Жерар Депардье… Это имя известно почти каждому, кто любит кино.
Французский актер, сделавший блистательную карьеру не только на родине, но и в Голливуде. Человек с тысячей лиц, одинаково убедительно играющий в комедиях, драмах, авторском кино, ценитель хорошего вина и любитель красивых женщин, непредсказуемый скандалист и человек, для которого не существует границ, стран и правил. Он один – вселенная. Но так ли хорошо мы его знаем? Новая книга Депардье откроет его для читателя совсем с другой стороны. С той, о которой читатель даже не подозревал. Это не хроника творчества актера, а размышление о жизни того, кто не устал восхищаться красотой мира, растворяясь в том, что его окружает, тот, кто не устал просто любить.
Published by arrangement with Lester Literary Agency & Associates
Печается с разрешения Le Cherche Midi и при содействии Lester Literary Agency & Associates
Gérard Depardieu
Ailleurs
Фотоматериалы предоставлены фотоагентством EAST NEWS Russia (фотография на обложке Daina Le Lardic/Isopix/East News)
© Le Cherche Midi, 2020
© ООО «Издательство АСТ», 2020
Учиться забывать
Стараясь выжить, я научился жить.
Уже в чреве матери.
Она пыталась избавиться от меня спицей для вязанья.
Я боролся с этой угрозой и победил.
Выбрался из чрева, счастливый оттого, что остался жив.
С самого начала.
Счастлив тем, что выжил.
Это был, пожалуй, мой первый урок: за уколом спицы следует радость.
Помимо всего, что нам противостоит, есть еще Другое.
Я не злился за эти спицы на нее, мою маму, Лилетту.
Потому что всегда знал: это было не из-за меня. Из-за любовной истории ее отца с матерью моего отца. Когда я явился на свет, мама собиралась из-за этого уходить. Я стал ее путами. Предметом тревоги был не я, а эта невозможная, запретная история. С того момента, как я родился, меня больше не отвергали.
Лилетта, она часто повторяла: «Ты правильно сделал, что родился!»
Она говорила, что я как сорняк, что от меня невозможно избавиться.
Мне эти слова очень приятны, потому что они справедливы.
Верно, я как сорняк: расту везде и всюду.
Я так прожил всю мою жизнь.
И никакие гербициды не могут меня извести.
Я вырос быстрее остальных.
Глядя на фотографию школьного класса, где ты, дылда, выше всех на три головы, люди думают: «Но кто этот придурок? Сколько ему лет?»
А в маленьком провинциальном городке, если ты не такой, как все, перед твоим носом тут же захлопываются двери. Тем более если твой отец завел привычку спьяну валяться в канаве на деревенской площади.
Если ты нежеланный ребенок, если тебя отвергает добропорядочное общество, ты быстро можешь замкнуться в своей ненависти, в насилии, в несчастье. Это почти рефлекс.
Я мог бы разозлиться на весь свет, но этого не произошло.
Я всегда чувствовал, что поддаваться, злиться или пугать – не выход. Что не так добиваются признания.
Никогда не закрывался, оставался открытым, всегда улыбался.
Я был очень веселым ребенком. Внимательным, доступным, готовым слушать.
Готовым прислушиваться.
Любопытство и радость никогда меня не покидали.
Эта вера в жизнь.
Когда в школе мной вышибали дверь, я не принимал это близко к сердцу. Рядом всегда была собака, которая повсюду следовала за мной. С собакой мне было приятнее, чем с учителями. По крайней мере, пес был мне признателен, он видел, что я не желаю ему зла, я гладил его, а он вилял хвостом. Мы оба были счастливы. И этого было достаточно.
Я принимал жизнь по мере ее движения.
Я не вступил в банду. Я переходил от одних к другим, оставаясь одиночкой.
Одиночкой, который нуждался в других людях. И у меня уже было огромное желание Другого. Я общался с американцами, которые были в то время Другими в Шатору. У них были огромные машины, блестящие ботинки, от них приятно пахло мылом. В восемь лет я покупал у них сигареты и виски. Потом ехал к алжирцам, которые тоже были Другими в Шатору, чтобы предупредить их, когда узнавал, что намечается погром.
Еще я много времени проводил на вокзале. Мне нравилось смотреть на людей, которые куда-то уезжали, на тех, кто возвращался, и тех, кто их встречал. Глядя на эти лица, я сам становился путешественником. Иногда я брал билет на причал, чтобы сделать вид, что откуда-то возвращаюсь. Рисуясь, терялся в толпе, готовый что угодно кому угодно наплести.
Я целыми днями болтался на улице, постоянно зависал у кого-то дома, в любое время суток.
Не то чтобы я искал семью, – меня вело любопытство.
Дома никто обо мне не заботился. Поскольку все знали, что спицы меня не доконали, было ясно, что я все переживу. Так что меня просто оставили в покое.
Я никогда не видел в том неприятия, только доверие.
Свободу.
И всегда умел этим пользоваться.
Здесь, как и там, в Другом.
Я не доверяю образованию, как и любому виду обучения.
Ребенка надо любить и оставить в покое.
Быть любимым – единственное, что дает свободу, силу.
Образование может сделать тебя придурком, обременить.
Худший из всех путей – у тех, кого не любили, а лишь воспитывали.
Что до меня, мое воспитание можно назвать подзаборным. И это здорово. На помойке можно найти все что угодно.
Если тебя любили, у тебя достаточно сил воспитывать самого себя.
Быть другим.
Ребенок – всегда поэт.
Зло – это то, что противится нашим детским чувствам.
Все, что омрачает нашу поэзию.
Дети должны просто жить. Мы ничего не можем им навязать, мы ничего не должны им навязывать, тем более то, что нужно нам. Их сразу видно: детей, что пребывают в радости, и тех, кто целиком во власти родителей. Тех, кто живет своим настоящим, и тех, кому их настоящее не принадлежит.
Ребенок должен найти собственные ответы.
То есть отвергнуть родительские.
Все готовые ответы.
Это проза, которая только иссушает его поэзию.
Вопрос должен вести его к следующему вопросу. Как в Талмуде, этом великолепном букете вопросительных знаков.
Ребенок должен идти своим путем. Путем, который приведет его к самому себе.
Поэтому мы должны оставить его в покое.
Позволить ему разрушать тебя, – потому что, хочешь ты того или нет, твой ребенок тебя cломает. Во всяком случае, надо желать, чтобы у него получилось. И чем быстрее он тебя сломает, тем лучше, потому что тем быстрее в глубине души он тебя восстановит. На свой манер. С того времени, как обретет свое Другое.
Мой детский взгляд не изменился.
Возможно, белки немного пожелтели из-за ставшей более хрупкой печени, но это все.
У меня все то же желание узнавать, с теми же интересом и радостью.
Та же невинность младенца.
Тот же детский аппетит. Сегодня, как и вчера, мне по-прежнему хочется быть немного вне закона, то есть свободным. Взрослые всегда раздражают меня своими правилами и границами.
Я не верю в мудрость. Не верю в опыт. В капитал, который накапливался годами и который мог бы сделать нас лучше. Я не хочу ничего развивать. Не хочу считать как бухгалтер.
Что мне нравится, так это свежесть. Быть эфемерным.
В это мгновение и в следующее.
Если у меня и есть какой-либо талант, так это быть свободным.
Я не хочу рассуждать, никогда, – только открываться.
Открываться и принимать.
Часто говорят, что во мне есть колдовская, животная сила, особый нюх.
Я довольствуюсь тем, что наблюдаю за людьми, которые меня окружают, прислушиваюсь к ним.
Мне нравится жить, наблюдая за тем, как живут другие.
Оглядываясь по сторонам.
Оставаясь открытым.
Позволяя тянуться нити.
Обращаясь ко всем существам, чтобы вникнуть в бытие всего сущего.
Моя жизнь – всего лишь взгляд.
Я смотрю на окружающий мир и тех, кто в нем обитает.
Я наблюдаю другие процессы, другие времена.
Я есть то, что вижу и чем живу.
Вместо того чтобы прислушиваться к себе, зацикливаться на своих трудностях, страхах и тревогах, я предпочитаю жить.
То есть слушать не только себя, но и кого-то еще.
Того, кто сделает меня другим.
Если я останусь там, внутри себя, замкнутым, я стану похож на засыхающее без воды растение, завяну и умру.
Я всегда ненавидел все внутреннее, это напоминает мне Министерство внутренних дел. Я предпочитаю внешнее, других людей.
У меня даже и дома нет, – просто проходной двор.
Дом – это когда супружеская пара, дети. Или фамильный дом. А я всегда в разъездах. Без чемодана, без багажа.
Ни тут, ни там.
Я никогда не останавливаюсь.
Остановиться – значит умереть, ввергнуться в старость, а так стареть я не хочу.
Когда я в движении и ничто меня не стесняет, я вновь чувствую удовольствие от жизни, от желания жить.
Это не бегство, это вызов. Зов жизни.
Жизни, которая всегда так меня впечатляет.
Потому-то я и остался бродягой. Человеком, который просто проходит мимо.
И который всегда отправляется в Другое.
В Другое, которое идеально мне подходит.
Спицы в мамином животе, мне еще случается их ощущать.
Эти уколы, – мне необходимо бежать от них, чтобы выжить. Моя необузданность, мои выходки, скитания… они всегда со мной, мои спицы. И каждый раз возвращается старый рефлекс – от них увернуться.
Увернуться от нарциссизма, который пытается запереть меня в себе.
Не задерживаться в этих состояниях, не ощущать их веса и уколов. Не оставаться в этом. Но предоставить себя – себе. Избавляясь от своих бесов, от жестокости, от неприятия, идя навстречу чему-то еще.
Любви.
Нельзя вступать в жизнь через насилие. Насилие упраздняет жизнь, оно все упраздняет.
Любовь, напротив, это то, что позволяет забыть себя. Открыть себя другому, без остатка, отдаться, даже став уязвимым, плевать, это часть любви.
Тогда я не говорю о Христовой любви, не принимаюсь скулить: «Почему ты меня бросаешь?» Нет, никто никогда никого не бросает. Всякий раз мы бросаем самих себя. И можем любить в одиночку, продолжать любить – или разлюбить.
Я никогда не обвиню кого-то в том, что меня бросили. Для любви мне никто не нужен. Никто, кроме меня, не может перестать любить, отпустить себя, начать обжираться, напиваться, орать.
Путь к выживанию – никто не найдет его для меня.
Чтобы ступить на него, надо начать уходить.
Уходить от себя.
Уйти в Другое.
Туда, где я снова могу принимать. Принимать и любить.
Обновиться, чтобы любить сызнова.
В себе, как и в других, нужно любить все, что переливается через край, все, что выходит за пределы, все, что ускользает, все недостатки, слабости и ошибки.
Все это вещи, которые делают нас людьми.
Не стоит этого бояться.
Вот почему я люблю изобилие, излишества, люблю трагедию, комедию, люблю идти до конца, даже если это нелепо, – и тем лучше, если это нелепо.
