Русские поэтессы начала XIX века Катерина Тимашева, Каролина Павлова, Анна Готовцева, Юлия Жадовская до сих пор остаются неизвестными широкой публике. Слишком велики были влияние и популярность их знаменитых современников – Пушкина, Жуковского, Батюшкова, Языкова, Лермонтова. И все-таки, их яркие таланты, особая органичность мысли и лирического чувства оставили свой след в истории русской литературы и до сих пор пленяют сердца любителей поэзии.
Каждая из них прожила нелегкую, полную разочарований и лишений жизнь. Каждой из них были знакомы муки и радости любви…
Знак информационной продукции 16+
© Майорова Л. А., 2020
© ООО «Издательство «Вече», 2020
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2020
Сайт издательства www.veche.ru
XIX век был временем поэзии, веком Пушкина и Лермонтова, Жуковского, Баратынского и Языкова, Батюшкова, Веневитинова, Кольцова… Стихи писали Вяземский, Кюхельбекер, Дельвиг, Поливанов, и т. д. В начале XIX века Анна Бунина и Анна Волкова, сумев отбросить стесняющие предубеждения, уже стремились печатать свои стихи, добивались этого и даже прибегали к покровительству не только писателей, но и сановных, придворных лиц. Не затерялись в истории и такие женские дарования, как М. Сушкова, автор «Ироид, музам посвященных», А. Вельяшева-Волынцева, напечатавшая перевод с французского «О графе Оксфордском и Милодии Гербии», княжна Евдокия Урусова, княжна Е. Меншикова. Наши современники, как правило, не знакомы с их творчеством, почти ничего не знают об их интересной и яркой литературной судьбе.
Эти поэтессы первыми в России стали издавать книги своих стихотворений и вступать в существовавшие тогда литературные объединения. А вскоре, в то время, когда русская поэзия, русская литература стремительно обретала присущую ей глубину и блеск, женское творчество стало приобретать общественное значение.
Обрели признание такие женские дарования, как романтическая Евдокия Растопчина, благонамеренная Александра Ишимова, неустроенная Мария Лисицына, сестры Надежда и Серафима Тепловы и многие другие. Не менее тридцати женщин пробовали себя в поэзии и прозе. Поэтессы претендовали на роль, равную роли мужчин; их принимали в своё братство, ценили и даже возвеличивали самые блестящие, крупнейшие деятели тогдашней литературы, начиная с Пушкина и Жуковского, Баратынского и Языкова…
Участь многих из писательниц и поэтесс печальна, творческий путь тернист. В восемнадцать лет ушла из жизни Елизавета Кульм. От чахотки умерла 17-летняя Сарра Толстая, которую Белинский называл «одной из самых странных, самых оригинальных, самых поэтических и по натуре, и по судьбе, и по таланту, и по духу личностей». Он сожалел, что это прекрасное явление «промелькнуло без следа и памяти». Анна Бунина, о которой Карамзин сказал: «Ни одна женщина не писала у нас так сильно», всю жизнь страдала от неизлечимой болезни. Закончила свои дни в «приюте скорби» – сумасшедшем доме – А. В. Зражевская. От нищеты и безысходности затворилась в монастыре Мария Лисицына. И все же лишения – невозможность свести концы с концами, каждодневная забота о хлебе насущном, унижения и непонимание – не помешали развиться таланту многих одаренных пишущих женщин, не убили «души прекрасные порывы».
Даже внешне благополучные обеспеченные светские дамы, дерзнувшие бросить вызов традиционным представлениям, отводящим женщине лишь обязанности дочери, жены, хозяйки, матери и как уступку современным веяниям – сферу чувств, изящной саморефлексии и т. п., – оказывались под прицелом критики и предвзятого отношения общества. В нем царило убеждение, что интеллектуальная и творческая деятельность противопоказана женщине по многим причинам.
Прежде всего, она противоестественна: вредна для здоровья, приводит к бесплодию, уничтожает в женщине все женское и заставляет причислить ее «к разряду чудовищ, которых настоящее место не в будуаре, благоухающем резедой и амброй, а в кабинете естественной истории, рядом со сросшимися сиамцами, с младенцем о четырех головах…»
Женщине нельзя быть писательницей, потому что это бесстыдно. «Женщина, хранительница источников обновления жизни, существо, назначенное владычествовать любовью, желая блистать произведениями своего ума, своей учености, наполовину, если не более, сбрасывает с себя покрывало стыда: тут уж нет того целомудрия, ни того чистого, восхитительного кокетства, которые составляют в женщине необходимые начала этого великого воспроизводительного чувства, самого важного, самого почтенного в природе».
Чтение и сочинительство развращают ум и воображение девушки: выходя замуж, она уже как бы не невинна, у нее слишком большой «опыт» – и потому нормальная супружеская жизнь для нее невозможна, в обществе она невыносима.
Женщина не может быть писателем, так как талант может «выделяться» лишь мужским организмом, – «все эти способности составляют принадлежность той прибавочной четверти фунта мозгу, которая дана мужчине и не дана женщине».
Наконец, общеизвестно, что все писательницы во все времена и во всех странах – от Сафо до Авроры Дюдеван – развратные и опасные уроды.
Добросердечный В. А. Жуковский предупреждал о неприятностях, на которые обрекает себя каждая женщина-писательница, о том, что «авторство выводит женщин из тихого круга, что все женщины-писательницы составляют исключение и очень дорого заплатили за блестящую славу свою, что это нечто такое, что должно иметь влияние на целую жизнь,… что с авторством соединены тысячи неприятностей».
В. Г. Белинский, как и авторы «Библиотеки для чтения», оценивал женщину, вышедшую за пределы своего «назначения», как «существо в высочайшей степени отвратительное и чудовищное», а о женщине-писательнице отзывался, пожалуй, еще более резко, рассматривая ее писательство как тщеславие, «желание… удовлетворять порочным страстям… Нет, никогда женщина-автор не может ни любить, ни быть женою и матерью!», – писал будущий страстный поборник женского равноправия. Позднее, в «статье неистового Виссариона» от 1843 года «Сочинения Зенеиды Р-вой», опубликованной в «Отечественных записках» и посвященной анализу творчества Елены Ган, он резко пересмотрел собственные патриархатные взгляды и создал традицию нового, серьезного отношения к женской литературе.
Природные дарования многих талантливых женщин «увяли, не успев расцвесть». Но, несмотря на печальные примеры, предупреждения и запугивания, десятки женщин в обеих столицах и в провинции «сбрасывали с себя покрывало стыда» и делали сознательный выбор, рассматривая свое писательство как ремесло, профессию, работу.
Жизнеописания поэтесс XIX века показывают, как тяжело преодолевались предрассудки, как даже передовые мыслители стремились вернуть женщин в привычное прокрустово ложе домостроевских ценностей.
Едва ли не вместе с появлением «женской поэзии» возникло и предубеждение против неё. Ласково-уничижительно звучит эпиграмма 1826 года Е. А. Баратынского:
Русским поэтессам-первооткрывательницам приходилось тем труднее, что они явились на творческую арену в то время, когда там царил А. С. Пушкин. Его авторитет в поэзии, в стихотворстве был непревзойдённым. Так или иначе поэтессы обращались к нему как к учителю и ценителю, и подробности, детали общения с этими талантливыми женщинами расширяют наши знания о жизни и творчестве великого поэта.
Немногие русские решались признать за женщинами способность чувствовать, мыслить, оценивать, творить наравне с мужчинами.
Впервые о женской литературе как об особом социокультурном явлении русской жизни 1830-х годов писал Иван Киреевский в статье «О русских писательницах». Сын Авдотьи Елагиной, которая «не была писательницей, но участвовала в жизни и развитии русской литературы и русской мысли более, чем многие писатели и учёные по ремеслу», знал не понаслышке, насколько чутки, восприимчивы и часто талантливы женщины-писательницы. Его статья была напечатана в альманахе «Подарок бедным. Альманах за 1834 год, изданный Новороссийским обществом призрения бедных», вышедшем в Одессе. Сама статья представляла собой письмо к А. П. Зонтаг, чьи литературные сказки также публиковались в альманахах в начале 1830-х годов. В ней появление женского альманаха рассматривается как «дело истинно просвещенное», которое замечательно «не только в нравственном отношении, но и в общественном». Важнейшей особенностью женского мироощущения, по мнению критика, является особая органичность мысли и чувства, истина, соединенная с «сердечным убеждением». Эстетическая природа женского творчества видится автору в тесной взаимосвязи жизни и литературы, в преломлении «истинно поэтических минут из жизни некоторых женщин с талантом» «в их зеркальных стихах». Сам феномен «зеркальности» по отношению к женской литературе призван передать ее камерность, дневниковую тональность, автопсихологический характер, узнаваемые биографические детали сюжета.
Несмотря на признание со стороны отдельных прогрессистов, женская поэзия и проза долгое время воспринимались исследователями как литература «второго ряда». Право женщины на место в искусстве и ее художественная дееспособность продолжали обсуждаться и критиковаться с различных позиций и точек зрения.
Биографии незаурядных женщин, пробовавших перо в поэзии и прозе, не побоявшихся пойти наперекор общественному мнению, неразрывно связаны с их писательством. Жизнь и творчество составляют нераздельное целое, совокупность внутреннего и внешнего бытия. Это не просто смена событий, но открытие в каждом из них внутреннего поэтического смысла. Не только тайные дерзания сердца, любовные переживания питали поэтический дар совершенно различных по характеру женщин: события общественной жизни, злободневные вопросы сегодняшнего дня нередко вызывали их живейший отклик.
Выбор представленных жизнеописаний русских поэтесс, расположенных в хронологическом порядке, во многом обусловлен особенностями личного и творческого общения с А. С. Пушкиным, с миром его окружения, его друзьями и недоброжелателями. Но главный «движитель вдохновения» этих талантливых женщин – события их собственного бытия, душевные переживания, потаённая жизнь сердца.
Таинственная Тимашева
«Писательница пушкинской поры», «известная поэтесса пушкинского времени», одна из «спутников Пушкина», адресат стихотворных посланий властителей дум эпохи – эта женщина осталась до сих пор до конца неразгаданной. Неизвестно, кто были ее родители; нет сведений о том, где она жила, кого любила в своей долгой жизни; разноречивы упоминания даже о месте ее смерти и погребения.
Екатерина Александровна Тимашева (25 июля 1798–1881) – довольно известная салонная поэтесса своего времени, женщина, принадлежавшая к московскому большому свету, обладавшая обширным кругом знакомств, наконец, мать будущего российского министра внутренних дел. Казалось, она должна была оставить живой след в мемуарах своих современников, что позволило бы достаточно полно восстановить и ее биографию, и ее литературное наследие. Однако этого не случилось. Сведения о ней очень ограничены, большинство ее стихотворений утеряны, некоторые произведения (за исключением уже опубликованных) обнаруживаются в архивах, но полного их собрания не существует. Не осталось портретных изображений Екатерины Александровны, неизвестен и ее московский адрес.
Можно сказать, что она светила отраженным светом – обозначена впечатлениями знавших ее людей, но воспоминания о ней косвенны и отрывочны. Известно, что Екатерина была, во-первых, красивой женщиной (в этом современники единодушны) и, во-вторых, писала стихи. За то и за другое ее восхваляли самые прославленные поэты того времени – Пушкин, Баратынский, Языков, Вяземский.
О месте рождения Екатерины Александровны Тимашевой рассказывал С. Д. Полторацкий (1803–1884), приятель Пушкина, известный библиофил и эрудит, первым браком женатый на родственнице нашей героини, Марии Петровне Киндяковой.
По его словам, будущая поэтесса родилась в русской глубинке: городе Дорогобуже Смоленской губернии. Дорогобуж – один из древнейших городов России, основанный около 1150 года, – раскинулся на берегу Днепра, в его верховьях. Город и его ближайшие окрестности примечательны своим «Валом» (старинным детинцем), древними храмами, монастырями – Свято-Троицким Герасимо-Болдинским, Свято-Дмитриевским женским (XVI в.); старинными домами: ансамблем земской больницы; крупнейшей на Смоленщине Алексинской усадьбой дворян Барышниковых (конец XVIII в.). Невероятной красоты виды на Днепр из различных точек Дорогобужа также входили в число его достопримечательностей. Атмосфера старинного русского города с его богатым историческим прошлым, с его прелестной природой способствовали пробуждению романтических фантазий и игры воображения молодой девушки из благородной семьи.
Впрочем, кроме того, что семья была благородного происхождения, о ней более ничего не известно. В биографических сведениях о Екатерине Тимашевой указывается ее девичья фамилия – Загряжская. Представители этого древнего дворянского рода верой и правдой служили Российской державе как на гражданском, так и на ратном поприщах. Жена А. С. Пушкина Наталья Николаевна Гончарова по матери тоже принадлежала к роду Загряжских. Родной брат поэта, Лев Сергеевич, был женат на дочери симбирского губернатора Загряжского, Елизавете Петровне. Загряжские находились в родстве со многими знаменитыми фамилиями – Полторацкими, Тургеневыми, Строгановыми, Мансуровами и др. Но надо заметить, что практически все известные дворянские дома, совсем как европейские монархи, были между собой в родстве или свойстве. Пожилые светские кумушки любили выискивать неявные или забытые родственные связи – «считаться родством», и некоторые почитались в этом вопросе настоящими экспертами.
Однако о том, к какой ветви семьи принадлежала будущая поэтесса, какие-либо определенные сведения отсутствуют. В родословной росписи дворянских родов Руммеля и Голубцова она упоминается в дополнительном списке Загряжских без указания родителей.
Семейная легенда называет родоначальником Загряжских татарина Исахаря, в крещении Гавриила, «мужа честна, свойственника царя Ордынского», который якобы выехал к великому князю Дмитрию Донскому, был у него «ближним человеком» и пожалован вотчинами близ Вереи и Боровска, причём Дмитрий Иванович якобы выдал за него свою двоюродную сестру по матери. Антон Гаврилович, внук Гавриила, по преданию, при Василии Дмитриевиче был наместником можайским и первым стал писаться Загряжским.
Достоверная история рода начинается с нескольких братьев Загряжских, которые выполняли дипломатические поручения Ивана III и его сына Василия III. В XVI–XVII веках многие Загряжские служили воеводами, стольниками, послами, занимали и другие высокие государственные посты. Известно, что теща А. С. Пушкина, урожденная Загряжская, свысока взирала на своего супруга Николая Гончарова, «нового дворянина», происходящего из купеческого рода.
Современные исследователи называют отцом Екатерины Александра Петровича Загряжского, но не приводят обоснования своего утверждения. Из-за этого появляются разного рода предположения, например, была ли девочка законной дочерью? Но нигде ни разу не встречается даже намека на ее незаконное происхождение. Опираясь на бытовавшие в то время обыкновения, можно предположить, что оба ее родителя принадлежали к разветвленному роду Загряжских и находились в отдаленной степени родства, что, тем не менее, препятствовало законному браку. А может быть, у них имелись другие брачные обязательства, которыми они не могли пренебречь. Поэтому дитя, во всех отношениях Загряжская, воспитывалась у своих родных.
За неимением более определенных свидетельств будем считать, что детство и юность Екатерины прошли в Дорогобуже. Очевидно, что образование она получила изрядное – могла ли малообразованная девушка сочинять стихи, которые печатались в самых модных альманахах? И позже она блистала в высшем свете, где по-русски почти не говорили – значит, французским она владела в совершенстве. Давать хорошее образование дочерям стало считаться престижным в аристократических и буржуазных семействах – стоит лишь присмотреться к женским портретам того времени, и мы увидим, что книга стала почти непременным атрибутом девушки.
Во всех немногочисленных жизнеописаниях Екатерины указывается, что в семнадцать лет она «по любви вышла замуж» за блестящего боевого офицера, участника Отечественной войны 1812 года, ротмистра Сумского гусарского полка, кавалера русских и иностранных орденов Егора Николаевича Тимашева (1791–1849). Скорее всего, так и было: романтически настроенная юная девушка могла быть влюблена в заслуженного и просвещенного 24-х летнего героя. Еще юношей, весной 1809 года, он вступил в Оренбургский драгунский полк и храбро бился с французами.
Однако если неизвестны даже родители Екатерины и любые другие родственники, кто мог поручиться, что знает, какие она испытывала чувства перед венчанием?
Об избраннике Екатерины известно гораздо больше. Впоследствии представители столичного бомонда будут отзываться о нем снисходительно, но он вовсе не заслуживал пренебрежения ни в силу личных качеств, ни в силу происхождения.
Егор Тимашев происходил из старинного российского дворянского рода, корни которого уходят в глубь XVI века. Первоначальник фамилии – Тимэш[1], внук Тамерлана и правнук Чингисхана – в 1528 году, при великом князе Василии III, вышел из орды в Смоленск; его потомки сохранили родовое имя и стали зваться Тимашевыми. Через крещение, через браки с русскими девушками, они все более глубоко входили в русскую культуру. Тимашевы-Тимашёвы служили дьяками, воеводами, жильцами, занимали выборные должности, участвовали в посольствах. За службу их жаловали землями в центральных губерниях России. Род Тимашевых, распавшийся на несколько ветвей, был внесен в VI часть Дворянской родословной книги Оренбургской губернии – «все дворяне должны были вписываться в губернские родословные книги, разделенные на шесть частей». В этот раздел в соответствии с грамотой Екатерины II вносились «древние благородные дворянские роды, которые могли доказать свое дворянство до 1685 года».
Основоположником оренбургской ветви мощно разветвившегося рода стал поручик Иван Лаврентьевич Тимашев (1717–1790). «Характера Иван Лаврентьевич был волевого и энергичного, несмотря на свою тучную комплектацию, был неустанно деятелен, инициативен и предприимчив», – пишет исследователь истории тимашевской династии Светлана Сорокина. Он в числе самых первых военных прибыл обустраивать пустынный дикий край. Наряду с другими молодыми офицерами, в составе своих конных воинских подразделений вместе с женами и детьми, как истинный первопроходец, преодолевая неимоверные трудности, испытывая вечный недостаток в продовольствии, Иван Тимашев вместе с женой Пелагеей Даниловной и самоотверженными единомышленниками кочевал по берегам рек Урала, Самары, Сакмары… Трудами этих подвижников возводились укрепленные пограничные линии, на которых они основывали крепости, форпосты и редуты для защиты юго-восточных рубежей России.
Многие имена первопроходцев остались неизвестными, но Тимашев избежал забвения. Хорошо изучив язык и обычаи башкиров, поладив с местным населением, он обустроил себе гнездо – имение Ташлу – в окружении башкирских хуторов недалеко от Оренбурга. Для приобретения земельных участков необходимо было предварительно заручиться согласием старшин и влиятельных лиц в каждой башкирской волости и при этом щедро задарить их. 31 декабря 1763 года состоялось соединение нескольких смежных участков в один массив, оформлена купчая крепость на земли этой округи, произведено межевание и составлены планы. Именно этот год считается датой основания Ташлы.
Город Оренбург возник как крепость, охранявшая юго-восточные границы Российской империи. Вскоре он стал городом-купцом и крупнейшим посредником между Россией и Средней Азией, а по прошествии некоторого времени получил статус центра очень крупной губернии, простиравшейся от Волги до Сибири, от Камы до Каспия. В начале XIX века Оренбургский край являлся приграничным регионом империи, примыкавшим к сопредельным владениям Бухары, Коканда и Хивы – феодальных среднеазиатских государств, ныне почти забытых и располагавшихся на территории современных Туркменистана, Узбекистана, Казахстана и Таджикистана. Через него шли торговые и дипломатические сношения России не только с этими странами, но также с Афганистаном и Индией.
Иван Лаврентьевич возглавил местное дворянство и не раз удостаивался приёмов у царицы Екатерины II. В 1755 году он был назначен директором таможни и десять лет трудился в этой должности. В семье Тимашевых выжил единственный сын Николай, все остальные дети умирали от трудностей и лишений походной жизни родителей. В первом основанном им в Оренбургской губернии селе, в честь сына названном Никольским, Тимашев построил церковь во имя свт. Николая Чудотворца. Подытоживая свою долгую жизнь, Иван Лаврентьевич имел полное основание удовлетвориться благородной мыслью: «Здешним обществом, слава Богу, любимы…» В этом, считал сын, и должна проявляться житейская мудрость родителей.
Своим наследникам Иван Тимашев оставил 150 тысяч десятин земли, свыше 3 тысяч душ в Ташле и Никольском, а также деревни Ивановка, Городки, Троицкое, Ключи…
И богатое имение, и добрая репутация составили крепкий фундамент жизни потомков Ивана Лаврентьевича.
Интересной личностью, но совершенно другого характера, был его сын Николай (26 мая 1755 – 22 января 1821). В нем не было ни должного чиновного тщеславия, ни жажды служебного рвения. Он был просто честный человек, богобоязненный, благотворитель не напоказ, большой книголюб, склонный к литературным занятиям. Знаменитая далеко за пределами села ташлинская библиотека начала собираться еще при Иване Лаврентьевиче, сын же постоянно приумножал ее. Книги – учебные, исторические, духовные, мемуары, романы русских и иностранных авторов, пособия по сочинению стихов, различные сборники, альманахи – привозились всеми домашними и знакомыми и выписывались по каталогу. Замечательно образованный для своего времени, он по состоянию здоровья рано вышел из военной службы и был назначен прокурором Уфимской провинциальной канцелярии, избран губернским предводителем дворянства. Его уважали за независимый нрав и добродетельный образ жизни. В ташлинском имении Тимашевых под Оренбургом Николай Иванович открыл первую в России народную больницу. Вокруг дворца разбил парк английского типа, построил каменную белоснежную церковь Покрова Пресвятой Богородицы. Он прославился как добрый и совестливый хозяин.
Николай Иванович был близок с широким кругом российской писательской интеллигенции. Более двадцати лет длилась его переписка с поэтом Державиным. С именем писателя С. Т. Аксакова, якобы увидевшего свой аленький цветочек именно в Ташле, связана и одна из самых красивых местных легенд. Сергей Аксаков описал в «Семейной хронике» и романтическую женитьбу Николая Тимашева на красавице-княжне Федосье Петровне Бекович-Черкасской. Сальме – это и есть Федосья Петровна. «Любезные мои родители, впустите радость, давно вами ожидаемую, омойте слезами восхищения письмо моё, извещающее вас о приезде княжны Федосьи Петровны со мною сюда. Она, видя несговорчивость тётушки своей, решилась уехать от неё тайно, и я привёз её прямо в дом Николая Михайловича и отдал на руки сестре. Завтрашний день свершится над ней таинство крещения, а на другой – и под венец. Я для того тороплюсь, чтоб соверша оное, ехать к вам и упасть к ногам вашим!.. Простите восхищению моему. Я плачу с радости… Простите, любезные родители, мы оба испрашиваем вашего благословления… Ожидайте нас, я с половины дороги пришлю нарочного». Осталась и ее приписка, в которой красивый почерк и прелестный слог сочетаются с безупречной грамотностью. «Простите отважности моей, – пишет она свёкру и свекрови, – в которую вдалась я, оставляя воспитательницу мою, и как ни оскорбительно мне сие было, но любовь Николая Ивановича ко мне и предвещающая ваша ко мне горячность на этот раз сделали меня пред нею дерзновенною. Нетерпеливо ожидаю той драгоценной минуты, в которую, увидя вас, облобызаю ваши руки. Покорные ваши дети Николай Тимашев, К.(няжна) Федосья Б. Черкас».
Ташлинцы из поколения в поколение передавали предание о необыкновенной красоте жены Николая Ивановича: «Небольшого роста, фигурка складненькая, а лицом – писаная красавица».
Николай Иванович любил не только русскую словесность: он увлекался европейской философией и башкирским фольклором. Вместе со своим дворовым человеком Тимофеем Савельевичем Беляевым-Тимергали из рода Тамьян, родственником своей жены княжны Феодосии[2], – он создал (а не перевел, как считалось раньше) известную эпическую поэму «Куз-Курпяч». Это первая в истории башкирского народа повесть на русском языке, написанная в 1812 году на основе башкирского эпоса, была напечатана в типографии Казанского университета. Впоследствии на нее обратил внимание Пушкин. По его просьбе было записано краткое изложение поэмы «Куз-Курпяч».
С 1800 года ташлинский барин полностью посвятил себя хозяйству, благоустройству имения, воспитанию сыновей. Любимая жена умерла рано. Овдовев в сорок лет, Николай Иванович больше не женился. Остались четыре мальчика: Константин, Василий, Егор, Григорий. Они росли свободно, в полном достатке, не зная забот и лишений. Отец стремился вырастить их честными, нравственными, полезными Отечеству людьми. Юноши все выбрали военную службу: в кругу дворянства это поприще считалось единственно достойным.
Старший, Константин, был всеобщим любимцем, гордостью родителей, кумиром барышень и образцом подражания для братьев и приятелей. Прилежный в любом учении, он был хорошо начитан, недурно играл на скрипке, пел, рисовал, слыл отличным танцором. За благородный характер, отличное стихотворчество, рыцарские идеалы в семье его звали Баярдом. Он везде был принимаем как желанный гость. Увы! Этот блестящий молодой человек бесследно пропал в аустерлицкой битве 20 ноября 1805 года. Несчастный отец, братья, родственники долго не хотели верить в его гибель, надеялись на чудо, утешали друг друга в письмах.
Чуть позже сражаться против французов был призван и Василий, прозванный в своем окружении за любовь к чтению Грамотеем. Но больше чтения его влекли светские удовольствия. Любитель праздных развлечений, особенно танцев, молодой человек, к несчастию, пристрастился еще и к карточной игре и неоднократно проигрывал значительные суммы. Он намеревался выйти в отставку, но отец не разрешил ему этого сделать. Между тем карточный долг дошел до невообразимо громадной суммы – 10 000 рублей. Заплатил отец, поклявшись, что это первый и последний раз. Василий «усовестился и очувствовался», крепко взял себя в руки. Ему тоже не было суждено вернуться домой живым: он погиб в «битве народов» под Лейпцигом.
Младшему из братьев, Григорию, не удалось оставить на земле какой-нибудь заметный след, он умер молодым и бездетным. Таким образом, продолжить род Тимашевых выпало на долю третьему брату, Егору Николаевичу. Как и его старшие братья, он «обладал многими талантами». Начитанностью и знанием деревенского книгохранилища он приобрел среди домашних прозвище «Библиотекарь».
Непонятно, каким образом молодой Тимашев попал в провинциальный Дорогобуж. Не сохранилось никаких подробностей встречи и сближения Егора и Екатерины – почти все, что касается этой женщины, видится неясно, неотчетливо, как бы через дымку времени. Известно только, что благодаря этому браку произошло объединение двух благородных родов.
Оренбургский военный губернатор князь Г. С. Волконский (прототип старого князя Болконского в «Войне и мире», родственник Тимашевых, отец будущего декабриста), с большой симпатией относился к Николаю Ивановичу Тимашеву: «Эта личность осталась в моей памяти по общему уважению, которым он пользовался в этом крае, добродетельностью и независимостью», – свидетельствовал сановник. В июле 1815 года он с удовольствием характеризовал его будущую невестку как прекрасную, добронравную девицу. Князь сообщал из Оренбурга: «Николай Иванович Тимашев… спешит на свадьбу в Дорогобуж. Егор Николаевич берет девицу из фамилии Загряжских, достойную и наилучше воспитанную».
После свадьбы Екатерина вместе с мужем и свекром отправилась в далекие оренбургские степи. Однако если она и боялась, что ей придется столкнуться с темнотой и дикостью, действительность приятно ее удивила. Первый издатель «Отечественных записок» Павел Свиньин, попавший в эти места, тоже удивлялся: «Не стану говорить о той приятной ошибке, в которую введен я был, найдя Оренбург во всех отношениях несравненно выше, превосходнее, чем я представлял его себе, – скажу только, что я встретил здесь, на краю киргизской степи, общество людей самых образованных, лучшего тона, обладающих отличными талантами, а потому проводящих время как нельзя приятнее».
Это, прежде всего, семейство старожилов Рычковых, давшее России нескольких известных географов, историков, краеведов. Таков Петр Иванович Рычков (1712–1777), «оренбургский Ломоносов», выдающийся исследователь, основоположник экономической географии в России. Он получил известность как первый историк Южного Урала и первый член-корреспондент Санкт-Петербургской академии наук. Его сын Николай Петрович (1746–1784) – участник экспедиции П. С. Палласа в 1769–1770 годах, в своей книге подробно описавший особенности рельефа, растительности, животного мира западной части Оренбуржья. Незаурядные дарования при разносторонней учёности и недюжинная энергия при необыкновенном остроумии и весёлости нрава доставили ему всеобщую известность и уважение. Это и Григорий Силыч Карелин (1801–1872), сын музыканта-самородка, в юности отправленного в Италию для обучения музыке. По возвращении оттуда он состоял придворным капельмейстером оперного оркестра Екатерины II, причем русские музыкальные словари приписывают ему введение в России роговой (духовой) музыки. Григорий унаследовал дарования отца, хотя проявились они на другом поприще. Отважный авантюрист, известный путешественник и исследователь Каспийского моря, собравший обширнейший материал по натуральной истории Оренбургского края, он отличался необыкновенной научной вдумчивостью и добросовестностью. Его крупный ум и неистощимая жизнерадостность обратили на себя внимание не только ближайшего начальства, но почти всего городка[3].
Так что природные дарования Екатерины получили здесь самое счастливое развитие.
Отдельно следует рассказать о доме Тимашевых на центральной улице Оренбурга (ныне ул. Советская, 32). Он был средоточием культурной жизни губернского города. Тимашевым он принадлежал более 100 лет, со времени основания Оренбурга. Уникальность дома заключалась не только в современных удобствах и комфорте, но и в его редкостно яркой литературной родословной. Россыпь драгоценных имен хранят эти стены. Частыми гостями Тимашевых были отец и сын Аксаковы, Козьма Прутков (то есть Толстой и братья Жемчужниковы), Карелины – предки поэта Александра Блока[4]. Здесь читал свои сказки и пел русские народные песни Владимир Даль. Посещал этот дом угрюмый ссыльный поэт Алексей Плещеев, а другой поэт, Аполлон Григорьев, готовил тут свои знаменитые пушкинские лекции для кадетов (он был преподавателем в училище и квартировал в мезонине). Здесь принимали знаменитого немецкого путешественника Александра Гумбольдта, жил в этом доме и будущий декабрист князь Сергей Трубецкой. Бывал тут польский поэт Эдуард Желиговский, останавливался великий князь поэт Константин Романов…
Тимашевы, дворяне, находящиеся на государственной службе, рады были предложить красивый дом с роскошной обстановкой в качестве гостевого или даже служебного жилья для время от времени меняющихся губернаторов. В свое время в роскошно обустроенных покоях размещался оренбургский военный губернатор Петр Кириллович Эссен, генерал от инфантерии, высокообразованный человек, представитель старинного дворянского рода. При П. К. Эссене горожанам стали выдаваться пособия на возведение жилых домов и строительные материалы. Он первым из начальников Оренбургского края обратил внимание на благоустройство Зауральной рощи. От жителей Оренбурга военный губернатор требовал, чтобы у каждого дома был палисадник с посаженными деревьями. При нем была высажена известная ивовая аллея вдоль дороги от Сакмарских ворот крепости до загородного губернаторского дома (ныне район городской больницы по проезду Коммунаров). На главной улице города (в то время – Губернской, позже – Николаевской, ныне – Советской) заботами П. К. Эссена появился тротуар.
После Эссена в немного подновленный дом вселился новый военный губернатор Василий Перовский – внебрачный сын графа Алексея Разумовского, брат писателя Антония Погорельского и министра внутренних дел Льва Перовского. В 1833 году он был назначен оренбургским военным губернатором и командиром Отдельного оренбургского корпуса. Перовский привез с собой ученых, писателей. Об этом времени вспоминал в составленном им «Военно-статистическом обозрении Оренбургской губернии» начальник Корпуса военных топографов И. Ф. Бларамберг (1800–1878): «В Оренбурге находилось и много гвардейских офицеров из Петербурга, которые служили под началом… Перовского, собравшего вокруг себя блестящий круг образованных военных и гражданских чиновников, так что жизнь протекала тут очень интересно и отдаленность от столицы не ощущалась… У генерала Генца, у Розенбергера и Даля устраивались литературные вечера…» В гости к своему другу Перовскому заезжал Василий Жуковский. Поэт состоял на службе у цесаревича Александра (будущего царя Александра Второго) и сопровождал его в путешествии по России. Сюда часто захаживал и музицировал композитор А. А. Алябьев, автор известного романса «Соловей» и многих других, популярных в свое время. В них отразился дух времени: как и тогдашняя русская литература, они сентиментальны, порою слащавы; большая их часть написана в миноре. Но композитору было отчего печалиться: в начале 1825 года он был арестован по подозрению в убийстве карточного партнера и, несмотря на недоказанность обвинения, приговорён к ссылке в Сибирь с лишением всех прав и дворянского звания. В 1833–1834 годах судьба забросила его в Оренбург, он сблизился с Тимашевыми, бывал и в их имении в Ташле[5]. Долго и преданно влюбленный в Римскую-Корсакову, с которой впоследствии приятельствовала Екатерина Тимашева, он обрел человека, с которым мог вдоволь наговориться о своей любимой.
Но это будет много лет спустя, пока же Екатерине предстояло совершить главное женское дело: подарить роду Тимашевых наследника. И 22 января 1816 года в Смоленском имении ее предполагаемого отца, Александра Петровича Загряжского, она родила сына, который получил имя деда с отцовской стороны – Николай. Однако уже к лету она снова в Оренбурге.
В 1815–1816 годах приезжал к отцу (оренбургскому губернатору) С. Г. Волконский, участник Отечественной войны, впоследствии один из лидеров декабристов. Он рассказывал в письме матери: «Я, матушка… был восприемником у Вильгельмины Васильевны Рычковой; кума со мною – добронравная и прекрасная Тимашева». Ее имя довольно часто встречалось в переписке Волконского с родными: 16 июня он рассказывал матери: «Г-жа Тимашева – в поместьях добродетельного Николая Ивановича».
Егора Тимашева, молодого супруга, служба призывала находиться вдалеке от жены, которая во время его отсутствия жила в Ташле, прекрасном здоровом месте с чудесным воздухом и величественной природой, основанном на землях, не зря облюбованных башкирами. Усадьба в Ташле была подлинным дворянским гнездом, вокруг которого разворачивались жизнь и хозяйственная деятельность помещиков и крестьян, все многообразие народного быта: религии, культуры, обычаев.
В 1817 году Егор Тимашев добился перевода в Оренбург и был назначен старшим адъютантом в отдельный Оренбургский корпус. Через год, в апреле, появился на свет второй сын Тимашевых – Александр, названный в честь императора. В знак этого события счастливый отец основал деревню Александровку.
С 1819 года муж Екатерины занял должность адъютанта военного губернатора П. К. Эссена. По мнению ряда историков, «оценка такой исторической личности, как Эссен, крайне затруднительна». О его удачливости ходили легенды, фортуна благоволила ему с юных лет. Рассказывали, как однажды неподалёку от Гатчины император Павел I встретил на дороге молодого секунд-майора и милостиво пригласил его в карету. В завязавшейся беседе офицер (им оказался Пётр Эссен) так развлёк скучающего в дороге императора, что по выходе из кареты был уже капитаном, через час был пожалован в полковники, а вскоре стал Выборгским генерал-губернатором. Многое в этой легенде – правда, за исключением того, что Павел уже давно знал и ценил Петра Эссена, причём не за талант общения, а за ревностное и честное служение Царю и Отечеству! Все официальные данные говорят о нем как об энергичном деятеле, в особенности заботящегося о просвещении в крае.
Видимо, губернатор с теплотой относился к молодой супруге своего адъютанта, она была хорошо знакома с его женой Екатериной Николаевной, урожденной Львовой, и с его детьми, носившими одинаковое имя: дочерью Александрой и единственным сыном Александром, своим ровесником. Этот достойный молодой человек участвовал в военном походе от границ Австрии через Силезию, Моравию, Богемию и Баварию до великого герцогства Баденского. Затем через всю Францию дошел до полуитальянского города Вертю и возвратился с полком через Царство Польское в Россию. В марте 1819 года он был произведен в поручики гвардии. В 1828 году, уже признанной поэтессой, Екатерина прочувствованным стихотворением откликнется на смерть А. П. Эссена, который в чине полковника скончается от ран, полученных при Варне.
Надо сказать, что рассказы казаков рисуют генерала Эссена «с крайне несимпатичной стороны». Но в судьбе Тимашевых этот знатный выходец из Швеции (одна из его прабабок была последней супругой короля Густава Вазы) сыграл роль доброго волшебника. 5 апреля 1822 года губернатор сообщил из Москвы, что император Александр I благодаря хлопотам генерала утвердил Егора Николаевича «управляющим должностью атамана Оренбургского казачьего войска».
По воспоминаниям старожилов, Тимашев пользовался у станичных казаков необыкновенным уважением. Он проявил себя на этом посту как человек в высшей степени гуманный, доступный для каждого, и казаки души не чаяли в «Егоре Миколаевиче» за его попечение о войске и сердечность. Приезд Тимашева в станицу ожидали как праздника. В прежнее суровое время такое отношение и обращение начальника с казаками было незаурядным явлением.
Екатерина Александровна, супруга атамана, прелестная и благовоспитанная молодая дама, вошла в оренбургское общество при самых благоприятных обстоятельствах. Местный высший свет – Кирсановы, Мухановы, Соколовы, Циолковские, Корсаковы – встретили ее с распростертыми объятиями. Своей красотой и обаянием она оживляла светские собрания, ее часто приглашали быть крестной матерью у новорожденных. Но в течение десяти лет жизни в Оренбурге при первой возможности отправлялась ее карета из городского дома через степи в гористую и лесистую Ташлу. Не только здоровый климат и красоты природы, но и общество и беседы со свекром Николаем Ивановичем, его огромная библиотека привлекали в Ташлу молодую женщину.
Общение с местными интеллектуалами, обсуждение злободневных политических проблем, чтение запоем стимулировали первые поэтические опыты Екатерины. Она легко рифмовала уместные слова, не пренебрегая ради созвучия смыслом, музицировала, приятно пела и считалась в оренбургском обществе настоящим чудом света. Восхищение окружающих ее действительно выдающимися для своего времени дарованиями воспитало в ней уверенность в собственных силах, но не сделало самоуверенной. Ее отзывчивость и душевность привлекали к ней сердца не меньше, чем таланты.
Видимо, она была тонко чувствующим существом. Для выражения эмоций прозы не хватало, чувства изливались стихами.
В конце января 1821 года Екатерину постигло большое горе – ушел из жизни ее свёкр Николай Иванович Тимашев. Этот добрейший, благороднейший человек стал для нее настоящим отцом, заботился о ней, как о любимой дочери, и даже в спорах всегда принимал ее сторону. Молодая женщина почувствовала себя покинутой, тем более что муж много времени проводил в разъездах. Оренбург являлся не только военно-политическим форпостом на границе Российской империи, но и важным центром дипломатической активности в регионе, а также организации разведывательной работы по сопредельным государствам. Присутствие атамана часто требовалось в разных частях губернии, и он нередко оставлял супругу одну. После долгих командировок Егор Тимашев возвращался отчужденным. То ли прошло восхищение достоинствами подруги жизни, очарование новизны, то ли с возрастом стали проявляться не самые приятные черты его характера. Потеряв в наполеоновских войнах братьев, лишившись отца, он становился все более мрачен и суров. Светская жизнь не влекла его вовсе. Супруги стали ссориться, и виноватой стороной всегда оказывалась Екатерина.
Со временем стали очевидны различия в характере и стремлениях мужа и жены; оказалось, что их брак неудачен. Егору Николаевичу служба не мешала увлеченно заниматься хозяйством в своих обширных имениях. Основными источниками доходов с имения были хлеб и винокурение, масло-, конезаводы. Он владел 2519 душами крестьян в девяти деревнях Оренбургского уезда и 152 000 десятин земли, не считая недвижимости в Оренбурге. Екатерина не интересовалась хозяйственными заботами. Она все чаще изливала тоскующую душу в стихах, которые многие находили прелестными. В отличие от Прасковьи Лариной, матери пушкинской Татьяны, она не «привыкла и довольна не стала», а напротив, с отчаяньем как бы со стороны наблюдала, как бездарно и безвозвратно проходят ее лучшие годы, ее единственная жизнь. В ее случае почти буквально подтвердились рассуждения критика женского творчества некоего Рахманного (псевдоним Н. В. Веревкина). Он впрямую не отвергал того, «что женщина может
В случае Екатерины все было не так ужасно, «рифмобесием» она не страдала, но в Оренбурге ей становилось неуютно, душой она стремилась на простор – в Москву или Петербург.
Судьбы супругов все более расходились. С возмущением и брезгливым ужасом Екатерина уверилась, что муж развлекается с другими женщинами и после его эскапад остаются внебрачные дети.
Екатерина испытывала к мужу такую гадливость и презрение, что порой сама презирала себя за свое малодушие, не позволяющее бросить все и уйти куда глаза глядят. На себя она негодовала еще больше, чем на него, понимая, что ее жизнь стала цепью сплошных унижений. Стиснув зубы, она терпела и не устраивала скандалов, но долго так продолжаться не могло. Напрасно друзья убеждали молодую женщину смириться, объясняя неверность мужа горячей черкесской кровью и местными обычаями. Действительно, он был типичным представителем служащего дворянства высшего слоя провинции, с присущими ему достоинствами и недостатками, во многом обусловленными крепостным правом, то есть почти рабской зависимостью крестьян от барина. Кроме того, у него наряду с мимолетными связями образовалась побочная семья. Бурный роман с Надеждой Вейман, «дочерью гувернантки каких-то Нарышкиных», привел к появлению на свет девочки, Надежды, которую Егор Николаевич признал и дал свое имя. В честь новой Тимашевой он основал деревню Надеждинка.
Екатерина уже не слушала звучавшие со всех сторон увещевания, что мудрость женщины состоит в том, чтобы не создавать из неверности мужа трагедию, принять случившееся как данность и простить, все сносить и нести свой крест до конца, как бы тяжел он ни был. Гордая женщина не находила в себе сил смириться и терпеть.
Супруги расстались – по-видимому, по обоюдному согласию. Это был, по сути, разрыв, но назывался уклончиво: «разъезд». Вероятно, претензий к Екатерине как к матери своих сыновей у Егора Николаевича не имелось, поскольку он легко препоручил их ей. Но не исключено, что Тимашев не хотел делать подрастающих сыновей свидетелями своего образа жизни.
Москва или Петербург? Литературный мир Москвы с ее журналами и более обширным кругом читателей, университетом и архивом, памятниками российской старины в те годы отличался от петербургского, где преобладали интересы преимущественно придворно-служебные. В Москве сформировались Н. М. Карамзин, В. А. Жуковский, А. С. Грибоедов, образованнейшие из «архивных юношей» (служащих Московского государственного архива Коллегии иностранных дел). Московское детство (ранее Лицея!) предопределило творчество А. С. Пушкина: влияние именно московских впечатлений, усиленное затем знакомством с «Историей» Н. М. Карамзина, «сама политическая организация облекалась в форму непосредственно человеческой близости, дружбы, привязанности к человеку, а не только к его убеждениям».
В обсуждениях вопроса «Москва или Петербург?» муж и жена Тимашевы провели немало времени. Но здесь приоритет принадлежал Екатерине Александровне.
Некоторые исследователи, не приводя никаких оснований, утверждают, что «в Москве жила ее родная сестра Мария Александровна Мезенцева». Однако такой личности в росписях дворянского рода Мезенцовых нет. Зато в родстве с Екатериной[6] находился симбирский богач Петр Васильевич Киндяков, имевший большое имение в Стрелитамакском уезде. В 1820-е годы он привёз подросших дочерей на выданье в Москву, где купил большой дом на углу Большой Дмитровки и Копьевского переулка, ставший центром притяжения светской молодёжи (ныне на его месте Малая сцена Большого театра). Дом Киндяковых принадлежал к числу немногих домов, взявших на себя миссию оживлять Москву и собирать лучший цвет общества. Племянницы (по-видимому, троюродные) Тимашевой – три дочери Киндякова – вышли замуж за людей видных фамилий: Мария – за известного библиофила Сергея Полторацкого, кузена Анны Керн; Екатерина – за Александра Раевского, брата жены Сергея Григорьевича Волконского Марьи Николаевны; Елизавета Петровна – за князя Лобанова-Ростовского.
Через С. Д. Полторацкого Киндяковы состояли в родстве и с Олениными, и с А. П. Керн. По условиям жизни того времени эта степень родства была достаточно близкой. А. П. Керн – урождённая Полторацкая, выросла в доме своей тётки Олениной, также урождённой Полторацкой, и именно там Пушкин в 1819 году впервые её увидел – случилось «чудное мгновенье».
Официально причиной отъезда Катерины Александровны называлось желание супругов дать сыновьям достойное образование. Действительно, в Оренбурге не было в те времена не только высших, но даже и средних учебных заведений – только открытые стараниями П. К. Эссена школы для первоначального обучения казачьих детей при станицах первых пяти кантонов и при Оренбургском казачьем полку, да военное училище имени И. И. Неплюева.
Мальчики были определены в Московский университетский пансион, который считался одним из лучших в России. Здесь изучали науки, искусства, спорт, военное дело. Впоследствии, по окончании московского пансиона братья Тимашевы должны были поступить в петербургскую Школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров.
Едва дождавшись отъезда жены и сыновей, не стесненный более их присутствием, Егор Николаевич зажил открытым домом с Надеждой Вейман.
Москва конца 20-х – начала 30-х годов XIX века представляла собой центр культурной жизни России. Литературно-музыкальные салоны княгини Зинаиды Волконской, графини Евдокии Ростопчиной, поэтессы Каролины Павловой собирали весь свет русской интеллигенции. Помимо этих рассадников культуры» славились салоны переводчицы Авдотьи Елагиной, Софьи Пономарёвой, Александры Смирновой, Екатерины Карамзиной… Здесь встречались, общались, спорили, музицировали поэты, писатели, художники, музыканты.
Екатерина Тимашева явилась в Москву 27-летней красивой и интересной, почти свободной женщиной, окруженной тайной. Каким-то непостижимым образом она пробуждала чувства и воображение, заставляла видеть не только то, что лежит на поверхности и доступно всем, но и как бы приглашала заглянуть вглубь себя. Сознательно или нет, она как будто слегка приоткрывала завесу своей души и, дразня и играя, предлагала увлекательное и полное приключений путешествие в самые сокровенные глубины своей личности. Такая возможность завораживала и привлекала. По своим умственным интересам она абсолютно возвышалась над окружающими – давало знать десятилетие вдумчивого чтения и общения с культурными жителями столицы оренбургского края. Единодушные отзывы современников Тимашевой свидетельствуют не только о её красоте, но и об образованности. К тому же ее окружал некий ореол мученичества – легко ли с таким сердцем и умом прозябать в провинции и терпеть измены мужа-тирана!
писали ей сочувствующие друзья-поэты. Эта томная, но от этого еще более блистательная красота, эта грусть и меланхолия делали Екатерину особенно интересной. Евгений Баратынский, «поэт скорби, захлестывающей одинокую душу», не мог не заметить сродственной ему печали молодой женщины:
Окруженная роем поклонников, она, в сущности, оставалась одинокой. Не только Баратынский – многие отмечали какую-то романтическую грусть красавицы-поэтессы. «Печаль», «томность», «мечтательность» – эти слова неразрывно связаны с Екатериной Тимашевой. Ее «томны сны и сладки муки//Умилительной разлуки/ И несбыточной мечты» разглядел и описал в своем стихотворении Языков. О том же пишет в строках, обращенных к Тимашевой, и Великопольский.
А в ее стихах часто встречается слово «блаженство». Что же считала блаженством эта неординарная и не очень счастливая женщина? Неужели единение с Божеством? Но она не была замечена в излишней религиозности. Сейчас слово «блаженство» приобрело несколько утилитарный оттенок. Например, блаженство съесть вкусное пирожное; после долгой ходьбы погрузить усталые ноги в горячую воду и т. п. Конечно, Екатерина писала не об этом. В словаре русского языка В. Даля блаженство – «высшая степень духовного наслаждения». «Жить для других – значит жить для себя. Доброжелательность, бесконечная любовь к себе подобным – вот истинное блаженство; иного нет» – полагал Петр Чаадаев. Человеку невозможно достичь блаженства без страданий, его необходимо выстрадать. Стихи Тимашевой местами являют как раз такую готовность к страданиям.
Родня у нее была великосветская. Как уже говорилось, она была каким-то образом родственно связана с семейством Киндяковых. Интересно свидетельство умной и талантливой Веры Ивановны Анненковой, рожденной Бухариной (1813–1902), красавицы «с младым раздумьем на челе». За долгую жизнь ей довелось общаться со многими интереснейшими людьми – писателями, актерами, музыкантами. Она вспоминала: «Два гостеприимных дома взяли на себя миссию оживлять Москву и собирать лучший цвет общества – это были дом Пашковых и дом Киндяковых. Летом и зимой там собирались несколько раз в неделю, танцевали и, редкая вещь! разговаривали!» Между постоянными посетителями этих домов Бухарина особо отмечает появлявшихся здесь в каждый приезд из северной столицы Александра Тургенева и «очаровательного и умного поэта Петра Вяземского».
