Влюбленный злодей

fb2

Истина всегда таится в деталях. Справедливость требует времени…

Следователь по особо важным делам Иван Федорович Воловцов направляется в Нижний Новгород для расследования преступлений отставного поручика Скарабеева.

Тот обвиняется в покушении на жизнь Юлии Борковской, дочери директора кадетского корпуса. Не добившись ответных чувств настойчивыми письмами наглец в одну из ночей вероломно проник в ее комнату и нанес девушке множественные ранения ножом. Улики, показания свидетелей и самой потерпевшей – все говорит против Скарабеева. Поручик уволен со службы и взят под стражу.

Однако представленные материалы дела кажутся Воловцову слишком… театральными. Он уверен, что у этой «драмы» есть и другой финал, в котором на роль злодея претендует куда более тонкий и изощренный исполнитель…

Исторический детектив о преступлении начала прошлого века. Автор настолько увлекательно погружает в атмосферу того времени, что мы буквально слышим грохот мостовой, шум городского базара, звон колоколов и пронзительные свистки городовых…

© Сухов Е., 2024

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024

* * *

1. Дело упыря

– Не обессудьте, но это дело всенепременнейше ваше, господин Воловцов, и даже не спорьте! А потом, вам не привыкать вызволять напрасно обвиняемых, так сказать, из-под надвигающихся жерновов правосудия. Верно, Иван Федорович? – бодро поинтересовался Владимир Александрович.

При последних словах следовало верноподданнически вытянуться, лицу надлежало приобрести должную суровость. Что было немедленно осуществлено.

– Точно так, ваше превосходительство!

– А значит, в связи с этим делом вам надлежит немедленно отправляться в Нижний Новгород!

Эко высказался его превосходительство! С вывертом… Ничего не скажешь – мастер русской словесности! Даже не преминул улыбнуться ободряюще. Вот когда ему нужно, то «наш генерал» (именно так с некоторой ехидцей называли за глаза окружного прокурора Судебной палаты действительного статского советника Владимира Александровича Завадского) мог быть добрым дядюшкой, который ежели и бывает суров, так на то всегда имеются веские основания. И первое из них – он должен видеть у своих подчиненных рвение в служении на благо Отечества.

Да и у кого из подчиненных хватит дерзости спорить с самим окружным прокурором? Так что просьба Завадского быть к его словам лояльным не что иное, как некоторая игра в демократию, которая, надо полагать, весьма забавляла его превосходительство. А вот то, что делом бывшего репетитора тактики Нижегородского кадетского корпуса отставного поручика Скарабеева придется заниматься именно мне, это уже безо всяких шуток.

Я тотчас почувствовал на своих плечах бремя порученного мне дела. Отнесся философски – никуда не денешься, нужно работать. Несколько дней назад мною было завершено дело маниака, которому в ходе расследования было дано прозвище Упырь. Все собранные материалы в силу служебной необходимости были переданы военному следователю Московского Военно-окружного суда.

Отдохнул несколько дней и вновь грудью на редуты!

Значит, в ближайшие часы предстояло покинуть Москву и ехать в дальнюю дорогу. На сей раз в Нижний Новгород…

* * *

Дело Упыря мне было поручено вести тотчас же по возвращении в Москву из Рязани, где я вел следствие по весьма запутанному делу о двойном убийстве генеральши Безобразовой и ее служанки. А Упырем с легкой руки пристава Пятницкой полицейской части окрестили некоего человека (если уместно так сказать), принявшегося осквернять могилы нескольких кладбищ. Хотя слово «осквернять», пожалуй, будет слишком мягким для такого изувера.

Все началось еще во время моего пребывания в Рязани. В середине ноября, а точнее, четырнадцатого числа, обер-кондуктор Московско-Казанской железной дороги Поликарп Семенович Измайлов схоронил на общегородском Лазаревском кладбище в Марьиной Роще свою дочь Манефу тринадцати годов от роду. Не стану вдаваться в подробности болезни несчастного дитяти и рассказывать о причинах, повлекших столь раннюю смерть, скажу только, что дочка обер-кондуктора была похоронена недалече от матери знаменитого российского романиста Федора Михайловича Достоевского.

На следующее утро сторож кладбища, совершая свой обычный обход, обнаружил, что одна из свежих могил раскопана, гроб расколочен, а тело из него на три четверти лежало снаружи. Сторож немедленно поспешил к смотрителю кладбища и доложил ему о вандализме.

Смотритель первым делом вызвал к себе могильщиков, но те клятвенно заверили своего начальника, что захоронение они провели по всем канонам: дали отцу и пришедшим на похороны родственникам проститься с покойной, затем заколотили гроб, опустили его в могилу на три аршина и засыпали землей. После чего, как водится, соорудили аккуратный могильный холмик, поставили православный крест и, получив от родственников покойной на водку, удалились. При необходимости их слова могут подтвердить все присутствующие, что были на похоронах.

Смотрителю ничего не оставалось, как отправиться к разрытой могиле в сопровождении сторожа и могильщиков, чтобы лично убедиться в правдивости слов кладбищенского сторожа.

Зрелище было омерзительным и очень ужасным, на могиле побывал настоящий ко-щун. Крест был сбит в сторону, могила разрыта, гроб разломан (явно орудовали топором), обнаженная девочка почти лежала на земле – богатое платье, в котором ее проводили в последний путь, было украдено.

Но это еще не все…

Тело покойной Манефы Измайловой было словно искусано (на детском тельце как будто бы оставались следы от зубов), а живот был вспорот сверху и до самого низу, в результате чего часть внутренностей вывалилась наружу.

Кладбищенский смотритель, потрясенный увиденным, потопал в ближайший полицейский участок и сообщил о происшествии околоточному надзирателю. Тот с двумя нижними чинами прибыл на кладбище, произвел досмотр места преступления и по обнаруженным хорошо видимым следам, ведущим от могилы (погода в день похорон была слякотная, а под утро случились заморозки), дошел до забора, которым было огорожено кладбище. В том месте, где через него перелез преступник, забор был дощатым, и на перекладине, соединяющей вертикально стоящие доски, были заметны следы, оставленные грязной обувью.

Поскольку следы были явственно заметны, околоточный надзиратель сделал вывод, что человек, совершивший злодеяние, приходил либо поздно вечером, либо ночью, иначе бы он предпринял какие-то действия для их сокрытия. И еще наблюдательный и весьма толковый полицейский приметил, что обувь у преступника была с металлической подковкою на низком каблуке.

Начавшееся расследование, несмотря на все предпринятые усилия, не дало никаких результатов.

Девятнадцатого ноября подобный случай произошел уже на Пятницком кладбище, к которому аккурат ведет Кладбищенский переулок. Злодей разрыл аж две могилы: девочки двенадцати лет по имени Александра Каблукова и Зинаиды Крашенинниковой, купецкой жены сорока двух лет от роду.

Могила девочки была свежей и находилась в десяти саженях от высоченной стелы из итальянского черного мрамора, под которой, как гласила надпись у ее основания, была «погребена голова инженера путей сообщения Бориса Алексеевича Верховскаго, казненного китайцами-боксерами в Маньчжурии в городе Лао-Янь в июле 1900 года».

Как и в случае на Лазаревском кладбище с Манефой Измайловой, на Александре Каблуковой отсутствовало платье, а живот, как гласило врачебное заключение, «был вскрыт продольным разрезом, открывающим часть внутренностей». Кроме того, ноги выше колена, живот и бок девочки были изжеваны, что подтвердило врачебное заключение.

Тело Зинаиды Крашенинниковой, захороненное более недели назад и уже начавшее активно разлагаться, было вытащено через разбитую крышку гроба и проволочено на расстояние около двух с половиной саженей. Платье на покойнице было задрано, чулки приспущены. Рот Зинаиды Крашенинниковой был разрезан до ушей. Через область желудка и живота проходил продольный разрез, часть внутренностей женщины вывалилась, а часть, включая вырванную печень покойной, была разбросана.

Возле обоих трупов были обнаружены одинаковые следы обуви, с большой долей вероятности принадлежащие вурдалаку, сотворившему все эти бесчинства. Следы указывали на наличие низкого каблука и металлической подковки на пятке.

На место преступления приставом, успевшим провести предварительное расследование, был вызван специальный агент с собакой-ищейкой по кличке Герда (и агент, и собака были позаимствованы в Московском сыскном отделении у его начальника коллежского советника Лебедева), обнаружившей место, где преступник перелез через кладбищенский забор. За забором следы таинственным образом терялись.

Дальнейшее расследование зашло в тупик.

Двадцать третьего ноября было совершено очередное преступление. Опять на Лазаревском кладбище. Недалеко от могилы жены литературного критика Белинского была вскрыта могила актрисы Московского Художественного театра Виолетты Орловской, захороненной двадцать второго числа. Почерк преступления был прежний: крышка гроба разбита и расщеплена, тело вынуто, платье на трупе отсутствовало, чулки приспущены до колен, на распоротом животе, боку и ляжках покойной виднелись следы укусов и жевания, внутренности частично разбросаны. Следы, оставленные преступником, вновь, как и в случае с Манефой Измайловой, уводили к дощатой части забора на северной стороне кладбища.

Сомнений не оставалось: оскверненные могилы на Лазаревском и Пятницком кладбищах – дело рук одного и того же преступника с ярко выраженными маниакальными наклонностями. Все эпизоды с разрытыми могилами было решено объединить в одно делопроизводство, а следствие по нему было поручено вести мне, как только я вернулся из Рязани. Там мною было раскрыто двойное убийство с ограблением, в котором обвинялся полковник Тальский. Мне удалось доказать его невиновность.

Непосредственный мой начальник, председатель департамента уголовных дел Судебной палаты Геннадий Никифорович Радченко, официально поручая мне дело Упыря, произнес:

– С предыдущим делом ты справился блестяще! Практически спас этого Тальского от каторги. Теперь настала очередь спасти все наше общество от выродка-маниака. Полномочия у тебя, как у судебного следователя по особо важным делам, – самые широкие. Так что – действуй…

Действовать я начал тотчас по принятии дела Упыря в свое производство. Посетил оба кладбища, на которых были разрыты и осквернены могилы усопших, опросил тамошних сторожей и могильщиков. Именно они сообщили мне одну немаловажную деталь: в похоронных процессиях среди родственников и знакомых покойных могильщики приметили некоего унтер-офицера, держащегося особняком от остальных. А в случае с Александрой Каблуковой унтер и вовсе наблюдал за похоронами со стороны.

Подтверждением того, что Упырь – лицо военное, послужил новый случай осквернения могилы. Случилось это уже на Семеновском кладбище, выросшем из погоста села Семеновское, что в районе Соколиной Горы.

Около полуночи двадцать седьмого ноября сторожа кладбища разбудил лай собак. Гавкали они в эту ночь громче и злее обычного. Сторож вышел из будки, прислушался, но никакого постороннего шума не услышал и резонно решил совершить обход кладбища, как только развиднеется.

Поутру сторож отправился по территории кладбища. Наискосок от памятника генерал-лейтенанту Константину Васильевичу Сикстелю, начальнику артиллерии Московского военного округа, и близ захоронения начальницы Сиротского приюта Московского воспитательного дома Гликерии Алексеевны Цеймерн кладбищенский сторож обнаружил разрытое захоронение. Это была могила женщины по имени Аполлинария Суслицкая, учительницы французского языка, умершей сорока шести лет от роду и схороненной накануне.

О случившемся сторож сообщил смотрителю кладбища и в ближайший полицейский участок. Я узнал о новом преступлении Упыря чуть позже, однако прибыл на место вовремя: труп Аполлинарии Суслицкой лежал нетронутый, точнее, такой, каким его обнаружил кладбищенский сторож: вынутый из разбитого гроба, с задранным платьем, приспущенными до колен чулками и взрезанным животом. На бедрах и боках покойницы явственно просматривались укусы с повреждением кожи. Позже медик-эксперт определил их как человеческие.

Мужские следы, оставленные возле могилы, имели низкий каблук и металлическую набойку в виде подковки, что лишний раз подтверждало факт свершения данного преступления именно Упырем.

После допроса сторожа я стал опрашивать могильщиков. И когда задал вопрос, не видел ли кто из них поблизости вчера, когда хоронили учительницу Суслицкую, некоего унтер-офицера, один из могильщиков не очень твердо ответил:

– Был такой… Кажись, да, унтер. Младший.

– Точно младший? – задал я уточняющий вопрос.

– Точно, – поддакнул второй могильщик. – Я его хорошо разглядел. У него на алых погонах две лычки было. Стало быть – младший унтер-офицер. Он стоял возле памятника генералу Сикстелю и смотрел на похороны…

– Ну, если вы его хорошо разглядели, то опишите его, – предложил я второму могильщику.

– А что описывать-то? – спросил могильщик.

– Меня интересует, какого он роста, его возраст, какое у него лицо – овальное, круглое, вытянутое… Может быть, приметы какие есть особенные, скажем, хромал или что-то в этом роде, – пояснил я.

– Росту он среднего… Молодой, не старше двадцати пяти лет… – в задумчивости произнес могильщик. – Что еще… – Он немного помолчал, глядя в сторону. – Глаза у него голубые, – вспомнил могильщик. – И это… усики. Тонкие такие, ухоженные…

Больше могильщик ничего не вспомнил, но и этого было достаточно, чтобы составить словесное описание Упыря.

После происшествия на Семеновском кладбище, кроме внешности Упыря, мною было определено еще несколько его особенностей, которые могли помочь в расследовании.

Первая. Упырь раскапывал только женские могилы. Мужские захоронения, даже самые свежие, его не интересовали. Значит, помимо всего прочего, в его действиях присутствовал половой признак, что указывало на определенное душевное отклонение.

Второй особенностью было то, что Упырь совершает набеги на могилы по нечетным дням – через три на четвертый. Об этом свидетельствовали его посещения кладбищ: Лазаревского – пятнадцатого ноября; Пятницкого – девятнадцатого; снова Лазаревского кладбища – двадцать третьего и Семеновского – двадцать седьмого ноября.

Во всех случаях – это было третьей особенностью преступного почерка Упыря – он предварительно приходил на кладбища, выявлял свежие захоронения, часто присутствуя на самих похоронах. После чего, уже ночью в районе одиннадцати-двенадцати часов, перелезал через забор, шел к уже известной ему могиле, раскапывал ее, совершал свои гнусности и уходил обратно тем же путем, каким пришел.

Еще одной отличительной особенностью, уже четвертой, было то, что Упырь орудовал лишь в той части города, в которую входили все три названных кладбища. Это могло означать одно: его воинское подразделение, где он служит младшим унтер-офицером, дислоцируется в этой же части города либо недалеко от нее. И это вполне могли быть казармы на Немецкой улице, где квартировал Троице-Сергиевский резервный батальон, нижние чины которого как раз носили алые погоны.

Пришлось нанести визит военному прокурору, поскольку военнослужащие с их противозаконными проступками находились в ведении Военно-окружного суда. Военный прокурор, первейшей обязанностью которого являлось наблюдение за ходом предварительного следствия, выделил, как он выразился, «в помощь вам, господин коллежский советник», своего военного следователя Ираклия Шотаевича Горгадзе.

– Человек он опытный, думаю, будет полезен в расследовании, – добавил военный прокурор и принужденно улыбнулся: – Сами понимаете, военная прокуратура не может остаться в стороне.

Военный следователь Ираклий Горгадзе был равных со мною лет и производил впечатление человека бойкого, смышленого, исполнительного и весьма честолюбивого. На самом деле, как мне показалось, Горгадзе был приставлен ко мне не столько в помощь, сколько ради того, чтобы военный прокурор был в курсе проводимого следствия со всеми его версиями и уликами. И чтобы в нужный момент, когда не останется никаких сомнений, что Упырь и правда является военнослужащим, принять дело в свое производство, отодвинув меня в сторону. И с триумфом завершить громкое расследование, приписав все заслуги по поимке кладбищенского маниака ведомству Военно-окружного суда и лично себе.

Неуемное стремление как можно быстрее арестовать Упыря и надеть на него кандалы привело военного следователя Горгадзе к задержанию младшего унтер-офицера Колобородько, подпадающего под словесное описание злодея. Задержанию ошибочному, на которое я не давал свое «добро», поскольку даже не подозревал о существовании подозреваемого.

Правда, кое-какие основания для ареста младшего унтер-офицера Колобородько у военного следователя все же имелись. Как стало известно, этот унтер-офицер, будучи в карауле, удалился тайком между одиннадцатым и двенадцатым часом ночи и возвратился с красным лицом и горящими глазами, а его одежда источала запах, весьма похожий на трупный.

Все эти обстоятельства были написаны в анонимном донесении на имя командира подразделения, в котором служил унтер-офицер Колобородько. Арестовав его, стали детально разбираться. И вскоре выяснилось, что в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое ноября и в ночь с двадцать третьего на двадцать четвертое ноября, когда были разрыты и осквернены могилы на Лазаревском кладбище, младший унтер-офицер Колобородько находился в карауле и отлучался на время по каким-то своим личным надобностям.

Военный следователь Горгадзе уже потирал руки в предвкушении своего триумфа: как же, – утер нос самому судебному следователю по особо важным делам! Однако унтер Колобородько заявил, что к святотатству отношения не имеет и на обе отлучки у него имеется твердое alibi: в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое и в ночь с двадцать третьего на двадцать четвертое ноября Колобородько находился у своей любовницы Марфы, проживающей в доме по Кирпичному переулку. Его слова подтвердили на допросе означенная любовница и квартирная хозяйка Губицкая, которая была в курсе ночных визитов унтера Колобородько к ее квартиросъемщице, поскольку мучилась бессонницей и засыпала только под утро. А то, что от младшего унтер-офицера исходил трупный запах, так это потому, что Колобородько вместе с Марфушкой до и после любовных утех пили бражку, которая и придавала дыханию сладковато-приторный запах. С некоторой натяжкой его можно было принять за трупный…

Затею поймать преступника методом «на авось» (а иначе предпринятые военным следователем действия и не назовешь) Горгадзе пришлось оставить. Последующие два дня военный следователь меня старательно избегал. Выловить его удалось лишь у Военно-окружного суда, откуда он выходил с папкой в руках. Заметив меня издалека, Горгадзе прятаться не стал, учтиво поздоровался. Я предложил ему поговорить о наших делах, на что он немедленно согласился. Немного поблуждав по округе, мы нашли тихое местечко в тенистом сквере, и там я его убедил устроить засады на вурдалака на всех трех кладбищах, благо места, где он перелезал через забор, нам были известны.

План мой заключался в следующем. Коли Упырь совершает свои налеты на близлежащие к месту расположения его воинской части кладбища по нечетным дням через три на четвертый, выходит, следующее осквернение могилы должно произойти первого декабря. Стало быть, надлежит устроить засады на Лазаревском, Пятницком и Семеновском кладбищах, схоронившись недалеко от тех мест, где Упырь перелезает через забор. Затем проследить за ним, что будет нетрудно сделать, пользуясь покровом ночи; дождаться, пока он начнет раскапывать очередную могилу, и взять его на месте преступления с поличным.

Военный следователь Ираклий Горгадзе против моего плана не возражал и, узнав, что я лично собираюсь сесть в засаду на Пятницком кладбище, смиренно напросился:

– Разрешите мне с вами, господин коллежский советник?

– Да ради бога, – благосклонно ответил я, прекрасно понимая, что неуемное стремление лично арестовать Упыря и надеть на него оковы у военного следователя никуда не подевалось. Конфуз с младшим унтер-офицером Колобородько пошел ему на пользу…

Вечером первого декабря вместе с военным следователем Горгадзе и двумя нижними полицейскими чинами мы спрятались за деревьями в нескольких саженях от того места кладбищенской стены, к которому привела по следам Упыря служебная ищейка Герда из Московского сыскного отделения.

Было тихо, в прямом смысле слова, как на кладбище. Редкие снежинки, нехотя падающие с неба, только усиливали вязкое ощущение тишины.

Не ведаю, как иные, а я люблю сиживать в секрете. Это как охота, про которую говорят, что она пуще неволи. Как рыбак, сидящий за удочкой и неотрывно следящий за движениями поплавка. Или стрелок, притаившийся на своем номере за густыми кустами, да так, что почти и не дышит. Вроде бы ничего не происходит, а ты сосредоточен, внимателен и при огромном интересе. Ты весь – и тело, и дух – как сжатая пружина, готовая мгновенно, как только будет дана команда, распрямиться. Все в тебе подчинено ожиданию. Вернее, тому, что за этим ожиданием последует. Это вовсе не то ожидание, о котором говорят, что нет ничего хуже, как ждать и догонять. Это ожидание – часть проводимых тобою следственных действий. Очень важная, часто результативная и нередко венчающая собой все расследование…

В четверть двенадцатого в голову закралась гадкая мысль, что на Пятницкое кладбище Упырь сегодня не придет, и, возможно, он уже перелезает через ограду Лазаревского или Семеновского кладбища. И как оно часто случается, когда ожидание уже кажется напрасным, послышался шорох.

Я и мои спутники замерли, прислушиваясь, и скоро увидели, как через кладбищенскую стену ловко перелезает человек. Вот он мягко спрыгивает на землю, замирает, прислушиваясь и оглядываясь по сторонам, затем начинает медленно двигаться в глубь кладбища. Идет он уверенно, это наводит на мысль, что человек этот здесь уже бывал.

Мы с большими предосторожностями на расстоянии следуем за ним. Когда он выходит на аллею, можно разглядеть его одежду. На нем военное обмундирование пехотного образца с алыми погонами и двумя лычками на них, как и говорил один из могильщиков Семеновского кладбища.

Еще полтора десятка саженей, и Упырь останавливается. Оглядывается по сторонам. У нас не остается никаких сомнений в том, что пришедший – именно тот, кто нам нужен.

Он переводит взгляд на свежую могилу с венками. Оттаскивает в сторону цветы; бережно берет венок и отставляет его за ограду соседней могилы. После чего садится на корточки и заостренной дощечкой, которая, очевидно, была припасена им загодя, начинает сноровисто разрывать землю.

Дело спорилось, земля поддавалась хорошо, – она не успела еще слежаться и замерзнуть.

Человек в военном обмундировании уже достаточно углубился в землю, не оставалось ни малейших сомнений в том, что он хочет добраться до гроба. Что ж, пора на выход!

Мы выходим из своего укрытия, освещая керосиновой лампой «Летучая мышь» место преступления и лицо самого маниака. Мизансцена удалась: вурдалак удивлен и сильно взволнован. Минутой позже он все-таки сумел совладать с собой: выражение его лица становится смиренным, каковым, верно, и предстает в обыденной жизни, а глаза просто излучают благодушие. Трудно поверить, что человек с такой благообразной внешностью и кротким взглядом через каких-то полчаса, разломав крышку гроба и вытащив из него покойника, примется жевать труп, вспарывать ему живот. Станет запускать в оскверненное чрево мертвеца корявые пальцы и вырывать оттуда гниющие внутренности.

А может, кроткое лицо маниака и добродушные глаза – всего лишь следствие блеклого света керосиновой лапы?

– Давай, дружок, поднимайся! Перепачкался небось в грязи-то, да и темновато там будет, – сахарно-любезно произносит военный следователь Ираклий Горгадзе и протягивает Упырю крепкую ладонь в черной перчатке.

Вурдалак благодарно закивал, льстиво заулыбался и ухватился за протянутую руку. В какой-то момент выражение его лица резко поменялось, приняв прежний озлобленный облик. Внезапно с силой он дергает на себя следователя и отскакивает в сторону. Не ожидавший такого подвоха Горгадзе невольно делает шаг вперед и срывается в выкопанную Упырем яму, успевая все же задеть плечом маниака. Они вместе сваливаются в яму, крепко сцепившись, но уже через несколько мгновений Горгадзе удается оседлать унтера и заломить ему руку за спину болевым приемом из японской борьбы дзю-дзюцу. После этого он надел на запястья Упыря железные оковы. Дюжему полицейскому, поспешившему на помощь Горгадзе, оставалось только созерцать победу следователя: Упырь был обездвижен и лишен всяческой возможности совершить побег. А военный следователь оказался ловким. Что ж, его желание лично арестовать Упыря и надеть на него наручники свершилось.

А маниак… Им оказался младший унтер-офицер второй роты Троице-Сергиевского резервного батальона пятьдесят шестой пехотной резервной бригады Филипп Цибульский. А поскольку за его плечами был неполный курс богословского факультета Варшавского университета, унтер Цибульский исправлял должность секретаря батальонного казначея и числился в нестроевых, что давало ему возможность частенько отлучаться из расположения роты по личному усмотрению.

Допрос Упыря был проведен нами незамедлительно, прямо у свежей могилы. Важно не дать преступнику опомниться и выработать линию защиты.

Филипп Цибульский отвечает охотно: да, это он осквернил могилы на Лазаревском, Пятницком и Семеновском кладбищах. Зачем он это делал – точно ответить не может… Что-то его толкало к этому. Это неосознанное, но острое чувство было сильнее его, и не было сил, чтобы ему воспротивиться.

– Меня что-то побуждало это делать, с чем я не мог справиться, – признался Филипп Цибульский и добродушно посмотрел на меня, как если бы искал во мне какую-то опору.

Его заискивающий взгляд заставил меня невольно поморщиться, мне он напоминал раздавленного на тротуаре червя. Наступать на склизкое пятно было противно. Помогать вурдалаку или облегчать его участь, равно как и выказывать сочувствие, было не для меня.

– Чем вы разрезали желудки и животы покойникам? – спрашиваю я маниака после некоторой паузы.

– Перочинным ножом. Я его всегда ношу с собой, – с готовностью отвечал вурдалак.

– Тем самым ножом, что у вас изъяли? – задал уточняющий вопрос военный следователь Горгадзе.

– Да, – следует короткий ответ.

– Почему вы вскрывали только женские могилы? – Этот вопрос интересует не только меня, но и военного следователя Горгадзе, поэтому он перестает записывать, поднимает в ожидании голову и в упор смотрит на Филиппа Цибульского.

– Ну… я не знаю… – отводит глаза младший унтер-офицер. – Как-то само получалось.

Сказанному верится не особо, поэтому я задаю новый вопрос:

– Ответьте мне откровенно… Вы испытывали удовольствие от того, что делали?

– Да, – выдавливает из себя Филипп Цибульский, и на какое-то мгновение его лицо освещает радость. – Это был восторг… Экстаз, если хотите… После всего того, что я уже сделал… Наступала потребность в отдыхе, и я мог проспать несколько часов подряд там, где меня заставал сон. При этом я слышал все, что происходило вокруг меня. Несколько дней я жил очень умиротворенно и меня ничего не побуждало вернуться к прежним занятиям… А потом все начиналось сначала… У меня начинала болеть голова, тело мучилось, и я снова шел на кладбище. Вот вам вся откровенность, – добавляет он и смотрит жалостливо и кротко.

– Зачем вы жевали трупы и грызли их? – задает вопрос военный следователь Горгадзе. – Неужели вам было не противно?

– Я не знаю… Все происходило, как в лихорадке, в страшных неистовствах… – последовал сдержанный ответ. – А потом, как же мне может быть противно… Ведь я же их любил, я их жалел.

– А зачем же в таком случае вы разрезали им рты, вырывали внутренности и разбрасывали их? – не унимается Горгадзе. Хотя уже все ясно: маниак, он и есть маниак.

– Ну… Мне думалось, что только так я могу им показать свои чувства.

Более спрашивать ни о чем не хотелось. Для нас все было ясно. Не исключено, что последует врачебное освидетельствование Упыря. Будет очень жаль, если за ним признают какую-нибудь «унылую мономанию». В этом случае вместо каторги он попадет на больничную койку.

Остается надеяться, что дело его будет рассматривать Военно-окружной суд, а он известен своей суровостью. В нем нет присяжных заседателей, как в гражданских судах, которых может разжалобить кроткий вид маниака.

Собственно, на этом все. Мое расследование по делу Упыря закончено. Преступник сознался, деяния его документально зафиксированы, подробнейшим образом изложены на бумаге и аккуратно подшиты к делу. Дальше Упырем будет заниматься ведомство Военно-окружного суда и лично военный следователь Ираклий Горгадзе.

Едва я передал ему все дела, как нате вам: вызов к окружному прокурору Судебной палаты Завадскому и принятие дела отставного поручика Скарабеева.

* * *

Дело Скарабеева мне поручал не мой непосредственный начальник, председатель департамента уголовных дел Судебной палаты статский советник Радченко, как бывало ранее, а его превосходительство Владимир Александрович Завадский. Это обстоятельство наводило на мысль, что следствие мне придется вести по делу неординарному и весьма непростому. То же самое подсказывала мне и моя обостренная интуиция. А до Рождества оставалось совсем мало времени.

Неужели встречать его придется в Нижнем Новгороде?

Хотя, с другой стороны…

2. Приезд в Нижний Новгород

Ах, какой все-таки молодец был наш государь император Александр Николаевич! Это ведь он еще до своих знаменитых реформ и до манифеста «О всемилостивейшем даровании крепостным людям прав состояния свободных сельских обывателей» выдал именной Указ Правительствующему Сенату «О сооружении первой сети железных дорог в России», звучавший весьма прозорливо: «Дабы Отечество, обильное дарами природы, но разделенное огромными пространствами, не испытывало более нужду в удобных сообщениях», поскольку «железные дороги… соделались потребностью народною, желанием общим, настоятельным».

Вышел этот исторический Указ в одна тысяча восемьсот пятьдесят седьмом году двадцать шестого января. К Указу прилагался Устав созданного опять-таки не без участия нашей августейшей императорской особы «Главного Общества железных дорог Русских», которое обязывалось построить и содержать указанную сеть железных дорог, включающую в свой состав различные направления, в том числе линию из Москвы до Нижнего Новгорода.

Изыскательские работы – с чего берет начало любое крупное строительство – начались летом одна тысяча восемьсот пятьдесят седьмого года. Осенью «Главное Общество железных дорог Русских» уже приступило к строительству ветки Москва – Владимир. В тысяча восемьсот пятьдесят девятом году, в один из весенних месяцев, начались работы по прокладке железнодорожных путей на ветке Владимир – Нижний Новгород. А в одна тысяча восемьсот шестьдесят втором году, в последний месяц лета, железная дорога открылась на всем ее протяжении от Первопрестольной до Нижнего. С тех пор из Москвы в Нижний Новгород и обратно проехало неисчислимое количество человек, в числе которых был и ваш покорный слуга, прибывший в Нижний Новгород в вагоне первого класса вечером в понедельник седьмого декабря одна тысяча девятьсот третьего года.

Погода в Нижнем Новгороде стояла промозглая: сверху – беспрерывно текло; снизу – под ногами была мерзопакостная слякоть из мокрого снега и грязи. Словом, не зима, а погодное недоразумение.

Я вышел на Вокзальную площадь и взял первого подвернувшегося извозчика:

– Милейший, какая гостиница лучшая?

– Ясное дело, «Париж» на Покровке, – ответил возница.

– Вот туда и вези, – заключил я, усаживаясь на скрипнувшее подо мной кожаное сиденье в мелких трещинках. – А за быстроту я тебе еще и пятачок добавлю.

Улицею Московской доехали до реки Оки, разделяющей город на две части, Заречную и Нагорную, и выехали на наплавной мост длиною без малого полверсты.

– Туточки, господин хороший, за проезд по мосту надоть денежку платить, – обернулся ко мне извозчик.

– И сколько? – спросил я.

– Значица, два с половиной гривенника за коляску… – тут извозчик оглядел меня, как смотрят на барана или козу, прицениваясь, – и пятачок за вас и ваши котомки.

– Пятачок? – переспросил я.

– Ага. По копейке за пуд веса…

Я отдал три гривенника, подумав, что мой вес и вес моей поклажи оцениваются равнозначно: по копейке с пуда. Впрочем, мосту все равно, кто по нему едет: поклажа или человек…

За мостом начиналась Нагорная часть города, что выше Заречной саженей на пятьдесят. С набережной Оки это было хорошо заметно.

Выехали на Рождественскую улицу. Потянулись постоялые дворы, доходные дома с меблированными комнатами, именитые банки. Все для приезжих на Нижегородскую ярмарку, проводимую с середины июля по десятое сентября, и крупнейшую во всей Российской империи как по территории, так и по товарообороту…

С Рождественской улицы мой возница свернул на мощенный крупным серым булыжником Успенский съезд, после чего, миновав перекресток, выехал на Лыкову дамбу, устроенную через речку Почайну вместо моста. Прокатили еще два квартала, и Лыкова дамба уперлась в Большую Покровскую улицу возле П-образного двухэтажного здания, похожего на княжескую или графскую усадьбу, над центральным входом которого крупными лепными буквами было написано: «Окружной суд». Коляска, свернув на Большую Покровскую, проехала еще квартал и остановилась.

– Приехали, барин, – снова обернулся ко мне извозчик. – Вот пожалте: Гостиница «Париж»! С вас трешница.

«Немало, однако, цены в городке столичные», – подумал я и полез в карман за портмоне.

Расплатившись с извозчиком, я взял багаж и вошел в отворенную швейцаром дверь. Ну что ж, не «Метрополь», конечно, но в целом вполне приличная гостиница. Просторный холл. Ковры на лестницах, пришпиленные металлическими скобами, улыбающийся персонал. Книга приезжих, мало чем отличающаяся от амбарной, куда меня записали как прибывшего из Москвы чиновника судебного ведомства.

Вполне приличный нумер на втором этаже. С электрическим освещением, отдельным клозетом и мебелью в светло-коричневых тонах. Мягкая кушетка, или, как ее по-прежнему называют в подобных заведениях, «сомье». Пожалуй, с делами на сегодня закончено…

* * *

«Как славно, что моя гостиница всего в квартале от Окружного суда», – подумал я, ступив на огороженную территорию, принадлежащую зданию суда. И правда, судебное здание такое, что впору назвать дворцом. Собственно, это и есть Дворец правосудия.

Справившись у полицейского на входе, где размещается кабинет окружного прокурора, поднимаюсь на второй этаж. Ага, вот и приемная.

– Судебный следователь по особо важным делам коллежский советник Воловцов, – говорю я секретарю и со значением добавляю: – Прибыл по поручению прокурора Московской судебной палаты…

Секретарь тотчас приподнялся со своего стула:

– Минуточку, – и направился в кабинет окружного прокурора.

Словосочетания «По особо важным делам», «коллежский советник», «Московская судебная палата» в приемной комнате нижегородского окружного прокурора звучат громко и значимо. А как иначе, ежели Нижегородский окружной суд находится в ведении Московской судебной палаты, а нижегородский окружной прокурор подчиняется прокурору этой палаты, то бишь его превосходительству действительному статскому советнику Владимиру Александровичу Завадскому. Я же, как представитель Московской судебной палаты и лично окружного прокурора Завадского, также получаюсь величиной немаловажной, которую долго держать в приемной непозволительно.

Через несколько мгновений секретарь выскочил из кабинета с почтительной улыбкой и сообщил:

– Господин окружной прокурор ждет вас.

– Благодарю, – отвечаю я секретарю и шагаю в кабинет. Навстречу мне из-за массивного стола выходит господин чуть старше меня с двумя просветами в петличках.

– Судебный следователь по особо важным делам Московской судебной палаты коллежский советник Воловцов Иван Федорович, – представляюсь я.

– Прокурор Нижегородского Окружного суда коллежский советник Бальц Владимир Александрович. – Хозяин кабинета протягивает мне руку. Его пожатие сухое и крепкое.

«Интересно, все окружные прокуроры Владимиры Александровичи или через одного?» – Мне удалось сдержать улыбку.

– Присаживайтесь, – хозяин кабинета указал на огромное кресло, обтянутое красной кожей.

– Благодарю. – Я опустился в кресло, мгновенно оценив комфорт.

Коллежский советник Бальц устроился в таком же, расположенном напротив.

– Я поставлен в известность о цели вашего прибытия к нам. Письмо от его превосходительства господина Завадского было получено мною еще третьего дня. – Окружной прокурор немного помолчал, затем продолжил: – Честно говоря, не вижу какой бы то ни было особой надобности в вашем сюда приезде. Дело отставного поручика Скарабеева ясно как божий день: проникновение в дом без согласия его владельцев, попытка изнасилования девицы шестнадцати лет, написание подметных писем с клеветой, шантажом и угрозами и собственное в этом письменное признание – все как на ладони! Если бы не обращение Государя Императора в Сенат с поручением провести следствие тщательнейшим образом, дело Скарабеева, надо полагать, уже готовилось бы к передаче для судебного рассмотрения.

– Понимаю вашу озабоченность… Но я лишь исполняю поручение, данное мне окружным прокурором Московской судебной палаты…

Мои слова прозвучали, как мне кажется, вполне убедительно. К тому же это была чистая правда.

– Да, конечно, – согласился со мной окружной прокурор Бальц.

– Где сейчас пребывает Скарабеев? – спросил я.

– Где и положено, – немного удивленно посмотрел на меня окружной прокурор, – в тюремном замке.

И правда, где еще находиться потенциальному насильнику, клеветнику и шантажисту, как не под стражею.

– Кто вел предварительное следствие? – задал я следующий вопрос.

– Судебный следователь Николай Хрисанфович Горемыкин, – ответил Бальц. – Очень ответственный, честный и к тому же добрейшей души человек, насколько я смог в этом увериться. Знаете, я ведь в должности окружного прокурора совсем недавно, – доверительно добавил Владимир Александрович.

– А недавно, это сколько, позвольте узнать? – поинтересовался я.

– Завтра будет неделя.

Я посмотрел на Бальца с откровенным интересом. Весьма легкомысленно давать столь категоричное определение человеку после всего лишь неполного недельного знакомства. Я бы, например, поостерегся…

– Поздравляю, – произнес я.

– Не уверен пока, что есть с чем, – сдержанно отреагировал на мои слова прокурор Бальц и добавил: – Как по мне, так слишком много ответственности.

«Зато должность генеральская», – хотел было сказать я, но промолчал. И произнес единственное:

– Привыкнете…

– Как скоро вы желаете ознакомиться с делом? – спросил окружной прокурор.

– Немедленно, – не раздумывая, ответил я. – А иначе зачем меня принесло в Нижний?

Бальц понимающе кивнул и вызвал секретаря:

– Николая Хрисанфовича ко мне.

