенные его британскими истоками специалисты [313].
Не стоит забывать о том, что Гитлер явился порождением среди прочего и тотального морального упадка всей послевоенной континентальной Европы, лишь сильнее всего проявившегося во фрустрированной Веймарской Германии, и виртуозно оседлал надежды отнюдь не только английских, но и «черных» аристократических элит континентальной Европы (представителей которых попытались пустить «под нож» лишь под предлогом покушения 21 июля 1944 года).
С другой стороны, и английская политическая культура даже и по сей день, после десятилетий практически непрерывной деградации остается ни в коей мере не сводимой к расизму, самодовольному насилию, культу голой выгоды и другим особенностям, вызывавшим у нацистов энергичный восторг и всепоглощающую жажду подражания.
Однако попытка игнорировать британское влияние на Гитлера и ключевую роль, отведенную ему в рамках английского геостратегического проекта, делает любое аналитическое построение вариантом частичного, заведомо неполного и потому недостаточного знания, – в самом лучшем случае вариантом концептуального психоисторического вируса (см. параграф 3.3), а само рассмотрение фашизма, его истории и значения – столь же заведомо бесплодным, что и попытка игнорирования британского вклада в развитие и распространение другой чумы XX и XXI веков – либерализма.
Часть III. Духовные отцы Чубайса
Фридрих Брие[165] ещё до прихода нацистов к власти утверждал, что английский Бог, сражающийся с богами «неверных», воинственный Бог Ветхого завета, противостоит Богу Достоевского, его представлению о русском Христе, спасителе мира [80, 142]
«Я перечитывал Достоевского… и… испытываю почти физическую ненависть к этому человеку. Он, безусловно, гений, но его представление о русских как об избранном, святом народе, его культ страдания и тот ложный выбор, который он предлагает, вызывают у меня желание разорвать его на куски»
Глава 9. Либерализм как психоисторическое оружие Англии
Феномен идеологии (всеобъемлющей и самодостаточной системы мировоззрения, своего рода «светской религии») возник задолго до появления массового общества – первое упоминание самого термина «идеология» (понятное дело, отразившего уже возникшую к его появлению новую реальность) зафиксировано во Франции в 1796 году.
Насколько можно судить, он родился в ходе осмысления «по горячим следам» самых первых, самых очевидных, самых бросающихся в глаза накопившихся к тому времени (под влиянием драматического всеобъемлющего преобразования феодального общества развивавшимися в его порах рыночными отношениями) изменений человеческого поведения и мышления, вылившихся в Великую Французскую революцию и в наиболее полной мере проявившихся в ней.
Однако в последующем идеологии, выражая в сфере мышления и самосознания создаваемое технологиями производства и управления единство образа жизни значительных масс людей, станут ключевым инструментом формирования массового общества и управления им.
9.1. Три великие идеологии: отрицание отрицания
Великая Французская революция с ужасающей ясностью продемонстрировала всему задумывающемуся над общественной жизнью человечеству неизбежность глубочайших социальных преобразований.
Первая естественная реакция на это – выражение стремления управляющих элит избежать пугающих своей неизвестностью изменений, остаться в «зоне комфорта», спасти привычный порядок, обеспечивающий им власть, благосостояние и самое главное – их стабильность. Выражающей эту позицию идеологией стал консерватизм.
Важным элементом стремления к стабильности стал решительный выбор в пользу традиционной религии по сравнению с набирающим силу эмпирическим знанием, ведущим к технологическому прогрессу и связанным с ним болезненным, пугающим и в конечном счете неприемлемым для консерватизма социальным изменениям.
Однако возможность перемен, создавая угрозы для прежней, заскорузлой, в основе своей феодальной власти, несла надежду для растущих буржуазных слоев, рвущихся к своему «куску пирога». Создавая капитализм, подавляя и заменяя рыночными отношениями отношения личной зависимости, буржуазия отлила свои интересы в идеологию либерализма. В тогдашнем, первоначальном своём виде он являлся идеологией развития на основе рыночных отношений (а не стабильности на основе консервации отношений феодальных) и безусловного преимущества осуществляющей изменения личности перед косной инерционной группой.
Строго говоря, в своем исходном, привлекательном и по сей день (хотя, к сожалению, уже более столетия и не существующего в практической политике) виде «по Вольтеру», а не «по Керенскому и Березовскому», либерализм в наиболее сильном, ярком и последовательном виде провозглашает свободу, суверенитет и неразрывно связанную с ним (о чем удивительно старательно и последовательно забывают его трубадуры, начиная с его фундаментального перерождения в 10-х годах XX века) ответственность личности.
Важной составляющей либеральной идеологии наряду с общей верой в прогресс являлась вера и в непосредственный двигатель этого прогресса – эмпирическое знание, обеспечивавшее через развитие технологий обогащение буржуазии и захват ею все новых социальных позиций. Наука как инструмент социального преобразования являлась полной противоположностью консервативной религии, созданной в своё время в качестве инструмента удержания под контролем и стабилизации огромных (по тогдашним меркам) разнородных масс не обладающих не то что рефлексией, а порой даже и простой моралью людей.
Наука как современное явление была порождена буржуазией и начала вырождаться вместе с последней, как только та обрела полноту глобальной власти и из прогрессивного класса превратилась в реакционный (см. пример 11). Однако в период зарождения и становления либерализма до этого ещё оставалось непредставимо далеко.
Значительно позже, по мере развития капитализма и формирования промышленностью, опиравшейся ещё на паровую машину, наполеоновских «больших батальонов», творивших историю вплоть до «великого разворота» 1967–1973 годов, в третьей четверти XIX века из либерализма выделилась третья великая идеология – марксизм.
Он решительно разрывал с либерализмом по ключевому вопросу о значении личности, столь же решительно возвращаясь органически на свойственные консерватизму представления о примате общественного над частным, а коллектива над индивидуумом.
В то же время подобно либерализму (из одежды которого он вышел), марксизм являлся прогрессистским, универсалистским (то есть стремящимся к максимальной открытости и привлечению людей на основании общих и доступных для всех ценностей), уповающим на эмпирически добытое и проверенное знание и на преображение общества на основе научных подходов.
Именно поверхностное, политическое, а не сущностное, связанное не столько с восприятием мира, сколько прежде всего с борьбой за власть противоречие марксизма с религией парадоксальным образом привело значительную часть его представителей к союзу с ней или, как минимум, к терпимому отношению к ней[166] в преддверии и тем более после начала информационной эпохи в 1991 году [20].
С одной стороны, с этого времени наука, как показано в примере 11, в силу окончательной политической победы буржуазии (в форме «ядра» мировой экономики – находящихся в фактически взаимной собственности инвестиционных «фондов фондов»[167] – и обслуживающего их глобального управляющего класса) и окончательного же превращения буржуазии благодаря этому в реакционную силу начала вырождаться уже практически во всех сферах своей активности
При этом действительно глубокое преобразование человека на индивидуальном уровне, осуществляемом современными технологиями (прежде всего информационными), в качестве неизбежной компенсации избыточной сложности (для удержания сложности социальной системы в целом на прежнем, поддающемся управлению уровне) ведет к вынужденной примитивизации общественных форм его организации, то есть к нарастающей социальной архаике.
В отличие от либерализма, превратившегося (благодаря трансформации господствующей части буржуазии из представителей национального реального сектора в представителей глобальных финансовых спекулянтов) в постмодернистскую идеологию, а на практике и по сути дела в религию, марксизм остался идеологией Модерна. В этом качестве он сохранил веру в социальный прогресс как достижимую цель человечества и в позитивную силу разума как средство достижения этой цели.
В результате на фоне антинаучного (в традиционном понимании науки как эмпирического знания, а не плодов хаотического сочетания бюрократических ритуалов в интересах крупного бизнеса) преобразования человека марксизм, сохраняя свой революционный характер по отношению к либеральному новому порядку, парадоксальным образом стал консервативной силой.
Непосредственными причинами такого изменения положения без смены позиции стали, во-первых, антикапиталистическая и гуманистическая природа марксизма, не позволяющая примириться с разрушением самой природы человека, особенно в интересах крупного капитала, и, во-вторых, его противоположная религиозному консерватизму имманентная социальная революционность и, соответственно, стремление к социальному прогрессу против архаизации.
Кроме того, в сугубо теологическом плане оформилось понимание того, что атеизм как явление находится в плоскости не науки, но религии (являясь, в частности, в России пятой традиционной религией, отрицаемой в этом качестве по не содержательным, а сугубо конкурентным причинам – прежде всего представителями других четырех религий). Ведь неверие в существование бога само по себе является таким же фактом иррациональной веры (а отнюдь не подтверждаемой повторяющимися экспериментами науки), как и вера в него.
В этой связи не следует забывать, что на заре Советской власти коммунисты также вполне нейтрально относились к религии и церкви. Это можно объяснить и их тогдашней политической слабостью (и, соответственно, разумным нежеланием множить врагов без категорической необходимости), и враждебным отношением РПЦ к общему историческому врагу – монархии (хотя и проявившемуся исключительно после падения последней).
Поскольку самодержец был в организационно-управленческом плане главой Русской Православной Церкви (РПЦ) по образцу Византийской, Османской и Британской империй, отречение Николая II освободило РПЦ от этой власти и качественно повысило её социальный и политический статус. Именно поэтому Святейший Синод «в вопросе отношения к монархии… превосходил по радикальности Временное правительство» и, немедленно после отречения Николая II «введя запрет на богослужебное поминовение царя и "царствовавшего дома”, тем самым выбил из-под ног ещё многочисленных в то время монархистов идеологическую почву» и полностью парализовал их потенциальное сопротивление [3].
По той же причине патриарх Тихон не благословил (то есть по сути дела запретил) передачу денег, собранных монархистами на освобождение бывшего царя и его семьи, его охране. Эта охрана в первое время после Великого Октября перестала финансироваться и за оплату накопившегося долга была готова отдать своих узников в прямом смысле слова кому угодно, в том числе и монархистам. Патриарх Тихон ограничился тогда едва ли не издевательской передачей Николаю II (тогда уже гражданину Романову) своего благословления и освященной просфоры – с официальной формулировкой «в утешение» [69].
Отношение тогдашнего церковного руководства к монархии как таковой (и, соответственно, к бывшему монарху) было таким, что после сообщения об убийстве бывшего царя и его семьи примерно треть (по другим данным, 20 % – 28 из 143 членов при 3 воздержавшихся) участников заседавшего в то время Поместного собора РПЦ выступала даже против того, чтобы просто отслужить по ним панихиду [3].
Кстати, поскольку Временное правительство не отделило церковь от государства, сохранив своё формальное право утверждать (или, соответственно, не утверждать) решения Поместного собора, «на октябрьский переворот собор отреагировал… форсированием, ускорением процесса введения патриаршества. В возникшем вакууме власти Церковь увидела для себя дополнительный шанс: постановления собора ни с кем теперь не нужно было согласовывать. Решение о восстановлении патриаршества было принято 28 октября – всего через два дня после захвата власти большевиками. А еще спустя неделю, 5 ноября [интронизация прошла 21 ноября –
Примерно через год после октябрьского переворота патриарх Тихон сказал в одном из своих посланий пастве (передаю близко к тексту): «Мы возлагали надежды на советскую власть, но они не оправдались». То есть… расчеты на нахождение общего языка с большевиками были. [Поэтому] Церковь молчала, когда они захватили власть, молчала, когда начали преследовать своих политических оппонентов, когда разогнали Учредительное собрание. Голос против советской власти духовенство начало поднимать лишь в ответ на "недоброжелательные" действия по отношению к самой Церкви – когда у неё начали отбирать храмы и земли, когда начались убийства священнослужителей». Однако главным фактором, насколько можно судить, стало исчерпание РПЦ собственных средств и нежелание Советской власти финансировать её деятельность (из-за чего, например, после года работы фактически просто разошелся в силу вульгарного отсутствия денег Поместный собор).
«Тихону принадлежит приоритет в богослужебном поминовении советской власти. Когда его избрали на патриаршество, он вознес молитву, в которой… присутствовала фраза "о властех наших". Но у власти на тот момент уже 10 дней как находились большевики!.Тихон категорически отказался благословлять деникинскую армию» [3].
Советская власть не вмешивалась системно в дела РПЦ до тех пор, пока последняя сама не встала последовательно и ожесточенно на сторону белого движения (то есть, по сути, на сторону откровенной иностранной интервенции против очевидного большинства русского народа). Тем самым Церковь сама предельно облегчила практическую массовую реализацию застарелой ненависти к себе и в целом к «никонианам» старообрядцев-беспоповцев, составивших социальную базу сталинских большевиков-патриотов в противоположность ленинским и постленинским коммунистам-интернационалистам [76].
Таким образом, формирование великих идеологий осуществлялось в полном соответствии с гегелевской триадой (диалектическим принципом отрицания отрицания): либерализм отрицал консерватизм, а марксизм – либерализм, возвращаясь при этом к консерватизму как минимум в сфере коллективистских ценностей.
Наиболее существенным же в процессе развития идеологий было изменение отношения к характеру желаемых ими общественных преобразований. Если консерватизм отрицал их вовсе, то либерализм последовательно настаивал на оптимальности эволюционного развития. Марксизм же, акцентируя внимание на качественные изменения в общественном развитии, на смену эпох (а не медленное совершенствование в их рамках), осознал объективную неизбежность революций как ключевого фактора общественного развития и сосредоточил всё своё внимание на управление ими и использование их энергии в максимально позитивных целях.
«Штурмующие небо» марксисты выступали по отношению к традиционной, феодальной в своей основе консервативной элите и буржуазной либеральной контрэлите в качестве классической антиэлиты. Во многом именно поэтому, в силу самой природы марксизма как идеологии первая же масштабная практическая победа ее носителей, – создание советской цивилизации, – стала построением социализма именно как антикапитализма, вписанного в тогдашний капитализм в качестве необходимого для него и, более того, объективно оздоравливающего его элемента [95].
Консерватизм и либерализм как более старые идеологии, вызревшие ещё в рамках феодального строя (и лишь реализовавшиеся благодаря развитию капитализма), могут быть как правыми, так и левыми (то есть преследовать в качестве ключевой цели как рыночную эффективность и, соответственно, интересы капитала, так и справедливость, то есть интересы народных масс). Марксизм же по своей природе является исключительно левым, ориентированным на справедливость и интересы прежде всего труда, а не частного капитала (хотя он и способен вступать с ним в разнообразные союзы и эффективно использовать его энергию для достижения своих целей, как показала, в частности, практика Советского Союза в сталинский период [30]).
В силу этого классификация политических течений представляет собой классическую двумерную систему координат. Одна её ось выражает противоречия между личными и общественными интересами (между свободой и ответственностью, то есть, упрощенно, между либерализмом и консерватизмом), а другая – между целями труда и капитала (то есть между правыми и левыми, соответственно, между справедливостью и рыночной эффективностью).
В настоящее время в силу влияния информационных и тем более постинформационных [20] технологий доминирующей политической силой Запада являются левые либералы (неотроцкисты), используемые уходящим глобальным финансовым спекулятивным капиталом для сокрушения всей и всяческой упорядоченности. Им пока пассивно противостоят, ведя арьергардные по сути бои на догорающих окраинах здравого смысла, правые консерваторы, представляющие интересы национальных капиталов реального сектора.
Противоречие между трудом и капиталом ушло на второй план из-за резкого роста производительности труда, на глазах увеличивающего долю в прямом смысле слова лишних людей и превращающего производительный труд как таковой из библейского проклятия в почти аристократическую привилегию. Вторым фактором ослабления практического значения противоречия между трудом и капиталом стало обострение указанного выше противоречия между глобальными спекулянтами и национальными производителями.