Во всяком случае, я не верю в смешное, отношу это только к политикам.
Мы никогда не бываем смешны.
Даже в наших худших проявлениях.
Смешна только власть. И ненавистна.
Я не люблю власть, потому что не люблю ни командовать, ни подчиняться.
Мерзость человеческая всегда начинается с жажды власти. Никакого выхода из этого не найти.
Чудо – это Другое.
Чудо – это жизнь.
В жизни, где все открыто и все возможно.
Захватывающее, как свободное падение.
В ней никогда ничто не застывает. Жизнь – она движется, рычит, царапает, взрывается, она приходит и уходит.
Это дикое животное.
Власть все еще хочет принудить нас к оседлости.
Обездвижить.
Посадить в клетку.
Она хочет, чтобы мы всегда были равны себе.
Но мы никогда себе не равны. Мы всегда намного больше или намного меньше, чем мы есть.
И очень хорошо, что так.
Меня влечет только непредвиденное.
Непредвиденное – это жизнь, это то, что уводит нас в Другое. К тому, чего мы не знаем о себе.
Мы слишком часто глухи к непредвиденному. Оно беспокоит нас, лишает равновесия, пугает. Мы ему не доверяем. Мы предпочитаем планировать, организовывать, знать. Прятаться за этими заслонами, за повседневностью и рутиной. Каждый наш день повторяет предыдущий.
Но жизнь – не улица с односторонним движением.
Она кроется где-то там, в нашем подземелье, и хлещет из каждой нашей эмоции.
Надо просто выпустить ее на свободу.
Свободу быть.
Заключить ее в рамки – значит заточить себя в тюрьму. В итоге мы теряем нашу свежесть.
Я часто фальшивлю, не вся моя музыка гармонична.
Я даже могу показаться непоследовательным. Изменяющим самому себе. Меня это не смущает: это мой способ быть верным жизни. Уважать ее, ее напор и ее уклончивость.
Так что да, я, конечно, делал ошибки. Но я заявляю о праве на ошибку. Даже глупую.
Я никогда ничему не учился: я жил.
Я много в чем напортачил. И еще напортачу. Это может быть беспорядок, но красивый беспорядок. И в любом случае новые приключения.
Мне уже давно плевать на чувство вины.
Я хочу идти куда угодно, даже рискуя ошибиться. Меня ничто не пугает. Кроме глупости.
Я оставляю другим заботу о том, чтобы обнаруживать мои противоречия. Комментаторов всегда хватает.
Я предпочитаю жить, а не комментировать.
Во всяком случае обо мне можно сказать что угодно: я уже в Другом.
То, что предлагает нам жизнь, бесконечно.
Мы редко этот дар принимаем.
Мы предпочитаем задавать себе вопросы. Мы так отформатированы.
И все же жизнь проста. Но мы ей сопротивляемся. Она нас пугает. Мы ее не понимаем.
Тут не в чем разбираться.
Мы замучились объяснять необъяснимое. Заданное нам, живущее в нас.
Когда рождаемся, мы знаем все.
Потом все забываем.
Мы обременяем себя образованием, знаниями, которые лишь делают все смутным, громоздят препятствия между жизнью и нами. Мы становимся нерешительными, неуверенными, принимаем позу эмбриона, сокращаем свои возможности и территорию.
Нет ничего более существенного, чем научиться разучиваться.
Мне повезло – я учился меньше других. Мне от меньшего пришлось освобождаться. Единственный способ вернуть себе чудо жизни – это вновь обрести невинность, что дана нам от рождения.
Это единственное состояние покоя, единственное истинное общение с божественным.
Возможно, утраченный рай.
Во всяком случае, наша тайна.
Надо жить, как тот лунатик, который ни за что не упадет, пока его не разбудят.
Дело лишь в инстинкте и мгновении. В Другом.
В Другом, где есть жизнь.
В тот день, когда я захочу написать мемуары, меня можно отправить в дом престарелых. Думать о том, чтобы вовремя поменяли подгузники.
В том, чтобы обращаться к прошлому, ностальгировать о пережитом, – есть что угодно, кроме умения жить или умереть счастливым.
Это ужасно, все эти люди, рассказывающие тебе свою жизнь, живущие воспоминаниями, своими маленькими историями. Они похожи на актеров, которые пытаются запомнить текст роли. Придурок, надо забыть его, твой текст! Забыть, чтобы
Главное – не знать, но быть.
А
Мне докучает моя память. Нет ничего хуже, чем жить в воспоминаниях. Среди этих окаменелостей.
Жизнь – не то, что произошло, но то, что есть сейчас.
Конкретное мгновение.
Единственная наша вечность.
Я стараюсь жить одним моментом, в забвении всех остальных.
Ничего не имею против своего прошлого. Оно существует, я ни о чем не жалею, но мне больше нечего с ним делать. И каждый раз, когда ошиваюсь в его окрестностях, я выпадаю из жизни.
Меня интересует только чистая страница, а не те, которые я уже замарал. Потому что именно эта чистая страница приведет меня в Другое.
Только забыв свое прошлое, забыв себя, можно начать отдавать.
Память – как культура. Это прекрасно, если у вас получается ее перерасти. Узнать, что мы ничего не знаем.
Я всегда предпочитал забвение. Все забывать.
Прежде всего – себя.
Больше ни о чем не думать.
Чтобы всегда быть новым.
Я больше не хочу в себе разбираться.
Оставляю это интеллектуалам – они это обожают. Этих статичных людей интересуют статичные вещи, о которых они порой не имеют понятия, но иногда лишь чувствуют.
В истоке всех отъездов, перемены мест, лежит ощущение.
Вибрация. Дыхание.
Жизнь подобна песне или танцу. Так проявляет себя природа – до слов, помимо слов.
В возрасте тринадцати лет, когда я по ночам один шел по лесу, там никогда не было тихо. Всегда что-то двигалось, вибрировало, копошилось. Но я никогда не боялся. Я превращался в ощущения, внимательно вслушиваясь во всеобщую музыку вещей.
Страх – он приходит, когда ты с готовностью складываешь слова, анализируешь звуки, а не живешь ими; охотно даешь им имена, вместо того чтобы позволить им баюкать тебя, уносить, восхищаться.
Тогда, едва ты захочешь знать, все пропало, ты бежишь, чтобы спрятаться.
И тебе же лучше, потому что часто именно страх приносит опасность.
Анализ – это то же самое.
Это остановка.
Один из способов оказаться вовне. Вне движения жизни.
Вот что мне не нравится в интеллектуалах: эта манера отсиживаться, оставаться в укрытии. В итоге от них несет затхлостью.
Поэты, напротив, честно двигаются вперед под открытым небом.
Они предаются жизни, ощущениям.
Вот почему они могут заставить мир двигаться вперед.
Перенести нас в Другое.
Другое – это не философия.
Это то, что отменяет все твои теории.
Это означает быть одновременно разумным и неразумным.
Это нечто запредельное.
Знание, что ты разумен или неразумен, – это уже то, что возвращает тебя сюда.
Что заставляет тебя вернуться из Другого. Другое – за пределами всего. Пребывать в Другом – значит выходить за рамки.
Надо идти и смотреть
Когда я нахожусь в другом, в чуждой мне культуре, мне все интересно.
Земля, ее плоды, ее история, география, климат, запахи, обычаи, звуки, шум, тишина, песни, верования, духовность, свет.
Я смотрю на людей на улице: как они ступают, как перемещаются.
Слежу за лицами, походкой, дыханием.
Все смешивается, это одновременно и музыка, и картина, и даже нечто большее.
Способ проживать мгновение во всем его богатстве.
Путешествие позволяет оживить в себе способность удивляться, которую усыпляет повседневность и парализует привычное.
Проблемы и планы более не существуют, момент захватывает нас, мы ощущаем то, что живет в нас и чем пренебрегаем или о чем не ведаем.
Мы становимся более уязвимыми, а значит, более восприимчивыми ко всему сущему и к миру.
Мы открываем в себе незадействованные ресурсы. Мы пробуждаемся.
С другим воздухом, что мы вдыхаем, другим воздушным шаром, что надуваем, нам является другая жизнь.
Необходимо дать ей проявиться.
Открыться, сломать барьеры, забыть свое
Проявить гостеприимство к этому другому.
Она далеко позади, эпоха великих исследователей.
Единообразие, которое завоевывает мир, добралось и до путешествий.
Сегодня все или почти все ездят в одни и те же места.
Мы следуем за гидом, модой, туристическими агентствами или СМИ.
Так вся планета ужимается до пяти-шести мест, вполне комфортных, с необходимым элементом экзотики.
Но планета намного больше, намного обширнее, чем все то, что нам могут продать.
Я повидал необъятные просторы, куда, кроме тех, кто там обитает, никто никогда не забредет.
Необъятные просторы, о которых ничего не известно, где все поражает.
Часто именно там я переживал самые прекрасные моменты жизни, там повстречал самых поразительных людей.
В самом деле, там все не так, как нам бы хотелось, но разве путешествие непременно должно быть комфортным?
Нет, не должно.
Только потеряв все свои ориентиры, ты действительно можешь начать обживать страну.
Потому что страну не надо видеть, в ней надо жить.
Без плана, без программы.
Это важно, как
Как мы пользуемся всем тем, что она может нам дать.
Наше отношение к Другому часто является лучшим мерилом нашей воли к жизни.
И нашей свободы.
Лучше всего мне с людьми, чьим языком я не владею.
Но даже это совсем простое обстоятельство встречается все реже. В большинстве стран мира люди говорят по-английски, чтобы быть понятыми. То есть они полагают, что говорят по-английски. Хотя говорят они не по-английски, а по-американски.
Я никогда не пойму этой мании довольствоваться американским. Почему бы не заинтересоваться и красивыми музыкальными языками вроде литературного арабского? Или языком китайских мандаринов? Китайская каллиграфия – исключительное искусство, с его волосяными и нажимными линиями. Это сама чувственность. Почти пение.
Я не понимаю, для чего мне заводить разговор по-американски с эфиопом или узбеком.
Я не нуждаюсь в речи, чтобы изъясняться, и предпочитаю обмен взглядами.
Мне нравится наблюдать за человеком, чьего языка я не понимаю, быть абсолютно внимательным к нему – ко всему, что от него исходит, к тому, что он собой представляет. Видеть, как являют в нем себя его история и география.
Я улыбаюсь, подражаю ему и очень скоро вижу, что он смотрит на меня так, словно я говорю на его языке. Именно этот ответ, который я вижу и читаю в его глазах, в одно мгновение устанавливает между нами связь.
Это то, что некоторые называют единением.
В чистом виде.
Каждый раз это происходит так же внезапно и неожиданно, словно обращенная к тебе речь пророка: «Встань и иди!» – и ты начинаешь движение.
Это просто вера в жизнь.
Другое, что читается во взгляде чужого человека, становится тебе особенно близким.
В нем проявляется человечность во всем ее богатстве.