Через несколько минут, проведенных со стороны окружного прокурора в праздных вопросах: «Как доехали?», «Где остановились?» и «Как вам Нижний?» и с моей стороны банальных ответов: «Спасибо, хорошо», «В гостинице «Париж», «Впечатляет», в дверь кабинета постучали.

– Войдите, – громко произнес окружной прокурор Бальц.

В кабинет не очень ловко, как-то бочком протиснулся небольшого росточка старикан в поношенном сюртуке с орденским крестиком Святого Владимира Четвертой степени в петличке, дарованном, судя по цифре «35» на нем, за непорочную тридцатипятилетнюю службу в классных чинах. Старику бы открыть дверь пошире, вот тогда и протискиваться бы не пришлось. Но, видно, в Нижнем Новгороде свои традиции, и широко открытая дверь в кабинет начальства воспринимается как признак вольнодумства и неуважения к высокой должности. Стало быть, старикан в поношенном сюртуке вольнодумцем не являлся и начальство премного уважал.

Покосившись на меня и слегка кивнув, Николай Хрисанфович остановился в нескольких шагах от стола, за которым восседал окружной прокурор Бальц.

– Явился по вашему указанию, – отрапортовал орденоносец и снова покосился на меня.

– Ну что вы, Николай Хрисанфович, называйте меня просто по имени-отчеству. Я ведь вам уже говорил.

– Не могу-с, господин коллежский советник, не приучен-с.

Кажется, прокурору Бальцу стало неуютно от стариковой почтительности, и он поспешил представить вошедшего мне:

– Вот, Иван Федорович, прошу любить и жаловать: наш лучший и старейший судебный следователь Окружного суда Николай Хрисанфович Горемыкин, надворный советник.

Представившись Горемыкину, я внимательнее присмотрелся к нему. По его летам, а ему было крепко за шестьдесят, если не слегка за семьдесят, Николаю Хрисанфовичу давно положено было иметь чин тайного советника или, на худой конец, действительного статского советника и сделаться «его превосходительством». Однако судебный следователь Горемыкин имел по табели о рангах всего седьмой классный чин, что для его возраста, а главное – выслуги лет, было явно маловато.

«Ну, коли старейшие и лучшие ходят здесь в надворных советниках, – невольно подумалось мне, – то худшие, верно, так и остались в коллежских регистраторах»[1].

Во взгляде и манере держаться читалась вся непростая судьба судебного следователя Николая Хрисанфовича Горемыкина. Да и фамилия, доставшаяся ему от предков, один из которых однозначно мыкал горе, была недвусмысленной. К тому же я где-то читал, что имя и фамилия накладывают на их носителей отпечаток на всю жизнь. Например, люди с фамилией Скворцовы часто зависимы от иных людей и легко поддаются их влиянию. Личное мнение, значительно отличающееся от остальных, Скворцовы имеют редко, еще реже его высказывают и обычно поют с чужого голоса. А вот Воловцовы, напротив, часто сами по себе и жнецы, и на дуде игрецы, и лишить их собственного мнения, которое обычно у них всегда имеется, непросто, если не сказать невозможно. Наверное, в целом это хорошо. Вот только не для всех ситуаций…

Николай Хрисанфович был из той породы людей, что служат не за страх, а за совесть. Он просто делал свое дело, ни на что не оглядываясь. Исповедуя, верно, сентенцию: делай что должно, и будь что будет. Он так и делал, не испрашивая за свои труды ни чинов, ни наград. Поэтому их никто ему и не давал.

Прежние окружные прокуроры фон Вендрих, Орлов и Сенявин, когда писали ходатайства о предоставлении наград и чинов, вообще забывали о существовании такого их подначального, как судебный следователь Горемыкин. Забыл бы о Николае Хрисанфовиче и сменивший Сенявина на посту прокурора Окружного суда статский советник Макаров, ежели бы не юбилей Горемыкина, о котором окружному прокурору вовремя напомнили.

Так к своим шестидесяти годам сделался Николай Хрисанфович кавалером ордена и надворным советником. После чего последующие окружные прокуроры Хрулев, Утин и Золотарев опять-таки вспоминали о судебном следователе Горемыкине только тогда, когда надлежало провести предварительное следствие по какому-нибудь щекотливому или шибко путаному делу.

Вот и дело отставного поручика Скарабеева было поручено Николаю Хрисанфовичу Горемыкину окружным прокурором Золотаревым по той же причине – оно являлось весьма щекотливым. Оно и понятно: семейство опороченной бывшим поручиком девушки было в городе очень влиятельным и весьма уважаемым. Поэтому расследование надлежало проводить с большим тактом, чтобы не скомпрометировать в глазах городской общественности саму девушку и не запятнать честь известной в городе фамилии.

Николай Хрисанфович предварительное следствие провел по всем правилам – неторопливо и как всегда скрупулезно. И отыскал в щекотливом деле достаточно доказательств, для того чтобы уличить Скарабеева в совершенном деянии и иметь основания для заключения его под стражу…

– Я вот вас для чего вызвал, Николай Хрисанфович. – Кажется, окружной прокурор Бальц уже поборол неловкость перед судебным следователем Горемыкиным и теперь смотрелся деловитым и строгим начальником. – Иван Федорович желает ознакомиться с делом отставного поручика Скарабеева и помочь нам в скорейшем его завершении. Я ведь правильно выразился, что вы желаете именно помочь, а не отобрать у нас это дело и вести самостоятельное расследование без нашего участия? – перевел на меня взор Владимир Александрович.

– Вы совершенно правильно поняли все, что я говорил, – охотно отозвался я и для убедительности еще и кивнул.

– Вы не будете противиться помощи, Николай Хрисанфович? – скорее ради проформы поинтересовался Бальц. Вряд ли он ждал от него какого-то протеста.

– Отказываться от любой помощи – грех, – не посчитал себя ущемленным или обиженным судебный следователь Горемыкин. Старикан и правда был добродушен, в чем Бальц оказался абсолютно прав.

– Ну вот и славно, – резюмировал окружной прокурор. – Иван Федорович, – Бальц посмотрел на меня, как мне показалось, с облегчением, – вы можете пройти с господином Горемыкиным для ознакомления с интересующим вас делом. Был рад знакомству, – добавил Владимир Александрович и несколько вымученно улыбнулся.

Мы вышли из кабинета окружного прокурора и спустились на первый этаж. Николай Хрисанфович шел впереди, время от времени переходя с обычного шага на семенящий стариковский. Несколько раз он оглянулся, чтобы удостовериться, следую ли я за ним.

Кабинет судебного следователя Горемыкина оказался небольшим, но уютным, чего я не почувствовал в кабинете окружного прокурора Бальца. Дубовый стол на резных ножках, за ним кресло с высокой спинкой, оба старые (но не дряхлые), как и сам хозяин. Сбоку мягкое кресло для отдыха, куда можно присесть и вытянуть ноги. Рядом – высокая пальма в кадке, покрытой лаком. Если сесть в кресло и забыться, прикрыв глаза, то на минутку может показаться, что ты не на Большой Покровке в славном городе Нижнем Новгороде, а где-нибудь недалеко от Атласских гор или во французском Марокко…

– Вот. – Николай Хрисанфович неторопливо достал из ящика стола толстую папку и протянул ее мне. – Дело отставного поручика кадетского корпуса Скарабеева Виталия Ильича, обвиняемого в незаконном проникновении в чужое жилище, попытке изнасилования шестнадцатилетней девушки и написании анонимных писем с клеветой и угрозами в ее адрес, в адрес ее родителей и посторонних лиц.

– И это обвинение располагает непреложными фактами? – посмотрел я на Горемыкина.

– В полной мере, – ответил мне Николай Хрисанфович, ничуть не сомневаясь в сказанном.

Я взял папку.

– Тяжела… – покачал я ее на руке. – Где я могу ознакомиться с бумагами?

– Да тут и располагайтесь, – встал со своего места Николай Хрисанфович, с удовольствием усаживаясь в мягкое кресло близ пальмы и вытягивая ноги. – Чего вам по этажам-то бегать? А потом, ведь и удобнее, ежели пожелаете чего-то уточнить, так я рядом…

– Благодарю вас, – занял я место хозяина кабинета и принялся пролистывать папку, делая для себя пометки в памятной книжке…

3. У вас красивая матушка

Дело отставного поручика Виталия Ильича Скарабеева, порученное мне лично окружным прокурором Завадским, заключалось в следующем. В июле сего, одна тысяча девятьсот третьего, года поручик Скарабеев был прикомандирован к Нижегородскому графа Аракчеева кадетскому корпусу репетитором тактики. Перевод был вынужденным, поскольку, служа в Москве в Драгунском Ея Императорского Высочества Великой Княгини Александры Иосифовны полку, легкомысленный поручик наделал большие долги и открыто сожительствовал с женщиной, репутация которой была весьма сомнительного свойства.

Нет чтобы соблазнить чью-нибудь жену или обрюхатить командирскую дочку, что у молодых офицеров было как бы в порядке вещей и осуждению среди товарищей не подлежало, равно как и перманентное пребывание в долгах, сделанных за карточным столом, так поручик Скарабеев открыто сожительствовал с дамой полусвета, что решительно не приветствуется среди полкового офицерства и подлежит осуждению полковым судом чести.

Однако до суда чести и удаления из полка дело не дошло. Полковник Илья Григорьевич Скарабеев, весьма заслуженный вояка, имеющий одиннадцать ранений, герой турецкой кампании одна тысяча восемьсот семьдесят седьмого-семьдесят восьмого годов, потерявший руку в деле под крепостью Карс, выплатил почти все долги сына и через свои связи и знакомства сумел добиться перевода его из Драгунского полка, квартирующегося в Москве, в Нижегородский кадетский корпус. Чтобы беспутный сын, лишенный соблазнов и развлечений Первопрестольной, в провинции бы поостепенился и не имел возможности делать крупные долги, что Виталий Ильич клятвенно и обещал своему батюшке.

Поручик Скарабеев представился директору кадетского корпуса генерал-майору графу Александру Юльевичу Борковскому в начале июля. Генералом, военными преподавателями, классными инспекторами и воспитателями из строевых офицеров Виталий Ильич был принят хорошо, несмотря на то, что шлейф гуляки и распутника дотянулся из Москвы до Нижнего одновременно с его приездом.

Поселившись в меблированных комнатах Павлы Жихаревой, поручик Скарабеев очень быстро сошелся с некоей Эмилией Кипренской, бывшей содержанкой известного в Нижнем Новгороде купца Масленникова, с которой опять-таки зажил, не таясь. Несмотря на клятвенные обещания отцу, стал поигрывать в карты, снова залезая в долги.

Через неделю вместе с другими офицерами кадетского корпуса поручик Скарабеев был приглашен его превосходительством Александром Юльевичем на званый обед. Вообще, приглашения офицеров в дом генерала были частыми, и дом директора кадетского корпуса служил для его офицеров чем-то средним между столовой и клубом.

За стол поручика Скарабеева посадили рядом с дочерью директора кадетского корпуса Юлией, девушкой шестнадцати лет, молчаливой и задумчивой, воспитанной, по словам самого генерала Борковского и его супруги Амалии Романовны, в самых строгих правилах благочестивой нравственности и религии.

По другую руку от Юлии сидел во время обеда поручик Анатолий Депрейс, гостящий в доме генерала чаще других офицеров. Вполне возможно, что частые посещения поручиком Депрейсом дома Борковских были связаны с дочерью графа Юлией, это мне предстояло прояснить. Равно как и то, почему совершенно нового человека в доме генерала Борковского сажают на званом обеде рядом с его дочерью, когда как все места за столом обычно строго распределены между именитыми гостями…

После обеда между Юлией Борковской и поручиком Виталием Скарабеевым завязался разговор, в ходе которого поручик имел неосторожность обронить такую вот фразу:

«У вас очень красивая матушка. Жаль, что вы на нее так мало похожи».

Во всяком случае, так девушка сказала отцу. Амалия Романовна, опять-таки со слов дочери, передает эту фразу несколько по-другому: «У вас замечательная мать. Какая жалость, что вы мало на нее похожи».

Так или иначе, но сказанное поручиком Скарабеевым их дочери и отцом, и матерью Юлии единодушно было принято скорее за нечаянную нетактичность, нежели за преднамеренное оскорбление. К тому же никакого повода нанести оскорбление дочери своего командира у Виталия Ильича не имелось. Конфликт между семьей Борковских и поручиком Скарабеевым разгорелся совсем по другой причине.

И вот по какой…

В том же месяце июле на имя супруги генерала Борковского Амалии Романовны и их дочери Юлии Александровны стали приходить оскорбительные анонимные письма. То есть не совсем анонимные, а подписанные либо «Виталий С.», либо «В. И. С.».

Первое письмо пришло на имя Амалии Романовны. Содержание его было следующим:

«Сударыня!

С самых первых минут, как я увидел Вас, я лишился покоя. Образ Ваш все время преследует меня в моем воображении и заставляет сгорать от пламени желания. Я постоянно, ежедневно и еженощно, думаю о Вас, и все остальное, не связанное с Вами, совершенно потеряло свое былое значение и сделалось для меня безразличным и даже никчемным. О, если бы Вы знали, как я бессонными ночами, сжимая подушку и представляя в своих объятиях Вас, предаюсь сладостным грезам и чувствованиям, переполняющим мое сердце.

Сжальтесь же над несчастным страдальцем, бросившим к Вашим ногам свое сердце и самою жизнь. И будьте завтра в восемь часов пополудни возле гостиницы «Заречная», где мною снят тихий уютный нумер, дабы мы без помех могли предаться снедающей нас страсти.

Ваш Виталий С.»

Затем пришло письмо на имя Юлии Борковской. В нем были следующие строки:

«…Берегитесь же, сударыня. Скоро я приведу в исполнение свой зловещий замысел. И поверьте, эта зима будет для вас роковой…»

Далее подобные письма стали появляться регулярно. Их находили в гостиной, в комнате прислуги, в спальнях, в столовой и даже в нотных тетрадях Юлии Александровны.

И если письма, адресованные супруге генерала Амалии Романовне, были исполнены объяснениями в любви и просьбами смилостивиться над измученным греховным томлением автором послания, страждущим взаимности, то письма на имя Юлии Александровны содержали самые грубые оскорбления и откровенные угрозы.

Следовал однозначный вывод: кто-то принялся изводить мать и дочь Борковских с целью их компрометации в обществе. Оставалось неясным: какая причина заставила автора посланий снизойти до столь злобного и изощренного поведения? Непонятным было и другое: каким образом попадали в самые разные места дома Борковских письма, подписанные «Виталий С.» или «В. И. С.» То есть, судя по всему, сокращенным именем поручика Виталия Ильича Скарабеева. Не значило ли это, что у злоумышленника был в доме сообщник?

Я поднял голову: судебный следователь Горемыкин продолжал сидеть рядом, занимаясь какими-то очередными служебными делами. Время было позднее, но он не спешил. Очевидно остался в кабинете для того, чтобы разъяснить мне при необходимости некоторые моменты дела.

Оторвавшись от чтения, я спросил:

– Скажите, любезнейший Николай Хрисанфович, а вот письма, подписанные «Виталий С.» и «В. И. С.», точно написаны Скарабеевым?

– Да, это является частью обвинений, что ему были официально предъявлены, – охотно ответил орденоносный старик, похоже, давно ожидающий вопросов с моей стороны.

– А каким образом эти подметные письма попадали в дом генерала Борковского? Получается, у Скарабеева в доме имелся тайный сообщник?

– Мы полагаем, имелся, – ответил Горемыкин.

– И кто же это? Выяснили? – приготовил я памятную книжку.

– Обвиняемый Скарабеев отказался назвать его имя, – развел руками Николай Хрисанфович и усмехнулся: – Проявил некое благородство, так сказать.

– А у следствия имеются насчет сообщника Скарабеева какие-либо предположения? Кто бы это мог быть? – продолжал я допытываться.

– Имеются, и вполне основательные, – ответил судебный следователь Горемыкин. – Это Григорий Померанцев, лакей Борковских. В деле, – он посмотрел на раскрытую пухлую папку, – имеются по этому поводу показания родителей Юлии Борковской.

– Не совсем понятно, ради чего лакею изменять целому генералу в угоду какому-то поручику со скверной репутацией? – спросил я с легким недоумением.

И правда, было бы более понятно, если бы лакей изменил поручику в угоду генералу.

– Деньги, – просто растолковал судебный следователь Горемыкин и для убедительности потер большим пальцем по указательному.

Ответ был принят, и я снова углубился в бумаги. Будем разбираться дальше…

Двадцать второго июля поручик Депрейс получил (как он полагал) от Юлии Борковской любовное послание, исполненное восхищений и восторгов по его поводу и, по сути, являющееся признанием в любовных чувствах. Окрыленный таким неожиданным обстоятельством, молодой человек ответил не менее восторженно и признался в любви в свою очередь, подчеркнув, что давно уже влюблен, только не находил в себе смелости сказать об этом. Теперь же, по получении такого письма, он, поручик Анатолий Депрейс, не находит более нужным скрывать свои чувства к мадемуазель Юлии и надеется, что ее письмо к нему есть не минутный всплеск эмоций, но выражение чувств, выстраданных и временем проверенных.

Девушка, получив такое послание, в недоумении обратилась сначала к матери, а затем к отцу. Показав им письмо поручика Депрейса, в котором тот, помимо прочего, благодарил ее за искренность и «милую непосредственность», заявила, что никакого письма поручику, а тем более с признанием в чувствах, она не писала, да и не могла написать, поскольку полученное ею строгое и глубоко нравственное воспитание не позволило бы ей этого сделать ни практически, ни даже в мыслях.

Вызванный генералом для объяснений поручик Анатолий Депрейс был несказанно ошеломлен и страшно разочарован, узнав от графа Александра Юльевича, что Юлия Александровна, разумеется, никакого письма ему не писала, а то, что он, поручик, получил послание якобы от ее имени, есть либо чья-то злая недалекая шутка, либо издевка и глумление с целью скомпрометировать непорочную девушку.

Даже сухие протокольные строчки допросов и свидетельских показаний вызвали в моем воображении живописную картинку разговора генерала с поручиком Депрейсом.

ГЕНЕРАЛ БОРКОВСКИЙ (категорически). Конечно, моя дочь не писала ничего подобного! И не могла написать в силу полученного ею воспитания. И вы, поручик, могли бы это понять и без моих объяснений.

ПОРУЧИК ДЕПРЕЙС. Видит Бог, я…

ГЕНЕРАЛ БОРКОВСКИЙ (не дав поручику договорить). То, что вы неравнодушны к моей дочери, нам с Амалией Романовной давно известно. Мы стараемся не навязывать Юлии наших решений, противоречащих ее воле, но к каким-либо отношениям с мужчиной она пока не готова.

ПОРУЧИК ДЕПРЕЙС. Я понимаю вас, господин генерал… А кто, по вашему, мог написать такое письмо?

ГЕНЕРАЛ БОРКОВСКИЙ. Я, кажется, догадываюсь, чьих рук это дело. Но как он похоже скопировал почерк Юлии!

ПОРУЧИК ДЕПРЕЙС. Кто – он?

ГЕНЕРАЛ БОРКОВСКИЙ (крайне возмущенно и без тени сомнения). Поручик Скарабеев, конечно. Признаться, он уже извел всю нашу семью письмами оскорбительного содержания, которые мы находим в самых разных местах нашего дома.

ПОРУЧИК ДЕПРЕЙС. Вы уверены, господин генерал, что это Скарабеев пишет эти письма?

ГЕНЕРАЛ БОРКОВСКИЙ. Уверен, поручик. Да он и не особо скрывается… (Растерянно.) И я не знаю, как положить конец всему этому непонятному издевательству над нами.

ПОРУЧИК ДЕПРЕЙС (весьма решительно). Я знаю!

ГЕНЕРАЛ БОРКОВСКИЙ (с большим опасением в глазах). И как же? Уж не дуэль ли?

ПОРУЧИК ДЕПРЕЙС (еще более решительно). Да! Дуэль!

ГЕНЕРАЛ БОРКОВСКИЙ (как-то суетливо не по годам и не по чину). Даже и не думайте, поручик. Заклинаю вас всеми святыми, не допустите этого поединка! Ведь здесь замешано имя моей дочери, имя моей жены. Мое имя, в конце концов! Если состоится дуэль, ее последствиями будете поражены не только вы и Скарабеев, но и все наше семейство. Подумайте об этом, прошу вас.

ПОРУЧИК ДЕПРЕЙС (негодуя и пылая праведным гневом). Но как иначе мне наказать наглого клеветника за мерзость и подлость? Ведь сносить этого дальше нельзя! Мне что, и дальше встречаться с ним как ни в чем не бывало? Жать ему руку? Кивать в знак приветствия? Не имея права выразить ему свое презрение?

ГЕНЕРАЛ БОРКОВСКИЙ (убито). Да. Это необходимо, поручик. Для спокойствия нашего семейства и моего собственного.

ПОРУЧИК ДЕПРЕЙС (качая головой, будто бы не веря услышанному). Отказаться от дуэли и потворствовать негодяю… Это одна из самых тяжких жертв в моей жизни, на которую вы меня толкаете.

ГЕНЕРАЛ БОРКОВСКИЙ (сокрушенно). Ну что делать, голубчик, коли так надо. Вверяю свою честь вашему благородному сердцу! Обещайте мне, что никакой дуэли не состоится.

ПОРУЧИК ДЕПРЕЙС (не менее сокрушенно). Обещаю. Но един Господь ведает, чего мне это стоит.

ГЕНЕРАЛ БОРКОВСКИЙ (с чувством). Благодарю! У вас благородное сердце!

ПОРУЧИК ДЕПРЕЙС (после достаточно долгого молчания и с некими посторонними мыслями). А откуда этому мерзавцу Скарабееву так хорошо известен почерк вашей дочери?

ГЕНЕРАЛ БОРКОВСКИЙ. Юлия дней десять назад послала письмо своей товарке по гимназии. А вчера нам стало известно, что никакого письма от нашей дочери та не получала. Надо полагать, письмо это, вместо того чтобы быть отправленным по почте, неким образом попало в руки бесчестного поручика Скарабеева и послужило шаблоном для подделки руки нашей дочери. Скорее всего, письмо это было попросту куплено Скарабеевым у лакея Григория Померанцева, который относил его на почту. И я, и моя супруга уверены, что это именно он помогает Скарабееву, снабжая его сведениями о том, что происходит в нашем доме, и оставляя скабрезные письма в самых разных его уголках…

Картинка разговора директора кадетского корпуса генерала Борковского с поручиком Депрейсом исчезла, и предо мной снова предстали сухие протокольные строчки…

После состоявшегося разговора с генералом, поручик Анатолий Депрейс получил письмо, подписанное инициалами «В. И. С.». В письме имелись следующие строки:

«…Вы не представляете себе, насколько скоро эта вздорная юная особа предстанет во мнении окружающих бедным, униженным и опозоренным существом без будущего. Я сполна отомщу ей за ее любовь к Вам и за презрение ко мне. Тогда моя ненависть, наконец, будет удовлетворена. Если Вы пожелаете, то после исполнения моего замысла ее охотно отдадут в Ваши объятия, чего никогда бы не случилось, если бы не произошло то, что мною задумано и вот-вот будет исполнено…»

По получении сего письма поручик Депрейс снова воспылал жаждой мести, однако вспомнил свое обещание, данное своему начальнику, генералу Борковскому, и не стал вызывать Скарабеева на дуэль.

Двадцать пятого июля, в субботу, генерал-майор Александр Юльевич Борковский по своему обыкновению вновь собрал всех офицеров корпуса у себя. Был приглашен и поручик Скарабеев. Буквально через несколько минут после его прихода к Виталию Ильичу подошла горничная генерала и сказала, что с ним как можно скорее желает переговорить «его сиятельство господин граф».

Скарабеев кивнул и пошел за горничной. Директора кадетского корпуса генерал-майора Борковского Виталий Ильич застал в столовой. Александр Юльевич стоял с одним из ротных командиров капитаном Сургучевым и двумя дамами и о чем-то беседовал.

– Вы хотели переговорить со мной? – спросил поручик Скарабеев Александра Юльевича.

– Да, – последовал ответ генерала. – По соображениям не служебным, но личного свойства, я прошу вас, поручик, не посещать более моего дома и удалиться немедля.

Скарабеев ничего на это не ответил, молча поклонился, по-военному развернулся и ушел, глядя прямо перед собой. То, что поручик не возмутился и даже не попытался выяснить подоплеки такового с ним обращения, явно походило на признание какой-то вины.

Этим уходом поручик Скарабеев вызвал еще большее негодование Александра Юльевича. Как было записано в его показаниях: «Скарабеев попросту развернулся и ушел… Каково! Ему прилюдно отказывают от дома, а он и ухом не ведет. Не протестует, не требует объяснений и не выясняет причин, что сделал бы на его месте даже самый последний лакей. Он просто уходит. Молча и без каких-либо возражений. Стало быть, ведает кошка, чье мясо съела… Уже один этот его спокойный уход после открытого оскорбления, нанесенного ему мною в присутствии посторонних лиц, говорит о том, что именно поручик Скарабеев писал эти гадкие письма…»

Конечно, униженный отказом от дома Виталий Скарабеев пытался выяснить причины случившегося. Уже на следующий день он спросил об этом капитана Сургучева, присутствовавшего во время неприятной сцены.

– Я не посвящен в ваши отношения с господином генералом, – сухо ответил капитан Сургучев.

– Но должны же быть какие-то основания для того, что произошло вчера в доме генерала? – продолжал настаивать Скарабеев.

– А их разве мало? – Кажется, капитан Сургучев был в значительной степени возмущен. – Ваши долги, ваша открытая связь с этой дамой полусвета Кипренской. И главное: вам приписываются анонимные письма, которые со времени вашего появления в кадетском корпусе буквально затопили семейство генерала.

– Я не намерен более выслушивать подобные подозрения, – в дерзком тоне ответил своему ротному командиру поручик Скарабеев. А потом, следуя показаниям капитана Сургучева, добавил: – Я не обязан ни перед кем отчитываться, с кем я живу и к кому испытываю симпатию. И долги – также мое личное дело. Что же касается анонимных писем, то я не способен на такую подлость.

– Так это не вы пишете эти оскорбительные для семьи генерала письма? – недоверчиво переспросил капитан Сургучев.

– Нет, не я, – ответил Виталий Скарабеев. – Я просто подавлен такой несправедливостью. И очень удручен, что генерал столь дурно думает про меня. – После чего спросил ротного командира: – А вы как бы поступили на моем месте, дабы развеять ложные подозрения?

– Если вы невиновны, есть очень простое и действенное средство, чтобы снять с себя всяческие подозрения, – ответил капитан Сургучев. – Подавайте в суд за клевету и тем самым привлеките к ответственности истинных авторов подметных писем.

Как видно из показаний капитана Сургучева, поручик Скарабеев обещал подумать. Но вместо того, чтобы последовать советам своего командира, поручик предпринял иные действия, решив привести в исполнение угрозы, заявленные в письмах.

4. Бедняжка Юлия

Надо полагать, директор кадетского корпуса генерал-майор Борковский мог себе позволить занять великолепные апартаменты в самом трехэтажном здании кадетского корпуса в Нижегородском кремле. Однако его сиятельство граф Александр Юльевич предпочел занять принадлежащий городу небольшой симпатичный особняк с мансардой, расположенный на набережной Оки. На первом этаже дома проживали сам генерал с супругой Амалией Романовной, там же находились зала, столовая и девичья комната. Второй этаж занимали Юлия и ее горничная Евпраксия Архипова. Окна из комнат выходили на набережную. В мансарде жил лакей Борковских Григорий Померанцев.

Правда, жил – это громко сказано. В мансарду он приходил только спать.

Двадцать восьмого июля Александр Юльевич и Амалия Романовна, вернувшись из театра, где давали оперу Бизе «Кармен» с участием гастролирующих солистов Его Величества четы Фигнер, попили чаю и в первом часу ночи улеглись спать. Следом за ними, заперев двери коридора, легла горничная Евпраксия, убедившись, что Юлия Александровна тоже легла почивать, а стало быть, более никаких распоряжений от нее не последует.

То, что случилось далее, известно со слов потерпевшей и (частично) из показаний свидетельницы Евпраксии Архиповой.

Во втором часу ночи чутко спящая Юлия услышала звук выдавленного стекла. Приподнявшись на своей постели, она увидела при лунном свете, как в разбитое окно просунулась рука и отодвинула оконную задвижку. Затем окно распахнулось, и в комнату влез некто в плаще, с повязанным вокруг шеи платком, закрывающим лицо до носа и ушей.

Оказавшись в комнате, незнакомец заслонил собою дверь, ведущую в комнату горничной Архиповой, затем быстро обернулся и накинул на дверь крючок. Этого времени хватило, чтобы Юлия вскочила с кровати, схватила стул и заслонилась им, как щитом. Девушка не закричала, не стала звать на помощь, очевидно, от увиденного зрелища ее просто парализовал страх. В минуты наивысшего потрясения такое случается.

Тем временем незнакомец с угрожающим видом стал наступать на Юлию, затем глухо произнес:

– Я пришел отомстить!

После этой фразы незваный ночной гость бешеным зверем бросился на бедную девушку, вырвал у нее из рук стул, которым она пыталась защититься, повалил на пол, придавив своим телом, и стал ожесточенно срывать с нее ночную сорочку.

Юлия как могла сопротивлялась, но силы были слишком неравные. Незнакомец достал из кармана плаща платок и обвязал его вокруг шеи девушки настолько сильно, что лишил ее возможности не только кричать, но даже издавать какие-либо звуки. После чего стал наносить Юлии удары по груди, животу, по ногам и рукам, даже укусил за кисть правой руки.

Как раз в этот момент полы плаща распахнулись, и Юлия заметила темно-зеленый военный мундир.

– Я поклялся, что отомщу! Ваш отец позволил себе обращаться со мною, как с лакеем. Что ж, теперь я с вами буду обращаться, как лакей…

После этих слов незнакомец впал в крайнюю ярость, достал из кармана что-то похожее на нож и нанес им несколько ударов по ногам и бедрам девушки.

– На тебе, на! – в запале несколько раз повторил он.

При этом ткань, закрывающая половину лица злоумышленника, сползла на его подбородок, и Юлия узнала злобно оскалившегося поручика Скарабеева. Платок на шее барышни немного ослаб и позволил ей завопить.

Тотчас после крика в дверь, соединяющую ее комнату с комнатой горничной, постучали, и раздался голос Евпраксии:

– Барышня, барышня, что с вами?

– Помогите! – снова получилось крикнуть у Юлии.

Горничная стала ломиться в дверь, одна из петель запора вот-вот готова была отлететь. Увидев это, поручик Скарабеев, поправивший к тому времени платок на лице, произнес:

– Покуда с вас довольно.

После чего положил на комод письмо и вылез в окно, крикнув кому-то, верно, своему сообщнику:

– Держи!

Когда Евпраксия, сорвав петлю, что держала крючок, наконец ворвалась в комнату Юлии, она увидела, что барышня лежит на полу без сознания.

«Она была вся такая… безжизненная, – показывала на допросе горничная Архипова. – Мне даже показалось поначалу, что она не дышит. Ночная рубашка порвана, пятна крови на ней и на полу. Шея вокруг туго обвязана платком… Но нет, она дышала. Мелко так, почти незаметно. Потом я принялась ее сильно тормошить, что оказалось бесполезным: барышня продолжала лежать без чувств. Тогда я сбегала за уксусом и дала ей понюхать. Она вздохнула, поморщилась и пришла в себя…»

Бедная, несчастная девушка. Поначалу она не могла говорить: спазмы еще держали ее за горло. Когда горничная предложила позвать родителей, Юлия отрицательно покачала головой, после чего тихо и с видимым усилием произнесла:

– Не стоит их будить. Утром я им все расскажу сама.

– А мне вы расскажете, что с вами произошло? – спросила Евпраксия Архипова.

– Да. Ты ведь моя спасительница, – ответила Юлия благодарно. – Если бы не ты, он бы обесчестил меня или даже убил…

«Когда она произнесла эти слова, так слезы ручьем потекли из ее глаз. Барышня закрыла лицо руками и с полминуты просидела в таком положении. Потом поднялась с пола, присела на кровать и рассказала мне все, что произошло… Это было ужасно», – показывала на допросе Евпраксия Архипова.

Горничная обработала раны Юлии и уложила ее в постель. Но уснуть девушке так и не удалось: пережитое этой ночью не давало покоя…

Утром горничная обо всем рассказала родителями Юлии. Встревоженные, они устремились в ее комнату и застали дочь в разорванной рубашке стоящей у окна. На набережной она увидела прогуливающегося поручика Скарабеева, поглядывающего на ее окна со зловещей улыбкой. Злоумышленник даже насмешливо поклонился, заприметив ее в оконном проеме. Девушка в страхе отпрянула от окна.

– Он там, там! – нервически воскликнула Юлия, указывая на окно.

Но когда генерал Борковский подошел к окну, набережная была уже пуста. Александр Юльевич и Амалия Романовна были очень обеспокоены состоянием дочери и не очень удивились, узнав, что виновником столь гнусного и омерзительного преступления явился поручик Скарабеев. Однако на семейном совете решили не предавать огласке произошедшее. Поведение родителей было вполне объяснимо – существовали светские условности, которые могли бросить тень на репутацию девушки, что в дальнейшем лишило бы ее выгодной партии.

Тут Юлия вспомнила о письме, оставленном Скарабеевым. Оно так и лежало на комоде. Адресовано оно было Амалии Романовне.

«Сударыня!

Это Вы являетесь истинной виновницей преступления, свершившегося этой ночью в комнате Вашей дочери. Преступления, назначенного осквернить самое чистое, самое невинное существо на всем свете. Я Вас любил, сударыня. Я Вас боготворил, а что получил взамен своим чувствам? Ваше презрение. Теперь и я Вас ненавижу и предоставляю Вам, в свою очередь, право на ненависть.

Однажды я попросил Вас о встрече. Но Вы не соизволили откликнуться на мой призыв, предпочтя на весь день запереться в своей комнате. Как видите, благодаря моим осведомителям я все знаю про Вас, равно как и про то, что творится в Вашем доме. Вам не скрыться от меня. Как и Вашей дочери, о бесчестии которой скоро узнают все.

Виталий С.»

Не было никаких сомнений, что письмо написал именно тот, кто совсем недавно измывался над Юлией… Иначе – поручик Скарабеев. Только какая ему надобность так по-глупому выдавать себя?

На следующий день поручик Депрейс получает от Скарабеева письмо с явным вызовом:

«Вы совершенный негодяй, поручик, – говорилось в письме. – Другой бы на вашем месте предпочел немедля смыть полученные обиды кровью. Вы же предпочли вымарать меня гнусной ложью перед генералом. Так мог поступить только трус. Знайте, поручик: при первой же нашей встрече я буду вынужден дать вам пощечину. Посмотрим, как вы поступите далее…»

Разумеется, после получения письма, оскорбляющего лично его, Анатолий Владимирович посчитал себя свободным от данного генералу Борковскому обещания и принял вызов Скарабеева.

Секунданты Депрейса и Скарабеева предприняли попытку их примирить, но из этого ничего не вышло. Поручик Депрейс негодовал от полученных оскорблений и жаждал мщения, Скарабеев же отказаться от дуэли попросту не мог, поскольку являлся ее инициатором. Он только попросил Депрейса показать ему письмо, им написанное. Когда Анатолий Владимирович дал Скарабееву письмо, тот стал читать его вслух, запинаясь, что вызвало смех Депрейса и его язвительное замечание:

– Что, поручик, не узнаете свою руку? Да будет вам тут перед нами комедию ломать…

– Это письмо писал не я, – заявил Скарабеев и быстро добавил, чтобы его не поняли превратно: – Но это отнюдь не означает, что я прошу о примирении…

В какой-то момент я почувствовал усталость. Дело представлялось мне крайне запутанным, – ниточка находилась где-то в середине клубка, ухватить ее не было возможности.

Отвлекшись от чтения, я снова поднял глаза на сидящего в кресле судебного следователя Горемыкина:

– Как вы думаете, зачем Скарабеев перед дуэлью просил Депрейса показать ему письмо? И почему заявил, что он не писал его?

– Полагаю, что это был такой хитрый ход, – не сразу ответил старый служака. – Мол, я ни в чем не виноват и никакого оскорбительного письма, являющегося практически вызовом на дуэль, не присылал, но как человек чести принужден следовать сложившимся обстоятельствам.

– Но все это… слишком уж как-то… театрально, вы не находите? – поинтересовался я.

– Нахожу, – чуть подумав, ответил Николай Хрисанфович. И добавил: – Вообще, в этом деле, как вы верно заметили, имеется некая театральность. Игра на публику. Водевиль, если хотите! И привносит ее именно Виталий Ильич Скарабеев.

– Зачем, как вы думаете? – посмотрел я на орденоносного судебного следователя.

– Полагаю, в ваши намерения входит допрос Скарабеева? – вопросом на вопрос ответил Горемыкин.

– Входит, – констатировал я.

– Ну вот у него и спросите…

Дуэль состоялась на следующий день после получения поручиком Депрейсом оскорбительного письма, подписанного «В. И. С.». Анатолию Депрейсу не повезло: Скарабеев прострелил ему плечо. Уже раненный, морщась от боли, Депрейс попросил Скарабеева признаться, что оскорбительное письмо ему и все письма семейству Борковских писал именно он.

– И тогда все будет забыто, – добавил Депрейс.

На что Скарабеев холодно ответил:

– Никогда!

– Ну тогда я буду преследовать вас по суду, – пообещал поручик Депрейс. – И тогда посмотрим, насколько далеко зайдет ваша настойчивость в отрицании очевидного.

– Как вам будет угодно! – резко ответил Скарабеев и добавил: – Я буду только рад этому…

Однако Виталию Скарабееву очень не хотелось, чтобы состоялось судебное разбирательство, которое при любом раскладе затронет его честь. Клятвенное обещание, данное родителю в том, что никогда более он не опорочит своими проступками фамилию, будет нарушено.

Поручик Скарабеев был вынужден обратиться к ротному командиру капитану Сургучеву и попросить его стать посредником в переговорах между ним и поручиком Депрейсом. Капитан согласие дал и после службы немедленно отправился в лазарет, к находящемуся на излечении Анатолию Депрейсу.

Капитан передал ему слова Скарабеева:

– Поручик Скарабеев весьма сожалеет, что вы получили столь дерзкое письмо, к которому он не имеет никакого отношения.