Представители семейства Киндяковых, вращавшиеся в кругу известных писателей, стали прототипами многих литературных героев. Лев Васильевич Киндяков с женой Анной Владиславовной и дочерью Аделаидой лечились в Пятигорске «на водах». Там же оказался их знакомый Н. М. Сатин – товарищ молодого М. Ю. Лермонтова по московскому университетскому пансиону, который познакомил Киндяковых с поэтом. Знакомство оказалось не только продолжительным, так как семья пробыла в Пятигорске до конца июля, но и результативным. Предполагают, что с Аделаиды, дочери Льва Васильевича, была списана княжна Мэри в «Герое нашего времени», а с ее матери Анны Владиславовны – княгиня Лиговская. Профессор Висковатов, исследователь творчества Лермонтова, рассказывал: «Видели прототипы княгини и княжны в госпоже Киндяковой с дочерью из Симбирска, лечившихся в Пятигорске».
И. А. Гончаров тоже нашел героинь «Обрыва» в семье Киндяковых. Предание рода гласит, что для создания образа Т. М. Бережковой писатель заимствовал некоторые черты Анны Владиславовны, а Марфенька и Верочка списаны с ее внучек от рано умершей дочери Натальи Львовны.
П. А. Вяземский именовал первых красавиц Москвы «московскими розами» (1826). Это были сестры Римские-Корсаковы и сестры Киндяковы. Средней сестре Киндяковой Елизавете посвящено стихотворение Вяземского «Запретная роза». Судьба Елизаветы на довольно продолжительное время стала предметом нескромного интереса света.
Современному читателю не вполне понятен смысл этого стихотворения, но тогда оно было весьма злободневным. В феврале 1824 года Елизавета Киндякова была выдана за обер-прокурора князя И. А. Лобанова-Ростовского (1789–1869), происходящего от ростовских Рюриковичей, – человека высокого роста, худого, бледного, с крупными чертами лица, с суровым взглядом, с жидкими белокурыми волосами («шмель»). Особенность физического здоровья Ивана Александровича не позволяла ему завершить брак. Интимная жизнь молодоженов стала предметом нездорового любопытства общества. Вяземский писал 9 апреля 1825 года А. И. Тургеневу: «Ты знаешь или не знаешь, что обер-прокурор Лобанов женат на Киндяковой, но что она, говорят, не замужем» и пр. Большим успехом пользовался следующий анекдот (распространяемый тем же Петром Андреевичем): получив орден Владимира, князь сказал своей теще: «Поздравьте меня, я кавалер», а она ему ответила: «Слава Богу, стало быть, и дочь моя будет дама».
Светские остряки намекали, что супружеская судьба Лобановой-Ростовской соотносима с судьбой богородицы, девы Марии. Собственно, как считает исследователь этого вопроса А. Фомичев, выражение sancta rosa в более позднем пушкинском стихотворении «Жил на свете рыцарь бедный» можно перевести как «святая», «неприкосновенная», «целомудренная» роза. И именно в соотнесении с девой Марией наполнялся смыслом лукавый мадригальный смысл стихотворения Вяземского, воспевающего земную, греховную красоту женщины в противовес выпавшей ей судьбе. В то же время все с интересом наблюдали за чувствами гусарского командира А. В. Пашкова («пчелы любви»), влюбленного в Запретную розу.
Возможно, в наше время удивляет некий ботанико-энтомологический уклон стихотворения, но современники хорошо понимали подобные аллегории. Достаточно вспомнить мысли взбешенного Ленского, который собирался вызвать на дуэль Онегина, дабы не допустить, «чтоб червь презренный, ядовитый// точил лилеи стебелек, // чтоб полуутренний цветок// увял еще полураскрытый».
К. Полевой в статье «Взгляд на русскую литературу 1825 и 1826 гг.» в «Московском телеграфе» 1827 года уподобил «запретной розе» русскую литературу и писал, что «только рои пчел и шмелей высасывают мед из цветочка, который ни вянет, ни цветет, а остается так, в каком-то грустном состоянии…». По поводу этой статьи Булгарин написал донос в III Отделение на «Московский телеграф», усмотрев в пчелах и шмелях намеки на свою «Северную пчелу» и на самого себя.
Но скоро повод острословия и возмущения умов исчез: в 1825 году князь и княгиня Лобановы-Ростовские фактически разошлись по причине физического недостатка мужа.
К этому времени относится стихотворное послание Тимашевой, стремившейся поддержать племянницу.
Светские сплетники быстро провели забавную параллель между двумя красавицами. В обстоятельствах личной жизни обеих находили сходные черты. Муж Елизаветы не мог, а Екатерины не желал сделать жену счастливой. Весь свет с увлечением занимался сравнением красоты тетушки и племянницы. В обсуждение включился даже запертый в Михайловском Пушкин. Много наслышанный о внешности Екатерины Тимашевой, он называл ее «соперницей Запретной розы».
Российское законодательство о разводе в XIX в. было намного строже, чем в других европейских странах, где почти повсеместно наряду с церковным был введен и гражданский брак. По существовавшему законодательству развод мог разрешить только Святейший Синод и только по строго ограниченным поводам, которые следовало подробно описать. Можно представить, насколько унизительной оказалась для женщины эта процедура и как широко и с какой язвительностью она обсуждалась в обществе!
В 1828 году Святейший синод официально разрешил супругам Лобановым-Ростовским развод. У Лизы начался роман с Александром Васильевичем Пашковым (1792–1868), и в этом же году она вышла за него замуж. Ее избранник был весьма значительной исторической фигурой. Совсем молодым человеком принимал участие в Отечественной войне 1812 года, Русско-турецкой войне 1828–1829 годов и в подавлении Польского восстания 1830–1831 годов. Будучи боевым офицером, а затем и генералом, Александр Васильевич имел множество государственных наград за свои подвиги. Если Лиза и потеряла в плане знатности, то на ее положении в обществе это не сказалось. Древний дворянский род Пашкова, известный в России со времён Ивана Грозного, в XVIII столетии приобрел громадное состояние вследствие брака прадеда Василия Александровича – Александра Ильича с Дарьей Ивановной, дочерью купца Мясникова. Этот союз принес ему 19 000 крепостных, 4 завода, и, что называется, «позолотил герб». После нескольких семейных разделов за отцом В. А. Пашкова числилось 2150 крепостных в Московской, Нижегородской и Оренбургской губерниях. В родовом имении с. Крекшино Звенигородского уезда находилось 1000 десятин земли, на Южном Урале имелись несколько железоделательных (металлургических) заводов. Представители семьи занимали видные военные и гражданские посты.
Все знатные коренные москвичи знали и уважали Пашковых. Этому богатому роду принадлежал и знаменитый «Дом Пашкова», построенный в 1784–1786 годах в Москве, напротив Кремля. Считается, что это одно из самых роскошных московских «палаццо» XVIII века на высоком бугре против Кремля на стыке улиц Моховой и Никитской (ныне ул. Герцена) создано гениальным русским зодчим Баженовым в пору расцвета его творческих сил.
А. С. Пушкин был хорошо знаком с семьей В. А. Пашкова. Согласно данным пушкиноведения, знакомство началось в Царском Селе в 1815–1817 годах, продолжалось в послелицейское время в петербургском и московском великосветском обществе, в салонах А. О. Смирновой, Д. Ф. Фикельмон и др. Исследователи-пушкинисты высказали предположение о том, что запись поэта «Семья Пашковых» в планах «Русского Пелама» (1830–1835) имеет в виду, вероятно, московскую семейную ветвь обширного рода Пашковых.
Второй брак Лизы Киндяковой оказался вполне удачен, супруги имели троих детей. Племянница нашла свою тихую гавань, а Екатерина Тимашева продолжала борьбу с жизненными бурями.
Чарующий образ новой звезды на московском небосклоне создала поэтесса Евдокия Петровна Ростопчина (урожденная Сушкова) в стихотворении «К белой даме»:
И это написано женским пером!
Додо Сушкова, конечно, была необыкновенной женщиной, и жизнь ее сердца была необычайно насыщена, что придавало ей своеобразную зоркость. Но, видимо, «белая дама» действительно выбивалась из общей массы светских красавиц. Впрочем, притягивала не только красота, но и некий магнетизм, какая-то тайна, томление души, прятавшиеся за «живой любезностью и нежной приветливостью». Возможно, это – внутренняя неудовлетворенность, потаенный надрыв, делающий Екатерину загадочной, столь чувствительной к чужим эмоциям, и столь привлекательной.
Как водится, звучали и голоса противоположного толка. Так, поэтические опыты Тимашевой, как и она сама, оценивались некоторыми, даже из числа родственников, более чем сдержанно. Об этом свидетельствует письмо средней из сестер Киндяковых Екатерины – «Катишь-Катишь» – к её кузену Александру Львовичу от 12 июня 1832 года: «И Вы тоже, Вы не любите эту бедную тетушку. Она между тем убеждена, я думаю, в обратном: это еще одна из ее иллюзий, которую она утратит, как и все другие. Признаюсь, я ее тоже не люблю, но в настоящее время она вызывает жалость.
Она, всегда окруженная обожателями, она, целиком предававшаяся этому, становится более рассудительной, изображает в силу необходимости добродетель, реже выезжает в свет и больше занимается своими детьми. Но, по правде говоря, я убеждена, что ее пристрастие к уединению продлится только до тех пор, пока она чувствует себя покинутой. Довольно гадко с моей стороны говорить плохо о бедной тетушке, которая занята лишь тем, что обожает нас и льстит нам…»
Кстати сказать, Александр Львович находил тетушку весьма приятной дамой.
Кроме обычной женской зависти, в этом пассаже просматриваются некие факты, которые никак не раскрываются в биографии Тимашевой: она дорожит обществом обожателей, что очень объяснимо, но «изображает в силу необходимости добродетель». Катишь-Катишь зла, не допуская мысли, что можно не изображать добродетель, а следовать ее путем. «Она чувствует себя покинутой» – во время бегства в Москву от мужа это объяснимо, но в 1832 году – кем же? Об этом источники молчат, ореол тайны так и не развеялся и по-прежнему окружает эту загадочную женщину.
Отношение официальной России к литературной деятельности женщин в целом было негативным. Идеи женского общественного и умственного равноправия, поднимавшиеся в их произведениях, открыто противоречили общегосударственному принципу «благонамеренности». Может быть, средняя Киндякова выражала общее мнение, осуждая литературные претензии родственницы, находящейся к тому же в зрелых, по мнению 19-летней Катишь, годах. «…Только в двадцать лет возвышенное воображение, очаровательное лицо, великолепные черные глаза и огромная любезность могут заставить простить Додо Сушковой прекрасные стихи, которые она сочиняет с удивительной легкостью и, конечно, гораздо лучше, чем тетушка Тимашева».
Но Додо Сушкова тоже имела определенное мнение о Катишь Киндяковой: «Это метеор, это чудо… Скорее дурна, чем красива; хорошо сложена, но слишком мала ростом; голова опрокинута, нос угреватый и вздёрнутый, руки висят; скачет, как сорока, и легка, как свинец; притом гримасница, аффектированная и кокетка… Она и её близкие выдумывают ужасным образом. Как только кто-нибудь из кавалеров появляется в их доме, они торопятся распространить слух, что это отвергнутый жених, – а эти господа в действительности только смеются над ней, несмотря на её богатство, несомненно, преувеличенное и умноженное отзывами её близких».
Катишь была несчастна. Весь свет знал о ее любви к Ивану Путяте, которому мать якобы запретила на ней жениться. Девушка глубоко переживала свою отставку. Но на самом деле счастье молодых людей разрушили интриги «демона» Пушкина, А. Н. Раевского – старого и опытного сердцееда.
Сын благородного генерала Раевского пошел не в отца. Пополнив недостатки своего образования большой начитанностью, впоследствии производившей поверхностное впечатление энциклопедических познаний, он стал замечательной личностью, презирающей свет, людей, их деяния и учреждения. В нем развилось самое искусное, отличающееся крайней наглостью шарлатанство и цинизм. Добиваясь сближения с Катишь, он руководствовался не сердечными чувствами, а соображениями расчёта.
Холодный скептик, неспособный к энтузиазму и к увлечению, Александр Раевский подавлял пылкого Пушкина своей острой, всеразлагающей иронией, достойной Мефистофеля. Граф П. И. Капнист рассказывает об этом первообразе Онегина: «Высокий, худой, даже костлявый, с небольшой круглой и коротко обстриженной головой, с лицом темно-желтого цвета, с множеством морщин и складок, – он всегда [я думаю, даже когда спал] сохранял саркастическое выражение, чему, быть может, немало способствовал его очень широкий, с тонкими губами, рот. Он по обычаю двадцатых годов был всегда гладко выбрит и хотя носил очки, но они ничего не отнимали у его глаз, которые были очень характеристичны: маленькие, изжелта карие, они всегда блестели наблюдательно живым и смелым взглядом и напоминали глаза Вольтера».
Полуфранцуз-полурусский, московский почт-директор А. Я. Булгаков[7], оказался своего рода летописцем светской хроники Москвы и в том числе описателем сердечной драмы Катишь. Он с горячим осуждением писал об этом бракосочетании: «…Вообще все это так грязно, отвратительно, что ничего в этом не поймешь. Самое лучшее, что бы они могли сделать, это уехать, поселиться где-нибудь на границе Китая…»
Свадьба с А. Н. Раевским произошла 11 ноября 1834 года. Катишь тогда только что исполнилось 22 года, а ему шёл сороковой год.
На следующий день Булгаков писал: «Вчера было совершено бракосочетание м-elle Киндяковой с Сатаною Р. …Я не думал, что это произойдет так скоро. …Какое волнение было вечером у Пашковых, во всех углах только об этом и шла речь…»
Всегда все знающий А. И. Тургенев записывал в своём дневнике: «…Он взялся сватать её за другого, а сам женился. История самая скандальная и перессорила пол-Москвы, особенно же Пашковых с Киндяковыми: первые были за первого жениха».»
Жизнь Екатерины Раевской-Киндяковой в замужестве не была счастливой. Неприязнь большей части светского общества, его своеобразный бойкот по отношению к семье Раевских, истраченные много ранее чувственные силы супруга не принесли удовлетворения и счастья этой «изящной и крайне восторженной» женщине. Впрочем, Пушкин, обсуждая Раевского, писал: «Жена его собою не красавица, – говорят, очень умна». Странно это слышать из уст поэта, воображение которого любую простушку преображало в принцессу. Тем более что на портрете модного художника того времени Соколова она совсем недурна.
Брак «Сатаны» и Катишь закончился печально: вскоре она умерла, родив дочь. Огромный фамильный дом перешел в собственность овдовевшего Раевского.
Так что можно простить некоторую желчность несчастной Катишь Киндяковой, как будто предчувствовавшей свою участь, по отношению к прелестной Тимашевой.
Несмотря на негативные (впрочем, очень немногочисленные) отзывы, красивая, элегантная, поэтически одаренная Екатерина Тимашева стала завсегдатаем многих литературных гостиных и салонов.
Ее внешность, обхождение и творчество весьма одобрял самобытный поэт, выразитель взглядов передовой дворянской молодежи, Николай Языков (1803–1846). Прожив короткую жизнь, он стал творцом оригинальной поэзии, герой которой – поэт-студент, упоенный своим талантом, молодостью, независимостью, уверенностью в своих грядущих великих свершениях. Потрясающая – физическая или нервная – энергия его стихов не имела себе равных. Молодецкая удаль, бесшабашность, заносчивость и похвальбы этого героя имели истоки в русском фольклоре, что придавало ему известное национальное своеобразие. Правда, позже он перешел к «библейскому» стилю. Однако, позабыв на миг и своего лихого студента, и псалмы, Языков отметил своеобычность Тимашевой. Он от лица своей «резвой» музы обратился к «благонравной» музе поэтессы, называя ее стихи «сладостными».
Другим страстным поклонником прелестной Екатерины стал Петр Андреевич Вяземский. Он родился 12 июля 1792 года в Москве, в семье генерал-поручика князя Андрея Ивановича Вяземского, рюриковича в 24-м колене. Известный историк Ключевский включил Вяземских в список всего из семи или восьми фамилий настоящих Рюриковичей, сохранившихся на конец XIX века, в который Романовы не входили.
Князь Андрей был человек широко образованный, любивший историю, литературу, военное дело, точные науки. Масон европейского масштаба, он в своих странствиях встретил во Франции, в Бордо, молодую ирландку Дженни О'Рейли, бывшую замужем за французским офицером, неким Квином. Князь влюбился насмерть. Дженни развелась со своим мужем, уехала с возлюбленным в Россию, стала его женой и приняла православие. Появилась княгиня Евгения Ивановна Вяземская. История любит забавляться парными случаями: прадед Петра Андреевича, князь Андрей Фёдорович, против воли родных женился на пленной шведке.
Княгиня Евгения довольно скоро умерла, оставив мужу сына и дочь. Маленький Петр очень страдал, ушел в себя, стал всех дичиться… Кто мог провидеть в угрюмом необщительном ребенке будущего виртуоза слова, тонкого стилиста-прозаика, блистательного мемуариста, критика, чье остроумие впоследствии поставило его на одну доску с Пушкиным, Жуковским и другими признанными мастерами слова. Отец считал сына легкомысленным и ветреным и, чтобы дать ему хорошее образование при строгой дисциплине, определил сына учиться в Петербургский иезуитский пансион. Перед этим князь продиктовал сыну «обвинительный акт», в котором с сердечной болью подробно перечислил его недостатки: «Вы не лишены ни ума, ни известного развития, но ветреность вашего характера делает то, что вы отвлекаетесь всем, что вас окружает, сколь бы ни было это незначительным и ничтожным. Леность вашего ума, эта вторая причина вашего невежества, заставляет вас скучать и испытывать отвращение к изучаемым вами предметам в тот момент, когда они требуют особого внимания и прилежания. Пустота и бессодержательность вашего времяпрепровождения после классов – третья причина вашего невежества: или вы повсюду слоняетесь, как дурачок, или вы занимаетесь такими пустяками, как пускание змея, или другими детскими игрушками. Даже если вы и берете книгу, то это лишь от скуки и от нечего делать. Старые газеты или серьезное сочинение – это для вас безразлично, вы читаете все, что первым попадается под руки». Старший Вяземский точно подметил черты разбросанности в характере сына, отсутствие усидчивости и внутренней умственной дисциплины. Однако во всем остальном он ошибся.
Петр Андреевич Вяземский принадлежал к той общественной прослойке, которая считала себя солью русской земли и с гордой уверенностью смотрела в будущее.
Знатный и просвещенный дворянин, носитель передовых настроений и мыслей, одаренный художественным вкусом критик и передовой журналист, друг Пушкина и ревностный сотрудник «Московского Телеграфа», князь привлекал непринужденностью и той увлеченностью, с которой он мог говорить на любую тему. Импонировала и его необыкновенная уверенность в себе, уверенность красавца-мужчины, который может покорить самое неприступное женское сердце. Известный мемуарист Ф. Ф. Вигель, например, остроумно заметил, что с молодыми друзьями в московском обществе князь был «русским гулякой», с мужчинами «холоден, как англичанин» и только «с одними женщинами» «жив и любезен, как француз прежних времен».
Об отменно светских манерах князя ходили легенды. Одна из самых тонных дам, приятельница Пушкина графиня Д. Фикельмон, во впечатлении о первой встрече с Вяземским сразу отметила: «Познакомилась с князем Вяземским – он поэт, светский человек, волокита (homme à bonnes fortunes), некрасивый, остроумный и любезный». Вяземский характеризовался ею как «ум оригинальный, принадлежащий к лучшему литературному кругу двадцатых и тридцатых годов» И снова: «Князь Вяземский, которого я теперь часто вижу, очень любезен; он говорит умно, приятно и легко, но он так некрасив». С Пушкиным Вяземский вел постоянную оживленную переписку, обсуждая, в частности, редакционную политику «Телеграфа», самого популярного журнал того времени, пропагандировавшего романтическое направление. Сохранилось большое – семьдесят четыре! – количество писем Пушкина к князю.
Пушкин написал его стихотворный портрет: «Судьба свои дары явить желала в нем, //В счастливом баловне соединив ошибкой //Богатство, знатный род с возвышенным умом// И простодушие с язвительной улыбкой.
Жена Петра Андреевича Вера, урожденная княжна Гагарина, старше на его два года, всю жизнь обеспечивала комфорт и уход за мужем. Она понимала сущность характера мужчины – преимущественно биологическую, – допускала супружеские измены, не принимала всерьёз его легкомысленные, меняющиеся любовные увлечения, а он был ей душевно предан и находил в ее обществе непреходящую приятность:
Его отношение к женщинам было весьма своеобразным. В письме к Долли Фикельмон он декларировал его так: «… Мое сердце не похоже на те узкие тропинки, где есть место только для одной. Это широкое, прекрасное шоссе, по которому несколько особ могут идти бок о бок, не толкая друг друга. …Однако, – у моего сердца, как оно ни похоже на шоссе, есть узкий тротуар, нечто вроде священной дороги, которая предназначена только для избранных, в то время как невежественная чернь идет и толпится на большой дороге. …Можно быть одновременно влюбленным в четырех особ, быть постоянным в своем непостоянстве, верным в своих неверностях и незыблемым в постоянных изменениях».
Вяземский написал свой литературный портрет, в котором непосредственно и живо изобразил себя: «У меня маленькие и серые глаза, вздернутый нос (я, право, не знаю хорошенько, какого цвета; так как в этом презренном мире все следует за модой, то я сказал бы, что мой нос слегка розовый). Как бы в вознаграждение за маленький размер этих двух частей моего лица мой рот, щеки и уши очень велики. Что касается до остального тела, то я – ни Эзоп, ни Аполлон Бельведерский! У меня чувствительное сердце, и я благодарю за это Всевышнего! Потому что, мне кажется, лишь благодаря ему я совершенно счастлив, и лишь одна чувствительность, или по крайней мере она, – одно из главных свойств, отличающих нас от зверей. У меня воображение горячее, быстро воспламеняющееся, восторженное, никогда не остающееся спокойным. Я очень люблю изучение некоторых предметов, в особенности поэзии. Я не стараюсь отгадать, подлинное ли я дитя муз или только выкидыш, – как бы то ни было, я сочиняю стихи. Я не глуп – но мой ум часто очень забавен. Иногда я хочу сойти за философа, но лишь подумаю, что эта философия не увеличит моего счастья, – скорее наоборот, – я посылаю ее к черту».
Такому человеку, незаурядному и непостоянному, представляющему отдельное явление в истории русской критической мысли и литературы, Екатерина посвятила стихотворение «Князю П. А. Вяземскому». А он ответил ей своей «Святочной шуткой». Возник своеобразный диалог, что становится ясно из первых строк стихотворений, написанных в форме вопроса и ответа. Оба довольно больших послания характеризуются юмористическим настроением. Они схожи по смыслу: если поэт видит нечто «чертовское» в женщинах, то Екатерина обнаруживает «чертовщину» в мужчинах. Стихотворения отсылают читателя к непринужденной светской полушутливой беседе, где собеседники блистают остроумием. Этот стихотворный диалог сблизил князя и красавицу еще больше.
Появление Тимашевой в Москве – время после декабрьского восстания 1825 года. Удар 14 декабря отозвался на всю Россию: все сжались и присмирели. «Первые годы, последовавшие за 1825-м, – писал Герцен, – были ужасны
Но притихли и присмирели не все. Общественное мнение было сильно взбудоражено расправой над декабристами. Большинство восставших принадлежало к аристократической элите – haute nobless. Общество резко разделилось на осуждающих бунтовщиков и им сочувствующих. В то же время произошло включение декабристов «в прочные внеполитические связи», прежде всего родственные. Так, граф Захар Чернышев имел родных теток – бывших фрейлин двора – Е. И. Вадковскую и А. И. Плещееву, чьи сыновья тоже были декабристами. Шесть сестер Захара вступили в брак с представителями аристократических фамилий и создавали в своих семьях сочувственный настрой к брату. Сестра Александра, жена одного из главных идеологов декабристов, Никиты Муравьева, последовала за любимым мужем в Сибирь.
Александр Иванович
Ходатайство не было уважено императором Николаем, однако слухи об этом широко разошлись. Один пожилой и желчный вельможа съязвил: «Вы, говорят, любитель майоратов? Не желаете ли и мой наследственный – подагру?» В день коронации император Николай I возвел Александра Чернышева в графское достоинство. Тот как-то явился в общество и был представлен как граф Чернышев. «Я знаю только одного графа Чернышева – он теперь в ссылке», – пренебрежительно молвила известная гранд-дама.
Молодые женщины, ссылаясь на основы христианской морали, защищали свое право на участие к «падшим». Испокон веков, даже в эпохи полного женского порабощения, христианское подвижничество и благотворительность были двумя сферами их деятельности вне семьи. Сменить комфортную жизнь в столице на холодную и убогую комнатушку при остроге решились всего одиннадцать человек. Позднее к ним присоединились еще семеро – матери и сестры осужденных. «Спасибо женщинам: они дадут несколько прекрасных строк нашей истории», – сказал Вяземский, узнав об их решении.
Мемуаристка Вера Бухарина пишет, что она и ее сердечная подруга Софья Горскина испытывали восторженное желание отправиться в Сибирь: первая – за А. И. Якубовичем, чей романтический облик в ее сознании с детства был окружен ореолом; вторая – за И. И. Пущиным, с которым дружен был ее брат Иван, тоже декабрист. Девушки мечтали выйти замуж за своих избранников или даже за кого-нибудь другого из декабристов – так велик был порыв. При этом они не сочувствовали их убеждениям и были твердо уверены, что бедные молодые люди, впавшие в ересь, еще обратятся к «здоровым идеям». Это было мимолетное увлечение, кратковременный и наивный порыв молодых душ, но он показывал, какой огромный отклик вызвал поступок Волконской и Трубецкой, как он был воспринят молодым поколением.
В письме к А. И. Тургеневу и Жуковскому от 29 сентября 1826 года Вяземский с исключительным сочувствием отзывался о женах декабристов, едущих в Сибирь за своими мужьями: «Дай бог, хоть им искупить гнусность нашего века».
Безусловно, Тимашева, женщина образованная, культурная и достаточно самостоятельная в своих суждениях, сочувствовала страдальцам. Строка о «святой свободе» в приведенном выше стихотворении «К Лизе» отнюдь не случайна – поговорить о свободе считалось хорошим тоном. В статье Ф. Я. Приймы, напечатавшего стихотворения Тимашевой, обращенные к Пушкину, была отмечена оппозиционность общественных настроений поэтессы. Действительно, в одном из посланий она писала:
В то же время нельзя согласиться с критиком, представляющим эту светскую даму чуть ли не соратницей декабристов. В подтверждение своего утверждения он приводит ее стихотворение
Это стихотворение имеет свою историю и называется «На смерть А. П. Эссена», хорошего знакомого Тимашевой оренбургских времен, павшего при Варне. С его гибелью пресеклась мужская линия рода Эссенов. Его сестра – Александра Петровна, фрейлина императрицы Александры Федоровны, вышла замуж за графа Якова Ивановича Стенбок-Фермора, которому было высочайше дозволено принять фамилию тестя и именоваться Эссен-Стенбок-Фермор[8].
Ф. Я. Прийма однозначно, но без всяких оснований относит это стихотворение к судьбе сосланных декабристов, что, по-видимому, следует объяснить идеологической направленностью литературной критики тех лет.
Стихотворство было способом осмыслить свои чувства, взаимоотношения с обществом и людьми, действительность, прошлое и будущее. Если мысль формировала рифму, то рифма придавала мысли законченность и чеканность. К людям, умеющим облекать движения души плотью рифм, относились как к избранным. Наверно, поэтому начало XIX века было временем поэтов и поэтесс.
18 февраля 1825 года была напечатана отдельной книжкой и вышла в свет первая глава «Евгения Онегина». Вся читающая Россия, по словам Ю. Лотмана, упивалась этим великим произведением не «как механической суммой высказываний автора по различным вопросам, своеобразной хрестоматией цитат, а как органическим художественным миром, части которого живут и получают смысл лишь в соотнесённости с целым». Поэт стал настоящим властителем дум современников.
Осень 1826 года была особенно памятна москвичам не только торжественной коронацией Николая I. Культурная Москва чествовала возвращение из михайловской ссылки А. С. Пушкина. Николай I, стремился использовать его как своего апологета, взявшись быть цензором его стихотворений. Поэт поддался искушению и отплатил за это стихами, в которых возвеличивал нового царя. «Стансы» («В надежде славы и добра…) были созданы Пушкиным спустя несколько месяцев после коронации Николая I, в 1826 году. Намекая в первой строфе на казнь декабристов, в последней строфе поэт дает понять царю, что ждет прощения сосланных.
Появление поэта в театрах, гостиных, на балах вызывало всеобщее ликование. Пушкин привез в Москву трагедию «Борис Годунов» и устроил ее первое чтение в трехэтажном особняке Марии Ивановны Римской-Корсаковой, располагавшемся напротив Страстного монастыря. Все дочери этого семейства – Варвара, Софья, Наталья, Александра, Екатерина – считались в Москве красавицами, но особо выделялась Александра – Алина. По описанию одной из современниц, она была высока, стройна и пленяла прекрасными бархатными глазами. Отличали Алину и истинно романтическая бледность, и некоторая томность, придававшие ей особенное очарование. Конечно, поэт сразу влюбился в прекрасную Алину, оставив потомкам и исследователям загадку, она ли Алина Корсова – «… девушка лет 18-ти, стройная, высокая, с бледным прекрасным лицом и черными огненными глазами», героиня задуманного, но не оконченного «Романа на Кавказских водах» (1831), или же красавица, о которой поэт писал в «Евгении Онегине»:
По преданию, Алина рассказала ему историю о том, как при венчании в церкви были перепутаны пары, и что из этого вышло. Из этого рассказа выросла повесть «Метель», написанная в 1830 году. Впрочем, в лицейскую пору эту историю мог поэту также рассказать его однокашник Николай Александрович Корсаков. В этом доме бывала и Тимашева, и не потерялась на фоне красавиц Корсаковых.
Сочиняющую стихи Екатерину связывала дружба с сестрой приближенного к царской особе генерала Михаила Хомутова, кузиной слепого стихотворца И. И. Козлова, Анной Григорьевной (1784–1856). Эта забытая русская писательница, «имея светлый ум, прекрасную память и удивительную, щеголеватую лёгкость выражать свои мысли, …записывала всё, что видела и слышала, и излагала в виде повестей происшествия, случавшиеся в большом свете, поэтизируя и, конечно, изменяя имена и названия местности». Она описала и бал у М. И. Корсаковой в честь возвращенного из ссылки поэта (26 октября 1826 г). «… Собралось множество гостей. Дамы разоделись и рассчитывали привлечь внимание Пушкина, так что, когда он вошел, все они устремились к нему и окружили его…». В своем послании к Анне Хомутовой это празднество вспоминала и Тимашева:
«…Очень мил» – разве это слова влюбленной или хотя бы увлеченной женщины? Так можно сказать о пустячке: куплете, чепчике, приятности постороннего, малознакомого человека. Екатерина знала цену слову и сильные чувства выражала совсем по-другому…
О степени близости Пушкина и Тимашевой существуют различные мнения.
Одни исследователи не могут избавиться от искушения считать ее Екатериной IV в так называемом Дон-Жуанском списке поэта. Этот пресловутый список был достаточно велик. Поэт набросал его в альбоме Елизаветы Николаевны, сестры Екатерины Ушаковой, за которой в то время ухаживал и которой собирался делать предложение. Список, как считают специалисты, далеко не полный. Но и он состоит из двух частей. В первой – имена его серьезных увлечений, во второй – впечатления мимолетные, случайные. Большинство пушкинистов полагают, что «Катерина IV» – возможно, Екатерина Николаевна Ушакова или Екатерина Васильевна Вельяшева, по мужу (с 1834 года) Жандр, и только некоторые, наделенные особенно буйным воображением, называют имя Тимашевой.
Другие полагают, что Пушкин и Тимашева даже никогда не встречались. Но, по-видимому, истина находится где-то посередине.
Известно, что как минимум на одном из чтений «Бориса Годунова» (самим поэтом) Тимашева присутствовала. Об этом говорит и приведенное выше стихотворение.
Истосковавшийся по высшему свету, по обществу изысканных красавиц, поэт не мог не заметить прелестную женщину, так самозабвенно внимающую его декламации. Скорее всего, здесь же произошло их знакомство.
Екатерина ли показала Пушкину свои стихи, Вяземский ли заставил поэта их прочитать, но Пушкин сразу же впечатлился этой не обделенной литературным талантом женщиной. Он написал в ее альбом:
Рискованная двусмысленность последнего четверостишия намекала на то, что в Москве Екатерина Александровна жила вдали от своего мужа. Он перестал соответствовать ее поэтическому идеалу, но по праву супруга вкусил блаженство.
По его стопам Иван Великопольский пишет для альбома Тимашевой стихотворение «И я их видел, их читал» с примечанием в черновике: «Пушкин написал ей стихи, начинающиеся: Я видел их (sic), я их читал и пр.». Но в «Ответе» Великопольского нет рискованных намеков.
Екатерина откликнулась двумя комплиментарными стихотворениями: «Послание к Учителю» и «К портрету Пушкина». Суждение Тимашевой об Александре Сергеевиче очень глубоко и вторит словам её современника, офицера и литератора В. Путяты (1826): «Среди всех светских развлечений, он (Пушкин) порой бывал мрачен; в нём было заметно какое-то грустное беспокойство, какое-то неравенство духа; казалось, он чем-то томился, куда-то порывался…»
Но то ли Пушкину было недосуг, то ли что-то помешало, то ли увлек более сильный интерес, но дальше мимолетного знакомства дело не пошло. По-видимому, именно о Е. А. Тимашевой писал Евгений Баратынский (1800–1844) в обращенном к Пушкину стихотворном послании «Новинское», вошедшем в книгу «Сумерки».
Показательно, что в ранней редакции стихотворения Баратынского первое четверостишие звучало более откровенно:
Другими словами, и свет, и кружок литераторов заметили интерес красавицы к Пушкину и отсутствие отклика с его стороны. Но не приняли ли светские острословы восхищение талантом гения и всегдашнюю томность красавицы за некий призыв? При тех натяжках, с помощью которых пытаются связать Тимашеву с Пушкиным, это представляется вероятным. Сам поэт, всегда откликавшийся на любовный зов и остро чувствовавший, где его ждет победа, не спешил пасть к ногам прелестной женщины. Зато остался ей признателен за произведенное впечатление, зачислил в число дружественных и приятных ему людей.
Пушкин помог Тимашевой в публикациях ее произведений в «Северных цветах» за 1831–1832 годы и в «Литературной газете» за 1831 год. Вяземский, по-видимому, подвиг Пушкина на вежливый жест: послать поэтессе альманах с ее стихами, что весьма польстило ее авторскому самолюбию, впрочем, не чрезмерному. В письме к Вяземскому Екатерина просила выразить Пушкину признательность за публикацию ее стихотворения «Ответ», несомненно, тоже посланный Вяземским.
Пушкин уже был очень знаменит, но еще не стал «нашим всем». Сама же Катерина оставалась в центре внимания московского света. А. И. Тургенев называл ее «царицей Тимашевой», а Вяземский вторил ему из Петербурга: «
Все отмечали особую entrain (притягательность, обаяние) Екатерины Александровны, изящество манер и тонкий вкус. Не расположенные к ней люди злословили о том, что физические данные намного превосходят её поэтические возможности, ее простодушное стихотворчество. Но, как веком позже утверждала Марлен Дитрих, «для
Безусловно признавали, что Тимашева – женщина светская. Что же являлось признаком светскости? Светская дама никогда не станет считать, что она – единственный или главный предмет внимания окружающих, что все только и делают, что думают и говорят о ней; ей никогда не придет в голову, что ею пренебрегают или смеются над ней, если она этого не заслужила… Будучи выше всех мелочей, она никогда не принимает их близко к сердцу и не приходит из-за них в ярость, если где-нибудь и сталкивается с ними, то готова скорее уступить, чем из-за них пререкаться. Она умеет обратиться к людям и знает, как вести себя надлежащим образом во всяком обществе. Большой знаток «светскости», Марсель Пруст неоднократно писал об аристократических манерах и, в частности, об особой естественности светских людей:
Благодаря такту и вкусу – не в сфере поэзии, а в области поведения, – Екатерина в самых непредвиденных обстоятельствах мгновенно улавливала, подобно музыканту, которого просят сыграть незнакомую ему вещь, какие чувства нужно сейчас выразить, с помощью каких движений, и безошибочно выбирала и применяла соответствующие «технические приемы». При нежности сердца это было не притворство, а истинное сопереживание. Кроме того, чувство вкуса давало ей возможность проявлять его, не руководствуясь посторонними соображениями. В трактовке Пруста «верность вкуса» и есть эквивалент аристократической «естественности», интуитивного ежесекундного знания, что лучше всего делать в данных обстоятельствах.
Эта же верность вкуса помогала Тимашевой не мельчить с печатью ее стихов: они появлялись редко, но все – в изданиях Дельвига – Пушкина. Два ее стихотворения были опубликованы в последнем издании «Северных цветов», подготовленном Пушкиным в память об А. А. Дельвиге. Стихи обращены к мужчинам, подобная форма не так часто встречается в женской лирике. Произведения отличаются психологизмом, тонким анализом чувств. Стихотворение «К незабвенному» – это присущая поэтессе, выраженная в ласковых словах благодарность за испытанные к ней чувства и обещание вечной дружбы – и только: «Прости же мне души волненья,//И тайный вздох, и жар ланит; // Нет! не любви то упоенья,//Но сердце дружбой лишь горит». Действительно, не дарить же любовь всем, кто тобой восхищается. Но здесь поэтессу можно упрекнуть в кокетстве – сначала завлечение вздохами и взглядами, а в результате – «давайте дружить». Жаль, что не осталось свидетельств реакции современников на эти строки.
В стихотворении «К застенчивому» звучит мотив интуитивного восприятия, характерного для женщины. Она ободряет адресата, не уверенного в своей значимости, привлекательности, умении выразить обуревающие чувства: «…Говорит твой взор, когда молчишь //И выражением сильнее слов волнует». В данном случае чувства обращены не к ней, и поэтесса стремится дружески подбодрить робкого влюбленного. Любовь и дружба для Екатерины – это горение сердца, нечто истинное и сокровенное.
В 1834 году дом Киндяковых оставался одним из центров светской жизни Москвы, каким он был, по словам В. И. Бухариной, осенью 1830 года. Булгаков в письме к дочери 6 марта 1834 года писал: «Сегодня вечером я был у Киндяковых… видел я там Тимашеву, были Бартенев и Ермолов». Оживленная переписка Екатерины Александровны с Вяземским не прекращалась, а в светских беседах своих они обычно были склонны к куртуазно-религиозным, ни к чему не обязывающим двусмысленностям. Видимо, Вяземский испытывал к ней самые романтические чувства, и только поставленный ею предел не позволял перейти черту. В ожидании перемены погоды князь был склонен хвалиться адресатке своими любовными победами. Она же поощряла его рассказы, называя их исповедью грешника, а себя – его духовником. В письмах к Вяземскому красавица кокетничала: «Кто теперь она? Оставьте меня, по крайней мере, в сладкой надежде, что место духовника никто не заменил» (26 января 1832); «Нет, мое духовенство не сердится на вас» (24 июня 1832). Не трудно вообразить разочарование восхищенного красотой Екатерины, откровенно увлеченного и рассчитывающего на взаимность Петра Андреевича, когда он понял, что ему отводится роль всего лишь Друга.
Откровенно Тимашева говорит, что поклоннику не стоит надеяться на любовь, но на ее дружбу он всегда может рассчитывать. Остроумный, блестящий Вяземский при всех своих достоинствах был некрасив и не смог зажечь в красавице ответное чувство. Да было ли это чувство и у него? Известно, что Петр Андреевич был душевно предан своей умнице-жене. Но слова Тимашевой – слова женщины, абсолютно уверенной в своей власти над поклонником.
Екатерина вовсе не отличалась склонностью размениваться на легкие интрижки. Однако Пушкин ее не забыл и, можно сказать, оставил в резерве: «Что Тимашева? Как жаль, что я не успел с ней завести благородную интригу! Но и это не ушло». Очень может быть, что наш гений заблуждался в отношении Екатерины, но у него за плечами уже были романы с не менее блестящими замужними женщинами: Амалией Ризнич, Аглаей Давыдовой, Елизаветой Воронцовой, Анной Керн…
Тимашева находилась в особом положении. Ее супруг, грозный казачий атаман, был избран предводителем дворянства Оренбургской губернии. Теперь во владении Тимашевых насчитывалось – 156 340 десятин земли и 5780 душ. Он меньше всего желал оказаться в роли рогоносца. То содержание, которое он положил жене, позволяющее ей заказывать роскошные туалеты и украшения, пользоваться всеми преимуществами обеспеченной комфортной жизни, выплачивалось лишь при условии благопристойного поведения. Иначе – позор, бедность, отлучение от сыновей. Мы не знаем разветвления родственных связей Тимашевых, но, может быть, какие-то неизвестные нам родственники приглядывали за оставленной женой, слишком красивой, чтобы оставить ее без присмотра. Но никаких претензий по этому поводу предъявить Екатерине было невозможно – она всегда вела себя сдержанно и осмотрительно.
Впрочем, Тимашев навещал законную семью в старой столице. Например, 11 сентября 1831 Егор с соблюдением всех приличий посетил родственников жены Киндяковых.
Для московских знакомых Екатерины Александровны этот человек, почти всемогущий у себя в крае, не представлял интереса. А. И. Тургенев писал в феврале 1832 года Вяземскому: «К Тимашевой приехал какой-то муж, или улан, или казак».
Семейные связи не были порваны окончательно. Не только Егор Николаевич изредка приезжал в Москву, Екатерина неоднократно бывала в Оренбурге, ездила и в свое любимое поместье Ташлу. Бродила по полям, собирая красные маки, превращённые 160 лет назад фантазией Аксакова в волнующий воображение аленький цветочек. Воспоминания о Ташле поддерживали ее тяжелые минуты в Москве.
Видимо, не зря она пишет о коварстве, клевете, притворстве и пр. Со всем этими низменными проявлениями человеческой природы ей пришлось столкнуться в свете. Но нигде гордая женщина не оставила подробностей своих разочарований, все схоронила в себе. Снова загадка, тайна… Только романтическая грусть красавицы-поэтессы усиливалась.
Между тем круг ее светских знакомств включал самых продвинутых людей своего времени. Кроме уже упомянутых персонажей, ее добрым приятелем был просвещенный путешественник А. И. Тургенев (1784–1845), который провел за границей значительную часть жизни, всюду разыскивая исторические материалы, касающиеся России. Будучи разносторонне образованным и очень общительным человеком, Тургенев завязал там множество знакомств с самыми выдающимися людьми эпохи. Поскольку это было возможно в условиях николаевской России, он широко и умело знакомил в своих письмах русских читателей с жизнью Запада.
Именно к Тургеневу во время глубокого душевного кризиса и первых серьёзных нервных приступов, связанных с опалой, казнью друзей-декабристов, смертью Николая Михайловича Карамзина, сына Петра, доносами, клеветой и проч., обратился Вяземский: «Сделай одолжение, отыщи мне родственников моих в Ирландии: моя мама была из фамилии О'Рейли. Может быть, придётся мне искать гражданского гостеприимства в Ирландии».
В особо отчаянные моменты прелестная Тимашева утешала приятеля добрыми словами и увещеваниями, вновь и вновь подчеркивая при этом лишь дружеский характер сочувствия.
Екатерина дружила с Е. А. Римской-Корсаковой (возлюбленной композитора Алябьева) и посвятила ей стихотворение:
И эти строки оказались пророческими, композитор пронес светлое чувство любви через всю жизнь, и только в 1840 году, после окончания его ссылки, они поженились.
Окруженная роем поклонников, Екатерина ни на ком не остановила свой выбор. О родителях – ни слова, муж далеко и живет своей жизнью, горячо любимые сыновья – в пансионе, у них уже свои интересы. Боязнь потерять все жизненные блага или, быть может, внутреннее благородство не позволяли ей забросить чепец за мельницу и дать сердцу волю.
В середине XIX века способом удержания человека от опасных для него самого и для общества искушений являлась светская мораль. Ведь нередко индивидуальные и общественные интересы не совпадали и даже противоречили друг другу. Открытое нарушение моральных норм наказывалось общественным порицанием, иногда остракизмом. Но общество охотно шло на компромиссы: осуждались не столько поступки, сколько их широкое освещение. Пушкин с горечью констатировал: «Свет… не карает заблуждений, // Но тайны требует для них»[9]. Кроме общепринятой морали поступками светского человека руководила его личная нравственность, определяя особенности межчеловеческих взаимоотношений, нормы повседневного поведения.
Существовала и еще одна причина столь высокоморального поведения Екатерины Тимашевой. Ее очень тонко прочувствовал Л. Н. Толстой, рассказывая о метаморфозе, которая произошла с многодетной матерью Долли Облонской – в юности она думала только о себе, а теперь в первую очередь о детях: «Прежде она одевалась для себя, чтобы быть красивой и нравиться… Теперь она одевалась не для себя, не для своей красоты, а для того, чтоб она, как мать этих прелестей, не испортила общего впечатления. И, посмотревшись в последний раз в зеркало, она осталась довольна собой. Она была хороша. Не так хороша, как она, бывало, хотела быть хороша на бале, но хороша для той цели, которую она теперь имела в виду»[10]. И нравственность Тимашевой в немалой степени определялась осознанием своего долга перед сыновьями: ради них, их репутации и будущих успехов в свете она должна была быть безупречной.
Нарядная, украшенная драгоценностями женщина не имела практически ничего своего и в финансовом отношении полностью зависела от мужа. Она была слишком «светской», чтобы зарабатывать на жизнь творчеством. Этому препятствовало и предвзятое отношение общества и критики к женщине-литератору. К тому же нельзя сказать, что ее произведения были отмечены каким-то выдающимся талантом. «Стихов своих Тимашева почти не печатала, – писал В. Вересаев, – и русская поэзия ничего от этого не потеряла: напечатанные два-три ее стихотворения стоят ниже уровня самой скромной посредственности. Вероятно, тем красивее и очаровательнее была она сама, если ее так восторженно превозносили поэты». Действительно, рифмы довольно банальны и заурядны, стихи Екатерины бесхитростны, и, тем не менее, они как-то трогают, несмотря на незатейливость.
Она вызывала пламенные чувства, которые проявлялись и явно, и тайно. Неведомые поклонники засыпали красавицу букетами.
Это всем известные события жизни Тимашевой, так сказать, ее витрина. Но существуют и некоторые труднообъяснимые факты. Одни из них связаны с таким своеобразным явлением светской жизни тех лет, как маскарады.
Традиция маскарадов началась еще при Петре I, окончательно сложилась в Екатерининскую эпоху, и увлечение маскарадами продолжалось на протяжении почти столетия. Маскарады устраивались во время новогодних праздников, включавших Рождество, Святки, Новый год, Крещение. В 1830 году В. В. Энгельгардт впервые в России открыл в своем доме публичные балы и маскарад, в Москве они проходили в зале Благородного собрания. Их любили за демократичность и некую интригу, за то, что они разрешали «сбросить оковы этикета»: дамы могли позволить себе чуть больше свободы в отношениях с мужчинами (например, первыми знакомиться, приглашать на танец). На маскараде можно было рискованно шутить, кокетничать, болтать с незнакомцами. Маскарад становился отдушиной, знаком естественности, откровенности, обнаружения того, что во вседневной жизни сдавлено приличием. Под маской могли скрываться самые разные по происхождению и социальному положению люди. Особенно любили «интриговать» девушки, на маскарадах дававшие себе волю.
Временами на маскарад являлся сам император в сопровождении августейшего семейства. Они входили в зал без масок, оставались недолго, на это время все как-то замирало, становилось чопорным, а после их отъезда веселье возобновлялось с новой силой.
Правда, из-за пестроты публики считалось, что порядочной женщине здесь не место. М. Ю. Лермонтов в знаменитой драме «Маскарад» и позже в стихотворении «Как часто, пёстрою толпою окружён…» отзывался об этих увеселениях чрезвычайно резко:
Но как велик был соблазн! Никому не известная маска могла себе позволить поведение, недопустимое строгим светом, даже рискованные шутки и признания, волнующие кровь… Злые языки передавали, будто императрица, переодевшись в домино, возвращалась сюда инкогнито. В дневниковой записи Д. Ф. Фикельмон от 14 февраля 1833 года подробно описан дебют жены Николая I в маскараде под именем м-ль Тимашевой.
Здесь Александра Федоровна могла встретиться и под романтичную музыку слиться в танце с предметом своего платонического увлечения – князем А. Трубецким, называемом в ее интимной переписке «Бархатом». Но даже столь невинные приключения были рискованны и чреваты осуждением. Так, Пушкин с возмущением писал о посещении императрицей маскарадов Энгельгардта, хотя она позволяла себе разве что легкий флирт, «мазурочную болтовню». И это продолжалось недолго – император выслал Трубецкого за границу.
Почему было выбрано именно имя «Тимашева»? Можно ли считать это всего лишь совпадением? Неужели наша героиня излишне часто посещала эти увеселения? Но если и так, она даже в наэлектризованной атмосфере маскарада вела себя исключительно благопристойно, иначе императрица не назвалась бы ее именем.
Много лет спустя, на одном из них, состоявшемся в феврале 1875 года, цесаревич Александр Александрович нарядился «атаманом», а император Александр II оделся Петром Великим, и «в руках его была знаменитая дубинка, но одеяние это ему не шло, и он скоро его снял. Александр II был слаб, и это на подсознательном уровне осознавалось многими, поэтому ему и «не шел» образ Петра Великого с его «увещевателем». Маскарадный костюм «разрушал» и без того не слишком прочный образ монарха, поэтому в 1870-х годах маскарадная традиция стала постепенно исчезать из придворного досуга.
