Ремизов В. Б. — литературовед, исследователь творчества Л. Н. Толстого и проблем культуры, кандидат филологических наук; педагог, основатель эксперимента «Школа Л. Н. Толстого», заслуженный учитель России. В 1980-е гг. — доцент кафедры русской литературы Воронежского государственного университета; в дальнейшем — профессор, заведующий кафедрой духовного наследия Л. Н. Толстого Тульского государственного педагогического университета им. Л. Н. Толстого.
Работал в музее-заповеднике «Ясная Поляна» заместителем директора по научной работе. С 2001 по 2012 г. — директор Государственного музея Л. Н. Толстого (Москва). Лауреат премии Правительства Российской Федерации; почетный доктор наук Воронежского государственного университета; почетный член Российской академии художеств. Награжден орденом Почета и орденом «Слава России».
В книге впервые представлена развернутая хроника последних месяцев жизни Льва Толстого: с 19 июня по 7 ноября 1910 г. Построенная на подлинных материалах — дневниках, письмах, документах, мемуарах участников событий, — она передает неповторимость каждого дня, создает условия для объективного и правдивого восприятия смысла происходящего. Читателю предоставлена возможность, минуя многочисленные трактовки и интерпретации, ощутить себя свободным в поисках ответов на сложные вопросы разыгравшейся драмы. Повествовательный ряд обогащен огромным количеством уникальных фотографий из фондов Государственного музея Л. Н. Толстого.
© Ремизов В. Б., 2017
© ООО «Проспект», 2017
Перед уходом
Тому, что произошло ночью 28 октября 1910 года в Ясной Поляне, дано много определений: «бегство», «исчезновение», «внезапный отъезд», «освобождение», «последнее воскресение», «художественный жест», «уход». Но чаще всего употребляемо последнее. Связанные с ним вопросы — почему, кто виноват и есть ли чья вина, как, зачем, куда… — по сей день возникают в душе читателя и не имеют однозначных ответов, хотя об уходе и смерти Льва Толстого написаны тома книг, а подшивка вырезок из газет и журналов хранится в 20 огромных папках-томах.
Предлагаемые страницы развернутой хроники, воссозданной по подлинным материалам (дневникам, письмам, мемуарам, документам) свидетелей событий столетней давности, позволяют читателю заглянуть в мир общения ее героев, поразмыслить наедине с ними о случившемся и
Важно подчеркнуть один момент во всем этом калейдоскопе суждений. Мнение о духовной и физической немощи Толстого в последние месяцы жизни не имеет ничего общего с реальностью. Кому-то важно представить его чуть ли не маразматиком, не ведающим, что он творит. Между тем творческая и жизненная активность Толстого в последние пять месяцев своей жизни поражает. Дни болезни перемежаются с постоянной верховой ездой, вплоть до ухода (27 октября вместе с Д. П. Маковицким он верхом проехал 16 верст), долгими пешими путешествиями по окрестностям Ясной Поляны, Отрадного, Кочетов.
Не ослабевает духовное общение писателя с современниками: с июня по ноябрь1910 года он написал более 250 писем 175 адресатам. Многие письма отличаются глубиной философского и социально-общественного содержания, проникновенностью, на каждом лежит печать самобытности личности автора. Среди них — письма к молодому Ганди, Ф. А. Страхову, К. Ф. Смирнову о запое, священникам Д. Н. Ренскому и Д. Е. Троицкому о невозможности стать на путь догматического Богословия, одному из бывших учителей яснополянской школы Н. П. Петерсону, оригинальному мыслителю XX века П. П. Николаеву, В. И. Шпигановичу о проблеме самоубийства, издателю И. И. Горбунову-Посадову о народных изданиях «Посредника» и о том, чтó следует издавать, друзьям-единомышленникам, своим биографам — русскому П. И. Бирюкову, итальянцу Джулио Витали, американцу Эйльмеру Мооду. Большой массив писем представляет собой переписку Толстого с родными и близкими, выявившую суть жизненных позиций Толстого и тех, кто его окружал в последние месяцы жизни.
Л. Н. Толстой. Ясная Поляна. 1908. Фотография В. Г. Черткова
Л. Н. Толстой среди родных и гостей в день своего 75-летия. 28 августа 1903 г. Ясная Поляна. Фотография Ф. Т. Протасевича.
Слева направо стоят: Е. Ю. Игумнова, Н. Л. Оболенский, В. А. Кузминская, П. А. Буланже, А. Б. Гольденвейзер, И. И. Горбунов-Посадов, К. В. Орлов (корреспондент), Л. Л. Толстой, С. Л. Толстой, А. Л. Толстая, Т. Л. Сухотина, А. И. Толстая и П. А. Сергеенко;
в среднем ряду: Вера Сидоркова (дочь слуги), Е. С. Денисенко, О. К. Толстая с дочерью Соней, С. А. и Л. Н. Толстые, М. Л. Оболенская, Д. Ф. Толстая, С. Т. Семенов;
в первом ряду: Д. В. Никитин, М. М. Сухотин, М. Л. Толстой с Онисимом Денисенко, И. Л. Толстой, А. Л. Толстой и А. А. Берс
Практически ни на день не прекращалось общение писателя с многочисленными гостями — представителями разных классов, разных идейных убеждений, разных возрастов и национальностей. Приходили к Толстому за советом, материальной поддержкой, с житейскими просьбами, но в основном — с желанием разрешить тот или иной мучительный вопрос земного существования, поговорить о душе и Боге.
Как и раньше, велик интерес писателя к чтению. Он зиждется на его давних пристрастиях к тем или иным авторам и его жажде быть всегда на острие переломных событий в мире. Все чаще чтение уводит Толстого от «суеты сует», от недоброй атмосферы в домашнем окружении, от одиночества, которое мучает его и возрастает с каждым днем.
Так, 5 октября, через день после тяжелого обморока, еще достаточно слабый, Толстой ведет разговор о писателях: Ги де Мопассане, Гоголе, В. В. Розанове, Н. А. Бердяеве, В. С. Соловьеве, М. П. Арцыбашеве. Он вслух декламирует свои любимые стихотворения — Silentium Тютчева и «Воспоминание» Пушкина. Через день его душа нуждается в «чтении Шопенгауэра»; 8, 9, 18 и 22 октября Толстой штудирует книгу П. П. Николаева «Понятие о боге как совершенной основе жизни», а 9-го «перебивает» это чтение статьей В. А. Мякотина «О современной тюрьме и ссылке» в журнале «Русское богатство».
В первую часть включены материалы, отражающие ситуацию до «ухода из Ясной Поляны», — с 19 июня по 28 октября 1910 года, во вторую — непосредственно уход и смерть на полустанке в Астапове.
Долго спал и возбужден. Придумал важное изменение в Предисловии и кончил письмо в Славянский съезд. Теперь 2-й час. Записать:
1) Ужасно не единичное, бессвязное, личное, глупое безумие, a безумие общее, организованное, общественное, умное безумие нашего мира. […]
Ездил с Чертковым в Троицкое (посещения Троицкой окружной психиатрической больницы. —
Дома известие, что Черткову «разрешено» быть в Телятинках во время приезда матери. Ванна. Песни — Саша.
Встал бодрым. Поправил и «Славянам», и «Предисловие». И написал «Детскую Мудрость». Хочу попытаться сознательно бороться с Соней добром, любовью. Издалека кажется возможным. Постараюсь и вблизи исполнить. Душевное состояние очень хорошее. Молитва благодарности уже не так действует. Теперь молитва всеобщей любви. Не то, что с тем, с кем схожусь, а со всеми, всем миром. И действует. И те молитвы: не заботы о людском суждении и о благодарности оставили осязательные, радостные следы.
Л. Н. Толстой на верховой прогулке в с. Мещерском. 1910. Фотография В. Г. Черткова
Л. Н. Толстой среди больных и врачей Троицкой окружной психиатрической больницы (близ села Мещерское). 1910. Фотография В. Г. Черткова
Получил приглашение ваше и с радостью приехал бы, если бы не мои года и нездоровье. Приехал бы с тем, чтобы лично побеседовать с вами о том предмете, который собрал вас. Постараюсь сделать это хотя бы письменно.
Единение людей, то самое, во имя чего вы собрались, есть не только важнейшее дело человечества, но в нем я вижу и смысл, и цель, и благо человеческой жизни. Но для того, чтобы деятельность эта была благодетельна, нужно, чтобы она была понимаема во
Несомненно, что соединенные люди сильнее разъединенных. Семья сильнее отдельного человека. Шайка грабителей сильнее, чем каждый порознь. Община сильнее отдельных личностей. Соединенное патриотизмом государство сильнее разрозненных народностей. Но дело в том, что преимущество соединенных людей против разъединенных и неизбежное последствие этого преимущества, порабощение или хотя бы эксплуатация разъединенных, естественно вызывает в разъединенных желание соединиться для того, чтобы сначала противодействовать насилию, а потом и совершать его. Славянским народностям естественно, испытывая на себе зло соединения австрийского, русского, германского, турецкого государств, желать, для противодействия этому злу, сложиться в свое соединение, но новое соединение это, если только состоится, неизбежно будет вовлечено точно в такую же деятельность не только борьбы с другими единениями, но и в подавление и эксплуатацию более слабых соединений и отдельных личностей.
Да, в единении и смысл, и цель, и благо человеческой жизни, но цель и благо это достигаются только тогда, когда это единение
Мне скажут: мы признаем и эту религиозную основу, но не отрицаем и основы единения племенной, народной, государственной. Но дело в том, что одно исключает другое. Если признано целью жизни человечества единение всемирное, религиозное, то это самое признание отрицает всякие другие основы единения и, наоборот, признание основой единения начала племенного, народного, патриотическо-государственного неизбежно отрицает религиозное начало как действительную основу жизни.
Думаю, почти уверен, что эти высказанные мною мысли будут признаны неприложимыми и неправильными, но я счел своим долгом вполне откровенно высказать их тем людям, которые, несмотря на мое отрицание племенного и народного патриотизма, все-таки более близки мне, чем люди других народов. Скажу более, откинув соображения о том, что по этим словам моим меня могут уличить в непоследовательности и противоречии самому себе, скажу, что особенно побудила меня высказать то, что я высказал, моя вера в то, что та основа всеобщего религиозного единения, которая одна может, все более и более соединяя людей, вести их к свойственному им благу, что эта основа будет принята прежде всех других народов христианского мира народами именно славянского племени.
Отрадное, 20 июня 10 г.» (курсив Л. Н. Толстого. —
Нам дано одно, но зато неотъемлемое благо любви. Только люби, и все радость: и небо, и деревня, и люди, и даже Сам. А мы ищем блага во всем, только не в любви. А это искание его в богатстве, власти, славе, исключительной любви — все это мало того, что не дает блага, но, наверное, лишает его.
Л. Н. Толстой, В. Г. Чертков и Д. П. Маковицкий около дома в имении Отрадное близ с. Мещерского. Московская губ. 1910. Фотография Т. Тапселя
Встал рано. Немного, мало спал. Посмотрим, что будет во мне, а не вне меня. Помоги, Бог. […] Почти ничего не работал: кончил книжечки. Заснул. Ездил с Чертковым в Лебучане. Там ходил на фабрику — проявление безумия. […] Вечером Страхов (Федор Алексеевич, философ, единомышленник Л. Н. Толстого. —
«…На имя A. Л. Толстой была получена телеграмма из Ясной Поляны от В. М. Феокритовой (подруга дочери писателя А. Л. Толстой, секретарь С. А. Толстой. —
Сама же С. А. Толстая в своем «Ежедневнике» 22 июня пишет:
«Больна нервами и сердцем. Варвара Михайловна телеграфировала Льву Николаевичу, но он не приедет!.. Отвратительна эта старческая влюбленность в фальшивого лицемера Черткова, нашего разлучника, и я его ненавижу за это. Хочется смерти и боюсь самоубийства; но, вероятно, воспитаю в себе эту мысль. Невыносима жизнь с этим незаслуженным, постоянно недобрым ко мне отношением Льва Николаевича. Ох! Как я что-то страдаю! Сердце, голова, душа — все болит».
В. М. Феокритова (подруга дочери Л. Н. Толстого Саши, секретарь С. А. Толстой. —
Л. Н. Толстой читает вслух свою статью «О безумии». Мещерское. 21 июня 1910 г. Фотография Т. Тапселя.
Слева направо: Ф. А. Страхов, А. Я. Григорьев, В. Ф. Булгаков (стоит), А. С. Бутурлин, Л. Н. Толстой, В. Г. Чертков, Д. П. Маковицкий, А. К. Черткова, П. Н. Орленев, А. П. Сергеенко (стоит)
«Я пришла, она спросила, не было ли телеграммы от Льва Николаевича, и где расписка от посланной? Я ей отдала. Она сама лично написала еще телеграмму и просила послать немедленно. Телеграмма вот какая: „Умоляю приехать скорей — двадцать третьего. Толстая“. Опять начались стоны и ужасные упреки Льва Николаевича. […] Принесли телеграмму от Льва Николаевича: „Удобнее приехать завтра днем, телеграфируйте, если необходимо, приедем ночью“. Как только она прочла телеграмму, начала рыдать, бросилась с постели и кричала: „Разве вы не видите, что это слог Черткова, он его не пускает, они хотят меня уморить, но ведь у меня есть опиум… вот он“. Она побежала к шкафу и показала мне склянку с опиумом и нашатырным спиртом и кричала, что отравится, если не приедет Лев Николаевич. — „Пошлите срочную“»[4].
Жив. Теперь 7 часов утра. Вчера только что лег, еще не засыпал, телеграмма: «Умоляю приехать 23». Поеду и рад случаю делать свое дело. Помоги, Бог.
«В. Ф. Булгаков (секретарь Л. Н. Толстого. —
„Именно с этих двух злополучных телеграмм, полученных в Мещерском 22 июня, начался последний крестный путь Льва Николаевича, приведший его через Астапово к могиле…“» [5].
Л. Н. Толстой с дочерью Александрой Львовной и врачом Д. П. Маковицким в Отрадном. Московская губ. 1910. Фотография В. Г. Черткова
Много записать нужно. Встал, мало выспавшись. Ходил гулять. Ночью приходила Соня. Все не спит. Утром пришла ко мне. Все еще взволнована, но успокаивается.
1) Вышел на прогулку после мучительной беседы с Соней. Перед домом цветы, босоногие, здоровые девочки чистят. Потом ворочаются с сеном, с ягодами. Веселые, спокойные, здоровые. Хорошо бы написать две картинки.
Перечитал письма. Написал ответ о запое. Ничего особенного вечером. Успокоение.
Рано встал. Писал о безумии и письма. И вдруг Соня опять в том же раздраженном истерическом состоянии. Очень было тяжело. Ездил с ней в Овсянниково (имение Т. Л. Толстой-Сухотиной. —
Встал рано. Ходил, потерял шапку. Дома — письма и только перечел «О сумасшествии» и начал писать, но не кончил. Поехал верхом, дождь. Вернулся домой. Соня опять возбуждена, и опять те же страдания обоих.
Помоги, Господи. Вот где место молитвы. 1) Только перед Богом. 2) Все дело сейчас. И не делаю. 3) Благодарю за испытание.
[В первой половине 1910 года С. А. Толстая дневник не вела. Настоящая запись — первая. —
Дом Л. Н. Толстого (со стороны террасы). Ясная Поляна. 1908. Фотография К. К. Буллы.
У террасы стоит Л. Н. Толстой с внуками Таней и Ваней, детьми М. Л. Толстого
«Лев Николаевич, муж мой, отдал все свои дневники с 1900 года Вл. Гр. Черткову и начал писать новую тетрадь там же (в Отрадном. —
Жизнь моя с Льв. Ник. делается со дня на день невыносимее из-за бессердечия и жестокости по отношению ко мне. И все это постепенно и очень последовательно сделано Чертковым. Он всячески забрал в руки несчастного старика, он разлучил нас, он убил художественную искру в Л. Н. и разжег осуждение, ненависть, отрицание, которые чувствуются в статьях Л. Н. последних лет, на которые его подбивал его глупый злой гений.
Да, если верить в дьявола, то в Черткове он воплотился и разбил нашу жизнь.
Все эти дни я больна. Жизнь меня утомила, измучила, я устала от трудов самых разнообразных; живу одиноко, без помощи, без любви, молю Бога о смерти; вероятно, она недалека. Как умный человек, Лев Никол. знал способ, как от меня избавиться, и с помощью своего друга — Черткова убивал меня постепенно, и теперь скоро мне конец.
Заболела я внезапно. Жила одна с Варварой Михайловной в Ясной Поляне. […] Для Сашиного здоровья после ее болезни, для чистоты и уничтожения пыли и заразы, меня вынудили в доме все красить и исправлять полы. Я наняла всяких рабочих и сама таскала мебель, картины, вещи с помощью доброй Варвары Михайловны. Было и много и корректур, и хозяйственных дел. Все это меня утомило ужасно, разлука с Л. Н. стала тяжела, и со мной сделался нервный припадок, настолько сильный, что Варвара Михайловна послала Льву Никол. телеграмму: „Сильный нервный припадок, пульс больше ста, лежит, плачет, бессонница“. На эту телеграмму он написал в дневнике: „Получил телеграмму из Ясной. Тяжело“. И не ответил ни слова и, конечно, не поехал.
С. А. Толстая на балконе дома в Ясной Поляне. 1902. Фотография С. А. Толстой
К вечеру мне стало настолько дурно, что от спазм в сердце, головной боли и невыносимого какого-то отчаяния я вся тряслась, зубы стучали, рыданья и спазмы душили горло. Я думала, что я умираю. В жизни моей не помню более тяжелого состояния души. Я испугалась и, как бы спасаясь от чего-то, естественно, бросилась за помощью к любимому человеку и вторично ему телеграфировала уже сама: „
В слове
Вечером, 23-го, Лев Ник. — со своим хвостом — вернулся недовольный и неласковый. Насколько я считаю Черткова нашим
Произошло тяжелое объяснение, я высказала все, что у меня было на душе. Сгорбленный, жалкий сидел Лев Ник. на табуретке и почти все время молчал. И что мог бы он мне сказать? Минутами мне было ужасно жаль его. Если я не отравилась эти дни, то только потому, что я
Во время нашего тяжелого объяснения вдруг из Льва Ник. выскочил зверь: злоба засверкала в глазах, он начал говорить что-то резкое, я ненавидела его в эту минуту и сказала ему: „А! Вот когда ты настоящий!“— и он сразу притих. […]
Л. Н. Толстой и В. Г. Чертков идут купаться на реку Воронка. Ясная Поляна. 1905. Фотография С. А. Толстой
Сегодня я прочла данный мне Льв. Ник. его дневник, — и опять меня обдало холодом и расстроило известие, что Лев Ник.
А мне надо подняться духом, понять, что перед смертью и вечностью так не важны интриги Черткова и мелкая работа Л. Н. унизить и убить меня.
Да, если есть Бог, ты видишь, Господи, мою ненавидящую ложь душу и мою не умственную, а сердечную любовь к добру и многим людям!
Я, кажется, обдумала, что мне надо делать. На днях, до отъезда Льва Ник. к Черткову, он негодовал на нашу жизнь, и когда я спросила: „Что же делать?“ — он негодующим голосом кричал: „Уехать, бросить все, не жить в Ясной Поляне, не видать нищих, черкеса, лакеев за столом, просителей, посетителей, — все это для меня ужасно!“
Я спросила: „Куда же теперь нам, старикам, уехать?“ — „Куда хочешь: в Париж, в Ялту, в Одоев… Я, разумеется, поеду с тобой“.
Слушала я, слушала всю эту гневную речь, взяла 30 рублей и ушла; хотела ехать в Одоев и там поселиться. Была страшная жара, добежала до шоссе, задохнулась от волнения и усталости, легла возле ржи в канаву на травке. Слышу, едет кучер в кабриолете. Села, обессиленная вернулась домой. У Льва Никол. на короткое время сделались перебои в сердце. Что тут делать? Куда деваться? Что решать? Это был первый надрез в наших отношениях (далеко не первый —
И вот сегодня вечером, обходя раз десять аллеи в саду, я решила без ссор, без разговоров нанять угол в чьей-нибудь избе и поселиться в ней, бросив все дела, всю жизнь, стать бедной старушкой в избе, где дети, и их любить. Надо попробовать.
Когда я стала говорить, что на перемену более простой жизни с Льв. Ник. я не только готова, но смотрю на нее, как на радостную идиллию, только прошу указать,
[…]
Сегодня Лев Ник. упрекал меня в розни с ним
Она опять подошла к столу и стала писать Льву Николаевичу: «Хорошо ли изучил дома для сумасшедших женщин, куда вы с Чертковым хотите меня засадить? Не дамся… убили…»
— Нет, вы посмотрите, — кричала она, — какой он лжец: в то время, как мне пишет ложно-любовные письма, он занимается своим гнусным влюбленным романом со своим красивым идолом!
[…] Она показала и дала мне прочесть статью о последних минутах самоубийцы, которую она хотела поместить в газеты.
— Пускай Лев Николаевич прочтет, как я мучилась, я ему покажу, пусть узнает себя в ней и своего идола. Как бы мне назвать его: «Чертов?.. Сатанов?.. Демонов?.. Да… Демонов, это хорошо! Я ему покажу, когда он приедет сюда, как мне будет
Вчера говорила о переезде куда-то. Ночь не спал. Очень устал. Ходил гулять и думал все о том же. Есть обязанность перед Богом и людьми, которую должен исполнить в эти последние дни или часы жизни, и потому надо быть твердым. Fais ce que doit, advienne que pourra. («Делай, что должен, будь, что будет». —
А. Л. Толстая и В. М. Феокритова-Полевая (слева). 1910 г. (?). Тула (?)
7) Сумасшествие всегда следствие неразумной и потому безнравственной жизни. Кажется, верно, но надо проверить, обдумать.
8) Сумасшедшие всегда лучше, чем здоровые, достигают своих целей. Происходит это от того, что для них нет никаких нравственных преград: ни стыда, ни правдивости, ни совести, ни даже страха.
Мало спал. С утра прекрасное настроение Сони. Просила не ехать (в Никольское-Вяземское на день рождения сына Сергея Львовича. —
«Лев Николаевич утром ходил в дер. Никольское, прошел ее всю, останавливаясь и разговаривая. Днем все пошли в лес. В 4.30 выехали на станцию: Лев Николаевич, Софья Андреевна и я на бричке в дышле парой. Проезжая мимо домиков дер. Никольской, Лев Николаевич сказал что-то сочувственное про никольских крестьян и спросил меня: „Помните? Край родной, край долготерпенья“. И слезы выступили у него на глазах, дальше не мог говорить»[8].
[Толстой вспомнил первую строфу стихотворения Тютчева:
Л. Н. Толстой в гостях у сына Сергея Львовича в имении Никольское-Вяземское Тульской губ. 28 июня 1910 г. Фотография М. Н. Толстой (жены сына).
Слева направо: Н. Н. Ге (сын), Ф. И. Горяин, В. В. Нагорнова с сыном С. Н. Нагорновым, Сережа Толстой (внук Л. Н. Толстого), Д. Н. Орлов, Т. С. Берс, С. А. и Л. Н. Толстые
«Многоуважаемая и дорогая Софья Андреевна, cпешу от лица моей матери и моего сердечно поблагодарить Вас за внимание, оказанное Вами ей присылкою за ней Ваших лошадей. Она доехала сюда очень удобно и была тронута Вашей любезностью. Я очень надеюсь, что Вы с ней познакомитесь, потому что она хорошая и достойная женщина, и я уверен, что Вы ее оцените. У нее нет тех недостатков, которые есть у меня, и добрые отношения между Вами и ею послужат, я в том уверен, новым душевным звеном между Вами и мною, помимо главного звена — Льва Николаевича, сердечно нас сблизившего. По этому поводу чувствую потребность Вам сказать, что я слышал, что последнее время Вы выражаете ко мне неприязненное чувство. Я не могу поверить, чтобы это Ваше чувство ко мне было бы чем-либо иным, как временным раздражением, вызванным какими-нибудь недоразумениями, которые при личном свидании очень скоро улетучились бы, как постороннее, наносное наваждение. В лице Льва Николаевича слишком многое — и притом самого лучшее, что у нас обоих есть в жизни — нас с Вами связывает и связывает глубоко и неразрывно. Мы можем иногда временно сердиться друг на друга, но мы никак не можем стать врагами. Напротив того, Вы были глубоко правы, дорогая Софья Андреевна, когда в день юбилея Льва Николаевича так задушевно сказали мне, что я лучший друг Вашей семьи. Никакие наговоры против меня за моей спиной моих врагов не могут изменить этого радостного для меня факта, хотя и могут временно возбудить Вас против меня. Я уверен, что при первой личной с Вами беседе легко устранится то, что как будто стало между нами. А в свое время надеюсь, что Бог предоставит мне случай уже не на словах, а на деле доказать мою истинную дружбу к Вам и ко всей Вашей семье. Мы давно не виделись, и у Вас, очевидно, сложились обо мне представления, которые рассыпятся при первом возобновлении наших личных сношений. Я так в этом уверен, что решаюсь теперь усердно просить Вас позволить мне поцеловать Вашу руку и засвидетельствовать мою ничем не нарушимую, истинную преданность. В. Чертков»[9].
«Владимир Григорьевич,
вы спрашивали Льва Николаевича, почему я так внезапно к вам изменила свое отношение, считая вас еще недавно самым близким человеком нашей семьи. Действительно, я так и относилась к вам и ценила, что вы так старательно распространяли мысли Льва Ник<олаевича> и берегли его писанья. Но в писаньи дороги
Возникло мое дурное чувство к вам, во-первых, уже потому, что, когда я заболела, Лев Николаевич на мой отчаянный вызов: „Умоляю приехать“, — вместо того, чтобы приехать, как это было раньше и всю жизнь, холодно ответил, что „удобнее приехать на другой день“. Конечно, я предписала это вашему влиянию и в слове
Когда я со слезами упрекала Льву Николаевичу, что ему Эрденко (скрипач, гость В. Г. Черткова. —
Бороться? Бороться с чем? Ведь не злодейка же я, любя его 48 лет нашей супружеской жизни. Мне было больно, и Лев Николаевич сказал, что верно он писал обо мне в другом дневнике […]
— Дневники у Черткова? — спросила я уже с волнением.
— Не знаю, вероятно, у него, я ему позволял брать мои дневники для того, чтобы делать выписки, и он их мне всегда возвращал. […]
С. А. Толстая за работой на площадке перед домом. Ясная Поляна. 1901. Фотография С. А. Толстой
Л. Н. Толстой в Телятинках у В. Г. Черткова. 5 июля 1910 г. Фотография Т. Тапселя.
Слева от Толстого — В. Г. Чертков
То, что вы даже от Льва Ник<олаевича> скрыли, куда девали дневники его. […] Теперь вы их совсем похитили. Может быть, я ошибаюсь, и вы и теперь их вернете, и я верну вам свое уважение и расположение и сама успокоюсь. Теперь же мне даже тяжело вас видеть после того, как я так ошиблась в вас. Кроме всего того, я сама пишу свои „Записки“ и воспоминания, и мне дневники Льва Ник<олаевич>а служили дорогим материалом; теперь я этого лишена, и мне это очень больно. Если вам хоть сколько-нибудь дороги отношения со мной и спокойствие Льва Николаевича […] — отдайте мне дневники Льва Николаевича.
[…] Вот и все. Будем видеться, и если вы исполните мою просьбу, то мы будем друзьями более чем когда-либо. Если же нет, то Льву Николаевичу будет больно видеть наши отношения, — переломить же мое сердце в другую сторону я не в состоянии. Слишком поразило меня это исчезновение дневников. Простите и утешьте, если можете. Ответ ваш выслушаю, когда буду поздоровее, а теперь я очень слаба от болезни и всего пережитого мной»[10].
«Многоуважаемая Софья Андреевна!
Благодарю Вас за Ваше письмо. Благодарю потому, что надеюсь, что оно послужит первым шагом к устранению того недоразумения, которое возникло между нами. Но ответить на Ваше письмо мне необходимо внимательно и обстоятельно, чего я сегодня сделать не успел. […]
Пока скажу только, что я решительно не вижу никакого основания для того, чтобы добрые отношения между нами не продолжались, и что с своей стороны я всегда готов и твердо намерен сделать все от меня зависящее все <не> только для поддержания прежних наших добрых отношений, но и для бóльшего и бóльшего нашего взаимного понимания, как и подобает лицам, каждый по-своему, столь близко связанным с дорогим Львом Николаевичем.
Почтительно преданный Вам В. Чертков»[11].
Л. Н. Толстой в гостях у А. Б. Гольденвейзера в Телятинках, гостившего в доме Александры Львовны Толстой. 1905. Фотография В. Г. Черткова.
Слева направо: Л. Н. Толстой, Н. А. и Н. Б. Гольденвейзеры, А. А. и А. Б. Гольденвейзер
Е. б. ж. Жив, но дурной день. Дурной тем, что все не бодр, не работаю. Даже корректуру не поправил. Поехал верхом к Черткову. Вернувшись домой, застал Софью Андреевну в раздражении, никак не мог успокоить. Вечером читал. Поздно приехал Гольденвейзер (А. Б. Гольденвейзер — пианист, друг Л. Н. Толстого. —
«Лев Николаевич, разумеется,
Уехал сегодня Л. Н. верхом с Чертковым в лес. […]
Приехав, Чертков хватился, что потерял часы. Он нарочно подъехал к балкону и сказал Льву Ник-у, где думает, что потерял часы. И Л. Н., жалкий, покорный, обещал после обеда
С. А. Толстая за работой. Ясная Поляна. 1901. Фотография С. А. Толстой
К обеду приехали приятные гости. […] Я думала, что Льву Ник. будет совестно потащить всех нас, почтенных людей, в овраг и на кручь искать часы господина Черткова. Но он так его боится, что не остановился даже перед положением быть смешным — ridicule — исканья часов Черткову целым обществом в восемь человек. […]
На другое утро Лев Ник. встал рано, пошел на деревню, созвал ребят и с ними нашел часы в овраге.
Вечером […] высказала Льву Ник. свое чувство неудовольствия и отчасти стыда за то, что повел вместо прогулки все общество в овраг за чертковскими часами; он, конечно, рассердился, произошло опять столкновение, и опять я увидала ту же жестокость, то же отчуждение, то же выгораживание Черткова. Совсем больная и так, я почувствовала снова этот приступ отчаяния; я легла на балконе на голые доски […] Ночь холодная, и мне хорошо было думать, что где я нашла его любовь, там я найду и смерть. Но, видно, я ее еще не заслужила.
Вышел Лев Николаевич, услыхав, что я шевелюсь, и начал с места на меня кричать, что я ему мешаю спать, что я уходила бы. Я и ушла в сад и два часа лежала на сырой земле в тонком платье. Я очень озябла, но очень желала и желаю умереть.
[…] Если б кто из иностранцев видел, в какое состояние привели жену Льва Толстого, лежащую в два и три часа ночи на сырой земле, окоченевшую, доведенную до последней степени отчаяния, — как бы удивились добрые люди! Я это думала, и мне не хотелось расставаться с этой сырой землей, травой, росой, небом, на котором беспрестанно появлялась луна и снова пряталась. Не хотелось и уходить, пока мой муж не придет и не возьмет меня домой, потому что он же меня выгнал. И он пришел только потому, что Лева-сын кричал на него, требуя, чтоб Л. Н. пришел ко мне, и они меня с Левой привели домой. Три часа ночи, ни он, ни я, мы не спим. Ни до чего мы не договорились, ни капли любви и жалости я в нем не вызвала.
Ну и что ж! Что делать! Что делать! Жить без любви и нежности Льва Николаевича я не могу. А дать мне ее он не может. 4-й час ночи…
[…] Когда совсем рассвело, мы еще сидели у меня в спальне друг против друга и не знали, что сказать. […] Наконец я взяла Льва Ник-а за руку и просила его лечь, и мы пошли в его спальню. Я вернулась к себе, но меня опять потянуло к нему, и я пошла в его комнату. […] Опять мы оба плакали, и я наконец увидала и почувствовала его любовь.
Я молила Бога, чтоб он помог нам дожить мирно и по-прежнему счастливо последние годы нашей жизни»[12].
Жив еле-еле. Ужасная ночь. До 4 часов. И ужаснее всего был Лев Львович (сын Л. Н. Толстого. —
«В ночь с 10 на 11 июля истерическое состояние С. А. Толстой на почве невозвращения ей дневников Толстого от Черткова. Резкое столкновение с отцом Л. Л. Толстого, ставшего на сторону матери. Утром приезд С. Л. Толстого».
«Семейный совет детей Толстого: Сергея Львовича, Льва Львовича и Александры Львовны, как оградить отца от мучительного для него поведения матери»[13].
Тридцать четвертая годовщина свадьбы. 23 сентября 1896 г.
С. А. и Л. Н. Толстые, сын Лев Львович Толстой и его жена Дора Федоровна.
Ясная Поляна. Фотография С. А. Толстой
«1) Теперешний дневник никому не отдам, буду держать у себя.
2) Старые дневники возьму у Черткова и буду хранить сам, вероятно, в банке.
3) Если тебя тревожит мысль о том, что моими дневниками, теми местами, в которых я пишу под впечатлением минуты о наших разногласиях и столкновениях, что этими местами могут воспользоваться недоброжелательные тебе будущие биографы, то, не говоря о том, что такие выражения временных чувств, как в моих, так и в твоих дневниках никак не могут дать верного понятия о наших настоящих отношениях, — если ты боишься этого, то я рад случаю выразить в дневнике или просто как бы в этом письме мое отношение к тебе и мою оценку твоей жизни.
Мое отношение к тебе и моя оценка тебя такие: как я смолоду любил тебя, так я, не переставая, несмотря на разные причины охлаждения, любил и люблю тебя. Причины охлаждения эти были (не говорю о прекращении брачных отношений — такое прекращение могло только устранить обманчивые выражения ненастоящей любви), — причины эти были, во-первых, все бóльшее и бóльшее (ударения поставлены Толстым. —
Оценка же моя твоей жизни со мной такая: я, развратный, глубоко порочный в половом отношении человек, уже не первой молодости, женился на тебе, чистой, хорошей, умной 18-летней девушке, и, несмотря на это мое грязное, порочное прошедшее, ты почти 50 лет жила со мной, любя меня, трудовой, тяжелой жизнью, рожая, кормя, воспитывая, ухаживая за детьми и за мною, не поддаваясь тем искушениям, которые могли так легко захватить всякую женщину в твоем положении, сильную, здоровую, красивую. Но ты прожила так, что я ни в чем не имею упрекнуть тебя. За то же, что ты не пошла за мной в моем исключительном духовном движении, я не могу упрекать тебя и не упрекаю, потому что духовная жизнь каждого человека есть тайна этого человека с Богом, и требовать от него другим людям ничего нельзя. И если я требовал от тебя, то я ошибался и виноват в этом.
Так вот верное описание моего отношения к тебе и моя оценка тебя. А то, что может попасться в дневниках (я знаю только, ничего резкого и такого, что бы было противно тому, что сейчас пишу, там не найдется).
Так это 3) о том, что может и не должно тревожить тебя о дневниках.
4) Это то, что если в данную минуту тебе тяжелы мои отношения с Чертковым, то я готов не видаться с ним, хотя скажу, что это мне не столько для меня неприятно, сколько для него, зная, как это будет тяжело для него. Но если ты хочешь, я сделаю.
Л. Н. Толстой. 1907. Ясная Поляна. Фотография В. Г. Черткова
Теперь 5) то, что если ты не примешь этих моих условий доброй, мирной жизни, то я беру назад свое обещание не уезжать от тебя. Я уеду. Уеду, наверное, не к Черткову. Даже поставлю непременным условием то, чтобы он не приезжал жить около меня, но уеду непременно, потому что
Я бы мог продолжать жить так, если бы я мог спокойно переносить твои страдания, но я не могу. Вчера ты ушла взволнованная, страдающая. Я хотел спать лечь, но стал не то что думать, а чувствовать тебя, и не спал и слушал до часу, до двух — и опять просыпался и слушал и во сне или почти во сне видел тебя. Подумай спокойно, милый друг, послушай своего сердца, почувствуй, и ты решишь все, как должно. Про себя же скажу, что я с своей стороны решил все так, что иначе
Лев Толстой. 14 июля, утро. 1910 г.» [14].
«Попытка Толстого прочесть это письмо Софье Андреевне, ее бурный протест».
«Получение A. Л. Толстой, по поручению отца, от В. Г. Черткова семи тетрадей дневников за десять лет, начиная с 1900 года и передача их Т. Л. Сухотиной».
«С утра волнение Софьи Андреевны и симуляция ее отравления опиумом. Ее требование выдачи дневников или ключа от сейфа в банке, куда они будут положены. Предупреждение Львом Толстым Софьи Андреевны через В. М. Феокритову, что она делает сама все для того, чтобы он осуществил свое намерение уйти»[15].
«Если трусость моя пройдет и я наконец решусь на самоубийство, то, как покажется всем в прошлом, моя просьба легко исполнима. […]
Будут объяснять мою смерть всем на свете, только не настоящей причиной: и истерией, и нервностью, и дурным характером, — и никто
И где христианство? Где любовь? Где их
Эти два упорных человека — мой муж и Чертков взялись крепко за руки и давят, умерщвляют меня. И я их боюсь; уж их железные руки сдавили мое сердце, и я сейчас хотела бы вырваться из их тисков и бежать куда-нибудь. Но я чего-то еще боюсь…
Говорято каком-то
Завтра […] я буду свободна, и если не Бог, то еще какая-нибудь сила поможет мне уйти не только из дома, но из жизни…
Я даю способ
Мысль о самоубийстве стала крепнуть. Слава Богу! Страданья мои должны скоро прекратиться»[16].
«Не спала всю ночь и на волоске была от самоубийства. Как бы крайне ни были мои выражения о страданиях моих — все будет мало. Вошел Лев Никол., и я ему сказала в страшном волнении, что на весах, с одной стороны, возвращение дневников, с другой — моя жизнь, пусть выбирает. И он выбрал, спасибо ему, и вернул дневники от Черткова. […]
Дневники запечатала моя дочь Таня, и завтра их повезут Таня с мужем в Тулу, в банк. Расписку напишут на имя Льва H-а и его наследников, и расписку привезут Л. Н. Только бы меня опять не обманули. […]»[17].
«Всю ночь не спала […] Недаром я волнуюсь! Ведь обещал же он мне при Черткове, что отдаст дневники
Как жутко голова болит — затылок. Уж не нервный ли удар? Вот хорошо бы — только совсем бы насмерть. А больно душе быть убитой своим мужем. Сегодня утром, не спав всю ночь, я просила Льва Ник. — а отдать мне расписку от дневников, которые завтра свезут в банк. […]
Он страшно рассердился, сказал мне: „Нет, это ни за что, ни за что“, — и сейчас же бежать. Со мной опять сделался тяжелый припадок нервный, хотела выпить опий, опять струсила, гнусно обманула Льва Ник-а, что выпила, сейчас же созналась в обмане, — плакала, рыдала, но сделала усилие и овладела собой. Как стыдно, больно, но… нет, больше ничего не скажу; я больна и измучена. […]
Дорого мне досталось отнятие дневников у Черткова; но если б сначала — опять было бы то же самое; и за то, чтоб они никогда не были у Черткова, я готова отдать весь остаток моей жизни и не жалею той потраченной силы и здоровья, которые ушли на выручку дневников; и теперь эта потеря здоровья и сил пали на ответственность и совесть моего мужа и Черткова, так упорно державшего эти дневники.
С. А. Толстая на балконе дома в Ясной Поляне. Август 1903 г. Фотография С. А. Толстой
С. А. Толстая. 1889. Москва. Фотография М. А. Шиндлера и А. И. Мея под фирмою „Шерер, Набгольц и Ко“
Положены они будут на имя Льва H-а, с правом их взять только ему. Какое недоброе по отношению к жене и неделикатное, недоверчивое отношение! Бог с ним!
[…] Я так устала от всех осложнений, хитростей, скрываний, жестокости, от признаваемого моим мужем его
«Узнав, что я пишу дневник ежедневно, все окружающие принялись чертить вокруг меня
Бог с ними, со всеми; мне нужен мой муж, пока его
«Проводили Татьяну Львовну домой. Все ее очень жалели и любили, и всем как-то жутко стало оставаться опять одним, без такой хорошей поддержки, как Татьяна Львовна.
Когда мы с Сашей утром вышли пить кофе, то были очень обрадованы, увидев Елизавету Валерьяновну Оболенскую (племянница Толстого, дочь его сестры Марии Николаевны Толстой. —
— Слава Богу, что вы приехали! — вырвалось у нас обеих.
Оказывается, Елизавета Валерьяновна видела Михаила Сергеевича Сухотина (муж дочери Толстого Татьяны Львовны. —
Так и сделали: не говоря об этом Софье Андреевне, вызвали из Москвы Никитина (Дмитрий Васильевич — домашний врач. —
Елизавета Валерьяновна и Вера Сергеевна нашли Льва Николаевича сильно изменившимся, похудевшим и постаревшим на несколько лет, а особенно их огорчало его страдальческое, слабое выражение глаз; и они без слез не могли говорить про него.
Сегодня Лев Львович опять нашел нужным пойти ко Льву Николаевичу и сказать ему много неприятного и грубого. Между прочим, он сказал ему, что когда Лев Николаевич не согласует свои поступки со своими писаниями, он его ненавидит. Лев Николаевич рассказывал это Саше и говорил ей, что с трудом переносит Льва Львовича. А он все живет у нас, самонадеянный, дерзкий, полный сознания своего величия.
После завтрака Лев Николаевич решил поехать к Черткову, предварительно сказав об этом Софье Андреевне. Она милостиво его отпустила, но просила сидеть недолго. Лев Николаевич уехал, а Софья Андреевна опять стала бранить Черткова и волноваться и ежеминутно спрашивать, который час»[20].
[ПОСЕЩЕНИЕ ТОЛСТЫМ ЧЕРТКОВА 17 ИЮЛЯ 1910 Г. БЫЛО ПОСЛЕДНИМ: БОЛЬШЕ ТОЛСТОЙ У ЧЕРТКОВА НЕ БЫЛ НИ РАЗУ. — В. Р.]
«Софья Андреевна успокоилась, пошла делать свои корректуры и все говорила о необыкновенном количестве дел, которые она одна, и только одна, может и должна исполнять. В чем состоял этот огромный труд, этот воз, по ее словам, который она везла не по силам, мы никто не знаем. Она жила, как живут многие и многие богатые барыни. Вставала в 11 или в 12 часов, пила кофе, шла гулять, собирала цветы, гнала всех, кто к ней приходил что-нибудь спрашивать или за деньгами. Потом обедала, что-нибудь шила себе, иногда поправляла корректуры для своего же издания, писала свой дневник, отвечала на письма — вот и все, что мы видели, и потому не понимали, о каком непосильном труде она так много говорит и за что она себя так жалеет.
За обедом Лев Николаевич много говорил о Паскале, которого он читал теперь, восхищался им и удивлялся, как он раньше не видел всей прелести и глубины этой книги»[21].
«
Получилась телеграмма от Никитина, что он приезжает с профессором Россолимо сегодня скорым. Софья Андреевна еще спала. Саша отдала телеграмму отцу, и как только Софья Андреевна проснулась, Лев Николаевич пошел с телеграммой к ней. Она очень взволновалась, удивилась, зачем их вызвали теперь, когда она чувствует, что она почти здорова, и даже как будто сконфузилась и все говорила:
— Приехали лечить здоровую! Если бы меня не мучили дневниками и отдали бы их мне, то ничего бы и не было, и все были спокойны, а теперь только даром деньги платить им.
К завтраку она вышла со слабыми глазами и, видимо, стараясь показаться физически больной, и все говорила о докторах. Никто ей не сочувствовал в этом, и все думали, что лучше, что доктора приедут. Только Душан Петрович сказал об их приезде:
— О, это безразлично, разве только у Софьи Андреевны будет выход из ее положения теперь.
Когда Саша рассказала это Льву Николаевичу, он очень смеялся и говорил:
— Ах, какая умница! Совершенно верно, что безразлично.
И Душан Петрович был прав. Доктора ничего не изменили и дела не поправили; да и как можно было здесь помочь, когда дело было не в болезни физической или душевной, а в эгоистических требованиях и в достижении своих целей какими бы то ни было путями!
Доктора приехали, и Саша успела кое-что им рассказать и таким образом познакомить их с личностью и характером „болезни“ матери.
Рассказывать много и не нужно было. Софья Андреевна сама со свойственной ей несдержанностью и злобой посвятила их во все последние события и рассказала им и про дневники, и про ненависть к Черткову, и про обман и ложь, которыми она будто бы окружена. Из всего этого доктора могли заключить только, что если нервы у нее и расстроены, то это вследствие упорного домогательства своей цели. Россолимо был так растерян, что даже не мог скрыть своего удивления и откровенно сказал:
—
— Что же уступать? Папа все уступил, что можно, что не противоречит с его совестью, а больше он не может, и так слишком много сделал и уступил, — сказала Саша.
— Да, положение тяжелое, я понимаю, что Лев Николаевич не может уступать, да я и не знаю, лучше ли будет от этого, — сказал Россолимо, совершенно растерявшись и не зная, что тут делать. — Только Лев Николаевич не выдержит, вам предстоит еще много, много борьбы с ней, не выдержит, — прибавил он.
За обедом Лев Николаевич старался, по-видимому, узнать с духовной стороны нового доктора, наводил его на религиозные разговоры, но тот был человек науки в полном смысле слова. Заговорили о безумии и самоубийстве, Лев Николаевич объяснял эти частые теперь случаи самоубийства отсутствием религиозного сознания; профессор же — условиями жизни теперешней молодежи, усталостью и вялостью мозговых клеток. Лев Николаевич, усмехаясь, сказал:
— Вы не видите главной причины.
— Какой? — спросил доктор, — религии?
— Вот именно, религии, — ответил Лев Николаевич.
— Мы с вами подходим к одному и тому же выводу, только с разных концов, — сказал Россолимо, во многом согласившись со Львом Николаевичем или делая вид и не оспаривая авторитетности Льва Николаевича.
После обеда пошли гулять: доктора со Львом Николаевичем, а мы разбрелись кто куда. Софья Андреевна пошла приготовляться к осмотру и опять волновалась. Говорили много, говорили все вместе и каждый порознь, но результату вышло мало, ни к чему не пришли, и у нас осталось все по-прежнему.
Единственный совет, который дали доктора — это разъехаться Льву Николаевичу и Софье Андреевне хотя бы на время, но совет этот вызвал целую бурю со стороны Софьи Андреевны. Она всех подозревала, особенно Льва Николаевича, и говорила, что доктора подкуплены и подговорены дать этот совет, но что она ни за что не уедет»[22].
«Анализ профессором Г. И. Россолимо психического состояния С. А. Толстой:
Восприятие внешних впечатлений не нарушено, ориентировка в месте и времени сохранена вполне. Сознание совершенно ясное и остается даже таковым во время возбуждения. Внимание в общем не расстроено, но у Софьи Андреевны проглядывает стремление сделать себя, свою личность, свои интересы центром, на который были бы обращены взоры не только ее близких родных, друзей, знакомых, но и случайных лиц, с кем ей приходится сталкиваться. Память сохранена очень хорошо, и она принимает факты близкого и далекого прошлого не только в их общих очертаниях, но припоминает и мелкие детали их. Со стороны суждения и критики у Софьи Андреевны наблюдается известные расстройства. Эти расстройства выражаются в слабости критики и особенно в самокритики. Считая свои взгляды, стремления справедливыми, она не обращает внимание на доводы окружающих и, в стремлении отстоять свои взгляды, нередко уклоняется от правдивой передачи виденного или слышанного. Будучи настойчива в достижении намеченной цели, она может совершать поступки опасные для ее жизни. Но нельзя отрицать, что степень опасности ею учитывается, конечная же цель — достижение желаемого. Все ее действия и поступки вытекают из определенного эмоционального состояния. В суждениях Софьи Андреевны проглядывает непоследовательность и отсутствие связи между изложениями и выводом. В моменты возбуждения она настолько слабо может подавлять проявление этого, что в состоянии выйти из рамок обычных, повседневных отношений.
Вот те выводы о психической индивидуальности графини, которые дают мне известное право заключить, что Софья Андреевна, страдая психопатической нервно-психической организацией (истерической), под влиянием тех или иных условий может представлять такие припадки, что можно говорить о кратковременном, преходящем душевном расстройстве»[23].
«Владимир Григорьевич,
твое появление в доме моих родителей каждый раз, с тех пор, что я здесь, как ты сам видел вчера, глубоко волнует мою мать и крайне вредно для ее слабого здоровья. Расстраивая мать, ты этим самым расстраиваешь отца, у которого вчера болела печень, так что он плохо спал ночь. На нас, детей, волнение родителей действует также очень чувствительно. Говорю это, чтобы ты видел, до какой степени эти волнения сильны и не здоровы. Не для того, чтобы оберечь собственный покой.
Было бы естественно, чтобы ты прекратил хотя бы временно свои посещения, несмотря на приглашения родителей — и ограничил свои отношения с отцом письменно. Но, может быть, ни ты, ни отец, ни мать ради отца не желает этого, и посещения твои будут продолжаться. Тогда я очень прошу тебя сделать все возможное для установления с матерью простых и открытых добрых отношений. Скажи ей, что ты готов все сделать, чтобы успокоить ее, чтобы твое появление у них не было ей тяжелым, что ты жалеешь, что осуждал ее, что признаешь, что она больна и слаба, вообще что-нибудь такое человеческое, доброе. Тогда все могло бы устроиться и отношения всех вас и нас стали бы нормальными. Не говори никому, ни отцу, ни друзьям, об этом письме. Не отвечай мне на него много, не сердись на меня и верь, что я лично не желаю ничего, кроме покоя родителей и доброго к тебе отношения. Нельзя осуждать слабую и больную женщину и требовать от нее самообладания, в котором она бессильна. Надо щадить ее последние дни. Такое мое впечатление. Ей я внушаю всячески, чтобы она великодушно с добротой и любовно подходила к тебе. Вот все. Лев.
Лев Львович Толстой, сын писателя. 1903–1904 гг. Египет. Любительская фотография
Рад был бы переговорить с тобой, но до конца, без волнения. А то мы назвали друг друга дураками, и этим ограничились. Это грустно. Не правда ли?»[24].
«Думаю, что мне не нужно говорить вам, как мне больно и за вас, и за себя прекращение нашего личного общения, но оно необходимо. Думаю, что тоже не нужно говорить вам, что требует этого от меня то, во имя чего мы оба с вами живем. Утешаюсь — и, думаю, не напрасно — мыслью, что прекращение это только временное, что болезненное состояние это пройдет. Будем пока переписываться […]»[25].
«А что касается разлуки с вами, то я сознаю такое глубокое, ничем не нарушимое духовное единение с вами, что с личной разлукой я радостно мирился бы, если бы знал, что она действительно нужна для Бога и сколько-нибудь содействует вашему покою.
Так что мне не приходится переносить ничего подобного тому, что приходится переносить вам. […]»
Л. Н. Толстой играет в шахматы с В. Г. Чертковым. Мещерское. 1910. Фотография В. Г. Черткова
«Получил сегодня ваше письмо о том, что вы решили со мной не видеться. Начало этого моего письма может служить ответом на это ваше решение. Но вы говорите также, что вы „не будете скрывать своих и моих писем, если пожелают их видеть“. Что касается ваших писем ко мне, то могу только сказать, что мне кажется, что это ошибка с вашей стороны предоставлять Софье Андреевне вторгаться в ваше письменное общение со мной. Но это мне только так
«[…] Цель же состояла и состоит в том, чтобы, удалив от вас меня, а если возможно и Сашу, путем неотступного совместного давления выпытать от вас или узнать из ваших дневников и бумаг, написали ли вы какое-нибудь завещание, лишающее ваших семейных вашего литературного наследства; если не написали, то путем неотступного наблюдения над вами до вашей смерти помешать вам это сделать; а если написали, то не отпускать вас никуда, пока не успеют пригласить черносотенных врачей, которые признали бы вас впавшим в старческое слабоумие для того, чтобы лишить значения ваше завещание. […]
Предупредить же этот грех и вообще прервать то дурное дело, которое готовится и которым сейчас напряженно заняты ваши семейные в Ясной, возможно вам только одним и при том очень простым путем: это безотлагательно уехать из Ясной в Кочеты […]»[27].
«Посылаю в Тульское Отделение Государственного Банка на хранение ящик с своими рукописями и прошу выдать их обратно только лично мне или зятю моему Михаилу Сергеевичу
Лев Толстой.
16-го июля 1910 года. Ясная Поляна»[28].
[ТОЛСТОЙ ПОДПИСЫВАЕТ В ОКОНЧАТЕЛЬНОЙ ФОРМЕ СВОЕ ЮРИДИЧЕСКОЕ ЗАВЕЩАНИЕ В ЛЕСУ, БЛИЗ ДЕРЕВНИ ГРУМОНТ].
Тысяча девятьсот десятого года, июля (22) дватцать второго дня, я, нижеподписавшийся, находясь в здравом уме и твердой памяти, на случай моей смерти делаю следующее распоряжение: все мои литературные произведения, когда-либо написанные по сие время и какие будут написаны мною до моей смерти, как уже изданные, так и неизданные, как художественные, так и всякие другие, оконченные и неоконченные, драматические и во всякой иной форме, переводы, переделки, дневники, частные письма, черновые наброски, отдельные мысли и заметки, словом все без исключения мною написанное по день моей смерти, где бы таковое ни находилось и у кого бы ни хранилось, как в рукописях, так равно и напечатанное и притом как право литературной собственности на все без исключения мои произведения, так и самые рукописи и все оставшиеся после меня бумаги завещаю в полную собственность дочери моей Александре Львовне Толстой. В случае, если дочь моя Александра Львовна Толстая умрет раньше меня, все вышеозначенное завещаю в полную собственность дочери моей Татьяне Львовне Сухотиной.
Первая страница Завещания Л. Н. Толстого
Л. Н. Толстой с дочерью Александрой Львовной. Ясная Поляна. 1908. Фотография В. Г. Черткова
Л. Н. Толстой с дочерью Татьяной Львовной Сухотиной. Гаспра (Крым). 1902. Фотография С. А. Толстой
Лев Николаевич Толстой.
Сим свидетельствую, что настоящее завещание действительно составлено, собственноручно написано и подписано графом Львом Николаевичем Толстым, находящимся в здравом уме и твердой памяти.
Свободный художник Александр Борисович Гольденвейзер. В том же свидетельствую, мещанин Алексей Петрович Сергеенко. В том же свидетельствую, сын подполковника Анатолий Дионисиевич Радынский.
16 ноября 1910 г. Тульский окружной суд в публичном судебном заседании утвердил к исполнению это завещание Толстого»[29].
Начинаю новый дневник, настоящий дневник для одного себя. Нынче записать надо одно: то, что если подозрения некоторых друзей моих справедливы, то теперь начата попытка достичь цели лаской. Вот уже несколько дней она целует мне руку, чего прежде никогда не было, и нет сцен и отчаяния. Прости меня, Бог и добрые люди, если я ошибаюсь. Мне же легко ошибаться в добрую, любовную сторону. Я совершенно искренно могу любить ее, чего не могу по отношению к Льву. Андрей просто один из тех, про которых трудно думать, что в них душа Божия (но она есть, помни). Буду — стараться не раздражаться и стоять на своем, главное, молчанием.
Дневник для одного себя Л. Н. Толстого. Первая страница 29 июля 1910 г. Автограф
Нельзя же лишить миллионы людей, может быть, нужного им для души. Повторяю: «может быть». Но даже если есть только самая малая вероятность, что написанное мною нужно душам людей, то нельзя лишить их этой духовной пищи для того, чтобы Андрей мог пить и развратничать и Лев мазать и… Ну да Бог с ними. Делай свое и не осуждай… Утро.
День, как и прежние дни: нездоровится, но на душе меньше недоброго. Жду, что будет, а это-то и дурно.
Софья Андреевна совсем спокойна.
Чертков вовлек меня в борьбу, и борьба эта очень и тяжела, и противна мне. Буду стараться любя (страшно сказать, так я далек от этого) вести ее.
В теперешнем положении моем едва ли не главное нужное — это
«К „формальному“ завещанию, имеющему юридическую силу, Лев Николаевич прибег не ради утверждения за кем бы то ни было собственности на его писания, а, наоборот, для того, чтобы предупредить возможность обращения их после его смерти в чью-либо частную собственность.
Л. Н. Толстой и В. Г. Чертков в яснополянском кабинете писателя. 1909
Для того, чтобы предохранить тех, кому он поручил распорядиться его писаниями согласно его указаниям, от возможности отнятия у них этих писаний на основании законов о наследстве, Льву Николаевичу представлялся только один путь: написать обставленное всеми требуемыми законом формальностями завещание на имя таких лиц, в которых он уверен, что они в точности исполнят его указания о том, как поступить с его писаниями. Единственная, следовательно, цель написанного им „формального“ завещания заключается в том, чтобы воспрепятствовать предъявлению со стороны кого-либо из его семейных их юридических прав на эти писания в том случае, если эти семейные, пренебрегая волей Льва Николаевича относительно его писаний, пожелали бы обратить их в свою личную собственность.
Воля же Льва Николаевича относительно своих писаний такова:
Он желает, чтобы:
1) Все его сочинения, литературные произведения и писания всякого рода, как уже где-либо напечатанные, так и еще не изданные, не составляли после его смерти
2) Чтобы все рукописи и бумаги (в том числе: дневники, черновики, письма и проч. и проч.), которые останутся после него, были переданы В. Г. Черткову с тем, чтобы последний, после смерти Льва Николаевича, занялся пересмотром их и изданием того, что он в них найдет желательным для опубликования, причем в материальном отношении Лев Николаевич просит В. Г. Черткова вести дело на тех же основаниях, на каких он издавал писания Льва Николаевича при жизни последнего.
3) Чтобы В. Г. Чертков выбрал такое лицо или лица, которым передал бы это уполномочие на случай его, Черткова, смерти с тем, чтобы и эта лицо или эти лица поступили также на случай своей смерти, и так далее до минования в этом надобности.
4) Чтобы те лица, кому Лев Николаевич завещал „формальную“ собственность на все его писания, завещали эту собственность дальнейшим лицам, избранным по соглашению с В. Г. Чертковым или теми, кому перейдет вышеупомянутое уполномочие Черткова, и так далее до минования в этом надобности».
Лев Толстой. 31 июля 1910 г.»[30].
«Милый друг Таня! Получил твое письмо и с начала до конца с тобой не согласен, разве только могу согласиться в том, что в настоящее время мамá действительно нервно возбуждена. Относительно ненависти к Черткову, то ты достаточно хорошо знаешь мое отношение к этому подлецу, и скрывать свое отношение к нему я не буду ни перед отцом, ни перед матерью, ни перед ним самим. Относительно же свойственности ненависти к людям, могу тебе ответить, что ненависть свойственна людям так же, как и доброта, любовь. Люди не могли бы быть добры к одним, если бы не ненавидели других. Отец первый обожает Черткова и этим ненавидит сыновей. Где его пресловутая, проповедуемая им доброта и отношение к людям? Ведь никто, как он, сделал, что большинство сыновей его, стали его ненавидеть и почти презирать.
Относительно того, чтобы (ей) мамá потакать во всем, конечно, я этого делать не буду, но все-таки всегда скажу, что она права в своем теперешнем отношении к Черткову, и вижу в этом, как тебе ни покажется странно, пользу для отца.
Андрей Львович Толстой, сын писателя. 1905 (?). Любительская фотография
Если б отец был бы добр, а не зол, то половины этих историй бы не было. Лева, Миша и я не дураки и не идиоты, ставши открыто на сторону мамá, и если бы ты отбросила пристрастие к Л. Н., то тоже поняла бы, кто виноват. Я не считаю, что мамá права, валяясь на земле и грозя отравиться опиумом, а надо подумать и узнать, что вызвало это, и тогда, может быть, и ты будешь другого мнения.
Относительно же поездки в Кочеты я тоже не согласен, оттого, что это вызовет только новую историю, ибо мамá не хочет отпускать отца одного или сама хочет ехать.
Вот тебе мое мнение, прости, что оно противоположное твоему.
Твой брат Ан. Т.»[31].
«Не отвечала тотчас по получении твоего письма, так как боялась написать лишнее.
Теперь же, вполне успокоившись и совершенно трезво обсудив твои письмо и поведение, скажу, что они будут в истории человечества служить примером бесстыдства, грубости и жестокости.
Это неслыханно: окружить 82-хлетнего старика атмосферой ненависти, злобы, лжи, шпионства и даже препятствовать тому, чтобы он уехал отдохнуть от всего этого. Чего еще нужно от него? Он в имущественном отношении дал нам гораздо больше того, что сам получил. Все, что он имел, он отдал семье. И теперь ты не стесняешься обращаться к нему — ненавидимому тобой — еще с разговорами о его завещании.
Неужели ты не понимаешь, насколько такое поведение не вяжется с простым понятием о приличии и порядочности. О нравственной стороне вопроса я умалчиваю.
Далеко ты зашел. Т. Сухотина»[32].
Т. Л. Толстая. Тула. Конец 1880-х — нач. 1890-х гг. Фотография И. Ф. Курбатова
«Перечитывая письма Л. Н. к разным лицам, меня поражала его неискренность. […] Еще меня поразило в письмах частое упоминание, что „тяжело жить, как живу, среди роскоши и поневоле…“. А кому, как не Льву Николаевичу, нужна эта роскошь? Доктор — для здоровья и ухода; две машины пишущие и две переписчицы — для писаний Льва Никол.; Булгаков — для корреспонденции; Илья Васильевич — лакей для ухода за стариком слабым. Хороший повар — для слабого желудка Льва H-а.