Анатолий Депрейс от этих слов попросту отмахнулся и сказал, что судебного разбирательства не последует единственно в том случае, если «господин поручик Скарабеев найдет в себе мужество сделать письменное признание в авторстве известных ему писем».

В тот же день капитан Сургучев передал поручику Депрейсу письмо Скарабеева следующего содержания:

«Господин поручик!

В сем деле все складывается супротив меня, и имеющиеся факты совершенно меня подавят и уничтожат, если я буду привлечен Вами к суду. Во имя спокойствия своей фамилии, честь которой будет поколеблена предстоящим судебным процессом, я считаю себя обязанным признать, что являюсь автором злополучного письма, полученного Вами и вызвавшего случившийся между нами поединок. Я чистосердечно раскаиваюсь в произошедшем и отказываюсь от всех оскорбительных и поносящих Вас слов и выражений, написанных мною в Ваш адрес.

Примите уверение в искреннем к Вам уважении и позвольте надеяться на Ваше великодушное прощение и молчание обо всем произошедшем».

Однако Депрейса такое разрешение вопроса не устроило, и он, чувствуя, что инициатива (как в шахматах) теперь на его стороне, продолжил диктовать условия…

– Вы, поручик, можете надеяться на мое молчание лишь в том случае, если письменно объявите себя автором анонимных писем, адресованных генералу Борковскому, его супруге и дочери. И я требую, чтобы вы сегодня же подали рапорт об увольнении в отставку, – так ответил на письмо Скарабеева поручик Депрейс. Естественно, через капитана Сургучева, уже не единожды пожалевшего о том, что он принял на себя роль посредника меду двумя враждующими сторонами.

Выбора у Виталия Скарабеева более не оставалось, и он отписал поручику Депрейсу новое письмо…

«Господин поручик!

Я полагал, что Вы удовольствуетесь посланием, в котором я признаю авторство письма, полученного Вами перед нашим поединком. Однако Вам его показалось мало: Вы требуете от меня новых признаний, пользуясь моим безвыходным положением. Что ж, извольте: я признаю себя автором анонимных писем, адресованных господину генералу Борковскому, его жене и дочери Юлии. Кроме того, я признаю, что письмо от имени Юлии Борковской к Вам с изъявлением любовных чувств написал я. Рапорт об увольнении моем со службы уже подан».

Надо полагать, не подай поручик Скарабеев рапорт об увольнении, он, скорее всего, был бы удален за дуэль из кадетского корпуса с дальнейшим увольнением со службы решением офицерского суда чести. Так что в этом плане Скарабеев практически ничего не терял. Но вот письменное признание в авторстве анонимных писем – дело совершенно другое. Его можно было использовать как очень весомый аргумент против самого Скарабеева, что в дальнейшем и случилось. И если бы даже не было того, что произошло в ночь с двадцать восьмого на двадцать девятое июля в комнате Юлии Борковской, уже основываясь на одном этом признании, Виталия Скарабеева можно было заключить под стражу и в дальнейшем предать суду…

После письма, в котором Скарабеев признавался в авторстве посланий семейству Борковских и поручику Депрейсу, тот, однако, не унялся и потребовал выдать сообщников, на что Скарабеев ответил решительным отказом. После этого, в ожидании решения об отставке, закупил всяческих съестных припасов, приобрел в винной лавке двухведерный бочонок золотистой малаги и заперся в нумере меблирашек вместе с бывшей содержанкой купца Масленникова Эмилией Кипренской.

Однако несмотря на дуэль, прошение об отставке и признание Скарабеева в авторстве анонимных писем, таковые продолжали приходить в дом генерала Борковского.

Одно из писем было адресовано лично Александру Юльевичу. Содержание его сводилось к тому, что «В. И. С.» с лихвой отомстил за свою попранную честь, и что дочь генерала получила залог несмываемого позора и бесчестия, каковые вскорости откроются для всех, имеющих глаза и уши.

Другое письмо имело адресатом госпожу Амалию Романовну…

«Я знаю все, что происходит в Вашем доме, включая обеденное меню. Любые предосторожности бесполезны, – говорилось в письме. – Я достиг своей цели: я наградил Вас тем же злом, которое Вы причинили мне. Отныне жизнь Вашей дочери будет настолько ужасна, насколько бездонна боль, причиненная Вами мне…»

Третье письмо адресовалось Юлии:

«Сударыня!

Вы самое несчастное создание на земле. Падшее настолько низко, что человек, который попытается Вас «поднять», горько за это поплатится и тоже станет несчастным. Бешеная радость овладевает мною, когда я осознаю, что все это сотворил я!

Но есть и иная радость, которой я наслаждаюсь медленно и со вкусом, смакуя ее, как гурман смакует редкое изысканное блюдо. Радость моя заключена в том, что Вы теперь всецело зависите от меня. Зловещий и чудовищный союз соединил нас: пройдет всего несколько месяцев, и Вы на коленях будете умолять меня, чтобы я дал свое имя Вам и Вашему ребенку».

Письма, как и ранее, были написаны одной и той же рукой и имели подпись либо «Виталий С.», либо «В. И. С.». Верно, терпение у генерала Борковского все же лопнуло, и он, поскольку Скарабеев вот уже несколько дней являлся штатским человеком, обратился не в военный, а в Окружной суд. Прямиком к тогдашнему прокурору Игнатию Михайловичу Золотареву, с которым был коротко знаком. И поведал ему все, с самого начала и до конца: о ночном проникновения Виталия Скарабеева в комнаты Юлии Александровны с попыткой изнасилования целомудренной девицы; о его гадких подметных письмах с клеветой и угрозами в ее адрес и адрес его, генерала Борковского, а также супруги Амалии Романовны, в чем имеется письменное признание поручика.

Окружной прокурор Игнатий Михайлович Золотарев генерала Борковского выслушал с большим сочувствием и пониманием. И истребовал, чтобы тот предоставил это самое письменное признание Скарабеева в написании подметных писем для приобщения к делу.

Вести столь щекотливое дело Золотарев поручил опытнейшему судебному следователю Окружного суда надворному советнику Николаю Хрисанфовичу Горемыкину. Затем окружной прокурор снесся с полицеймейстером бароном Александром Александровичем фон Таубе, и не позднее утра следующего дня отставной поручик Скарабеев был взят под стражу. Поместили его на время проведения следствия в одиночную камеру тюремного замка, сохраняющего в народе наименование острога. Случилось это в начале сентября.

Так что к моему приезду отставной поручик Скарабеев сидел в одиночке почти три месяца. Хотели арестовать и лакея Борковских Григория Померанцева, на которого падали многие подозрения, включая доставку подметных писем в самые разные уголки дома Борковских и участие в проникновении Скарабеева в комнату графини Юлии Александровны. Последнее доказывалось тем, что раз никаких следов деревянной лестницы ни на земле, ни под окнами спальни юной графини следствием обнаружено не было, значит, была применена веревочная лестница, верхним концом крепившаяся на мансарде, где обитал лакей Григорий Померанцев. Доказательство хоть и косвенное, но имевшее право на существование.

Однако за несколько дней до визита к окружному прокурору Золотареву его сиятельства графа Александра Юльевича лакей Померанцев был рассчитан и с позором изгнан из дома. Где на данный момент пребывал преступный лакей, было неизвестно…

Судебный следователь Горемыкин следствие по делу отставного поручика Скарабеева вел дотошно и неторопливо, не оставляя без внимания любые неброские мелочи, каковых в следственном деле набиралось немало. А поскольку отставной поручик Скарабеев после ареста и заключения под стражу начал отказываться от авторства подметных писем, то судебный следователь по совету своего начальства привлек к делу почерковедческого эксперта из бывших учителей-педагогов, чтобы экспертным заключением доказать вину Скарабеева.

Однако, к неизбывному удивлению Николая Хрисанфовича, эксперт определил, что все четырнадцать писем, что были адресованы семейству Борковских, и фривольно-легкомысленное послание поручику Депрейсу якобы от имени госпожи Юлии Александровны были написаны одной рукой. И эта рука… не отставного поручика Скарабеева.

Я снова оторвался от чтения материалов и посмотрел на расположившегося в мягком кресле судебного следователя Горемыкина. Николай Хрисанфович, кажется, задремал, его щечки покрыл легкий старческий румянец. Будить его положительно не хотелось.

Я нерешительно кашлянул, и Горемыкин тотчас открыл глаза:

– Вы что-то хотели спросить?

– Да, – ответил я. – В деле имеется заключение эксперта, проводившего почерковедческую экспертизу, он заявляет, что подметные письма написаны не Скарабеевым. Почему все же именно ему приписывается авторство? – недоуменно спросил я и добавил без всякой задней мысли: – Может, эти письма писал кто-то из домашних? Горничная или кто-то из прислуги? Или сама Юлия Александровна? Потому-то и обнаруживались они в ее нотных тетрадях, пришпиленными к комнатным обоям в гостиной и спальнях…

– Знаете, – произнес Николай Хрисанфович после недолгого молчания, – в моей следственной практике был один весьма курьезный случай. Дело было в следующем: некто, назовем его господином Ивановым, якобы настрочил кляузу на своего начальника, обвинив его в мздоимстве, наушничестве и прочих грехах. Начальник, назовем его господином Петровым, у которого с господином Ивановым и так были натянутые отношения, подал на него в суд за наговоры и клевету. Объяснив это тем, что Иванов-де давно подсиживает его, желая занять начальническое кресло. К тому же присяжный каллиграф определил схожесть почерка Иванова с почерком, которым была написана кляуза.

Дело дошло до суда. И на судебном разбирательстве адвокат Иванова предъявил этому самому присяжному каллиграфу, то есть штатному почерковеду, два письма. Одно было написано почерком Петрова, начальника Иванова, и с этим почерком присяжный каллиграф был знаком, а другое являлось подделкой под почерк Петрова. Так вот: предъявив эксперту-почерковеду два письма, адвокат Иванова попросил определить, какое письмо подлинное, написанное рукою Петрова, а какое фальшивое. И присяжный каллиграф признал подложное письмо подлинным, а подлинное – подложным. Тем самым сведя на нет свое заключение по поводу того, что кляузное письмо писал именно Иванов.

Дело по судебному вердикту было отправлено на доследование, и позже выяснилось, что кляузное письмо на своего начальника Петрова писал вовсе не его подчиненный Иванов, а некое третье лицо. А именно – друг семьи Ивановых по фамилии, скажем, Сидоров. Который симпатизировал супруге Иванова и тщетно добивался ее расположения.

Написав кляузное письмо, подделав почерк Иванова, Сидоров надеялся, что суд накажет Иванова за оговор Петрова и клевету с обвинением в мздоимстве как минимум на год пребывания в исправительном арестантском отделении с лишением особых прав и преимуществ. А этого срока, как думал Сидоров, ему вполне хватит для полного охмурения супруги Иванова… – После этих слов Николай Хрисанфович поднял на меня глаза и добавил: – Представляете последствия, если бы суд принял за доказанный факт первоначальный результат почерковедческой экспертизы присяжного каллиграфа? Иванов был бы изгнан с места службы, осужден и оторван от семьи. Истинный же виновник кляузного письма остался бы пребывать на свободе и охаживать жену Иванова. Возможно, это у него и получилось бы. В результате: крах некогда крепкой и благополучной семьи, позор соблазненной замужней женщины, отданные в приют без вины виноватые дети и торжество лжи и порока. Вот, господин Воловцов, каковы могут быть последствия подобных сомнительных экспертиз.

Признаться, Горемыкин был весьма убедителен, но я все же задал ему уточняющий вопрос:

– Резюме всему сказанному вами: вы не верите экспертам-почерковедам. Так?

– Полагаю, что такие почерковедческие штучки вместе с новоявленными графологическими исследованиями, – Горемыкин выделил саркастической интонацией последние два слова, – весьма схожи с искусством ворожей и гадалок. Иногда они говорят правду, однако ни тем, ни другим я решительно не доверяю… Нужно относиться к таким исследованиям со значительной долей скепсиса. – Николай Хрисанфович немного помолчал и продолжил: – Это относительно экспертного заключения о том, что Скарабеев якобы не писал подметных писем поручику Анатолию Депрейсу и семье генерала Борковского…

Что же касается вашего предположения о том, что письма мог написать кто-либо из домашних генерала, горничная или кто-то из прислуги, или даже сама Юлия Александровна… – Здесь Николай Хрисанфович снова немного помолчал. – Так вот, отвечу вам с полной уверенностью: это решительно невозможно. Ни горничные семьи генерала Борковского, ни кухарка, ни лакей так написать не сумеют ввиду недостаточного образования. Я, кстати, – тут судебный следователь Горемыкин кинул быстрый взор на меня, верно, для того, чтобы я оценил его скрупулезное отношение к делу, – это проверял. Так что мое утверждение не является голословным. Что же касается графини Юлии Александровны, – продолжил Николай Хрисанфович, – не забывайте: она в этом деле лицо потерпевшее. Это во-первых. Кроме того, стиль писем и их словесная… распущенность и даже вульгарность, – с трудом подобрал нужные слова Горемыкин, – ни в коей мере не позволяют приписать их юной шестнадцатилетней особе, воспитанной в любящем семейном кругу в строгих правилах нравственности и религиозной заботливости. Это во-вторых, – добавил Николай Хрисанфович со значением.

– Знаете, – в задумчивости произнес я. – Вы мне рассказали про курьезный случай из вашей следственной практики. Позвольте я расскажу вам парочку случаев из моей следственной практики. Но не курьезных, а, скорее, поучительных…

В бытность мою судебным следователем Рязанского Окружного суда одна потерпевшая, молодая женщина лет под тридцать, обвиняла свою горничную, мужа и его тетку в отравлении, приведшем ее в якобы хроническое болезненное состояние, не подлежащее излечению.

Зал судебных заседаний был набит битком. Дело было громким. Судебное расследование длилось несколько дней из-за нескончаемых прений обвинителя и защиты. Наконец, вина обвиняемых была доказана, а зачинщица отравления, горничная потерпевшей, получила наказание в виде бессрочной каторги. На счастье горничной, ее защитник не успокоился и нашел какие-то новые обстоятельства, доказывающие ее невиновность, дошел до самого Правительствующего Сената и инициировал новое расследование.

Оно выяснило невиновность горничной, а также мужа молодой барыни и его тетки и уличило во лжи молодую барыню. Приговор в отношении горничной был отменен, а вот над молодой барыней состоялся суд за ложный донос. Оказалось, что она сама привязала себя к кровати, пролила на себя яд, вымазала смолою губы и грудь и начала симулировать неизлечимую болезнь…

– И зачем же она это сделала?

– У нее появился любовник. И эти люди в ее жизни стали лишними. Второй случай произошел так же в Рязани… – стал я рассказывать дальше. – В одно молодое семейство буквально со дня их венчания стали приходить анонимные письма. В одних, адресованных молодой супруге, говорилось, что ее муж самый что ни на есть первейший ловелас и волокита за юбками, не пропускающий ни единой, несмотря на случившееся церковное благословение брачного союза. В других письмах, адресованных супругу, рассказывались такие небылицы из прошлого его жены, что иные блудницы выглядели бы по сравнению с ней непорочными христовыми невестами.

Писались такие послания с явной целью опорочить каждого из супругов, внести меж ними разлад и разрушить семью. Продолжалось это без малого два с половиной года…

Параллельно с этими письмами супружеской чете, которая, надо признать, выдержала наговоры достойно, без упреков и скандалов, по городу поползли сплетни касательно одной молодой девушки, пользующейся в городе всеобщим восхищением благодаря многим своим дарованиям. Было видно, что она стала предметом черной зависти, а стало быть, исходили эти гнусные наветы от такой же девушки, как она, и примерно одних с нею лет.

Это было уже какой-никакой зацепкой. Не стану рассказывать, как следствие вышло на злоумышленницу. Скажу лишь одно: была она из богатой и знатной семьи, получила прекрасное образование, слыла богобоязненной и целомудренной, имела двадцать лет от роду, и во все эти почти два с половиной года на нее не упало даже малейшей тени подозрения. Если бы не ее ошибка, где она с головой выдала себя, уверовав в свою безнаказанность, следствие и по сей день топталось бы на том же самом месте, на котором находилось семь лет назад. А так она была изобличена и призналась во всех своих деяниях.

По применении к ней статей тысяча пятьсот тридцать пятой и тысяча пятьсот тридцать седьмой «Уложения о наказаниях», получила она по вердикту суда тюремное заключение в один год и восемь месяцев. Так что следственная практика, как вам наверняка известно, имеет немало случаев, когда преступные деяния совершались девицами, участие коих весьма продолжительное время считалось невозможным.

Я закончил свой рассказ и замолчал, уверенный, что произвел на Горемыкина должное впечатление. Однако Николай Хрисанфович оставался невозмутим.

– То, что вы рассказали про вашу рязанскую девицу, явно бесившуюся с жиру, – отнюдь не про юную графиню Юлию Александровну, – заявил он. – Вы ведь собираетесь побеседовать с ее сиятельством?

– Конечно, – отозвался я и добавил: – Причем не только с Юлией Александровной, но и с Амалией Романовной.

– Прекрасно! Ну так вот, – судебный следователь Горемыкин посмотрел на меня, как обычно смотрят преподаватели на своих учеников, когда сообщают им какую-либо общеизвестную аксиому, – когда вы увидите Юлию Александровну, тогда и поймете, какое это чистое и ангельски кроткое существо. И все ваши возможные подозрения отпадут сами собой…

Николай Хрисанфович вновь показался мне довольно убедительным. К тому же говорил он вполне искренне, так что нельзя было не поверить. И чтобы вернуть себе утраченную инициативу, я решил слегка поддеть старика, прицепившись к его словам.

– Вот вы говорите, что решительно не доверяете «почерковедческим штучкам и новоявленным графологическим исследованиям», – как бы между прочим произнес я и заявил: – Сами же пользуетесь как раз графологическими выкладками… Когда говорите, что таких писем, как те, какие получали поручик Депрейс и семейство генерала Борковского, ни горничные, ни кухарка и лакей не могли написать в силу недостаточности полученного ими образования, – и быстро добавил, видя, что судебный следователь Горемыкин собирается мне возразить: – И то, что вы заявляете, что и Юлия Александровна не могла написать таких писем, поскольку была воспитана «в любящем семейном кругу в строгих правилах нравственности и религиозной заботливости», – процитировал я слова Николая Хрисанфовича, – не что иное, как исследования именно графологического характера.

Я посмотрел на судебного следователя победным взглядом, полагая, что удачно подковырнул его. Но не тут-то было – орденоносный старикан неопределенно хмыкнул и промолвил:

– Я говорил про очевидные вещи, заметные любому мало-мальски внимательному и здравомыслящему человеку без каких-либо специальных знаний, – спокойно парировал мой выпад Николай Хрисанфович. – И если то, к чему я пришел практическим путем, используя свой опыт и умозаключения, подтверждается еще и наукой, стало быть, я на правильном пути… У вас ко мне еще имеются вопросы?

– Пока нет, – ответил я и вновь углубился в чтение.

Собственно, орденоносный старик Горемыкин предварительное следствие почти закончил, и дело скоро можно было передавать в суд. Однако случилось то, что временами происходит с непростыми и деликатными делами.

Геройский полковник, отец отставного поручика Виталия Скарабеева, добившись свидания с сыном, когда тому были уже предъявлены обвинения, вышел из нижегородского тюремного острога в полной уверенности, что сына оговорили и взят он под стражу без вины. После чего, недолго думая, подал на имя Государя Императора прошение о защите фамильной и офицерской чести и спасении невинно оболганного недоброжелателями сына.

Государь наш, как известно, – человек добрейшей души и несказанной справедливости, поддержал героя-инвалида в его чаяниях и поручил Правительствующему Сенату разобраться в этом деле скрупулезно и внимательно, невзирая на чины и заслуги.

Сенат вынес соответствующее постановление, объявив дело отставного поручика Скарабеева особо важным (а как иначе, если им интересуется сама августейшая императорская особа!), и поручил Московской судебной палате направить в Нижний Новгород для проведения особых следственных мероприятий судебного следователя по особо важным делам. Выбор пал на меня. И вот я в Нижнем Новгороде знакомлюсь с делом отставного поручика Скарабеева…

Свидетельских показаний по этому делу было не так много, как хотелось бы. Прочитав показания и решив для себя, что чтение протоколов допросов свидетелей это одно, а живой разговор с ними – совершенно другое, я закрыл папку и вернул ее Николаю Хрисанфовичу, терпеливо дожидавшемуся окончания моего чтения в своем кресле. Впрочем, как мне показалось, это ожидание не было для него тягостным: спокойных часов на службе, как сегодня, у него выдавалось не так уж и много. Да и возраст брал свое…

– Уже уходите? – спросил Николай Хрисанфович ради приличия, принимая из моих рук папку с делом отставного поручика Скарабеева.

– Да, благодарю вас, – сказал я. – Вы мне очень помогли.

– Если что, обращайтесь, всегда буду рад посодействовать, – последовал ответ.

Полдня, проведенные за чтением следственного дела, были весьма утомительным занятием. Вернувшись в гостиницу, я заказал еду прямо в номер. Обстоятельно поужинав, я провел пару часов в объятиях Морфея. Проснувшись, почувствовал, что восстановил силы, голова была свежей. Возникло желание продолжить работу. Я взял памятную книжку и стал приводить в порядок пометки, сделанные по ходу чтения дела Скарабеева. А потом составил перечень вопросов, которые мне очень хотелось разрешить в первую очередь…

1. Почему на званом обеде поручика Скарабеева посадили рядом с дочерью генерала Борковского? Ведь на подобных мероприятиях абы кого рядом с хозяевами дома не сажают. За что поручику Скарабееву, совершенно новому человеку в доме Борковских, выпала такая честь?

2. Каким образом попадали в дом Борковских подметные письма, подписанные «Виталий С.» или «В. И. С.»? Не значит ли это, что в доме начальника кадетского корпуса у злоумышленника (поручика Скарабеева) имелись помощники? И если были – действительно ли это лакей Борковских Григорий Померанцев, который, после того как был рассчитан генералом, пропал из поля зрения, и на данный момент место пребывания его неизвестно?

3. По какой причине были затеяны (поручиком Скарабеевым) написание оскорбительных и клеветнических писем членам семьи генерала Борковского и месть его дочери Юлии, едва не завершившаяся (или завершившаяся?) половым надругательством?

4. Имеются ли какие-либо прямые доказательства, показывающие, что злоумышленник (поручик Скарабеев) залез с улицы в комнату через окно второго этажа посредством веревочной лестницы, закрепленной верхним концом на мансарде?

5. Если будет в том нужда, согласится ли психографолог Илья Федорович Найтенштерн приехать в Нижний Новгород и провести графологическую экспертизу так называемых подметных писем?

Первым следует допросить отставного поручика Виталия Скарабеева. И далее приложить все усилия, чтобы отыскать пропавшего лакея Григория Померанцева, которого тоже надлежит допросить. А дальше… Будет видно!

Почему меня не покидает чувство какой-то натянутой театральности во всем этом деле? Как будто я смотрю плохонький спектакль, где актеры фальшиво играют свои роли, вместо того чтобы вжиться в них.

5. Посещение тюремного замка

Двухэтажное приземистое прямоугольное здание Нижегородского тюремного замка с четырьмя круглыми башнями по углам стояло на Острожной площади и действительно напоминало средневековый замок. Вырос он не так давно на выгонных землях города, близ пруда, заменив пообветшавший деревянный острог с частоколом у заставы на улице Варваринской. И ежели бы не назначение этого замка содержать осужденных судами губернии и принимать колодников, идущих по этапу в Сибирь, то и правда можно было бы подумать, что здание есть результат некой блажи его хозяина, задумавшего построить себе дом-особняк в виде замка в средневековом стиле.

На территорию острога меня пропустили беспрепятственно, поскольку у меня со времени получения должности судебного следователя по особо важным делам имелась бумага с такими обширными полномочиями, что на раз открывала любые двери. Тюремные в том числе.

Я прошел двориком мимо бани с прачечной и конюшни прямиком в административный корпус, где меня встретил начальник тюрьмы в должности тюремного смотрителя и в чине надворного советника.

– Стало быть, вы желаете допросить подследственного Скарабеева, – констатировал тюремный смотритель, когда я представился и объявил о цели своего визита.

– Именно, – с готовностью ответил я.

– Не смею чинить препятствия…. Одиночные камеры у нас находятся в башнях, – сообщил начальник тюрьмы и подозвал к себе тюремного надзирателя: – Я дам вам сопровождающего, он вас проведет.

– Благодарю вас, – кивнул я тюремному смотрителю и посмотрел на надзирателя: – Идемте?

Мы вышли из административного корпуса, где находилась дежурная комната, пара административных помещений, несколько общих камер для вновь прибывших и квартира смотрителя тюрьмы, и вышли во внутренний дворик. Пройдя мимо кузни и слесарной мастерской, дошли до одной из угловых башен, окна которой на втором этаже напоминали бойницы. Надзиратель открыл ключом из большой связки внутренний замок, и мы ступили на деревянную лестницу, ведущую наверх.

– А там что? – спросил я, указывая на цементные ступени, ведущие вниз.

– Там карцер, – ответил надзиратель.

Мы поднялись на второй этаж башни и ступили в крохотный коридорчик, по правую и левую руку которого было по паре дверей. Подойдя к одной из них, тюремный надзиратель открыл зарешеченный волчок, глянул в него, затем жестом пригласил посмотреть меня.

Я подошел и взглянул вовнутрь камеры. Она была небольшая, около двух саженей в ширину и около двух с половиной в длину. У окна, расположенного под самым потолком, находился стол с полочкой над ним, где стояли металлические миска, тарелка, кружка и лежала ложка. Возле стола – деревянная табуретка. На левой стене висел рукомойник из жести. Под ним стояло поганое ведро. Возле правой стены были видны деревянные, явно недавно сколоченные нары, на которых сидел, уставившись в пол, молодой человек с располагающей внешностью, лет двадцати пяти – двадцати семи с желтоватой кожей на сухощавом лице, верно, от спертости воздуха.

Мне невольно вспомнился Константин Тальский из предыдущего дела, продолжительное время находившийся под стражей в следственном отделении Рязанского тюремного замка, у которого лицо было точно такого же оттенка. Господин Тальский ложно (как мне удалось доказать) обвинялся в убиении генеральши Безобразовой и ее служанки и поджоге флигеля, в котором проживали несчастные женщины…

Судя по всему, на прогулку Скарабеева водили не часто. Подозреваю, что нар до недавнего времени в его камере не было, и набитый соломой матрац, что лежал в изголовье постели, свернутый в рулон, стелился прямо на цементный пол. Вероятно, нары на скорую руку сколотили специально для бывшего поручика, отдавая дань его дворянскому происхождению. Или отец, добившись разрешения на посещение сына, пожаловался смотрителю тюрьмы на отсутствие нар в сыновней одиночке.

– Открывайте, – произнес я, оторвавшись от волчка и приготовившись к разговору со Скарабеевым.

Надзиратель кивнул и молча открыл дверь одиночной камеры.

– Благодарю, – сказал я и вошел в камеру. За мной потянулся и тюремный надзиратель. – Нет-нет, – запротестовал я и вытянул руку навстречу ему. – Подождите меня там… за дверью. Или займитесь пока какими-нибудь своими делами.

– Господин коллежский советник, но как же можно? Мало ли…

– Не беспокойтесь, любезнейший, я справлюсь. Думаю, я выйду весьма не скоро…

Надзиратель пожал плечами и прикрыл дверь, оставшись в коридоре. На всякий случай – сидельцы-то всякие бывают…

Когда я вошел в камеру, молодой человек с желтоватым лицом медленно поднял голову и бесстрастно посмотрел на меня. Верно, он подумал, что я какое-нибудь начальство из Главного тюремного управления, либо один из директоров Тюремного благотворительного комитета, пожаловавший с ревизией. И уже приготовился было отвечать, что-де «содержание вполне сносное, никаких поводов к представлению жалоб нет».

Но когда я рассказал ему, кто я такой и зачем я здесь, тусклые глаза отставного поручика приобрели здоровый блеск.

– Батюшка ваш подал на имя Государя Императора прошение о защите чести вашей фамилии и вас, как невинно пребывающего под стражею и облыжно[2] обвиняемого в не совершенных вами преступлениях, – заявил я Скарабееву. – Государь поручил Правительствующему Сенату разобраться в вашем непростом деле досконально и без проволочек. Сенат отдал распоряжение Московской судебной палате внести ясность в вашем деле незамедлительно, а окружной прокурор Судебной палаты его превосходительство действительный статский советник Владимир Александрович Завадский направил в ваш город для разбирательства и помощи в следствии по вашему делу судебного следователя по особо важным делам. То бишь меня…

– Вы и правда станете разбираться в моем деле? – спросил отставной поручик.

– Да, я сюда направлен именно с такой целью, – подтвердил я.

– Тогда знайте: я ни в чем не виноват…

– Ни в чем – это в чем? – С этими словами я достал из кармана памятную книжку и карандаш. – Нельзя ли поконкретнее.

– Ну… – На какой-то миг Виталий Скарабеев замялся, а потом буквально разразился тирадой: – Я никому никогда не писал угрожающих и оскорбительных писем, ни к кому не залезал в окно, ни на кого не нападал, ни над кем не измывался и не резал ножиком. И уж тем более никого не собирался насильно лишать девичьей чести.

Сказав это, отставной поручик Скарабеев вызывающе посмотрел мне прямо в глаза.

– Давайте-ка все по порядку, – предложил я, чтобы перевести сумбурно складывающуюся беседу в русло классического допроса. – Когда вы познакомились с Юлией Борковской?

– На второй или третий день по поступлении на службу в Нижегородский кадетский корпус, – ответил Скарабеев. – Я был приглашен к директору кадетского корпуса генералу Борковскому вместе с другими офицерами и тогда же свел знакомство со всем семейством Борковских.

– И как вам показалась Юлия? – поинтересовался я.

– Никак, – пожал плечами отставной поручик. – Хотя она вполне премиленькая. Но знаете, – он на какое-то время задумался, – есть в ней нечто такое… – он снова замолчал, после чего как-то растерянно посмотрел на меня, – чего я и сам не понимаю. И потом, перспектива начать отношения с такой высоконравственной особой, как отзывались о Юлии Александровне, меня отнюдь не прельщала, – честно признался Виталий Ильич. – Светские разговоры с дамами, конечно, – славное занятие, но я предпочитаю заниматься с ними иными, более интересными делами…

– Одним словом, генеральская дочь пришлась вам не по вкусу, – не очень доверчиво, ничего не утверждая и как бы ни о чем не спрашивая, произнес я, сумев, однако, подыскать нужную интонацию.

– Ну… да. Если говорить честно, то я бы лучше приволокнулся за ее матушкой, нежели за ней, – будто бы размышляя вслух, сказал Скарабеев.

– А вы ей понравились, как вы думаете? – снова поинтересовался я.

– Да, – просто ответил Виталий Ильич.

– И как вы это определили?

– Такое всегда можно почувствовать, разве не так? – в свою очередь поинтересовался отставной поручик.

– Так, – согласился я.

– И разве не является доказательством то, что, когда генерал пригласил всех офицеров кадетского корпуса на званый обед, она попросила, чтобы место для меня было рядом с ней? – добавил Виталий Скарабеев очень весомый аргумент.

– А вы откуда знаете, что это Юлия Александровна попросила посадить вас подле себя? – спросил я, отметив, что один из вопросов, на которые я намеревался найти ответ в первую очередь, кажется, уже разрешился.

– Она сама мне это сказала, когда мы сидели рядом за столом, – ответил отставной поручик. – А потом, после обеда, она буквально не отходила от меня ни на шаг. Все рассказывала, какая она благочестивая, сколько раз на дню молитвы творит и о каких благих делах помышляет. И как сердце ее скорбит о бездомных животных, пропадающих в холоде и голоде без людского призору. Знаете, я человек отнюдь не сентиментальный. К тому же мне нет никакого дела до бездомных кошек и собак. Вот я и ляпнул ей: жаль, мол, что она мало похожа на свою красивую мать. Так просто сказал, не зло, конечно, а немного насмешливо, чтобы она отстала от меня. К тому же ее ухажер, поручик Депрейс, буквально прожигал меня взглядом. А потом стали появляться эти письма…

– …которых вы не писали, – вставил я.

Очевидно, в моих словах явно читалась недоверчивость, поэтому отставной поручик Скарабеев как-то отстраненно и с сожалением глухо произнес:

– Не писал.

– Однако в деле имеются ваши собственные письменные признания, что оскорбительное письмо поручику Анатолию Владимировичу Депрейсу, вызвавшее дуэльный поединок между вами, и письма с угрозами, оскорблениями и клеветой, адресованные представителям семейства Борковских, писали вы, – сухо заметил я.

– Я принужден был написать таковые признания, чтобы не допустить судебного разбирательства, которое опозорило бы честь нашей фамилии, меня и, главное, моего отца, всю жизнь проведшего в служении Отчизне и Государю Императору. Отец и так имел много поводов расстраиваться из-за меня и моих неблаговидных поступков, ранее совершенных. И такого тяжкого позора, который ему грозил, дойди это дело до суда, совсем не заслужил, – парировал мое предыдущее замечание отставной поручик. – Кроме того, Анатолий Депрейс, склоняя меня признаться в авторстве анонимных писем, сказал мне, что он и подпоручик Архангельский наняли трех экспертов, и все трое признали в анонимных письмах мой почерк. Депрейс сказал, что «их показания решат все дело в суде, и я, поручик Скарабеев, буду официально признан в авторстве этих писем». Как потом оказалось, поручик Депрейс и подпоручик Архангельский никаких экспертов не нанимали. Этот Депрейс просто взял меня на пушку…

– Почему же эти письма все же приписываются вам? – задал я сильно интересующий меня вопрос.

– А вы будто бы не знаете! – вскинулся Виталий Ильич. – Они же подписаны либо моим именем и начальной буквой фамилии, либо моими инициалами. Так что догадаться, – язвительно произнес он, – кто их написал, было отнюдь не трудно…

– Это я знаю, – заверил я отставного поручика.

– Все просто: кому-то очень хочется, чтобы все думали, что эти подметные письма писал я, – промолвил Скарабеев. – Чтобы лишить меня чести, отнять будущее и тем самым уничтожить!

– И кто же желает вам такой участи? – Этот вопрос я не мог не задать. – Вы об этом задумывались?

– Конечно, – незамедлительно последовал ответ. – Знаете, – тут отставной поручик немного помолчал, решая, говорить мне это или нет, – находясь тут, многое начинаешь понимать. Вообще, когда у тебя круто меняется жизнь, то есть ты шел куда-то прямо и не оглядываясь, но тебя вдруг остановили и заперли вот в таком помещении, – Виталий Ильич уныло окинул взглядом свою камеру, – то по прошествии некоторого времени к тебе приходит понимание того, что произошло. И понимание причин произошедшего. Пусть не вдруг, но вы постепенно находите потайной смысл во фразах, якобы случайно оброненных словах, взглядах и поступках людей, что вас окружали. Вы будто прозреваете. Туман рассеивается, с глаз спадает пелена… – Скарабеев замолчал, посмотрел в угол камеры, потом перевел взгляд на меня: – Вначале я думал, что все происходящее со мной – это происки поручика Депрейса, который приревновал меня к Юлии Борковской и вознамерился сделать так, чтобы выставить меня в невыгодном свете и рассорить нас. Думал, что подметные письма, якобы написанные мною, – его рук дело. И то, что генералом в оскорбительной форме и отнюдь не наедине мне было отказано от дома, я считал следствием наушничества поручика Депрейса и его козней. Но потом я изменил свое мнение…

– Когда случилось это «потом»? – не преминул я воспользоваться возникшей паузой.

– Когда мне предъявили обвинение еще и в надругательстве над Юлией Борковской, – просто и без обиняков ответил Виталий Скарабеев. – Будто бы я ночью проник в ее комнату по веревочной лестнице, повалил ее на пол, избил, изрезал ножиком ноги и бедра и намеревался совершить акт полового надругательства. И только, мол, горничная, когда стала стучаться в дверь, спугнула меня, и я убежал так же, как и пришел, – через окно… – Виталий Ильич криво усмехнулся: – Это ведь все с ее, Юлии Александровны, слов записано. Кроме нее, в той комнате меня никто не видел. И когда ворвалась горничная, будто бы сломав дверной запор, то в комнате кроме своей барыни она никого не увидела…

– То есть ничего этого, в чем вас обвиняют, вы не совершали? – приготовился я записывать. И записал: «Нет, не совершал».

Виталий Ильич поднялся с нар, подошел к рукомойнику, плеснул себе в лицо пригоршню воды, после чего вернулся на свое место.

– Так вот, – продолжил Скарабеев, – я изменил свое мнение относительно поручика Депрейса и стал думать, что это все подстроила сама Юлия. Причины, чтобы отомстить мне, у нее имелись: я привел сравнение ее с матерью не в пользу Юлии, а главное, – не возымел к ней чувств, каковые она от меня ожидала. Для девушки это, наверное, очень обидно и даже оскорбительно. Так что я ее, получается, обидел дважды…

– Не думаю, чтобы эта юная девушка столь нагло и изобретательно могла бы… – хотел было я возразить отставному поручику, но тот не дал мне договорить и резко продолжил:

– Я тоже теперь так не думаю. Вернее, я не столь категоричен, как ранее. И не хочу ни на кого указывать и подозревать. Поскольку могу ошибиться, равно как ошибаются и на мой счет.

Я поднял взгляд на Виталия Ильича и увидел в его глазах горе. В словах отставного поручика укрывалась правда. У людей, свойственных к аналитическому мышлению, волею случая оказавшихся в каземате, вполне достаточно времени, чтобы все обдумать и понять, почему столь жестоко обошлась с ними судьба. Нередко такое чувство называют прозрением.

* * *

«Милостивый государь Илья Федорович!

Не стану ходить вокруг да около и сразу сообщу, что имею к Вам дело весьма значимое и важное, к которому изъявил интерес сам Государь Император.