Подробностей о светской жизни Екатерины Александровны, наполненной многочисленными балами, раутами, вечерами, не сохранилось. Эта блестящая круговерть увлекала, рождала новые мысли и ощущения, тревожила воображение. Круг ее общения был широк, но душа нараспашку в свете не только не приветствовалась, но даже осуждалась, излишняя откровенность рассматривалась как моветон. Кому же Тимашева изливала сердце? Ведь о психотерапевтах в ее время слыхом не слыхивали. В больших семьях можно было поделиться с маменькой, сестрами… Ничего этого у Тимашевой не было. Не раскрывать же сердце злоязычной Катиш Киндяковой. В подобном положении прибегали к «немым наперсникам» – дневникам. В определенной мере все русские сентиментальные дневники ориентированы на «Исповедь» Руссо, создавались под ее влиянием. Руссо обязательный «герой» почти всех дневников той эпохи. Именно Руссо привлек внимание к проблеме самоизображения человека. Известны дневники А. Радищева, В. Жуковского, братьев Тургеневых, А. О. Смирновой (Россет), А. Вульфа, К. Батюшкова, М. Муравьева… Многие из них стали своего рода художественными произведениями.
Большую популярность получил жанр переписки подруг или родственников. В адресате предполагалось найти внимательного читателя и единомышленника. Сентиментализм, создавший культ дружбы и непринужденного дружеского общения, сделал послание способом «поверять печаль души своей внимательному другу». Но встречалась ли в свете истинная дружба? У Екатерины сложились вполне дружеские отношения с Анной Хомутовой, с Е. А. Римской-Корсаковой, но это и все, что мы знаем о ее близких подругах.
Как же снимали нервное напряжение скрытные светские дамы?
Очень популярны были альбомы – без излишней откровенности они сохраняли память о приятных или просто значительных минутах жизни. В 1820-х годах русская альбомная культура переживала свой расцвет. Альбомы были в большой моде и в Москве, и в Петербурге, и в провинции.
«Конечно, вы видали //Уездной барышни альбом, //Что все подруги исписали /С конца, с начала и кругом…», – писал Пушкин. «Альбомы распространили у нас вкус к чтению и письму – приохотили к литературе. И это ясно!.. Женщины, эти лёгкие, непостоянные, ветреные, но всегда милые для нас создания – женщины делают всё, что хотят с нами, их усердными поклонниками… Благодарение женщинам! Они ввели в употребление альбомы и доставили приятное и полезное занятие нашим молодым людям. – Я даже уверен, что со времени появления альбомов у нас стали писать лучше, приятнее; выражаться свободнее, приличнее, ближе к общественному разговору». Это строки из статьи «Об альбомах», опубликованной в 1820 году в журнале «Благонамеренный». Видимо, эта тема уже занимала современников Пушкина. В 1846 году в письме к А. Вульфу поэт Языков жаловался: «Альбом, в котором заключаются стихи Пушкина, – есть драгоценность, и он же должен быть сохранён, как памятник того золотого времени, когда у девиц были альбомы»
Альбомы клали на столики в гостиных, брали с собой на балы и, конечно же – в путешествия. Их всячески украшали, вплетали в них листки розовой, голубой, желтой бумаги, заключали в переплеты алого сафьяна, зеленой или коричневой кожи с золотым тиснением, с позолоченными латунными накладками и замочками. Дамы и барышни, молодые люди и литераторы – у всех были альбомы. Светское воспитание требовало от молодого человека умения написать в альбом мадригал, нарисовать цветок или пейзаж. В женских альбомах следовало воспевать прелести «прекрасной дамы», соревнуясь в накале панегирика с соперниками, которые уже превознесли ее до небес.
Без альбомной культуры невозможно представить салоны пушкинской эпохи.
Вяземский писал:
Пушкин досадовал:
Оренбургский краевед-исследователь, член Союза российских писателей С. Е. Сорокина отыскала в архиве города два альбома Е. Тимашевой. В них стихи самой поэтессы и ее любимых поэтов, размышления о жизни. Черные кожаные переплеты, медные замочки на обрезе, в каждом альбоме около 300 страниц. Перед каждой записью дата. В них есть и неопубликованные произведения поэтессы. Эта очаровательная красавица, прелестная и недоступная, всегда томная, скрывала от света тайну своей души. Она часто обращалась к верным товарищам-альбомам.
«Боровшись целый век с судьбой, в минуты тяжкие, не имея кому передать того, чем томилась душа моя, черная книга сделалась моим тайным поверенным, и чувства, мысли вливались в нее стихами». В «черной книге» постоянно возрождались воспоминания Тимашевой о некоем Эдуарде, нанесшем ей неисцелимую сердечную рану:
Кто же этот Эдуард? Может быть, это просто идеальный образ, фантазия, плод воображения? Или реальное лицо, у которого было другое имя, и только в мыслях романтичной женщины он звался Эдуардом.
Но если внимательно рассмотреть окружение Екатерины в Оренбурге, нельзя не заметить такую выдающуюся личность, как Эдуард Александрович Эверсман (1794–1860). Немец по национальности, в Вестфалии он сдал экзамен на звание «доктора философии и свободных искусств», а затем в Дерптском университете – и на степень доктора медицины. Натуралист, ботаник, зоолог, энтомолог, врач и путешественник, он изучил множество языков, в том числе персидский и татарский. Его товарищ по учебе в Дерпте, впоследствии профессор Казанского университета и известный химик, открывший химический элемент рутений, К. К. Клаус, так описывал Эверсмана: «Густые темно-русые волосы падали на затылок и были едва прикрыты задорно посаженным маленьким черным бархатным беретом. Почти женская шея была открыта, сильная грудь украшалась белоснежным широким отложным воротничком сорочки. Черный бархатный казакин плотно облегал стройную фигуру. Белые, немного слишком широкие, штаны дополняли фантастический костюм, который сразу выдавал заядлого бурша-корпоранта. К этому нужно вообразить себе, правда бледное, но настолько красивое и правильное лицо, что оно казалось вышедшим из-под резца ваятеля. Совершенный греческий профиль с голубыми глазами – глазами, которые были прекрасны, однако по выражению серьезности и твердости в них казались принадлежащими не юноше, но зрелому мужу… Он был прекрасным стрелком и фехтовальщиком, фехтовал левой рукой с такой же уверенностью, как и правой, и в этом превосходил всех своих корпорантов; кроме того, у него были очень ловкие пальцы и он обладал талантом механика, великолепно рисовал, что ему как зоологу впоследствии было очень полезно, и был вообще очень практический человек… В верховой езде ему не было равных не только среди дерптских студентов, но и местных офицеров-кавалеристов».
В конце 1816 года Эверсман приехал в Златоуст, где его отец служил горным начальником и директором «оружейных изделий». Вместе с товарищем по дерптскому университету Василием Тиле, работавшим на оружейном заводе врачом, Эдуард занимался хирургией и глазными болезнями. Он приобрел известность далеко за пределами Златоуста, в частности, в Оренбурге, что помогло впоследствии в реализации его планов. В то же время он начал изучать окрестные районы, познакомился с оренбургским губернатором П. К. Эссеном, освоил русский и арабский языки, а также основы мусульманской культуры. С этого времени он начал ведение научных дневников, которое не оставлял до конца жизни.
Генерал Эссен пригласил Эверсмана на житье в Оренбург и весьма заинтересовался его намерением с исследовательской целью посетить Бухару, Коканд и Индию. Об этой экспедиции у молодого ученого имелось соглашение с академией наук Пруссии. Его намерения совпадали с планами российской дипломатии. Среднеазиатские ханства были феодальными и рабовладельческими гнёздами хищников, откуда на русские земли выплескивались набеги кочевников. Отсталые феодальные ханства, взаимно ослаблявшие друг друга постоянными войнами, причиняли вред России, которая не желала терпеть на своих границах подобные паразитические, разбойные образования. Кроме того, угнездившиеся в Афганистане британцы натравливали правителей на русских, манили своим покровительством, поставляли оружие и советников.
В результате проблема среднеазиатских ханств вышла на уровень Большой Игры[11].
Собранные для Эссена сведения о личности, характере, поведении, жизни и устремлениях немецкого доктора были самые благоприятные: «Нравственность его во всех отношениях похвальна: он правил самых честных и прямых, и можно быть уверену, что никогда не позволит себе изменить истине, справедливости и чести; следовательно, сохранит и вверенные ему тайны, и по возможности будет стараться выполнять данные ему поручения. В мыслях он не переменчив, но напротив характера твердого и постоянного, и если за какое дело взялся, то никакими препятствиями и затруднениями в преследовании оного до конца не удерживается. Здоровья он хотя и не самого твердого, но тем не менее, по молодости лет и рвению своему, способен к перенесению трудностей, сопряженных с путешествиями такого рода, к коему он назначает себя».
Информируя об этом российский МИД, губернатор предложил использовать Эверсмана для сбора сведений «на пользу наших торговых сношений с соседними нам азиатскими областями». Мероприятие это было санкционировано лично Александром I, который повелел ассигновать на него три тысячи рублей серебром. Инструкция Эверсману была разработана Азиатским департаментом МИДа и утверждена лично царем.
В октябре 1820 года Эверсман отправился в Бухару с караваном российской дипломатической миссии, чтобы разведать обстановку в ханстве и нащупать путь в Индию. Его предприятие было сопряжено с большим риском: европейцам путь в Среднюю Азию был заказан; любого «неверного» ждала там неминуемая расправа. Отважный ученый едва не попал в руки «блюстителей чистоты» ислама и чудом избежал смерти. А уже в январе следующего года он прислал с оказией в Оренбург доклад с описанием Бухары, личности эмира, его деловых качеств и наклонностей, а также с характеристикой его приближенных.
В нем же он сообщал об антироссийских действиях бухарского купца Н. Байкишева: «…он доносит куш-беги обо всем, что происходит в миссии, прибавляет от себя…» Когда в марте миссия готовилась вернуться в Оренбург, Байкишев донес, что немец является «подкупленным Россией лазутчиком».
Эмир распорядился тайно убить Эверсмана, как только тот покинет Бухару, но разведчика предупредил доброжелатель. Подвергшись нападению киргизов при переправе через Сыр-Дарью, едва ускользнув от хивинцев у горы Биштюбе, Эверсман успел укрыться в Оренбурге. В результате путешествия в Бухару у него развилась болезнь сердца.
В городе он не мог не встречаться в свете с молодой супругой атамана. Вполне вероятно, что они уже были знакомы раньше, когда он только прибыл в Оренбург по приглашению Эссена. Можно предположить, что на молодую женщину он произвел глубокое впечатление; она, пренебрегаемая мужем, нашла в нем свой идеал. Действительно, красивый, романтичный, образованный и храбрый Эдуард имел европейское воспитание и выгодно отличался от большинства местных жителей. Вероятно, он не прошел мимо восхищения царицы общества. Эверсман и ранее имел успех у женщин, но ничего не известно об его увлечениях – разведчик умел скрывать свою личную жизнь; их отношения оставались для всех тайной. Екатерина же готова была на все. Она «любила, ее душа была полна» Эдуардом. Но практичный немец «отверг любовь» Тимашевой. У нее, кроме неопределенной принадлежности к роду Загряжских, не было ничего своего; скандал мог помешать карьере и научным занятиям Эверсмана. Он обратил внимание на дочь генеральши Мансуровой, муж которой, уже покойный Александр Павлович Мансуров, был соратником генералиссимуса А. В. Суворова и участником знаменитого перехода через Альпы. Уже осенью 1821 года Эверсман был помолвлен с этой красивой девушкой, а благодаря своей женитьбе он вошел в известную и богатую семью. Женитьба на Софье Александровне Мансуровой сделала Эверсмана весьма обеспеченным человеком. «По-видимому, этот выскочка, этот homo novus сначала был для аристократического семейства несколько неудобен. Эти неблагоприятные обстоятельства скоро сгладились силой высокой интеллигентности и приятности его характера, и он вскоре стал не только любимцем всей семьи, но и высшим авторитетом в ней и как бы патриархом ее», – писал очевидец событий.
Однако в немногочисленных жизнеописаниях этого незаурядного человека легким намеком проходит сожаление, что супруга не вполне оценила его личные достоинства.
Показательно, что в 1825 году Эдуард Эверсман покинул Оренбург: в качестве врача (и, скорее всего, разведчика) он участвовал в военной экспедиции полковника Ф. Ф. Берга, которому поручено было сделать ряд предварительных обследований местности в некоторых частях киргизской степи и окрестностях Каспийского моря. И в этом же году Тимашева с сыновьями уехала в Москву.
Тайну имени «Эдуард» мы, наверно, уже никогда не узнаем. Слишком мало фактических данных о жизни Екатерины Александровны, чтобы дать простор воображению и допустить какие-то утверждения. Но отвергнутыми чувствами, разлукой с любимым можно объяснить ее «томность», всегдашнюю скрываемую грусть при природной живости и приветливости.
Тоска не проходила. Находясь в тягостной власти неразделенного чувства, Тимашева в 1826 году писала в свой альбом:
Кому посвящены стихи, можно только предполагать. Многие пушкинисты пытались отнести эти строки к Пушкину. Могла ли любая красавица не ответить его, даже мимолетному, интересу! Но при всем преклонении перед гением поэта все-таки никак не удается «привязать» к нему пламенные чувства Тимашевой.
А Пушкин осенью 1833 года нежданно-негаданно нагрянул в Оренбург. Он собирал материал для «Капитанской дочки». Задумав роман о пугачевском восстании, поэт познакомился со всей доступной ему русской и иностранной литературой. Архивные документы и мемуарные публикации не удовлетворили его. Он отправился в Поволжье и на Урал, чтобы «поверить» «мертвые документы словами еще живых… очевидцев». По пути поэт побывал в Нижнем Новгороде, Казани и Симбирске.
К этому времени относится отзыв о внешности поэта одной из представительниц нижегородского света Л. П. Никольской: «…У Бутурлиных обедал молодой человек. Нас не познакомили, и я не знала, кто он… По виду ему было более тридцати лет. Он носил баки. Немного смуглое лицо его было оригинально, но некрасиво: большой открытый лоб, длинный нос, полные губы, – вообще неправильные черты; но что было у него великолепного – это темно-серые с синеватым отливом глаза, большие, ясные! Нельзя передать выражение этих глаз: какое-то жгучее, а при том ласкающее, приятное. Я никогда не видела лица более выразительного: умное, доброе, энергичное. Когда он смеялся – блестели белые зубы. Манеры у него были светские, но слишком подвижные. Он хорошо говорил: ах сколько было ума и жизни в его неискусственной речи! А какой он веселый, любезный – прелесть. Этот дурняшка мог нравиться».
16 сентября Пушкин достиг Оренбургского края, а в городе остановился в доме Тимашевых, все владельцы которого либо сами занимались литературным творчеством, либо попали на правах главных или второстепенных героев в различные жанры русской литературы от сатиры до романа. В «Истории Пугачевского бунта» он неоднократно упоминает имя основателя имения в Ташле Ивана Лаврентьевича Тимашева, члена военного совета по защите Оренбурга. Эта историческая личность узнается и на страницах повести «Капитанская дочка». Его сын Николай, будучи молодым офицером, вместе с отцом защищал Оренбург от осаждавших его пугачевцев. Николай Тимашев послужил образцом для составления портрета молодого Петра Гринева из «Капитанской дочки».
Пушкину организовали встречу с местными жителями, помнившими Пугачева. Живые впечатления крестьян оказались чрезвычайно ценными и помогли поэту в создании образа знаменитого бунтовщика. Но и он произвел сильное впечатление своим видом. «Вчера приезжал какой-то чужой господин, приметами: собой невелик, волос черный, кудрявый, лицом смуглый, и подбивал под “пугачевщину” и дарил золотом; должен быть антихрист, потому что вместо ногтей на пальцах когти» – рассказывала пожилая крестьянка, делившаяся с Пушкиным своими воспоминаниями. Тот «много тому смеялся»… «Когти» были неотъемлемой деталью внешнего образа Пушкина.
Впоследствии в память о поездке в Оренбург Пушкин пришлет четыре экземпляра «Истории Пугачева» оренбуржцам – первый, естественно, В. А. Перовскому. Поэт ценил в В.А. такие качества, как «прямой и не тщеславный характер, острый, хотя и не злой язык и глубокое отвращение от лжи, низкопоклонничества и лести, что помешало ему сделать «блестящую карьеру подобно Орлову, Бекендорфу, Клейнмихелю, Несельроде», жить в Петербурге, а не проводить лучшие годы жизни в Оренбурге и на Кавказе.
В. И. Даль, который демонстрировал Александру Сергеевичу оренбургские достопримечательности, тоже получил свой экземпляр книги, как и атаман уральских казаков Покатилов. Местный оригинал Артюхов, «тот охотник, что вальдшнепов сравнивает с Валленштейном или с Кесарем» изрядно позабавил поэта и он его не забыл – подарил свое произведение.
Но ни в записках Пушкина, ни в его письмах нет никаких упоминаний о Егоре Николаевиче Тимашеве. Он проигнорировал существование одного из первых лиц в крае. Однако однозначно считается, что существуют параллели между помещиком Троекуровым – персонажем романа «Дубровский» – и Егором Тимашевым: тот тоже держал большую псарню, где разводил борзых собак, и отличался своенравным, властным характером – считает современная исследовательница Т. А. Образкова.
Вспоминал ли поэт свою московскую знакомую, останавливаясь в доме, принадлежавшем ее семье? Может быть, он подчеркнуто не заметил человека, доставившего столько страданий милой женщине? Но, скорее всего, он действительно не помнил ни прелестную Тимашеву, ни ее грустную историю, ни ее жестокого супруга.
В течение пятнадцати лет Егор Николаевич Тимашев занимал должность предводителя дворянства. В 1835 году он возвратил часть земель, отданных еще Иваном Лаврентьевичем в аренду. По избрании на третье трехлетие он был произведён в генерал-майоры. В 1845 году с этим чином Тимашев окончательно ушёл в отставку и поселился в своем имении Ташла.
Возможно, теперь между неверным мужем и оставленной женой установились своего рода приятельские отношения – в противном случае вряд ли Екатерина стала бы проделывать долгий и тяжелый путь даже в столь любимую Ташлу. Но, может быть, ее грела надежда увидеться с отвергнувшим ее чувства, но еще любимым Эдуардом?
Не к нему ли обращено недавно найденное стихотворение поэтессы?
Теперь «За умелые труды во время экспедиции к Каспийскому морю и хивинской границе» Э. А. Эверсман был произведен в надворные советники, что соответствовало воинскому званию подполковника. В 1837 году ученый представил В. А. Перовскому, который и был инициатором написания «Естественной истории Оренбургского края» рукопись своего труда. На Перовского, одного из учредителей Русского Географического общества, работа произвела прекрасное впечатление. Он писал Эверсману: «С большим удовольствием прочитал я первую часть Вашего ученого и основательного труда. Я поставил себе в особую заслугу, что подал повод к сочинению Вами этой полезной и единственной у нас в своем роде книги и что могу способствовать к скорейшему ее распространению в отечестве нашем… Надеюсь…. что вы не откажетесь от продолжения и скорого окончания важного труда Вашего, собственно из любви к науке, которой Вы, на поприще своем, успели уже принести столько существенной пользы». Книга была издана Перовским в Оренбурге в 1840 году тиражом 1200 экземпляров. Перевод с немецкого языка на русский сделал знаменитый лексикограф В. И. Даль, который с согласия автора снабдил книгу примечаниями, имеющими большую ценность.
Позже Эверсман получил кафедру в Казанском университете и оставил Оренбург. Екатерина и Эдуард больше не встречались.
Супругов Тимашевых связывали дети. По достижении возраста родители хотели определить их в Царскосельский Благородный пансион, но так как он был в 1829 году упразднен, то император высочайше повелел «сыновей управляющего Оренбургским казачьим войском полковника и кавалера Тимашева… определить в Московский университетский пансион и иметь на казенном содержании». Этот пансион считался одним из лучших учебных заведений России. Здесь изучали науки, искусства, спорт, военное дело. Особенное внимание уделялось русскому языку и литературе «для большей изощренности ума, образования вкуса». По окончании пансиона братья Тимашевы поступили в петербургскую Школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. И в университетском пансионе, и в военной школе в это же время, только курсом старше, учился М. Ю. Лермонтов.
Его имя особенно громко прозвучало в связи с сокрушительными стихами «На смерть поэта». В Москве о смертельном ранении на дуэли А. С. Пушкина узнали лишь через три дня, когда столичная почта донесла эту трагическую новость. Известие облетело город мгновенно, все были потрясены. Люди со слезами на глазах переживали страшную потерю и с чувством глубокой скорби о понесенной утрате вспоминали о блистательном таланте поэта. Появились стихи тесно связанных с Пушкиным Жуковского, декабриста Федора Глинки, лицейского товарища Пушкина Кюхельбекера, более молодого и тоже близкого к Пушкину Баратынского, далее – родившихся в первом десятилетии века столь разных поэтов, как Тютчев, Полежаев, Кольцов, Бенедиктов; наконец, ровесников Лермонтова – Огарева и даже азербайджанского поэта Мирзы Фатали Ахундова. Вяземский называл смерть Пушкина «страшным несчастием, поразившем нас, как удар молнии». В письмах он взял на себя задачу рассказать о причинах и предпосылках трагической январской дуэли и при этом защитить и охранить память Пушкина – «не был ни либералом, ни безбожником, ни – тем более – “главою оппозиции”», причем реабилитировать вместе с Пушкиным и себя.
Но отклика Тимашевой на гибель гения, поэта, просто знакомого человека не появилось – то ли поэтесса считала себя недостойной коснуться столь тонкой материи, то ли имелись какие-то другие причины. А ведь на смерть Александра Эссена она откликнулась элегией…
Ни в одном из альбомов Е. А. Тимашевой нет лермонтовского «Погиб поэт, невольник чести…». Но есть лирические стихи Лермонтова, переложенные на музыку композитором-страдальцем Петром Булаховым[12]: «К портрету» и «Молитва», и ставшие мелодически привлекательными, широко популярными романсами. Екатерина Александровна не могла не стать поклонницей романтического таланта мятежного поэта.
Благодаря влиянию просвещенной матери оба ее сына, особенно младший, писали стихи и прекрасно рисовали, были обучены танцам и музыке, что, впрочем, было обязательной частью воспитания благородного человека того века.
Годы шли, но нежное очарование ее теплой одухотворенной красоты не исчезало. Она продолжала вызывать пламенные чувства, которые проявлялись и явно, и тайно.
В альбоме Тимашевой есть стихотворение «К присланной мне лампаде от неизвестного».
«Лампада» – одно из лучших стихотворений Екатерины, опубликованное при ее жизни в журнале «Московский Телеграф». «Дедушка русского романса», композитор Николай Алексеевич Титов (1800–1875), на эти стихи написал музыку, и зазвучал популярный романс «Лампада». Искренность настроения и теплота чувства стихов и музыки принесли ему широкую известность.
Но время Тимашевой уходило. Женская красота – вещь очень хрупкая и недолговечная, она пропадает, даже если обращаться с ней предельно бережно и нежно. На смену женщине, неуклонно двигающейся к 50-летию, являлись новые звезды. Она оставалась весьма любезной светской дамой, тем приятным и очаровательным человеком, общения с которым люди искали, встречи с которым были для них потребностью. Черствый хлеб обыденности она украшала мечтами.
А где был ее дом? В Москве нет места, которое считалось бы жилищем Тимашевой. Известно, что она пребывала в имении Акулово и превратила его в настоящую поэтическую Мекку. Сюда приезжали все известнейшие русские поэты и светские люди. Побывать у нее считалось хорошим тоном.
Но вот вопрос: на каком праве она владела этим имением?
История имения довольно печальна и связана с судьбой одной несчастной женщины.
В 1791 году село Окулово досталось Варваре Петровне Шереметевой. Недурная собою, но робкая и застенчивая, ума недалекого, она была богатейшею невестой России. Скоро ее сосватали за графа Алексея Кирилловича Разумовского (1748–1822), но сватовство шло довольно вяло, так как жених не чувствовал особенной склонности к своей нареченной. Свадьба была отпразднована с большою пышностью в Москве, где молодые и поселились. За первые десять лет супружеской жизни графиня Разумовская стала матерью четырех детей: двух сыновей, Петра и Кирилла, и двух дочерей, Варвары (впоследствии княгини Репниной-Волконской) и Екатерины (замужем за графом С. С. Уваровым). Граф А. К. Разумовский, будущий министр народного просвещения, человек европейски образованный, почитатель Вольтера, характера был черствого и сухого, нрава вспыльчивого и деспотического. Ему скоро надоела его «простая, бесхарактерная и кое-как воспитанная» жена как своею набожностью и суевериями, так и «полнейшей беспомощностью». Она же до такой степени стала его рабою, что, когда, вскоре после рождения младшего сына он приказал ей выехать из его дома, она, несмотря на любовь к детям, безропотно оставила семью. Купив место в Москве, на углу Маросейки и Лубянской площади, она выстроила себе там дом, в котором и жила одна, не видясь более с мужем. Но детей своих, особенно же нежно ее любивших дочерей, она видела часто и участвовала в расходах на их воспитание. Эта робкая и одинокая женщина совершенно подпала под власть прислуги. В последние годы своей жизни она не могла даже выехать на прогулку, так как изленившиеся кучера говорили, что экипаж сломан. Управление её громадным состоянием перешло в руки вольноотпущенного лакея её, Ивана Сырова, который немилосердно ее обирал. Пережив мужа двумя годами, графиня Варвара Петровна не только ему простила все обиды, но, по доброте своей, горько его оплакивала. Когда сама она была уже при смерти, окружавшая ее челядь никого к ней не допускала и не известила об её болезни детей, отсутствовавших в то время в Москве. Сыровым составлено было духовное завещание, по которому все имущество она оставляла ему; не были забыты и другие приживалы. Это завещание Сыров подсунул умирающей, и подпись графини была засвидетельствована её духовником и известным доктором Мухиным, получившими по тому же завещанию – первый каменный дом, а второй – 50 000 рублей. После ее смерти 27 мая 1824 года имение Окулово было продано и переходило из рук в руки. Благодаря удачному стечению обстоятельств, от неожиданного наследника Окулово снова возвратилось, хотя и по женской линии, в семью Разумовских. Екатерина Александровна Тимашева стала владелицей Окулово в 1850 году. Тогда в приход Окуловской церкви входило 64 двора с 282 душами мужского и 283 женского пола.
Тимашева все чаще обращалась к Богу, находила умиротворение в молитве. Она писала: «Духовная музыка возбуждает жизнь сердца, умиляет его, доставляет душе, утомленной и скорбящей, отраду и утешение». Время лечило раны, нанесенные коварством ложных друзей, черствостью близких.
Чувства боли и обиды одинокой женщины притуплялись, уступая место чувствам матери. Постепенно она отодвигалась в тень своих сыновей. Екатерину Александровну беспокоило их будущее. В 1840-х годах во владении Егора Тимашева насчитывалось 156 340 десятин земли и 5780 душ. Но своеобразный образ жизни супруга вызывал у Екатерины Александровны тревогу.
17 февраля 1849 года в возрасте пятидесяти восьми лет он скончался.
Основными источниками доходов с имения (и расплаты по платежам) были хлеб и винокурение. Последние годы Е. Н. Тимашев перестал заботиться о наращивании хозяйства и капитала и только тратил, живя в свое удовольствие. Самый угрожающий вид принимала сумма его долгов Московскому опекунскому совету, достигшая к тому времени 200 000 рублей. Ему пришлось много изощряться, чтобы сохранить имение и дома от продажи с торгов.
Успехи сыновей радовали. Старший Николай (1816—20.08.1875), про которого острословы говорили, что он пороха не выдумает, лейб-гвардии штабс-капитан, более склонялся к гражданской службе и уверенно поднимался по служебной лестнице. Он имел чин надворного советника, который в россиийской Табели о рангах соответствовал чинам подполковника в армии, войскового старшины у казаков и капитана 2-го ранга на флоте, владел Авзяно-Петровскими заводами на Урале и имел опыт управления хозяйством. Получив наследство, он с удивлением воскликнул: «…Мы не только не богаты, но скорее бедны!» И взял на себя управление громадным, но стоящим на грани полного разорения, имением.
Об этом сыне Екатерины Александровны по сравнению с его знаменитым братом Александром известно очень мало. В возрасте тридцати лет он женился на 23-летней дочери сенатора, начальника армейской дивизии генерала Афанасия Емельяновича Толмачева (1795–1871). Но имя его жены нигде не упоминается. Известно, что молодоженам пришлось крепко потрудиться, чтобы покрыть долги, оставшиеся от отца, и всего через пару лет им удалось привести хозяйство в порядок, поднять доходность имения. Они даже дерзнули взяться в Ташле за строительство каменного дворца с явной ориентацией на знаменитый московский «Дом Пашкова». Подходило время отмены крепостного права, против чего «гласом великим вопиял» Николай Тимашев. Перед отменой крепостного состояния у Николая и Александра Егоровичей были «два села, девять деревень, 187 682 десятины земли, в том числе находящаяся в пользовании башкир деревня Сензяповой».
Со временем пыл у Николая Егоровича к погоне за богатством, видимо, остыл. Он к концу жизни утонул в долгах. В 1869 году Никольское имение было описано. Оренбургское губернское правление постановило выставить на продажу 6955 десятин земли, «состоявшей в 3-м стане Оренбургского уезда около деревень Томгачей (Алмалы) и Сензяповой при речках Урман-Ташле и Купле…» Покупателей не имелось, поэтому губернское правление разрешило Николаю Егоровичу продать земли самому «по-вольному». И, действительно, временнообязанные крестьяне Рязанской губернии купили 3000 десятин по 10 рублей.
Младший, Александр, «прославился отличными способностями и рисованием карикатур». «Александр Егорович Тимашев, младший, правнук основателя “прекрасной Ташлы” вобрал в себя дарования и способности всех предков».
После окончания военного училища в 1835 году был выпущен унтер-офицером в Измайловский полк: служил в лейб-гвардии Гренадерском, привилегированном Кавалергардском полках. В 26 лет (1844 год) принимал участие в экспедиции против горцев командиром Отдельного кавказского корпуса. За проявленные «отличное мужество и храбрость» был награжден первым орденом Святой Анны III степени. По окончании военной экспедиции Александр был назначен флигель-адъютантом к императору Николаю I. 10 ноября 1848 года он вступил в брак с 18-летней Екатериной Александровной Пашковой, полной тезкой его матери. Она была дочерью той самой «запретной розы» Лизы Киндяковой, с которой сравнивали молодую Екатерину Тимашеву, и Александра Васильевича Пашкова. Родители вместе присутствовали на бракосочетании. Егор Николаевич успел благословить молодых и отпраздновать свадьбу сына, не зная, что его век уже измерен.
Тимашевское хозяйство между двумя сыновьями было поделено так: Никольское имение с прилегающими деревнями закрепилось за Николаем, Ташлинское с наибольшей земельной площадью – за Александром.
Надо думать, что на благосостоянии Екатерины Александровны эти хозяйственные трудности сказывались не слишком заметно. Как законная супруга Егора Тимашева она получила свою вдовью часть, а сыновья старались окружить матушку вниманием и удобствами.
Шли годы, менялись общественные устои, круг светских знакомых стареющей поэтессы сужался. Уже не было на свете ее племянниц – прелестных сестер Киндяковых, не было воспевавшего ее музу Языкова и ее «томность» Баратынского… В 1856 году умерла подруга Анна Хомутова, а в 1858-м – графиня Ростопчина (бывшая Додо Сушкова). Через два года ушел из жизни Эдуард Эверсман. В 1858 году Вяземский вышел в отставку – и практически покинул Россию. Он прожил еще 20 лет и умер в ноябре 1878 года в Баден-Бадене. Его тело перевезли в Россию и похоронили на Тихвинском кладбище Александро-Невской лавры в Санкт-Петербурге. Россия этой смерти не заметила.
Как ни обожали пожилую даму сыновья, у них была своя жизнь, в которой место ей находилось не всегда. Ее существование разнообразили поездки в Ташлу, которые превратились в волнующую цель жизни. Там, в Оренбургском крае, так живо вспоминалась молодость, горести и огорчения с высоты прожитых лет казались незначительными, а все хорошее вырастало и радовало сердце.
Екатерина Александровна нашла новую радость во внуках. Наверно, она не потеряла ни ясности ума, ни изящества облика – дети весьма чувствительны и порой строги в своей оценке родителей. Своему любимцу Николиньке, сыну Александра и Екатерины Пашковой, родившемуся в Петербурге, она посвящала много времени, возила его в Оренбургский край, в родовую Ташлу. Николинька фамильное гнездо не только искренне полюбил, но впоследствии много сделал, чтобы укрепить ее экономику. Скончался он в 27 лет, холостым. Ташла потеряла своего преданного и трудолюбивого попечителя.
Все меньше упоминаний о поэтессе Тимашевой, да и о блистательной светской даме практически перестали судачить. Вспоминали только в связи с блестящей карьерой Александра Тимашева.
После смерти Николая I он был зачислен адъютантом в свиту царя Александра II. Затем был назначен исправляющим должность начальника штаба 3-го резервного Кавалерийского и 3-го Армейского корпусов. В 37 лет Тимашев был произведен в генерал-майоры, а через год, в 1856-м назначен начальником штаба Корпуса жандармов и управляющим III отделением Собственной Его Величества канцелярии. Эти должности считались крайне одиозными, поскольку сами по себе жандармские функции не пользовались уважением. В это же время Тимашев стал членом Главного управления цензуры. Это сделало его удобной мишенью для критики революционно настроенной части общественности, стремившейся изменить традиционное устройство Российского государства. «Ловкий, хитрый и сметливый сын оренбургских степей гонялся за властью» – это самая лояльная характеристика, которой он удостоился.
А. Е. Тимашев имел собственную твердую позицию и резко выступал против отмены крепостного права. После освобождения крестьян он подал в отставку.
Но царь и правительство им дорожили. Около двух лет, с 1861 года, он был Казанским, Пермским и Вятским временным военным генерал-губернатором. В это сложное для губерний время он сделал так много полезного для населения края, что за отличие по службе его произвели в высокий чин генерал-лейтенанта.
С гордостью он демонстрировал провинциальному светскому обществу красивую, элегантную пожилую светскую даму – свою матушку Екатерину Александровну Тимашеву.
Человек на высокой должности не мог не иметь недоброжелателей. Поэтому приводить все уничижительные характеристики младшего сына Екатерины Александровны не имеет смысла. По уверению сенатора А. А. Половцова Александр Егорович Тимашев был «знаток разных искусств, от амурного до сыскного, человек оборотливый, мудрено сочетавший в себе палача, холопа и сибарита». Когда же в 1868 году Александр Тимашев вступил в должность министра внутренних дел Российской империи, вал критики увеличился во много раз. Александр Егорович «благодаря своим однозначным должностям – управляющего III отделением императорской канцелярии и Министерства внутренних дел, а затем и министра МВД – стал героем такого длинного ряда сатирических стихов, что это может быть предметом отдельного, обстоятельного разговора».
В «Истории государства Российского от Гостомысла до Тимашева» А. К. Толстой издевался:
Александр Тимашев руководил Министерством внутренних дел десять лет. За это время ему удалось воплотить в жизнь ряд важных и необходимых инициатив. Именно Тимашев в 1872 году вооружил всю полицию империи револьверами системы «Смит-Вессон» и драгунскими шашками. Он произвел реорганизацию московской полиции, где была подготовлена почва для создания по примеру Санкт-Петербурга самостоятельного органа по уголовному сыску, а столичный сыск под управлением Ивана Путилина[13] получил дальнейшее развитие. Он всячески стимулировал борьбу с преступностью в стране. В то же время его карьера и деятельность вызывала резкое неприятие и насмешки: «Министр внутренних дел настолько тупой, что глупость его ежедневно принимала поразительные размеры», – отзывался недоброжелатель. Но эти мелочные уколы не задевали слишком глубоко ни Александра, ни его матушку.
Один знакомый вспоминал о разговоре с министром. Тот якобы рассказывал: «Знаете ли вы, какую штуку мне Аксаков отпустил сегодня утром? Я ему говорю: вы, Иван Сергеевич, может быть, возненавидите меня хуже Дубельта, а он мне в ответ: да вы, Александр Егорович, во сто раз хуже Дубельта; его можно было купить, а вас не купишь! И довольно ухмылялся: рад был, что хоть вором не считают».
Александр Егорович своей «эстетически развитой натурой» противоречил привычному представлению о чиновнике. Во-первых, он любил танцевать «и танцевал так ловко и красиво, что иной приезжал на бал с определенной целью – посмотреть, как танцует Тимашев». Он был также отличным портретистом, одним из первых фотографов в России, благотворителем на нужды просвещения и здравоохранения. Но ярче всего его художественные дарования проявились в скульптуре. Работы Тимашева экспонировались на академических выставках.
Умеющая так остро чувствовать красоту Екатерина Тимашева теперь жила успехами сына, радовалась его радостями и печалилась его огорчениями.
Самое ужасное, что может пережить мать, – это смерть детей.
Старший сын Екатерины Александровны, Николай, не отличался крепким здоровьем. Врачи рекомендовали ему лечение за границей. Но именно там настигла его смерть. В августе 1875 года скончался от тифа в Майнце и был похоронен в Висбадене. Осиротевшие мать и брат помогали друг другу пережить горе.
Но ни время, ни невзгоды не лишили эту изысканную как севрская статуэтка пожилую женщину желания выражать свои чувствования через стихи. За год до кончины (в 1880 г.) Тимашева вписывает в альбом стихотворение, обращенное к певцу весны – жаворонку:
Альбом заканчивается словами: «Есть надежда на будущее!»
В одном из номеров газеты «Оренбургский листок» за 1881 год было помещено сообщение о Е. А. Тимашевой, «скончавшейся в своем имении в селе Ташла». Похоронена она была в Москве, на Новодевичьем кладбище. Могила Екатерины Александровны не сохранилась.
Перешагнув через столетие, стихи Екатерины Тимашевой продолжают жить. В день рождения Пушкина в селе Ташла Тюльганского района, в доме-усадьбе поэтессы устраивают мероприятия под названием: «Сбирайтесь иногда читать мой свиток верный».
В 1889 году А. Е. Тимашеву присвоили звание академика за бюст Александра II и статуэток из терракоты и мрамора. Скульптуры Тимашева до сих пор хранятся в Русском музее в Петербурге.
Он был похоронен на родине – в родовом имении Тимашевых, в селе Ташла Тюльганского района Оренбургской области, в очень красивой, специально для этого построенной часовне. Ныне усыпальница Тимашевых полностью разрушена, сровнена с землей часовня над ней. Та же участь постигла и белокаменную Покровскую церковь. В 1960-е годы ее камнями мостили дорогу на Ивановку. Сегодня на месте усыпальницы – памятный знак. От усадьбы, от великолепного дворца и огромного парка остались только фрагменты. Прекрасный двухэтажный дворец Тимашевых исторические катаклизмы XX века не пощадили. Пронёсший через 1917 год в своих стенах тонкий аристократический дух старинного дворянского рода, сохранивший почти до третьего тысячелетия культуру изысканных интерьеров одной из лучших русских усадеб, – шедевр неведомого архитектора не смог пережить человеческого бездушия. Новая власть отдала его под школу, которая почему-то постоянно горела. В итоге от комплекса зданий остался лишь правый флигель, который сейчас в селе никак не используется и фактически развалился. Хотя даже в таком виде он является достопримечательностью села.
На поляне за флигелем каждый год проводится областной Пушкинский праздник.
Дом Тимашевых в Оренбурге (на улице Советской) – это частичка пушкинской эпохи. Есть идея превратить его в музей.
Воплотится ли идея в жизнь?
Тетушка и племянница (А. И. Готовцева и Ю. Жадовская)
Князь П. А. Вяземский должен был посещать свои костромские вотчины и среди них старинное русское село Красное-на-Волге с прилегающими деревнями в Плесском и Кинешемском уездах Костромской губернии. Свое имя село, как полагают, получило за красоту расположения. Среди перечисленных в духовном завещании отца вотчин это было самое крупное владение. Красное располагалось в 35-ти километрах от Костромы, на левом берегу Волги.
Впервые в костромском имении Петр Андреевич оказался в 1816 году. Природа этих мест произвела на молодого поэта сильное впечатление, вылившееся в три стихотворения: «Утро на Волге», «Вечер на Волге», «Звезда на Волге». После этой поездки он возвращался сюда снова в 1817, 1822, 1823, 1828 годах.
Костромская земля была богата не только великолепием природы. До появления С.-Петербурга Кострому называли третьим по величине, после Москвы и Ярославля, русским городом. Архитектурные ансамбли в стиле классицизма украшали центры Костромы и ее уездных городов – Галича, Нерехты, Солигалича, Макарьева. Этому способствовали доходы губернии от льнопрядильного производства – уже с середины XV века домотканые костромские льняные полотна стали появляться на рынках Голландии, Англии, Самарканда и Бухары. Купцы, скупавшие полотна у крестьян, становились состоятельными людьми и открывали первые полотняные фабрики. Без ткачества, без рукоделия не жила ни одна девушка.
Вотчина князей Вяземских Красное-на-Волге считалось центром ювелирного промысла. Штампованные образки и кресты-тельники; дешевые украшения (броши, медальоны, серьги, браслеты, цепочки); мелкие серебряные предметы (солонки, стаканчики, подстаканники и т. п.) – широко распространились по всей России как в европейской, так и в азиатской ее части. Красносельцы широко и весьма успешно торговали этой ювелирной «мелочовкой» в Москве, Петербурге, Курске, сибирских городах и на Украине. Костромское серебро встречалось практически во всех крупных монастырях Российской империи.
Не менее успешно развивалось кустарное производство местных зажиточных крестьян, которые начали перерабатывать молоко собственных хозяйств в замечательно вкусные сыры, что впоследствии сделало возможным развитие промышленного сыроделания. «Сырная, льняная, ювелирная столица» России, Кострома считалась младшей сестрой Москвы.
Конец XVII – первая половина XIX века справедливо называли расцветом архитектуры, живописи, литературы Костромского края. Большое распространение получили дворянские усадьбы, которые стали очагами культуры в отдалённых окраинах губернии. Крупные землевладения были связаны в основном с лесным, а не с полевым хозяйством. Имелись богатые возможности для охоты. Кругом еще шумели великолепные леса, в них жили в большом количестве всякие звери, до медведей включительно. Кругом водилось великое множество зайцев – русаков и беляков. В полях везде можно было наткнуться на стаи куропаток и перепелов, а невдалеке, на реке, весной и осенью скапливалось огромное количество водоплавающей птицы. В небольших реках, не великих по ширине и глубине, водилось особенно много налимов, а также щуки и окуни.
Первое учебное заведение в Костроме – «Цифирная школа» – было открыто в 1722 году. Потом открылись духовная семинария, мужская гимназия, затем и женская.
В 1821–1829 годах Вяземский, отстраненный от службы за оппозиционные настроения, жил в Москве, но часто наезжал в Костромскую губернию. «Однажды, – записывал Пётр Андреевич, – приехал я в свою костромскую вотчину, в известное в краю торговое и промышленное село Красное. В воскресенье, по совершении обедни, священник сказал мне в церкви приветственную речь. Говорил он с жаром, народ слушал с благоговением. Восхваляя мои гражданские и помещичьи доблести, продолжал он, указывая на меня: “Вы не знаете ещё, какого барина Бог вам дал; так знайте же, православные братья: он русский Гораций, русский Катулл, русский Марциал!” При каждом из этих имён народ отвешивал мне низкие поклоны и чуть ли не совершал знамения креста. Можно себе представить, каково было слушать мне и какую рожу я делал при этой выставке и пытке».
Останавливаться князь предпочитал в Костроме, у своих родственников помещиков дворянского некняжеского рода Вяземских. В костромском обществе он познакомился с выдающимся по своему характеру и дарованиям человеком – Юрием Никитичем Бартеневым (16 февраля 1792 – 27 ноября 1866).
Старинный род Бартеневых прочно обосновался на костромской земле с 1613 года, когда несколько его представителей за «ратную службу» получили здесь поместья и вотчины. Семья Бартеневых разрасталась и постепенно распространилась по многим уездам Костромского края. Род Бартеневых дал России целую россыпь архитекторов, обогативших Москву рядом превосходных построек, а также выдвинул из своих рядов издателя и редактора журнала «Русский архив» – Петра Ивановича Бартенева. Одна линия этого рода обосновалась в Галичском уезде. Из нее вышли такие знаменитости, как весьма популярная в свое время певица – «московский соловей», как ее называли, – Прасковья Арсеньевна Бартенева, которой 1832 году в Москве Пушкин вписал «в альбом Б.» три стиха из «Каменного гостя». К их числу принадлежал и один из героев нашего повествования – Юрий Никитич Бартенев. Он зарекомендовал себя как любитель изящного и в то же время человек, преданный религиозному созерцанию. Склонность к мистицизму развилась у него еще в молодости, когда он был близок с известным розенкрейцером А. Ф. Лабзиным и членом его масонской ложи «Умирающий Сфинкс».
Имя Лабзина теперь забыто, но в свое время он был известнейшей личностью. С. Т. Аксаков, познакомившийся с Лабзиным в 1808 году, назвал его «умнейшим и просвещеннейшим» человеком, но был поражен его «деспотической духовной силой». Он «был среднего роста и крепкого сложения, – сообщает Аксаков, – имел выразительные черты лица, орлиный взгляд темных, глубокознаменательных глаз и голос, в котором слышна была привычка повелевать». Сам Лабзин говорил о себе: «Если бы не вера, …то я был бы подобен сатане». Многие упоминали о его «гордом характере» и «излишнем самолюбии», но отмечали также присущий ему «превосходный дар слова» и его умение «одушевлять всякую беседу» (воспоминания В. И. Панаева). Покровительство Лабзину оказывали обер-прокурор Синода, с 1816 года – министр народного просвещения князь А. Н. Голицын и друг детства царя, а также сам Александр I. Лабзин получил разрешение и высочайшую субсидию на возобновление «Сионского вестника». На журнал подписывались крупные сановники, духовные лица, учебные заведения, множество читателей из разных городов России, однако он продолжал вызывать подозрения церковных деятелей, считавших, что, проповедуя идею внутренней церкви (непосредственного общения с Богом), Лабзин подрывает авторитет церкви официальной и посягает на «священность земной власти». Против Лабзина резко выступал архимандрит Фотий, который считал особенно опасным, что «сочинения его почти все ученые читали с удовольствием, в семинарии выписывали, хвалами превозносили его, яко учителя веры… Сему идолу кланялось начальство Санкт-Петербургской духовной академии, и Синод его чтил». Сам Фотий был на стороне тех, кто говорил о Лабзине: «Апостол и пророк сатанин». «Еще опаснее Новикова».
В июне 1818 года было решено подчинить «Сионский вестник» духовной цензуре. Лабзин обратился за помощью к А. Н. Голицыну, но безуспешно. Тогда он прекратил свое издание и был назначен президентом Академии художеств. Многим известно протестно-остроумное выступление некоего сановника при избрании в почетные любители Академии художеств А. А. Аракчеева, Д. А. Гурьева и В. П. Кочубея, по причине их «близости к государю», но мало кто знает, что это был Лабзин. Прославившийся своей прямотой и неподкупностью, он заявил, что на этом основании можно выбрать и еще более близкого к императору лейб-кучера Илью. О происшедшем немедленно донесли Александру I, находившемуся в Вероне. По его указу Лабзин был уволен в отставку и в два дня выслан из Петербурга в город Сенгилей Симбирской губернии. Эта суровая кара вызвала к Лабзину общественное сочувствие, особенную поддержку он получил от Бартенева. Их близость еще возросла оттого, что Юрий Никитич по большому чувству женился на племяннице и воспитаннице учителя, дочери его любимой сестры, Екатерине Степановне Микулиной (1799–1872).
Лабзин рекомендовал сомышленника и родственника покровительству князя А. Н. Голицына, который нашел в Бартеневе интерес к философии и мистике, столь близких ему самому. Сановник пригласил его на службу в почтовом департаменте при своем главноначальстве. Довольно тесное общение позволило Бартеневу написать мемуары «Рассказы князя А. Н. Голицына. Из записок Ю. Н. Бартенева» (1886).
Приехав в 1819 году в Кострому и заняв место директора Костромской гимназии, Юрий Бартенев своим темпераментом и оригинальностью сразу обратил на себя внимание костромского светского общества. Его гостиная стала средоточием всего свежего, нового, передового.
Большой любитель поговорить и поспорить, Вяземский нашел в доме просвещенного и свободомыслящего Бартенева кружок людей, способных оценить его едкое остроумие и передовые идеи. Это знакомство скрашивало дни опалы – хозяин оказался благодарным слушателем и интересным собеседником для «остряка замысловатого» Вяземского. Впоследствии Петр Андреевич в письме называл Бартенева: «почтеннейший Квакер – Беверлей, мистик, философ, классик, романтик и хиромантик, естествоиспытатель, первый чудодей по Костромской губернии и едва ли не третий или много что четвертый по всей империи и разве десятый по целому Божьему миру».
Кроме застольной беседы и литературных споров Петра Андреевича привлекало общество молодых хорошеньких женщин, к которым он был весьма неравнодушен. Уезжая в провинциальную глушь, он утешал себя возможностью встречи и близкого знакомства с ядреными простодушными девами из разбросанных по всей России дворянских гнезд, многократно воспетых Пушкиным в стихах: «Эти девушки, выросшие под яблонями и между скирдами, воспитанные нянюшками и природою, гораздо милее наших однообразных красавиц…» Однако судьба неожиданно сделала ему драгоценный подарок.