Та самая человечность, что была здесь с зари времен и вдруг ожила в этом взгляде.
Это мгновение вечности – то, что я предпочитаю всему на свете.
Слова придумали люди, которым нечего было сказать друг другу.
Самое прекрасное в человеке и между людьми всегда обнаруживается там, где слова не нужны.
Когда слова наконец покидают тебя, это значит, что ты погрузился в свою человечность.
В его добро и зло.
Именно это Дюрас[3] прекрасно передала в своем фильме «Натали Гранже».
В этом фильме я прихожу к двум женщинам, чтобы продать им стиральную машину, выдаю им свою обычную тираду и впервые наталкиваюсь на людей, которые
Они ловили
И нá тебе: я не смог больше говорить. Я был парализован. Ни единого слова больше не могло сорваться с моих уст. Все слова казались ничтожными. Я вдруг понял, что они бессмысленны.
Слова – они не имеют никакого значения.
Мы в них не нуждаемся.
Достаточно настоящей открытости к другому, к жизни. Она дает нам все языки мира.
Я только что вернулся из Эфиопии.
Чудесная страна.
Она меня очаровала.
Эфиопия – это вся история человечества.
Здесь у людей совершенно другой менталитет, чем у тех, кого я знавал в других местах. И я думаю, это отчасти потому, что страна никогда не была колонизирована. Итальянцы, правда, попытались, между 1936 и 1941 годом, а потом сунули ключ под дверь. Ничего не поделаешь, завоевать невозможно. На них лежит благословение. Культура, нравы, язык остались прежними. С начала времен.
Никакие влияния тут не прижились. Не было всех этих мерзостей, как почти везде в Африке: этой одержимости армией, экономикой, не было иностранных миссионеров, желания оттяпать и присвоить немалые территории других стран, культуру, которая им не принадлежит. Под предлогом, как обычно, приобщения к цивилизации.
В Эфиопию не завозили другой язык, как это делала Франция в других странах. Такое всегда приводит к фальши.
До сих пор – и благодаря этому – здесь сохранились разные племена, диалекты.
На юге страны, вдоль реки Омо, я видел племена боди, даасанах, мурси, которые живут там, на своей черной земле, почти так же, как первые
Там действительно есть нечто, что достает тебя из твоего мира и ведет к другому.
Другому, близкому к истокам.
Мы ощущаем, каким мог быть Вавилон, как был устроен мир.
Мы глубоко это чувствуем.
И еще – истинную принадлежность к истории человечества.
Никакая другая культура насильственно не нарушила естественный ход вещей. Мы не оскопили их, навязав образ жизни, который не был им свойствен. И, наверное, именно поэтому все эти этносы воистину уважают друг друга, уважают нравы, самобытность, верования и культы каждого.
Здесь много мечетей, церквей, есть мусульмане, христиане, евреи, православные, анимисты, которые без проблем сосуществуют. Народ здесь очень пылкий, но очень уважительный по отношению к верованиям друг друга. В этом проявляется истинная элегантность. Гармония. То, чего так недоставало в Кордове XII века. Это очень впечатляет.
Люди здесь крайне деликатны. Когда ты общаешься с ними, они как будто заглядывают в твою душу, прежде чем прислушаться к твоим словам.
Как долго это еще продлится?
В самом деле, из Америки сюда прибывает всякая сволочь. Евангелисты. Они проповедуют на огромных стадионах, доводя толпу до исступления и пытаясь их обратить. Они смахивают на просветленных рэперов, но пробуждают во мне воспоминания о более ужасной версии – о беспрестанно угрожающем Библией Роберте Митчуме из «Ночи охотника»[4], с его одержимостью добром и злом. Ныне это воистину открытая рана, эти фанатики-фундаменталисты, которые приходят и вопят об Адаме и Еве. Эти люди вполне способны нарушить прекрасную гармонию Эфиопии.
До Эфиопии я побывал в Японии. Там уже воистину ничего не осталось. Это мир после апокалипсиса. Американцы навязали им себя. Они отобрали у японцев целую кучу вещей, начиная с их чувства собственного достоинства.
Этот народ, его культура были буквально сожжены атомной бомбой. Даже традиции страны, хоть и исконные, стали своего рода Диснейлендом. Осталось только двое выживших, которые еще умеют делать настоящие сабли-катаны, остальные – копии копий.
Все-таки японцы – народ воинов, завоевателей, но со всем этим на самом деле покончено.
С нынешней законностью в стране сегодня фактически установилась диктатура. Жители страны существуют в жестких рамках, из которых они панически боятся выйти.
И хотя их цивилизация была гармоничной, ее уже не существует. У них почти не осталось собственной культуры, не прижилась и американская, они блуждают между той и другой, как живые мертвецы.
Одна из вещей, поразивших меня в Эфиопии, – отношение народа к искусству.
Оно совсем рудиментарно, материалом часто служит земля, головешки и известняк, но это истинное искусство.
Близкое к тому, что мы видим на наскальных рисунках.
Я нашел разительный контраст с тем, что происходит в западных странах, где искусство стало эквивалентом денег.
Где люди даже не знают, что такое искусство, какова его функция, но очень хорошо знают, что такое деньги.
Искусство – это пробуждение.
Вопрос.
С самого начала это импульс к выходу за пределы повседневного, материального существования. Способ задавать вопросы невидимому.
Чувствовать вибрацию между жизнью и тем, что находится глубоко внутри нас самих.
Но здесь забыли, что такое искусство, забыли о его истинной ценности.
Может быть, потому, что нам больше нечего сказать.
Поскольку для того, чтобы существовало искусство, нужна энергия жизни.
А в Эфиопии жизнь еще очень сильна.
Образ жизни в Эфиопии заставил меня вспомнить первых индейцев.
Тех мужчин и женщин, которые, перейдя из Сибири через Берингов пролив, прибыли в девственную страну – Америку, столь же обширную, сколь и восхитительную.
Для них это в самом деле было Другое.
Другой климат, более мягкий, другая природа, великолепная.
К которой пришлось приспособиться.
Перед лицом которой пришлось заново родиться.
Если мне и нравится ездить в Америку, то лишь для того, чтобы увидеть следы, оставленные людьми, которые, когда прибыл Христофор Колумб, уже жили там более семи тысяч лет.
Людьми, которые искали гармонию.
Людьми, для которых земля, как и воздух, была общей и всем во благо; которые жили в гармонии с природой, лечились травами.
Людьми, которые обладали истинной мудростью жизни.
У них существовали касты и обряды, но не было ни политики, ни религии.
Это был естественный порядок вещей.
Вторая волна иммиграции в Америку, что началась в XVIII веке, – волна звездного знамени, Соединенных Штатов – меня интересует меньше.
Приманкой для них были золото, религия, политика.
Именно эти иммигранты из Европы, вооружившиеся Библией, часто были нежелательны в своих странах из-за своего религиозного экстремизма.
Эти люди вместо того, чтобы познакомиться с культурой индейцев, воспользоваться всем богатством народов, давно обосновавшихся на этой территории и не имевших понятия ни о собственности, ни о наживе, предпочли их перестрелять.
Как могли индейцы поделиться Другим с этими ублюдками, которые сразу заткнули им рты крестом?
Правда, переселенцы обладали мужеством, замечательной волей, позволившими им пересечь Долину смерти: мужчины, женщины, дети – все они ехали в повозках под палящим солнцем при жаре в шестьдесят градусов.
И все это ради чего?
Чтобы окончательно искоренить замечательную культуру и в конце концов построить там машину, Лас-Вегас со всеми его гребаными казино, которые есть не что иное, как храмы бабла. Посвященные их богу – доллару.
И сегодня там доходит до такого безумия, когда дети в школах убивают друг друга из помпового ружья.
Это и есть прогресс?
Ребенок, убивающий другого ребенка, – это признак величайшего дисбаланса в обществе.
Такого никогда бы не случилось у индейцев.
В любом племени Эфиопии, на которое европейцы смотрят с превосходством, дети свободны, живы, невредимы.
На улице все присматривают за ребенком.
У него есть ориентиры, он никогда не теряется.
Он не начнет плакать, если к нему обратиться.
Но с этим богом долларом, – там да, можно сказать, что дьявол в самом деле существует.
Я замечаю, что люди все реже устремляются в дальние края, реже уходят с избитых путей.
Они больше не думают об этом.
Из-за лжи, которую распространяют политики и пресса, они боятся даже помыслить о том, чтобы посетить одну из тех стран, что не соответствуют «духу нашего развития».
Или страну, где свирепствуют террористы.
Если ты начинаешь верить, что террористы повсюду, ты в конечном итоге сам для себя становишься террористом.
Что до меня, то мне нравится бывать в тех странах, куда люди боятся ездить.
Вот где лучше всего проявляются непристойность и лицемерие Запада, все эти мерзости, которые он пытается скрыть.
И это часто оказываются самые гуманные страны.
Именно там я встречаю их, этих честных людей, – в странах, которые здесь порой называют изгоями.
Людей, которые все еще живут по-настоящему, вопреки правилам и законам.
Людей, которые еще обладают запахом и вкусом.
Людей, которые меня удивляют и которые в самом деле переносят меня в Другое.
Я вижу мир, я принимаю участие в людях, которые мне небезразличны.
Что бы мне о них ни говорили, я знаю, чего от них можно ждать.
Возьмем, к примеру, диктатуры, которые Запад давно осуждает. На первый взгляд, они ужасны, но этот первый взгляд чрезвычайно искажен политиками и масс-медиа; тот, кто боится, это и продает.
Когда я был в Северной Корее, я видел, как работают журналисты. Я остановился в отеле, где их было много. Ни разу они не покинули этот отель, разве что в рамках своей программы. Они оставались там, как прикованные. Как придурки. Словно туристы в автобусе на острове-крепости Мон-Сен-Мишель. Они приехали и уехали со своими предрассудками. Им даже не пришло в голову пойти куда-то еще, увидеть другое. Они оставались, а по возвращении написали статьи, в которых утверждали, что их держали взаперти. Начни с того, что попытайся выйти, болван, прежде чем утверждать, что тебя заперли!
Это было потрясающе.
Конечно, мы не имели права ходить где хочется. Но мне не составило труда уговорить охранников отвезти меня туда, куда я хотел.
Я им говорил: «Хочу туда».
Они отвечали: «Нет, туда нельзя». Тогда я возражал: «Это вам туда нельзя, но я хочу туда, а вы поедете со мной. Я могу вас сопроводить!»
И мы ехали.
Так я добрался до границы с Южной Кореей.
В этой стране я видел диктатуру, режим, который, конечно, не поддерживаю, но я увидел там и людей.
Тех, о ком никогда не говорят наши газеты, тех, чья повседневность связана с этим режимом.
У меня там были реальные встречи, и я пережил впечатляющие моменты.