С выходом на авансцену мирового развития цифрового капитала (капитала социальных платформ), который в союзе с капиталом реального сектора, как представляется в настоящее время, к концу нынешнего десятилетия раздавит финансовых спекулянтов [20], ситуация в отношении структуры противоречий в принципе не изменится. Вместе с тем, безусловно, произойдут (а точнее, окончательно оформятся и завершатся уже вполне очевидные к настоящему времени) драматические трансформации традиционных противостоящих друг другу идеологий.
Снижение значения противостояния труда и капитала обусловлено прежде всего технологически, что делает объективным снижение практического значения марксизма, разрываемого между двумя группировками на либеральное и консервативное крылья и сохраняющегося всё в большей степени в качестве непревзойденной методологии мышления, а не революционной идеологии.
При этом именно марксизм наиболее адекватен позиции передового, цифрового капитала, непосредственно сталкивающегося (именно в силу своего передового характера) с экзистенциальными проблемами человечества, порождаемыми технологическим прогрессом. Таковыми являются в настоящее время и в ближайшем будущем прежде всего угрозы утраты разума и разрушения социализации основной массы человечества, ставшей лишней в силу утраты внешней, принудительной потребности в производительном труде в силу максимального отчуждения от производительных сил [20].
Поскольку данные экзистенциальные проблемы проявляются в условиях отмирания рыночных отношений и в конечном итоге, на фундаментальном уровне являются результатом противоречия между имманентно общественным характером главных информационных (и даже постинформационных [20]) производительных сил и по-прежнему частным характером присвоения их продукта, они всецело описываются языком марксизма. Соответственно, они и поддаются осмысленному решению исключительно на этом языке, а значит – в рамках марксистской методологии мышления.
Поэтому марксистская идеология, с точки зрения прикладной политической борьбы утратившая свою базу (и в социальном плане, и с точки зрения движущего противоречия), с точки зрения источника и основы необходимой методологии мышления парадоксальным образом вновь становится жизненно необходимой именно наиболее прогрессивной, ищущей и движущей части современного общества. Несмотря на всю свою культурную чужеродность цифровому капиталу, она будет неминуемо востребована и освоена им просто в интересах самосохранения, в силу категорической объективной необходимости: «жить захочешь – ещё не так раскорячишься».
Консерватизм же из феодальной идеологии, свойственной прежде всего связанной с Ватиканом «черной» аристократии континентальной Европы (опирающейся на землевладение и в минимальной степени связанной с финансовыми спекуляциями), а также её английскому аналогу, постепенно становится идеологией производительного капитала (капитала реального сектора), – по-прежнему обреченной на поражение в каждом конкретном историческом эпизоде, но сохраняющей свое влияние (причем и то, и другое – в силу незыблемости фундаментальных основ человеческой природы).
Либерализм же в его современном, почти до полного извращения первоначальных ценностей преобразованном глобальным финансовым спекулятивным капиталом виде обречен оставаться идеологией последнего, – и в политическом плане погибнуть вместе с ним, полностью дискредитировав себя расовым и сексуальным экстремизмом, так ярко и полно проявившимся в последнее десятилетие.
Как идея свободы, суверенитета и ответственности личности он сохранится ровно столько, сколько сохранится и сама личность как общественное явление, – однако в случае гибели человечества в мире социальных платформ без одухотворяющего его массового творчества (мир «киберпанка», «электронный концлагерь» и т. д.) личность как массовое явление исчезнет, похоронив и либерализм. При успешном же построении мира социальных платформ, поддерживаемого массовым творчеством, либерализм неминуемо подвергнется сильнейшему влиянию марксизма (на основе которого как идеологии и с использованием которого в качестве методологического и политического инструмента только и можно построить такой мир) и будет в силу этого коренным образом (для нынешнего поколения – до неузнаваемости) гуманизирован.
9.2. Важнейшая конкуренция – в сфере стандартов
Несмотря на замечательную по эффективности, последовательности и разнообразию многовековую пропаганду и (само)рекламу, либерализм не только в своём современном виде, но и исторически, с момента своего зарождения никогда не был гуманистической идеологией (как никогда не был гуманным и сам капитализм).
Ключевыми его принципами являются свобода личности[168] (при последовательном и принципиальном отрицании равенства и тем более братства[169]) и конкуренция, в которой неизбежно побеждает сильнейший, то есть прежде всего обладающий деньгами и властью менять или хотя бы корректировать сами правила, по которым она ведется.
При этом атомистическая картина мира, свойственная либерализму (естественно диктуемая уровнем развития производительных сил и человеческого сознания в период его формирования и созревания [91]), восприятие им рассматриваемых явлений отдельно друг от друга и в застывшем виде, без акцентирования их глубокой связи между собой и тем самым без учета их постоянных изменений крайне затрудняет для исповедующего его восприятие каких бы то ни было содержательных аргументов и даже осознание очевидных фактов, противоречащих его убеждениям (то есть, с учетом специфики английской культуры, интересам).
Это автоматически делает либерализм крайне эффективным оружием сильнейшего в любом соревновании, в любом противостоянии.
Важно, что он подавлял и разрушал (а тем более подавляет и разрушает его сейчас) любого слабого участника конкуренции, так как «навязывал ему те ценности, идеи и правила игры, которые сформулированы сильным в его интересах, отражают его уникальный опыт развития, который англосаксы представили в виде универсального как в плане целей, так и в плане средств. Все остальным предоставлялось лишь имитировать его, то есть участвовать в игре на заведомый проигрыш» [96].
Это ситуация имманентно присуща либерализму, а также всему основанному на нём западному типу мышления и его стержню – британской политической культуре, которые искренне считают свои корыстные интересы универсальной общечеловеческой ценностью и категорически отказываются видеть даже самые прямые противоречия между ними. Англичане (а за ними и наследовавшие глобальное доминирование и его культуру американцы) «превратили себя, своё уникальное историческое “я” в универсальное мерило, на соответствие которому оценивается все остальное» [95]. Ведь, повторимся, «правда» для англосакса (и в первую очередь для англичанина!) – это отнюдь не то, что существует на самом деле, а лишь то, что выгодно ему (и что не признано при этом преступлением судом, юрисдикцию которого он признает, то есть в конечном итоге его собственным судом).
Именно либеральная идеология в силу своего универсалистского, максимально открытого и принимающего любого готового её исповедовать и служить ей характера позволила создавшим её и овладевшим ею как политическим инструментом англичанам превратить свои, наиболее удобные им особенности в общий стандарт, навязываемый, в том числе, культурно (то есть неисправимо, некорректируемо) чуждым этим особенностям народам для обеспечения их гарантированного поражения во всех видах конкуренции.
Именно либерализм стал ключевым инструментом, которым англичане свой уникальный, причём основанный на жесточайшей эксплуатации других народов способ развития с непревзойденной наглостью и убедительностью (еврейская «хуцпа» – бледная тень английских «правил»!) представили всему человечеству в качестве универсального, единственно возможного и необходимого для всех, включая эксплуатируемые ими народы.
Ключевым аспектом конкуренции является борьба за введение стандартов и правил, которые сами по себе обычно уже решающим образом способствуют определению и закреплению победителя просто в силу его исходных особенностей. Определение правил соревнования определяет победителя в несравненно большей степени, чем сам процесс соревнования.
Поэтому ключом к победе является навязывание противнику своих правил (желательно – в качестве естественных, само собой разумеющихся и единственно возможных). Англичане овладели либерализмом, несмотря на огромный вклад в его разработку континентальных (в первую очередь, конечно, французских и еврейских) философов, и превратили его в свой непревзойденный инструмент мирового господства, позволивший им навязать всему миру свой стандарт мышления и поведения. Тем самым – именно при помощи либерализма – англичане качественно укрепили свою власть и сделали её для подвластных им не только внешней, но и внутренней, органичной и естественной для них.
Объявляя себя «новым Израилем», то есть провозглашая свою избранность богом, англичане (как впоследствии американцы), несмотря на безусловно расовый характер своего мышления и ценностей, всемерно подчеркивали не расовый (в отличие от евреев и немцев), а, наоборот, универсалистский характер этой избранности, её основанность на ценностях, доступных к принятию каждым желающим, достойным их по своим моральным качествам.
Использование универсалистских ценностей для достижения своих частных, корыстных целей (конечно, качественно облегчаемое контролем за экономическим источником этого универсализма – мировым рынком, – но и само постоянно поддерживающее и укрепляющее этот контроль) является эффективной стратегией англичан (а за ними и американцев), оформленной именно либеральной идеологией.
При этом, выворачивая реальное положение дел наизнанку, англичане (как и американцы в настоящее время) представляют причиной своих успехов либеральную идеологию и либеральные ценности. Тем самым они обеспечивают этим ценностям широчайшую рекламу, продвижение и стремление менее развитых обществ заимствовать их для того, чтобы добиться схожих достижений, – и тем самым сделать себя окончательно беззащитными в конкуренции с англичанами (а сегодня – с англосаксонским миром в целом).
Ведь реальной причиной столь завидных успехов является предельная корысть англичан, последовательное отрицание ими всем характером своих действий внешней, универсалистской компоненты либеральных ценностей – при энергичном и эффективном навязывании именно ее своим нынешним и завтрашним жертвам.
9.3. Либерализм: оружие империи против империй
В силу овладения либеральной идеологией англичанами и превращения ими её в своё эффективное политическое (и в целом конкурентное) оружие она играла (и играет и по сей день – просто прежде всего для их политических наследников, американцев) принципиально разную роль в отношении Британской империи и всего остального мира.
Либерализм англичан всегда был жестко патриотичен и всецело направлен на укрепление именно и только Британской империи. Вне зависимости от соответствия её практических действий формально провозглашаемым принципам либерализма английские либералы всегда последовательно и однозначно оправдывали и поддерживали эти действия. Их критика практически всегда направлялась лишь на заведомо второстепенные вопросы или же на ошибочные конкретные шаги, мешавшие достигать безупречно империалистических целей, – и практически никогда не касалась самих этих целей.
В то же самое время тот же самый либерализм за пределами Британской империи столь же последовательно носил жестко антигосударственный, антипатриотический характер и был сфокусирован на последовательную, бескомпромиссную и безоглядную борьбу за все и всяческие свободы как таковые. Это вполне естественным образом направляло его против неизбежно стеснявших эти свободы правил человеческого общежития (и тем более против устанавливающих и поддерживающих эти правила местных властей).
Таким образом, вне Британской империи либеральная идеология оставалась её оружием, глубоко интегрированным (через образованную часть соответствующих обществ) в тело потенциально враждебных ей государств и активируемым при малейшей необходимости.
Англия овладела либерализмом, созданным в основном французскими (а также еврейскими) мыслителями в борьбе буржуазии против абсолютной монархии, во многом потому, что сама в силу исторических обстоятельств счастливо избежала длительной, болезненной для общества фазы этой борьбы.
То, что борьба континентальной буржуазии (прежде всего французской) со своими абсолютными монархиями являлась для Англии сугубо внешними, а не внутренними процессами, позволяло ей наблюдать за этой борьбой со стороны и использовать её в своих интересах (например, непосредственно организуя Великую Французскую революцию). В частности, британская элита быстро оценила выдающийся потенциал выкованной в этой борьбе либеральной идеологии и научилась использовать её как эффективное оружие против противостоящих ей континентальных монархий, в том числе через развитие капитализма, естественным образом боровшегося против разнообразных феодальных оков[170].
Либерализм стал оружием Британской империи не только в силу успешной приватизации ею идеи человеческой свободы и, соответственно, принципов и идеалов освобождения, но и потому, что Британская империя (как затем США) успешно провозгласила себя его моделью, образцом и единственным подлинным источником. Соответственно, заимствование английских институтов в силу культурного влияния и исторического авторитета Англии (обеспеченного в первую очередь ее же учеными и деньгами) стало восприниматься как основное содержание развития, а сама оценка тех или иных обществ – определяться тем, насколько успешно они заимствуют (или имитируют) провозглашенные универсальными институты, принципы, подходы и ценности Англии.
Идея свободы, которую воплощал либерализм на первоначальном (самое позднее до 10-х годов XX века) этапе его становления и функционирования именно как великой идеологии, была превращена оседлавшей его Британской империей (вместе с её квинтэссенцией – лондонским Сити) в крайне эффективное оружие против континентальных империй.
Изучение и развитие всех и всяческих народов и народностей (прежде всего Европы), старательное пробуждение их самосознания, настойчивое провоцирование их на борьбу сначала за автономию, а затем и за отделение, отождествление сепаратизма со свободой и его всяческая пропаганда являлось борьбой отнюдь не за свободу народов (с которой большинство из этих народов, не имея собственного образованного и, главное, ответственного слоя, попросту не знало, что делать и, соответственно, заведомо не могло справиться и которая откровенно нелепо выглядела со стороны представителей крупнейшей колониальной империи), а против объединяющих эти народы империй, противостоящих Британской[171].
С государственной точки зрения эта борьба должна была раздробить наиболее значимых противников Британской империи, лишить их собственных ресурсов и отдать, наконец, континентальную Европу под власть Англии, осуществляемую прежде всего через непубличный контроль за местными элитами и финансовыми системами.
С точки же зрения финансового спекулятивного капитала лондонского Сити данная борьба должна была коренным образом переформатировать континентальную Европу из совокупности больших государств имперского типа, каждое из которых объединяло многие народы и народности, в совокупность государств как можно более малых, объединяющих каждое лишь один народ.
Благодаря этому каждое из таких государств в силу скудости своих ресурсов (в том числе волевых, интеллектуальных и культурных) легко поддавалось бы управлению со стороны внешних для него финансовых спекулянтов и, более того, само стремилось бы под власть именно английских финансовых спекулянтов как наиболее сильных и потому обеспечивающих наиболее надежную защиту от соседей и наибольший комфорт элитам этого государства.
9.4. Либерализм: оружие финансовых спекулянтов против производительного капитала
Идея свободы в силу своей универсальности и соответствия объективным внутренним устремлениям человеческой личности является почти абсолютным оружием. Соответственно, она использовалась исторически первыми освоившими её англичанами в этом качестве в конкуренции не только Британской империи с другими империями, но и в конкуренции финансового спекулятивного капитала (прежде всего в лице его мирового авангарда вплоть до начала XX века – лондонского Сити) с другими группами капитала (начиная, кстати, отнюдь не с промышленного, а ещё с торгового – «менялы и ростовщики против купцов»).
С развитием промышленности и, соответственно, с укреплением производительного капитала (иначе называемом капиталом реального сектора), по самой своей природе ориентированного на формирование и укрепление собственных государств и на максимальное расширение их масштабов (для обеспечения стабильности правил и расширения емкости рынков) он стал главным противником финансового спекулятивного капитала, – а значит, и выражающего его интересы в идеологической плоскости либерализма.
Поскольку основным сущностным конфликтом, в который по вполне объективным причинам вовлечен производительный капитал как таковой, является его конфликт с постоянно и повсеместно используемым им наемным трудом, либерализм направил свои силы прежде всего на тщательнейшее изучение именно этого противоречия, являющегося не только источником развития производительного капитала, но и его принципиально неустранимой (без коренного изменения самой природы этого капитала, которое мы наблюдаем аж с 1939 года[172] на полностью автоматизированных, безлюдных производствах) ахиллесовой пятой.
Изучение этого фундаментального противоречия производительного капитала осуществлялось английским либерализмом для достижения двух практических целей: с одной стороны, чтобы держать в подчинении своим финансовым спекулянтам свой собственный национальный производительный капитал, а с другой – и главной (поскольку национальный капитал реального сектора связан с финансовым капиталом тысячью нитей и находится с ним в симбиозе, хотя бы в результате постоянно необходимых для производства кредитования и страхования), – чтобы эффективно нейтрализовывать возможную конкуренцию со стороны других стран на товарных рынках, превентивно подрывая, разрушая или подчиняя Англии их национальный производительный капитал.