Литератор, педагог, мемуарист, масон, директор костромской гимназии Ю. Н. Бартенев в описываемое время являлся наставником и учителем молодой дворянки из богатой уважаемой семьи Анны Ивановны Готовцевой. Их духовному сближению способствовали уроки-беседы по литературе и истории, которые он преподавал по настоянию ее родителей, развивая ум и воображение девушки, побуждая к поэтическому творчеству. Семена просвещения упали на добрую почву – получившая прекрасное домашнее образование Анна жадно впитывала идеи, проповедуемые учителем. Позже она описала свои ощущения в стихотворении «К Ю. Н. Бартеневу»: Забуду ль сих минут святую тишину,//Когда преданья лет, седую старину//Вы слуху моему, душе передавали…
По-видимому, присутствовала романтическая влюбленность юной девушки в своего воспитателя – человека столь неординарного, столь широко просвещенного и еще не старого.
Анна родилась в 1808 году[14] в сельце Панфилово Буйского уезда Костромской губернии и была младшим ребенком в богатой уважаемой семье костромских дворян. Ее дедом был Михаил Иванович Готовцев, участник Отечественной войны 1812 года, чьё имя увековечено в храме Христа Спасителя, вписано золотыми буквами в один из пилонов Георгиевского зала Большого Кремлёвского дворца. Отец, Иван Михайлович (1745–1820), окончил кадетский корпус, воевал, после отставки служил по межевому ведомству, затем в чине титулярного советника переехал в Кострому, где исполнял должность заседателя Костромской палаты гражданского суда. Уже будучи в возрасте, он женился на молоденькой дочери нерехтского судьи Петра Ивановича Бизеева Анастасии, и от этого брака родилось семеро детей, но во времена повальной детской смертности до сознательного возраста дожили лишь пятеро: Анна, Мария (р. 1793), Александра (р.1795), Петр и Михаил (р.1801). К воспитанию детей родители относились очень серьезно. Они поощряли интерес молодежи к науке, отечественной истории, литературе.
Иван Михайлович скончался в 1820 году. Во главе осиротевшего семейства встала Анастасия Петровна, его вдова, еще полная жизненных сил, поскольку была гораздо моложе мужа. Кроме отличного регулярного домашнего образования, некоторые ее дети обучались и в государственных учебных заведениях. Михаил окончил кадетский корпус и получил чин подпоручика. Александра была определена в Смольный институт, где ее имя было увековечено золотом на Почетной доске. Самая старшая дочь Мария жила с матерью и занималась писательством. Впоследствии ее повесть «Житье-бытье на Кореге. Записки Гульпинской Авдотьи Степановны» была опубликована в «Русском вестнике» за 1857 год. Наталья тоже отличалась склонностью к литературе и пробовала перо в исторических произведениях.
Младшая же дочь Готовцевых, свободно владевшая несколькими иностранными языками, совершенствовала свое гуманитарное образование, жадно внимая лекциям Ю. Н. Бартенева. Спустя почти четверть века, встретившись со своим учителем, Анна, полновластная хозяйка богатого имения, мать большого семейства, женщина 42 лет, снова попала под влияние того очарования, которое охватывало ее, юную девушку, от речей и личности Бартенева. В стихотворении «Вечер 17 сентября 1850 года» она писала:
Идеи розенкрейцеров, столь близкие Бартеневу, могли найти отклик в сердце юного существа со свежим и развитым умом. Очевидно, что увлечение девушки своим наставником имело платонический характер и происходило на духовном уровне, однако невольно волновало и горячило кровь. Впрочем, Анна была привязана и к супруге Бартенева, Екатерине, что отразилось в одном из стихотворений:
Эти стихи – образчики альбомной поэзии, их не стоит рассматривать серьезно. Но под пером Анны возникали и более значительные строки. Во всяком случае, Вяземский был покорен и прямо-таки околдован талантливой девушкой. Поэт легко попадал под очарование женской красоты, а Анна была не только красива, но и умна. Чаще всего приводится ее изображение, где она уже не первой молодости, настоящая провинциальная помещица. Однако недавно обнаружен портрет поэтессы более раннего периода. С него смело смотрит молодая женщина высокого роста, со стройной развитой фигурой, с тонкой талией, в изысканном платье. Поза полна достоинства. Густые темные, как тогда говорили – «лоснистые» – волосы уложены в модную в те времена высокую прическу и крупными волнами спускаются на грудь. Овальное лицо с большими темными глазами и правильными чертами выразительно и своеобразно. С первого взгляда в ней чувствуется характер и воля, тонко подмеченные художником. Возможно, портрет написан крепостным крестьянином помещиков Корниловых, портретистом А. В. Поляковым (1801–1835), одним из создателей портретной галереи героев войны 1812 года.
И внешность, и характер, и стихи Анны поразили князя. Казалось, что цветущая природа и образованная, прелестная и мечтательная девушка в ее восхитительном поэтическом поместье составляют нераздельное целое. Но, познакомившись с творениями романтической поэтессы, он понял, что лейтмотивом ее существования оказывается не веселый финал рондо, но меланхоличное адажио. Начиная с шестнадцати лет она чувствовала тягу к чему-то неопределенному, но прекрасному. Свободное владение рифмой, богатство лексикона, эмоциональная окрашенность могли принадлежать человеку, повидавшему жизнь, образованному, опытному, более того – мужчине. В то же время ее произведения отличались камерностью, им была присуща элегическая грусть, часто недомолвки, намеки. Но, к счастью, в них не было надрывности, позы, что всегда вызывает разочарование и чувство неловкости. Большинство из стихов были обращены к близким людям, но настоящее чувство, выраженное поэтическими строками, покорило и князя.
Однако, будь Готовцева коренастой дурнушкой, смогли бы ее стихи произвести столь сильное впечатление на искушенного критика?
Вяземский увлеченно писал Пушкину: «Ты, неблагодарный, не отвечаешь мне на мои письма, а я по всем великороссийским губерниям сводничаю для тебя и горячу воображение и благородные места молодых дворянок.… Вот тебе послание от одной костромитянки, а ты знаешь пословицу про Кострому. Только здесь грешно похабничать: эта Готовцева точно милая девица телом и душою. Сделай милость, батюшка Александр Сергеевич, потрудись скомпоновать мадригалец в ответ, не посрами своего сводника. Нельзя ли напечатать эти стихи в Северных Цветах: надобно побаловать женский пол, тем более что и он нас балует, а еще тем более, что весело избаловать молодую девицу. Вот и мои к ней стихи: мы так и напечатали бы эту Сузану между двумя старыми прелюбодеями. А приписка – Бартенева, умного, образованного и великого чудака, настоящего квакера».
Его впечатления от встречи с молодой поэтессой, от общения с ней видны в посвященных ей строках.
Влюбчивый Вяземский загорелся, увлекся. Уезжая в Москву, к службе, к семье, князь не забыл прекрасную костромчанку. В 1826 году он добился публикации в 5-м номере журнала «Сын Отечества» раннего стихотворения 18-летней Готовцевой под названием «Одиночество». Так состоялся литературный дебют поэтессы. Затем в 11-м номере «Московского телеграфа» и в «Литературном музеуме» за 1827 год появились два ее стихотворения – «Видение» и «К. П.». В первом стихотворении звучит мотив неземного существования, второе – более личное. Затем ее произведения появились в издании В. Измайлова. Имя Готовцевой приобретало известность в поэтических кругах.
Анна глубоко чувствовала красоту природы, но еще больше ее волновала музыка. Воздействие музыки неотделимо от развития чувственных способностей. Она, как, пожалуй, никакое другое искусство, может влиять на настроение, создавать его, формировать душу. Еще Пифагор, считая музыку производной от божественной науки математики, признавал глубочайшее воздействие музыки на чувства и эмоции и не колебался относительно благотворного влияния музыки на душу человека.
Два альбомных стихотворения молодой поэтессы посвящены маленькому артисту Гюлеми. Игра юного скрипача покорила поэтессу. «Когда смычка чудесной силой,//Дитя-Орфей, ты выражал//Мечты задумчивости милой,//Любимый сердца идеал./ Ах, сколько слез твоя слеза //В уснувшем сердце разбудила! // Душа земное все забыла,// И понимала небеса!» А спустя некоторое время его же концерт исторг из ее души следующее трехстишие: «Опять ты здесь, опять чарующие звуки//Магически коснулися души!.. //Как много приобрел ты в дни разлуки!»
Девушка жила в эпоху, когда творчество поэтесс и писательниц становится значимым явлением литературы. В своем творчестве поэтессы обращаются к темам и мотивам, характерным для «большой» литературы. Но среди отличий между «мужской» и «женской» литературой необходимо отметить практически полное отсутствие в произведениях авторов-женщин текстов социально-политической тематики. Женское творчество было камерным и представляло собой преимущественно поэзию «сердца», «чувства».
В августе 1827 года в селе Красное был страшный пожар, выгорели все дома, в том числе и усадьба Вяземских. Петр Андреевич вновь приехал в костромские края и выдал крестьянам значительное денежное пособие, благодаря которому село возродилось. Однако усадьбу свою он восстанавливать не стал. Это несчастье доставило ему удовольствие снова увидеться с Костромскими друзьями, снова встретиться с очаровательной Анной. Вероятно, он привез ей книжные новинки, публикации своих литературных знакомцев, в том числе Александра Пушкина.
Как и вся Россия, костромское интеллигентное общество восхищалось стихами поэта. Ими упивались, переписывали, заучивали наизусть, декламировали. Анна была одной из первых в этой армии поклонников. Свои чувства она выразила прочувствованными и энергичными строками.
Поэтесса задает вопрос:
Фаддей Булгарин, «грач-разбойник», ненавистник Пушкина, немедленно откликнулся на стихи, где были и «укор», и «несправедливость», и пятна на луне и солнце. «Скажем только о необыкновенно приятном явлении на Русском Парнасе. Мы находим в сем альманахе («Северные цветы») стихотворения дамы А. И. Готовцевой, в которых видим необыкновенное дарование, нежность в мыслях, чувствованиях и в изложении пиитический язык нашего времени. Превознося талант А. С. Пушкина, как мило упрекает его сочинительница за… она не досказывает. Но мы догадывается, что Поэт заслужил упрек за то, что героини его поэм слишком СУЩЕСТВЕННЫ».
Однако «укор» молодой поэтессы заключался вовсе не в недостатке бесплотности, воздушности пушкинских героинь. Она, пожалуй, стала единственной женщиной своего времени, осмелившейся бросить поэту упрек в мужском шовинизме[15].
Большой почитатель прекрасного пола, Пушкин не слишком уважал женщин. Его любовный опыт был весьма обширен, в любовных порывах было сильно выражено плотское начало. Склонность поэта к стремительным и сильным увлечениям проявилась рано. Один из его соучеников, Сергей Комовский, писал: «Пушкин был до того женолюбив, что, будучи еще 15-ти или 16-ти лет, от одного прикосновения к руке танцующей, во время лицейских балов, взор его пылал, и он пыхтел, сопел, как ретивый конь среди молодого табуна». Поэт переживал любовь, как болезнь. При встречах с женщинами Пушкин мгновенно загорался и так же мгновенно погасал. Но именно чувственность пробуждала его поэтическое вдохновенье – «являлась муза». А когда проходил первый пыл, он признавался: «Мне стыдно идолов моих».
«То, что я мог бы сказать относительно женщин, – писал по-французски многоопытный двадцатитрехлетний поэт своему младшему брату из Кишинева, – будет для вас совершенно бесполезно. Я лишь замечу, что чем меньше любят женщину, тем скорее могут надеяться обладать ею, но эта забава достойна старой обезьяны XVIII века». Впоследствии он почти буквально использовал это свое суждение в «Евгении Онегине».
О женщине, которая подарила ему «чудное мгновенье», А. П. Керн, Пушкин напишет приятелю А. Вульфу: «Что делает Вавилонская блудница Анна Петровна?» Матерное письмо, в котором Пушкин, не стесняясь в выражениях, описывает, как он завалил Керн, было опубликовано в академическом собрании сочинений. «У дамы Керны ноги скверны» – похоже на дурной анекдот. Об еще одной любовнице, Аглае Давыдовой, он писал, вовсе не стесняя себя условностями: «Иной имел мою Аглаю //За свой мундир и черный ус, //Другой за деньги – понимаю, //Другой за то, что был француз…» Может быть, поэтому француженка Аглая считала русских «северными варварами», в которых отсутствовало рыцарство и джентльменство.
В восьмой главе «Евгения Онегина» Пушкин собирался представить Анну Оленину – девушку, которой недавно делал предложение, такими словами: «Уж так жеманна, так мала, так неопрятна, так писклива, // Что поневоле каждый гость // Предполагал в ней ум и злость», – но, к счастью, вовремя отказался от долго вынашиваемого замысла.
В отрывке, не включенном в «Евгения Онегина», но известном заинтересованным читателям, он писал:
При огромном количестве романов и увлекательных историй взаимоотношений с женщинами он ценил в них более всего красоту телесную, нежность и отсутствие ханжества. Еще один однокашник поэта, М. А. Корф резюмировал: «Пушкин не был создан ни для света, ни для общественных обязанностей, ни даже, думаю, для высшей любви или истинной дружбы. Единственная вещь, которой он дорожил в мире, – стихи, под которыми не стыдно подписать имя Пушкина. У него господствовали только две стихии: удовлетворение плотским страстям и поэзия, и в обоих он ушел далеко». «В сущности, он обожал только свою музу и поэтизировал все, что видел», – согласна с ним Мария Волконская.
Тем не менее Пушкин осуждал французов за то, что у них «даже люди, выдающие себя за усерднейших почитателей женского пола, не предполагают в женщинах ума, равного нашему, и, приноравливаясь к слабости их понятия, издают учёные книжки для дам, как будто для детей и т. п.». И в то же время он писал о русских женщинах: «Стон лиры верной не коснется // Их легкой, ветреной души; …// Нечисто в них воображенье, // Не понимает нас оно, // И, признак Бога, вдохновенье, // Для них и чуждо, и смешно».
Нередко он бывал груб с женщинами и в свете.
Когда графиня Коссаковская (сестра Е. И. Трубецкой, жены декабриста) заговорила с ним о его произведениях, Пушкин отвечал ей сухо. Тогда она насмешливо спросила: «Знаете ли вы, что ваш “Годунов” может показаться интересным
В 1828 году Пушкин опубликовал статью «Отрывки из писем, мысли и замечания»: «Жалуются на равнодушие русских женщин к поэзии, полагая тому причиной незнание отечественного языка; но какая же дама не поймет стихов Жуковского, Вяземского или Боратынского? Дело в том, что женщины везде те же. Природа, одарив их тонким умом и чувствительностью, самою раздражительною, едва ли не отказала им в чувстве изящного. Поэзия скользит по слуху их, не досягая души; они бесчувственны к ее гармонии; примечайте, как они поют модные романсы, как искажают стихи, самые естественные, расстраивают меру, уничтожают рифму. Вслушайтесь в их суждения, и вы удивитесь кривизне и даже грубости их понятия… исключения редки».
Впрочем, не вкус и суждения – сильная сторона женщин. «Разве красивые женщины должны иметь характер? Самое существенное для них – глаза, зубы, руки и ноги», – утверждал поэт.
И вдруг откуда? – из Костромы! – он слышит некое несогласие с его мнением мэтра, какие-то «укоры»! Возмущению поэта не было предела.
Выступление Анны стало предметом горячего обсуждения не только в костромском, но и в московском обществе, ее имя получило широкую известность в столицах. С раздражением Пушкин писал Дельвигу, редактору «Северных цветов», о Послании Готовцевой 26 ноября 1828 года: «Как ты находишь эти холодные и текучие стишки? Что-то написал ей мой Вяземский? А от меня ей мало барыша. Да в чем она меня и впрямь упрекает? В неучтивостях, или противу прекрасного пола, или в похабствах, или в беспорядочном поведении?» Увы, все эти обвинения он вполне справедливо мог принять на свой счет. Семью завести не получалось, с родителями поэт ужиться не смог. Он квартировал в меблированных комнатах или в трактире Демута. «Беспорядочное поведение» стало для него обыкновением, притчей во языцех в обществе, обсуждалось даже при дворе.
Дружба Вяземского с юным Пушкиным началась в 1815 году, со времени создания литературного кружка «Арзамасское общество безвестных людей», объединившего в своих рядах В. А. Жуковского, К. Н. Батюшкова, Д. В. Давыдова и других стихотворцев. Два этих выдающихся таланта порой вели себя «неподобающим образом». Вместе разъезжали они по карточным притонам, цыганам и иным заведениям, «о коих не распространяются подробно биографы». Причем закоперщиком выступал более молодой Пушкин. Как писал Вяземский, в молодые годы нужно было «кипятить свою кровь на каком огне бы то ни было, и я прокипятил на картах около полумиллиона». Значительно позже П. А. Плетнёв писал Я. К. Гроту: «Вяземский много, умно и откровенно говорил со мной о Пушкине-покойнике. Отдавая всю справедливость его уму и таланту, он находит, что ни первая молодость его, ни жизнь вообще не представляют того, чтобы внушить к нему истинное уважение и участие…»
А тогда, по горячим следам, Дельвиг и Вяземский убеждали поэта откликнуться, объясниться. Александр Сергеевич вынужден был ответить холодным мадригалом. «Вот тебе ответ Готовцевой, черт ее побери!» – отвечал он на требования Дельвига. Альманах за 1829 год опубликовал этот стихотворный ответ.
Можно представить, какой фурор произвел этот поэтический диалог в Костроме. Анна снова оказалась в центре внимания.
В поэтических строках находили отражение события жизни девушки.
В 1823 году ее любимая сестра Александра вышла замуж за состоятельного ярославского дворянина, бывшего морского офицера Валериана Никандровича Жадовского[16]. Сестра «сделала хорошую партию». Правда, с браком оказалось не все гладко – жених был помолвлен с другой, и свадьба, казалось, «была уж слажена, совсем». Однако встреча с Александрой Готовцевой все изменила. Она была очень красива – обаятельная, стройная, с густыми вьющимися черными волосами, спускающимися на плечи, и выразительными синими глазами. Жадовский так впечатлился достоинствами прелестной Александры, что помолвку разорвал, хотя пришлось возместить пострадавшей стороне не только деньги, потраченные на приготовление к свадьбе, но и выплатить солидную неустойку как возмещение убытков за нанесенное семье девушки бесчестье. Отставленная невеста возвратила не только обручальное кольцо, но и все презенты бывшего жениха. Всем родным, которые ранее сделали подарки молодым людям по поводу их помолвки, их также следовало возвратить. При этом к возвращаемому подарку требовалось приложить записку с пояснением причины возврата.
Уже одно перечисление грозящих неприятностей должно было служить гарантией крепости помолвки. Но решительный молодой человек пренебрег осложнениями и осуждением ярославского общества. Александра втайне гордилась силой чувства, пробужденного ею в этом статном красавце. Кто же мог предположить, что счастливая внешность и флотский глянец скрывали тяжелый характер и самодурство. А счастливая невеста видела только молодость и привлекательность избравшего ее героя, не подозревая о неприятных особенностях его личности.
Выйдя в отставку в чине капитан-лейтенанта, Валерьян получил хорошую должность – он служил чиновником особых поручений при ярославском губернаторе до начала 1850-х годов, затем председателем Ярославской палаты Гражданского суда.
Анна откликнулась на замужество сестры стихотворением-эпиталамой, хотя знай она, как сложится судьба Александры, уместнее было бы сочинить «Плач».
С первых дней брак сестры показал сложности совместного существования из-за особенностей характера и неизбывных флотских привычек супруга. Он требовал от домашних безусловного повиновения как от подчиненных, возражения ни в каком виде не принимались. Жизнь с ним стала испытанием для утонченной молодой женщины. Особенно острые углы сглаживала Анна, часто гостившая у сестры. Присутствие красивой свояченицы несколько умеряло деспотизм Валериана Жадовского. От Костромы до Ярославля не так уж далеко, сестры часто виделись.
Рождение у Александры детей, ранняя смерть сестры – эти события давали стимул творческим порывам Анны. Слова шли из самого сердца восемнадцатилетней поэтессы, складывались в стихи и распространялись среди близких.
Но жизнь брала свое.
В ореоле своей недавно обретенной поэтической славы Анна отправилась в Москву. Неизвестно, какие надобности привели ее в старую столицу. Однако можно предположить, что эта поездка была связана с важнейшим событием в ее жизни – готовящейся свадьбой.
Одной из приятных забот подготовки девушки к замужеству, к семейной жизни было приготовление приданого. Знатные и состоятельные семейства, выдавая дочерей замуж, стремились, чтобы девушка, покинув отчий дом, ни в чем не нуждалась. Приданое невесты собиралось матерью с самого рождения: прекрасное постельное белье из знаменитого костромского льна, богато вышитое гладью, украшенное мережкой, кружевами; расшитые полотенца, мягчайшие подушки, легкие и теплые пуховые одеяла – все высочайшего качества. Вещи и украшения собирались годами. Все мануфактурное великолепие помещалось в красивые сундуки, присутствовавшие в каждом доме специально для этой цели. Именно в них приданое невесты выставлялось на всеобщее обозрение, чтобы любой мог ознакомиться с ценностями, которые получали жених и невеста после свадьбы, и тем самым оценить достаток семьи. Со временем в приданое состоятельной девушки из хорошего общества в обязательном порядке стали входить парижские туалеты, белье, корсеты, шляпки, салопы и пр.
Можно представить, с каким увлечением выбирались все эти роскошные и изысканные вещи во французских магазинах на Кузнецком мосту!
Радостное воодушевление делало Анну еще привлекательнее. За недолгое пребывание в Москве в 1829 году ее красота пленила многих. Впечатлительный Николай Языков посвятил ей стихотворение, позднее положенное на музыку Даргомыжским.
Московское общество оценило образованность и ум Анны Готовцевой. Она была счастлива признанием, но вовсе не намеревалась целиком посвятить себя поэтическому творчеству. Все свои дарования и красоту девушка готовилась возложить на брачный алтарь. Ее избранником стал Павел Петрович Корнилов (1803–1864) – сын героя Отечественной войны генерала Петра Яковлевича Корнилова. С Костромским краем заслуженного генерала связала женитьба (1802) на дочери древнего костромского рода столбовых дворян Аристовых, Марии Федоровне. В приданое за женой он получил усадьбу Зиновьево в 15 верстах от Костромы. Мария Федоровна самоотверженно следовала за супругом во всех его служебных перемещениях, и их десять детей родились в разных краях России. Но родина, костромская земля, неудержимо влекла ее к себе. Она вернулась в родовую усадьбу с дочерьми и младшими сыновьями и умерла летом 1825 на 40 году жизни.
Во время завоевания Молдавии и Валахии генерал Корнилов скончался 10 июля 1828 года во время осады крепость Журжи – открылись старые раны ветерана.
П. Я. Корнилов вписал свое имя в летописи славы русского оружия. Его портрет находится в военной галерее Зимнего дворца, в числе сподвижников императора Александра I, победоносно пронесших русские знамена через всю Европу, а его имя было увековечено на мраморных стенах храма Христа Спасителя в Москве. Как писали его сыновья Федор и Иван, «П. Я. Корнилов был вполне русский человек, …цельная, верующая и любящая русская натура, до мозга костей преданный государю и родине; как большинство русских дворян того времени… рано посвятил себя военной службе, военное образование получил в боевой школе Суворова, Кутузова, графа Николая Каменского и Барклая-де-Толли; отличался безупречной храбростью и невозмутимым хладнокровием; был любим подчинёнными; умел возбуждать и одушевлять русского солдата в минуты опасности и, многократно в течение своей долговременной службы, жертвовал собою долгу чести и присяги»[17].
Печальную весть о смерти отца привез в Кострому старший сын покойного, гвардейский офицер Павел Петрович Корнилов. Двадцатипятилетний молодой человек, сам раненный, овеянный военной романтикой, разумеется, привлек к себе всеобщее внимание. Местные барышни «сходили по нему с ума», но ни одна из них не могла соперничать с умной, красивой и талантливой Анной Готовцевой. Завязавшийся вскоре роман Павла и Анны, счастливо разрешился браком. Ни отца, ни матери Павла Петровича Корнилова к моменту его женитьбы уже не было в живых, и многочисленные братья и сестры Корниловы полюбовно разделили наследство, оставшееся им от родителей. Родовое село Зиновьево отошло ко второму брату – Петру Петровичу.
Павлу Петровичу, как старшему, достался каменный двухэтажный родительский дом в Костроме на улице Ильинской (сейчас ул. Чайковского, д. 11). Дом пришел в род Корниловых от деда Павла Петровича по материнской линии – Федора Аристова, и был его подарком дочери Марии Федоровне Аристовой и ее мужу Петру Яковлевичу Корнилову в день их свадьбы. Он был уникален. Еще весной 1821 года, будучи в отпуске в Костроме, Петр Яковлевич надумал перестроить жилище на новый лад, тем более что к тому времени число его детей достигло восьми человек. План и фасад нового дома разработал архитектор Попов. На старой, но прочной основе возвели новый фронтон с колоннами и два крыльца. Экстерьер и интерьер дома богато декорировали лепными капителями и карнизами по образцам, выбранным хозяином дома. Нанятый у помещика Борщова живописец Поплавский мастерски расписал стены здания. Когда парадной лестницей хозяева и гости поднимались в зал, дух захватывало от красоты расписного плафона.
Двое сыновей семьи Корниловых, Аркадий и Евгений, отдали свои жизни на войне, трое заслужили высокие посты. Пятеро достойных представителей этого рода были Георгиевскими кавалерами. В отличие от братьев Павел Петрович после ранения намеревался делать карьеру по гражданской службе. Он имел не слишком высокий чин надворного советника, соответствующий воинским чинам подполковника в армии, войскового старшины у казаков и капитана 2-го ранга на флоте. Официальное обращение к нему было: «Ваше высокоблагородие».. В Костроме он занял должность управляющего удельной конторой.
Вероятно, здоровье Павла Корнилова было подорвано в военных экспедициях и в результате боевых ранений, и в дальнейшем он часто недомогал. Однако сначала молодые и жизнерадостные супруги устраивали в корниловском особняке поэтические вечера, на которые собиралось все культурное общество Костромы и окрестностей.
На одном из музыкальных вечеров под впечатлением игры на фортепиано сестры ее мужа Софьи Петровны Корниловой (1808–1877) Анна написала экспромт «Соф. Петр. К…вой»: «Отрада, горесть, упованье //Сменяются в душе моей. //Ты льешь в нее очарованье //Волшебною игрой своей».
Столица не забывала прекрасную костромчанку. Косвенно ее личность появилась на страницах «Денницы» М. А. Максимовича: в 1830 году там был помещен отрывок из письма П. А. Вяземского, адресованного А. И. Готовцевой, в котором князь выступал в качестве наставника начинающих поэтов. Он хвалил «педантов в рифмах». «Люблю эту звучную игрушку среднего века», – восклицал он. «Не пренебрегайте верностью рифмы, – советовал он поэтессе. – Уважайте истину поэзии, но соблюдайте свято истину и стихотворства… Чем рифма кажется маловажнее, тем рачительнее должно стараться о ней».
Признанной царицей Анна задавала тон костромского высшего общества. Кроме музыки и поэзии, обитатели были причастны и к любительскому театру. Стихийно возникшая любительская труппа молодежи из местных дворянских фамилий Карцевых, Перфильевых, Колюпановых ставила спектакли по пьесам А. А. Шаховского «Хороша и дурна» и «Своя семья» и др., которые пользовались неизменным успехом в городе. Корнилов, по-видимому, не разделял представлений, что брак кладет конец женскому увлечению музыкой, литературой, поэзией. Анна продолжала писать и своим поэтическим творчеством прочно вошла в круг таких костромских писателей, как А. Потехин, С. Максимов, А. Писемский.
Вяземский в письмах просил Бартенева передавать поклон «поэтической Готовцевой» и сам писал ей: «Жалею, что давно не знаю ничего о ваших стихотворных занятиях. Надеюсь, что вы не изменили им. Смею даже советовать вам упражняться постоянно и прилежно: пишите более и передавайте стихам своим как можно вернее и полнее впечатления, чувства и мысли свои. Пишите о том, что у вас в глазах, на уме и на сердце. Не пишите стихов на общие задачи. Это дело поэтов-ремесленников. Пускай написанное вами будет разрешением собственных, сокровенных задач. Тогда стихи ваши будут иметь жизнь, образ, теплоту, свежесть».
Анна отвечала: «Я робею, не знаю, с чего начать и что сказать вам, все мысли мои начинаются и оканчиваются благодарностью, – но все, что я ни сказала бы, слишком слабо изобразит ее: она равняется чувству удивления моего к вам» (…) «Я не один раз читала sta, viator! оно воскресило в памяти счастливую эпоху моей жизни, немногие часы, проведенные вместе с вами у почтеннейшего Юрия Никитича, который действительно был благодетельным
Я с благоговейным вниманием перечитываю письмо ваше и стараюсь запечатлеть в памяти драгоценные советы, в нем заключающиеся. Снисходительное внимание ваше ободряет меня к возобновлению некоторых занятий моих, которые совершенно прекратила продолжительная болезнь и разные sta, viator! В лучших надеждах моих и желаниях! Пользуясь позволением, столь обязательно вами мне данным, я повергну к стопам знаменитого духовника моего первый поэтический грех мой».
О костромской поэтессе говорили, ее обсуждали, на нее равнялись. Возможно, пример Анны вдохновил еще одну уроженку Костромы и почти ее ровесницу – Александру Осиповну Ишимову (1804/1805—1881) на творческое самовыражение. Впрочем, Ишимова давно уже не жила в Костроме и писательством занялась не от хорошей жизни. Ее способный и одаренный всеми талантами отец резко реагировал на несправедливость, которую постоянно встречал вокруг себя, и по мере сил боролся с нею. За это он прожил почти всю жизнь в ссылках, куда за ним следовала семья. Желая как-нибудь помочь отцу, Александра, владеющая несколькими европейскими языками, перевела для него с французского сочинение Жозефа Дроза «Искусство быть счастливым». Восторг, с которым близкие приняли перевод, подвиг ее на напечатание этого сочинения. Книга вышла в Санкт-Петербурге в 1831 году, довольно успешно продавалась и принесла переводчице некоторую прибыль. Успех вдохновил способную молодую женщину, она стала печатать свои произведения. Приобрели известность ее рассказы для детей, представляющие большей частью переложения исторических сочинений, в т. ч. «Истории государства Российского» Н. М. Карамзина. Ишимова активно занималась журналистской деятельностью, потребовавшей от нее энергии и предприимчивости: издавала ежемесячный литературно-художественный журнал «Звездочка» для детей младшего и среднего возраста и «Лучи» (1850–1860), в которых поместила свыше 600 своих оригинальных и переводных произведений, впоследствии собранных в отдельные книги. Особенно популярной была «Звездочка» – первый частный и сумевший обеспечить себе продолжительное существование детский журнал.
В отличие от поэтесс-современниц, «бесстыдно обнажавших душу» перед целым светом, она в своих произведениях ставила задачу религиозно-нравственного воспитания детей, стремилась развить в юных читателях чувство добра и сострадания, которое внушала им языком живых примеров, не лишенных сентиментального обрамления. Взгляды Ишимовой на Русь и православную культуру были близки духовно-нравственным позициям Гоголя, высказанным им в книге «Выбранные места из переписки с друзьями». Поэтому неудивительно, что ее книги были высоко оценены многими выдающимися деятелями русской культуры – Жуковским, Пушкиным, Гоголем, Тургеневым.
А Анна Корнилова-Готовцева оставалась верна выбранному направлению творчества – писала о том, что ее волновало, составляло смысл существования. Повседневная жизнь нередко преподносила не очень приятные сюрпризы. Оказалось, что здоровье ее супруга подорвано военной службой гораздо основательнее, чем представлялось сначала. Он все чаще недомогал. Анна почти каждый год рожала по ребенку, но дети долго не жили. А что может быть ужаснее для матери, чем смерть сына или дочери? Печалью окрашены ее стихотворения, появившиеся в 30-е годы в журнале «Галатея» и в альбоме «Подарок бедным». Но большинство из ее творений так и остались неопубликованными.
Охлаждению к поэтическому творчеству способствовало и удаление Ю. Н. Бартенева, который в 1833 году подал в отставку, долго путешествовал, а затем и вовсе уехал в столицу служить. Там он близко сошелся со многими писателями своего времени и сам стал автором нескольких историко-литературных работ (например, о М. М. Хераскове, 1850), вел дневник и записки, которые были напечатаны в 1886 и 1898 годах. С Пушкиным Бартенев познакомился, вероятно, вскоре после возвращения поэта из ссылки, во время своих наездов из Костромы в Петербург или Москву, скорее всего, через Вяземского. Говорить о близкой дружбе вряд ли возможно, но выезжая в Нижегородскую губернию осенью 1830 года, Пушкин, «несмотря на дорожные сборы и неразрывную с ними суету, успел, однако, зайти к Ю. Н. Бартеневу и вручить ему его альбом со своею записью». Бартенев, в свою очередь, подарил Пушкину на память небольшую французскую книжку, на шмутц-титуле которой начертал: «Знаменитому Пушкину, и Пушкину любимому на память от Бартенева. 31 августа. Москва».
Прежде чем совсем покинуть костромские раздолья, Ю. Н. Бартенев сумел оставить глубокий след в душе еще одной юной женщины.
Как уже говорилось, любимая сестра Анны, Александра, воспитанница Смольного института, закончившая курс с наградами, была выдана замуж в Ярославскую губернию, но не стала счастлива в браке. Всю жизнь молодой семьи муж, отставной моряк, подчинил флотской дисциплине, любое действие происходило по ударам рынды. Рождение первого ребенка, девочки, вместо ожидаемого мальчика, из которого с пеленок планировалось воспитывать морского волка, страшно удручило отца. Но мало того, что разочаровал пол младенца, его сложение оказалось с изъянцем: у девочки совсем не было правой руки, лишь возле плеча выросло два пальца, а на левой руке оказалось всего три пальчика, один из которых не двигался. Впоследствии оказалось, что и зрение у ребенка слабое, и позвоночник не совсем прям, и разным хворям и недомоганиям она подвержена более других. Отец воспринял уродство ребенка как личное оскорбление, а в городе однозначно считали, что неполноценность первенца – расплата Жадовским за расторгнутую помолвку и страдания отвергнутой невесты.
Но тем дороже и милее была девочка своей нежной матери: молодая женщина всей силой материнской любви привязалась к обиженному судьбой младенцу. К несчастью, Александра, подарив мужу желанного наследника флотских традиций, вскоре умерла, родив еще одну дочь, нареченную Клавдией, которая сразу же последовала за матерью.
Старшая дочь, получившая редкое для того времени имя Юлия, осталась на попечении отца. Валерьян Жадовский стыдился уродства дочери и держал взаперти. Энергичная бабушка и крестная мать малышки Анастасия Петровна Готовцева вытребовала у Жадовского и взяла на воспитание свою кровиночку. Валериан был только рад избавиться от обузы и вплотную занялся формированием морского характера сына, которого оставил при себе.
Но девочке было поначалу неуютно в непривычной обстановке. Она вспоминала: «Однажды я осталась одна в доме; мне было грустнее обыкновенного, мрачный зимний день глядел в окна. В гостиную вошел гость, незнакомый мне. …Он устремил на меня проницательный, ласково-серьезный взор, и все существо мое оживилось и затрепетало под влиянием этого взора. С того дня в детском мире моем засияла новая звезда, зазвучали речи сладкие, дотоле неведомые мне, озарившие мое сердце каким-то благодатным светом, живительной теплотой. С увлечением читала я маленькие книжки, которые дарил мне этот добрый гений – Юрий Никитич Бартенев, – и тоска моя стихала, и в глубине души заводился зародыш нравственной силы».
Годы, проведенные с бабушкой в ее имении Перфильево, где была собрана большая по тому времени библиотека, привили девочке любовь к книгам. К пяти годам девочка выучилась чтению, и оно стало настоящей ее страстью. В двенадцать лет она прочитала всю имевшиеся в именье книги. Любимыми поэтами будущей поэтессы стали Пушкин, Лермонтов, Державин, Вяземский, Жуковский. Она «особенно пристрастилась к философским и религиозным книгам; в уме её всегда преобладал этот элемент, и самая любимая тема её разговоров была философически-религиозная», – впоследствии писала ее воспитанница и биограф.
Правда, девочка не умела писать на бумаге – слабые пальчики не могли удержать перо, но Анастасия Петровна учила внучку выводить буквы на песке. В судьбе сиротки Юлии, помимо ее бабушки, приняла участие и тетя – незамужняя Мария Ивановна Готовцева, проживавшая с матерью и на досуге занимавшаяся литературными трудами. Иногда она даже публиковалась в «Русском вестнике».
В 1837 году всю Россию всколыхнула весть о смерти Пушкина. Все перечитывали и пересказывали слова Жуковского: «Солнце нашей поэзии закатилось! Пушкин скончался, скончался во цвете лет, в средине своего великого поприща!.. Более говорить о сем не имеем силы, да и не нужно: всякое русское сердце знает всю цену этой невозвратимой потери, и всякое русское сердце будет растерзано. Пушкин! наш поэт! наша радость, наша народная слава!.. Неужели в самом деле нет уже у нас Пушкина! к этой мысли нельзя привыкнуть!» Несомненно, вместе со всей мыслящей Россией глубоко скорбела и Анна Готовцева, вспоминая свой стихотворный с ним диалог и, может быть, коря себя за то, что своими искренними стихами невольно нанесла обиду тонко чувствующему поэту.
Для подростка Юлии Жадовской эта трагедия тоже стала потрясением – многие строки поэта она знала наизусть. Рассказы о Пушкине, Вяземском, Языкове давно уже стали семейным преданием Готовцевых.
В этом же году за воспитание племянницы взялась Анна Ивановна Корнилова. Хотя тетушка была сильно занята «своими интересами, то есть выездами и балами», она преподавала девочке историю, литературу, географию и языки, в которых с детства была сильна. Два года провела Юлия Жадовская в доме тетки, занимаясь с увлечением, запоем, и достигла больших успехов. Она читала стихи Анны Ивановны, которые поразили ее юную душу не меньше, чем сама личность женщины – яркой, красивой, обаятельной, рачительной и властной хозяйки большого дома. Юлия тяжело привыкала к новой обстановке. Она вспоминала: «Я терялась в этом мире, столь новом и столь чужом для меня. В сердце у меня стало образовываться какое-то темное, тяжелое чувство, что-то вроде тоски по родине. Я плакала потихоньку, потому что участие, возбуждаемое моими слезами, было мне плохим утешением и делало меня только скрытнее». Однако забота, которой старались окружить несчастную сиротку в доме, постепенно сделала свое дело, и девочка перестала дичиться.
Общение с тетушкой, светской образованной дамой, сделало из Юлии развитую и воспитанную девушку, чье присутствие уместно в благородном обществе. Робость, милая застенчивость придавали ей особое очарование.
Прослышав об успехах дочери, отец решил отшлифовать ее природные дарования в благородном пансионе Прево де Люмьен в Костроме.
Пансионы благородных девиц служили ступенью к выгодному замужеству. Девицы знали, что приобретение необходимого минимума знаний и манер должно поспособствовать их успеху в обществе, стать последним штрихом к их привлекательности, происхождению и приданому. Причем последние качества играли главную роль. Поэтому юные девушки не портили цвет лица над учебниками и не слишком напрягались, штудируя науки. Соответственно и преподаватели не выбивались из сил, чтобы сеять разумное, доброе, вечное. Но встречались исключения. Учитель русской словесности Александр Федорович Акатов, поэт и критик в душе, обратил внимание на умненькую скромницу, которую подозревал в тайном кропании виршей. Он не обладал сколько-нибудь выдающимся талантом, но любовь к литературе и критический склад ума делали для Юлии занятия с ним интересными и познавательными.
К этому времени она превратилась в весьма привлекательную девушку. На ее известном портрете (1845) художник Николай Андреевич Лавров (1820–1875), сумевший из крепостного состояния стать академиком живописи, смог передать и нежность, и женственность, подчеркнутую розовым цветом, который с одежды переходит на лицо поэтессы и как бы ставит последний мазок цветком в прическе. Живописец показал умные задумчивые глаза, но не скрыл и затаенное страдание своей модели.
По воспоминаниям очевидцев, стройная фигура, грациозные движения, нежная матовая кожа, густые длинные – ниже пояса – пепельные волосы, приятный звучный голос делали девушку почти красавицей. Если бы не руки… Но тетушка Анна научила Юлию использовать пелерины, мантильи, оборки, и недостаток становился почти незаметным. Юные девушки подчас бывают безжалостными, однако будущую поэтессу в пансионе практически не обижали – по крайней мере сознательно. Ее защищали и собственная незлобливость, и признанный авторитет царицы костромского высшего общества, красавицы-поэтессы Анны Ивановны Корниловой-Готовцевой. Стихи Анны все более приобретали известность. И вот уже строгий (а иногда и безжалостный) критик Белинский отметил ее среди немногих поэтесс, в чьих стихах «проглядывает чувство».
Для приобщения к русской литературе, для расширения знаний девушки и развития ее эстетического вкуса Анна Ивановна решила пригласить к племяннице молодого и талантливого словесника Петра Мироновича Перевлесского (1814? —1866). Сын сельского дьячка, он получил свою фамилию от названия села Перевлес Рязанской губернии, учился в Рязанской Духовной семинарии, а затем – в Московском университете, куда ему удалось попасть только благодаря содействию одного из попечителей Рязанской гимназии, обратившего внимание на незаурядные дарования и приятную внешность молодого человека. Окончив в конце 1839 года курс в Педагогическом институте Московского университета со степенью кандидата, он некоторое время давал уроки в Костроме и в Рязани. Между молодыми учителем и ученицей сразу возникло чувство глубокой симпатии, что способствовало необыкновенному успеху обучения. Вся его личность – выразительные темные глаза, красивое правильное лицо, статная фигура, приветливость, а также обширные знания и увлеченность русским языком произвели глубокое впечатление на Юлию. К сожалению, долго занятия не продлились: он отправился на новое место службы в Ярославль. Девушка тихо грустила по милому наставнику, не надеясь на новую встречу, и выражала свои переживания стихами. Хотя она никому их не показывала, живя под одной крышей с родными, трудно было что-то от них утаить. Так что ее увлечение молодым преподавателем стало известно домашним.
Анна Готовцева-Корнилова успевала везде. Давали знать природные качества. Её старинный дворянский род происходил от мурзы Ишмета, выехавшего из Золотой Орды во времена Василия Тёмного и при крещении наречённого Петром. Сын Петра Андрей получил прозвище Гото́вец, то есть «быстрый, бодрый, готовый поспевать везде и сразу». Последующие обрусевшие потомки мурзы стали именоваться Гото́вцовы (так ранее писалась эта фамилия). Они получили от московского царя поместье близ Костромы и были внесены в VI часть родословной книги костромских дворян. От прапрадеда Гото́вца передались Анне Ивановне способность поддерживать высокий жизненный тонус, наполненность энергией, решительность, работоспособность, активность и настойчивость в достижении поставленных целей.
Но на поэтическое творчество времени оставалось все меньше. Выжившие дети не отличались крепким здоровьем. Двум младшим сыновьям погодкам – Юрию (р.1835) и Николаю (р.1836) – военное поприще, требовавшее выносливости и закаленности, было заказано. А в семьях и отца, и матери лишь служба отечеству на поле брани считалась достойным мужчины занятием. Также по причине слабого здоровья мальчики получали образование дома, а не в каком-нибудь престижном учебном заведении. Будущее обещало им провинциальную штатскую службу, не сулившую высокой карьеры. Так впоследствии и случилось: Юрий дослужился до небольшого чина губернского секретаря, а Николай до чина титулярного советника.
Балы, домашние спектакли, вся светская круговерть потеряли для Готовцевой былую привлекательность. Заботы хозяйки большого дома, болезни и смерть детей не оставляли времени на эти увлечения молодости. Да и город как бы опустел, и лишь редкие весточки от дорогих друзей не давали замереть ее внутренней жизни и побуждали к поэтическим откровениям.
Жизнь сердца и ума очень многое потеряла для поэтессы без ее друга, ангела-хранителя Ю. Н. Бартенева. Он подал в отставку, долго путешествовал, а затем получил приглашение от князя А. Н. Голицына стать при нем в Почтовом департаменте чиновником особых поручений. Чтобы встретиться с Бартеневым, Анна Ивановна специально ездила в Москву. Вполне вероятно, что Бартенев среди прочего интересовался судьбой необычной девушки – ее племянницы Юлии. Позже он способствовал первому выступлению Жадовской в печати, познакомив молодую поэтессу в Москве с М. П. Погодиным, издателем журнала «Москвитянин».
Встречи с наставником всколыхнули в 30-летней Готовцевой девические чувства. Она понимала, что долг призывает ее посвятить все силы семье, близким. Но душа требовала чего-то иного, выходящего за рамки обыденности.
Какой радостью стало неожиданное послание от князя Вяземского, с 1834 года жившего с женой и больной дочерью в Италии, присланные им альманахи и журналы, а также его портрет. Привет из счастливого прошлого вызвал к жизни новые стихи.
К П. А. Вяземскому при получении портрета:
Мать, сама пережившая кончину детей, Анна всей душой сочувствовала князю из-за смерти его дочери Прасковьи (1817–1835), скончавшейся в Риме в восемнадцать лет от чахотки. Семья Вяземских была несчастлива в детях: из восьмерых пережил родителей лишь сын Павел.
Поэтесса, обремененная житейскими проблемами, все же не оставляла творчества, хотя и перестала публиковать свои произведения после 1839 года, когда князь Вяземский сумел поместить несколько ее стихотворений в журнал «Галатея». Это стихи «Надежда», «На смерть А.И. Ж…й», «Осень», «Е. И. Кашпировой» и «К перу, подаренному князем П. А. Вяземским».
Несмотря на то что связь с литературными кругами становилась все слабее, эфемернее, Анна Ивановна в одном из немногих последних стихотворений – «Послание к поэтам» – с благодарностью вспоминает, как много значило их творчество и их поддержка для ее поэтического становления:
В посвящении Бартеневу, с которым до конца дней его (он умер в 1866 году) поэтесса поддерживала отношения, окрашенные дружеской привязанностью и воспоминаниями юности, она говорит, чем в свое время стало для юной девушки разбуженное им вдохновенье:
Но ей нечего представить на поэтический суд, несмотря на богатейший духовный потенциал. Все меньше времени и сил остается для поэзии. Ее призывает долг перед родными, мужем, сыновьями. Она – почтительная дочь и любящая сестра. Постепенно именно Анна становится главой обоих костромских семейств – Готовцевых и Корниловых. Поэзия – это удовольствие, радость, которую она не может себе позволить; ее время и внимание принадлежат ее близким. Однако в РГАЛИ сохранилась тетрадь стихотворений Готовцевой 1823–1850 годов. Большинство из них так и остались неопубликованными – не хватало душевных сил для работы с рифмой, обработки, шлифовки строк, идущих из глубины души. А может быть, присутствовали опасения, что ее творчество будет неинтересно современному поэтическому сообществу. Она гордо заявляет:
Больше она не печаталась.
Уже престарелая мать поэтессы – Анастасия Петровна Готовцева – подарила дочерям Анне и Марии свое имение в Кинешемском уезде с 11 душами крестьян мужского пола. Но в соответствии с ревизской сказкой 1850 года владелицей называется одна Анна Ивановна Корнилова. По-видимому, она выкупила долю у одинокой бездетной сестры, и эта сделка сильно ухудшила отношения между обеими женщинами. Мария Ивановна прочно обосновалась в сестрином поместье, окружив себя богомолками и странницами. Анна старалась поменьше здесь бывать, предпочитая другое имение вблизи села Карабаново с двумя деревнями и усадьбой Подберезье, приобретенное Павлом Петровичем Корниловым у помещиков Карцевых. Сюда она в стихах зазывала мужа «К П.П. К…ву»: «Побудем здесь, мой милый друг,// Вдали от шума и волненья; // В святой тиши уединенья. Здесь не услышишь клеветы, // Нас не достигнут сплетни, толки, // Ни черной зависти черты, // Ни тетушки, ни богомолки».
Именно к этому времени относится ее портрет, где она изображена вместе с супругом Павлом Петровичем. Она все так же привлекательна, элегантна, интеллигентна и женственна. Время не обезобразило ее черты – лицо, как и прежде, правильно, но стало более определенным, четким. Все так же темны и густы волосы, причесанные на прямой пробор и закрывающие ушки. Многочисленные роды не испортили фигуру – «отрадно полную, но совсем не купечески жирную». Закрытое платье с широкими рукавами и кружевным воротником богато украшено шитьем и воланами. Это портрет барыни и хозяйки – энергичной, жизнелюбивой, деятельной, решительной, с развитым чувством долга. Явственно ощущается ее самодостаточность, критический склад ума, пытливость.
Здоровье главы семьи все более ухудшалось. Он болел тяжело, мучительно, долгие годы. Анне Ивановне приходилось напрягать все качества своей богатой натуры: самой управлять имениями, решать множество практических вопросов, основательно входя во все управленческие тяготы. Хозяйство она вела самовластно. Была способной к крутым и решительным мерам, когда затрагивалась ее интересы или самолюбие.
Страстно любя своих детей, Анна не забывала и племянницу Юлию. Девушка занимала в ее сердце определенное место. Ее робкие попытки самовыражения в стихах вызывали в тетушке теплое чувство сопричастности. Анна Ивановна помогла племяннице состояться как поэтессе, почувствовать вкус к самому процессу написания стихотворений.