Вся же тяжесть добыванья средств, хозяйства, печатанье книг — все лежит на мне, чтоб всю жизнь давать Льву Ник. спокойствие, удобство и досуг для его работ. Если б кто потрудился вникнуть в
Л. Н. Толстой в кругу родных и гостей. Ясная Поляна. 1908. Фотография К. К. Буллы.
Слева направо: Д. П. Маковицкий, А. Л. Толстая, Е. В. Оболенская, В. Г. Чертков, Л. Н. Толстой, И. О. Шураев (слуга), С. А. Толстая, И. В. Сидорков (слуга), Ваня (Михайлович) Толстой, гувернантка детей М. Л. Толстого, Н. Н. Гусев, В. М. Феокритова
Крестьяне-просители под «деревом бедных» в Ясной Поляне. 1902. Фотография П. А. Сергеенко
«Вчера говорил с Пошей (П. И. Бирюков, друг и первый биограф Л. Н. Толстого. —
«Милая Анна Константиновна,
пишу вам, а не Диме („домашнее“ имя В. Г. Черткова. —
Простите меня, милые друзья, что я делаю вам больно. […] Она, несомненно, больная, и можно страдать от нее, но мне-то уже нельзя — или я не могу — не жалеть ее.
Целую вас обоих, милые друзья, и прошу не давать вашей любви ко мне уменьшаться. Она мне очень дорога — нужна»[35].
Л. Н. Толстой в кругу семьи в день своего 75-летия. 28 августа 1903 г. Фотография Ф. Т. Протасевича.
Слева направо стоят: Илья, Лев, Александра, Сергей; сидят: Михаил, Татьяна, С. А. и Л. Н. Толстые, Мария и Андрей
«[…] На вопрос Павла Ивановича (Бирюков. —
«Варвара Михайловна называет кроткое, нежное, внимательное отношение Л. Н. к Софье Андреевне „подлизыванием“ и спрашивает: почему он уступает ей и почему причиняет страдание Черткову и больной Александре Львовне? Я себе это объясняю так: „Софья Андреевна, во-первых, действительно ревнует, а не только притворяется ревнивой; во-вторых, она, в сущности, расчетливая мать — хочет потомство обеспечить материально и потому выслеживает, есть ли завещание. Л. Н. чувствует (жалея ее), что здесь только лаской и, в известной степени, уступчивостью может удерживать ее от ужасных припадков исступления. Поэтому и не считается с тем, как его отношение (к Софье Андреевне) будет воздействовать на дочь и на Черткова…“»[37]
«Хотела объяснить Льву Ник-у источник моей ревности к Черткову и принесла ему страничку его молодого дневника, 1851 года, в котором он пишет, как он никогда не влюблялся в женщин, а много раз влюблялся в мужчин. Я думала, что он, как П. И. Бирюков, как доктор Маковицкий (Душан Петрович — доктор, единомышленник Л. Н. Толстого, который сопровождал его во время ухода. —
Д. П. Маковицкий, единомышленник и врач Л. Н. Толстого. Телятинки. 1911. Фотография Е. Н. Фелтена
Потом я ушла в ванну, а Лев Никол., как ни в чем на бывало, вышел в залу и пил с аппетитом чай и слушал, как Душан Петрович, переводя с славянского, читал о Петре Хельчицком.
Когда все разошлись, Лев Ник. пришел ко мне в спальню и сказал, что пришел еще раз проститься. Я так и вздрогнула от радости, когда он вошел; но когда я пошла за ним и начала говорить о том, что как бы дружней дожить последнее время нашей жизни, и еще о чем-то, он начал меня отстранять и говорил, что если я не уйду, он будет жалеть, что зашел ко мне. Не поймешь его!»[38].
«Многоуважаемая Елисавета Ивановна,
вполне разделяю ваше материнское негодование и огорчение. Но то, что я перестрадала за это время, не может сравниться ни с какой человеческой скорбью.
Распространять гнусные обвинения против вашего сына я нигде не могла, так как никого не вижу, почти не выхожу из своей комнаты и все время болею. Не знаю, кому охота заниматься сплетнями и придавать произвольный смысл моим словам.
То, что я сказала вам при свидании, то повторяю: ваш сын настолько деспотично распространил свое влияние на моего ослабевшего от лет старого мужа, что постепенно, особенно с последнего пребывания Льва Николаевича у Владимира Григорьевича, отдалял его от меня и восстанавливал меня.
В. Г. Чертков с матерью Е. И. Чертковой и сыном Владимиром (Димой). Англия. 1900. Фотография фирмы „Y West and Son“
Вы говорите о моих низменных интересах. Все, кто меня знает, отлично понимают мое личное, бескорыстное отношение ко всякой собственности. Было время, когда Лев Николаевич отдавал мне
Но многим, в том числе и всей семье Льва Николаевича, непонятно и обидно, что не одни мысли Льва Николаевича дороги Черткову, но и
Принимать же и желать видеть человека, который на весь мой дом провозглашал, что „он не понимает женщины, которая всю жизнь занимается убийством своего мужа“, — я не в состоянии. Это мнение Владимира Григорьевича не может расположить меня вновь к нему никогда. Он стал между нами после нашей 48-летней супружеской жизни; и я — решительно не в силах выносить его присутствие, хотя и старалась.
Да, я безумно ревную Льва Николаевича и не уступлю его, хотя бы это стоило мне жизни, и считаю влияние Владимира Григорьевича на всю нашу жизнь вредным.
Вмешиваться в отношения мужа и жены никто не имеет права. А как меня будет судить крошечный кружок толстовцев, — мне, право, решительно все равно. За мной 48 лет безупречной жизни и преданной любви к мужу, которого без всякого постороннего вмешательства я берегла, помогала ему и жила душа в душу, одной жизнью.
Равно и в отношении каждого человека к Богу вмешательство людей не может иметь места.
Простите меня, если я вам причинила неприятность; могу одним только оправдаться — моими тяжелыми страданиями…
С почтением Софья Толстая» (ОР ГМТ).
Ездил в Колпну с Гольденвейзером. Вечером тяжелая сцена, я сильно взволновался. Ничего не сделал, но чувствовал такой прилив к сердцу, что не только жутко, но больно стало.
Немножко светлее думал. Совестно, стыдно, комично и грустно мое воздержание от общения с Чертковым. Вчера утром была очень жалка, без злобы. Я всегда так рад этому — мне так легко жалеть и любить ее, когда она страдает, а не заставляет страдать других.
Сейчас встретил […] Софью Андреевну. Она идет скоро, страшно взволнованная. Мне очень жалко стало ее. Сказал дома, чтобы за ней посмотрели тайно, куда она пошла. Саша же рассказала, что она ходит не без цели, а подкарауливая меня. Стало менее жалко. Тут есть недоброта, и я еще не могу быть равнодушен — в смысле любви к недоброму. Думаю уехать, оставив письмо, и боюсь, хотя думаю, что ей было бы лучше. Сейчас прочел письма, взялся за «Безумие» и отложил. Нет охоты писать, ни силы. Теперь 1-й час. Тяжело вечное прятание (речь идет о завещании. —
Из дневника Софьи Андреевны Толстой
Во многом я виновата, конечно. Но мое раскаяние тоже так велико, что
Как я была бы счастлива, если б он меня приласкал и приблизил. Но этого уж никогда не будет, даже если и удалить Черткова от него!
Лев Ник. сегодня опять холоден и чужд. Грустно!»[39].
«Как и все это последнее время — нет сна. Утром просыпаешься с каким-то ужасом: что даст сегодняшний день? Так было и нынче. Заглянула в 10-м часу в комнату Льва Николаевича, его еще нет, он на своей обычной утренней прогулке. Наскоро оделась, побежала в елочки, куда он ходит по утрам, бегу, думаю: „Ну, как он там с Чертковым?“ Идет милый, спокойный, старенький, — и один. Но Чертков мог уже уехать. Встречаю детей, спрашиваю: „Видели, детки, старого графа?“ — „Видели, на лавочке сидел“. — „Один?“ — „Один“. Я начала себя обуздывать и успокаивать. Дети милые со мной, видят, что я не нахожу грибов, — где уж там! — дали мне пять подберезников и с сожалением сказали: „Да ты не видишь ничего, ты слепая“. Пришел в елочки Лева, случайно или ко мне — не знаю. Потом верхом встретил меня возле купальни»[40].
Л. Н. и С. А. Толстые в яснополянском кабинете писателя. 1902. Фотография фирмы «Шерер, Набгольц и К°»
«Не знаю, успею ли после написать вам. А сижу в саду (не могу нынче ничего работать), думаю о вас и вот пишу вам. Сказать мне вам чего-нибудь такого, чего вы не знаете, нет ничего. Одно скажу, что мне в последнее время как-то совестно, смешно и вместе неприятно избегать вас, но не могу, не умею ничего сделать другого. Мне жалко ее, и она, несомненно, жалче меня, так что мне было бы дурно, жалея себя, увеличить ее страдания. Мне же, хотя я и устал, мне в сущности хорошо, так хорошо, что, тоже в последнее время, внешний успех моей деятельности, прежде очень занимавший меня, совсем не интересует меня. Все ближе и ближе подходит раскрытие, наверное, благой, предугадываемой тайны, и приближение это не может
«Дорогой Лев Николаевич […] Моя любовь и доверие к вам, к вашей мудрой любви — так дороги мне, что мне страшно потерять хоть каплю из сердца моего, и потому я молю Бога, чтобы дал мне понять ваш образ действий и стараюсь, мучительно стараюсь понять, входя всем сердцем в ваше положение — и если еще не вполне уяснила себе всего, то не теряю надежды на это, а пока стараюсь восстановить в сердце своем доверие к вам и смирение перед обстоятельствами — спокойно и терпеливо ждать — как ждет Дима (муж Чертков. —
Я знаю, как ему горько не видеть вас и все же он удивительно переносит это тяжелое испытание. Ваша Галя» [42].
Л. Н. Толстой. Ясная Поляна. 16 августа 1905 г. Фотография Д. А. Олсуфьева
А. К. Черткова. Художник М. В. Нестеров. 1890. В письмах и дневниках Л. Н. Толстого — Галя
В. Г. Чертков с женой А. К. Чертковой (Галя)
«…Не спала опять ночь, все думала, что надо предложить Льву Никол-у опять видаться с Чертковым, и рано утром, когда он встал, я это ему и сказала. Он махнул рукой, сказал, что переговорит после, и ушел гулять. Ушла и я в 9-м часу, бродила по всей Ясной, по садам и лесам, упала прямо плашмя на грудь и живот, рассыпала грибы и, нарвав дубовых веток и травы, легла на них в изнеможении на лавке из березовых палочек и до тех пор плакала, пока задремала с какими-то фантастическими видениями во сне. Ветки были мокрые от дождя, и я вся промокла, но лежала в этой тишине, с соснами перед глазами, более часа. Всего я отсутствовала более 4-х часов из дома,
Когда я вернулась, Лев Ник. меня позвал к себе и сказал (я так счастлива была уже тем, что услыхала его голос, обращенный ко мне): „Ты предлагаешь видеться с Чертковым, но я этого не хочу. Одно, чего я более всего желаю, — это прожить последнее время моей жизни как можно спокойнее. Если ты будешь тревожна, то и я не могу быть спокоен. Лучше всего мне бы уехать на недельку к Тане и нам расстаться, чтоб успокоиться“»[43].
«Вечером Таня (дочь. —
А. Л. Толстая. 10 декабря 1905 г. Тула. Фотография В. И. Вакуленко
«Пишу на листочках, потому что пишу в лесу, на прогулке. И с вчерашнего вечера и с нынешнего утра думаю о вашемвчерашнем письме (большое письмо В. Г. Черткова от 11 августа 1910 г. о необходимости таинства завещания Толстого. —
Нынче скажу обо всем Тане, и это будет мне очень приятно.
Лев Толстой»[45].
«Владимир Григорьевич,
прочел ваше длинное письмо (от 13–14 августа 1910 г. —
Положение ее очень тяжелое. Никто не может этого видеть и никто так сочувствовать ему. […]»[46].
«Тревога усилилась, с утра опять дрожанье сердца, прилив к голове. Мысль о разлуке с Льв. Ник. мне невыносима. Колебалась весь день, остаться в Ясной или ехать с Льв. Н. к Тане в Кочеты, и решила последнее. Наскоро уложилась»[47].
Все хуже и хуже. Не спала ночь. Выскочила с утра: «С кем ты говоришь?» Потом рассказывала ужасное: половое раздражение. Страшно сказать. [
Ужасно, но, слава Богу, жалка, могу жалеть. Буду терпеть. Помоги, Бог. Всех измучила и больше всего себя. Едет с нами. Варю как будто выгоняет. Саша огорчена. Ложусь.
Дорогой в Кочеты думал о том, как, если только опять начнутся эти тревоги и требования, я уеду с Сашей. Так и сказал. Так думал дорогой. Теперь не думаю этого. Приехали спокойно, но вечером я брал у Саши тетрадь, она увидала: «Что такое?» — Дневник. Саша списывает.
Л. Н. и С. А. Толстые. Ясная Поляна.1908. Фотография К. К. Буллы
Дом в Кочетах, в имении М. С. Сухотина, мужа Татьяны Львовны. 1910. Фотография Е. П. Сухотиной
Л. Н. Толстой в Кочетах с семьей дочери Татьяны. 1910
Нынче утром опять не спала. Принесла мне записку о том, что Саша выписывает из дневника для Черткова мои обвинения ее. Перед обедом я старался успокоить, сказав правду, что выписывает Саша только отдельные мысли, а не мои впечатления жизни. Хочет успокоиться и очень жалка. Теперь 4-й час, что-то будет. Я не могу работать. Кажется, что и не надо. На душе недурно.
Нынче хороший день. Соня совсем хороша. Хороший и тем, что мне тоскливо. И тоска выражается молитвой и сознанием.
«Дорогой друг, дела наши ни хороши, ни плохи, но лучше гораздо яснополянских. Мать тиха, скромна, с Сашей очень ласкова, к отцу ни в вагоне, ни здесь не пристает и даже избегает. Было одно огорчение и расстройство, когда она подсторожила вечером, что папá пришел к Саше за своим дневником. И сегодня написала ему об этом записку. Но потом послушалась моей просьбы не говорить об этом и сказала, что овладеет собой. […]
В вагоне она говорила, что ей очень тяжело иметь врага, что никогда у нее врагов не было, на что я сказала ей, что это очень легко изменить, и что ей стоит только протянуть Вам руку. Но потом ей представилось, как ей будет трудно выносить Ваше присутствие, и она сказала, что если бы вы приняли ее условие ездить раз в неделю — то она бы на это охотно согласилась. […]
Думаю, что если бы Вы ей написали о том, что устранены препятствия к Вашему житью в Телятинках, и сказали бы ей, что Вам было бы приятно, если бы она вернула Вам свое доброе отношение, может быть, могли бы прибавить, что жалеете, если какие-нибудь Ваши слова ее оскорбили, то она рада была бы возможности помириться с Вами»[48].
«Так как у меня теперь много дела по изданию и я желала бы знать, сколько мы тут проживем, я спросила об этом Льва H-а, а он мне грубо сказал: „Я не солдат, чтоб мне назначать срок отпуска“. Вот и живи с таким человеком! Боюсь, что он, с свойственным ему коварством, зная, что мне
Но тогда и я ни за что не уеду, брошу все, пропадай все! Кто кого одолеет? И подумать, что возникла эта злая борьба между людьми, которые когда-то так сильно любили друг друга! Или это старость? Или влияние посторонних? Иногда смотрю я на него, и мне кажется, что он мертвый, что все живое, доброе, проницательное, сочувствующее, правдивое и любовное погибло и убито рукою сухого сектанта без сердца — Черткова»[49].
«Ужасное известие прочла в газетах. Черткова правительство оставляет жить в Телятинках! И сразу Лев Николаевич повеселел, помолодел; походка стала легкая, быстрая, а у меня с мучительной болью изныло все сердце; билось оно в минуту 140 ударов, болит грудь, голова.
Рукою Бога, по его воле мне послан этот
Л. Н. Толстой в Кочетах. 19 мая 1910 г. Фотография В. Г. Черткова
И со мной теперь
Софья Андреевна, узнав о разрешении Черткову жить в Телятинках, пришла в болезненное состояние. «Я его убью». Я просил не говорить и молчал. И это, кажется, подействовало хорошо. Что-то будет. Помоги мне, Бог, быть с Тобою и делать то, что Ты хочешь. А что будет, не мое дело. Часто, нет, не часто, но иногда бываю в таком душевном состоянии, и тогда как хорошо!
«Когда я спросила Льва H-а, что до тех пор уедем ли мы отсюда? он поспешно стал говорить, что ничего не знает, не решает вперед. И я уже предвижу новые мученья; он, вероятно, что-нибудь затевает и, конечно, отлично знает, что, но привычка и любовь к неопределенности и к тому, чтоб этим меня мучить всю жизнь, так велика, что он без этого уж не может.
Ходила с Таней за грибами, их такая пропасть, потом играла все время с детьми, делала бумажные куколки. Не могу заниматься делом, сердце просто
С. А. Толстая. Ясная Поляна. 1903. Автопортрет
Как вышло странно, и даже смешно. Чертков сказал, что я убиваю своего мужа, вышло же совершенно обратное: Л. Н. и Ч. уже наполовину убили меня. Все поражаются, до чего я похудела и переменилась — без болезни, только от сердечных страданий!
Уехал Лев Н. верхом с Душаном Петровичем; места незнакомые, и я тревожилась. Вечером рассказала гр. Д. А. Олсуфьеву всю печальную историю с Чертковым (С. А. Толстая часто с членами семьи, друзьями дома, гостями, не стесняясь, обсуждала проблемы взаимоотношений мужа и В. Г. Черткова; естественно, это не могло не оскорблять Л. Н. Толстого. —
Часа три подряд Лев Ник. играл с большим увлечением в карты в винт. Как грустно видеть все его слабости именно в тот возраст (82 г.), когда духовное должно над всем преобладать! Хочется на все его слабости закрыть глаза, а сердцем отвернуться и искать на стороне света, которого уже не нахожу в нашей семейной тьме»[51].
Опять все то же. Слабость. Отсутствие энергии к работе. […] Говорил с Софьей Андреевной и напрасно согласился не делать портреты (речь о запрете Черткову фотографировать Л. Н. Толстого. —
Л. Н. и С. А. Толстые. Ясная Поляна. 28 августа 1903 г. Фотография С. А. Толстой и И. Л. Толстого
Хорошо говорил с сторожем. Нехорошо, что рассказал о своем положении. Ездил верхом, и вид этого царства господского так мучает меня, что подумываю о том, чтобы убежать, скрыться.
«Получила сейчас Ваше письмо, дорогой друг, и сейчас же имею случай Вам ответить, поэтому не откладываю. Спасибо за него, как за всякое выражение доброго чувства, которое дает радость и заражает.
Если бы Вы сейчас видели мать, Вы не могли бы ее не жалеть. Она сегодня вышла вся трясущаяся и красная, потому что не могла заснуть ночи от того, что вчера видела Вас, снятого на одной фотографии с отцом. Она сказала сегодня, что она дошла до того,
Л. Н. Толстой — жених. 1862. Москва. Фотография М. Б. Тулинова
С. А. Берс — невеста. 1862. Москва. Фотография М. Б. Тулинова
«День моего рождения, мне 66 лет, и все та же энергия, обостренная впечатлительность, страстность и — люди говорят — моложавость. Но эти последние два месяца сильно меня состарили и, Бог даст, приблизили к концу. Встала утомленная бессонницей, пошла ходить по парку. Прелестно везде: старые аллеи всяких деревьев, полевые вновь зацветшие цветы; рыжики и другие грибы, тишина, одиночество, — одна с Богом. Все время ходила и молилась. Молилась о смирении, о том, чтоб перестать с помощью Бога так страдать душевно. Молилась и о том, чтоб Бог вернул мне перед нашей смертью любовь мужа. Я верю, что я вымолю эту любовь, столько слез и веры я кладу в свои молитвы.
Миленькие дети и Леля пришли утром меня поздравить. Лев Ник. во время моей прогулки два раза заходил спросить обо мне. Надо же, для приличия хотя бы, поздравить жену с рождением. Так и смотрю ему в глаза, чтоб поймать хоть минутное проявление его прежней, доверчивой любви ко мне. Когда я ее верну, то, возможно, что и с Чертковым примирюсь. Хотя трудно! Опять все пойдет то же, сначала.
Ездил Лев Ник. далеко верхом к скопцу, который тут бывал уже и раньше приезжал к Черткову, когда там был Лев Николаевич. Проехал взад и вперед 20 верст и не устал. Вот здоровье железное. Играл опять вечером в винт. Играла и я за другим столом; учили, по ее желанью, Лелю Сухотину, а я очень утомила зрение, читая весь день и весь вечер присланную мне корректуру, и игра в карты — отдых глазам.
Корректура была из „Военных рассказов“. Какая красота многих мест из севастопольских рассказов! Я очень восхищалась и наслаждалась, читая их! Да! Это художник настоящий, гениальный — мой муж! И если б не Чертков и его влияние — науськиванье на такие брошюры, как „Единое на потребу“ и другие, — совсем другая была бы литература Льва Толстого за последние годы. Чувствую себя немного менее нервной, хотя болит сердце, и каждую минуту боишься новых взрывов и припадков. Даже с детьми сегодня играла вяло и скучно.
Как и чем разрешится наша жизнь, я даже себе представить не могу! После рождения Льва Ник-а поеду в Ясную Поляну и, вероятно, в Москву — а потом?..»[53].
Л. Н. и С. А. Толстые. Ясная Поляна. 9 августа 1903 г. Фотография И. Л. Толстого
«Милая Таня, спасибо за письмо и фотографии. […]
Здесь мне очень, очень хорошо и, хотя бы не надо это писать именно теперь, но не могу не высказать этого. Все-таки нигде я не чувствую себя более самим собой, чем здесь. К сожалению, условия жизни наших стариков последнее время так тяжелы для близких и окружающих, что невольно страдаешь и не хочется возить в такую атмосферу семью.
Целую тебя и Мишу. Лев»[54].
Понемногу оживаю. Софья Андреевна, бедная, не переставая страдает, и я чувствую невозможность помочь ей. Чувствую грех своей исключительной привязанности к дочерям.
«Сегодня утром была неожиданно обрадована появлением Льва Николаевича у моей двери. Я умывалась и не могла сразу подойти к нему. Поспешно набросила на мокрые плечи халат и спросила его: „Ты что, Левочка?“ — „Ничего; я пришел узнать, как ты спала и как твое здоровье?“ Я ответила, и он ушел. Но через несколько минут вернулся и говорит: „Я хотел тебе сказать, что вчера ночью, часов в двенадцать, я все о тебе думал и хотел даже пойти к тебе. Я думал, что тебе одиноко одной, ночью, и
Л. Н. и С. А. Толстые в парке. 17 апреля 1905 г. Ясная Поляна. Фотография И. К. Дитерихса
Только при тех положениях, которые мы называем бедствиями и при которых начинается борьба души с телом, только при этих положениях, начинается возможность истинной жизни и самая жизнь, если мы боремся сознательно и побеждаем, т. е. душа побеждает тело.
«Нынче из письма Варвары Михайловны к Саше узнал, что вы больны, и это мне было огорчительно, особенно тем, что, наверное, содействовали этому все те неприятности, которых я невольная причина. Будем мужаться, милый друг, и не поддаваться влияниям тела. Мне все яснее и яснее становится возможность этого. И иногда достигаю этого. […] Пишите мне, пожалуйста, почаще не содержательные письма, а просто, что придет в голову.
Как вам, я уверен, хочется знать про меня, просто, в каком я духе, чем занят, что думаю, чувствую, хоть в главном, — так и мне хочется знать про вас.
Про себя скажу, что мне здесь очень хорошо. Даже здоровье, на которое тоже имели влияние духовные тревоги, гораздо лучше. Стараюсь держаться по отношению к Софье Андреевне как можно и мягче и тверже и, кажется, более или менее достигаю цели — ее успокоения, хотя главный пункт: отношение к вам, остается то же. Высказывает она его не мне. Знаю, что вам это странно, но она мне часто ужасно жалка. Как подумаешь, каково ей одной по ночам, которые она проводит больше половины без сна с смутным, но больным сознанием, что она не любима и тяжела всем, кроме детей, нельзя не жалеть»[56].
Ездил в Труханетово. Очень тяжела роскошь — царство господское и ужасная бедность — курных изб.
Л. Н. Толстой идет вдоль вспаханного поля около деревни Ясная Поляна. 1908. Фотография В. К. Черткова
Деревня Ясная Поляна. Фотография начала 1900-х гг.
Л. Н. и С. А. Толстые. В канун 80-летнего юбилея писателя. 1908. Фотография В. Г. Черткова
«Какая бы я ни была, больше того, что я дала мужу, дать нельзя. Я горячо, самоотверженно, честно и заботливо любила его, окружала всякой заботой, берегла его, помогала в чем могла и умела; не изменяла ни единым словом или движением хотя бы пальца; что же может женщина дать больше самой сильной любви? Я на 16 лет моложе мужа и на 10 лет всегда казалась моложе своего возраста. И все-таки всю страстность моей здоровой, энергической любви я отдавала только ему. Я понимала, что вся святость философии моего мужа останется только в книгах, что ему нужна для его работы привычная, удобная обстановка, и он всю жизнь прожил в этой обстановке — будто бы для меня!.. Бог с ним, и помоги мне, Господи! Помоги и людям открыть и увидать
Теперь принят такой тон, что я ненормальная, истеричная, чуть ли не сумасшедшая, и потому все, что будет исходить от меня, надо приписывать моему — нездоровью. Но люди, а главное Господь, разберут по-своему»[57].
«Дорогой папаша, жалею, что не могу приехать к 28-му (28 августа — день рождения Л. Н. Толстого. —
«Милый друг, […] сведения о моей болезни были совсем ошибочные. Я был и есмь совершенно здоров. Просто я был душевно уставши и, как всегда бывает со мной, это производит на добрых, слишком добрых ко мне окружающих людей, в особенности на женщин, впечатление, что я болен. […] Наш скопец (приезжий гость. —
Л. Н. Толстой с сыном Львом и внуком Лёвушкой (Три Льва). Ясная Поляна.1899. Фотография С. А. Толстой
Л. Н. Толстой и В. Г. Чертков. С.-Петербург. 1897. Фотография В. И. Кривоша
Партия в шахматы с Владимиром (Димой) Чертковым, сыном В. Г. Черткова. Ясная Поляна. Июнь 1907 г. Фотография В. Г. Черткова
В. Ч.
Даже с точки зрения самой эгоистической приятности, для человека с пробудившимся разумением, уступка каким бы то ни было поползновениям или порывам половой похоти, — нерасчетливо. Минута острого, чисто физического наслаждения, — покупаемая ценою потери целых дней, недель, месяцев высшей духовной радости и бодрой разумной деятельности внутренней и внешней! Если бы еще нужно было продолжительно страдать и днями, неделями, месяцами напряженно бороться, чтобы преодолеть позыв похоти. Но ведь этого нет. Достаточно, при наплыве этого соблазна, кинуться во власть своего высшего, духовного сознания для того, чтобы наступавший враг оказался обезоруженным. А потому отдаваться похоти, когда тебе доступна духовная жизнь — просто глупо.
Прибавить к этому имею то, что человеку духовного сознания отдаваться похоти не только глупо; но есть вопиющее нарушение задачи его жизни, состоящей в том, чтобы предпочтением духовного телесному достигать все большего и большего освобождения от своей личности и все большего и большего сознания своей божественности, попутно (но не намеренно) достигая этим наивысшего блаженства, доступного человеку на земле. Плотская похоть вещь прекрасная, очень нужная, для духовного роста; но только в том случае, если пользоваться ею, как следует, а именно бороться с нею и превозмогать ее».[59]
[…] Очень хорошо было на душе. […] Вечером не удержался — возразил Софье Андреевне, и началось. Не выпускает и говорит. Письмо от Левы — нехорошее очень. Помоги, Господи.
Все тяжелее и тяжелее с Софьей Андреевной. Не любовь, а требование любви, близкое к ненависти и переходящее в ненависть.
Да, эгоизм — это сумасшествие. Ее спасали дети — любовь животная, но все-таки самоотверженная. А когда кончилось это, то остался один ужасный эгоизм. А эгоизм самое ненормальное состояние — сумасшествие.
Сейчас говорил с Сашей и Михаилом Сергеевичем (М. С. Сухотин, муж Т. Л. Толстой. —
Опять пустой день. Прогулки, письма. Думать думаю и хорошо, но не могу сосредоточиться. Софья Андреевна была очень возбуждена, ходила в сад и не возвращалась. Пришла в 1-м часу. И хотела опять объяснения. Мне было очень тяжело, но я сдержался, и она затихла. Она решила ехать нынче (из Кочетов в Ясную Поляну. —
Едва ли есть какой бы ни было забитый, страдающий от роскоши богатых бедняк, который бы чувствовал и чувствует всю несправедливость, жестокость, безумие богатства среди бедности так, как я, а между тем я то и живу и не могу, не умею, не имею сил выбраться из этой ужасной мучающей меня среды. […]
Л. Н. Толстой за чтением писем. Кочеты. 1910. Фотография В. Г. Черткова
Изба крестьянина Тугаева в селе Протасове Лукояновского уезда Нежигородской губернии. 1892. Фотография М. Дмитриева
Л. Н. Толстой в окне крестьянского дома. В селе Большие Вяземы. 1909. Фотография В. Г. Черткова
Л. Н. Толстой с внучкой Таней. 1907. Фотография С. А. Толстой
Может быть, это мое положение затем, чтобы я сильнее, без примеси зависти и озлобления, а с чувством раскаяния и стыда сознавал бы это и яснее, живее высказал бы всю ложь, весь ужас этого положения. Сейчас у скотной голые оборванные, грязные дети и дома Таничка (в оригинале. —
Смотрю — голые дети. Вшивый, грязный старик в черной избе, богатый владелец нанимает нищих за нищенскую плату, солдат: «Так точно». Табунщик пьет и с гордостью говорит про это. У мальчиков нет книг. Учитель учит тому, что считает дурным. Продавец водки. Сенатор присуждает: 180 тысяч — в тюрьмах, миллион — в солдатах. Миллиард рублей с народа. Отчего? Отчего ложная религия? Отчего все это? От чего? Один ответ — от того, что нет веры. A нет веры потому, что те, кто живет неправдой, боятся истинной веры[60].
«Ты меня глубоко тронула, дорогая Соня, твоими хорошими и искренними словами при прощанье. Как бы хорошо было, если бы ты могла победить то — не знаю, как назвать — то, что в самой тебе мучает тебя. Как хорошо бы было и тебе, и мне. Весь вечер мне грустно и уныло. Не переставая думаю о тебе. Пишу то, что чувствую, и не хочу писать ничего лишнего. Пожалуйста, пиши. Твой любящий муж. Л. Т.
Ложусь спать 12-й час»[61].
[ВОЗВРАЩЕНИЕ СОФЬИ АНДРЕЕВНЫ ТОЛСТОЙ В ЯСНУЮ ПОЛЯНУ. — В. Р.]
«Сейчас благополучно приехали домой, здесь Марья Александровна и Катерина Васильевна, и Лева. Все благополучны. Поразителен мороз и зимний, северный ветер. Берегите папá от простуды, чтоб не
Грустно без нее. Страшно за нее. Нет успокоения. Ходил по дорогам. Только хотел заниматься. Приехал Маvоr. Профессор. Очень живой, но профессор и государственник, и нерелигиозный. Классический тип хорошего ученого. Письмо от Черткова. Присылает статьи английские. Ничего даже не читал. Вечером карты. Голова болит. От Саши телеграмма. Доехали хорошо. Ложусь. А обдумывал поутру работу о безумии и безрелигиозности — хорошо!
«Спасибо тебе, милая Таня, за твои два письма. Письмо папá в первую минуту, по-старому, обрадовало меня ужасно; но, перечитав его несколько раз, я вдруг поняла, что в нем живет все та же надежда, что я должна
С. А. Толстая с дочерью Татьяной. Ясная Поляна. 1897. Фотография С. А. Толстой
«Сейчас проводила Леву (сына. —
Получила утром и твое, и Танины письма, которые меня очень обрадовали. На меня здесь навалилось столько дела и забот, что я немного ошалела, тем более, что встала так же рано, как в Кочетах, а вчера легла так же поздно.
Погода восхитительная, но какое-то странное впечатление произвела на меня Ясная Поляна. Все совершенно изменилось, т. е., конечно,
Здесь, пока, я как будто стала спокойнее в привычной обстановке и без множества устремленных на меня посторонних глаз, перед которыми совестно, так как никому не известен и не интересен источник моего горя.
Искренна я была всегда, несмотря ни на какие другие, бесчисленные мои недостатки. Искренно любила и люблю тебя, иглубоко сожалею, что причиняю тебе страданья, что горячо и искренно выразила тебе. Твоя С. Толстая.
С. А. Толстая. Октябрь 1904 г. С.-Петербург. Фотография К. К. Буллы
Очень меня огорчило в письме твоем опять все то же: желанье, чтоб я себя
Я написал из сердца вылившееся письмо Соне.
«Ожидал нынче от тебя письмеца, милая Соня, но спасибо и за то коротенькое, которое ты написала Тане. Не переставая думаю о тебе и чувствую тебя, несмотря на расстояние. Ты заботишься о моем телесном состоянии, и я благодарен тебе за это, а я озабочен твоим душевным состоянием. Каково оно? Помогай тебе Бог в той работе, которую, я знаю, ты усердно производишь над своей душой. Хотя и занят больше духовной стороной, но хотелось бы знать и про твое телесное здоровье. Что до меня касается, то если бы не тревожные мысли о тебе, которые не покидают меня, я бы был совсем доволен. Здоровье хорошо, как обыкновенно по утрам делаю самые дорогие для меня прогулки, во время которых записываю радующие меня, на свежую голову приходящие мысли, потом читаю, пишу дома. Нынче в первый раз стал продолжать давно начатую статью о причинах той безнравственной жизни, которой живут все люди нашего времени (статья „О безумии“. —
Как ты располагаешь своим временем, едешь ли в Москву и когда? Я не имею никаких определенных планов, но желаю сделать так, чтобы тебе было приятно. Надеюсь и верю, что мне будет так же хорошо в Ясной, как и здесь. Жду от тебя письма. Целую тебя. Лев»[65].
«Мне нечего писать тебе хорошего, милый Левочка; я чувствую себя все так же больной и несчастной. Ничего не предпринимаю, потому что ничто не ладится, и ничего не готово для моей поездки в Москву. Болит голова, болит невралгически нерв под правой лопаткой, и даже писать больно, а ночью спать не дает.
[…] Мне здесь не хочется гулять, я больше дома, за своими делами. Я испортила себе впечатления прекрасного Кочетовского парка, поливая его две недели своими слезами и наполняя своими страданьями. Я не хочу того же делать с Ясной Поляной и вносить то же в те светлые, счастливые воспоминания моей долгой здесь жизни, когда я легкой походкой и с легким сердцем обходила счастливая и радостная все те места, которые в настоящее время при ярком, солнечном и лунном освещении так необыкновенно красивы.
С Сашей жили хорошо и дружно, но сегодня вечером она влетела в залу и, услыхав мой разговор с Марьей Александровной (Шмидт. —
Л. Н. Толстой с дочерью Александрой Львовной за роялем в зале яснополянского дома. 1907. Фотография С. А. Толстой
Как ты живешь, здоров ли? Сколько поставил ремизов и сколько партий проиграл или выиграл в шахматы? Так и слышу ваши оживленные голоса в столовой. А у нас грустно, грустно! Но когда я одна, в своей комнате, и за работой, тогда лучше.
Ну, прощай, ты просил писать, вот и пишу,
Твоя несчастная, одинокая жена»[66].
«Милый папенька. […]
За эти сутки еще более убедилась, что мамá нормальна, т. е. так же ненормальна, как была всегда. Вчера вечером, говоря о дневниках и о том, что ты их прячешь, сказала: „Я не имею основания думать, что папá
«Милый папаша, […] нынче вспомнила сказку, мудрую сказку о рыбаке и рыбке. […] А наша старуха все дальше и дальше получает все, что требует, и нет конца, прости меня за выражение, ее злому самодурству.
Я убеждена, что при первом серьезном отпоре она смирилась бы, и наоборот, при дальнейшем достижении ею целей ее состояние будет все ухудшаться, пока не дойдет до ужасающих размеров. И тут-то я чувствую, что мне ужасно, ужасно тяжело.
[…] делается что-то не то, даже по-моему недоброе, нехорошее дело — поощрение самых ужасных поступков и даже преступлений, то мне это невыносимо тяжело, и все с каждым днем тяжелее и тяжелее.
Имею ли я право, глупая, дрянная девчонка, писать тебе все это? Пишу, потому что привыкла говорить тебе все, что думаю, а не думать так тоже не могу. […] Твоя дочь Саша»[68].
Очень сильное впечатление контраста достойных уважения, сильных, разумных, трудящихся людей, находящихся в полной власти людей праздных, развращенных, стоящих на самой низкой степени развития — почти животных. Устал от них. Они все на границе безумия. Обед. Усталость, карты. […] Хочу перестать играть во всякие игры.
…получил очень дурное письмо от нее. Те же подозрения, та же злоба, то же комическое, если бы оно не было так ужасно и мне мучительно, требование любви.
Нынче в «Круге чтения» Шопенгауэра: «Как попытка принудить к любви вызывает ненависть, так…».
Л. Н. Толстой в гостях у дочери Т. Л. Сухотиной в имении Кочеты. 1910. Фотография Т. Тапселя.
Слева направо: Т. Л. и М. С. Сухотины, Е. П. Сухотина, Л. М. и С. М. Сухотины, П. Г. Дашкевич, Танечка Сухотина с няней, слуга Сухотиных, В. Ф. Булгаков, Д. П. Маковицкий, В. Г. Чертков
Веру, как любовь, нельзя вызвать насильно. Поэтому вводить ее или стараться утвердить государственными мероприятиями — дело рискованное, ибо, как попытка принудить к любви вызывает ненависть, так попытка принудить к вере вызывает неверие.
Шопенгауэр
«Занималась с утра работой над „Воскресением“ для издания. Днем посылала за священником, которыйотслужил молебен с водосвятием. Прекрасные молитвы, кроме последней, „Победы государю императору“ и проч. Не у места, рядом с молитвой о грехах, о смягчении сердец, об избавлении от бед и скорби, молить Бога о победе, т. е. убийстве людей»[69].
«Софья Андреевна вовсе не была верующая и религиозная; она не отрицала православия, но никогда и не соблюдала его, и у нее религии настоящей никогда и не было. И теперь, если она и вспомнила об одном обряде из православия, то вовсе не затем, чтобы искренно помолиться, а для того только, чтобы рассказать о Черткове священнику и повредить ему сколько возможно.
Служили молебен у нее в спальне, а потом кропили весь верх и в спальне, и в кабинете Льва Николаевича. Софья Андреевна потом призналась, что она все рассказала о Черткове, и что священник был поражен его поступками и грубостью и жалел ее»[70].
Приехала Саша. Привезла дурные вести. Все то же. Софья Андреевна пишет, что приедет. Сжигает портреты, служит молебен в доме. Когда один, готовлюсь быть с ней тверд и как будто могу, а с ней ослабеваю. Буду стараться помнить, что она больная.
Нынче 4-го была тоска, хотелось умереть и хочется.
Понятие греха и совершение поступков и воздержание от поступков, не ради выгоды или славы людской, а ради страха греха, есть необходимое условие истинно человеческой, разумной, доброй жизни. Люди, живущие без понятия греха и без воздержания от него, живут одной животной жизнью. И так живут
Приехала Софья Андреевна (из Ясной Поляны в Кочеты. —
Только написал письма: одно Индусу, одно о непротивлении русскому. Софья Андреевна становится все раздражительнее и раздражительнее. Тяжело. Но держусь. Не могу еще дойти до того, чтобы делать, что должно, спокойно. Боюсь ожидаемого письма Черткова. […]
Получил письмо от Черткова и Софья Андреевна его письмо. Еще перед этим был тяжелый разговор о моем отъезде (из Кочетов в Ясную Поляну. —
Л. Н. Толстой. Ясная Поляна. 1910. Фотография В. Г. Черткова
Л. Н. Толстой. 1906. Ясная Поляна. Фотография В. Г. Черткова
«Приехала в Кочеты более спокойная, а теперь опять все сначала. […] Когда я днем решилась наконец спросить Льва Ник-а,
Конечно, я не обедала, рыдала, лежала весь день, решила уехать, чтоб не навязывать себя в огорченном состоянии всей семье Сухотиных. Но я почувствовала, как безжалостно и упорно Лев Ник. содействовал моему нервному нездоровью и моей все более и более ускорявшейся смерти, и это приводило меня в отчаяние. Я только одного желала — отвратить мое сердце, мою любовь от мужа, чтоб
«Дай Бог также, чтобы вы не вернулись пока в Ясную, а остались в Кочетах, пока вам возможно там жить. Это не только лучше для вас самих, но и гораздо лучше для Софьи Андреевны, как все, что накладывает на нее малейшее стеснение.
Думал о том, что мне вполне понятно, что вам хорошо и спокойно на душе, когда вы ей уступаете; и что вам лично менее радостно на душе, когда в чем-либо ей отказываете. Но значит ли это, что чем больше уступать, тем лучше? Так можно ради собственного удовольствия, причинять ей большой вред и вместо того, чтобы помогать ей овладеть собою, толкать ее еще дальше вниз под гору. […] хочу умолять вас Христом Богом, из любви к ней, не возвращаться в Ясную как можно дольше, а то и никогда»[72].
Жив, но плох. С утра началось раздражение, болезненное. Я же не совсем здоров и слаб. Говорил от всей души, но очевидно, ничего не было принято. Очень тяжело. Понемногу два раза ходил по парку. Вечером играл в карты. Скучно, дурно, а иногдастранное чувство чего-то нового. Ложусь поздно, усталый.
Встал рано. Мало спал, но свежее вчерашнего. Софья Андреевна все также раздражена. Очень тяжело. Ездил с Душаном немного верхом. Хорошее письмо от крестьянина о вере. Отвечал. И очень хорошее от Итальянца в Риме о моем мировоззрении. Софья Андреевна второй день ничего не ест. Сейчас обедают. Иду просить ее пойти обедать. Страшные сцены целый вечер.
Л. Н. Толстой. Ясная Поляна. 1908. Фотография С. А. Баранова
Вчера 9-го целый день была в истерике, ничего не ела, плакала. Была очень жалка. Но никакие убеждения и рассуждения неприемлемы. Я кое-что высказал и, слава Богу, без дурного чувства, и она приняла, как обыкновенно, не понимая. Я сам вчера был плох — мрачен, уныл. Она получила письмо Черткова и отвечала ему. От Гольденвейзера письмо с выпиской В. М., ужаснувшей меня.
Нынче 10-го все то же. Ничего не ест. Я вошел. Сейчас укоры и о Саше, и что ей надо в Крым. Утром думал, что не выдержу, и придется уехать от нее. С ней нет жизни. Одна мука. Так ей и сказал: мое горе то, что я не могу быть равнодушен.
«В. М. Феокритова подробно записала слова С. А. Толстой, сказанные в присутствии М. А. Шмидт и ее, относительно своих планов на писания Толстого после его смерти. Планы эти состояли в том, что если Лев Николаевич умрет, не оставив никакого нотариального завещания, то Софья Андреевна будет сейчас же издавать все. Цитируем дальше слова С. А. Толстой по записи В. М. Феокритовой от 4 сентября.
„Если бы даже он и оставил все Черткову или на общую пользу, то я неизданные сочинения все равно не отдам, ведь там годов нет. Когда было чтò написано — поди угадай. Мне все поверят, что они были написаны до 81 года. Да, положим, все равно, мы ведь завещания не оставим без оспаривания, ни я, ни сыновья, ведь у нас аргумент очень сильный, мы докажем, что он был слаб умом последнее время, что с ним часто делались обмороки, ведь это правда, и все это знают, и докажем, что в минуту слабости умственной его и заставили написать Завещание, а что он сам никогда не хотел обижать своих детей“.
По поводу этого письма с выпиской из Дневника В. М. Феокритовой. Толстой писал 21 октября А. Б. Гольденвейзеру (см. т. 82). „Напрасно вы думаете, милый Александр Борисович, что ваше сообщение было мне неприятно. Как ни тяжело знать все это и знать, что столько чужих людей знают про это, знать это мне полезно. Хотя в том, что пишет Варвара Михайловна и что вы думаете об этом, есть большое преувеличение в дурную сторону, недопущение и болезненного состояния и перемешивания добрых чувств с нехорошими“»[73].
К вечеру начались сцены беганья в сад, слезы, крики. Даже до того, что, когда я вышел за ней в сад, она закричала: это зверь, убийца, не могу видеть его, и убежала нанимать телегу и сейчас уезжать. И так целый вечер. Когда же я вышел из себя и сказал ей son fait (всю правду. —
Софья Андреевна после страшных сцен уехала (отъезд С. А. Толстой из Кочетов в Ясную Поляну. —
«[…] Бедная тетя Таня! (Кузминская Т. А., родная сестра С. А. Толстой. —
Т. А. Кузминская с сыном Дмитрием в Ясной Поляне. Август 1901 г. Фотография С. А. Толстой
А вы с таким мужем, как папá, ухитряетесь считать себя несчастнойи стараетесь всем внушить, что нет тех низких и дурных сторон, которых бы в папá не было. И этим вы больше всего отдаляете от себя людей: ведь никто из-за ваших слов не поверит, что папá изверг, а всякий постарается во второй раз этого не услыхать, потому что дурное слушать о ком бы то ни было тяжело, а о любимом и близком человеке — невыносимо. И когда вы спрашиваете, что вы нам всем сделали, то самое тяжелое именно это. И самое непонятное: как не радоваться разлуке с таким человеком? Ваша Таня»[74].
[…] 6) Материнство для женщины
Нельзя говорить с ней, потому что для нее не обязательна ни логика, ни правда, ни сказанные ею же слова, ни совесть — это ужасно.
11) Не говоря уже о любви ко мне, которой нет и следа, ей не нужна и моя любовь к ней, ей нужно одно: чтобы люди думали
12) Одно и только одно, мы (…) несомненно знаем, это одно единственно несомненно и прежде всего известное нам есть наше «я», наша душа, т. е. та бестелесная сила, которая связана c нашим телом. А потому и всякое определение чего бы то ни было в жизни, всякое знание в основе своей имеет это одно, общее всем людям знание.
Л. Н. Толстой. Хутор Русаново Тульской губ. 1891. Фотография Е. С. Томашевича
Л. Н. Толстой. Ясная Поляна. 9 октября 1902 г. Фотография фирмы «Шерер и Набгольц»
Но письма из Ясной ужасные. Тяжело то, что в числе ее безумных мыслей есть и мысль о том, чтобы выставить меня ослабевшим умом и потому сделать недействительным мое завещание, если есть таковое. Кроме того, все те же рассказы обо мне ипризнания в ненависти ко мне. Получил письмо от Черткова, подтверждающее советы всех о твердости и мое решение. Не знаю, выдержу ли.
Хочу вернуться в Ясную 22-го.
«Пишу вам, милый друг, чтоб сказать, что я все по-прежнему в среднем и телесно и духовно состоянии. Стараюсь смотреть на мои тяжелые, скорее трудные отношения с Софьей Андреевной, как на испытание, нужное мне, и которое от меня зависит обратить себе в благо, но редко достигаю этого. Одно скажу, что в последнее время „не мозгами, а боками“, как говорят крестьяне, дошел до того, что . […]
Мне тоже очень хочется видеться с вами, и я, хотя и не знаю как, но, думаю, устрою это, когда приеду. И, разумеется, объявив об этом тем, кому это неприятно. […]»[75].
Л. Н. Толстой и В. Г. Чертков во время прогулки. 1910. Фотография Т. Тапселя
«Владимир Григорьевич,
Перемена, происшедшая во мне к вам, произошла, хотя и из старых источников, но теперь, действительно, с пребывания Льва Николаевича у вас. Причина первая та, что вы повлияли и удержали Льва Николаевича для цыгана-скрипача, когда я, заболев,
С. А. Толстая с внучкой Соней (Андреевной) Толстой. 1903–1904 гг. Фотография С. А. Толстой
Понять эти слова превратно, как вы пишете, невозможно, все ясно, — и не так уж я глупа! Все прежние дневники у меня в музее, естественно, было мне желать взять и последние. Но вы зло и упорно отказывали, а Лев Николаевич своей слабой волей подчинялся вам, и, наконец, вы сказали, что от такой жены вы или убежали бы в Америку, или застрелились. Потом, сходя с лестницы, вы сказали во всеуслышание сыну моему Льву: „Не понимаю такой женщины, которая всю жизнь занимается убийством своего мужа!“
Вы вступили со мной в борьбу за дневники, и увидали, что борьба не равная, и озлились на меня.
Две недели борьбы за дневники усилили мое нервное тяжелое состояние. Если б вы не уперлись с самого начала так злобно, ничего тяжелого не произошло бы, и все было бы по-старому. (Вот и
Отдали бы хотя Льву Николаевичу сразу дневники, брали бы по одной тетради для работ и по мере окончания возвращали бы, и я успокоилась бы.
Странные и весьма неблагородные ваши предположения, что какие-то мистические лица имели на меня вредное влияние по отношению к вам. Правда, я редко встречала кого-либо, кто, помимо корысти, любил бы вас. Но я уже стара и у меня слишком независимый характер, чтоб я подчинялась мнению и влиянию людей. Слово
Л. Н. Толстой и В. Г. Чертков у „дерева бедных“ в Ясной Поляне. 1905. Фотография А. Л. Толстой и В. Г. Черткова
Озлобление сыновей, если оно есть, — на той же почве. Вы
Л. Н. и С. А. Толстые. Ясная Поляна. 1895. Фотография С. А. Толстой
Ванечка Толстой, младший сын Л. Н. и С. А. Толстых, умерший в 7 лет. Москва. Зима 1893–1894 гг. Фотография М. А. Шиндлера и А. И. Мея под фирмою „Шерер, Набгольц и Ко“
Подозрительность во мне явилась исключительно потому, что последнее время
То, что я пережила в эти почти три месяца, не может сравниться ни с какими страданиями во всей моей жизни. Смерть Ванички (последний ребенок С. А. и Л. Н. Толстых. —
Мое отчаяние доведено до такой степени, что если я не лишила себя жизни, то потому, что не хочу, уйдя из жизни, уступить вам моего мужа. Пусть посылает вам свои бумажки, которые вы так старательно у него отбираете, это дело его. Но если Лев Николаевич не сдержит своих обещаний, я уеду от него, это наверное. Я
Сестры С. А. Толстая и Т. А. Кузминская. Ясная Поляна. Август 1901 г. Фотография С. А. Толстой
Как могу я измениться, если мотивы моих страданий останутся те же? Если вы можете быть справедливы, вы должны признать, что лично вам я никогда не сказала ни одного неучтивого слова и никогда не позволяла себе вмешиваться в ваши семейные и личные дела, не внушая ни вам, ни вашей жене, застрелилась бы я от таких супругов?
И это письмо вызвано вами. Я считала между нами все оконченным навсегда и вас в жизни нашей — совсем лишним.
Извините за мой искренний и правдивый ответ. Другого я дать не могла — все было бы ложью, которую я ненавижу.
Не знаю, что я буду думать, чувствовать и делать со временем. Но пока я еще больна и разбита и душой и телом от всего пережитого, чему причиной вы и мой муж отчасти. До вашего вмешательства в мою семью — ничего подобного в моей жизни не было, что произошло теперь, и, надеюсь, не будет после вашего удаления из личных отношений с моим мужем.
Вот и все. Софья Толстая»[77].
Еду в Ясную, и ужас берет при мысли о том, что меня ожидает. Только fais ce que doit… («делай, что должно». —
Опять мало спал и возбужден. […]
Нигде, как в деревне, в помещичьей усадьбе не видна так ясно вся греховность жизни богатых.
Ясная Поляна. Проехали очень хорошо. […] Дома застал Софью Андреевну раздраженной: упреки, слезы. Я молчал.
[48-Я ГОДОВЩИНА СВАДЬБЫ Л. Н. ТОЛСТОГО И С. А. ТОЛСТОЙ. — В. Р.]
Нынче с утра Софья Андреевна ушла куда-то; потом в слезах. Было очень тяжело. Куча писем. Есть интересные. Саша раздражена и не права (возражала против фотографирования супругов. —
«Ну вот и свадебный день. Я долго не выходила из своей комнаты и проплакала одна в своей комнате. Хотела было пойти к мужу, но, отворив дверь, услыхала, что он что-то диктует Булгакову, и ушла бродить по Ясной Поляне, вспоминая счастливые времена, — не очень их было много — моей 48-летней брачной жизни. Просила потом Льва Ник-а позволить нас фотографировать вместе. Он согласился, но фотография вышла плохая, — неопытный Булгаков не сумел снять.
К вечеру Л. Н. стал как-то мягче и добрее, и мне стало легче на душе. Почувствовала некоторое успокоение, точно я действительно нашла вновь свою
Л. Н. и С. А. Толстые в 48-ю годовщину их свадьбы. 23 сентября 1910 г. Ясная Поляна. Фотография С. А. Толстой
На обороте автограф С. А. Толстой: «23 сентября 1910 г. Не удержать!»
Окрестности Ясной Поляны. Б/г. Фотография В. Г. Черткова
«Дорогой друг Лев Николаевич, с вашим возвращением в Ясную меня, мою
Вы в связи со мною, дали Софье Андреевне несколько определенных
Так что, если у вас не хватит решимости развязать обещания, данные вами в связи со мной третьему лицу, то, мне кажется лучше нам ждать, пока назреет у вас эта решимость. А в противном случае‚ лучше никогда не видаться лицом к лицу, нежели видеться при таких фальшивых, недостойных наших отношений условиях, при которых самая святость этих отношений как бы отдается на поругание и при которых встречи наши будут происходить не тогда, когда угодно нашей душе и нашему Богу, а когда угодно другому, такому же, как мы с вами, не более, как
Потерял маленький дневник. Пишу здесь. Начало дня было спокойно. Но за завтраком начался разговор о «Детской мудрости», что Чертков, коллекционер, собрал. Куда он денет рукописи после моей смерти? Я немного горячо попросил оставить меня в покое. Казалось, ничего. Но после обеда начались упреки, что я кричал на нее, что мне бы надо пожалеть ее. Я молчал. Она ушла к себе, и теперь 11-й час, она не выходит, и мне тяжело. От Черткова письмо с упреками и обличениями. Они разрывают меня на части. Иногда думается: уйти ото всех. Оказывается, она спала и вышла спокойная. Я лег после 12-ти.
Проснулся рано, написал письмо Черткову. Надеюсь, что он примет его, как я прошу. Сейчас одеваюсь. Да, все дело мое с Богом, и надо быть одному. Опять просьба стоять для фотографии в позе любящих супругов. Я согласился, и все время стыдно. Саша рассердилась ужасно. Мне было больно. Вечером я позвал ее и сказал: мне не нужна твоя стенография, но твоя любовь. И мы оба хорошо, целуясь, поплакали.
Дурно спал, дурные сны. Встав, перевесил портреты по местам; ходил. Начал писать Чешским юношам, продолжал заниматься книжками Для Души. […] Поехал верхом с Душаном. Вернувшись, застал Софью Андреевну в волнении. Она сожгла портрет Черткова. Я было начал говорить, но замолчал — невозможно понять. […] Я очень устал. Софья Андреевна пыталась опять говорить. Я отмалчивался. Сказал только до обеда то, что она перевесила в моей комнате мои портреты, потом сожгла портрет моего друга, и я оказываюсь виноват во всем этом. Продолжение дня было то, что Саша с Варварой Михайловной вернулись по вызову Марьи Александровны. Софья Андреевна встретила их бурно, так что Саша решила уехать.
«С утра все было мирно и хорошо. […] Проходя через кабинет Льва H-а, я увидала, что портрет Черткова, который я в отсутствие Л. Н. перевесила на дальнюю стенку, заменив его портретом отца Л. H-а, — снова повешен над головою и креслом Льва H-а, в котором он всегда сидит. Мне тяжело было видеть портрет этого ненавистного мне человека ежедневно над Льв. H-чем, когда я по утрам приходила с ним здороваться; я и удалила его. То, что Лев Ник. восстановил его на прежнее место, привело меня опять в страшное отчаяние. Не видая его, он не мог расстаться с его портретом. Я сняла его, изорвала на мелкие части и бросила в клозет. Разумеется, Лев Ник. рассердился, справедливо упрекал меня в лишении свободы (он теперь вдруг на этом помешался), о которой всю жизнь не только не заботился, но и не думал. К чему
Л. Н. Толстой на прогулке около реки Воронки. 1908. Фотография В. Г. Черткова
Л. Н. Толстой в кабинете яснополянского дома. 1909. Фотография В. Г. Черткова
В. Г. Чертков. 1909. Телятинки. Фотография Т. Тапселя
Опять я пришла в безумное отчаяние, опять поднялась ревность к Черткову самая едкая, и опять я поплакалась до изнеможения и головной боли. Думала о самоубийстве, думала, что надо убрать себя из жизни Льва Ник. и дать ему желанную свободу. Я пошла в свою комнату, достала фальшивый пистолет, и, думая приобрести себе настоящий, попробовала выстрелить из пугача. Потом, когда Лев Ник. вернулся с верховой езды, я выстрелила и вторично, но он не слыхал»[80].
Опять сцены из-за того, что я повесил портреты, как были. Я начал говорить, что
Как комично то противоположение, в котором я живу, в котором без ложной скромности: вынашиваю и высказываю самые важные, значительные мысли, и рядом с этим: борьба и участие в женских капризах, и которым посвящаю большую часть времени.
Чувствую себя в деле нравственного совершенствования совсем мальчишкой, учеником, и учеником плохим, мало усердным.
Вчера была ужасная сцена с вернувшейся Сашей. Кричала на Марью Александровну (Шмидт, единомышленница Л. Н. Толстого. —
С утра проводил Сашу — она уехала совсем в Телятинки. Гулял, записал прибавление к письму Грота. Дома книжки и письма. Больше ничего.
Очень тяжело. Эти выражения любви, эта говорливость и постоянное вмешательство. Можно, знаю, что можно все-таки любить. Но плох.
Л. Н. и С. А. Толстые в гостях у М. А. Шмидт в Овсянникове. Апрель 1903 г. Фотография А. Л. Толстой
Л. Н. Толстой и А. Л. Толстая. Перед отправкой почты в Козлову Засеку. Ясная Поляна. 1903. Фотография И. В. Толстого
Встал рано. Мороз и солнце. Все слаб. Гулял. Сейчас вернулся. Прибежала Саша. Софья Андреевна не спала и тоже встала в 8-м часу. Очень нервна. Надо быть осторожнее. Сейчас, гуляя, раза два ловил себя на недовольстве то тем, что отказался от своей воли, то тем, что будут продавать на сотни тысяч новое издание, но оба раза поправлял себя тем, что только бы перед Богом быть чистым. И сейчас сознаешь радость жизни.
Саша хочет еще пожить вне дома. Боюсь за нее. Софья Андреевна лучше. Иногда находит на меня ложный стыд за свою слабость, а иногда, как нынче, радуюсь на эту слабость.
Нынче в первый раз увидал возможность добром — любовью покорить ее. Ах, как бы…
Нынче все то же. Много говорит для говоренья и не слушает. Были нынче тяжелые минуты от своей слабости: видел неприятное, тяжелое, где его нет и не может быть для истинной жизни.
Софья Андреевна говорит, что не понимает любви к врагам, что в этом есть аффектация. Она, да и многие не понимают этого, главное, потому, что думают, что то пристрастие, которое они испытывают к людям, есть любовь.
Л. Н. и С. А. Толстые в годовщину свадьбы. Ясная Поляна. 23 сентября 1905 г. Фотография С. А. Толстой
Ужасно тяжело недоброе чувствок ней, которое не могу преодолеть, когда начинается это говоренье, говоренье без конца и без смысла и цели. Черткова статья о душе и Боге, боюсь, что слишком ум за разум. Радостно, что одно и то же у всех истинно самобытных религиозных людей. У Antoin’а le Guérisseur (Антуан целитель. —
С утра первое слово о своем здоровье, потом осуждение, и разговоры без конца, и вмешательство в разговор. И я плох. Не могу победить чувства нехорошего, недоброго. Нынче живо почувствовал потребность художественной работы и вижу невозможность отдаться ей от нее, от неотвязного чувства о ней, от борьбы внутренней. Разумеется, борьба эта и возможность победы в этой борьбе важнее всех возможных художественных произведений.
Встал больной. Походил. Северный, неприятный ветер. Ничего не записал, но ночью очень хорошо, ясно думал о том, как могло бы быть хорошо художественное изображение всей пошлости жизни богатых и чиновничьих классов и крестьянских рабочих, и среди тех и других, хоть по одному духовно живому человеку.
Вчера не дописал вечера. Хорошо говорил с Сережей и Бирюковым о болезни Сони. Потом прекрасно играл Голденвейзер и с ним хорошо поговорили. Тани не дождался, поздно заснул. Сегодня ночью, странное дело, упорно видел скверные сны. Проснулся рано, погулял по хорошей погоде, приехала Саша. С ней хорошо. Писать не хочется.
Л. Н. Толстой (улыбающийся). Ясная Поляна. 1907. Фотография В. Г. Черткова
Записать: 1) Я себе много раз говорил, что при встрече, при общении со всяким человеком надо вспоминать то, чтоперед тобой стоит проявление высшего духовного начала, и соответственно этого воспоминания обойтись с ним. Вспомнить значит сознать себя, т. е. вызвать в себе Бога. А если вызвал, и уже не ты будешь обходиться с этим человеком, а Бог в тебе, то все будет хорошо.