Однажды я сидел в инвалидной коляске, потому что мне было трудно ходить, а рядом стоял военный, не спускавший с меня глаз, которые были как дула пулеметов. Наверное, ему было интересно, что за груду мяса возят в этом кресле. Я тоже смотрел на него, не отводя глаз, это было как в фильме Серджио Леоне[5]. И я внутренне рассмеялся, продолжая на него пялиться, а его взгляд становился все более хмурым. У меня было такое чувство, будто я в бамбуковой клетке в фильме «Мост через реку Квай»[6], с парнем, готовым наброситься на меня. Через некоторое время я попросил переводчика сказать ему, что куплю ему мороженое у торговца, чуть подальше. Он не пошевелился. Я сказал переводчику: «Давай, толкай меня, он пойдет следом!» И действительно, он пошел за нами. Мы подошли к маленькой тележке-холодильнику, с которой торговали твердым, как камень, мороженым, я купил каждому по порции, он принял от меня мороженое, и в тот момент, когда я откусил от своего, – бах! – у меня сломался зуб!
И тут он принялся хохотать, надрываться от смеха!
Его суровый вид, униформа, авторитарность – все исчезло в один миг, и мы разделили поистине необыкновенное мгновение с этим мороженым зубом! Мы нашли другой, общий язык.
Помимо политики, помимо слов.
А когда уходил, он бросил мне свое «동안!» («Пока!») совсем добродушно!
Это то, что мне нравится в Другом, и это всегда удивительно.
Надо уметь выходить за рамки наших предрассудков, а тем более предрассудков других людей. Те, что нам преподносят, к примеру, власть или пресса, являются главными препятствиями для Другого.
Надо идти и смотреть.
Как обстоят дела. Как
Будешь довольствоваться тем, что тебе скажут.
Клише.
И куда бы ты ни направился, это место никогда не будет таким черным или белым, как тебе говорят.
Это просто человеческое, даже когда оно бесчеловечно.
И в худших обстоятельствах люди сопротивляются.
В самых ужасных гетто, лагерях всегда теплится жизнь.
Это видно в «Диктаторе» Чаплина[7]. В гетто содержится маленький человечек, который, несмотря ни на что, продолжает жить почти… нормальной жизнью. Показать это – вот настоящая сила Чаплина, это превосходно.
Он демонстрирует тебе, что жизнь продолжается в самых невыносимых условиях, в ней есть повседневность, есть Другое, в ней может окрылить тебя любовь, в ней происходит множество вещей, и некоторые из них восхитительно человечны.
Красоту ты можешь найти повсюду – даже в страшном сибирском ГУЛАГе, этом безмолвном снежном пространстве между небом и землей, когда ты – единственная черная точка во всем этом белом просторе…
Даже в самой ужасной бесчеловечности, самой страшной из пережитых, может содержаться красота. Будь то в Северной Корее, Чечне или где-то еще; я видел людей, которые следили друг за другом, жили в разочарованиях, страхах, ужасах, вообще непредставимых вещах, однако люди, для которых это повседневность, часто живут посреди всего этого совершенно нормально.
Представления о стране никогда нельзя строить по власти, какой бы суровой и непривлекательной она ни была.
Существует не только президентский дворец, но еще и природа, география, то, как люди живут посреди этой географии, вопреки своей истории.
Когда я был в Чечне, я видел Кадырова в его огромном дворце, но также я видел всех этих крестьян в самом сердце страны, которые, несмотря на свои огромные раны, не говоря на твоем языке, могут испытывать те же чувства, что и ты, одновременно с тобой.
Кормить тебя, поить, общаться с тобой.
Эти люди удивительной человечности, о которых здесь никогда не говорят, пребывают в безвестности, поскольку все внимание сосредоточено на Кадырове.
Однако эти люди существуют.
На самом деле.
И так везде.
Возьмем Казахстан, который долгое время был отстойником Советского Союза. Именно там, где во время войны содержалось много немецких пленных, и сегодня есть деревни, где говорят только по-немецки. Там тоже сильная власть, власть Назарбаева. Всего за десять лет он построил столицу Астану, как фараон возводил себе пирамиды. Сегодня этот город словно мираж среди пустыни, с его невероятными зданиями, построенными величайшими архитекторами, такими как Норман Фостер[8] или Джо Понти[9]. Мне потребовалось три поездки в Алма-Ату, чтобы наконец обнаружить виноградники, посаженные русскими, с эндемичными сортами винограда, которыми теперь занимаются итальянцы.
Природа этой страны одна из самых красивых в мире. Проезжая по степи, здесь можно встретить табун диких лошадей – желаю всем однажды пережить такое.
Если не остановишься на том, что пишут местные газеты, ты встретишь там и интересных людей, культура, история и география которых сильно отличаются от наших, но с которыми ты можешь почувствовать себя частью человечества.
Человечества, пришедшего из другого мира.
Но которое везде одинаково.
В таких странах главный враг Другого – страх.
Это препятствие, которое нужно преодолеть, чтобы найти за его пределами другую жизнь.
В местах, где есть опасность, всюду встречаешь неожиданное.
Как лучшее, так и худшее.
В некоторых государствах самая мелкая власть имеет все права, в том числе на убийство. Когда подходишь к границе или блокпосту с вооруженными ребятами, напряжение усиливается. Одно мгновение – и ты уже никто, ты в самом деле
Ты больше ничего не знаешь, ты не знаешь, нарушил ли один из тех неизвестных тебе законов, не знаешь, что можно вытащить из багажа и положить в него, не знаешь, как парень, стоящий перед тобой, смотрит на вещи и в чем тебя подозревает. Твоя морда может ему не понравиться. И еще эта хренова униформа, которая всем им придает вид безжалостных убийц.
Там действительно встречают по одежке. Эта униформа устанавливает правила. Твои антенны улавливают сигналы, которые могут обернуться чем-то ужасным. Тогда лучше сразу их срезать, эти антенны, ничего не предвидеть, ничего не предчувствовать. Оставаться в настоящем и делать то, что тебе велят. В таких случаях у меня нет никаких преимуществ; иногда выходит лучше, потому что меня узнают, а иногда хуже, потому что меня узнают.
Это тоже Другое.
Опасность.
И такое случается не только на границе.
Приходится встречать немало придурков.
Поскольку сам я часто немного туплю, я не всегда чувствую боль. Но и со мной случается такое, когда чужая глупость делается слишком назойливой.
Однажды я был в Штатах у Джона Траволты, с Мохаммедом Али. Это было время первых квадроциклов. Я взял с собой трехлетнего Гийома на прогулку в апельсиновые рощи, где мы были вдвоем, в тишине и покое. До того момента, пока нос к носу не столкнулись с парнем, у которого в руках была винтовка. Он начал вопить: «
Это и есть самое страшное – эти парни, которые не хотят никакого Другого.
Ничего неизвестного.
И готовы за это убить.
Страх – это настоящая подлость.
Вот что заставляет убивать.
Нацисты стали нацистами, чтобы убежать от страха.
Они почувствовали себя защищенными, но страх сделал из них чудовищ.
Сталин, когда осознал внушаемый им страх, стал бояться самого себя.
Он навсегда лишился покоя.
И умер из-за страха, что царил в его душе.
Однажды вечером он ушел спать и на следующий день не появился, но никто не решался постучать к нему, из страха его потревожить. Когда наконец, через несколько часов, парень, что был посмелее других, открыл дверь, он нашел его на полу, без сознания. Они не посмели вызвать врача, из страха перед Сталиным, который постановил, что допустить к нему врача может только Берия. Понадобилось связаться с Берией, и прошло почти двадцать четыре часа после случившегося с ним удара, прежде чем в комнату наконец вошел врач.
Единственный, кто никогда не знал страха, – это, пожалуй, Калигула.
Страху он предпочел безумие.
Я только что вернулся из Алжира.
Был в Джемиле, в старом Мадраге. Это город, окруженный прекрасными садами, где растут необыкновенные фрукты и овощи. Без всякого глифосфатного дерьма. Химики еще не внесли сюда свою лепту.
Город богат, красив, люди, которые обрабатывают эти земли, могут научить нас всему. Есть в глазах этих крестьян, как и в глазах городских рыбаков, интеллект, невероятная открытость. Когда смотрю на них, этих алжирцев, я действительно вижу жизнь. Именно она придает интенсивность их взгляду. Эти люди знают все, то есть они живут в единении с природой.
Если мы часто можем обманываться извращениями людей, творящих историю, то простота тех, кто воистину живет на своей земле, никогда нас не обманет.
И все же история Алжира – это нечто.
Это народ, который был раздавлен, жестоко обманут своими политическими лидерами. Коррупция запачкала эту прекрасную страну. Они живут в счастливом бунте, без всякого насилия. Они знают, что с ними жестоко обращаются, что они не в силах сейчас что-то изменить, но у них есть корни, которые уходят очень глубоко.
Надо знать, что они пережили.
В 1827 году Алжир был уже развитой страной, со своими ресурсами, зеленью, полями пшеницы и садами цитрусовых. Девяносто процентов населения были грамотны, всюду открыты школы, университеты. Это была богатая, цивилизованная страна.
Карл X воспользовался дипломатическим инцидентом, чтобы вторгнуться в страну: правитель Алжира Хусейн ударил веером консула Франции Пьера Деваля, который ответил грубостью на его вопрос. Немного похоже на Зидана, уставшего от провокаций Матерацци. Через несколько дней четыреста кораблей и тридцать тысяч человек – в основном неграмотные, придурковатые солдаты – вторглись в эту страну и погубили ее гармоничное существование.
Это была мясорубка, о которой нельзя забывать.
Молодой студент юриспруденции и суфийского богословия Абделькадер, просвещенный человек, собрал племена в своем регионе, недалеко от Орана. Его избрали эмиром. Французы поступили с ним так же, как американцы с индейскими вождями. Сначала они подписали с ним договор, а потом сразу же его нарушили. Тогда маршал Бюжо и его знаменитые летучие отряды принялись грабить, истреблять арабское население. Они поджигали деревни, угоняли стада, чтобы местные жители голодали. Они отравили дымом тысячу человек – мужчин, женщин и детей, – которые укрылись в пещерах Дахры, чтобы спастись от французских мародеров. Все они задохнулись.
Это было так называемое первое умиротворение Алжира.
А вот лозунг маршала Бюжо, нашего национального героя:
«Цель состоит в том, чтобы помешать арабам сеять, собирать урожай, пасти скот, наслаждаться своими полями. Каждый год сжигайте их урожай или уничтожайте их до последнего. Если эти мерзавцы отступят в свои пещеры, выкуривайте их, как лисиц».
Мы никогда не говорим об этом, но все эти сведения имеются в Национальной библиотеке Франции, они доступны. Абделькадера сослали в Тулон, затем он оказался в Дамаске, где во время беспорядков 1860 года спас сотни христиан, в большинстве своем французов, спрятав их у себя и обеспечив их защиту алжирцами из своей свиты. Он проявил такой героизм, что Франция в конце концов наградила его орденом Почетного легиона!
Что касается Алжира, то всем известно, что было дальше.
8 мая 1945 года, в честь освобождения Франции, в Сетифе молодой скаут осмелился размахивать алжирским флагом. В результате – двадцать тысяч алжирцев, перебитых французской армией.