Достижения дочери в ученье, попытки приобщиться к непонятному ему, но уважаемому миру поэзии, несколько примирили с ее существованием и Валериана Жадовского. Он снова женился, обзавелся еще одним сыном – будущим моряком – и похоже, намеревался оставить ему все состояние. Но и новым его домочадцам не была суждена долгая жизнь. Тогда он вспомнил о Юлии и счел возможным показать девушку ярославскому обществу.
В Государственном архиве Ярославской области хранятся документы, в которых указывается, что Юлия Валериановна Жадовская «получила 2 мая 1841 года от отца по дарственной 9 душ крепостных по деревне Головино Любимского уезда Ярославской губернии; в тот же день купила у отца ещё 10 душ крепостных по той же деревне за 1050 руб». Эти люди должны были обеспечивать удобство существования его калечной дочери.
Как передовой человек мореман решил дать Юлии образование в женской гимназии – и современно, и как еще сложится с поэзией – неясно, а окончив гимназию, она обеспечит себе будущее, сможет преподавать, например, литературу и историю.
Неожиданно оказалось, что преволюмьенских знаний для гимназии недостаточно. Следовало поправить дело, возобновив занятия с репетитором. В качестве домашнего учителя друзья порекомендовали уже знакомого с Юлией Петра Перевлесского, который как раз определен был на должность преподавателя русской словесности и логики в Ярославскую гимназию и уже опубликовал в «Москвитянине» статью «Свадебные обряды и обыкновения у крестьян Ярославской губернии» (1842). Была ли то наивная интрига друзей, желавших устроить судьбу молодого разночинца и знатной, но обделенной судьбой девушки, или случайность – теперь уже невозможно установить.
От полноты чувств Юлия писала стихи, не всегда удачные, но очень искренние. Позже Юлия рассказывала, как ей хотелось открыть душу своему наставнику. «В продолжение трех уроков она “угощала” его своими стихами, ученическими, несовершенными: имеются в виду стихотворения “Светит солнышко приветно”, “Осень” и «Из псалма XI», а на четвертый урок представила стихотворение “Лучший перл таится…” Молодость и поэзия сделали свое дело: преподаватель и его ученица полюбили друг друга. Любовь кружила голову и совершенствовала поэтический дар Юлии.
Возлюбленный втайне от ученицы отправил в Москву ее знакомцу М. П. Погодину и этнографический очерк «Проводы масленицы в Буйском и Солигалицком уездах» и маленький шедевр – «Лучший перл…» Они были напечатаны в 1843 году в 12-й книжке журнала «Москвитянин».
Именно это стихотворение привлекло внимание Гоголя, он переписал его своей рукой. Позже стихотворение высоко оценил Добролюбов. Здесь выражено кредо Жадовской, которое, возможно, было близко и Гоголю. Впоследствии она скажет: «Я не сочиняю стихи, а выбрасываю на бумагу, потому что эти образы, эти мысли не дают мне покоя, преследуют и мучают меня до тех пор, пока я не отвяжусь от них, перенеся их на бумагу».
Отец был очень доволен успехами, которые сделала его дочь в словесности, и прибавил учителю жалованье. Достижения дочери он воспринимал как собственные.
Стихи Юлии питались глубоким чувством. Разделенная любовь – что может быть прекраснее?.. Три года длилось прекрасное время – более глубокого узнавания друг друга, тайных свиданий, надежд…
Девушка не верила своему счастью. Ей, с рождения обделенной судьбой, выпало на долю такое высокое, чистое, непритворное чувство молодого, красивого, образованного мужчины! Ах, это предверье долгой прекрасной жизни! Ожидание новой встречи, взгляды, говорящие так много, нежные прикосновения, задушевные разговоры о будущем – все это в полной мере досталось девушке, чья участь поначалу не обещала ничего светлого и радостного.
Влюбленная молодая женщина жила с максимальным напряжением всех мыслей и чувств, с устремленностью к своему мужественному идеалу. Этот накал чувств будет долгие годы питать ее лиру, введет ее в круг известных женщин-поэтесс своего времени.
Взаимоотношения Перевлесского и Жадовской являли собой «едва ли не самый знаменитый ярославский роман». Но влюбленные вынуждены были соблюдать исключительную осторожность. Предсказуемый в своей непредсказуемости отец мог отреагировать страшно: предать дочь проклятию, выгнать из дома, обратиться к церкви для избрания наказания для согрешившей, в конце концов запереть в монастырь. Скрываться приходилось и от крепостной прислуги, трепетавшей перед грозным хозяином и доносившей ему обо всех мелочах домашней жизни. Встречи могли происходить только у сочувствующих родственников и друзей, мало зависящих от перепадов настроения Валериана Никандровича. Не зря потом, когда все открылось, он горько сетовал, что родные и близкие составили против него коварный заговор.
Итак, друзья, имена которых остались неизвестными, устраивали встречи влюбленных и способствовали их сближению. Наверно, Юлия не слишком боялась потерять «единственное богатство бедной девушки» и не мучила любимого понапрасну. Она не видела никаких препятствий со стороны семьи к законному соединению с избранником сердца. Наоборот, ей казалось, что все с радостью разделят ее счастье. Петр тоже надеялся на благосклонный прием его предложения: несмотря на любовь к девушке, он отдавал себе отчет в том, что она особенная и родные будут рады, что муж возьмет на себя все заботы о ней. Так что неприятных сюрпризов не ожидалось. Но обоим хотелось немного продлить неповторимые дни предвкушения счастья.
Однако время шло; влюбленные решились во всем открыться Жадовскому и просить благословения на брак. Вопреки надеждам последовал безобразный скандал – Валериан Никандрович Жадовский не мог себе представить, что его дочь станет женой бывшего семинариста, сына рязанского дьячка! Он грубо выгнал Перевлесского из дома, а дочь посадил под замок. Предварительно он снизошел до объяснений неразумной: безродный голодранец путем женитьбы на инвалиде, уроде искал только способ войти в благородное общество, а никакой любви не было и в помине. Да даже если и теплилось какое-то увлечение, разглядев как следует все изъяны подруги, он бы с отвращением от нее отвернулся, сбежал куда глаза глядят.
Этот жестокий урок, который так наглядно преподал ей родной отец, почти уничтожил девушку.
Отголоски преподанного ей урока прозвучат в повести «Отсталая», «написанной тонко, старательно», в которой Жадовская опишет похожую ситуацию.
Барыня Анна Фёдоровна узнает об интимной близости холопки Матреши с возлюбленным. «…Послали за Матрёшей с приказанием от барыни “тащить её хоть полумёртвую”. Приказание было исполнено, и вскоре в комнату вошла Матрёша, сопровождаемая матерью, дрожащая от страха, покрытая позором, несчастная до последней крайности… Она в оцепенении остановилась у дверей. – “Подойди поближе, красавица!” – прошипела Анна Фёдоровна. Матрёша не двигалась. – “Подойди, барыня зовёт”, – тихо проговорила ей мать, утирая рукавом неудержимо лившиеся слёзы. “Признайся, винись сейчас, бестия!” – закричала Анна Фёдоровна таким страшным голосом, стуча кулаками по столу, что Матрёша невольно вместе с матерью повалилась ей в ноги. “Да, я барыня, а сделай-ка это моя дочь – я бы её на порог не пустила! А ты любуйся на дочку!” – продолжала Анна Фёдоровна, обращаясь к Мавре. – “Хорошо воспитала! Бесстыжая твоя рожа! Да ещё и покрывает! Хорошо, голубушка! прекрасно!”.
В конце повести оскорбленная Матрёша-холопка, «не роняя свою честь и свободолюбие, с достоинством смотрит в глаза жестокому року и выбирает тернистый, но благословенный путь – уходит от тиранки-хозяйки за пределы родных пенатов на заработки, в наймы».
Увы, Матреша была крепкой и здоровой крестьянской девкой; путь гордой Матрёши был недоступен хрупкой Юлии. Разлученная с любимым, униженная как женщина, она, кроме того, была вынуждена жить по флотским правилам: принимать пищу только в определенное время, сочинять стихи по расписанию, гасить лампу строго за час до полуночи. Девушка, с детства привыкшая к страданиям, не роптала, только ниже опускала красивую головку. Унижения как будто давали новые силы ее поэтическому дару. Но даже в стихах она не могла вполне излить сердце – не хотела огорчать нервического, легко впадающего в раздражение отца. Не напрасно знающие Юлию отмечали в ней «необычайную мягкость характера, постоянно доводящую ее обладательницу до всепрощения и примирения со всеми и даже после крупных размолвок… благородство редкостное и высокоценное в наш холодный, эгоистичный век». И лишь изредка вырывался крик души.
Сначала ей казалось, что счастье еще может вернуться. Но проходили дни, а от любимого не было никаких известий – он не появлялся под ее окошком, не пытался переправить ободряющее письмецо, передать через знакомых слова любви и надежды. Девушка объясняла это тяжестью обиды, нанесенной благородному бескорыстному человеку несправедливыми подозрениями, грубыми оскорблениями, жестокими словами. Это было лучше, чем думать, будто он пренебрег ее чувством. Но постепенно становилось ясно, что он смирился – не с облегчением ли? – с расставанием, и дальше они пойдут по жизни порознь.
Это осознание того, что все кончено, помогло ей с достоинством отнестись к попыткам Перевлесского возобновить прежнюю духовную близость. После перенесенного афронта он переселился в Москву, где жил и преподавал в Московском дворянском институте во времена попечительства графа Строганова, увлекаясь примерами и идеями Хомякова, Аксакова и Грановского.
Пережив, перестрадав оскорбление, он почувствовал необходимость общения с таким развитым умом, с таким созвучным с ним сердцем, как у его подруги. «Шестнадцатое июля – Ваш праздник, – писал он в первом письме. – Прошлый год я имел счастье быть на этом празднике и теперь еще вспоминаю о нем как об одном из лучших дней моей ярославской жизни. Нынче судьба сулила мне иное, она лишила меня даже того удовольствия, чтобы лично поздравить Вас с днем ангела. И вот я из душной и хлопотливой Москвы принужден поздравлять Вас на этом клочке бумажки» (1842).
Но письма не могли заменить живое общение, не могли восстановить то драгоценное и хрупкое, что было безжалостно растоптано отцом. Утешение и силу Юлия находила в своих стихах. Свои лучшие произведения поэтесса посвящала избраннику сердца. В это время она писала в письме: «Дай Бог всякой женщине выбиться из-под гнета сердечных страданий, несчастий, неудач и горя, не утратя сил и бодрости духа. Любовь для женщины, особенно первая (а первой я называю и последнюю, то есть ту, которая всех сильней), есть проба сил и сердца. Только после такой любви формируется характер женщины, крепнет воля, является опытность и способность размышлять. Ни мое слабое здоровье, ни деспотизм отца, ни трагедия несостоявшейся любви не сломили воли к жизни и творчеству».
Чувствуя себя не способной справиться со своими переживаниями самостоятельно, Юлия обращается к Создателю:
Чтобы заглушить горе, Юлия взяла на воспитание племянницу, сироту, оставшуюся без матери, дочь своего кузена Петра. Эту девочку, которая оставит прекрасные воспоминания о своей приемной матери, звали Анастасия Петровна Готовцева. Для маленькой Насти Юлия скоро стала всем – и советчицей, и воспитательницей, и ближайшей подругой.
Молодая поэтесса на обломках прошлого пыталась выстроить новую жизнь. Широта интересов влекла ее в круг местных интеллектуалов. В силу близости к Москве территория Ярославской губернии была привлекательна для многих представителей сановной аристократии; здесь находились вотчины крупнейших землевладельцев России. Но Жадовские не входили в этот круг. Сфера их общения была гораздо демократичнее: при Демидовском лицее для всех желающих по субботам устраивались лекции по химии, а по средам – по русской истории. Под руководством профессора-правоведа Г. Ф. Покровского было учреждено «Общество русской словесности», а когда в 1846 году на должность профессора был приглашен К. Д. Ушинский, началась работа над местным периодическим литературным изданием. В 1849 году вышел в свет первый выпуск «Ярославского литературного сборника», в котором была напечатана целая подборка стихов Юлии.
И. С. Аксаков около года находился в Ярославле по служебным делам и познакомился с Жадовскими. В мае 1849 года правдоруб Аксаков писал «Жадовская не только с уродливой рукой, но и с бельмом на одном глазу… и вообще очень дурна, но очень неглупа, и мы с ней подружились очень скоро». В другом письме он рассказывал «…Отец ее, председатель палаты, не разлучающийся с дочерью, с страшною претензиею на любовь к литературе – ужасно скучен. Жадовская прочла мне все свои стихи, выслушала от меня много строгих замечаний, которые, вероятно, будут ей полезны… Как то, перебирая тетрадь ее стихотворений, которую она, забывшись, положила на стол, я нашел там послание Ак(сако)ву, написанное с год тому назад. Это послание ко мне, в котором она честит меня холодным умом, холодным сердцем и пр. Я мысленно пробежал ряд своих стихотворений и невольно согласился, что в них везде виден ум, видна мысль, но теплоты мало. Впрочем, ее стихи последовали по поводу моих стихов о ней, которыми она не очень была довольна, хотя, как говорит в послании, «приятна ее слуху, хотя и странна ей суровость моего стиха». В том же письме Аксаков заметил, что ярославское общество «очень мало интересуется Жадовской и ее талантом Отец ее считается genre mauveton (человек дурного тона), и к дочери нет ни внимания, ни участия». Позиционируя себя как носителя безупречной личной, литературной и гражданской чистоты, Аксаков мало заботился о чувствах окружавших его людей. Это нередко отмечалось его современниками.
В то время круг литераторов был достаточно ограничен. Конечно, мнение Аксакова разошлось широко и дошло до Юлии. Она, привыкшая к неприятностям подобного рода, отнеслась к ним стоически. Тем более что более длительное знакомство с поэтессой вызвало у Аксакова сочувствие к ее судьбе «Она девушка очень умная и рано созрела в своем несчастье, – писал он в ноябре 1849 г., – хотя ей всего 22 года. Двадцать два года, сорок два года – для ней не все ли равно; что ей в молодости, когда ей нечего ждать от молодости, когда дорога ее резко определена в жизни. Каким мечтам ни предавайся она, но знает, что руки не вырастут, тело не разовьется. Это горькое чувство, это исключительное положение сделали ее писательницей, и, может быть, она со временем, помирившись со своим положением, пойдет дальше и усовершенствует свой талант. Дай Бог». Сестры Аксакова заинтересовались поэзией Жадовской и переписывали ее стихи, а сам он хотел даже издать сборник ее сочинений, но замысел не осуществился.
Сухое, жесткое описание внешности Юлии, оставленное Аксаковым, расходится с портретом, увиденным любящими глазами ее воспитанницы Анастасии Готовцевой.
«Наружность Жадовской была очень симпатична. Она была среднего роста, тонка и чрезвычайно грациозна в молодости, несмотря на свой недостаток. Цвет лица у нее был очень нежный, длинные, густые, мягкие, как шелк, волосы орехового цвета опускались ниже колен. Глаза темно-серые, задумчивые и грустные, ноги были замечательно хороши и гибки. Характер ее был чрезвычайно ровный, веселый и даже резвый от природы». Это отчасти объясняет и ее роман с Перевлесским, и его письма, в которых ощутимо проявлялось сильное впечатление от ее личности.
Переписка продолжалась годы. Письма Петра уцелели далеко не полностью: за 1843-й и 1845-й годы они отсутствуют. В имеющихся посланиях многое не договаривается (по вполне понятным опасениям), многое читается между строк. Не сохранились и окончания некоторых писем. Послания Юлии к Петру отыскать не удалось, поэтому содержание и тон этого эпистолярного романа можно воспроизвести лишь по его оставшимся ответам.
Наконец, и до отца-самодура дошло, что он своими руками разрушил будущее дочери. Его прозрению способствовало мнение заехавшего в Ярославль брата министра финансов, известного в то время поэта и переводчика Михаила Вронченко (1802–1855). Он уверял Жадовского, что редкое дарование его дочери уже не принадлежит исключительно семейству – ее должны видеть и слышать в столицах. Не столько авторитет переводчика, литератора, востоковеда и географа, сколько высокий чин генерал-майора, кадрового разведчика российской армии, сыграл нужную роль. Родитель сумел убедить себя, что, не дав девушке погрузиться в пошлое женское счастье, он способен подарить ей возможность и перспективу развития ее поэтического таланта. В этом убеждении он повез Юлию в Москву и Петербург.
Извещенный об этих изменениях, Перевлесский, кажется, возревновал: «Вам скучно; вижу, г. В(ронченко) Вас не понимает и в душе он не поэт. Оттого у Вас нет симпатии или того неразгаданного духовного родства, которое соединяет часто людей различных и далеких – и Вам скучно», – писал он[18].
По-видимому, приехав в Москву, Юлия тотчас послала весточку Перевлесскому. О том, как произошел его визит, можно понять из его письма к девушке: «Неловко встретился я с Вами. Вашему папа не хотелось видеть меня. Но мог ли я не видаться после этих слов «Я здесь!»? Вы нисколько не переменились; время не посмело подступиться к Вам своею деспотическою властью. Благодарю Вас и Бога. Грустен поехал я домой; приехавши, дома я не выдержал. Я, как женщина, заплакал. Казалось, я потерял Вас навсегда; мне больше не видать Вас. Прием Вашего батюшки отбивает у меня охоту ехать в Ярославль, да и зачем?! Ужели затем, чтобы видеть Вас и не видаться с Вами? Не та же ли будет встреча, как и здесь? Слава Богу, Вас обласкал Петербург: талант Ваш оценили; я этому рад, как старая нянька». И далее: «А папа Ваш сердит на меня. Напрасно. Преданность моя к Вашему дому не может быть оскорбительна для его чести. Думается, что в его душе живут еще старые запоздалые предрассудки аристократии. Помилуйте, как странно слышать на Руси слово «аристократия»! Где она? Только в головах некоторых, а на деле ее не бывало. А, да что такое в наше время за касты? А впрочем, я ему еще благодарен: он принял меня не так, как я думал; я думал, что он поступит хуже. Он был только холоден, но не груб. Я ждал последнего. Слава Богу, что ошибся». (1846). Валериан Никандрович в этот раз сдержался, но ничего никому не простил: он еще в течение двадцати лет попрекал дочь и близких подготовкой этого несостоявшегося неравного брака.
В столицах в это время было немало высокопоставленных родственников по мужу поэтической тетушки Юлии, Анны Корниловой-Готовцевой. Иван Петрович Корнилов (1811–1901) – известный географ, педагог, историк школ и системы образования в России – являлся членом Совета министра народного просвещения. Он был также членом Русского антропологического общества, председателем Петербургского отдела Славянского благотворительного общества. Его дневники, воспоминания (например, о встречах с декабристами в Сибири в 1848–1849 гг.), статьи и записки по разным вопросам народного образовании, на общественно-политические темы (в том числе о Польском восстании 1863 г.), свидетельствуют об известных литературных способностях. Его брат Фёдор Петрович Корнилов (1809–1895) занимал должности московского гражданского губернатора, управляющего делами Комитета министров, являлся членом Госсовета и имел чин действительного тайного советника – штатского генерала. К этому времени относится мнение о нем В. И. Даля, высказанное в письме к Погодину: «Корнилов человек весьма хороший. Вы найдете в нём очень образованного, умного, любознательного и благородного человека».
Оба сановника много сделали для привлечения внимания к творчеству молодой родственницы. Они ввели ее в литературные салоны того времени, хлопотали об издании сборника ее стихов. Она стала печататься в «Москвитянине», «Русском вестнике», «Сыне Отечества», «Библиотеке для чтения».
Всеми своими успехами, радостями от литературных побед Юлия делилась с Перевлесским. Их встречи были строго запрещены отцом, а родственники, сочувствующие молодым влюбленным и устраивавшие их встречи, остались в провинции. Поэтому роман продолжался в эпистолярной форме, не теряя при этом былого накала чувств. «Два месяца и два дня ежедневно, словно обычную молитву, читаю дорогое письмо Ваше, добрый друг мой! – писал Перевлесский. – И как ни стану перечитывать его, мне всегда становится холодно и тяжело, как будто я слышу голос скорбного друга, которому нельзя беседовать со мною, который украдкою от неприязненных запретов говорит со мною в последний раз, а между тем этот друг так же страдает, не понимаемый окружающими. Что же? Благодарить ли судьбу нам за ту первую встречу, когда мы узнали друг друга, когда один из нас напрягал свои крепкие, дотоле неосознанные силы духа, чтобы идти к развитию, а другой тепло и братски сочувствовал, и радовался каждому шагу вперед на трудном пути усовершенствования. Едва ли не да, если позабудем пошлый эгоизм, который хлопочет лишь о себе, мучится успехами других?! По крайней мере, я буду вечно благодарен теми обстоятельствами, которые меня сблизили с Вами; прочитав последние Ваши “Отрывки из записок молодой женщины”, я был изумлен, несказанно обрадован тому развитию, тому совершенству, которого Вы достигли теперь, а чего еще Вы не свершите во цвете лет и в крепости сил духовных? Завязка так проста, рассказ так жив и естествен, что, зажмурившись, узнаешь талант, хотя эти записки только абрисы, легкие, еще не дорисованные» (май 1846).
В 1846 году в Петербурге вышел первый сборник стихотворений Юлии Жадовской, благосклонно встреченный читателями. Стихи покоряли интимностью, в них преобладали мотивы несостоявшейся любви, недостижимости счастья, безысходности, покорности судьбе, но при этом им были присущи сдержанность и чувство собственного достоинства. Дарование поэтессы было признано «сильным», «прелестным», «неподдельным, истинным». Теплота чувств, изящная простота выражения – вот качества поэзии Жадовской, которые вызвали одобрительные отзывы литературной критики. Несмотря на использование поэтессой традиционно-поэтических эпитетов: невыразимая тоска, страсти сладкий яд, неведомая и сладкая тревога – и метафор: огонь любви, блеск счастья, в целом ее стихотворения подкупали своей безыскусностью; казалось, что они непосредственно выливаются из сердца и гармонично выражают юношески свежие и сильные чувства. Одной из особенностей ее поэзии стало выражение неослабевающей силы страдания. Страданиями пронизан весь комплекс переживаний лирической героини. Реальная основа её печали ощущается в каждом стихе. Драматические явления жизни – пробный камень её чувства.
Стихотворения Юлии были созвучны многим сердцам и становились известны все более широкому кругу любителей поэзии.
Дмитрий Писарев так оценил произведения Жадовской: «В ее стихах отразилась мягкая нежная душа женщины, которая понимает несовершенство жизни»… «Многие из ее стихотворений стоят наряду с лучшими созданиями русской поэзии».
Поэт и критик Аполлон Григорьев на страницах журнала «Москвитянин» писал о «цвете лиризма» в поэзии Жадовской, отмечая: «…всего же важнее в лирическом поэте искренность того чувства, с которым он лирически относится к мирозданию и человеку… Степенью большей или меньшей искренности поэта обусловлена степень большей или меньшей симпатии к нему: искренним же в поэте может быть, как в человеке, только такое чувство, которое нужно и важно для души человеческой». Критик поставил Жадовскую в один ряд с известными поэтами – A. C. Хомяковым, Н. П. Огаревым, A A. Фетом, Н. Ф. Щербиной.
Своеобразные произведения девушки привлекли внимание и другого известного критика того времени Валериана Майкова. Критик очень точно усмотрел источник страданий поэтессы «не в одних внешних обстоятельствах, но и в собственных недоразумениях, колебаниях и самообольщениях», указав прежде всего на противоречивый характер настроений героини лирики Жадовской. Все стихотворения поэтессы критик назвал «полной, хотя и краткой» «историей женской души», одним из первых отмечает в творчестве поэтессы наличие тонкого психологического анализа, но только в отдельных, «неромантических» стихотворениях. Его порадовали «романтическая устремленность к мечте», «наивность» и «изящество» ее стихотворений, при чтении которых он приходит к радостному убеждению: «Как это просто, верно и симпатично!»
На первый сборник стихотворений Жадовской написал рецензию и П. А. Плетнев. В ней он говорил о новаторстве поэтессы: по его мнению, она сумела внести новое содержание в «предметы, исчерпанные поэзиею». Первым Плетнев заговорил о лаконизме как главном достоинстве поэтического языка Жадовской, отмечая умение «в немногих стихах» выразить «очень многое».
Появление нового дарования отметил Виссарион Белинский: «Действительно, в этих стихотворениях нельзя отрицать чего-то вроде поэтического таланта. Жаль только, что источник вдохновения этого таланта не жизнь, а мечта, и что поэтому он не имеет никакого отношения к жизни и беден поэзией. Это, впрочем, выходит из отношений г-жи Жадовской к обществу как женщины». Критик оставался верен себе и, указывая истинный путь творчества, писал: «Но нужно слишком много смелости и героизма, чтобы женщина, таким образом отстраненная или отстранившаяся от общества, не заключилась в ограниченный круг мечтаний, но ринулась бы в жизнь для борьбы с нею».
Друзья Жадовской расценили этот сомнительный отзыв как благожелательный.
Пока Юлия собирала цветы признания и обретенной известности, ее друг Перевлесский учил грамоте школяров, работал в области изучения языка произведений народной поэзии, писал учебники по синктаксису и грамматике и жил вполне в духе российских разночинцев того времени – бедно, скудно, но духовно.
Переписка Юлии и Петра продолжалась, но, может быть, педагог испытывал некоторое досадливое чувство ревности к успехам подруги. В письме от 1847 года он предостерегал: «Вы стали самонадеянны. Правда ли это? Присмотритесь-ка к себе побеспристрастнее. Я говорю не свою мысль, но передаю то, что на днях слышал о Вас от Ваших ярославцев. Недавно один из Ваших ярослав(ских) литераторов, встретив меня в галерее, разговорился об Вас, порадовал меня, что Вы так выросли, но прибавил: “Она стала самонадеянна”».
Но кто бы на месте Юлии не возгордился – она действительно стала значимым явлением поэтической жизни Москвы и Петербурга!
Покорив обе столицы, Жадовские вернулись в Ярославль. Здесь Юлия в ореоле столичного признания пыталась объединить вокруг себя литературные и культурные силы города. Она завела в доме отца на Духовской улице салон, где собиралась публика, интересовавшаяся искусством и науками. И. С. Аксаков писал родным: «Бываю иногда у Жадовских, где встречаю профессоров лицея и студенческую молодежь». Юлия приглашала и купцов – собирателей рукописей и исторических материалов – Семена Серебреникова и Егора Трехлетова. Вместе с Серебрениковым она организовала в 1849 и 1851 годах издание двух выпусков «Ярославского литературного сборника», причем без содействия властей, силами и на средства соавторов. Она была душой и двигателем издания этих сборников, и сама принимала в них участие. Издатели преследовали, с одной стороны, благотворительные цели (средства от распродажи шли в пользу Детского приюта и Дома призрения ближнего), а с другой – стремились оживить литературную жизнь в городе, «вызвать на большую литературную деятельность проживающих в пределах Ярославской губернии любителей отечественной литературы».
Своим авторитетом она поддерживала симпатичного ей сына известного декабриста И. Д. Якушкииа – Евгения, участника ярославского отделения революционной организации «Земля и воля», вдохновителями создания которой были Герцен и Чернышевский. Не разделяя революционных идей, Жадовская восхищалась нравственными качествами молодого человека, называя его «рыцарем без пятна и упрека».
Велика роль однорукой поэтессы в становлении ярославского поэта Л. Н. Трефолева (1839–1905). Теперь это имя забыто, но в свое время Трефолев пользовался большой известностью. Патриотически настроенного Леонида волновало, из чего состоит русская жизнь, в чем суть национального характера, его возможности. В «картинках с натуры» Трефолева возникает Россия, в паденьях, безделье, скуке, опустошении – но и в мечтах, в порывах, в подвигах. Его «Песня о камаринском мужике» и «Дубинушка» сделались народными. Позже Трефолев познакомился с поляками, сосланными в Ярославль за участие в польском восстании 1863 года, изучил польский язык, попал под очарование польской поэзии. Его перевод стихотворения Людвика Кондратовича «Ямщик» стал известной народной песней «Когда я на почте служил ямщиком». Позднее Трефолев соединил имена Мицкевича и Кондратовича в стихотворении «В честь Адама Мицкевича» (1898), которое была написано по случаю отмечаемого тогда в России 100-летия польского поэта.
В своих воспоминаниях Трефолев с благодарностью пишет о Жадовской, которая давала ему «умные и полезные советы относительно сюжетов, форм и мелодии стихотворений». Она убеждала молодого человека, что кроме книжной, так сказать, идеальной любви к народу, не мешает выражать ее практически, хотя бы только при помощи одной книги, самой легкой и вместе с тем самой трудной: русского букваря (не было ли это влиянием Перевлесского, горячо радевшего о народном образовании?). Ярославский поэт никогда не забывал встретившуюся на его жизненном пути необыкновенную женщину и после ее кончины выступил с восхвалением: «Отказать же покойной Жадовской в таланте кто решится? В ней признавали его и Белинский, и Добролюбов – авторитеты, настолько почтенные в оценках поэтической деятельности, что становится и грустно, и досадно за женский поэтический талант, который погиб в глуши».
Это видимое кипение жизни, казалось, способно было заменить поэтессе утраченную любовь. В продолжающейся переписке с возлюбленным по-прежнему чувствовалось созвучье душ, общность интересов, взглядов – но в ней совсем не осталось лирики. Ослабление ее душевного притяжения почувствовал и ее герой и тоже немного успокоился. «Три уж недели, как я получил Ваше приятнейшее письмо и все не соберусь ответить. То служба, то в гостях, то в концерте, то дома возишься с бестолковыми мараниями – хотя их громко называют сочинениями – институтских ребятишек или с безграмотными писаньями пансионерок – вот Вам и день, и вечер» (1848).
Он все чаще медлил с ответами, а потом лениво оправдывался: «Мне даже отговариваться нечем: занят был по службе и по делам немного – стало, эта причина не в мою пользу; слишком был рассеян, заветренничался – я и этого не скажу, хотя в последнее время почти вовсе не занимаюсь – стало быть, и эта причина не может оправдать меня; да рассеянность что за оправдание? А правду сказать, меня останавливала именно бестолковая рассеянность, на душе было так мутно, какие-то все житейские мелочи, ничего не стоящие, – а Ваше письмо было так чисто, веет таким теплым сердечным участием, что взяться за перо в будничные минуты жизни, с душою, исполненною какого-то земного увлечения, мне показалось оскорблением святыни. Отвечать Вам в таком расположении духа, – думал я, – не то же ли самое, что прийти в храм с грешными помыслами и житейскими заботами?»
Перевлесский зря наговаривал на себя, признаваясь в «бестолковой рассеянности». Как раз в этот период он активно продвигал передовые методы обучения юношества русской литературе.
Зримый портрет педагога оставил в своих воспоминаниях известный русский литератор, прославившийся романами из истории России XVIII–XIX веков Г. П. Данилевский, слушавший лекции Перевлесского в Московском дворянском институте и потом поддерживавший с учителем связь до самой кончины Петра Мироновича: «…Когда мы были в четвертом классе, Перевлесский принес нам однажды красиво изданную книжку, на которой стояла надпись: “Гаммы, – стихотворения Я. Полонского”. “С новым талантливым поэтом, господа!” – сказал он, с обычною своею шутливостью, мягким развальцем всходя, с книгой под мышкой, на классную кафедру. И мне помнится доныне этот класс, ярко освещенная весенним солнцем комната, свежий румянец щек тогда еще молодого, любимого нашего учителя, его густые, черные, как вороново крыло, волосы, красивыми скобками спадавшие на синий бархатный воротник его всегда изящного, без пылинки, вицмундира, разогнутая в руках книга “Гаммы” и темно-карие, радостно с кафедры улыбавшиеся нам его глаза. Он читал нам “В дороге”, “Месяц” и другие пьесы из принесенной книги… Мы, замирая от восторга, радовались, что если безжалостный поединок унес Лермонтова, как недавно перед тем он унес Пушкина, то на место погибших любимцев наших пришли новые поэты».
Кто бы мог подумать, что простой мальчик из рязанской глубинки внесет столь ощутимый вклад в языкознание и российскую педагогику в целом. Перевлесский подготовил известные учебные пособия, по которым занимались многие поколения школьников. Его «Славянская грамматика с изборником» много раз переиздавалась, и в предисловии к десятому изданию его преемник в науке засвидетельствовал: «Эта книга оставалась любимою во всех школах, по которым она расходилась в десятках тысяч экземпляров. Приготовить детей к легчайшему уразумению правил не иначе можно, как предпосылая правилам примеры. Чтобы дети могли припоминать себе учительские объяснения, для этого нужно помещать их тут же вслед за примерами, а правила, как результат всего этого, должны быть изложены в конце их. И как объяснения, так и самые правила должны быть утверждены примерами из классических отечественных писателей… По этой методе изучение правил языка идет рука об руку с развитием мышления, преподавание делается наглядным, осязательным для ученика и, следовательно, для него более интересным».
В 1851 году Перевлесский вызвал неудовольствие попечителя Московского учебного округа графа С. Г. Строганова своей статьей «О пуризме в чтении русских писателей юношеству», о которой, однако, одобрительно отозвались «Отечественные записки»: «Г-н Перевлесский в умной и дельной статье своей решает вопрос, что надо читать в классе. Он справедливо вооружается против тех отсталых пуристов, которые суют в руки одного только Карамзина и страшной опалой карают, например, Гоголя, тогда как многие произведения последнего могут и должны быть читаны в класс».
О выговоре, сделанном за статью графом Строгановым, Перевлесский рассказывал в письмах Жадовской, желая выговориться сочувствующей душе. Однако Строганов ограничился лишь выволочкой, а после его ухода с поста педагогу пришлось оставить Москву: новый попечитель приказал перевести его инспектором в Костромскую гимназию. Только отличные рекомендации помогли ему найти службу в Петербурге. Благодаря покровительству влиятельных знакомых Перевлесский смог получить место адъюнкт-профессора в Александровском лицее.
Юлия забеспокоилась, что новые впечатления, новые интересные лица совсем отвлекут ее друга от старой сердечной привязанности. Он утешал ее: «Вы боитесь за Петербург, что он омут забвения и эгоизма, – не напрасны ли Ваши опасения, если Вы не перестали знать меня все тем же, и заключаете чудными, многозначительными словами: “Было бы Вам лучше…” Как и чем я в состоянии отблагодарить Вас за Ваши нежные заботы обо мне? Их не умаляют даже сплетни, перенесенные к Вам досужими говоруньями. Из Петербурга проеду в Я(рослав)ль; не увижу Вас – увижу Ваш портрет – с меня и того будет довольно. Будем жить, как судьба велит».
Видно, что возлюбленный погас, смирился, но Юлия – нет. Опять, как и прежде, сильные движения души подвигали ее к поэтическим выплескам. Результатом должен был стать второй сборник стихов, который она увлеченно готовила к изданию. Этот период оказался для поэтессы особенно плодотворным. Произведения повзрослевшей Жадовской отличались тонким психологизмом, освещением переживаний женской души, противоречивости мечтаний, размышлениями об идеальных чувствах. Мотивы ее стихотворений – оплакивание любви, задушенной в ее расцвете, воспоминания о любимом человеке, смиренное преклонение перед судьбой, созерцание все примиряющей природы, надежда на небесное счастье и горькое сознанье пустоты жизни. Повествование в ее поэзии сконцентрировано вокруг личности лирической героини, отсюда ее глубокая исповедальность.
В одном из писем Ю. В. Жадовская писала: «Мне жаль тех, кто не любил; вот от чего мне часто, глядя на молодость, страждущую душевной зимой, приходят на память слова Спасителя: ”за множество грехов отнимется у многих способность, или благодать любви”. Любить! Что была бы для меня теперь любовь? Огнистая, мимолетная струя падучей звезды…»
С сожалением вспоминала Юлия о зарытом в землю (читай: погребенном в мелочных житейских заботах) поэтическом таланте тетушки Анны Готовцевой-Корниловой. С некоторым превосходством думала она теперь о ее судьбе. У той было все, чтобы засверкать звездой на поэтическом небосклоне – талант, красота, признание знаменитых современников. Но она выбрала другой удел: погрузилась в семейные проблемы, опростилась. Иссяк источник вдохновения. Все меньше времени оставалось на творчество, большинство ее стихов так и остались неопубликованными; связь с литературными кругами практически прервалась.
Когда умер от рака муж Готовцевой, Павел Петрович Корнилов, ответственность Анны Ивановны как главы семьи еще более возросла. Она похоронила супруга в селе Введенском в приходе родовой усадьбы Корниловых Зиновьево (ныне пос. Кирово, в 32 км от Костромы). Унаследовав его имение с несколькими деревнями, она стала настоящей деревенской барыней, управляла хозяйством еще пять лет, после чего передала все права сыновьям.
Проза жизни давила «души прекрасные порывы». Настольной для хозяйки, давно прочитанной Анной, могла служить книга «Добрая помещица, Или подробное описание того, как сельская хозяйка должна смотреть за своим домом и за всем к нему принадлежащим…», переведенная с французского языка в 1789 году и содержащая в себе подробные наставления в ведении хозяйства. «Хозяйка, которая беспрестанное имеет попечение о благе своего дома, которая полагает свое счастие в счастии своего мужа, своих детей и своих служителей и которая вместо того, чтобы иметь к ним холодную и бесплотную любовь, прилагает о них свои попечения, поощряет их к труду, показывая собою оного пример, и водворяет между ними мир, изобилие и радость».
Досуг хозяйки тоже был регламентирован. Время меж обильными обедами проводили в разговорах, которыми, по меткому замечанию мемуаристки А. Я. Бутковской, «все питались» не менее чем сытными деревенскими яствами. Женщины говорили о том, что их волновало – в основном о хозяйственных делах. Это особенно поразило одну заезжую иностранку, которая написала в письме домой, что дамы в русском провинциальном «обществе мало кокетничают», и, «если группа дам о чем-либо беседует, можно быть уверенным, что это дела, дела, дела!..». Необычным и непривычным показалось ей и стремление русских провинциальных барынь сплетничать, вникая в детали частной жизни друг друга. То, что для дворянина, выросшего в усадьбе, было в радость – могло оказаться дворянке-горожанке (даже провинциальной) в тягость: монотонность, сонность сельского быта, необходимость довольствоваться узким кругом общения, в том числе с малообразованными родственниками, иной уровень комфортности жилья и даже его чистоты.
Мечты Анны о славе, о литературной известности остались в прошлом. Не нашлось места для поэзии, рожденной сильными душевными переживаниями.
А имя ее племянницы приобретало все большую известность.
В 1858 году второй поэтический сборник Жадовской увидел свет и был встречен сочувственными откликами демократической критики. Его причислили к лучшим явлениям поэтической литературы последнего времени, отмечая, что в нём поэтесса «сумела найти поэзию в своей душе, в своём чувстве и передать свои мысли и ощущения совершенно просто и спокойно, как вещи очень обыденные, но дорогие ей лично».
Своеобразие произведений Жадовской привлекли внимание известного критика того времени Н. А. Добролюбова. Он посвятил творчеству Юлии отдельную статью, в которой, в частности, писал: «Рифма часто изменяет ей, иногда выходят стихи неловкие, незвучные, отзывающиеся прозой. Но мы признаемся, что даже эти прозаические стихи ее нам нравятся и что именно многие из них произвели на нас сильное впечатление своей простотою и задушевностью. Задушевность, полная искренность чувства и спокойная простота его выражения – вот главные достоинства стихотворений г-жи Жадовской. Настроение чувств ее – грустное; главные мотивы ее – задумчивое созерцание природы, сознание одиночества в мире, воспоминание о былом, когда-то светлом, счастливом, но безвозвратно прошедшем». «Порядком исчерпанные темы» в исполнении Жадовской выглядят свежо, потому как чувство для нее – святыня, которую она «боится осквернить напыщенной фразой, ложным эффектом». «Она сумела найти поэзию в своей душе, в своем чувстве и передать свои впечатления, мысли и ощущения совершенно просто и спокойно, как вещи очень обыкновенные, но дорогие ей лично».
Правда, он не мог не указать и некоторые недоработки – на то он и критик: «недостаток отделки, небрежность и шероховатость стиха. По нашему мнению, недостаток этот не мешает быть стихотворению прекрасным и истинно поэтическим; но все-таки и мы признаемся, что лучше бы было, если бы среди рифмованных стихов не встречалось стиха без рифмы; если бы стих не оканчивался на
Жадовская не ощутила «головокружения от успеха». Она признавала: «Большого таланта у меня нет, но ежели есть то, что понятно и доступно многим, то, что многие чувствовали, а я за них высказала, – то уже и это не лишнее на белом свете». Анастасия Федорова вспоминала: «Юлия Валериановна была необыкновенно смиренна. Никакая похвала не могла заставить её возгордиться; все, что ни писала она, никогда не могло удовлетворить её, и все лестные отзывы критиков и людей компетентных в литературном деле она считала снисхождением и каким-то особенным счастием, которого, по её мнению, она не заслуживала».
Это отсутствие амбициозности помогало ей терпеливо переносить критические отзывы на новый стихотворный сборник, в которых тоже не было недостатка. Стихи Жадовской невысоко оценил известный в то время переводчик, поэт и литературный критик П. И. Вейнберг, который пришел к выводу, что «умственные труды как-то не даются женщинам», им недоступны размышления о чем-либо глубоком, их стихия «единственно нежное, тихое чувство». Неодобрительно и очень кратко о лирике Жадовской высказался и А. В. Дружинин, отнеся её к разряду самой заурядной, не содержащей в себе ничего примечательного: «Стихотворения эти принадлежат к разряду обыкновенных журнальных стихов, они очень гладки и кроме того коротки. Я не слышал, чтоб они кому-нибудь особенно нравились; даже известный вам мой сосед, снисходительный к журнальным стихотворениям, говорит, что в стихах этих нет “ни треску, ни задору”». Особенное внимание критик обращал на форму стихотворений поэтессы, говоря об их внешней непритязательности как о недостатке, при этом ни словом не упоминая об их содержании.
Наверно, особенно болезненно восприняла Юлия довольно резкий отклик на свой сборник со стороны, П. М. Перевлесского, упрекавшего её в излишней чувствительности, предваряющий высказывание Белинского о лирике поэтессы: «Может, я и ошибаюсь, но у меня есть убеждение довольно жесткое. Мне кажется, что в ваших произведениях живет только чувство, а нынче век мысли. Сей-то недостаток я замечаю в каждой пиесе. Явись ваши пиески в начале карамзинского периода, но теперь мне сдается, они едва ли по времени, теперь, когда всякое поэтическое создание ценится глубиною мысли, её не заменит ни звучный стих, ни даже избыток чувства. Человечество поблагоразумело, требует дела, а не слов».
Зато многие композиторы, в том числе Ф. Н. Глинка, A. Е. Варламов, А. Т. Гречанинов, М. М. Ипполитов-Иванов, C. B. Рахманинов, P. M. Глиэр и др., сочиняли музыку на душевные слова Жадовской. Стихотворение «Я люблю смотреть в ясну ноченьку» стало народной песней. Всего на музыку положено 23 стихотворения поэтессы 27-ю известными и менее известными композиторами. И в наше время звучат ее стихи: романс на слова стихотворения Жадовской «Мне не жаль» в исполнении А. Макарского стал саундтреком к сериалу «Бедная Настя».
Одно из стихотворений Юлии на «крестьянскую тему» приобрело огромную популярность в народе, оно печаталось во многочисленных хрестоматиях и учебниках:
Впоследствии на основании этой лирической зарисовки советские литературоведы причисляли ее к прогрессивному лагерю борцов за освобождение крестьян. Критики страны победившего пролетариата всегда стремились заставить писателя выражать то, чего хочется им самим. В Советском Союзе приветствовались лишь русские писатели – борцы с самодержавием, и пропагандировались лишь те стихи, которые можно было интерпретировать в социально-критическом аспекте. Поэтому в советский период в немногочисленных изысканиях о творчестве Юлии Жадовской всегда приводилось высказывание поэтессы о «крестьянском вопросе». В письме профессору И. Н. Шиплю она спрашивает: «Отчего так долго тянется крестьянский вопрос и будет ли конец? Будет ли конец этой истоме, этому лихорадочному ожиданию бедных людей?» Однако вторая часть о страшной дороговизне жизни и о том, что это мешает обществу замечать прекрасное вокруг себя, например, стихи, замалчивалась: интерес к судьбе крестьян не обнаруживается ни в ее творчестве, ни в ее письмах. В произведениях Жадовской основной акцент делается не на общественно-политических, а на духовно-нравственных проблемах. Да и современники любили ее стихи не за публицистический накал, а за лиричность, душевность. Н. Г. Чернышевский знал многие стихотворения поэтессы наизусть. И. А. Бунин переписал для себя «Тихо я одна бреду по саду…», а В. Я. Брюсов – переводы Жадовской из Уланда.
1858 год ознаменовался для Юлии судьбоносным событием. В Петербурге на одном из литературных вечеров она встретилась с Петром Перевлесским, уже известным профессором словесности. Ранее, несмотря на общность литературных интересов и принадлежность к смежным литературным кругам, им так и не довелось повидаться. Петр и Юлия разговаривали в течение пятнадцати минут. Совсем немного после почти двадцати лет разлуки. Прошедшие годы изменили обоих, высветили те стороны личности, которые ранее скрывала благодатная дымка юности. Ночью Юлия записала в дневнике: «Возможно, отец был прав».
В чем же оказался прав Валериан Никандрович? Вероятно, в своем пророчестве, что физические недостатки дочери, частично искупаемые молодостью, впоследствии могут вызвать брезгливость здорового полноценного мужчины. Разумеется, Перевлесский никак не проявил неприятного удивления, но Юлия сердцем, всегда настроенным на волны эмоций любимого, уловила этот изменившийся фон. Поэтому и состоявшийся разговор не вышел за рамки светских условностей.
В 1859 году ее стихи, напечатанные в журнале «Сын отечества», отразили драматизм той встречи:
Встреча всколыхнула былые чувства и стала стимулом к созданию одного из самых трогательных, искренних и поэтому популярных стихотворений поэтессы. По всей России женщины разного возраста и общественного положения записывали, заучивали и обливали слезами выстраданные другой, но как будто свои строки:
Поэтесса разговаривает сама с собой. Ее первая фраза звучит не вполне уверенно, в ней как бы затаен вопрос: «Неужели я все еще его люблю?» «Боже мой, что я делаю, нужно найти в себе силы преодолеть эту любовь…». Дальнейшее течение мыслей героини может быть таким: «Все, что со мной происходит, мучит и томит меня, выдает окружающим мои чувства». Но рядом никого нет. В одиночестве она заглядывает в глубину своей души и понимает: надо смириться. Тема «я все еще его, безумная, люблю» звучит уже не вопросительно, а утверждающе. Внутренний свет озаряет душу героини, ее чувство просветленно и радостно. Любовь ее как бы освобождается от гнета привходящих обстоятельств, очищается от всего наносного. Страдание перерастает в радость. Душа обретает новое сокровище – самоутвержденную любовь к дорогому человеку.
А. C. Даргомыжский положил на музыку эти полные высокого чувства строки. После исполнения этого романса Полиной Виардо на русском языке 31 марта 1853 года в Концерте Благородного собрания, к Юлии пришла еще более широкая известность. Прелестный романс популярен до сих пор.
Между тем продолжался критический разбор второго сборника ее стихов.
Поэтессу упрекали, во-первых, в «излишней субъективности, доведенной до крайности»; во-вторых, в том, что «почти все ощущения автора сводятся к одному мотиву – к страданию, происшедшему вследствие непонятой или неразделяемой любви»; в-третьих, отмечалось в качестве единственного «плачевное настроение», производящее «утомляющее впечатление». На упреках в субъективности построил свою статью о Жадовской и историк литературы; редактор-издатель журнала «Наблюдатель», болезненный А. Я. Пятковский, утверждая, что все стихотворения поэтессы «есть мастерски рассказанный эпизод из частной жизни, но в нем нет тех всеобщечеловеческих мотивов, которые бы безразлично вызывали к нему сочувствие всякого читателя». О крайней субъективности поэтессы впоследствии напишут А. М. Скабичевский, Н. Позняков, П. Мизинов. О чрезмерной «слезливости» Жадовской говорил даже неизменно симпатизирующий ее творчеству Д. И. Писарев.
Другими словами, после взлета популярности интерес к творчеству Жадовской стал постепенно спадать. Она несколько раздраженно писала своему издателю: «Что же касается до моих стихотворений, то причина их тугого сбыта вовсе не недостаток в отзывах, а та самая, о которой говорится в рецензии “Современника”… В произведениях моих нет современности (раскрывает она смысл рецензии), а современность в настоящее время состоит в том, чтобы тащить с криками на сцену жизни ту грешную сторону человечества, о которой так все теперь хлопочут, таскать её за волосы, давать ей пинки и причитать разные ругательства; публика смотрит, смеётся и не исправляется. Отчего? Оттого, что не настроена ни к чему высокому и прекрасному. Будь она настроена, тогда зло и без обличия было бы противно, как противны аристократу грязь и неряшество внешняя. Дайте такое же отвращение душе к пороку, и она сама пойдёт навстречу добру».
Об этом отзыве поэтесса писала И. Н. Шиллю в мае 1858 года: «Толкуют о субъективности и объективности – а где границы между той и другой? Разве чувство, отражающее в себе чувства многих и более или менее каждого человека, узко и мелко? Неужели любовь так субъективна, что её ставят в порок? Странно, но писателя хотят заставить выражать то, что хочется критику, это все равно, что розе велеть быть незабудкой».