2) Музыка, как и всякое искусство, но особенно музыка вызывает желание того, чтобы все, как можно больше людей, участвовали в испытываемом наслаждении. Ничто сильнее этого не показывает истинного значения искусства: переносишься в других, хочется чувствовать через них.
«…Отъезд мой, так же как и приезд обратно, совершенно не зависит от Вари. […] Уехала я главным образом из-за того, что не могла более переносить твоих оскорбительных для моего отца наговоров и что я не в первый за последнее время слышала от тебя оскорбления: „Я тебя выброшу, вон!“, „Ототру, как оттерла Ч.“ и т. п. Последний же раз ты мне прямо пригрозила вышвырнуть меня вон из дома вместе с братьями и не было ни одного бранного слова, оскорбительного слова, которое бы ты не сказала мне, хотя с моей стороны не было ничего сказано оскорбительного по отношению к тебе, кроме того, что я сказала, что я приехала, потому что в доме пальба и что я беспокоюсь за отца. […] Ты пишешь, что как только мы вышли из экипажа, мы начали на тебя кричать. Ты забыла, вероятно, что мы при тебе из экипажа не выходили, а обошли […] от черного крыльца и стали стучать старухам. Сделали мы это именно потому, что я, должна сознаться, боялась встречи с тобой, боялась сказать тебе слишком откровенно свое мнение о твоем поведении по отношению к отцу. Но ты нас встретила и словами „Зачем вы, сумасшедшие дуры, прилетели“ заставила меня тебе сказать, хотя и не резко, свое мнение о твоих поступках.
Но я считаться с тобой не хочу. Я знаю, что всегда, как и с Чертковым, который ничем перед тобой не виноват, так и с Варей и со мною, ты сумеешь обвинить опять-таки не себя, а всех нас. […]»[81].
А. Л. Толстая. Ясная Поляна. 1903. Фотография С. А. Толстой
«Утром Лев Ник. гулял, потом недолго ездил верхом, весь окоченел, ноги застыли, и, чувствуя себя ослабевшим, он даже не снял холодных сапог, повалился на постель и заснул. Он долго не приходил к обеду, я обеспокоилась и пошла к нему. Он как-то бессмысленно смотрел, беспрестанно брал часы и справлялся, который час, поминая об обеде, но тотчас же впадал в забытье. Потом, к ужасу моему, он стал заговариваться, и вскоре началось что-то ужасное! Судороги в лице, полная бессознательность, бред, бессмысленные слова и страшные судороги в ногах. Двое и трое мужчин не могли удержать ног, так их дергало. Я, благодаря бога, не растерялась; с страшной быстротой налила мешки и бутылки горячей водой, положила на икры горчичники, мочила голову одеколоном, Таня давала нюхать соли; обложили все еще ледяные ноги горячим; принесла я ром и кофе, дали ему выпить, — но припадки продолжались, и судороги повторились пять раз. Когда, обняв дергающиеся ноги моего мужа, я почувствовала то крайнее отчаяние при мысли потерять его, — раскаяние, угрызение совести, безумная любовь и молитва с страшной силой охватили все мое существо. Все, все для него — лишь бы остался хоть на этот раз жив и поправился бы, чтоб в душе моей не осталось угрызения совести за все те беспокойства и волнения, которые я ему доставила своей нервностью и своими болезненными тревогами.
Принесла я и тот образок, которым когда-то благословила своего Левочку на войну тетенька Татьяна Александровна, и привязала его к кровати Льва Николаевича. Ночью он пришел в себя, но решительно ничего не помнил, что с ним было»[82].
Два дня с 3-го был тяжело болен. Обморок и слабость. Началось это 3-го дня и 3-го октября. После дообеденного сна. Хорошее последствие этого было примирение Софьи Андреевны с Сашей и Варварой Михайловной. Но Чертков еще все так же далек от меня. Мне особенно жалко его и Галю, которым это очень больно.
«Саша узнала, что болезнь Льва Николаевича была последствием его тяжелого разговора с Софьей Андреевной о нашем отъезде из Ясной и о письме Софьи Андреевны ко мне. Говорят, Софья Андреевна страшно растерялась и испугалась болезни Льва Николаевича, плакала, молилась и все твердила:
— Только бы не на этот раз!.. Если он умрет, я не прощу себе никогда!
В Ясной гостили Сергей Львович и Татьяна Львовна. Они упрекали Софью Андреевну и говорили ей, что назначат над ней опеку, потому что она совершенно измучила отца»[83].
Отдал листки и нынче начинаю новое. И как будто нужно начинать новое: 3-го я после передобеденного сна впал в беспамятство. Меня раздевали, укладывали, […] я что-то говорил и ничего не помню. Проснулся, опомнился часов в 11. Головная боль и слабость. Вчера целый день лежал в жару, с болью головы, ничего не ел и в той же слабости. Так же и ночь. Теперь 7 часов утра, все болит голова и печень, и ноги, и ослаб, но лучше. Главное же моей болезни то, что она помирила Сашу с Софьей Андреевной. Саша особенно была хороша. Варя приехала. Еще посмотрим. Борюсь с своим недобрым чувством к ней, не могу забыть этих трех месяцев мучений всех близких мне людей и меня. Но поборю. Ночь не спал, и не сказать, чтобы думал, а бродили в голове мысли.
Л. Н. Толстой. Ясная Поляна. 1907. Фотография В. Г. Черткова
Л. Н. Толстой и Д. П. Маковицкий в спальне Толстого в яснополянском доме. 1909. Фотография Т. Тапселя
Толстой читает вслух свои любимые стихотворения Тютчева Silentium и Пушкина «Воспоминание»[84].
Да, любовь есть последствие блага. Первое не любовь, а благо. Вернее сказать, что Бог — это благо, чем то, что Бог есть любовь.
«Получил ваше письмо, милый, дорогой друг, и, как мне ни грустно то, что я не общаюсь с вами непосредственно, мне хорошо, особенно после моей болезни или, скорее, припадка. Сашин отъезд, приезд и влияние Сергея и Тани, и теперь моя болезнь имели благотворное влияние на Софью Андреевну, и она мне жалка и жалка. Она больна и все другое, но нельзя не жалеть ее и не быть к ней снисходительным. И об этом я очень, очень прошу вас ради нашей дружбы, которуюничто изменить не может, потому что вы слишком много сделали и делаете для того, что нам обоим одинаково дорого, и я не могу не помнить этого. Внешние условия могут разделить нас, но то, что мы — позволяю себе говорить за вас — друг для друга, никем и ничем не может быть ослаблено.
Я только как практический совет в данном случае говорю — будьте снисходительны. […]»[85].
Вчера 6 октября. Был слаб и мрачен. Все было тяжело и неприятно. От Черткова письмо. Он считает это напрасно. Она старается и просила его приехать. Сегодня Таня ездила к Чертковым. Галя очень раздражена. Чертков решил приехать в 8, теперь без 10 минут. Софья Андреевна просила, чтобы я не целовался с ним. Как противно. Был истерический припадок.
Л. Н. Толстой и В. Г. Чертков в кабинете яснополянского дома. 1909. Фотография В. Г. Черткова
Мало спал. Та же слабость. Гулял и записал о панибратстве с Богом. Саша списала. Ничего не делал, кроме писем, и то мало. Таня ездила к Черткову. Он хочет приехать в 8, т. е. сейчас. Буду помнить, что надо помнить, что я живу для себя, перед Богом. Да, горе в том, что когда один — помню, а сойдусь — забываю. Читал Шопенгауера. Надо сказать Черткову. Вот и все до 8 часов.
Был Чертков. Очень прост и ясен. Много говорили обо всем, кроме наших затрудненных отношений. Оно и лучше. Он уехал в 10-м часу. Соня опять впала в истерический припадок, было тяжело.
Я высказал ей все то, что считал нужным. Она возражала, и я раздражился. И это было дурно. Но может быть, все-таки что-нибудь останется. Правда, что все дело в том, чтобы самому не поступить дурно, но и ее не всегда, но большею частью искренне жалко. Ложусь спать, проведя день лучше.
Она спокойна, но затевает говорить о себе. Читал истерию. Все виноваты, кроме нее. Не поехал к Чертковым и не поеду. Спокойствие дороже всего. На душе строго, серьезно.
Здоровье лучше. Ходил и хорошо поутру думал, а именно:
1) Тело? Зачем тело? Зачем пространство, время, причинность? Но ведь вопрос «Зачемъ?» есть вопрос причинности. И тайна, зачем тело, остается тайной.
2) Спрашивать надо: не зачем я живу, а что мне делать.
Дальше не буду выписывать. Ничего не писал, кроме пустого письма. На душе хорошо, значительно, религиозно и от того хорошо.
Встал поздно, в 9. Дурной признак, но провел день хорошо. Начинаю привыкать к работе над собой, к вызыванию своего высшего судьи и к прислушиванию к его решению о самых, кажущихся мелких, вопросах жизни. Только успел прочитать письма и «Круг чтения» и «На каждый день». Потом поправил корректуры трех книжечек «Для Души». Они мне нравятся. […] Записать:
1) Дело наше здесь только в том, чтобы держать себя, как орудие, которым делается хозяином непостижимое мне дело — держать себя в наилучшем порядке, — чтобы, если я соха, чтобы сошники были остры, чтобы, если я светильник, чтоб ничего не мешало ему гореть. То же, что делается нашими жизнями, нам не дано знать, да и не нужно.
Тихо, но все неестественно и жутко. Нет спокойствия.
Летят дни без дела. Поздно встал. Гулял. Дома Софья Андреевна опять взволнована, воображаемыми моими тайными свиданиями с Чертковым. Очень жаль ее, она больна. […] Записать:
1) Любовь к детям, супругам, братьям — это образчик той любви, какая должна и может быть ко всем.
Л. Н. Толстой в парке около дома. 1908. Фотография В. Г. Черткова
Л. Н. Толстой. Ясная Поляна. В кабинете. 1909. Фотография В. Г. Черткова
Л. Н. Толстой. Ясная Поляна. 1907. Фотография В. Г. Черткова
2) Надо быть, как лампа, закрытым от внешних влияний — ветра, насекомых, и при этом чистым, прозрачным и жарко горящим.
Все чаще и чаще при общении с людьми воспоминаю, кто я настоящий и чего от себя требую, только перед Богом, а не перед людьми.
С утра разговор о том, что я вчера тайно виделся с Чертковым. Всю ночь не спала. Но спасибо, борется с собой. Я держался хорошо, молчал. Все, что ни случается, она переводит в подтверждение своей мании — ничего…
Опять с утра разговор и сцена. Что-то, кто-то ей сказал о каком-то моем завещании дневников Черткову. Я молчал. День пустой, не мог работать хорошо. Вечером опять тот же разговор. Намеки, выпытывания.
«Вот и пишу тебе, милая Таничка. И так совесть мучает, что не написал до сих пор. Хорошо ли у вас дома? Надеюсь, что хорошо. А у нас не похвалюсь: все так же тяжело. Особенного нет, но каждый день упреки, слезы. Вчера и нынче было особенно худо. Сейчас 12-го и 12-й час ночи. Только что были разговоры с упреками о каком-то завещании Черткову, о котором она откуда-то, как говорит, узнала. Я молчал, и так разошлись. Нынче же утром думал о том, что объявлю, что уезжаю в Кочеты, и уеду. Но потом раздумал. Да, странно, вы, любящие меня, должны желать, чтобы я не приезжал к вам. Надеюсь, что и не приеду. Остальное все хорошо. […]»[86].
Л. Н. Толстой с дочерью Татьяной Львовной. Затишье, хутор Х. Н. Абрикосова близ Кочетов. 1910. Фотография В. Г. Черткова
«Спасибо, милый Папенька, за твое письмо, которое шло почему-то необыкновенно долго. Да, пожалуй, ты прав, что как нам ни хорошо, когда ты в Кочетах живешь, а твоему приезду, пожалуй, скорее испугаешься, чем обрадуешься.
Я, было, надеялась на успокоение — хотя и неполное — у вас, но по последним письмам вижу, что до него еще далеко. С советами я больше соваться не буду: я совершенно запуталась и ничего придумать не могу. И чувствую, что и помощи оказать не могу. Сейчас приходил Миша (М. С. Сухотин, муж Т. Л. Сухотиной-Толстой. —
«Милая маменька, […]
Папá любит Черткова. Так и на здоровье! Слава Богу, что на старости лет у него есть друг-единомышленник, который кладет все свое сердце и все свои силы и деньги на распространение его мыслей, которые считает важными и достойными распространения. Нам — семье — только надо быть ему за это благодарными, если в нас нет корыстного отношения к произведениям папá. В этом смысле, разумеется, то, что получает Чертков от папá, есть ценность. Но ведь вы примирились с тем, что сочинения папá после 82-го года принадлежат всем. И Чертков — это только передаточная ступень от папá к публике. Не будь Черткова — был бы другой. А ведь в смысле привязанности папá к нему я не вижу, чтобы мы от этого теряли бы каплю любви папá к нам. Как я вам сто раз говорила — я думаю, что для папá теперь земные привязанности настолько второстепенны, что он ни к кому особенно исключительно относиться не может. И отношение его к вам и к семье совершенно иное, чем к Черткову, и эти отношения друг у друга ничего отнимать не могут. Бросьте вы это безумие: ничего, кроме плохого, из этого выйти не может.
Л. Н. Толстой с внучкой Танечкой Сухотиной в имении Кочеты. Май 1910 г. Фотография В. Г. Черткова
Я, приехавши из Ясной, до того страдала болями в области сердца, что ничего делать не могла: ставила себе горчичники, горячий мешок, и только через два дня у меня отлегло. […]
До свидания. Всех целую. Ваша Таня»[88].
«Милая Таничка, очень тебя благодарю за твое письмо, в котором ты так стараешься все умиротворить; но, поверишь ли, мне, самое слово „Чертков“ стало так ненавистно и болезненно, что я в твоем письме в первую минуту пропустила все, что ты о нем пишешь […] в той области — ад, в котором сжигается моя жизнь, но думаю, что мои страдания спасают душу Льва Николаевича от греха пристрастия к этому врагу.
Конечно, у отца твоего
Обещанье не видать Черткова, ведь я вернула папá, он теперь добился, чего хотел,
Теперь я твердо задалась одной целью: беречь, покоить, не расстраивать ничем папá, и продолжать любить его — что бы ни случилось. За
Софья Андреевна очень взволнована и страдает. Казалось бы, как просто то, что предстоит ей: доживать старческие годы в согласии и любви с мужем, не вмешиваясь в его дела и жизнь. Но нет, ей хочется — Бог знает чего хочется — хочется мучить себя. Разумеется, болезнь, и нельзя не жалеть.
Все то же. Но нынче телесно очень слаб. На столе письмо от Софьи Андреевны с обвинениями и приглашением — от чего отказаться? Когда она пришла, я попросил оставить меня в покое. Она ушла. У меня было стеснение в груди и пульс 90 слишком. Опять поправлял «О социализме». — Пустое занятие. Перед отъездом пошел к Софье Андреевне и сказал ей, что советую ей оставить меня в покое, не вмешиваясь в мои дела. Тяжело. Ездил верхом.
«Дорогой Лев Николаевич, Александра Львововна мне все рассказала о том, что у вас происходит, и мне хочется вам сказать только одно: уезжайте, ради Бога, уезжайте поскорее опять в Кочеты, пока Сухотины еще там. Если вы не хотите сделать это для себя, то сделайте это ради Софьи Андреевны. Она совершенно очевидно опять увлечена по тому же пути душевного волнения и требовательности, которых сама остановить не в силах […]»[90].
Л. Н. Толстой. Статья «О социализме». 1910. Черновой автограф
Л. Н. Толстой. Ясная Поляна. Март 1903 г. Фотография С. А. Толстой
Оказывается, она нашла и унесла мой дневник маленький. Она знает про какое-то, кому-то, о чем-то завещание — очевидно, касающееся моих сочинений. Какая мука из-за денежной стоимости их — и боится, что я помешаю ее изданию. И всего боится, несчастная.
«Ты каждый день меня как будто участливо спрашиваешь о здоровье, о том, как я спала, а с каждым днем новые удары, которыми сжигается мое сердце, которые сокращают мою жизнь и невыносимо мучают меня и не могут прекратить моих страданий.
Этот новый удар, злой поступок относительно лишения авторских прав твоего многочисленного потомства, судьбе угодно было мне открыть, хотя сообщник в этом деле и не велел тебе его сообщать мне и семье.
Он (Чертков. —
Правительство же, Государственный банк хранит от жены Толстого его дневники.
С. А. Толстая со своими детьми около дома гр. С. В. Паниной в Гаспре. 1902. Крым. Фотография С. А. Толстой.
Слева направо: И. Л. Толстой, А. Л. Толстой, Т. Л. Сухотина, Л. Л. Толстой, С. А. Толстая, М. Л. Толстой, М. Л. Оболенская, С. Л. Толстой, А. Л. Толстая
Л. Н. Толстой и В. Г. Чертков в Ясной Поляне. 1906. Фотография С. А. Толстой
Христианская любовь последовательно убивает разными поступками самого близкого (не в твоем, а в моем смысле) человека — жену, со стороны которой во все время поступков злых не было никогда, и теперь кроме самых острых страданий — тоже нет. Надо мной же висят и теперь разные угрозы. И вот, Левочка, ты ходишь молиться на прогулке — помолясь, подумай хорошенько о том, что ты делаешь под давлением этого злодея, — потуши зло, открой свое сердце, пробуди любовь и добро, а не злобу и дурные поступки, и тщеславную гордость (по поводу своих авторских прав), ненависть ко мне, к человеку, который любя отдал тебе всю жизнь и любовь.
Если тебе внушено, что мною руководит корысть, то я лично официально готова, как дочь Таня, отказаться от прав наследства мужа. На что мне? Я очевидно скоро так или иначе уйду из этой жизни. Меня берет ужас, если я переживу тебя, какое может возникнуть зло на твоей могиле и в памяти детей и внуков. Потуши его, Левочка, при жизни! Разбуди и смягчи свое сердце, разбуди в нем Бога и любовь, о которых так громко гласишь людям. С. Т.»[91].
Письмо с упреками за какую-то бумагу о правах, как будто все главное в денежном вопросе — и это лучше — яснее, но когда она преувеличенно говорит о своей любви ко мне, становится на колени и целует руки, мне очень тяжело. Все не могу решительно объявить, что поеду к Чертковым.
«Встала спокойная, хотя нездоровая. Утро не спалось, и все думала, как бы выручить из банка государственного в Туле дневники Льва Николаевича. Вышла к завтраку, и вдруг Лев Ник. объявил, что едет к Черткову. […] Не сумею выразить, что сделалось со мною! Точно во мне оторвалась вся внутренность. Вот они угрозы, под которыми я теперь постоянно живу! Я тихо сказала: „Только второй день, как я стала немного поправляться“, — и ушла к себе. Потом оделась и вышла пройтись, но вернулась, отозвала мужа и тихо, почти шепотом, ласково ему сказала: „Если можешь, Левочка, погоди еще ездить к Черткову, мне ужасно тяжело!“ […] — и когда я повторила свою просьбу, чувствуя себя невменяемой от внутреннего страдания, он уже с большей досадой повторил, что не хочет ничего обещать. Тогда я ушла, лазила по каким-то оврагам, где меня трудно бы было когда-либо найти, если б мне сделалось дурно. Потом вышла в поле и оттуда почти бегом направилась в Телятинки с биноклем, чтобы видеть все далеко кругом. В Телятинках я легла в канаву недалеко от ворот, ведущих к дому Чертковых, и ждала Льва H-а. Не знаю, что бы я сделала, если б он приехал; я все себе представляла, что я легла бы на мост через канаву, и лошадь Льва Ник-а меня бы затоптала.
Но он, к счастью, не приехал. […] В 5-м часу я ушла и опять пошла бродить. Стало темно, я пришла в сад и долго лежала на лавке под большой елкой у нижнего пруда. Я безумно страдала при мысли о возобновлении сношений и исключительной любви к Черткову Льва Николаевича. Я так и видела их в своем воображении запертыми в комнате, с их вечными
Вот как без оружия, но метко убивают людей. Оказалось, что Лев Ник., измучив меня и не обещав ничего, к Черткову не поехал […] Когда я вечером спросила Л. Н., зачем же он меня измучил, не сказав, когда я его спрашивала, поедет ли он к Черткову, он мне с злобой начал кричать: „Я хочу свободы, а не подчиняться твоим капризам; не хочу быть в 82 года мальчишкой, тряпкой под башмаком жены!“ И много еще тяжелого и оскорбительного говорил он, а я страдала ужасно, слушая его. Потом сказала ему: „Не так ты ставишь вопрос: не в том дело, не так ты все толкуешь. Высший подвиг человека есть жертвовать своим счастьем, чтоб избавить от страданий близкого человека“. Но это ему не нравилось, и он одно кричал: „Все обещания беру назад, ничего не обещаю, что хочу, то буду делать“, — и т. п.
Л. Н. и С. А. Толстые. Ясная Поляна. 23 сентября 1902 г. Фотография С. А. Толстой
Лишаться общения с Чертковым ему, конечно, невыносимо, и потому он так злится, что я
Нынче разрешилось.
Хотел уехать к Тане, но колеблюсь. Истерический припадок, злой.
Все дело в том, что она предлагала мне ехать к Чертковым, просила об этом, а нынче, когда я сказал, что поеду, начала бесноваться. Очень, очень трудно. Помоги Бог. Я сказал, что никаких обещаний не дам и не даю, но сделаю все, что могу, чтобы не огорчить ее. Отъезд завтрашний едва ли приведу в исполнение. А надобно (Толстой отменил поездку к Черткову. —
Л. Н. и С. А. Толстые на балконе дома в Ясной Поляне. 1902. Фотография С. А. Толстой
[…] Сказал за завтраком, что поеду к Чертковым. Началась бурная сцена, убежала из дома, бегала в Телятинки. Я поехал верхом, послал Душана сказать, что не поеду к Чертковым, но он не нашел ее. Я вернулся, ее все не было. Наконец, нашли в седьмом часу. Она пришла и неподвижно сидела одетая, ничего не ела. И сейчас вечером объяснялась нехорошо. Совсем ночью трогательно прощалась, признавала, что мучает меня, и обещала не мучить. Что-то будет?
Встал в 8, ходил по Чепыжу. Очень слаб. Хорошо думал о смерти и написал об этом Черткову. Софья Андреевна пришла и все так же мягко, добро обходилась со мной. Но очень возбуждена и много говорит. Ничего не делал, кроме писем. Не могу работать, писать, но, слава Богу, могу работать над собой. Все подвигаюсь. […] Читал Сашин дневник. Хорошо, просто, правдиво. […] слаб. Близкой смерти не противлюсь.
«Хочется, милый друг, по душе поговорить с вами. Никому так, как вам, не могу так легко высказать, — знаю, что никто так не поймет, как бы неясно, недосказано ни было то, что хочу сказать.
Вчера был очень серьезный день. Подробности фактические вам расскажут, но мне хочется рассказать свое — внутреннее.
Жалею и жалею ее и радуюсь, что временами без усилия люблю ее. Так было вчера ночью, когда она пришла покаянная и начала заботиться о том, чтобы согреть мою комнату, несмотря на измученность и слабость, толкала ставеньки, заставляла окна, возилась, хлопотала о моем… телесном покое. Что ж делать, если есть люди, для которых (и то, я думаю, до времени) недоступна реальность духовной жизни. Я вчера с вечера почти собирался уехать в Кочеты, но теперь рад, что не уехал. Я нынче телесно чувствую себя слабым, но на душе очень хорошо. И от этого-то мне и хочется высказать вам, что я думаю, а главное, чувствую.
Л. Н. и С. А. Толстые в кабинете яснополянского дома. 1907. Фотография С. А. Толстой
Я мало думал до вчерашнего дня о своих припадках, даже совсем не думал, но вчера я ясно, живо представил себе, как я умру в один из таких припадков. И понял то, что, несмотря на то, что такая смерть в телесном смысле, совершенно без страданий телесных, очень хороша, она в духовном смысле лишает меня тех дорогих минут умирания, которые могут быть так прекрасны. И это привело меня к мысли о том, что, если я лишен по времени этих последних сознательных минут, то ведь в моей власти распространить их на все часы, дни, может быть, месяцы — годы (едва ли), которые предшествуют моей смерти, могу относиться к этим дням, месяцам, так же серьезно, торжественно (не по внешности, а по внутреннему сознанию), как бы я относился к последним минутам сознательно наступившей смерти. И вот эта-то мысль, даже чувство, которое я испытал вчера и испытываю нынче и буду стараться удержать до смерти, меня особенно радует, и вам-то мне и хочется передать ее. В сущности это всё очень старо, но мне открылось с новой стороны.
Это же чувство и освещает мне мой путь в моем положении и из того, что было и могло бы быть тяжело, делает радость.
Не хочу писать о делах — после.
А вы также открывайте мне свою душу.
Не хочу говорить вам: прощайте, потому что знаю, что вы не хотите даже видеть того, за что бы надо было меня прощать, а говорю всегда одно, что чувствую: благодарю за вашу любовь.
Это я позволил себе так рассентиментальничаться, а вы не следуйте моему примеру.
Жаль мне только, что Галю до сих пор не удалось видеть. Вот ее прошу простить. И она, вероятно, исполнит мою просьбу»[93].
«Мучаюсь любопытством, что пишет в дневнике мой муж? Его теперешние дневники — сочинения ввиду того, что будут из них извлекать мысли и делать свои заключения. Мои дневники — это искренний крик сердца и правдивые описания всего, что у нас происходит. […] Решила не ездить больше никуда: ни в Москву, ни в концерты, — никуда. Я так стала дорожить каждой минутой жизни с Львом Ник., так его сильно люблю, как-то вновь, как последнее пламя догорающего костра, что расставаться с ним не буду. […] Помимо моей ревности к Черткову, я окружаю его такой любовью, заботой и лаской, что другой дорожил бы этим. А его избаловало все человечество, которое судит его по книгам (по словам), а не по жизни и делам. Тем лучше!».[94]
Все слаб. Да и дурная погода. Слава Богу, без желания чувствую хорошую
Ночью пришла Софья Андреевна: «Опять против меня заговор». — «Что такое, какой заговор?» — «Дневник отдан Черткову. Его нет». — «Он у Саши». Очень было тяжело, долго не мог заснуть, потому что не мог подавить недоброе чувство. […]
Опять ничего не делал, кроме писем. Здоровье худо. Близка перемена. Хорошо бы прожить последок получше. Софья Андреевна говорила, что жалеет вчерашнее. Я кое-что высказал, особенно про то, что если есть ненависть хоть к одному человеку, то не может быть истинной любви. […] Дочитал, пробегал первый том Карамазовых. Много есть хорошего, но так нескладно. Великий инквизитор и прощание Засима. Ложусь. 12.
Толстой подает милостыню у крыльца яснополянского дома. 1908. Фотография В. Г. Черткова
Слаб. Софья Андреевна лучше, как будто кается, но есть и в этом истерическая преувеличенность. Целует руки. Очень возбуждена, говорит не переставая. Чувствую себя нравственно хорошо. Помню, кто я. Читал Шри Шанкара. Основная метафизическая мысль о сущности жизни хороша, но все учение путаница, хуже моей.
Все то же тяжелое отношение страха и чуждости. Нынче ничего не было. Начала вечером разговор о вере. Просто не понимает, в чем вера.
Очень тяжелый разговор ночью. Я дурно перенес. Саша говорила о продаже за миллион (о продаже сочинений Л. Н. Толстого издательству «Просвещение». —
Нечего записывать плохого. Плохо. Одно запишу, как меня радует и как мне слишком мила и дорога Саша.
«[…] Александра Львовна передала мне ее разговор с вами по поводу приезда г-жи Альмединген (о продаже права на издание произведений Л. Н. Толстого за миллион. —
«[…] Заявление прекрасно. Я подписал его, но посылать повременю. […]»[96].
Ходил не думая. Дома много писем*, отвечал. Попробовал продолжать «О социализме» и решил бросить. Дурно начато, да и не нужно. Будут только повторения. Потом пришли Ясенские «лобовые» (призывники в армию из крестьян. —
«21 октября Толстой ответил на семь писем[97]: 1) оренбургскому крестьянину Павлу Брызгалову — о ненужности устройства особых общин для христианской жизни, так как „Царство Божие внутри вас есть“; 2) неизвестной гимназистке из Саранска, по поводу ее критики окружающей среды; 3) Петру Подмарькову — о целомудрии; 4) крестьянину из Костромы Алексею Яковлевичу Смирнову, по поводу его разочарования в „социалистических теориях“ и его согласия с жизнепониманием Толстого; 5) Виктору Дмитриевичу Строганову (р. 1848 г.) из Одессы — о смысле жизни; 6) своему старому единомышленнику Ивану Михайловичу Трегубову, по поводу устроенной им в Петербурге „общины свободных христиан“; 7) С. А. Трейгеру — о сионизме»[98]. [Также он написал еще два рекомендательных письма с просьбой о месте для сына М. П. Новикова. —
Очень тяжело несу свое испытание. Слова Новикова: «Походил кнутом, много лучше стала» (об отношениях мужа и жены. —
Ничего враждебного нет с ее стороны, но мне тяжело это притворство с обеих сторон. […]
Л. Н. Толстой на фоне яблоневого «Красного сада». Ясная Поляна. 1 сентября 1905 г. Фотография С. А. Толстой
Л. Н. Толстой за письменным столом в яснополянском кабинете. 1909. Фотография В. Г. Черткова
Все так же тяжело обоюдное притворство, стараюсь быть прост, но не выходит. Мысль о Новикове не покидает (желание поселиться после ухода у друга М. П. Новикова. —
Саша ревела о том, что поссорилась с Таней. И я тоже. Очень тяжело, та же напряженность и неестественность.
Нынче получил два письма: одно о статье Мережковского, обличающего меня, другое от немца за границей, тоже обличающее*. И мне было больно. Сейчас же подумал с недоумением: зачем нужно, чтоб людей бранили, осуждали за их добрые стремления? И сейчас же понял, как это не то, что оправдывается, но как это неизбежно, необходимо и благодетельно. Как бы вознесся, возгордился человек, если бы этого не было, как бы незаметно удовлетворение мнению людскому подменило бы для него исполнение дела своей души. Как сразу освобождает такая ненависть и презрение людей — незаслуженные, от работы о людском мнении и переносит на одну единственную, незыблемую основу жизни: исполнение воли своей совести, она же и воля Бога. Приехал Гастев, и г-жа Альмединген (П. Н. Гастев — последователь Л. Н. Толстого; Н. А. Альмединген, сотрудник издательства «Просвещение». —
1) Очень живо представил себе рассказ о Священнике, обращающем свободного религиозного человека, и как обратитель сам обращается. Хороший сюжет. Ездил с Булгаковым. Вечер тяжело.
«24 октября, в числе других писем, Толстой получил письмо от петербургского студента Александра Бархударова, который обличал Толстого, указывая, что в теории он одно, а на практике другое; в доказательство непоследовательности Толстого приводил цитаты из книги Мережковского: „Л. Толстой и Достоевский. Жизнь и творчество“ […]
Дмитрий Сергеевич Мережковский (р. 1866 г.) — писатель, поэт, литературный критик и публицист. После ухода и смерти Толстого резко переменил бывшее ранее у него отрицательное отношение к Толстому как религиозному мыслителю и в ряде статей стал указывать на величайшую значимость его как религиозного мыслителя.
Второе письмо от „немца“, о котором записал Толстой в дневнике, — тоже обличительное от Иогана Альбрехта (Iohannes Albrecht) из Бреславля от 31 октября, которое, как „ругательное“, Толстой оставил без ответа»[99].
«Михаил Петрович,
В связи с тем, что я говорил вам перед вашим уходом, обращаюсь к вам еще с следующей просьбой: если бы действительно случилось то, чтобы я приехал к вам, то не могли бы вы найти мне у вас в деревне хотя бы самую маленькую, но отдельную и теплую хату, так что вас с семьей я бы стеснял самое короткое время. Еще сообщаю вам то, что если бы мне пришлось телеграфировать вам, то я телеграфировал бы вам не от своего имени, а от Т. Николаева. Буду ждать вашего ответа, дружески жму руку. Лев Толстой. Имейте в виду, что все это должно быть известно только вам одним. Л. Т.»[100].
*Михаил Петрович Новиков (1871–1939) — крестьянин д. Боровково Тульской губ. М. П. Новиков был в Ясной Поляне 20–21 октября 1910 г.
В. К. Сютаев (1819–1892), крестьянин Тверской губернии, основатель нравственно-религиозного учения, встречался с Л. Н. Толстым. Фотография Ю. Штейнберга
М. П. Новиков. Фотография 1890-х гг.
Письмо Л. Н. Толстого М. П. Новикову. 24 октября 1910 г.
Встал очень рано, но все-таки ничего не делал. Ходил в школу* и к Прокофию (Прокофий Власович Власов, яснополянский крестьянин, бывший ученик Толстого. —
«[…] Утром 25 октября Толстой носил в яснополянскую школу для раздачи ребятам экземпляры детского журнала „Солнышко“, привезенные Н. А. Альмединген. […] В 2 часа дня Толстой верхом поехал в школу, чтобы спросить у ребят, что они поняли из тех книжек журнала „Солнышко“, которые он утром снес им. Выяснилось, что учитель утром их не раздал, и Лев Николаевич сам раздал их. Вслед за ним в школу пришли пешком А. Л. Толстая с В. М. Феокритовой и С. А. Толстая с Н. А. Альмединген. […]»[101].
Л. Н. Толстой в яснополянском кабинете. 1908. Фотография К. К. Буллы
Л. Н. Толстой на открытии народной библиотеки Московского общества грамотности в д. Ясная Поляна. 31 января 1910 г. Фотография В. Г. Черткова
«25 октября вечером я приехал в Ясную из Тулы. Никого посторонних не было; были только моя мать, сестра Саша, Душан Петрович и Варвара Михайловна. Я пошел в кабинет к отцу, думая, что он захочет со мною поговорить о матери, а может быть, и о моих делах. Но мать все время была тут же и все время говорила без умолку. Он начнет говорить, а она его перебивает, говоря совсем о другом. Он умолкал, ждал, когда она даст ему возможность вставить слово, и тогда продолжал говорить о том, о чем начал. Точно его перебивал посторонний шум [Далее С. Л. Толстой в этот вечер разговаривал с отцом о литературе, играл в шахматы и по его просьбе играл на фортепьяно. —
С. Л. Толстой в Ясной Поляне. 28 августа 1903 г. Фотография Ф. Т. Протасевича
Все то же тяжелое чувство. Подозрения, подсматривание и грешное желание, чтобы она подала повод уехать. Так я плох. А подумаю уехать и об ее положении, и жаль, и тоже не могу. Просила у меня письмо Чертковой Гале.
«[…] Вечером приезжал сын Сережа, играл с отцом в шахматы, а потом на рояле. Приезд Сережи всегда приятен. […] Сегодня Лев Ник. переписался с Галей Чертковой. Я спросила, о чем? И теперь новая отговорка его, и он злоупотребляет этим, что забыл. Я попросила письмо Гали, он сказал, что не знает, где оно, и опять неправда. Скажи: „Не хочу показывать“. А то последнее время эта вечная ложь, обман, отвиливанье. Как он ослабел нравственно! Какое отсутствие доброты, ясности и правдивости! Грустно, тяжело, мучительно грустно! Опять замкнулось его сердце, и опять что-то зловещее в его глазах. А у меня сердце болезненно ноет; опять не хочется жить, от всего отпадают руки. Злой дух еще царит в доме и в сердце моего мужа.
„Да воскреснет бог, и расточатся враги его!“
Кончаю и надолго запечатаю этот ужасный дневник, историю моих тяжелых страданий! Проклятие Черткову, тому, кто мне их причинил! Прости, господи»[103].
«Вошла к отцу. Он сидел на кресле у стола, ничего не делая. Как-то странно видеть его без книги в руке, без пера, непривычно.
Л. Н. Толстой. 9 октября 1902 г. Ясная Поляна. Фотография фирмы „Шерер, Набгольц и Ко“
Л. Н. Толстой с дочерью Александрой Львовной. Ясная Поляна. 1909. Фотография В. Г. Черткова
— Я сижу и мечтаю, — сказал он мне, — мечтаю о том, как я уйду. Ты ведь захочешь идти непременно со мной? — спросил отец.
— Да, я не хотела бы тебя стеснять, может быть, первое время, чтобы тебе легче было уйти, не пошла бы с тобой, а вообще жить врозь с тобой я не могу.
— Да, да, но ты знаешь что, я все думаю, что ты для этого недостаточно здорова, насморки, кашель начнется…
— Нет, нет, это ничего. Мне будет лучше в простой обстановке.
— Если так, то мне самое естественное, самое приятное иметь тебя около себя как помощницу. Я думаю сделать так. Взять билет до Москвы, кого-нибудь Черткову послать с вещами в Лаптево и самому там слезть. А если там откроют, еще куда-нибудь поеду. Ну, да это, наверное, все мечты, я буду мучиться, если брошу ее, меня будет мучить ее состояние… А, с другой стороны, так делается тяжела эта обстановка, с каждым днем все тяжелее, да еще и Софья Андреевна так тяжело. Я, признаюсь тебе, жду только какого-нибудь повода, чтобы уйти»[104].
Все больше и больше тягощусь этой жизнью. Марья Александровна не велит уезжать, да и мне совесть не дает. Терпеть ее, терпеть, не изменяя положения внешнего, но работая над внутренним. Помоги, Господи.
Всю ночь видел мою тяжелую борьбу с ней. Проснусь, засну и опять тоже. Саша рассказывала про то, что говорится Варваре Михайловне. И жалко ее и невыносимо гадко.
Ничего особенного не было. Только росло чувство стыда и потребности предпринять.
Из дневника Льва Николаевича Толстого
Видел сон. Грушенька (героиня романа Ф. М. Достоевского «Братья Карамазовы». —
«Нынче в первый раз почувствовал с особенной ясностью — до грусти — как мне недостает вас…
Есть целая область мыслей, чувств, которыми я ни с кем иным не могу так естественно делиться, — зная, что я вполне понят, — как с вами. Нынче было таких несколько мыслей-чувств. Одна из них о том, нынче во сне испытал толчок сердца, который разбудил меня, и, проснувшись, вспомнил длинный сон, как я шел под гору, держался за ветки и все-таки поскользнулся и упал, — т. е. проснулся. […] Все сновидение, казавшееся прошедшим, возникло мгновенно, так одна мысль о том, что в минуту смерти будет этот, подобный толчку сердца в сонном состоянии, момент вневременный, и вся жизнь будет этим ретроспективным сновидением. […] Вторая мысль — чувство это опять-таки нынче виденное мною, уже третье в эти последние два месяца, художественное, прелестное нынешнее, художественное сновидение. Постараюсь записать его и предшествующие хотя бы в виде конспектов. Третье, это уже не столько мысль, сколько чувство, и дурное чувство, — желание перемены своего положения. Я чувствую что-то недолжное, постыдное в своем положении, и иногда смотрю на него — как и должно — как на благо, а иногда противлюсь, возмущаюсь.
М. А. Шмидт. Овсянниково. 1904. Фотография М. Л. Оболенской, дочери Л. Н. Толстого
Саша сказала вам про мой план, который иногда в слабые минуты обдумываю (об уходе. —
[…] Если что-нибудь предприму, то, разумеется, извещу вас. Даже, может быть, потребую от вас помощи. Л. Т.».[105]
«Очень мне радостно было получить сегодняшнее ваше письмо, в котором вы делитесь тем, что переживаете в глубине вашей души.
Помню‚ как давно выраженное вами представление о здешней жизни как о сновидении меня в свое время прельстило. И с тех пор в лучших состояниях своей духовной жизни, в особенности, когда бывает оттенок утомления от мирской суеты или грусти по ушедшему из этой жизни дорогому существу, — во мне особенно живо и радостно возникает это представление об этой жизни, как о сне, от которого предстоит проснуться. И это не только не вызывает равнодушия к этой жизни, но, наоборот, как-то помогает отличить то, что в ней есть наиболее важного и существенного.
Вы просите меня писать о себе. Я нахожусь сейчас в таком душевном состоянии, которое можно определить словами „на распутье“. Могу распуститься и могу подтянуться. Сильного духовного содержания еще нет, но нет и апатии, спячки. Если возьму себя в руки и буду держать себя в руках, то, судя по прошлому опыту, во мне может возобновиться духовный подъем. Этого желаю и об этом молю Бога. […]
Л. Н. Толстой. Кочеты. 1910. Фотография В. Г. Черткова
В. Г. Чертков. Художник М. В. Нестеров. 1890
Очень, очень благодарю вас за ваше сегодняшнее письмо. Все ваши письма мне дороги, но такие, в которых вы говорите о том, что переживаете, — особенно дороги.
Очень надеюсь, что вы успеете, хоть конспектно, записать содержание ваших слов. Сделайте это хоть в письме ко мне, чтобы не отнестись к своему изложению слишком требовательно»[106].
«Вчера вечером хорошо было. Сережа был очень мил, кроток, с отцом ласков, играл нам, но, как всегда, конфузился, забывал, останавливался…
Ночью, как мне сегодня сказал отец, мать приходила спрашивать его, что ему пишет Галя (жена В. Г. Черткова. —
— Что ты так рано? — спросила я ее.
— А ты почему так рано? — ответила она мне вопросом же.
— Да я каждый день так.
— Андрюша (сын Л. Н. Толстого. —
Сердце у меня упало. „Не было печали“, — подумала я про себя.
Утром отец писал письмо Чуковскому (К. И. Чуковский, молодой писатель, журналист. —
После завтрака я ушла одна пешком к Черткову. Выходя из деревни, я встретила Булгакова (В. Ф. Булгаков, секретарь Л. Н. Толстого. —
— Как дела? — спросил он меня.
— Беда, Андрей приезжает
Он рассмеялся:
— Брат приезжает — это беда.
— Да что же делать, — ответила я, — ну прощайте, — и я пошла.
Ч. (Чертков. —
Когда я вернулась от Ч., Андрей уже приехал. Признаюсь, немного билось сердце, было жутко и неприятно.
Вошла мать.
— Андрюша, у вас еще не был?
— Нет.
— А ведь он хотел к вам прийти, он очень хорош, бодр, ласковый, уговаривал меня примириться с Ч.
А через несколько минут приходит и Андрей. Он вошел со словами:
— Ну, как примет меня моя сестра?
— Сестра всегда братьев одинаково принимает, — ответила я, — все зависит от самих братьев.
Мне были приятны его слова, какой он ни на есть, а все-таки почувствовал, что в последний приезд свой сделал мне больно, и хотел это загладить. Действительно, он был в хорошем настроении. В четыре с половиной приехал отец, лег спать, а в 5 часов 5 минут слышу звонок, побежала к отцу.
— Что же не дают обедать? — спросил он меня.
— Да ведь только пять часов.
— Разве, — он посмотрел на часы, — а ведь я уже вздремнул.
— Ну, так у тебя еще час впереди.
Я ушла. Признаюсь, мне было жутко, жутко, не начинается ли беспамятство, обморок. Я еще больше испугалась, когда в 6 с половиной, в 7 часов его все еще не было. Мать слушала у одной двери, я у другой. Но, слава Богу, в 7 он проснулся. Я вошла к нему. Он был немного слаб, но не было ничего похожего на обморочное состояние. Я сказала ему, что Андрей в хорошем настроении:
— Слава Богу, слава Богу, — сказал он, — а я, признаюсь, немного боялся.
Я забыла написать, что когда утром Варя сообщила ему о приезде Андрея, он ахнул, а потом несколько раз повторил:
— Помоги, Господи! Помоги, Господи!
За обедом отец расспрашивал у Андрея про его службу, про крестьянский банк. Говорили спокойно, без раздражения друг против друга, как часто бывает между братьями и отцом. Вечером сидели все вместе, пили чай. […]»[107].
Встал очень рано. Всю ночь видел дурные сны. Хорошо ходил. Дома письма. Немного работал над письмом к N. (видимо, вариант прощального письма к Софье Андреевне. —
«Ехали молодым лесом по такой просеке, куда никогда не ездили, по просеке параллельно Лихвинской железной дороге, между дорогами Жаров — Горюшино и Угрюмские казармы — Горюшино. Приехали к оврагу. Я посоветовал слезть, провел лошадей, а Л. Н. с большим трудом, отдыхая, медленно перелез. Когда подошел к лошади, очень задыхался. Заметил, что мог бы и верхом на лошади проехать овраг.
Река Воронка. Ясная Поляна. 1897. Фотография С. А. Толстой
Возвращение Л. Н. Толстого с верховой прогулки. Ясная Поляна. 1903. Фотография П. А. Сергеенко (?)
Софья Андреевна сегодня говорила Варваре Михайловне, что она согласна „допустить“ Черткова в дом и быть с ним такой, какая была, если ей выдадут дневники с 1900 года до теперешних. Но Л. Н-ча к Черткову не пустит, а то Чертков пригласит нотариуса и внушит Л. Н. написать завещание.
Л. Н. говорил Александре Львовне, какая тяжелая обстановка в доме: не будь ее (Александры Львовны), уехал бы.
Итак, он наготове. Вчера меня спрашивал, когда утром идут поезда на юг. Вчера говорил Марии Александровне, а перед этим нам, что уже четыре месяца ему не работается, т. к. Софья Андреевна то и дело вбегает, подозревает какие-то тайны, писанные и говоренные. […]» [108].
«Нынче проспала, пришла, принесла переписанное мною письмо Чуковскому около десяти часов. Отец сидел уже и читал письма.
— Вот возьми, прочти и, пожалуй, перепиши, если разберешь, — сказал он мне, — это письмо мама, которое я оставлю ей, если уйду. А я все больше и больше думаю об этом, — прибавил он. — Уж очень тяжело. Вчера ночью опять пришла, спрашивает меня, что мне пишет Чертков. Я ответил, что письмо деловое, что секретов в нем нет, но что я принципиально не хочу ей давать читать. Пошли упреки… Тяжела эта вечная подозрительность, постоянное заглядывание из дверей, перерывание бумаг, подслушивание, тяжело. А тут уходят последние дни, часы жизни, которые надо употребить на другое…
Когда я принесла письмо, которое здесь прилагаю, я только сказала ему:
— Папа, я одна не останусь, я уйду за тобой.
— Я попросил бы тебя первое время остаться с ней.
— Не знаю, я все-таки, вернее всего, уйду с тобою.
Он взял переписанное мною и положил в свою записную книжечку. […]
Я ему передала одно мое соображение, которое, может быть, и неверно, но о котором думала. Соображение это в том, что мне кажется, раз мать подозревает или даже знает, как она это писала, о завещании, то она не могла бы не сообщить этого Андрею, и если сообщила, это не могло не рассердить и не расстроить Андрея. Поэтому думаю, что сочинения отца запроданы ими и что, зная, что они получат за них деньги сейчас, им все равно, есть или нет завещание.
Я сообщила все это отцу и просила его подумать о том, не следует ли напечатать сейчас же, не дожидаясь того, чтобы мать запродала издание, заявление в газеты. Отец сказал, что он подумает, и еще раз повторил, что он все больше и больше думает об уходе из дома.
Днем он ездил верхом, а я поехала опять к бате. Батя написал отцу небольшое письмецо, которое я и передала вечером.
Когда я вернулась от Ч., Варя отозвала меня к нам в комнату и рассказала мне происшедший между ней и матерью разговор. Мать опять говорила об эгоизме и злобе отца, что он к старости делается все более и более озлобленным, говорила опять о дневниках, что [два слова утрачено] отцу выбор: или чтобы он взял дневники, отдал ей, С. А. [два слова утрачено]
Этот разговор я передала отцу.
— Это только еще более укрепляет меня в моем решении уехать, — сказал он, — но только у меня теперь другой план. Я уеду к Тане, а оттуда уеду в Оптину Пустынь, приду к какому-нибудь старцу и попрошу позволения жить там. Они, верно, меня примут,
Л. Н. Толстой с дочерью Александрой. Ясная Поляна. 1908
Л. Н. Толстой на лавочке под «деревом бедных». 1908. Фотография П. Е. Кулакова
«С вечера 27-го было особенно тяжелое настроение. Сначала матери не было за чаем, она занималась корректурой, и мы сидели за чаем вчетвером: папа, Душан, Варя и я. Отец пил землянику. Через некоторое время пришла мать. Я встала, взяла свою чашку чая и молча вышла. Не просидела я в своей комнате и пяти минут, как пришла Варя:
— Лев Николаевич, как только ты ушла, встал, взял свою чашку земляники и вышел. […]»[110].
[СОФЬЯ АНДРЕЕВНА ЗАХОДИТ В СПАЛЬНЮ К МУЖУ, СПРАШИВАЕТ «О ЗДОРОВЬЕ» И УДИВЛЯЕТСЯ НА СВЕТ, КОТОРЫЙ ОНА ВИДИТ У НЕГО. — В. Р.]
Лег в половине двенадцатого. Спал до 3-го часа. Проснулся и опять, как прежние ночи, услыхал отворяние дверей и шаги. В прежние ночи я не смотрел на свою дверь, нынче взглянул и вижу в щелях яркий свет в кабинете и шуршание. Это С. А. что-то разыскивает, вероятно, читает. Накануне она просила, требовала, чтобы я не запирал дверей. Ее обе двери отворены, так что малейшее мое движение слышно ей. И днем, и ночью все мои движения, слова должны быть известны ей и быть под ее контролем. Опять шаги, осторожное отпирание двери и она проходит. Не знаю отчего, это вызвало во мне неудержимое отвращение, возмущение. Хотел заснуть, не могу, поворочался около часа, зажег свечу и сел. Отворяет дверь и входит С. А., спрашивая «о здоровье» и удивляясь на свет, который она видит у меня. Отвращение и возмущение растет, задыхаюсь, считаю пульс — 97. Не могу лежать и вдруг принимаю окончательное решение уехать. Пишу ей письмо, начинаю укладывать самое нужное, только бы уехать. Бужу Душана, потом Сашу. Они помогают мне укладываться. Я дрожу при мысли, что она услышит, выйдет сцена, истерика, и уж впредь без сцены не уехать…
Л. Н. Толстой в яснополянском кабинете за работой. 1909. Фотография С. А. Толстой
«Отъезд мой огорчит тебя. Сожалею об этом, но пойми и поверь, что я не мог поступить иначе. Положение мое в доме становится, стало невыносимым. Кроме всего другого, я не могу более жить в тех условиях роскоши, в которых жил, и делаю то, что обыкновенно делают старики моего возраста: уходят из мирской жизни, чтобы жить в уединении и тиши последние дни своей жизни.
Пожалуйста, пойми это и не езди за мной, если и узнаешь, где я. Такой твой приезд только ухудшит твое и мое положение, но не изменит моего решения. Благодарю тебя за твою честную 48-летнюю жизнь со мной и прошу простить меня во всем, чем я был виноват перед тобой, так же как и я от всей души прощаю тебя во всем том, чем ты могла быть виновата передо мной. Советую тебе помириться с тем новым положением, в которое ставит тебя мой отъезд, и не иметь против меня недоброго чувства. Если захочешь что сообщить мне, передай Саше, она будет знать, где я, и перешлет мне, что нужно; сказать же о том, где я, она не может, потому что я взял с нее обещание не говорить этого никому.
Лев Толстой. 28 октября
Собрать вещи и рукописи мои и переслать мне я поручил Саше. Л. Т.»[111].
Письмо Л. Н. Толстого к С. А. Толстой об уходе. 28 октября 1910 г. Ясная Поляна. Автограф
Письмо Л. Н. Толстого к С. А. Толстой об уходе. 28 октября 1910 г. Ясная Поляна. Автограф (окончание)
Несмотря ни на какие семейные трудности, Толстой ни на минуту не останавливал творческую писательскую деятельность.
С июня по октябрь 1910 года постоянно вел сначала один дневник, потом два сразу, семь записных книжек, отдельные листы к ним.
Осуществлял корректуру отдельных книжек и книжечек (разделов) «Пути жизни»:
Как публицист и философ Толстой написал
В нем жил темперамент художника. Обдумывал написание произведения на тему «Блудница. Мать», создание оригинального жанра «Очерк характеров», мечтал художественно запечатлеть «изображение всей пошлости жизни богатых и чиновничьих классов и крестьянских рабочих», написать рассказ на «хороший сюжет» о «священнике, обращающем свободного религиозного человека, и как обратитель сам обращается». Толстому хотелось писать «что-нибудь художественное», но душу тяготила тяжелая атмосфера в доме, она перекрывала свободное дыхание для свободного творчества.
В «Дневнике для одного себя» 2 октября 1910 года он с грустью пишет: «Нынче живо почувствовал потребность художественной работы и вижу невозможность отдаться ей от нее, от неотвязного чувства о ней, от борьбы внутренней. Разумеется, борьба эта и возможность победы в этой борьбе важнее всех возможных художественных произведений». И за день до ухода, 26 октября, он сетует на отсутствие условий для свободного творчества: «Видел сон. Грушенька, роман, будто бы Ник. Ник. Страхова. Чудный сюжет. Написал письмо Черткову. Записал… „О социализме“. Написал Чуковскому „О смертной казни“. Ездил с Душаном к Марье Александровне. Приехал Андрей. Мне очень тяжело в этом доме сумасшедших».
Необходимо было сделать шаг навстречу свободе, и он сделал его.
«Я отстоял свою свободу. Поеду, когда
Уход
«Утром, в 3 часа, Л. Н. в халате, в туфлях на босу ногу, со свечой, разбудил меня; лицо страдальческое, взволнованное и решительное. Сказал мне:
Я, во-первых, уложил свои вещи, а потом пошел к Л. Н.; с ним встретился за дверьми моей комнаты. Опять он шел со свечой, уже одетый.
Слышно было в голосе, что я ему был нужен и опоздал. Л. Н. пошел будить Александру Львовну, а я поспешил в кабинет укладывать его вещи. Белье и некоторые вещи он сам себе приготовил. Вскоре Л. Н. вернулся. Он и ночью покоя не имеет, не высыпается. Нервен. Пощупал ему пульс — 100. Может, что приключится. Пришла Александра Львовна. Л. Н. и ее попросил помочь ему укладывать вещи, особенно рукописи.
Л. Н. был уже одет, и было уже написано письмо Софье Андреевне.
Д. П. Маковицкий. Нач. 1900-х гг. Словакия. Zsolna. Фотография Rek Matild
Л. Н., поговорив с Александрой Львовной, рассказал ей, что его побудило сейчас уезжать и куда поедет; предполагал в Шамордино; если в другое место, то уведомит ее телеграммой на имя Черткова с подписью
Вскоре за ним пришла Александра Львовна, и ей Л. Н. дал спрятать рукописи. Л. Н. был встревожен, неспокоен. Искал еще некоторые нужные ему вещи: записные книжки, перо, книгу П. П. Николаева, которую он тогда читал: „Понятие о Боге“, и др. Вскоре сошел вниз и, переговорив с Александрой Львовной, ушел, торопясь в кучерскую, которая была в некотором расстоянии от дома, будить кучера — закладывать лошадей. Еще не было 5 часов утра. Ночь была темная, и Л. Н. заблудился, свернув с дорожки через яблочный сад, потерял шапку. Долго ее искал с электрическим фонарем и не нашел. И так, без шапки, дошел до кучерской, разбудил Адриана Павловича.
Когда мы кончили укладывать вещи, оказалось их очень много: большой дорожный чемодан и еще большая связка — плед, пальто, корзинка. Александра Львовна, Варвара Михайловна и я, мы понесли их на конюшню, чтобы там садиться и ехать, а не от дома, из боязни разбудить Софью Андреевну.
Было сыро, грязно, мы едва несли тяжелые вещи. На полдороге встретили Л. Н. с фонариком. Он рассказал, как потерял шапку; у меня в кармане была другая его шапка»[114].
«Долго в эту ночь мы не спали с Варей, все нам казалось, что кто-то ходит, говорит наверху, и мы боялись, что между отцом и матерью что-нибудь происходит. Заснули к утру и, должно быть, не проспали и часа, как слышим стук в дверь. Мы вскочили обе разом. Я подошла к двери, отворила ее.
— Кто тут?
— Ты один? — со страхом спросила я.
— А, слава Богу, — сказала я облегченно.
Мы наскоро оделись и пошли наверх укладываться. Сердце так билось, руки дрожали, что я все делала не то, что нужно, бралась не за то, спешила…
Я ждала его ухода, ждала каждый день, но, тем не менее, когда услыхала, что он уходит, когда он сказал эти слова: „Я уезжаю сейчас, совсем“, — это было ошеломляющее впечатление. Я никогда, сколько бы мне ни пришлось жить, не забуду его фигуры в дверях, в блузе, со свечой в руках и светлым-светлым лицом, решительным и прекрасным.
Душан Петрович был уже наверху, такой же взволнованный и возбужденный, как и мы все. Он помогал отцу укладывать вещи, так же все ронял, спешил, суетился. Когда я вошла в кабинет, отец совершенно спокойно, аккуратно что-то укладывал в коробочки, завязывая веревкой. Он указал мне на кипу рукописей, которые лежали аккуратно сложенные на стуле, и сказал:
Лицо его было спокойное, розовое, движения медленные, не было заметно никакой поспешности, и только прерывающийся голос выдавал его страшное волнение.
Я отнесла рукописи к себе, спросила его, взял ли он дневник, он ответил, что взял и просил меня уложить его карандаши и перья. Я хотела уложить его клизму, но он воспротивился, сказав, что это не нужно.
Мы двигались чуть слышно и все время сдерживали друг друга: „Тише, тише, не шумите“. Двери были закрыты, и когда я спросила отца, кто закрыл двери, он сказал мне, что потихоньку, едва ступая, он подошел к спальне матери, затворил ее двери и дверь из коридора.
Художник В. И. Россинский. Толстой сообщает об уходе
Укладывали вещи около полчаса, отец начал волноваться, торопил Душана, но у нас руки дрожали, ремни не застегивались, чемодан не закрывался.
— Что случилось?
«Мы с Варей побежали за шапкой, принесли две, отец выбрал самую скромную и опять вышел. (Во время сборов и укладывания вещей меня поражало, что он ничего не хотел брать такого, что было не крайне необходимо, так не взял своего электрического фонарика, и только когда он упал, мне удалось попросить взять его, не хотел брать лекарств, мехового пальто, и только надел его потому, что мы не могли найти полушубка).
Отец вышел, а через несколько минут и мы пошли на конюшню, таща на себе тяжелые связки и чемоданы, было грязно, ноги скользили, и мы с трудом подвигались в темноте. Но вот около флигеля заблестел синенький огонек.
Он пошел вперед, изредка нажимая кнопку у электрического фонаря и тотчас же отпуская ее. Отец всегда жалел тратить произведения труда человеческого понапрасну, а к таким нововведениям относился с особенно большим уважением, и ему жалко было тратить запас электричества. Так подвигались мы, то в полном мраке, то изредка направляемые светом фонаря, который отец, жалея, тотчас же затушевал. Когда мы пришли на конюшню, Андриан, кучер, заводил в дышла уже вторую дышловую лошадь. Отец взял узду и стал надевать ее, но руки не слушались его, и он никак не мог застегнуть пряжки. Он все время торопил кучера, а потом сел в уголке на чемодан и, по-видимому, сразу упал духом.
Но вот лошади готовы, кучер оделся, Филя с факелом вскочил на лошадь.
— Постой, постой, — закричала я, — папаша, дай поцеловать тебя.
Вид аллеи „Прешпект“ от въездных башен. Ясная Поляна. 1903–1905. Фотография П. А. Сергеенко
Пролетка тронулась и поехала не мимо дома, а прямой дорогой, которая идет садом и прямо на „Прешпект“ (название центральной аллеи в Ясной Поляне. —
Все это случилось так быстро, неожиданно, я так [два слова утрачено] вещи и наилучшим образом исполнить то, что он хотел, что я не успела себе отдать отчета в том, что произошло. И тут, стоя в темноте возле конюшни, я в первый раз поняла: уехал совсем, навсегда, и передо мною стала задача, которую нужно было исполнить, которую он хотел, чтобы я исполнила: приготовить мать, успокоить, уберечь ее.
Было около 5 часов утра. Мы с Варей вернулись домой, заперли двери, вошли в кабинет, затворили его, вернулись в свою комнату и тут, считая часы, просидели до восьми часов утра»[116].
[ЗАПИСЬ СДЕЛАНА В ОПТИНОЙ ПУСТЫНИ. — В. Р.]
[В ШЕСТОМ ЧАСУ 28 ОКТЯБРЯ 1910 Г. В СОПРОВОЖДЕНИИ ДУШАНА ПЕТРОВИЧА МАКОВИЦКОГО Л. Н. ТОЛСТОЙ НАВСЕГДА УЕХАЛ ИЗ ЯСНОЙ ПОЛЯНЫ. — В. Р.]
Художник В. И. Россинский. В каретном сарае
Въездные башни усадьбы Ясная Поляна. 1908. Фотография К. К. Буллы
«…мы поехали на станцию Щекино. Кучер из-за грязи предложил конюху с фонарем ехать впереди прямо на шоссе, но Л. Н. предпочел через деревню.
В некоторых избах уже светился огонь, топились печи. На верхнем конце деревни у Фили развязались поводья. Остановились. Я сошел с пролетки, отыскал конец повода, подал ему и тут посмотрел, накрыты ли у Л. Н. ноги. Л. Н. почти закричал на меня; тут вышли мужики из изб. Выехав из деревни на большак, Л. Н., до сих пор молчавший, грустный, взволнованным, прерывающимся голосом сказал, как бы жалуясь и извиняясь, что не выдержал, что уезжает тайком от Софьи Андреевны, и рассказал о толчке, побудившем его уехать: Софья Андреевна опять входила в его комнату; он не мог заснуть; решил уехать, боясь нанести ей оскорбление, что было бы ему невыносимо. Потом Л. Н. задал вопрос:
—
Я предложил в Бессарабию, к московскому рабочему Гусарову, который там живет с семьей на земле… „Только туда долго ехать, — прибавил я, — не из-за расстояния, а из-за медленного хода поезда и сообщения“. Л. Н. ничего не ответил. Гусарова и его семью хорошо знает и любит.