Конечно, среди французов были и очень хорошие люди, которые обосновались в Алжире или родились там. Были такие, как Альбер Камю, Андре Мандуз, были учителя, люди, которых алжирцы обожали, которые вели себя с ними очень хорошо.
Но конец был похож на начало.
Я видел, как в Шатору парни возвращались с войны с ожерельями из ушей арабов.
И это тоже Франция.
Такое не следует забывать.
Нацизм не имеет ничего общего с Германией.
Нацизм – это человек с его невежеством и насилием.
История – это часто человеческая природа, которой дали себя проявить.
Но прежде всего это всегда история толпы.
Тех самых масс, которые вызывают у меня тоску. Невозможно воспитать толпу.
Невозможно привести ее в чувство.
Остается только терпеть.
Она, естественно, всегда проявляет в каждом самое худшее.
Как только становишься частью толпы, хотя бы наполовину, ты словно наполняешься дерьмом.
Один человек всегда может соскочить, выкрутиться.
Только от него исходит Другое – и никогда от толпы.
Политика всегда нечто ужасное.
Она противоестественна.
Она везде наносит непоправимый ущерб.
Я только что провел месяц в Узбекистане. Я видел ту жизнь.
Там я вновь обрел детство, которое порой можно заново прожить, когда вокруг царит мир и ты ощущаешь гармонию.
Я встретил там людей, которые живут в полном уважении своих традиций. Это даже не уважение, это то, что можно назвать родовой памятью. Они на своей земле. Они проросли в ней. В отличие от Франции, где мы оборвали все эти связи.
Там впечатляющие праздники, они празднуют часто, повсюду и охотно приглашают иностранцев.
Эти люди еще помнят, откуда они и кто они, поэтому не боятся друг друга.
У них культура – нечто самоценное.
Кто бы ты ни был, откуда бы ни пришел, они любопытны и внимательны.
Они обладают истинным чувством приятия и гостеприимства.
И никого не оставляют в стороне.
Если кто-то откуда-то придет, ему лишь предложат обменяться мнениями.
Притом что в этой маленькой стране сосуществует множество меньшинств. Кроме узбеков, там живут русские, таджики, татары, киргизы и другие. Всего более восьмидесяти национальностей.
И многочисленные верования. Страна светская, большинство составляют сунниты, но есть и шииты, православные, католики, иудеи и т. д.
И все живут мирно. Безмятежно.
Увиденное Другое совершенно захватило меня.
И это несмотря на огромную рану, нанесенную недалеким политиком Хрущевым.
В шестидесятые годы этот глупец, глухой к жизни человек, постановил, что пустынные районы Узбекистана необходимо оросить, чтобы разбить там хлопковые поля. И для этого изменил русло двух основных рек, питавших Аральское море. Теперь этого моря больше нет.
Из-за идеи власти, из-за идеи сумасшедшего.
Несчастное Аральское море – воистину позор всех этих идеологий.
И когда я слышу слово
Открыть заслонки и отдаться потоку.
В душе я кочевник.
С первого дня, с тех пор как меня изгнали из чрева матери.
Я родился кочевником.
А кочевник, – он ни к чему не привязан.
У него нет истории.
Для него все всегда в первый раз.
Есть только начала.
Я в беспрестанном движении.
Я открыт всем ветрам.
Я люблю жизнь со всеми ее запахами и формами.
Меня наполняют люди, которых встречаю, вещи, которые вижу.
Больше всего на свете я люблю быть между: между двумя странами, между двумя жизнями.
Между двумя друзьями, двумя приязнями.
В движении, в пути, транзитом.
На пристани.
Нос по ветру.
Даже если это утомляет тех, кто меня любит.
Конечно, с возрастом мы становимся жестче.
То, что ты пережил, все больше мешает. Не дает переходить к Другому.
Все эти чертовы чемоданы, которые несешь, становятся все тяжелее.
И все же надо найти силы от них отказаться.
Чтобы получить доступ в чистое поле.
И чем больше дерьма в твоих чемоданах, тем лучше: тем больше сюрпризов это поле тебе преподнесет!
Когда я ездил на каникулы к бабушке в Орли, мы справляли нужду в горшок, как это было испокон веков. Не было ни туалетной бумаги, ни смыва воды. Только стопка газет и емкость для дерьма.
Когда горшок был полон, мы сбрасывали свое дерьмо, вместе с кроличьими какашками, в навозную кучу в саду. Зимой мы раскладывали эту кучу дерьма на земле, где весной всходили ряды лука-порея, салата, и перекапывали, перемешивая все то, что давало нам пищу на следующий год. Производное наших животов и животов кроликов.
Получались несравненные овощи.
Дерьмо, оно тоже может пригодиться. Питать несравненное.
Всегда есть другой угол зрения.
Надо просто знать, как не вляпаться обеими ногами в свою кучу дерьма.
Всегда
Быть лишенным Другого – ужасно.
Это значит быть неподвижным, пленником застывших форм.
Это ад.
Окоченение.
Тогда мы переживаем настоящее, которое насилует себя или которое насилует нас.
Тогда нам не хватает свободы, которая живет в нас, но которой мы не даем проявиться.
Мы быстро становимся злыми. Сименон очень хорошо описал такое проклятие. Проклятие зажатых людей. Когда мы молоды, мы обычно справляемся, потому что обладаем некой благодатью. Но когда она нас оставляет, мы порой оказываемся запертыми в повседневности, браке, профессии, не имея больше никакого доступа к Другому.
Мы становимся немыми.
Немыми в поле дерьма, на маленьком пятачке у нас под ногами. Неподвижными.
Нас остановили, оглушили, что неудивительно. И мы скукожились.
Все ожидаемо, все распланировано.
Хуже всего то, что мы можем долго выживать внутри этой хрени, мешающей нам жить. В этой повседневности, ритуале, анестезии; мы больше ничего не замечаем или даже не хотим замечать.
И все же мы справляемся.
Несмотря ни на что.
Даже за колючей проволокой жизнь продолжается. Мы приспособились.
Это по-человечески, хоть и не по-человечески.
Существует немало женщин и мужчин, которых можно колотить и которые ничего не чувствуют, даже не двигаются.
А когда они наконец почувствуют, часто бывает слишком поздно. Все уже свалилось им на голову.
Начиная с супружества.
Это нелегкая вещь, супружество.
Миновал момент взаимного открытия, потребности в слиянии, постоянно возникают трения, колебания, растет непонимание, с которыми надо уметь справляться.
Любить трудно. Потому что надо принимать все, что любовь порождает, как лучшее, так и худшее. А для этого нужна честность, которой не всегда легко придерживаться.
Бывают моменты, когда ты больше не можешь терпеть. Или когда любить становится слишком трудно.
Твой муж или жена, твои дети, твоя работа – все становится тягостным.
Тебе нужно отвязаться.
Отправиться в Другое, в бистро, с любовником или любовницей.
Обманывать мужа или жену – это здорово. Это часть питательной среды жизни. Это биодинамика человека на протяжении всего существования. Это тоже Другое, Другое, которое поможет оживить твое супружество. Положить начало новому циклу.
Что всегда лучше, чем оставаться ошеломленным, привыкнуть к отторжению, неприятию всего.
Отторжение – это всегда плохо.
Это как плохая клетка, появившаяся в организме, которая не выполняет свои функции.
То, что у тебя неприятности, не имеет значения. Но не любить нельзя.
Когда тебе шесть лет, и ты вовсю растешь, открываешь мир, которого не знаешь, у тебя нет потребности в Другом.
Оно уже существует – в тебе, вокруг тебя, повсюду.
Но твой детский взгляд быстро замутняется рутиной повседневности, комфортом, проблемами.
Ты становишься своей единственной заботой.
И в конце концов уже не находишь свое настоящее в том, чего глубоко желаешь, в том, о чем думаешь, что чувствуешь.
Тогда тебе требуется Другое.
Чтобы продолжать.
Продолжать любить.
Найти Другое невозможно, если ты сосредоточен на себе, – оно там, где другие люди, жизнь.
Надо начать с того, чтобы освободиться от заботы о себе.
Это будет великое облегчение, ведь мы постоянно обременены собой.
А освободившись, можем убрать все преграды.
Тогда мы возвращаемся к своему взгляду ребенка, к той невинности, которая только и может исцелить.
Но этого можно добиться только без лжи, в полной открытости.
Это происходит как угодно, только не мирно.
Это может быть даже разрушительным, поскольку нужно убить в себе многое, чтобы испытать облегчение. То многое, которое в повседневной жизни постепенно нас убивает.
Надо хорошенько прибраться.
Иметь мужество вырваться из себя. Это единственный способ вернуть себе невинность ребенка.
Его бесконечную свежесть.
Широко открыть кингстоны, отдать швартовы, отдаться течению и забыть о том, что можно вернуться.
Человек слишком часто – авантюрист без приключений.
Его страсти немы, и лишь определенная форма свободы может сделать их говорящими.
Приключение – это когда идут неторенным путем.
Но прежде всего – погружаются в себя.
Это путь вверх тормашками. Нужно пройти шлюз и погрузиться в себя. Чтобы стать еще свободнее. Перед встречей с Другим часто возникает чувство, как у ребенка, который впервые хочет прикоснуться к животному. Он не решается, потому что не знает, к чему это приведет. Но пока не попробует, будет зацикливаться на этом.
То же с желанием.
Когда оказываешься перед кем-то или чем-то, чего не знаешь, чем-то красивым или любопытным, ты должен доверять своему слюноотделению.
Оно укажет тебе дорогу.
Речь не о том, чтобы идти далеко, перевалить через горы.
Но – выйти за рамки того, что, как тебе кажется, ты знаешь о себе.
Быть внимательным к воде из другого источника, благодаря которой появляются ростки того, чего ты о себе не знал.
Желание – это зов жизни.
Только этот зов надо услышать.
Быть свободным, чтобы его принять.
Именно эту открытость надо в себе найти.
Распахнуть все свои двери.
То, что из этого выходит, часто оказывается необычайным.
Как правило, мы даже не подозреваем обо всех эмоциях и тех ресурсах, которые они открывают.
Иногда это не то, чего мы ожидаем, и не обязательно то, что делает совершенно счастливым, и тем хуже, если оно вызовет у нас новую тревогу.
Зато мы сможем расстаться с прежней тревогой, которая нас парализовала.
И снова начать двигаться.
Мы перестанем наконец подражать друг другу, обретя дыхание, которого уже не ощущали.
Эту утраченную вибрацию.
Нас встречает другое время, не то, в которое мы были заключены.
И начиная с этого момента мы можем вновь обрести вдохновение, осмелиться рискнуть, вообразить, выдумать себя.
Дерзать.
Другое – единственное, что может заставить сделать шаг вперед.
Другое ты можешь обнаружить рядом с домом.
Тебе достаточно выйти из себя, чтобы увидеть, что тут есть и кто живет вокруг тебя.