Но в то же время Юлия не могла не гордиться тем, что ее обсуждали на равных с писателями-мужчинами – сильными и здоровыми. А для нее были обычны не только муки творчества, но и физические мученья. Как перекладывать на бумагу плоды чувств и раздумий? Диктовка лишала творчество интимности, искажала неуловимые оттенки ощущений – ведь сказал же современник: мысль изреченная есть ложь. А слабые пальцы калечной руки быстро уставали… Мучили мигрени, от которых порой она лежала пластом, теряя способность не только двигаться, но и думать. Биографы всегда подходили к жизнеописанию Жадовской как обычной женщины. А ведь она жила в собственном мучительном мире, где совершение любого действия, о котором полноценные физически люди даже не задумываются – умыться, причесаться, одеться и пр., – являлось проблемой, часто неразрешимой без посторонней помощи. Не только от широты душевной отец подарил ей десяток крепостных – они стали ее руками, без них не только поэзия, сама жизнь была бы невозможна.
В это время она мучительно стремится освободиться от своей горькой любви:
Здоровье часто подводило поэтессу. Всегда открытая новому, Юлия сделала попытку исцелиться передовым способом. В то время императорская семья ввела моду оздоровляться в городке Гапсал на Балтике в Эстляндской губернии. Тогда купание в море рассматривалось не как удовольствие, а как лечебная процедура. Кроме бодрящих купаний – температура воды редко превышала 15 градусов, – широко использовались лечебные грязи. Наряду с такими же энтузиастами здорового образа жизни, ринувшимися к Балтийскому морю, в Гапсал вместе с любимой воспитанницей отправилась и Жадовская. Увы, ни морская вода, ни лечебная грязь чуда не совершили, улучшения не последовало. Поэтесса была разочарована поездкой, и было отчего. Одно дело обдуманно и к лицу одетой в уютном салоне при мягком свете свечей вести интеллектуальную беседу. Совсем другое – среди здоровых людей под ярким балтийским солнцем остро ощущать физическую неполноценность и не иметь возможности даже поправить прическу, растрепанную ветром.
С облегчением вернулась она в свое имение Субботино Любимского уезда Ярославской губернии, где 29 лет назад появилась на свет и которое 14 мая 1853 года купила у отца: «…сто пятьдесят десятин с находящимся в помянутом сельце господским флигелем и принадлежащим к нему разного рода строением, скотом, птицами, хлебом, наличным и в земле посеянным, и со всею господскою движимостью» за 1000 руб. серебром. Субботино стало ее прибежищем от обид и городской суеты.
Примерно в это же время прекратилась ее переписка с Перевлесским. Еще в 1852 году в 38 лет он женился на дочери чиновника 12-го класса Екатерине Александровне Колотовой. В 1864 году у них родился сын Сергей.
Петербургский период не был счастливым для Перевлесского – мечты о журнальной деятельности не осуществились, он до самой смерти оставался преподавателем Александровского лицея, тринадцать лет был секретарем Лицейского совета. Из некрологов и мемуаров известно, что жили Перевлесские очень скромно и сильно нуждались. Издания учебников Перевлесского расходились плохо, ему приходилось самому выкупать большую часть тиража. В годы, предшествовавшие крестьянской реформе, педагог усиленно занимался просветительской деятельностью, изучал быт различных социальных групп населения Петербурга, посещал мастерские ремесленников, записывал сведения об их быте и труде, часто бывал на публичных лекциях, интересуясь оценками происходивших в государственном и общественном укладе перемен.
Стороной, от общих знакомых Юлия узнавала новости об этом человеке, всю жизнь так много значившем для нее. Но в ней самой произошло обновление – она освободилась от чувства к нему – вначале такого сладостного, потом отчаянно-горького, и, наконец, тихого, пронизанного воспоминаньями и благодарностью. Ушедшая вместе с юностью любовь больше не питала ее скромную музу. Анастасия Федорова передает слова самой поэтессы: «Любовь исчезла из моего сердца, – говорила она, – и поэзия меня оставила». «На бедный, грустный стих мне люди не ответят; // И с многодумною и странною душой, // Я в мире промелькну падучею звездой, // Которую, поверь, не многие заметят».
Но охлаждению литературного сообщества имелись и внешние причины. Жадовская как бы «выпала» из общей картины развития русской литературы, что было связано и с тем, что литература в общем и поэзия в частности приобретала гражданскую, злободневную направленность, а лирика поэтессы не вполне ей соответствовала.
Жадовскую, констатировав, что «тесные рамки житейских интересов, сознание своей неполноценности, постоянные недомогания определили ее мироощущение», отодвинули в сторону. Однако в прощальном привете критика отметила ее дарование как «сильное», «прелестное», «неподдельное, истинное».
Теперь Юлии стала ближе проза. Произведения раннего периода во многом имеют автобиографический характер. В изображении женских характеров главными остаются такие качества, как жертвенность, самоотречение, покорность – именно они во многом определяют трагическую судьбу героинь женской прозы.
Писательница была свидетельницей жизни общества ее круга, среднепоместного дворянства дореформенной поры. Об этом она и стала писать, вспоминая времена, когда воспитывалась у бабушки и в роскошном доме Анны Корниловой-Готовцевой. Писательница могла не бояться совершить неловкость: бабушка умерла давно, а тетушка Анна скончалась 17(29) июля 1871 году от холеры, выпив холодной водицы из колодца. Она была похоронена в ограде Воскресенского храма села Карабаново в семейном склепе у южной стены. Последние годы Готовцева совсем отошла от поэтического творчества, однако не была бесследно поглощена временем, как масса самодеятельных поэтов, а осталась в анналах русской литературы.
В 2005 году в селе Красное-на-Волге одной из улиц было присвоено имя Анны Готовцевой. Примечательно, что улица эта – рядом с улицей П. А. Вяземского. Несколько стихов костромской поэтессы введены в школьную региональную программу по литературе.
Отдохновение от обид, житейских разочарований и усталости Юлия находила в своей ярославской усадебке, где ей так славно работалось над ее прозаическими произведениями. Видимо, именно в Субботино были написаны её роман «В стороне от большого света» (1857) и повесть «Отсталая» (1861).
На страницах произведений Жадовской воссоздавался особый мир: с подробными описаниями домов, бытовых деталей, с генеалогией семейств, порядком течения внутренней жизни обитателей усадебного дома, с воспроизведением их облика и нрава. Юлии удавались яркие и колоритные описания природы. Смена одного сезона другим часто представлялась как изменение настроения и образа мыслей обитателей. Каждому времени года соответствовал свой образ: зимний пейзаж малоподвижен, стабилен, но, несмотря на «замирание» природы, в описании жизни обитателей усадьбы нет мотива скуки и тоски. Эта «замирающая», но «милая» для обитателей усадьбы зимняя картинка противопоставлена динамике весеннего пейзажа, в основе которого лежит идея движения, постоянного обновления и изменения.
В романе «В стороне от большого света» (1857) необыкновенно просто и живо передана незатейливая хроника деревенской жизни. Из действующих лиц особенно удачно воспроизведены тип старой доброй тетки, до самоотвержения любящей племянницу. В ее лице Жадовская изобразила, несколько идеализировав, свою бабушку, Настасью Петровну Готовцеву, у которой она воспитывалась и провела все детство до 13-летнего возраста. Но особенно ярко описан Юлией старик-деспот, с непреклонною волею и тяжелым нравом. В нем угадывается отцовский образ: «Дух неудержимого противоречия царил в душе этого человека; он противоречил всему и каждому; противоречил даже сам себе. В домашней жизни он создал себе железный трон, и воля его близких, нравственная самостоятельность их личностей разбивалась об этот трон. Он преследовал их даже в самих намерениях, он подозревал, угадывал эти намерения… и громил, душил, давил их своими грозными, раздражающими сентенциями». В воспоминаниях героини о детстве описания повседневных, ежегодных и каких-либо других регулярных событий чередовались с рассказами о важных эпизодах ее жизни.
Добролюбов одобрительно отозвался об этом романе, что способствовало коммерческому успеху произведения.
Сюжет основан на известной ситуации: молодая девушка из помещичьей семьи влюбляется в бедного учителя из семинаристов – и молодые люди расстаются, не смея и помыслить о браке. В романе много автобиографического. Особенно интересны рассуждения Юлии о природе страсти. Героиня Таня страдает от «любви-болезни» и считает себя «неизлечимой больной». Ее оппонент Павел Иванович «бесстрастен и холоден». По его словам – «судьба дала ему инстинкт самосохранения», в котором отказала Тане. Как считает рациональный герой, у человека есть способ защититься от страстей: «направить… волю на борьбу рассудка с сердцем». Однако Таня решительно заявляет: «Я… не хочу лечиться. Эта болезнь – жизнь моя».
Скорее всего, именно так представлялась Юлии история ее горькой любви к Петру.
Вторым ее романом «Женская история» еще в рукописи заинтересовались братья Федор и Михаил Достоевский и в 1861 году опубликовали его в первых номерах своего только что открытого журнала «Время». Роман более сложен по композиции и сюжету. Героиня – девушка, ищущая самостоятельного труда и помогающая своей кузине, богатой невесте, выйти замуж за бедного человека, несмотря на сопротивление родных.
Юлия оказалась плодовитым романистом: один за другим выходят «Простой случай», «Житье-бытье на Кореге», «Неумышленное зло», «Ни тьма, ни свет», «Не принятая жертва», «Сила прошедшего», «Отрывки из дневника молодой женщины». В этих произведениях чаще всего варьируется тема несчастной любви девушки-дворянки и бедного учителя или гувернера, а также обсуждается положение женщины вообще.
Одно из наиболее значительных произведений писательницы – «Отрывки из дневника молодой женщины» – о судьбе девушки Мины, страдающей из-за любви к мужчине и его непонимания тонкой женской души. Мина облегчает сердце излияниями в дневниках и письмах. Она признается, что ощущает себя «самым бессильным и жалким созданием», «лишней» среди людей: «Какая-то холодная, тяжелая тоска закрадывается мне в душу, и нет благодетельной руки, которая облегчила бы меня силою дружбы и участья! Я одна… одна! Страшно!..» Жадовская использует типичные для романтизма мотивы тайны, мести, побега; включает характерные жанры: записки, письма; вводит внутренние монологи героев. Экспрессивно-эмоциональный характер произведения создается за счет тональности описания душевных переживаний. Значительное место занимают портретные характеристики и пейзажные описания, подчеркивающие настроение Мины. В финале героиня побеждает все преграды – не только формирует характер, независимость от предрассудков, но и по-новому выстраивает отношения с окружающими, становится счастливой женщиной.
К этому же выводу в зрелые годы приходит и Жадовская.
Несмотря на ряд безусловных достоинств, проза поэтессы оказалась слабее ее поэзии. Романы и повести, в сущности, повторяли и развивали ведущие темы лирических стихотворений, но не были так лаконично отточены, и при этом довольно схематичны. В них присутствовало немало аффекта и вместе с тем риторики, и изображалась под разными именами одна и та же героиня – сама Юлия. Обозреватели почти ничего не писали о ее прозаических произведениях, за исключением критика, историка литературы, ученого-филолога A. M. Скабичевского, который приветствовал писательницу как типичную образованную женщину из среднего дворянства, которая отличается от других женщин только тем, что располагает немного большим литературным талантом и благодаря этому имеет возможность описать свою жизнь и выразить свои страдания. «Стоит только представить себе девушку, похоронившую… свое молодое счастье и влачащую долгие и бесконечные годы однообразной жизни под игом сурового и ворчливого старика, без всякой надежды впереди», – сочувствовал Юлии критик.
Тем не менее повести и романы Жадовской пользовались большой популярностью среди читателей – в основном женщин.
Последние ее произведения также были опубликованы в журнале «Время». После холодного их приема читателями и критикой писательница отошла от литературной деятельности.
В 1862 году в возрасте 38 лет поэтесса вышла замуж за обрусевшего немца доктора К. Б. Севена. Друг дома, постоянно пользующий старого Жадовского, оказывал медицинскую помощь и некрепкой здоровьем Юлии. Она его почти не стеснялась – и по привычке, и в силу его профессии. Когда же жена доктора умерла, вдовец сделал предложение Юлии, которое она без колебаний приняла. Подробности неизвестны: может быть, они давно испытывали взаимную симпатию, или договорились на случай печального исхода заранее – так или иначе, они вступили в законный брак. Она писала одному из своих друзей: «Мне так тяжело приходилось от страстных привязанностей, связывавших мою судьбу, что у меня достало характера отряхнуть их разом, несмотря на весь их трагизм».
Показательно, что разбитый параличом Жадовский не только не был поставлен в известность об этом событии, но даже не догадывался о нем. Он психологически очень нуждался в постоянном присутствии дочери, и она, уже замужняя дама, продолжала жить в своей девичьей светелке.
Почему-то принято считать, что Юлия пожертвовала собой, чтобы воспитать пятерых осиротевших детей доктора… принесла себя в жертву… отказалась от женского счастья, чтобы помочь другому и пр. Но, скорее всего, поэтесса, как это ни неловко говорить, совершила своего рода сделку. В те времена одинокая женщина постоянно ощущала стесненность и незащищенность, а в обществе считалась ущербной, обиженной судьбой. Статус старой девы ставил ее в уязвимое, двусмысленное положение, делал социально неполноценной, ограничивал в правах. Любая «худая» партия была предпочтительнее безбрачия. А у Юлии сама возможность выбора отсутствовала. Так что перспектива поменять статус m-lle Жадовская на m-me Севен, несмотря на наличие у жениха пятерых детей, была для нее желанной. Да и были ли дети младенцами, требующими неусыпной заботы? О докторе К. Севене известно весьма немного – даже его отчество неизвестно: то ли Богданович, то ли Иванович. Он постоянно упоминается как «старый» – но в те времена человек чуть за сорок уже считался весьма немолодым. В брак мужчины, как правило, вступали рано, так что, скорее всего, осиротевшие дети требовали не физической заботы, а нравственного руководства тактичной интеллигентной женщины – того, что мачеха могла им дать. Да и нигде в мемуарной литературе не встречается описаний, как мадам Севен убивалась, воспитывая детей мужа. Об этих детях вообще ничего не известно.
Так или иначе, но замужество освободило Юлию от материальной и нравственной родительской опеки и придало ей еще большую респектабельность.
Освободилась она и от томительной любви-муки. Связано ли это в какой-то мере с уходом из жизни Петра Перевлесского? Он, несмотря на материальные трудности, был издателем самой дешевой библиотеки русских писателей, созданной для того, чтобы с их произведениями могли ознакомиться не только богатые люди, но и простой народ, к которому принадлежал он сам. Непонимание общества и нищета привели педагога и литератора к заболеванию душевной болезнью. В начале 1865 года у него впервые проявились признаки умственного расстройства. Он кончил дни через год, в возрасте 46 лет в доме умалишенных и был похоронен на кладбище Новодевичьего монастыря в Петербурге. Жена его скончалась в 1875 году, не дожив до сорока лет, а единственный сын-подросток был определен в лицей на казенный счет и умер в 16-летнем возрасте. Никаких следов небольшой, но ценной библиотеки Перевлесского, о которой в своих воспоминаниях писали посещавшие его лицеисты, обнаружить не удалось. Неизвестна и судьба архива, где наряду с письмами многих известных современников могли быть и письма Жадовской.
Какой печальный конец блестящего дарования!
Валерьян Никандрович Жадовский пережил того, кто мог стать его зятем. Последние пять лет своей жизни парализованный старик провел в постели, и дочь преданно ухаживала за ним. Он разочаровался в некогда любимом сыне Павле – хотя тот стал, как того и желал отец, офицером, участвовал в Крымской войне, был ранен, много и интересно писал, стоял у истоков русской военной журналистики. Молодой Жадовский печатался в «Москвитянине», «Современнике», «Библиотеке для Чтения», «Отечественных Записках» и др. Его литературную карьеру можно считать успешной: в 1886 году было издано его «Собрание сочинений». Но долгие годы он мучительно завидовал литературным успехам старшей сестры. Это не помешало ему подготовить издание «Полного собрания сочинений» Ю. В. Жадовской, вышедшего в 4-х тт. в 1885–1886 годах[19]. Отношения отца с сыном, на которого вначале была обращена вся любовь, совершенно испортились, отчасти из-за брака Павла, который старый Жадовский категорически не принял.
Валерьян Никандрович умер в 1870 году, безутешно оплакиваемый дочерью. Умиротворяющее влияние Юлии помогло ему уйти из жизни как настоящему христианину, со всеми примирившись и простившись. Однако все состояние он завещал дочери. Благородная женщина отдала брату с невесткой половину завещанного.
После смерти отца Юлия Валериановна смогла наконец переехать к Севену, а затем, продав родительский дом в Ярославле, купила небольшую усадьбу Толстиково в Костромской губернии. Местность, окружавшая усадьбу, особыми красотами не отличалась. Маленькая, прижавшаяся к земле, на краю оврага, деревушка, крытая соломой и тесом. В трех верстах невысокая, но солидная церковь века Екатерины Второй. Дорога с неизбежными поворотами, колеями и канавами, через ручей и за перелесок, в дождь превращавшаяся в канаву. Не было гор, рек и озер, густого леса. Только неровная местность, покрытая порослью молодых березок и осин.
Семья Севенов жила в каменном одноэтажном доме с полуподвалом и антресолями, с каменной оранжереей, лестницами в стиле «empire». Фасад был оформлен в виде плоского портика с шестью полуколоннами, несущими треугольный фронтон и украшенный полукруглым слуховым окном. В доме устроили разнообразные современные удобства.
В усадьбе Юлия занималась хозяйством и особенно пристрастилась к цветоводству. Ездила в Кострому, где участвовала в устройстве благотворительных спектаклей и в организации литературных вечеров. Она окончательно забросила литературу, тем более что доктора запретили ей писать, а многочисленные болезни не способствовали творчеству – она страдала от ужасных головных болей, учащенного сердцебиения, ее угнетал дневной свет и пр. Профессия мужа оказалась весьма кстати постоянно недомогающей, но не впадавшей из-за этого в мизантропию женщине.
Замужество поэтессы продлилось более двадцати лет, но об этом времени не осталось практически никаких воспоминаний современников. Редко и как бы мимоходом отмечается, что брак с Севеном не принес ей счастья. Семейная жизнь была спокойной и тоскливой. Известно, что Жадовская наезжала в уездный город Буй, иногда неделями живя там – то ли не хотела отставать от жизни, то ли уставала от общества супруга. Однако бытом провинциального буйского «общества», где процветали пьянство и картежная игра, она искренне возмущалась и с радостью возвращалась в свой милый дом, к своим цветам, к любимым книгам.
Во всех тяжелых обстоятельствах своей жизни она искала утешения и поддержки у Бога. Особенные чувства она испытывала к Богородице. Ее «Молитва к Божией Матери» воспринимается как народный духовный стих:
Молитва вошла как в домашнее богослужение православных, так и в храмовое пространство – она поется перед причастием, когда в ритуальной службе появляется небольшая пауза. Она включена в «Православный календарь для детей и родителей на 2003 год.» (М.-Одесса) под датой 21 августа (четверг).
В 1881 году умер К. Б. Севен. Юлия осталась одна. Сокращались горизонты жизни, которая замкнулась в пределах довольно невыразительной местности, в кругу немногих людей. Пожилая женщина давно испытывала давящую или сжимающую боль в груди, отдававшую в плечо или шею. Обычно боль не длилась более 5 минут, но оставляла ощущение усталости и безысходности. Доктор Севен в свое время поставил диагноз – стенокардия. Себя следовало поберечь. Теперь ее жизнь заполняли мирные занятия – долгие прогулки в любую погоду, неутомительное чтение, уход за цветами, птицами, забота о кошачьих и собачьих детях. Она давно уже не писала стихов, но внезапно, как вспышка, прилетело вдохновение, и из самого сердца полились строки.
9 августа 1883 года поэтессы Жадовской не стало. Жизнь Юлии закатилась спокойно и бесшумно, исполненная долгожданного утешения и просветлённости. Она умерла от грудной жабы в возрасте 59 лет.
Ее похороны описаны в воспоминаниях благодарной Анастасии Федоровой: «Погребена она была рядом со своим мужем в приходе Воскресенья. Церемония погребения совершалась в деревенской церкви, без лавровых венков, но гроб ее был покрыт живыми цветами, взлелеянными ею самой, а вокруг лились непритворные слезы друзей, знакомых и простого народа, находившего в ней поддержку и помощь при каждой житейской невзгоде».
Умерла поэтесса Ю. В. Жадовская, почти забытая современниками. Но в начале XX века ее поэзия получила новую жизнь. На обложке сборника «Почин» (1896), в котором помещена статья историка И. И. Иванова «Поэзия и личность Жадовской», художник изобразил Белинского, Шевченко, Герцена, Грановского и Жадовскую. Такого почетного соседства не удостаивалась ни одна поэтесса XIX века. Не случайно И. Н. Розанов в своей книге «Русская лирика» (1914) причислил Жадовскую к «блестящей плеяде людей 40-гг.» наряду с Плещеевым, Щербиной, Жемчужниковым, Меем, И. Аксаковым, которая «замыкается великим писателем земли русской Л. Н. Толстым», и отнёс её творчество к «одному из важнейших моментов» в истории развития русской лирики, когда совершился «переход от безличного выражения чувств к поэтической автобиографии, к “исповеди сердца”.
В Буйском районе чтят память Юлии Валериановны Жадовской. Ежегодно проводятся областные литературные праздники и научно-практические конференции, село Воскресение, где похоронена поэтесса, становится туристическим центром.
Каролина Павлова
2 декабря 1893 года, в саксонском местечке Хлостревиц вблизи Дрездена умерла 86-летняя одинокая, всем чужая женщина – Каролина Карловна Павлова. Совсем немного не дожила она до девяностолетнего юбилея. Впрочем, кому было дело до ее памятных дат, до ее жизни и смерти?
Последнее время она жила в такой нужде, что вынуждена была рассчитать единственную служанку. Соседи, разбирая скудное имущество, оставленное покойной, нашли ее единственное богатство – целый сундук бумаг, исписанных ее четким почерком.
Усопшую в присутствии нескольких человек похоронили на местном кладбище за счет русского прихода. Кладбище при расширении Дрездена было уничтожено. Сейчас по месту бывшего старого захоронения проложена скоростная железная дорога. Церемония предания земле была скромной и короткой. Так закончилась жизнь одной из известнейших русских поэтесс XIX века. Ее смерть в России осталась незамеченной.
Но было время, когда имя Каролины Павловой не сходило со страниц лучших русских журналов, стихотворения ее имели широкий круг читателей, в ее литературном салоне в д.14 по Рождественскому бульвару в Москве собирался цвет городской интеллигенции – писатели, историки и философы. На модные тогда «павловские четверги» приезжали Н. В. Гоголь и Е. А. Баратынский, Я. П. Полонский и А. А. Фет, А. И. Герцен и Н. П. Огарев, Т. Н. Грановский и П. Я. Чаадаев, К. С. Аксаков и братья Киреевские, А. С. Хомяков и С. П. Шевырёв. Сюда стремились обменяться новостями и обсудить главные политические события, ощутить духоподъемность от общения с идейно близкими людьми, заслужить одобрение взыскательной хозяйки.
Действительно, Каролина Павлова была женщина незаурядная, разносторонне одаренная, и ее мнение для писательского круга значило немало. Она свободно владела тремя европейскими языками – немецким французским, английским – читала и довольно свободно изъяснялась на испанском и итальянском, знала латынь и греческий, прекрасно рисовала, одухотворенно играла на фортепьяно, превосходно разбиралась в истории и астрономии и обладала множеством других неординарных знаний и умений.
Ученица Баратынского, Павлова во многом унаследовала от него и аналитический подход к теме, и лексическую точность, и склонность к прямому называнию вещей. Самые выдающиеся умы XIX века считали Каролину Павлову гением перевода. Поэт, писавший на четырех языках, мог бы составить гордость любой нации, но у себя на родине до сих пор мало известен и не признан.
Ее творчество называли салонной поэзией, мило-нескладным дилентантизмом. Впрочем, критики снисходительно отмечали, что со стороны формы ее произведения не лишены богатства и изящества. В лучших стихах Павловой находили веяние чего-то тютчевского, – что было вообще в воздухе той эпохи.
В России имя Каролины Павловой снова зазвучало лишь в 90-е годы в связи с ее кончиной. Неожиданно начался своеобразный «павловский ренессанс». О ней вспомнили сразу несколько изданий, вышла статья ее внука Дмитрия Павлова, который рассказывал, как «бесконечно чужда была поэтесса всякой авторской гордости». Причину ее забвения он видел в том, что она «ничего не предпринимала для того, чтобы ее знала широкая публика». Появились и другие работы, выражавшие явную симпатию к личности Каролины Павловой и к ее творчеству, – Бартенев, 1894; Храневич, 1897. Обнаружилась тенденция к пересмотру прежних мнений. Теперь с полным основанием переводчицу Каролину Павлову стали называть – «мастером звуковой магии».
Но после неожиданного всплеска – опять молчание. Только в 1915 году от полного забвения имя поэтессы спас Валерий Брюсов, случайно нашедший в скупке потрепанный сборник стихов Каролины Павловой.
– Восхитительно! Это чистый алмаз! – воскликнул поэт и организовал переиздание избранного. Благодаря его бескорыстному порыву стихи Каролины Павловой получили новое признание как живое, самобытное явление. Поэтический язык Павловой – сжатый, энергичный, с нетрадиционной рифмой. В. Ходасевич отмечал «мужественность» поэзии Павловой, но упрекал ее в некоторой холодности. Используя математический подсчет, Андрей Белый оценивал ритмическое богатство ее поэтического наследия по самой высокой шкале и относил Каролину Павлову к новаторам стиха, считая, что она, как и Державин, Жуковский, Пушкин, Лермонтов, Баратынский, Тютчев и Фет, – «создала и усовершенствовала ритм ямбического диметра». «Эти поэты… всегда оригинальны и никем не превзойдены…» – утверждал А. Белый.
К несчастью, новое открытие Каролины Павловой произошло в разгар мирового катаклизма – Первой мировой войны. До изысканных ли стихов поэтессы, притом немки, было российским интеллектуалам, озабоченным политическими проблемами!
Память о Павловой воскрешали и поэтессы Серебряного века. Но как много у них павловского! Иной раз, прочитав маленький стихотворный шедевр, задумаешься – кто автор?
И с восхищенным удивлением узнаешь, что эти проникновенные строки вышли из-под пера не очень счастливой женщины, жившей почти два века назад.
Самые знаменитые поэтессы восприняли слова К. Павловой «…мое святое ремесло» как свои. Марина Цветаева назвала свой лучший стихотворный сборник «Ремесло» (1923), Анна Ахматова, также имея в виду строки Павловой, дала циклу стихов название «Тайны ремесла» (1936–1960).
В нашей стране литературное наследие Каролины Павловой не издано даже наполовину. В архивах хранятся уникальные рукописи поэтессы, с некоторых все еще не сделаны копии.
Придет ли ее время?
Каролина родилась в семье представителя старинного немецкого лютеранского рода из Силезии Карла Иоганна Яниша (1776? – 1854). Фамилия претендовала на дворянский герб: голубое поле щита разбито на три части горизонтальными золотой и серебряной полосами. Из нижней части щита (волнистого моря) поднимается змея, изо рта которой в верхней части щита выходят в стороны две ветви дерева, под которыми расположено по золотой восьмиконечной звезде.
Но и кроме голубой крови семейству было чем гордиться.
Доктор медицины Иван Николаевич (ок. 1730–1812), приехавший в Петербург в 1758 году, в 1773-м стал главным врачом Московского воспитательного дома, а в 1805 году получил потомственное российское дворянство. К концу жизни он был очень состоятельным человеком, владел домами в Москве и имениями в разных уездах Московской и Владимирской губерний.
В браке с Анной Петровной, урожденной Нейгардт, у него образовалась большая семья – трое сыновей и пятеро дочерей. Средний сын Карл пошел по научной стезе и продолжил дело отца: получил медицинское образование в Лейпцигском университете.
Имя Карла Яниша связано с открытием 18 июня 1803 года в Ярославле Демидовского училища высших наук – «Athenaeum litterarum Demidowianum Jaroslaviensi». Оно было основано императором Александром Первым по просьбе и на средства известного предпринимателя и мецената П. Г. Демидова и «имело одинаковую степень с университетом». Действительно, училище занимало третье место непосредственно после двух центральных российских университетов. Проректором нового учебного заведения был избран Карл Иванович Яниш, профессор естественной истории, химии и технологии. В это время ему было 29 лет. Будучи по образованию хирургом, ученый отказался от медицинской карьеры, ибо не хотел даже предположительно оказаться «виновным в смерти человека».
Карл Иванович Яниш считался любителем и знатоком живописи. Возможно, именно его портрет работы самого Карла Брюллова висит в основной экспозиции Третьяковской галереи.
Известно, что женился он на Елизавете (1788–1855), дочери английского негоцианта Карла Мартина и француженки благородного происхождения Марии Мелье де Прокур. В то время коммерсанты стремились дать своим детям наилучшее образование, так что, по-видимому, культурные интересы молодых супругов совпадали. Венчание произошло во Французской римско-католической церкви Св. Людовика в Москве 29 июля 1806 года. Свидетелями были коллежский советник Александр Яниш, брат жениха, негоциант Карл Мартин, отец новобрачной, и ювелир Яков Николай, брат новобрачной.
10 (22) июля 1807 года в ярославском доме Янишей родилась старшая дочь молодой четы – Каролина. В девочке слились немецкая, польская, французская и английская кровь. Через некоторое время на свет появилась вторая дочь, Анна.
Репутация Карла Яниша позволяла ему надеяться сменить провинциальный Ярославль на одну из двух русских столиц. В 1809 году он получил кафедру в Московской медико-хирургической академии. Семья переехала в старую столицу. Наряду с работой в академии он служил профессором физики и математики Московского университета. Имя Яниша получало все большую известность в научных кругах, профессиональная деятельность приносила неплохой доход. Яниши владели в Москве добротным домом и прибыльным имением под Смоленском, которое получили по завещанию[20].
Судя по всему, семьи братьев и сестер Янишей были очень дружны. Родственные связи тогда проявлялись буквально с рождения. Но особенно привязался к родственникам бездетный состоятельный средний брат Александр Яниш.
Идиллическое существование дружной семьи нарушила «российская Илиада» – отечественная война 1812 года.
После Бородинского сражения Наполеон двинулся к Москве. Последовал трагический пожар столицы. Многие исследователи, в том числе современники событий, не сомневались в роли графа Ростопчина в организации пожара. П. А. Вяземский со всей свойственной поэту эмоциональностью писал: «Граф Ростопчин будет известен в истории, как Ростопчин 1812 г., Ростопчин Москвы, Ростопчин пожарный». Сгорела почти вся столица. На Тверской уцелели только двенадцать домов, а в Китай-городе всего два; в пожаре погибли Университет с библиотекой и архивами.
Спасаясь от французов, семейство Янишей, как и большинство состоятельных москвичей, поспешило укрыться в провинции. Яниши отправились в свое смоленское имение, но и там была велика французская опасность. Карл Иванович переехал в Ярославль, где уже было немало московских беглецов. Там Яниши подружились со старой аристократкой графиней Строгановой и другими представителями высшего света, которые впоследствии много им помогали.
После изгнания французов семья возвратилась на пепелище. Их московский дом сгорел, смоленское имение было разорено дотла. На первое время их приютила графиня Строганова в своем имении Братцево под Москвой. Семье приходилось подолгу жить у ближайших родственников в Ивановском (в нынешнем Ногинском районе) в Подмосковье и в полной мере прочувствовали неприятность частой перемены жилищ. Кроме того, они были вынуждены довольствоваться тем своеобразным обществом, которое сложилось в провинции. «Записки» дневникового характера позволяют сделать вывод о том, что российские дворянки «средней руки» вынуждены были находиться в начале XIX века в своих имениях почти безвыездно. Даже в уездном городе российским помещицам удавалось бывать лишь изредка – за покупками или по другим делам. Поездка в столицу становилась событием.
Существовали Яниши, по сути, на деньги брата Елизаветы Карловны – ювелира Якова Мартина. Эти годы своей нуждой и бесприютностью навсегда врезались в память Каролины.
Но благосостояние постепенно восстанавливалось.
В 1814 году Карл Иванович был награжден бронзовой медалью в память Отечественной войны; а тремя годами позже получил чин коллежского советника. Но даже в самые трудные времена родители не экономили на образовании дочерей, нанимали им отличнейших учителей.
Когда Каролине было девять лет, умерла ее младшая сестра. Девочка осталась единственным ребенком. Родители боготворили дочь, вся их любовь сосредоточилась на этом живом и рассудительном ребенке. Благодаря стараниям отца, обладавшего высокой культурой и разносторонними знаниями, Каролина получила прекрасное домашнее образование. Принятое с благодарностью приглашение родственника, князя П. П. Одоевского, пожить летом 1821 года у него во флигеле тогда еще загородного владения возле Пресненских прудов, подарило Каролине навык общения с ровесницами – его воспитанницами. По развитию она намного превосходила этих простеньких девчушек, которых благотворитель-князь под надзором пожилой дамы готовил в жены мелким служащим. Они же с готовностью признавали ее главенство.
Но больше, чем игры со сверстницами, Каролину привлекало чтение. Особенно увлекали ее воображение благородные герои шиллеровских драм – Карл Моор, маркиз Поза – однако захватывала и современная русская литература. Стихи она начала писать рано – по-немецком и по-французски. Изучение иностранных языков – английского, итальянского, испанского – происходило без затруднений. Каролина вообще была чрезвычайно одаренным ребенком – ей легко давалось все, за что бы она ни взялась – рисование, музыка, сочинительство.
Наследие пожара Москвы – житье на съемных квартирах – угнетало, но и подогревало стремление зажить собственным домом. Пока же приходилось снимать более или менее удобные квартиры в уцелевших после пожара домах.
Поселившись в доме Померанцевой у Сухаревой башни, Яниши познакомились с А. П. Елагиной (1789–1877) – племянницей В. А. Жуковского, духовной спутницей поэта на протяжении всей его жизни. Авдотья Петровна тоже оказалась жертвой Отечественной войны. Ее муж В. И. Киреевский на свои средства, «без всякого полномочия или приглашения от властей», расширил орловскую больницу, где содержались раненые, и умер в октябре 1812 года, заразившись тифом от пленного француза. Авдотья осталась молодой вдовой с тремя детьми. В 1817 году она снова вышла замуж за писателя и переводчика Алексея Андреевича Елагина (? —1846), своего троюродного брата, также, как и она, происходившего из рода Буниных. Их дом у Красных ворот стал центром культурной жизни Москвы. Соученики и друзья её детей, профессора Московского университета, писатели и поэты – весь цвет эпохи стремился в салон Елагиных. Здесь устраивались чтения, разыгрывались драматические представления, сочинялись экспромтом стихи, театральные сценки, прозаические произведения. Салон Елагиной был одним из самых блестящих, не блеском роскоши, а блеском ума и изящества. Хозяйка умела оживлять общество своим неподдельным участием ко всему, что было отмечено одаренностью и незаурядностью.
Современники были единодушны в оценке атмосферы салона Елагиной: «Женский элемент господствовал наравне с мужским, в сфере умственного соревнования проглядывало между двумя полами равноправие, которое женщины ищут ныне в химических лабораториях, в фельдшерских и анатомических театрах». Ведь приобреталось положение «души общества» не богатством и знатностью, а благодаря «образованности» и «навыкам утончённого общежития». Причем «под пёстрою оболочкою нарядов парижских» – не замалчивалась известная женская слабость к кокетству – «в них нередко таились сокровища благодушия, добра и сердоболия».
Образованная и талантливая девушка из интеллигентной семьи, Каролина обратила на себя внимание Авдотьи Петровны, обладавшей особым чутьем на неординарность и огромным авторитетом в художественной среде. «Пышноволосая, черноглазая, худая» девушка производила впечатление. Завязалась ее дружба с сыновьями хозяйки салона, П. В. и И. В. Киреевскими и с поэтом Н. Языковым, бывшим в то время любимцем Елагиной. Та взяла новую знакомую под свое покровительство. Она как бы увидела в ней юную себя – в девушках Авдотья Петровна тоже много переводила, недурно рисовала, любила музыку и хорошо играла на фортепьяно. Она представила Каролину знаменитым посетителям салона, перед которыми в 1825 году начинающая поэтесса впервые выступала с чтением своего стихотворения на немецком языке[21]. Надо сказать, что девушка не была особенно смущена собранием знаменитостей и произвела на присутствующих прекрасное впечатление как стихами, так и самообладанием.
Такой самородок, безусловно, заслуживал тщательной обработки, чтобы затем превратиться в совершенное творение талантливого мастера. Дружба молодой поэтессы с семейством Елагиных-Киреевских все более укреплялась. Особенно восхищался стихами Каролины Иван Киреевский. Это даже иногда давало повод предположить в нем нежное чувство к молодой поэтессе, а ей приписать некоторое влияние на взгляды и мысли блестящего юноши. Братья Киреевские и близкие к ним любомудры[22] ввели юное дарование в знаменитый литературно-музыкальный салон З. А. Волконской.
«Дом княгини Волконской был изящным сборным местом всех замечательных и отборных личностей современного общества, – вспоминал С. П. Шевырёв. – Тут соединялись представители большого света, сановники и красавцы, молодежь и возраст зрелый, люди умственного труда, профессора, писатели, журналисты, поэты, художники. Все в этом доме носило отпечаток служения искусству и мысли». Сюда стремились А. С. Пушкин, Е. А. Баратынский, П. Я. Чаадаев, П. А. Вяземский, Д. В. Давыдов, Д. В. Веневитинов и многие другие знаменитости.
Восхищаясь голосом и поэтическим талантом Зинаиды Волконской, Пушкин увенчал «царицу муз и красоты» двойным венком. Но экзальтированность хозяйки иногда его смешила и раздражала. В ее доме он находил много фальши и притворства, много было игры и откровенных театральных увлечений хозяйки. Пушкин иногда уставал от театра Волконской, в котором она играла ведущую роль. Однажды его попросили что-нибудь прочесть из своих стихотворений. «В досаде он прочел “Чернь” и, кончив, с сердцем сказал: “В другой раз не станут просить».
Каролина не привлекла внимания поэта ни своими немецкими стихами, ни своей внешностью. Но она и не затерялась на этом блестящем фоне.
Темой обсуждения в салоне часто служили политические события. После декабрьского восстания 1825 года и отъезда жен декабристов в Сибирь самым злободневным событием стали волнения в Польше, где русское правительство постоянно нарушало статьи недавно дарованной стране Конституции.
Раскрытие комиссией во главе с сенатором Новосильцевым патриотических и просветительских обществ филаретов, а затем и филоматов повлекло арест около ста участников этих тайных организаций. Арестованные были и заключены в виленские монастыри, превращенные в тюрьмы. 22 октября 1823 года в застенок попал известный польский поэт Адам Мицкевич. К этому времени он уже создал «Оду к молодости», романтическую поэму «Гражина» и наиболее фантастические части поэмы «Дзяды, или Поминки» и считался своего рода общественным достоянием «Ойчизны».
Друзья, ценя его талант, в один голос заявляли, что Мицкевич в обществе не состоял и не мог состоять, так как тогда в Вильно не жил. В результате этой тактики 20 апреля 1824 года следственная комиссия вынесла следующее заключение: «Адам Мицкевич не принадлежал к обществу филаретов, а знал токмо об обществе том». Тем не менее поэт был приговорен к высылке из Литвы в центральные губернии России. Вместе со своими ближайшими друзьями Малевским и Ежовским он навсегда покинул родную Литву и в январе 1825 года оказался в Одессе.
Уже издавший две книги стихов и получивший известность поэт и изгнанник был принят в лучших семействах. Очень часто он гостил в дружеском патриотичном доме Залевских. Со стороны супруги, Иоанны, чувство дружбы переросло в глубокую любовь. Потом они не раз встречались в Москве и в Петербурге, в салоне польской пианистки и композитора Марии Шимановской. Иоанна не скрывала своей влюбленности в Адама.
27-летний Мицкевич не был новичком в «науке страсти нежной». Ещё студентом Виленского университета он был влюблен в некую Анелю; потом познакомился с дочерью богатой вдовы белокурой Марианной Верещак. Сразу возникло родство душ, а затем и взаимная платоническая любовь. Поэт надеялся, что их чувства увенчает законный брак. Однако Марианна в 1821 году стала женой богатого графа Путткамера.
Всю оставшуюся жизнь поэт помнил и безотчетно поклонялся этой прелестной женщине как недостижимому идеалу. Неудовлетворенный сущим, он стремился уйти от него в какой-то иной, лучший мир, в мир творчества, мир собственной души.
Учительствуя в Ковно (сегодняшний Каунас), Мицкевич испытывал тоскливое одиночество. Но в семье врача Ковальского он нашел так недостающее ему тепло. Хозяйка дома Каролина, красивая и щедрая женщина, стала утешительницей поэта. Увы, она утешала не его одного. Скоро Адам охладел к любовнице. Она же не разочаровалась в своем избраннике и хранила о нём нежную память до самой смерти.
Женщины находили его несколько неловким и мрачным, да ещё крайне рассеянным, но исключительно привлекательным и прощали все недостатки. Никого не смущала ни небрежная одежда – «элегантности напрасно было искать во всём туалете Адама», свидетельствовал человек, близко знавший поэта, – ни его небольшой рост: 164 см. Вдохновенный поляк был нарасхват. По словам самого Мицкевича, он почти год жил в Одессе «как паша».
Но в тот «одесский» период самым глубоким увлечением заласканного женщинами Адама стала Каролина Собаньская[23], прославившаяся в начале 1820-х своей жгучей, демонической красотой.
Поэт страстно влюбился в роковую красавицу «с жемчужными зубками меж кораллов» и «огненным синим взором» и горько сокрушался, что она равнодушна к его душевным переживаниям и лишь тщеславно домогается от него мадригалов. Для Собаньской чувства поэта были одним из учитываемых обстоятельств в той сложной и опасной игре, которую она вела в то время с русским правительством. Не найдя им практического применения, она бросила Мицкевича для очередной интриги. Глубоко оскорбленный таким отношением возлюбленной, Мицкевич выразил свои чувства в XX сонете, написанном с необычной резкостью: крымские сонеты того времени, созданные в подражание Петрарке, представляют поэта не мечтательным юношей, но мужчиной, упоенным своими победами, красотою и тайнами женского тела, жгучими ласками одесских сирен. В статье «Сонеты Мицкевича» Вяземский назвал эти сонеты «необыкновенным и удовлетворительным явлением».
Должность в Одессе поэту не подобрали, и он отправился в Первопрестольную для получения дальнейших распоряжений о своей участи. Московский военный генерал-губернатор князь Дмитрий Владимирович Голицын не утруждал нового чиновника никакими особыми обязанностями, но и жалованье ему платили мизерное.
Поэт поселился со своим другом Франтишеком Малевским на Малой Дмитровке. Сначала он вел довольно замкнутый образ жизни, общался преимущественно с жившими в Москве поляками. Он писал другу: «Дни мои идут ровно: утром читаю, иногда – редко – пишу, в два или три обедаю или одеваюсь, чтобы отправиться на обед; вечером езжу в концерт или еще куда-нибудь и возвращаюсь чаще всего поздно».
Весной 1826 года польскую знаменитость посетил редактор «Московского телеграфа» Николай Полевой, который ввел его в московскую литературную среду. Мицкевич произвел на общество очень благоприятное впечатление. Это выразительно описал Ксенофонт Полевой в своих «Записках о жизни и сочинениях Н. А. Полевого»: «Все, кто встречал у нас Мицкевича, вскоре полюбили его не как поэта (ибо очень немногие могли читать его сочинения), но как человека, привлекшего к себе возвышенным умом, изумительною образованностью и особенною, какой-то простодушною, только ему свойственною любезностью… Наружность его была истинно прекрасна. Черные, выразительные глаза, роскошные черные волосы, лицо с ярким румянцем… Когда он воодушевлялся разговором, глаза его воспламенялись, физиономия принимала новое выражение, и он бывал в эти минуты увлекателен, очаровывая притом своею речью: умною, отчетливою, блистательною…»
Поэт стал часто бывать в салоне княгини Волконской, где был «в числе любимейших и почетнейших гостей». Злые языки утверждали, что с блистательной Зинаидой его связывали не только литературные интересы.
Считается, что Пушкин и Мицкевич встретились 12 октября 1826 года. Достоверных свидетельств об этой встрече практически не сохранилось. Историю отношений Пушкина и Мицкевича принято рассматривать как идиллическую картину морального и эстетического единства двух крупнейших поэтов славянского мира. На самом деле этот вопрос не полностью разрешен, но не он является предметом нашего рассказа.
Наделенный непобедимым сарматским обаянием, преследуемый властями, обладающий редким даром импровизации, Мицкевич воплощал идеальный образ поэта-романтика. Известный художник Г. Мясоедов на своей картине «А. С. Пушкин слушает импровизации А. Мицкевича в салоне З. А. Волконской на Тверской» (1899) изобразил одно из таких озарений вдохновенного поляка. Импровизации Мицкевича никого не оставляли равнодушным. «В импровизации его были мысль, чувство, картины и в высшей степени поэтические выражения. Можно было думать, что он вдохновенно читает поэму, им уже написанную», – восхищался Вяземский.
А Каролину Яниш (еще одна Каролина!) в этот момент настигла любовь всей жизни – по крайней мере, потом она так считала. Она уже вкусила поэтической славы. Ее стихи получили одобрение у одного из самых известных поэтов того времени – Е. А. Баратынского. Позднее в послании к нему Каролина писала о той важной, может быть, решающей роли, которую сыграл он в ее литературной судьбе:
В 1827 году «Московские ведомости» опубликовали стихи А. С. Пушкина на немецком языке – «Я помню чудное мгновенье», «Пророк» и «Ночь. Келья в Чудовом монастыре», переведенные Каролиной Яниш. Пушкинский стиль для неё стал «оружьем золотым». И хотя это оружие, как говорила сама поэтесса, по руке только ему, она усвоила «его главный завет литератору: быть верным себе и своему времени». Во многом благодаря Каролине русскую поэзию начали читать в Европе. Переводчице было всего двадцать лет.
Она имела определенные основания быть о себе высокого мнения.
Самоуверенная и решительная, девушка не собиралась пассивно ожидать, когда взгляд поэта случайно упадет на нее. В то же время впрямую восторгаться как другие его даром она считала банальным. Следовало изобрести что-то новое. Она объявила Адаму, что глубоко впечатлена его импровизацией на французском и страшно сожалеет, что не знает польского языка, а в ней, между тем, течет толика польской крови. Было бы славно, если бы он среди своих многочисленных занятий изыскал время, чтобы дать ей несколько уроков…
Мицкевич с жаром согласился и на следующий день вместе с другом Киприаном Дашкевичем посетил Карла Ивановича Яниша в квартире на Мясницкой улице, куда семейство перебралось с Сухаревки. Уроки начались.
Теперь уже невозможно установить, явилось ли такое быстрое согласие результатом материальных затруднений Мицкевича или следствием очарования Каролины.
Была ли девушка привлекательна? Наверно, это не имело большого значения – ведь «самой красе осьмнадцать лет замена».
На портрете этого времени художника В. Ф. Бинемана Каролина в красивом чепце на темных кудрях довольно мила и несколько игрива. По-девичьи пухлые щечки, еще не определившийся овал лица, довольно большие глаза – не образ, только заготовка. Но ничего того неприятного, что впоследствии под влиянием жизненных невзгод и трудностей появилось в ее лице, незаметно.
Учитель и ученица с энтузиазмом относились к занятиям. Пожалуй, благодаря этим урокам поэт, поначалу совсем не знавший русского языка, стал говорить по-русски почти без акцента. Каролина оказалась прекрасным педагогом и восприимчивой ученицей.
Она горячо ждала встречи с наставником. Скоро взаимный интерес перешел во влюбленность. Сам учитель при этом не слишком отдавал себе отчет в том, какие, собственно, чувства он питает к ученице. Зато его неразлучный спутник Дашкевич увлекся Каролиной всерьез.
В возрасте Мицкевича полагалось иметь семью, это было признаком респектабельности, положительности. Кроме того, сильно нуждавшийся поэт серьёзно задумывался о браке как о средстве поправить свое материальное положение. Ему весьма пришлась по сердцу Евдокия Бакунина, дочь сенатора, родственница М. И. Кутузова, живой ум которой очаровал поэта. Он рассказывал приятелю, что девушка очень нравится ему «по характеру и уму, ибо она совсем некрасива». Но он здраво полагал, что знатную и богатую невесту ему не отдадут.
Рассматривались и претендентки из польской колонии, которые были предпочтительнее как католички, но ничего особенного на его взгляд не представляли.
Известная пианистка Мария Шимановская (1789–1831), «царица звуков», как он ее называл, принадлежала ему и без венца, к тому же не намеревалась связывать себя узами брака. Кроме того, она была для него старовата. Ее дочь, прелестная Целина, – напротив, слишком юна.