Естественным результатом применения идеи свободы к перманентному конфликту наемного труда и капитала стала разработка идеи освобождения труда от гнета капитала (причём именно и только производительного, но ни в коем случае не финансового спекулятивного!), увенчавшаяся формированием марксизма. Последний же весьма быстро (в силу остроты конфликта труда с капиталом, обусловившим его крайнюю актуальность) вырос в третью великую идеологию нового и новейшего времени.
Воистину,
Как и положено, в полном соответствии с законом отрицания отрицания марксизм немедленно после своего оформления как идеологии вступил в жесточайший конфликт с либерализмом, последовательно и системно отрицая его
Вместе с тем марксизм не просто сохранил, но и развил, подняв на непредставимый для либерализма уровень, такие его черты, как универсализм (включающий на практике готовность принять всякого, разделяющего его ценности), признание абсолютной власти разума и позитивизм, включающий веру во всеобъемлющий и в целом непреодолимый прогресс человечества
Впрочем, наряду с безусловно прогрессивными чертами, унаследованными классическим марксизмом от либерализма, с течением времени становятся всё более заметными и некоторые стыдные «родимые пятна» последнего, связанные, насколько можно судить, не с процессом познания и преобразования мира, но прежде всего с прямыми и непосредственными интересами тех, кто это познание и преобразование в своё время организовывал.
Так, не только реальные влияние и мощь, но и само наличие финансового спекулятивного капитала последовательно затушевывалось основной частью марксистов уже на этапе анализа[173], а почти всё внимание их сосредотачивалось на изучении производительного капитала (и, соответственно, на организации массовой борьбы с ним).
Не случайно длительная, занявшая почти всё время существования США вплоть до создания Федеральной Резервной Системы в 1913 году отчаянная борьба финансового капитала США (отпочковавшегося от лондонского Сити и во многом выражающего его интересы и по сей день) против национального производительного капитала Северной Америки, исторически проявлявшаяся прежде всего в борьбе за создание единого эмиссионного центра и контроль за ним, осталась практически без внимания марксистов всего мира!
Тщательнейшим образом изучая конъюнктуру товарных рынков, они с удивительной последовательностью выводили за рамки своего анализа важнейшую – финансовую – компоненту капитализма. Это поразительное явление, имеющее убедительные частные объяснения в каждом частном случае, нуждается в силу своей масштабности и протяженности в истории в общем объяснении, объемлющем и позволяющем понять россыпь бесконечно разнообразных исторических случайностей (ибо случайности, направленные в одну сторону, есть самый верный признак закономерности).
Скорее всего, марксисты оставляли за рамками анализа финансовый спекулятивный капитал (или, по крайней мере, уделяли ему непропорционально мало внимания) в том числе в силу собственной исторической связи с ним, а отнюдь не только в силу его относительной незрелости и слабой проявленности.
В завершение нельзя не отметить, что лондонский Сити, являясь ровесником либерализма как идеологии (в отличие от американской Федеральной Резервной Системы), значительно, на целую историческую эпоху старше марксизма, – и хроническое невнимание последнего к его вполне очевидному для современника феномену представляется отнюдь не менее значимой его характеристикой, чем доходящая до самоограничения концентрация на (действительно являющемся движущей силой общественного развития) противоборстве труда и производительного капитала.
Как это ни печально для автора, международное левое (как социалистическое, так и отпочковавшееся от него коммунистическое) движение вплоть до закрытия Сталиным Коминтерна развивалось в неразрывной связи с английскими финансовыми спекулянтами, в первой трети XX века являясь в своей основе их глобальным проектом [18].
Разумеется, левое движение отнюдь не сводилось к этому проекту и, более того, часто вступало с финансовым спекулятивным капиталом, в том числе и английским, в борьбу и даже прямое столкновение. Правдой, однако, является и то, что эти борьба и столкновения в целом воспринимались лондонским Сити и его представителями в конечном итоге диалектически, с точки зрения достижения стратегических целей по преобразованию мира, а не заведомо безнадежному стремлению к сохранению нежизнеспособного
Безусловно, Карл Маркс, высланный в ходе революционной волны 1849 года сначала из Германии, а потом и из Франции, жил в Лондоне прежде всего в силу наибольшей экономической развитости тогдашней Англии во всём мире.
Эта развитость позволяла Марксу как философу с наиболее близкого расстояния наблюдать предмет своего изучения – капитализм, а как политику – постепенно начинающий сознавать свои интересы рабочий класс. Кроме того, высокий уровень развития Англии обеспечивал необходимую культурную и интеллектуальную среду, а также минимальные бытовые удобства (начиная с общедоступной библиотеки и кончая бесперебойной работой почты).
Однако представляется весьма существенным, что в политическом плане, по крайней мере, значимую роль в определении места жительства, по всей вероятности, сыграла терпимость британских властей к континентальным революционерам (решавшим в конечном счете их стратегические задачи), резко контрастировавшая с их же отношением к тем революционерам, которые хотя бы теоретически могли поставить под угрозу интересы Британской империи[175].
Абсолютная личная честность Карла Маркса (как и большинства марксистов, включая Ленина) убедительно подтверждена чудовищными условиями его жизни, в конце концов, сведшими в могилу его жену и его самого, о чём исчерпывающе свидетельствуют ставшие хрестоматийными письма
Поэтому в традициях реакционеров-«охранителей»» обвинять Маркса (и подавляющее большинство его последователей) в работе на британские интересы столь же нелепо, сколь и омерзительно (строго говоря, подобные обвинения характеризуют исключительно интеллектуальный и моральный уровень тех, кто их выдвигает, – так как человеку свойственно судить о других по себе).
Однако не вызывает сомнений, что его самоотверженная деятельность и сама его жизнь во многом укладывались в русло общей ориентации британской элиты на разрушение континентальных империй, британских финансовых спекулянтов – на подрыв небританского производительного капитала, а его достижения (как научные, так и организационные – в виде создания Интернационала) были использованы при формировании английских стратегических проектов нового и новейшего времени.
Преобразование современных обществ информационными технологиями, люмпенизируя критически значимую часть населения развитых стран в рамках социальных платформ [20] и делая таким образом их беззащитными перед волной миграции, несущей глубокую социальную архаизацию, ставит перед марксизмом функционально новые задачи.
Последователи марксизма раскалываются на отрицающих его содержательно, в части его созидательного и прогрессистского характера, но припадающих к его историческим истокам левых либералов (возвращающихся в лоно обслуживания финансового спекулятивного капитала с надеждой, пережив либерализм, затем перейти на службу идущему на смену спекулянтам капиталу социальных платформ), с одной стороны, и на собственно марксистов, с другой.
Последние продолжают пытаться объективно оценивать общественное развитие, но теряют социальную почву под ногами, так как массовая эксплуатация труда индустриальной эпохи уже сменилась индивидуальной интеграцией интеллекта в капитал, а массы утрачивают политическую силу вместе со своей производительной функцией.
Попытка следования люмпенизирующимся в силу потери этой функции массам ведет к вырождению марксизма и как философии, и как политического течения, и тем более как идеологии. Его перспектива заключается в следовании производительности, то есть к признанию интеллекта главной производительной силой эпохи социальных платформ и переосмыслению реальности (в том числе его отношений с уходящим финансовым спекулятивным капиталом и становящимся новым гегемоном капиталом социальных платформ) именно с его точки зрения, исходя из его интересов.
Глава 10. Эволюция либерализма в России
Современные либералы, вызывающие ужас и отвращение, ставшие синонимом воровства и предательства, появились в нашей стране отнюдь не на пустом месте: как это ни неприятно, они являются вполне естественными (так сказать, «законными») наследниками исторически длительной и во многом объективно обусловленной традиции.
Из-за относительно холодного климата и сравнительно редкого расселения в средневековой России прибавочная стоимость (не только в земледелии, но и в мануфактурном производстве) была существенно ниже, чем в Западной Европе, что объективно обуславливало её относительную экономическую слабость. В этих условиях естественная попытка отечественной элиты подражать соседнему Западу в роскоши (являвшейся в силу феодальной культуры неотъемлемым фактором самоуважения, престижа, а следовательно – и важным признаком государственной мощи) неуклонно оборачивалась массовым изъятием необходимого продукта вместо прибавочного. Это, в свою очередь, подрывало экономику и в конечном итоге вело к её разрушению.
Соответственно, столь вредоносная (причём ставшая таковой не по своей злой воле, а вполне объективно, вследствие слабости имеющейся ресурсной базы) управляющая элита в конечном итоге уничтожалась – либо порожденным ею самою кризисом, либо высшей политической властью, опиравшейся непосредственно на измученный народ.
Именно эта «дурная цикличность» смут и потрясений в принципе не позволяла создать устойчивые и при том формализованные социальные институты, что стало одной из фундаментальных особенностей российского общества, подрывающих его конкурентоспособность (и в конечном итоге обуславливающих постоянное технологическое отставание).
Кроме того, объективно и многократно доказанная разрушительность подражания Западу в потреблении создала глубоко укорененную культуру подозрительности в отношении любой ориентации управляющей элиты на Запад.
Между тем технологии, как правило, заимствовались именно оттуда, – и формирующийся с середины XIX века слой интеллигенции объективно находился в постоянном диалоге с Западом, даже когда в форме славянофильства и почвенничества последовательно отвергал его идеи и ценности (негативный диалог – тоже диалог, настойчивое отрицание – такая же форма культурной зависимости, что и слепое подражание[176]), тем самым вызывая культурно и в особенности исторически вполне обусловленные подозрения у остального общества, включая власть.
Интеллигенция как социальный слой является естественным владельцем фактических знаний и монополистом на производство культурного продукта [37]. Её специфика в России была вызвана прежде всего её отторжением от власти и преимущественно ответной враждебностью к ней, вызванной в первую очередь социальным генезисом: царская власть оставалась преимущественно дворянской и военной, интеллигенция же формировалась потомками мещан и обедневших дворян, и потому её представителей крайне неохотно принимали во власть, что порождало её враждебность.
Важным фактором стало проведение назревшего и перезревшего освобождения крестьян в 1861 году в форме, крайне болезненной не только для крестьянства, но и для большинства помещиков. Необратимое, объективно обусловленное развитием капитализма разорение последних приняло в силу непоследовательного характера реформ длительный и крайне мучительный характер. В результате дети помещиков, исторически длительное время массово выталкиваемые бедностью родителей на службу, к которой они совершенно не были приспособлены своими воспитанием и образованием, оказывались в состоянии постоянного психологического дискомфорта.
В условиях полной безысходности они мечтали вернуться в мир своего ласкового и душевного детства, беспощадно разрушенного реформой, – и естественным образом трансформировали эту мечту, заведомую несбыточность которой они прекрасно сознавали, в исступленную мечту о светлом будущем. И любой, кто мог подсказать им мало-мальски внятное обоснование этой мечты, вне зависимости от степени его правдоподобия и разумности становился в прямом смысле слова их властелином, так как соответствовал их не осознаваемым и потому не поддающимся логическому контролю, находящимся на грани религиозного экстаза ожиданиям.
Данный психологический феномен стал одной из ключевых (хотя и всячески ретушируемой большинством историков самых разных политических симпатий, часто по противоположным причинам) причиной массового исхода разночинцев в революционное движение [7].
Колоссальную роль в этом исходе сыграло и общее недоверие царской власти к знаниям и их носителям как таковым. Достаточно вспомнить, в частности, что ключевой причиной поражения Российской империи в Крымской войне (ставшей первым общеевропейским походом против России) явилось, как это ни анекдотично звучит, категорическое и совершенно сознательное нежелание Николая Первого учить офицеров даже сугубо военным знаниям (см. сноску 54).
Весьма эффективный и разумный с точки зрения повседневного, тактического управления император совершил фатальную стратегическую ошибку, так как боялся, что вместе с даже ограниченным профессионализмом офицеры впитают западный либеральный дух вольнодумства, что приведет к новому восстанию декабристов. Эту постыдную и пагубную традицию продолжил Указ «о кухаркиных детях», вполне в традициях нынешних либералов отечественной сборки решительно ограничивающий получение образования для детей малоимущих, одобренный не кем-нибудь, а лучшим российским императором – Александром III Миротворцем.
Будучи по своей природе военной, самодержавная власть последовательно отстранялась от социально чуждых ей носителей знаний и, по моральным соображениям (а также из нежелания делиться политическим влиянием), от бизнеса, – восстанавливая против себя интеллигенцию и уверенно крепнущее по мере развития экономики предпринимательство
Интеллигенция же объединялась с бизнесом, нуждающимся в знаниях и ищущем себе оправдания и развлечения в культуре, – а технологии, финансы и моды (политическое значение которых в России традиционно принято драматически недооценивать) по-прежнему шли почти исключительно с Запада. Этот формирующийся конгломерат постепенно привыкал ориентироваться на прежде всего либеральный, про-британский Запад (да и ценности колонизированных народов Востока осмыслялись с основном в западных категориях) как источник своих ценностей, а затем и служить ему, – причём в усугубляющемся противостоянии с царской властью.
В феврале 1917 года именно этот конгломерат, уже привычно, на уровне рефлексов опираясь на либеральный Запад, смел империю, – однако его собственные политические представители были не более чем обслугой этого Запада и не смогли удовлетворить ни одну из насущных потребностей общества, которые они сумели достаточно эффективно эксплуатировать ради захвата власти.
В результате в 1917–1938 годах Россия спасла себя большевиками, которые, в свою очередь, смели либеральных представителей Запада (сначала непосредственных, а затем опосредованных Коминтерном) и ценой чудовищных жертв преодолели кровавый хаос, восстановив, хотя и далеко не сразу, российскую государственность, ориентированную на национальные интересы.
Однако в силу решения прежде всего непосредственно военных задач Советская власть по своему духу являлась преимущественно военной, – и это восстановление произошло по старым лекалам отторжения «орденом меченосцев» интеллигенции и хозяйственных деятелей, а также либеральных веяний Запада как таковых.
В результате с исчезновением мобилизующей внешней угрозы уничтожения общественное развитие повернуло на старую колею, и историческая трагедия России воспроизвелась на рубеже 80–90-х годов XX века чудовищным аналогом либерального Февраля 1917 года, который мы до настоящего времени, рискуя как цивилизация погибнуть в его разложении, никак не можем преодолеть.
Как отмечает А. И. Фурсов, в 60–70-е годы Советский Союз одержал две тактические победы над Западом, которые обернулись колоссальным стратегическим поражением.
Сначала «с условными Ротшильдами против условных Рокфеллеров» СССР (его Московский народный банк был крупнейшим, – хотя в силу отсутствия стратегического мышления у советских руководителей и отнюдь не самым влиятельным, – банком лондонского Сити) создал рынок евродолларов, лишивший финансовые власти США контроля за финансами Европы и создавший возможность обратного воздействия.
Затем «с условными Рокфеллерами против условных Ротшильдов» Советский Союз создал грандиозную систему экспорта нефти и газа в Европу, создав экономический симбиоз с ней и обеспечив тем самым предпосылки для создания нового, евразийского, гиперконтинентального субъекта глобальной конкуренции.
Обе эти операции принесли Советскому Союзу огромные деньги и глубокое политическое влияние, – однако вырастили внутри него поколение управленцев, тесно связанных с либеральным Западом, не мыслящих себя вне его, являющихся его сторонниками и поклонниками и, соответственно, ненавистниками своей страны. Именно эта социальная группа стала питательной почвой нынешней реинкарнации либерализма, ударной силой Запада, его «пятой колонной», уничтожившей в конечном итоге советскую цивилизацию.
Ситуация была качественно усугублена марксистским начетничеством – фундаментально ошибочным восприятием понятия «рабочий класс».
При всех своих недостатках советская управляющая элита, последовательно стараясь придерживаться марксистской идеологии, честно и последовательно пыталась служить рабочему классу. Однако её руководство оказалось не в состоянии осознать, что уже даже первая научно-техническая революция сделала передовым классом общества принципиально новый рабочий класс – инженерно-технических работников (ИТР), а занятые на традиционных рабочих должностях стали в условиях технологий, уже позволявших массовую автоматизацию, «уходящей натурой».