Здесь, в Нижнем Новгороде, в написании угрожающих и клеветнических писем обвиняется человек, который, по его утверждению, их не писал. Писем таковых более десятка, так что материала для психографологических изысканий более чем достаточно. Вопрос же мой заключается в следующем: не соизволите ли Вы, Илья Федорович, приехать в Нижний Новгород и дать свое научное заключение ведущего российского эксперта-психографолога по поводу вышеозначенных писем? Ибо если эти письма писал человек, который обвиняется в их авторстве, – пусть он и далее несет положенное ему по закону наказание. Но ежели автор этих гнусных писем не он, то, возможно, он не виновен и в остальных предъявляемых ему обвинениях, которые он также решительно отрицает. Сие несомненно и единственно означает, что судьба этого человека, уже находящегося под стражею, с этого момента полностью находится в Ваших руках.

Вы уже не единожды помогали судебным следователям Московской судебной палаты и лично мне в проведении психографологических экспертиз и тем самым в отыскании преступника. Помогите и теперь, когда решается судьба, возможно, невиновного человека.

Глубоко уважающий Вас,

Иван Воловцов.»

Написав это послание, я вызвал в нумер служащего гостиницы и велел отнести письмо на почту. Признаться, я знал о мягком характере Ильи Федоровича Найтенштерна, практически не умеющего отказывать в просьбах своим знакомым. Как знал и о том, что ведущий психографолог Российской империи весьма тяжел на подъем и крепко не жалует всякого рода переезды и перемену мест. Поэтому я нарочно поиграл в письме на его человеколюбивых чувствах и сделал акцент на том, что от него зависит судьба человека, уже взятого под стражу. Для того, чтобы полностью исключить всякий возможный повод для его отказа приехать в Нижний.

Сам же я покуда не мог дать определенного ответа на вопрос: виновен ли отставной поручик Скарабеев в том, в чем его обвиняют. Или все-таки нет? Смущало меня другое: отсутствие мотива для всего того, что он «совершил». То есть того, что приписывается ему следствием.

Если это месть, то за что Скарабеев мог так ополчиться на все семейство Борковских, которое к нему хорошо относилось и хорошо его принимало? За что он мог мстить юной Юлии Александровне? Причины решительно не находились…

Может, мотив – это злоба, цель которой отнять у людей душевное спокойствие, лишить их сна, заставить жить бедой. Что само по себе уже серьезное наказание. Но я опять не видел ее источников.

Может, Скарабеев завидовал тому, что поручик Депрейс был особенно хорошо принимаем в доме Борковских и считался едва ли не женихом Юлии? Однако, по словам Скарабеева, к Юлии он не испытывал абсолютно никаких чувств. И завидовать, собственно, было нечему. А вот страдать от того, что другой пребывает в радости, гению зла вполне возможно…

А может, дело в том, что все сказанное мне на допросе Скарабеевым, – ложь и игра его разума? Может, он искусно притворяется и подыгрывает? Ведь долгое сидение в одиночных камерах приводит не только к прозрению и пониманию причин произошедшего, но и изощряет преступный ум, шлифует его едва ли не до совершенства.

6. «Этот мерзкий человек»

Графиня Амалия Романовна Борковская приняла меня в просторной гостиной. Это была женщина не старше тридцати пяти лет, образованная, весьма прехорошенькая. Как только я ее увидел, тотчас вспомнил слова Скарабеева, который сказал, что был бы не прочь приволокнуться за ней. Где-то я его понимал. В этом своем откровенном желании отставной поручик вряд ли остался бы в единственном числе. Бархатный грудной голос, изящность движений, женственность и безупречный вкус, сказывающийся во всем, что бы она ни делала и как бы ни поступала, было сродни совершенству, не оставшемуся без внимания даже самого пресыщенного мужчины.

Извинившись за нежданный визит и представившись, я объявил о цели своего посещения и попросил у Амалии Романовны разрешения задать ей несколько вопросов.

– Задавайте, – великодушно разрешила она, усаживаясь в кресло и пригласив меня присесть напротив.

– Благодарю вас, – произнес я. – Вы помните то злополучное утро двадцать девятого июля?

– Конечно, – ответила Амалия Романовна, помрачнев лицом и нервически содрогнувшись. Верно, за прошедшие месяцы после нападения на ее дочь «этого мерзкого человека», как называли в доме Борковских Скарабеева, графине так и не удалось успокоиться. – Разве это можно забыть?

– Могу я вас попросить рассказать о событиях того утра? – попросил я, доставая памятную книжку и карандаш и приготовляясь делать записи.

Амалия Романовна немного помолчала, видимо, собираясь с мыслями, после чего, коротко ответив мне «да», плавно заговорила:

– В то утро, которое сделалось самым худшим для меня во всей жизни, меня и Александра Юльевича разбудила горничная Юленьки Евпраксия. Со слезами на глазах она рассказала нам, что наша дочь пребывает в ужасном состоянии и что ночью на нее было совершено через окно страшное нападение. Мы начали было расспрашивать ее: кто напал, как напал, когда? Что он сотворил с нашей Юленькой, и почему она, Евпраксия, не сообщила нам о происшествии тотчас после того, как оно случилось? «Барышня не велели», – ответила нам Евпраксия и залилась слезами. Большего мы от нее тогда так и не смогли добиться… – Амалия Романовна перевела дух, как-то беспомощно взглянула на меня и продолжила: – Кое-как одевшись, мы поднялись в комнату Юлии. Она стояла у разбитого окна в разорванной и окровавленной ночной сорочке, свисающей с нее буквально лохмотьями, и неотрывно смотрела на улицу. Потом, верно, услышав, что мы вошли, она оглянулась, и мы увидели ее наполненные ужасом глаза. «Он там, там»! – вскричала она, указывая на окно. Но когда Александр Юльевич кинулся к окну, то на набережной уже никого не было.

Мы спросили, кто это был. Юлия сказала, что на улице она только что видела поручика Скарабеева, который смотрел на ее окна и нагло улыбался. А потом она сказала, что это он залез ночью к ней в окно и измывался над ней, покуда горничная Евпраксия не услыхала шум и не стала стучаться в дверь… «Ты уверена, что это именно поручик Скарабеев сотворил с тобой все это?» – спросил Юленьку Александр Юльевич. «Уверена», – твердо ответила она.

Признаться, в это время я столь же неистово ненавидел этого мерзавца Скарабеева, как и графиня Амалия Борковская. У Амалии Романовны от гнева и возмущения даже порозовели щечки, и теперь она выглядела много младше своих лет…

– Подробно расспрашивать дочь о случившемся ночью мы не решились, так как состояние Юлии не позволяло этого сделать, – продолжила Амалия Романовна, не сразу справившись с нахлынувшими на нее чувствами. – Дочь была очень слаба, у нее ныло и болело все тело, избитое этим мерзким человеком. Тогда же, в комнате Юлии, у нас состоялось что-то подобное семейному совету, на котором мы решили не придавать огласке случившееся, чтобы не позволить злым языкам поносить нашу фамилию и не дать запятнать честь нашей дочери.

– У вас имеются в городе недоброжелатели? – поинтересовался я. – А может, враги?

– Врагов у нас нет. Да и явных недоброжелателей, полагаю, тоже не имеется, – подумав, ответила Амалия Романовна. – Однако завистники наверняка существуют, и их немало. Мы ведь живем открытым домом, так что у нас без малого полгорода перебывало…

– Понятно, – кивнул я, признавая резонность сказанного моей собеседницей. – А как вы думаете, то, что случилось с вашей дочерью, это покушение на убийство или насилие иного рода?

– Я… не знаю, – услышал я ответ и решился на очень неудобный для Борковской вопрос:

– А вы проводили врачебное освидетельствование Юлии Александровны сразу после… случившегося?

– Нет. – Амалия Романовна с явным испугом посмотрела на меня. – Как вы себе это представляете? Это же скомпрометировало бы нашу дочь даже в том случае, если бы осмотр врача решительно ничего не дал. Ну, а если бы освидетельствование показало, что наша Юленька… нашу Юленьку… – Графиня Борковская замолчала и резко отвернулась.

Я, конечно, понял, о чем умолчала Амалия Романовна, и настаивать не стал. Однако продолжил выяснение волнующего меня вопроса, стараясь быть как можно более тактичным:

– Так, может, вы сами осматривали вашу дочь на предмет того, какого рода насилие было над нею произведено?

– Понимаете, Юлии только шестнадцать лет. И воспитание, ею полученное, не позволяет без нежелательных последствий касаться таких тем, которые бы… – Амалия Романовна замолчала, подбирая слова. Похоже, она не нашла нужных и закончила так: – Нет… Я не осматривала Юлию. Мы с Александром Юльевичем просто щадили нашу бедную девочку…

– Ну, а она сама что рассказывала о том, какого рода насилие было сотворено над нею? – спросил я.

– Она говорила, что этот мерзкий человек нанес ей множество побоев и даже укусов, – отозвалась Амалия Романовна.

– И более она ни о чем не говорила? – снова спросил я.

– В тот день ни о чем, – последовал ответ.

– А вы как-то объяснили для себя кровавые пятна на полу и ночной сорочке дочери? – вынужден был я задать и такой вопрос.

– Я подумала, что от сильного потрясения у Юлии пошла носом кровь, – ответила Амалия Романовна. – Такое у нее иногда случается.

– А когда вы узнали, от чего действительно эти кровавые пятна на ночной сорочке вашей дочери? – спросил я.

– Чрез три недели после случившегося, – тягостно вздохнула графиня. – Юленька долго просила у меня прощения, что утром после нападения рассказала не все, а потом призналась, что этот мерзкий человек нанес ей несколько ударов ножом по ногам и бедрам. Отсюда и кровь…

– После этого разговора с дочерью вы вызывали доктора, чтобы он осмотрел и зафиксировал имеющиеся раны на ногах и бедрах? – поинтересовался я, предполагая, что именно скажет мне Амалия Романова, судя по прежним ее ответам. И не ошибся. Графиня Борковская посмотрела на меня и несколько удивленно пожала плечами:

– Конечно, нет. Причины этого вам уже известны.

– Тогда последний вопрос… – Я немного помолчал, поскольку то, о чем я хотел спросить, было очень серьезным. – Юлия Александровна сказала вам, кто был «этот мерзкий человек»?

– Да, сказала, – ответила Амалия Романовна. – Это был поручик Скарабеев…

Мы оба немного помолчали.

– А мне можно поговорить сейчас с вашей дочерью? – прервал я случившуюся паузу.

– Боюсь, что нет, – последовал ответ.

– Почему? – спросил я.

– После всего случившегося она до сих пор очень слаба и сделалась нездоровой, – сокрушенно покачала головой Амалия Романовна.

– Понимаю, – кивнул я. – Но по долгу службы мне все равно надлежит допросить ее, конечно, когда это будет возможно… А кто ее пользует, позвольте узнать?

– Наблюдает и лечит ее доктор Мокроусов Зиновий Федотович. Он лучший в городе специалист по женским нервическим заболеваниям, – промолвила Амалия Романовна. – Но я и без него могу сказать, что лучшим временем для беседы с нею, – Борковская, как мне показалось, сознательно заменила казенное слово «допрос» на домашнее «беседа», – является время с полуночи до четверти второго… В этот промежуток времени болезнь ее отступает, и Юленька становится прежней нашей девочкой, к которой мы все так привыкли…

Глаза Амалии Романовны увлажнились, и она отвернулась, не желая, видно, чтобы я увидел ее слезы.

– Прошу прощения, – проявил я чрезвычайную деликатность, – а четверть второго – это то самое время, когда в комнату Юлии Александровны… пробрался…

– …Скарабеев, да, Скарабеев! – Амалия Романовна приняла мое замешательство за неуверенность в том, что «этим мерзким человеком» был именно поручик Скарабеев. И твердо добавила: – Да, совершенно верно. Ужасный кошмар, случившийся с моей дочерью, по времени произошел в четверть второго. С тех пор после этого времени у Юленьки начинаются нервические припадки.

Отметив для себя, что мне непременно следует, пользуясь терминологией Амалии Романовны, «поговорить» с доктором Мокроусовым, я все же решил продолжить:

– А можно как-то… устроить наш разговор с Юлией Александровной?

– Я поговорю с ней и сообщу, когда вам можно будет прийти, – ответила Амалия Романовна.

– А это удобно? – поинтересовался я. – В такое-то позднее время?

– Ну, раз разговора с ней нельзя избежать… – Амалия Романовна посмотрела на меня и как-то обреченно вздохнула: – Вы где остановились?

– В гостинице «Париж», – ответил я.

– Хорошо, – констатировала Борковская и замолчала, устремив взгляд в одну ей видимую точку.

– Прошу прощения, – нарушил я молчание, с каждой секундой становившееся все более тягостным, – я могу побеседовать с горничной Юлии Александровны?

Амалия Романовна перевела взгляд на меня, затем взяла колокольчик и позвонила. На зов явилась девушка-крестьянка, словно сошедшая с одноименного полотна известного художника-передвижника Ярошенко. Тот же платок в горошек на голове, та же сорочка и сарафан под ситцевым передником. Тот же робкий взгляд, опущенный долу. Ну, разве что горничная Юлии Борковской была чуток пошире в кости и порябее лицом. А так – копия…

– Вот, Евпраксиюшка, господин судебный следователь желает с тобой побеседовать, – сказала, обращаясь к горничной, Амалия Романовна. – Ты уж, будь добра, ответь на все вопросы этого господина. А я с вашего позволения пойду к дочери… – обернулась ко мне Борковская и, не дожидаясь моего «разумеется», покинула гостиную.

– Меня зовут Иван Федорович, – начал я, оглядев девушку, кажется, только-только сошедшую с полотна художника. – Меня интересует все, что произошло в ночь с двадцать восьмого на двадцать девятое июля. Расскажите, пожалуйста.

– Вы мне это… лучше вопросы задавайте, а я на них отвечать буду, – предложила Евпраксия.

Я согласился и стал задавать вопросы…

– Вы проснулись от шума, верно?

– Да.

– Что это был за шум?

– Барышня закричали…

– А вы?

– Я встала и подошла к двери в комнату барышни. Но она оказалась запертой на крючок.

– Юлия всегда на ночь закрывает свою комнату на крючок?

– Нет.

– То есть иногда она закрывает, иногда нет, так?

– Нет.

– А как? – Не то чтобы я стал терять терпение, однако и особого восторга от столь односложной беседы не испытывал.

– Барышня никогда дверь от меня не закрывают, – поведала мне Евпраксия Архипова и добавила: – А не то вдруг что спонадобится, а дверь-то и закрыта.

– Почему же тогда дверь была закрыта? – задал я резонный вопрос.

– Так крючок на дверь набросил тот самый, который в комнату залез…

– Откуда вы это знаете? – поинтересовался я.

– Мне барышня сказали, – ответила горничная.

– А вы этого, который в комнату барышни залез, видели? – спросил я.

– Нет, – последовал ответ. – Когда я петлю-то запорную с двери сорвала и в комнату взошла, его и след простыл…

– Ну вот, вы вошли в комнату барышни и что вы там увидели? – задал я горничной новый вопрос.

Все, что увидела Евпраксия Архипова, когда ворвалась в комнату Юлии, было записано с ее слов в протоколе допроса, находившемся в папке с делом, но мне хотелось услышать это лично от горничной. Так и воспринимается лучше и живее, чем написанное, и часто всплывают детали, которые отсутствовали в первоначальных показаниях.

– Барышня лежали на полу без чувств, – начала рассказывать Евпраксия Архипова. – Ночная сорочка на ней была порватая, внизу на подоле были пятна крови. Поперву мне даже показалось, что она не дышит…

Горничная замолчала и уставилась на меня, ожидая вопросов. Ей и правда было легче отвечать, нежели просто рассказывать…

– Окно в комнате Юлии Александровны было открыто? – спросил я.

– Ага. Настежь.

– Насколько оно было разбито?

– На одной створке была дырка.

– А подоконник… Он был чистый? Не было ли на нем кусочков земли, песка или каких следов?

– Не, – подумав, ответила Евпраксия. – Подоконник чистый был. Ни грязи, ни песку на нем не было.

– А Юлия Александровна, стало быть, лежала на полу, – сказал я сам себе, однако горничная подтвердила:

– Лежали.

– А в какой позе? – спросил я.

Евпраксия открыла было рот, посидела так какое-то время, чего-то соображая, после чего выдала:

– А можно я лучше покажу?

– Можно, – ответил я охотно.

Архипова немного подумала, потом повернула голову набок; правую руку подняла; левую прижала к бедрам; встала широко, как стоят моряки, дабы противостоять качке, и закрыла глаза.

– Вот в такой, – не открывая глаз, чревовещательски произнесла Евпраксия.

– Понятно, – промолвил я, вполне оценив позу горничной и ее чревовещательский талант. – Еще что вы увидели?

– У барышни шея была туго обвязана платком.

– Вы его сняли? – поинтересовался я.

– Нет. Когда я над ней наклонилась и увидела, что барышня еще дышат, я развязала платок и стала их тормошить, – ответила горничная и снова замолчала, уставившись на меня.

– Вы начали ее тормошить и..?

– Начала тормошить, ага… Но барышня оставались лежать без чувств, – продолжала поедать меня глазами горничная, как новобранец поедает взглядом старшего унтер-офицера.

– Тогда вы… – стал подсказывать я.

– …тогда я сбегала в свою комнату и принесла флакон уксусу, – продолжила мою фразу Евпраксия Архипова, оказавшись вполне сообразительной девицей. – Открыла пробку и дала барышне понюхать.

– И? – Я был вынужден снова подталкивать горничную к продолжению разговора.

– И барышня очнулись, – благополучно заключила Евпраксия.

– Что было дальше? – спросил я. – Вы просто вспоминайте и рассказывайте, хорошо?

– Ага, – охотно кивнула девушка и снова уставилась на меня, ожидая конкретного вопроса.

– Ну, давайте, рассказывайте, – поторопил я ее, – чего же вы?

– Когда барышня очнулись, то поначалу говорить совсем не могли, – начала Евпраксия. – Верно, горло у них заполохнуло, или язык со страху отнялся. Я бы, ежели такое со мной случилось, так, верно, совсем померла бы со страху… – Горничная чуть помолчала, представив, наверное, свое состояние после того, как на нее напали ночью, затем продолжила: – Я тогда спросила барышню: может, родителей ее разбудить да сюда позвать? Ну, то есть генерала с генеральшей, – пояснила Архипова для меня, будто я не знал, кто родители Юлии. – Но барышня покачали головой и прошептали так тихо, что я едва различила, мол, папеньку и маменьку будить сейчас не стоит, и что утром она сама им расскажет, что произошло. «А что же такое произошло»? – спросила я. И барышня мне рассказали, что к ним в комнату забрался этот, как его, Скабрезный…

– Скарабеев, – поправил я.

– …ага, он самый, – согласилась горничная, – и стал ее душить и всячески измываться над нею. Еще он хотел над ней снасильничать, но я стала стучать в дверь и его спугнула. Так барышня сказали. А еще сказали, что я их спасла…

– Так и есть, – заверил я Евпраксию.

Собственно, делать мне больше в доме Борковских было нечего. Конечно, надлежало для порядку еще расспросить генерала, но вряд ли Александр Юльевич расскажет мне что-то новое.

А вот поговорить с доктором Мокроусовым касательно болезни графини Юлии Александровны и попытаться отыскать неизвестно куда подевавшегося лакея Григория Померанцева, практически изгнанного из дома Борковских за подозрение в преступной связи с поручиком Скарабеевым, следовало безотлагательно.

7. Нижегородский дом скорби

Психиатрическая клиника на углу Тихоновской и Провиантской улиц находилась в четырех кварталах от городского кремля.

Нижегородский Дом скорби представлял собой два одноэтажных особняка с мезонинами, что выходили фасадами на чистенький огороженный садик для прогулок с лавочками и небольшими сосенками. В одном доме было женское психиатрическое отделение, в другом – мужское. Именно в эту клинику переехало из старой Мартыновской больницы в мае тысяча восемьсот восемьдесят девятого года психиатрическое отделение. И в мае же появился новый заведующий клиникой – Петр Петрович Кащенко. Скоро он подтянул к себе своих учеников и сподвижников, среди которых был врач-психиатр и невролог Зиновий Федотович Мокроусов, возглавивший женское отделение клиники. С ним-то я и намеревался переговорить относительно заболевания Юлии Борковской.

За больничную ограду я прошел беспрепятственно, а вот чтобы ступить в женский корпус клиники, мне понадобилось показать свои бумаги и назвать причину визита то ли охраннице, то ли медицинской сестре, статью похожей на знаменитого «короля гирь» Петра Крылова. Более того, она еще и проводила меня сквозным коридором женского отделения клиники до самого кабинета Зиновия Федотовича и доложила ему обо мне.

– Вы можете войти, – сказала она мне, выходя из кабинета.

– Благодарю вас, сударыня, – ответил я и шагнул за порог.

Врач Мокроусов был типично докторской внешности: усы, клинообразная бородка, не очень ухоженная за неимением лишнего свободного времени; зачесанные назад волосы открывали высокий большой лоб. Из-под стекол пенсне на меня был направлен внимательный, все понимающий взгляд.

На вид доктору было лет сорок, может, немного больше. Когда я вошел, он завершал разговор с молодым врачом:

– Индивидуальный подход к каждому больному, трудовая и культурная терапия и, конечно, медикаментозное лечение – вот та почва, которая позволит нам вернуть в обычную жизнь совершенно здоровых и абсолютно полноценных людей…

Молодой врач ушел, Мокроусов обратил взор на меня.

– Судебный следователь по особо важным делам Московской судебной палаты коллежский советник Воловцов Иван Федорович, – представился я. – Мне бы хотелось поговорить по поводу одной вашей больной, которую вы наблюдаете.

– Кого вы имеете в виду? – спросил Зиновий Федотович, взглянув на меня поверх пенсне.

– Юную графиню Юлию Александровну Борковскую, – ответил я и пытливо посмотрел доктору прямо в глаза.

– И что вы хотите знать? – поинтересовался Мокроусов, не выдержав моего прямого взгляда и отведя глаза.

– Характер и название заболевания, его степень; как заболевание проявляется, чем грозит в данный момент и каковы возможные осложнения… – пояснил я.

– То есть вы хотите знать все, – в некоторой задумчивости заключил Зиновий Федотович. – А вы слышали о таком понятии, как профессиональная врачебная тайна? Об этом напрямую говорит врачебный устав.

– Разумеется, слышал, – ответил я. – Однако по судебному уставу вы классифицируетесь мною как свидетель по делу, случившемуся в июле месяце в ночь с двадцать восьмого на двадцать девятое число в доме генерала Борковского. А это значит, что вы не имеете права отказываться давать показания, ссылаясь на сохранение профессиональной тайны. Кроме того, – я вынужден был придать голосу железные нотки, – вы просто обязаны предоставлять органам следствия, каковые я представляю, любые сведения, в том числе и составляющие врачебную тайну. Об этом напрямую говорит «Уложение о наказаниях уголовных и исправительных»… – добавил я, не удержавшись.

– Понимаю… Вам известны причины, вызвавшие болезнь? – после недолгого молчания спросил Зиновий Федотович.

– Конечно, – ответил я.

– Юлия Александровна не так давно перенесла тяжелейшее нервическое потрясение, после которого здоровье ее в значительной степени пошатнулось, – начал доктор Мокроусов. – Если принять во внимание, что у нее и до этого случая наблюдались некоторые отклонения психического свойства, то любое новое эмоциональное потрясение могло вывести ее болезнь на новую, более тяжелую стадию развития…

– Вы хотите сказать, что молодая графиня Борковская наблюдалась вами еще до того, как на нее в конце июля было совершено нападение? – не мог я не задать доктору такого вопроса.

– Ну, наблюдалась – это слишком громко сказано, – натужно улыбнулся Зиновий Федотович. – Просто Амалия Романовна, супруга генерала Александра Юльевича, иногда вызывала меня в свой дом для проведения небольших консультаций.

– По каким вопросам? – спросил я.

– По женским, – получил я неопределенный ответ.

– А что это были за «отклонения психического характера», о которых вы упомянули? – продолжал я настаивать. Впрочем, донимать собеседника вопросами для выяснения истины было моим долгом и первейшей обязанностью.

– Ничего особенного, – пожал плечами доктор Мокроусов. – Имели место подростковые неврозы, связанные с половым созреванием.

– Прошу прощения, что увел ваше повествование в сторону, – тактично извинился я и попросил: – Продолжайте, прошу вас.

– Благодарю… Так вот, – продолжил Зиновий Федотович. – Тяжелейшее нервическое потрясение привело к значительному расстройству ее весьма хрупкого здоровья. А после бала ее болезнь приняла тревожный характер. Молодая графиня то впадала в сонливое состояние, то, напротив, в ее состоянии наблюдались раздра…

– Прошу прощения, вы сказали: «После бала», – снова остановил я рассказ доктора. – После какого бала?

– Как, вы не знаете? – с удивлением посмотрел на меня Зиновий Федотович. – На второй день после… того, что произошло, Юлия Александровна со всем семейством отправилась на бал к губернатору. И зачем после пережитого отправляться на бал? – недоуменно посмотрел на меня мой собеседник. – Ведь совершенно невозможно, даже абсурдно после того, что случилось, предаваться веселию и беспечности. Скрывать ото всех свою боль, и физическую, и душевную, и вести себя так, будто ничего не случилось. – Доктор Мокроусов нахмурился. – Это ненамного меньшее нервное потрясение, нежели то, что было с Юлией Александровной двумя днями ранее.

– Наверное, она не могла поступить иначе, – предположил я.

– Думаю, можно было вполне сказаться больной и не пойти на этот бал, – предположил в свою очередь доктор Мокроусов.

– Может быть, – произнес я озадаченно. – Прошу прощения, что я вас опять перебил…

– Да, так вот. – Зиновий Федотович потрогал свою бородку. – Сонливое состояние сменялось раздражительностью и возбуждением, не дающим находиться на одном месте, после чего снова наступало безразличие ко всему, что ее окружало. Затем начались припадки истерии, сопровождающиеся неврозами мозговых отправлений и чувств… – Доктор Мокроусов скорбно вздохнул, печально посмотрел на меня и замолчал.

– Не могли бы вы пояснить про эти мозговые и чувственные отправления? – попросил я.

– Юлия Александровна сделалась подверженной каталепсиям, галлюцинациям, сомнамбулизму и явлениям бесчувственности, – ответил доктор Мокроусов с безнадежностью в голосе.

– А это все… лечится? – поинтересовался я.

– Как вам сказать, – задумался на время Зиновий Федотович. – Физические, а главное, душевные травмы, полученные в столь раннем, можно сказать детском, возрасте накладывают отпечаток на всю жизнь. Заболевание, полученное бедной девушкой, я затрудняюсь даже как-то назвать и произвести его классификацию… Оно может развиваться и дальше, а можно его купировать и держать, так сказать, в узде. Со временем ее болезнь может и вовсе сойти на нет. Человеческий мозг еще недостаточно изучен, увы. Что же касается душевных болезней, то мы только-только начинаем понимать суть происходящего и находить пути к их излечению. Так что ответить вам что-либо определенное я, к сожалению, не могу…

– Я вас понял. В медицине есть области, где она еще, как младенец, только учится ходить.

– Примерно так.

Поблагодарив доктора за беседу, я вышел из его кабинета и пошел коридором к выходу. По правую и левую руку от меня находились комнаты для душевнобольных. Некоторые двери были открыты, и я мог видеть, чем заняты пациентки клиники. Кто-то сидел на койке, раскачиваясь, как маятник. Кто-то восседал совершенно недвижимо, уставившись в одну точку. Кто-то ходил из угла в угол, ни на миг не останавливаясь. Особенно поразила меня женщина, которая стояла спиной к коридору и непрерывно причесывалась, смотрясь в круглое зеркальце, что держала в руке. Женщина была молода, волосы ее ниспадали едва ли не до пояса. Когда я проходил мимо ее комнаты, она посмотрела на меня через зеркальце, и на миг я увидел ее глаза. Они были безмятежны и не выражали абсолютно ничего. И если глаза – это зеркало души, то душа у этой женщины была совершенно пуста…

8. Допрос генерала Борковского

Так получилось, что я стал свидетелем утреннего рапорта городских приставов полицейских частей у полицеймейстера барона фон Таубе. Я пришел к нижегородскому полицеймейстеру с единственной целью: просить помощь в розыске лакея Борковских Григория Померанцева, пропавшего после того, как его рассчитали и с позором изгнали из дома.

Начальник нижегородской полиции познакомил меня со своим помощником по сыскной части подполковником Александром Алексеевичем Знаменским и поручил ему разрешить мой вопрос положительно.

Подполковник Знаменский оказался общительным веселым человеком, весьма тучным, с круглой, как у кота, головой. Он исполнял должность помощника полицеймейстера более десяти лет и дело свое, как мне показалось, знал до малейшей тонкости. То есть полицеймейстеры Нижнего Новгорода один за другим сменялись, а Александр Алексеевич как был начальником сыскного отделения и помощником полицеймейстера, так им и оставался.

Мы уселись со Знаменским в дальнем конце стола, и только я стал излагать главному нижегородскому сыскарю свою просьбу, как в кабинет к полицеймейстеру стали входить приставы полицейских частей города.

То ли барон фон Таубе не осмелился предложить мне, равному ему по чину, на время рапорта покинуть его кабинет, то ли не хотел держать приставов в своей приемной, дожидаясь, покуда мы со Знаменским разрешим мой вопрос. А может, нижегородский полицеймейстер желал показать перед московским гостем, то бишь мной, стиль своей работы, о чем я, вернувшись в Первопрестольную, мог бы указать в своем отчете в положительном свете…

На утренний рапорт у полицеймейстера, как обычно, прибыли приставы всех четырех полицейских частей города. Надлежало отчитаться перед Сан Санычем (так за глаза называли приставы нижегородского полицеймейстера полковника Александра Александровича барона фон Таубе) о выполнении его личных распоряжений, доложить о происшествиях на территориях своих частей и предпринятых мерах.

Кажется, самый длинный рапорт имел пристав Первой полицейской части. Краем уха я слышал, что в трактире Березина заделан, наконец, тайный ход, ведущий прямиком в бани с девками. И еще, что на Черном пруду померзли померанцевые деревья, а сам пруд, вернее, его окрестности освобождены от засилья дешевых проституток, которые гуртом перебрались в «веселые» дома на Алексеевской улице.

– Что показал санитарный осмотр дворовых территорий? – поинтересовался полицеймейстер, покосившись в мою сторону.

– На Большой Покровке, Осыпной и Малой Печерской выявлены некоторые нарушения санитарных правил и норм, согласно городового положения от одна тысяча восемьсот семидесятого года. Мною отдано домовладельцам распоряжение провести должным образом необходимые санитарные мероприятия и все выявленные недостатки непременно устранить к Рождеству, – ответил пристав, также покосившись в мою сторону.

– Не слезайте с домовладельцев, покуда они не сделают все, как должно, – заметил приставу фон Таубе. – А то они доходы с домов имеют немалые, а тратиться на благоустройство и содержание в должной чистоте домовых территорий и дворов не особо желают… Что еще имеете доложить?

– Еще в ресторане Молоткова один из гостей отказался оплатить заказ, назвавшись родственником нашего вице-губернатора. Был препровожден в участок для выяснения личности. И это. – Пристав переступил с ноги на ногу, тем самым выказав нерешительность, но все же продолжил: – Опять поступила жалоба на сыскного агента Германца в присвоении чужого имущества…

– Слышали, Александр Алексеевич? – повернулся к своему помощнику полицеймейстер Таубе, помрачнев лицом. – Окоротите вы своего сыскаря, в конце концов. Иначе нам придется выгнать его со службы с позором и волчьим билетом…

– А кто это – Германец? – шепотом поинтересовался я у Знаменского, поскольку господин полицеймейстер продолжил принимать рапорты у своих приставов.

– Михаил Германец – мещанин, возрастом сорок пять лет. Наш Ванька-каин… – Помощник пристава усмехнулся и посмотрел в сторону. – В прошлом у него четыре судимости и недоказанное соучастие в ограблении купца Бугрова. Да и нынче, как видите, своих привычек он не оставляет. И в то же время, – подполковник повернулся и посмотрел на меня вполне серьезно, – наш лучший сыскной агент.

– А сколько у вас всего агентов? – тихо спросил я.

– Четырнадцать, – так же тихо ответил подполковник Знаменский. – Трое из них – штатные, на помесячном окладе. В том числе и Михаил Германец. – Помощник полицеймейстера по сыскной части немного помолчал. – Два года назад наш губернатор его превосходительство генерал-лейтенант Павел Федорович Унтербергер едва отстоял перед Департаментом полиции финансирование сыскной части и ее агентов-сыщиков. А ведь хотели их сократить до шести единиц и, соответственно, урезать фонд их жалованья. Слава богу, Департамент полиции пошел нашему губернатору навстречу. А иначе нашей сыскной части пришлось бы тяжеленько… – Александр Алексеевич вздохнул и снова посмотрел в сторону. Эта его привычка проявлялась, похоже, когда ему было немного неловко. – Что же касается агента сыскного отделения Германца, то недавно он вместе с еще одним агентом задержали на Похвалинском съезде банду из пяти мужиков и трех баб, занимающуюся разбоями и грабежами. А до этого именно Михаил Германец разоблачил убийцу Жидкова, на счету которого было восемь жертв, включая трех женщин и одного восьмилетнего мальца. Он же, Германец, отыскал дом, в котором было налажено производство поддельных серебряных монет, и изловил по одному всю банду фальшивомонетчиков. А с их главарем у Германца состоялся даже личный поединок на кулаках один на один. Хотя Германец имел при себе заряженный револьвер. И он уложил-таки главаря наземь! Тот же Михаил Германец вычислил шайку воров и нашел ценные вещи и дорогие изделия, украденные из художественного музея, располагающегося в Дмитриевской башне нашего кремля… Так что Германец – феноменальный сыщицкий талант, смею вам заметить, – и добавил без тени сомнения: – Именно его я и хочу вам порекомендовать…

Мне ничего не оставалось, как положиться на рекомендацию Александра Алексеевича. Тем более что, когда утренний рапорт у полицеймейстера фон Таубе закончился, для разговора со мной был вызван сыскной агент Германец.

Он мне определенно понравился. Внимательные пытливые глаза, неспешность движений, продуманность ответов на вопросы, которые я ему задавал, – все указывало на человека, которому можно без тени сомнения доверить розыск пропавшего лакея Борковских. Удивительно было другое: как в этом человеке со всеми его прочими качествами, включая талант сыщика, уживалась скверная привычка присваивать чужое.

* * *

Покуда наилучший (и вороватый) нижегородский сыскной агент Михаил Германец по моему поручению разыскивал бывшего лакея Борковских Григория Померанцева, мне удалось допросить генерала Александра Юльевича и его дочь Юлию.

С генералом было все просто: я прошел в кремль, нашел здание кадетского корпуса, сказал дежурному офицеру, что мне необходимо побеседовать с генерал-майором графом Александром Юльевичем Борковским, после чего был немедленно препровожден в его приемную.

Подождав всего пару минут, я был приглашен секретарем директора кадетского корпуса в кабинет и, пройдя по ковровой дорожке к массивному резному письменному столу из красного дерева, представился плотному мужчине лет пятидесяти пяти и спросил:

– Вы можете уделить мне немного времени?

– Немного – это сколько? – в свою очередь спросил генерал.

– Полагаю, с четверть часа, не более, – ответил я.

Директор кадетского корпуса граф Борковский жестом пригласил меня присесть и сел сам, вопросительно глядя и ожидая моих вопросов с неохотою и, как мне показалось, с некоторой настороженностью. Я даже подумал, отчего это генерал если не страшится, то в достаточной степени опасается разговора? Но подходящего ответа не отыскал…

Показания графа Александра Юльевича были неточными и весьма отрывочными. Он часто ссылался на скверную память и, похоже, не кривил душой: скорбные события, произошедшие за последние несколько месяцев в его семье, вне всякого сомнения, помутили его память. Он и по сей день был потрясен случившимся, не зная, как справиться с навалившимся грузом, и за несколько прошедших месяцев постарел, верно, лет на десять…

– Негодяй Скарабеев… влез в комнату моей дочери… надругался над нею… нанес ранения, к счастью, не слишком тяжелые, и если бы не горничная Евпраксия, все могло бы закончиться гораздо хуже…

– Как ваша дочь узнала, что это был поручик Скарабеев? – задал я вопрос, который не мог не задать.

– Повязка, закрывающая его лицо, сползла. И в свете луны Юлия увидела, кто является ее мучителем…

Генерал замолчал, с трудом подавляя внутреннее негодование, готовое вот-вот вылиться наружу. А затем я услышал то, что не ожидал услышать от военного человека:

– Это позор! Это бесчестие, о котором я не могу забыть, не могу успокоиться и по сей день! Оно погубит всех моих близких, а меня безвременно сведет в могилу… – Граф Александр Юльевич прижал ладонь к левой стороне груди и шумно задышал.

– Вам плохо? Я могу как-то помочь? – обеспокоился я состоянием генерала, но он лишь вяло отмахнулся рукой, не желая развивать эту тему дальше. Мол, так, иногда со мной случается, не стоит беспокоиться, скоро все пройдет.

Через полминуты он продолжил, в его серых глазах появилась детская беззащитность. Словно у него отняли то, чем он дорожил более всего на свете…

– Скарабеев, нет, не человек, – чудовище, вырвавшееся из глубин ада. Оно воровским способом пробралось в комнату моей дочери и совершило над ней ужаснейшие непотребства и гнусности. Дочь, насколько могла, сопротивлялась, но силы были далеко не равны. Дорогая моя и кроткая Юленька! – Александр Юльевич посмотрел на меня так, что я отвел взгляд в сторону. Мне стало неловко, будто я стоял в стороне и безучастно наблюдал, как истязали его несчастную дочь… – Она для меня самое дорогое и любимое создание в жизни. Ангел чистоты и кротости, надежда и гордость родителей. А теперь! – Генерал сокрушенно покачал головой. – Кто она, если не бедный агнец, закланный подлым образом этим гнуснейшим и самым мерзопакостным из всех мерзавцев существом, назвать которого «человеком» у меня не поворачивается язык. Бедная, бедная моя Юленька…

Генерал Борковский уронил голову на грудь, и если бы на моем месте сейчас была женщина или даже мужчина, менее толстокожий, нежели я, и не занимающий должность судебного следователя по особо важным делам, то не обошлось бы без слез. Да что там говорить: даже у меня повлажнели глаза, глядя на то, как убивается по своей дочери мужественный с виду генерал. Это надо же до такой крайности довести уважаемого и заслуженного человека…

Я дал время генералу успокоиться, после чего спросил, как он нашел дочь поутру, когда он и Амалия Романовна поднялись в комнату Юлии по зову ее горничной.