По пути в Щекино голова у Л. Н. озябла, а я надел ему вторую шапку поверх первой.
Л. Н. вспомнил, что в „Утренней звезде“ есть его письмо к священнику с ответом священника. Удивлялся, как это напечатали, — смело. Было бы хорошо оттуда перепечатать в газеты»[117].
Художник В. И. Россинский. Толстой и доктор Маковицкий едут в пролетке на станцию «Щекино»
«…Ваше положение работать над собою к уничтожению грехов и пороков есть и мое положение. Я работаю над собой в этом смысле — или, по крайней мере, желаю работать — во всю мою жизнь. Но сработал ли что в своей душе, подвинулся ли вперед хотя на черепаший шаг, сказать не могу: об этом скажет Бог. Поэтому и не могу быть спокойным о содеянных мною добрых, но о содеянных мною злых беспокоюсь, даже страшусь, тем более что когда почувствуешь в себе, что поборол в себе какой-либо грех, шагнул вперед, тотчас является в душе другая язва греховная, горшая первой, самоодобрение, самопохваление, самоуспокоение, и новая труднейшая работа изгнать её, очистить душу от этой первейшей скверны… Нет труднее работы, как бороться с врагом собственным, внутри себя, и нет сил победить этого врага.
…Скорбно и страшно чувствовать свою слабость в борьбе с греховностью, но как отрадно видеть в других смиренно-религиозное состояние душ. Таковое постоянно вижу в своих религиозно настроенных прихожанах и вообще в православно-русском народе. Какой победный мир царит в душах их, какое смирение, какая молитва, какая вера, надежда и любовь! Вижу и уверен, что они, взирая на Христа распятого, поработали над собою, поборолись с греховностью, и их ждёт окончательная победа и соединение с Богом по смерти. О такой высоте добродетелей своих единоверных и близких я возвещаю всем — всем, ревнующим о внутреннем Царствии Божием. И не одни несмысленные младенцы, не одни тёмные люди, вроде якутов, но и люди даровитые и истинно интеллигентные: врачи, педагоги, юристы, люди с высшим образованием и положением, всех возрастов и состояний, — все купно составляют как бы единый сосуд Царствия Божия…»[118].
«Получил ваше доброе письмо, Дмитрий Егорович, и благодарю за него. Совершенно согласен с тем, что смирение есть величайшая и необходимая добродетель. Как я всегда говорю, человек подобен дроби, в которой знаменатель определяет его мнение о самом себе. Самое лучшее, когда знаменатель этот ноль (полное смирение), а ужасно, когда знаменатель этот возрастает до бесконечности. В первом случае, каков бы ни был знаменатель, он имеет действительное значение, во втором же случае — никакого.
Посылаю вам книги „На каждый день“, в которых на 25-е число вы найдете мое мнение об этой величайшей добродетели. Одно, с чем не согласен с вами, это то, чтобы в признании своего несовершенства и ничтожества надеяться на внешнюю помощь, а не на то внутреннее усилие, которое не должно никак ослабевать и которое одно приближает хотя немного к совершенству или хотя избавляет от порочности: Царство Божие силою берется. Еще раз благодарю вас за доброе письмо и братски приветствую»[119].
«Решили, что на станции Щёкино я узнаю поезда и есть ли сообщение в Козельск. Л. Н. сказал, что поедет в Горбачево во втором, а дальше в третьем классе, и предложил ехать на Тулу и оттуда вернуться.
Приехав в Щёкино (оказалось, до отъезда поезда в Тулу — 20 минут, в Горбачево — полтора часа), Л. Н. вошел первым на станцию, я с вещами после, и он прямо спросил буфетчика, есть ли сообщение в Горбачеве на Козельск. То же самое спросил и в канцелярии дежурного. Л. Н. позабыл не выдавать, куда едем; потом еще спрашивал, когда опять идет поезд на Тулу, и предлагал в него сесть. […] Я отсоветовал ехать в Тулу, так как не успеем там пересесть. Я купил билеты в Горбачево. Думал брать на другую станцию, но было неприятно лгать, да и казалось бесцельным, потому что предполагал, что удержать в тайне местопребывание Л. Н. не удастся. […] Когда подали сигнал, что поезд подходит, Л. Н. был в 400 шагах от вокзала, гулял с мальчиком-учеником. Я побежал ему сказать и предупредить, чтобы он не спешил, что поезд будет стоять четыре минуты. Л. Н. сказал:
[ПОЕЗД № 9 ОТПРАВИЛСЯ ОТ СТАНЦИИ ЩЁКИНО В СТОРОНУ ГОРБАЧЕВА (УЗЛОВАЯ СТАНЦИЯ МОСКОВСКО-КУРСКОЙ И РЯЗАНО-УРАЛЬСКОЙ ЖЕЛЕЗНОЙ ДОРОГИ). — В. Р.]
«Л. Н. сел в отдельном купе в середине вагона второго класса. Вынув подушку, я устроил так, чтобы Л. Н. прилег.
Когда Л. Н. уселся в вагоне и поезд тронулся, он почувствовал себя, вероятно, уверенным, что Софья Андреевна не настигнет его;
Тревожна и утомительна была вчерашняя поездка наша верхом с Л. Н. […] В этот день проехали около 16–18 верст, как и всегда, с тех пор, как вернулись 24 сентября из Кочетов. Раньше Л. Н. делал концы в 11–14 верст, а в последнее время больше. Мне казалось, что, с одной стороны, он наслаждался красивой осенью, с другой — желал быть дольше на свободе вне дома. И Л. Н.
Я согрел кофе, и выпили вместе. После Л. Н. сказал:
Прошлые разы, когда Л. Н. ездил в Кочеты, он в вагоне диктовал или записывал. На этот раз — нет; сидел, задумавшись. Потом заговорил о том, о чем говорил в пролетке»[122].
Прогулка верхом. Окрестности Крекшина. Сентябрь 1909 г. Фотография В. Г. Черткова
Вид на дом Л. Н. Толстого в Ясной Поляне со стороны среднего пруда. 1900. Фотография С. А. Толстой
Л. Н. Толстой в кругу семьи на площадке перед домом. Ясная Поляна. 1892. Фотография фирмы «Шерер, Набгольц и Ко».
Слева направо: Михаил, Л. Н. Толстой, Ванечка, Лев, Александра, Андрей, Татьяна, Софья Андреевна, Мария
«Владимир Григорьевич,
Отец уехал сейчас утром в 5½ часов, куда не знаю, с Душаном Петровичем. Пришлите Булгакова, сообщу подробно»[123].
«Милая Александра Львовна, не могу сказать вам‚ как меня обрадовала‚ до слез обрадовала ваша записочка об уходе Льва Николаевича. Не сомневаюсь в том‚ что сделал он это теперь не „для себя“‚ а потому что по совести убедился в том‚ что это был единственный
Но вас мне пока очень жаль. Очень должно быть вам тяжело, во-первых‚ не быть с ним в настоящую минуту‚ а, во-вторых‚ быть в настоящую минуту с вашей матерью. Но вот понаедут ваши сестра и брат‚ и тогда вам, вероятно, возможно будет поспешить к нему. А пока он‚ очевидно‚ боялся оставить Софью Андреевну без кого-нибудь из его детей около нее. И, судя по тому‚ что слышу‚ ваше присутствие около нее‚ бедной‚ сегодня‚ действительно‚ было нужно.
Боковой фасад дома В. Г. Черткова в Телятинках в трех верстах от Ясной Поляны. 1911–1912. Фотография С. М. Беленького
Боюсь‚ как бы вы не простудились после сегодняшнего неожиданного купания в пруду. Дай Бог‚ чтобы обошлось без последствий.
Посылаю Алешу (А. П. Сергеенко‚ секретарь В. Г. Черткова. —
Ну‚ крепитесь же. Оказывайте матери вашей наибольшую мягкость‚ на какую вы способны‚ не отказываясь от необходимой твердости. Я рад‚ что мне ее сейчас истинно жаль. Но вместе с тем несказанно радуюсь поступку Льва Николаевича.
Советую вам заявить Софье Андреевне‚ что вам поручена почта Льва Николаевича. (По существу это была бы не неправда); и вскрывать ее‚ чтобы посылать ему до поры до времени только нужные письма. В. Ч.»[124].
«Лев Ник. неожиданно уехал. О, ужас! Письмо его, чтоб его не искать, он исчезнет для мирной, старческой жизни — навсегда. Тотчас же, прочтя часть его, я в отчаянии бросилась в средний пруд и стала захлебываться; меня вытащили Саша и Булгаков; помог Ваня Шураев. Сплошное отчаяние. И зачем спасли?»[125].
«Моя Мамá, […] сегодня утром Лев Николаевич покинул Ясную Поляну в 5½ утра, оставив Софье Андреевне очень трогательное письмо, в котором говорит, что давно тяготится жизнью в безумной роскоши среди всеобщей нищеты, что делает только то, что делают многие старики, ища уединения перед смертью, уходя большею частью в монастырь, что сделал бы и он, если бы верил в обряды, а, не веря, просто удалился в уединение. Просит у нее прощения за все, прощает ее в том, в чем „она могла“ быть виновата перед ним. Благодарит ее за ее честную многолетнюю супружескую жизнь и заботы о детях, просит не приезжать к нему, а привыкнуть к ее новому положению. Ни слова упрека или каких-нибудь личных счетов. Ушел он с Душаном Петровичем Маковицким — никто не знает куда, разве только Александра Львовна, которая, вероятно, поедет к нему, лишь только приедут в Ясную ее сестра и братья.
Л. Н. и С. А. Толстые отправляются на верховую прогулку. Ясная Поляна. 1903. Фотография А. Л. Толстой
Л. Н. Толстой у плотины через реку Воронка. Ясная Поляна. 1908. Фотография В. Г. Черткова
Не могу словами высказать, как я рад этому его поступку. Он столько времени откладывал, боясь сделать это „для себя“, что можно быть уверенным, что теперь в его побуждении не было ни малейшего эгоистического элемента, но что поступил он так „перед своим Богом“. И я уверен, что для всех это будет очень хорошо, начиная с несчастной Софьи Андреевны, какие бы внешние последствия это в ней ни вызвало; и даже, если бы он вскоре и раздумал и вернулся бы домой, что для человека, желающего руководствоваться одним только голосом Божиим в своей душе, также легко может быть, как и то, что он не вернется.
Когда Софья Андреевна проснулась и узнала, то была поражена и, разумеется, проделала свою обычную программу в этих случаях. Она бегала к пруду и бросилась в воду.
Александра Львовна и наш друг Булгаков… бросились в воду за ней… при помощи других сбежавшихся из дома вытащили ее из воды и понесли в дом… […]
Радуюсь тому, что мне теперь истинно жаль эту несчастную женщину; но я уверен, что это для нее хорошо. Несмотря на все уступки Льва Николаевича, она продолжала его немилосердно изводить день и ночь. […] И от его доброты к ней она как будто только становилась хуже. Он, очевидно, убедился в том, что присутствие его около нее не помогает, а только вредит ей. К тому же были еще и новые домогательства с ее стороны и относительно его писаний, — вопрос, в котором он не считает себя вправе уступать»[126].
«Моя мать, не спавшая почти всю ночь, проснулась поздно, около 11 часов, и быстрыми шагами вбежала в столовую.
— Где папа? — спросила она меня.
— Уехал.
— Куда?
— Я не знаю, — и я подала ей письмо отца.
Она быстро пробежала его глазами, голова ее тряслась, руки дрожали, лицо покрылось красными пятнами. […]
Но С. А. не дочитала письма. Она бросила его на пол и с криком: „Ушел, ушел совсем, прощай, Саша, я утоплюсь“, — бросилась бежать.
Я крикнула Булгакову, чтобы он следил за матерью, которая в одном платье выскочила на двор и по парку побежала вниз, по направлению к среднему пруду. Видя, что Булгаков отстает, я, что есть духу, помчалась матери наперерез, но догнать ее не могла. Я подбежала к мосткам, где обычно полоскали белье, в тот момент, когда моя мать поскользнулась на скользких досках, упала и скатилась в воду, в сторону, где, к счастью, было неглубоко. В следующую секунду я была уже в воде и держала мать за платье. За мной бросился Булгаков, и мы вдвоем подняли ее над водой и передали толстому запыхавшемуся Семену, повару, и лакею Ване, которые бежали за нами.
В продолжение всего этого дня мы не оставляли матери. Она несколько раз порывалась снова выбегать из дома, угрожала, что выбросится в окно, утопится в колодце на дворе.
Сестре Тане и всем братьям я послала телеграммы, извещая их о случившемся и прося немедленно приехать, вызвала врача-психиатра из Тулы. Весь день и всю ночь я не переставая следила за матерью.
Дом семьи Толстых в Ясной Поляне
Купальня на Среднем пруду в Ясной Поляне. 1897. Фотография С. А. Толстой
Но в то время, как я меняла свою мокрую одежду, она успела послать Ваню, лакея, на станцию, чтобы узнать, с каким поездом уехал отец, и послала ему телеграмму: „Вернись немедленно — Саша“. Вдогонку этой телеграмме я послала вторую: „Не беспокойся, действительны телеграммы, только подписанные Александрой“. Эти телеграммы, к счастью, не были получены отцом — он успел пересесть на другой поезд.
Трудно описать состояние нервного напряжения, в котором я находилась весь день до приезда родных. Тульский доктор мало меня утешил. Он не исключал возможности, что С. А. в припадке нервного возбуждения могла бы покончить с собой»[127].
«Но весь этот ужасный кошмарный день у меня было двойное чувство. С одной стороны, мне все казалось, что горе матери очень преувеличено, что она ничего не сделает с собой, и только хочет напугать нас, чтобы мы дали знать отцу, а, с другой стороны, было сомнение, не может ли она действительно сделать что-нибудь с собой, и тогда ярко и настойчиво вставала мысль об отце, об его отчаянии в случае, если он узнает, что с ней могло что-нибудь случиться. И я решила во что бы то ни стало следить за ней и днем, и ночью, пока не приедут остальные, и тотчас же решила вызвать всех братьев и Таню, и психиатра из Тулы. Так и сделала. Андрей был в Крапивне и мог быть у нас в тот же день.
А мать между тем не переставая плакала, волновалась, истерически рыдала, била себя в грудь то тяжелым пресс-папье, то молотком, то коробочкой с красками „риполин“, всем, что попадалось под руки. Брала ножницы, ножи, делая вид, что колет себя ими. Пугала нас, что бросится в „колодезь“ на дворе, и тотчас же мы забили решетку в колодец, хотела выброситься в окно, зарезаться. […] Так продолжалось весь день. К вечеру приехал Андрей. Мне стало легче. А через час после него приехал доктор из Тулы. Доктор спокойный, с чувством собственного достоинства, потребовал видеться с матерью, говорить с ней. Определил истерию, но не нашел никаких признаков умственного или душевного расстройства. Совершено нормальна. Но, несмотря на это, говорил, что не исключает возможности самоубийства.
Ночью дежурили: Марья Александровна, Булгаков, я вставала среди ночи узнать, что делается. Мать ходила из комнаты в комнату, то рыдая, то успокаиваясь, но уже не делала никаких попыток к самоубийству»[128].
«С мостков еще вижу фигуру Софьи Андреевны: лицом кверху, с раскрытым ртом, в который уже залилась, должно быть, вода, беспомощно разводя руками, она погружается в воду… Вот вода покрыла ее всю.
К счастью, мы с Александрой Львовной чувствуем под ногами дно. Софья Андреевна счастливо упала, поскользнувшись. Если бы она бросилась с мостков прямо, там дна бы не достать. Средний пруд очень глубок, в нем тонули люди… Около берега нам — по грудь.
С Александрой Львовной мы тащим Софью Андреевну кверху, подсаживаем на бревно-козел, потом — на самые мостки.
Подоспевает лакей Ваня Шураев. С ним вдвоем мы с трудом подымаем тяжелую, всю мокрую Софью Андреевну и ведем ее на берег. […] С ним (Ваней. —
Между тем Софья Андреевна все повторяла, что найдет другие способы покончить с собой. Силой мы отобрали у нее опиум, перочинный нож и тяжелые предметы, которыми она начала колотить себя в грудь…
Не прошло и часа, как снова бегут и говорят, что Софья Андреевна опять убежала к пруду. Я догнал ее в парке и почти насильно увел домой.
На пороге она расплакалась.
— Как сын, как родной сын! — говорила она, обнимая и целуя меня…
Ваня, вернувшись из Ясенок, сообщил, что на поезд № 9 в кассе было выдано четыре билета:
Александра Львовна телеграфно вызвала Андрея Львовича, Сергея Львовича и Татьяну Львовну. Кроме того, из Тулы доктора-психиатра для Софьи Андреевны, положение которой внушает опасения. Из Овсянникова случайно приехала М. А. Шмидт, которая здесь остается.
Еще в течение дня приехал из Крапивны, где он случайно находился, Андрей Львович. Самоуверенно обещал Софье Андреевне завтра же утром сказать, где находится Лев Николаевич. Хотел действовать через тульского губернатора. Потом пыл его охладел»[129].
Л. Н. Толстой и В. Ф. Булгаков за разбором почты. Кочеты. 1910. Фотография В. Г. Черткова
«Доехали до Горбачева. Л. Н. еще в пролетке сказал, что от Горбачева поедем в третьем классе. Перенесли вещи в поезд Сухиничи — Козельск. Оказался поезд товарный, смешанный, с одним вагоном третьего класса, который был переполнен, и больше чем половина пассажиров курила. Некоторые, не находя места, с билетами третьего класса переходили в вагоны-теплушки.
—
Вещи внесли в вагон, и Л. Н. уселся в середине вагона. […]
Наш вагон был самый плохой и тесный, в каком мне когда-либо приходилось ездить по России. Вход несимметрично расположен к продольному ходу. Входящий во время трогания поезда рисковал расшибить себе лицо об угол приподнятой спинки, которая как раз против середины двери; его надо было обходить. Отделения в вагоне узки, между скамейками мало простора, багаж тоже не умещается. Духота. Я хотел подостлать Л. Н. плед под сиденье, Л. Н. не позволил. Он в эту поездку особенно неохотно принимал услуги, которыми раньше пользовался.
Л. Н. вскоре вышел на переднюю площадку (чтобы освежиться); я за ним и просил его перейти на заднюю. Л. Н. вернулся, потеплее оделся (в меховое пальто, в меховую шапку, зимние глубокие калоши) и пошел на заднюю площадку, но тут оказалось пять курильщиков, и Л. Н. опять вернулся на переднюю, где стояло только трое, баба с ребенком и мужик. Л. Н. приподнял воротник и сел на свою палку с раскладным сиденьем. Мороз мог быть в один-два градуса. Через минут десять и я пришел туда спросить, не войдет ли в вагон, а то встречный ветер от движения поезда. Л. Н. ответил, что ему — ничего, как в верховой езде.
[С ЭТИХ СЛОВ НАЧИНАЕТСЯ САМОЭКЗЕКУЦИЯ Д. П. МАКОВИЦКОГО. ОН ОТМЕЧАЕТ КАЖДЫЙ ЭПИЗОД, ТАК ИЛИ ИНАЧЕ СВЯЗАННЫЙ С ФАКТОМ ВОЗДЕЙСТВИЯ НА ЗДОРОВЬЕ ЛЬВА НИКОЛАЕВИЧА, А ТАКЖЕ ПРИЗНАКИ УХУДШЕНИЯ ЕГО САМОЧУВСТВИЯ. ЗДЕСЬ И ДАЛЕЕ ЭПИЗОДЫ С ХАРАКТЕРИСТИКОЙ ЗДОРОВЬЯ ТОЛСТОГО БУДУТ ВЫДЕЛЕНЫ КУРСИВОМ. — В. Р.].
Потом прилег на скамейку. Едва он прилег, как нахлынула толпа новых пассажиров и осталась стоять в продольном проходе, а против Л. Н. как раз женщины с детьми. Л. Н. спустил ноги, хотел им дать место и больше не лег. Я попросил двух парней встать и дать женщинам места, что они охотно сделали.
Л. Н. разговорился с сидящим против него 50-летним мужиком из Дудинщины о его семье, хозяйстве, извозе и битье кирпича — делах, которыми он занимается. Л. Н. расспрашивал подробности этой работы.
— Мы больше вас, мужиков, работаем, — сказал землемер.
Художник В. И. Россинский. Толстой в вагоне по дороге в Козельск
Потом, когда землемер стал оправдывать экзекуцию и выделение из общины, Л. Н. вступил с ним в пререкание; говорил, что не надо крестьян принуждать и соблазнять выделяться из общины.
Мужик громко одобрял, поддакивал Л. Н-чу, землемер спорил с ним.
Потом землемер сказал:
— Я знал вашего братца, Сергея Николаевича.
Он перевел разговор с „Единого налога“ по Генри Джорджу и насилия на Дарвина, на образование.
Л. Н. тоже слез, пошел в буфет второго класса, где пообедал. Тут буфетчик и сидевшая за столом компания, очевидно, местных интеллигентов узнали его. Ресторатор и еще один человек очень внимательно-добродушно к нему отнеслись. Дверь из буфета в кассу третьего класса с железным краем страшно хлопала; Л. Н. следил за каждым, кто проходил в дверь, которая должна была хлопнуть,
Вернувшись в вагон, Л. Н. уселся на свое место против дудинца. Этот, узнав, что Л. Н. едет в Оптину Пустынь (Л. Н. расспрашивал про дорогу в Оптину Пустынь и в Шамордино и про расстояние), сказал Л. Н.:
— А ты, отец, в монастырь определись. Тебе мирские дела — бросить, а душу — спасать. Ты в монастыре и оставайся.
Л. Н. ответил ему доброй улыбкой.
Рабочий в конце вагона стал бойко играть на гармошке и подпевать. Пропел хорошо несколько песен. Л. Н. с удовольствием слушал и похваливал. […]
Потом
В 4.50доехали до Козельска. Л. Н. вышел первым. Когда я с носильщиком снес вещи в зал ожидания вокзала, Л. Н. пришел и сказал, что уже подрядил извозчиков в Оптину Пустынь, и повел нас; сам взяв одну корзинку, снес ее на бричку, нанятую под вещи»[130].
[Оптина пустынь — мужской монастырь в Козельском уезде Калужской губернии, духовный центр русского старчества. Место поклонения многих русских писателей и мыслителей — Гоголя, Киреевских, Аксаковых, Достоевского, В. Соловьева, К. Леонтьева и др. Толстой не раз посещал монастырь. 26 июля 1877 г. он приехал в монастырь с Н. Н. Страховым из Москвы через Калугу и Тулу, чтобы встретиться с жившим в монастырском скиту старцем Амвросием (прототип старца Зосимы в «Братьях Карамазовых») и другими монахами. В середине июня 1881 г. Толстой вместе со слугой С. П. Арбузовым и учителем Яснополянской школы Д. Ф. Виноградовым ходил в Оптину пустынь пешком. 15 июня имел беседы с архимандритом Ювеналием и старцем Амвросием, у которого провел два часа. Позднее в письме И. С. Тургеневу Толстой так отзовется о своем путешествии: «Паломничество мое удалось прекрасно. Я наберу из своей жизни годов пять, которые отдам за эти десять дней». Третий раз Толстой побывал в Оптиной пустыни в феврале 1890 г. вместе с дочерью Таней, Марией и племянницей В. А. Кузминской. Толстой вновь видел «старца Амвросия, разговаривал с ним о разных верах». После этой беседы в дневнике он написал: «Амвросий жалок до невозможности. „Учит“ и не видит, что нужно». Амвросий после беседы с Толстым, как свидетельствовал К. Леонтьев, сказал: «Горд очень». В августе 1896 г. Толстой поехал с женой в Шамордино навестить свою сестру М. Н. Толстую — монахиню Шамординского монастыря. В Оптиной пустыни они побывали на могилах тетки А. И. Остен-Сакен и Е. А. Ергольской. Толстой встретился со старцем о. Иосифом, смирение и доброта которого произвели на Толстого неизгладимое впечатление. Близкие писателю люди заметили, что после этой встречи Л. Н. «стал гораздо мягче».
Общий вид Введенской Оптиной пустыни. Козельский уезд Калужской губ. 1896. Фотография С. А. Толстой
Амвросий, иеросхимонах, преподобный, великий старец Оптиной пустыни. Фотография 1870-х гг.
Шамордино — женский монастырь в 12 верстах от Оптиной пустыни; монахиней этого монастыря была сестра писателя Мария Николаевна Толстая.
Подборки — почтово-телеграфное отделение Калужской губернии, недалеко от шамординского монастыря.
Николаев — конспиративная фамилия Толстого в дни ухода. —
«Александра Львовна.
Прилагаемая телеграмма (из Козельска, см. выше. —
Подписана была согласно условию. Подпись я отрезал‚ чтобы не выдать псевдоним в случае‚ если вы покажете домашним телеграмму.
Алеша поехал сейчас ночью‚ зная содержание телеграммы. Завтра он в одном из указанных в телеграмме мест должен найти Льва Николаевича
Так как мать ваша желает лишить себя жизни или делает вид‚ что желает, — главным образом‚ чтобы доказать людям‚ что она так любит Льва Николаевича‚ что не может жить без него‚ то важно всем его сговориться внушать ей‚ что, лишая или делая попытки лишать себя жизни‚ она всему миру доказывает‚ что
Галя (Анна Константиновна Черткова, жена В. Г. Черткова. —
«28 октября 1910 г.
Ст. Козельск.
[*
«До Оптиной поехали с ямщиком Ф. И. Новиковым на паре в пролетке, за нами другой ямщик с вещами. Проехав город, они стали совещаться, ехать дорогой или лугами. Дорога была ужасная, грязная, неровная, и ямщики взяли с нее влево, через луга города Козельска; несколько раз приходилось проезжать канавы. Было не очень темно, месяц светил из-за облаков. Лошади шагали. На одном месте ямщик стегнул их, они рванули, и
Л. Н. спрашивал еще в вагоне и теперь ямщика, какие старцы есть, и сказал мне, что пойдет к ним. Л. Н. спрашивал ямщика, в какой гостинице остановиться; тот посоветовал остановиться у о. Михаила, говоря, что там чисто.
Долго ждали, пока дозвались парома. Л. Н. обменялся несколькими словами с паромщиком-монахом и заметил мне, что он из крестьян.
Гостинник о. Михаил с рыжими, почти красными волосами и бородой, приветливый, отвел просторную комнату с двумя кроватями и широким диваном. Внесли вещи.
И сейчас же сел за писание. Написал довольно длинное письмо и телеграмму Александре Львовне. […] Адресовал Черткову для Саши. Сам вынес ее ямщику Федору, прося отправить, и подрядил его одного на завтра в Шамордино (нас свезти). Потом пил чай с медом (ничего не ел), попросил яблоко на утро и стакан, куда поставить самопишущее перо на ночь. Потом стал писать дневник; спросил, какое сегодня число. Сказал, что утром пойдет погулять и к старцу зайдет»[133].
«Я попросил позволить снять ему сапоги.
И сам с трудом снял сапоги.
Еще сказал, что чем менее обслуживали бы его, тем проще (лучше) было бы жить, и добавил:
Не желая нарушать привычку Л. Н. — спать одному в комнате, я сказал, что пойду спать в другую комнату, напротив, в коридоре.
В 10 часов лег.
У Л. Н. вид был не особенно усталый. Теперь, вечером, когда писал, больше обыкновенного торопился. Но зато днем не дорожил временем, как обыкновенно. Это мне бросилось в глаза. Весь день ни одной мысли не записывал. И в следующие два дня не дорожил временем (т. е. не использовал его для работы в той мере, как дома привык). Еще поразило меня, что не давал себе помогать (и дома неохотно принимал услуги, но сегодня и в следующие дни — куда неохотнее и совсем нет). И бережливость в расходовании денег. Л. Н. всегда старался платить за все настоящую цену, что трудно — определить; не любил переплачивать.
Ночь была беспокойная, сначала от кошек, которые бегали по коридору, прыгали на мебели, расположенные как раз у стены, за которой спал Л. Н., раскачивали их, стуча. Потом выходила в коридор выть женщина, у которой сегодня помер брат, монах-лавочник. Она же рано утром вошла к Л. Н. просить устроить ее малюток и припала к его ногам, что Л. Н. всегда было тяжело»[134].
[ВСТАВ В 7 УТРА, ТОЛСТОЙ ВСТРЕТИЛ АЛЕШУ СЕРГÉЕНКО, ПОМОЩНИКА И СЕКРЕТАРЯ В. Г. ЧЕРТКОВА. ТОТ ПЕРЕДАЛ ДВА ПИСЬМА ДЛЯ ТОЛСТОГО ОТ АЛЕКСАНДРЫ ЛЬВОВНЫ И ВЛАДИМИРА ГРИГОРЬЕВИЧА, РАССКАЗАЛ О СОФЬЕ АНДРЕЕВНЕ И СООБЩИЛ, ЧТО ВЛАСТИ РАСПОРЯДИЛИСЬ ОТСЛЕЖИВАТЬ КАЖДЫЙ ШАГ ПИСАТЕЛЯ. — В. Р.].
«Милый, дорогой мой папаша, не унывай, как и я не унываю. Завтра приедут старшие, и мне будет легче.
Целую крепко, крепко. Все расскажет тебе А. Сергеенко»[135].
В. Г. Чертков и А. П. Сергеенко. 1909. Фотография Т. Тапселя
С. Л. и А. Л. Толстые в зале яснополянского дома. 1900. Фотография М. Л. Оболенской (?)
«Дорогой друг, посылаю вам это письмо через Сашу, не знаю куда. Не могу высказать словами, какою для меня радостью было известие о том, что вы ушли. Всем существом сознаю, что вам надо было так поступить и что продолжение вашей жизни в Ясной при сложившихся условиях было бы с вашей стороны не хорошо. И я верю тому, что вы достаточно долго откладывали, боясь сделать это „для себя“, — для того, чтобы на этот раз в вашем основном побуждении не было личного эгоизма. А то, что вы по временам неизбежно будете сознавать, что вам в вашей новой обстановке и лично гораздо покойнее, и приятнее и легче, — это не должно вас смущать. Без душевной передышки жить невозможно. Уверен, что от вашего поступка
Не могу высказать вам всего того, что чувствую и думаю. К тому же сейчас спешу воспользоваться случаем в Ясную.
Галечка (жена В. Г. Черткова. —
Пожалуйста, пользуйтесь мною и моими друзьями в чем только нужно: это было бы, разумеется, и для меня и для них одна только радость.
Отдайте это письмо Душану для возвращения мне при случае.
(Сделали ли вы распоряжение о том, чтобы в вашем отсутствии Александра Львовна получала за вас почту? Это очень важно! В ее отсутствие вы могли бы воспользоваться, быть может, мною, давая адрес ваш так: В. Г. Черткову Ясенки Тул. губ.) Целую вас. Помогай вам Бог. В. Ч.»[137].
[ТОЛСТОЙ ПРОДИКТОВАЛ АЛЕКСЕЮ СЕРГÉЕНКО ИСПРАВЛЕНИЯ К ПИСЬМУ КОРНЕЮ ЧУКОВСКОМУ О СМЕРТНОЙ КАЗНИ. ОНО БУДЕТ НАПЕЧАТАНО ПОСЛЕ СМЕРТИ ПИСАТЕЛЯ 13 НОЯБРЯ ПОД НАЗВАНИЕМ «ДЕЙСТВИТЕЛЬНОЕ СРЕДСТВО». РАЗДУМЬЯ ТОЛСТОГО НОСЯТ ПРОСВЕТИТЕЛЬСКИЙ ХАРАКТЕР: НЕ ПРИНУЖДЕНИЕ К ОТРИЦАНИЮ СМЕРТНОЙ КАЗНИ, А ПРИОБЩЕНИЕ ВСЕХ БЕЗ ИСКЛЮЧЕНИЯ ЛЮДЕЙ К МЫСЛИ О НЕДОПУСТИМОСТИ УЗАКОНЕННОГО УБИЙСТВА ЧЕЛОВЕКА. — В. Р.].
Л. Н. Толстой. Москва. 1909. Фотография Ю. Мебиуса
Художник В. И. Россинский. Толстой за последней работой (Оптина пустынь)
«Лев Николаевич. Не кажется ли вам, что все протесты против смертной казни — и ваше „Не могу молчать“, и Леонида Андреева „Рассказ о семи повешенных“, и Короленко „Бытовое явление“— имеют один очень большой недостаток? Они слишком академичны, недоступны уличной толпе, слишком для нее длинны и сложны, похожи на диссертации и, увлекая наиболее чуткую часть нашего общества, равнодушных так и оставляют равнодушными. Это все тяжелая артиллерия, а в борьбе с палачеством нужны и летучие отряды — для партизанских набегов, и мне кажется, было бы хорошо, если бы в одно прекрасное утро в какой-нибудь распространенной газете сразу, внезапно появились краткие (по сорок, по пятьдесят строк!) протесты против казни, подписанные именами наиболее авторитетных в России и за границей людей. […]
Илья Ефимович Репин вчера мне прислал свое красноречивое и пылкое осуждение виселице, — и это дает мне смелость обратиться и к вам, Лев Николаевич, с такой же мольбой: пришлите мне хоть десять, хоть пять строчек о палачах и о смертных казнях, и редакция „Речи“ с благоговением напечатает этот единовременный протест лучших людей России против неслыханного братоубийства, к которому мы все привыкли и которое мы все своим равнодушием и своим молчанием поощряем. Любящий вас К. Чуковский»[139].
Фрагмент письма Корнея Чуковского к Л. Н. Толстому, в котором он просит писателя принять участие в акции протеста против смертной казни. 12 октября 1910 г. Автограф
Фрагмент письма Корнея Чуковского к Л. Н. Толстому, в котором он просит писателя принять участие в акции протеста против смертной казни. 12 октября 1910 г. Автограф (окончание)
Конверт письма Корнея Чуковского к Л. Н. Толстому. 12 октября 1910 г. Автограф
Само собой, разумеется, что очень рад бы был сделать все, что могу, для противодействия тому злу, которое так сильно и болезненно чувствуется (всеми) лучшими людьми нашего времени.
Но думаю, что в наше время для действительной борьбы с смертной казнью нужно не проламывание раскрытых дверей; не выражения негодования против безнравственности, жестокости и бессмысленности смертной казни (всякий искренний и мыслящий человек и, кроме того, еще и знающий с детства шестую заповедь не нуждается в разъяснениях бессмысленности и безнравственности смертной казни), не нужны также и описания ужасов самого совершения казней; такие описания могут только успешно подействовать на самих палачей, так что люди будут менее охотно поступать на эти должности и исполнять их, и правительству придется дороже оплачивать их услуги.
И потому думаю, что главным образом нужно не выражение негодования против убийства себе подобных, не внушение ужаса совершаемых казней, a нечто совсем другое.
Как прекрасно говорит Кант, «есть такие заблуждения, которые нельзя опровергнуть. Нужно сообщить заблуждающемуся уму такие знания, которые его просветят, тогда заблуждение исчезнет само собою».
Какие же знания нужно сообщить заблуждающемуся уму человеческому о необходимости, полезности, справедливости смертной казни, для того чтобы заблуждение это уничтожилось само собой?
Такое знание, по моему мнению, есть только одно: знание того, что такое человек, каково его отношение к окружающему его міру (земля, космос, вселенная. —
Л. Н. Толстой. «Действительное средство». Последняя статья Л. Н. Толстого в форме ответа на письмо К. Чуковского. Машинопись с правкой-автографом Толстого. 26 октября 1910 г. Ясная Поляна
И потому, если уж бороться с смертной казнью, то бороться только тем, чтобы внушать всем людям, в особенности же распорядителям палачей и одобрителям их, ошибочно думающим, что они только благодаря смертной казни удерживают свое положение, внушать этим людям то знание, которое одно может освободить их от их заблуждения.
Знаю, что дело это нелегкое. Наемщики и одобрители палачей инстинктом самосохранения чувствуют, что знания эти сделают для них невозможным удержание того положения, которым они дорожат, и потому не только сами не усваивают этого знания, но всеми средствами власти, насилия, обмана, коварства, лжи, жестокости стараются скрыть от людей эти знания, извращая их и подвергая — распространителей их всякого рода лишениям и страданиям.
И потому, если мы точно хотим уничтожить заблуждение смертной казни и, главное, если имеем то знание, которое уничтожает это заблуждение, то давайте же будем, несмотря ни на какие угрозы, лишения и страдания, сообщать людям это знание, потому что это единственно действительное средство борьбы.
29 октября, 1910 г. Оптина Пустынь[140].
«К А. П. Сергеенко Л. Н. был очень внимателен… При нем сказал, что к старцам не пойдет.
— Монастырская обстановка вам не противна?
В Оптиной Л. Н. был спокоен и был не прочь там остаться. […]
Художник В. И. Россинский. Толстой в Оптиной пустыни
На вопрос, как спал, ответил, что плохо; оттого не спал, что нервы у него возбуждены. Л. Н. оставил Сергеенко переписать статью и записать данные о вдове-просительнице и вручить ей письмо Л. Н.-ча к его родне, которую просил помочь ей. Л. Н. пошел гулять. Когда выходил из комнаты, сказал:
Л. Н. ходил гулять к скиту. Подошел к его юго-западному углу. Прошел вдоль южной стены (мне так сказал рабочий, слышавший от товарищей) и пошел в лес
Вернувшись, продолжал разговаривать с А. П. Сергеенко и пошел пить кофе. Потом написал письмо Александре Львовне и, кажется, Черткову…
В 12-м часу Л. Н. опять ходил гулять к скиту. Вышел из гостиницы, взял влево, дошел до святых ворот, вернулся и пошел вправо, опять возвратился к святым воротам, потом пошел и завернул за башню к скиту
О. Пахомий стоял у ворот своей гостиницы. Он услышал, что Л. Н. в Оптиной Пустыни, и вышел, чтобы его увидеть. О. Пахомий с метелкой подметал; увидев Л. Н., догадался, что это он. Он ему поклонился, Л. Н. ответил поклоном и подошел к нему, спросил его:
— Гостиница.
— Я, отец Пахомий грешный. А это вы, ваше сиятельство?
— Не болен, а слаб. Идите, ваше сиятельство, он вас примет.
[ПОЗЖЕ СЕСТРА ПИСАТЕЛЯ М. Н. ТОЛСТАЯ СЕТОВАЛА НА ТО, ЧТО ОТЕЦ ПАХОМИЙ НЕ ВЗЯЛСЯ СОПРОВОДИТЬ БРАТА К ОТЦУ ИОСИФУ. — В. Р.]
— Где вы раньше служили? (Л. Н. догадался, что он из солдат и простой, неграмотный монах.)
Тот назвал какой-то гвардейский полк в Петербурге.
—
В руках у него была палка с раскладным сидением. Он отправился к о. Иосифу. Л. Н. пошел к скиту. Подойдя к святым воротам, повернул вправо, в лес.
Вернувшись, вошел ко мне и сказал, где гулял (около скита):
У Л. Н., видно, было сильное желание побеседовать со старцами. Вторую прогулку (Л. Н. утром по два раза никогда не гулял) я объясняю намерением посетить их. Л. Н. в это же утро сказал знакомому монаху о. Василию, что приехал отдохнуть в Оптину, а не удастся — так где-нибудь в другом месте пожить.
По-моему, Л. Н. желал видеть отшельников-старцев не как священников, а как отшельников, поговорить с ними о Боге, о душе, об отшельничестве, и посмотреть их жизнь, и узнать условия, на каких можно жить при монастыре. И если можно — подумать, где ему дальше жить. […] В час пообедали; Л. Н-чу показались очень вкусны монастырские щи да хорошо проваренная гречневая каша с подсолнечным маслом; очень много ее съел.
Когда Л. Н. уходил, он зашел к о. Михаилу в комнатку
— По усердию.
— Да. Мне дорого, что такой человек, как вы, посетили нас. Дайте мне вашу карточку.
— Прошу вас, распишитесь.
И Л. Н. расписался в книге посетителей, пометив: „Благодарит за прием“»[141].
«В 3-м часу выехали в Шамордино. Л. Н. ушел вперед пешком (это у него обычай такой был, когда уезжал оттуда, где гостил, уходить вперед одному).
Отец Михаил мне говорил,
Мы с А. П. Сергеенко в экипажах догнали его на пароме. Туда сошлось около 15 монахов, чтобы видеть Л. Н., хотя он (должен сказать) в Оптиной особенно большого внимания не возбудил.
— Жалко Льва Николаевича, ах ты, господи! Да! Бедный Лев Николаевич! Свежий старик, такой бодрый
Л. Н. стоял у правых перил парома и говорил, обращаясь к миловидному седому старику-монаху в очках. Спрашивал его о его зрении и рассказал анекдот, как ему, студенту (университета) в Казани, татарин предлагал: „Купи очки“. — „Мне не нужны“. — „Как не нужны! Теперь каждый порядочный барин очкам носит“.
Переправа была короткой — одна минута.
Л. Н. уселся в экипаж Федора. Армяк на вате, сапоги, калоши. Свитку накинуть отказался. Сидел на ней.
Было несколько градусов тепла.
Через версты две, где дорога шла в гору, я подошел к Л. Н. спросить, как ему, не нужно ли что, не накинет ли свитки? Опять отказался. Л. Н. разговаривал с Федором, спрашивал его, чье это имение слева. Оказалось, Н. С. Кашкина, сверстника, старого друга Л. Н.; с ним он на
Через несколько верст к Л. Н. подошел Сергеенко. Ему сказал Л. Н.:
Шамордино. Казанский собор. Козельский уезд Калужской губ. 1913
Художник В. И. Россинский. Л. Н. Толстой у сестры М. Н. Толстой в Шамордине
Л. Н. много разговаривал с Федором и уговаривал его не курить, не пить.
Уже стемнело, когда приехали в Шамордино. Остановились у гостиницы. В сенях Л. Н. встретила заведующая гостиницей мать Наталья, и Л. Н. спросил ее, где живет Мария Николаевна, его сестра; она поэтому сразу узнала Л. Н. и назвала его по имени и отчеству. Л. Н., не входя в комнату, прямо пошел к Марии Николаевне с сопровождавшей его послушницей. Мария Николаевна живет в своем доме с сестрой игуменьи и двумя келейницами.
Л. Н. пришел к Марии Николаевне, поздоровался с ней и с гостившей у нее дочерью Е. В. Оболенской, сел в большое красное кресло, а старушка Мария Николаевна напротив него, и стал говорить:
—
«29 октября днем мы пошли с матерью походить. Погода была холодная, и было очень грязно, так что мы не выходили за ограду. Навстречу нам попалась монахиня, только что вернувшаяся из Оптиной Пустыни. Она рассказала нам, что видела там Льва Николаевича, который, узнав, что она из Шамордина и туда возвращается, сказал:
Дочери М. Н. Толстой. Конец 1910-х гг. Любительская фотография.
Слева направо: Е. С. Денисенко, Е. В. Оболенская (автор воспоминаний), В. В. Нагорнова
Ждали мы долго; наконец, он пришел к нам в шесть часов, когда было уже совсем темно, и показался мне таким жалким и стареньким. Был повязан своим коричневым башлыком, из-под которого как-то жалко торчала седенькая борода. Монахиня, провожавшая его от гостиницы, говорила нам потом, что он пошатывался, когда шел к нам. Мать встретила его словами:
— Я рада тебя видеть, Левочка, но в такую погоду!.. Я боюсь, что у вас дома нехорошо.
— Дома ужасно, — сказал он и заплакал
Рассказывая о том, что у них делается дома, о той невозможной жизни, которую он вел последнее время, он так волновался, так часто прерывался слезами, что я предложила ему выпить воды, но он отказался и, помолчав немного, стал говорить спокойнее. Мы обе плакали, слушая его. […] Достаточно было взглянуть на него, чтобы видеть, до чего этот человек был измучен и телесно и душевно. Сильное волнение вызывало обмороки, сопровождавшиеся судорогами такими сильными, что его приходилось держать, чтобы он не упал с постели. После таких припадков он на короткое время терял память. Говоря нам о своем последнем припадке, он сказал:
И заплакал.
Последний толчок, принудивший его уйти из Ясной Поляны, это ночные посещения Софьи Андреевны и обман, сопровождавший их. […] Мать высказала мысль, что Софья Андреевна больна; подумав немного, он сказал:
Художник В. И. Россинский. Шамордино. В гостях у сестры
Мало-помалу он успокоился и сказал нам, что в гостинице Душан и А. П. Сергеенко. […] Сергеенко даже не раздевался и, простившись со Львом Николаевичем, на тех же лошадях уехал обратно. Прощаясь, он спросил дядю:
— Вам здесь хорошо?
На что тот ответил:
За чаем мать стала спрашивать про Оптину Пустынь. Ему там очень понравилось (он ведь не раз бывал там раньше), и он сказал:
На вопрос матери, почему он не зашел к о. Иосифу, он сказал, что думал, что он „отлученного“ не примет.
Весь остальной вечер он был спокоен […] сказал, что думает пожить в Шамордине
Порывшись на полках, он унес „Круг чтения“ и несколько книжек „Религиозно-философской библиотеки“ издания Новоселова.
Не помню сейчас, по какому поводу мать заговорила о том, как часто в монастырях „враг“ смущает монахинь, являясь им то в том, то в ином виде. Между прочим, рассказала, что слышит по вечерам, когда двери уже заперты, как кто-то ходит в сенях и стучится в дверь. Уходя от нас, дядя не сразу нашел выходную дверь и говорит:
Мария Николаевна Толстая, сестра писателя. Калуга. Конец 1890-х — начало 1900-х гг. Фотография Т. В. Шитова
Я пошла проводить его; дорогой он несколько раз повторял:
— А тебе не был неприятен рассказ о „враге“? — спросила я его.
«Мы с А. П. Сергеенко пришли к Марии Николаевне через час (чтобы проститься с Л. Н.). Застали их в радушном, спокойном, веселом разговоре. Сергеенко, пробыв с полчаса, простился. Л. Н. остался еще час… Л. Н. и Мария Николаевна были счастливы свиданием, радовались, уже успокоились; оживленность прошла, шел тихий, задушевный разговор, переплетенный воспоминаниями, с юмором, которого у Марии Николаевны не меньше, чем у Л. Н., и рассказчица она удивительная. Не виделись брат с сестрой с лета 1909 года, когда Мария Николаевна в последний раз была в Ясной Поляне. Она приезжала каждое лето, кроме этого, последнего. Немощь и слабость ее удержали дома, в монастыре.
Л. Н. попросил у нее „Круг чтения“, „На каждый день“. Мария Николаевна предложила ему еще „Религиозно-философскую библиотеку“ Новоселова, похвалив ее. Л. Н. заглянул в некоторые выпуски и, как это он умел, быстро сориентировался, чего стоят, и они сразу понравились ему, отобрал четыре книжечки из 21 и взял их с собой.
Мария Николаевна рассказала про старца Иосифа и советовала посетить его и показала портрет его. Л. Н-чу понравился и сказал:
Как ощущение боли есть необходимое условие сохранения нашего тела, так и страдания суть необходимые условия нашей жизни от рождения и до смерти.
[Мысли Л. Н. Толстого приводятся без подписи. —
Как наше тело лопнуло бы, если бы прекратилось давление на него атмосферы, так если бы прекратилось давление на людскую жизнь нужды, тягостного труда и всякого рода превратностей судьбы, — надменность людей возросла бы хотя и не до опасности лопнуть, но все же до явлений необузданнейшей дури и даже умопомешательства.
Л. Н. Толстой с сестрой М. Н. Толстой на террасе дома в Ясной Поляне. 1905. Фотография С. А. Толстой
Иосиф, иеросхимонах, преподобный старец Оптиной пустыни, ученик и духовный преемник преподобного Амвросия
Врач прописывает одному больному одно лечение, другому другое, так и Провидение прописывает нам болезни, увечья и прискорбные потери.
Как предписание врача клонится к восстановлению здоровья больного, так точно и случайности, которым Провидение подвергает человека, клонятся к нравственному оздоровлению его, к восстановлению связи его оторванного личного существования с общей жизнью всего человечества.
Итак, принимай все то, что выпадает тебе на долю, как принимают больные лекарства врача. Восстановление здоровья тела — вот смысл этих горьких лекарств; но ведь для всеобщей разумной природы сохранение каждым существом своего назначения так же важно, как для больного сохранение здоровья тела.
Поэтому тебе надо приветствовать все то, что с тобой приключается, даже самое горькое, и по смыслу таких случайностей есть здравие и цельность мироздания. Природа, живая Его разумом, действует разумно, и все, что от нее исходит, безошибочно содействует сохранению единства.
Страдание — это побуждение к деятельности, а только в ней мы чувствуем нашу жизнь.
Благо для человека переносить несчастия этой земной жизни, ибо это влечет его в священное уединение его сердца, где он находит себя как бы изгнанником из своей родной земли и обязанным не доверяться никаким мирским радостям. Благо для него также встречать противоречия и упреки, когда о нем дурно думают, говорят, хотя бы намерения его были чисты и поступки правильны, ибо такой образ действий держит его в смирении и является противоядием пустой славе. В этом благо, главным образом, потому, что в такие минуты, когда нас в миру презирают, не уважают и лишают любви, мы можем беседовать с тем Богом, который живет в нас.
Если бы Бог давал нам таких наставников, о которых мы знали бы достоверно, что они посланы им, то мы ведь повиновались бы им свободно и радостно.
Мы и имеем таких наставников: это нужда и вообще все несчастные случаи жизни.
Только в буре вполне выказывается искусство мореплавателя, только на поле сражения испытывается храбрость воина; мужество же человека познается только по тому, чем он является в затруднительных и опасных положениях жизни.
И то, что мы называем счастием, и то, что мы называем несчастием, одинаково полезно нам, если мы смотрим на то и на другое как на испытание.
Не привыкай к благоденствию — оно преходяще: кто владеет — учись терять, кто счастлив — учись страдать.
Мучения, страдания испытывает только тот, кто, отделив себя от жизни мира, не видя тех своих грехов, которыми он вносил страдания в мир, считает себя не виноватым и потому возмущается против тех страданий, которые он несет за грехи мира.
Как справедлива по мысли легенда о вечном жиде, в наказание обреченном на вечную жизнь без смерти, так же справедлива была бы легенда о человеке, в виде наказания обреченном на жизнь без страданий»[145].
[ТОЛСТОЙ О ЗАМЫСЛАХ НОВЫХ ХУДОЖЕСТВЕННЫХ ПРОИЗВЕДЕНИЙ. — В. Р.]
«1). Феодорит и издохшая лошадь.
2). Священник обращенный обращаемым.
3). Роман Страхова Грушенька — экономка.
4). Охота; дуэль и лобовые»[146].
«29 октября. Приехали все дети, кроме Левы. Они добры, старательны, но не понимают, что мне нужно для спасения и утешения моего. Был Миташа Оболенский (Д. Д. Оболенский, „старинный знакомый“ семьи Толстых, приехал как корреспондент „Нового времени“ с целью писать об уходе Л. Н. Толстого. —
Общий вид усадьбы Ясная Поляна со стороны деревни. 1908. Фотография К. К. Буллы
«На другой день мать была все так же взволнована, так же истерически рыдала, восклицала: „Левочка, Левочка, что ты со мной наделал“, — но в этот день к ее горю присоединилась еще и злоба, которая утешила меня в том смысле, что она ничего над собой не сделает. Собрались все, за исключением Левы. Вечером пришли в мою комнату и стали спрашивать меня: что делать. Все, за исключением Сергея, считали, что отцу следует вернуться домой. Илья говорил очень резко о том, что отец, который всю жизнь проповедовал христианство, здесь не выдержал и сделал
Написала и мать истерическое, умоляющее письмо с угрозами убить себя, если отец не вернется»[148].
«Саша нам сказала, что хотя она знает, куда поехал отец, но не может нам этого сказать, так как обещала не говорить.
Мать вышла к нам в залу. Она была не одета, не причесана, в каком-то капоте. Меня поразило ее лицо, вдруг постаревшее, сморщенное, трясущееся, с бегающим взглядом. Это было новое для меня выражение. Мне было и жалко ее, и жутко. Она говорила без конца, временами плакала и говорила, что непременно покончит с собой, что ей не дали утонуть, но что она уморит себя голодом. Я довольно резко сказал ей, что такое ее поведение произведет на отца обратное действие, что ей надо успокоиться и полечить свои нервы; тогда отец вернется. На это она сказала: „Нет, вы его не знаете, на него можно подействовать только жалостью“ (т. е. возбудив в нем жалость). Я подумал, что это правда, и хотя возражал, но чувствовал, что мои возражения слабы. Впрочем, я говорил, что раз отец уехал, он не может скоро вернуться, что надо подождать, а через некоторое время он, может быть, вернется в Ясную. Особенно тяжело было то, что все время надо было держать ее под наблюдением. Мы не верили, что она может сделать серьезную попытку на самоубийство, но, симулируя самоубийство, она могла не учесть степени опасности и действительно себе повредить.
С. А. Толстая у окна. Москва. 1901. Фотография А. Л. Толстой и С. А. Толстой
С. А. Толстая со своими дочерьми. Ясная Поляна. 28 августа 1903 г. Фотография Ф. Т. Протасевича.
Слева направо: Александра, Татьяна, С. А. Толстая, Мария
Не помню, в этот ли день, или на другой день приехали братья Андрей и Миша и сестра Таня. Лева был за границей. К счастью, мы все пришли к единодушному решению. Мы решили:1) Сашу не допрашивать, где отец, и посоветовать ей поскорее к нему поехать; 2) всячески удерживать мать от поездки к отцу или за поисками его; 3) выписать из Москвы доктора-психиатра и двух сестер милосердия для ухода за матерью и безотлучного наблюдения за ней. Мы сознавали, что должны быть жестоки с матерью, но вместе с тем понимали, что иначе мы не можем поступить. И Андрей совершенно верно говорил, что отыскать отца ничего не стоит, что губернатор и полиция, вероятно, уже знают, где он, что наивно думать, что Лев Толстой может где-нибудь скрыться. Газеты тоже, очевидно, сейчас же это пронюхают. Установится даже особого рода спорт: кто первый найдет Льва Толстого. Мы решили написать отцу письма. Написали письма братья Илья и Андрей, сестра Татьяна и я. Миша не написал»[149].
«Я приехал, когда в Ясной отца уже не было.
Двадцать восьмого октября 1910 года я был в Москве и вечером узнал по телефону от брата Сергея, что им получена из Ясной Поляны тревожная телеграмма, требующая его немедленного приезда. Мы (Илья и Сергей. —
Это известие было для меня совершенно неожиданно, и я помню, как тут же меня испугало одно странное совпадение, на первый взгляд незначительное, но в данном случае показавшееся мне знаменательным.
Отец ушел из Ясной Поляны 28-го числа. Опять это роковое число, совпадавшее со всеми значительными событиями его жизни!
Значит, опять произошло в его жизни что-то решительное, что-то важное. Значит, он уже не вернется! Отец не признавал никаких предрассудков, не боялся сам садиться за стол тринадцатым, часто вышучивал разные приметы, но число „28“ он считал своим и любил его.
Он родился в 28 году, 28 августа. 28-го числа вышла в печать первая его книга „Детство и отрочество“, 28-го родился его первый сын, 28-го была первая свадьба одного из его сыновей и вот, наконец, 28-го он ушел из дома, чтобы больше никогда не вернуться.
Приехав в Ясную, мы застали там сестру Александру и братьев Андрея и Михаила.
В передней нас встретила мама, рыдающая, растерянная и жалкая. Весь этот день все мы ютились кучками по осиротевшим комнатам, снова и снова выслушивали рассказы о случившемся, делали предположения о том, где теперь может быть папа, может ли он вернуться, и обсуждали, что нам делать.
Сыновья Л. Н. и С. А. Толстых. Ясная Поляна. 28 августа 1903 г. Фотография Ф. Т. Протасевича.
Слева направо: Сергей, Илья, Лев, Андрей, Михаил
С. А. Толстая с сыном Ильей в кабинете Л. Н. Толстого. Ясная Поляна. 14 марта 1903 г. Фотография П. А. Сергеенко
Ближайшая наша обязанность — это была забота о матери, состояние которой внушало нам серьезные опасения. Приехавший из Тулы по нашему вызову врач-психиатр посоветовал не оставлять ее одну и приставить к ней сестру милосердия. Было решено, что двое из нас в первое время должны остаться в Ясной.
Двадцать девятого октября сестра Саша готовилась ехать к отцу, но усиленно скрывала от нас, куда она поедет и когда выедет.
Измученный, больной физически и нравственно, отец поехал без цели, без ранее намеченного направления, только для того, чтобы куда-нибудь скрыться и отдохнуть от тех нравственных пыток, которые сделались ему невыносимы.
— Взвесил ли папа, что мама может не пережить разлуки с ним? — спросил я у сестры Саши.
— Да, он считался и с этим, и все-таки он решил уйти, потому что считает, что хуже того положения, которое создалось теперь, быть не может, — ответила мне она.
Вечером мы написали отцу письма и передали их ей. На словах мы поручили ей передать отцу, чтобы он не беспокоился о мама, что мы ее бережем, а ее просили заботиться о нем и беречь его.
В эту же ночь я уехал к себе в Калугу.
Никто не сказал мне, куда уехал отец, но я был так уверен в том, что он в Шамордине у тети Маши, что на следующий же день я пошел к калужскому губернатору князю Горчакову и попросил его принять меры, чтобы козельская полиция не причинила отцу неприятностей из-за того, что у него не было с собой никаких документов.
Шамордино от Калуги в пятидесяти верстах.
В это время у меня в Калуге случайно стояла тройка лошадей. Моя жена настойчиво советовала мне тогда же сесть в экипаж и ехать к Марье Николаевне, но я этого не сделал только потому, что я побоялся спугнуть оттуда отца. Ему могло быть неприятно, что я узнал, где он находится. […] Теперь я жалею, что я этого не сделал»[150].
[ВЕЧЕРОМ СОВЕРШЕННО НЕОЖИДАННО ПРИЕХАЛИ АЛЕКСАНДРА ЛЬВОВНА С ВАРВАРОЙ МИХАЙЛОВНОЙ ФЕОКРИТОВОЙ И ПРИВЕЗЛИ Л. Н. ТОЛСТОМУ ПИСЬМА ДЕТЕЙ И СОФЬИ АНДРЕЕВНЫ. — В. Р.].
«30 октября. Погода сырая. В 7.45 (вечер. —
[Среди бумаг Маковицкого сохранилась следующая запись, сделанная им в декабре: „Из Шамордино в Оптину Пустынь возил меня Кузьма Тимошкин. Его тесть водил Л. Н. 30 октября квартиру искать. Л. Н. его встретил на улице и спросил:
За „Кругом чтения“ попил кофе в моем новом номере и пошел в свой новый (бывший вчера моим) номер, куда я перетащил его вещи, пока он ходил на деревню. Теперь нас разделяла только тонкая стена, через которую было можно перекликаться.
Л. Н. позвал меня. Сидел на диване, устроив из него себе кресло, и читал одну из книжек „Религиозно-философской библиотеки“ Новоселова „О цели и смысле жизни. Часть вторая. Христианское мировоззрение“ (Высший Волочек, 1903; читал статью Влад. Кожевникова „Отношение социализма к религии вообще и к христианству в частности“. —
Продиктовал (мне) письмо Новоселову:
„М. А. Новоселову, Вышний Волочёк, Тверской губ
В 10 часов через стену окликнул меня. Лежал на диване и так читал.
Я посоветовал снять одежду, перестать читать и постараться уснуть, что Л. Н. и хотел исполнить.
В 3.15 Мария Николаевна прислала свою пролетку за Л. Н. В гостинице было очень тихо. Других гостей не было. Перед нашими окнами в 30 шагах был станок, на котором молодой кузнец подковывал лошадей. Л. Н., смотря в окно:
Кузнец бил жестоко молотком лошадь по ляжке. Я пошел ему сказать, чтобы не бил.
Л. Н. всегда всякое горе, несчастье видел и чувствовал в высокой мере, а в последние месяцы и именно в эти дни особенно сильно. Что я еще тогда замечал у Л. Н.: стал более решителен, менее позволял себя обслуживать и стал более бережлив. Мечтал и говорил о предстоящем упрощении внешнего образа жизни. И не тяготился тем, что в эти дни мало работал.
За обедом у Марии Николаевны Л. Н. сначала был оживленный, возбужденный, потом стал спокоен, весел, шутлив. […]
Пробыли у Марии Николаевны в беседе до 7-го часа.
Я в этот вечер был очень усталый, дремал. Разговоров не помню
В 7-м часу пошли пешком домой. В гостинице застали только что приехавшую вместе с Александрой Львовной В. М. Феокритову с вещами. Александра Львовна пошла к Марии Николаевне. Л. Н. пошел за ней. Так как уже было довольно темно, я боялся, что Л. Н. собьется с дороги, и в ста шагах пошел следом за ним. И действительно, Л. Н. пропустил дом Марии Николаевны, направился дальше влево. Я догнал его и вернул и тогда уже вместе с ним вошел к Марии Николаевне. […]
Мария Николаевна и Елизавета Валерьяновна очень не хотели, чтобы Софья Андреевна настигла Л. Н. „Она его доконает“, — сказала Мария Николаевна. Л. Н. твердо решил не возвращаться, по крайней мере, довольно долго, домой. […]
Когда Александра Львовна высказала опасение, что Софья Андреевна уже в пути сюда; что утром прибудет; что надо собираться и утром в другое место уехать, Л. Н. сказал:
Рассказал про квартиру в деревне, где поселится:
Александра Львовна и Варвара Михайловна настаивали на том, что надо бежать дальше, и поскорее. Она (Александра Львовна) оставила своих ямщиков до утра, чтобы с ними поехать к 5-часовому поезду на Сухиничи — Брянск.