В результате советская управляющая элита, ориентируясь на «старый», индустриальный рабочий класс, в силу фундаментального изменения технологического положения и социальной роли последнего из прогрессивной общественной силы незаметно для самой себя стала силой реакционной.
Отказ от служения новому прогрессивному слою (ИТР) породил принципиальный конфликт политической власти с по-настоящему передовой частью общества и сделал последнюю (в лице технической, то есть подлинной интеллигенции) объективным противником государственности, превратившей себя с точки зрения технологического (а значит, и социального) прогресса в реакционную силу.
Это вызвало враждебность интеллектуальной советской элиты, а со временем и передовой части советского общества (ИТР) к своему государству и, в итоге, общий катастрофический крах и гибель советской цивилизации.
Враждебность советской управляющей элиты к определяющей будущее технической интеллигенции была вызвана и переориентацией хозяйствующих субъектов со снижения издержек на рост дохода (непосредственно вызванной реформой Косыгина – Либермана, а фундаментально – неприспособленностью планирования к усложнению экономики, вызванной научно-технической революцией [18]).
Завышение издержек – более естественный для монополий (созданных индустрией и не сдерживаемых конкуренцией в позднесоветской «экономике распределения») способ увеличения дохода, чем технологический прогресс. Это породило самоубийственное отторжение советской управляющей элитой обеспечивающей прогресс социальной группы, стремящейся к созданию и «внедрению» (этот термин с обескураживающей откровенностью выразил противоестественность процесса для управляющей системы) новых технологий, – и её ответную враждебность.
Сегодня Россия слишком хорошо видит, что продолжение торжества ориентированного на Запад и способного заниматься лишь её грабежом либерализма может закончиться только её уничтожением. Залог будущей победы и возрождения России заключается в общем для нашего народа осознании и неприятии Катастрофы (вместо восторженного стремления к ней, характерному для либеральных революций февраля 1917-го и 1990–1991 годов), общем понимании того, что либерализм несет России смерть и открыто жаждет её смерти, изощренно и разнообразно оправдывая и призывая её.
Российские либералы (за исключением ненавидящих Россию в силу доминирования у них этнического мышления и глубокого расизма) пришли к этому состоянию и к выполнению этой роли часто незаметно для самих себя, – на первом этапе своей трансформации искренне исходя из любви к свободе, утверждения суверенитета и самоценности личности, отрицания её подчинения обществу, частью которого она, если и не является, всё равно должна быть хотя бы для собственного гармоничного развития.
Последовательно стремясь к обеспечению индивидуальной свободы (уже в этом заключалась психоисторическая ловушка либерализма, виртуозно подменяющего конструктивную и позитивную «свободу для» деструктивной и разрушительной «свободой от»), они в политическом плане – совершенно естественно и логично – стали опираться прежде всего на наиболее свободную часть общества.
В позднем Советском Союзе, в отличие от 60-х и даже первой половины 70-х годов, это была уже не инженерно-техническая интеллигенция (прикованная к необходимости постоянно зарабатывать себе на жизнь хотя бы подчинением начальству), двигавшая демократизацию, а нелегальный (а с конца 80-х – и легальный) бизнес.
Опираясь на этот бизнес, либералы при помощи массового участия инженерно-технических работников, составлявших основу советского среднего класса, свалили Советскую власть и затем (не только из-за своей беспомощности, но и для облегчения спекуляций бизнеса) уничтожили этих работников в социальном плане, лишив их каких бы то ни было жизненных перспектив и обрушив их в нищету.
После этого оказалось, что для политического успеха необходимо опираться не просто на наиболее свободную часть общества – класс предпринимателей, но именно на его наиболее сильную часть.
Сначала это был просто удачливый крупный бизнес, однако очень быстро политической и финансовой опорой, – а значит, и хозяевами[177] – российских либералов стали олигархи: крупные предприниматели, тесно срощенные с государством и извлекавшие из контроля за его элементами критически значимую часть своей прибыли, то есть ту часть прибыли, от которой они не могут отказаться.
А затем оказалось, что за спиной «олигофрендов» стоит не только подчинившее их к концу первого срока правления Путина (однако затем во многом опять подпавшее под их влияние) российское государство, но и главный субъект современного всемирно-исторического развития – глобальные монополии (прежде всего финансовые), оформившиеся к началу третьего тысячелетия со своими политическими и, что не менее важно, культурными представителями в глобальный управляющий класс (см. параграф 11.5).
В результате от службы свободе и индивидуальности российские либералы за считанные годы и, как правило (в силу низкой личной культуры и отсутствия привычки рефлексии), незаметно для самих себя, в силу простой повседневной политической целесообразности перешли на службу глобальным монополиям. Те из них, кто по любым причинам (от глупости до порядочности) не осуществил этот переход, с неизбежностью лишились своего влияния и либо были выброшены с политической арены, либо перестали быть либералами и, осознав, что интересы народа и цивилизации выше интересов их частных элементов, какой является отдельная личность, тем или иным образом, в той или иной форме перешли (или хотя бы попытались перейти) на службу народу.
Оставшиеся же либералами к настоящему времени (и даже к концу 90-х годов) уже достаточно давно, ещё на стадии служения олигархии (и тем более в последующем, на службе у неизмеримо более жестких и жестоких глобальных монополий) растоптали свои исходные ценности и полностью расстались с их содержанием.
Вместо защиты прав собственности как таковой они стали защищать исключительно собственность своих хозяев, последовательно отрицая право собственности всех остальных.
Вместо свободы конкуренции российские либералы стали под её флагом защищать исключительно свободу монополий, которым они служили, злоупотреблять своим положением, разрушая тем самым всё вокруг себя, – то есть стали защищать свободу конкуренции монополий с зависимыми от них участниками рынка и свободу самих этих монополий подавлять в зародыше (причём на практике – любыми в прямом смысле слова методами, включая откровенно криминальные) любую попытку кого бы то ни было конкурировать с ними.
Вместо защиты свободы слова либералы стали защищать свободу слова исключительно своих олигархических хозяев, а затем и хозяев в виде глобальных финансовых монополий, всевозможными способами затыкая рты всем, чьи слова хотя бы теоретически могли доставить им хотя бы неудобства.
Этот перечень можно продолжать практически бесконечно: в отношении всех без какого бы то ни было исключения исходно либеральных ценностей, в отношении всех принципов «либерализма по Вольтеру», растоптанных и полностью отмененных уже «либерализмом по Керенскому», не говоря уже о торжествующем и по настоящее время (причём отнюдь не только в превращенной в как минимум экономическую колонию России, но уже – самое позднее, со времени начала антитрамповской истерии, то есть с 2016 года, – и в США) «либерализме по Березовскому».
Эволюция либералов, поставив их во всём современном мире (а далеко не только в одной России) на службу глобальным монополиям (причём не производственным или хотя бы торговым, а прежде всего финансово спекулятивным), обернулась их всеобъемлющей деградацией и сделала их деятельность несовместимой с самим нормальным существованием и развитием человеческих обществ, неумолимо разрушаемых этими монополиями.
Глава 11. Чем притягателен либерализм для колоний
11.1. Предательство элит незападных стран как феномен
Элитой общества с управленческой точки зрения является его часть, непосредственно участвующая в выработке, принятии и реализации важных для него решений или являющаяся примером для массового подражания.
Подобно тому, как государство по своим объективным функциям является мозгом и руками общества, управленческая элита служит его центральной нервной системой, отбирающей побудительные импульсы, заглушающей при этом одни и усиливающей другие, концентрирующей их и передающей соответствующим группам социальных мышц.
В долгосрочном плане главным фактором конкурентоспособности общества становятся его мотивация и воля, на практике непосредственно воплощаемые в себе и реализуемые именно элитой. Предательство ею национальных интересов представляется фатальным и заведомо не поддающимся практически никакой компенсации: в глобальной конкуренции его можно сравнить лишь с изменой, совершаемой командованием воюющей армии в полном составе.
Этот феномен далеко не нов. Один из ярчайших его примеров в новой истории дала царская охранка, последовательно поддерживавшая революционное движение в Российской империи просто ради расширения своего административного влияния и финансирования (а также для решения отдельных локальных проблем руками революционеров). В результате, преследуя сиюминутные и сугубо эгоистичные цели, она не в меньшей степени, чем японская разведка, немецкий генштаб и американские банкиры способствовала раздуванию революционного костра, вышедшего в итоге из-под её контроля и спалившего дотла всё тогдашнее общество.
Ближе к нашим дням более масштабный и потому ещё более шокирующий пример сознательного и последовательного действия национальной управленческой элиты против своей страны и своего народа дает опыт Японии конца 80-х – начала 90-х годов.
Тогда в капиталистической части мировой экономики сложилось два «финансовых пузыря» – в Японии и США, и понимание объективной необходимости «прокалывания» одного из них являлось практически всеобщим. Поразительно, что именно японская управленческая элита (пусть и под политическим давлением представителей США) приняла решения, приведшие к «проколу» японского, а не американского «пузыря», – причём катастрофичность этой операции была такова, что японская экономика (и в целом японское общество), как мы можем говорить сейчас, по прошествии почти 40 лет после начала этого драматического процесса, начатого «соглашением Плаза», уже так никогда от неё и не оправилась.
Причиной этого самоубийственного парадокса явилась не только глубочайшая интеллектуальная и психологическая зависимость японской управленческой элиты от США, но и глубина проникновения японских капиталов в американскую экономику. Освоив американский рынок, японские корпорации (причем вполне справедливо) считали ключевым фактором своего успеха процветание не Японии, а именно США, на рынке которых они эффективно работали, получая за это мировую резервную валюту.
Не менее шокирующий пример противодействия национальной управленческой элиты, находящейся под внешним воздействием, интересам своего общества дала война США и их сателлитов против Югославии.
Её стратегической целью, как и целью всей американской (а также английской, о чём принято политкорректно забывать) политики на Балканах с 1990 года, представляется подрыв экономики Евросоюза, политического сателлита и при этом стратегического экономического конкурента США, при помощи превращения руин некогда процветающей Югославии в незаживающую рану на теле континентальной Европы. Помимо решения этой фундаментальной задачи, именно агрессия 1999 года была направлена и на подрыв евро как опасного потенциального конкурента доллару.
Тогда европейские лидеры поддержали США, несмотря на резкий протест не только широкой европейской общественности, но и среднего звена их собственных политических структур. Повестка дня для континентальной Европы (для Англии – в значительно меньшей степени) после войны практически всегда формировалась под определяющим интеллектуальным влиянием США. Именно привычка к безоговорочному подчинению их интеллектуальному лидерству и превратила руководителей Европы в могильщиков её собственных стратегических перспектив. Из-за войны в Югославии вводимый как раз в то время в оборот евро рухнул почти на четверть и на три с лишним года лишился возможности «бросить вызов» доллару, а европейская экономика окончательно стала простым дополнением американской.
Это же качество европейской элиты проявилось и после 11 сентября 2001 года, когда континентальная Европа, бросившись всеми своими силами спасать доллар, показала, что рассматривает США отнюдь не как стратегического конкурента, а как структурообразующего лидера мирового порядка, в котором полностью исчезла сама идея «европейского вызова».
Исторически длительное формирование сознания [18] европейской элиты американцами полностью примирило континентальную Европу с положением, при котором в то самое время, когда падение евро оказывалось для американцев полезным элементом глобальной конкуренции с ними, симметричное падение доллара представлялось перепуганным европейцам концом света.
Однако ещё более яркий и более разрушительный пример предательства национальных интересов дал так называемый «казус Милошевича»: ключевой причиной катастрофического «непротивления злу насилием», за которое он заплатил не только властью и разрушением своей страны, но в конечном счете и собственной жизнью, представляется вероятное размещение активов его окружения в странах-агрессорах (или, по крайней мере, в их валютах). Ответные удары Югославии (даже в случае их исключительно демонстративного характера) попросту обесценили бы эти инвестиции, – и для сколь угодно патриотичного носителя западного типа сознания деньги оказались важнее даже собственной жизни.
Перечень подобных примеров можно приводить в прямом смысле слова бесконечно.
Своими уже более чем 36 (считая с 1987) годами национального предательства Россия как обычно ярко и последовательно выражает пугающую глобальную тенденцию: управленческие элиты всего мира, которым народы вверяют свое будущее и самих себя, всё чаще продают их, причём не только цинично, но и поразительно дешево.
В своё время Горбачев дал нестерпимо соблазнительный пример того, что предательство своей страны «совокупному Западу» полностью гарантирует не только личную безнаказанность, но и долгосрочное благополучие, и даже почет, в том числе и со стороны преданных.
Однако уже в XXI веке ситуация драматически изменилась. Отказавшиеся от власти ради предательства лидеры – от Пиночета до Милошевича и даже вполне ничтожного Саакашвили – идут под суд или прямо на тот свет, а сдавшим своего лидера в теплые руки «мирового сообщества» приближенным публично отрывают головы (как это было с одним из представителей ближайшего окружения Саддама Хусейна).
Однако круг представителей управленческих элит, убеждаемых этими вполне наглядными трагедиями, остается по-прежнему поразительно узким.
Почему?
Почему представители управленческих элит незападных стран, как лемминги к краю пропасти, опрометью бегут на Запад, последовательно и систематически отрицая любые доводы не только исторического опыта, но даже и самого элементарного житейского здравого смысла?
11.2. Практическая ценность либерализма: жизнь ради потребления
Самым простым, напрашивающимся ответом на этот вопрос представляется неизбежное перерождение управленческих элит под влиянием либеральной идеологии в силу слишком наглядного торжества рыночных отношений и, соответственно, рыночных идеалов.
Как целое управленческая элита обречена действовать в интересах критически значимых[178] для себя активов (причём не только материальных, но и символических – влияния, статуса и репутации в значимых для неё общественных системах, доступа к информации и так далее). Если существенная часть этих активов контролируется конкурентами соответствующего общества, его управленческая элита поневоле, осознанно или бессознательно служит их интересам, становясь тем самым коллективным предателем своего народа.
Отсюда, в частности, следует системная обреченность исламского вызова, лидеры которого, в отличие от лидеров США, Англии, Швейцарии, некоторой части развитых стран Евросоюза, а также Китая и Индии хранят свои личные и групповые средства в активах своих стратегических конкурентов и потому в принципе не способны последовательно противодействовать последним на стратегическом уровне.
Отсюда вытекает и ограниченная адекватность патриотической риторики о «поднимании с колен» (в недаром никогда никем и ни при каких обстоятельствах не упоминаемую позу), весьма популярной в последние как минимум полтора десятилетия среди отечественной «офшорной аристократии». Ведь данная часть управленческой элиты по-прежнему, несмотря на развязанную против нас «холодную» войну и продолжающуюся специальную военную операцию, держит на «проклятом Западе» критически значимую часть своих активов, вплоть до семей (или как минимум страхует себя вложениями в западные активы от внутрироссийских угроз и рисков, в значительной степени сформированных её же собственной последовательно прозападной политикой).
Логика представителей «офшорной аристократии» представляется по-своему вполне безупречной: они эффективно и последовательно служат личному потреблению (неважно, материальному или символическому), воспринимая Россию в качестве не более чем «трофейного пространства», вместе с населением подлежащего переработке в личные богатства, вывезенные в фешенебельные страны, или же в уважение представителей последних.
Солнце для них восходит на Западе, и они молятся этому черному солнцу наживы, с истовой гордостью и искренней радостью уничтожая ради неё свои народы, которые уже давно не считают «своими».
…Однако этот ответ при всей его бесспорной актуальности и формальной правоте не может даже претендовать на минимальную глубину.