– Она была в синяках и царапинах… с покусанной рукой… выглядела ужасно, – произнес Александр Юльевич с большим чувством и надрывом в голосе.

– В таком случае, зачем же она поехала на следующий день на бал? – поинтересовался я, искренне недоумевая.

– Мы все… вся наша семья получили именные приглашения от господина губернатора. Не явиться было попросту неудобно, да и нельзя по этикету… – пожал плечами генерал Борковский. – Вот Юленька и была вынуждена пойти вместе с нами. И вела себя так, будто ничего не случилось, чтобы не дать повод для разных толков и злоречий, поскольку всему городу было известно, что я прилюдно отказал поручику Скарабееву от дома. Ну и про анонимные письма, адресованные членам нашей семьи, слухи уже поползли…

– Кажется, никто на балу и не заметил состояния Юлии Александровны… – промолвил я.

– Да, вы правы, – согласно кивнул Александр Юльевич. – Юленька много танцевала, улыбалась, охотно поддерживала светские беседы, и лишь я и Амалия Романовна видели, чего это ей стоило: наша дочь находилась в сильнейшем нервном состоянии, только ценой неимоверных усилий превозмогая боль и душевные муки…

Генерал не договорил – снова уронил голову на грудь, надо полагать, скрывая увлажнившиеся глаза.

– Мужественная, однако, у вас дочь, – уважительно произнес я.

– Да, – согласился Александр Юльевич. – У вас ко мне имеются еще вопросы?

Вопросы у меня к генералу имелись. Про подметные письма, про лакея Григория Померанцева и про то, как мог забраться на второй этаж поручик Скарабеев, ведь никаких следов лестницы следствием обнаружено не было.

Но я ответил, что вопросов более не имею, и мы попрощались.

Генерала мне было попросту жаль…

9. Ночная беседа с юной графиней

Если беседа с директором кадетского корпуса генералом Борковским далась мне без особых сложностей, то с Юлией Александровной все обстояло иначе.

На следующий день после моего визита в кадетский корпус к генерал-майору Борковскому, вечером, в одиннадцатом часу, когда я уже собирался приготовляться ко сну, в дверь моего гостиничного нумера негромко постучали.

Я открыл и увидел молодого человека с внешностью трактирного полового.

– Вы господин Воловцов? – спросил он бодро.

– Он самый, – в легком недоумении ответил я.

– Собирайтесь, – безапелляционно заявил человек с внешностью трактирного полового.

– Куда? – поинтересовался я, мое легкое недоумение стало разрастаться и тяжелеть.

– К ее сиятельству Юлии Александровне Борковской, – ответил как само собой разумеющееся мой вечерний гость. – Вы же изъявляли желание с ней побеседовать, не так ли?

– Изъявлял, – ответил я.

– Ее сиятельство Юлия Александровна готова сегодня принять вас… Ровно в полночь… – заявил вечерний гость так, словно речь шла о тайнах Мадридского двора.

– Так вы новый лакей Борковских? – наконец сообразил я.

– Нет, – с некоторою обидой ответил человек с внешностью трактирного полового, – я их мажордом. А прислала меня к вам ее сиятельство Амалия Романовна.

– Теперь я, кажется, понимаю…

Я быстро собрался, и мы, взяв извозчика, поехали к дому Борковских. Нас встретила горничная Евпраксия Архипова с подсвечником в руке, поскольку в доме было темно и, похоже, уже все спали.

– Следуйте за мной, – шепотом произнесла она и повела меня на второй этаж.

Деревянные ступени скрипели в тишине так громко и зловеще, что хотелось закрыть ладонями уши. От горящей свечи на стенах колыхались огромные уродливые тени. В доме чувствовалась какая-то напряженность, и если бы не она, то все происходящее сейчас со мной можно было принять за театральный фарс, который вот-вот должен был завершиться всплеском иллюминации, рукоплесканиями и шумом множества восторженных голосов.

Конечно, ничего подобного не последовало. Евпраксия молча провела меня в небольшую комнатку рядом с покоями Юлии Александровны и коротко приказала:

– Ожидайте.

После чего удалилась. А я принялся ожидать. Довольно долго. Ожидание явно затягивалось. В моей голове роились разные невеселые мысли…

О странном и ужасном происшествии, случившемся в спальне юной графини в конце июля.

Об отставном поручике Скарабееве, совершившем гнусное преступление над девицей и зачем-то подписывающем анонимные письма, навлекая на себя тем самым еще большие неприятности, которых вполне можно было избежать, не ставь он в конце посланий своего имени или инициалов.

О бедном генерале Борковском, столь дорожившем мнением света о себе и своем семействе, хотя многие представления о светском этикете остались в прошлом веке, а иные и вовсе ушли в небытие, как парики с буклями, осыпанные мукой.

Мысли были неясные и в большей степени драматичные, каковыми они являются преимущественно ночью, когда все кажется в несколько ином, угнетающем и мистическом, свете. Плюс соответствующая обстановка: ночь, подсвечник со свечою и прыгающим огоньком на ее маковке; тени, кривляющиеся на стенах; ожидание юной дамы и предстоящий с ней разговор, способный прояснить причины случившегося, а могущего, наоборот, еще более все запутать.

Где-то внизу в гостиной напольные часы громко пробили полночь. Одновременно с последним ударом дверь отворилась, и в комнату неспешно вошла девушка. Изящная, скромная фигура. Легкая уверенная походка. Взгляд прямой и спокойный. Не верится, что эта девушка, производящая столь благоприятное впечатление (по крайней мере, на меня), подвержена всяким там каталепсиям, галлюцинациям, сомнамбулизму, бесчувственным состояниям и прочему, о чем упоминал во время моего визита в Нижегородский Дом скорби доктор Мокроусов.

– Судебный следователь по особо важным делам Воловцов Иван Федорович, – представляюсь я юной графине.

Девушка благосклонно кивнула и сделала не очень удачную попытку улыбнуться. При этом возле ее губ появились небольшие, едва заметные жесткие черточки, что ничуть не умалило миловидности ее лица, однако навело на мысль о возможной твердости характера. И правда: чтобы поехать на бал на второй день после избиений и надругательств, нужно иметь весьма стойкий характер и достаточную силу воли…

– Вы не против ответить на несколько моих вопросов? – спросил я, придав голосу доброжелательность и учтивость.

– Нет, – ответила она, усаживаясь в кресло напротив меня.

После двух малозначащих вопросов, заданных с целью разговорить и как-то успокоить девушку, державшуюся несколько напряженно, я перешел к тому, что меня интересует:

– Правда ли, что на званом обеде в июле этого года вы попросили усадить поручика Скарабеева рядом с собой?

– Да.

– Почему? – вновь спросил я, ожидая услышать что-то вроде того, что новый человек всегда представляет интерес, хотя бы поначалу знакомства с ним.

– Он был мне интересен как новое лицо в окружении отца. Ведь он только неделю как поступил на службу в кадетский корпус.

Графиня говорит тихо, однако уверенно и без каких-либо запинок. Когда во время разговора она на какое-то мгновение приближает ко мне свое лицо, то в полумраке я успеваю разглядеть благородство ее черт и спокойный кроткий взгляд. Именно покорность в ее глазах вынуждает меня немного неуверенно задать следующий вопрос:

– То есть следует понимать, что никаких особых чувств к поручику Скарабееву вы не испытывали?

Конечно, на подобный вопрос она может не отвечать. Да я и не ожидал определенного ответа. Однако после секундного замешательства, вызванного моим достаточно бестактным вопросом, Юлия Александровна все же решилась ответить:

– Кроме интереса к нему, как ко всякому новому человеку, появившемуся в нашем доме, – никаких.

– А к поручику Анатолию Депрейсу? – решаюсь я задать юной графине и этот неудобный вопрос.

– А это как-то относится к вашему расследованию? – ровным голосом спросила Юлия Александровна.

Вопрос вполне уместен, однако в данном случае что уместно, а что нет, – решаю я. Конечно, вслух я этого не говорю, а отвечаю иначе:

– Возможно…

Девушка какое-то время смотрит на меня с некоторой настороженностью. Возможно, сейчас в ее душе происходит борьба между благовоспитанностью и скромностью и желанием все же ответить на заданный мною вопрос. Длится эта борьба не очень долго, поскольку Юлия, как-то отрывисто вздохнув, тихо произносит:

– Поручик Депрейс пытается ухаживать за мной… Но с моей стороны у меня к нему никаких особых чувств не имеется. И я не нахожу возможным отвечать на его ухаживания…

– Благодарю вас за столь основательные ответы, – вполне искренне сказал я и продолжил допрос: – А что было потом, после обеда?

– Вы, наверное, имеете в виду ту бестактную фразу, которую сказал мне… этот мерзкий человек? – понимающе посмотрела на меня графиня Юлия Александровна.

– Да, – ответил я и благодарно кивнул.

– Ну да… Он сказал мне, что у меня очень красивая матушка и ему крайне жаль, что я мало похожа на нее.

Внешне Юлия продолжала оставаться беспристрастной, но я все же почувствовал, что внутри нее сидит глубоко запрятанная обида, которая и по сей день гложет ее и не дает успокоиться.

– И как вы к этому отнеслись? – спросил я, на этот раз не ожидая услышать откровенный ответ.

– Конечно, я не испытывала особой радости от услышанного, – произнесла Юлия Борковская. – Я рассказала об этом родителям. Мы вместе посмеялись над глупостью Скарабеева, и все…

Она вновь попыталась улыбнуться, но у нее получилось еще хуже, нежели чем в первый раз.

«Как, однако, по-серьезному задела фраза поручика, брошенная мимоходом, – подумалось мне, – коли она и по сей день злится и переживает обиду».

Но я не подал вида, что это меня занимает, и продолжил:

– А все эти анонимные письма? Вы думаете, их писал он?

– Я не думаю, – глаза Юлии вспыхнули на миг странным блеском. – Я в этом убеждена…

– И вы уверены, что тогда, в ночь с двадцать восьмого на двадцать девятое июля, когда на вас было совершено нападение… это тоже был Скарабеев? – спросил я, не сводя глаз с юной графини.

– Вне всякого сомнения, – ответила она, спокойно выдержав мой взгляд.

– Прошу прощения, Юлия Александровна, за мой следующий вопрос. Я понимаю, что вспоминать об этом вам очень непросто и, наверное, крайне тяжело. – Тут я вздохнул и чуть помолчал, давая понять собеседнице, что я сопереживаю вместе с ней, что человек я весьма тактичный и не лишенный воспитанности, и если задаю какие-то неприятные вопросы, то исключительно по долгу службы. – Но мне необходимо знать подробности… той ночи и детальные обстоятельства покушения на вас.

– Я понимаю, – слегка кивнула девушка. – Я спала, когда меня разбудил шум. Это был звук разбитого, или, как это позже выяснилось, выдавленного стекла. Я подняла голову, и мне поначалу показалось, что я еще сплю и вижу сон, как в разбитом окне появляется рука и как она отодвигает оконную задвижку. Но когда окно распахнулось и в комнату влез мужчина в плаще и с повязанным вокруг лица платком, оставляющим открытыми лишь глаза, я проснулась окончательно…

– Вы испугались… – сказал я без вопросительной интонации, дабы заполнить возникшую паузу.

– Испугалась… – не совсем уверенно ответила девушка и добавила: – Хотя это не совсем то слово, а нужного вот так, с ходу, я даже не могу подобрать… Словом, это было так неожиданно и невероятно, что я перестала отдавать отчет в том, что я делаю и где нахожусь. Я не помнила, как схватила стул и заслонилась им от влезшего в окно человека. А он в это время закрыл дверь, ведущую в комнату моей горничной, и стал наступать на меня. Кажется, я пыталась кричать и звать на помощь, но у меня ничего не получилось: испуг и потрясение, овладевшие мною, сковали меня…

Юлия закрыла лицо ладонями. Конечно, вспоминать такое не просто, ведь худое мы вспоминаем с большим неудовольствием и предпочитаем поскорее его забыть. Увы, находятся люди, например, такие как я, которые по тем или иным причинам напомнят о былых неприятностях. Так что напрочь забыть о них вряд ли удастся.

Так моя собеседница просидела какое-то время, после чего отняла руки от лица и продолжила:

– А потом он произнес: «Я пришел отомстить». Его голос показался мне знакомым, но гадать, кто скрывается под платком, у меня не было ни времени, ни возможности. Затем незнакомец бросился на меня, вырвал из рук стул и повалил на пол…

Она замолчала, судорожно сглотнув. Мне было заметно ее волнение. Вернее, я его чувствовал… У нее не дрогнул голос, ее не бросило в холодную дрожь… Волнение юной графини Борковской было запрятано глубоко внутри, наглухо заперто волею и самообладанием, редко встречающимися у таких молодых девушек, как Юлия.

– Он был похож на зверя, – продолжала после паузы молодая графиня. – Он почти рычал, когда рвал на мне ночную одежду. Я пыталась сопротивляться, но силы были слишком неравны. Потом он лег на меня, крепко прижав к полу, и обвязал вокруг шеи платок. Да так сильно, что я едва могла дышать. Крикнуть и позвать на помощь также не имелось никакой возможности. Затем этот мерзкий человек стал меня безжалостно бить. Он бил по рукам, по ногам, по животу, по груди. Мне было очень больно. В порыве ярости он даже укусил меня за кисть руки. Когда он наносил удары, полы плаща распахнулись, и я смогла увидеть под ним военный мундир…

– Какого цвета? – быстро спросил я.

– Темно-зеленого, – без всякого промедления ответила Юлия.

Я кивнул:

– Хорошо, продолжайте, я внимательно слушаю вас…

– Когда он наносил мне удары, то сказал, что поклялся отомстить мне. Вот он теперь и мстит, чем чрезвычайно доволен. Мстит за то, что мой отец позволил обращаться с ним, как с лакеем… «Ну что ж, настала моя очередь обращаться с вами, как лакей», – добавил он и впал в еще большую ярость, после чего достал из кармана нож и стал наносить мне удары по ногам и бедрам. Потекла кровь…

Девушка замолчала. Опять возникла пауза, позволившая мне задать графине Юлии Александровне вопрос:

– Когда вы услышали, как он сказал, что мстит за то, что ваш отец позволил обращаться с ним, как с лакеем, вы уже догадались, что перед вами… поручик Скарабеев?

– У меня мелькнула такая мысль, – ответила Юлия.

– А когда вы уже воочию убедились, что это именно он?

– Когда он наносил мне раны ножом, он будто бы в безумии все время повторял: «На тебе, на!» И в это время с лица его сполз платок… – Юлия замолчала.

– Это был поручик Скарабеев? – прервал я возникшую паузу.

– Да, он самый, – без тени сомнения ответила графиня Борковская.

– Вы уверены? – строго спросил я, поскольку вопрос был весьма важен.

– Совершенно уверена, – категорически и решительно ответила Юлия Александровна и посмотрела мне в глаза. В них читалась твердая и непоколебимая убежденность.

– Когда с его лица спал платок, поручик смутился? – продолжил я спрашивать.

– Ничуть, – ответила Юлия Александровна.

– И не пытался вернуть платок на место? – поинтересовался я.

– Нет, – услышал я вполне категоричный ответ.

– Хорошо, – констатировал я. – Что было дальше?

– Дальше? – задумчиво переспросила Юлия. – А дальше у меня получилось закричать, поскольку платок на моей шее несколько ослаб. А еще, наверное, на меня как-то подействовал вид крови, сочившейся из ран. Отрезвил или что-то в этом роде. Я принялась звать на помощь, и меня услышала моя горничная Евпраксия. Она стала стучать в дверь, соединяющую мою и ее комнаты; запор на двери был слабый, и мой мучитель, боясь, что петля на запоре двери вот-вот сорвется и в комнату ворвется горничная, произнес, что с меня покуда довольно, и вылез обратно в окно. А перед этим положил на комод письмо…

– Позвольте, в ваших показаниях имеется факт, что когда злоумышленник вылезал обратно в окно, то крикнул своему сообщнику: «Держи!» – заметил я. – Это так?

– Да, – кивнула Юлия.

– Как вы думаете, кто мог быть сообщником Скарабеева?

– Наш лакей Померанцев, – как само собой разумеющееся ответила Юлия Александровна.

– Вы уверены? – спросил я.

– Да, ведь больше некому, – ответила Юлия и пожала плечами.

– Итак: ваш мучитель скрылся за окном, – подвиг я свою собеседницу к продолжению рассказа. – Что было дальше?

– Я не помню, – немного виновато ответила юная графиня. – Когда все закончилось, я лишилась чувств. И пришла в себя лишь тогда, когда Евпраксия принесла уксусу и дала мне его понюхать. Потом она перевязала мои раны и уложила меня в постель…

– Почему вы не разрешили горничной позвать к себе Александра Юльевича и Амалию Романовну? – спросил я.

– Я не хотела их волновать, – последовал ответ. – По крайней мере, до наступления утра. Я вообще не хотела, чтобы кто-нибудь знал о том, что со мной случилось. Поэтому утром, когда Евпраксия все же позвала ко мне маменьку с папенькой – а скрыть синяки, царапины и раны, что нанес мне этот мерзкий человек, не представлялось возможным, – мы решили не предавать огласке происшествие, случившееся со мной этой ночью…

– Это было не происшествие, а злодейское преступление, – заявил я решительно, что, очевидно, понравилось Юлии Александровне, поскольку она посмотрела на меня с одобрением.

– И все же мы решили держать случившееся в тайне, для того чтобы избежать ненужных кривотолков и пересудов, – произнесла юная графиня и продолжила, коротко вздохнув: – Конечно, спать этой ночью мне не привелось: все, что случилось, еще живо стояло перед глазами, и я вновь и вновь переживала произошедшее. Как только я закрывала глаза, тут же начинала видеть одно и то же: появляется он в плаще, закрывающем военный мундир. Платок сползает с лица на шею, и я вижу полностью его лицо… Этот мерзкий человек в ярости рвет на мне ночную сорочку, душит и злорадно ухмыляется… – Юлия снова вздохнула. – Где-то в семь или в половине восьмого утра я решила покончить с этим кошмаром, поднялась с постели и подошла к окну. И – о боже! – я увидела его, поручика Скарабеева! Он как ни в чем не бывало прогуливался по набережной и со зловещей улыбкой поглядывал на окна моей комнаты! Заметив меня в окне, он остановился и насмешливо поклонился. Я отпрянула от окна и, увидев, что в мою комнату входят маменька с папенькой, сказала им, что вижу своего мучителя, прогуливающегося по набережной. Однако, когда отец подошел к окну, этого мерзкого человека уже не было…

– Вы упоминали о некоем письме, которое оставил преступник в комнате, перед тем как вылезти обратно, – заметил я.

– Да, – ответила Юлия.

– Вы знаете о содержании этого письма?

– Знаю… Письмо было адресовано маменьке. В нем говорится, что она и есть истинная виновница того, что произошло со мной. Что он ее любил, а она будто бы отвергла его любовь выказанным ему презрением, – это когда маменька не пришла на назначенную им встречу… И вот теперь вместо любви его душу разъедает ненависть, и он совершает поступки в отместку на ее нелюбовь. Он пишет, что хорошо знает, что происходит в нашем доме, через своих осведомителей; что никому из нас не скрыться от его пристального взора и последующей мести. И что о моем бесчестии в скором времени узнает весь город.

– А бесчестие… оно… было? – задал я вопрос, который с самого начала допроса вертелся в моей голове. Вот только я не знал, как бы поделикатнее спросить.

Юлия как-то странно глянула на меня, после чего тихо произнесла:

– А то, что этот мерзкий человек порвал на мне сорочку, лежал на мне, сидел верхом, нанося удары, душил, кусался и изрезал мне ноги, – разве это не бесчестие, по-вашему? Или вы хотите посмотреть мои раны?

– Не нужно… Несомненно, бесчестие, – согласился я, однако все же добавил: – Но, кажется, в каком-то из писем он открыто намекал на вашу возможную беременность?

Увы. Этот вопрос остался без ответа…

Я немного помолчал, после чего продолжил допрос. Надлежало торопиться: было уже начало второго…

– А скажите, Юлия Александровна, – продолжил я беседу, – как вы полагаете, зачем Скарабеев написал это письмо и сам же его оставил в комнате в ночь покушения на вас? Ведь этим он открыто указал на себя как на преступника?

– Видимо, он уверовал в свою безнаказанность, – слегка дернув плечиком, отвечала юная графиня Борковская. – Рассчитывал – как оно и случилось, – что ни я, ни мои родители не решатся предать огласке… факт случившегося. А потом, месть слаще, когда жертве известно, кто и за что ей мстит.

Сказано это было так, будто Юлии про месть было известно многое, если не все. Причем по личному опыту. Ее высказывание показалось мне по меньшей мере странным. Хотя ей трудно было отказать в уме и житейской мудрости, пришедшей слишком рано.

– Как вы полагаете, а этот Скарабеев, он психически здоров? – внимательно посмотрел я на молодую графиню. – Все эти подброшенные в ваш дом письма с угрозами и оскорблениями… Ночное нападение как месть за что-то совершенное, но не вами… Как-то не верится, что все это мог совершить психически здоровый человек.

– Я этого не знаю, – пожала плечами Юлия.

Немного помолчав, я встал и подошел к окну. Сквозь стекло неясно виднелась река и набережная, на которой поутру после нападения на нее Юлия увидела прогуливающегося как ни в чем не бывало поручика Скарабеева. Сейчас набережная была пустынной. Только ветер гулял по ней, раздувая по сторонам мелкие невесомые снежинки.

Невольно мой взгляд упал на щеколды, запирающие оконные створки.

– Это окно такое же, как в вашей комнате? – поинтересовался я.

– Да, такое же, – ответила Юлия и добавила: – На втором этаже все окна одинаковые.

Я кивнул и представил, как злоумышленник, выдавив часть оконного стекла, открывает одну створку. Сделать это было очень непросто, не разбив стекло полностью. Я спросил графиню Юлию Александровну, насколько было разбито стекло окна ее спальни.

– Вон там, подле оконной защелки, была дырка, – ответила Юлия.

– Насколько большая? Можете сказать размеры?

– Ну, с чайное блюдце, наверное…

– Ясно… – заключил я.

Я снова представил, как злоумышленник открывает окно, просунув через разбитое стекло руку. Ну, одну щеколду через проделанную дыру еще как-то можно открыть. Но вот вторую… Сложновато. Впрочем, может, окно было закрыто только на одну щеколду. Ведь был июль месяц…

– А когда вам поставили новое стекло вместо разбитого? – между прочим спросил я.

– На следующий день после… случившегося, – весьма неуверенно ответила Юлия.

– А кто ставил? – снова спросил я.

– Я этого не знаю, – слово в слово повторила Юлия уже однажды сказанную фразу и зябко повела плечами. По ее лицу пробежала тень беспокойства. – Простите, мне становится нехорошо, – промолвила она. – Если у вас больше нет ко мне вопросов, я пойду к себе…

– Да если бы и были, я бы не посмел вас задерживать, – проявил я невиданную для себя тактичность.

Юлия встала. Я тоже поднялся и простоял в почтительном полупоклоне до тех пор, пока юная графиня не вышла из комнаты. Потом из другой двери появилась Евпраксия и, взяв свечу, проводила меня к выходу.

В целом я был доволен состоявшимся разговором. А еще у меня назрело несколько вопросов к судебному следователю Горемыкину…

10. Ох уж эта веревочная лестница

Я проспал едва ли не до обеда. Ночной допрос графини Юлии Борковской я воспринял как некое мистическое свидание, облаченное в мантию таинственности. Беседа эта была скорее приключением, нежели официальным допросом, пусть и выходящим за рамки рядового.

Следует признать, что после такого приключения девушка, с которой я провел ночью час с четвертью, скорее мне понравилась, нежели вызвала антипатию или равнодушие. Мне импонировало то, как она держалась и как говорила. Мне понравился ее голос – негромкий, но ровный и твердый. В юной Юлии Борковской чувствовались характер и недюжинная воля – то, чего недостает многим нынешним молодым людям, только-только вступающим в жизнь. Возможно, именно поэтому они поддаются агитационной патетике и лишенным всякого смысла противоправительственным призывам.

В здание суда я вошел без четверти три пополудни. Николай Хрисанфович находился в своем кабинете вместе с двумя офицерами кадетского корпуса, которых судебный следователь вызвал для дачи дополнительных показаний. Что Горемыкин, невзирая на мое появление в городе, продолжает вести следствие в им самим заданном русле, я не сомневался. Это было в характере Николая Хрисанфовича. К тому же, так или иначе, Горемыкину надлежало довести расследование этого дела до логического конца, собрав все имеющиеся факты и доказательства для сдачи дела окружному прокурору и затем для передачи его в суд. Но вот как он это делает: в противовес моему расследованию или непредвзято (что тоже, кстати, в его характере) – это был вопрос.

Надлежит сказать, что мне решительно повезло, что я застал этих двух офицеров в кабинете судебного следователя Горемыкина. С поручиком Депрейсом мне все равно предстояло встретиться в ближайшее время, чтобы допросить его. Второй офицер, подпоручик Архангельский, также фигурировал в деле отставного поручика Скарабеева как свидетель, правда, довольно второстепенный, однако задать ему парочку вопросов тоже было бы не лишним.

Представившись офицерам, я присел в сторонке. Николай Хрисанфович продолжил их опрашивать. Допрос происходил в весьма интересном для меня направлении и напрямую касался приготовленного мною для Горемыкина вопроса касательно лестницы, по которой отставной ныне поручик Скарабеев мог взобраться в окно второго этажа дома Борковских. Согласно произведенного Горемыкиным следствия, не обнаружившего никаких следов деревянной лестницы ни на земле, ни под окном комнаты юной графини Юлии Борковской, Николаем Хрисанфовичем было выдвинуто предположение, что для проникновения в спальню Юлии Александровны была использована лестница веревочная. Верхним концом крепившаяся будто бы на мансарде, в которой проживал пропавший на сей момент платный приспешник Скарабеева лакей Григорий Померанцев.

Предположение про веревочную лестницу до сегодняшнего дня было шатким и оставалось лишь предположением, однако допрос подпоручика Архангельского пролил свет и на это обстоятельство. Оказалось, что у него имелась веревочная лестница, которой снабдил его не кто иной, как поручик Скарабеев.

– Когда это произошло? – спросил судебный следователь Горемыкин и покосился на меня. Его взгляд означал единственное: если вы до сих пор имели сомнения касательно причастности отставного поручика Скарабеева к происшествию, случившемуся в ночь с двадцать восьмого на двадцать девятое июля, то теперь, надо полагать, все сомнения развеялись, как утренний туман под лучами восходящего солнца.

– Где-то в первых числах июля, – последовал ответ.

– То есть за три с лишним недели до нападения Скарабеева на Юлию Борковскую?

– Ну, да. Примерно так, – немного подумав, ответил подпоручик Архангельский. – Но я честью уверяю вас, что лестница эта была у меня, когда… свершилось… нападение на юную графиню.

– А для чего вам была нужна такая лестница? – поинтересовался Николай Хрисанфович.

– Для того, чтобы лазать в окна, – хитро улыбнулся подпоручик. – Но не с целью воровства, а с совершенно иной целью. Когда там, наверху, куда вы лезете, вас ждет близкий вам друг, а иными словами, – женщина… – Архангельский улыбнулся еще шире: – У меня для подобных целей давно имелась веревочная лестница. Из веревок с узлами. Когда поручик Скарабеев увидел ее у меня, то сказал, что лестница сделана дурно. И прибавил, что может сделать лучше. «Так сделай мне лучше», – сказал я. И он сделал. Из двух веревочных стоек с палками-перекладинами. Она и правда оказалась лучше и намного удобнее…

– Значит, Скарабеев сам для вас изготовил такую лестницу? – спросил Горемыкин.

– Да, сам, – кивнул подпоручик Архангельский. – Когда он отдавал ее мне, я спросил его: не жалко ли? А вдруг самому понадобится? И он мне ответил, что у него еще имеется такая же лестница…

Судебный следователь снова посмотрел на меня, чтобы увидеть мою реакцию, но я сотворил непроницаемую гримасу и не дал Горемыкину испытать удовлетворения. Походило, что он вел допрос непредвзято, но складывался он далеко не в пользу Скарабеева.

– А мне разрешите задать господам офицерам несколько вопросов? – спросил я Николая Хрисанфовича, хотя мог этого и не делать, поскольку как судебный следователь по особо важным делам Московской судебной палаты имел весьма обширные полномочия, дающие мне право допрашивать кого угодно.

Горемыкин поэтому так мне и ответил:

– Имеете полное право.

– Благодарю вас. У меня вопрос к вам, господин поручик, – повернулся я к Анатолию Де-прейсу. – Скажите, вы уверены, что это именно Скарабеев писал эти анонимные письма?

– Уверен, – без намека на колебания ответил Анатолий Владимирович.

– И вы уверены? – обратился я к подпоручику Архангельскому.

– Несомненно, – кивнул тот и добавил: – Больше некому.

– А откуда такая убежденность? – обвел я взглядом обоих офицеров, остановив взгляд на поручике Депрейсе.

– Во-первых: таких писем писать больше некому, – принялся отвечать на мой вопрос Анатолий Владимирович. – Во-вторых…

– Прошу прощения, – перебил я офицера, – что значит: «таких писем писать больше некому»? Все остальные не знают грамоту?

– Да нет, – усмехнулся поручик. – Окружение генерала Борковского и его семьи представляет собой людей грамотных, даже очень… Говоря, что «таковых писем писать больше некому», я имел в виду, что обиженных генералом людей, кроме Скарабеева, в городе более не имеется. Ведь это ему, а не кому-то другому его сиятельство Александр Юльевич отказал от дома. И это, насколько мне известно, произошло впервые. Господину генералу и его семье мстить за причиненное оскорбление, кроме Скарабеева, больше некому. Да и не за что. Кроме того, с первых же дней пребывания в кадетском корпусе поручик Скарабеев противопоставил себя всему офицерскому собранию кадетского корпуса, что косвенно, но все же указывает на него как на возможного автора известных писем…

– Я вас понял, – проговорил я, выслушав тираду поручика Депрейса. – Прошу вас, продолжайте.

– Благодарю, – чуть насмешливо произнес Анатолий Владимирович. – Во-вторых, эти гнусные послания, адресованные сначала семье его сиятельства генерала Борковского, а затем и мне, появились почти тотчас по поступлении поручика Скарабеева на службу в кадетский корпус. И в-третьих, – тут поручик Депрейс победно взглянул на меня, – письма эти были подписаны либо «Виталий С.», либо «В. И. С.», что означает Виталий Скарабеев и Виталий Ильич Скарабеев. И никак иначе. Так что не остается никаких сомнений, что автор писем – бывший поручик Скарабеев.

– Все, что вы перечислили, называется у нас, судебных следователей, не более как косвенными уликами, – вполне резонно заметил я. – А потом, по-вашему выходит, если я напишу анонимное письмо и подпишусь вашими инициалами, то автором письма станете вы?

– Только не в этом случае, – заметил в свою очередь поручик Депрейс.

– Это почему? – поинтересовался я.

– Потому что Скарабеев сам признался в авторстве этих писем, – заявил Анатолий Владимирович.

– Конечно, признался, – нарочито охотно согласился я и добавил: – Но только после того, как вы пригрозили ему судом и, мягко говоря, сказали неправду, что будто бы нанятые вами и подпоручиком Архангельским трое экспертов как один признали в подложных письмах почерк Скарабеева. И еще вы сказали, что показания этих экспертов будут решающими на суде. Под таким давлением Скарабеев и признался в авторстве подложных писем, полагая, что в суде он непременно проиграет. Ведь раньше он отказывался признавать, что письма писал он?

– Ну, отказывался… А что мешало ему самому подать жалобу в суд? За навет и клевету в его адрес, например? – задал вполне резонный вопрос поручик Депрейс.

Я, конечно, мог ответить ему, что суда Скарабеев боялся пуще огня, поскольку не хотел причинять своему героическому отцу очередной боли и желал всячески оградить его от незаслуженного позора, понимая, что прежде слишком много досаждал отцу своими выходками. Однако выступать адвокатом отставного поручика Скарабеева я не желал и потому оставил вопрос без ответа, приняв его за риторический.

– Вас, я вижу, после дуэли оставили служить в кадетском корпусе? – с небольшой долей сарказма спросил я.

– Как видите, – также не без язвочки ответил поручик Депрейс. – Офицерский суд чести и директор кадетского училища его превосходительство генерал-майор Александр Юльевич Борковский посчитали, что поединок был спровоцирован поручиком Скарабеевым, и признали, что в данном случае вся вина в состоявшемся поединке лежит единственно на нем.

– Да, конечно, – сказал я уже вслед удаляющимся офицерам. – А как же иначе…

Когда офицеры вышли из кабинета, я посмотрел на судебного следователя Горемыкина:

– Я пришел к вам разрешить два вопроса. Первый – про веревочную лестницу. К счастью, вопрос разрешился сам собою…

– А второй? – поинтересовался орденоносный старик и слегка прищурился.

Он явно был доволен собою. Оно и понятно: когда предположения обретают черты реальных фактов, судебные следователи всегда чувствуют себя в седле. Чего греха таить, со мною в подобных обстоятельствах происходит то же самое…

– Мой второй вопрос: насколько было разбито стекло в комнате Юлии Борковской и кто вставлял новое?

– Окно было не столько разбито, сколько выдавлено. Возможно, с помощью какой-нибудь клейкой бумаги, липкой тряпицы или носового платка, – ответил судебный следователь Горемыкин. – Дыра в окне было округлая размером с чайное блюдце, может, чуть поболее. В такое отверстие можно было запросто просунуть руку и отпереть оконную щеколду. Что и было проделано злоумышленником…

– Вот именно, что щеколду, – вставил я несколько слов. – Одну. А не две. Вторую щеколду открыть, используя отверстие размером «с чайное блюдце и даже чуть поболее», было практически невозможно.

– Не буду с вами спорить. Вероятно, днем окно открывалось, и на ночь было закрыто лишь на один запор, – вполне справедливо предположил Николай Хрисанфович. – Ведь на дворе стоял июль месяц.

– Возможно, – согласился я. – Но вы не ответили мне, кто вставил разбитое стекло?

– Наверное, какой-нибудь стекольщик… – пожал плечами Николай Хрисанфович.

– То есть вы не знаете, кто конкретно, – заключил я.

– Не знаю. А зачем мне это знать? – удивленно посмотрел на меня судебный следователь.

– Может, и незачем, – неопределенно ответил я, понимая, что стекольщика, вставившего целое стекло вместо разбитого в комнате Юлии Борковской, мне придется искать самому.

Вышел я из здания суда несколько озадаченным: у Скарабеева имелась веревочная лестница, которую, как и подаренную подпоручику Архангельскому, он изготовил собственноручно, что говорило явно не на пользу отставного поручика.

Перед тем как я покинул кабинет Николая Хрисанфовича, он, недоуменно посмотрев на меня, задал вопрос:

– Вы что, сомневаетесь в виновности Скарабеева?

Вопрос был непростым, я не знал, как на него ответить. Немного подумав, я решил сказать правду:

– Я не знаю…

Так что моя озадаченность имела под собой весомую почву. Ведь кто-то из этих двоих – либо Скарабеев, либо Юлия Борковская – на допросах говорил неправду. А проще говоря – лгал. И как искусно! Как я ни старался, мне не удалось почувствовать лжи.

Обычно мне это удавалось…

11. Брать, покуда тепленькие

Гриша Померанцев попался агенту сыскного отделения полиции Михаилу Германцу на первый взгляд совершенно случайно. Но в действительности все было закономерно, оно и не могло быть по-другому, если поиски ведутся денно и нощно…

Сыскной агент Германец вышел на Гришу Померанцева вместе с розыском хевры[3] громщиков[4], с которыми как-то быстро снюхался бывший лакей Борковских. Пятеро бандитов затопали[5] лавку Кузнецова на Макарьевской улице, выдавив окно с помощью бумаги, густо вымазанной клубничным вареньем. Когда громщики начали выносить из лавки товар и грузить его на подводу, невесть откуда объявился ночной сторож. Не признав в мужичках никого из служащих лавки, сторож по долгу службы спросил:

– Кто такие?

– Шел бы ты отсюда поздорову, – раздалось в ответ.

Вытащив свисток, сторож хотел было позвать городового, но был убит ударом ножа в сердце одним из уркаганов.

Наутро на место происшествия прибыл околоточный надзиратель Макарьевской полицейской части Игнатий Антонов и сыскной агент Михаил Германец. После осмотра места преступления околоточный надзиратель и агент-сыщик разделились: Германец отправился на встречу со своим осведомителем, чтобы расспросить об убийстве на Макарьевской улице, а околоточный надзиратель стал разбираться с найденными на месте преступления уликами.

Ему повезло, как это случается с людьми трудолюбивыми. По остаткам варенья на бумаге Игнатий Антонов нашел торговца, продававшего такой сорт клубничного варенья, и установил всех покупателей, его купивших. Таких оказалось семеро. В течение одного дня проверив всех покупателей, околоточный надзиратель заподозрил некоего Аверьяна Маврина, купившего аж две большие банки.

Околоточный, нагнав жути на Маврина, сумел его разговорить, и тот, опасаясь бессрочной каторги, в обмен на облегчение участи, без сожаления сдал своих подельников и назвал адрес малины[6], где бандиты по обыкновению отмечали удачно проведенное дело. На тот же притон, располагавшийся в десяти шагах от трактира Сметанкина на Самокатской площади, навел Германца и один из осведомителей.

Совместное решение околоточного надзирателя Антонова и сыскаря Германца было однозначным:

– Надо брать, покуда они тепленькие. А вот как протрезвеют, там уже будет посложнее.

В подмогу привлекли дюжину нижних полицейских чинов. Обложили хазу[7] на Самокатской и рано поутру, когда сон особенно крепок, ворвались в притон и повязали всех до единого. В том числе и Гришу Померанцева.

Все это вкратце рассказал сам Михаил Германец, когда нанес мне визит в гостиницу.