Ты можешь обрести другое в лесу Фонтенбло, если будешь смотреть на дерево, представлять себе корни, безмолвную беседу деревьев.
Даже сидя в тюрьме человек может обрести другое. Для этого ему нужно найти то, что даст ему ощущение бытия.
Это позволит возделать в себе почву, до сих пор пребывавшую пустошью.
Затем взрастить урожай.
И собрать жатву.
Порой достаточно одной книги. Книга – не обратная сторона жизни. Обратная сторона жизни – власть. Книга – это дверь в жизнь.
Возьми любого приговоренного к смерти. Если его окультурить, он забудет о насилии.
Насилие – это всегда непонимание самого себя, раздражение, что-то такое, что невозможно выразить. Если нам удастся придать этому выражению форму, мы сразу успокоимся. Культура смягчает. Всегда есть книга, где можно найти не Истину, но свою собственную правду.
Культура – это Другое, которое никогда не кончается. Это как с Авраамом, который пытался сосчитать звезды, а им несть числа.
Есть такой красивый фильм с Бёртом Ланкастером «Узник Алькатраса»[11]. История о пожизненно осужденном, который находит раненую птицу во дворе тюрьмы. Он ухаживает за ней, приручает, постепенно становится блестящим орнитологом. Эта птица заставила его обнаружить свое Другое.
Так ты сможешь обнаружить всю внутреннюю ложь, которую используешь, чтобы не переступать порог. Все оправдания. Но где бы ты ни был, в каком бы состоянии ни находился, ты не должен бояться жить.
И любить.
Что одно и то же.
Многие виды животных мигрируют.
Птицы, черепахи, киты.
Но это сезонные миграции. Маршрут всегда один и тот же.
Они переходят из одного климата в другой.
Что отличает человека – это его любопытство.
Покидая африканский континент, Homo sapiens не имел для этого никаких особых оснований.
Это не было связано с климатом, питанием, размножением.
Это была всепоглощающая жажда Другого.
Необходимость.
И невероятная способность к адаптации. Как и далекому предку, чтобы найти свое Другое, для начала нам нужно отказаться от своих корней.
Как можно скорее выбраться из этой хрени, которая слишком часто нас сдерживает и загоняет в угол.
Быть не французом, немцем или англичанином, но человеком.
И чтобы стать частью этой огромной и щедрой семьи, человечества, мы должны сначала расстаться со всеми, кто держит нас в плену: с семьей, друзьями, коллегами, соседями, страной.
Избавиться от этикеток.
Не только пуповину перерезать. Но все удерживающие нас связи.
Нужно освободиться от всего, позабыть, откуда мы.
Больше не иметь ни ориентиров, ни
Оторваться и посмотреть, как мы живем в этом огромном мире. Это единственное, чему мы действительно принадлежим.
В нем столько красивых вещей, они повсюду.
Уйти в Другое – истинная свобода.
Так что да, иногда от него трудно ускользнуть.
В головах некоторых людей это немного похоже на религии, в которых существуют табу. Но никто никогда не умирал, нарушив табу! Напротив, это единственное, что делает нас снова живыми: нарушение всех табу.
Начиная с собственной национальности. Если ты думаешь, что прежде всего ты француз, твое бытие и даже воля к нему не просто под вопросом, они в дебильной опасности.
Твое тело никак не связано с местом, откуда ты родом. Это нацистская идеология. Если начать в это верить, кончится тем, что мы будем вымерять черепа.
Земля не может быть французской, это просто земля.
Человек существует помимо всяческих национальностей.
Помимо этих гребаных рас.
Человека не надо ограничивать, назначать ему место жительства. В противном случае он быстро подохнет.
Излечиться он может, лишь отправившись в Другое.
Сексуальность – еще одно Другое.
Головокружительное.
Но это трудно обсуждать.
Это континент, которого мы не знаем. Возможно, Фрейд открыл дверь, но оказалось, за ней скрывается бесконечность.
Она остается настоящим табу.
Даже для самой себя.
И хотя все это видят, никто никогда не говорит об этом искренне.
Никто не говорит правду о собственной сексуальности.
Мы даже не знаем, известна ли нам она, эта правда.
Это тайна, которую религии и их запреты убили в зародыше.
Другое, которое подвергли пыткам.
И это в самом деле то, что может сгубить человека, точно так же, как и возвысить.
Мы никогда от нее не освободимся.
В сексуальности самое худшее – это когда она становится чем-то умственным.
Головоломкой.
В этом, как и во всем остальном, я предпочитаю оставаться животным.
Иногда я думаю о невероятной страсти к Другому, что была у Христофора Колумба.
Это человек, который был то ли евреем, то ли испанцем, то ли критянином, то ли итальянцем, которого никто не знал и который однажды имел наглость прийти к Изабелле Католичке, королеве Кастилии, и убедить ее открыть ему сундуки с казной, лишь бы удовлетворить его желание Другого.
И пересечь океаны.
В то время все моряки верили, что за морями водятся чудовища.
Стоит все же осознать величие этого желания!
Неодолимую силу, толкавшую его в неведомые земли, может быть, к каким-то ужасам. Стоит это оценить, ведь необходимо необычайное мужество, чтобы пойти на такое!
Изабелла Католичка, которая была истово верующей, не выдержала натиска этого незаурядного человека. Должно быть, он показался ей чуть ли не святым. И правда, в нем была какая-то мистика. Однако решение не было очевидным. Он никогда даже близко не был человеком власти. Стоит прочесть его письма, чтобы увидеть: сомнения постоянно гложут его, он никогда ни в чем не уверен, но вечно шагает за рамки. Наперекор и вопреки самому себе. В нем веет дух, постоянная вибрация.
Жизни оставалось только дать ему шанс.
Когда он увидел землю на другом конце Земли, когда рассеялся туман и показались первые деревья, его, должно быть, охватил экстаз, близкий к любовному.
Словно ребенка, явившегося из чрева матери.
Или словно человека, узревшего Бога. Он шел к этому четырнадцать лет.
Мне не нравится то, что я здесь вижу
Франция стара. Очень стара. Она могла бы воспользоваться своим опытом былых времен. Но нет. Франция стара, а хочет быть молодой, и это ужасно. Напрасно она скрывает свой возраст, ее скрючил артрит, Францию.
Я вижу здесь только людей с книгами по саморазвитию, которые твердят мне, что надо мыслить позитивно.
И когда включаю радио, слышу сплошь передачи о депрессии, лекарствах, микроэлементах. Эти микроэлементы производят сегодня в Китае и Индии, и часто они влияют на наш гормональный фон. А иногда даже убивают, ведь мы пренебрегаем тем, как взаимодействуют лекарства, которые могут вызвать эффект разорвавшейся бомбы.
И все только ради того, чтобы выдерживать эту жизнь. Здесь, во Франции.
Мне очень нравятся аптеки.
Ты видишь по ним состояние страны, ее болезни, ее предписания, то, как она живет.
Время, которое у нее осталось.
Зло, которое губит Францию, очевидно. И оно повсюду.
Куда бы я ни посмотрел, увиденное ранит мой взгляд.
Во Франции есть прекрасные места, но все двери там закрыты.
В сельской местности больше не торгуют, там все меньше кафе, а вечерами – абсолютная темнота. Нигде никого не видно. Это ужасно.
У людей больше нет радости. И очень трудно встретить искренний взгляд. Разве что, возможно, у нескольких сумасшедших. И когда я надолго здесь остаюсь, мне кажется, будто я слишком много времени провел в психушке. И вскоре я чувствую, что больше не могу, я устал, скис, и у меня лишь одно желание – быть в Другом месте.
В одной из пустынных или горных стран, где все еще слышатся звуки библейских времен, или в одной из мусульманских стран, где постоянно слышится шум жизни, где издали доносится детский смех, где скрипит телега пекаря с запряженным в нее ослом, где громко разговаривают, смеются или ругаются, играют в карты на тротуаре, где с минарета созывают на молитву.
Что слышно по вечерам на улицах Франции?
Ничего.
Тишина.
Мертвая тишина.
Когда я возвращаюсь из России, Алжира, Эфиопии, Узбекистана, мне кажется, что в мое отсутствие здесь взорвалась бомба.
Я ошеломлен царящей пустотой.
На улицах, во взглядах, в умах.
Этой тревожной тишиной.
Я не видел другой страны, где люди так редко останавливались бы на улице, чтобы поговорить. Здесь перебегают с места на место и быстро возвращаются домой.
Я даже избегаю спрашивать у тех, с кем встречаюсь сейчас в Париже, как идут дела. Потому что в большинстве случаев дела у них не идут.
Есть еще такие страны, где остается невероятная энергия, такие города, как Тегеран, Новосибирск, Омск. Мы здесь этого не понимаем.
Что нам осталось?
Возможно, рынки. Там еще теплится жизнь, люди болтают, пьют, обсуждают товар, проявляют щедрость.
Но в остальном…
Франция надломлена.
Люди здесь грустны.
Чувствуется, что они всего боятся, они только и делают, что борются.
Некоторые ожесточаются.
Мне не нравится то, что я здесь вижу.
Очень скоро я начинаю чувствовать себя растением во вредной для него почве.
Я не выношу этого недостатка любви повсюду.
Я вижу слишком много лжи, промывания мозгов.
Повсюду свинцовая стяжка, которая сковывает мозги.
Когда слушаю, как протестующие кричат: «Убейте себя, убейте себя!» – я понимаю: ни у одного животного нет такого яростного, такого отчаянного рыка.
Тогда я предпочитаю исчезнуть.
Исчезнуть без насилия.
Перейти в другой хаос, язык которого я хотя бы не понимаю.
Отправиться в Другое.
К счастью, несколько прекрасных цветов все еще растут в навозе этой французской депрессии.
Я думаю о Мишеле Уэльбеке, его последнем романе «Серотонин».
Он, Уэльбек, – денди. Великолепный денди, немного похожий на Сержа Генсбура[12], с его особым восприятием вещей, с его поэзией, с его неприкаянным еврейством, которое так великолепно в нем проявлялось.
Для меня сегодня Уэльбек – единственный.
Все французские писатели по сравнению с ним кажутся напыщенными.
Он действительно очень интересный писатель.
Сегодняшняя Франция – мы встречаемся с ней у него дома. Это она делает его таким.
«Серотонин» не мог быть написан на другом языке.
И в этой книге вся честность депрессии.
Я провел с Уэльбеком несколько недель, я видел его влюбленным, я видел его извращенцем, манипулятором, я видел его невыносимым, ошеломленным, но он всегда был честным.
Он никогда себе не лжет.
Иначе невозможно написать то, что он пишет. Некоторые считают это возмутительным, но, возможно, это необходимо, чтобы восстановить хрупкое равновесие в этой такой скандальной стране.
Когда он ведет телепередачу, у него сразу видна мысль.
Он продает не свой образ, нет, он сразу сует тебе в глотку одиночество писателя. В прямом эфире.
Крупным планом.