Ведь рыночные отношения развиваются столетиями и столетиями же преобразуют человеческое общество. Почему же лишь именно в настоящее время, да ещё именно тогда, когда деньги наглядно теряют значение, уступая свою роль в жизни развитых обществ технологиям, а стратегические решения всё в большей степени перестают быть рыночными [18], – почему же вдруг именно сейчас рыночные отношения начинают доминировать в сфере ценностей, да ещё и ценностей именно управленческой элиты?
Почему людей, которые вслед за генералом Торрихосом не хотели входить не то что в собственный замок на Лазурном берегу, но даже в историю всего человечества, а стремились «всего лишь» в зону Панамского канала, к свободе и благополучию своих народов, по всему миру массово и последовательно сменяют конченые предатели?
Почему борцы за независимость и суверенитет последовательно уступают авансцену мировой политики лидерам, искренне рассматривающим свои страны как «трофейные пространства», а себя не более чем как наместников оккупационных армий, а то и вовсе как эффективных региональных менеджеров глобальных корпораций?
Что ломает казавшиеся ещё недавно незыблемыми ценности управленческих элит по всему миру – причём, как мы видим на примере вполне успешных развитых стран Европы, отнюдь не только в экономически слабых или драматически отстающих обществах?
11.3. Смена системы ценностей
Глобальная конкуренция в силу самой своей природы ведется прежде всего между цивилизациями – на основе их отнюдь не совпадающих (а порой и просто несовместимых) ценностей и вытекающего из этих ценностей преобладающего в их рамках образа действия [18].
После поражения, а затем и уничтожения советской цивилизации Запад занял наиболее предпочтительное положение потому, что его образ действий – финансово-экономический – в условиях доминирования рыночных отношений объективно является наиболее универсальным. В отличие от идеологической, религиозной или тем более этнической экспансии финансовая экспансия сама по себе никого не отталкивает
Конечно, ужесточение глобальной конкуренции, лишая всё большие части человечества возможностей хотя бы с минимальным успехом участвовать в экономической жизни, драматически сужает этот круг. Именно этим вызваны исламский, индийский и, отчасти, китайский и российский вызовы Западу. Однако в принципиальном плане ситуация пока не меняется: именно западная цивилизация всё ещё остается носителем наиболее универсальных и общедоступных ценностей (даже нарастающая пропаганда сексуальных извращений как новой нормы лишь подрывает, но пока ещё отнюдь не уничтожила это положение).
В силу самого своего образа действий проводником финансовой экспансии Запада в цивилизационной конкуренции объективно, вне своего желания или нежелания служит почти всякий участник рынка. Он может искренне ненавидеть США, быть истовым исламским фундаменталистом и даже отдавать свои последние деньги на финансирование террористов, но сам его образ действий как участника рынка в общем случае неумолимо и непреодолимо превращает его в проводника интересов и ценностей Запада – либеральных интересов, интересов финансовых спекулянтов.
Реальная граница между сторонником и противником той или иной цивилизации пролегает отнюдь не по убеждениям и даже не по конкретным действиям, а исключительно по образу жизни. Так, например, финансист принадлежит незападной цивилизации не тогда, когда он сочувствует, дает деньги или по-иному помогает борцам с Западом, а лишь тогда, когда он переходит к образу жизни представителя незападной цивилизации, в том числе отказываясь от использования финансовых рынков, то есть исчезая в своём профессиональном качестве, совершая как финансист социальное и профессиональное самоубийство.
Универсальность и бытовая комфортность западных ценностей представляются особенно важными при анализе интересов, мотиваций и поведения управленческих элит погруженных в неё стран.
Поскольку с начала информационной эпохи [18] (и тем более в эпоху постинформационную [20]) конкуренция ведется прежде всего в сфере формирования человеческого сознания (как индивидуального, так и коллективного), важнейшим фактором, определяющим конкурентоспособность соответствующего общества, становится то, кто именно формирует сознание его элиты.
Необходимо с беспощадной ясностью понимать, что формирование сознания элиты извне – лишь слегка завуалированная форма обычного, традиционного и неизбежно колониального по своей сущности внешнего управления. Поскольку дружба бывает между отдельными людьми и даже народами, а между странами и тем более государствами наблюдается исключительно конкуренция [18], сознание управленческой элиты обычно формируется извне именно стратегическими конкурентами соответствующего общества.
Общество, сознание управленческой элиты которого сформировано его конкурентами, вместе с суверенитетом её сознания утрачивает не только собственный суверенитет, но и простую адекватность (для понимания этого достаточно посмотреть на историю нашей страны с 1987 года – на протяжении вот уже более 36 лет национального предательства). Ценности, идеи, приоритеты и через некоторое время даже социальные инстинкты такой элиты отвечают интересам его стратегических конкурентов и потому тем самым вполне объективно разрушают такое общество.
Управленческая элита, сознание которой сформировано стратегическими конкурентами её страны и народа, имеет к ним примерно то же отношение, что охранник – к тюрьме и заключенным в ней.
С другой стороны, нельзя не отметить, что противоположная ситуация – преобладающее формирование сознания управленческой элиты именно её собственным обществом – ещё отнюдь не гарантирует её ориентации именно на национальные интересы.
Ведь члены элиты просто в силу своего положения располагают неизмеримо большими возможностями, чем рядовые граждане (причём в данном случае это касается отнюдь не только управленческой, но и всех без исключения видов общественных элит). Глобализация, предельно обостряя конкуренцию, жестко разделяет общества (в первую очередь относительно слабые, но точно так же и развитые), принося новые блага и возможности их элитам и новые проблемы и ограничения – рядовым гражданам.
С личной точки зрения членам элиты таких обществ вполне естественно стремиться к неограниченной либерализации, открывающей перед ними и их близкими широчайший спектр принципиально новых возможностей, но подрывающей конкурентоспособность их стран и потому несущей неисчислимые беды их народам. При этом уровень конкуренции, необходимый большинству представителей элиты просто для того, чтобы держать себя «в тонусе», может быть абсолютно непосилен для основной части их обществ.
Принципиально важным представляется и то, что в слабо развитых обществах традиционная культура, качественно усугубленная косностью бюрократии, отторгает огромную массу инициативных, энергичных и потому стремящихся к преобразованиям людей, порождая в них глубокую (и часто даже не осознаваемую ими) обиду.
А ведь именно такие люди и в конечном итоге и образуют элиту!
Отправившись «искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок», они вполне естественным образом воспринимают в качестве образца для подражания более развитые страны с универсальными (и потому доступными им) ценностями, – прежде всего страны Запада, – и пытаются оздоровить свою Родину наиболее простым (и продвигаемым Западом), механическим насаждением их реалий и ценностей. Подобное слепое культуртрегерство разрушительно в случае даже относительной незрелости общества, его хотя бы неполной готовности к внедряемым в него ценностям, – и тем более при их принципиальной цивилизационной чуждости для него.
Даже войдя в управленческую элиту своей страны, инициативные люди в этом случае не могут избавиться от чувства чужеродности, от болезненного ощущения (часто, опять-таки повторим, не осознаваемого ими) своего отличия от подавлющего большинства сограждан. Это также провоцирует глубокую инстинктивную враждебность активных членов элиты к своей Родине. «Умный человек неправ уже просто потому, что он умный – и поэтому думает не так, как большинство, и, соответственно, отторгается им». Такое отторжение элиты характерно для значительного числа различных стран.
Распространение западных стандартов образования (слава богу, благодаря завершению глобализации остановившееся и даже пошедшее вспять) и тесно связанная с ним переориентация критически значимой части элиты и особенно молодежи незападных стран на западные ценности качественно обостряет это противоречие.
Прозападная молодежь и прозападная часть элиты, искренне стремясь к всемерной и всеобъемлющей интеграции с Западом (то есть прежде всего к подчинению ему для снятия с себя ответственности за собственную судьбу) и к простым человеческим благам (и прежде всего к комфорту, являющемуся сегодня главной ценностью западной цивилизации), утрачивают тем самым собственные цивилизационные (не говоря уже о национальных) ценности и (часто совершенно незаметно для самих себя) начинают служить ценностям своих конкурентов (например, эффективности с точки зрения фирмы против эффективности с точки зрения общества, то есть конкуренции против справедливости).
В результате значительная часть образованного слоя (а часто, в особенности в случаях небольших стран, и весь такой слой целиком), который является единственным носителем культуры и, более того, идеи развития как такового, оказывается потерянной для страны, так как предъявляет ей заведомо непосильные для неё требования.
Ещё более важно, что современное образование включает либеральные западные стандарты культуры, представлений о цивилизованности и структуры ценностей, которые во многом просто не совместимы с общественной психологией, а во многом – и с объективными потребностями незападных, а по мере ужесточения и углубления глобальной конкуренции – уже и самих западных обществ.
Воспринимая в качестве повседневного идеала и своей жизненной цели источник этих либеральных стандартов (причём во многом существующих лишь в виде откровенно сказочных рекламных образов либо для богатейшей части соответствующих обществ), образованные слои неразвитых (и тем более развитых) обществ начинают если и не прямо служить ему, то соотносить с ним все свои действия.
Именно с этого начинается размывание системы общественных ценностей, затем размывающее и само подверженное ему общество. Без этого деликатного аспекта цивилизационной конкуренции понять всё более широкое распространение активной и сознательной враждебности к собственной стране[светочи] представляется полностью невозможным.
11.4. Информационные технологии смывают демократию
Важной и обычно забываемой особенностью информационной эпохи (как и наступившей в 2020 году эпохи постинформационной) стало коренное изменение характера деятельности человечества. Те же самые технологии, которые беспрецедентно упростили коммуникации, превратили в наиболее рентабельный из общедоступных видов бизнеса формирование человеческого сознания – как индивидуального, так и коллективного (более подробно об этом см. [18, 20]).
«Наиболее рентабельный из общедоступных» – значит наиболее массовый в прямом смысле слова: основным, наиболее значимым и распространенным видом деятельности людей вот уже второе поколение является изменение в конечном итоге своего собственного сознания – в первую очередь, разумеется, потенциальных потребителей. Уже давно забыты времена, когда товар наивно и кустарно приспосабливали к их вкусам: гораздо рентабельней оказалось приспособить едока к пище (хоть из насекомых), но отнюдь не наоборот.
Между тем для формирования сознания общества нет нужды целенаправленно менять сознание всего населения – вполне достаточно сконцентрировать воздействие лишь на его управленческой элите. В результате постоянно меняющиеся, разнообразные и хаотичные усилия по формированию сознания, концентрируясь на сознании в первую очередь именно элиты, трансформируют его значительно быстрее, чем сознание общества в целом, – и оно начинает резко отличаться от сознания большинства.
Отрываясь от общества, управленческая элита не просто утрачивает эффективность, но и перестает выполнять свои функции, единственно оправдывающие её существование. Подвергающаяся форсированной (по сравнению с остальным обществом) перестройке сознания элита мыслит принципиально по-другому, чем ведомое ею общество, исповедует иные ценности, совершенно по-другому воспринимает мир и даже иначе реагирует на него.
Это полностью уничтожает сам смысл формальной демократии (в частности, лишает смысла её традиционные институты), так как идеи и представления, рождаемые обществом, равно как и его мнения, уже не поднимаются наверх, к принимающим решения по социальным капиллярам, а если и поднимаются, то больше не воспринимаются управленческой элитой и перестают таким образом влиять на развитие общества через изменение её поведения.
В начале 30-х годов XX века, когда все развитые страны столкнулись с политическим «эхом» Первой мировой войны, широкого распространения конвейера и Великой депрессии – нестерпимо острым соблазном тоталитаризма, – письма граждан президенту США стали весьма эффективным инструментом корректировки как минимум экономической политики государства. Благодаря Ф. Д. Рузвельту по многим из обращений к нему на места направлялись представители президента, которые иногда даже «задним числом» изменяли условия коммерческих сделок, чрезмерно ухудшавших положение граждан и создававших при широком применении угрозу неприемлемого обострения социальной ситуации.
Классическим примером эффективной обратной связи стало и получение в начале войны Сталиным письма от безвестного старшего лейтенанта Флерова, в котором тот извещал всесильного и (как подразумевалось пропагандой) всеведущего «отца народов» о полном исчезновении из мировых научных журналов статей по ядерной физике. Это письмо не просто дошло до адресата – оно было воспринято им и (правда, наряду с другими подобными сигналами) стало одной из причин стремительного развертывания советской ядерной программы.
Управленческие элиты слышали человека и в значительно более поздние времена. Так, например, даже автор данной книги является живым свидетелем того, как в самом начале 1991 года одно-единственное письмо (а точнее, способность и желание тогдашней управленческой элиты воспринимать мнения общества) также решающим образом повлияло на последующую судьбу всей агонизировавшей в то время колоссальной страны.
Мало кто помнит, что Ельцин, будучи хотя и мятежным, но всё же первым секретарем обкома (и, насколько можно судить, несмотря на все запреты вербовать партийное руководство, секретным сотрудником КГБ СССР), поначалу опасался глубоко социально чуждого ему стихийного забастовочного движения шахтеров. Перелом произошел, когда в середине января 1991 года на его имя пришло письмо от самого обычного рабочего. На полутора листках из ученической тетрадки тот, стараясь поаккуратнее выводить буквы, внятно разъяснял лидеру демократов, что всё, что нужно советским шахтерам – это право их шахт продавать по свободным ценам 10 % угля, и ради этого они поддержат практически любого политика и любую идеологию.
Находившийся в то время на должности Председателя Верховного Совета РСФСР Б. Ельцин сумел в полной мере воспринять эту мысль и изжить свои страхи. Благодаря этому он, эффективно «оседлав» шахтерское движение, почти мгновенно превратил его во всесокрушающий таран против Горбачёва (а в конечном итоге – и против Советского Союза), а себя – в президента России.
Сегодня подобное принципиально невозможно, причём даже не по морально-политическим, а по сугубо технологическим (и вытекающим из них психологическим) причинам. В условиях господства информационных (а точнее, уже даже и постинформационных [20]) технологий даже в том мало правдоподобном случае, если письмо обычного человека дойдет до окружения лидера, продравшись через сито отдела писем или «управления по работе с гражданами» (которые докладывают «наверх» лишь статистику: число писем и их темы), руководство при всём своём желании вряд ли сможет понять его смысл
Обусловленное тотальным применением современных информационных технологий измененное сознание управленческой элиты заставляет её и руководимое ею общество вкладывать зачастую совершенно разный смысл в одни и те же слова и делать разные, порой строго противоположные выводы из одних и тех же фактов.
Современный (то есть действительно соответствующий требованиям современных технологий, а не архаичный) руководитель легко может постоянно встречаться с «ходоками», как Ленин, и даже регулярно ходить «в народ» (и не только в виде общения в социальных сетях, но и офлайн, то есть вживую). Однако в подавляющем большинстве случаев он будет делать это отнюдь не чтобы понять или прочувствовать что-то не понимаемое им без таких личных встреч, но действительно необходимое ему для успешного управления, а лишь чтобы улучшить свой имидж и повысить рейтинг – политический аналог рыночной капитализации.
В условиях постоянного и тотального применения управляющими системами технологий формирования сознания элита и общество неизбежно не просто обладают принципиально разными системами ценностей, но и, более того, преследуют совершенно разные, а часто и в принципе не воспринимаемые друг другом цели.
В результате они утрачивают способность к главному в общественном развитии – к взаимопониманию – и, более того, через относительно короткое время перестают даже догадываться о его теоретической возможности. Как писал в своё время Дизраэли по иному, значительно более традиционному поводу (о бедных и богатых), в стране возникают в прямом смысле слова «две нации».
Эта утрата взаимопонимания, вызванная не чьим-либо злым умыслом или заговором, но вполне объективными, технологически обусловленными факторами разрушает не только традиционную демократию как таковую, но и саму её принципиальную возможность. Демократия заменяется тотальной, всеобъемлющей пропагандой (в том числе вынужденной, так как управляющая система объективно нуждается в том, чтобы объяснять свои действия управляемым) и бесконечной и повсеместной информационной войной различных политико-экономических групп.