– Теперь Гришка Померанцев в полицейском управлении, теперь он ваш, можете его допросить.

– С превеликим удовольствием, – отозвался я и, надев сюртук, вышел следом за Михаилом.

* * *

Бывший лакей Борковских оказался человеком среднего роста с маловыразительной внешностью и примерно одного со мною возраста. Небольшие усики, которые он начал отращивать после изгнания из дома Борковских, делали его похожим на человека с рекламной картинки. А точнее, на того самого молодого человека в канапе с широкой лентой и при бабочке, который держит под руку даму в соломенной шляпке на рекламном плакате парфюмерного товарищества «Брокаръ и К°».

Бегающие глазки Гриши Померанцева изначально лишали к нему всяческого доверия и вызывали вполне объяснимое отторжение, хотя такому чувству поддаваться не следовало: мне, как судебному следователю, полагалось оставаться беспристрастным.

Я представился Померанцеву и предложил присесть. Он сел на краешек стула, желая казаться скромным и непритязательным.

Допрос я начал по всей форме:

– Ваше имя, возраст, происхождение, род занятий…

На вопросы Померанцев старался отвечать обстоятельно, заглядывая мне в глаза, чтобы понять, какое впечатление производят на меня его ответы. Словом, человек, сидящий передо мной, был весьма скользкий и неприятный. И я это чувствовал буквально кожей, как бы ни старался держать себя нейтрально.

– Как вы оказались в банде?

– После того как меня рассчитали и выгнали с позором за то, чего я не делал, я какое-то время промышлял поденной работой, а потом встретился со своим давним знакомцем Аверьяном Мавриным. Он предложил мне стать членом их шайки, и я согласился. А что мне оставалось делать: к тому времени я уже изрядно оголодал. – Померанцев снова бросил короткий взгляд на меня, ища понимания и сочувствия. Не отыскав ни того, ни другого, продолжил: – Через день меня взяли на дело: они грабили винную лавку, а я стоял на стреме. Потом мы подломили магазин на Пожарской улице и склад мануфактуры на Московской. А вот когда грабили лавку на Макарьевской улице, невесть откуда появился сторож, и Сисявому пришлось его порешить. Иначе сторож мог поднять шум, и нас бы всех повязали.

Бывший лакей Борковских замолчал и натужно вздохнул.

– Вас и так всех повязали, – заметил я, не найдя нужным скрывать сарказм. – Сисявый – это кто?

– Наш вожак, – ответил Померанцев, опять коротко глянув на меня.

– Ты сказал, что тебя рассчитали и выгнали за то, чего ты не делал. – Я в упор посмотрел на отставного лакея: – А чего именно ты «не делал»?

– Да ничего не делал, – едва не вскричал Григорий Померанцев. – Ни в чем я не виноват!

– Значит, ты не брал подметных писем у поручика Скарабеева? – продолжал я в упор смотреть на бывшего лакея.

– Не брал, – ответствовал он.

– Не доставлял их в дом генерала Борковского и не раскидывал по дому? – допытывался я.

– С какой стати мне это делать! – последовал ответ.

– Не наушничал Скарабееву, что творится в доме генерала?

– Нет же!

– И лестницу в ночь с двадцать восьмого на двадцать девятое июля на мансарде не крепил? – На этот раз мне удалось заглянуть в глаза Померанцева.

– Какую такую лестницу? – недоуменно спросил отставной лакей, выдержав мой взгляд.

– Веревочную, – уточнил я, на что получил очередной ответ:

– Нет. Меня тогда и в доме-то не было…

Повисла пауза, которую я нарушил очередным вопросом:

– А где ты был?

– Мне бы не хотелось, дабы…

– Говори! – прикрикнул я на бывшего лакея и нынешнего громщика, вздумавшего играть передо мной в благородство, какого у него отродясь не бывало.

– Той ночью я был у одной женщины, – не очень уверенно произнес отставной лакей.

– Как зовут эту женщину? Ее адрес? – заторопил я Гришу Померанцева. Не следовало давать преступнику времени на обдумывание вопросов, важно сбить ход его мыслей и поймать на противоречиях.

– Ее зовут Агафья, – промямлил Померанцев.

– Фамилия? – мало не зарычал я.

– Скорнякова, – буркнул бывший лакей.

– А теперь быстро назови ее адрес! – произнес я и зло ощерился, выказав тем самым, что намерений шутить у меня нет.

– Дом Беляева. Это на углу Алексеевской улицы и Грузинского переулка, – последовал ответ.

– Алексе-е-евская, – протянул я. – Это знаменитая в городе улица домов свиданий? – добавил я, выказывая определенные знания в области злачных мест Нижнего Новгорода, полученные мною во время посещения полицеймейстера Таубе.

– Агафья не блудница, – глухо промолвил Гриша Померанцев. – Просто несчастная баба.

Снова повисла пауза, во время которой я записал имя и адрес этой «несчастной бабы» Агафьи Скорняковой. «Придется к ней наведаться, посмотрим, насколько правдив был Померанцев».

Черкнув несколько строк в памятной книжке, я завершил паузу очередным вопросом:

– А куда ты подевал письмо, которое Юлия Александровна написала своей товарке по гимназии и велела тебе отнести на почту? Это было где-то в середине июля, может, чуть раньше.

– Как куда? Отнес на почту, – натурально удивился отставной лакей.

– А разве ты не передал это письмо поручику Скарабееву, получив за это пять рублей? – как бы между прочим спросил я.

В какой-то момент мне показалось, что Померанцев готов был взорваться ором: «Какие пять рублей?!», «Какое еще такое письмо?!», «Что вы тут мне городите?» Однако бывший лакей Борковских сумел сдержать себя (ведь он хотел произвести на меня хорошее впечатление), выдержал долгую паузу и ответил негромко:

– Нет. – Немного помолчав, добавил, поедая меня взглядом: – А сказать вам, когда пришло первое подметное письмо?

– Ну, скажи, – нарочито неохотно ответил я.

– Двадцать седьмого мая! – выпалил Григорий Померанцев.

– Ты ничего не путаешь? – насквозь пробуравил я отставного лакея взглядом, припомнив, что поручик Скарабеев явился на службу в Нижегородский кадетский корпус лишь в начале июля.

– Не путаю, с памятью у меня все в порядке, – усмехнулся Гриша Померанцев. – Таких писем было два. Одно нашла Евпраксия, а другое – сама генеральша.

– Кому были адресованы письма? – поинтересовался я.

– А я почем знаю? – недоуменно пожал плечами бывший лакей. – Это господское дело. А потом генерал строго-настрого наказал нам, чтобы мы об этих письмах помалкивали.

– Ну-ну, – буркнул я, едва справляясь с нахлынувшими мыслями.

Я задал отставному лакею еще несколько вопросов. Померанцев ответил. Он очень старался быть искренним, что вовсе не означало, что он не врет.

12. Алиби бывшего лакея Григория Померанцева

Искать стекольщика, вставившего целое стекло вместо поврежденного в спальне юной графини Борковской, оказалось делом несложным. Тут мне просто повезло.

Первым делом я направился в ближайшую от особняка Борковских столярную мастерскую. Располагалась она на Благовещенской улице, что была продолжением улицы Набережная Оки. В мастерской мне сказали, что они, помимо всего прочего, изготавливают оконные рамы, а стекла режет и вставляет мастер стекольных дел Афоня Игумнов, недели две пребывающий в очередном тяжком запое.

– Да вы обождите денька два-три, он и объявится, – сказал мне хозяин мастерской, рыжий мужик с огромным количеством веснушек на добродушном лице, очевидно, хорошо зная привычки своего работника.

– Тут такое дело, он мне необходим сейчас, может, все-таки подскажете его адресок.

– Ну, ежели так… Он живет в доме Языкова на Малой Покровской.

Поблагодарив, я отправился на Малую Покровскую.

Дом Языкова представлял собой каменный двухэтажный доходный дом, занимаемый четырьмя квартирами; нижние две имели отдельные входы.

В одной из них на первом этаже, вросшем в землю едва ли не на полсажени, проживала семья Игумновых: сам стекольных дел мастер, его супруга Феоктиста Ивановна, четверо их детей и старая бабка, то ли мать Феоктисты Ивановны, то ли ее тетка. Собственно, уточнять, что это за бабка, мне было без надобности, поскольку пришел я сугубо к Афанасию Яковлевичу, который почивал, приоткрыв рот, на старом диване с валиком в изголовье.

– Афоня! К тебе по делу пришли, поднимайся! – толкнула супруга локтем Феоктиста Ивановна. Но спящий мастеровой на тычок никак не среагировал. – Афоня! Проснись, кому говорю! – ткнула она мужа уже кулаком в бок. Однако и на этот раз Афанасий Яковлевич не изволил проснуться, лишь коротко и протестующе всхрапнул.

Тут к дивану по-деловому подошла та самая бабка, которая Феоктисте Ивановне то ли мать, то ли тетка. Пожелтелые пергаментные старческие щеки ее были раздуты. Подступив вплотную к спящему, она вдруг неожиданно прыснула ему в лицо водою, как это делают при глажке белья, и, пристально глянув на хрюкнувшего стекольщика, удовлетворенно произнесла:

– Пробуждается, кажись.

Афанасий Яковлевич открыл глаза, сел и уставился на бабку. В его мутных глазах загорелась слабая искорка мысли.

– Ты чо, старая, белены объелась? – взъярился Игумнов.

Старуха ничего не ответила, но было видно, что, причинив Афоне пакость, осталась весьма довольна собой. Развернувшись, бабка вышла из комнаты, не сдерживая язвительной ухмылки. Судя по всему, старушка все же приходилась Игумнову тещей…

Представившись, я вежливо спросил Афоню:

– Как ваше здоровье, милейший?

– Оно, конечно…

– Вы можете говорить?

– Приходится, – последовал ответ.

– Вы всех стекольщиков в городе знаете?

– А то, – снова услышал я.

– Скажите, вы знаете, кто вставлял стекло взамен разбитого в доме генерала Борковского? – задал я вопрос, собственно, и приведший меня в квартиру запойного стекольщика.

– Знаю, – уверенно произнес Афоня и даже попытался встать с дивана, что вначале ему удалось, но через мгновение его качнуло, и он опять сел.

– И кто это? – спросил я.

– Я, – ответил Афоня и поднял на меня мутный взор, в котором можно было различить признаки сознания.

– Прекрасно. Значит, вы, – констатировал я, крепко сомневаясь, следует ли дальше задавать вопросы.

– Ага, – произнес Игумнов и вдруг заорал: – Фе-еня-а-а!

Мгновенно возле дивана выросла супруга Афони.

– Мне это… налей, – потребовал у жены Игумнов. – Подлечиться бы.

– И так две недели пьешь. Сколь можно-то? – попробовала урезонить мужа Феоктиста Ивановна. Но из ее наставлений ничего не вышло.

– Налей! – грозно потребовал муж. – Смерти моей хочешь?

Феоктиста Ивановна скрылась в кухне и через минуту вернулась со стаканом в руке, на две трети заполненным мутной жидкостью, не иначе самогоном собственного производства.

– На, подавись! Утроба твоя ненасытная, – промолвила она в сердцах.

– Не дождешься, – принял он стакан из рук жены. – Ща я полечусь малость, – посмотрел на меня Афоня Игумнов и одним махом выпил самогонку. Громко и со вкусом крякнув, он какое-то время сидел недвижимо, уставившись в одну точку и прислушиваясь к процессам, происходящим внутри организма, потом поднял на меня прояснившиеся глаза и подтвердил: – Да, я вставлял разбитое стекло в комнате дочери генерала Борковского.

Метаморфозой, случившейся с Игумновым, надлежало как можно скорее воспользоваться, и я поспешил задать другие вопросы:

– Вы помните, как было повреждено окно?

– А то, – ответил Игумнов. – Я всегда все помню. Даже если бываю выпивши.

– Замечательно, – констатировал я. – Тогда скажите: насколько сильно оно было повреждено и как?

Афоня Игумнов почесал шею и промолвил:

– В стекле была дырка… Такая бывает, когда воры выдавливают окно, воспользовавшись, к примеру, клейкой бумагой.

– В данном случае злоумышленник тоже воспользовался клейкой бумагой? – поинтересовался я.

– Не могу знать, – по-военному ответил стекольных дел мастер. – Осколков-то не было.

– Как это: не было осколков? – искренне удивился я. – Совсем?

– Ага, – кивнул Афоня Игумнов. – Они все выпали наружу.

«Так не бывает», – хотел я было ответить Афоне, да осекся. А почему, собственно, не бывает? Очень даже бывает, ежели… разбить стекло изнутри…

Судя по угрюмому выражению мастерового, он собирался хряпнуть еще самогонки, да вот по свойственной ему врожденной деликатности не решался этого сделать в присутствии должностного лица.

– Вы полагаете, что стекло было разбито изнутри?

– Похоже на это, – ответил Афоня, чуть подумав.

– А судебному следователю вы не говорили об этом, поскольку он вас не допрашивал, – произнес я скорее для себя, нежели для стекольных дел мастера.

Афоня посмотрел на меня и поддакнул:

– Не говорил… Как-то без надобности было.

Сделав для себя пометочку в памятной книжке, я поблагодарил стекольщика Игумнова и, предоставив ему возможность хряпнуть еще самогонки, прямиком отправился к судебному следователю Горемыкину.

Николай Хрисанфович находился в своем небольшом кабинете и сосредоточенно оформлял какие-то бумаги. Поднял голову на скрип отворяемой двери и вопросительно посмотрел на меня.

– Я нашел стекольщика, который вставлял стекло в комнате Юлии Борковской, – без всяческих прелюдий выпалил я.

– Рад за вас, – не без иронии произнес Николай Хрисанфович и сгреб лежащие на столе бумаги в стопку.

– Благодарю, – отреагировал я на иронию Горемыкина. – Зовут стекольных дел мастера Афанасием Игумновым. Он проживает в доме Языкова на Малой Покровской… – Здесь я сделал небольшую паузу, чтобы усилить эффект следующей фразы, после чего продолжил: – Игумнов утверждает, что в самой комнате Юлии не имелось никаких осколков битого стекла. Они все были снаружи, на улице. А так бывает лишь в одном случае: если стекло разбито изнутри. Так думает и сам стекольщик, – добавил я в конце и испытующе взглянул на судебного следователя.

– Ваш стекольщик вполне может ошибаться, – возразил мне Николай Хрисанфович. – Кроме того, к его приходу осколки стекла могли убрать из комнаты, что, скорее всего, и было сделано. Вы так не думаете? – Орденоносный старикан поднял на меня слегка насмешливый взор.

– Вполне возможно, – ответил я. – И все же я прошу вас допросить его под протокол и приобщить показания к делу.

– Ну, коли следователь по особо важным делам настаивает, что свидетеля надо допросить, то ничего не остается, как допросить этого самого свидетеля. – Николай Хрисанфович привстал со стула и слегка поклонился: – Будет исполнено, господин Воловцов.

– Благодарю вас, – поклонился я в ответ и вышел из кабинета судебного следователя, мягко прикрыв за собой дверь.

Кажется, придется еще раз допросить горничную юной графини Борковской Евпраксию Архипову. Назрела у меня к ней еще парочка вопросов…

* * *

Доверия к Грише Померанцеву у меня было крайне мало, его показания надлежало проверять с особой тщательностью, тем более что бывший лакей сумел очень быстро переквалифицироваться в грабителя и соучастника убийства ночного сторожа. И первое, что следовало сделать: проверить его алиби в ночь с двадцать восьмого на двадцать девятое июля. С его слов, в это время он посещал «несчастную бабу» Агафью Скорнякову. Ее следовало допросить. И я незамедлительно отправился по адресу.

Признаться, я не очень рассчитывал, что такая женщина вообще существует, и уж тем более не очень верилось, что она проживает по указанному Григорием Померанцевым адресу. Однако я ошибся: в доме Беляева на углу Алексеевской улицы и Грузинского переулка действительно обитала Агафья Скорнякова, вдова с тремя малыми детьми на руках…

Дом, в котором она проживала, оказался двухэтажным купеческим особняком: первый этаж – каменный, второй – деревянный. Когда-то, может с полвека назад или чуть ранее, на первом этаже дома располагалась лавка или небольшой магазинчик. А потом то ли держатель лавки разорился, то ли наследники купца Беляева решили свернуть торговлю и дом переустроили. Понаделали на обоих этажах новые стены и перегородки, устроив небольшие квартирки, и стали простыми домовладельцами, сдающими жилую площадь постояльцам. Доход, конечно, по сравнению с торговлей небольшой, однако забот куда меньше, да и делать практически ничего не надо, кроме как вести книгу постояльцев да вовремя собирать с них квартирную плату. Ну и еще разве что своего околоточного на Пасху и Рождество умаслить каким подарком или денежкой, чтобы санитарный досмотр проводился вполглаза, и пристав о том ничего не ведал.

Квартирка у Агафьи Скорняковой была небольшой, если не сказать крохотной: две комнатки площадью не более трех квадратных саженей каждая и кухонька, в которой двоим не разминуться.

Когда я постучал в дверь, открыл мне ее малец годов пяти в длинной синей рубахе.

– Взрослые дома есть? – спросил я его.

Малец глянул на меня и, обернувшись, закричал в глубь квартиры:

– Мама-а-а!

На зов сначала показалась девочка годов четырех в такой же рубахе до пят, служившей ей платьем, за ней следом вышла женщина с годовалым ребенком на руках.

– Здравствуйте, – сказал я. – Меня зовут Иван Федорович Воловцов. Я судебный следователь по особо важным делам…

Четыре пары глаз внимательно уставились на меня.

Малец, открывший мне дверь, и его сестренка смотрели с опаской и откровенным любопытством. Годовалый ребенок глядел на меня неотрывно и явно думал о чем-то своем, житейском. Взгляд матери мальцов был усталый и затравленный. Так на посетителей в зоологическом саду смотрят дикие звери, чья жизнь протекает в неволе, ограниченной размерами клетки. Как ни крутись, как ни мечись из угла в угол, а познать раздолье не позволят крепкие железные прутья. И судьба твоя – куковать в заточении до конца дней.

У этой женщины, что смотрела на меня, тоже была своя клетка: крохотная квартирка, на оплату которой нужно было еще заработать; на руках дети, которых надо кормить и одевать; а еще был муж, нуждавшийся в опеке не меньше, чем малое дитя. «Просто несчастная баба», – вспомнил я слова Гриши Померанцева и понял, насколько он был прав. Мне стало неловко от своего благополучия и силы.

– Вы разрешите пройти? – как можно деликатнее спросил я.

– Проходите, – посторонилась женщина, пропуская меня в квартиру.

Комната, куда я вошел, несмотря на небольшие размеры, показалась мне почти пустой. Собственно, она бы таковой и являлась, если бы не стол с парой стульев посередине, застеленная кровать в углу, старый комод, помнящий, наверное, еще времена незабвенного Государя Императора Николая Павловича, и затертый половичок под ногами.

Я присел на стул возле стола, женщина села напротив меня, усадив годовалого ребенка на колени. Дитя не хныкало, не капризничало и все так же смотрело на меня выразительно, думая о чем-то своем. Малец с сестренкой встали возле матери и тоже поглядывали на меня, о чем-то между собою перешептываясь.

– Я пришел задать вам всего один вопрос, – произнес я, глядя на усталую женщину. – Вы разрешите?

Агафья Скорнякова кивнула. Дескать, задавайте.

– Прошу вас припомнить день двадцать восьмое июля и рассказать мне, что вы делали в этот день вечером.

Какое-то время Агафья сидела задумавшись. Верно, вспоминала события, потом как-то вдруг встрепенулась и с готовностью уточнила:

– Это в тот день, когда на генеральскую дочку напали?

– В тот самый, – подтвердил я, подумав, что в провинциальном городе, пусть даже таком, как Нижний Новгород, от толков и пересудов совершенно не спастись. Особенно известным лицам. – Вернее, в ту ночь…

– Ну, я в тот день утром стирала белье и развешивала во дворе сушить. А вечером снимала…

– Во сколько именно снимали? – спросил я.

– Еще светло было, – подумав, ответила Агафья Скорнякова.

– Что делали дальше?

– Что делала дальше… – задумчиво повторила за мной Агафья. – Дальше я покормила детей, уложила спать сначала маленького, потом остальных. А затем уже легла и сама…

– Во сколько это было часов? Скажите хотя бы примерно, – добавил я, понимая, что в этом доме за часами не следят. Да и нет их, часов-то…

– Да уж, верно, в двенадцатом часу, – последовал ответ.

– Когда вы ложились, дети уже спали? – поинтересовался я.

– Да, спали, – ответила Агафья Скорнякова.

– А к вам в тот вечер никто в гости не заглядывал? – вкрадчиво произнес я и хотел было пристально посмотреть прямо в глаза женщине, однако с ее взглядом встретиться у меня не получилось.

– Никто не приходил. – И быстро добавила: – Да и кому приходить-то? Некому…

Лукавит? Голосок-то вон как поменялся. С чего бы это? И тут меня выручил малец: он внимательно посмотрел на мать и, подражая взрослым, произнес:

– Да как же некому приходить-то, мам? А дядя Гриша?

– Да чего ты такое говоришь? Не было никого, – продолжала смотреть в сторону Агафья Скорнякова.

– Как же не было, когда был! – упорствовал малец. – Запамятовала ты, верно. Был в тот день дядя Гриша. Он кулек пряников принес. Вы еще с ним на кухне долго сидели. Я не спал и все видел.

– Значит, был все-таки гость? – спросил я негромко.

Агафья опустила голову:

– Да.

– Во сколько он пришел? – задал я новый вопрос.

– Где-то в одиннадцатом часу вечера, – ответила Агафья Скорнякова.

– Он у вас до утра был? – быстро спросил я.

– Да, – еще ниже опустила голову женщина. – Чай мы с ним пили… А тут и пряники были кстати.

– Оно и понятно… И никуда он не уходил?

В ответ Агафья отрицательно покачала головой.

Значит, у лакея Померанцева в деле о ночном нападении на юную графиню Юлию Александровну имеется твердое алиби. Его в ту ночь просто не было в доме Борковских. Лестницу веревочную он на своей мансарде не крепил и лазить в окошко второго этажа поручику Скарабееву не помогал. Может, и подметные письма не он по дому раскидывал? И вообще, имеет ли он к этим письмам какое-то отношение?

Малец, что открывал мне входную дверь, смотрел на меня теперь совсем без опаски, даже как-то по-товарищески. А вот во взгляде его сестренки еще присутствовала некоторая настороженность. Зато годовалый ребятенок по-прежнему не сводил с меня любопытных глаз. Интересный, однако, мальчишка! Чего такого забавного он мог про меня думать?

– Да, вот еще, – произнес я неожиданно для самого себя и полез во внутренний карман. Достав портмоне, я вынул из кармашка синенькую[8]. Затем, чуть помедлив, достал еще одну: – Это Григорий Померанцев просил вам передать.

Положив деньги на стол, я поднялся:

– Мне пора…

– А где сам Гриша? – Голос Агафьи заметно потеплел.

– Он уехал, – соврал я.

– Надолго?

– Думаю, что да… Не ждите его!

Выйдя из комнаты, я оглянулся как раз в тот момент, когда малец с сестренкой завороженно смотрели, как их мать прячет деньги в поясной кармашек юбки. И лишь один годовалый ребенок проводил меня своим задумчивым взглядом.

13. Обстановка в спальне

– Зачастили вы что-то к нам, – с натянутой улыбкой встретил меня молодой человек с внешностью трактирного полового, заходивший несколько дней назад, чтобы проводить меня в особняк генерала Борковского для допроса его дочери.

– А, это вы, господин мажордом. Куда прикажете пройти?

– В гостиную, – жестом руки указал он мне. – Позвольте ваши пальто и шляпу.

Я разделся и бросил на руки мажордома свою габардиновую бекешу с каракулевым воротником и зимнюю касторовую шляпу. После чего прошел в гостиную и уселся в мягкое кресло возле окна.

– Его сиятельство граф Александр Юльевич отсутствует. Я сейчас доложу о вашем визите ее сиятельству графине Амалии Романовне, – промолвил он с легким поклоном и направился к выходу из гостиной.

– Да мне, собственно, нужна только горничная Евпраксия Архипова, – произнес я уже в спину удаляющегося мажордома.

Приостановившись, он обернулся ко мне:

– Прошу прощения, но я обязан доложить о вашем визите ее сиятельству. Так уж у нас заведено…

Графиня Амалия Романовна моему визиту была удивлена и плохо скрывала свое недовольство, хотя и сильно старалась.

– К сожалению, ничего нового я вам сообщить не смогу, – с ходу заявила она, шурша шелковым платьем и усаживаясь в кресла напротив меня.

– Не извольте беспокоиться, – заверил я ее. – К вам у меня вопросов не имеется, я к горничной Евпраксии Архиповой.

– Да? – удивленно спросила Амалия Романовна и повернулась к стоящему в дверях старшему лакею: – Степан, позови сюда Евпраксию…

Через минуту передо мной, как и в прошлый раз, предстала девушка-крестьянка, будто сошедшая с одноименного полотна художника-передвижника Ярошенко.

– Вы позволите нам поговорить наедине? – попросил я графиню.

Амалия Романовна встала и молча вышла из гостиной. В шуршании ее шелкового платья чувствовалось неизбывное раздражение.

– Здравствуйте, – поздоровался я с горничной.

– Здравствуйте, барин, – ответила Евпраксия Архипова и опустила глаза.

– Я не барин, если ты помнишь, – поправил я, соображая, как лучше начать допрос. – Я судебный следователь. Которому нельзя врать, а нужно говорить все, как священнику или лекарю. Понимаешь меня?

– Ага, – ответила Евпраксия.

– Не стой, присядь, – предложил я. – И не бойся меня. Я совсем не страшный.

Девушка взглянула на меня, села на краешек кресла, в котором минуту назад сидела графиня Борковская, и, кажется, чуть улыбнулась.

– Вот и славно, – констатировал я. – Хочу предложить тебе вспомнить все, начиная с того момента, как ты сломала запорную петлю и ворвалась в комнату Юлии Александровны. Что ты увидела?

Горничная Евпраксия с полминуты раздумывала, – не иначе как вспоминала события пятимесячной давности, затем начала рассказывать…

– Когда я сумела открыть дверь и вошла в опочивальню молодой барышни, то они лежали на полу. Глаза их были закрыты…

– Обстановку в спальне барышни помнишь? – попытался я повернуть разговор в нужное мне русло.

– Помню, – ответила Евпраксия Архипова.

– Расскажи, пожалуйста, что ты увидела?

– Окно было отворено… – произнесла горничная и, немного подумав, добавила: – Настежь. – Потом, снова подумав: – Из него дуло.

– Так, из окна дуло… – констатировал я и быстро спросил, перейдя для пущей важности на «вы»: – А вы из него не выглядывали?

– Нет, – ответила Евпраксия.

– На первом допросе вы показали, что окно было расколочено. Что можете добавить по этому поводу? – продолжил я донимать вопросами служанку юной графини Борковской.

– Ну да, окно было разбито, – согласилась со мной Евпраксия. – Одна створка. На ней дырка такая была, – показала она ладонями примерный размер «дырки».

– Разумеется, на подоконнике осколки стекла, следы от сапог… – произнес я в стиле «как бы между прочим».

– Да нет! – махнула рукой горничная. – Ничего на подоконнике не было. Он чистый был.

– Чистый… Не было… – пробурчал я скорее для себя. – Значит, вы увидели лежащую на полу барышню и подошли к ней?

– Ага.

– Вы подошли к барышне… Под ногами захрустело битое стекло… – произнес я и пристально посмотрел на Евпраксию.

Горничная протестующе махнула рукой и безо всякого сомнения ответила:

– Да ничего под ногами не хрустело.

– Битого стекла под ногами разве не было? – изобразил я удивление.

– Не было, – произнесла горничная. – Это я точно помню.

– Так не было или вы не видели? – задал я очень важный уточняющий вопрос.

– Не было, – чуть подумав, ответила Евпраксия.

После нескольких минут беседы горничная освоилась и отвечала на вопросы охотно и безо всякой робости. Когда зашла речь о барышне, лежащей на полу в порванной ночной рубашке с пятнами крови, Евпраксия Архипова скроила горестное лицо и добавила:

– Вот ведь не везет нашей барышне этим летом…

– А что так? – заинтересовался я.

– Так ровно за месяц до того, как забрался этот Скабрезный…

– Скарабеев, – поправил я Евпраксию Архипову.

– …ага, он самый, – продолжила горничная, – какой-то молодой человек из-за нашей барышни пытался утопиться в Оке.

– Вот как… Откуда же вам известно, что молодой человек пытался утопиться именно из-за вашей барышни? – не сразу спросил я, захваченный неожиданной новостью.

– Дык… Он потом письмо анонимное прислал. На следующий день… В нем признавался, что хотел утопнуть из-за неразделенной любви к молодой барышне, – посмотрела на меня Евпраксия Архипова. – Страсти-то какие, прости, Господи, – добавила она и истово перекрестилась.

– Что да, то да, – согласился я с последней фразой Евпраксии и снова перешел на «ты»: – Расскажи-ка мне все, что ты знаешь об этом неудавшемся утоплении.

– Ну, а что я знаю, – как-то не очень уверенно произнесла горничная. – Я мало чего знаю. Барышня тогда на роялях играли в гостиной, а тут прямо напротив окон он и остановился…

– Кто – он?

– Ну, он, молодой человек, – ответила Евпраксия Архипова.

– Остановился – и чего? – спросил я.

– Стал в окошко глядеть, а опосля начал выказывать свой восторг, – продолжила горничная.

– А как именно он «выказывал свой восторг»? – спросил я.

– Да всяко, – ответила Евпраксия Архипова и посмотрела на меня так, как смотрят на малое дите няньки и мамки. – И руками махал, и слова разные говорил, и на свидание барышню звал.

– Ясно, – заключил я. – А ты этого молодого человека видела?

– Да откудова ж мне видеть-то? – удивилась девушка.

– Тогда откуда же ты знаешь, что молодой человек останавливался против окон гостиной, глядел в них и выказывал свой восторг по поводу игры на рояле Юлии Александровны? – в свою очередь выразил удивление я.

– Дык разговор слышала… Я рядом стояла, когда молодая барышня об этом своей маменьке рассказывали, – пояснила Евпраксия Архипова.

Теперь, наконец, стало кое-что проясняться.

– Ну, хорошо, – изрек я. – Молодой человек «выказал свой восторг». Что было дальше?

– А дальше он как был в одеже, так и бросился с набережной в Оку, – подняла на меня испуганный взор горничная. – Тут лодочники-перевозчики сбежались, вытащили его из воды в самый последний момент и привели в чувство. Если б не они, он точно бы утоп…

Девушка вздыхала, охала и переживала так серьезно, будто произошедшее приключилось именно с ней. Причем не далее как на прошлой неделе.

– Все это Юлия Александровна рассказывала Амалии Романовне? – поинтересовался я, предполагая, каков будет ответ.

– Ага.

– То есть твоя барышня все это сама видела из окна?

– Сама, – согласилась горничная.

– Та-ак, – в задумчивости протянул я. – Неудачное утопление молодого человека случилось двадцать восьмого июня, а анонимное признание в любви молодой барышне от несостоявшегося утопленника пришло на следующий день, то есть двадцать девятого июня.

– Верно, барин.

Интересная получается история… Нападение на юную графиню случилось с двадцать восьмого на двадцать девятое июля. По словам Григория Померанцева, пребывающего ныне в отделении предварительного заключения в качестве грабителя и пособника убивца ночного сторожа, первые два подметных письма появились в генеральском особняке двадцать седьмого мая. И одно из них нашла Евпраксия…

– А скажите-ка мне, Евпраксия… как вас по батюшке? – мельком глянул я на горничную, не желая дать ей догадаться, что следующий вопрос будет весьма важным.

– Дормидонтовна, – ответила служанка.

– А скажите-ка, Евпраксия Дормидонтов-на, – повторил я, – почему вы не сообщили мне – ну тогда, когда мы разговаривали с вами о подметных письмах, – что первые два анонимных письма были найдены в вашем доме еще в конце мая, а если быть точнее – двадцать седьмого числа? И одно из этих писем нашли именно вы?

– А вы откудова знаете? – вскинула на меня удивленный взгляд Евпраксия Архипова.

– Оттудова, – в тон собеседнице ответил я. После чего посуровел, давая понять, что речь идет о серьезных вещах, и продолжил строго: – Сокрытие или отказ от дачи показаний свидетелем есть сознательное препятствие следствию и является деянием, уголовно наказуемым. Так вы находили двадцать седьмого мая сего года анонимное подметное письмо? Отвечать! – прикрикнул я на нее и устрашающе зыркнул исподлобья.

– Да, находила, – съежилась от страха горничная. Она снова не решалась на меня взглянуть и сидела тихонько, зажав ладони между колен.

– А почему раньше об этом не сказала? – перешел я на «ты», давая понять служанке, что если я и сержусь на нее, то не слишком шибко.

– Барыня… – совсем не слышно прошептала Евпраксия Архипова и осторожно оглянулась.

– Что – барыня? – оглянулся я вслед за горничной.

– Барыня Амалия Романовна не велели никому говорить, – повторила Евпраксия чуть громче.

– Ясно. – Я понимающе кивнул. – Ну что, давайте на этом завершим наш разговор. Можете быть свободны.

Попрощавшись, горничная ушла.

Когда я покидал гостиную, мне показалось, что я слышу шуршание шелкового платья. Неужели графиня Амалия Романовна подслушивала наш с Евпраксией разговор? Такое не исключено – не все в этом доме гладко, как мне пытаются представить.

14. Натуральная басня

Самое время навестить барона фон Таубе. Я был принят незамедлительно. Кроме него в кабинете находился его помощник по сыскной части подполковник Знаменский.

– Проходите, господин коллежский советник, – пригласил полицеймейстер, – садитесь вот в это кресло, – показал он на место рядом с господином Знаменским.

Поблагодарив, я присел, положив перед собой памятную книжку.

– Так чем обязан, позвольте узнать?

– В расследуемом деле выявилось немало интересных моментов, на которые не обращали внимание прежде.

– Позвольте узнать, какие именно? – слегка нахмурился фон Таубе.

– Двадцать восьмого июня сего года некий молодой человек, имени которого я не знаю, совершил попытку утопления в реке Оке, прыгнув в нее с набережной напротив особняка, в котором проживает генерал Борковский с семейством. Это видела собственными глазами молодая графиня Юлия Борковская, о чем она и сообщила своей матушке. Попытка самоутопления оказалась неудачной, его выловили лодочники и вытащили на берег. А на следующий день в особняке генерала Борковского было обнаружено анонимное письмо, написанное этим самым несостоявшимся утопленником, в котором он признается в любви к молодой графине Юлии Александровне и заявляет о своем намерении покончить с собой, поскольку юная графиня не разделяет его любовь и у него нет никаких надежд исправить положение. У меня к вам просьба…

– Я весь внимание.

– Мне бы очень хотелось узнать подробности этого происшествия, как говорится, из первых уст.

– Я что-то слышал об этом, – в задумчивости произнес барон. – Но сейчас, к сожалению, припомнить обстоятельств дела решительно не могу, – виновато развел он руками. – Вот что… Вам надлежит обратиться к приставу Протасову. Неудавшийся утопленник прыгнул с набережной в его части города… Вызвать вам его?

– Да, будьте так добры, – кивнул я.

Пока я ожидал прихода пристава Протасова, полицеймейстер Таубе спросил меня, как успешно идет мое расследование дела отставного поручика Скарабеева, поскольку заинтересованность самого Государя Императора в скорейшем и непредвзятом раскрытии этого дела была известна Александру Александровичу.

– Полагаю, дело близится к завершению, хотя из-за многих неясностей в нем до истины еще далековато, – ответил я, давая понять, что до той поры, пока дело не завершено, никакой конкретики от меня не добиться никому, включая самого полицеймейстера. К тому же я говорил правду: неясности в этом деле имелись, и немалые…

– Если нужна еще какая помощь, мы все, – барон фон Таубе посмотрел на своего помощника по сыскной части Знаменского, – к вашим услугам.

– Благодарю вас, – искренне ответил я.

Пристав одной их четырех городских полицейских частей Дмитрий Михайлович Протасов оказался человеком с юмором и отличной памятью, что для служителя полиции весьма полезное качество. Что же касается юмора, он в любом деле не бывает лишним, а в полицейском – тем более. Поскольку ежели ко всему, с чем приходится сталкиваться по долгу службы, относиться с переживанием, то сердце может просто не выдержать.

– Да, – сказал пристав Протасов, – ту ситуацию я хорошо помню. Двадцать восьмое июня, день весьма прохладный, да еще к вечеру дождь стал накрапывать. Словом, погода мерзкая, особенно не покупаешься… И тут мне докладывают, что днем человек в воду сиганул, утопиться, видите ли, пожелал, да лодочники этого дурня вытащили. Я спрашиваю, откуда это известно? А мне ответствуют, что соседи графа Борковского эту новость сообщили со слов генеральши Борковской… – Дмитрий Михайлович перевел дух. Мы, в свою очередь, – я и полицеймейстер барон фон Таубе с помощником по сыскной части подполковником Знаменским – внимательно его слушали. – Я послал своего околоточного, чтобы тот разобрался. Чтобы выяснить, кто такой, почему решил наложить на себя руки, кто этого несчастного спас, сколько имелось свидетелей этого происшествия и что конкретно они видели. То есть произвести по форме розыскные действия, ибо оставлять таковое происшествие без внимания – значит дать повод к повторению подобного…

– Совершенно с вами согласен, – вставил я.

– Околоточный разбирался с этим делом до полуночи. А наутро явился ко мне для доклада, по которому выходило, что никто в день двадцать восьмое июня в Оку не бросался, и никто никакого молодого человека из реки не спасал. Я к околоточному: «Как так? Верно, ты все это время в трактире просидел или к милашке какой в гости хаживал, поэтому и сказать тебе нечего?» А он мне: «Никак нет, господин пристав, ходил всюду, расспрашивал соседей Борковских, лодочников и перевозчиков и прочих встречных и поперечных… И ответ мне следовал один: никто ни утром, ни днем, ни вечером двадцать восьмого июня, как и двадцать седьмого числа и ранее, в Оку топиться не кидался, и никого из реки не спасали. Все, что говорилось про неудавшегося утопленника и его спасение, – сплошная небылица!»