Л. Н. не хотел. Он сидел, накинув на себя фуфайку, холодно было ему, и был молчалив после прочтения писем.
Мария Николаевна и Елизавета Валерьяновна тоже не хотели, чтобы Л. Н. уезжал.
Когда Л. Н. вышел в другую комнату, Елизавета Валерьяновна вставила даже:
— Можно ли ему ехать? —
Все-таки Л. Н. решил пока не ехать, потому что устал и хочет спать, а утром решить.
В 8 часов ушли от Марии Николаевны; Л. Н. не простился с ней, не намереваясь уезжать.
По дороге в гостиницу Л. Н. спрашивал, не приходила ли с ответом баба, у которой квартиру нанимал, и, когда узнал, что нет, решил, что можно остаться в гостинице, платя по рублю в сутки.
М. Н. Толстая и А. Л. Толстая
Шамордино. Конец 1890-х — начало 1900-х гг. Фотография К. Фишера
Л. Н. вошел в свою комнату и стал писать. Через минут 20–30, не знаю, по какому поводу и на зов ли или от себя, вошла к нему Александра Львовна.
Затем входил я к нему из-за этого же, но безуспешно.
Мы перешли в мою комнату, где между тем был поставлен самовар, и стали громко разговаривать — главное, о том, куда направить путь. Все мы были очень взволнованные и усталые.
Намечали Крым. Отвергли, потому что туда только один путь, оттуда — некуда. Да и местность курортная, а Л. Н. ищет глушь. Говорили о Кавказе, о Бессарабии. Смотрели на карте Кавказ, потом Льгов.
Л. Н. позвал нас к себе. Разложили карту у него на столе. Тут Александра Львовна незаметно закрыла форточку. Л. Н. рассматривал Кавказ, а именно Грозный и его окрестности, вспоминая знакомые места, сказал:
Ни на чем определенно не остановились. Скорее всего, на Льгове, от которого в 28 верстах живет Л. Ф. Анненкова, близкий по духу друг Л. Н. Хотя Льгов показался нам очень близко, Софья Андреевна могла бы приехать, и тогда она ни на шаг не отстанет от него. […]
Л. Н. ничего не решил. Отложили отъезд до завтра. Л. Н. сказал, что „утром решим“; теперь он устал, хочет спать. Л. Н. остался в своей комнате и еще писал.
Александра Львовна, Варвара Михайловна и я в соседней комнате до 11 шумно разговаривали за чаем. Л. Н. приблизительно в это время, без чего-то 11, лег. Я занимался до 1-го часу и слышал его, как он ворочался в постели»[152].
Художник В. И. Россинский. Совещание о дальнейшей дороге. Шамордино. Слева направо: Д. П. Маковицкий, А. Л. Толстая, Л. Н. Толстой, В. М. Феокритова-Полевая
«Левочка, голубчик, вернись домой, милый, спаси меня от вторичного самоубийства. Левочка, друг всей моей жизни, всё, всё сделаю, что хочешь, всякую роскошь брошу совсем; с друзьями твоими будем вместе дружны, буду лечиться, буду кротка, милый, милый, вернись, ведь надо спасти меня, ведь и по Евангелию сказано, что не надо ни под каким предлогом бросать жену. Милый, голубчик, друг души моей, спаси, вернись, вернись хоть проститься со мной перед вечной нашей разлукой.
Где ты? Где? Здоров ли? Левочка, не истязай меня, голубчик, я буду служить тебе любовью и всем своим существом и душой, вернись ко мне, вернись; ради Бога, ради любви Божьей, о которой ты всем говоришь, я дам тебе такую же любовь смиренную, самоотверженную, я честно и твердо обещаю, голубчик, и мы всё опростим дружелюбно; уедем, куда хочешь, будем жить, как хочешь.
Ну, прощай, прощай, может быть, навсегда.
Твоя Соня.
29 октября
1910 г.
Неужели ты меня оставил навсегда? Ведь я не переживу этого несчастья, ты ведь убьешь меня. Милый, спаси меня от греха, ведь ты не можешь быть счастлив и спокоен, если убьешь меня.
Левочка, друг мой милый, не скрывай от меня, где ты, и позволь мне приехать повидаться с тобой, голубчик мой, я не расстрою тебя, даю тебе слово, я кротко, с любовью отнесусь к тебе.
С. А. Толстая пишет записки „Моя жизнь“. Ясная Поляна. 1907. Фотография С. А. Толстой
Л. Н. и С. А. Толстые в годовщину своей свадьбы. Ясная Поляна. 1895. Фотография С. А. Толстой
Тут все мои дети, но они не помогут мне своим самоуверенным деспотизмом; а мне одно нужно — нужна твоя любовь, необходимо повидаться с тобой. Друг мой! Допусти меня хоть проститься с тобой, сказать в последний раз, как я люблю тебя! Позови меня или приезжай сам. Прощай, Левочка. Я всё ищу тебя и зову. Какое истязание моей душе!»[153].
«Милый папá!
Только самое доброе чувство, о котором я тебе говорил в последнее наше свидание с тобой, принуждает меня сказать тебе мое мнение о положении матери.
Здесь собрались Таня, Сережа, Илья, Миша и я, и сколько мы не судили, не могли найти никакого выхода, кроме одного, это оградить мать от самоубийства, на которое я уверен, она, в конце концов, окончательно решится. Способ единственный — это охранять ее, постоянным надзором наемных людей, она же, конечно, этому всеми силами противится и, уверен, никогда не подчинится. Наше же, братьев, положение в данном случае невозможно, ибо мы не можем бросить свои семьи и службы, чтобы находиться неотлучно при матери. Я знаю, что ты решил окончательно не возвращаться, но по долгу своей совести должен тебя предупредить о том, что ты своим окончательным решением убиваешь мать. Как тебе был тяжел гнет последних месяцев, — я знаю, но также знаю, что мать больна нервно, и жизнь последнее время друг с другом была непосильна для вас обоих, и если бы ты собрал нас для того, чтобы мы повлияли на мать, чтобы вы расстались с ней на неопределенное время по-хорошему, с надеждой, что она успокоится нервно, то не было бы тех ужасных страданий, которые мы переживаем вместе с тобой и матерью, хотя ты и далеко от нас. Относительно же того, что ты говорил мне о роскоши и материальной жизни, которой ты окружен, то думаю, что если ты мирился с ней до сего времени, то последние годы своей жизни ты мог бы пожертвовать семье, примирившись с внешней обстановкой. Прости меня, мой милый папаша, за то, что мое письмо тебе покажется полно советов, но мне больно и жалко как тебя, так и мать, которую невозможно видеть без глубочайшего состраданья. Твой сын Андрей»[154].
Андрей Львович Толстой
Фрагмент письма сына А. Л. Толстого Л. Н. Толстому. 29 октября 1910 г. Ясная Поляна. Автограф
«Милый папá, я чувствую, что в это тяжелое для всех нас время я должен тебе написать. И мне хочется сказать тебе правду, и я думаю, что и ты этого хочешь. Саша расскажет тебе, что без тебя было, как мы все собрались, что говорили и что решили, но я боюсь, что ее освещение будет немножко односторонне, и поэтому пишу сам. Мы не хотим входить в оценку твоего поступка. На всякий поступок есть тысяча причин и поводов, и даже если бы мы могли знать все эти поводы и причины (а мы знаем только часть), то и то разобраться в их соотношении мы бы не могли. Говорить нечего, что осуждать кого-нибудь из вас мы не хотим и не можем. Прежде всего мы должны сделать все, чтобы сохранить и насколько можно успокоить мамá. Она до сих пор, вторые сутки, ничего не ест и только вечером выпила глоток воды. Все время говорит о том, что жить ей нéзачем, и жалка до того, что никто из нас не мог говорить с ней без слез. Как всегда с ней бывает, многое напускное, отчасти сентиментальность, но вместе с тем, так много искренности, что нет сомнения в том, что ее жизнь в большой опасности. Страшно и за насильственную смерть, и за медленное угасание от горя и тоски. Я так думаю, и мы должны это сказать тебе, чтобы быть правдивыми. Я знаю, насколько для тебя тяжела была жизнь здесь. Тяжела во всех отношениях. Но ведь ты на эту жизнь смотрел, как на свой крест, и так и относились люди, знающие и любящие тебя. Мне жаль, что ты не вытерпел этого креста до конца. Ведь тебе 82 года, и мамá 67. Жизнь обоих вас прожита, но надо умереть хорошо. И мне страшно стало подумать, какая это была бы смерть, если бы мамá осталась в пруду или если с ней сделается еще что-нибудь. Ведь и ты этого не пережил бы. Прости меня, что я, может быть, резко говорю правду, и знай, что я люблю и понимаю тебя во многом и только хочу помочь. Я не зову тебя сейчас вернуться сюда, потому что знаю, что ты этого сделать не можешь, но ради спокойствия мамá надо не прекращать с ней сношений, писать ей, дать ей возможность окрепнуть нервно, а дальше — дальше, что Бог даст. Если захочешь написать мне, я буду очень рад. Твой Илья»[155].
И. Л. Толстой в Ясной Поляне. 1903. Любительская фотография
Фрагмент письма сына И. Л. Толстого Л. Н. Толстому. 29 октября 1910 г. Ясная Поляна. Автограф
«Милый, дорогой папенька, — ты всегда страдал от большого количества советов, — поэтому и я не даю советов. Ты, как и всякий, поступаешь так, как можешь и как считаешь нужным. Никогда тебя осуждать не буду. О мамá скажу, что она жалка и трогательна. Она
Я устала и глупа. Прости меня. Прощай, друг мой. Твоя Таня»[156].
Сергей Львович Толстой Л Н. Толстому
«Милый папá, я пишу потому, что Саша говорит, что тебе приятно было бы знать наше мнение (детей). Я думаю, что мамá нервно больна и во многом невменяема, что вам надо было расстаться (может быть, уже давно), как это ни тяжело обоим. Думаю также, что если даже с мамá что-нибудь случится, чего я не ожидаю, то ты себя упрекать ни в чем не должен. Положение было безвыходное, и я думаю, что ты избрал настоящий выход. Прости, что я так откровенно пишу. Сережа»[157].
Т. Л. Толстая. Портрет работы И. Е. Репина. 1891
Фрагмент письма дочери Татьяны Львовны Сухотиной к Л. Н. Толстому. 29 октября 1910 г. Ясная Поляна. Автограф
С. Л. Толстой. Москва. 1894–1895 гг. Фотография В. Чеховского
Письмо сына С. Л. Толстого Л. Н. Толстому. 29 октября 1910 г. Ясная Поляна. Автограф
«В эту ночь, с 29 на 30,мы с Варей уехали. Поехали на Тулу, Калугу, Сухиничи, Козельск. В Козельске взяли двух ямщиков, одного для себя, другого для вещей, и поехали в Шамордино. Дорога ужасная, темнота, подъезжая к Шамордино, жутко, сердце сильнее бьется, а что если мы не застанем отца в Шамордине и он уехал неизвестно куда. Подъезжаем к монастырской гостинице.
— Кто у вас стоит? — спрашиваю у вышедшей нас встречать благообразной монахини.
— Лев Николаевич Толстой, — не без гордости ответила монахиня.
— Он дома?
— Нет, к сестрице пошли, Марии Николаевне.
Я, не раздеваясь, пошла к тете Маше, попросив монахиню меня проводить. […]
Я тихонько вошла в дом, прошла в одну комнату, в другую, все тихо. Окликнула тетю Машу. Она испуганно спросила:
— Кто это, кто?
— Я, Саша. Где папа?
— Ах ты, он только что вышел.
— Да как же ты разошлась с ним, ведь он только что вышел. (Как оказалось потом, Душан Петрович повел отца по какой-то сокращенной дороге, и мы разошлись).
Мы поговорили с тетей Машей и Лизой (ее дочерью), я им немного рассказала о событиях в Ясной, и собиралась уже уходить, как вдруг дверь отперлась и мы лицом к лицу столкнулись с отцом. Он поцеловал меня и сейчас же спросил:
— Да, теперь все благополучно, там теперь все братья и Таня съехались, она немного успокоилась, — отвечала я, зная уже о чем он спрашивает. — Я тебе привезла письма.
Он сел к столу и внимательно прочел все письма.
Я села и все рассказала, как мама приняла его отъезд, что говорила, кто при ней был, что сказал доктор.
—
— Нет, не находит.
Когда Александра Львовна и Варвара Михайловна стали оживленно разговаривать, куда ехать — на юг, на Кавказ, в Бессарабию (кажется, там были толстовские колонии), он сказал:
—
За чаем Саша верно заметила, что он был озабочен, потому что она сказала ему:
— Не унывай папенька, все хорошо. — На что он ответил:
Когда мы пришли в гостиницу, Лев. Ник. Сидел у себя в комнате и писал письмо Соф. Андр., а Душан у себя над картой. Саша хотела наедине поговорить с отцом; они довольно долго сидели вдвоем, вышла она от него задумчивая и сказала:
— Мне кажется, что папа уже жалеет, что он уехал. — На вопрос, почему она так думает, она ничего определенного не ответила, но, думаю, что она и тут не поняла его настроения.
Немного погодя Лев Ник. пришел к нам в номер и, увидав Душана над картой, сказал:
—
Потом, поговоривши немного о поездах, он сказал:
На этом я с ним простилась»[159].
«В начале 4-го часа Л. Н. вошел ко мне, разбудил; сказал, что поедем, не зная куда, и что поспал 4 часа и видел, что больше не заснет (и поэтому) решил уехать из Шамордина утренним поездом дальше. Л. Н. опять, как и под утро перед отъездом из Ясной, сел написать письмо Софье Андреевне, а после написал и Марии Николаевне. Я стал укладывать вещи. Через 15 минут Л. Н. разбудил Александру Львовну и Варвару Михайловну. Они продолжали укладываться, я же пошел к Марии Николаевне. Разбудил ее дочь Елизавету Валерьяновну и сообщил ей, что Л. Н. решил уехать…»[160].
«Около 5 часов утра я услыхала звонок у нашего подъезда. […] Вышла в прихожую, вижу — стоит Душан с фонарем и говорит:
— Мы сейчас уезжаем.
— Что? Почему? Куда?
[…] когда мы с мамашей приехали в гостиницу, Лев Ник. уехал. Саша говорила, что он очень спешил, волновался, боялся опоздать.
Он оставил нам очень нежную, ласковую записку, благодарил за участие в его „испытании“»[161].
Л. Н. Толстой с сестрой М. Н. Толстой. Ясная Поляна.1898. Фотография С. А. Толстой
Л. Н. Толстой с сестрой Марией Николаевной. Ясная Поляна. 1908. Фотография К. К. Буллы
«Ямщики ужасно медлили с подачей лошадей. Было почти шесть, когда Л. Н. и я садились в экипаж. Было туманно, сыро, температура могла быть на точке замерзания, безветренно, темно. Л. Н. был в поддевке, меховой шапке, башлык около шеи,
Мы с Л. Н. поехали. Александра Львовна с Варварой Михайловной остались ждать своего извозчика. Они выехали через час после нашего отъезда […]
[…] На замерзшей дороге лежал тонким слоем снег, по которому колеса тяжелых возов скользили, не ворочаясь. Нам пришлось его объезжать по широкой канаве. Начинало светать. Мы ехали под страхом встретить Софью Андреевну, которая могла приехать в Козельск в 6 часов. Я предложил поднять верх нашей пролетки. Л. Н. не согласился. (Я сказал ямщикам, что если будут встречные спрашивать, кого везут, чтобы не отвечали).
Л. Н. спросил, как далеко к Анненковым от станции Льгов, и сказал, что по дороге можно остановиться отдохнуть.
Л. Н. спросил ямщика про жизнь ямщика, того, который привез их третьего дня, и про жизнь его самого. И спрашивал, поспеем ли к поезду, не видать ли Александры Львовны и Варвары Михайловны, которые остались в гостинице в ожидании своего ямщика. Подъехали к самому Козельску, а их все не было видно. Мы усомнились, что поспеем к поезду, но ямщик утверждал, что да.
[ПОЕЗД № 12 ОТПРАВИЛСЯ ОТ КОЗЕЛЬСКА, УВОЗЯ НЕОБЫЧНОГО ПАССАЖИРА И ЕГО СПУТНИКОВ — ДУШАНА ПЕТРОВИЧА МАКОВИЦКОГО, ДОЧЬ САШУ И ЕЕ ПОДРУГУ ВАРВАРУ МИХАЙЛОВНУ ФЕОКРИТОВУ-ПОЛЕВУЮ НА ЮГ. — В. Р.]
«Поезд должен был стоять восемь минут. Мы сели в буфет подождать, подъедут ли Александра Львовна и Варвара Михайловна.
Не прошло трех минут, как и они прибыли. Поспешили сесть в вагон второго класса. Пустого купе не оказалось, Л. Н. сел к одному белевскому интеллигенту, приятному человеку. Он сразу узнал Л. Н. и вскоре ушел, чтобы ему не мешать. […] Л. Н., влезая в вагон, обо что-то поранил себе палец. Пришлось перевязать.
Александра Львовна согрела кофе, Л. Н. выпил стакан с сухарями, после она сварила овсянку, Л. Н. много и с аппетитом съел ее, и два яйца всмятку, потом разговаривал, читал и, кажется, продиктовал Александре Львовне письмо (приписку к письму В. Г. Черткова от 31 октября 1910. —
[…] Мы вещи разложили и опять стали советоваться, куда ехать. Пока не решили ничего и взяли билеты до Волова.
За Горбачевом опять советовались и остановились на Новочеркасске. Там у племянницы Л. Н. (Е. С. Денисенко. —
Мы тогда думали только о том, чтобы хоть несколько недель (а пока хоть несколько дней) не быть разысканными, догнанными
Впрочем, Л. Н. не хотел вперед загадывать. Говорили о том, чтобы около Новочеркасска, неподалеку в деревне, поселиться.
В Горбачеве и раньше на станциях заметили сыщика.
[…]
Из Горбачева отправили письмо Л. Н. к Софье Андреевне и телеграмму»[164].
Л. Н. Толстой. Кочеты. 1910. Фотография В. Г. Черткова
Л. Н. Толстой. Фрагмент письма к С. А. Толстой. 30–31 октября 1910 г. Автограф
[В НОЧЬ ПЕРЕД ОТЪЕЗДОМ ИЗ ШАМОРДИНА, ПОМИМО ПИСЬМА С. А. ТОЛСТОЙ, ЛЕВ НИКОЛАЕВИЧ НАПИСАЛ ЕЩЕ ТРИ ПИСЬМА: «СЕРЕЖЕ И ТАНЕ», В. Г. ЧЕРТКОВУ, МАРЬЕ НИКОЛАЕВНЕ — ЖЕНЕ СЕРГЕЯ ЛЬВОВИЧА ТОЛСТОГО. ПЕРВЫЕ ДВА СТАЛИ ОТВЕТОМ НА РАНЕЕ ПРИВЕЗЕННЫЕ В ШАМОРДИНО ДОЧЕРЬЮ САШЕЙ ПИСЬМА ОТ РОДНЫХ И В. Г. ЧЕРТКОВА (СМ. ВЫШЕ. —
[ПИСЬМО БЫЛО ПОЛУЧЕНО И ПРОЧИТАНО В. Г. ЧЕРТКОВЫМ ПО ПРИЕЗДЕ В АСТАПОВО. —
Художник В. И. Россинский. По дороге в Астапово. Первые признаки болезни. Толстой с дочерью Александрой в вагоне поезда
«Л. Н. лег (на диван) и больше почти что не вставал. Лежа читал и беседовал. В вагоне Л. Н. читал „Круг чтения“ и книжку Новоселова „О религии и смысле жизни“, и понравился ему конспект из его статьи (выдержки из статьи Л. Н. Толстого „Религия и нравственность“. Сидел больше один в купе. Александра Львовна к нему входила раза два, и Варвара Михайловна, и я. Л. Н. до сих пор чувствовал себя довольно хорошо, а затем
Мы накрывали его одеждой, укрывали ему особенно спину, которая зябла больше всего — как всегда, у Л. Н. Озноб усиливался, Л. Н. дрожал и стонал.
Л. Н. духом был бодр.
В 6.35 (вечера. —
«Я поспешил к начальнику станции, который был на перроне, сказал ему, что в поезде едет Л. Н. Толстой, он заболел, нужен ему покой, лечь в постель, и попросил принять его к себе, сразу же сказав, что у Л. Н., вероятно, воспаление легких и придется пробыть ему дольше недели; спросил, какая у него квартира. Начальник ответил не сразу и отступил назад на несколько шагов — он мне не поверил. Рядом стоявший кондуктор подтвердил ему мои слова, и тут он сразу охотно согласился.
Вид здания вокзала (главный и боковой фасады) на станции Астапово. 1910 г. Рязанская губ. (ныне Липецкая обл.). Фотография С. Г. Смирнова
Я спросил еще, чисто ли у них (пол оказался мытым вчера). Я попросил его задержать поезд и поспешил в вагон. У двери в купе нашел встревоженную Варвару Михайловну.
Я ей сказал, что хочу предложить здесь остановиться и чтобы она поддержала. Вошли в купе к Л. Н., где была и Александра Львовна. Я сказал Л. Н., что ему, больному, нельзя рисковать продолжать путь, что надо здесь слезть и что можно остановиться в квартире начальника. Варвара Михайловна и Александра Львовна дружно попросили Л. Н. согласиться, и он, не сказав ни слова, быстро сам приподнялся; одели его, приподняли воротник и, слегка поддерживая, повели в дамский зал ожидания. Похолодало, и дул острый ветер. Л. Н. не хотел, чтобы его поддерживали, в буфет вошел один и оттуда в пустой дамский зал ожидания.
Художник В. И. Россинский. Маковицкий обращается с просьбой к начальнику станции Астапово И. И. Озолину устроить больного Толстого
Художник В. И. Россинский. Толстой и Маковицкий на станции Астапово (дамский зал)
Публика в коридоре вокзала и на перроне почтительно расступилась и поснимала шапки. Торжественная тишина. Из нее вызвался помочь только один служащий железной дороги, он помог провести Л. Н. в дом. Он сзади поддерживал его под мышками. Отец его (фамилии не запомнил) — уроженец Ясной Поляны. Когда вели Л. Н. по лестнице вниз, подошел старик, сторож железной дороги, и поддерживал Л. Н. спереди.
В гостиной у Озолиных сел в кресло и просидел так почти полчаса.
Л. Н. лег. Предложили горячего чаю с вином. Л. Н. выпил очень мало (треть чашки), больше пил нарзан с красным вином и еще больше чистый нарзан.
Л. Н. Толстой рассказывает сказку об огурце внукам сына Андрея Львовича — Соне и Илюше. Крекшино. 1909. Фотография В. Г. Черткова
Л. Н. Толстой с внучкой Танечкой Сухотиной. Ясная Поляна. 1909. Фотография Т. Тапселя
Вечером, когда Л. Н. спал, Стоковский (Леон Иосифович, железнодорожный врач на станции Астапово. —
Озолин — латыш, его жена — саратовская немка. Я просил начальника станции взять отпуск и перебраться с семьей куда-нибудь. Нужен воздух, тишина, место для нас, ходящих за Л. Н. Но ему, и особенно его жене это показалось до того неожиданным; покрутила головой: это невозможно»[171].
«Когда мы под руки вели отца через станционный зал, собралась толпа любопытных. Они снимали шапки и кланялись отцу. Отец едва шел, но отвечал на поклоны, с трудом поднимая руку к шляпе.
Едва успели мы раздеть и уложить его в постель, как
— Да что ж? Нехорошо.
Слезы были у меня в глазах и в голосе.
К ночи стало легче на душе. Температура упала, и отец хорошо спал»[172].
[Озолин Иван Иванович — «любезный начальник станции», «милый Озолин». Так звали начальника станции Астапово Толстой и его друзья. Латыш по происхождению Озолинь Иоганн-Александр родился в 1872 г. в Витебске в семье железнодорожного рабочего. Отец рано умер. С 16 лет Иван начал свою рабочую жизнь на железной дороге Рижско-Орловского направления. Окончил железнодорожное училище в Саратове. Здесь познакомился со своей будущей женой.
Сначала служил телеграфистом на железной дороге, потом работал помощником начальника станций Ильинка, Саратов-Товарная, Козлов, начальником станций Увек, Кочетовка, Елань, Сердобск. В конце 1908 г. был назначен начальником крупной узловой железнодорожной станции Астапово. Она представляла собой уникальный по целесообразности и красоте архитектурный комплекс железнодорожного зодчества конца XIX — начала XX века.
В 1897 году в лютеранской церкви Саратова Иоганн обвенчался с латышкой Анной Ассмус. У них было 7 детей: три девочки и четыре мальчика. Четверо из них были в доме, когда впервые туда зашел больной Толстой. Это их «ангельские голоса» слышал он.
Озолин знал латышский, русский, немецкий языки. В служебном доме, где он жил, среди небольшого количества книг были произведения Льва Толстого. Их любила семья и часто читала. Так уж случилось, что в Астапове на перекрестке железных дорог встретились два человека: заболевший Толстой и станционный смотритель, предоставивший великому человеку «последний приют» — две комнаты в небольшом доме.
И. И. Озолин с женой и детьми
Эти 7 дней были поистине героическими в жизни Ивана Ивановича Озолина. Со всех сторон давила власть в лице шпионов, жандармов, губернаторов, требовала отправки больного Толстого домой или в больницу, постоянной отчетности. Толпы журналистов и просто любопытствующих осаждали Астапово — все смешалось в кучу, всем нужна была информация, так как толком никто не знал, почему Лев Толстой ушел из Ясной Поляны, что за болезнь у него разыгралась в дороге, как ведут себя родные и близкие, какова позиция представителей власти и Церкви, лучше ли ему или хуже.
Взоры всего мира были обращены к Астапово. Прекратились войны. Человечество замерло в ожидании исхода борьбы Толстого со смертью. Многие километры ленты отстучал астаповский телетайп. Никто не хотел верить в то, что это может случиться. Концентрация энергий пала на плечи Озолина. Он стал связующим центром. Через него мир узнавал подробности о болезни Толстого, о самочувствии родных и близких, о ситуации на станции, где «все переворотилось», где не умолкал шум голосов понаехавших журналистов, любителей русской словесности, любопытных и искренне страдающих. Ноша, которую взвалил на свои плечи Озолин, была на столь велика, что у него подчас «сдавали нервы, и он начинал плакать», часами, сидя в углу соседней комнаты, не мог заснуть, слыша стоны Льва Николаевича. Он «до последнего» верил, что его дом не станет местом смерти великого автора «Войны и мира». «Нет, я не могу допустить, чтобы у меня в доме умер Лев Толстой».
Сделав все необходимое для того, чтобы дом превратить в музей, став первым рассказчиком о последних днях жизни Толстого, написав воспоминания «Последний приют», Озолин поздней осенью 1912 года, будучи уже больным инсультом, покинул Астапово и переехал в Саратов. Через год его не стало.
С. А. Толстая после смерти мужа прислала письмо И. И. Озолину, в котором искренне благодарила его за сочувствие и оказанную помощь в скорбные дни. Дети Толстого устроили Озолина в московскую клинику для прохождения курса лечения. Но это не помогло. Как будто Толстой звал его за собой. Иван Озолин умер 15 января 1913 года на сороковом году жизни. —
—
И. И. Озолин в группе ж/д служащих на крыльце своего дома в Астапове. Ноябрь 1910 г. Фотография Чернявского (ж/д машиниста)
Последняя телеграмма Л. Н. Толстого. 1 ноября 1910 г. Автограф
[ПИСЬМО НАПИСАНО РУКОЙ A. Л. ТОЛСТОЙ ПОД ДИКТОВКУ ТОЛСТОГО И ИМ ПОДПИСАНО УЖЕ ОСЛАБЕВШИМ ПОЧЕРКОМ. A. Л. ТОЛСТАЯ В СВОИХ ВОСПОМИНАНИЯХ «ОБ УХОДЕ И СМЕРТИ Л. Н. ТОЛСТОГО»[176] ПО ПОВОДУ НАПИСАНИЯ ЭТОГО ПИСЬМА РАССКАЗЫВАЕТ: «ЛЕВ НИКОЛАЕВИЧ ЧЕРЕЗ НЕКОТОРОЕ ВРЕМЯ… ПОЗВАЛ МЕНЯ И СКАЗАЛ: „ТЕПЕРЬ Я ХОЧУ НАПИСАТЬ ТАНЕ И СЕРЕЖЕ“. ЕГО, ОЧЕВИДНО, МУЧИЛО ТО, ЧТО ОН ПРОСИЛ МЕНЯ НЕ ВЫЗЫВАТЬ ИХ ТЕЛЕГРАММОЙ, И ОН ХОТЕЛ ИМ ОБЪЯСНИТЬ ПРИЧИНУ, ПОЧЕМУ ОН НЕ РЕШАЕТСЯ УВИДЕТЬ ИХ. НЕСКОЛЬКО РАЗ ОН ДОЛЖЕН БЫЛ ПРЕКРАЩАТЬ ДИКТОВКУ ИЗ-ЗА ПОДСТУПАВШИХ К ГОРЛУ СЛЕЗ, И МИНУТАМИ Я ЕДВА МОГЛА РАССЛЫШАТЬ ЕГО ГОЛОС, ТАК ТИХО, ТИХО ОН ГОВОРИЛ. Я ЗАПИСАЛА СТЕНОГРАММОЙ, ПОТОМ ПЕРЕПИСАЛА И ПРИНЕСЛА ЕМУ ПОДПИСАТЬ. „ТЫ ИМ ПЕРЕДАЙ ЭТО ПОСЛЕ МОЕЙ СМЕРТИ“, — СКАЗАЛ ОН И ОПЯТЬ ЗАПЛАКАЛ». (КОММЕНТАТОР — Н. С. РОДИОНОВ[177])].
Предсмертное письмо Л. Н. Толстого Сергею и Татьяне Толстым. 1 ноября 1910 г. Автограф
Предсмертное письмо Л. Н. Толстого Сергею и Татьяне Толстым. 1 ноября 1910 г. Автограф (окончание)
«Письмо было передано нам в Астапове. Написано под диктовку Льва Николаевича А. Л. Толстой, подписано собственноручно.
„Отец приписал мне `взгляды дарвинизма`, `эволюции и борьбы за существование`, вспомнив далекое прошлое — мои разговоры и споры с ним во время моего студенчества.
В 1910 году, когда мне было уже 47 лет, мои взгляды во многом изменились. Они были ему мало известны, так как я, во избежание споров, мало говорил с ним о принципиальных вопросах. Но мое расхождение с ним не было так резко, как он предполагал. Здесь не место мне излагать свое мировоззрение. Скажу только, что я меньше всего мог согласиться с его критикой той области чистого познания, которую принято называть наукой. Я думаю, что наука может и должна всего касаться, что нет области, в которую человеческому разуму запрещено было бы вторгаться. Поэтому наука не может не заниматься вопросами об отношениях между людьми — социологией, правом, историей, экономическими вопросами и т. п.“»[178].
Молодой Сергей Львович Толстой (в центре), М. В. Иславин и В. А. Бернс. С.-Петербург. 1885. Фотография фирмы «Современная фотография»
«Приходил корреспондент. Я — его, а Александра Львовна — другого просили не приходить, не беспокоить нас. Л. Н. не желает, чтобы газеты давали о нем сообщения, но известия все же они получали через Озолиных. […] При дальнейшем течении болезни многочисленные телеграфные и письменные запросы (расспросы), корреспонденты, друзья, родные и все из местной публики, интересующиеся ходом болезни Л. Н., очень отвлекали, отягощали докторов. Требовалось постоянное внимание к Л. Н., а тут отрывают. Все мы, окружавшие Л. Н., были напряженные, взвинченные, усталые.
Озолину доставили в этот день четыре телеграммы от „Русского слова“, умоляли его (телеграфировать) сообщать и прислали ему 100 р., которых он не принял, узнав от нас, что Л. Н. не желает, чтобы о нем публиковали сообщения. Он, бедняга, не знал, как поступить. Эти телеграммы озадачивали, волновали его […]
[Д. П. МАКОВИЦКИЙ И МЕСТНЫЙ ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНЫЙ ВРАЧ Л. И. СТОКОВСКИЙ НАШЛИ У ТОЛСТОГО ВОСПАЛЕНИЕ ЛЕГКИХ. —
Вечером, когда Варвара Михайловна хотела посмотреть температуру, Л. Н. сказал:
«Вчера слезли Астапово, сильный жар, забытье, утром температура нормальная, теперь снова озноб — ехать немыслимо, выражал желание видеться Вами, Фролова»[181].
«Ясенки Срочно Черткову № 82. Из Астапово ж.д. Принята 1/IX 1910 Подана 1-го 4 часа пополудни
Температура тридцать девять восемь опасается ее приезда»[182].
[ТЕЛЕГРАММА ИЗ ЕЖЕНЕДЕЛЬНИКА «РУССКОЕ СЛОВО» НАЧАЛЬНИКУ СТАНЦИИ АСТАПОВО ИВАНУ ИВАНОВИЧУ ОЗОЛИНУ С ПРОСЬБОЙ «ТЕЛЕГРАФИРОВАТЬ МЕЛЬЧАЙШИЕ ПОДРОБНОСТИ» ПРИЕЗДА, ПРЕБЫВАНИЯ, РАЗГОВОРОВ И СОСТОЯНИЯ ЗДОРОВЬЯ ТОЛСТОГО. — В. Р.]
«Лев Николаевич просил о нем никаких сведений не печатать».
Телеграмма И. И. Озолина в «Русское слово». 1 ноября 1910 г. 9 часов 15 минут вечера. Астапово
«30 октября. Плачу день и ночь, страшно страдаю. Больней и ужасней ничего не могу себе представить. Лев Ник. был у сестры в Шамордине, потом через Горбачево поехал дальше неизвестно куда (поехал днем позже; запись сделана по памяти, отсюда неточность. —
31 октября. Не ем, не пью четвертый день, все болит, плохо сердце. За что? Писать нечего — стоны и слезы. Приезжал Беркенгейм (врач, друг семьи. —
1 ноября. Слабею; пятые сутки не ела и пила немного воды. Сегодня немного полегче и меньше той страстной любви к Л. Н., которая так уязвлена и так страшно истерзала мое сердце. Причащалась, беседовала с священником. Решилась принять немного пищи из страха не быть в состоянии ехать к Льву Ник., если он заболеет. Приехал сын Миша. Занялась немного.
2 ноября. Рано утром получила от „Русского слова“ телеграмму: „Лев Ник. заболел в Астапове. Температура 40°. Мы все поехали из Тулы: Таня, Андрюша, фельдшерица — экстренным поездом в Астапово“»[183].
[30 ОКТЯБРЯ, ПОСЛЕ ОТЪЕЗДА А. Л. ТОЛСТОЙ И В. М. ФЕОКРИТОВОЙ-ПОЛЕВОЙ ИЗ ЯСНОЙ ПОЛЯНЫ В ШАМОРДИНО, СОФЬЯ АНДРЕЕВНА В 4 ЧАСА НАПИСАЛА ВТОРОЕ ПОСЛЕ УХОДА ПИСЬМО МУЖУ. — В. Р.]
Дорога от деревни Ясная Поляна до станции «Козлова Засека». 1908. Фотография К. К. Буллы
С. А. Толстая в своей комнате в Ясной Поляне. 1906 (?). Фотография С. А. Толстой (?)
Л. Н. и С. А. Толстые. 1884. Ясная Поляна. Фотография С. С. Абамелека-Лазарева
Еще нет от тебя, милый мой Левочка, никаких известий, и сердце раздирается от страданий. Голубчик мой, неужели ты не чувствуешь отклика их в себе? Неужели один мой глупый жест погубит всю мою жизнь? Ты велел мне сказать через Сашу, что то, что я с подозрительностью шарила в твоих бумагах в ту ночь, было переполнением, которое заставило тебя уехать? В ту ночь я носила свои письма вниз; желтая собака вбежала за мной, я поспешила затворить все двери, чтоб она не разбудила тебя, и не знаю, прямо, что меня заставило войти в твой кабинет и только
Моя глупая ревность к Черткову, заставлявшая иногда искать насколько ты его любишь, — подтверждения этого, стала проходить последнее время, и я хотела тебе это несколько раз сказать, но было совестно, как будто унизительно для тебя разрешать
Левочка, друг мой, ведь все, что ты писал великого, художественного и духовного, — все ты писал, живя со мной. Если моя нервная болезнь теперь мешала тебе работать, — прости меня, голубчик. Я начала усиленно лечиться, вчера; ежедневно, два раза по целому часу я должна сидеть в теплой ванне с холодными компрессами на голове и почти весь день лежать. Буду слушаться тем более, что я дошла до ужасного состояния вследствие твоего поступка, — т. е. отъезда, и до тебя, верно, дошли слухи, что в ту минуту, как Саша мне сказала, что ты уехал
И как это я, чуткая, не слыхала твоего отъезда? Когда я убежала, я, верно, имела ужасный вид, потому что Саша немедленно созвала Булгакова, Ваню и повара, и они пошли за мной. Но я уже добежала, и вода меня всю закрыла, и я почувствовала с наслаждением, что вот, вот — и конец моим душевным страданиям — навсегда. Но Богу не угодно было допустить нас с тобой до этого греха; — бедная Саша и Булгаков бросились совсем одетые в воду и с трудом вытащили меня с помощью Вани и повара и снесли домой.
Ты, конечно, рассердишься, узнав про это, но я, как тогда, так и теперь не помнила себя от отчаяния. Я сплю в твоей комнате, т. е. лежу и сижу ночью, и твои подушки обливаю слезами и молю Бога и тебя простить меня, вернуть мне тебя. — Рядом, на диване спит добрая, кашляющая всю ночь Марья Александровна. Бедная Саша простудилась и кашляет сильно.
Лёвочка, милый, неужели ты
Начало ответного письма С. А. Толстой к Л. Н. Толстому. Ясная Поляна. 1 ноября 1910 г. Автограф
Вернись, мой милый, мой дорогой муж. Вернись, Левочка, голубчик. Не будь жесток, позволь хоть навестить тебя, когда я после леченья немного поправлюсь. Не будь и мучителем моим в том, чтобы скрывать именно от меня место своего пребывания. Ты скажешь, что мое присутствие будет мешать тебе писать. Разве ты можешь работать, зная, как я мучительно страдаю? Но ведь и в Евангелии сказано: „Возлюби ближнего, как самого себя“. И нигде не сказано возлюбить больше человека — какие бы то ни было писанья. Если б ты мог чувствовать, как я люблю тебя, как я всем своим существом готова на всякие уступки, на все — чтоб служить тебе. Левочка! Прости меня, вернись ко мне,
Милый Левочка, твои уступки, твое совместное со мной житье не уменьшили, не умалили твое величие, твою славу до сих пор. И твое прощение и любовь ко мне возвеличат твою душу перед Богом, возвеличат и тем, что ты
Я уже писала тебе, милый мой Левочка, не знаю, дошло ли мое письмо, Андрюша взялся его послать каким-то способом, — не знаю.
Прочти внимательно
С. А. Толстая во время болезни в своей комнате. Ясная Поляна. Май 1904 г. Фотография С. А. Толстой
«Твое письмо получила, не бойся, что я сейчас буду тебя искать; я настолько слаба, что едва двигаюсь, да и не хочу употреблять никаких насилий; делай, что тебе лучше. Это страшное несчастье, твой уход — такой мне урок, что если я останусь жива и ты сойдешься со мной, я употреблю все на свете, чтоб тебе было вполне хорошо. Но почему-то мне кажется, что мы больше не увидимся. Левочка, милый, я тебе это пишу очень сознательно, искренно и, несомненно, исполню. Вчера мирилась с Чертковым, сегодня буду исповедоваться в том грехе самоубийства, которым хотела прекратить свои страданья.
Не знаю, что писать тебе, не знаю ничего, что будет вперед. Твои слова, что свиданье со мной было бы
Сережа уехал, здесь Андрюша, и сейчас приехал Миша. Таня так измучена, что сейчас уезжать хочет. Левочка, пробуди в себе любовь, и ты увидишь, сколько любви ты найдешь во мне.
Не могу больше писать, что-то очень уж ослабела. Целую тебя, мой дорогой, старый друг, когда-то любивший меня.
Нечего ждать от меня, что что-то
[Рукою С. А. Толстой написано: «Не успела послать». Во время написания письма
«
Прежде чем нам расстаться, может быть, навеки, я хочу не оправдаться, а только
Если я смотрела на тебя в дверь балкона, когда ты делал пасьянсы, если я встречала тебя и провожала на верховую езду и хотела встретить на прогулке, если бежала в залу, когда ты приходил или завтракал, то все это совсем не от подозрительности, а от какого-то в последнее время безумно-страстного отношения к тебе. Верно, я предчувствовала то, что случилось. Смотрю в окно и думаю: „Вот он, мой Левочка, еще тут, со мной, спаси его Бог“. Часто, проводив тебя на верховую езду, я, входя в дом, перекрещусь и скажу: „Спаси его, Боже, верни домой благополучно“. Я дорожила каждой минутой с тобой, радовалась, когда ты меня о чем-нибудь попросишь, или просто скажешь что-нибудь, назвав меня: „Соня“. Каждый день я брала на себя сказать тебе, что я хотела бы, чтоб ты видел Черткова, но как-то совестно было вторично как бы
Л. Н. и С. А. Толстые. 13 августа 1905 г. Окрестности Ясной Поляны. Фотография Д. А. Олсуфьева
Что касается дневника, то я сделала глупую привычку, проходя, пощупать, там ли, на столе, дневник. В ту ужасную, последнюю ночь я <затворяла двери от пришедшей наверх желтой собаки, чтоб она тебя не разбудила> заглянула в твой кабинет, отнеся вниз письма, и по глупой привычке
Но ты все равно уехал бы, я это все время предчувствовала и страшно боялась.
Я лечусь, беру ванны, тяжело выношу присутствие чужих людей — глупого очень доктора и болтливой сиделки. Но этого хотят дети, я не смею противиться, хотя даже совестно, до чего им совсем делать нечего. Пытаюсь немного заниматься, но трудно; вчера начала немного есть, — дети так трогательно радуются на это, — я их измучила, моих любимых Таничку и Андрюшу; но остановить мои терзания душевные не в их власти. Не то может еще спасти меня. День и ночь думаю о том, здоров ли ты, где ты, что думаешь, что делаешь, неужели тебе легко так истязать меня? Как я скоро и радостно поправилась бы, как бы дала тебе слово никогда не следить за тобой, ничего не читать и не трогать, если ты не хочешь, делать все, что ты хочешь; но я чувствую, что мы больше не увидимся, и это убивает меня. Хоть бы не сойтись
Мы переписались с Чертковым дружелюбно, сегодня он ко мне приедет, вероятно; я хочу возбудить в себе не одно примирение при свидании, а хорошее доброе чувство к нему, которое было и в Крекшине, и раньше. Это будет облегчение душе, — и врагов у меня теперь перед смертью не останется, а ты уже в письме простил меня. Ну, прощай, устала. Соня.
Ты вызываешь во мне желание тебе блага. Но все мое сердце полно этим желаньем. Что может быть сильнее любви?
Урок от жизни мне был такой тяжкий, что мне легко изменить все то, что тебе было тяжело, но
Л. Н. Толстой в день своего 75-летия. 28 августа 1903 г. Ясная Поляна. Фотография Ф. Т. Протасевича
«31 октября София Андреевна обратилась ко мне с просьбой: поехать в Телятинки к Черткову и просить его приехать в Ясную Поляну, так как она хочет помириться с ним „перед смертью“, попросить у него прощения в том, в чем она перед ним виновата. Положение ее — если не физическое, то психическое во всяком случае, — казалось действительно тяжелым, и у меня не было никаких оснований отказать ей в исполнении ее просьбы.
И вот снова, как в тот памятный день 12 июля, когда София Андреевна через меня просила Черткова о возврате рукописей и о примирении, шел я к Черткову с тайной надеждой, что это примирение, наконец, состоится. Но, увы, был снова разочарован в своем ожидании!
Когда Чертков выслушал просьбу Софии Андреевны, он, было, в первый момент согласился поехать в Ясную Поляну, но потом раздумал.
— Зачем же я поеду? — сказал он. — Чтобы она унижалась передо мной, просила у меня прощенья?.. Это ее уловка, чтобы просить меня послать ее телеграмму Льву Николаевичу. […]
В Ясной Поляне все были удивлены, что я вернулся один. Никто не допускал мысли, чтобы Чертков мог отказать Софии Андреевне в ее желании увидеться и примириться с ним. Об ответе его, вообще, о моем возвращении решили пока совсем не говорить Софии Андреевне, которая с нетерпением ждала Черткова и сильно волновалась.
Л. Н. и С. А. Толстые в день 43-й годовщины свадьбы. 23 сентября 1905 г. Фотография С. А. Толстой
Л. Н. Толстой и В. Г. Чертков на террасе дома в Ясной Поляне. 30 мая — 4 июня 1905 г. Фотография А. Л. Толстой
Среди лиц, собравшихся в эти дни в Ясной Поляне, находился, между прочим, д-р Г. М. Беркенгейм, человек, пользовавшийся исключительным уважением Льва Николаевича и всех лиц, знавших его. Он вызвался еще раз съездить к Черткову и уговорить его приехать. И он действительно отправился в Телятинки, где пробыл довольно долго. Но и его увещания не помогли: Чертков все-таки не приехал.
Он прислал с Беркенгеймом очередную ноту — письмо на имя Софии Андреевны, в котором в весьма дипломатических и деликатных выражениях обосновал отказ немедленно приехать в Ясную Поляну. Письмо прочли Софии Андреевне.
— Сухая мораль! — отозвалась она об этом письме своим словечком»[187].
«Помирилась с Чертковым, причастилась. Быстро слабею от голодовки, если хочешь спасти, приезжай скорей, а то прощай, прости, не могла больше страдать. Соня»[188].
«Дорогой Владимир Григорьевич.
Хотела повидать вас перед смертью, чтоб примириться с вами и не иметь ни на кого в мире тяжелого чувства. Спасибо, что хоть за глаза у нас обоюдное прощение.
1856. „Детство“. „Севастопольские рассказы“
1861. Брюссель. „Казаки“. Педагогическая деятельность
1868. Л. Н. Толстой — автор „Войны и мира“ и отец трех детей. Период семейного счастья
1876. Завершение работы над романом „Анна Каренина“. „Азбука“. Рассказы для детей и юношества
Что касается
Владимир Григорьевич, не думайте, что мне легко умирать, истязая себя. Если я так твердо решилась на это, если я не пощадила любимых детей — стало быть я после четырех месяцев нервного состояния потеряла свою волю к жизни. Всем развяжу руки, и чем скорее, тем лучше. Не удалось мне утонуть, естественно, я избрала другой путь прекращения моих
Прощайте, Владимир Григорьевич, прошу Галю и Димочку и вас — простите меня за то, чем огорчила вас. В жизни же я одна вольна над собой, и если я ухожу от жизни, то это несравненно легче, разумнее, чем бесплодно и безнадежно страдать. С. Толстая»[189].
«Многоуважаемая Софья Андреевна,
Благодарю Вас за переданное мне от Вашего лица желание помириться со мной. Мне сказали, что Вы хотели меня видеть для того, чтобы попросить у меня прощения. Спешу ответить Вам, что от всей души прощаю Вас и, в свою очередь, прошу Вас простить меня, мои прегрешения, вольные или невольные, против Вас. Меня несказанно радует, что теперь мы можем считать совершенно стертым то нехорошее, что было между нами.
Что касается до личного свидания между нами, то мне кажется, что лучше, благоразумнее было бы нам отложить его до поры до времени. Мир между нами восстановлен уже одним Вашим желанием помириться, и повторять это друг другу на словах не представляется надобности. А между тем при личном свидании с Вами я не счел бы себя вправе умолчать о том, как я отношусь и не могу не относиться к Вашему поведению к Льву Николаевичу в настоящую минуту. Он мне слишком близок, я его слишком люблю для того, чтобы не заступиться за него. Но высказаться спокойно и ясно при волнении первого свидания с Вами мне было бы слишком трудно; и я боюсь быть неверно понятым Вами, что было бы хуже всего. Ввиду этого раньше, чем явиться к Вам, я постараюсь высказать Вам в нескольких словах то, что чувство нравственного долга побуждает меня сказать.
Вашим теперешним поведением, т. е. угрожая самоубийством, отказываясь принимать пищу, утверждая, что Вы умираете и проч., Вы совершаете по отношению к Льву Николаевичу самый несовместимый с любовью к нему, злой и безжалостный поступок, который может только больше и больше его от Вас отталкивать, все равно, приведете ли Вы или нет в окончательное исполнение Ваши угрозы.
Если Вы имеете к нему теперь какую-либо действительную любовь и желаете ее проявить, то у Вас есть только одно средство это сделать, а именно — проявить эту любовь на деле, а не на словах. На деле же Вы можете ее опять проявить только одним путем — решившись раз навсегда предоставить ему такую же полную свободу и самостоятельность действий, какую он предоставляет Вам, и довериться ему в том, что он делает то, что делает, для Бога, для сохранения своей души, и что потому иначе поступить он не может.
1878–1879. „Исповедь“
1886. „Смерть Ивана Ильича“. Трактат „О жизни“
1996. Продолжение работы над романом „Воскресение“. Трактат „Что такое искусство?“
Если Вы, таким образом, отнесетесь к нему с истинной любовью и настоящим доверием, не на словах, а на деле, то Вы тотчас же прекратите Ваши угрозы самоубийства и пр., тотчас перестанете домогаться того, чтобы он поступил по Вашей воле и вернулся бы к Вам немедленно или теперь же обещался к Вам вернуться; а станете делать то, что ему было бы приятнее и радостнее всего: взялись бы за то, что Вы считаете, что Вам надлежит делать, применяясь к Вашим новым, материально разобщенным с ним условиям жизни, и вместе с тем постепенно достигая действительного душевного сближения с ним таким Вашим поведением.
В этом и только в этом заключается единственное добро, которое Вы в состоянии в настоящее время оказать, и за такое добро он почувствовал бы к Вам глубокую благодарность. Этим, выраженным Вами не на словах, а на деле новым отношением к нему он, несомненно, был бы сердечно тронут и умилен.
Вместе с тем и для Вас самих такой образ действия был бы большим облегчением, так как предоставил бы Вам возможность спокойно, доверчиво и бодро жить, не продолжая причинять столько страдания ни другим, ни себе.
Высказывая Вам это, Софья Андреевна, я не думаю Вас поучать. И я не подумал бы вам это писать, если бы Вы сами не выразили желания меня видеть, т. е. возобновить личное со мною общение. А если мы желаем, чтобы взаимное отношение между нами было искреннее, то о чем же другом мы можем говорить, как не об этом предмете, и говорить вполне откровенно и без обиняков то, что мы думаем.
Итак, Софья Андреевна, я очень просил бы Вас позволить мне повременить свиданием с Вами с тем, чтобы мы оба могли сохранить в себе, ничем его не расстраивая, то радостное чувство нашего примирения, которое Вы сегодня вызвали и за которое еще и еще раз Вас благодарю.
В заключение повторю то, что я уже не раз Вам говорил, а именно, что если бы мне когда-нибудь представился случай так или иначе проявить то истинное доброжелательство к Вам и всей Вашей семье, которое как друг Льва Николаевича я не могу не питать, то сделать это было бы для меня величайшей радостью.
Почтительно преданный Вам В. Чертков»[190].
«Дорогой Владимир Григорьевич.
Не знаю, кто вам сказал, что я не хочу вас видеть. Мне очень, очень хочется повидать вас и поговорить с вами. Если вам не трудно, побывайте у меня. С. Толстая»[191].
«Многоуважаемая и дорогая Софья Андреевна.
Благодарю Вас за Вашу добрую записку.
Не только мне не „трудно“ быть у Вас, но я буду
Сейчас я еду в Тулу по неотложному делу и потому не могу быть у Вас сегодня вечером.
Почтительно и сердечно преданный Вам В. Чертков»[192].
«Как и не может быть иначе, все думаю о вас, милый брат и дорогой друг, и радуюсь, радуюсь, но, как и вы, также и боюсь. Радуемся мы, вероятно, более или менее одному и тому же; но, думаю, что боимся разного.
Радуюсь тому, что вы освободились от положения, которое мне все время и вам иногда казалось недолжным и недостойным, недостойным и просто человека, и, главное, человека, отказавшегося от своей личной воли не для того, чтобы оказаться в руках другого человека, а для того, чтобы стать орудием в руках Божьих. — Порадовало меня также очень то, что как я узнал, раньше, чем уйти, вы успели освободить себя от всяких столь неподобающих по той же причине, связывающих обещаний, уговоров и условий. Не могу вам высказать‚ до какой степени и то и другое меня радует и как у меня спокойно теперь на душе по отношению к предмету, которое меня гложило и давило душу все это время. Я все ждал, ждал, когда, наконец, вы это почувствуете и прекратите то, чего не должно быть. Не то, чтобы я не доверял вам или не готов был бы мириться с тем, что и вы можете ошибаться, или считал себя неспособным ошибиться; напротив того, я ни на минуту не сомневался, что вы всей душой ищите у Бога руководства и делаете все, что можете, и что больше этого человеку невозможно делать; я знал, что вы человек и что и вам свойственно ошибаться, знал и то, что всякая ваша ошибка, в конце концов, пойдет вам впрок, как для всякого, живущего духовной жизнью; а про себя я слишком хорошо понимал, что могу ошибаться, не находясь на высоте вашей духовной жизни, что вполне понять чужую душу невозможно. И так я и говорил, защищая вас, всем огорченным и недоумевающим вашим друзьям и единомышленникам. Но про себя я не мог заглушить неотвязчивого чувства: „А все-таки это не то; здесь есть что-то нехорошее, уродливое, нравственно недопустимое, от чего ему предстоит освободиться…“И вот, вы освободились. От этого моя радость.
Страх же мой происходит вот от чего. (Буду говорить прямо, без дипломатической осторожности и смягчений, что вы не предположите во мне отсутствия уважения к вам, и надеясь, что не почувствуете с моей стороны неделикатности.)
За все это время вашего „пленения“ вы бессознательно научили меня существованию соблазна, которого я раньше и не подозревал, так как сам еще до него не дорос. Я и раньше замечал, что для каждой ступени духовного восхождения человека дьявол приспособил свои специальные соблазны, по своей тонкости и замаскированности соответствующие той степени силы и разумения, которой человек достигает на том или другом уровне духовного роста. (Или, говоря более серьезно, не дьявол, а неизбежные условия, в которые поставлена духовная жизнь в человеке, создали это положение: если стремление к недостижимому идеалу, то на каждой ступени самоулучшения должны обязательно встречаться новые и новые соблазны, сначала незаметные и обнаруживающиеся только по мере освобождения от прежних, старых знакомых. Ведь движение вперед только и обусловлено предвозмоганием соблазнов.) До сих пор я думал‚ что для наивысшей духовной ступени существуют два особенно хитрых соблазна: обман духовного слияния между противоположными полами, прикрывающего незаметно для участвующих, больший или меньший элемент обыкновенного влюбления; и 2) соблазн духовной гордости или учительства, подменяющий собой естественную и законную потребность помогать ближнему своим духовным опытом. Сколько людей, достигших каких великолепных высот духовной жизни, на моих глазах сваливались (и, как всегда в этих случаях бывает, падали ниже своей исходной точки), застигнутые врасплох одним из этих двух ехидных соблазнов или обоими вместе!
1903. „Хаджи-Мурат“. Круг чтения
Но ваш случай, если только я жестоко не ошибаюсь, обнаружил мне еще новый, доселе не подозреваемый мною соблазн „высшей степени“. От полового соблазна вы свободны. Соблазн духовной гордости, или тщеславия, вам слишком известен, вы слишком настороже против него для того, чтобы он был вам серьезно опасен. Он иногда, как муха, назойливо к вам пристает, но вы тотчас же, как муху, его отмахиваете от себя. На чем же было вас изловить? И вот изобретен самый хитрый и тонкий из всех соблазнов — до такой степени тонкий, что он даже и не применим к тем, кто не достигли большой степени духовного роста. „Известно“ сказал себе дьявол, „что одна из самых привлекательных приманок к христианской любви, смирению, непротивлению, заключается в том чувстве внутреннего удовлетворения и радости, которое человек испытывает, когда он отказывается от своей личной воли ради подчинения тому, что он считает для себя высшей волей. Для религиозного человека терпеть, подчиняться обидам и побороть в себе чувство горечи и возмущения доставляет высшую степень духовного удовлетворения. Вот на этом-то и постарались поймать его. Человеку, достигшему большого и продолжительного самоуничижения в этом направлении, особенно осязательно то внутреннее духовное удовлетворение, которое это ему доставляет. Давай внушу ему, что лучшим мерилом для руководства в его поступках есть это чувство внутреннего удовлетворения, или духовного наслаждения. Давай незаметно для него подмешаю я к этому, самому по себе доброму чувству хоть крошечную долю элемента эгоизма или духовного эпикуреизма. Тогда он постепенно станет, вместо того, чтобы относиться к этому чувству удовлетворения в самопожертвовании, как к
Связь моей мысли с теми, что вы переживали все последнее время, вы поймете без моих дальнейших объяснений. Об этом я вам писал еще за несколько дней до вашего ухода, но не решился послать, боясь вторгаться в слишком интимную область вашей внутренней жизни, в которой вам предстояло разобраться одному перед вашим Богом. Теперь же думаю, что могу послать и посылаю. Следующие страницы от знака до знака суть те самые, которые я тогда не послал.
<Понимаю также ваше чувство, как вы выражаетесь, чего-то „недолжного, постыдного“ в вашем теперешнем положении, и одновременно с этим ваш взгляд на это, как на „благо“. Мне кажется, что особенно усложняет для вас ваше положение то, что протест против него и изменение его (так или иначе, не говорю исключительно об изменении внешней обстановки) сопряжено для вас с личным душевным облегчением. Если бы вы
В связи с вашим теперешним положением боязнь моя проявляется вот в какой форме. Отложив решительный ваш шаг до самого крайнего момента, для того, чтобы быть уверенным, что вы не можете поступить иначе, вы обрекли себя на то, что вам пришлось уйти не только убежденным, что оставаться нельзя и не следует, но и возмущенным до глубины души тем, чего вы были и свидетелем, и объектом. А при возмущении, даже самом праведном, легко примешивается нотка горечи, rancune (злобы. — фр.). А вы дождались такой степени нарастания производимого вокруг вас и над вами зла, что просто как человеческое существо, а не ангел, и притом утомленное, истерзанное существо, вы не могли одновременно с сознанием действительной необходимости уйти, чтобы прекратить происходившее, не могли также не ощущать и горечи, и гнева. Теперь, в вашей новой обстановке, отдохнув немного душой у вас, в этом последнем отношении должна произойти реакция, „сердце отойдет“, и вы будете осуждать себя в том, что чувство горечи поднялось было в вашей душе. Все это в порядке вещей: нельзя к себе быть слишком строгим, и всякое раскаяние хорошо. Но вот тут-то у меня является страх. Боюсь я, как бы, осердясь на блох, вы и шубу в печь не бросили. А шуба в этом случае то, что обстановка, в которой вы жили, и подчинение, в которое втянулись, и разобщение с людьми-братьями (например с рабочим народом), с которым вы мирились, — все это было не должным, нравственно недопустимым, и продолжать это вы уже не могли и не можете, не оскорбляя того Бога, которому служите. Боюсь я, как бы в вас не произошел reversement (поворот — фр). и, освободившись от временной горечи, вы не пренебрегли бы действительными основаниями для вашей перемены жизни, и вас не потянуло бы опять в то положение, где вам пришлось испытать так много удовлетворения и радости от безропотного подчинения себя тем страданиям, которые там испытывали.
1908. „Божеское и человеческое“. „Не могу молчать“
1908. „Божеское и человеческое“. „Не могу молчать“
1910. „Путь жизни“
Вот чего я боюсь, и боюсь я этого не потому, чтобы опасался, что вы физически не выдержите, в чем я убежден, — а потому, что мне глубоко чувствуется, что конец жизни в такой обстановке не соответствует вам и тому, что вы на словах исповедовали и исповедуете, и что, раз оторвавшись от этой среды и обстановки, было бы сугубой ошибкой добровольно туда вернуться, и самому опять лишить себя той свободы, которую вы совершенным шагом приобрели‚ и лишенным которой по своей воле не должен быть никакой человек, желающий иметь возможность беспрепятственно руководиться во всех поступках своей жизни не своей личной волей и не волей другого человека, хотя бы и самого близкого по семейной связи, а — единственно волей Божьей.
Л. Н. Толстой у плотины через реку Воронка. Ясная Поляна. 1908. Фотография В. Г. Черткова
Вчера днем был у нас доктор Беркенгейм, приехавший из Москвы с присланными оттуда врачом и сиделкой, которые будут жить при Софье Андреевне. Он сообщил, что в Ясной все тихо. По его мнению, Софья Андреевна и физически, и душевно здорова. Но она отказывается от пищи и говорит, что сознает приближение смерти, продолжает грозить самоубийством и т. п. Беркенгейм приехал ко мне с поручением от нее. Она просила передать, что просит меня приехать к ней, так как она желает попросить у меня прощения и помириться со мной. Мне сообщили, что после этого она собирается приобщиться. А вечером я узнал, что она приготовила вам телеграмму о том, что помирилась со мной, приобщилась, слабеет, прощается с вами и т. д. и все надеется подействовать на вас так, чтобы вы вернулись. Ехать к ней и принимать безмолвное участие в том, что более чем вероятно было с ее стороны комедией (совмещение причастия с самоубийством), представлялось мне невозможным. Пойти и высказать ей, что у меня на душе, — могло бы выйти беспорядочное пререкание, причем, не выслушавши, она и не поняла бы меня. Оставить без ответа предложение примирения, в котором могла быть и доля искренности, я не хотел. А потому написал ей прилагаемое письмо, которое и было ей передано и на которое, как мне говорят, она отвечает. Но сама признает теперь, что свидание со мной было бы ей тяжело…»[193].