«Мирное время отличается от военного тем, что враги одеты в твою форму».
И общественное сознание уже давно перестало быть просто целью, став ещё и полем боя.
Систематический рост взаимного непонимания друг друга обществом и управленческой элитой качественно повышает угрозу внутренней дестабилизации, а с ним и объективную потребность оторвавшейся от своих корней (как социальных, так и сугубо экономических, обеспечивающих финансирование политической деятельности) элиты во внешней помощи, – и уже на заре формирования глобального спекулятивного капитала сложилась планетарная сила, которая её с нескрываемым удовольствием оказывает.
11.5. Новый хозяин человечества: глобальный управляющий класс
Квинтэссенцией современных информационных технологий (в основном сохранившаяся для каждого из макрорегионов, на которые распадается человечество, и в постинформационную эпоху [20]) является предельное упрощение всех и всяческих коммуникаций.
Новая коммуникационная среда объективно сплачивает представителей управляющих систем (как государственных, так и корпоративных) и обслуживающих их деятелей спецслужб, науки, медиа и культуры на основе общности их образа жизни в новый, принципиально не знающий границ космополитичный глобальный управляющий класс.
Образующие его люди осознают себя живущими отнюдь не в тех или иных странах, а в специализированных отелях и закрытых резиденциях, обеспечивающих как минимум стандартный для них (запредельный для обычных людей) уровень комфорта вне зависимости от территории расположения, а их общие интересы весьма эффективно обеспечивают не столько государственные (хотя при необходимости к решению тех или иных задач легко привлекаются и они), сколько частные наемные армии.
Новый глобальный класс собственников и управленцев отнюдь не является чем-то единым по отношению к большинству конкретных проблем, с которыми он сталкивается, и вопросов, которые он рассматривает. Как и всё человечество, он раздирается внутренними противоречиями и постоянной жестокой борьбой, однако как целое он монолитно противостоит разделенным государственными границами обществам не только в качестве одновременного владельца и управленца (что является верной приметой как глубокой социальной архаизации, так и колоссальной политической мощи), но и в качестве в прямом смысле слова всеобъемлющей общественной и управляющей структуры.
Этот глобальный господствующий класс не привязан сколь-нибудь прочно (за исключением разве что рудиментарной сентиментальности его отдельных членов) ни к одной стране или социальной группе и не имеет никаких значимых внешних для себя обязательств и тем более субъектов влияния. У него в принципе, в силу самой его природы нет ни избирателей, ни налогоплательщиков, ни мажоритарных акционеров (строго говоря, в рамках по сути дела коллективной собственности он с момента своего формирования является таким акционером сам для себя).
В силу самого своего положения «над традиционным миром» (и «в глубокой тени» для него) глобальный управляющий класс с непримиримой враждебностью противостоит не только экономически и политически слабым обществам, неминуемо разрушительно осваиваемым и перерабатываемым им в свои сверхприбыли, но и любой национально или культурно (и тем более территориально) самоидентифицирующейся общности как таковой. Разумеется, прежде всего он противостоит таким образом традиционной государственности – и как идее, и её практическому выражению в виде наиболее значимых и эффективных государств.
Государственные управляющие системы незаметно для самих себя, но быстро и необратимо перерождаются именно под влиянием этого класса, в создаваемом им смысловом и силовом поле либерального мировоззрения. Верхи государственного управления начинают считать себя частью отнюдь не своих народов, а именно глобального управляющего класса, – так как это качественно повышает уровень их жизни, расширяет их реальные возможности и открывает перед ними новые перспективы и надежды (пусть даже и иллюзорные). Понятно, что несогласные или недовольные этим эффективно (то есть обычно в превентивном порядке) уничтожаются или, как минимум, изолируются на национальном уровне.
Соответственно, большинство национальных элит «быстро и тихо» переходит от традиционного управления своими народами в интересах своих древних и во многом устарелых наций-государств, созданных ещё Вестфальским миром, к управлению этими же народами и, главное, к решительному преобразованию их в интересах либеральных «новых кочевников» – глобального управляющего класса, объединяющего представителей финансовых, политических и технологических структур и в принципе не связывающего себя с тем или иным народом (и тем более государством).
Естественно, такое управление осуществляется в объективном пренебрежении к интересам обычных обществ, сложившихся в рамках традиционных государств, за счет методичного подавления не только их сопротивления, но и насущнейших жизненных интересов (так как даже простое осознание таких интересов неминуемо провоцируют сопротивление этих обществ) и обычно носит характер предельно жестокой и циничной эксплуатации.
Мир постепенно вступает в новую эпоху, содержанием которой становится совместная национально-освободительная борьба различных, в том числе и исторически враждебных друг другу обществ, разделенных государственными границами и даже своими культурными матрицами, против всеразрушающего господства глобального управляющего класса, в силу своего образа жизни исповедующего либеральную идеологию и выражающего интересы в первую очередь глобальных финансовых спекулянтов.
Это без какого бы то ни было революционное содержание новой эпохи создает объективную потребность в солидарности всех национально ориентированных сил (и в том числе противостоящих друг другу в настоящее время в разного рода межнациональных конфликтах). Ведь разница между правыми и левыми, патриотами и интернационалистами, атеистами и верующими в современных условиях более не значит практически ничего перед общей перспективой социальной утилизации человечества из-за агрессии «новых кочевников».
Впервые в истории противоречия между патриотами разных стран, в том числе и прямо конкурирующих друг с другом и даже прямо борющихся друг с другом, с объективной точки зрения (хотя, конечно, совершенно не с их собственной субъективной) утрачивают своё содержательное значение. Они попросту ничтожны перед глубиной общих противоречий между силами, стремящимися к благу отдельных обществ, и либерального из-за самого характера своей деятельности и образа жизни глобального управляющего класса, равно враждебного любой обособленной от него общности людей.
Ведь человечество, каким бы несовершенным и даже порочным, каким бы раздробленным оно ни было, в целом категорически не хочет и, самое главное, уже в принципе, по сугубо технологическим причинам не может становиться на четвереньки, – это означает фатальную массовую утрату технологий и прямую физическую гибель [20].
Однако пока глобальный управляющий класс оказывает определяющее влияние на всё развитие человечества и, соответственно, использует управляющие элиты не обладающих суверенностью стран (утративших её или так никогда и не бывших суверенными) в качестве своих послушных региональных менеджеров.
Понятно, что это сопровождается как сохранением доминирования, так и искусственной девальвацией либерализма как его идеологии.
Глава 12. Специфика нынешнего либерального мировосприятия
12.1. Содержательная ошибочность либерализма
На заре туманной юности, в первую половину 90-х годов автор данной книги в силу возраста, необразованности и конформизма (не говоря уже об объективных исторических условиях) придерживался в целом либеральных взглядов на мир и по сей день глубоко благодарен покойному Е. Г. Ясину за то, что внимательное наблюдение за ним излечило автора от этого крайне опасного социального недуга сравнительно быстро и эффективно.
Ключевым недостатком, фундаментальным содержательным пороком либерализма, делающим его неадекватным объективной реальности и потому превращающим в разрушительный психоисторический вирус является постулируемая в качестве краеугольного камня, исходной аксиомы вера в то, что каждый человек в каждый момент времени может в полной мере отвечать за последствия своих действий.
Не «должен» как заведомо трудно- (а в настоящее время для большинства и в принципе не-) достижимая цель, а «может»: прямо здесь и сейчас. И потому к человеку – причем к каждому – можно и даже должно предъявлять соответствующие требования практически при любых обстоятельствах. И не жалеть, не щадить его в том (наиболее распространенном по понятным причинам) случае, когда он этим заведомо непосильным для него требованиям не соответствует и разрушается под их раздавливающим его грузом.
Подобного рода установки, прямо игнорирующие саму природу человека (в том числе его априорное объективное несовершенство), полностью, принципиально не верны даже для большинства населения развитых стран во время их расцвета (в 60–70-х годах XX века), – что обычно так или иначе, но в целом учитывается властью (а когда перестает учитываться, эти страны с пугающей быстротой начинают деградировать, на глазах переставая быть развитыми).
Применение же откровенно лживой философской максимы либерализма к народам менее развитых стран или к народам, находившимся в состоянии социальной катастрофы (например, к народу России периода разрушения Советского Союза) напоминало и напоминает даже не бросание в воду заведомо не умеющего плавать – мол, если не выплывет, сам виноват (так как в такой ситуации большинство как раз так или иначе выплывает, обычно даже научившись плавать), – но требование к слесарю (а хоть бы и к профессору биологии) немедленно сдать экзамен по квантовой физике с гарантированной нищетой, десоциализацией и полным крахом жизни в случае отказа или (практически неизбежного) провала.
Систематическое применение на практике либеральной доктрины вполне естественным образом вылилось в политику социального геноцида, с упоением проводимую под руководством глобального управляющего класса (о его структуре и борьбе реализуемых им проектов см. [19]) по всему миру и по сей день и качественно усугубляющую последствия и ход нашей национальной катастрофы.
Самоочевидная, практически ни от кого и никем не скрываемая абсурдность фундаментального тезиса, лежащего в основе современной либеральной идеологии, и его откровенная несовместимость с реальностью, естественно, накладывают неизгладимый отпечаток на сознание его носителей.
12.2. Самоограничение восприятия как источник тоталитарности мышления
Неподготовленному человеку, наблюдающему со стороны практические и часто даже бытовые проявления либерального сознания, более всего бросается в глаза органическая неспособность последнего воспринимать мнение, хотя бы незначительно отличающееся от собственного (то есть, как правило, продиктованного «рукопожатным» окружением либо признаваемого им допустимым).
Принципиально важно, что это не столько «отторжение», «враждебность» или даже «нетерпимость», а прежде всего именно полная неспособность к самому содержательному восприятию как таковому.
Обычно либералы выглядят для стороннего наблюдателя приличными и вменяемыми людьми, обладающими способностью к сочувствию и состраданию, преимущественно из-за их отделенности от практической власти. Лишь эта отделенность не дает им реализовать свои представления о прекрасном и устроить подвластным им людям (вплоть до целой страны) новый кошмар кровавых 90-х, которые они и по сей день искренне считают идеальным временем своей свободы.
Объективно обусловленная служению интересам глобальных финансовых спекулянтов враждебность современной (проявившей своё принципиальное отличие от традиционной уже с 10-х годов XX века) либеральной идеологии самым насущным, кровным, естественным интересам большинства своих народов объективно и полностью исключает для её носителей возможность быть демократами, то есть людьми, учитывающими мнения и интересы своего народа.
Российские либералы, в частности, многократно и публично демонстрировали искреннее полагание «народом» лишь людей, обладающих состоянием примерно от миллиона долларов, полностью следуя реконструированному Стругацкими древнему принципу «ни о каком принуждении… не могло быть и речи…, и даже самый последний землепашец имел не менее трех рабов».
Этого же подхода придерживается и правящая в настоящее время Россией бюрократия, критически значимая часть которой на глазах буквально дичает от своей полной безнаказанности. В сферах социально-экономической и национальной политики (за исключением вопросов, связанных с вынужденным усилением государственного вмешательства в жизнь общества), она всецело либеральна и во многом из либералов состоит; их влияние представляется критически значимым и во многих других жизненно важных сферах, включая культуру, а также внешнюю и внутреннюю политику.
Разница заключается лишь в том, что у оставшихся «за бортом» государственного управления «внесистемных» либералов нет власти, и потому они формально требуют демократии и прав человека, но, – что принципиально важно, – исключительно в сфере политической жизни. Всякая мысль об экономических и социальных правах и даже о том, что демократическое государство должно, – хотя бы потому, что оно демократическое, – стремиться к достижению и упрочению этих прав и следовать убеждениям большинства народа, в том числе и нелиберальным, проникает в сознание либералов лишь при острой практической надобности, по миновании которой немедленно изживается без следа как совершенно неприемлемый и непристойный в «приличном обществе» популизм.
В силу изложенного либералы, как давно подмечено, в повседневной политической практике являются носителями наиболее тоталитарного из существующих в современных обществах типа сознания. Именно тоталитаризм, а отнюдь даже не агрессивная ограниченность, гармонично переходящая в самое оголтелое сектантство, служит основной причиной неспособности либералов (по крайней мере, либералов стран, являющихся колониями современного Запада, – пусть даже сугубо экономическими колониями, как нынешняя Россия[179]) к самостоятельному, без внешнего руководства объединению и в целом к самостоятельной созидательной деятельности.
Строго говоря, обычно производящая впечатление патологии заблокированность восприятия либералом обусловлена самой фундаментальной сущностью либерализма (см. параграф 12.1), точнее – вынуждаемым этой сущностью принципиальным игнорированием им существенных сторон реальности. Поскольку либерализм как идеология принципиально ошибочен, его принятие требует подсознательного (за редчайшими исключениями беспощадной к самому себе интеллектуальной честности) запрета признания и восприятия самоочевидной и постоянно ощущаемой субъектом реальности, она объективно же требует от него постоянной лжи – причём не только внешней, окружающим, но и внутренней, самому себе.
Неизбежно разрушая тем самым даже базовые навыки рефлексии (естественным образом выявляющей такую ложь и тем самым делающей её невозможной или, как минимум, психологически почти нестерпимой), такая структура личности ведет к её неминуемой интеллектуальной и эмоциональной деградации, лишает её способности не только осознавать, но и чувствовать себя и окружающий мир.
Среди прочего автоматический механизм психологической самозащиты организма от собственной фундаментальной лжи ещё более усугубляет первоначальный запрет на восприятие реальности, делая его – причём именно для наиболее развитых личностно, наиболее культурных либералов (так как слабо развитые личности не склонны к рефлексии сами по себе и потому просто не нуждаются в защите от неё) – категорическим и едва ли не всеобъемлющим.
Естественно, это вызывает постоянный перегруз психики, часто проявляющийся в психологических расстройствах (начиная с патологической неряшливости, «безбытности», беззаботно и даже с симпатией описанной в разнообразных мемуарах) и в психосоматических заболеваниях (используемых обычно как обоснование назойливых требований жалости и поддержки от окружающих, которые в реальности ещё более усугубляют и физиологические, и психологические проблемы либерала).
Поэтому принятие либеральной идеологии и следование ей способствует оглуплению даже самых интеллектуально развитых поначалу личностей, неспособности их делать выводы даже из своего опыта, невозможности для образованных людей применять навыки логического мышления, развитые ими применительно к своим узким специальностям, к собственной повседневной жизни или к общеполитическим вопросам, а также к простой бытовой ограниченности и неразвитости, доходящей до выученной беспомощности, возводимой на пьедестал самоочевидной поведенческой нормы и даже моральной ценности.
12.3. Гипертрофия коммерческого подхода
Либерализм в силу самой своей природы, генезиса и ориентации на обслуживание глобальных финансовых спекулянтов обожествляет крупный бизнес, причём откровенная аморальность этого подхода вынуждает его становиться назойливым до истеричности. Крупный делец (а в идеале – и вообще любой предприниматель) в принципе не может быть признан либералом плохим по какому бы то ни было значимому для него признаку (разумеется, если не совершает признаваемых самим либералом преступлений, – правда, для такого признания делец обычно как минимум сам должен покаяться в них) уже только по одной той причине, что он получает большую прибыль.
Соответственно, критически значимая часть либералов демонстрирует предельную коммерционализированность и, несмотря на активнейшее использование моральных критериев по отношению к другим (в полном соответствии с базовым британским принципом – см. главу 3), рассматривает мир преимущественно через призму личной, причём сугубо материальной и краткосрочной выгоды.
Впрочем, современных россиян, в отличие от булгаковских москвичей, испортил не только «квартирный», но и «пиарный вопрос». Поэтому после главного вопроса о деньгах при столкновении с тем или иным событием в мозгу среднестатистического либерала сразу же возникает второй: «Что и кто за этим стоят?» Грубо говоря, кто и под кого «копает», кто, кого и в чьих глазах пытается дискредитировать распространением соответствующей информации или совершением соответствующих общественно заметных действий.