Каролина Яниш в этом аукционе предполагаемых невест, бесспорно, стала фавориткой. Она слыла девицей, «одарённой самыми разнообразными и самыми необыкновенными талантами». Сейчас все ее дарования, вся привлекательность были брошены на покорение желанного мужчины. Она использовала не только милое кокетство и прелестные девичьи уловки. В разговорах с ним темы обсуждались самые разные, причём двадцатилетняя русская барышня выказывала редкий ум и незаурядную эрудицию. Она советовалась с Адамом по поводу стихотворных переводов, демонстрировала свою музыкальность, почти виртуозную игру на фортепьяно, показывала свои недурные акварели. Сохранился написанный ею портрет поэта (вообще-то из-под её кисти их вышло два, но один бесследно исчез); на нём молодой, остролицый, ещё не обзаведшийся знаменитой впоследствии гривой волос Адам Мицкевич сидит в романтической позе, вполоборота к зрителю, положив руку на спинку дивана. Небрежно свисает кисть с тонкими пальцами.
Рисунки настолько впечатлили Адама, что в его разговорах и переписке Каролина получила прозвище «Художница».
Принято считать, что Мицкевич сделал Каролине Яниш предложение. Предполагаемая дата этого события – 10 ноября 1840 года. Об этом говорят стихотворения Каролины «10 ноября 1840», «На 10 ноября» – оба 1841; «К тебе теперь я думу обращаю» – 1842. В них она спрашивает любимого, помнит ли он, как «при шуме бала безмолвно я назвалася твоей», не забыл ли он дня, «когда она ему навек без страха обреклась – в тот миг святой пред божьим провиденьем, – когда душа глубоко полюбя, с невольным скажет убежденьем – душе чужой: я верую в тебя?»
Родители, для которых желание дочери было законом, скрепя сердце, смирились. Резкое неприятие в качестве зятя нищего неблагонадежного поляка без определенных занятий выказал богатый дядя Каролины. Он всегда оказывал семье брата материальную поддержку, а свое немалое состояние намеревался завещать любимой племяннице – при условии, что она не совершит опрометчивого поступка и не свяжет свою жизнь с пустым человеком.
В отчаянье Каролина слегла с нервным расстройством.
Пока в семье Янишей кипели такие страсти, Мицкевич для устройства дел отправился в Петербург. Из северной столицы Адам вполне определенно писал другу Киприану Дашкевичу: «Нет сомнения, что Художница мне нравилась, но я не был настолько влюблен, чтобы ревновать или не представлять себе жизни без нее. Ты не прав, если считаешь, что дела между нами зашли слишком далеко. Я пока не признавался ей в любви. Один раз только, когда она начала жаловаться на различные свои неприятности и, с одной стороны, превозносить счастье жизни в родительском доме, а с другой – тревожиться за свое будущее, я спросил невзначай и как бы случайно: могла ли она быть счастлива, разделив судьбу с любимым человеком или что-то в этом роде. Она ответила: это совершенно невозможно, т. е. дала понять, что существуют непреодолимые препятствия, суть которых никогда не объяснила. Я думаю, что она никогда не смогла бы уйти из родительского дома, а я вряд ли мог бы навсегда остаться в Москве. Действительно все это разделяющие преграды. Как-то раз я сказал, что есть такая особа, которая подошла бы мне при счастливых обстоятельствах. Вот и вся история… Если она найдет себе хорошую партию, пусть пригласит меня на свадьбу; я со своей стороны тоже готов это сделать… Никаких взаимных обязательств между нами нет, да они и не нужны». А в одном из последующих писем есть такие слова: «Я ни разу не сказал ей, даже шутя, что люблю ее; никогда не говорил о женитьбе».
С другой стороны, впервые за много лет у него нет романов, чему он даже сам удивлён. Удивлён и встревожен: «Неужто же меня Художница настолько очаровала, что я стал отчаянно холоден к другим женщинам?» Киприана Дашкевича он наставлял: «Еще моя осада не снята, и кто знает, предприму ли я новый штурм… Помни, что ты должен приготовить рапорт и сообщить в своей обычной манере подробно и точно, что происходит на Мясницкой»?
Когда Адам и Каролина увиделись в Москве весной 1829 года, он вписал ей в альбом стихи:
Но ничего определенного он ей не сказал и своего предложения – если оно было сделано раньше – не повторил.
Могли ли присутствовать колебания религиозного характера? Для идеального сармата всегда была очень важна религиозная составляющая, в нее обязательно входил католицизм. Впрочем, вера претендентки смущала не очень: дочь лютеранина и католички, принявших православие, могла вернуться к вере матери. Так что дело было только в деньгах. Наперснику Дашкевичу он объяснял ситуацию: «Состояние вещей таково: если бы она была действительно настолько богата, чтобы сама себя содержать как жена могла (ибо, как знаешь, сам я себя еле могу прокормить), и если бы она со мной отважилась ездить, я женился бы на ней, хотя кое-что в ней мне не по душе… Но это, однако, возмещается её прелестными и добрыми качествами. Доведайся стороной (если возможно), есть ли у неё состояние. Никаких обещаний от моего имени давать не следует, ибо моё положение доныне сомнительное».
Дашкевич не долго «подробно сообщал» адресату о происходящем на Мясницкой – страдая от неразделенной любви к Каролине, любящей другого, от безысходности жизни мелкого чиновника и изводившей его чахотки, поздней осенью 1829 года, особенно мрачной и унылой в Москве, он покончил собой. Очень сомнительно, что, как считали некоторые, он делал Яниш предложение – что, кроме себя самого, находившегося при последнем издыхании, он мог предложить девушке с блестящим будущим?
Мицкевич встревоженно писал другому своему конфиденту Юзефу Ежовскому: «Хотел написать Каролине, но не знаю, что произошло после этого ужасного события, что она думает и что с ней творится. Если бываешь у нее, напиши мне откровенно свои мысли и советы. Я ничего ей не обещал, а теперь обстоятельства еще более нас разделили. Но все же я хочу услышать твой голос, напиши откровенно и без обиняков».
Неизвестно, ответил ли другу Ежовский, но позже Адам прислал письмо – не Каролине, а ее отцу. В нём Мицкевич расхваливал профессору его дочь, особенно отмечая её успехи в польском языке, «которые удивляют всех, кроме людей, знающих её необычайные способности ко всем наукам». И добавляет: «Как её бывший учитель польского языка, горжусь, что нашёл такую ученицу».
Каролина, не догадываясь о том, какого рода сомнения одолевают любимого, почти окончательно решила пойти своим путем и соединить жизнь с опальным польским поэтом – пусть даже и ценой отказа от наследства. Не получая от него известий, она написала сама: «Я не могу дальше выносить столь продолжительной неизвестности… Десять месяцев прошло со времени твоего отъезда… Я убедилась, что не могу жить без дум о тебе, убедилась, что моя жизнь всегда будет только цепью воспоминаний о тебе, Мицкевич! Что бы ни случилось, душа моя принадлежит только тебе одному. Если же мне суждено жить не для тебя, то жизнь моя похоронена, но и это я снесу безропотно». «Надобно, чтобы ты так или иначе решил мою судьбу» (19 февраля 1829 г.). Но Мицкевич уже понял, что воображение преувеличило его чувство к девушке. Взамен любви он предложил ей дружбу. Для Каролины это стало жестоким ударом, но она сумела сохранить достоинство: «Что бы ни случилось в будущем, жизнь для меня будет приятной: я часто буду искать в глубине своего сердца драгоценных воспоминаний о тебе, с радостью буду перебирать их, потому что все они для меня – алмаз чистой воды. Прощай, мой друг».
Она не догадывалась, что Мицкевич решил покинуть Россию навсегда. При помощи влиятельных друзей и покровителей ему удалось, хотя не без труда, получить заграничный паспорт, с которым он и отплыл 13 мая 1829 года из Кронштадта. Московские приятели Мицкевича: Сергей Соболевский, Иван и Петр Киреевские, Евгений Баратынский, Степан Шевырев, провожая поэта, поднесли ему на прощанье серебряный кубок с вырезанными на нём стихами И. Киреевского, исполненными духом дружбы и данью его таланту.
Перед ним лежал весь мир. Черноглазая Художница была забыта.
Вместе с другим польским поэтом, Антонием Одынцом, он путешествовал по Германии, по Рейну, спустились в Италию через Шплюген, были в Милане, Флоренции, Венеции, и когда приехали в Рим, то увидели себя в кругу старых знакомых, среди которых им приходилось жить в Литве и в России. Тут были и польские магнаты, и знаменитые европейские художники, и русские аристократы, и учёные… Среди этого в высшей степени приятного общества, жизнь Мицкевича и Одынца потекла очень приятно. Рауты, литературные вечера, прогулки по римским развалинам в обществе археологов и профессиональных знатоков искусства – всё увлекало молодых поэтов и заставляло забывать о действительности.
История, похожая на московскую, произошла с Мицкевичем и в Риме. Дочь графа Анквича-Скорбека, Генриетта Эва, напомнила поэту первую мечту его юности, Марылю, и он влюбился в неё не на шутку. Эва отвечала Адаму полной взаимностью, их роман длился почти два года. Но гордость графа поставила непреодолимую преграду между влюблёнными: о браке с бедным литовским шляхтичем граф не хотел и слышать.
Осенью 1830 года разразилось восстание в Царстве Польском, столь сильно изменившее положение Польши… Отчасти под влиянием грозных исторических событий, происходивших на родине, отчасти из-за страданий от романтического чувства, которое не находило себе исхода, Мицкевич стал вдаваться в религиозный мистицизм, который совершенно изменил его мировоззрение.
А Каролина? Что делает покинутая женщина, если с отчаянья не топится? Она меняет прическу и заполняет образовавшуюся пустоту будней разнообразными занятиями. Для такой образованной и одаренной девушки долго искать приложения талантов не пришлось. У нее была светская жизнь, была литература, были ее переводы. Исключительно верно сказал П. А. Вяземский о таинстве творчества: «Чернила соблазнительны. Они имеют нечто общее с вином, чтобы не сказать с кровью».
Литературное мастерство юной поэтессы крепло, обогащаемое жизненным опытом. Особенного успеха она достигла в переводах русских стихотворений на немецкий язык. Сами переводимые авторы безоговорочно доверяли поэтическому вкусу Каролины. Евгений Баратынский, которого она почитала как своего учителя, писал И. Киреевскому: «Поблагодари за меня милую Каролину за перевод «Переселения душ». Никогда мне не было так досадно, что я не знаю по-немецки. Я уверен, что она перевела меня прекрасно, и мне бы веселее было читать себя в ее переводе, нежели в своем оригинале: так в несколько флатированном портрете охотнее узнаешь себя, нежели в зеркале».
Известный французский писатель А. Ламартин, рассуждая о переводах, как-то сказал, что это самое трудное и почти невозможное искусство человеческого разума. Он говорил о переводах, сделанных знаменитыми поэтами, обладавшими языком, достойным восхищения. «Сколько красот языка, в самом деле, пропадает при переводе с одного языка на другой. Поэзия – это, в некотором роде, летучая эссенция; она содержится в запечатанном флаконе, куда заботливо поместил ее поэт. И если попытаться перелить ее в другой сосуд, то она может и испариться. Подобно душе, меняющей тело, она зачастую теряет нечто неуловимое и божественное, что было ей присуще в ее первозданном состоянии».
Каролине был дан редкий талант сохранять в переводах весь «аромат» авторского стиха, все «неуловимое и божественное».
Проездом в Москве известный немецкий ученый Александр Гумбольдт познакомился с семейством Янишей. Он был поражен общими познаниями, строем и изяществом немецких и французских стихов Каролины и, возможно, увлекся самой девушкой. Он пригласил молодую поэтессу посетить его в Берлине. Посещение это состоялось лишь в 1858 году, за несколько месяцев до смерти ученого. Как принято считать, встретил он Каролину Карловну следующими словами: «Согласитесь, сударыня, что я любезен: я ждал вас тридцать лет; другой, на моем месте, давно бы умер…»
Рукопись ее стихотворений и переводов А. Гумбольдт взял с собой, чтобы показать их Гёте. Главный идеолог течения «Буря и натиск» одобрил их и прислал авторессе лестное письмо. По словам его невестки, «тесть всегда хранил эту тетрадь на своем столе».
В 1833 году в Германии вышел первый сборник Каролины Яниш «Das Nordlicht… Proben der neueren russischen Literatur» («Северное сияние. Образцы новой русской литературы») – переводы из А. С. Пушкина, В. А. Жуковского, А. А. Дельвига, Баратынского, Н. М. Языкова, Д. В. Веневитинова, русских и малороссийских народных песен, образцы новой русской прозы, а также десять оригинальных стихотворений поэтессы на немецком языке. Ее переводы из Пушкина на немецкий непревзойдены до сих пор – таковы «Пророк», «Я помню чудное мгновенье…».
Это было время ее сближения со славянофилами. Славянофильство представляло собой определенный центр идейного тяготения, и притяжение к нему испытывали люди, отстоящие на разные, порой значительные расстояния от этого центра. Каролина находилась в добрых уважительных отношениях едва ли не со всеми ведущими идеологами славянофильства: братьями Аксаковыми, А. С. Хомяковым, С. П. Шевыревым и другими. Но особенно сблизили Каролину с ведущими идеологами славянофильства те поэтические диалоги, которые она вела с Языковым. Удивительно, что ксенофоб Языков причислял Каролину Яниш, в которой не было ни капли русской крови, к единомышленникам-славянам.
Началось с того, что Каролина перевела на немецкий язык стихи Языкова, которые вошли в выпушенный годом позже ее сборник «Nordlicht». Она сумела это сделать точно и тонко, хотя произведения не укладывались в обычные рамки. Пушкин говорил, что кастальский ключ, из которого пил Языков, течет не водой, а шампанским. Почти физическое опьянение, производимое стихами Языкова, было хорошо знакомо его читателям. Вяземский писал: «Языков был влюблен в Россию. Он воспевал ее, как пламенный любовник воспевает свою красавицу ненаглядную, несравненную. Когда он говорит о ней, слово его возгорается, становится огнедышащим, и потому глубоко и горячо отзывается оно в душе каждого из нас». Именно эти настроения и сумела передать молодая переводчица.
Языков, очевидно, ознакомившийся с переводами Каролины в рукописи, откликнулся на них такими строками:
Между ними возникли достаточно близкие личные отношения: есть свидетельства, что Языков был влюблен в пригожую поэтессу. Косвенно он подтвердил это сам, когда, вспоминая свой первый приезд в Москву (1829) в одном из посланий 1844 года, написал
Впрочем, Языков был весьма влюбчив. Ему и принадлежало первое слово в их поэтическом диалоге. В альманахе «Северные цветы на 1832 год», изданном Пушкиным в память недавно скончавшегося Дельвига, Языков напечатал несколько стихотворений, одно из которых называлось «К-е К-е Я-ъ», т. е. Каролине Карловне Яниш.
Приблизительно к этому времени относится еще один портрет Каролины работы того же живописца В. Ф. Бинемана. На нем она изображена в стилизованном русском сарафане с косой, уложенной венцом вокруг гладко причесанной головки. На милом личике нежная полуулыбка. На этом полотне художник показал почти красавицу.
Литературная деятельность захватила Каролину и приносила немалое удовлетворение. Сыпавшиеся со всех сторон похвалы ее достоинствам поднимали самооценку, несколько нарушенную разрывом с Мицкевичем и продолжающимся женским одиночеством.
Но жизнь, как волна, то сбрасывала вниз, то поднимала вверх, удивляла разнообразием событий. Одновременно с выходом ее первого сборника «Das Nordlicht» умер тот самый дядя, что возражал против ее замужества с польским поэтом. Каролина получила огромное наследство. Она стала хозяйкой большого дома в Москве на Рождественском бульваре и обладательницей немалого капитала. Ей досталось имение в Подмосковье с тысячью душ крепостных, с годовым доходом в сорок тысяч рублей и несколько имений поменьше, тоже приносящих изрядный доход. Теперь 26-летняя поэтесса перешла из разряда старых дев в категорию завидных невест. Ах, все свое обретенное богатство она бы с радостью отдала бы избраннику сердца, далекому Адаму. Стороной она узнала, что Мицкевич женился в Париже на дочери пианистки Шимановской, в доме которой он так часто бывал в Петербурге. Девушка осиротела – Мария Шимановская умерла к этому времени от холеры. Невесту свою, Целину, Мицкевич давно не видел. Слыша похвалы девушке, он как-то заметил, что не прочь бы жениться на ней… Друзья выписали Целину в Париж – и «устроили дело». В июне 1834 года состоялось венчание.
Забегая вперед, скажем, что жена Мицкевича, в сущности, прекрасная и достойная женщина, родила ему пятерых детей, но страдала душевным расстройством, была постоянно больна и до смерти своей (1855) три раза сходила с ума и долго находилась в доме скорби.
С известием о женитьбе любимого тоненькая ниточка надежды оборвалась. Теперь Каролина всерьез задумалась об устройстве собственной судьбы. Ничего не известно об искателях ее руки и сердца – по-видимому, они были настолько незначительны, что биографы Каролины о них не упоминают. Только через три года приняла она предложение Николая Филипповича Павлова (1803–1864), известного литератора и человека во всех отношениях незаурядного.
Начать с того, что на его отцовство могли претендовать три человека. Граф Валериан Зубов, брат знаменитого фаворита Екатерины II Платона, вывез из Персидского похода 1797 года и подарил своему другу, генерал-аншефу Владимиру Михайловичу Грушецкому, юную пленницу – то ли грузинку, то ли армянку. Ребенка, рожденного у нее, записали сыном дворового мужика Филиппа Павлова. Источники расходятся в утверждениях, был ли Николай Павлов на самом деле сыном Филиппа Павлова, Грушецкого или Зубова. Известно, что мальчика растили как дворянского сына. Когда Грушецкий умер, Коле Павлову было восемь лет. Законный сын и наследник генерала Василий Владимирович дал мальчику и его сестре Клеопатре вольную. Он определил сводного брата (?) в Театральное училище в Москве. Видится какая-то мстительная насмешка в том, что князь Василий Владимирович Грушецкий наметил для мальчика сомнительного происхождения стезю комедианта. Может быть, гордый сын княжны Долгорукой не желал, чтобы в дальнейшем их жизненные пути каким-либо образом пересеклись? Но пытливый Коля Павлов стал совмещать обучение с посещением лекций профессоров Московского университета. В училище проявились его бойкий ум, переимчивость, смелость, его замечательные способности. Павлов выучился довольно порядочно по-французски и даже начал говорить очень недурно на этом языке… Он, кажется, занимался также и английским языком, доказательством чего служит его перевод «Венецианского купца» Шекспира. На способного ученика обратил внимание директор Императорского Московского театра Ф. Ф. Кокошкин.
Окончив училище в 1821 году, в течение нескольких месяцев молодой человек состоял актером в театральной труппе, дебютировав в балете. Кокошкин, принимавший самое близкое участие в судьбе юноши Павлова, выхлопотал ему под предлогом болезни в начале 1822 года увольнение от театральной службы и помог определиться в Московский университет на отделение нравственных и политических наук. Тогда же Николай женился по большой любви на мещанке А. Н. Харламовой, воспитаннице известной филантропки Н. П. Квашниной-Самариной. Брак оказался кратковременным – молодая жена вскоре умерла.
Современники вспоминали, что очень часто, по праздникам, когда у Кокошкина были званые обеды и вечера, тот брал Павлова к себе в дом и требовал, чтобы молодой человек неотлучно находился в гостиной. «Таким образом, Павлов с юных лет усвоил себе те изящные, внешние формы и ту художественную отделку живого слова, которою отличался всегда разговор его». Другие уточняли, что в доме Кокошкина Павлов прислуживал гостям за столом в качестве официанта, и это обстоятельство не могло не наложить отпечатка на миросозерцание юноши, его психологию, в которых своеобразно переплетались зависть и презрение к жизни света.
В годы учебы произошло его сближение с членами кружка любомудров, в особенности с В. Ф. Одоевским, С. П. Шевыревым, Н. А. Мельгуновым. По окончании университета в 1825 году (кандидатом права) Павлов поступил на службу в Московскую театральную дирекцию, где пробыл, однако, не долго. В 1827–1831 годах он служил заседателем 1-го департамента Московского надворного суда, а также в Тюремном комитете при московском военном генерал-губернаторе князе Д. В. Голицыне, защищая интересы людей низких сословий.
Но ощущал он себя не юристом, а писателем, поэтом.
Сын университетского друга Павлова Николая Чичерина Борис, впоследствии известный историк, философ и юрист, профессор Московского университета, «ввел его в круг оппозиционно настроенной дворянской интеллигенции, связанной с братьями Баратынскими, с которыми, в свою очередь, были близки Пушкин, Вяземский и другие литераторы». В имении Чичериных Павлов написал две повести – «Именины» и «Аукцион».
«Аукцион» – повесть-миниатюра из жизни света, критическое изображение нравов великосветского круга. История мести молодого светского человека замужней неверной возлюбленной подчеркивает «аукционность» светских отношений. «“Аукцион” есть очень милая штука, – писал Пушкин, – легкая картинка, в которой оригинально вмещены три или четыре лица. – А я на аукцион – а я с аукциона – черта чисто комическая». И позднее Пушкин напишет: «Павлов первый у нас написал истинно занимательные рассказы».
«Недавно я с истинным наслаждением прочитал три повести Павлова, особенно последнюю. Кроме художественного таланта, достигающего тут редкой зрелости, я был особенно поражен возмужалостью, совершеннолетием русской мысли. Она сразу направилась к самой сердцевине общества: мысль свободная схватилась прямо с роковыми общественными вопросами, и притом не утратила художественного беспристрастия. Картина верна, но в ней нет ни пошлости, ни карикатуры…», – восхищенно отзывался о «Трех повестях» Павлова Ф. И. Тютчев.
В правящих же сферах книга вызвала возмущение и тревогу. Николай I обратил особое внимание на повесть «Ятаган», в которой автор обращался к запретной для литературы теме произвола в армии и изображал нравы военной среды. В своей резолюции на докладной записке министра народного просвещения Уварова царь отметил, что в повести «смысл и цель прескверные» и «автору лучше было бы употребить свой талант на описание природы Кавказа». На виновных в пропуске книги цензоров было наложено взыскание, а книгу запрещено перепечатывать.
Многие исследователи, начиная с С. П. Шевырёва, видели отголоски «Ятагана» в лермонтовской «Княжне Мери», которая «заранее вообразила себе обиженного судьбой героя романа и хочет насильно воплотить его в каком-нибудь из своих обожателей».
В центре повести «Именины» оказалась судьба крепостного интеллигента, тема социального неравенства, лично близкая Павлову как человеку, прошедшему долгий и непростой путь общественного самоутверждения.
В 20-е годы в альманахе «Мнемозина», в журналах «Московский телеграф», «Московский вестник», «Галатея» и других печатались стихи Николая Павлова[24]. «Он был очень хорош с Аксаковыми, Хомяковым и Шевырёвым, хотя имел совершенно западное воззрение и не разделял нисколько их славянофилизм».
Если бы богатство его не испортило и в конце жизни он не стал оголтелым реакционером, его произведения, безусловно, изучали бы в советской школе.
Павлов не только считался чуть ли не лучшим русским беллетристом, но был хорош собой, воспитан, образован. Богатая Каролина могла выбирать себе мужа из первейших женихов Москвы. К несчастью, большинство привлекательных мужчин-ровесников были женаты. Но это не значит, что она выбрала от отчаянья что попало. С избранником она была знакома со времен салона Зинаиды Волконской. Павлов сумел обаять Каролину своей вкрадчивой убедительностью, и ей он, безусловно, нравился. Он же друзьям своим говорил, что женится «не из денег, но и не без денег». То есть оба супруга сделали выбор сознательно, но без безумств страсти. Хотя имеются скупые упоминания современников и туманные строки стихов самой поэтессы, говорящие за то, их близкие отношения начались задолго до свадьбы.
Конечно, она сомневалась – не в своих чувствах, а в своем будущем. Но ей удалось загнать сомнения в столь дальний угол, что их слабый ропот был почти не слышен. И, наверно, как умная здравомыслящая женщина Каролина понимала, что никаких особых «видений рая» супружеская жизнь ей не готовит. Достаточно будет пассивной привязанности. Но вдруг?..
Она трезво признавала: «Я создала себе другую судьбу», рассчитывая не только на семейную жизнь, взаимную привязанность, но и на возможность заниматься любимой работой – писательским делом. Творчество, писательство она рассматривала как труд, своего рода профессию, и это были не грезы наяву, не записывание под диктовку божественного откровения, а производство текстов, стихов – работа ума, интеллекта.
Но и Павлов, ощущая в себе неизрасходованный творческий потенциал, надеялся сменить тускло-жуирное существование на вдохновенный поэтический труд, на создание литературных шедевров. Накануне женитьбы он писал другу Николаю Чичерину: «Теперь, кажется, ожидает меня и деятельность, теперь я могу высвободиться от этих работ, от этих цепей, которые независимо от меня сковали ее и от которых я часто казался ленивым».
Поначалу все было действительно прекрасно: брак и обретенное богатство окрыляли Каролину. Она ощущала, что теперь ей доступно многое из того, о чем раньше только мечталось. Статус замужней женщины давал ей определенную свободу самовыражения: она поразила литературную общественность заявлением: «Я – не поэтесса, я – ПОЭТ!» А поэту позволено многое:
Николай Филиппович, несмотря на некоторую авторскую ревность, поначалу принимал деятельное участие в публикациях своей жены, выступая ее личным цензором и посредником с издателями журналов. В письме к Шевыреву он сообщал: жена «стала писать по-русски, да точно славно, хоть мало… Это говорит муж, который держится правила не баловать своих жен». Он даже выступал популяризатором творчества Каролины. «Николай Филиппович в это время был еще в восторге от стихов своей супруги и нередко при ней читал нам наизусть ее стихи, причем она обыкновенно величественно улыбалась и значительно поглядывала на нас», – вспоминал современник. В одном из неопубликованных писем Павлова к брату известного русского поэта Дмитрия Веневитинова содержится упоминание об отсылке нот романса Ф. Листа М. Ю. Виельгорскому: «Любезнейший друг Алексей Владимирович, – писал Павлов, – сделай одолжение, прилагаемую посылку – музыку Листа на слова жены моей – отдай от нас графу Михаилу Юрьевичу». Романс был опубликован под названием «Женские слезы» («Les pleurs des femmes») и приобрел популярность.
Особняк Павловых с его «вторниками», затем и с «четвергами», в 1840-х годах стал одним из главных центров московской культурной жизни. Интеллигентные москвичи ценили в Павлове не только его литературный дар, но и его несравненное умение вести живую, интересную беседу – качество для хозяина салона наипервейшее. Павлову за десять лет работы в журналах случалось встречаться чуть ли не со всеми русскими писателями, так что круг его литературных знакомств был очень широк. В салоне Павловых охотно бывали Вяземский, братья Баратынские, Лермонтов, Чаадаев и многие другие. Бывал в нем и Пушкин. Каролина с юности много переводила Пушкина на немецкий язык. Но никакого отклика на ее действительно замечательные работы со стороны поэта не последовало.
Впоследствии перевод его стихотворения «Полководец» на французский был встречен восторженными отзывами русской критики. Отмечались «благородная простота, сила, сжатость и поэтическую прелесть перевода». Можно сказать, что Каролина Павлова открыла Европе русскую поэзию. Если бы Пушкин мог видеть этот перевод, он непременно отметил бы его достоинства. Увы, в то время поэта уже несколько лет не было среди живых.
У Каролины с мужем было много общего. В нем она нашла человека духовно близкого. Оба занимались переводами сочинений европейских авторов, пробовали силы в различных стихотворных жанрах и в прозе. Театральное прошлое Павлова сказывалось в выборе тем. Он перевел трагедию Шиллера «Мария Стюарт» во французской обработке Лемерсье, и она была поставлена в московском Малом театре. Его оригинальные и переводные водевили с успехом игрались на столичной сцене. Но особого внимания заслуживали переводы произведений О. Бальзака, с которым именно Павлов впервые познакомил русского читателя. Пушкин испытывал огромный интерес к творчеству Бальзака и неоднократно обращался к произведениям писателя, работая над «Пиковой дамой».
Перебивающийся на скудное жалованье и редкие гонорары писатель был благодарен супруге за возможность не считать копейки. Образ его жизни сильно изменился к лучшему. «Николай Филипович Павлов сидел в первом ряду, в желтых перчатках, в лакированных сапогах, он, время от времени, вынимал из кармана золотую табакерку, с какою-то особенной грацией понюхивая табак. В антракте он прогуливался по театральной зале, заговаривая с всеми знаменитостями. Если бы я не имел удовольствия лично знать автора “Трех повестей”, я принял бы его, наверно, за какого-нибудь знатного московского барина по его наружной изящности и особенным манерам». Лермонтов, хорошо знакомый с Николаем Филипповичем, находился в числе осуждающих специфическую литературную маску Павлова, который, с одной стороны, тщательно поддерживал репутацию светского человека, щёголя и модного литератора, а с другой – пытался развивать подчёркнуто романтические мотивы одиночества и обманутых светом благородных чувств.
Некоторых самолюбование Павлова выводило из себя. Особенно раздражался друг Пушкина, толстяк Соболевский, по своему остроумию, по тонкости юмора, по необыкновенной находчивости и весьма недюжинному поэтическому таланту бесспорно принадлежавший к личностям выдающимся. Он не печатал своих стихов, потому что боялся критики со стороны своего друга, под лучами славы которого он блаженствовал, гордясь дружбою великого поэта. Но многие стихи Соболевского, в свое время ходили по рукам, а эпиграммы учились наизусть. Откуда истекала ненависть Соболевского к Павлову, неизвестно, но Соболевский всегда носил с собой афишку, в которой был возвещаем бенефис каких-то трех посредственны актеров, в том числе Павлова. «Это так берегу, на всякий случай, – говорил Соболевский, – если Павлов забывается, я обыкновенно вынимаю эту бумажку и издалека молча показываю ее ему». Павлов, сделавшийся литератором и светским человеком, страшно боялся, что ему напомнят его прежнее поприще.
В мемуарной литературе, описывающей жизнь московского общества в 40-е годы, фигура Каролины Павловой очень заметна. И большинством мемуаристов эта фигура подается в ключе комическом. Глумливое, откровенно хамское изображение поэтессы в известных воспоминаниях Ивана Панаева не вызывает удивления: Панаев в силу природных своих качеств и не мог писать иначе. Но и некоторые другие современники иронизировали над аристократическими претензиями Павловых, для которых у них к тому же не было оснований: сомнительное происхождение Павлова, разночинное – его супруги, хотя она и предваряла свою девичью фамилию аристократической приставкой «фон».
«На крыльце нас встретил лакей в летнем платье с гербовыми пуговицами… Чей герб был на этих пуговицах: Николая Филипповича или Каролины Карловны, или два их соединенных герба, – не знаю», – ехидничал И. Панаев.
Супружеская жизнь увенчалась рождением в 1839 году сына, Ипполита. У 32-летней Каролины роды прошли очень тяжело. Врачи рекомендовали больше не повторять этот опыт. Но и особенного желания обзаводиться выводком детей у писательницы не было.
Она плодотворно работала в области перевода. В том же 1839 году парижский журнал «Revue Germanigue» напечатал переведенную Павловой на французский язык поэму Шиллера «Орлеанская дева». В 1839 году в Париже вышел сборник «Les preludes» («Прелюдии»), куда вошли ее переводы не только с русского, но и с английского, польского, итальянского. На примере творчества шестнадцати поэтов были представлены пять литератур. Открывался сборник предисловием одного из редакторов книги, который, высоко отозвавшись о работах Павловой, сообщал некоторые сведения о самой переводчице. На авантитуле – дарственная надпись на французском языке «A la famille Aksakoff non comme au teur mais comme amie. Carolina» («Семье Аксаковых не как автор, а как друг. Каролина»).
В том же году парижский журнал «Revue Germanigue» напечатал перевод на французский язык поэмы Шиллера «Орлеанская дева», выполненный Павловой. Всегда относившаяся к оригиналу с большим уважением, Каролина Павлова несомненно оказалась самым корректным переводчиком своей эпохи.
Портрет работы К. А. Молдавского 1841 года изображает вполне привлекательную светскую даму в светло-голубом вечернем туалете – никаких псевдорусских сарафанов. Модная прическа с длинными локонами, подобранные со вкусом украшения: четыре нити крупного жемчуга на шее, затейливый браслет на левой руке.
Каролину недолюбливали за чопорность, громадное самомнение и необоримую страсть зачитывать всех и каждого своими стихами. Цензор Александр Никитенко, благодаря мемуарам которого современный читатель узнает много интересного о литературной жизни той эпохи, находил, что она «страшно всем надоедает своей болтовней и навязчивостью», а говорить способна только о себе.
Друзья Павлова судили более объективно: «Была она, впрочем, женщина не совсем обыкновенная. При значительной сухости сердца она имела некоторые блестящие стороны. Она была умна, замечательно образованна, владела многими языками, и сама обладала недюжинным литературным талантом. Собственно поэтической струны у нее не было: для этого недоставало внутреннего огня; но она отлично владела стихом, переводила превосходно, а иногда ей удавалось метко и изящно выразить мысль в поэтической форме. Но тщеславия она была непомерного, а такта у нее не было вовсе. Она любила, кстати и некстати, щеголять своим литературным талантом и рассказывать о впечатлении, которое она производила. Она постоянно читала вслух стихи, и свои, и чужие, всегда нараспев и с каким-то диким завыванием, прославленным впоследствии Соболевским[25] в забавной эпиграмме. Бестактные ее выходки сдерживались, впрочем, мужем, превосходство ума которого внушало ей уважение».
М. Ю. Лермонтов по своим связям и знакомствам принадлежал к высшему обществу и был знаком только с литераторами, принадлежавшими к свету, с литературными авторитетами и знаменитостями. Николая Филипповича поэт знал давно; правда, о его стихах был невысокого мнения. Полагают, что некоторые черты характера Павлова отразились в образе главного героя лермонтовского «Маскарада» Арбенина: он также пользовался репутацией одержимого и подозрительного в карточной игре человека.
В повести Лермонтова «Княжна Мери» исследователи, начиная с С. П. Шевырёва, видели отголоски повести Павлова «Ятаган». Подобие сюжетных ситуаций двух повестей подчеркивалось мотивом «солдатской шинели», которую носит герой повести Павлова, молодой человек Бронин. За дуэль с адъютантом он разжалован в солдаты – и это увлекает юную княжну, которую полюбил герой. «Для неё он был жертвой зависти, гонений, человек, против которого вселенная сделала заговор…» В сравнении с благородным Брониным, который предпочёл бесчестью преступление и смерть, лермонтовский Грушницкий воспринимается как его двойник-подражатель, строящий свою жизнь по литературной модели, которой и становится в романе «Герой нашего времени» неназванная прямо повесть Павлова.
Заехав в Первопрестольную по дороге в ссылку на Кавказ, Лермонтов пробыл в Москве почти весь май 1840 года. Он познакомился с московскими славянофилами (по словам Е. Ростопчиной – это Хомяков и его шумливые, нечесаные, немытые приверженцы), посещал салоны Павловых и Свербеевых. К Каролине Павловой Лермонтов относился с большим почтением, высоко ценил ее переводы и некоторые оригинальные стихотворения. В альбоме поэтессы сохранился автограф его стихотворения «Посреди небесных тел». И перед второй ссылкой на Кавказ, подавленный и грустный, свой последний вечер в Москве он тоже провел в салоне Павловых.
«Каролина все теребила его, пыталась вовлечь в разговор, но ее усилия были напрасны. Он уехал грустный. Ночь была сырая. Мы простились на крыльце», – записал Ю. Самарин в своем дневнике, вспоминая этот вечер уже после известия о смерти поэта.
В феврале 1843 года Каролине Карловне был представлен А. И. Герцен (Павлов уже был с ним знаком). Герцен сразу отметил незаурядность личности Павловой. «Из людей видел одного, да и тот женщина, т. е. Павлова, – ее голос неприятен, ее вид также не вовсе в ее пользу, но ум и таланты не подлежат сомнению. Больше на первый случай ничего не могу сказать», – записал он в дневнике.
Каролина отдавала много времени литературным трудам, что вызывало недовольство ее знакомых. Князь Черкасский заметил: «Мне противны женщины, которые из ума своего делают что-то вроде ремесла, как К. Павлова и гр. Ростопчина».
Объединенные таким образом поэтессы подругами вовсе не были. Отношения Павловой и Ростопчиной носили отпечаток соперничества и живо обсуждались всей литературной Москвой. Поэтессы, равные по известности и поэтической репутации как дочери своего времени, имели много общего, но оставались антиподами. Различие просматривалось даже на уровне сердечных увлечений. В отличие от Ростопчиной Павлова не тематизировала историю любви к Мицкевичу в своих стихах, ограничиваясь лишь полунамеками. В стихотворных посланиях-воспоминаниях об объяснении с Мицкевичем его имя не упоминается, к тому же первое из них было впервые опубликовано только в 1863 году, второе же было издано спустя много лет после смерти Павловой – в 1939-м. Напротив, ранний период в жизни Ростопчиной был одухотворен любовью к Александру Голицыну – ничем не увенчавшейся, но ставшей тем первым сильным импульсом, которому читатели обязаны образцами ее ранней исповедальной лирикой.
Пушкин писал про Ростопчину: «…говорит она плохо, но пишет хорошо», однако «поэт радости и хмеля» Николай Языков пренебрежительно называл ее стихи «бабьими».
Павлова, с ее аналитикосоциальными претензиями, неоднократно обвиняла Е. П. Ростопчину в растрачивании своего дара в светской жизни («Три души», «Мы современницы, графиня» и др.). Отношение Каролины к Ростопчиной, вероятно, усугублялось общепринятым мнением о роли ее свекра, московского градоначальника и генерал-губернатора Москвы графа Ростопчина в пожаре 1812 года. Она ставила ему в вину не только выдачу на растерзание толпе молодого Верещагина, якобы виновника поджогов; Каролина не могла простить уничтожение, между прочим, дома, имущества и благосостояния семьи Янишей.
Ростопчина отвечала Павловой личной неприязнью. Она подчеркивала провинциальность соперницы (Ярославль, Москва) по сравнению со своей столичностью (Петербург); корни – немецкие (урожд. Яниш) и русские (урожд. Сушкова). Остальное, пожалуй, было одинаково: биографическая причастность научным и масонским кругам, вовлеченность в художественную среду. Критерием женской привлекательности являлось количество «разбитых мужских сердец». В этом плане у К. К. Павловой имелся драматический приоритет – как полагали современники, из-за несчастной любви к ней покончил жизнь самоубийством друг Мицкевича Киприан Дашкевич. Зато у Ростопчиной имелось трое незаконных детей от разных мужчин. В целом их скорее могла сблизить романтическая и одинаково несчастливая женская судьба, неудачный брак, разлука с возлюбленными. Но этого не произошло.
Хозяйки двух литературных салонов практически не встречались и только обменивались стихотворными посланиями.
По-видимому, в этот начальный период семейной жизни Каролина проповедовала прямо-таки домостроевские ценности. Она осуждала Ростопчину за рассеянную светскую жизнь и нарушение патриархальных семейных традиций. Чичерин свидетельствовал: «весь семейный быт [Павловых] носил даже несколько патриархальный характер, благодаря присутствию двух стариков Янишей, отца и матери Каролины Карловны. Старик, почтенной наружности, с длинными белыми волосами, одержим был одной страстью: он с утра до вечера рисовал картины масляными красками… Старушка же была доброты необыкновенной; оба они производили впечатление Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны в образованной среде. Дочь свою они любили без памяти, и она распоряжалась ими, как хотела. Но главным предметом их неусыпных забот был единственный внук, маленький Ипполит, которого держали в величайшей холе, беспрестанно дрожа над ним и радуясь рано выказывающимся у него способностям. Сама Каролина Карловна, хотя несколько муштровала стариков, но позировала примерной женой и нежной матерью».
Не смогла Каролина удержаться и от увесистого камушка в огород соперницы, противопоставив своего опытного просвещенного мужа, которому можно «отдать стихи на строгий суд», циничному Андрею Ростопчину, бывшему моложе своей поэтической супруги.
Ростопчина наперекор сложившемуся представлению о том, что полнота жизни и творческая плодотворность несовместимы, много писала во времена, насыщенные событиями своей бурной личной жизни. Она много выстрадала и со многим примирилась. С зимы 1834–1835 годов Ростопчиной окончательно завладел бал. Оказалось, что это и есть «то место, где так хорошо скрываются причины тоски, где романтические мечтания с волнующей и хрупкой скудостью осуществляются в действительности…» Собственное кредо она привела в следующем стихотворении:
Аристократка Ростопчина издевалась и над «всеядностью» соперницы и особенно ее супруга:
Но время Ростопчиной уходило. Современники отмечали: «свежесть молодости исчезла; небольшой поэтический талант испарился; а так как ума никогда не было, то осталась непрерывающаяся болтовня с довольно разнообразным содержанием, но не одушевленная блеском, остроумием или грацией, а потому скучная. Осталась и наклонность окружать себя молодыми людьми. В это время она оставляла уже в покое светскую молодежь, а составила себе кружок второстепенных литераторов, среди которых царила. …Скоро она растолстела, а так как претензии на молодость не исчезли, то она представляла из себя нечто довольно комическое. …До старости у нее осталась и страсть к танцам. Когда она стала вывозить дочерей в свет, она наивно признавалась, что для нее всего больнее было то, что она уже не может более танцевать».
Каролина Павлова не была так красива, как Евдокия Ростопчина, но ее личность производила впечатление. Уже упоминавшийся острослов Иван Панаев писал: «Когда Николай Филиппович представил меня своей супруге, я ощутил невольно некоторую робость… Перед мной была высокая, худощавая дама, вида строгого и величественного, как леди Лохлевен Вальтер-Скотта. В ее позе, в ее взгляде было что-то эффектное, риторическое. Она остановилась между двумя мраморными колоннами, с чувством достоинства слегка наклонила голову на мой поклон и потом протянула мне свою руку с величием театральной царицы… Мне казалось, что мне следовало в эту минуту стать на колени, чтоб приложиться к ней, – однако я просто пожал ее. Через пять минут я узнал от г-жи Павловой, что она пользовалась большим вниманием Алекс. Гумбольдта и Гёте и что последний написал ей несколько строк в альбом… Затем был принесен альбом с этими драгоценным строками… Через четверть часа Каролина Карловна продекламировала мне несколько стихотворений, переведенных ею с немецкого и английского…» Все в этом доме было как-то слишком изящно, чинно, прилично и рассчитано.
У современницы осталось похожее впечатление: «У Грановских я встретила К. К. Павлову и слышала чтение ее стихов, которые она только что сочинила и наизусть прочла во время своего визита. В разговор она постоянно вставляла строфы стихов на немецком языке из Гёте, из Байрона – на английском, из Данте – на итальянском, а по-испански привела какую-то пословицу. Она больше говорила с Грановским, нежели с нами. Павлова была уже не молода и некрасива, очень худенькая, но с величественными манерами».
Молодой Яков Полонский чувствовал себя в этом светском салоне неуютно. «У Павловой был один раз, и то утром, – писал он. – Черт возьми ее литературные глупые вечера». Полонский так характеризовал поэтессу: «Память ее была замечательная, и голова ее была чем-то вроде поэтической хрестоматии, не одних русских стихов, но и французских, и немецких, и английских. Муж ее, – переходил поэт к характеристике Павлова, – когда-то крепостной человек, вышел в люди… благодаря своим недюжинным способностям, конечно, женился он по расчету, так как девица Яниш была очень богата, но не хороша собой…»
Борис Чичерин, будущий профессор Московского университета, так характеризовал салон Павловых: «Это было самое блестящее литературное время Москвы. Все вопросы, и философские, и исторические, и политические, все, что занимало высшие современные умы, обсуждалось на этих собраниях, где соперники являлись во всеоружии, с противоположными взглядами, но с запасом знаний и обаянием красноречия… Вокруг спорящих составлялся кружок слушающих; это был постоянный турнир, на котором высказывались и знания, и ум, и находчивость… Хозяева, муж и жена, с своей стороны были вполне способны поддержать умный и живой разговор. Павлов, когда хотел, сверкал остроумием, но умел сказать и веское или меткое слово».
Конечно, друг Павлова ставил на первое место по значению в обществе именно его. Но, пожалуй, первенство оставалось за Каролиной с ее огромной самоуверенностью и представлением о себе как о самостоятельном и активно действующем субъекте профессиональной писательской деятельности. Привычка мыслить на иностранных языках усовершенствовала ее ум. Активная, целеустремленная, самостоятельная, просвещенная энергичная женщина, она сознательно выбрала писательство как профессию и не питала иллюзий по поводу трудностей, которые ее на этом пути ожидают. Именно она создавала атмосферу салона. Все это, разумеется, совершенно не соответствовало ни стереотипам женственности, ни обозначенным в критике того времени границам женского писательства.
Семейная жизнь Каролины, поначалу такая гармоничная, как оказалось, имела неприятные подводные камни. Красивый и остроумный муж оказался игроманом: за вечер он мог проиграть 10–15 тыс. рублей – по тому времени огромные суммы. Еще Пушкин писал к Нащокину: «С Павловым не играй». То и дело мелькали упоминания о пятом тузе в рукаве, о крапленых колодах…
Каролина взяла с мужа слово не брать в руки карт. Он это слово держал: «сам точно не брал их в руки, но просил играть за себя других… Супруга не подозревала этой хитрости, и колебавшееся домашнее спокойствие кое-как еще поддерживалось». Этому способствовало раздельное житье: летом она уезжала с сыном и родителями на природу, на дачу по Владимирской дороге, где напряженно работала. Павлову лучше писалось в Москве, к тому же его там удерживали хозяйственные дела – Каролина дала ему полную свободу распоряжаться своим огромным состоянием. Но он часто и с удовольствием приезжал на дачу вместе с друзьями-литераторами.
В 1848 году Каролина выступила с очерком «Двойная жизнь», где описала судьбу светских девушек – неправильное и уродливое их воспитание, браки, основанные на расчете, нравственную дряблость и полное незнание жизни. «Каждая глава состоит из двух частей: прозаической и стихотворной – форма, соответствующая идее сочинения: возвышенная сторона жизни требует и выражения поэтического, а для будничных дней пусть останется будничный язык», – отмечали критики. Степан Шевырёв писал, что новое произведение Павловой – «довершенная поэтическая дума, нашедшая язык, это поэма – плод многих наблюдений жизни и заветной душевной мечты». Критические отзывы в целом продемонстрировали интерес и ожидания, связанные с ее будущей творческой деятельностью. Отечественные записки откликнулись: «Действительно, имя г-жи Павловой – первое у нас имя такой женщины-писательницы, которая с талантами, дарованными природой, соединяет сознание литературной деятельности, приходящее от науки». Журнал признал очерк «весьма приятным подарком русской литературе». Анонимный критик журнала «Современник» высоко оценивал особенности звуковой и ритмической организации стиха Павловой, видя в нем «что-то мужественное, энергическое – качество, редкое в женщине». Говоря о жанровой природе произведения, критик акцентировал внимание на том, что его «можно назвать скорее поэмою, хотя автор и дал ей скромное название очерка».
Нежась в славословиях критики, удовлетворенная семейной жизнью и положением в свете и в содружестве литераторов, Каролина придавала большое значение респектабельности своего дома. В то же время она понимала условность дружеских чувств лиц, приглашенных на приемы с хорошим угощением. Как правило, присутствовало «человек с тридцать. Иные говорили между собой вполголоса, другие прислушивались, другие прохаживались, но на всех как будто бы тяготела какая-то обязанность, по-видимому, довольно трудная, и им всем, казалось, было немного скучно забавляться».
И. И. Панаев рассказывал: ее отец «имел слабость к живописи и малевал какие-то картины; мать вязала чулки и исполняла обязанность ключницы… Дочь царила в доме и хлопотала только о том, чтобы придать ему аристократическую наружность и некоторого рода живописность. Она, говорят, даже осматривала туалеты маменьки и папеньки перед их выходом к гостям… Маменька была одета с немецкой аккуратностью и щепетильностью, в отлично сплоенном чепчике и в искусно гофрированном воротничке около шеи. Папенька – в летнее пальто цвета небеленого батиста. Длинные серебряные его волосы с тщательным пробором на середине головы спускались до плеч. Эти две фигуры были точно сняты с какой-нибудь фламандской картины. За обедом более всех говорила, конечно, сам хозяйка дома. Предметом ее разговора были литература и описание гениальных способностей ее сына…»
Может быть, желчный Иван Панаев несколько утрировал действительность, но общее впечатление от общения с поэтессой у всех складывалось примерно одинаковое.
Мемуарист припомнил также недостаток женственности в Павловой. «Когда я короче познакомился с Каролиной Карловной, я заметил, что манеры ее, несмотря на их театральное величие, отзывались иногда не совсем приятной грубоватостью. Однажды Н. Ф. Павлов, в гостиной дома Аксаковых, стоял перед зеркалом и натягивал желтые перчатки. Он хотел отправиться куда-то. Супруги его не было… Она приехала после и вошла в гостиную в ту минуту, когда он охорашивался у зеркала… Она значительно мигнула г-ж Аксаковой, приставила палец ко рту и, на цыпочках пробравшись к супругу, изо все сил ударила его в спину. Николай Филиппович вскрикнул во все горло, покорчиваясь, обернулся назад, взглянул на свою супругу и сказал: – А я думал, что это меня какой-нибудь солдат ударил в спину».
Оставил воспоминания о Павловой и Д. Григорович: «Она была искренне уверена, что возвышенные, исключительно даровитые натуры, к каким она себя причисляла, недолговечны, и часто напоминала о скором своем конце». Так что Т. Ф. Грановский однажды не выдержал и спросил: «Каролина Карловна, когда же вы умрете?»