Ну, я решил перепроверить, правду ли мне сказал околоточный. Походил, поспрашивал. Оказалось – чистая правда. Никто из лодочников про неудавшееся самоутопление даже не слышал. Потом я направился к Борковским, чтобы выяснить, кто выдумал эту басню и с какой целью. Пришел. Спрашиваю госпожу генеральшу: «Вы сами видели, что кто-то в реку бросался? Поскольку всех обошел, кого мог, но никто такого не видел»… «Нет, – отвечает генеральша, – сама не видела, дочь моя видела». Идем к дочери: «Это вы видели, как в Оку человек кинулся, и потом его лодочники спасли?» – «Я, – отвечает. – Он едва не погиб». – «А может, вы знаете, почему он в реку кидался?» – спрашиваю я дочь генеральскую так, для проформы, и вдруг слышу ответ: «Знаю». – «И отчего же» – «От неразделенной любви ко мне», – отвечает генеральская дочь. Я ей: «Что же, это поклонник ваш? Знаете вы его? Как его имя-фамилия?» А она: «Нет, это не поклонник. И как его зовут, не знаю. Я его вообще сегодня в первый раз увидела». – «А откуда же вам известно, что это от неразделенной любви человек утопиться пытался?» – «А он мне сам это написал», – отвечает дочь генерала и письмо показывает. Дескать, письмо это сегодня подбросили…

– Вы его читали? – задал я вопрос приставу.

– Как можно! Это же не мне письмо было, – с некоторым недоумением посмотрел на меня пристав.

– А скажите, – после недолгого раздумья спросил я Дмитрия Михайловича, – какое у вас сложилось впечатление о юной графине Борковской?

– Отвечала она очень уверенно. Будто правду говорила, – посмотрел на меня пристав Протасов.

– А вы полагаете, что она неправду говорила? – быстренько ввернул я приставу новый вопрос.

– Тогда я не знал, что и думать, – чуть поразмыслив, ответил Дмитрий Михайлович. – Судите сами: никто происшествия с попыткой само-утопления не видел, и только одна юная особа рассмотрела его из окон своего дома. Причем она его лично не знает, но утверждает, что неизвестный хотел покончить собой из-за любви к ней. – Пристав немного помолчал. – Околоточный ее рассказ басней обозвал. А я… Я не знаю…

– Хорошо, – записал я рассказ пристава Протасова в свою памятную книжку. – И чем закончился ваш визит к Борковским?

– Я не стал более ничего выпытывать у генеральской дочери и обратился к генеральше: «Как вы желаете, чтобы мы поступили: продолжили розыски этого господина, пытавшегося утопиться… из-за вашей дочери, или оставили все как есть?» – «Я не хочу, чтобы вы давали ход этому делу, – с ходу ответила мне генеральша, и я понял, что решение это она приняла не тотчас. – В конце концов, это касается нашей семьи и никого более». Я не стал с ней спорить, откланялся и отбыл восвояси, – закончил свой рассказ Дмитрий Михайлович и добавил: – У нас настоящих дел невпроворот, так что расследовать басни как-то не с руки…

– Значит, все-таки «басни»? – в упор посмотрел я на пристава.

– Думаю, да, – не очень уверенно произнес он.

– Ну что, одной неясностью стало меньше? – глянул на меня полицеймейстер Таубе.

– Полагаю, что да, – ответил я, – хотя многое еще предстоит прояснить.

– Что ж, удачи вам и скорейшего завершения расследования этого дела, – пожелал барон фон Таубе, как мне показалось, искренне.

– Благодарю вас, – так же с чувством ответил я.

* * *

Вернувшись в свой гостиничный нумер, я поначалу никак не мог понять, что меня так тревожит и не дает привести в порядок мысли. А потом понял: покоя мне не давала странная периодичность всего случившегося за несколько месяцев, а еще то, что все произошедшее так или иначе затрагивало юную графиню Юлию Александровну.

Я достал свою памятную книжку, раскрыл записи и продолжил размышления…

Первые два анонимных письма появились в доме Борковских двадцать седьмого мая.

Двадцать восьмого июня произошел странный случай с попыткой самоубийства в Оке молодого человека (и спасения его лодочниками), чего никто не видел, кроме дочери генерала.

На следующий день, двадцать девятого июня, в особняк Борковских было подкинуто письмо с признанием этого молодого человека в любви и объяснением желания утопиться. Письмо было адресовано Юлии Александровне…

В ночь с двадцать седьмого на двадцать восьмое июля было совершено дерзкое нападение на молодую графиню Юлию Борковскую с попыткой изнасилования (чего не случилось благодаря бдительности горничной Евпраксии Архиповой).

Утром двадцать восьмого июля генеральская дочь увидела своего ночного мучителя, прогуливающегося по набережной Оки и посматривающего на ее окна, что можно расценить как неслыханную наглость. Но уже через минуту, когда в окно посмотрел генерал Александр Юльевич, набережная была совершенно безлюдна…

Двадцать седьмое, двадцать восьмое, двадцать девятое… Поразительное однообразие в числах.

Что это? Совпадения?

Вряд ли…

15. О чем поведал новый свидетель

Наука графология была совсем еще молодой – первые серьезные работы стали появляться в Российской империи менее десяти лет назад. И как нередко случается с нововведениями, графология приживалась в следственных органах с трудом; особенно не в чести она была у людей старой школы, таких как Николай Хрисанфович Горемыкин, имевших против нее стойкое предубеждение.

Особенно любопытна была большая научная работа психографолога Ильи Федоровича Найтенштерна, называющаяся «Психографология» и не встретившая жесткого сопротивления оппонентов, потому что содержала обширную фактологическую базу.

Илье Федоровичу Найтенштерну в своей работе удалось доказать, что особенности почерка, присущие каждому человеку, есть явление уникальное, как, к примеру, отпечатки пальцев. Почерк формируется максимум к двадцати пяти годам, все последующее время остается в своих базовых характеристиках неизменным и персональным.

– Причины индивидуальности почерка кроются в психических и физиологических особенностях, а также в типе нервной системы, – сказал мне еще при первой нашей встрече Илья Федорович. – Например, заглавная буква Г, по форме написания похожая на строчную, говорит о том, что человек, написавший ее, мягок, прост в обращении и, скорее всего, искренен.

Прямая буква М без каких-либо закруглений говорит о прямоте и недюжинной силе воли. А буква Ы, похожая на цифру шестьдесят один, может поведать нам, что человек, ее написавший, влюбчив и дружелюбен.

Если, к примеру, вам в руки попадет письмо с почерком грубым и жирным и буквами, выведенными слишком старательно и дугообразно, то можно задаться вопросом, а не преступник ли автор данного письма. – Не дожидаясь моего ответа, эксперт добавил: – Скорее всего, так оно и окажется. А если буквы будут слабые и неровные, часто опускающиеся книзу, а вторые палочки часто не закончены, то это говорит о том, что человек, написавший эти строки, серьезно болен, причем хронически и тяжко…

По письму, милостивый государь, можно определить не только основные черты характера человека, в нашем случае преступника, но также установить, здоров он или болен. Причем можно предположить с большей или меньшей степенью точности, каким именно заболеванием страдает владелец конкретного почерка. А еще можно узнать скрытые способности человека и помочь ему определиться в профессии…

Илья Федорович Найтенштерн был большой умницей, и когда мне принесли телеграмму с вестью о его приезде в Нижний Новгород, я был несказанно рад, поскольку в отличие от судебного следователя Горемыкина верил в графологию и почерковедческую экспертизу. К тому же Илья Федорович был отнюдь не экспертом из числа бывших учителей, один из которых регулярно привлекался Николаем Хрисанфовичем для составления почерковедческой экспертизы, а ученым с европейским, если не сказать мировым, именем.

Я забронировал для Найтенштерна один из лучших нумеров в гостинице и в означенное время поехал встречать ученого на вокзал.

Илья Федорович приехал первым классом и имел с собой из поклажи только небольшой дорожный саквояж, будто отправился ненадолго и совсем недалеко. На перроне было множество народа, но фигуру психографолога не заметить было нельзя: Найтенштерн был на целую голову выше остальных пассажиров и встречающих.

Поздоровались мы как старые добрые приятели и здесь же, на Вокзальной площади, взяли извозчика.

– Гостиница «Париж» на Покровке, – сказал я.

Когда проезжали мимо Окружного суда, Илья Федорович спросил:

– Это что, губернаторский дворец?

– Дворец, – ответил я. – Но не губернаторский, а правосудия… – И пояснил: – Это здание Окружного суда.

Подъехали к гостинице. Я рассчитался с извозчиком, и мы прошли в холл. Илью Федоровича записали в книге приезжих и проводили до забронированного мною нумера.

– Вы отдыхайте покуда, а я…

– А что мне отдыхать? Я совсем не устал, – не дал мне договорить Найтенштерн. – Вот если бы вы могли меня сразу обеспечить работой, я был бы вполне удовлетворен, – добавил Илья Федорович, входя в нумер и оглядывая его. – Неплохо, неплохо… А что, здесь вполне можно жить и работать. Правда, я сказал своей супруге, что отлучаюсь всего на два-три дня…

– Вы полагаете, этого времени вам хватит для того, чтобы провести психографологическую экспертизу писем? – поинтересовался я.

– Если вы принесете мне эти письма сегодня, думаю, вполне хватит, – резюмировал Илья Федорович и опустился на диван, поставив свой дорожный саквояж рядом.

– Тогда я пошел, – сказал я.

– Ступайте, Иван Федорович, – произнес Найтенштерн и углубился в думы, смысл которых был для меня недоступен.

* * *

Судебного следователя Горемыкина мне пришлось дожидаться минут двадцать. Орденоносный старикан, вероятно, был у кого-то из начальства и получил там изрядную долю распеканции, поскольку вернулся хмурый и весьма озабоченный.

– День добрый, Николай Хрисанфович, – бодро поздоровался я и сразу обозначил цель своего прихода: – Разрешите поработать с «анонимными» письмами из дела Скарабеева? И еще мне нужен образец его почерка, – добавил я.

– Что вы все время спрашиваете разрешения, господин Воловцов, когда у вас больше прав, нежели у меня или у любого здешнего судебного следователя? – недовольно спросил судебный следователь Горемыкин, бросив на меня сумрачный взгляд.

– Я считаю это правильным, – ответил я. – Вежливость еще никому не вредила.

– Эта ваша вежливость попахивает откровенной издевкой, – хмуро изрек Николай Хрисанфович, стараясь не встретиться со мной взглядом.

Похоже, что в кабинете начальства он имел весьма нелицеприятный разговор, настолько испортивший ему настроение, что он на время перестал себя контролировать.

– Да полноте вам, какая издевка, – произнес я миролюбиво, заметив, что старик и так сожалеет о сказанном. – Просто я считаю, что негоже соваться в чужой монастырь со своим уставом. А у вас что-то случилось? – вполне искренне поинтересовался я.

– Ничего не случилось, – проворчал Николай Хрисанфович и наконец поднял на меня глаза: – Кстати, в деле отставного поручика Скарабеева появился новый свидетель.

– Вот как? – поднял я в удивлении брови.

– Именно так, – ответил судебный следователь Горемыкин. – Не желаете ли ознакомиться с протоколом допроса?

– Хотелось бы… – неопределенно ответил я, весьма пораженный неожиданной новостью.

– Я подшил его последним за протоколами допросов свидетелей, – пояснил Николай Хрисанфович. – Нашли?

– Нашел, – ответил я, полистав дело, и принялся читать протокол.

Звали свидетеля Федором Осипчуком. Он служил камердинером у барона Геральда Аллендорфа, особняк которого также находился на набережной Оки. Вероятно, барон Аллендорф и генерал граф Борковский были близко знакомы, о чем я не преминул спросить у Николая Хрисанфовича.

– Знакомы, разумеется, – не очень охотно отозвался судебный следователь Горемыкин, что я приписал его скверному настроению и вернулся к чтению протокола. Показания нового свидетеля, надо признать, были прелюбопытные…

Оказывается, в одиннадцатом часу вечера двадцать восьмого июля Федор Осипчук прохаживался по набережной, ожидая баронессу Аллендорф, чтобы проводить ее домой. Вдруг он увидел приближающегося со стороны моста человека в плаще и военной фуражке. Когда луна осветила его лицо, камердинер Осипчук узнал в нем поручика Скарабеева…

Стоп! Откуда камердинер может знать Скарабеева?

Этот вопрос я адресовал Горемыкину, и судебный следователь, искоса поглядывая на меня, спокойно известил:

– Этот же вопрос я задал свидетелю Осипчуку.

– И что он ответил? – поторопил я орденоносного старикана.

– Свидетель Осипчук мне ответил, что не единожды видел этого офицера прогуливающимся по набережной. Однажды, будучи вместе с лакеем генерала Борковского Григорием Померанцевым, Федор Осипчук спросил его, указывая на поручика Скарабеева, не знает ли Померанцев, кто это такой? И Григорий Померанцев ответил ему, что этот офицер – новый подчиненный его барина генерала Борковского, поручик Скарабеев.

Судебный следователь Горемыкин немного оправился от начальнической распеканции и сделался прежним стариком – деловым, дотошным и слегка ядовитым. А я продолжил читать показания нового свидетеля…

Узнав в прохожем поручика Скарабеева, Федор Осипчук увидел, как тот подошел к окнам гостиной особняка Борковских и, поднявшись на носки, заглянул в комнату. В это время возле окон гостиной появляется взволнованный Григорий Померанцев и предостерег Скарабеева:

– Берегитесь! Вас могут заметить, спрячьтесь!

Поручик отпрянул от окон и встал за деревьями. После чего ответил Померанцеву:

– Как же я смогу войти в дом?

На что Григорий Померанцев ответил:

– Будьте покойны, я все устрою. Только позже, когда все уснут…

Говорили они оба так громко, что камердинер барона Аллендорфа, находясь на набережной, превосходно все расслышал. А может, у него просто был исключительный слух?

– Прочли? – спрашивает меня Николай Хрисанфович.

– Прочел, – ответил я.

– И что вы на это скажете? – победно посмотрел на меня судебный следователь Нижегородского Окружного суда Горемыкин. – Вот она, связь Скарабеева с лакеем Померанцевым. Это многое объясняет и доказывает. Не так ли, господин Воловцов?

Конечно, можно сказать таким образом: «Не так, господин Горемыкин. Поскольку показания свидетеля лживы, как и сам свидетель Федор Осипчук, которого подбили дать ложные показания. В одиннадцатом часу вечера Григорий Померанцев никак не мог быть возле особняка генерала Борковского и разговаривать с поручиком Скарабеевым, поскольку в указанное время пил чай с пряниками у Агафьи Скорняковой, у которой и оставался до утра следующего дня».

Но я ничего такого не сказал. Пусть это пока остается моей тайной или козырем в рукаве, который я вытащу, когда придет срок. Ждать осталось недолго… Поэтому на вопрос Николая Хрисанфовича я ответил вполне резонным вопросом:

– А почему этот ваш свидетель молчал до последнего дня?

– Не хотел ввязываться в это неприятное дело, – последовал не менее резонный ответ.

– А сейчас, стало быть, захотел? – сыронизировал я.

– Говорит, что не может больше молчать, хочет справедливости, – ответил Горемыкин.

– Что, совесть заела? – Я едва сдержал усмешку.

– А по-вашему, так не бывает? – ответил на мою иронию вопросом Николай Хрисанфович.

Чего это я взъелся на старика? Не он же вытащил на свет божий лжесвидетеля и заставил давать его ложные показания. Он лишь исправно выполняет свой долг. Появился новый свидетель – допросил и запротоколировал, потом сообщил мне. Все как положено…

– Бывает, – легко согласился я и добавил уже обыкновенным тоном: – Мне бы хотелось самому допросить его.

– Да ради бога. – Николай Хрисанфович не проявил никакого недовольства. – Адрес в деле.

– Благодарю вас.

Я записал нужный адрес в памятную книжку и, прихватив все четырнадцать «анонимных» писем, находящихся в отдельной папке, и письмо Скарабеева любовнице, удалился из кабинета Горемыкина.

Наверняка Илья Федорович Найтенштерн меня уже заждался…

16. Допрос лжесвидетеля

– Вот вам подметные письма, которые следствием именуются как анонимные, а вот письмо с образцом почерка подозреваемого Скарабеева. – Я положил перед Найтенштерном раскрытую папку с бумагами. – Работайте, не буду вам мешать…

С этими словами я вышел из нумера Ильи Федоровича с твердым намерением побеседовать с объявившимся свидетелем Федором Осипчуком и, по возможности, выяснить, кто его подбил на дачу ложных показаний.

Следовало выяснить два вопроса, тормозящих следствие.

Первый: покушался ли на честь графини Юлии Александровны поручик Виталий Скарабеев в ночь с двадцать восьмого на двадцать девятое июля сего года? Или все было не так, как показывает Юлия Александровна?

Второй: писал ли поручик Скарабеев эти подметные письма, с какими сейчас разбирается психографолог Найтенштерн? Впрочем, на второй вопрос он сам и должен ответить…

Был еще и третий вопрос.

Если на первые два последует один и тот же ответ – «нет», возникает следующий: «Кто все это устроил?» То бишь – подметные письма, ночное нападение на молодую графиню Борковскую, дуэль между поручиками Скарабеевым и Депрейсом, увольнение Скарабеева и отдача его под стражу с предъявлением обвинения в незаконном проникновении в чужое жилище, попытке изнасилования шестнадцатилетней девушки и написании анонимных писем с клеветой и угрозами в ее адрес, адрес ее родителей, а также в адрес посторонних лиц.

Пожалуй, еще один… «Кому все это было нужно?»

Вот, собственно, вопросы, на которые мне предстояло ответить.

* * *

В особняке барона Аллендорфа меня встретили холодно и настороженно, что было вполне ожидаемо.

Дверь мне открыла немолодая женщина, по всей видимости, экономка.

– Вы к кому?

– Мне нужен камердинер господина барона Федор Осипчук, – ответил я.

– Как вас представить?

– Воловцов Иван Федорович. Судебный следователь по особо важным делам Московской судебной палаты.

Пожилая тетка, просверлив меня взглядом, посторонилась, давая мне пройти.

Вошел лакей. Я сбросил верхнюю одежду ему на руки и прошел в гостиную.

Через минуту в ней появился упитанный мужчина лет пятидесяти с хвостиком, в николаевских бакенбардах и усах с лихо закрученными кверху концами. Был он в роскошном турецком халате, домашних туфлях и курительной шапочке, чтобы волосы не пропахли табачным дымом. Оглядев меня, он представился:

– Геральд Францевич Аллендорф, барон.

– Воловцов Иван Федорович, коллежский советник.

– Чем обязан? – хмуро поднял брови барон Аллендорф.

– Мне нужен ваш камердинер Федор Осипчук, – ответил я.

– Зачем он вам? – поинтересовался Геральд Францевич, что я посчитал не очень вежливым.

– Я должен его допросить, – пояснил я. – По долгу службы.

– А что вы желаете у него узнать? – спросил барон таким тоном, будто я находился у него в подчинении.

Прозвучавший вопрос был уже совершенно бестактным и неуместным. Самая подходящая минута, чтобы ответить соответственно:

– Ведется следствие. Ваш камердинер Федор Осипчук – свидетель. Покуда идет следствие, в его ход посторонние лица не должны посвящаться. Это запрещено.

– Но его уже допрашивали, – не желал уступать Геральд Францевич.

– Ничего. С него не убудет, – заявил я и уперся взглядом в хозяина дома.

Губы барона неприязненно дрогнули. Похоже, он не привык, когда ему перечат.

– Знаете что? – Барон выставил вперед ногу, приняв позу человека, собирающегося твердо стоять на своем. – Мы вовсе не обязаны…

– Обязаны, милейший! Еще как обязаны, – не дал я довершить гневную тираду Геральду Францевичу. – Мне что, послать за приставом, чтобы вашего камердинера вывели ко мне насильно?

Какое-то время барон Аллендорф угрюмо молчал, просчитывая дальнейшие действия. Наконец, подозвал слугу, находящегося поблизости, и велел ему позвать камердинера.

– Это произвол! – все же решил выказать возмущение Геральд Францевич. – Я буду вынужден обратиться к господину губернатору!

– Ваше право, – спокойно парировал я последнюю фразу барона и отвернулся к окну.

– Звали, барин?

Я обернулся на голос. Возле Геральда Францевича стоял человек в длинной рубахе и плисовых штанах. Лихо закрученные кверху кончики усов и высокие бакенбарды до середины щек делали его похожим на хозяина. Впрочем, мне уже не раз приходилось убеждаться, что каков хозяин, таков и его слуга. И не только внешне…

– Звал, – недовольно буркнул барон Аллендорф. – Вот, Федор, этот господин, – Геральд Францевич неохотно указал на меня, – желает тебя допросить. Он судебный следователь…

– Дык меня уже допрашивали? – удивился Федор и уставился на хозяина.

– Ничего, расскажешь все как было еще раз, – с каким-то внутренним подтекстом промолвил Геральд Францевич и выразительно посмотрел на своего слугу.

Оставалось предположить, что подготовка Федора Осипчука как лжесвидетеля не обошлась без участия барона Аллендорфа…

* * *

– Я бы попросил оставить нас, – заявил я барону Аллендорфу, после того как он приказал своему камердинеру Федору рассказать мне «все, как было, еще раз».

Геральд Францевич по-бабьи фыркнул и вышел из гостиной.

– Меня зовут Иван Федорович Воловцов, – представился я Федору Осипчуку. – Я судебный следователь по особо важным делам. Приехал из Москвы помочь в расследовании дела отставного поручика Скарабеева по распоряжению Правительствующего Сената, которому было поручено разобраться в этом деле скорейшим и самым тщательнейшим образом самим Государем Императором.

Произнеся это, я глянул на камердинера, который буквально на моих глазах сразу сдулся и пожух. Даже кончики его усов смотрели вверх как будто под меньшим углом.

– Мне стало известно, что вы дали показания касательно знакомства лакея господ Борковских Григория Померанцева с находящимся в данный момент под следствием отставным поручиком Скарабеевым. И что вы явились свидетелем того, как лакей Померанцев обещал помочь Скарабееву пробраться в дом Борковских в ночь с двадцать восьмого на двадцать девятое июля, когда на графиню Юлию Александровну было совершено нападение. Это так? – спросил я, пристально наблюдая за камердинером.

– Да, – едва слышно ответил Федор.

– А что именно вы слышали, позвольте полюбопытствовать? – откинулся я на спинку стула, продолжая смотреть на собеседника.

– Я прогуливался по набережной, ожидая возвращения баронессы…

– Позвольте, – прервал я Федора, – я не спрашивал про то, что вы делали на набережной и кого вы ждали. Я спросил: что вы слышали? То есть о чем говорили лакей Борковских Григорий Померанцев и поручик Скарабеев? – пояснил я. И добавил не без сарказма: – Так что опустите начало выученного вами текста и переходите сразу к прямой речи.

Кончики усов камердинера опустились еще ниже. Стараясь не подать вида, что он правильно понял последнюю мою фразу, Федор Осипчук заговорил:

– Когда господин поручик Скарабеев стал смотреть в окно гостиной, из-за угла дома появился Померанцев и сказал ему: «Берегитесь! Вас могут заметить, спрячьтесь!» Господин поручик тотчас отошел от окон и спросил: «Как же я смогу войти в дом?» Померанцев ответил: «Будьте покойны, я все устрою. Только позже, когда все уснут».

– Именно так написано в ваших показаниях, – изрек я. – А скажите, дом Борковских ведь находится в отдалении от набережной?

– Да-а, – протянул камердинер барона Аллендорфа.

– Саженей в трех-четырех? – поинтересовался я.

– Бо-ольше, – снова протянул Федор Осипчук.

Тут я повернул голову в сторону и насколько можно тихо произнес:

– Так как вы могли услышать, что говорили между собой лакей Померанцев и поручик Скарабеев?

– Чего? – переспросил Федор.

Я прибавил немного в голосе:

– Я говорю: как вы могли услышать, что говорили между собой лакей Померанцев и поручик Скарабеев?

– Прошу прощения, господин судебный следователь, но я вас не слышу, – произнес камердинер и тревожно посмотрел мне в глаза.

– Вот как… А я полагал, что у вас исключительный слух, – произнес я уже своим обычным голосом, добавив в него притворной печали. – Я спрашивал вас: «Как вы могли услышать, что говорили между собой лакей Померанцев и поручик Скарабеев, если особняк Борковских находится в достаточном отдалении от набережной?»

– Они говорили довольно громко, – ответил Федор Осипчук.

– Настолько громко, чтобы вы могли их слышать и потом рассказать об этом судебному следователю? Это уже не «громко», батенька, а настоящий крик! От такого и оглохнуть можно, – придал я голосу жесткие нотки. – Кстати, откуда вы знаете поручика Скарабеева?

– Он часто прогуливался по набережной, и однажды, когда я был вместе с Гришей Померанцевым, а мы с ним хорошо знакомы, я спросил его, кто этот офицер. И Гриша мне ответил, что это поручик Скарабеев, новый подчиненный его барина, – без запинки ответил камердинер.

– А что вы так долго молчали? – насмешливо посмотрел я на него. – Аж пять месяцев?

– Не хотел ввязываться, – последовал ответ.

– Но ввязались… Потому что замучила совесть… – произнес я без всякой вопросительной интонации.

– Ага. Не мог больше молчать, – поддакнул Федор Осипчук.

– Ну я так и думал – я подпустил в голос зловещие нотки и перешел на «ты»: – А ты слышал, что именно я сказал, когда представлялся?.. Могу напомнить. Я сказал, что расследую дело по распоряжению Правительствующего Сената, коему предписано разобраться самым тщательнейшим образом самим Государем Императором. Значит, он держит это дело под своим личным контролем. Понимаешь ты, что это значит?

Камердинер барона Аллендорфа сморгнул, по его лбу, а затем и по щеке побежала капелька пота. Она застряла в густых бакенбардах, но через несколько мгновений скатившиеся со лба вторая и третья капельки догнали первую. Еще через мгновение из-под бакенбард выкатилась большая капля и, готовая вот-вот упасть, повисла на подбородке…

Все. Допрашиваемый был почти готов. Оставалось еще чуть нажать, напустив побольше жути, и камердинер Федор Осипчук тепленьким падет к моим ногам, как подстреленный на охоте вальдшнеп.

– А это значит… – тут я выдержал паузу, во время которой сделался серьезнее лицом и нахмурил брови, – что Государю Императору будут известны все обстоятельства дела, включая действующих лиц и свидетелей. И он проследит, чтобы все получили по заслугам. И кто помогал проведению следствия и установлению истины, и кто мешал расследованию, пытаясь увести его в сторону ложными показаниями. – После этих слов я в упор посмотрел на Федора: – Дача ложного без присяги свидетельского показания на предварительном следствии согласно девятьсот сорок третьей статьи «Уложения о наказаниях уголовных и исправительных» наказывается тюремным заключением, – тут я сделал паузу, испепеляя Осипчука взглядом, – лишь в тех случаях, когда это показание не было добровольно и своевременно отменено или исправлено давшим его свидетелем. Что ты предпочитаешь: сесть в тюрьму к уголовникам или сказать правду и не садиться в тюрьму?

Камердинер Осипчук напряженно молчал. Я понимал, что его уговорили, подкупили даже, и сказать сейчас правду – значит предать своего хозяина и вылететь со службы с волчьим билетом. Однако лучше потерять службу, нежели сесть в тюрьму. Так, собственно, я и сказал Федору:

– Конечно, если ты скажешь правду, барон тебя выгонит. И, скорее всего, сделает так, чтобы ты никогда не устроился служить в хороший дом. Но если ты не скажешь правды, то суд даст тебе наказание строже некуда. И тебе будет никак не отвертеться, поскольку в справедливом разрешении этого дела, как я уже говорил, заинтересован сам Государь. И получается так, что, давая фальшивые показания, ты врешь не судебному следователю, а самому Государю Императору… Дело серьезное!

– Да не вру я! – едва не разрыдался Осипчук. – Это так меня научили говорить.

– Кто научил? – без интереса спросил я, поскольку ответ был мне хорошо известен.

Федор молчал.

– Можешь не отвечать, – заверил я его. – Я сам знаю, кто подговорил тебя дать ложные показания. Твой барин и генерал Борковский. Так?

Камердинер кивнул и посмотрел на меня глазами побитой кнутом шавки.

Я записал показания и дал ему расписаться.

– Теперь ты неподсуден, – уверил я его. – И твоя вина перед нашим Государем Императором почти заглажена. Помни об этом… – Я огляделся и громко спросил: – Где лакей, что принял у меня бекешу и шляпу?

Когда я выходил из особняка барона Аллендорфа, меня никто не провожал.

Маху дали Александр Юльевич с Геральдом Францевичем. Надо было узнать, находился ли в генеральском особняке двадцать восьмого июля в одиннадцатом часу вечера лакей Гришка Померанцев. Тогда задумка с фальшивым свидетелем Федором Осипчуком, может быть, и сработала бы. Но поскольку его превосходительство генерал Борковский с супругою изволили пребывать в это время в городском театре, где давали оперу Бизе «Кармен», Гриша Померанцев за отсутствием хозяев также отбыл из особняка и пребывал в означенное время у «несчастной бабы» Агафьи Скорняковой, которую, как мог, старался утешить. Что ж, «на всякого мудреца довольно простоты». И самый хитрый расчет может лопнуть из-за какой-то жалкой оплошности…

Теперь, после признания Федора Осипчука в том, что он не видел двадцать восьмого июля в одиннадцатом часу вечера лакея Борковских Гришу Померанцева вместе с поручиком Скарабеевым и не слышал их разговор, у меня почти не осталось сомнений, что отставной поручик во время допроса говорил мне правду. Никакого нападения на юную графиню Борковскую он не совершал, и его просто хотят оговорить и отправить на каторгу. Оставалось узнать, кто и за что.

Впрочем, ясность в этих вопросах может внести психографолог Илья Федорович Найтенштерн.

Интересно, как у него продвигаются дела? Может, он уже что-нибудь узнал?

Пожалуй, торопить не буду. Пусть поработает поосновательнее.

17. Наконец все встало на свои места

Я решил побеспокоить Найтенштерна лишь в конце следующего дня: времени для плодотворного изучения писем прошло достаточно. Когда я вошел в нумер Ильи Федоровича, он работал над текстом письма поручика Скарабеева своей бывшей московской любовнице Агнии Воропаевой. Он поднял голову, посмотрел на меня, после чего снова углубился в работу.

– Я не вовремя? Может, мне зайти позже? – поинтересовался я, на что ученый муж лишь поднял руку: тише, присядь куда-нибудь покуда и не мешай.

Я сел в кресло возле окна и углубился в думы. Что-то скажет мне Илья Федорович касательно писем?

Где-то еще с четверть часа он колдовал над письмом поручика, затем поднял голову и посмотрел на меня с интересом. Как будто узнал обо мне нечто такое, о чем я не догадывался. Потом положил письмо Скарабеева рядом со стопкой подметных писем и начал рассказывать:

– Я не буду утруждать вас лекцией о почерковедении. Обозначу лишь некоторые основные графологические принципы, позволяющие очертить контуры науки об экспертизе почерка на базе медицины, психиатрии, анатомии и иных наук. Итак, что следует знать и на что надлежит обращать внимание при исследовании почерка? Необходимо: самым тщательнейшим образом изучить все буквы, знаки, росчерки. Непременно обращать внимание на буквы, слова и строки, равно как на поля, углы, закругления, подчеркивания; выписывание и расстановку знаков препинания. Никоим образом не упускать из виду сами строки, которые могут быть прямолинейными, восходящими, нисходящими, параболическими и гиперболическими. Я понятно говорю? – уточнил Найтенштерн.

– Пока да, – ответил я, не очень уверенный в том, что и дальше мне будет более или менее понятно.

– Идем далее: что мы можем понять о человеке по его почерку? Первое: преобладающие черты характера, положительные или отрицательные. Например, кротость или высокомерие, силу воли или бесхарактерность, щедрость или скупость, правдивость или лживость, оптимизм или пессимизм, активность или пассивность. Второе: положительные или отрицательные психофизические свойства, а именно: здоров человек или болен, умен или глуп, талантлив или бездарен и так далее…

– А случается так, что в почерке одного и того же человека встречаются сочетания совершенно противоположных свойств характера? – вставил я вопрос. – Например, правдивость и лживость?

– Я бы задал вопрос иначе, – поправил меня Илья Федорович. – Встречаются ли признаки сочетания двух противоположных свойств характера? Скажу так… Не часто, но все-таки встречаются. Даже в этом случае один из признаков оказывает довлеющее влияние. Например, вы видите ровные строки с буквами, наклоненными вправо и написанными без особого старания и нажима. Это признак правдивости и честности. Однако в почерке заметно уменьшение букв в конце слов. Это признак лживости, изворотливости и склонности к аферам. Однако, к примеру, если в рассматриваемом почерке заглавная буква «А» просторная, вытянутая, с большим завернутым отверстием, как у буквы «Д», а прописная буква «Б» смахивает на цифру восемь с перечеркиванием в виде креста, то довлеющее влияние в характере человека занимает лживость. И, напротив, если заглавная буква «А» остроконечная, слегка согнутая и с небольшим отверстием снизу, а буква «с» тонкая и шарообразная, то в характере человека преобладает правдивость. Поверьте, – тут ученый снова посмотрел на меня любопытствующим и испытующим взглядом, – графология, или, если хотите, почерковедение, имеет все предпосылки к тому, чтобы сделаться наукой точной, как математика… Ведь материал, с которым она работает, можно конкретно определить и измерить…

– Да я-то ве-ерю, – неопределенно протянул я.

– А есть такие, кто не верит? – спросил Илья Федорович.

– Встречаются, – со вздохом ответил я.

– Они поверят, не беспокойтесь, – уверил меня Найтенштерн. – Ведь я представлю вам точный и убедительный материал с абсолютной доказательной базой.

После этих слов началась конкретика, которую я старался запоминать слово в слово. Хотя, как я успел заметить, недалеко от стопки писем лежало несколько листов бумаги экспертного заключения, написанного неровными отрывистыми буквами.

– А теперь что касается писем… Это письмо писал, несомненно, мужчина холерического темперамента, – указал он на письмо Скарабе-ева Агнии Воропаевой. – Видите эту заглавную букву «Е» в предложении: «Если посещение некоторых обществ гибельно для мужчины, то оно вдвойне опаснее для женщин»?

– Вижу, – ответил я, наклонившись к письму поручика и прочитав указанную фразу.

– Написана «Е» с большим загибом вправо и петлей посередине. К тому же буква как бы сползает со строчки. А что это значит? – снова посмотрел на меня с необъяснимым интересом Илья Федорович. И сам же ответил: – А это значит, что характер у написавшего это письмо решительный и пылкий. Возможно, даже тяжелый. Присутствует некая склонность к вольнодумству и стремление оставаться при всех обстоятельствах независимым, наличествует тяга к лидерству, что, в свою очередь, порождает массу недругов и недоброжелателей… Буква «б» в слове «обществ» и «гибельно», написанная с тонким обратным загибом, говорит о насмешливости и любви к подсмеиванию над людьми. Несколько шуток и саркастических замечаний в сторону товарищей или старших по чину – и вот вам уже готовы новые недруги. И, как случается удобный момент, они начинают мстить…

– Вы полагаете, все, что случилось со Скарабеевым, это месть обиженных на него офицеров? – поинтересовался я.

– Почему именно офицеров? – удивился Илья Федорович. – Привычка подтрунивать может распространяться на кого угодно…

– То есть в том, что ему приписывается, Скарабеев не виновен?

– Я думаю, да, – ответил Илья Федорович. – Автор письма, конечно, человек дерзкий и ветреный, о чем говорит слишком вычурная буква «М», так размазанно написанная, да еще с вертикальными закруглениями. Вот она, в предложении «Моя бедная собака третьего дня на пути в манеж потерялась», видите?

– Да, – ответил я, снова наклонившись к письму Скарабеева.

– Но он не способен ни на мерзость, ни на низость, ни на предательство. Это мне ясно как день, – заключил Найтенштерн.

– Почему? – Я посмотрел на Илью Федоровича с большим интересом.

– Об этом отчетливо говорит написание буквы «и», которая мало того что писана с нажимом, так еще вторая ее палочка длиннее первой, и удлиненная прописная буква «О», связанная с другими буквами, – ответил как само собой разумеющееся эксперт. – Кроме того, в предложениях не наблюдается ни одной приплюснутой или короткой буквы. Все они без подчеркиваний и крючков, и написаны отнюдь не жирно и не старательно…

– И что это значит? – поинтересовался я. Мне было искренне интересно все, о чем говорил Найтенштерн. И, по большей части, вполне понятно…

– Это значит, что автор письма не склонен к законопротивным проступкам, – не замедлил с ответом Илья Федорович. – Он не преступник! – твердо добавил психографолог. – Вот, сравните. – Найтенштерн достал несколько карточек с написанными на них предложениями. – Вот это написал маниак Феофан Заусайлов, собственноручно зарезавший одиннадцать молодых женщин, последней из которых он нанес шестьдесят один ножевой удар. – Илья Федорович ткнул пальцем в одну из карточек: – Видите, какие жирные и старательно выведенные слова со множеством крючков?

Вот почерк знаменитого старообрядца с Терновщины Федора Ковалева, который в знак протеста против переписи населения в тысяча восемьсот девяносто седьмом году заживо замуровал кирпичом в ямах двадцать восемь человек, включая мать, двух сестер, жену и двух малолетних дочерей, – указал на другую карточку ученый. – Точно такой же почерк с короткими и жирными дугообразными буквами, как у маниака Заусайлова, видите? Равно как и почерк Емельяна Пугачева. – Илья Федорович потряс пред моим носом третьей карточкой. – Все очевидно…

Теперь давайте поговорим о письмах, которые вы называете анонимными. Их писал один человек. Все четырнадцать! Писал человек весьма образованный. Ошибок в тексте нет. А в письме Скарабеева к своей любовнице ошибок – не одна и не две. Их много – орфографических, пунктуационных. Например, вот предложение из письма Скарабеева: «Нравственый долг, не допускает иного образа действий». Только в этом предложении две ошибки: слово «нравственый» написано с одной буквой «н». А после слова «долг» поставлена запятая, которой тут не должно быть.