При этом в нашей стране прямо-таки трогательной выглядит смычка выпавших из власти либералов от оппозиции и их прежних «системных» коллег, в силу более высоких административных способностей (а часто, не будем этого отрицать, и моральных качеств) удержавшихся в правящей бюрократии (или кооптированных в её состав).
Ведь представители последней точно так же воспринимают любую критику сначала как «оплаченную американским и британским империализмом и вашингтонским обкомом» (в крайнем случае, бежавшими за границу от уголовных дел и до того покровительствовавшими им олигархами, кровавыми когтями тянущимися к горлу молодой «сувенирной демократии»), причём с началом специальной военной операции для подчеркивания собственного патриотизма они склонны трактовать даже указание на самоочевидную реальность российской жизни как «пропаганду ЦИПСО[180]», а затем – как диверсию той или иной группы бюрократов и олигархов против другой в принципе такой же группы.
Конечно, информационные войны, вопреки перманентной пропагандистской истерике по поводу незыблемости неумолимо стоящей на всю Россию «вертикали власти», бушевали в «нулевые» и десятые, да и продолжают бушевать в двадцатые годы ничуть не хуже, чем в пресловутые 90-е (Ельцина его доверенные сотрудники пару раз, помнится, даже досрочно «хоронили» с хорошим коммерческим эффектом, но вот не женили заново его всё же ни разу), и никому не хочется быть использованным ловкими (и в бытовом плане обычно довольно-таки мерзкими) ребятами в совершенно не имеющих к нему отношения посторонних корыстных целях.
Однако не стоит забывать, что даже в совсем чужой войне, в том числе и информационной, можно и должно участвовать, если она ведется за правое дело.
12.4. Немотивированная агрессивность
Заблокированность восприятия реальности естественным образом выражается среди прочего в органической неспособности либералов даже воспринимать инакомыслие и тем более – уважать чужую точку зрения. В сочетании с острым ощущением личной ущемленности (естественной для крайней идеологизированности, да ещё и в сочетании со всё тем же системным игнорированием реальности) эта нетерпимость порождает крайне высокую агрессивность, проявляющуюся не только в общественно-политической жизни, но часто и на сугубо бытовом уровне.
Данная черта характерна для аудитории интернет-форумов и социальных сетей в целом, однако там она порождается в основном низкой образованностью, бескультурьем и заведомо ложной иллюзией анонимности (и, соответственно, безнаказанности); понятно, что указанные причины к основной массе статусных либералов (в том числе и российских) попросту неприменимы.
Патологическая агрессия является для обычного либерала не просто нормальным, но и (в силу запрограммированной либеральной идеологией специфики его сознания) единственно доступным ему способом дискуссии.
Забавно, что эта особенность в полной мере проявляется и в отношении либералов к своим же собственным партнерам, пусть даже и заведомо ситуативным.
Это действительно был честный максимум сотрудничества с инакомыслящим, на который в принципе может быть способен добросовестный либерал (причём далеко не только отечественной сборки).
12.5. Одномерность мышления
Несмотря на неизбежные колоссальные трудности и проблемы, лишь частично описанные выше, либералы и по сей день остаются качественно образованнее и успешнее большинства граждан России в целом.
Однако, несмотря на относительно высокую образованность либералов (кстати, именно благодаря им этот термин стал обозначать уже не кругозор и профессионализм, а прежде всего прагматически необходимую натасканность в каких-то отдельных разрозненных вопросах), наибольший их отклик вызывают не материалы, содержащие относительно сложные мысли, аргументы и доказательства, а предельно примитивные агитки, состоящие из по-разному поворачиваемых (один-два максимум!) лозунгов. Даже в глубоких или затрагивающих широкий круг вопросов статьях реакцию общественности (да и редакций, чего греха таить) вызывают обычно мелкие, содержательно не значимые детали.
Безусловно, этот порок восприятия является во многом технологически обусловленной и потому вполне объективной особенностью интернет-аудитории и аудитории социальных сетей как таковой [18]. Однако именно у исповедующих либеральную идеологию он в силу их качественно большей формальной образованности и навязчиво демонстрируемой окружающим формальной, внешней культурности сильнее всего режет глаз и вызывает изумление.
Другим массовым проявлением технологически обусловленной примитивизации восприятия является органическая неспособность воспринимать мир многомерно [18], – и она тоже в наиболее яркой, болезненной со стороны и вдохновляющей своих жертв форме проявляется именно у либералов. Увы, речь идет отнюдь не о стандартном демагогическом приеме огрубления и примитивизации любого вопроса сведением его к дихотомии «черное – белое», а о действительной неспособности воспринимать (и, соответственно, использовать) более одной стороны любого явления.
В середине «нулевых» автор этой книги, немало озадаченный тогда указанной спецификой либерального восприятия, поставил эксперимент и специально в одной и той же статье и поругал, и похвалил тогда ещё живого и крайне актуального Жириновского. Для абсолютного большинства читателей это оказалось вполне естественным: даже предельно жестко выступая против этого деятеля, добросовестные наблюдатели не могли не отмечать его сильные (а для многих часто и симпатичные) стороны.
И лишь посетители либеральных Интернет-форумов – причём массово – впали по этому поводу в искреннее негодование и яростно критиковали автора данной книги, причём не столько даже за мнимую поддержку Жириновского, сколько за высказывание противоположных тезисов в одном и том же материале. Сама мысль о хотя бы принципиальной возможности существования не совсем однозначных явлений просто не умещается в сознании типичного либерала (и, повторим, далеко не только российского: российский либерал на фоне своих единоверцев из развитых стран представляется ещё наиболее человекообразным).
Жириновский находился на арене российской политики более трети века, – и 30 лет подряд автор настоящей книги хвалил его за эффективность, и все эти годы видел, что мысль об эффективности Жириновского почти всякий раз оказывалась для либералов совершенно новой, неожиданной и в конечном итоге просто не поддающейся не то что запоминанию, но даже и простому восприятию.
12.6. Враждебность к Родине
Давно подробно разжевано и неопровержимо доказано даже для самых идеологизированных «глотателей газет», что великий гуманист и философ Л. Н. Толстой со своим «патриотизм – последнее прибежище негодяя», переводя отнюдь не самый сложный текст со староанглийского языка, сумел-таки ошибиться. Оригинальное «патриотизм может оправдать даже негодяя» классик (возможно, испытывая непреодолимое давление собственных идеологических установок) переделал в строго противоположное по смыслу «патриотизм – способ самооправдания и признак негодяя».
Однако почему именно вроде бы образованные российские либералы, приложив для этого действительно титанические в своей последовательности усилия, сделали эту исторически понятную ошибку фактором общественной жизни?
Сначала – понятно: валили КГБ, КПСС и Советский Союз, и каждое лыко по сугубо политиканским причинам было в строку. Однако когда свалили и, более того, дорвались до власти, – почему же не поднимать свой, русский и российский патриотизм, подобно тому, как это происходило во всех остальных странах постсоветского пространства без исключения?
Почему на всём протяжении 90-х, пока либералы сохраняли в своих руках всю полноту власти, любить Родину с официальной точки зрения было стыдно, а порой и преступно (правда, многочисленные последующие процессы над патриотами показали, что такое восприятие патриотизма перекочевало и в значительно более поздние времена)? Почему за словосочетание «национальные интересы» во внутренней служебной записке администрации президента России ещё в 1995 году (личный опыт автора) можно было огрести серьезные неприятности? Почему ещё в 2006 году, уже во второе президентство В. В. Путина использование самого слова «русский» в официозных пропагандистских медиа практически подразумевало словосочетание «русский фашист»?
Ответ на эти (и многие иные подобные) риторические вопросы, насколько можно судить, давно уже очевиден всем интересующимся: потому что, когда в начале 90-х годов, по известному выражению классика, «попали в Россию», далеко не все пафосные антикоммунисты действительно «целили в коммунизм». И те, кто промахнулся, вместо ненавидимого им по тем или иным причинам коммунизма ударив по любимой России, – вроде великого философа Зиновьева и в целом всей честной части тогдашних диссидентов, – всю оставшуюся жизнь горько раскаивались и в последующем никакой карьеры в этом своём искреннем раскаянии не сделали.
А относительно успешную карьеру сделали, в тогдашних терминах, «демократы» (сегодня называемые именно «либералами») – те, кто попал именно туда, куда с самого начала вполне сознательно целил.
Лучше всего это выразил откровеннейший из либералов 90-х годов приватизатор и бывший вице-премьер Альфред Кох, сказавший об обеспеченной в том числе и его эффективной деятельностью бесперспективности и безысходности России с такой патологически чистой детской радостью, что шокировал даже своих предельно циничных коллег.
Не менее откровенна была и ныне широко известная «прорабша перестройки», которая в присутствии автора данной книги буквально визжала на круглом столе, «по горячим следам» посвященном 11 сентября 2001 года, что любые люди, готовые сознательно отдать свои жизни за что бы то ни было, являются выродками рода человеческого и должны уничтожаться физически в превентивном порядке, чтобы не мешали нормальным людям нормально жить.
Дело было в Ленинграде (тогда и ныне Санкт-Петербург), в считанных километрах от Пискаревского кладбища, где лежит полмиллиона этих самых, по её и в целом по либеральной терминологии, «выродков».
Признаюсь: даже американцы в своих войнах после Второй мировой, даже террористы, даже конченые фашисты представляются более близкими всем нормальным людям (включая даже своих непосредственных жертв), чем эта до сих пор любимая российской одичалой бюрократией либеральная дама. Потому что они сражались и зверствовали за свой народ, – или хотя бы искренне полагали так, а она вполне сознательно и последовательно сражалась (и сражается и в настоящее время!) против своего народа.
Нельзя полностью исключить, что это вышло у неё нечаянно – вырвалось из глубины душонки просто потому, что в основе её мироощущения, как и у всякого либерала, лежат исключительно запросы индивидуального и при том сугубо материального потребления.
Последнее слово представляется главным, ключевым для понимания отношения отечественных либералов к России (да и всех остальных либералов – ко всем остальным родным для них и при этом менее развитым, чем показывается Голливудом, странам). Иначе их можно понять, лишь допустив, что они бескорыстно испытывают к обычным людям, вне зависимости от их национальности и вероисповедания, какую-то животную, расистскую в своей основе ненависть.
На деле базовая, фундаментальная причина патологической ненависти критически значимой части либералов к России отличается патологической простотой: они всего лишь стремятся обеспечить себе качественное потребление, оставаясь полностью равнодушными к его цене для всех остальных. «Ничего личного – только бизнес». Дело не в какой-то специфической ненависти: хотя она часто действительно имеет место, как причина либерального поведения она всё же представляется безусловно второстепенной.
Россия нелюбима критически значимой частью либералов отнюдь не как враг, не как противостоящая им сила (они люто ненавидели её и тогда, когда она, растоптанная ими, лежала у них под ногами в кровавой грязи и не только не была, но даже теоретически никогда не могла стать, как они были свято уверены, никакой силой), но всего лишь как бытовое неудобство, как гвоздь в ботинке: её народ (тоже запрещенное после победы демократии слово, до сих пор в официозе негласно принято не только писать, но и говорить исключительно «население»!) самим фактом своего существования мешает им красиво потреблять, – подобно тому, как плохому танцору мешают танцевать его собственные ноги.
Однако именно у либералов – и именно в силу их идеологии – потребительская ориентация является всепоглощающей и всеобъемлющей, практически исчерпывающей реальную мотивацию. И, истово служа прежде всего своему личному материальному потреблению, они автоматически, иногда незаметно для себя самих начинают служить странам и регионам, в которых потреблять наиболее комфортно.
А именно эти страны и регионы и являются нашими объективными, стратегическими конкурентами (во многом потому, что после краха советской цивилизации расцвели именно на наших костях, на основе присвоения и использования выкачанных из нас по мириадам каналов финансовых, интеллектуальных и технологических ресурсов). И, осознанно существуя ради личного материального потребления, носители либеральной идеологии начинают искренне любить те места, где потреблять хорошо, комфортно, – и, соответственно, не любить те, где потреблять плохо, неуютно.
Не любить Россию.
Это и по сей день с исчерпывающей убедительностью демонстрируют практические действия либералов, по-прежнему энергично и эффективно обслуживающих отечественную власть и преимущественно определяющих её, как минимум, социально-экономическую политику, не говоря уже о национальной (а также критически значимых элементах культурной, внешней и внутренней политики).
Конечно же, западные стандарты культуры и цивилизованности даже до начала массового помешательства на передаче власти дичающим на глазах представителям этнических и сексуальных меньшинств, назойливо превращаемых в «новую норму», были в значительной степени не совместимы как с российской общественной психологией, так и с объективными потребностями нашего развития.
Однако у либералов отторжение от собственной страны (причём далеко не только в России и даже далеко не только в слабо развитых, экономически и технологически отстающих раньше от Запада, а теперь от Китая странах) достигает высочайшей степени, в своей оголтелости до ужаса напоминая агрессию капризного и убежденного в своей полной безнаказанности ребенка против попавших к нему в психологическое рабство и надрывающихся ради него родителей.
В результате значительная часть интеллигенции, а точнее, образованного слоя, который является ключевым носителем культуры и развития как такового, оказывается объективно потерянной для страны, так как обижается на неё кровно, неосознанно и неизбывно, последовательно и неуклонно предъявляя ей в качестве непременного требования заведомо непосильные для неё, несоразмерно завышенные стандарты своего личного потребления.
Эти непосильные стандарты объективно несовместимы с реальными возможностями страны (а если и совместимы – последовательно завышаются под влиянием рекламы элитарного потребления до превышения их), а потому в конечном итоге и с самим её существованием, так как с неотвратимостью требуют уничтожения: либо её, либо либералов как обладающего существенной властью клана.
Данный выбор становится всё более актуальным, и его откладывание всего лишь повышает шансы либерального клана, обслуживающего интересы глобального бизнеса и сохраняющего свое критическое влияние на всю государственную политику, на уничтожение России.
Либеральные реформы, нацеленные на реализацию корыстных интересов глобальных монополий, по крайней мере, с превращением последних в доминирующую в мировом масштабе силу, то есть с 1991 года, не совместимы с нормальным развитием человеческого общества и сталкивают нас в новые Темные века, – которые в силу самой своей природы очень недолго будут оставаться компьютерными.
Для возобновления социального и продолжения технологического прогресса необходим кардинальный, категорический разрыв с либерализмом и насаждаемыми им ценностями во всех сферах общественной жизни.
Интересы России требуют прежде всего модернизации инфраструктуры, без чего страна неминуемо утратит целостность. В силу самого характера инфраструктуры (вкладывает один, а результат достается всем) инвестиции в неё (за исключением разве что отдельных элементов современной информационно-компьютерной сферы) являются естественной и исключительной прерогативой государства и требуют усиления его влияния в экономике, – абсолютно неприемлемого для отнюдь не только современного либерализма.
Модернизация инфраструктуры невозможна без жесточайшего ограничения коррупции, к которому призывают либералы на словах и с которым они борются на деле, трактуя его как «нарушения прав человека» и «ограничение свободы предпринимательства». Основная причина этого забавного расхождения между истошными пропагандистскими завываниями и реальной повседневной практикой заключается в том, что украденное коррупционерами, как правило, выводится из страны и становится ресурсом глобальных спекулянтов, которым служат современные либералы; ограничение коррупции представляется поэтому (и далеко не только поэтому) подрывом их благосостояния.