«Астапово. Из Тулы. Принята 2/XI 12 час. 00 мин. ночи.
Астапово железнодорожный Фроловой до востребования.
„Приеду девять семь минут утра. Владимир“»[194].
«Положение серьезное. Привези немедленно Никитина (врача. —
«Главное беспокойство отца ужасает возможность приезда больной. Примите все меры, иначе грозит опасность плохого исхода болезни. Отец просит тебя оставаться около больной, беречь ее и удерживать. Необходим полнейший покой. Александра»[196].
Дом начальника станции Астапово, в котором умер Л. Н. Толстой 7 ноября 1910 г. Фотография А. И. Савельева
«
Допустили ошибку, что с самого начала не пригласили сиделку к Л. Н. и что мы сами не упорядочили свое дежурство…
Л. Н. был нужен отдых, а приехали В. Г. Чертков с А. П. Сергеенко.
Л. Н. был сосредоточен, озабочен, молчалив и слаб»[197].
[В АСТАПОВО ПРИЕХАЛ ВЛАДИМИР ЧЕРТКОВ ВМЕСТЕ СО СВОИМ СЕКРЕТАРЕМ АЛЕКСЕЕМ СЕРГЕЕНКО. — В. Р.]
«Меня встретил местный начальник станции Иван Иванович Озолин. […] Он провел меня в эту свою квартиру, где я застал Л. Н-ча в постели, весьма слабым, но в полной памяти.
Он очень обрадовался мне, протянул мне свою руку, которую я осторожно взял и поцеловал. Он прослезился и тотчас же стал расспрашивать, как у меня дома.
Во время нашей беседы он стал тяжело дышать и охать и сказал:
Вскоре он заговорил о том, что в эту минуту его, очевидно, больше всего тревожило. С особенным оживлением он сказал мне, что нужно принять все меры к тому, чтобы Софья Андреевна не приехала к нему. Он несколько раз с волнением спрашивал меня, что она собирается предпринять. Когда я сообщил ему, что она заявила, что не станет против его желания добиваться свидания с ним, то он почувствовал большое облегчение и в этот день уже больше не заговаривал со мной о своих опасениях.
Он спрашивал меня про А. Б. Гольденвейзера, про свою дочь Т. Л. Сухотину и про то, что делается в Ясной Поляне, на что я отвечал ему, насколько мог, в успокоительном смысле. Между прочим он сказал:
Затем, вспомнив мое последнее письмо к нему по поводу присланной ему из Ницы книги П. П. Николаева „Понятие о Боге как совершенной основе жизни“, Л. Н.очень сочувственно о ней отозвался, заметив, что автор
Потом Л. Н. спросил меня,
Художник В. И. Россинский. Свидание Толстого с В. Г. Чертковым
Сказал я ему также, что Марья Александровна (Шмидт) шлет ему привет, сочувствует ему и понимает, что он не мог поступить иначе.
Он слушал все с большим вниманием.
Мы молчали. Л. Н. протянул руку в мою сторону. Я нагнулся к нему. Но он тоскливо прошептал:
Несколько позже
После молчания:
Потом он сказал мне:
Я вышел и вызвал Александру Львовну.
Днем, когда я дежурил около его кровати, Л. Н., заметив, что я без своих обычных перчаток, спросил:
Л. Н. лежал на боку, тяжело дыша, и стонал. В это время по поводу маленького инцидента не совсем „печатного“ свойства он вдруг с улыбкой повторил шутку одной отличавшейся остроумием умиравшей французской писательницы, по такому же поводу неожиданно сострившей над собою, к изумлению присутствовавших, считавших ее в агонии. […]
Потом, помолчав немного, он сосредоточенно прибавил: „
[АЛЕКСАНДР МОДЕСТОВИЧ ХИРЬЯКОВ, ПОСЛЕДОВАТЕЛЬ УЧЕНИЯ ЛЬВА ТОЛСТОГО, ЛИТЕРАТОР, СОТРУДНИК ИЗДАТЕЛЬСТВА «ПОСРЕДНИК», АВТОР СТАТЕЙ О Л. Н. ТОЛСТОМ. — В. Р.]
«Поместите газетах от моего имени: отец заболел бронхитом, прервали путешествие, непосредственной опасности нет, обстановка самая покойная и удобная. Только корреспонденты досаждают окружающих. Убедительно прошу их не приезжать. Буду вам телеграфировать ход болезни. Сообщайте мои телеграммы петербургскому агенту Ассошиэйтед Пресс»[199].
«Л. Н., поговорив перед полуднем с Владимиром Григорьевичем, приехавшим
Когда Л. Н. был один, все время дремал, легко просыпался, в доброй памяти. Сегодня, как и вчера, немного диктовал: мысли о Боге и письма.
Около Л. Н. дежурили, чередуясь, Александра Львовна, Варвара Михайловна и я, теперь и Владимир Григорьевич. Приходил Стоковский. Приезд Черткова внес успокоение, он твердо убежден, что у Л. Н. хватит сил перенести эту болезнь. Александра Львовна не теряется.
Л. Н. серьезен и, наверно, понимает опасность, сознает, насколько ослаб, насколько болезнь серьезна.
Он нежен, смирен, старается угождать всем во всем, хоть и с напряжением сил, но не показывая этого, соблюдает душевное спокойствие. Очень благодарен за всякое внимание, услугу.
Пожелал градусник и прочесть газеты. Владимир Григорьевич прочел статью Хирьякова (о Л. Н. и еще другие), Л. Н. еще просил — не о себе, а „что попадется“ политического.
«
Вечером Л. Н. попросил меня позвать Алексея Сергеенко и очень ласково с ним побеседовал. Вспомнив, что он его в Шамардине задержал и тем заставил пропустить поезд и проехаться 50 верст на лошадях, он участливо спросил его, как он тогда доехал.
С первого же дня моего приезда в Астапово я поселился в той квартире, где лежал Л. Н-ч, и в течение всех последующих дней и ночей принимал участие вместе с Ал. Л-ной и остальными в дежурстве около него и уходе за ним. […] Время это протекло для меня как один день. Все слилось в какое-то одно непрерывное видение, в котором мне невозможно теперь отличить ни последовательности дней, ни дней от ночей. Каждое сказанное при мне слово Л. Н-ча я тотчас же заносил в свою записную книжку; и только по этим записям и обозначенным в них дням недели мог я теперь восстановить в своей памяти то, чего я был тогда свидетелем.
Говорил он со мной немного, очевидно, довольствуясь тем‚ что я находился около него. По тому, как он на меня от времени до времени глядел, — то ласково и нежно, то сосредоточенно и вдумчиво, то улыбаясь своей светлой улыбкой, — я не мог не видеть, как рад он был моему присутствию около него в эти столь значительные для него минуты. Вспоминаю, как он раньше не раз‚ бывало, говорил мне, что желал бы, чтобы самые близкие ему люди, дочь его Саша и я, находились около него при его смерти. Вместе с тем он, видимо, сознавал, так же как и я, что мы и сердцем, и душой слишком близки друг к другу для того, чтобы нужны были словесные излияния.
Раз я сидел один около него. Он лежал на спине, с головой, слегка приподнятой подушками, и тяжело дышал. Встретившись глазами со мною, он протянул свою руку в мою сторону и спросил:
«…О причинах его (Л. Н-ча. —
Со своей стороны могу только сказать, что предпринятый Л. Н-чем шаг он предварительно долго обдумывал, и что если он, наконец, решился на него, то только потому, что почувствовал перед своей совестью, что не может поступить иначе. И все те, которые знают и понимают то, чем живет Л. Н., не станут сомневаться в том, что, как бы ни поступил он и в будущем, руководить им будет, в серьезных решениях его жизни, всегда это же самое стремление поступать не так, как ему хочется‚ а как велит ему Бог.
В. Г. Чертков. Телятинки. 1909. Фотография Т. Тапселя
Вместе с тем ничего нет удивительного в том, чтобы человек его возраста искал для себя возможности тихой сосредоточенной жизни для того, чтобы приготовиться к смерти, приближение которой он не может не чувствовать…
…Мы можем только пожелать ему‚ в той скромной обстановке, среди близкого его сердцу простого народа, в которой он ищет уединения и сосредоточения, беспрепятственно найти то, чего жаждет его душа и чего он так заслужил своими неустанными и бесстрашными трудами в интересах, духовных и материальных, страждущего и порабощенного человечества»[202].
[ПРИЕЗД В АСТАПОВО СЫНА — СЕРГЕЯ ЛЬВОВИЧА ТОЛСТОГО. — В. Р.]
[ТОЛСТОЙ ВСТРЕТИЛСЯ С ПРИЕХАВШИМ К НЕМУ СЫНОМ СЕРГЕЕМ. ВСТРЕЧА «ОЧЕНЬ ТРОНУЛА» ЕГО. — В. Р.]
«Все мы смотрели на будущее хотя и с тревогой, но и с надеждой. Доктора нашли воспаление обоих легких, главным образом, левого легкого.
С. Л. Толстой. 1910-е гг.
Мне рассказали, что отец спрашивал врачей, можно ли ему будет встать дня через два. Ему ответили, что едва ли можно будет и через две недели. Тогда он огорчился, повернулся к стене и ничего не сказал.
Саша, Душан Петрович и я раздумывали, пойти ли мне к отцу или нет. Ведь он все еще думал, что никому из нас не известно, где он. Увидав меня, он мог взволноваться. Душан Петрович настойчиво советовал мне пойти, и я с ним согласился. Часов в десять я пошел к отцу. Он лежал в забытьи. Я постоял в комнате. Тут еще оставались некоторые озолинские вещи, ненужные для больного. На простом деревянном столе стояли лекарства. Горела небольшая керосиновая лампа с абажуром.
Душан Петрович, сказал: „Лев Николаевич, здесь Сергей Львович“. Отец открыл глаза и посмотрел на меня удивленным и беспокойным взглядом. Я поцеловал его руку (чего мы обыкновенно не делали). Он спросил меня:
Я сказал, тут же выдумавши: „Проезжая через Горбачево, я встретил кондуктора, который ехал с вами, он мне сказал, где вы“. Это было только отчасти правдой: я спрашивал кондуктора, не знает ли он, где отец, уже получив телеграмму о том, что он в Астапове Кондуктор мне это подтвердил. Тогда отец спросил меня:
Я сказал: „Да, меня знают многие кондуктора Курской дороги“.
После этого разговора он опять закрыл глаза и уже ничего не говорил.
На другой день Саша мне передала слова отца:
«
Хотя ободряем друг друга, особенно Владимир Григорьевич, сегодня все мы, окружавшие Л. Н., скрываясь один от другого, исплакались»[204].
[ЭКСТРЕННЫЙ ПОЕЗД ПРИВЕЗ В АСТАПОВО ЖЕНУ ТОЛСТОГО — СОФЬЮ АНДРЕЕВНУ, ДОЧЬ ТАТЬЯНУ, СЫНОВЕЙ АНДРЕЯ И МИХАИЛА, ДОКТОРА РАСТЕГАЕВА, ФЕЛЬДШЕРИЦУ СКОРОБОГАТОВУ, В. Н. ФИЛОСОФОВА И ДОКТОРА СЕМЕНОВСКОГО, ПОДСЕВШЕГО К НИМ В ДАНКОВЕ. СЫН ИЛЬЯ ПРИЕХАЛ ДНЕМ ПОЗЖЕ.
В АСТАПОВЕ ВАГОН ОТЦЕПИЛИ И ПОСТАВИЛИ НА ЗАПАСНЫЙ ПУТЬ. ТОЛСТЫЕ И СОПРОВОЖДАЮЩИЕ ИХ УСТРОИЛИСЬ В НЕМ И РЕШИЛИ ЖИТЬ ТАМ СТОЛЬКО, СКОЛЬКО ЭТО БУДЕТ НУЖНО. —
«
Помню весь ужас, охвативший нас всех при появлении этого поезда!.. Мы бросились чем попало дрожащими руками завешивать все окна домика.
Страх, что Софья Андреевна посмотрит в окно, стукнет или громко назовет Льва Николаевича, поглотил нас совершенно»[205].
Софья Андреевна имела не свой обычный деловой вид, была не такой, какая она есть, а какой-то нерешительной, несмелой. Была бледна. За ней следили, прерывали ее с нетерпением: „Мамá, не волнуйся“.
Софье Андреевне я рассказал, что у Л. Н. воспаление, которое в этом возрасте обыкновенно смертельное, но Л. Н. в последние пять лет два раза легко перенес бронхопневмонию, сил много, не безнадежен. Софья Андреевна заговорила о свидании с Л. Н., на это я сказал, что этого не может быть, что Л. Н. третьего дня бредил тем, что она его догонит. Софья Андреевна упрекала меня, почему я тогда не разбудил ее, что она бы обласкала его и он не уехал бы, и что это он навлек на нее такой позор, жену бросил, она ему ведь ничего не сделала, только вошла в кабинет посмотреть, у него ли дневник, который пишет, не отдал ли и его, и еще, услышав шум, заходила и спросила: „Левочка, аль ты нездоров?“ —
С. А. Толстая с сестрой милосердия Е. П. Скоробогатовой около вагона, где жила семья Толстых на станции Астапово. Ноябрь 1910 г. Кадр из кинохроники
Если Л. Н. выздоровеет, в чем Софья Андреевна не сомневается, и если поедет на юг… (пропуск в рукописи. —
Татьяна Львовна, Андрей, Михаил и В. Философов были усталые и встревоженные, озабоченные положением и отца и матери. Успокаивали мать, но нервно, с укорами. Софья Андреевна выставляла причиной свое нездоровье… (пропуск в рукописи. —
«На другой день (1 ноября. —
Перед отъездом Чертков просил меня о дружеском одолжении: остаться в Телятинках с его больной женой, взволнованной и потрясенной всем происшедшим, и помочь ей в случае необходимости. Таким образом, я оказался снова привязанным к месту своего жительства, между тем как я знал, что в Астапове собрались многие друзья и близкие Льва Николаевича, и у меня было сильное желание поехать туда и еще раз, хоть мельком, увидеть дорогого учителя»[207].
М. В. Нестеров. В. Ф. Булгаков. Набросок. 1923
«29-го вечером я поехал обратно в Москву для того, чтобы пригласить психиатра в Ясную Поляну. Здесь я через врачей Беркенгейма и Никитина узнал, что в Ясную мог бы поехать их товарищ по университету, некто Растегаев, бывший главным врачом психиатрической больницы, кажется в Екатеринославе. Растегаев был у меня, и я с ним уговорился, и он в тот же вечер поехал в Ясную. Вместе с Растегаевым в Ясную поехала медичка 5-го курса, фельдшерица и сестра милосердия Скоробогатова.
В Москве ко мне приходил Михаил Петрович Новиков. Он показал мне письмо отца к нему и рассказал свой разговор с ним, когда он был в последний раз в Ясной.
Отец говорил Новикову, что хочет переменить образ жизни и поселиться у него в избе (в деревне Боровкове близ станции Лаптево Московско-Курской железной дороги), что ему тяжело положение помещика, тяжело пользоваться услугами прислуги.
Новиков сказал ему: „Л. Н., ваш возраст — предельный возраст, вам поздно изменять образ жизни. Вы живы, так сказать, искусственно. Вы можете жить только в привычных вам удобных условиях жизни. Вы не выживете в более суровых условиях“.
Отец настаивал и стал жаловаться на свое семейное положение, на рознь с женой.
Тогда Новиков сказал ему: „По-нашему, по-мужицкому, над вами, Лев Николаевич, посмеялись бы. Бабу надо учить“.
И Новиков рассказал ему, как его брат поучил вожжами свою жену, пившую запоем, и она перестала пить. […]
Я разделял опасение врачей в том, что отец в новых, непривычных условиях жизни заболеет, но, зная, что за последнее время здоровье отца было недурно, преуменьшал опасность. И странно: почему-то я думал, что за лето отец набрался довольно сил, чтобы дожить до конца зимы, но что опасность ему грозит именно в феврале.
Итак, 1 ноября в ночь я поехал прямо в Никольское (для решения хозяйственных проблем. —
[…] вместо Никольского поехал в Астапово. Туда я приехал 2 ноября в 7 часов вечера»[208].
«Никто, кроме Александры, не знал, где он находился. Александра поехала к нему, дав нам слово, что известит нас, если отец заболеет. Брат Сергей вернулся в Москву. Когда он уехал, все стало нам казаться еще мрачнее, а то, что нас ожидало, еще более страшным. Я не сомневалась, что перемена жизни означала для отца конец.
Мать тоже внушала мне опасения. И лично за нее, а также и потому, что я знала, что если попытка самоубийства ей удастся, отец никогда уже не обретет ни покоя, ни счастья. Мы вызвали психиатра и сестру милосердия, которые не отходили от ее постели»[209].
Т. Л. Сухотина в Ясной Поляне. 23 мая 1903 г. Фотография С. А. Толстой
«Милый папá,
я себя буду всю жизнь упрекать, если я не напишу тебе того, что я думаю.
Сколько десятков твоих писем разослано по всему свету с советами не бросать порочных, неверных и тяжелых мужей и жен.
Что бы ты посоветовал мне, если бы ты знал, что мой муж пьяница и бьет меня? Ты советовал бы мне
Может быть, я ошибаюсь. Тогда объясни мне.
Мамá, если будет жива — нравственно не изменится. Я пришла к тому, что на это нет надежды.
Но надо ли бросать больную тяжелую жену?
Думаю, что она не переживет твоего отъезда. Доктора находят, что сердце ее слабо. Она упорно отказывается есть, и при ее истощении это долго не продлится.
Ехать к тебе она не пытается и не может в теперешнем ее состоянии. Должна тебе все это написать для того, чтобы ты потом не упрекнул нас в том, что мы не сообщили тебе об очень вероятном исходе.
Мне ни страшна ее смерть, даже и твоя. Но страшнее всего для меня это то, если ты потом будешь мучиться и страдать от ее самоубийства и считать себя виноватым в нем. Оба доктора: психиатр и Беркенгейм считают, что это очень вероятно.
Страдает она очень сильно, но все еще ждет какое-нибудь известие от тебя. Целую тебя. Твоя Таня»[210].
Спальня Л. Н. Толстого. На стене портрет дочери Татьяны. Ясная Поляна. 1908. Фотография К. К. Буллы
«Милый, дорогой папенька, какое мы тяжелое время переживаем. Просто сил нет! Сегодня ночью ни минуты не спала и страдала ужасно, не умея ничем себя успокоить. Главное страдание — это то, что я все сужу, обсуждаю и, кажется, даже осуждаю. И не могу привести себя в то состояние смирения и покорности, когда говоришь себе, что надо думать только о том, что самому надо делать.
Так вот я хочу сказать тебе то, что я считаю своим долгом делать: над мамá я не могу употреблять насилия ни в насильственном удержании ее от самоубийства, ни в удержании ее от поездки к тебе, если она это, несмотря на наши уговоры и увещания, решит сделать.
Она живет теперь надеждой опять с тобой свидеться и ждет твоего позволения приехать с тобой повидаться. Если хочешь знать мое мнение, то мне кажется, что не только следовало бы ей это разрешить (со временем и под условиями), но и опасно ей в этом отнять надежду. Она, бедная, очень страдает, очень жалка, и, по словам доктора, который тут, она в таком состоянии, что при теперешней ее слабости малейший бронхит может ее унести.
Хотя я знаю, папенька, что мнения докторов для тебя не имеют значения и для меня с годами тоже все менее и менее, — но заставила его написать мнение о состоянии мамá для того, чтобы ты и Саша не обвинили меня в пристрастном взгляде.
Сейчас по уговорам Андрея и моим мамá выпила кофе и как будто в первый раз поверила нам, что единственное средство вам каким-нибудь образом сойтись — это ей взять себя в руки, и ни в чем не употреблять над тобой насилия, от которого ты ушел.
Я не надеюсь на то, чтобы она в корне изменилась, но я не могу вполне ей не верить. Она клянется и божится, что только хочет повидать тебя и потом уедет и подчинится всему, что ты захочешь.
По ночам слышу ее рыдания, нарочно не встаю, чтобы не дать ей возможности сильнее расстраивать себя разговорами со мной.
Хотя я мало верю в это, но возьму с нее письменные обещания в разных вещах, которые мы все считаем нужным, чтобы она исполнила
Посылаю тебе мое вчерашнее письмо к тебе. Я беру назад свое право давать тебе советы. Но по этому письму ты поймешь, какие у меня мысли и чувства бывают, которые мне хочется побороть.
Целую тебя, твои руки.
Люблю тебя изо всех сил, жалею, и стараюсь тебе вполне доверять и не думать, что то, что я считаю нужным и должным — справедливо. Но это трудно. Трудно не доверять себе.
Твоя Таня.
P. S. Мамá пила кофе и ободрилась нашим обещанием просить у тебя разрешения повидаться с ней. Насильно ехать тебя искать, я думаю, она не будет. Когда она об этом говорила — мы ей не препятствуем, и это ее останавливает.
<
По просьбе Татьяны Львовны считаю своим долгом высказать, что вообще неустойчивая нервно психическая организация Софьи Андреевны благодаря возрасту и последним событиям теперь представляет ряд болезненных явлений, которые требуют продолжительного и серьезного лечения. Самым тяжелым симптомом является отказ от пищи: хотя отказ и не полный (С. А. пьет воду), но ввиду того что продолжается 4 дня, отказ этот так может ослабить организм, что самое незначительное вредное внешнее влияние может вызвать серьезное заболевание. Каких-нибудь психопатологических черт, указывающих на наличность душевного заболевания, ни из наблюдения, ни из бесед с Софьей Андреевной я не заметил.
Врач П. Растегаев.
19 1/XI 10.
«Через несколько дней после отъезда Александры Булгаков, живший у Черткова в Телятинках, пришел ко мне и сообщил по секрету, что отец заболел и что Чертков поехал к нему.
— А где же он заболел?
— Чертков запретил мне об этом говорить.
— Далеко ли? В России? За границей?
Я засыпала Булгакова вопросами, на которые он не мог отвечать: Чертков ему запретил.
— Неужели Чертков не понимает, что мне необходимо это знать, и почему он запретил говорить мне?
— Не знаю, — ответил Булгаков. И это таким тоном, словно хотел сказать: я и сам не понимаю. — Он заставил меня поклясться, что я никому не открою тайны, которую он мне доверил
Можно себе представить, какую тревожную ночь провела я после этого сообщения!
Отец умирает где-то поблизости, а я не знаю, где он. И я не могу за ним ухаживать. Может быть, я его больше и не увижу. Позволят ли мне хотя бы взглянуть на него на его смертном одре? Бессонная ночь. Настоящая пытка. И всю ночь из соседней комнаты до меня доносились рыдания и стоны матери. Вставши утром, я еще не знала, что делать, на что решиться. Но нашелся неизвестный нам человек, который понял и сжалился над семьей Толстого. Он телеграфировал нам: „Лев Николаевич в Астапове у начальника станции. Температура 40°“. До самой смерти буду я благодарна корреспонденту „Русского слова“ Орлову.
М. А. Шмидт. Москва. 1886. Фотография И. Ф. Курбатова
Я разбудила мать и братьев. Мы поехали в Тулу. В Астапово ходил только один поезд в день. Мы на него опоздали. Мы заказали специальный поезд.
Перед отъездом из Ясной моя мать с лихорадочной поспешностью обо всем подумала, обо всем позаботилась. Она везла с собою все, что могло понадобиться отцу, она ничего не забыла. Но если, . В те дни мы, дети, сердились на нее и осуждали ее. Мы не могли не видеть, что она была причиной всего происшедшего,»[212].
«В эту же ночь (с 29 по 30 октября. —
Никто не сказал мне, куда уехал отец, но я был так уверен в том, что он в Шамардине у тети Маши, что на следующий же день я пошел к калужскому губернатору князю Горчакову и попросил его принять меры, чтобы козельская полиция не причинила отцу неприятностей из-за того, что у него не было с собой никаких документов.
Шамордино от Калуги в пятидесяти верстах.
В это время у меня в Калуге случайно стояла тройка лошадей. Моя жена настойчиво советовала мне тогда же сесть в экипаж и ехать к Марье Николаевне, но я этого не сделал только потому, что я побоялся спугнуть оттуда отца.
Ему могло быть неприятно, что я узнал, где он находится.
После выяснилось, что я ехал от Засеки до Калуги в том же вагоне, в котором ехала моя сестра Саша.
Если бы я последовал совету моей жены, я мог бы приехать в Шамардино одновременно с ней или даже раньше […] Теперь я жалею, что я этого не сделал.
Через два дня я получил телеграмму, что отец лежит больной в Астапове
Я сейчас же поехал туда
Там я застал почти всю нашу семью, приехавшую из Ясной Поляны на экстренном поезде и поселившуюся на запасном пути в вагоне первого класса»[213].
Л. Н. Толстой с сыном Ильей Львовичем. Ясная Поляна. 14 марта 1903 г. Фотография П. А. Сергеенко
[ПРИЕЗД ИЗДАТЕЛЯ «ПОСРЕДНИКА» ИВАНА ИВАНОВИЧА ГОРБУНОВА-ПОСАДОВА И ПИАНИСТА АЛЕКСАНДРА БОРИСОВИЧА ГОЛЬДЕНВЕЙЗЕРА. ТОЛСТОЙ ЗАХОТЕЛ ИХ ВИДЕТЬ. В ЭТОТ ЖЕ ДЕНЬ ИНКОГНИТО ДЛЯ ОТЦА ПРИЕХАЛ СЫН ИЛЬЯ ЛЬВОВИЧ ТОЛСТОЙ. — В. Р.].
«
Хотя Л. Н.
Опять выпил нарзану и обыкновенной воды.
Спросил, какая у него болезнь.
— Катаральное воспаление частей нижних долей легких.
Л. Н. помолчал.
— Старайтесь, Лев Николаевич, поменьше говорить, больше отдыхать.
Сегодня приехали Илья Львович, И. И. Горбунов, Гольденвейзер
Л. Н. пожелал писать дневник и попросил поправить ему под головой. Я, поправляя, подложил ему подушку, привезенную ночью.
— Ваша, прислали из Ясной.
Л. Н. отстранил подушку.
—
— С Татьяной Львовной.
—
— Ночью.
Молчок.
—
От Владимира Григорьевича Л. Н. узнал, что приехали Горбунов и Гольденвейзер
Пришел Д. В. Никитин, добрый друг Л. Н. В начале 1900-х годов — домашний врач у Толстых. Он теперь занимается преимущественно бактериологией. Л. Н. мило, дружелюбно принял его и поговорил с ним о медицине:
Потом спросил, на какой бок лечь от изжоги. Л. Н. инстинктивно ложился на правый бок, переменяя компресс.
Освидетельствовали Л. Н-ча Никитин и А. П. Семеновский.
С. А. Толстая с сыном Ильей Львовичем у вагона, в котором они жили на станции Астапово. Ноябрь 1910 г. Фотография С. Г. Смирнова
С. А. Толстая с сыном Ильей Львовичем у вагона, в котором они жили на станции Астапово. Ноябрь 1910 г. Фотография С. Г. Смирнова
Сердце слабо. Никитин приписывает это не столько органическому расстройству, сколько расстройству нервного аппарата сердца.
После Л. Н. отдыхал.
Потом с Владимиром Григорьевичем говорил о дневнике и, кажется, диктовал (начало письма Э. Мооду. —
На следующий день, 3 ноября, Л. Н. справлялся у меня о ходе печатания у Сытина переработанного им нового издания «Круга чтения», которое было значительно задержано, отчасти из-за цензурных притеснений. […] Доктора попросили меня постараться уговорить Л. Н-ча принять пищи. Но на мое предложение поесть чего-нибудь он ответил:
Попозже Л. Н. подозвал меня к себе и сказал:
Последнее неоконченное письмо Льва Николаевича Толстого Эйльмеру Мооду (Aylmer Maude) (черновое)
«Немного погодя он спросил меня, видел ли я „Таню“ (его старшую дочь), о приезде которой в Астапово он узнал от Маковицкого.
Л. Н. думал, что С. А. осталась в Ясной‚ между тем как в это время она уже жила в вагоне на станции Астапово, в нескольких шагах от него. Татьяна Львовна не желала волновать отца выдачей местонахождения своей матери. […] Она сказала ему‚ что лучше сейчас об этом не говорить. […]
«В Астапове наш вагон отцепили и поставили на запасный путь. Мы устроились в нем и решили жить там, пока это будет нужно. Чтобы не допустить мать к отцу, мы объявили, что тоже не пойдем. Один только брат Сергей, вызванный Александрой и приехавший раньше нас, входил в комнату, где лежал отец. Но отец случайно узнал, что я тут, и спросил, почему я не захожу. Задыхаясь от волнения, я побежала к домику начальника станции. Я боялась, что отец будет меня спрашивать о матери, а я не приготовилась к ответу. Ни разу в жизни я не лгала ему, и я знала, что в такую торжественную минуту не в состоянии буду сказать ему неправду.
Когда я вошла, он лежал и был в полном сознании. Он сказал мне несколько ласковых слов, а потом спросил:
После этого первого посещения я уже свободно входила к нему, и на мою долю выпало счастье видеть его часто в последние дни его жизни. Мне очень хотелось, чтобы он позвал к себе мать. Я страстно желала, чтобы он примирился с нею перед смертью. Александра разделяла мои чувства. Но было ясно, что он боится свидания. В бреду он повторял:
Т. Л. Сухотина около вагона, в котором жила семья Толстых и их близкие в Астапове. Ноябрь 1910 г. Кадр из кинохроники
«Он (отец) позвал меня, так как ему проговорились, что я приехала. Ему принесли его подушечку, и тогда он спросил, откуда она. Святой Душан не мог солгать и сказал, что я ее привезла. Про мама и братьев ему не сказали. Он начал с того, что слабым прерывающимся голосом с передыханием сказал:
—
— С Андреем и Мишей.
—
— Да. Они все очень солидарны в том, чтобы не пускать ее к тебе, пока ты этого не пожелаешь.
—
— Да, и Андрей. Они очень милы, младшие мальчики, очень замучились, бедняжки, стараются всячески успокоить мать.
—
— Папенька, может быть, тебе лучше не говорить: ты взволнуешься.
Тогда он очень энергично меня перебил, но все-таки слезящимся, прерывающимся голосом сказал:
С. А. Толстая. Москва.1894 (?). Фотография М. А. Шиндлера и А. И. Мея под фирмою „Шерер, Набгольц и Ко“
— А полюбила она ее?
— Да.
—
— Да, ест и теперь старается поддержать себя, потому что живет надеждой свидеться с тобой.
—
— Да.
—
— Ее, главное, успокоила выписка из письма твоего к Черткову, в котором ты пишешь, что не отказываешься вернуться к ней под условием ее успокоения.
— Да, папенька, но мне жалко, что ты не обратился к младшим братьям. Они так хорошо отнеслись ко всему.
—
Потом велел мне прочесть в „Круге чтения“ 28 октября. И сказал:
Л. Н. Толстой с сыном Михаилом Львовичем. Ясная Поляна. 1903. Фотография С. А. Толстой
Сыновья Толстого. Ясная Поляна. 1904. Фотография С. А. Толстой.
Слева направо: Лев, Илья, Сергей, Андрей, Михаил
Л. Н. Толстой с внучкой Танечкой Сухотиной. Ясная Поляна. 1909. Фотография Т. Тапселя
«
На общем совете мы решили всячески удерживать мать от свидания с отцом, пока он сам ее не позовет. Главной причиной этого решения была боязнь, что их свидание может быть для него губительно. Братья также решили не ходить к отцу, так как, если бы они пошли, невозможно было бы удержать мать.
Мы решили так: прежде всего будем исполнять волю отца, затем — предписания врачей, затем — наше решение. И, главное, будем действовать единодушно.
Мы решили выписать другую сестру милосердия для наблюдения за ней и, главное, для облегчения и замены утомившейся Скоробогатовой, оказавшейся очень дельной, умной и сердечной женщиной. С Растегаевым мы решили расстаться.
В озолинский дом я попал только днем. Вход в этот дом был обставлен трудностями. Сперва надо было постучать в окно; кто-нибудь отворял форточку, и через нее шел разговор. У двери же, почти безотлучно, находился Алеша Сергеенко и впускал только избранных; лишь изредка его сменял кто-нибудь другой.
Когда я вошел к отцу, он спал или, скорее, лежал в забытьи.
Я слышал, как он говорил:
Когда отец очнулся, он торопливо спросил меня:
Я сказал, что еще не уезжаю.
Мне кажется, что он надеялся скоро выздороветь, и велел мне уезжать, чтобы я не помешал ему ехать дальше. Впрочем, он говорил это в полузабытьи.
К вечеру отец очень утомился, и в самом деле было от чего утомиться. В этот день он взволновался, окончательно убедившись в том, что его местопребывание всем известно. Еще более его взволновал разговор с Таней. Затем ему читали газеты. Он говорил с Гольденвейзером и Горбуновым; в последний раз писал свой дневник; наконец, Чертков читал ему последние полученные на его имя письма»[220].
«Во время моего пребывания в Астапове я несколько раз писал и телеграфировал моей жене Марье Николаевне, остававшейся в Москве, о болезни отца и о настроении матери.
3 ноября я телеграфировал жене, чтобы она купила и выслала в Астапово хорошую кровать с матрацем для отца, что она немедленно же и сделала. Кровать скоро дошла, и отца переложили на нее»[221].
«Л. Н. тяготился, что из-за него столько людей наехало, хотя он знает не про всех, кто здесь. Л. Н. так не хотел, чтобы из-за него от своего занятия отрывались люди, как раньше не хотел, чтобы его на прогулках верхом сопровождал кто-нибудь. Только когда стал 81-летним стариком, позволил. […]
Есть только один непреложный закон — закон Божий, общий всем людям; закон же человеческий может быть законом только до тех пор, пока он не согласен с законом Бога.
[Мысли Л. Н. Толстого приводятся без подписи. —
1
Иисус, отвечая им, сказал: мое учение — не мое, но пославшего меня; кто хочет творить волю его, тот узнает о сем учении, от Бога ли оно, или я сам от себя говорю.
2
Что такое голос долга, если не внушение Бога?
Но, может быть, это предписание вашего же воображения? Повелительное наклонение вашей беседы с самим собой?
Или, может быть, это только отзвук человеческих мнений, покорность требованиям общественного мнения?
Но нет: если бы это был закон, нами самими выдуманный, мы могли бы простить себе нарушение его, могли бы отменить его. Но мы чувствуем, что сила этого закона вне нашей власти и что мы не можем пренебречь им.
Не можем допустить и того, чтобы это было влияние общественного мнения, потому что голос этот часто поднимал нас выше общественного мнения, давал нам силы бороться с несправедливостью толпы, бороться во имя добра одному и без надежды успеха. Скорее вы уверите меня, что дневной свет есть произведение моих глаз или общественного мнения, чем в том, что сознание добра не есть прямое сознание Бога.
Как ощущения учат нас тому, что вне нашего тела, так сознание Бога — тому, что вне нашей духовной личности, учит нас тому, что справедливость, доброта, правда не суть произведения моей личности, а вложены в меня Богом.
3
Первая трудность, представляющаяся теперь для осуществления закона Бога, состоит в том, что существующие человеческие законы прямо противоположны ему.
4
5
Всякому человеку для того, чтобы приступить к изучению важнейших вопросов жизни, необходимо прежде решения их еще опровергнуть веками нагроможденные и всеми силами изобретательности ума поддерживаемые постройки лжи по каждому из самых существенных вопросов жизни.
6
Учреждение правительства есть в сущности явный признак того, что человек потерял в общественной жизни сознание своей божественности и потому должен прибегнуть к внешней власти. Потеряв это сознание, он должен опираться на внешний закон. Внешний же закон всегда ошибочен. Если бы каждый человек удерживал это сознание, единое с сознанием своих ближних, не могло бы быть этого разлада; но когда сознание это ослабевает, становятся необходимыми искусственные средства для поддержания его, и таким образом с ослаблением сознания своего единства возникает форма правительства, не представляющая действительного выражения жизни всего народа, но только внешне принудительную власть правящего класса.
Закон Божий противоречит закону человеческому: что же делать? Скрыть закон Бога и провозгласить человеческий? Это делают уже 1900 лет, но закон Божеский становится все виднее и виднее и внутреннее противоречие все сильнее и мучительнее. Остается одно: заменить закон человеческий законом Бога»[223].
«После писал дневник, лежа, своим (подаренным ему Чертковым) самопишущим пером. Толстая тетрадь in 4 с черными коленкоровыми мягкими обложками. Под тетрадь положили дощечку с немецкими изречениями из Библии — эту дощечку сняли со стены и поставили ему на колени. Л. Н. лежал у стены. Л. Н. спросил числа дней, проведенных в Шамордине и здесь. И стал, торопясь, записывать, быстро водя пером. Записал дни 31 октября — 3 ноября. Потом просил простой воды. Стонал»[224].
[ОН НАЧАЛ ПИСАТЬ ПО-ФРАНЦУЗСКИ ЛЮБИМУЮ ПОСЛОВИЦУ «ДЕЛАЙ, ЧТО ДОЛЖНО, И ПУСТЬ БУДЕТ, ЧТО БУДЕТ», НО ОБОРВАЛ ЗАПИСЬ НА ПОЛОВИНЕ И СМОГ ЛИШЬ ПРИБАВИТЬ К НЕЙ: «И ВСЕ НА БЛАГО И ДРУГИМ, И, ГЛАВНОЕ, МНЕ». ЭТО БЫЛИ ПОСЛЕДНИЕ СЛОВА, НАПИСАННЫЕ ЕГО РУКОЙ. — В. Р.]
«
В 4 часа пополудни температура
В 6 часов
В 9 часов вечера
—
Последняя запись в Дневнике Л. Н. Толстого. 3 ноября 1910 г.
Художник В. И. Россинский. Толстой пишет последнюю страницу дневника
„Голоса Москвы“ не оказалось. Я стал читать „Русские ведомости“ от 2 ноября (последняя газета, которую Толстой просил почитать. —
Л. Н. готовил, писал в последнее время, кроме статьи о социализме, еще статью о безумии современной жизни, о самоубийствах.
Видно, что сам Л. Н. надеялся преодолеть болезнь. Видно было и то, что желал выжить, но и за все время болезни ничем не показал обратного, т. е. нежелания, лучше сказать — страха смерти. Л. Н. еще до сегодняшнего дня все время думает, что выздоровеет и поедет дальше»[225].
[ТЕЛЕГРАММА В РЕДАКЦИЮ КОРРЕСПОНДЕНТА ГАЗЕТЫ «УТРО РОССИИ» С. С. РАЕЦКОГО: «ТЕЛЕГРАФ РАБОТАЕТ БЕЗ ПЕРЕДЫШКИ. ЗАПРОСЫ ИДУТ МИНИСТЕРСТВА ПУТЕЙ, УПРАВЛЕНИЯ ДОРОГИ, КАЛУЖСКОГО, РЯЗАНСКОГО, ТАМБОВСКОГО, ТУЛЬСКОГО ГУБЕРНАТОРОВ… СЕМЬЯ ТОЛСТОГО ЗАБРАСЫВАЕТСЯ ТЕЛЕГРАММАМИ ВСЕХ КОНЦОВ РОССИИ, МИРА»[226]]
«
С. А. Толстая смотрит в окно комнаты, где лежит больной Лев Николаевич. 3–6 ноября 1910 г. Кадр из кинохроники
[ПРИБЛИЗИТЕЛЬНЫЙ ТЕКСТ «ТЕЛЕГРАММЫ» БЫЛ ТОТЧАС ЖЕ В АСТАПОВЕ ПЕРЕДАН С. А. ТОЛСТОЙ, А ПОЗЖЕ ОПУБЛИКОВАН АЛЕКСАНДРОЙ ЛЬВОВНОЙ ТОЛСТОЙ.
ПОСЛЕДНЕЕ ПИСЬМЕННОЕ ПОСЛАНИЕ ЛЬВА ТОЛСТОГО. — В. Р.]
«Однажды, при окончании этих операций (укладывание Толстого в постель после его вставания и укрывание ног больного. —
Очень характерно и трогательно было это не покидавшее его до последних внешних проблесков сознания чувство беспокойства, угрызений совести и стыда перед теми материальными преимуществами и удобствами‚ которыми он пользовался и которых, как он никогда не забывал, были лишены все те миллионы рабочих масс, трудами которых эта роскошь добывается»[229].
«Сегодня сказал Александре Львовне:
Сегодня входила к Л. Н. Татьяна Львовна. […] Л. Н. был Татьяне Львовне так же рад, как и Сергею Львовичу. Л. Н. говорил Александре Львовне:
И Л. Н. всхлипнул.
Л. Н. Толстой. Кочеты. 1910. Фотография В. Г. Черткова
Л. Н. Толстой записывает просьбы крестьян из голодающих деревень. Дер. Бегичевка Рязанской губ. 1892. Фотография Йонаса Стадлинга
Л. Н. Толстой и его помощники составляют списки голодающих крестьян, нуждающихся в помощи. 1892. Дер. Бегичевка Рязанской губ., находящаяся рядом с Астаповом. Фотография П. Ф. Самарина.
Слева направо: П. И. Бирюков, Г. И. и П. И. Раевские, Л. Н. Толстой, И. И. Раевский (сын), А. М. Новиков (учитель сыновей Толстых), А. В. Цингер и Т. Л. Толстая
Сегодня приехал и Илья Львович. Так что съехались все дети, кроме Льва Львовича, который в Париже.
Все они единодушны в том, чтобы убедить Софью Андреевну, что нельзя ей теперь к Л. Н. Она сама этого настойчиво не требует, пытается, как говорит, только заглянуть, ничего не сказать, не говорить с ним. Но все окружающие отговаривают ее от этого.
Илья, Андрей, Михаил самоотверженно отказываются войти к отцу, не желая тревожить его. Так и не говорили с ним. Когда дремал, входили в дверь посмотреть на отца. Л. Н. не знал, что они здесь.
Сиделки нет. Озолины сегодня покинули квартиру, предоставив всю нам.
»[230].
«Я успел прочесть ему четыре письма и записать на их конвертах его ответы или отзывы на каждое из них. Письма эти — последние, обращенные к нему, с содержанием которых ему довелось ознакомиться.
Одно письмо было от друга его, крестьянина Михаила Петровича Новикова, недавно его посетившего и которому Л. Н. писал, спрашивая, может ли он временно поселиться в его избе, если придется покинуть Ясную Поляну. Новиков весьма сердечно отвечал, что будет очень рад оказать Л. Н-чу у себя гостеприимство. Приведу следующую выдержку из его письма:
„[…]
Изба М. П. Новикова в д. Боровково, куда собирался в 1910 г. уйти Л. Н. Толстой
Фрагмент автографа письма М. П. Новикова Л. Н. Толстому. 29 октября 1910 г.
М. П. Новиков. 1930
На это письмо
Второе письмо начиналось словами: „Высокопочитаемый Учитель!“ В нем девушка рассказывает о своей взаимной любви с женатым человеком, у которого двое детей. „Порвать со всем этим у нас не хватает силы, — пишет она. — Хорошо, если кончится тем, что я сама уйду от противного мне мира сего“. Л. Н. прервал чтение этого письма словами:
Третье письмо было от человека с разбитой, как он пишет, личной жизнью и потерявшего „вкус к жизни“. Он старался доказать Л. Н-чу, что „религиозная жизнь масс тесно связана с церковным культом“, что „среди чад церкви… немало людей истинно-религиозных“, что „церковь волей-неволей не перестает вещать глаголы живота“ и т. д. И рядом с этим он сознается в том, что „современная церковь, это — механическое соединение людей против их воли“, что „она грубо, безжалостно мучает и истязает душу всякого отзывчивого человека“, и что он, пишущий‚ „ни в чем так не разочаровался, как в церкви“. Прослушав до конца это письмо, Л. Н. заметил‚ что можно не отвечать. На мой вопрос, почему он не считает нужным ответить‚ он сказал:
Четвертое письмо с приложением 10 семикопеечных марок, было от „глубокого почитателя“, обращавшегося к „Великому мыслителю“ с просьбой снабдить автографом посылаемую одновременно фотографию. Фотография эта еще не была получена, и письмо мы отложили в разряд „просьб об автографе“, которые Л. Н. имел обыкновение удовлетворять разом‚ когда накопится некоторое количество.
Душан Петрович попросил меня не слишком долго занимать внимание Л. Н-ча чтением корреспонденции, и я понемногу свел на нет это занятие, не дочитав всех привезенных с собой писем»[231].
«Перед вечером мы с Иваном Ивановичем написали домой письма и пошли на станцию, чтобы опустить их в ящик. Проходя мимо домика, мы поговорили со стоявшими там Татьяной Львовной и Михаилом Львовичем и пошли все вместе к станции. У станции нас догнал кто-то и сказал, что Л. Н. узнал о нашем приезде и хочет нас видеть. Мы побежали назад.
В домике из сеней направо вход в кухню, прямо — заглушенная стеклянная дверь в комнату, где лежит Л. Н.; из кухни дверь в комнату, обращенную в столовую и вообще общую, где сходятся ухаживающие за Л. Н. родные и близкие. Из этой комнаты прямо вход в одну из двух комнат Л. Н. В первую его переводят иногда, когда ту нужно прибрать. Большей частью он во второй, налево от этой.
Придя в дом, мы сняли верхнее платье, обогрелись. Домик тесный, довольно грязный, насекомые… Впрочем, комната, где лежит Л. H., чище и довольно просторная.
Меня позвали первым. Полутемно… Лицо Л. Н. я сначала с трудом разглядел. Я подошел, нагнулся и поцеловал его большую, еще сильную, такую мне знакомую руку… Л. Н. молчал. Видимо, волновался. Потом слабым, еле слышным голосом, прерываясь, спросил:
А. Б. Гольденвейзер. 1909–1910 гг. Москва. Фотография Э. С. Бенделя
А. Б. Гольденвейзер играет на рояле в зале яснополянского дома. Фрагмент фотографии
—
— Я узнал, что вы захворали, и приехал.
— Из газет. Про вас, Л. Н., все пишут. Я с Дмитрием Васильевичем вместе приехал. —
Помолчали.
—
— К вам, Л. H., приехал.
— Завтра.
—
Л. Н. позвал Варвару Михайловну, попросил у нее вина. Я сказал:
— Я пойду, а то вы устанете.
—
Вошел Дмитрий Васильевич. Л. Н. сказал ему про меня:
—
— Нет, я знаю, что Александр Борисович не станет вас утомлять.
Л. Н. отдал Дмитрию Васильевичу стаканчик с остатком вина и сказал:
—
Дмитрий Васильевич вышел.
Мы остались вдвоем. Л. Н. сказал мне:
—
— Кто знает это, Л. H.?
Л. Н. опять помолчал, а потом взволнованно сказал:
—
—
— Нет.
—
Я еще раз поцеловал его руку и, с трудом удерживая слезы, вышел. Я был уверен, что это наша последняя беседа…
Иван Иванович пошел к Л. Н. вслед за мною и вскоре вышел весь в слезах. Вскоре после нашего ухода Л. Н. впал в очень возбужденное, почти бредовое состояние: он звал по очереди Александру Львовну, Варвару Михайловну, Черткова, Никитина и всех просил, чтобы послали Софье Андреевне телеграмму, чтобы она не приезжала; снова диктовал эту телеграмму. Ему все представлялось, что вдруг она войдет из застекленной двери в его комнату. Эта мысль преследовала его, как кошмар. Чтобы его немного успокоить, дверь завесили чем-то темным.
Всю ночь Л. Н. не спал. Чувствовал себя плохо. Страдал от мучительной изжоги. Температура 38°. Л. Н. часто бредил: все начинал диктовать какие-то бессвязные слова, просил, чтобы ему прочли продиктованное, сердился, что из этого ничего не выходит, говорил, что „
«Лев Николаевич лежал на спине. Сзади стояла ширма, загораживавшая его от окна. В полутьме ноябрьских сумерек Ив. Ив. не мог видеть ясно лица Льва Николаевича, но ему казалось, что бесконечно дорогое ему лицо светилось в полумраке. Каждый звук слабого голоса Льва Николаевича так глубоко проникал в сердце.
И. И. Горбунов-Посадов, издатель „Посредника“, единомышленник Л. Н. Толстого. Москва. Фотография фирмы „Шерер, Набгольц и Ко“
—
— И все дело, которое мы работали с вами, Лев Николаевич, — сказал Ив. Ив., — все вытекало из любви. Бог даст, мы с вами еще повоюем для нее.
—
Лев Николаевич со всегдашней его лаской спросил Ив. Ивановича о всей нашей семье. А потом говорил о набиравшихся в „Посреднике“ его книжечках — главах из „Пути жизни“, последнего его большого труда самого последнего времени, печатанием которого он особенно дорожил. Ив. Ив. сообщил Льву Николаевичу, что привез с собой последние корректуры двух глав „Пути жизни“.
Потом он спросил о движении других книжек, о появлении которых он очень заботился. Это была та серия книжек о величайших религиозных учениях, программу которых он много обсуждал с Ив. Ивановичем в последние годы и к составлению которых он с особенным вниманием и любовью прилагал свою руку. Самим Львом Николаевичем была составлена для этой серии книжка об учении Лао-Цзы. Предполагался целый дальнейший ряд таких книжек. О каждой из этих книжек Лев Николаевич особенно заботился. Теперь с любовью говорил он о них в последний раз с моим мужем.
Беседа Льва Николаевича с Ив. Ивановичем продолжалась еще несколько минут. Лев Николаевич слабеющим голосом говорил о ставшей ему, видимо, особенно дорогой мысли о том, что надо не столько бороться со злом в людях, сколько стараться всеми силами уяснить им истину — уяснить благо людям, творящим зло. Он говорил этим как бы последний завет Ив. Ивановичу.
Но вот плеча мужа коснулась рука Алекс. Льв., говорившая, что надо кончать»[233].
Книги, изданные в издательстве «Посредник»
«Третьего приехал д-р Никитин. Приехали Горбунов и Гольденвейзер, и отец пожелал видеть их. С Горбуновым он долго обсуждал издание своих книжек „Путь жизни“. […]
Отец был далек от мысли, чтовесть о его болезни облетела не только всю Россию, но и весь мир, и что вся семья в Астапове. Целая армия фотографов жила на ст. Астапово, ловя каждое слово, вылетавшее из домика начальника станции. Врачи ежедневно выпускали короткие бюллетени о ходе болезни. Телеграф работал безостановочно. Станция Астапово, затерянная в глуши Рязанской губернии, превратилась вцентр, на котором сосредоточилось внимание всего цивилизованного мира.
Но тогда это все проходило мимо нас, людей, которые день и ночь следили за биением сердца, дыханием, температурой, за каждым словом отца. […]
Отчаяние сменялось надеждой. Мы радовались низкой температуре, приходили в отчаяние, когда она повышалась. С одного легкого воспаление перекинулось на другое. Сердце работало плохо, и низкая температура только указывала на слабую сопротивляемость организма, дыхание учащалось, пульс неровный, с перебоями.
Выписали кислород, Сергей послал телеграмму в Москву, чтобы выслали удобную кровать, было установлено постоянное дежурство одного из нас и врача у постели больного.
«Война и мир»
«Анна Каренина»
[«Бюллетень.
[ТЕЛЕГРАММА ЖАНДАРМСКОГО УНТЕР-ОФИЦЕРА НА СТАНЦИИ АСТАПОВО ФИЛИППОВА РОТМИСТРУ М. Н. САВИЦКОМУ:
«ПРИБЫЛИ КОРРЕСПОНДЕНТЫ
Приехавши в Козельск на вокзал, я увидела там двух наших монахинь. На мой вопрос, что они тут делают, они сказали, что о. Иосиф едет в Астапово и что они его встречают. Действительно к вокзалу подъехала карета, но из нее вышел не о. Иосиф, а о. Варсонофий, игумен Оптинского монастыря. Иосиф был стар, хвор, и вся братия, которая очень любила его, упросила его не ехать, боясь за его здоровье. Монахини, увидав Варсонофия, были разочарованы; они познакомили меня с ним, сказали, кто я, куда и зачем еду. Мы сели в один вагон. Еще не очень старый, красивой, представительной наружности, он мне не понравился, я не нашла в нем ничего духовного. Должно быть, желая щегольнуть передо мной своим светским образованием, он заговорил о литературе, о Пушкине, Лермонтове и т. д. Я не поддерживала разговора, мне было скучно, и мысли мои были не тем заняты. Но, подъезжая к Астапову, он, видимо, начал волноваться, стал расспрашивать про семью, сказал, что едет в надежде быть принятым Львом Николаевичем, чтобы напутствовать его перед смертью, и просил меня оказать ему содействие. Я ответила, что там жена и дети, а что я тут ничего не могу. Выйдя из вагона, я потеряла его в толпе и уже больше не видала его, чему, признаюсь, была рада. После я узнала, что он не был, конечно, допущен до Льва Николаевича, кажется, не видел и Александры Львовны, а только кого-то из сыновей»[237].
«4 ноября. Льву Ник. все хуже, томлюсь вокруг домика, где лежит Л. Н. Живем в вагонах»[238].
С. А. Толстая смотрит в окно комнаты, где лежит больной Лев Николаевич. 3–6 ноября 1910 г. Кадр из кинохроники
Л. Н. стал (в бреду) решительно, отчетливо, громко диктовать (говорить):
—
Потом снова начал громко диктовать и сердиться:
Опять, водя левой рукой, отчетливо:
При этом Л. Н.
Я позвал Сергеенко. Он догадался, что „четвертое, пятое“— это о том, что с 4-го на 5-е должно в газетах появиться письмо о том, что никто не имеет права продавать его сочинения.
Сергеенко сказал Л. Н-чу.
— Четвертое, пятое поставлено, — и стал читать вслух, не помню, какие, записанные слова Л. Н. Когда остановился, Л. Н. сказал:
Пульс держится около 100 (раз был недолгое время 140), перебоев меньше, чем вчера. Около полудня подали свежий компресс. После — injectio camphorae (впрыскивание камфоры. —
Александра Львовна его умыла. Разговаривал с ней. Выйдя, сказала:
— Он, как ребенок маленький совсем.
Дмитрий Васильевич впрыснул камфору три раза сегодня.
Александра Львовна подавала пить:
Л. Н. сегодня, когда не бредил и не дремал, был погружен в себя; размышлял, мало говорил, старался спокойно лежать и спокойно переносить мучившую его изжогу и икоту. Не звал никого и сам не разговаривал.
Но, когда говорил, думал о всех, был необыкновенно впечатлительный, легко слезился»[239].
Потом Чертков ушел, и я довольно долго оставался один с отцом.
В это время я невольно подслушал, как отец сознавал, что умирает. Он лежал с закрытыми глазами и изредка выговаривал отдельные слова из занимавших его мыслей, что он нередко делал, будучи здоров, когда думал о чем-нибудь, его волнующем. Он говорил:
У меня дрожь пробежала по спине. Я понял, что он вспомнил смерть моей сестры Маши, которая была ему особенно близка (Маша умерла тоже от воспаления легких в ноябре 1906 года)
Вскоре после этого я ушел обедать и вернулся часов в пять.
Саша давала ему пить. Он говорил:
«На следующий день‚ 4 ноября, Л. Н-чу придавал особенно болезненное выражение вид его запекшихся и побелевших губ. В последующие дни, однако, этого уже не было. Но, вообще, с каждым днем щеки его худели, губы становились тоньше и бледнее, и все лицо его принимало более и более измученный вид, свидетельствовавший о тех физических страданиях, которые ему приходилось переносить. В особенности это страдальческое выражение заметно было около губ и рта […] Других признаков физических мук он почти не проявлял.
Стоны и громкие вздохи, сопровождавшие по целым часам каждое его дыхание, каждую икоту, были так равномерны и однообразны, что не производили впечатления особенно острого страдания. Когда при этом его раз или два спросили, очень ли он страдает, он отвечал отрицательно.
Маша, дочь Л. Н. Толстого, умершая в 1906 г. Рисунок И. Е. Репина. 1891
Мария Львовна Оболенская, дочь Л. Н. Толстого. 26–30 июля 1906 г. Ясная Поляна. Фотография В. Г. Черткова
Л. Н. Толстой с дочерью Марией Львовной в Ясной Поляне.1906. Фотография В. Г. Черткова
Только несколько раз в течение всей болезни появлялись у него приступы особенно тяжких страданий. […] Он, очевидно, сознавал, что терпеливое, безропотное перенесение усиливавшихся физических мук представляло в данную минуту его ближайшую задачу. И судя по тому, как он держал себя, к выполнению этой задачи он относился с той же добросовестной и выдержанной настойчивостью, с какою всю жизнь привык делать то, чтó считал должным.
Утром этого дня, очнувшись от забытья и узнав меня, он, видимо, очень страдая, сказал мне как-то особенно мягко и добро:
В эти дни, лежа молча на спине, Л. Н. часто и подолгу шевелил пальцами правой руки‚ двигая кистью по одеялу, воображая, что, по своему писательскому обыкновению, заносит на бумагу ту работу мысли‚ которая в это время происходила в его сознании. […]
Увидав перед собой стол с необычными для него предметами, Л. Н. стал меня расспрашивать про отдельные бутылочки и т. п.
Л. Н. раза три с промежутками прошептал:
…Немного погодя‚ глядя перед собой на постель, Л. Н. спросил Душана:
Л. Н. руками часто брался за одеяло, комкая его, и проводил пальцами по голой груди, как будто желая ее зацепить. Эти признаки, которые принято считать предсмертными, тревожили некоторых из нас. […]
Вообще, что касается меня, то я надеялся почти до самого конца. Я вспоминал поразительную живучесть организма Л. Н-ча, уже столько раз вывозившую его тогда, когда окружавшие его теряли всякую надежду. […]
А главное — все мое существо было, вероятно, слишком проникнуто необходимостью, как мне представлялось, его жизни‚ — продолжения деятельности среди нас его сознания, переполненного, как я знал, такими чудными замыслами художественного творчества и других задуманных работ, — для того‚ чтобы я мог допустить мысль, что эта болезнь его — смертельная.
В одном только я тогда не отдавал себе отчета‚ — в том, что его физическая живучесть была уже в корне подкошена теми невероятными душевными страданиями, которым он подвергался в течение последних месяцев своей жизни в Ясной Поляне. […] А потому‚ приехав к нему в Астапово, я еще не знал, до какой степени его сердце, нервы и весь организм были уже переутомлены и в конец истощены душевными волнениями и страданиями, которые ему пришлось перенести еще до своего ухода из Ясной Поляны. Я не знал еще, что, раньше, чем уйти оттуда‚ он уже без остатка „положил душу свою“ в своем великом подвиге любви и самоотречения и что у него просто уже не оставалось сил для дальнейшей жизни»[241].
Художник В. И. Россинский. В. Г. Чертков у постели Толстого
«Утро 4 ноября также было очень тревожное. Отец что-то говорил, чего окружающие никак не могли понять, громко стонал, охал, прося понять его мысль, помочь ему… И мне казалось, что мы не понимаем его мыслей не потому, что они бессмысленны — я ясно видела по его серьезному, одухотворенному лицу, что для него они имеют глубокий, важный смысл, а что мы не можем понять их потому, что он уже был не в силах передать их на нашем, нам понятном языке.
Но минутами он говорил ясно и твердо. Так, Вл. Григорьевичу он сказал:
Потом сказал что-то невнятное, и дальше:
Она сказала, что сенцы и крыльцо. Я в это время входила в комнату.
Я сказала, что заперта.
Мы сказали, что этого не может быть, так как из коридора в сенцы дверь тоже заперта.
Но видно было, что он не успокоился и продолжал с тревогой смотреть на стеклянную дверь. Мы с Варей взяли плед и завесили ее.
Появился еще новый зловещий признак. Отец не переставая перебирал пальцами. Он брал руками один край одеяла и перебирал его пальцами до другого края и обратно, и так без конца. Это ужасно встревожило меня. Я вспомнила, что у моей сестры Маши за два дня до кончины появилось это движение пальцев.
Временами он лежал совершенно неподвижно, молчал, даже не стонал и смотрел перед собой. В этом взгляде его было что-то для меня новое, далекое, мне непонятное. „Конец“ — мелькало у меня в голове.
Временами же он старался что-то досказать, выразить какую-то свою неотвязчивую мысль, которая как будто не давала ему покоя. Он начинал говорить, но чувствовал, что говорит не то, громко стонал и охал.
— Ты не думай, — сказала я ему.
— АХ, КАК НЕ ДУМАТЬ, НАДО, НАДО ДУМАТЬ.
И он снова старался сказать что-то, метался и, по-видимому, очень страдал. К вечеру снова начался бред, и отец снова просил, умолял нас понять его мысль, помочь…
—
Я старалась отвлечь его.
— Может быть, ты хочешь пить?
—
— И снова, и снова он просил нас:
—
Чего бы я не дала, чтобы понять, помочь. Но сколько я ни напрягала свой ум, я не могла понять, чего он хотел, не могла помочь.
Он продолжал говорить что-то непонятное нам:
В комнату вошла Варя.
Отец привстал на кровати, протянул руки и громким радостным голосом, глядя в упор на Варю, вскрикнул:
Он как будто ее искал, ее ждал.
Варя выскочила из комнаты испуганная, потрясенная.
Вечером отцу стало легче, и он заснул»[242].
[Бюллетень.
«
—
Все это время мы старались дежурить по двое, но тут случилось как-то так, что я осталась одна у постели отца. Казалось, он задремал. Но вдруг он сильным движением привстал на подушках и стал спускать ноги с постели.