Но ошибки – мелочь. Как я уже говорил, при проведении психографологического анализа необходимо примечать все: буквы, слова и строки; поля, углы, закругления, подчеркивания, знаки препинания… Так вот, – тут Илья Федорович глянул на меня иначе, чем прежде, – почерк обвиняемого в написании анонимных писем Скарабеева и почерк самих анонимных писем не имеют между собой ничего общего. Совершенно, – добавил Найтенштерн и посмотрел на меня так, словно сейчас я должен был встать, разразиться рукоплесканиями, закричать «браво» и бросить к ногам Ильи Федоровича загодя припасенный букет роз.

Я заменил все эти действия благодарственным и очень красноречивым взглядом и произнес с самой малой долей сомнения:

– То есть анонимные письма писал не Скарабеев?

– Нет, – последовал твердый ответ специалиста.

– А кто? – задал я вопрос, показавшийся мне самому наивным. Однако Найтенштерну он таковым не показался. Он посмотрел на меня своим обычным взглядом.

– А вот об этом мы сейчас поговорим, – весьма загадочно произнес Илья Федорович и добавил, как бы проверяя меня на прочность: – Так вы готовы слушать?

– Готов и с большим удовольствием, – ответил я.

Ученый говорил очень долго: с примерами из своей практики и практики его предшественников; с доказательствами и причинно-следственными выкладками.

Когда же он закончил, я какое-то время был похож на человека, которого неожиданно ударили из-за угла мешком по голове. Вот я стою весь запыленный и ошарашенный… Зато теперь все встало на свои места. Это как с детскими кубиками: находится нужный, и картинка складывается.

Вот она и сложилась…

18. Рождество я все же буду встречать в Москве

Проводив Илью Федоровича Найтенштерна на утренний поезд до Первопрестольной, я весь день просидел за отчетом по делу отставного поручика Скарабеева. Точно такой отчет, может быть только более обстоятельный, мне еще предстоит писать для его превосходительства окружного прокурора Московской судебной палаты Владимира Александровича Завадского, который, прибавив своего, отправит эти бумаги в Правительствующий Сенат. А тамошние деятели, соответственно прибавив еще кое-чего от себя, отчитаются уже перед Государем Императором. После чего последует… то, что должно, то и последует! Загадывать наперед – гневить Государя Императора и самого Бога…

На следующий день я отправился в Окружной суд. Прокурор Нижегородского Окружного суда коллежский советник Владимир Александрович Бальц встретил меня слегка настороженно. Вероятно, он был наслышан о том, что мое расследование идет отнюдь не в унисон следствию, проводимому Николаем Хрисанфовичем Горемыкиным.

– Я закончил следствие по делу отставного поручика Скарабеева, – заявил я и положил на стол свой отчет по проведенным следственным действиям и соответствующие выводы.

Владимир Александрович окинул взглядом объемную пачку листов и попросил:

– А вас не затруднит на словах пояснить мне суть проведенного вами расследования?

– Отчего же, – ответил я, не находя в просьбе прокурора Бальца никакого подвоха. – Совсем не затруднит.

– А вы не будете против, если я приглашу сюда и судебного следователя Горемыкина? – глядя мимо меня, предложил Владимир Александрович.

– В качестве оппонента? – Полагаю, я правильно оценил вторую просьбу окружного прокурора Бальца. Не дав ему отреагировать на мои слова, твердо и нимало не сомневаясь произнес: – Нет, я не возражаю.

– Вот и славно, – улыбнулся Владимир Александрович и снова стал смотреть в мою сторону.

Николай Хрисанфович прибыл к окружному прокурору минут через пять-семь. Он был подтянут и бодр, это явно указывало на то, что орденоносный старикан намерен дать мне, московскому выскочке, нешуточный бой, и, кажется, был уверен в собственных силах.

Я начал издалека. Рассказал о результатах допросов отставного поручика Скарабеева и семьи Борковских, включая юную графиню Юлию. Когда же я перешел к своему посещению стекольных дел мастера Афони Игумнова и рассказал о том, что он не видел осколков стекла в комнате дочери генерала и полагает, что стекло было разбито или выдавлено не снаружи, а изнутри, судебный следователь Горемыкин перебил меня замечанием:

– Мы с вами говорили уже по этому поводу и прояснили, что, когда пришел стекольщик вставлять новое стекло вместо разбитого, осколки в комнате Юлии Александровны могли быть уже убраны. Показания стекольщика относительно отсутствия осколков стекла в комнате дочери генерала еще не свидетельствуют о том, что оно было разбито изнутри.

– Согласен с вами, – произнес я и мельком глянул на прокурора Бальца, на лице которого появилась и тут же исчезла легкая усмешка. Это означало, что он на стороне судебного следователя Горемыкина, чего и следовало ожидать.

Сделав паузу и дав Николаю Хрисанфовичу и окружному прокурору время, чтобы насладиться моей будто бы заминкой, я сообщил:

– Побывав у стекольных дел мастера, я произвел повторный допрос горничной Евпраксии Архиповой. И прояснил немало любопытных моментов. Один из них – это отсутствие осколков стекла в комнате на полу и даже на подоконнике тотчас после того, как преступник покинул спальню Юлии Александровны. Равно как отсутствие каких бы то ни было следов проникновения в комнату графини через окно. Не было обнаружено никаких следов и под окном комнаты дочери генерала, как и следов от приставной лестницы. А вот осколков стекла на улице было обнаружено предостаточно. Все это говорит о вероятности того, что стекло было разбито изнутри. И если это так, то поручик Скарабеев не проникал в ночь с двадцать восьмого на двадцать девятое июля в комнату юной графини Юлии Александровны и не пытался совершить акт полового насилия…

– То есть дочь генерала сама разбила стекло, сама избила себя и нанесла ножевые раны, сымитировав нападение, а поручика Скарабе-ева попросту оговорила, – с видимым ехидством произнес судебный следователь Горемыкин и переглянулся с прокурором Бальцем. После чего, выдержав паузу, спросил: – Зачем?

– Так она хотела отомстить поручику Скарабееву за то, что он не проникся к ней чувствами, в то время как сам он ей понравился, – довольно уверенно ответил я. – Возможно, также она хотела отомстить за фразу, в которой он после званого обеда, состоявшегося через неделю после начала службы поручика Скарабеева в Нижегородском кадетском корпусе, сравнил ее с ее матерью не в пользу Юлии. Он сказал что-то вроде: «У вас весьма красивая матушка. Жаль, что вы на нее так мало похожи». Это могло сильно обидеть легкоранимую и чрезвычайно впечатлительную девушку…

– Я помню эту фразу по материалам дела, – воспользовавшись паузой в моем рассказе, уточнил Николай Хрисанфович. – Однако то, что поручик не проникся к Юлии Александровне чувствами, в то время как она к нему… прониклась, известно лишь со слов самого Скарабеева. Сама же молодая графиня настаивает, что кроме интереса, как к новому человеку в подчинении или, если хотите, в окружении отца, она к поручику Скарабееву ничего не испытывала. А над бестактной фразой Скарабеева, что вы только что привели, – насмешливо глянул на меня Николай Хрисанфович, – сама Юлия вместе с родителями посмеялась в тот же вечер… И потом, – судебный следователь Горемыкин снова метнул в меня свой насмешливый взгляд, – чтобы совершить все, что вы приписываете столь нравственной и религиозной девушке, каковой, несомненно, является молодая графиня Борковская, ей надлежит быть как минимум психически нездоровой. А некоторые отклонения от душевного здоровья, которые наблюдаются у бедной девушки сегодня, следствие нападения и перенесенных истязаний, случившихся почти пять месяцев назад.

Поединок получался интересным.

Николай Хрисанфович замолчал, полагая, что нанес мне удар, после которого мне вряд ли удастся оправиться. И что теперь я начну лепетать ничем не подкрепленные несуразицы, что еще больше усугубит мое положение в глазах окружного прокурора Бальца.

Но вместо неопределенных объяснений своей ранее заявленной позиции и жалких попыток оправдаться перед лицом Владимира Александровича судебный следователь Горемыкин услышал от меня то, что заставило его не то чтобы удивиться, но ощутить в полной мере, что надвигается большая неприятность.

Я же сказал следующее:

– Увы. Отнюдь не болезнь явилась следствием нападения на Юлию Александровну. Скорее, нападение явилось следствием ее болезни.

Какое-то время в кабинете прокурора Нижегородского Окружного суда стояла тишина. Нарушил ее (покуда судебный следователь Горемыкин переваривал сказанное мною) голос окружного прокурора:

– Что вы хотите этим сказать?

– Я хочу сказать, что симптомы имеющейся на сегодняшний день болезни проявлялись у Юлии Александровны и ранее конца июля, когда… она заявила о нападении на нее. Я беседовал с заведующим женским отделением психиатрической клиники, расположенной на углу Тихоновской и Провиантской улиц, врачом-психиатром Зиновием Федотовичем Мокроусовым. Учеником известного психиатра Кащенко, кстати. Так вот… В беседе со мной он заявил, что у Юлии Александровны и ранее июля месяца наблюдались, по его словам, «некоторые отклонения психического характера», а именно «подростковые неврозы, связанные с половым созреванием». Это опять-таки его слова. Более того, доктор Мокроусов не единожды вызывался графиней Амалией Романовной Борковской на дом для проведения консультаций по поводу состояния дочери. Показания доктора Мокроусова по этому поводу имеются в представленном мною отчете…

В кабинете окружного прокурора вновь повисла тишина. Ни Владимир Александрович, ни судебный следователь Горемыкин не ожидали от меня такой прыти. Покуда они находились в замешательстве и были не готовы парировать мои слова касательно «некоторых отклонений психического характера и подростковых неврозов, связанных с половым созреванием» Юлии Александровны, надлежало закрепить успех.

– Началом драмы явились анонимные письма, полученные семьей Борковских еще в мае этого года. Одно письмо обнаружила в доме служанка Евпраксия Архипова, второе – графиня Амалия Романовна… А вы не знали? – риторически спросил я Николая Хрисанфовича, взглянув на его вытянувшееся лицо.

Горемыкин счел нужным ответить и произнес для меня совершенно неожиданное:

– Знал.

– А почему тогда этих писем нет в деле? – быстро поинтересовался я.

– А какое отношение старые письма имеют к делу отставного поручика Скарабеева? – посмотрел на меня Николай Хрисанфович.

– Самое что ни на есть прямое! Семья Борковских получила эти письма, когда Скарабеева еще не было в Нижнем Новгороде. И он вряд ли знал о существовании графини Юлии Борковской. Да, да! Получается, что появление анонимных писем отнюдь не связано с появлением в городе поручика Скарабеева. Ведь он прибыл на службу в Нижний лишь в начале июля, а письма появились в мае. Об обнаружении таковых писем имеются показания горничной Архиповой и бывшего лакея Борковских Григория Померанцева. Померанцев был рассчитан генералом за якобы пособничество в подбрасывании анонимных писем и за помощь в проникновении в спальню Юлии Александровны злоумышленника, истязавшего ее в ночь с двадцать восьмого на двадцать девятое июля. Показания обоих свидетелей имеются в предоставленном мною отчете…

– Почему это «якобы»? – прервал ход моих мыслей судебный следователь Горемыкин. – Лакей Померанцев без всяких «якобы» помогал поручику Скарабееву в подбрасывании подметных писем и в проникновении в комнату графини Юлии. И тому имеются неопровержимые доказательства…

– Какие, позвольте полюбопытствовать? – поинтересовался я.

– Показания свидетеля Федора Осипчука. Он видел вечером двадцать восьмого июля поручика Скарабеева и лакея Борковских Померанцева вместе и слышал их разговор, в котором Померанцев призывал Скарабеева быть осторожнее и обещал ему помочь проникнуть в дом ночью, когда все уснут. Эти показания также приобщены мною к делу… – изрек Николай Хрисанфович и, глянув на окружного прокурора Бальца, победно улыбнулся. После чего снисходительно посмотрел на меня, ожидая скорейшей моей капитуляции.

Несколько секунд я позволил ему праздновать победу, потом заговорил дальше, открыв один из своих козырей:

– Ну так все правильно!.. До этого в деле не имелось ни единой зацепки, позволяющей сделать заключение, что Скарабеев и Померанцев были лично знакомы и не единожды виделись. Утверждение, что лакей Григорий Померанцев является подельником поручика Скарабеева было весьма шатким. Значит, надлежало найти нечто такое, что позволило бы утверждать без всяких сомнений: да, Скарабеев и Померанцев знакомы, и что лакей Борковских – подельник поручика Скарабеева. При таком раскладе объяснимо и обнаружение анонимных писем в разных частях дома, включая нотные тетради, и проникновение Скарабеева в спальню юной графини. Показания нового свидетеля Федора Осипчука просто обязаны были появиться…

– Вы намекаете на то, что к появлению нового свидетеля я как-то приложил руку? – помрачнел лицом орденоносный старикан.

– Совсем нет, – искренне заверил я его. – К появлению такого нужного свидетеля приложили руку совсем иные люди. Вы же просто приняли показания Осипчука на веру, не удосужившись критически отнестись к ним и проверить их правдивость… А ведь насторожить могло многое. Смотрите сами… Свидетель появляется по прошествии пяти месяцев со дня ночного происшествия с Юлией Александровной и в самом конце следственных действий.

Кто этот свидетель? Камердинер барона Геральда Аллендорфа, близкого друга генерала Борковского. А вовсе не просто знакомого, как вы мне как-то сказали, – с укором добавил я. – Почему Федор Осипчук молчал эти пять месяцев и хранил тайну огромной важности, когда семья друга его хозяина находилась в полном отчаянии? Он что, не слышал разговоров о случившемся? Ведь весь город о том только и судачит… – Тут я сделал паузу, давая возможность судебному следователю Горемыкину что-либо мне возразить, но он промолчал. И я продолжил: – Осипчук знает, что лакей Григорий Померанцев рассчитан и с позором изгнан из дома Борковских в связи с подозрением на его пособничество «злодею» Скарабееву. Знает, что разыскиваются доказательства этого пособничества. А он упорно молчит! Целых пять месяцев без нескольких дней. И вдруг внезапно перед самым окончанием следствия, а главное, после моего вторичного появления в доме Борковских и вторичного же допроса горничной Евпраксии Архиповой Федор Осипчук решается дать показания, оправдывая свое молчание тем, что уж очень сильно ему не хотелось «ввязываться в это дело».

Когда же его спрашивают, почему он теперь решился дать свидетельские показания, он отвечает, что «не мог больше молчать». Это не могло вас не насторожить, уважаемый Николай Хрисанфович! Но почему-то не насторожило… Хочу напомнить, какие вопросы я задавал горничной Евпраксии при повторном допросе и какие ответы я на них получил.

Итак, первым моим вопросом было предложение горничной вспомнить все, что она увидела, когда, сломав запорную петлю, ворвалась в спальню Юлии Александровны. Среди прочего, она ответила, что видела отворенное окно, створка которого была разбита и имела дыру размером с чайное блюдце. И что на подоконнике, совершенно чистом, равно как и на полу не имелось ни осколков стекла, ни следов обуви. Затем она проговорилась мне, что ее барышне этим летом очень не везет. Я заинтересовался этим заявлением, и горничная Евпраксия поведала мне, что ровно за месяц до того, как было совершено нападение, какой-то молодой человек пытался из-за нее утопиться в Оке. Я поинтересовался, откуда это ей известно, на что Евпраксия ответила, что на следующий день после попытки самоубийства этот самый неудавшийся утопленник прислал не подписанное письмо, в котором признавался, что желал утопнуть во имя неразделенной любви к Юлии Александровне. Потом горничная рассказала мне об этом случае подробно, о чем я не премину рассказать и вам, – тут я попеременно посмотрел сначала на судебного следователя Горемыкина, затем на окружного прокурора Бальца, – несколько позже…

Третьим моим вопросом был вопрос о двух подметных письмах, найденных в конце мая. В чем горничная Евпраксия призналась. На мой вопрос, почему она не рассказала мне об этих письмах на первом допросе, ответила: «Барыня Амалия Романовна не велели никому говорить».

Здесь я сделал еще одну паузу, но, как и в прошлый раз, никаких вопросов и ожидаемых возражений не последовало. А ведь я еще не выложил свой козырь!

– После моего ухода от Борковских, – продолжил я, – Амалия Романовна наверняка учинила допрос горничной Евпраксии на предмет того, о чем я ее расспрашивал и что она мне отвечала. А когда узнала мои вопросы и ответы на них служанки, то сделала вывод, что я не собираюсь идти по проторенному следствием пути и намерен во всем разобраться самостоятельно. Почему-то это ей показалось нежелательным, и она рассказала о моем визите и повторном допросе Евпраксии Архиповой своему супругу.

Генерал Борковский подумал-подумал и пришел к заключению, что мои вопросы к горничной Архиповой и само ведение расследования по делу отставного поручика Скарабеева представляют угрозу для репутации дочери. Отказавшись ужинать, он отправился к барону Аллендорфу, с которым был накоротке. Александр Юльевич намеревался посоветоваться с бароном и сообща найти такое решение вопроса, чтобы уже ни у кого, включая меня, не оставалось сомнений, что Скарабеев виновен по всем пунктам. А графиня Юлия Александровна – бедная жертва бессердечного мерзавца, получившая вследствие его бесчеловечных деяний тяжкую болезнь и достойная самого искреннего сострадания.

Решение было найдено! Вернее, был найден свидетель в лице камердинера барона Федора Осипчука. Он должен был показать, что у Скарабеева и лакея Борковских Григория Померанцева имелась связь и что этот лакей, вероятно, подкупленный Скарабеевым, выполнял разные его поручения и помог ему пробраться в спальню Юлии Александровны в ночь с двадцать восьмого на двадцать девятое июля. Однако…

– Вы не можете этого утверждать, – перебил меня Николай Хрисанфович. – Генерал Александр Юльевич Борковский и барон Геральд Францевич Аллендорф одни из самых уважаемых людей в городе! А вы оскорбляете их подозрением, что они нашли лжесвидетеля, который… которого…

Орденоносный старикан замолчал, негодуя и подбирая нужное слово. Мне ничего не оставалось, как вынуть из рукава решающий козырь…

– Это вовсе не подозрение, – твердо заявил я и, эффектно выдержав паузу, изрек: – Это факт. В моем отчете, что лежит на столе господина окружного прокурора, имеются показания камердинера барона Аллендорфа Федора Осипчука, где он признается в том, что его хозяин барон Аллендорф и генерал Борковский настояли на том, чтобы он стал «свидетелем», и подучили его, как это сделать. Кроме того, – я решил, что пришла пора раскрыть все карты, – у Григория Померанцева на вечер двадцать восьмого июля имеется неопровержимое алиби. В то время, а это одиннадцатый час вечера, когда лакей Борковских якобы разговаривал с поручиком Скарабеевым, Григорий Померанцев находился в доме Беляева, что на углу Алексеевской улицы и Грузинского переулка у некой Агафьи Скорняковой, матери троих малолетних детей. Ее показания и показания самого Померанцева имеются в моем отчете… Так что, милостивые государи, свидетель Федор Осипчук, вне всяческого сомнения, фальшивый. А это значит, что вечером двадцать восьмого июля у особняка Борковских не было ни Григория Померанцева, ни поручика Скарабеева. И сношений между ним и лакеем Борковских Григорием Померанцевым не имелось и не имеется. Что в свою очередь означает, что никакой помощи от Померанцева Скарабеев не имел. А это еще одно доказательство того, что проникновения в спальню Юлии Александровны – по крайней мере со стороны поручика Скарабеева – не было. Ну не по воздуху же он к ней влетел, ей-богу!

Я оглядел помрачневшего окружного прокурора Бальца и несколько растерянного судебного следователя Горемыкина. Мне даже стало их немного жаль, поэтому я продолжил свое повествование спокойным и доброжелательным тоном:

– Теперь позвольте мне договорить далее. Итак, первые подметные письма появились в мае месяце, и это явилось началом драмы. Продолжением ее стал случай с неудавшимся утопленником, о чем я обещал вам рассказать. Так вот, рассказываю. – Я обвел взглядом своих слушателей. – В конце июня месяца сего года, днем, когда молодая графиня Юлия Александровна играла на рояле в гостиной, прямо напротив окна остановился некий молодой человек. Он стал смотреть в окно, после чего начал выказывать девушке свой восторг…

– Прошу прощения, а как проявлялось выказывание восторга? – поинтересовался окружной прокурор Бальц.

– «Всяко. И руками махал, и слова разные говорил, и на свидание барышню звал». Так ответила на подобный вопрос горничная Евпраксия Архипова, – отозвался я и тотчас пояснил: – Я ведь рассказываю вам о случившемся со слов горничной Евпраксии Архиповой, которая стояла рядом во время беседы Юлии Александровны и ее матушки и слышала, как юная графиня пересказывала произошедшее событие…. А потом молодой человек, закончив выражать свой восторг в адрес юной графини, как был в одежде, так и сиганул с набережной в Оку! Если бы не расторопные лодочники, находившиеся поблизости и вытащившие молодого человека за шкирку из воды, он непременно бы утоп. А на следующий день Юлии Александровне пришло анонимное письмо от того самого неудавшегося утопленника, который признавался, что намерение утопиться пришло к нему из-за неразделенной любви к юной графине. И из-за того, что этой любви никогда не суждено стать взаимной… Кстати, – посмотрел я на орденоносного старикана, – вы знали о неудавшемся самоутоплении в конце июня сего года?

– Нет, – не сразу ответил Николай Хрисанфович.

– Правильно… – кивнул я удовлетворенно в ответ. – Потому что если бы таковой инцидент случился на самом деле, уж кто-кто, а вы бы обязательно о нем знали…

– Что вы хотите этим сказать? – едва ли не в один голос спросили судебный следователь Горемыкин и окружной прокурор Бальц, устремив на меня рассерженные взгляды.

– Только то, что неудавшееся самоутопление молодого человека – всего лишь выдумка Юлии Александровны, – без тени сомнения ответил я. – Или «натуральная басня», как выразился один околоточный надзиратель, который по заданию пристава Протасова пытался найти свидетелей попытки самоутопления молодого человека и последующего его спасения, но ничего так и не нашел. Оказалось, что только Юлия Александровна видела этого молодого человека, который на ее глазах пытался утопиться и которого спасли лодочники. Сами же лодочники, которые едва ли не круглые сутки проводят на реке, об этом происшествии – ни слухом ни духом…

А теперь скажите мне, господа, не является ли все это нездоровой игрой воображения и галлюцинаций? И если так, то что это, как не явный симптом душевной болезни, которая к настоящему времени приняла уже более тяжелые формы? Далее, – обвел я глазами своих слушателей, – кто, по-вашему, написал и на следующий день подбросил письмо с признанием в любви, если ни самоутопления, ни молодого человека, пытавшегося это сделать, не существовало? Да никто… кроме самой Юлии Александровны. В этом у меня нет никакого сомнения, однако о письмах поговорим немного позже…

* * *

Надо было видеть, как поразились услышанным окружной прокурор Бальц и судебный следователь Горемыкин. Николай Хрисанфович вообще думал заткнуть меня и поставить на место контраргументами. Однако я продолжал сыпать доказательствами, в то время как Горемыкин оставался молчать, ибо возразить ему было нечем.

О чем думал Владимир Александрович, мне было неведомо. Скорее всего, он был разочарован в Николае Хрисанфовиче. Ведь не зря же он пригласил его присутствовать при сдаче моего отчета о проведенном расследовании. Верно, рассчитывал, что старик сумеет отстоять свою точку зрения и подмять мою. И тогда ему, прокурору Окружного суда, не придется портить отношения с таким влиятельным господином, как директор кадетского корпуса генерал-майор граф Борковский. Это если с бывшего поручика Скарабеева снимут все обвинения, а дочь генерала общество посчитает лгуньей или душевнобольной…

– Также является выдумкой Юлии Александровны и нападение на нее поручика Скарабеева, – решил продолжить я свою мысль о нездоровом состоянии юной графини. – Как я уже говорил, обе выдумки есть следствие ее болезни, которая началась не после мнимого нападения на нее в ночь с двадцать восьмого на двадцать девятое июля, а, по крайней мере, двумя месяцами ранее.

Юлия Александровна весьма впечатлительна от природы. Это подтверждает в своем экспертном заключении врач-психиатр и психографолог Илья Федорович Найтенштерн, которого я специально вызвал из Москвы. Страдая начальными симптомами тяжкой болезни, что спутала ее воображение, Юлия Александровна стала считать себя жертвой навязчивого человека, то бишь Скарабеева, который якобы преследует ее письменными посланиями с оскорблениями и угрозами. Ненормальная игра воображения приводит девушку к тому, что она выдумывает покушение на себя, причем наносит себе побои и ножевые раны. Весьма тяжкие, по показаниям ее близких…

– Вы считаете, что эти тяжкие ножевые раны Юлия Александровна нанесла себе сама? – первым задал мне ожидаемый вопрос окружной прокурор Бальц (я полагал, что вопрос этот непременно задаст мне Николай Хрисанфович). – Да как же это возможно, право?

– Во-первых, раны были отнюдь не тяжкие, – начал я отвечать на вопрос окружного прокурора. – И когда Амалия Романовна решилась дать свое согласие на врачебный осмотр дочери – а прошло уже достаточно много времени после мнимого на нее нападения, – из трех ножевых ранений врач приметил лишь один небольшой след или рубец, который бывает от глубокой и загноившейся царапины. Не пореза даже, а царапины, – уточнил я. – Раны и побои отнюдь не мешают Юлии Александровне уже на второй день после якобы нападения на нее веселиться и танцевать на балу у губернатора.

– Во-вторых, – продолжил я, – нанесение себе увечий различной тяжести случается с подобными больными довольно часто. И ножевые ранения Юлии Александровны были ничто по сравнению с двумя случаями, о которых мне поведал уже упоминаемый мною доктор Найтенштерн.

Первый случай произошел в губернском городе Вильно в самом конце прошлого века. Молодая и привлекательная девушка из хорошей семьи задалась целью стать предметом восхищения и изумления мужчин и одновременно отомстить одному из них за то, что год назад он предпочел ей другую. Хочу заметить, что этот мужчина был блестящим ученым-медиком, известность которого вышла за границы Российской империи и грозила в скором времени распространиться на всю Европу. Перспективы его были исключительные, ведь ему было всего тридцать два года. Он ничего ей не обещал, не ходил в женихах и не ухаживал за нею. Просто из известных ему женщин он выбрал для дальнейшего знакомства не ее. Так вот…

Инструментом для мести она избрала себя. И свое здоровье. Начала она с того, что втыкала в себя сотни иголок, вызывая нагноение. Когда же начиналось воспаление, она требовала, чтобы его вырезали вместе с воспаленными частями тела. Этот бедный доктор не понимал, в чем тут дело, ведь лечение проходило так, как нужно. Болезнь должна была уйти, но она вдруг повторялась вновь…

Потом барышня перестала ходить по малой нужде. И по несколько раз на дню ей отводили мочу с помощью катетера, вводимого в мочевой пузырь. Более года она ничего не говорила, не двигалась, отказывалась принимать пищу, симулировала обмороки, спазмы, каталепсию и прочие ненормальные состояния. Мало кто сомневался в подлинности ее болезни. Ведь страдания ее были натуральные… Доктора, профессора, ученые, даже зарубежные медицинские светила, которых она столь умело дурачила, не могли выяснить ни причин заболевания, ни как-то его классифицировать. Ну совсем как доктор Мокроусов, который тоже затруднился назвать мне заболевание Юлии Александровны и произвести его классификацию. – Я подчеркнул голосом последнюю фразу. – Разоблачили ее случайно. Когда, оставшись наедине, она вдруг встала с постели, на которой проводила целые дни, отправилась в столовую и проглотила почти целиком мясную котлету. Это увидел в окно дома какой-то прохожий, который и сообщил местному доктору об увиденном. И хотя она была объявлена мошенницей и симулянткой, у нее все же было признано душевное расстройство, и ее поместили в местный Дом скорби.

Я молча оглядел моих слушателей. Похоже, оставалось совсем немного, чтобы они приняли мою точку зрения. И я решил рассказать второй случай, о котором мне поведал Илья Федорович…

– Второй случай произошел в Киеве в прошлом году, – начал я. – Одна бедная девушка дворянских кровей, оставшаяся без средств к существованию и на этой почве слегка тронувшаяся умом, решила поправить свое положение привлечением к себе внимания и сочувствия, выраженного в том числе и в денежном эквиваленте. Она стала жаловаться на невыносимую боль в груди, ходить по врачам, рыдать и жаловаться на постигшее ее несчастье.

Врачи заподозрили у нее рак. Она сама не колеблясь потребовала, чтобы ей удалили грудь. Удалили. Когда ее обследовали, грудь оказалась совершенно здоровой. Почти через год, когда внимание к девушке ослабло, а главное, пропало сочувствие в финансовом выражении, у нее заболела вторая грудь. Сыграв ту же роль, она потребовала, чтобы у нее отрезали и вторую грудь. Отрезали. При обследовании и вторая грудь оказалась абсолютно здоровой.

Прошло еще чуть более года. Внимание к девушке вновь ослабло, а финансовые ручейки сочувствия совсем пересохли. И тут она начинает жаловаться на боль в руке. Опять ходит по врачам, рыдает и требует ампутации. Возникло подозрение, что девушка симулирует болезнь, рассчитывая на внимание к ней, сочувствие и жалость, подкрепляемые денежными знаками. Судить ее как-то не поднималась рука, и ее тоже отправили в Дом скорби на излечение, в котором она находится и по сей день.

Так что подобные примеры не редкость… Вы не случайно заметили, что в этом деле имеется некая театральность, – взглянув на Николая Хрисанфовича, изрек я. – Я тоже это почувствовал… Только театральность эту привносил не Скарабеев, как вы думали, а графиня Юлия Александровна. Это она играла на публику. Она мстила, как та девушка из Вильно, и одновременно желала привлечь к себе внимание, как бедная молодая дворянка из Киева. Правда, преследуя не корыстную, но все же личную выгоду – месть…

* * *

Вы заметили, как меняется выражение лица оппонента, проигрывающего в споре? Он либо бледнеет, и создается ощущение, что ему зябко, либо краснеет, и тогда кажется, что внутри него пылает огонь. А все потому, что ему неловко, обидно и, случается, оскорбительно с треском проигрывать, да еще при свидетелях.

Прокурор Нижегородского Окружного суда Владимир Александрович Бальц был бледен и поеживался, будто ему и впрямь было зябко. А орденоносный судебный следователь Николай Хрисанфович Горемыкин полыхал, как раскаленный уголь, – он был оскорблен тем, что какой-то московский выскочка утер ему нос без особых усилий и кунштюков. Состояние старика мне было понятно, но с другой стороны, при всей его добросовестности и скрупулезности в ведении следственных действий, он допустил несколько серьезных ошибок и не заметил двух-трех существеннейших деталей. А может, не захотел заметить…

Пора было заканчивать с обличением юной графини…

– Имеется еще один момент, который нельзя обойти стороной. Это периодичность, с которой происходили события драмы, ошибочно названной «делом отставного поручика Скарабе-ева». Ее надлежало бы назвать «Делом графини Юлии Борковской»… Итак, по порядку… – Здесь я сделал паузу, чтобы дать возможность моим слушателям сосредоточиться и проникнуться важностью последующих моих слов. – Первые два подметных письма, о которых я упоминал выше и появлению которых уважаемый Николай Хрисанфович не придал никакого значения, появились в доме Борковских двадцать седьмого мая. Это известно из допросов лакея Борковских Григория Померанцева и горничной Евпраксии Архиповой. Выдуманное молодой графиней Борковской неудачное утопление молодого человека из-за неразделенной любви к ней случилось двадцать восьмого июня. Письмо от мифического неудавшегося утопленника пришло двадцать девятого июня.

Нападение на Юлию Александровну произошло в ее воспаленном мозгу с двадцать восьмого на двадцать девятое июля. А того же двадцать девятого июля, утром, она якобы видела поручика Скарабеева, прогуливающегося по набережной и насмешливо ей поклонившегося. Видела опять-таки она одна, как и в случае с неудавшимся утопленником. Не наводит ли вас, милостивые государи, на определенные мысли то, что все значимые события этой драмы происходили в разные месяцы, но в одни и те же дни, то есть двадцать седьмого, двадцать восьмого и двадцать девятого числа?

– Периодичность дат – не обязательно что-то маниакальное, – промолвил окружной прокурор Бальц. – Возможно, это простые совпадения.

– Я не имел в виду приверженность маниаков к одним и тем же числам, дням недели, образу, цвету и прочим навязчивым идеям душевнобольных людей, – возразил я Владимиру Александровичу. – Хотя отчасти нечто маниакальное в следовании таким датам в нашем случае все же имеется. Но это отнюдь не совпадения. Эта цикличность событий, повторяющихся в одно и то же время месяца, позволяет предположить, что происходят эти события во время определенных женских циклов. То бишь, регул… Я уверен, что если мы поинтересуемся, когда у Юлии Александровны происходят регулы, то выяснится, что именно в двадцать седьмых – двадцать девятых числах месяца. И истерия молодой графини, каковой диагноз поставил уже упоминаемый мною ранее доктор Мокроусов, то бишь невроз или психоз, вызвана подавлением полового инстинкта. Так объяснил мне душевную болезнь Юлии Александровны Илья Федорович Найтенштерн, по образованию, как я уже говорил, врач-психиатр. Кстати, он автор одной и самых известных книг, где наличествует психографологический анализ почерка самых разных исторических личностей: императоров, государственных деятелей, писателей, поэтов, музыкантов, юристов, врачей, преступников, а еще гениев и сумасшедших.

– Он любезно согласился помочь мне, приехал в ваш город и, очень плотно поработав, выдал весьма пространное заключение по анонимным письмам, авторство которых до недавнего времени, – я кинул взгляд в сторону судебного следователя Горемыкина, – приписывалось отставному поручику Скарабееву. Читать его будет слишком длинно, а я и так злоупотребил вашим терпением. – Я посмотрел на окружного прокурора Бальца и Николая Хрисанфовича. – Хотите, я перескажу его заключение своими словами? Обещаю, что не буду залезать в научные глубины и постараюсь держаться принципов очевидности. Чему следует и уважаемый мною, – тут я снова бросил взгляд в сторону орденоносного старикана, – судебный следователь Горемыкин… Так вот, что касается экспертного заключения по письмам. Как известно, когда пишут пасквиль, то меняют стиль письма так же, как, надевая на лицо маску, подделывают голос. Так что все возражения касательно того, что юное создание, воспитанное в строжайших правилах добродетели и морали, не могло писать подобным стилем и в подобных выражениях, есть попросту попытка…

– Не надо никакого заключения, – прервав меня, негромко произнес окружной прокурор Бальц, переглянувшись с Николаем Хрисанфовичем. – Анонимные письма писала сама Юлия, ведь так?

– Да, – ответил я.

Наступило затяжное молчание, мне непонятное. Наконец, Владимир Александрович прервал его:

– Понимаете, дело тут даже не в том, кто писал эти злосчастные письма и кто кого оговорил…

– А в чем? – искренне поинтересовался я, не понимая, к чему ведет окружной прокурор Бальц.

Владимир Александрович отчего-то не спешил отвечать. Ему на выручку пришел Николай Хрисанфович, который негромко произнес:

– Скарабеева нельзя оправдать. Нужно довести его дело до суда и объявить поручика виновным по всем предъявленным ему обвинениям.

– Это почему? – едва не воскликнул я, недоуменно глядя на орденоносного старикана.

– Потому что, если этого не произойдет, виновной окажется Юлия Борковская, за которой на веки вечные останется слава бесчестной лгуньи и клеветницы. И это еще в лучшем случае, – покачал головой старик Горемыкин. – А в худшем ее будут считать нервической истеричкой на почве… как вы это сказали? – Николай Хрисанфович посмотрел на меня и сам же вспомнил: – Ах да, на почве подавления полового инстинкта. – Судебный следователь немного помолчал и снова поднял на меня глаза: – И что будет с бедной девушкой после этого? И с ее родителями? Это же загубит и отравит всю их дальнейшую жизнь, вы это понимаете?

Я во все глаза смотрел то на судебного следователя, то на окружного прокурора. Я ослышался? Отнюдь. Мне на полном серьезе и под видом добродетельного акта предлагают осудить невиновного ради того, чтобы избавить от страданий виновную и ее семью. Не потому ли, что та, кто все это затеяла, является знатной и высокопоставленной дочерью очень влиятельного отца? И именно поэтому ее спешат окружить попечением и заботой. Этого «ангела чистоты и кротости», в чем были искренне убеждены знающие эту семью нижегородцы и в чем до недавнего времени не сомневались ни окружной прокурор Бальц, ни судебный следователь Горемыкин. Да и по сей час, кажется, они не верят в ее болезненную порочность…

– Правильно ли я понял, что вы побуждаете меня осудить невиновного и тем самым оправдать виновную? – уперся я взглядом во Владимира Александровича, а затем в Николая Хрисанфовича. – Тем самым нарушить сам принцип правосудия? – Ответом мне было молчание. – Вы заботитесь о жизни Юлии Борковской и ее семьи? А как же жизнь самого Виталия Скарабеева? Она что, не будет загублена? Она ничего не стоит? – Я оглядел своих оппонентов, но не встретился взглядом ни с одним из них. – Скарабеев, конечно, повеса, игрок. Часто бывает не-сдержан на язык. Но он не клеветник и тем более не насильник. За что вы хотите приговорить его к каторге? Что будет с ним после? И с его отцом, который тоже не заслужил всего этого… Нет, господа, – твердо заключил я. – Ваше предложение я принять не могу. Доводы и доказательства невиновности Виталия Ильича Скарабеева изложены мною в отчете. Точно такой же отчет будет представлен мною в Московскую судебную палату тотчас по прибытии в Москву. Так что осуждению и отбытию наказания отставной поручик Скарабеев не подлежит. А вот подлежит ли таковому графиня Юлия Александровна Борковская, решайте сами. Мне кажется, что она действительно больна, и ее следует не судить, а лечить. Засим, – произнес я после краткой паузы, – разрешите откланяться, господа. Пора на поезд, – добавил я и направился к выходу из кабинета.

Когда я вышел из здания суда, то вдруг вспомнил, что завтра Рождество, и прибавил шагу. Ведь Рождество принято встречать дома…