Кроме того, модернизация инфраструктуры объективно требует всестороннего ограничения произвола монополий, – что вызывает самое искреннее и естественное бешенство у либералов, обслуживающих интересы глобальных монополий и рассматривающих их возможность беспощадно грабить потребителей как квинтэссенцию свободы предпринимательства, а их возможность беспощадно же подавлять национальный бизнес – как квинтэссенцию благотворной и повышающей эффективность свободной конкуренции.
Модернизация инфраструктуры обеспечит полноценный рост деловой активности лишь при условии разумного, хотя бы уровне Евросоюза, протекционизма (иначе направленные на неё средства достанутся иностранным конкурентам, опирающимся, в отличие от сегодняшних российских предпринимателей, на системную всеобъемлющую поддержку своих государств), – абсолютно неприемлемого для либералов, служащих глобальным монополиям. Они запихнули Россию в ВТО с тарифной защитой, меньшей даже, чем у Китая, – как будто российская экономика конкурентоспособней китайской!
Наконец, возобновление прогресса требует созидания человеческого капитала образованием, здравоохранением и культурой, – а для глобальных (в основном спекулятивных) монополий вложенные в них деньги потеряны, так как они уже не будут украдены и выведены из страны и, соответственно, не укрепят их ресурсную базу. Поэтому политика либералов, эффективно проводимая в соответствующих сферах, более всего напоминает гитлеровский план «Ост», нацеленный на обеспечение покорности и вымирания.
Ни при каких обстоятельствах нельзя забывать, что все без исключения крупные развитые в экономическом плане страны смогли стать развитыми исключительно потому, что, достигнув уровня зрелости своих финансовых систем, примерно соответствующего нынешнему российскому, железной рукой отделили инвестиционные деньги от спекулятивных, существенно ограничив вывод финансовых ресурсов из реального сектора экономики в спекулятивный.
В каждой стране это делалось своими методами: в Китае (и по сей день) и Западной Европе (в 60–80-е годы XX века) – валютным контролем и целевым кредитованием, напоминающими смягченные советские методы, в США – разделением банков по их специализации, в Японии – регулированием структуры активов банков.
Однако без этого стать развитой страной (что наглядно показывают примеры, например, ЮАР, а также крупных экономик Южной Америки, которые после войны были не только более богатыми, но и как минимум не менее развитыми, чем лежащая в руинах Европа) практически невозможно, так как капиталы реального сектора неминуемо перетекают в спекулятивный сектор, и экономика разрушается.
В США соответствующие ограничения были отменены лишь по достижении принципиально нового уровня развития – в 1999-м, в Японии в 2000 году, а власти Англии предупредили о возможности ограничения трансграничного движения капиталов уже в начале 2010-х годов, столкнувшись с угрозой дестабилизации зоны евро.
Однако для либералов любое ограничение спекуляций, и в первую очередь финансовых, принципиально неприемлемо, так как глобальный бизнес, которому они служат, – это прежде всего глобальные именно спекулянты.
Таким образом, идейное, политическое и организационное уничтожение либерализма в его нынешнем виде, решительный разворот от методично и всеобъемлюще разрушающих человечество реформ к нормальности является в прямом смысле условием сохранения цивилизации, – и, в частности, условием сохранения и прогресса нашей страны.
Представляется не менее важным фактором и полная устарелость либеральных подходов в мире социальных платформ, постепенно выводящим рыночные отношения на периферию общественного развития [20].
Информация по самой своей природе носит общественный характер, и попытка сохранить частное присвоение благ, создаваемых информационным и постинформационным обществами коллективно, на основе единой культурной среды, ведет к смене характера их присвоения на соответствующий их природе общественный.
При этом не существует ни малейших гарантий того, что катастрофические катаклизмы, к которым может привести зияющее противоречие между общественным характером производства информационных и особенно постинформационных благ и всё более частным характером их присвоения, не приведут к скачкообразной утрате технологий, порядковому сокращению численности человечества, одичанию уцелевших и возврату к первобытно-общинному или, в лучшем случае, феодальному строю.
Заключение. Англия борется. А ты?
«Знание – власть»[181]
В поисках причин исторического превосходства британской элиты над её конкурентами автор незаметно для себя описал в предложенной Вашему вниманию книге значительную часть великолепной и трагической историю Англии, – хотя и под совершенно неожиданным для себя самого углом: от объективных причин и случайных обстоятельств, способствовавших возникновению великой Британской империи, до объективных же причин её угасания – и, что представляется наиболее важным с точки зрения практической конкуренции и поучительным с политической точки зрения, её отчаянной борьбы за выживание, то есть глобальное влияние и власть.
Почти столетие назад пав жертвой своей же собственной социальной инженерии (и по сей день продолжающей создавать поколения колониальных менеджеров в уже далеко пост- и неоколониальном мире), британская элита тем не менее смогла, беспрерывно напрягая интеллект и волю, продолжить глобальную борьбу с непревзойденными энергией, последовательностью и изобретательностью, распространив свою мощь на внегосударственные сферы управления массами, включая культуру, моду и психологию, с неумолимой последовательностью и изобретательностью сочетая самое грубое насилие с самым тонким управлением мимолетными настроениями, склонностями и даже эмоциями.
Чудовищные цинизм и аморальность методов этой борьбы (надеюсь, вполне понятно раскрытые в настоящей книге на весьма ярких и убедительных примерах гитлеровского нацизма и современного либерализма) не должны заслонять от нас её эффективности.
Многочисленные проблемы современного английского общества (на политической поверхности которого сталкиваются представители бывших колоний – индус в качестве премьер-министра Соединенного королевства и пакистанец в качестве премьер-министра Шотландии, обособившиеся от Англии элиты которой уже готовы отделиться, если им не удастся захватить власть над всем Соединенным Королевством) не должны заслонять от нас поразительного факта сохранения им суверенитета – в отличие от всей континентальной Европы – и способности переваривать и подчинять своей элите самые разные внутренние силы и группировки.
Оставаясь непревзойденным не только в истории, но и в современной политической практике сочетанием воли, интеллекта и изощренности, основанных на глубоком патриотизме и чувстве идентичности (пусть и практически не ощутимой со стороны), Англия и сегодня дает всем желающим и способным учиться прекрасный пример эффективного участия в глобальной конкуренции.
Единственная стабильность в современном мире – та, которую вы сами создаете своими действиями. Больше нет ни одного значимого процесса, ни одной значимой угрозы, от которых даже теоретически можно спрятаться; единственный по-настоящему надежный (или хотя бы в принципе возможный) путь к безопасности – это познать эти процессы и угрозы, овладеть ими и возглавить их, чтобы, трансформировав необходимым образом, направить их против своих врагов (или, как минимум, конкурентов), не говоря о неизбежно временных в условиях системной неопределенности союзниках.
Безусловно, никто не сможет стать новой Англией по объективным историческим и культурным причинам; в свое время это отнюдь не по исторической случайности не получилось даже у самой Новой Англии, ставшей колыбелью унаследовавших её могущество и величие США.
Однако её уроки и позитивная часть её достижений должны быть тщательно изучены и добросовестно усвоены нами полностью, – хотя бы для только того, чтобы не пасть жертвой её политико-интеллектуальных эманаций в третий раз подряд, после гитлеровского нацизма и современного либерализма
Только в процессе постижения и освоения британских достижений мы как стремящееся к свободному и независимому прогрессу общество сможем найти и реализовать в практической деятельности ответ на наиболее острый вопрос современного мира – как вести себя со сверхдержавой нового типа, в которую переродилась Англия: не имеющей или почти не имеющей своей собственной видимой силы, но эффективно использующей свою силу непублично и, главное, пользующуюся чужой манипулируемой ею силой за счет своего тайного (и не просто унаследованного от прошлого, но и неустанно развиваемого в настоящем) знания.
Сочетание воли и интеллекта (наиболее полно проявляющееся в феномене длительной социальной инженерии) является ключом к пониманию беспрецедентной длительности британского успеха и устойчивости созданной Англией иллюзией привлекательности.
Восприняв и освоив их на основе свойственного нашей культуре уникального в истории и тем более современности человечества сочетания гуманизма и мессианства мы (при как минимум равной с англичанами и в целом англосаксами способности к абстрактному мышлению и технологическому творчеству) сможем стать лидерами всего человечества и повести его к более разумному и гуманному будущему, чем англосаксы, надежно обеспечив себе – опять-таки впервые в истории – не только прочное духовное, но и материальное доминирование и благосостояние.
Литература
1.
2.
3.
4.
5.
6.
7.
8.
9. Войны Алой и Белой розы // URL: http://www.zaxodi-v-internet.ru/wars-of-the-roses.html
10. Всемирная история // Эпоха английской революции. – М.: ЛСТ, 2000.
11.
12.
13.
14.
15.
16.
17.
18.
19.
20.
21.
22.
23.
24.
25.
26.
27.
28.
29.
30.
31.
32.
33.
34.
35.
36.
37.
38.
39.
40.
41.
42.
43.
44.
45.
46.
47.
48.
49.
50.
51.
52.
53.
54.
55.
56.
57.
58.
59.
60.
61.
62.
63.
64.
65.
66.
67.
68.
69.
70.
71.
72.
73. Позабытые белые рабы // Мировое обозрение. – 2 августа 2015 года. URL: https://tehnowar.ru/22132-pozabytye-belye- raby.html
74.
75.
76.
77.
78.
79.
79a.
80.
81.
82.
83.
84.
85. Современная социал-демократия. – М.: Политиздат, 1990.
86. Стенюи Р. Сокровища Непобедимой армады. – М.: Мысль, 1979.
87.
88.
89.
90.
91.
92.
93.
94.
95.
96.
97.
98.
99.
100.
101.
2016.
102.
103.
104.
105.
106.
107.
108.
109.
110.
111.
112.
113.
114.
115.
116.
117. Adolf Hitler, Monologeim Fuhrer hauptquartier 1941–1944. Aufzeichnungen Heinrich Helms, Hrsg. Von Werner Jochmann. – Hamburg, 1980.
118. Adolf Hitler, Politisches Testament. Die Bormann-Diktate vom Februar und April 1945. – Hamburg, 1981.
119. Adolf Hitlers Zweites Buch, Ein Dokumentaus dem Jahr 1928. Institut fur Zeitgeschichte, Quellen und Darstellungen zur Zeitgeschichte, Band VII. – Stuttgart, 1961.
120.
121.
122. Akten zur deutschen auswartigen Politik, Serie D, Bd. IV. Dokument 260 vom 31. Oktober 1938. – Baden-Baden, 1951.
123. Akten zur deutschen auswartigen Politik, Serie D, Bd. IV. Dokument 287, Botschaftsberichtaus London vom 4. Januar 1939. – Baden-Baden, 1951.
124. Akten zur deutschen auswartigen Politik, Band VI. – Baden-Baden, 1956.
125. Akten zur deutschen auswartigen Politik, Serie D, Bd. VI. Dokumente 233, 239 vom 19. und 21. April 1939. – Baden-Baden, 1956.
126. Akten zur deutschen auswartigen Politik, Band VII. Dokument 405 (Bericht von der deutschen Botschaft, London, 28. August 1939). – Baden-Baden, 1956.
127.
128. Anglo-German Review, II, № 2. – January, 1938.
129.
130. Armitage, D. Ideological Origins of the British Empire. – Cambridge, 2000.
131.
132.
133.
134.
135.
136.
137.
138.
138a.
139.
140.
141.
142.
143. British Broadcasting Corporation (BBC), Nachrichtensendung in deutscher Sprachevom 3. September 1939.
143a. The British Empire. Caledonian Mercury, 15th October 1821.
144.
145.
146.
147.
148.
149.
150.
151. Cambridge History of English Literature, Vol. XII. – Cambridge, 1916.
152.
153.
154.
155.
156.
157. Cecil, R. The Myth of the Master Race. Alfred Rosenberg and Nazi ideology. – L., 1972.
158.
159.
160.
161.
162.
163.
164.
165.
166.
166a.
167.
168.
169.
170.
171.
172.
173.
174. Disraeli B., the Earl of Beaconsfield, Novels and Tales, Vol. VIII. – L., 1927.
175. Disraeli B., the Earl of Beaconsfield, Novels and Tales, Vol. IX. – L., 1927.
176. Disraeli B., the Earl of Beaconsfield. Novels and Tales, Vol. X. – L., 1927.
177. Disraeli B., the Earl of Beaconsfield. Novels and Tales, Vol. XI. – London, 1927.
178. Dokumentezurdeutschenauswartigen Politik, Serie D, Bd. VIII. Kriegsjahre. I. Band. Dokumente 134, 235, 318 – Aktennotizenvom 25. September 1939 uber Gesprachemit Baron de Ropp. – Frankfurt, 1961.
179.
180.
181.
182.
183.
184.
185.
186.
187.
188.
189.
190.
191.
192.
193.
194.
195.
196.
197.
198.
199.
200.
201.
202.
203.
204.
205.
206.
207.
208.
209.
210. La Haute Finance et les Revolutions. Numerospecial. Lectures frangaisespublie sous la direction de Henry Coston. – Rennes.: Imp. Reunies, 1963.
211.
212.
213.
214.
215.
216.
217.
218.
219.
220. Hitlers Tischgespracheim Fuhrerhauptquartier. Aufgezeichnet von Henry Picker. Hrsg. von Percy Ernst Schramm. – Stuttgart, 1965.
221.
222.
223.
224.
225.
226.
227.
228.
229.
230.
231. Josef Goebbels, Tagebucher. Samtliche Fragmente, Band IV. -Munchen, 1987.
232.
233.
234.
235.
236.
237.
238.
239.
240.
241.
242.
243.
244.
245.
246.
247.
248.
249.
250.
251.
252.
253.
254.
255.
256.
257.
257a.
258.
259.
260.
261.
262.
263.
264. Marsch P. (editor). The Conscience of the Victorian State. – NY: Syracuse, 1979.
265.
266.
267.
268.
269.
270.
271.
272.
273.
274.
275. Lord
276.
277.
278.
279.
280.
281.
282.
283. Lord
284.
285.
286.
287.
288.
289. Der Prozessgegendie Hauptkriegsverbrechervor dem Internationalen Militargerichtshof, Band XII, XIII. – Nurnberg, 1947.
290.
291.
292.
293.
294. Report of the Public School Commission, 1864, III, 3 (Teil i).
295. Report on Fabian Policy, напеч. в “Fabian Tracts”, № 70, 1896.
296.
297.
298.
299.
300.
301.
302.
303.
304.
305.
306.
307.
308.
309.
310. Samuel R. (editor). Patriotism. Making and unmaking of British national identity. – L., 1989.
311.
312.
313.
314.
315.
316.
317.
318. Schwarz H. (editor). The Expansion of England. Race, Ethnicity and cultural History. – L., 1996.
319.
320.
321.
322. Sophia King Waldorf, or The Dangers of Philosophy. – L., 1798.
323.
324.
325.
326.
327.
328.
329.
330.
331.
332.
333.
334.
335.
336.
337.
338. Tate J. W. The Public Schools of Germany // Internationale Zeitschrift fur Erziehung. – VI, 1937.
339.
340.
341.
342.
343.
344.
345.
346.
347.
348. von
349.
350.
350a.
351.
351a.
352.
352a.
353.
354.
355.
356.
357.
358.
359. Wiener J. H. (editor). Great Britain. The Lion at Home. A documentary history of domestic policy 1689–1973, Vol. II. – NY, 1983.
360.
361.
362.
363.
364.
365.
366.
Интернет-ресурсы
367. URL: https://antoin.livejournal.com/865880.html
368. URL: http://igor-grek.ucoz.ru/publ/derevjannye_dengi/1–1-0–823
369. URL: http://www.mindcontagion.org/banking/hb1694.html
370. URL: http://msfo-dipifr.ru/kompaniya-yuzhnyx-morej-i-nacionalnyj-dolg-anglii/
371. URL: https://sobiainnen.livejournal.com/49288.html
372. URL: https://velikobritanya.org/istoriya-velikobritanii/istoriya-anglii-v-xvi-xix-veka.html