У Маргерит Дюрас было такое. У нее тоже была такая честность. Ее единственный вопрос был в том, как добраться до истины того, что она пережила. Вытащить то, что было у нее в багаже. В той или иной форме это должно было выйти наружу, и даже если воображение занимало место воспоминаний, – не важно, это было честно от начала до конца.
У нее тоже получалось живо и талантливо.
Этого не хватает.
Нынешняя французская политика ничего не изменит.
Эта политика, как и всякая политика, есть не что иное, как ненависть.
Теперь это даже не политика, это просто установки. Достаточно посмотреть на людей, которые правят нами или хотят нами править. Даже не стоит включать звук. Достаточно одного их вида, чтобы понять, что тебя пытаются надуть.
Они все похожи на телеведущих, у них больше нет живота, мы даже не знаем, бывают ли у них физиологические отправления. Это просто костюмы – нет, вешалки. Бюрократы, все одинаковые. Как римские сенаторы. Никаких чрезмерностей.
Они вообще ни в чем не другие, увы!
Они здесь и только здесь.
Даже когда путешествуют, они не путешествуют. Они в своем салоне, в своем пузыре, со своими бумагами, своими советниками.
Будь ты высокопоставленным чиновником или диктатором, это ничего не меняет.
Любая власть лишает тебя Другого. Ты останешься там, с такими, как ты. Среди них.
И очень быстро начинаешь задыхаться. Даже не отдавая себе в этом отчет.
Бывают, конечно, исключения. Жак Ширак, к примеру: чувствовалось, что у него есть страсть к жизни, которая дает ему истинную энергию. Он любил выпить, поесть, ему случалось опаздывать, он обладал настоящей культурой общения, приятия, человечностью. У него был задний план, а не просто картинка. Он знал, что такое Другое. Путин говорит, что это самый интересный человек, какого он встречал. Как с человеческой, так и с политической точки зрения. Многие русские любили его, Ширака. И я их понимаю.
Мне тоже он всегда очень нравился.
Он позвонил мне в 1995 году, в тот момент, когда у него был самый низкий рейтинг, потому что ему было очень трудно выступать на телевидении. Я понимал, что он хотел сказать, я, которому долго мешали слова. Я посоветовал ему сразу все выложить, начать передачу с того, что ему трудно говорить перед камерой, что по этой причине он может показаться сухим, непривлекательным, а затем сразу приступить к тому, что собирался сказать.
Это как у генуэзцев: надо не откладывая откупорить бутылку! И, главное, никогда не бояться оценивать самих себя.
Все-таки это именно он, Ширак, отказался идти на войну в Ирак с американцами. Он сказал им это ясно, твердо и точно. Ничего общего со всеми этими увертками, которые характерны сегодня для наших политиков.
Нет, те, кто сейчас в политике, честно говоря, не моя история. Я не хочу иметь ничего общего с этими ребятами.
То же самое касается журналистов, которые уже не учат тебя думать, но говорят тебе, чтó ты должен думать. Время Кесселя давно прошло.
Все эти люди – это реальная политика.
И, за редким исключением, чаши весов в политике склоняются скорее вниз, чем вверх.
Потому что такова природа политика: что бы ни делал, он совершает политический акт, но не акт любви.
Вот почему в ответ они никогда любви не получат.
Только не надо мне говорить об экологах.
Именно они самые опасные.
Эти парни, которые выставляют себя в лучшем свете.
«Мы вами займемся!»
Нет ничего хуже.
Это значит: «Не делай того, не делай этого».
Уже пялятся на твой салат, на то, что ты ешь, скоро станут изучать наше дерьмо. Это действительно опасные люди, судьи с указующим перстом. Различающие добро и зло.
Одержимые чистотой.
Это инквизиторы, аятоллы, гитлеры добра, завтрашние диктаторы.
Они напоминают мне миссионеров, которые под видом религиозного служения несли разложение в Африку и Азию. Миссионеры прикончили духовность, как экологическое сознание прикончили его проводники.
Понятно, что, если птица летит над морем и видит кусочек пластика, она непременно подумает: «Ах, земля уже близко, я добралась до этих придурков-людей».
Но уважение к природе – как чистота тела, оно должно быть рефлекторным. Уважению к вещам, которые кормят и поддерживают в нас жизнь, следует учиться с ранних лет. И для этого нам не нужны экологи.
Для меня единственный реальный экологический риск – риск того, что экологи придут к власти. Это воистину сильнейшее средство для разрушения планеты.
Если их движение не станет более уступчивым, более гибким, оно приведет к ужасающему тоталитаризму.
Я не буду настаивать.
Бальзак уже все сказал о гнусной породе благонамеренных.
Если и есть что-то неизменное, то именно это.
Мы кончим тем, что подохнем от этой благонамеренности, за внешним обликом которой скрывается худшая из мерзостей.
Лучше смотреть на Другое.
Единственное, что во Франции еще внушает мне надежду, – это мигранты.
Люди, которые приходят сюда, источая тонкий аромат Другого.
Они все еще выходят на улицу, замедляются здесь, болтают, они многое могут нам предложить.
Если что-то и может оживить нас, вывести из всеобщей депрессии, так это другие культуры.
Только они могут позволить нам быть разнообразными, обогатить нас этим Другим.
В нас недостаточно желания, и они это чувствуют, а когда мы недостаточно желанны, в нас проявляется всякое дерьмо.
Между тем надо любить то, что нам чуждо.
И чем более это чуждо, тем больше его надо любить. Это единственная возможность двигаться вперед.
Иначе мы протухнем.
Я никогда не пойму, почему молодые французы изучают в школах этот бесплотный английский, а не безумной красоты языки общин, которые разделяют с ними жизнь в одной стране.
Но мы, конечно, предпочитаем видеть, как они говорят по-английски перед монитором у себя дома, у бездушной машины, пытающейся что-то им продать, вместо того чтобы смотреть, как они говорят по-арабски или по-тамильски с соседом на улице.
Тем не менее другого выхода, кроме культурного обмена, не существует.
Да, это страшно, когда ты всего-навсего француз, но восхитительно, если ты понимаешь, что прежде всего являешься частью великой человеческой эпопеи, в которой не важны ни расы, ни границы.
Французская идентичность, мне на нее плевать. Я не люблю, когда переходят на личности, это сразу напоминает о бумажках, удостоверяющих личность.
Кому-то нужно, чтобы я каждый день преклонял колени перед фото парня с деревянным ружьем и остановившимися мыслями, чтобы чувствовать себя французом?
Француз – это слишком ограниченно. Прежде чем родиться во Франции, я выжил, несмотря на вязальную спицу. И такое могло случиться в Индии, России, Алжире, где угодно.
Я не француз, я выживший. И важнее всего в этом то, что я живой.
Вот она, моя единственная идентичность: быть живым, а не живым французом!
Всеми этими россказнями о национальностях и расах мужчины сами фабрикуют всякие различия. А должно быть наоборот. Только из различий может состоять человечество.
Больше всех в Другом нуждается молодежь.
Для них это естественно.
Найти Другое вопреки родителям, обществу, политикам.
В прежние времена они меньше задавались вопросами.
Большинство наследовали ремесло отца или матери.
Когда я родился, здесь ничто не менялось веками. В окрестностях Шатору слышались те же звуки, что и в Средние века. Крестьяне таким же способом обрабатывали землю. Дети делали то же, что и родители. Ремесло, ручной труд считались благородным занятием. Среди моих знакомых парней многие брали уроки стенографии. И хоть было это не так давно, мы теперь даже не знаем, что это такое. Можно подумать, что то была другая эпоха – чуть ли не времена епипетских глиняных табличек.
За семьдесят лет мир изменился. Совершенно.
Произошли глобальные изменения.
Родители больше не понимают, какими профессиями могут заниматься дети, из чего может состоять их жизнь, дети у них совершенно заброшены.
Множество профессий появляется, множество профессий исчезает.
И очень часто именно машины, захватившие власть, делают все. Теперь компьютеры ремонтируют машину, обрабатывают древесину, это уже их работа. Теперь можно оперировать человека, находящегося на другом континенте.
Мы не только теряем прошедшее время, традиции, но не можем и заглянуть в будущее, предвидеть его, знать, из чего сложится наша завтрашняя жизнь. Кто каких-нибудь двадцать лет назад предвидел появление социальных сетей? Значение подписчиков?
Мы больше ничего не знаем.
Кроме того, что мир, в котором становятся взрослыми, не будет иметь ничего общего с миром, знакомым в детстве.
Я вижу все больше молодых людей, которые ищут Другое. Они не знают, какое оно, единственное, что они знают, это то, что жизнь, которой живут, – не то, чего они хотят.
Упорнее, чем работу, они ищут другие горизонты.
Они поняли, что эти хреновы так называемые умные машины заставляют нас деградировать, а не продвигаться вперед. Они привязывают нас к заданному результату, к цифре. Они тупые, как числа. Они, конечно, открывают нам огромный мир, но он абстрактен. Парни чувствуют, что не машины создадут для них реальность. Они не хотят тратить свою жизнь, пялясь на экран. Они хотят вернуться к материи. Они чувствуют, что оно, их Другое, именно там. Что им нужно вернуться в места, где они смогут воссоздать человеческие звуки, не перемежая их механическими звуками техники.
Спуститься с облаков.
С облаков, которые сводят с ума.
Им надоело понимать, они знают, что именно это заставляет их стареть, они хотят продолжать чувствовать, оставаться чуткими, испытывать другие ощущения, устремляться к другим интеллектам, другим культурам.
Не желая овладеть этими культурами, как евангелисты или поселенцы, но желая ими дышать.
Многие покидают Францию.
Это, конечно, лучшее, что они могут сделать.
Склонив голову
Больше всего угрожает нашему Другому то, чем становится часть мира.
Та часть мира, где сосредоточились на технике.
Мы этого не заметили, и всего за несколько лет этот вирус поразил мозг миллионов. Нас колонизировала Силиконовая долина. Нами вертят пятеро парней, Цукерберг, Безос и другие, они каждый день отвоевывают все большее пространство, располагают уже нашим временем, а скоро будут располагать нашим телом, и промывают нам мозги.
Все эти толпы за их мониторами подобны толпам на эфиопских стадионах, загипнотизированным проповедями, из-за которых они лишаются всего.
В ней, этой технике Силиконовой долины, – еще одна религия Америки, пожалуй, истинная религия, которую вот-вот начнут исповедовать, помимо религии бога Доллара.
С интернетом, новыми способами жить, вернее
Мы, практически поневоле, стали потребителями.
Тупыми потребителями.
Новыми индейцами.
И сегодня этот бог Доллар ведет нас к новой религиозной войне.
Что до меня, то единственная техника, которая меня обременяет, это мой телефон.
У меня
Этого бога американцы не хотят.
Это бог-конкурент. Они предпочитают бога
Эта идеология – адская. И этот капитализм адский.
Перед новым захватчиком люди взяли привычку опускать взгляд.
Прежде они поднимали головы, чтобы посмотреть на небо, сосчитать звезды.