— Что тебе, папаша?
—
Я знала, что если он встанет, я не смогу удержать его, он упадет, и я всячески старалась успокоить и удержать его на кровати. Но он из всех сил рвался от меня и говорил:
—
Видя, что я не могу справиться с отцом, так как мои увещания и просьбы не действовали, а силой у меня не хватало духу его удерживать, я стала кричать:
— Доктор, доктор, скорее сюда!
Кажется, в это время дежурил доктор Семеновский. Он вошел вместе с Варей, и нам удалось успокоить отца и удержать его на кровати.
Видно было, что отец ужасно страдал, и я страдала вместе с ним, не будучи в силах помочь ему»[244].
«
Тяжелая сцена эта продолжалась довольно долго, пока Ал. Л-на не посоветовала мне прочесть что-нибудь из лежавшей около меня на столе книги. Оказалось, что это был „Круг чтения“, который Л. Н. всегда держал при себе, никогда не упуская прочесть из него ежедневную главку. Я нашел относящееся до 5 ноября. Лишь только я стал читать, Л. Н. совершенно притих и весь обратился во внимание, от времени до времени
Л. Н. Толстой. Ясная Поляна. 1908. Фрагмент фотографии К. К. Буллы
Случай этот особенно ярко восстановил передо мною два характерных свойства Л. Н-ча. Одно свойство — писательское: его потребность делиться с людьми внутренней работой своего сознания‚ — потребность, до такой степени привычная и упорная, что даже во время тяжкой болезни, не будучи уже в состоянии сам писать, он стремился диктовать свои мысли. А другое свойство — это замечательное его уважение и внимание к выражению чужой мысли. До самого последнего периода своей жизни он чувствовал потребность посвящать много времени не только изложению для других своих собственных мыслей, но и ознакомлению себя с мыслями и внутренней жизнью других людей, у которых он всегда находил чему поучиться путем ли личной с ними беседы, или чтения их писаний. И этой никогда не покидавшей его способности воспринимать извне все хорошее и новое, не полагаясь исключительно на свою самостоятельную работу мысли, — так сказать, впитывать в себя, как губка, все лучшее, до чего достигло человеческое сознание, претворяя приобретенное в свою плоть и кровь, — этой замечательной способности восприимчивости наряду с самобытной работой своего великого ума, Л. Н., я думаю, больше всего обязан тем отсутствием доктринерства и сектантства, той неотразимой общечеловечностью, которыми так отличается его жизнепонимание от большинства теорий других выдающихся мыслителей»[245].
«
Тем не менее сознание яснее, полнее, чем вчера было, восприимчивость к внешним впечатлениям не понижена. Икота утром через каждые 20 минут и продолжается пять минут, потом глубокий сон.
В продолжение некоторого времени еще несколько раз так садился, спустивши ноги с кровати; раз просидел дольше часа.
Голос свободнее и не устает говорить, хотя старается мало говорить. Глотает легче. Пьет мало, потому что у него икота, и предпочитает не пить.
Когда я ему предлагал, ответил:
Почти на все предложения пищи отвечал отказом, съел всего три ложки смоленской каши и просил его как можно меньше тревожить; не позволил себя перекладывать на другую постель; весь день икота. На изжогу не жаловался.
За день
В 10.15 injectio digaleni 0,01.
Л. Н. против инъекции:
Спокойно спит»[246].
«5 ноября. Приехали еще Щуровский и Усов, надежды, по-видимому, мало, терзаюсь совестью, ожиданием тяжелого исхода и невозможностью видеть любимого мужа»[247].
«
— Он говорил, что ему так хорошо было у вас в монастыре, — сказал он мне.
М. С. Сухотин. Москва. 1896. Фотография Д. М. Асикритова
Как отрадно было мне это слышать! Дверь в комнату Льва Николаевича была открыта. Я долго стояла и смотрела на него. Он лежал высоко на подушках, глаза были закрыты, он тяжело и громко дышал; спал ли он, был ли в забытье — я не знаю. Я уже видела его раньше в 1902 году почти умирающим в Крыму, но теперь в выражении этого строгого лица было что-то особенное. Мне хотелось, чтобы он открыл глаза и увидал меня; мое присутствие не могло испугать его; Астапово от Козельска в четырех часах езды, и так естественно было, что я приехала. Но я так и не дождалась. Он застонал, к нему подошли Душан и Чертков, что-то стали с ним делать, и я ушла»[249].
Прочли три раза подряд 5 ноября „Круга чтения“.
Когда перестали читать, Л. Н. сейчас же спросил:
Последнюю фразу говорит Л. Н. почти плачущим голосом и, повертывая голову, ложится.
—
[Официальный бюллетень:
Утром приехал из Москвы Г. М. Беркенгейм. Он очень озаботился улучшением окружающей Л. Н. обстановки: велел вынести лишние вещи, вычистить все кругом. Заставил по нескольку раз в день мыть полы во всем домике. Обратил внимание на то, чтобы Л. Н. хоть немного питался.
Л. Н. попил немного молока и съел ложечки три овсянки. Беркенгейм советовал даже дать Л. Н. бульону, но на это Александра Львовна и другие никто не согласился.
Григорий Моисеевич предложил Л. Н. кефиру.
Л. Н. необыкновенно трогателен. Нынче он часто в полубреду; в минуты ясного сознания он говорит только ласковые слова…
Подошел Душан Петрович. Л. Н. сказал ему:
—
Татьяне Львовне тоже сказал:
Когда приехал Беркенгейм и был около Л. Н. с другими докторами, Л. Н. ничего не сказал. Потом, когда его уложили в чистую постель, он спросил Александру Львовну:
— Ты со всеми здоровался, папа.
Александра Львовна стала всех называть.
Когда дошла до Григория Моисеевича, Л. Н. сказал:
Григорий Моисеевич подошел. Л. Н. сказал ему:
Григорий Моисеевич наклонился и поцеловал ему руку.
Л. Н. заплакал, а Беркенгейм выбежал вон из комнаты.
Физически Л. Н. сильно страдает. Доктора, боясь ответственности, вызвали телеграммой из Москвы Усова и Щуровского, которых ждут завтра. Сейчас при Л. Н. четыре доктора: Никитин, Беркенгейм, Душан Петрович и Семеновский»[252].
Из «Очерков былого» Сергея Львовича Толстого
«
Вечером отец стал медленно водить руками по груди, притягивать и отпускать одеяло — словом, делать то, что называется, по-народному, „прибираться“, или „обираться“. А иногда он быстро водил рукой по простыне, как будто писал»[253].
«
«Как-то он спросил меня:
Л. Н. Толстой играет в шахматы с М. С. Сухотиным, мужем дочери Тани. Ясная Поляна. 1908. Фотография К. К. Буллы.
Слева направо: Л. Н. Толстой, Т. Л. Сухотина-Толстая с Таней (дочерью М. Л. Толстого) на руках, Ю. И. Игумнова, А. Б. Гольденвейзер, С. А. Толстая, Ваня (сын М. Л. Толстого), М. С. Сухотин, М. Л. Толстой, А. Л. Толстой
Сегодня были все,
Приехали доктора Щуровский и Усов. Они очень деликатно и коротко выслушивали легкие Л. Н-ча. Л. Н. их не узнал и задыхался. После спросил:
—
После консилиума все мы, ходящие за Л. Н., упали духом. Один Владимир Григорьевич так же спокойно ухаживает за Л. Н., как и прежде. Он невозмутимо спокоен и не теряет надежды»[257].
«Сравнительно с предыдущей ночью эта ночь прошла довольно спокойно.
Ему ответили, что приехали Щуровский и Усов. Он сказал:
—
—
Когда доктора исследовали отца, он, очевидно, приняв Усова за Душана, обнял и поцеловал его. Но потом, убедившись в своей ошибке, сказал:
—
И. Л. Толстой и врачи, лечившие Л. Н. Толстого, у дома И. И. Озолина на станции Астапово. 6–7 ноября 1910 г.
Слева направо: Д. В. Никитин, Г. М. Беркенгейм, В. А. Щуровский, И. Л. Толстой, П. С. Усов
Щуровский и Усов нашли положение серьезным, почти безнадежным.
Да я знала это и без них. Хотя с утра все ободрились, я уже почти не надеялась. Все душевные и физические силы сразу покинули меня. Я едва заставляла себя делать то, что нужно, и не могла уже сдерживаться от подступавших к горлу рыданий…
—
В другой раз меняли простыни, и я поддерживала отцу спину. И вот я чувствую, что его рука ищет мою руку. Я подумала, что хочет опереться на меня, но он крепко-крепко пожал мою руку один раз, потом другой. Я сжала его руку и припала к ней губами, стараясь сдержать подступившие к горлу рыдания»[258].
[Официальный бюллетень:
В этот день в Астапове произошел один эпизод, очень мало имеющий прямого отношения ко Л. Н-чу, но, тем не менее, косвенно задевший его. Дело в том, что Л. Н-ч находился под отлучением синода и под запрещением молитвы о нем в случае его смерти. Синод не рассчитал последствий своего нелепого акта, а когда смерть Л. Н-ча стала приближаться, он спохватился и принял все зависящие от него меры, чтобы можно было, как ни в чем не бывало, произвести над Л. Н-чем все поминальные обряды и отпевание. Одною из таких мер была посылка в Астапово монаха Варсонофия, игумена Оптиной Пустыни, для увещания и принятия Л. Н-ча в лоно церкви.
Художник В. И. Россинский. Душан Петрович Маковицкий (1861–1921) в шапке. Два портрета на одном листе
«С самого первого момента вашего разрыва с церковью я непрестанно молился и молюсь, чтобы господь возвратил вас к церкви. Быть может, он скоро позовет вас в суд свой, и я вас, больного, теперь умоляю примириться с церковью и православным русским народом».
С общего согласия родных, друзей и врачей, окружавших Л. Н-ча, решено было телеграмму эту Л. Н-чу не показывать.
Вечером того же 4 ноября прибыл в Астапово Варсонофий.
5 ноября он не проявлял деятельности, а 6-го, вероятно, узнав от окружающих о том, что положение ухудшается, решил выступить со своей миссией. Вот как рассказывает об этом Александра Львовна в своих воспоминаниях:
«Вечером кто-то сказал мне, что меня желает видеть отец Варсонофий. Все мои родные и доктора наотрез отказали ему в его просьбе видеть отца, но он все же нашел нужным обратиться с тем же и ко мне. Я не хотела и не могла его видеть, и потому написала ему следующего содержания письмо:
„Простите, батюшка, что не исполняю вашей просьбы и не прихожу побеседовать с вами. Я в данное время не могу отойти от больного отца, которому поминутно могу быть нужна.
Прибавить к тому, что вы слышали от всей нашей семьи, я ничего не могу.
Мы, все семейные, единогласно решили, впереди всех других соображений, подчиняться воле и желанию отца, каковы бы они ни были.
После его воли мы подчиняемся предписаниям докторов, которые находят, что в данное время что-либо ему предлагать или насиловать его волю было бы губительно для его здоровья.
С искренним уважением к вам Александра Толстая“.
Павел Иванович Бирюков — единомышленник Л. Н. Толстого и его первый биограф. Фотография конца 1890-х гг.
Антоний (А. В. Вадковский), митрополит С.-Петербургский и Ладожский, с 1900 г. — первенствующий член Св. Синода. 1900-е гг. Профессиональная фотография
Варсонофий, схиархимандрит, преподобный, старец Оптиной пустыни, ученик преподобного старца Иосифа
На это письмо я получила от отца Варсонофия ответ, который привожу полностью:
„Ваше сиятельство, достопочтенная графиня Александра Львовна. Мира и радования желаю вам от Господа Иисуса Христа. Почтительно благодарю ваше сиятельство за письмо ваше, в котором пишете, что воля родителя вашего для вас и всей семьи вашей поставляется на первом плане. Но вам, графиня, известно, что граф выражал сестре своей, а вашей тетушке, монахине матери Марии, желание видеть нас и беседовать с нами, чтобы обрести желанный покой душе своей, и глубоко скорбел, что желание его не исполнилось. В виду сего почтительно прошу вас, графиня, не отказать сообщить графу о моем прибытии в Астапово, и если он пожелает видеть меня, хоть на две — три минуты, то я немедленно приду к нему. В случае же отрицательного ответа со стороны графа я возвращусь в Оптину Пустынь, предавши это дело воле Божией.
Грешный игумен Варсонофий, недостойный богомолец ваш“.
На это письмо игумена Варсонофия я уже не ответила. Да мне было не до того»[260].
И. Л. Толстой, С. А. Толстая и Е. П. Скоробогатова идут к дому начальника станции И. И. Озолина, в котором умирает Л. Н. Толстой. Кадр из кинохроники
Не могу передать, как томительно проходит день. То выходишь из вагона, то опять возвращаешься. Сидим мы молча, да и о чем можно говорить? Жадно набрасываемся на всякого, приходящего „оттуда“, но вести плохие: он очень страдает, бредит, беспокоен, задыхается; ему дают дышать кислородом и впрыскивают камфару. „Зачем камфару? — думаю я. — Зачем мучают, не дают жизни уйти спокойно, опять возвращают — все равно она уйдет, не удержать им ее!“»[261]
«6 ноября. Тяжелые ожидания, ничего хорошо не помню»[262].
— Можем ли вас в ту комнату перенести, а тут проветрить?
Как очень часто, особенно в болезни, Л. Н. не сразу соглашается на предложения. Потом, через несколько минут, еще раз спросили. Л. Н. не ответил, и мы (четыре доктора) понесли его.
После ухода докторов остались у Л. Н. Татьяна Львовна и Александра Львовна. Л. Н. им ясно сказал:
И еще сказал:
Художник В. И. Россинский. За день до смерти. Знаменательные слова
«
Он протянул мне руку, взял мою и сказал:
Л. Н. спросил:
— Кислород, чтобы легче было дышать.
Л. Н. неохотно дышал, много раз просил прекратить.
Пьет порядочно молока и воды. Выпил 100 гр. жидкой овсянки с одним желтком и 120 гр. молока. Делали инъекции камфоры, от икоты клали мешки с горячей водой на желудок.
Л. Н. просил:
Страшно мучила Л. Н. весь день икота.
В 6 часов вечера после продолжительной икоты, отрыгивания, которое не дало ему отдохнуть, Л. Н. в полузабытье говорил слова, фразы — иные понятно, иные нет:
Потом произнес:
Официальный бюллетень:
Сегодня ходили за Л. Н. больше Владимир Григорьевич, А. П. Семеновский и я. С Чертковым очень хорошо. Он в самые тяжелые минуты не теряет спокойствия; и не разговаривает и ничего не спрашивает Л. Н.
Тут никто его не держал: Л. Н. не желал. Глубоко стонал и дышал; так пробыл с полторы минуты. Потом приподнял голову и плечи, посидел прямо, голову несколько назад закинул и сказал (в голосе вздох удушия и страдания):
Движением головы и корпуса показал, что хочет лечь. Лег и все очень трудно дышал. Откашлялся с глубока, но не выплюнул, а проглотил.
Дышал страшно тяжело, к тому же отрыжка.
«
Затем все разошлись спать, и остались только Беркенгейм и Усов.
Я заснула.
—
Всех разбудили. Доктора давали ему дышать кислородом и предложили делать впрыскивание морфием. Отец не согласился:
—
Посоветовавшись между собою, доктора решили впрыснуть камфару, чтобы поднять ослабевшую деятельность сердца.
Когда хотели сделать укол, отец отдернул руку. Ему сказали, что это не морфий, а камфара, и он согласился.
После впрыскивания отцу как будто стало лучше. Он позвал Сережу:
Это были его последние слова.
Все эти дни я почти не раздевалась и почти не спала, и тут мне так захотелось спать, что я не могла себя пересилить. Я легла на диван и тотчас же уснула, как убитая»[267].
«
Не помню, когда именно он сказал:
Вскоре после этих слов он увидел меня, хотя я стоял поодаль и в полутьме (в комнате горела только одна свеча за головой отца), и позвал:
К 12 часам он стал метаться, дыхание было частое и громкое, появилось хрипение, икота участилась. Усов предложил впрыснуть морфий»[268].
«
Это были его последние слова.
Будучи еще совсем молодым человеком, он гордо объявил, что его герой, которого он любит всеми силами своей души, это — Истина (у Толстого „Правда“. —
Друзья Л. Н. Толстого идут к дому начальника станции Астапово. Ноябрь 1910 г. Кадр из кинохроники.
Слева направо: П. А. Буланже, В. Г. Чертков, А. Б. Гольденвейзер, И. И. Горбунов-Посадов
Как Л. Н. кричал, как метался, задыхался!
Уже раньше была речь между нами, врачами, что от икоты надо дать морфину (ввиду слабости пульса). Л. Н. сопротивлялся приниманию питья. Хотел икоту так побороть. Обыкновенно начиналась без нам видного повода, но часто после питья. Л. Н. лежал с закрытыми глазами, дремал.
Когда
Л. Н. еще тяжелее стал дышать и, немощен, в полубреду бормотал. Я разобрал:
[ПРИНЯТО СЧИТАТЬ, ЧТО ПОСЛЕДНИЕ СЛОВА БЫЛИ СКАЗАНЫ С. Л. ТОЛСТОМУ:
«
ПОЛАГАЮ, ЧТО ПОСЛЕДНИМИ СЛОВАМИ Л. Н. ТОЛСТОГО БЫЛА ДРУГАЯ ФРАЗА:
Руки, ноги теплые.
Кислород. Обкладываем мешками с горячей водой.
Все время клали в постель мешки с горячей водой. Родные и друзья стали входить, взглядом прощаться с Л. Н.
Беркенгейм предложил позвать Софью Андреевну.
Я сидел в углу около стеклянной двери, против кровати, в ногах отца; Чертков сидел у изголовья; врачи тихо входили и выходили. Дверь в соседнюю комнату была открыта. Там сидели несколько человек: сестры Таня и Саша, Варвара Михайловна, И. И. Горбунов, А. Б. Гольденвейзер и другие. Потом пришли братья. Я впал в какое-то мучительное оцепенение. В комнате была полутьма, горела одна свеча, было тихо, только из соседней комнаты слышался сдавленный шепот, изредка кто-нибудь входил или выходил, слышалось только это тяжелое, равномерное дыхание.
Около двух часов по предложению Усова позвали мою мать.
Она сперва постояла, издали посмотрела на отца, потом спокойно подошла к нему, поцеловала его в лоб, опустилась на колени и стала ему говорить: „Прости меня“ и еще что-то, чего я не расслышал»[272].
«Меня разбудили около 12-ти.
Собрались все.
Отцу опять стало плохо. Сначала он стонал, метался, сердце почти не работало. Доктора впрыснули морфий, он уснул.
Отец спал до 4 часов утра. Доктора что-то еще делали, что-то впрыскивали. Он лежал на спине и часто и хрипло дышал. Выражение лица было строгое, серьезное и, как мне показалось, чужое.
Он тихо умирал.
Говорили о том, что надо впустить С. А.
Я умоляла не впускать ее, пока отец в памяти. Я боялась, что ее приход отравит его последние минуты»[273].
Не могу передать, как томительно проходит день. То выходишь из вагона, то опять возвращаешься. Сидим мы молча, да и о чем можно говорить? Жадно набрасываемся на всякого, приходящего „оттуда“, но вести плохие: он очень страдает, бредит, беспокоен, задыхается; ему дают дышать кислородом и впрыскивают камфару. „Зачем камфару? — думаю я. — Зачем мучают, не дают жизни уйти спокойно, опять возвращают — все равно она уйдет, не удержать им ее!“
Но вот томительный день приходит к концу. Мы ложимся спать, не раздеваясь.
— Софья Андреевна, я за вами
Значит — умирает! Бедная Софья Андреевна растерялась, заволновалась, дрожит, не может одеться. Фельдшерица и Усов помогают ей. Он берет ее под руку и уводит. Дрожу и я — не от холода ноябрьского утра, а от волнения. По дороге подходят и другие — сыновья, друзья, и в темноте мы молча двигаемся.
Когда мы вошли в комнату, смежную с его спальней, в дверях стояла Александра Львовна; увидя мать, она сказала:
— Вы прямо идете против его желания, он не хотел ее видеть.
Это показалось мне до того чудовищно неестественным, что у меня невольно вырвалось:
— Саша, это невозможно, невозможно не пустить жену к умирающему мужу!
Мы все остались в смежной комнате. В спальне были только доктора, дети, Чертков, который за все время болезни не отходил от Льва Николаевича и которого он вызвал тотчас же по приезде в Астапово.
В обеих комнатах была тишина; тишину эту нарушает Софья Андреевна. Она кому-то начинает опять возбужденно рассказывать всю историю ухода, и опять слышится имя Черткова. Неужели Александра Львовна была права, и ее не следовало пускать? Усов подошел к ней и сказал, что если она будет волноваться, то он принужден будет удалить ее. Она замолчала»[274].
«Врач Д. В. Никитин рассказывает в своих записках, что незадолго до кончины Льва Николаевича врачи решили убедиться, есть ли у него еще сознание. Душан Петрович Маковицкий взял стакан воды с вином, поднес его ко рту Льва Николаевича и громко, торжественно произнес: „Лев Николаевич, увлажните ваши уста“. Лев Николаевич приоткрыл глаза, сделал глоток. Таким образом, можно думать, что последними людскими словами этого мира, дошедшими до сознания Льва Николаевича, были добрые слова его верного друга и спутника его последнего путешествия, Душана Петровича Маковицкого»[275].
«Только что мы, наполовину раздевшись, прилегли — я еще и задремать не успел, раздался стук. За нами прислали буфетчика: Л. Н. стало очень плохо. Было, кажется, около часу ночи.
Мы вошли в дом. Там — полная безнадежность.
Л. Н. задыхается и томится в припадках сердечной тоски. Больше суток почти без перерыва его не оставляет мучительная икота… Доктора, чтобы облегчить страдания, решили дать ему морфий. После морфия Л. Н. несколько успокоился.
Часов, кажется, около двух Г. М. Беркенгейм, ввиду явно безнадежного состояния Л. Н., сказал Александре Львовне, что следует сообщить об этом Софье Андреевне и, если она пожелает, привести ее сюда, чтобы она могла проститься со Л. Н.
Беркенгейму поручили пойти к Софье Андреевне. Я пошел в комнату Л. Н. Она была чуть освещена слабым светом чем-то загороженной лампы.
Л. Н. лежал на спине, головой в сторону окна, ногами в сторону завешенной стеклянной двери. Кровать аршина на полтора отодвинута от стены. Между кроватью и стеной на стуле сидел В. Г. Чертков, между дверью и кроватью, тоже на стуле, Сергей Львович.
Л. Н. дышал часто и тяжело. Ужасный звук как бы от распиливания дров при каждом дыханье наполнял всю комнату. Чувствовалось веяние смерти. Я сел налево от двери в углу дивана.
Прошло довольно много времени. Софью Андреевну уже привели, и она сидела в столовой. Ввиду того, что Л. Н. на окружающее не реагировал, ее ввели в комнату, прося соблюдать осторожность. Боялись, что если Л. Н. узнает ее — это может быть роковым толчком. Жизнь висела на волоске.
Софью Андреевну ввели Усов и Щуровский. У постели поставили стул, на который она села. Она стала шептать Л. Н. слова любви и просить прощения, крестила его. До него явно ничто не доходило. Софья Андреевна посидела несколько минут, после чего ее убедили выйти из комнаты.
Перед приходом Софьи Андреевны Владимир Григорьевич вышел из комнаты.
Когда Софья Андреевна встала и пошла к выходу, она заметила меня на диване и стала беспокойно спрашивать:
— Кто это?
Потом она приблизилась ко мне и направила на меня свой лорнет…
После ухода Софьи Андреевны доктора по инициативе Щуровского решили сделать еще попытку — вливание соляного раствора. Эта мучительная операция, во время которой Л. Н. тяжело стонал, не оказала никакого действия. Дыхание оставалось все таким же ужасным, и пульс все слабел. Чтобы выяснить, в сознании ли Л. Н., к глазам его поднесли свет. Душану Петровичу, который духовно ближе всех докторов был ко Л. H., предложили окликнуть его. Душан Петрович взял стаканчик воды с вином и, подойдя ко Л. H., раза два довольно громко позвал его:
— Лев Николаевич! Лев Николаевич! — и потом, сказав: — Увлажните ваши уста, — дал ему с ложечки воды с вином.
Л. Н. проглотил. Сознание, значит, в нем было…»[277].
[Официальный бюллетень: «
Душан Петрович:
Между нею и кроватью стояли Никитин и я. Если бы Л. Н. очнулся и она хотела бы подойти, мы загородили бы путь. Побыла минут восемь, поцеловала темя Л. Н., потом ее увели.
Присутствовали Сергей Львович, все дети, Елизавета Валерьяновна, доктора. Потом пришли прощаться Буланже, Гольденвейзер, Сергеенко, В. Н. Философов, И. И. Озолин, его семья».
Потом еще минуту дышал.
Софья Андреевна:
«7 ноября. 6 часов утра Лев Никол. скончался. Меня допустили только к последним вздохам, не дали проститься с мужем, жестокие люди»[280].
Александра Львовна:
«Я подошла к нему, он почти не дышал. В последний раз целовала я лицо, руки…
Ввели мою мать, он уже был без сознания. Я отошла и села на диван. Почти все находящиеся в комнате глухо рыдали, мать моя что-то говорила, причитала. Ее просили замолчать.
Еще один последний вздох. Все кончено.
В комнате полная тишина.
Вдруг Щуровский что-то сказал громким, резким голосом, моя мать ответила ему, и все громко заговорили.
Я поняла, что он уже нас не слышит…»[281].
Татьяна Львовна:
«Мы не знали, следует ли предупредить мать. Каждый высказал свое мнение, и мы решили сперва удостовериться, каково состояние отца, и в зависимости от обстоятельств звать или не звать ее. Но не успели мы с Сергеем дойти до домика, где лежал отец, как заметили, что мать идет за нами. Мы вошли. Отец был без сознания. Доктора сказали, что это конец.
Мать подошла, села в его изголовье, наклонясь над ним, стала шептать ему нежные слова, прощаться с ним, просить простить ей все, в чем была перед ним виновата. Несколько глубоких вздохов были ей единственным ответом.
Так в уединенном уголке Рязанской губернии, в домике начальника станции, оказавшего ему приют, умер мой отец»[282].
Художник В. И. Россинский. Смерть Л. Н. Толстого
Сергей Львович:
«Отец сделал глоток. Было около пяти часов утра. После этого жизнь в нем проявлялась только в дыхании, но и оно скоро стало реже и не так громко. Вдруг оно остановилось. Щуровский и Усов сказали: „Первая остановка“. Затем была вторая остановка… еще несколько вздохов, опять остановка, и негромкий последний хрип.
Минут за десять до кончины моя мать опять подошла к отцу, стала на колени у кровати, что-то тихо говорила. Услыхать ее, конечно, он уже не мог…
Несколько секунд после последнего вздоха продолжалась полная тишина. Ее нарушил кто-то из врачей словами: „Три четверти шестого“. Душан Петрович первый подошел к кровати отца и закрыл ему глаза. Не помню, кто и что говорил и когда именно все ушли, кроме Никитина, Маковицкого и меня. Мы раздели покойного, Никитин и Душан Петрович обмыли его и опять одели в серую блузу. Тело мне показалось и сильным, и гораздо моложе своих лет. Отец так мало времени болел, что не успел еще похудеть. Выражение лица было спокойное и сосредоточенное»[283].
Елизавета Валериановна:
«Не знаю, что произошло, позвал ли кто, сказал ли кто что, но только внезапно все встали и двинулись в спальню. Комната была маленькая, народу было много. Я пропустила вперед Софью Андреевну и детей и стояла немного позади. Тишина была мертвая. Только Софья Андреевна продолжала что-то шептать. Жутко билось сердце. Послышался глубокий вздох умирающего, опять тишина, и вдруг кто-то громко — заговорил. Все кончено, беречь больше некого!»[284].
Александр Гольденвейзер:
«Я вышел на минутку из комнаты. Пройдя через соседнюю комнату, я заглянул в следующую — крайнюю. Там поперек комнаты стояла кровать, на которой сидел Д. В. Никитин и рыдал, как ребенок… Тут же в комнате были и другие: Александра Львовна, Варвара Михайловна, Чертков, Иван Иванович.
Всякие надежды кончились…
Я вернулся к Л. Н. и сел на прежнее место. Дыханье было все так же ужасно. В груди что-то клокотало и хрипело, но вдыхать Л. Н. стал все менее и менее глубоко.
Часу в шестом Душан Петрович, войдя в комнату, постоял некоторое время, потом подошел ко мне и тихо мне сказал:
— Агония…
Немного погодя, в комнату вошли остальные. Ввели Софью Андреевну.
Дыханье становилось все поверхностнее, стало редеть. Софья Андреевна стала в головах Л. Н. и взяла руками его голову. Я взял его еще теплую руку. Дыханье стало прерываться. Остановилось…
Кто-то из докторов (кажется, Щуровский) сказал:
— Еще будет вздох.
И действительно, Л. Н. еще раз, сильнее прежнего, вздохнул, и все было кончено…
Я вышел в соседнюю комнату. […]
Я вышел в столовую.
Через окно в предрассветном сумраке я увидал Илью Львовича и довольно большую кучку народа, толпящуюся у дома, в ожидании вестей.
Я открыл форточку и сказал:
— Скончался.
Все сняли шапки. Было 6 часов 5 минут утра»[285].
«Стали расходиться.
Сыновья ушли из дому.
Александра Львовна, Варвара Михайловна, Владимир Григорьевич, Сергеенко стали торопливо укладывать вещи, чтобы поспеть к поезду.
Софья Андреевна стала сыскивать и паковать вещи Л. Н-ча.
Я подвязал Л. Н-чу бороду и закрыл очи.
Мы с Никитиным раздели, переложили мертвое тело на другую кровать и обмыли с помощью фельдшера. Потом одели в холщовую рубашку, подштанники, вязаные нитяные чулки, суконные шаровары и в такую же [темную] блузу (ремень оставил)»[286].
Владимир Григорьевич:
Самая смерть Л. Н. произошла так спокойно и тихо, что произвела на меня умиротворяющее впечатление.
Бюллетень о кончине Л. Н. Толстого. 7 ноября 1910 г.
Толпа народа у дома И. И. Озолина в ожидании выноса гроба с телом Л. Н. Толстого. 8 ноября 1910 г. Фотография С. Г. Смирнова
После непрерывных часов тяжелого дыхания и стонов — глубокое дыхание вдруг заменилось поверхностным и легким. Через несколько минут и это слабое дыхание оборвалось. Промежуток полной тишины. Никаких усилий, никакой борьбы. Потом глубокий-глубокий, протяжный, едва слышный — последний вздох…
Глядя на лежавшую на кровати оболочку того, что было Львом Николаевичем, я вспомнил случайно подслушанный мной наканунеотрывок из внутренней работы его души. Я сидел тогда один около его постели.
Он лежал на спине, тяжело дыша. Вдруг, очевидно продолжая вслух нить занимавших его мыслей, он, как бы рассуждая сам с собой, громко произнес:
Я вспомнил представление Л. Н-ча о жизни человеческой как о проявлении духа Божьего, временно заключенного в пределы личности и стремящегося преодолеть эти пределы для того, чтобы слиться с душами других существ и с Богом. И я особенно живо почувствовал, что жизнь, при таком ее понимании, есть ничем ненарушимое благо, и смерти нет.
И поколебать во мне это сознание не могут никакие мои личные страдания от потери Льва Николаевича, как человека и друга»[287].
Можно смотреть на жизнь, как на сон, и на смерть — как на пробуждение.
[Мысли Л. Н. Толстого приводятся без подписи. —
1
Я не могу отрешиться от мысли, что я умер прежде, чем родился, и в смерти возвращаюсь снова в то же состояние. Умереть и снова ожить с воспоминанием своего прежнего существования — мы называем обмороком; вновь пробудиться с новыми органами — значит родиться.
2
Если я умертвил животное — собаку, птичку, лягушку, даже хотя бы только насекомое, то, строго говоря, все-таки немыслимо, чтобы от моего злобного или легкомысленного поступка могло превратиться в ничто это существо, или вернее, та первоначальная сила, благодаря которой это столь удивительное явление еще минуту тому назад представало пред нами во всей своей энергии и жизнерадостности. А с другой стороны, миллионы животных всякого рода, каждое мгновение вступающих в жизнь в бесконечном разнообразии, полных силы и стремительности, — не могли совершенно никогда не существовать до акта своего рождения и не бывши ничем — начать быть. Если, таким образом, я замечаю, что одно скрывается у меня из виду неведомо куда, а другое появляется неведомо откуда, и притом то и другое имеет одинаковую форму и сущность, одинаковый характер, но только не одну и ту же материю, которая, впрочем, и в продолжение их существования непрестанно отбрасывается и заменяется новой, — то само собой напрашивается предположение, что то, что исчезает, и то, что становится на его место, есть одно и то же существо, испытавшее лишь небольшое преобразование, обновление формы своего существования и, стало быть, то, что сон для индивида, то смерть для вида.
3
Во сне мы живем почти так же точно, как и наяву. Паскаль говорит, что если бы мы видели себя во сне постоянно в одном и том же положении, a наяву в различных, то мы считали бы сон за действительность, а действительность за сон.
Л. Н. Толстой в день своего восьмидесятилетия. Ясная Поляна. 1908. Фотография С. А. Толстой
Это не совсем справедливо.
Действительность отличается от сна тем, что в действительной жизни мы обладаем нашей способностью поступать сообразно с нашими нравственными требованиями. Во сне же мы часто знаем, что совершаем отвратительные, безнравственные поступки, но не властны удержаться. Так что я бы сказал, что если бы мы не знали жизни, в которой бы мы были более властны в удовлетворении нравственных требований, чем во сне, то мы сон считали бы вполне жизнью и никогда не усомнились бы в том, что это не настоящая жизнь.
Теперь наша вся жизнь, от рождения до смерти, со своими снами не есть ли, в свою очередь, сон, который мы принимаем за действительность, за действительную жизнь и в действительности которой мы не сомневаемся только потому, что не знаем жизни, в которой наша свобода следовать нравственным требованиям души была бы еще больше, чем та, которой мы владеем теперь.
4
Я не жалею о том, что родился и прожил здесь часть моей жизни, потому что я жил так, что имею причину думать, что принес некоторую пользу. Когда же придет конец, то я оставлю жизнь так же, как я бы ушел из гостиницы, а не из своего настоящего дома, потому что я думаю, что пребывание наше здесь предназначено нам, как переходное и только временное.
5
Если бы я даже ошибался, полагая, что душа бессмертна, я был бы счастлив, доволен своей ошибкой; и пока я живу, ни один человек не в силах отнять у меня эту уверенность, которая дает мне такое неизменное спокойствие, такое полное удовлетворение.
Вспоминая Астапово
Не Петербург, не Москва — Россия…
— писал о тех скорбных днях Андрей Белый, —
а Россия — это Астапово, окруженное
пространствами; и эти пространства — не лихие
пространства:
это ясные, как день Божий, лучезарные поляны.
«Здесь — центр железнодорожных служащих (600 семейств). Есть потребительская лавка, почта и пр. Буфет на станции — лучше обыкновенного. Все очень предупредительны и любезны.
Приезжал губернатор, предводитель, жандармский генерал, управляющий дороги, начальник почт и телеграфов и пр. Десяток корреспондентов рыскают, едят и пьют на вокзале.
Приехал Варсонофий — иеромонах Оптиной Пустыни, посланный от Синода. Он, по-видимому, уезжает не солоно хлебавши. Думаю, что какие-либо насильственные или назойливые действия с его стороны — невозможны.
Мы живем частью в двух вагонах, а частью у служащих железной дороги. Отец — у начальника станции латыша И. И. Озолина. Жена его — немка (латышка. —
«Мне приходилось во все эти дни бывать в трех местах — в озолинском домике, в вагоне, где помещались мать и остальная семья, и на вокзале, где приходилось питаться. В вагоне тяжело было видеть мою мать, переносившую ужасные муки. Она понимала, хотя, может быть, не сознавалась самой себе, что послужила последним толчком для отъезда отца, последствием чего была его болезнь; она знала, что он не хочет ее видеть, и чувствовала свою беспомощность и непоправимость совершившегося.
Общий вид станции и поселка Астапово. 1910. Фотография А. И. Савельева
Сергей Львович Толстой со второй женой Марьей Николаевной. Ясная Поляна
Дом начальника станции И. И. Озолина, в котором умер Л. Н. Толстой. Астапово. 1910
Вагоны, в которых жила семья Л. Н. Толстого и корреспонденты. Общий вид. 1910. Станция Астапово. Фотография С. Г. Смирнова
Вагоны, в которых жили семья Л. Н. Толстого и журналисты. Астапово. 1910
На тесном астаповском вокзале, вокруг большого стола и стойки, постоянно толпились корреспонденты разных газет — человек двенадцать. Они пили водку, громко разговаривали и постоянно нас расспрашивали. Тут же были жандармы и сыщики, и по вокзалу и платформе гулял о. Варсонофий, настоятель Оптиной Пустыни, с тайным поручением причастить Льва Толстого. Он как будто ждал, что его позовут. Такова была атмосфера астаповского вокзала. Это, однако, совсем не относится к железнодорожным служащим. Они были в высшей степени предупредительны и деликатны»[290].
«Астапово — одно из самых тяжелых воспоминаний в моей жизни. Поезд пришел вечером. Небольшой и довольно тускло освещенный зал для приезжающих был полон народа; вся эта толпа сновала взад и вперед, толкалась, и гул голосов стоял в зале. Меня сразу охватило чувство тоски и какой-то безнадежности. Я очень близорука, и, хотя я знала, что здесь должен быть кто-нибудь из своих, я долго никого не могла отыскать и не знала, куда мне толкнуться. Наконец, я встретила П. А. Буланже, который и проводил меня в вагон, где были Софья Андреевна и Татьяна Львовна; тут же был и Сергей Львович. […]
Когда я вошла с П. А. Буланже в зал, чтобы пообедать, на меня удручающе подействовала любопытная, равнодушная толпа; тут и фотографы, и киносъемщики, и корреспонденты; нельзя было показаться, чтобы сейчас же не начинали интервьюировать. Я наскоро пообедала и вернулась в вагон. К Софье Андреевне я старалась не ходить: при моем появлении она начинала без умолку говорить. Ей это было вредно, а мне тяжело слушать. Пришел Сергей Львович. Он был очень расстроен; поговоривши немного со мной, он сказал:
— Я часто последнее время думал о том, как будет умирать отец, но чтобы он так умирал — никогда не мог себе представить.
Как в Крыму тянуло в комнату больного, так здесь тянет к тому домику, где он умирает. Но какая разница! Там взойдешь, посмотришь на него, посидишь около него, он лежит с закрытыми глазами, не видит тебя, но чувствуется какой-то мир и спокойствие. А теперь! Дверь в дом заперта изнутри; никого не пускают, не спросивши, кто это. Боятся, что войдет Софья Андреевна, от которой его тщательно оберегают. Не впускают и меня, и я с горечью думаю: „Неужели Гольденвейзер, Буланже и другие ближе ему, чем я? Ведь я люблю его, как себя помню“. И вот ходишь взад и вперед перед домом в надежде услыхать что-нибудь — хорошее или дурное, но что-нибудь; неизвестность хуже всего, а сидя в вагоне, мы ничего не знаем и мало кого видим. Холодно, темно; тут и свои близкие; тут опять корреспонденты, которые, как коршуны, ждут услыхать или увидеть что-нибудь интересное; к нам подходить и нас расспрашивать они не решаются. Страшно тяжелое впечатление производит Софья Андреевна. Вся дрожащая, под руку с фельдшерицей, она то подойдет к двери, то заглянет в окно, но дверь заперта, окно завешено. Она сама создала себе такое положение, но нельзя не пожалеть ее»[291].
Иван Иванович Озолин, начальник станции, в доме которого умер Л. Н. Толстой. Фотография 1910 г.
Телеграфисты и корреспонденты на станции Астапово. Ноябрь 1910 г. Фотография С. Г. Смирнова
«Наше дежурство не было упорядоченным, все мы были возбужденные, утомленные, то и дело отвлекали нас (особенно Никитина) корреспонденты, родные, друзья, любопытные. Получались в большом количестве газеты, переполненные известиями о Л. Н. Каждый получал во много раз бóльшую корреспонденцию, чем обыкновенно, много телеграмм. Как только кто-нибудь ложился спать, его будили из-за „срочных с ответом“ телеграмм.
Хотя квартира была семьей Озолиных оставлена, места стало больше, но нас, людей около Л. Н., и вещей прибавилось. Две комнаты квартиры были не вычищены и, кроме того, на ногах вносилось в квартиру много грязи, песку.
Жили в квартире Озолина Александра Львовна, Варвара Михайловна, Озолин, Чертков, Сергеенко, девушка-прислуга. Я, Никитин и Семеновский ходили ночевать в другие квартиры. Днем приходили еще доктор Стоковский, Татьяна Львовна, сыновья Л. Н., Горбунов, Гольденвейзер, позже еще прибавились доктора (Щуровский, Усов). Иногда входил разносчик телеграмм. Во время совместной еды порой бывало шумно. Когда Л. Н. было плохо, все приунывали; когда, казалось, ему легче, оживали.
Не догадались обзавестись мягкой обувью, не смазали дверей (это стали делать только с пятого дня); топка, мытье пола, умывание лица, рук, тела; не догадались, когда Л. Н. дремал, сделать на дверях знак не входить.
(Сегодня распоряжение о выселении лиц, не живущих в доме у начальника, не семейных Л. Н. и не корреспондентов — тоже растревожило нас, хотя напрасно. Это было сделано, чтобы предотвратить скопление народу, которого через несколько дней набралось бы из Москвы и других городов тысячи.)»[292].
Комната, в которой умер Л. Н. Толстой. Астапово. 2010. Фотография В. Б. Ремизова
Стол с лекарствами и медицинскими принадлежностями в комнате рядом с той, в которой умер Л. Н. Толстой. 1910. Астапово. Фотография корреспондента газеты «Русское слово» (?)
«В Астапово оказался очень хороший старик — буфетчик, седой, крепкий — лет под шестьдесят. Он отлично кормит всех и готовит вегетарианские блюда для многочисленных съехавшихся вегетарианцев.
На станции и в буфете приходится встречаться с членами семьи Толстых… Софьи Андреевны я пока не видал.
Я опасался, что приезд наш с Горбуновым удивит или стеснит бывших при Л. Н. Но нам были рады и нашли наше появление совершенно естественным. На душе тяжело, но я рад, что приехал и нахожусь вблизи Л. Н.»[293].
«В домике из сеней направо вход в кухню, прямо — заглушенная стеклянная дверь в комнату, где лежит Л. Н.; из кухни дверь в комнату, обращенную в столовую и вообще общую, где сходятся ухаживающие за Л. Н. родные и близкие. Из этой комнаты прямо вход в одну из двух комнат Л. Н. В первую его переводят иногда, когда ту нужно прибрать. Большей частью он во второй, налево от этой»[294].
«Нынче утром сюда приехал губернатор. Все переполошились. Распространился слух, что губернатор вышлет из Астапова всех, кроме четырех ухаживающих за Л. H.; станцию и буфет будто бы закроют для посторонних.
Сыновья Л. Н. отправились к губернатору. Он сказал им, что станция вне сферы его влияния, но что он, тем не менее, ручается, что никого из находящихся при Л. Н. не тронут. Вообще тревога, по-видимому, фальшивая. От начальника дороги получено распоряжение предоставить всем приехавшим возможные удобства.
Корреспонденты тоже остались. […]
Здесь народу все прибывает. В буфете — клуб. Корреспонденты получают в известные часы от докторов бюллетени. Всякий, кроме того, старается получить какие-нибудь свежие новости; они положительно рвут каждого из нас на части, стоит только появиться в пределах станции.
В буфете в часы обеда — давка. Курят, шумят, держатся шумно и развязно… Разгуливает по станции со своим свояком… которого все Толстые зовут „Вака“. Все они пьют (и много), едят и болтают… Вся эта толчея — мучительный контраст с роковой таинственной борьбой жизни и смерти, происходящей в двух шагах, в маленьком домике начальника станции…»[295].
«Третьего дня получилась на имя Л. Н. телеграмма из Оптиной пустыни от иеромонаха Иосифа с просьбой разрешить приехать.
Александра Львовна ответила, что семья Л. Н. просит его не приезжать, так как видеть Л. Н. все равно нельзя. Оказывается, старцу Иосифу было синодом предписано ехать в Астапово. Он по немощи отказался. Тогда командировали игумена.
Вчера вечером игумен Варсонофий приехал вместе с иеромонахом Пантелеймоном. Они выразили желание видеть Л. Н., но им сказали, что это невозможно.
Нынче они хотели повидаться с Александрой Львовной. Она послала им письмо, в котором написала, что не может отойти от отца, что свидание их с отцом невозможно по состоянию его здоровья, что доктора не считают возможным допустить кого бы то ни было к Л. H., а главное — свидание невозможно потому, что оно противоречило бы воле Л. H., а воля отца для нее священна. Монахи еще раз письменно обращались к Александре Львовне, но она им ответила то же самое. Говорят, они надеялись, что их допустят хотя бы войти в дом, чтобы потом иметь возможность говорить, что они были у Толстого и благословили его.
Варсонофий беседовал с Д. В. Никитиным, который от имени докторов сказал ему, что допустить свидание они ни в каком случае не могут»[296].
«На вопрос Татьяны Львовны — вызвать ли телеграммой Михаила Сергеевича (мужа Татьяны Львовны. —
— Откладывать в долгий ящик не следует.
— Что же — может все кончиться до ночи?
Щуровский уклонился от прямого ответа, но повторил:
— Медлить не советую.
Софья Андреевна все в том же состоянии. Ей читали нынче фельетон Меньшикова о Л. H., положительно обливающий его грязью, а она почти кричала, что все это правда и одобряла Меньшикова. Душевное состояние ее ужасно, и все-таки нельзя не испытывать к ней глубокой жалости…
Приблизительно в час — в половине второго, когда при Л. Н. были Александра Львовна, Татьяна Львовна и, кажется, Варвара Михайловна, он тихо сказал:
Потом он приподнялся и, собравшись с силами, довольно громко сказал:
После этого Л. Н. в изнеможении опустился на подушку и тихо сказал:
Татьяна Львовна выбежала из комнаты и передала бывшим в домике, и мне в том числе, эти слова Л. Н.»[297].
Железнодорожный колокол и подлинные часы, стрелки которых указывают на время смерти Л. Н. Толстого 7 ноября 1910 г. Железнодорожный вокзал на станции Лев Толстой (Астапово). 2010. Фотография В. Б. Ремизова
Л. Н. Толстой на смертном одре. 8 ноября 1910 г. Астапово. Фотография Т. М. Морозова
«Через окно в предрассветном сумраке я увидал Илью Львовича и довольно большую кучку народа, толпящуюся у дома, в ожидании вестей.
Я открыл форточку и сказал:
— Скончался.
Все сняли шапки. Было 6 часов 5 минут утра.
Я вернулся в комнату Л. Н.
Мы внесли туда другую кровать, перенесли на нее Л. H., подложили клеенку. Дмитрий Васильевич и Душан Петрович стали обмывать Л. Н. Потом мы его одели. Надели на него его серую блузу. Пояса не могли отыскать. Позже его нашли, но уже надевать не стали. Мне отдали его на память.
Одевши Л. H., мы перенесли его снова на ту кровать, на которой он скончался.
Пока мы еще его одевали, Софья Андреевна, начавшая как-то вдруг говорить громко (мы все еще говорили шепотом), стала собирать вещи и сказала:
— Надо собрать все, а то толстовцы живо все растащат!
Она стала искать ложку, которой Л. Н. всегда ел, и, долго не находя ее, волновалась.
Она сказала при этом мне:
— Вы не думайте, Александр Борисович, что я ищу ее потому, что она серебряная. Ведь это ложка Льва Толстого!..
Немного погодя мы с Иваном Ивановичем пошли к себе. Там собрались все друзья. Добрые Устиновы устроили чай, который мы, измученные, с жадностью стали пить.
Александра Львовна собиралась с утренним поездом (часов в 10) ехать в Ясную. Мы решили ехать с нею.
Я пошел снова к Л. Н.
Там кровать уже была убрана еловыми ветками и откуда-то взявшимися цветами.
На станции я встретил управляющего Рязанско-Уральской железной дорогой, Матреницкого, который спросил меня, может ли он войти поклониться телу Л. Н. В домике я увидал Софью Андреевну и спросил ее об этом.
Комната, в которой умер Л. Н. Толстой. Станция Лев Толстой (Астапово). 2010. Фотография В. Б. Ремизова
Вечер. Музей Л. Н. Толстого на станции Лев Толстой (Астапово). 2010. Фотография В. Б. Ремизова
Получив ее согласие, я пошел за Матреницким. Когда я ввел его, я был поражен Софьей Андреевной, перед тем убиравшей вещи…
Мне стало так тяжело, что я поспешил уйти.
К домику стали стекаться многочисленные обитатели поселка. Установилась очередь.
Пора было собираться в путь. Мы наскоро уложились. Поезд приближался.
Я зашел еще раз поклониться телу Л. Н. Домик был полон народу.
Л. Н. лежал с прекрасным просветленным лицом — весь в зелени и цветах.
Мы сели в вагон. С этим же поездом приехал в Астапово тульский архиерей с запоздалой миссией — обратить Л. Н. в лоно церкви.
Нас поехало восемь человек: Александра Львовна, Варвара Михайловна, Владимир Григорьевич, А. П. Сергеенко, Д. В. Никитин, Г. М. Беркенгейм, Иван Иванович и я.
Только в вагоне мы почувствовали, до какой степени мы все измучены. В особенно подавленном состоянии был Г. М. Беркенгейм, которого мучила, как idee fixe, мысль, не было ли ошибкой то, что Л. Н. дали морфию…»[298].
«Весь день 7/20 ноября прошел в хлопотах и суете. Около восьми часов мы открыли двери озолинского домика, и народ потек поклониться праху Льва Толстого. Это были железнодорожные рабочие и служащие, окрестные крестьяне, корреспонденты газет и друзья Толстого, приехавшие из Москвы. Перебывало несколько тысяч человек. Моя мать почти весь день сидела у изголовья покойного.
Студент-медик пятого курса Н. А. Дунаев впрыснул формалин в тело покойного. Формовщик Агафьин и скульптор Меркуров, приехавшие из Москвы, сняли маску с его лица, художник Пастернак и другие зарисовали его, фотографы сделали несколько снимков, кто-то обвел на стене карандашом тень лица покойного, даваемую лампой.
Я получил письмо от профессора Д. Н. Анучина с просьбой разрешить вскрытие черепа покойного. Посоветовавшись со своими семейными, я ответил отказом, зная отрицательное отношение отца к этому научному приему.
Утром следующего дня 8/21 ноября мы, четыре брата: я, Илья, Андрей и Михаил, вынесли гроб из дома Озолина. Нас сменили другие, и гроб был перенесен в товарный вагон.
Кинематографические и фотографические аппараты усиленно работали.
Товарный вагон был украшен еловыми ветками и снопами, повешенными на стенах крест-накрест; в вагон внесены были венки, один из живых цветов — от служащих Рязано-Уральской железной дороги. Посреди вагона был поставлен помост, обтянутый черной материей. На этот помост и был поставлен дубовый гроб, заключенный в металлический ящик.
На запасном пути Астаповской станции стоял вагон первого класса, предоставленный управлением железной дороги семье Толстого. В нем с 3 ноября помещались моя мать, сестра Татьяна, братья Илья, Андрей и Михаил, фельдшерица Терская и еще кое-кто. Перешел и я туда же. Этот вагон, вагон с гробом, вагон с двадцатью пятью корреспондентами и вагон управляющего железной дорогой Матренинского были прицеплены к экстренному поезду, и 8 ноября в час пятнадцать минут дня мы выехали из Астапова по направлению к Данкову, Волову и Горбачеву.
Похоронная процессия около дома И. И. Озолина в Астапове. 8 ноября 1910 г. Фотография А. И. Савельева
Похоронная процессия около дома И. И. Озолина. Астапово. 8 ноября 1910 г.
Гроб с телом Л. Н. Толстого несут его сыновья М. Л. Толстой (слева) и С. Л Толстой (1-й план), И. Л. Толстой (слева) и А. Л. Толстой (3-й план). Астапово. 8 ноября 1910 г. Фотография С. Г. Смирнова
Похоронная процессия у траурного поезда на станции Астапово. 8 ноября 1910 г. Фотография С. Г. Смирнова
Траурный поезд, в котором повезут гроб с телом Л. Н. Толстого в Ясную Поляну 8 ноября 1910 г. Станция Астапово Рязано-Уральской ж/д. Фотография С. Г. Овчинникова
Телеграмма в газету „Русские ведомости“ на смерть Л. Н. Толстого студентов медицинского факультета Казанского университета. 7 ноября 1910 г.
Могила Л. Н. Толстого
В Данкове исправник не допустил публику на вокзал и запретил возлагать венки. Этот исправник в голодную зиму 1891/1892 года был становым приставом в Епифанском уезде, где отец в то время устраивал столовые для голодающих.
В Горбачеве наш вагон и вагон с покойным были прицеплены к пассажирскому поезду Московско-Курской железной дороги, и поздно ночью мы тронулись. В Астапове и на поезде мы получили много сочувственных телеграмм, между ними: от писателя Куприна, академика Янжула, от Исторического музея, редакций газет, родственников и многих других.
«Я пересолила»
[В АРХИВЕ Д. П. МАКОВИЦКОГО СОХРАНИЛАСЬ КОПИЯ ЕГО ПИСЬМА ОТ 31 ОКТЯБРЯ 1910 Г. К ДЕТЯМ Л. Н. ТОЛСТОГО — С. Л. ТОЛСТОМУ И Т. Л. СУХОТИНОЙ:]
«Глубокоуважаемые Сергей Львович и Татьяна Львовна! Я вас от себя очень прошу никаким образом не пустите Софию А. за Л. Н-чем. Подумайте, как тяжело Л. Н. скрываться, переезжать с места на место и как тяжело было бы для него, если бы его настигла С. А. А для С. А-ны началось бы новое беспокойство. В нынешнее положение каждым днем больше и больше будет выправляться. Занятие с изданием у нее есть. Кланяюсь вам и всем. Д. П. М.»[300].
Софья Андреевна имела не свой обычный деловой вид, была не такой, какая она есть, а какой-то нерешительной, несмелой. Была бледна. За ней следили, прерывали ее с нетерпением: „Мамá, не волнуйся“.
Перрон на станции Астапово. Ноябрь 1910 г. Фотография С. Г. Смирнова
Дети Л. Н. и С. А. Толстых — Сережа, Лева, Таня и Илюша. Тула. 1872. Фотография Ф. И. Ходасевича
Л. Н. Толстой в кругу семьи и гостей. Фотография М. А. Стаховича.
Слева направо: М. А. Стахович, Татьяна Толстая, Мария Кузминская, Мария Толстая, С. Л. Толстой, С. А. Толстая. На ширме сидят Миша и Андрюша Толстые. Ясная Поляна. 1887
Софье Андреевне я рассказал, что у Л. Н. воспаление, которое в этом возрасте обыкновенно смертельное, но Л. Н. в последние пять лет два раза легко перенес бронхопневмонию, сил много, не безнадежен.
Софья Андреевна заговорила о свидании с Л. Н., на это я сказал, что этого не может быть, что Л. Н. третьего дня бредил тем, что она его догонит. Софья Андреевна упрекала меня, почему я тогда не разбудил ее, что она бы обласкала его и он не уехал бы, и что это он навлек на нее такой позор, жену бросил, она ему ведь ничего не сделала, только вошла в кабинет посмотреть, у него ли дневник, который пишет, не отдал ли и его, и еще, услышав шум, заходила и спросила: „Левочка, аль ты нездоров?“ —
Если Л. Н. выздоровеет, в чем Софья Андреевна не сомневается, и если поедет на юг… (пропуск в рукописи. —
Татьяна Львовна, Андрей, Михаил и В. Философов были усталые и встревоженные, озабоченные положением и отца, и матери. Успокаивали мать, но нервно, с укорами. Софья Андреевна выставляла причиной свое нездоровье… (пропуск в рукописи. —
«
Если же Л. Н. уедет, то она за ним. »[302].
«Сегодня (и в следующий день) входили к Софье Андреевне в вагон пять корреспондентов. Она в возбужденном состоянии говорила им — и они строчили, что Л. Н. ушел ради рекламы (оправдывала себя)»[303].
«Сегодня утром, в 7 часов, Софья Андреевна справлялась о здоровье Л. Н. Ходила вокруг дома, беспокоила нас; я боялся, что станет громко кликать, чтобы услышал Л. Н., что она здесь. В 9 приходила на крыльцо, долго задерживала Никитина. […]
Семейный совет: решали, выписать ли еще московских врачей. Андрей Львович хотел. Переголосовали, решили „пока не выписывать“.
Как это несчастье сближает людей! Теперь сыновья Л. Н. все дружны, поступают заодно с другими»[304].
Перед тем как расстаться с доктором Растегаевым, я просил его дать мне характеристику болезни моей матери, что он и сделал в следующем письме:
«
«А здесь в Астапове — страшная суета: полон буфет приезжих — корреспонденты и всякий народ. Софья Андреевна говорит вслух на весь буфет ужасные слова о Л. Н. и окружающих его. И эти ее слова жадно подхватываются корреспондентами как сенсационный материал.
Даже… в ужасе от ее поведения. Они поздно спохватились, допустив ее довести… до гибели»[306].
«Нынче я несколько часов дежурил в домике. Мы (Татьяна Львовна, Александра Львовна и я) сидели в кухне и разговаривали. Вдруг я вижу: к самому стеклу приложилась лицом Софья Андреевна. Я выбежал наружу, за мной Татьяна Львовна.
Софья Андреевна, увидав меня, стала говорить:
— Я не войду, я не войду; я хочу только милую Сашу повидать. Позовите ее…
Говорит голосом тихим, жалким. Я пошел за Александрой Львовной, но из предосторожности дверь в кухню запер за собою на ключ.
Мы с Александрой Львовной выходим в сени. Софья Андреевна уже там. Мы уговорили ее выйти наружу. Все мы были крайне взволнованы и тронуты ее приходом. Но Боже мой, что оказалось!
С. А. Толстая за печатной машинкой „Ремингтон“. Ясная Поляна. 10 декабря 1903 г. Фотография П. А. Сергеенко
В Астапово приехали фотографы от какой-то кинематографической фирмы и захотели снять Софью Андреевну. Когда мы открыли дверь наружу, Александра Львовна увидала направленный в сторону крыльца аппарат, услыхала треск вращаемой ручки, в ужасе отшатнулась и убежала назад в дом»[307].
«Софья Андреевна с фельдшерицей занимали маленькое купе; я прошла прямо к ней. Она была до чрезвычайности жалка, очень похудела, с трясущейся головой, имела какой-то виноватый и растерянный вид. Увидав меня, она сейчас же стала жаловаться, что ее не пускают ко Льву Николаевичу, что она не может добиться свидания с ним, возбужденно и недружелюбно говорила о Черткове. Она показалась мне совершенно ненормальной. Фельдшерица сделала мне знак, чтобы я ушла»[308].
«Поведение матери трудно было понять. То она заявляла, что не сумасшедшая, и сама понимает, что, если он ее увидит, это может его убить, то говорила, что все равно хуже не будет, что в любом случае она его больше не увидит. То начинала плакать и жаловаться, что не она за ним ухаживает: „Сказать только, я прожила с ним сорок восемь лет, и не я ухаживаю за ним, когда он умирает…“
Мы чувствовали всю чудовищность такого положения. Но, поскольку отец не звал ее, мы не считали возможным пустить ее к нему»[309].
С. А. Толстая пишет копию портрета Л. Н. Толстого работы И. Е. Репина. Ясная Поляна. Фотография П. А. Сергеенко
«Милая Маша, я тебе не телеграфирую, потому что из газет, особенно из „Русских ведомостей“, ты все узнаешь подробнее: Если будет очень плохо, я тебе телеграфирую. Теперь дело несколько лучше, но далеко не хорошо: пульс до 140 и дыханье до 46, теперь немного только оправились. Но я еще надеюсь, что отец и на этот раз выскочит.
Мама все время под наблюдением сестры — Елены Павловны Скоробогатовой, очень почтенной женщины, к которой мама относится очень хорошо. Ко второй сестре мама относится враждебно.
Мама стала спокойнее, но взгляды и мысли ее не изменились. Тот же эгоизм и постоянная мысль только о себе. Она постоянно говорит и любит говорить на вокзале, где все корреспонденты ее жадно слушают, а мы сидим, как на иголках. Отсюда вся та грязь, которая появилась в газетах.
Мама покоряется, но только по необходимости, нам, всем ее детям. Мы действуем все единодушно и решительно. Мы не пускаем ее к отцу и не пустим, пока отец ее не позовет и врачи скажут, что это не опасно для него. Теперь врачи говорят, что это невозможно. Ее же мы уверяем, и это она сама понимает, что свиданье с ней убьет его.
Ручаться за то, что она вырвалась бы к нему — нельзя было бы, если бы не строгий надзор. Но сторожа у нас хорошие.
Отец три дня тому назад продиктовал Саше телеграмму матери, в которой просит ее не приезжать. (Он думал, а может быть и сейчас думает, что она в Ясной.) Потому что
С тех пор он про нее не спрашивал и только в бреду при Тане сказал:
Меня он узнавал каждый раз. В первый раз удивился, что я его нашел, и расспрашивал, как я его нашел.