Наряду с критикой ее поведения обнаруживается тенденция объективного отношения к ее творчеству. Никитенко признавал: «Она не без дарования». Чичерин констатировал: «Она отлично владела стихом, переводила превосходно, а иногда ей удавалось метко и изящно выразить мысль в поэтической форме». Григорович ценил ее стихи, «отличавшиеся… красивыми созвучиями слов». Многие современники испытывали сложную смесь восторга и раздражения перед яркой и талантливой женщиной. Грановский первое время с симпатией относился к ее творчеству, поощряя в Павловой объективность и смелость суждений, а также остроумие. Сохранилось свидетельство Бартенева, что Грановский был в восторге от пародии на Шевырёва и бросился целовать ручки у Каролины, когда та прочла ее:
Взаимоотношения московского литературного круга были весьма сложными. К этому времени относится обострившееся противостояние славянофилов и западников. Ожесточенная полемика, развернувшаяся между ними в 1840-е годы, стала одним из острых проявлений скрытого брожения умов, которое дало о себе знать и в первое десятилетие после декабрьского восстания. Павлова стремилась быть в дружеских отношениях с литераторами разных направлений, стараясь «примирить» славянофилов и западников. Благодаря этой нейтральной позиции Каролина оказалась в центре интеллектуальной жизни столицы. Ее живой и образованный разговор делал салон ее «приятным и даже привлекательным для литераторов». Этот период отмечен также интенсивной литературной работой. Несомненными почитателями ее таланта в это время выступали А. С. Хомяков и С. П. Шевырёв. Братья Аксаковы участвовали в театрализованных декламациях стихов Каролины. Иван Аксаков считал ее стих «живым и согревающим». Хомяков писал Языкову: «Каково оперилась, барыня? Чудо да и только! Ея деятельность радует нас…»
По убеждениям своим и дружеским связям Павлова склонялась к славянофилам[26], не разделяя при этом их политических крайностей, она избрала для себя нейтральную идейную позицию, что возбуждало возмущение обеих сторон. Но в их распре, вызванной публичными лекциями Грановского, она не стала на сторону славянофилов и с негодованием отнеслась к Языкову, который раньше в звонких стихах ее часто и усиленно воспевал. Теперь появились его «бессильные и гадкие стихи под заглавием: “Не наши”, в которых прежний поэт разгула и свободы, сделавшийся, как выразился очень удачно Герцен, славянофилом по родству (Хомяков был женат на его сестре), намекал на Чаадаева – как на отступника, на Грановского – как на лжеучителя, губящего юношество, на Искандера – как на лакея, щеголяющего западной ливреей; клеймил всех, разделяющих их идеи, как изменников отечества». При такой выходке даже миролюбивый и кроткий Грановский вышел из себя. Языков не стеснялся в выражениях: Чаадаев, Герцен и Грановский по его убеждению – «люд заносчивый и дерзкий – опрометчивый оплот ученья школы богомерзкой», – которому «чужд и дик родной закон, родной язык непонятен, для кого родная земля иль безответна, иль смешна, чей ум развратен, а совесть прокажена».
Каролина не разделяла подобных воззрений и не приняла его стихотворение. Обиженный Языков обратился к ней с посланием, в котором удивлялся тому, что она «поразила его – беззащитного неприязнью небывалой» за то, что его «русский стих восстает на нехристь злую за родную старину и долефортовскую Русь». Он напоминал о дружбе, смолоду связывавшей их и не прерывавшейся в течение пятнадцати лет.
Именно эта дружба не давала поэтессе присоединиться к хору хулителей Языкова. Сначала она молчала. Но и западники и славянофилы требовали определиться, на чьей она стороне. В ее отклике сказалась высота ее нравственного чувства и человечность взглядов, чуждых зоологическому патриотизму Языкова. Она писала:
Зато Языков «нашел в душе» и злые стихи, и эпиграммы на ту, которую раньше величал «княгиней русской поэзии». Она призывала устыдиться, одуматься, но напрасно. От своего либерального мужа Павлова Каролина на сей раз не получала никакой моральной поддержки. Он, похоже, завидовал успехам жены. Его литературные дела не двигались. Сборник «Новые повести» провалился. Он находил утешение в картах и светской жизни.
Салон Павловых терял прежний блеск и привлекательность – уходили его знаменитые завсегдатаи. В 1844 году скончался Е. Баратынский, а Ю. Самарин уехал в Петербург; в следующем году умерли Д. Крюков, Д. Валуев и А. Тургенев, неизменно бывавший у Павловых во время своих наездов в Москву. Зимой 1846–1847 года. после тяжелой болезни умер Н. Языков; в начале 1847 года навсегда уехал за границу Герцен, в 1848 году переселились в Петербург Редкин и Кавелин; реже стал бывать оставивший профессорство М. Погодин.
Между тем поэтический талант Павловой совершенствовался. В 1848 году был создан «Разговор в Трианоне», в котором блестящий стих соединяется с глубиною мысли, яркостью образов и богатой исторической эрудицией. В беседе графа Мирабо и знаменитого авантюриста Калиостро в саду Трианона, где «в толках о своих затеях гуляли в стриженых аллеях толпы напудренных маркиз», проведена, подкрепленная рядом примеров, мысль о том, что выдающиеся события истории народов представляют собою смену проявления двух видов насилия: или одного над безответною толпой, или разъяренной толпы над стоящим нравственно выше ее. Беспощадный гнев Моисея, бой гладиаторов, суд над Христом, Нерон, любующийся пылающим Римом, Коло-ди-Риенци, казнь Тамплиеров, Жанна д'Арк, Варфоломеевская ночь, казнь Карла I и развратный пир Карла II проходили перед читателем в ряде ярких картин, оканчиваясь предсказанием, что и грядущая революция, которую так жадно ждет Мирабо, окончится после «взрыва сил сердитых» массою темных дел и разбитых надежд – и новым, еще более жестоким самовластьем одного над всеми. Его приговор революционному народу суров:
Известный юрист и литератор А. Ф. Кони был убежден: единственного «…такого стихотворения было бы достаточно в Западной Европе, чтобы отвести автору почетное место в истории литературы». Однако цензура не допустила этот текст к печати, невзирая на его консервативную в целом направленность и пронизывающий его историософский скепсис – по тем временам возмутительный для прогрессивной общественности.
Кроме литературных штормов разразилась и буря семейная.
42-х летняя Каролина как-то отчетливо ощутила, что ей осталось не много лет женской жизни, которыми надобно пользоваться… «Она пустилась на юношеские вечеринки и там плясала до упаду, развертывая перед неопытными юношами свои стареющие прелести. Она и у себя устраивала вечера с разными представлениями, в которых, разумеется, играла главную роль. Так, в одной шараде она явилась Клеопатрою и, сидя в какой-то ванне, своим завывающим голосом декламировала стихи. …Чтобы несколько прикрыть свои светские выезды и проделки, она прикомандировала к себе племянницу», Евгению Танненберг (1821–1899), проживавшую у Павловых на правах бедной родственницы. «Это была особа недурная собой, весьма неглупая и чрезвычайно бойкая, даже чересчур бойкая и предприимчивая. Якобы для встречи с ней в дом являлись разные молодые люди. Одного из них, высокого, довольно красивого мужчину, который где-то служил в мелком чине, я не раз встречал у них за обедом, и Каролина Карловна нашептывала мне, что она приглашает его для племянницы, которую желает выдать за него замуж. Оказалось, однако, совсем другое», – описывал ситуацию в семействе Павловых Б. Чичерин и продолжал: «Нельзя было сделать большую неприятность, как оказавши этой молодой девице больше внимания, нежели самой тетке. Этим и занимались друзья дома. Однажды, приехав к Павловым на именинный завтрак, я увидел Грановского в самом одушевленном разговоре с племянницей. Через несколько минут он ко мне подошел и шепнул на ухо: “Если вы хотите разбесить Каролину Карловну, ступайте полюбезничать с Евгенией Александровной. Я только что в этом упражнялся; теперь ваша очередь”. Однако племянница не довольствовалась любезностями друзей; она принялась за мужа, и Николай Филиппович, всегда слабый, поддался соблазну». По-видимому, он поддавался соблазну не один раз, поскольку на свет появилось трое детей. Это вышло наружу, и тогда разразилась буря. Каролина Карловна пришла в неописанную ярость от неверности мужа. Ее бешенство, ощущение личного оскорбления невозможно передать.
Разразившийся скандал долгое время служил темой светских сплетен. При этом общественное мнение склонялось больше на сторону Павлова: его слабость и его податливость страстям были слишком хорошо известны. Все это извинялось ему во имя других, лучших сторон его недюжинной природы.
Как любое сильное движение души, обида и ревность вызвали к жизни стихи Каролины. В 1851 году она создала саркастический стихотворный портрет мужа:
Когда же по просьбе Каролины провели ревизию её состояния и имущества, выяснилось, что Николай Павлов оставил её практически нищей: всё движимое и недвижимое имущество было заложено и перезаложено. Ввиду полного разорения профессор Яниш обратился с жалобой к московскому генерал-губернатору А. А. Закревскому на зятя на то, что тот своей карточной игрой и беспорядочной жизнью промотал состояние его дочери. Обвинения были жестоки и категоричны и повлекли серьезные последствия. Градоначальник поторопился свести личные счеты с писателем за злые стишки, в которых тот обличал его самодурство и произвол. В них Павлов с тонкой иронией спрашивал Закревского:
Градоначальник рассчитывал обнаружить крапленые карты и публично обвинить Павлова в шулерстве. Крапленых колод не нашли, зато во время обыска (10 января 1853) обнаружили документы, компрометирующие друзей дома – посетителей салона, запрещенные книги и статьи Герцена, копию зальцбруннского письма Белинского к Гоголю, подлинник гоголевского ответа и проч. Делу был сообщен политический характер. По приказу Закревского Павлов был посажен в долговую яму, находившуюся в помещении бывшего царского зверинца. Это был беспрецедентный случай.
Общество расценило жалобу Янишей как политический донос. В прессе появились злые эпиграммы и пародии на Каролину. Общее мнение сформулировал отъявленный враг Павлова Соболевский в известной эпиграмме, очень легко запоминающейся, поэтому повторяемой всеми:
После отсидки в долговой тюрьме Павлов был выслан в Пермь, где жил с апреля до конца 1853 года. В письмах из Перми он жаловался на несправедливость обвинения и признавался одному своему другу: «одну я в жизни сделал гадость: женился на деньгах». Его письма полны рассказами о тяжелых душевных переживаниях, вызванных необходимостью находиться вдали от привычного круга. Но его ссылка продлилась недолго: благодаря влиятельным друзьям, действующим через императрицу, удалось вымолить «помилование» у Николая I. После ссылки он оставался под строжайшим полицейским надзором, а позже – секретным наблюдением. С тех пор Павлов часто щупал свой пульс и, вызывая общее сочувствие, жаловался на сердечные перебои.
Но нет худа без добра: злоключения Николая Филипповича привели к еще более широкому распространении его рукописных сатир и эпиграмм.
В то время как общество безоговорочно приняло сторону Павлова, Каролина оказалась в положении отверженной. Она тщетно пыталась утаить от кредиторов хотя бы часть денег – это стало предметом еще большего презрения. Мало того, что она «мужа в яму посадила», в бумагах ссыльного нашли ее «переписку с одним господином, которому она предлагала оставить Ник. Фил. и бежать с ним, – в Адалузию, в Гренаду». Это был тот самый молодой человек красивой наружности, которого Каролина, по ее словам, прочила в мужья Евгении.
Московская общественность отвернулась от поэтессы. Критик Шевырёв называл ее «нравственным чудовищем», бывший друг Грановский – «женщиной без сердца, без чести, без стыда».
Остракизм потряс оскорбленную и разоренную поэтессу. Защиту и поддержку она смогла найти только в родительском доме. Вместе с сыном она поселилась у стариков Янишей и жила на их небольшие средства. Освобожденная от иллюзорных чувств, Каролина понимала, что начинается новый период жизни, борьба за выживание не столько физическое, сколько нравственное:
Оставаться в Москве было невозможно. Семья перебралась в Петербург. Творчество Павловой находило немало почитателей среди петербургского круга российских литераторов, но она чувствовала себя неуютно после перенесенных потрясений и испытывала серьезные денежные затруднения.
В северной столице Каролину постигло еще одно несчастье – умер от холеры ее отец, всегда остававшийся ей опорой во всех сложных ситуациях. Она впала в панику, боясь заразы, и не дождавшись погребения покойника, уехала с матерью и сыном в Дерпт. Хорошо и информированный доброхотами, Николай Павлов из Перми писал Шевырёву: «Накануне похорон теща моя, которая так любила мужа, и дочь его, испуганные, уехали в Дерпт, а прах его отдан был на произвол трактирного слуги, который заехал с ним не в ту церковь, и только в 12 часов ночи, через генерала Рорберга, родственника моей жены, поместили его в церковь; на другой день явились туда родные, ждали вдовы и дочери, но не дождались».
Это стало последней каплей, переполнившей чашу терпения общества. Теперь от Каролины отвернулись даже те немногие, которые ранее сочувствовали ей.
Сама Павлова объясняла, что жить в Дерпте дешевле, а сына-подростка надо учить. Здесь ее еще помнили как прекрасную переводчицу. Но отзвуки московского скандала долетали и сюда. Ими пренебрег Алексей Константинович Толстой, который не то летом, не то осенью 1853 года познакомился с поэтессой, будучи проездом в Дерпте. Эта встреча оживила упавшую духом Каролину. Она сравнивала себя с пилигримом в пустыне, уже рухнувшим на песок и умиравшим от жажды, которому встречный путник подал глоток воды.
Именно здесь стареющая женщина пережила свою последнюю большую страсть. Встреча с красивым изящным студентом Борисом Исааковичем Утиным (1832–1872), впоследствии ставшим видным юристом, профессором Московского университета, перевернула всю ее начавшую было упорядочиваться жизнь.
Отец Утина был миллионером, нажившимся на винных откупах и далеким от политики. Начал он свою карьеру в каком-то из отдаленных захолустных городков Северо-Западного края и при помощи удачных торговых оборотов очень быстро упрочил свое материальное благосостояние. По-видимому, в середине пятидесятых годов семья Утиных переехала в Петербург. Здесь старший Утин приобрел роскошный дом и не менее роскошную дачу на островах. Утин не жалел денег на образование своих детей. Его сыновья и дочь были окружены воспитателями, репетиторами и преподавателями самых разнообразных предметов. Летние месяцы семья Утиных обычно проводила за границей. Фамилия Утина довольно часто встречалась на страницах прессы того времени. В Петербурге Утины завели обширные знакомства. На вечерах в их доме собирались гости из самых разнообразных слоев петербургского общества. Здесь можно было встретить и видных представителей администрации, и богатых коммерсантов, и молодых литераторов, и ученых.
В 1849 году в связи с делом петрашевцев Борис Утин подвергся аресту. Эта процедура, судебное следствие и последующие санкции глубоко потрясли юношу. Ни Борис, ни его старший друг, арестованный вместе с ним, не имели прямого отношения к кружку Петрашевского и не знали о намерениях «злоумышленников. Тем не менее комиссия надеялась через этих второстепенных персонажей найти подтверждение преступным замыслам главных. План провалился, но, судя по содержанию бумаг Б. Утина, принятых к рассмотрению Комиссией, он развивался во всяком случае под влиянием идей и настроений петрашевцев, особенно литературного крыла этого движения.
Благодаря «золотым ключам», безотказно действующим в России во все времена, Бориса освободили. Однако возможность дальнейшего обучения в Петербурге была ему закрыта. Так молодой человек оказался в Дерптском университете. Однако в отношении уровня обучения он мало что потерял. Спроектированное остзейскими баронами учебное заведение надолго стало «особенным» в российской университетской системе. Уставом 1820 года было разграничено преподавание гражданского и уголовного права; объединено в одну кафедру преподавание местного права остзейских губерний, распределённого ранее по трём отдельным кафедрам. Дерптский университет в то время был преимущественно немецким по составу преподавателей и учащихся, преподавание велось на немецком языке.
Неизвестно, как познакомились Каролина и Борис Утин. Вероятно, они встретились в каком-то литературном салоне. По крайней мере, в ее стихотворении момент знакомства выглядит так:
Вероятно, завоевательно-романтическая тактика Каролины не изменилась с возрастом. Как некогда с Мицкевичем, она взяла ситуацию в свои руки: обратилась к студенту-юристу за консультацией по поводу заложенных мужем имений. Возможно, она действительно надеялась на его квалифицированную помощь в деле о ее поместьях и неудачных попытках со своей стороны сохранить хотя бы часть состояния. Дальше – больше. «Дайте мне знать, хорошо ли вы себя чувствуете. Я на вас надеялась сегодня, так как вы (почти —?) пообещали прийти. Вы же знаете, что я человек совершенно простой и очень хорошо, что вы (наконец) не стесняетесь меня».
Борис был на 24 года младше Каролины. Однако между поэтессой весьма зрелых лет и будущим юристом вспыхнула страсть. Она видела в нем не только любовника, но и опору для своей израненной души. Но что привлекло красивого молодого человека к немало пожившей непривлекательной, с неприятным голосом женщине? Неужели только ее известность в литературных кругах? В эпоху охлаждения общества к поэзии он разделял идею о «великом значении поэта» как «представителя движения народной мысли». Эти взгляды Утина, молодого петрашевца и западника, были противоположны консервативным воззрениям Павловой. Может быть, противоположности в какой-то момент потянулись друг к другу, понимая изначальную предопределенность разрыва? Вероятно, сила чувства Каролины вызвала некий ответный эмоциональный и чувственный порыв в юноше. Она же как умная женщина с самого начала понимала, что ее любовь обречена, и недоумевала: зачем ее посетила эта прекрасная напасть?
Довольно беспомощными выглядят попытки некоторых литературоведов, защитников чести поэтессы, представить их роман как интеллектуальный поединок, в котором притягивались и отталкивались лишь умы, но не тела. Нет, это был для Каролины новый опыт, без которого невозможно появление ранее скрытых граней творчества. Он не повторял ни романтических восторгов с Мицкевичем, ни любви-дружбы с Павловым. Но она крепко держала молодого любовника, хотя их отношения были проникнуты безысходностью, мучительны и даже унизительны для обоих.
Знакомые со вкусом обсуждали пикантную ситуацию. Общее мнение сводилось к тому, что Павлова обзавестись молодым любовником решила в подражание Жорж Санд.
Самое неприятное заключалось в том, что свидетелем материнских безумств оказался Ипполит. Он тяжело переживал разрыв родителей и разлуку с отцом, которого нежно любил. Между сыном и матерью нарастало отчуждение.
Борису надо было съездить в Петербург. К этому времени умной женщине стало ясно, что Борису чужда поэтесса Каролина Павлова с ее устремленностью в «частный» мир «частного» человека, с ее верой в исключительность своей натуры, с ее странностями и причудами. Однако терять его она не желала. Опасаясь, что разлука убьёт чувства любимого, Каролина поехала с ним.
Ее опасения оправдались. Среди родных, ровесников, молодых друзей Утин с особенной ясностью осознал, насколько противоестествен его союз с пожилой, вышедшей в тираж поэтессой. И Каролина с болью поняла, что в его сердце, в его жизни ей места нет. Она приняла единственно верное, хотя и тяжелое решение – порвать с ним, отпустить его.
Чувственная любовь оказалась ложным «маяком», временным заблуждением «ума и сердца». Но поэтесса сумела найти позитивный смысл «горестной» ситуации – воспитание души. Состояние подавленности в результате неудачного романа необходимо душе для того, чтобы окрепнуть, окинуть переживания трезвым взором. Лирическая героиня Каролины отныне отрекалась от земных привязанностей: она стала слишком благоразумна, чтобы тешить себя пустыми мечтами.
В память о Борисе, об этой «тягостной блажи», остался знаменитый «Утинский цикл» лирики Павловой из десятка стихотворений. Поэтесса говорит об одиночестве, которое неспособна преодолеть даже любовь. В цикле существен мотив «сурового слова» со стороны любимого в адрес героини-поэтессы, склонной к обнажению своих переживаний (тема «сердечной блажи»). Литературоведы ставят эти стихи в один ряд с такими циклами, посвященными поздней любви, как «денисьевский цикл» Тютчева, цикл «Борьба» Аполлона Григорьева.
Каролина сама дивилась, что была способна на такое горение:
Поэтесса понимала, что интимная лирика ей уже несколько не по возрасту. Следовало стать более современной, более гражданственной.
Весной 1854 года все сильнее разгоралась война, ныне известная под названием Крымской, и Каролина Павлова откликнулась на оборону Севастополя назидательно-патриотическим стихотворением с явным славянофильским оттенком: «Разговор в Кремле». Произведение, где в беседе Англичанина, Француза и Русского подчеркивалось преимущество православия для достижения единства общества и согласия всех сословий, было написано в блестящем лирическом ключе. Но в ту пору, когда русский позор в Крымской войне стал очевидным фактом, поэтический панегирик теням великих надо было строить не как вызов Западу, а как упрек современной России. Поэтому читатели отнеслись к несвоевременному «Разговору…» в основном критически. В передовых литературных кругах его встретили в штыки. Цензор Александр Никитенко записал в своем дневнике: «Каролина Павлова ужасно хвастает фразою: “Пусть гибнут наши имена – да возвеличится Россия”. Любовь к отечеству – чувство похвальное, что и говорить. Но сказать “пусть гибнут наши имена, лишь бы возвеличилось отечество”, – значит сказать великолепную нелепость. Отечество возвеличивается именно сынами избранными, доблестными, даровитыми, которые не гибнут без смысла, без достоинства и самоуважения. То, что говорит Павлова, – гипербола и фальшь». Вероятно, поэтесса решила щегольнуть известной броской цитатой – и попала в неловкое положение – цитата была знакома не всем.
Разговор в Кремле» осуждался не столько за «славянофильство», сколько за художественные просчеты. Критики отмечали длинноты, тяжеловесность языка, не всегда русские обороты, загруженность текста историческими деталями. К Павловой впервые предъявлялись претензии как к мастеру. Это был тревожный симптом.
Провал «Разговора…» был тем более досаден, что это стихотворение стало итогом интеллектуальных дискуссий с Борисом Утиным, и она надеялась, что последнее слово осталось за ней. Кроме того, она посвятила «Разговор…» сыну Ипполиту.
В жизни Каролины продолжалась черная полоса. В 1855 году она потеряла горячо любимую матушку – единственного человека, который принимал ее всегда и любую. Подросток-сын Ипполит не пожелал жить с матерью и переехал к отцу, к которому, несмотря ни на что, был нежно привязан. Он поступил в Московский университет и впоследствии стал преподавателем словесности, критиком и публицистом. Однако, вероятно, какие-то связи с Каролиной на уровне переписки остались.
Тем временем Золотой век русской литературы сменился «веком сознаний», «холодных умов». Как говорил Блок: «Пришли Белинские…» Белинский писал: «Отнимать у искусства право служить общественным интересам – значит не возвышать, а унижать его, потому что это значит лишать его самой живой силы, т. е. мысли, делать его предметом какого-то сибаритского наслаждения, игрушкой праздных ленивцев. Это значит даже убивать его, чему доказательством может служить жалкое положение живописи нашего времени. Как будто не замечая кипящей вокруг него жизни, с закрытыми глазами на все живое, современное, действительное, это искусство ищет вдохновения в отжившем прошедшем, берет оттуда готовые идеалы, к которым люди давно уже охладели, которые никого уже не интересуют, не греют, ни в ком не пробуждают живого сочувствия».
От литературы стали требовать разговора о болезнях общества, обсуждался вопрос: не пора ли перестать смотреть на поэзию как на романтическое поле битвы каких-то неведомых сил? Не пора ли перестать мусолить пресловутые душевные «чувства»? На все подобные, искушающие дух, вопросы Каролина Павлова отвечала убежденно и однозначно:
В начале 60-х годов во влиятельных российских газетах и журналах развернулась кампания против поэтов и поэзии вообще. В ход пошли утверждения, что «маленький, миленький Пушкин – поэт для юнкеров», а «хорошие сапоги лучше Шекспира».
В когорту избиваемых попала и Каролина Павлова, представлявшая, по мнению тогдашних критиков, «мотыльково-чижиковую поэзию дворянской галантерейности». На немолодую уже поэтессу повеяло таким холодом, что она решилась уехать за границу. Ей сорок семь лет, Москва предала ее, в Петербурге никто не ждет.
Где же добрые знакомые, не пропускавшие павловских роскошных обедов и ужинов с шампанским? Где издатели, льстиво упрашивавшие дать «новенькую вещицу»? Где друзья-литераторы, внимавшие ей как оракулу, где они теперь?.. Некоторые особо рьяные поборники добродетели с ней даже перестали раскланиваться.
Какие же воспоминания могли согреть раненую душу? Любимые родители умерли, и теперь мучила мысль: а всегда ли была она к ним достаточно внимательна, достаточно ли отдавала им тепла? Не пренебрегала ли ими ради сиюминутных интересов? О похоронах отца не хотелось даже вспоминать… Презрение бывших друзей, двойное предательство мужа, измена сына… И только в дальней дали мерцало какое-то призрачно-нежное чувство – любовь Мицкевича.
Ее любимый на чужбине, одинокий и нуждающийся, не оставлял творчества. Медленно, мучительно возникло цельное и прекрасное произведение, которое, бесспорно, должно было обессмертить имя Мицкевича. Это произведение – «шляхетский эпос в 12 песнях» – известная поэма «Пан Тадеуш». Написанная спокойно, задуманная широко и связанная с тою знаменательною эпохою Наполеонова нашествия на Россию, от которой поляки ожидали «возрождения старой Польши», – «Пан Тадеуш» уподобляется польскими критиками бессмертным эпопеям Гомера.
Стороной она узнала, что Адам похоронил жену и – частью для того, чтобы рассеять скорбь от этой потери, частью с поручением от французского правительства организовать польские легионы в Турции – отправился в Константинополь. Увлечённый бонапартизмом и мечтами о мнимой пользе родине, в начале крымской кампании он решился на этот безумный шаг, покинув свою скромную должность библиотекаря. Решительная Каролина готова была броситься туда, ему на помощь, но злой рок опять воспрепятствовал их соединению. Прожив в Константинополе около двух месяцев и неустанно хлопоча по устройству легионов, он опасно заболел и 28 ноября 1855 года скончался, почти 58 лет от роду.
Но, может быть, судьба как раз проявила великодушие?! Что, кроме разочарования, сулила встреча двух немолодых людей? Узнал ли бы поэт в угловатой, нервной, сильно состарившейся женщине свою Художницу? И сам он по воспоминаниям своих поклонников находился не в лучшем состоянии: «…Развалина! Голова статуи на худом и небольшом теле с зачесанными назад волосами, в которых уже сильно проглядывает седина. Но эти неправильные морщинки, изменяющиеся почти каждую минуту, искривление рта, приобретенное благодаря частому говорению, неуверенный взгляд глаз, как будто время стерло их прежний цвет, – все это вместе невольно пробуждает мысль о разбитой статуе, искалеченной капризной рукой случая, разрушительным зубом времени».
Хорошо, что эта запоздалая встреча не состоялась. И через 35 лет после смерти Мицкевича, за четыре года до своей кончины, она смогла, находясь под очарованием прекрасного образа молодого поэта, написать его сыну: «Воспоминание о моей любви к вашему отцу и до сих пор является счастьем для меня. Время, вместо того чтобы ослабить, лишь укрепило мою любовь. С благодарностью вспоминаю о том благословенном дне, когда он спросил меня, желаю ли я быть его женой. Он всегда стоит передо мною как бы живой. Для меня он не перестал жить. Я люблю его теперь, как не переставала любить все время».
С конца 50-х годов Каролина много путешествовала, и цикл «Фантасмагории» (1856–1861), написанный в путешествиях, пронизан печалью и тоской о прошлом; многие стихотворения проникнуты чувством любви к покинутой родине.
В Швейцарии Каролина познакомилась с художником Александром Ивановым (1806–1858). Сюда он приехал, чтобы несколько поправить здоровье: полечить больные глаза, попытаться избавиться от лихорадки, которой заразился в римской Компанье, подолгу просиживая за этюдами в Понтийских болотах. Часто лишал он себя обеда, заменяя его овощами или даже попросту хлебом; иной раз у него не было и приличной одежды. Все это не волновало человека, одушевленного единственной, но грандиозной идеей – созданием величественного полотна «Явление Мессии» («Явление Христа народу»), которому он посвятил двадцать лет. Во время работы над картиной Иванов сделал 258 эскизов. По замыслу художника явление Мессии должно было способствовать нравственному совершенствованию людей и привести «мир, лежащий во зле» к миру всеобщей гармонии.
Его одержимость творчеством глубоко впечатлила Павлову; она увидела, что не одна такая в мире. После смерти художника она опубликовала свои воспоминания о нем (1858).
В конце концов поэтесса осела в Германии, и это закрепило то, что уже, в сущности, свершилось, – выпадение Павловой из литературно-общественной жизни России. Приезжающие русские не спешили ее навестить: «Если те, кто с нею знаком, имеют возможность встречи с нею за границей, – они, как правило, этого избегают, помня о ее назойливости и неудобности», – писал А. Никитенко.
Гораздо удачнее сложилась жизнь у вечного везунчика Николая Филипповича Павлова. Он и после развала своей законной семьи сумел занять прочное положение в обществе, становясь редактором и издателем крупных ежедневных газет – сначала «Нашего времени», затем «Русских ведомостей». Петр Андреевич Вяземский, «тирану враг и жертве верный друг», помогал Павлову в этом устройстве: нашел для него начальный капитал, пробил через зятя своего, Валуева, правительственные субсидии… Так что материальных трудностей экс-поэт не испытывал. Не то что бедствующая Каролина, живущая только литературным трудом.
Однако мировоззрение бывшего либерала полностью изменилось. Он нещадно эксплуатировал крепостных на суконной фабрике в Мурмино, имении жены, заставлял крестьян возить дрова для паровой машины в выходные и праздники и даже продавал хлеб из общественного амбара. Крестьяне настолько обессилели, что выпросили из столицы ревизора. Результатов это мероприятие не принесло, и тогда крестьяне послали в Петербург ходоков с жалобой на имя министра внутренних дел. Послы были арестованы за неимением документов, что привело к забастовке на фабрике. Разбираться с бастующими приехал сам рязанский губернатор Новосильцев, а с ним и 250 солдат гарнизона. Крестьян под дулами ружей поставили на колени, поднесённые хлеб-соль губернатор опрокинул и разбросал, а забастовщиков высекли розгами на глазах у всего села. Особо отличился Павлов, который требовал сечь даже стариков.
Эти события получили широкую огласку. Герцен, известный критик крепостного права, печатал в своем «Колоколе» гневные статьи, где Павлов представал как «рыцарствующий победитель Мурмина» и «столбовой олигарх нашего времени». После отмены крепостного права мурминским крестьянам понадобилось пять лет, чтобы выкупить свои земли у Павлова.
Взгляды Николая Филипповича теперь импонировали властям. Его статья «О возмутительных воззваниях» была высочайше одобрена царем. Многим казался неожиданным переход Павлова в стан бывших противников. Многочисленные эпиграммы на Павлова, его газету и сотрудников печатались на страницах «Колокола», «Свистка», «Искры», «Современника».
В конце 1862 года положение Павлова пошатнулось. Реакционная газета «Наше время» теряла подписчиков и не окупалась, а денег взять было неоткуда. Между тем, на руках у него образовалась довольно большая семья, которую надо было содержать. Здоровье сдавало, он задыхался, но до самой смерти в нем сохранялось «чувство литературного изящества». В 1864 году Николай Павлов умер от «ожирения сердца». Есть сведения, что похоронен на Пятницком кладбище в Москве, но точное расположение его могилы неизвестно.
В конце 1850—1860-х сношения Каролины с Россией еще теплились, ее публиковали в некоторых изданиях, еще сохранялись немногочисленные личные связи. До полного забвения оставался всего один шаг. Но творчество Павловой было еще дорого славянофилам. В 1859 году по представлению А. С. Хомякова ее избрали почетным членом Общества любителей российской словесности за переводческую деятельность. Почетное членство не имело никакого материального выражения. Были надежды на изданную в 1863 году в Москве с помощью друзей небольшую книгу избранных «Стихотворений» Павловой, но она встретила резко отрицательную оценку в русской периодике. Когда в общественных настроениях господствовала «политика», а не «эстетика», элегические раздумья и салонно-светские «Послания» Павловой, ее взгляды на творчество и назначение художника в духе «чистой поэзии» воспринимались как анахронизм. Памфлетная рецензия М. Е. Салтыкова-Щедрина подвергла стихи К. Павловой резкой критике за «мотыльковость», равнодушие к «участи пахаря», бедность идейного содержания и за эстетику взглядов, «освобождавших» искусство от общественного содержания и больших тем современности.
Книга не дала сборов. А денег не было. Но Каролина не всегда была богатой. Вспомнив скудные годы юности, она решила зарабатывать на жизнь своим трудом и занялась тем, в чем была особенно сильна – переводами.
В Дрездене Павлову навестил Иван Аксаков. «Этот представитель знаменитой семьи любил не человека, а исключительно
Казалось бы, катастрофа, ее постигшая, несчастье, истинное несчастье, испытанное ею, разлука с сыном, потеря положения, имени, состояния, бедность, необходимость жить трудами, – все это, казалось бы, должно сильно встрясти человека, оставить на нем глубокие следы… ничуть не бывало, она совершенно такая же, как была, не изменилась ни в чем, только постарела, а все случившееся с нею послужило только поводом и материалом для ее стихов… Это удивительно! В этой преисполненной талантом женщине все вздор, – нет ничего серьезного, задушевного, глубокого, истинного и искреннего, – там на дне какое-то страшное бессердечие, какая-то тупость, неразвитость. Душевная искренность у нее только в художественном представлении, вся она ушла в поэзию, в стихи… Про нее можно сказать, что она вся отравилась художеством и что поэтому в ней не осталось ни одного живого, здорового местечка, ни одного свободного человеческого движения».
К счастью, не только иваны аксаковы встречались на жизненном пути Каролины. В Германии судьба, быть может, впервые по-настоящему улыбнулась поэтессе, подарив новую встречу и теплую дружбу с графом А. К. Толстым (1817–1875). Царедворец, поэт, патриот, историк, писатель, сатирик, насмешник, мистик, авантюрист, силач, красавец, родоначальник литературы абсурда, граф был такой же белой вороной в среде литераторов как Каролина. Сам себя он именовал «двух станов не боец, но только гость случайный». Приехав в Дрезден по своим артистическим делам, Алексей Толстой узнал, что в этом немецком городе третий год уже проживает замечательный русский поэт – Каролина Павлова – и отправился к ней, чтобы возобновить знакомство. Знакомство быстро и естественно переросло в дружбу, продолжавшуюся четырнадцать лет.
А. К. Толстой был широко известен как автор вдохновенной лирики с глубинно выраженным музыкальным началом, психологических новелл в стихах – «Средь шумного бала, случайно…», «То было раннею весной» и др. Совместно с братьями Жемчужниковыми он создал пародийный образ Козьмы Пруткова (более половины произведений благонамеренного Козьмы, особенно в поздний период – авторства Толстого). Постановкой именно его драмы «Царь Фёдор Иоаннович» в 1898 году открылся Московский Художественный театр.
Широко образованный полиглот, он был одним из тех русских писателей и поэтов, кто создавал свои произведения на немецком языке.
Оказалось, что Павлова внимательно следила за успехами Толстого на литературном поприще и по собственной инициативе начала переводить его «Дон-Жуана» на немецкий язык. Кроме того, она уже перевела многие произведения Алексея Константиновича на другие европейские языки. Толстой восторгался творческим подходом Каролины Карловны к переводу вообще и даже выучил некоторые переводы своих стихов наизусть.
Павлова готовила издание «Дон-Жуана» в Дрездене и просила Толстого написать биографическую справку. Толстой сказал о себе несколько слов, не забыв упомянуть, что в детстве сидел на коленях у Гёте. Общая причастность к гению еще более сблизила литераторов.
Так началось тесное сотрудничество Толстого и Павловой, его непременной переводчицы. Он устраивал ее стихи в русские журналы, при дворе выхлопотал пенсию, которую удостоила назначить великая княгиня Елена Павловна. Тем самым граф навсегда вывел поэтессу из вопиющей нищеты, переведя ее в формат честной бедности.
В 1866 году Каролина Карловна еще раз приезжала в Россию, гостила у Толстого, читала в Москве в Обществе любителей российской словесности отрывки из своего перевода трагедии Шиллера «Смерть Валленштейна».
Толстой был всего на десять лет младше Павловой. Разумеется, с его стороны никаких лирических чувств не было и не могло появиться – только дружба и участие. Более того, хотя он высоко ценил дарования поэтессы, «она своими разговорами действовала неприятно на его нервы. Но он вел себя по отношению к ней так, что Каролина Карловна не могла сомневаться в его чрезвычайном к ней расположении». На немецком языке он посвятил поэтессе несколько стихотворений в период 1869–1871 годов и одно в 1875 году. В них – шутки и игра словами и рифмами, но в то же время теплота отношения к коллеге. Однако осталось ли безмятежным молодое сердце поэтессы в теле «сухонькой старушки»? Ведь по ее глубокому убеждению, любовная симпатия – «дитя» задушевного разговора. Именно тогда Павлова написала восторженное стихотворение «Гр. А. К. Толстому»:
Алексей Толстой получил от дружбы с Каролиной Карловной ничуть не меньше практической пользы, чем получила ее Каролина от дружбы с Толстым! Шумный успех, с которым в конце 60-х годов шла в Германии стихотворная его драма «Смерть Иоанна Грозного», был во многом обеспечен выдающимся качеством выполненного ею перевода. Сам Толстой признавал с веселым недоумением, что пьесы его лучше звучат в немецком переводе, чем в оригинале. По поводу трагедии «Смерть Иоанна» он писал: «Г-жа Павлова довела свой перевод до такой степени совершенства, что я назвал бы его шедевром, если бы не был автором оригинала».
С особым жаром Каролина Карловна занялась переводом драматических произведений Толстого для Веймарского театра. Переехав в Пильниц, она встретила молодого друга на пороге своего нового жилища глубоким реверансом, с переводом «Царя Федора» в руках. Именно этот вариант читался потом в княжеском дворце Вюртемберга. Великий герцог выразил желание поставить «Федора» на веймарской сцене. В 1868 году благодаря замечательному переводу Павловой пьесу увидели зрители придворного театра герцога Веймарского. В том же году вышла книга лирических стихов Алексея Толстого в переводе Павловой. Затем Каролина перевела двенадцать стихотворений поэта, которые в июне 1875 года Толстой читал перед немецкой публикой. Анализ этих переводов показал их высочайший уровень: добиваясь смысловой, ритмической, стилистической адекватности, поэтесса стремилась и к звуковому слиянию рифм оригинала и перевода. Подобно Жуковскому, Павлова хорошо ощущала разницу языков и стиля и, обращаясь к немецкому слову, сознательно изменяла набор поэтических средств.
В середине 1870-х годов было создано, вероятно, лучшее из немецких стихотворений Павловой, находящееся на уровне таких произведений, как «Дрезден», «Дорога», «Гр. А. К. Толстому», и всё же в чём-то особенное. Речь идет о стихотворении «O rede nich vom Scheiden und Entsagen» («Не надо слов о доме, о разлуке»). В этом стихотворении, как и в русских стихах этих лет, поэтесса добилась предельно искренних интонаций. По-видимому, оно посвящено юношеской, но не забытой любви Каролины – Адаму Мицкевичу:
В других немецких стихотворениях, которые адресованы Толстому, снова и снова возникала тема служения поэзии, одна из ведущих тем поэтессы на протяжении всего её творческого пути. Эта тема подкреплялась теперь литературной поэзией самого Толстого, старавшегося не допустить в свою «чистую» лирику злобы дня, которая понималась подчас в антидемократическом смысле. В этом оба поэта были солидарны.
Но не только серьезные и глубокие проблемы являлись предметом обсуждения между двумя поэтами. В их переписке находилось место и весёлому тону, и незлобливому подшучиванию друг над другом. Своих немецкоязычных стихов граф не переводил, но писал их в стиле «как будто из Гейне»: иронически-озорная интонация, склонность к полурифмовке, различные вербальные эксперименты. Переводя же Гейне, Толстой «подражал» ему от имени Козьмы Пруткова. Немного людей в то время было способно оценить его изощренное озорство! Творчество Толстого, в высшей степени склонного к литературной шутке, пародии, сатире, пробудили способность Павловой к стихотворным имитациям. Увлечённая его юмористикой, поэтесса посылала ему выписанные ею из немецких изданий вирши, сами по себе похожие на пародии. Они весело смеялись над стихотворением, в котором автор сетовал, что «печальна ночь, когда… ничье смягченное сердце не протянет к тебе рук».
Он тоже писал ей шутливые стишки, например, объясняя, почему не в состоянии ее навестить:
Толстой часто уезжал в Россию, где его ждала любимая жена, но возвратясь в Германию, всегда находил время для встреч с поэтессой, «художницей от головы до пят».
Их разговоры о литературе, о событиях современности, хотя и были утомительны для Толстого из-за особенных манер Павловой, давали множество новых идей, раскрывали новые ракурсы происходящего. Кем-кем, а скучным собеседником поэтесса не была. Беседуя с ней, следовало держать ухо востро, ум в напряжении, острое слово в готовности.
Она рассказывала Толстому о своей жизни и не смогла избежать соблазна представить прошлое, особенно любовь к Мицкевичу, в приукрашенном свете и поднять это чувство на такую высоту, на которой оно виделось как нечто непреходящее и немеркнущее. Конечно, разговоры о страстной любви из уст пожилой женщины звучали несколько неуместно, но она никак не могла остановиться в своей исповедальности.
Если они не виделись, то вели переписку, которая занимает немалое место в эпистолярном наследии поэта. Толстой был доволен работой Павловой, хвалил ее, делился творческими планами. Его сочувствие, сама его личность обладали даром поддерживать и вдохновлять Каролину Карловну. Еще раз с пера поэтессы слились прекрасные и грустные стихи:
Ее «бездомная» жизнь постепенно устраивалась. Тощий пенсион и редкие гонорары позволяли, хотя и с определенными усилиями, сохранять известную респектабельность. Существование было наполнено смыслом – литературное сотрудничество с незаурядным талантливым человеком, общие творческие планы. Ожидание встреч с Толстым, их совместные выходы в театры, их оживленная переписка заполняли дни Каролины Карловны. Она так прикипела душой к своему молодому другу, что уже не представляла жизни без его заботы, его писем. Усталая женщина надеялась, что так будет всегда и потом, в далеком будущем, он закроет ей глаза и будет приходить печалиться на ее скромную могилу.
Здоровье Толстого всё ухудшалось. Еще недавно на охоте он выходил против медведя с ножом в руках, а теперь его мучали астма и страшные невралгические головные боли. С 1871 по весну 1873 года писатель выезжал на лечение в Германию и Италию.
К этому времени относится характерное для поэта поздравительное послание Каролине Павловой в ознаменование юбилея их дружбы, написанное возвышенно и музыкально:
Переписка между писателями не прекращалась. Самолюбивая Каролина была на седьмом небе от счастья, когда Толстой рассказал, что в ответ на письмо Листа, который просил разрешения написать музыку на слова толстовского «Слепого», намеревался послать ему оказавшийся под рукой не-павловский, но неплохой перевод. Но прочитав его, он «чуть было не лишился чувств и воскликнул:
Это стихотворение, датированное 1875 годом, следует считать последним в «Павловском» цикле, начало которого приходится на 60-е годы.
В 1875 году граф, принимающий морфий, как лекарство от головных болей, нечаянно переборщил с дозировкой. По другой версии, не желая длить столь жалкое существование, он сознательно принял большую дозу наркотика. Это и стало причиной смерти писателя, слывшего в народе одним из самых сильных людей того времени.
А как же я? – могла бы спросить Каролина. Уходя, он не подумал о ней. Теперь ее окружала почти полная пустота.
Остался только один родной человек, одна тонкая ниточка, связывающая ее с прошлым, – единственный сын Ипполит. Воспитанник Московского университета, затем преподаватель русского языка и словесности в московских учебных заведениях, публицист и критик славянофильской ориентации, Ипполит пошел по стопам родителей. После окончания Московского университета он был преподавателем русского языка и словесности в московских учебных заведениях, а поэтому не понаслышке был знаком со школьным делом. Подобно Каролине, он пробовал перо в переводах и переложил на русский язык первую часть трагедии Гёте «Фауст». В статье «Живое дело мертвых языков (к вопросу о наших гимназиях)» Ипполит Павлов, сын двух самых известных полиглотов своего времени, утверждал, что знание древних языков способствует лучшему усвоению родного и включенности молодого человека в национальную духовную культуру. Он указывал на значение языков для формирования гармоничной личности: «…смысл и звук, содержание и форма в слове соединены как дух и тело»: «слова, как любой другой художественный символ, являются своеобразными сосудами, передающими от души к душе духовную пищу». Размышляя о сокращении объема древних языков в программе общей подготовки, мотивированного якобы трудностями в их изучении, Павлов замечает, что истинной причиной такого положения дел является слабая подготовка преподавателей. «Понижение требований к образованию, – утверждал автор статьи, – не к радости, а к горю!»
Рассуждения автора о значении гуманитарного и, в частности, филологического образования на редкость актуальны и для нашего времени, хотя даже тогда А. П. Чехов называл Ипполита Павлова «архичудаком».
Как педагог он составил «Русскую хрестоматию для переводов на французский и немецкий языки в высших классах среднеучебных заведений» и подготовил другие методические материалы. После его смерти в «Русском архиве» были напечатаны «Воспоминания об Аксакове» И. Павлова под псевдонимом «Н. Бицын».
Он был не слишком привязан к Каролине, и в противостоянии родителей встал на сторону отца, но не перестал быть ее сыном.
И вот в 1882 году не стало и его – он умер в Подмосковье от сердечного приступа.
Прошло время, когда Каролина Павлова несмотря ни на что ощущала себя яркой представительницей золотого века Русской литературы. Ее забыли. Те очень немногие, которым, быть может, она иногда и приходила на память, считали ее давно уже умершей, да и не очень о ней сожалели. Ранее современники, свидетельства которых – в основном сплетни и анекдоты – сформировали ее образ, не слишком привлекательный. Поэтесса представала женщиной малоинтересной, неприятной и утомительной в общении, с раздутым авторским самолюбием, неэмоциональной, лишенной «поэтического огня», с заемными мыслями и чувствами и имеющей только то неоспоримое достоинство, что умела переводить «со всех известных ей языков на все известные ей языки». Подобные мнения множили люди, которые пели ей дифирамбы, когда она была богата, и стремились не пропускать ее роскошных приемов. Но характерно, что все «Воспоминания» написаны не по свежим впечатлениям, а post factum, под влиянием предвзятого общественного мнения, пропущены через призму глупых эпиграмм и пародий на неё, злопыхательства и прямой клеветы завистников.
Стихотворения Каролины Павловой сделались библиографической редкостью, а новые она писала редко и для себя. Иссякала жизнь, затухали желания, уходили дни. И только одно оставалось с ней всегда:
Прожитые дни не вызывали у нее сожалений: она любила, она творила, не шла наперекор собственным убеждениям… Это позволяло перебирать в памяти множество бесценных воспоминаний. Многие счастливые моменты прошлого, бережно ею хранимые, заключали в себе целый мир. Каролина понимала – ее книга жизни прочитана почти до конца. Прогрессировала болезнь глаз, мучили возрастные недомогания. Скудное одинокое существование в саксонской деревне давало мало стимулов к творчеству[27]. Но с ней оставался ее поэтический дар, ее изящная непринужденная проза. Два полных сундука неведомых шедевров ждали своего времени.
На закате жизни Павлова начала готовить к изданию полное собрание своих стихотворений. Внуку, Дмитрию Ипполитовичу Павлову, она завещала «во имя поэзии сделать все, чтобы написанное ею не пропало». «Надо, прежде всего, чтобы имя мое опять явилось перед читающей публикой и напомнило ей, что оно не без литературного значения».
Переданное внуку собрание сочинений Павловой в печати не появилось, и судьба его до сих пор остается неизвестной.
Но у поэтессы уже не было сил сопротивляться постепенному самоисчезновению. В начале холодного декабря 1893 года ее не стало.
Литература
1.
2.
3.
4.
5.
6.
7.
8
9.
10.
11.
12.
13.
14.
15.
16.
17.
18. Друзья Пушкина. Переписка. Воспоминания. Дневники. В 2 т. /сост. В. В. Кунина/. – М.: Правда, 1986.
19.
20.
21.
22.
23.
24. Живые страницы: А. С. Пушкин, Н. В. Гоголь, М. Ю. Лермонтов, В. Г. Белинский в воспоминаниях, письмах, дневниках, автобиографических произведениях и документах. – М., 1970.
25.
26.
27.
28.
29.
30.
31.
32.
33.
34.
35.
36.
37.
38.
39.
40.
41.
42.
43.
44. Русская литература XIX в. 1800—1830-е годы. Хрестоматия мемуаров, эпистолярных материалов и литературно-критических статей /под ред. В. Н. Аношкиной, Т. К. Батуровой, С. А. Джанумова, И. В. Попова, Д. Г. Терентьевой/. – М.: ИВЦ «Маркетинг», 2000.
45. Русские поэтессы XIX века / Сост. Н. В Банников. – М.: Советская Россия, 1979.
46.
47.
48.
42.
49.
50.
51.
52.
53.
54.
55.
56.
57.
58
https: //ru.citaty.net/avtory/piotr-andreevich-viazemskii/
http: //domgogolya.ru/science/researches/1033/#02
http: //starina44.ru/kostromskoy-adresat-pushkina