С. А. Толстая с сыном Ильей Львовичем на перроне станции Астапово. Ноябрь 1910 г. Фотография С. Г. Смирнова
Л. Н. Толстой на смертном одре. 8 ноября 1910 г. Астапово. Фотография Т. М. Морозова
Софья Андреевна, поддерживаемая сыном Ильей (слева), выходит из вагона с гробом Л. Н. Толстого. Астапово. 8 ноября 1910 г. Кадр из кинохроники
Раз в бреду он мне сказал:
Ему мое письмо, которое я написал из Ясной, очень понравилось.
Из письма, которое отец написал из Шамардина Саше (привез его Сергеенко), видно, как ему было тяжело в Ясной последнее время. Это письмо — ужасный документ.
Растегаев (психиатр) уехал. Он нам не очень понравился, но я думаю, что мы правильно сделали, что его выписали.
Письмо мое можешь читать только близким, например, Бутурлину, Дунаеву. Впрочем, ты сама знаешь.
Пиши мне…»[310].
«Софья Андреевна все в том же состоянии. Ей читали нынче фельетон Меньшикова о Л. H., положительно обливающий его грязью, а она почти кричала, что все это правда и одобряла Меньшикова. Душевное состояние ее ужасно, и все-таки нельзя не испытывать к ней глубокой жалости…»[311].
«Помню, что Софьи Андреевны я ни разу не видела в Астапове при жизни Льва Николаевича. Ее не пускали к нему, а я ни на минуту не оставляла его. Женский уход был необходим, и мы с Сашей только одни ухаживали за ним.
Помню, как мне было приятно услышать, как Лев Николаевич после моего ночного дежурства сказал Саше:
Ухаживать за ним было необыкновенно легко и приятно. Он был ласков, мягок и чрезвычайно благодарен за всякую мелочь, которую я ему делала.
Софью Андреевну впустили в домик только тогда, когда, по мнению докторов, у него уже не было сознания. С нее взяли слово, что она не крикнет, не бросится к нему, а спокойно подойдет к постели. Она наклонилась над ним и тихо шептала слова любви и прощения.
Помню, мне было очень тяжело и безумно жаль Софью Андреевну, что она должна была испытывать!..
Но вот все кончено. Льва Николаевича не стало.
Послышались голоса. Все вышли из комнаты. И вдруг раздался громкий голос Софьи Андреевны:
— Надо собрать все вещи Льва Николаевича, а то толстовцы все утащат.
Она позвала меня и просила ей помочь. Я отказалась. Чувства жалости к ней как не бывало!..
Она осталась в комнате и одна собирала вещи.
В десять часов утра с первым отходящим поездом мы с Сашей выехали в Ясную»[312].
«Отец продолжал идти по избранному им пути и дорос до высот недосягаемых. Мать же не только перестала расти, но, потеряв стимул жизни, пожалуй, даже пошла назад.
Оба — и он, и она, — каждый по-своему, жалуются на полное одиночество. Он — одинокий на той громадной высоте, на которой он парит, она — не могущая подняться за ним и ищущая чего-то на земле. Он уже победил свое личное „я“ и отнял его и у себя, и у жены; она же — терзаемая своим „я“ и не находящая ему применения.
Все чаще и чаще эти терзания доводят ее до раздражения, которое она выливает на него, самого близкого ей человека.
Как у всех, живущих близко друг к другу людей, у них вырабатывается схема столкновений. У него — терпеливое молчание, у нее — поток упреков и мелких нареканий. Она делает как раз то, чего для своих же интересов она не должна была бы делать. […]
Ужасно было, что ее не допустили к умирающему мужу. Это было сделано по его желанию и по совету докторов, но мне кажется теперь, что это была ошибка. Лучше было бы, чтобы она взошла к нему, когда он был еще в сознании. Лучше и для него, и для нее.
После смерти отца мать прожила еще девять лет и умерла так же, как и отец, от воспаления легких, и тоже в начале ноября.
За последние годы она значительно изменилась, стала ровнее и спокойнее и все ближе и ближе стала подходить к миросозерцанию отца.
Перед смертью она трогательно просила у всех близких прощения и умерла примиренная.
Когда сестра Таня спросила ее во время ее последней болезни, часто ли она думает об отце, она сказала: „Постоянно… постоянно…“ — и прибавила:
— Таня, меня мучает, что я жила с ним дурно, но, Таня, я говорю тебе перед смертью, я никогда, никогда не любила никого, кроме него.
Хочется верить, что во всем происшедшем больше обвиняемых, чем виновных.
Быть может, если бы те люди, которые за последние годы жизни отца близко к нему стояли, ведали бы, что они творили, быть может, обстоятельства сложились бы иначе»[313].
Л. Н. Толстой идет по «Прешпекту». Ясная Поляна. 1908. Фотография В. Г. Черткова
С. А. Толстая в парке «Клины». Ясная Поляна. 1903. Фотография С. А. Толстой
Из официальной хроники ухода Л. Н. Толстого
[По распоряжению тульского губернатора командирован в Ясную Поляну помощник начальника тульского сыскного отделения П. А. Жемчужников для выяснения, куда направился Толстой[314]]
По дороге в Астапово из Шамардина через Горбачево.
[Донесение жандармского унтер-офицера станции Данков Дыкина о том, что граф Толстой едет в поезде № 12[316]]
[Донесение жандармского унтер-офицера станции Астапово Филиппова начальнику Елецкого отделения жандармского полицейского управления железных дорог М. Н. Савицкому о том, что начальник станции Озолин принял в свою квартиру графа Толстого[317]]
Вид на Свято-Троицкий храм и дом начальника станции Астапово (справа). Ноябрь — декабрь 1910 г. Рязанская губ. (ныне Липецкая обл.). Фотография С. Г. Овчинникова
[Телеграмма помощника тульского сыскного отделения П. А. Жемчужникова своему начальнику А. Д. Разумовскому об остановке Толстого на станции Астапово[318]]
[Телеграмма из Москвы генерал-майора Н. Н. Львова ротмистру Н. Н. Савицкому: «Предложение губернатора приведением исполнение приостановите. Вслед за сим получите дальнейшие указания»[319]]
[Телеграмма железнодорожного врача при станции Астапово Л. И. Стоковского старшему врачу управления Рязано-Уральской железной дороги А. А. Гамбурцеву: «Вчера состоялся консилиум из врачей Маковицкого, данковского земского врача Семеновского и меня. Диагноз: пневмония; положение серьезное. Сегодня прибыл из Москвы доктор Никитин»[320]]
[Шифрованная телеграмма генерал-майора Н. Н. Львова жандармскому ротмистру М. Н. Савицкому: «По приказанию начальника штаба вам безотлучно находиться Астапове, командировать туда пять жандармов и посылать донесения в штаб о положении больного»[321]]
[Телеграмма в редакцию корреспондента газеты «Утро России» С. С. Раецкого: «Телеграф работает без передышки. Запросы идут министерства путей, управления дороги, калужского, рязанского, тамбовского, тульского губернаторов… Семья Толстого забрасывается телеграммами всех концов России, мира»[322]]
[Телеграмма жандармского унтер-офицера на станции Астапово Филиппова ротмистру М. Н. Савицкому: «Прибыли корреспонденты „Утро“, „Русское слово“, „Ведомости“, „Речь“, „Голос Москвы“, „Новое время“ и „Петербургское телеграфное агентство“. Завтра поездом 11 едет Астапово рязанский губернатор»[323]]
[Телеграмма Толстому петербургского митрополита Антония с увещанием «примириться с церковью и православным русским народом» Телеграмма не была показана Толстому, чтобы не причинять ему ненужного беспокойства[324]]
[Телеграмма прибывшего в Астапово рязанского губернатора кн. А. Н. Оболенского вице-губернатору В. А. Колобову: «Прошу сообщить, переговорив архиереем, можно ли местному священнику служить молебен здравии Толстого. Вчера его просили, он не склонен согласиться. Посоветуйте не разрешать»[325]]
[Шифрованная телеграмма рязанского губернатора А. Н. Оболенского товарищу министра внутренних дел П. Г. Курлову: «Прибыв Астапово, нашел полное спокойствие… Местное население никакого интереса не проявляет. Местному священнику указания даны на случай кончины графа Толстого»[326]]
[Телеграмма из Ельца жандармского вахмистра Новикова жандармскому унтер-офицеру станции Лебедянь Грицинину; «Сегодня поездом № 4 отправиться Астапово в распоряжение Филиппову взять винтовки с патронами»[327]]
[Прибытие в Астапово начальника Рязанского губернского жандармского управления П. П. Глобы[328]]
[Телеграмма тамбовского губернатора Н. П. Муратова рязанскому губернатору А. Н. Оболенскому. «Если нужна помощь поддержки порядка, то городовых, стражников могут выслать из Лебедяни, Козлова. Лебедянскому, козловскому исправникам одновременно даю знать; в случае надобности непосредственно обращайтесь к ним»[329]]
[Телеграмма жандармского унтер-офицера Филиппова унтер-офицерам Серегину и Дыкину: «5-го утром прибыть Астапово с оружием и патронами»[330]]
[Секретный приезд в Астапово вице-директора департамента полиции Н. П. Харламова[331]]
[Приезд в Астапово «старца» Оптиной Пустыни Варсонофия. Варсонофий сообщил жандармскому ротмистру Савицкому, что «приезд его в Астапово явился результатом командировки Святейшим Синодом и имел целью подготовить примирение Толстого с Православной Церковью… Он привез с собой „святые дары“, и если бы Толстой сказал одно слово „каюсь“, то игумен, в силу своих полномочий, считал бы его отказавшимся от своего „лжеучения“ и напутствовал бы его перед смертью как православного»[332]]
[Тульский губернатор Д. Д. Кобеко запрашивает тульского викарного архиерея Евдокима, «может ли быть допущено, в случае смерти графа Льва Толстого, служение в тульской епархии панихид по нем»[333]]
[Запрещение рязанским архиереем местному священнику в случае смерти Толстого служить по нем панихиды, переданное священнику через рязанского губернатора[334]]
[Распоряжение начальника дороги о том, чтобы поезда, проходящие через станцию Астапово, «не давали резких свистков, дабы не беспокоить больного»[335]].
[На запрос тульского губернатора Д. Д. Кобеко тульский викарий Евдоким отвечает: «Пока постановление Св. Синода об отлучении графа Толстого от Церкви не отменено, не может быть никакой речи о служении по нем панихид»[336]].
[По поручению синода игумен Оптиной Пустыни Варсонофий и иеродиакон Пантелеймон старались проникнуть к Толстому с целью увещания вернуться к Церкви, но дочь писателя отказалась допустить их к умирающему отцу. —
[Приезд в Астапово тульского архиерея Парфения. Его расспросы членов семьи, не выражал ли Толстой перед смертью желания примириться с православной церковью. О своей миссии епископ сообщил жандармскому ротмистру Савицкому: «По личному желанию государя императора я командирован Синодом для того, чтобы узнать, не было ли за время пребывания Толстого в Астапове каких-либо обстоятельств, указывающих на желание покойного графа Толстого раскаяться в своих заблуждениях, или, быть может, имеются какие-нибудь намеки на то, что Толстой не был против погребения его по православному обряду»[337]].
[Шифрованные телеграммы жандармского ротмистра начальнику Московско-Камышинского жандармского полицейского управления Н. Н. Львову и Штабу корпуса жандармов: «Здесь, с разрешения рязанского губернатора, допущено возложение венков, но без вызывающих надписей и желания произвести демонстрацию… Никаких признаков желания использовать событие в нежелательном смысле. Число унтер-офицеров увеличено. Наружный порядок обеспечен. Приняты все меры к обеспечению быстроты перевозки с целью избежания скопления любопытных»[338]].
[Донесение вице-директора департамента полиции Н. П. Харламова товарищу министра внутренних дел П. Г. Курлову: «Миссия преосвященного Парфения успеха не имела: никто из членов семьи не нашел возможным удостоверить, чтобы умерший выражал какое-либо желание примириться с церковью»[339]]
Граф Толстой скончался сегодня шесть часов утра без покаяния. Семья была при нем. Меня не приглашали, хотя все меры были приняты с моей стороны видеть больного. Два часа до смерти находился бессознательном состоянии. Одновременно телеграфирую епископу. Завтра выезжаю. Игумен Варсонофий[340].
Телеграмма Игумена Варсонофия настоятелю Оптиной пустыни Архимандриту Ксенофонту. Астапово. 7 ноября 1910 г.
Сего числа, в 6 ч. 5 м. утра, на станции
Астапово, Рязанско-Уральской железной дороги,
скончался на 83 году жизни граф Лев Николаевич Толстой.
О чем приемлю долг всеподданнейше доложить
ВАШЕМУ ИМПЕРАТОРСКОМУ ВЕЛИЧЕСТВУ
Статс-Секретарь Столыпин (подпись)
«7» Ноября 1910 года.
Вверху рукою Императора Николая II сделана запись:
Император Российской империи Николай II
П. А. Столыпин
Телеграмма П. А. Столыпина Николаю II о смерти Л. Н. Толстого с резолюцией Императора Российской Империи. 7 ноября 1910 г.
Лев Толстой из «Пути жизни»
Если человек знает все науки и говорит на всех языках, но не знает того, что он такое и что он должен делать, он просвещен гораздо менее той безграмотной старухи, которая верит в батюшку спасителя, то есть в Бога, по воле которого она признает себя живущей, и знает, что этот Бог требует от нее праведности. Она просвещеннее ученого, потому что у нее есть ответ на главный вопрос, что такое ее жизнь и как ей надо жить (т. 45, с. 308).
Если я верю в Бога, то мне нечего спрашивать о том, что выйдет из моего послушания Богу, потому что я знаю, что Бог — любовь, а из любви ничего, кроме добра, выйти не может (21).
Если человеку плохо жить, то это только оттого, что у такого человека нет веры. Это же бывает и с народами. Если плохо живется народу, то только оттого, что народ потерял веру (22).
Главная разница между истинной верой и ложной та, что при ложной вере человек хочет, чтобы за его жертвы и молитвы Бог угождал человеку. При истинной же вере человек хочет только одного: научиться угождать Богу (29).
Христос научает человека тому, что в нем есть то, что поднимает его выше этой жизни с ее суетой, страхами и похотями. Человек, познавший учение Христа, испытывает то, что испытала бы птица, если бы она не знала того, что у нее есть крылья, и вдруг поняла бы, что она может летать, быть свободной и ничего не бояться (37).
Когда мы слышим про то, что человек сделал что-нибудь дурное, мы говорим: совести у него нет. Что же такое совесть? Совесть — это голос того единого духовного существа, которое живет во всех (38).
Тело — это пища души, это леса, посредством которых строится истинная жизнь. Самая большая радость, какую может узнать человек, — это радость познания в себе свободного, разумного, любящего и потому блаженного существа, познание в себе Бога (40).
Тот, кто говорит, что любит Бога, но не любит ближнего, тот обманывает людей. Тот же, кто говорит, что любит ближнего, но не любит Бога, тот обманывает самого себя (75).
Говорят, надо бояться Бога. Это неправда. Бога надо любить, а не бояться. Нельзя любить того, кого боишься. Да, кроме того, нельзя бояться Бога оттого, что Бог есть любовь… (76).
Постарайся полюбить того, кого ты не любил, осуждал, кто оскорбил тебя. И если это удастся тебе сделать, ты узнаешь новое, радостное чувство. Как свет яркий светит после темноты, так и, освободившись от нелюбви, свет любви сильнее и радостнее разгорится в тебе (80–81).
Есть такая притча о любви.
Жил один человек так, что никогда не думал и не заботился о себе, а думал и заботился только о ближних.
И жизнь этого человека была так удивительна, что невидимые духи любовались его доброй жизнью и радовались на нее.
Один раз один из этих духов сказал другому: «Человек этот свят, и, странное дело, он не знает этого. Мало на свете таких людей. Давайте спросим его, чем мы можем служить ему и какими дарами он хочет, чтобы мы одарили его». — «Хорошо», — сказали все другие духи. И вот один из духов неслышно и невидимо, но явственно, понятно сказал доброму человеку: «Мы видим твою жизнь и святость и хотели бы знать, чем мы можем одарить тебя? Скажи, чего ты желаешь? То ли, чтобы ты мог облегчить бедность и нужду всем, кого видишь и о ком жалеешь? Мы это можем сделать. Или хочешь, мы дадим тебе такую силу, что ты будешь избавлять людей от болезней и страданий, так, чтобы те, кого ты пожалеешь, не будут умирать прежде времени? И это в нашей власти. Или ты желаешь того, чтобы все люди на свете — мужчины, женщины, дети любили тебя? Мы можем и это сделать. Скажи, чего ты желаешь?»
Л. Н. Толстой. Ясная Поляна. 9 августа 1903 г. Фрагмент фотографии И. Л. Толстого
И святой сказал: «Ничего из этого не желаю, потому что Господу Богу подобает избавлять людей от того, что он посылает им: от нужды и страданий, от болезней и от преждевременной смерти. Любви же от людей я боюсь. Боюсь, как бы любовь людская не соблазнила меня, не помешала мне в одном главном моем деле, в том, чтобы увеличить в себе любовь к Богу и к людям».
И все духи сказали: «Да, этот человек свят истинной святостью и истинно любит Бога».
Любовь дает, но ничего не желает (89).
Одни люди полагают жизнь в чревоугодии, другие — в половой похоти, третьи — во власти, четвертые — в славе людской, и на всё это тратят свои силы, а нужно всегда и всем людям только одно:
Пока у человека нет разума, он живет как животное, и хорошо ли, дурно ли ему, он не виноват в этом. Но приходит время, когда человек может рассудить, что ему должно и чего не должно делать. И вот тут-то человек часто, вместо того чтобы понять, что разум ему дан для того, чтобы познавать то, что должно, и то, чего не должно делать, употребляет свой разум на то, чтобы оправдать то дурное, что ему приятно и что он привык делать. Вот это-то и приводит людей к тем соблазнам и суевериям, от которых более всего страдает мир (95).
Л. Н. Толстой. Возвращение с купания. Ясная Поляна. 1905. Фотография В. Г. Черткова
Люди могут кормить себя только тремя способами: или грабежом, или милостыней, или трудом. Легко отличить от остальных тех, которые кормятся трудом; так же легко заметны и те, которые кормятся милостыней; только грабителей не сразу можно признать, потому что их два рода: одни — простые грабители, те, которые или грабят, силою отнимая у других вещи, или воруют их. Этих все знают, и эти сами себя считают грабителями и ворами, и этих ловят и наказывают. Другой же род грабителей — это те, которые сами себя не считают грабителями, которых не ловят и не наказывают, но которые разрешенными правительствами средствами грабят рабочий народ, отбирают от него произведения его труда (155–156).
Как бурьян, когда вырастает в пшенице, вытягивает влагу, соки из земли и заслоняет пшеницу от солнца, так же и гордость забирает в себя все силы человека и заслоняет от него свет истины (183).
Грех гордости может быть уничтожен только признанием единства духа, живущего во всех людях. Понявши это, человек не может уже считать ни себя, ни своих близких, ни свой народ выше и лучше других людей (185).
Только тогда легко жить с человеком, когда не считаешь ни себя выше, лучше его, ни его выше и лучше себя (185).
Всякий человек, прежде чем быть австрийцем, сербом, турком, китайцем, —
Нравственное усилие и радость сознания жизни чередуются так же, как телесный труд и радость отдыха. Без труда телесного нет и радости отдыха; без усилия нравственного нет радости сознания жизни (328).
Л. Н. Толстой верхом в окрестностях Ясной Поляны. 1908. Фотография К. К. Буллы
«Жить до вечера и до веку» — значит жить так, как будто всякую минуту доживаешь последний час и можешь успеть сделать только самое важное, и вместе с тем жить так, как будто то дело, которое ты делаешь, ты будешь продолжать без конца (333).
Любовь — это проявление божественной сущности, для которой нет времени, и потому любовь проявляется только в настоящем, сейчас, во всякую минуту настоящего (336).
Главный вопрос жизни нашей только в том, то ли мы делаем в этот короткий, данный нам срок жизни, чего хочет от нас Тот, Кто послал нас в жизнь. То ли мы делаем? (343).
Человек — носитель Бога. Сознание своей божественности он может выражать словом. Как же не быть осторожным в слове? (354).
Уныние есть такое состояние души, при котором человек не видит смысла ни в своей, ни во всей жизни мира. Избавление от него есть только одно: вызвать в себе лучшие мысли свои или других людей, которые были тобою сознаны и которые объясняли тебе смысл твоей жизни. Вызывание таких мыслей совершается повторением тех высших истин, которые знаешь и можешь высказать сам себе, — молитвой (377).
Если человек стремится к Богу, то он никогда не может быть доволен собою. Сколько бы он ни подвинулся, он чувствует себя всегда одинаково удаленным от совершенства, так как совершенство бесконечно (403).
Самоуверенность — свойство животного; смирение — человека (403).
Нет ничего сильнее смиренного человека, потому что смиренный человек, отказываясь от себя, дает место Богу (407).
Л. Н. Толстой. Ясная Поляна. 1910. Фотография фирмы «Шерер, Набгольц и Ко»
Прекрасны слова молитвы: «Приди и вселися в ны». В этих словах всё. Человек имеет всё, что ему нужно, если Бог вселится в него. Для того же, чтобы Бог вселился в человека, делать нужно только одно: умалить себя, чтобы дать место Богу. Как только человек умалит себя, Бог тотчас же вселяется в него. И потому для того, чтобы иметь всё, что ему нужно, человеку надо прежде всего смириться (407).
Нет ни одного человеческого преимущества — силы, красоты, богатства, звания, учености, просвещения, даже доброты, которые при отсутствии смирения не уничтожались бы и не превращались бы из преимуществ и хороших качеств в отталкивающие свойства. Нет ничего противнее человека, кичащегося своим богатством, званием, умом, просвещением, ученостью, добротой. Люди желают быть любимыми людьми, знают, что гордость отталкивает людей, и все-таки не могут быть смиренны. Отчего это? Оттого, что смирение не может быть усвоено отдельно. Смирение есть последствие перенесения человеком своих желаний из области вещественной в область духовную (411).
Если люди говорят вам, что не надо во всем добираться до правды, потому что полной правды никогда не найдешь, не верьте им и бойтесь таких людей. Это самые злые враги не только истины, но и ваши. Они говорят это только потому, что сами живут не по правде и знают это и хотели бы, чтобы и другие люди жили так же (417).
Ложь закрывает от нас Бога и в нас самих, и в людях, и потому нет ничего дороже истины, возвращающей нас к любви к Богу и ближнему (418).
Помни, что ты не стоишь, а проходишь, что ты не в доме, а в поезде, который везет тебя к смерти. Помни, что тело твое только проживает или доживает, а только один дух в тебе живет (449).
Ничего нет вернее смерти, того, что она придет для всех нас. Смерть вернее, чем завтрашний день, чем наступление ночи после дня, чем зима после лета. Отчего же мы готовимся к завтрашнему дню, к ночи, к зиме, а не готовимся к смерти? Надо готовиться и к ней. А приготовление к смерти одно — добрая жизнь. Чем лучше жизнь, тем меньше страх смерти, и тем легче смерть. Для святого нет смерти (461).
Не верит в бессмертие только тот, ктоне думал по-настоящему о жизни (472).
Если человек только телесное существо, то смерть — конец чего-то столь ничтожного, что не стоит и сожалеть о нем. Если же человек существо духовное и душа только временно живет в теле, то смерть только перемена (473).
Этот мир не шутка, не юдоль испытания и перехода в мир лучший, вечный, а этот мир, тот, в котором мы сейчас живем, — это один из вечных миров, который прекрасен, радостен и который мы не только можем, но должны нашими усилиями сделать прекраснее и радостнее для живущих с нами и для всех, которые после нас будут жить в нем (480).
Надо быть всегда радостным. Если радость кончается, ищи, в чем ошибся (495).
В поисках бессмертного храма
«Я люблю тебя и жалею от всей души, но не могу поступить иначе, чем поступаю».
Вместо вступительной статьи — жанр послесловия. Причина тому — нежелание навязывать читателю чужое восприятие событий. Свободный читатель, свободное чтение.
У каждого участника воссозданной хроники трагических событий своя правда. Читатель, соприкоснувшись с разными точками зрения, сделает свой выбор. Избранный принцип объективной подачи материалов располагает к этому. Особенность же в том, что все они выстраиваются вокруг центра круговорота событий — личности Льва Толстого.
Ноябрь 1910 года был холодным и мрачным. Началась распутица, дождь переходил в снег. Ветрено, неуютно. Он уезжал из Ясной Поляны, где родился и провел более 60 лет своей жизни, темной ночью. Уезжал поспешно,
Уход из дома, а потом смерть на астаповской станции посреди заснеженных полей России — все это было стремительно быстро, но он с юности думал о бегстве из мира богатых в мир трудящихся людей, где так много обездоленных и оскорбленных.
После мечты стать истинным представителем золотой молодежи — человеком «комильфо», после увеселительных балов, заканчивавшихся порой картинами истязания солдат на плацу, пришла мысль оставить учебу в Казанском университете, уехать в Ясную Поляну, чтобы искренне и всецело помочь крестьянам в их нелегкой судьбе. Но суровый, забитый тяжестью жизнью яснополянский мужик явно не понял намерений молодого Толстого. Тогда под влиянием любимого брата Николеньки Толстой бежал на Кавказ с надеждой послужить Родине. Здесь не успехи в военной службе, а, как и Оленину из «Казаков», «мечта жить в крестьянской избе, заниматься крестьянской работой» глубоко и навсегда запала в душу Толстого.
Мечта с годами окрепла, а после того, как на сорок девятом году жизни, пережив внутренний переворот, он стал на сторону трудящегося народа и перерезал пуповину между собой и господствующим классом, давала о себе знать с еще большей силой. Ему было стыдно быть богатым среди униженного и умирающего от голода народа. Его охватывал стыд при виде барской роскоши, в которой пребывали господа жизни, и нищеты крестьян. Дом его в Ясной Поляне не отличался богатством, но и он казался ему «кричащим противоречием» в его жизни.
Сильны социальные мотивы ухода Толстого из Ясной Поляны. Но можно ли их считать главными?
Уход — это одна из основных онтологических категорий, в которой раскрывается характер не только человека, но и целых народов. Уход всегда сопряжен с выбором между жизнью и смертью — будь то изгнание человека из Рая, Исход из книги Бытия, монашеское уединение или странничество. Это выламывание человека из привычных форм существования. Оно может быть и таким безблагодатным «выходом» из тупика, как самоубийство, а может стать проявлением вечного движения от несовершенства к совершенству, «рождения духом», вдохновенно описанного Толстым в трактате «О жизни». Это всегда отказ от прошлого, переход из настоящего в подчас неизвестное будущее. Здесь не время главное, а состояние души человека, совокупная воля народов, объединяющая идея — зачем и для чего?
Для большинства знающих хотя бы отчасти биографию Толстого он типичный затворник Ясной Поляны. Здесь родился, провел 60 из 82 лет своей жизни, здесь обрел вечный покой. Не любил Петербург, с радостью по весне бежал из хамовнического московского дома в Ясную Поляну, где, проводя бóльшую часть времени за работой (по десять часов в сутки), он с наслаждением уходил от домашней суеты в тишину лесов и полей. Совершал пешие путешествия из Москвы в Тулу, из Ясной Поляны в Оптину пустынь. Увлекался верховой ездой. Любил общение, но с годами все больше уставал от него, хотел настоящей тишины и покоя — ухода от мирской жизни, уединения для общения с Богом.
Внешне — затворник Ясной Поляны, внутренне — неутихающий гений создания новых форм жизни. Его герои таковы, что, если они не находят смысла в реальном пространстве, или не находят в себе силы для противостояния внешним обстоятельствам, или лишены чувства христианской любви, они обречены на смерть — на переход в небытие, где нет и не может быть бессмертия, их останки, в отличие от костей Холстомера, и те бесполезны.
Многолик мир толстовских героев, широк диапазон их колебаний, утрат и открытий, взлетов и падений; многим из них удается вырваться из рутинной повседневности, выйти на дорогу больших жизненных смыслов. Кто-то из них мучительно и одиноко проходит через пограничные ситуации (Иван Ильич, Позднышев, Никита, Катюша Маслова, князь Нехлюдов), в ком-то мгновенно срабатывает инстинкт человечности и происходит преображение (Брехунов из «Хозяина и работника»), кому-то для пробуждения совести, рождения духом нужна поддержка рядом живущего. Но
Размышляя о воспитании в начале XX века, Толстой призывал людей обратить внимание на опыт жизни и строй мыслей
О свободе воли писатель рассуждал с юности. Один из первых его философских фрагментов конца 1840-х годов посвящен именно этой проблеме. В эпилоге «Войны и мира» он назовет проблему свободы одним из самых сложных вопросов, который человечество задает себе с разных сторон.
Астаповские дали. 2010. Фотография Н. Н. Повзуна
Станция Лев Толстой (Астапово). Вид на станцию и мемориальный Музей памяти Л. Н. Толстого сверху. 2010. Фотография Н. Н. Повзуна
С особой остротой он ощущал трагическое противоречие своего бытия:
Семьей и друзьями была создана такая атмосфера, что Лев Николаевич, столь всеми любимый и обожаемый, не мог ступить шага в сторону. Руки и ноги его были связаны. Зная его доброту, умение терпеть и прощать, окружающие его близкие люди вели себя разнузданно.
Кощунственно нарушалась тайна творчества. Стоило Толстому выйти из кабинета, как тут же со всех сторон кидались родные и близкие, дабы снять копии с написанного. Толстой завел дневник для одного себя, тайный дневник, но и к нему умудрялись найти дорогу.
Ехал он на прогулку, а на расстоянии за ним следовал черкес или другой соглядатай, и не здоровье писателя беспокоило, а страх относительно встречи с Чертковым.
С одной стороны, возрастал поток оскорблений и обвинений чуть не во всех смертных грехах, включая кощунственное обвинение в сожительстве с Чертковым, с другой — Толстой получал жесткие, подчас жестокие письма от друга, призывавшего следовать его установкам и менее всего думающего о праве на свободу самого писателя.
Близкие хорошо знали, что Толстой был болен аффективной эпилепсией, такой формой болезни, которая вызывалась стрессом, скандалом, и несмотря на то, что окружающие его люди знали об этом, каждый день, не щадя старика, они подливали масла в огонь.
Он любил семью, потому так долго терпел и не уходил от нее.
Но духовная жизнь стремилась к молитвенному одиночеству и единению с Богом. Он стоял на таком уровне нравственной высоты, что равных ему в мире было очень мало, а если иметь в виду, что это был еще и художественный гений, то мы поймем, что Толстой — это не столько быт, сколько Бытие.
Он не родился святым, с детства обреченным на святость, и потому провел свою жизнь в титанических искания «правды о мире и душе человека», оставив современникам и будущим поколениям 90-томное собрание сочинений. С юности защищал бедных и обездоленных, спасал тысячи жизней от голода, вызволял из тюрем России десятки невиновных людей. Постоянно работая над собой, неустанно шел к идеалу. «Идти по звезде, по солнцу»[342], — так говорил он, имея в виду движение к Христу. И на исходе жизни, когда Бог послал ему тяжелые испытания, он выдержал их с честью. Решение уйти вполне закономерно. Оно итог всей его деятельной натуры.
Эта не та свобода, о которой писал Иван Бунин в одной из лучших книг о Толстом. Это не освобождение от плотского и погружение в мир Нирваны. Это не свобода эгоистического своеволия, в котором упрекали Толстого некоторые члены семьи. Это не проявление анархизма, как склонны подчас считать ученые люди. Это не жест протеста против повседневности, обремененной завистью, корыстью, семейным эгоизмом. С этим Толстой научился справляться. Можно долго продолжать ряд того, что подходит под толстовскую формулу «не то» («Смерть Ивана Ильича»).
Но можно было бы сказать и так, что все перечисленное имеет место быть в акте Ухода Толстого.
Софья Андреевна Толстая не столь знаменита, как ее муж, но у каждого человека, который соприкасался с жизнью автора «Войны и мира», ее имя всегда на слуху и вызывает разноречивые ассоциации. Споры вокруг супружеской пары всегда носили острый характер и продолжаются по сей день.
Кто она? Верная и добрая соратница мужа, мать тринадцати детей, помощник в переписывании и издании его произведений или «злой гений», с первых дней брака и все последующие годы супружеской жизни мучившая его? Жертва тирании гения, никогда никого не любившего, кроме себя самого и своей славы, как считал сын Толстых Лев Львович, или с детства тяжело больной человек, страдавший паранойей, склонный к истерии, которая с годами прогрессировала, и избравший предметом своего истязания собственного мужа?
В Софье Андреевне, безусловно, были ростки многих талантов. Она увлекалась садоводством, прекрасно вышивала, неплохо рисовала, профессионально увлекалась фотографией, искусно музицировала, была способна к иностранным языкам, учительской деятельности, проявляла серьезный интерес к философии, с юности была расположена к психоанализу, владела искусством слова.
Но лодка ее увлечений часто разбивалась о быт: заботы по хозяйству, напряженная работа по переписыванию и изданию сочинений мужа, бесконечные приемы многочисленных гостей, но главное — исполнением материнского долга. Рождение тринадцати детей, из которых пять умерли в раннем детстве, — высокая и трудная миссия. И, конечно, вечная проблема — на что содержать семью? Денег всегда не хватало. А муж Левочка витал, как ей казалось, в эмпириях, с определенного момента жизни отказавшись от гонораров за свои произведения. Одним словом, не просто трудно, а невыносимо трудно было «быть женою гения».
Вид на вокзал со стороны Музея памяти Л. Н. Толстого. 2010. Фотография В. Б. Ремизова
Музей памяти Л. Н. Толстого и вокзал на станции Лев Толстой со стороны парка. 2010. Фотография В. Б. Ремизова
Живя в лучах славы великого человека, она боялась утратить то неповторимое, что в ней было.
Как-то в своем дневнике Лев Толстой записал: «…в жизни, как правило, крайности сходятся». Но современники Толстого, да и мы, живущие спустя 100 лет, склонны к резким, подчас полярным суждениям. По сей день среди людей, интересующихся жизнью и творчеством Толстого, бытует два лагеря.
В одном — сторонники Софьи Андреевны, — убежденные, что жить рядом с Толстым трудно, порой невыносимо, и она, страдалица, приняла на себя все муки. Логика их рассуждений вполне понятна. Толстой, пребывавший в каждодневном писательском труде, в постоянном поиске истины, внутренне менялся, кидался из одной крайности в другую. В итоге — он пришел к отрицанию богатства и стал на путь аскетизма, отказался от гонораров за свои произведения, пренебрег проблемами существования семьи, мало обременял себя заботами отцовства. К тому же с подачи Софьи Андреевны имел скверный, раздражительный характер (вечное недовольство собой, высокие требования к окружающим людям, непомерные претензии к членам семьи, социально конфликтная личность), осложненный резкой, всевозрастающей с годами критикой социальных основ общества, государства, церкви, науки, медицины и даже искусства, которому он преданно служил всю жизнь.
В другом лагере никогда не жаловали Софью Андреевну. Так, личный секретарь писателя, выдающийся биограф Толстого Николай Гусев считал ее мещанкой не только по рождению, но и по образу мысли. Ей не дано было подняться до высот духа великого мудреца и художника. Мучая его, она претендовала на конгениальность мужу, обвиняла его в эгоизме, самодовольстве, тщеславии, негодовала по поводу принятых им решений в области собственности, устраивала вечные скандалы по пустякам, высказывала несправедливые упреки в адрес его черствости, невнимательности к воспитанию детей, жестокости и равнодушии по отношению к ней. Все делала в оправдание себя, стремясь убедить современников и потомков в том, что предмет истязаний она, а не Лев Николаевич. Подобная позиция Софьи Андреевны, далекая от истинного положения вещей, не могла не возмущать тех, кто знал и искренне любил Толстого.
Дом, в котором умер Л. Н. Толстой, сегодня — мемориальный музей. 2010. Фотография В. Б. Ремизова
Музей памяти Л. Н. Толстого и Церковь в поселке Лев-Толстовский (станция Астапово). 2010. Фотография В. Б. Ремизова
Кто прав? Кто виноват? Вечные вопросы, которые встают перед человеком, пытающимся разобраться в семейной жизни Толстых. Но гордиев узел так крепок, что мало кому удается разрубить его и отыскать ответы на мучительные вопросы. Ситуация становится еще более сложной, когда к серьезным проблемам жизни подходят с обывательской, обыденной точки зрения. В массовом сознании, к сожалению, закрепилось убеждение, что Лев Толстой, хотя и гений, но человек тяжелый и неуживчивый, и потому жена его, Софья Андреевна, заслуживает всякого сострадания и оправдания. Ее дневники, повести, «Моя жизнь», известные широкому кругу читателей, склоняют именно к такому взгляду. Что делать? Толстой, хотя и написал 13 томов дневников, но менее всего был склонен описывать в них историю отношений с Софьей Андреевной, а главное — кто же возьмется за труд прочитать тринадцать томов? Вся сложность отношений могла бы предстать в переписке супругов, но она как переписка не издана. Искать же письма Толстого к жене по 90-томнику утомительно, а том с письмами Софьи Андреевны к мужу вышел в довоенные годы и недоступен массовому читателю.
До свадьбы отношения между супругами рисовались Софье Андреевне в романтических тонах. Но перед самой свадьбой все изменилось. Искренний и по-мужски наивный Толстой дал накануне женитьбы возможность восемнадцатилетней Соне прочитать его дневники молодости. Ему было 34 года, и жесткого обета воздержания он не принимал. Связи с женщинами были,
Она мечтала выйти замуж за романтического героя, и таковым поначалу ей представлялся Лев Толстой. Герой романтических чувств влюблен только в нее, живет ради нее и будущих детей, она — безраздельный кумир его сердца. Впереди жизнь графини: с модными одеждами, в высокопоставленном обществе, с увлекательными путешествиями, в блеске лучей славы своего известного мужа.
Но все вышло наоборот. Мало того, что
А Софья Андреевна, при всем ее восторге от первых прикосновений к опусам мужа во время переписывания его рукописей, была чернорабочей, взвалила на себя каторжный труд и, надо признать, исправно исполняла его практически до конца жизни. А рядом с этим куча других забот.
Расчетливая от природы, не побоимся сказать правды, жадная на деньги, и вечно обеспокоенная проблемой собственности (о том писали дети, да и внуки говорили об этом), она умела вести хозяйство жестко, с пользой для семьи и по манере управления им во многом напоминала Фета. Надо сказать, что и Л. Н. Толстой до конца 1870-х годов не был равнодушен к материальной стороне жизни и сознательно приумножал свое состояние. Он никогда не жил в таких стесненных обстоятельствах, как Достоевский. Толстой радовался, что ему платили самый большой гонорар за написанный им печатный лист. Не считал зазорным торговаться относительно цены своих произведений. Позже в нем произойдет переоценка ценностей, приведшая к отказу от гонораров за произведения, написанные после 1880 года. Заявление для печати прозвучит в 1891 г. К этому времени Софья Андреевна на широкую ногу поставит процесс издания произведений Толстого. У нее появятся помощники. На территории московской усадьбы «Хамовники» она откроет контору-издание. Произведения раскупались быстро. Россия знала и любила Толстого, все с нетерпением ждали новых его произведений.
И вдруг это заявление! И без того отношения между супругами напряженные — почти 14 лет конфронтации из-за новых религиозных и жизненных установок мужа, а здесь, когда в России голод, когда сам Толстой пишет, что нужны немалые деньги, чтобы содержать семью, он отдает сытым издателям право на безвозмездную перепечатку только что написанных им произведений. Но главное — он забыл, что есть семья, обязанность перед детьми, входящими в большую жизнь, а она требует немалых финансовых затрат. Такова была логика рассуждений С. А. Толстой. Житейски настроенному читателю трудно с этим не согласиться. Но доверчивый обыватель не вникает порой в суть заявления Льва Николаевича.
Комната, в которой умер Л. Н. Толстой. Станция Лев Толстой (Астапово)
Вид на комнату, в которой умер Л. Н. Толстой, со стороны коридора. 2010. Фотография В. Б. Ремизова
Коммерческой торговле произведениями
Мысль его была уже занята другим: разделом собственности между членами семьи с тем, чтобы самому не владеть собственностью, добровольно отрешившись от нее. И это тоже вскоре свершилось — в июле 1892 г. Семья в целом восприняла это с радостью. Возникла ясность в распределении собственности между членами семьи. Софья Андреевна вместе с Ванечкой стала полнокровной владелицей Ясной Поляны. Маша и Лев Николаевич от владения собственностью отказались. Толстой получал в год 2000 рублей за постановку своих пьес на сценах российских театров. Эти деньги он и раздавал простым людям, которые приходили к нему за помощью.
М. И. Агафьин. Слепок с правой руки Л. Н. Толстого. С. Д. Меркуров. Посмертная маска Л. Н. Толстого. Фрагмент экспозиции в Музее памяти Л. Н. Толстого. 2010. Фотография В. Б. Ремизова
Софья Андреевна добросовестно выполняла свой долг перед мужем, детьми, внуками. Она искренне всех любила, за исключением, быть может, дочери Саши, которая от рождения была нежеланным ребенком. Софья Андреевна с успехом, с большой материальной прибылью для семьи вела издательские дела Толстого, до физического изнеможения доводила себя переписыванием рукописей мужа, но делала это не без удовольствия — первой, проявляя любопытство, прикасалась к слову Толстого, а
В ведении хозяйства ей не было равных. Она знала все: что, где и когда надо сажать, когда собирать и обрабатывать урожай, как выгодно продать его. В последние годы вместе с семьей с трех сторон Большого яснополянского дома посадила яблоневые сады, которые тоже должны были со временем приносить немалую прибыль. Как истинный специалист-ботаник, зарисовала с максимальной точностью грибы и полевые цветы Ясной Поляны, что сейчас при утрате значительной части флоры заповедника становится особенно ценным.
Когда Лев Николаевич вопреки воле царского правительства первым в России публично заявил о голоде и призвал к оказанию помощи голодающим народам Поволжья и центральных губерний, она возглавила финансовую комиссию по сборам и распределению средств для голодающих. Он провел два года в странствиях — и в зной и стужу — по России, создавая столовые для голодающих, и она порой помогала ему в этом. Это было бескорыстное, нравственное по намерениям и исполнению действо. В процессе общения с крестьянами были найдены
Как Львица, она кинулась защищать мужа перед Церковью, когда того в 1901 г. Святейший Синод признал отпавшим от Православной Церкви. Собственно, шум вокруг этого события подняла Софья Андреевна. Ей казалось, что муж нуждается в такой поддержке. Но то, что должно было превратиться в беседу между Толстым и Церковью, приняло форму «отлучения», мирового скандала. Не без помощи Софьи Андреевны.
Как бы она ни относилась негативно к крестьянским детям, она всегда принимала живое участие в их судьбе, много помогала Льву Николаевичу как учитель, ведя разные предметы и занимаясь с ребятами порой с утра до вечера.
В дни болезни Лёвочки она всегда была с ним рядом. И он признавал, что лучше нее ему никто не смог бы помочь. Одно прикосновение ее руки успокаивало его и приносило надежду на выздоровление. Особенно это сказалось в Крыму, когда Лев Николаевич был тяжело болен и когда чудодейственная сила любви к нему Софьи Андреевны воскрешала его, возвращала с того света.
Известно и то, что на расстоянии друг от друга они не могли находиться долго. Сразу начинали тосковать, писать длинные письма, ходить каждый день на почту в ожидании ответного письмеца. Письма всегда были откровенные, напряженные, со стороны Софьи Андреевны немало пасмурных, со стороны Льва Николаевича — ободряющие и поддерживающие. Ему открывались философско-религиозные дали, он все сильнее погружался в те формы общения, которые приближали к Богу. О том он и писал Софье Андреевне, искренне желая, чтобы она поняла его и, если смогла бы, — пошла за ним или рядом с ним.
Но именно эти разногласия во взглядах на жизнь стали камнем преткновения для Софьи Андреевны. Чтобы понять всю особенность ситуации, проведем аналогию с дружбой Толстого и его троюродной теткой Александрой Андреевной Толстой. Вот как об этом писала сама Софья Андреевна:
«Приезжала и графиня Александра Андреевна Толстая из Петербурга и погостила несколько дней. О ней я отзываюсь в дневнике, что она радостна, ласкова, но
Ее мучило новое верование Льва Николаевича, она не могла с ним согласиться, но она любила его всю жизнь и не осуждала его, жалела и его, и меня, и детей.
Такое же отношение к верованиям Льва Николаевича было и приезжавшей тогда из монастыря сестры его графини Марии Николаевны»[343].
Казалось бы, все ясно: позволь каждому жить согласно его убеждениям. Не надо осмеивать их, издеваться над ними, находить постоянные поводы для скандалов из-за них.
«Без чувства собственного достоинства, без уважения к самому себе, — а в аристократе эти чувства развиты, — нет никакого прочного основания общественному… bien public (общественному благу), общественному зданию. Личность, милостивый государь, — вот главное: человеческая личность должна быть крепка, как скала, ибо на ней все строится»[344].
Так Тургенев вместе со своим героем Павлом Петровичем из «Отцов и детей» определил суть аристократизма.
Но этим «тактом действительности» не обладала Софья Андреевна. Духовные прозрения мужа казались ей очередными фантазиями. Сам он, считала она, возомнил себя пророком, пребывающим в гордыне и славе — никто ему не нужен, кроме тех, кто поддерживал его новые идеи, кто готов был пойти за них на каторгу или в тюрьму. Почти постоянно на страницах «Моей жизни» она обращается к комментариям мыслей Толстого, его поступков, наполняя свои суждения иронией, сарказмом, придавая им негативно звучащий характер. Одним словом, создается впечатление, что она вполне осознанно идет на обострение отношений с мужем, задевая его за самое больное, возникает ощущение некой супружеской мести.
Но в поведении Софьи Андреевны сказывались и другие факторы. В частности, склонность с раннего возраста к суициду. С годами мысль о самоубийстве становилась все крепче. Дети, знакомые не раз выводили ее из состояния практически невменяемости. Зная за собой эту склонность, она не раз предупреждала Толстого, что если он сделает хоть шаг из дома, она кончит жизнь самоубийством. Испытание для писателя было нешуточным. С одной стороны, мощный напор претензий, с другой — колоссальное терпение и умение прощать. С годами развивавшаяся истеричность — еще одно роковое наследие Софьи Андреевны.
В дневниках С. А. Толстой часто появляется мысль о мести Льву Николаевичу за несложившуюся жизнь, желание отравить ему последние годы жизни. Чувствуется это и в ее произведениях «Моя жизнь», «Чья вина?», «Песня без слов». Думается, Лев Николаевич не мог не замечать этого. Отвечать на озлобленность озлобленностью он не только не стал, но и не мог этого сделать в силу склада своего характера и религиозных убеждений. Чем больше Софья Андреевна проявляла неприязни к мужу, тем больше он давал ощутить ей, как много в нем любви, жалости, сострадания к ней.
Знакомясь с «Моей жизнью», Дневниками и повестями С. А. Толстой, читатель видит только одну сторону медали. Другая сторона, точка зрения Толстого, от него скрыта. Сегодня возникли однобокость и перекос в восприятии жизненной драмы супругов.
Лев Толстой вот уже много лет в глазах читателей находится перед судом собственной жены. И что странно — никто от него оправдания не ждет. Да их почти нет. В дневниках все пристойно, нет резких, полных неприязни, выпадов против жены, есть стремление разобраться в ее переживаниях, помочь ей преодолеть психологические трудности. Он прожил открытую, трудовую жизнь, где каждый день был для него значим.
Лев Толстой в конце жизни признался, что он никогда злым не был, за исключением трех-четырех случаев. Не был и блудником. До женитьбы у него было 4–5 женщин, а женился он в 34 года. За 48 лет супружеской жизни ни разу не изменил Софье Андреевне («и ни разу не изменил жене» — 56, 173). Около 900 писем к жене свидетельствуют о настоящей любви к ней. Его письма необычайно трогательные, нежные, пронзительные по искренности и правдивости. В них глубина постижения семейных коллизий, судеб близких людей, желание, может быть, помочь, всегда быть рядом с женой и детьми. Он был внимательным и любящим отцом. Об этом свидетельствуют в своих воспоминаниях сами дети, подтверждает дошедшая до нас огромная переписка Толстого с ними. Он делал многое для того, чтобы облагородить быт семьи, придать ей формы подлинно духовной жизни.
С годами он пришел к убеждению, что жить надо без роскоши, скромно, без излишеств, ибо в могилу с собой все не утянешь. Некоторые члены семьи во главе с Софьей Андреевной думали иначе. Заметим кстати, работающим в семье по существу был только он — всемирно известный писатель.
Его мечту жить в крестьянской избе и заниматься крестьянским трудом разделяли в семье только две дочери — Маша и Саша. Софья Андреевна в целом отрицательно относилась к мужикам и постоянно с ними конфликтовала. Многие из друзей Толстого, разделявшие его идеи, становились ее врагами.
С любовью и пониманием Толстой относился и к Софье Андреевне. Но с годами конфликт между супругами разрастался. На него наслаивались имущественные проблемы (борьба за завещание).
«Мы жили вместе-врозь» — эти слова, сказанные Толстым, как нельзя лучше передают суть супружеских отношений, а перед смертью Софья Андреевна призналась, что сорок восемь лет прожила с Львом Николаевичем, так и не поняв, что он был за человек.
У семьи своя жизнь, свои потребности, своя логика понимания событий и поведения. Впервые опубликованная шестимесячная переписка родных и друзей (июнь — ноябрь 1910 г.)[345] свидетельствует об их черствости, неразумности их общения с Толстым. Порой эгоцентризм окружавших его людей зашкаливал. Софья Андреевна уважала и боялась старшей дочери Татьяны Львовны. Одно слова Тани, один искренний жест любви к матери, и драмы можно было бы избежать. Ведь все знали, что мать тяжело больна. Так уговорите ее вырваться за пределы адского домашнего круга, увезите ее за границу, о которой она мечтала всю жизнь, найдите лучших врачей. Ведь смог же Лев Львович, средний сын Толстых, излечиться. Почему же мать никто не пожалел, почему все всё понимали, но держались нейтралитета. Так удобно? Или денег было жалко? Или такова мера их любви к родителям? Всю ситуацию по существу отдали на откуп Саше, а она была еще слишком молода, чтобы глубоко понять происходящее. Об этом она не раз писала и говорила спустя много лет.
Здесь скажу то, о чем долго не решался сказать, а уж писать и подавно. Александра Львовна незадолго до своей смерти рассказала Сергею Михайловичу Толстому, внуку писателя (моему старшему другу, передавшему мне эту историю), о том, что, когда Толстой, уже больной, сходил с поезда в Астапове, он вспомнил о Софье Андреевне и захотел ее видеть. Иногда думаю, что есть правда в словах жены писателя, которая убеждала всех в важности ее присутствия при больном муже, справедливо плагая, что у нее есть опыт ухаживания за ним. Но жестокость семьи дала о себе знать и в эти скорбные дни. Человека, с которым Толстой прожил 48 лет, по существу, не допустили к умирающему. Она вошла к нему, когда он был без сознания. Этого Александра Львовна тоже не могла себе простить.
А он, Толстой, великий писатель, мудрец, и на смертном одре продолжал чертить свою карту мира. Говорят, что он умер на полустанке, как скиталец, как неприкаянный человек, наказанный Богом. Умер в страданиях и муках.
Страдания и муки были. Физические. Но он их мужественно переносил, стараясь как можно меньше тревожить окружающих. А вот духовные мысли, чувства, проявившиеся на смертном одре, были наполнены необычайной заботой о присутствующих, искренней благодарностью и любовью, христианской умиротворенностью. Он не боялся смерти, а смиренно шел к Богу, шепча, умирая: «…истину… люблю много… люблю всех».
Уходя из Ясной Поляны, он думал затеряться, как иголка в стогу сена. В нем всегда была доля наивности, что-то такое непосредственное, что сродни, как он любил говорить, «первообразу гармонии ребенка». И, действительно, на два дня полиция упустила его из виду. В российской жандармерии, начиная с Зимнего дворца, случился переполох, но вскоре след ухода обнаружился, и под контроль были взяты все оставшиеся дни жизни писателя.
Эти 10 дней потрясли мир. Прекратились войны, человечество будто замерло в ожидании развязки разыгравшейся драмы. В здании железнодорожного вокзала круглосуточно работали журналисты, телетайп регулярно отстукивал сообщения о состоянии здоровья Льва Толстого… Что будет с ним?.. С миром?.. С каждым из нас?.. Со всем человечеством?.. Маленький поселок в центре России на семь дней стал центром Земли.
При жизни Толстой был властителем дум и сердец людей разных поколений, разных профессий, национальностей, вероисповеданий. Свидетельств тому много — от высказываний простого мужика до признания европейски образованного писателя. Антон Чехов: «Что с нами будет, когда умрет Толстой? Страшно подумать». Александр Блок: «С Толстым ушла мудрая человечность». Томас Манн: «Если бы был жив Толстой, Первой мировой войны не было». Таков был нравственный авторитет Толстого при жизни.
Недавно в Сорбонне, в ноябре 2010 г., на открытии конференции, посвященной 100-летию смерти Л. Н. Толстого, старый профессор родом из Лидице рассказывал, как 7 ноября 1910 г. утром селяне, простые мужики и бабы, стали стекаться к площади и, собравшись на ней, стали плакать. Потом он, будучи мальчиком, спросил у раввина, что случилось. И тот ответил: «Умер Толстой», а потом добавил: «Никто из них не читал ни одного произведения, но все знали, что это самый добрый на земле человек, Апостол любви».
Астапово. Рядом Рязань, Липецк, Задонск, Лебедянь, Данков, Куликово Поле… Рядом места, знакомые Толстому по работе во время голода. Он и его товарищи создали более 240 столовых для голодающих, спасли сотни тысяч жизней.
Станция Астапово с большим вокзалом, железнодорожным депо, служебными зданиями, жилыми домами и скверами, возникшая в 1889–1890 гг., сохранилась по сей день, и сегодня, имея с 1918 г. другое название «Лев Толстой», представляет собой памятник архитектуры железнодорожного зодчества.
Дом начальника станции, в котором умер Лев Толстой, по существу, сразу же после смерти писателя стал народным музеем, а в середине прошлого века вошел в состав Государственного музея Л. Н. Толстого (Москва). К 100-летию со дня смерти писателя мемориальный дом, вокзал, жилые дома были отреставрированы.
Один из залов Музея памяти Л. Н. Толстого на станции Лев Толстой. 2010. Фотография В. Б. Ремизова
Памятник Льву Толстому в парке музея. 2010. Фотография В. Б. Ремизова
Здание Культурно-образовательного центра им. Л. Н. Толстого в поселке Лев-Толстовский. 2010. Фотография В. Б. Ремизова
20 ноября 2010 г., в День Памяти, более двух тысяч человек почтили своим посещением Мемориал памяти «Астапово» на станции Лев Толстой. В Доме-музее открылась новая экспозиция «Астаповский меридиан. На пороге вечности». Состоялось торжественное открытие Культурно-образовательного центра им. Л. Н. Толстого с демонстрацией в его залах выставки редких картин из фондов музея, в кинозале — исторической хроники начала ХХ века «Живой Толстой». Перед многочисленными гостями из разных городов России и зарубежных стран с пронзительным и глубоким словом о Толстом выступил известный писатель и публицист Валентин Курбатов.
«Не Петербург, не Москва — Россия… — писал о тех скорбных днях Андрей Белый. — Россия — это
Когда утром 7 (20) ноября по всем концам света разлетелось одно только слово «скончался», все знали, кого потерял мир.
20 (7) ноября 2010 г. исполнилось 100 лет, как остановилось сердце Толстого.
Невзирая на его пророчества и предупреждения, человечество пошло по пути зла и насилия. XX век стал самым кровопролитным в истории цивилизаций, ХХI поражает еще большими зверствами. Сегодня в разных концах умирают люди от войн, голода, продолжаются религиозные распри, богатые «давят» бедных, ханжество и лицемерие, ложь и обман в чести у власти. Иуда с его поцелуем жив.
Толстой не был предан забвению. Миллионными тиражами выходили и выходят в свет его сочинения, по мотивам его произведений созданы сотни спектаклей и фильмов, музеи Толстого в Ясной Поляне, в Хамовниках (Москва) посещают ежегодно десятки тысяч людей, среди них не только наши соотечественники, но и представители многих зарубежных стран. И все же с полной уверенностью можно сказать: для большинства живущих Толстой остается неизвестным писателем. А то, что он великий мудрец жизни, знают в нашей стране немногие. Причина тому — запрещение философско-религиозных работ писателя как при царской, так и при советской власти, гнет ленинских статей при анализе творчества Льва Толстым, когда каждый школьник мог смеяться над мудрецом, не читая его и не понимая, что стоит за ленинскими словами: «хлюпик, юродствующий во Христе», жалкий «непротивленец».
Те идеи и принципы жизни, во имя которых Толстой совершил свой путь на Голгофу, не только не востребованы, но даже и не осмыслены нашими современниками. Тогда как именно под воздействием идей Толстого Махатма Ганди принес свободу Индии от гнета англичан, в 1922 г. Корея стала самостоятельным государством, деятельность и смерть Мартина Лютера Кинга в США перевернули сознание американского общества, резко изменив в лучшую сторону отношение к неграм.
Дом, ставший последним земным пристанищем Л. Н. Толстого, не мемориал скорби, ибо это противоречило бы концепции «жизни — смерти — бессмертия» великого писателя, считавшего, что «смерти нет».
Пройдя через «арзамасский ужас» смерти, утрату многих родных и близких, страх перед смертью, Толстой в пятьдесят лет думал о самоубийстве, ибо не мог ответить на вопрос — где тот смысл жизни, который неуничтожим после смерти? Его философский трактат «О жизни» первоначально назывался «О жизни и смерти», но, написав его, Толстой зачеркнул слово смерть — ее нет для того, кто, пройдя через «рождение духом», нашел в себе силы для духовного движения к идеалу.
В Яснополянских записках Душана Маковицкого о предсмертных днях Толстого примечательно свидетельство: «Сам Лев Николаевич надеялся преодолеть болезнь, желал выжить, но и за всё время болезни ничем не показал обратного … страха смерти…»[347]
Открытие Культурно-образовательного центра им. Л. Н. Толстого в День памяти, столетия со дня смерти писателя, 20 ноября 2010 г. Фотография М. И. Кузнецова.
Слева направо: вице-губернатор Липецкой области Л. В. Куракова, композитор Ширвани Чалаев (автор опер по мотивом произведений Л. Н. Толстого «Хаджи-Мурат», «Казаки»), директор Государственного музея Л. Н. Толстого В. Б. Ремизов
Культурно-образовательный центр им. Л. Н. Толстого. Перед входом в кинозал. 2010. Фотография М. И. Кузнецова
Смерть страшна человеку, пребывающему во власти тела. Вопрос о том, как прожита была собственная жизнь и какой след человек оставил о себе в мире, стал для Толстого одним из главных в его размышлениях о жизни и смерти. В любви, служении людям и Богу он увидел путь выхода из трагического тупика — здесь средоточие проблемы бессмертия, здесь порог вечности, и ты сам должен переступить через него. Чем раньше пробудится в человеке Разум, частица Божественного, чем скорее произойдет рождение духом, тем больше в нас бессмертного смысла, тем очевидней будет суть перехода «из времени в Вечность» (А. Фет), еще более таинственную, чем жизнь земная.
Выставка «Запечатленное слово» (живопись и графика из фондов ГМТ). КОЦ им. Л. Н. Толстого. Фотография М. И. Кузнецова
На смертном одре Толстой слышит голоса умерших близких ему людей. Будто они зовут его к себе, в другой мир. Душой он откликается на этот зов, но «ум сердца» пока еще крепко связан с земными страданиями окружающих его людей. Даже на смертном одре судьба ближнего дороже вселенских переживаний. И потому он пишет в своем дневнике сначала по-французски: «Делай, что должно…», не дописывает продолжение любимого им изречения «и пусть будет, что будет». Собрав последние силы, дописывает по-русски: «И все на благо и другим, и главное, мне» (58, 126). Это были последние слова, написанные его рукой.
За день до смерти Толстой привстал с постели и громким голосом, внятно сказал присутствующим: «Вот и конец!.. И ничего!». Увидел дочерей Таню и Сашу и обратился к ним со словами: «Я вас прошу помнить, что, кроме Льва Толстого, есть еще много людей, а вы все смотрите на одного Льва». И еще сказал: «Лучше конец, чем так»[348].
Тема «Ухода — Смерти — Бессмертия», сопряженная с уникальностью астаповского дома, звучит по-особому в контексте философии Пути жизни.
Сам Толстой — живое воплощение человека-Пути. Как мудрец он шел через аскетического очищения духа, стремившегося к добродетели, восходившего от материального к идеальному, пребывавшего в извечном движении ради духовного преображения.
В молодости он хотел быть самым богатым, самым великим, самым счастливым человеком на этой земле. Но отказался от богатства, тяготился прижизненной славой, в старости менее всего был мучим гордыней, хотел семейного счастья — оно не сложилось, мечтал о счастье для простого народа, но все уже дышало гневом, классовой непримиримостью, Россия шла к революциям, братоубийственным войнам. И стало ясно, что человек не властен над обстоятельствами, но он властен изменить свою душу к лучшему. От жажды богатства — к опрощению, от желания счастья — к «царству Божию внутри вас», от величия и славы — к просьбе похоронить его в самом простом гробу, над могилой не ставить памятника, не говорить траурных речей.
Последняя его книга «Путь жизни» вышла после смерти. Книга о том, как человек открывает смысл жизни, обретает бессмертие, чтобы на пороге Вечности можно было сказать словами Ивана Ильича: «Кончена смерть».
Мемориальные часы, показывающие время смерти писателя, и колокол на станции Лев Толстой. 2010. Фотография В. Б. Ремизова