Или держали ее прямо, чтобы видеть горизонт.
Сегодня головы у них опущены. Их единственный горизонт – экран монитора. Они склонили головы перед захватчиком. И это быстро вошло в привычку.
На улице, в кафе, дома, в постели – все сегодня замерли перед монитором.
На него устремлены все взгляды.
И мало что остается для окружающего мира. Этого мира, который для большинства людей постепенно исчезает, унося с собой материю и душу.
Как ты хочешь, чтобы в нем оставалась жизнь?
Экраны – даже не барьер, который мы ставим между миром и собой. Будь это барьер, мы могли бы через него перепрыгнуть. Нет, это процесс уничтожения, стирания реального мира.
В самом деле, есть что-то ужасное в этой банде четырех, темная сторона, которая, хоть мы того не сознаем, вот-вот нанесет огромный урон нашему существованию.
В своей книге «Homo Deus» Юваль Ной Харари отмечает, что искусственный интеллект побеждает интеллект человеческий, что вскоре человек станет лишь набором абстрактных данных в виртуальном мире.
Кто может поверить, что искусственный интеллект может все заменить? Внимание к деталям Бальзака, прочувствованность Сименона, проникновенность Уэльбека – это сродни искусству медитации.
И все же. По мере продвижения техники людей в реальном мире становится все меньше и меньше. Они проводят большую часть времени, занятые вещью, которая постепенно заменяет им мир.
Они есть, но на самом деле их уже не существует. Они слепы и глухи.
У них атрофированы чувства.
Они немы.
Их только что накачали кислородом, а им все еще его не хватает.
И чем изощреннее технология, тем первобытнее становится человек.
Эти машины все больше мешают людям слышать дыхание друг друга.
Они отсекают человеческую жизнь от ее живых корней.
Скоро этим корням негде будет взять земли. И реальный мир исчезнет, когда повсюду его заменит виртуальный.
Ему больше не останется места.
Уже сейчас он похож на старое больное дерево, совсем больное. Ни к чему не пригодное.
И ни у кого еще нет лекарства от этой новой болезни.
У нас не выработалось антивирусов.
Мы остались с ней наедине, с болезнью, которая нас губит. Этим членистоногим, которое обгладывает наши душу и тело и о котором мы даже понятия не имеем.
Вместо нашего мира над нами раскинулась огромная сеть, как постоянная депрессия.
Засуха.
Противоположность тому Другому, что пробуждает и питает нас.
Люди уже не могут оторваться от своего экрана, иначе у них случается головокружение. Они могут сделать всего несколько шагов, а потом – пустота.
Материя уже исчезла, осталась только эта гигантская пустота, грозящая их поглотить. Это то небытие, которое я здесь ощущаю, которое подавляет меня, которое заставляет и меня на этом Западе часто ощущать себя пустым, нематериальным.
И я иногда боюсь, что оставшейся любви со всем этим не справиться.
Вместе с миром исчезает и время.
Начиная с настоящего.
Я хорошо вижу это на примере людей, которые, вместо того чтобы что-то проживать, предпочитают это фотографировать. Как будто с помощью этих устройств они хотят удвоить свое настоящее. Но, удваивая, они его уничтожают.
Мгновение существует не для того, чтобы быть запечатленным, а для того, чтобы быть прожитым.
Это наша единственная вечность, а вечность нельзя обрести одним щелчком.
Проходя через дисплей, взгляд теряется.
Сегодня нам говорят, что все происходит в реальном времени, но в нем нет ничего реального, во времени, которое нам навязывают.
Это нечто иное, отменяющее и заменяющее действительность.
Что создает лишь огромную путаницу.
Мы хотим информации, новизны, как можно больше и скорее.
Перемещаемся только от возбуждения. Чтобы убить время.
У нас осталось мало личного времени. Тогда как нам твердят, что это замечательная эпоха, что мы можем иметь доступ ко всему, отправиться куда угодно. Что все в нашем распоряжении.
Да, но, якобы предоставляя нам все, у нас при этом отнимают время, необходимое для того, чтобы там побывать.
Это почти мучение.
Одной рукой я даю вам весь мир, другой краду его у вас.
Чем дальше, тем больше мне кажется, что это научная фантастика.
Сегодня мы превзошли Кафку и Оруэлла. Кафка – это о бюрократии. Оруэлл – о нацизме. Мы все это превзошли. Нацисты все же считали, что люди разные, хотя это служило поводом для того, чтобы уничтожать тех, кто был на них не похож.
Теперь все делается так, чтобы все походили друг на друга.
Делали одно и то же.
Жаждали одного и того же.
Нас лишают нашего языка, наших традиций, наших культур, нашей истории. Будь то в Америке или Европе, мы все чаще имеем дело с одинаковыми людьми. Вроде автоответчика. Без запаха, без вкуса. И очень часто приходится идти далеко, туда, куда западные люди больше не ходят, чтобы встретиться с людьми, которые все еще проникнуты своей историей и культурой.
Наша собственная история – нам о ней уже почти не говорят. Или заставляют ее оболгать. И это напористая ложь.
Информации меньше, чем пропаганды.
Нам указывают, что хорошо, а что плохо. Но редко говорят правду.
Это идеология.
И как таковая она действует против человека, делает его более уязвимым.
Это порождает страхи.
Лишает Другого.
Это своего рода мощный шантаж. Страх перед завтрашним днем стал повсеместным.
В самом деле, я не наблюдаю здесь особой безмятежности.
Или ее становится все меньше.
Духовности все меньше. Искусства все меньше. Как этому сопротивляться?
Люди потеряны.
Я это вижу по тем, кому в последние два года исполнилось двадцать. У них больше нет времени на любовь, – ведь для нее нужно время.
Да, мы упраздняем время любви, любви к другим людям, к вещам и природе, время любви, когда все может случиться.
Идеология не терпит такого времени, потому что оно свободное.
Свободное, как радость и счастье.
Возмутительное, потому что не приносит доход.
Между тем как оно несет в себе все.
Возьми, к примеру, эти фальшивые новости,
И которые столь же опасны из-за того, что фальшивые, как и из-за того, что новости.
Когда знакомишься с информацией, с тем, каким манером ее получают, – это в самом деле похоже на дерьмо. Ты его смываешь – и все, на следующий день и не вспомнишь.
Это наихудший способ развеять скуку. Но с нее начинается твое утро. И у тебя никаких ощущений, кроме тех, что связаны с очередной сенсацией. Ты даже не почувствовал себя неподвижным.
Однако разве можно начинать движение, когда тебя беспрерывно бомбардируют дурными вестями?
Худшее из всего, что ты глотаешь изо дня в день.
В режиме реального времени. Длительно.
То, что сообщают тебе обо всех несчастьях мира, подобно неудачной пересадке органа, который твое тело уже не может отторгнуть.
В предшествующие века мир наверняка был еще хуже. Массовые убийства, несчастья – они были повсюду, и гораздо чаще, чем сейчас. Но то были человеческие зверства.
И никакая техника не могла расстроить тебе нервную систему на целый день.
Сегодня один ужас гонится за другим. Наш ум живет в постоянном стрессе. Нас приучают к трагедии.
В итоге мы уже не смеем шевельнуться.
Мы во власти пугливой оторопи.
Вот уж действительно: «Трепещите, об остальном мы позаботимся!»
В этом единственная настоящая трагедия.
Больше не сметь шевелиться. Не иметь сил двигаться.
Больше не видеть. Никуда не отклоняться.
Взять все за наличные.
Вот Википедия, к примеру: нажатием кнопки мы получаем подобие всего, и абсолютно все неверно. Неверно потому, что сведения не проверяются людьми, которые их размещают, и теми, кто это читает. Здесь нельзя получить реального представления о вещах, потому что они не имеют воплощения. Без мякоти, без плоти. Если мы не начнем по-настоящему, всем существом, дышать вещами и по-настоящему на них смотреть, с этой дурацкой Википедией мы о них ничего не узнаем!
Это как подделка в искусстве. Копия копии. Ложная очевидность.
Думаешь, я дошел бы до блаженного Августина с помощью Википедии? Нет, мне понадобилась встреча, понадобился человек, Андре Мандуз[13], с его дыханием, его вдохновением и страстью.
Это общество больше не позволяет нам проходить посвящение. Оно дает нам инструмент, но не тот. Ты не станешь возделывать огород киркой! Ты с этим справишься, да, но не так же, как с лопатой или заступом. И результат не может быть таким же.
Нет, это не пустота в режиме реального времени, что заполнит нашу внутреннюю пустоту. Напротив, это еще больше пустой пустоты.
Так что да, кнопку нажать легко, но все тщетно.
Легко и тщетно: изнанка природы. За этим ничего нет.
Ничего пережитого.
Даже эфемерности.
Просто ничто.
Попробуй обрести с этим мудрость!
Все это немного удручает, но чего ты хочешь, таково состояние мира.
А я, честно говоря, когда вижу этот идиотский, слишком болтливый мир, предпочитаю замкнуть слух и мчаться слушать языки, которых не понимаю.
Слушать птиц, пение которых здесь уже не слышно.
Быстро мчаться в другое.
Во времена ван Вогта, Филипа Дика, Рэя Брэдбери научная фантастика была очень интересной.
Эти писатели обладали знаниями во всех областях: в ботанике, точных науках, философии, духовных практиках. Они предлагали нам синтез, который пробуждал наше сознание. У них действительно взлетали корабли. Мы были далеки от марвеловских комиксов – идиотской популяризации этих вселенных.
Вот у Артура Кларка, создателя «2001: Космической одиссеи», есть очень короткая повесть, написанная в 1953 году.
«Девять миллиардов имен Бога».
Это история тибетских монахов, которые испокон веков стараются записать все возможные имена Бога, убежденные, что человек создан, чтобы составить этот список, и что после завершения работы Бог откроет для человечества новую эру.
При той скорости, с которой они это делают, монахам потребуется около пятнадцати тысяч лет, чтобы завершить свою задачу.
Чтобы ускорить процесс и избежать непомерных трудов, они решают приобрести в Америке компьютер, способный выполнить работу вместо них за сто дней.
Двое компьютерщиков доставляют технику в монастырь, программируют ее.
Затем, за несколько часов до того, как компьютер добрался до конца пресловутого каталога имен, эти двое уходят ночью в Гималаи, уверенные, что ничего не случится.
Там один из них поднимает голову и видит, как на небе одна за другой гаснут звезды.
Я не живу в мире этих машин.
Но чувствую, как он меня настигает, как он настигает всех, поэтому бегу от него, как от чумы.
Я ничем не умею пользоваться, умею только отключать звонок.
Нажмите клавишу «стоп».
Когда все это выключаешь, сразу понимаешь, что жизнь становится лучше. Мы снова свободны.
К счастью, мир огромен. В нем нет ограничений, кроме тех, что мы себе устанавливаем.
И есть еще много земель, где не пренебрегают тем величайшим, что несет в себе человек: жизнью.
Вдали от этой техники, что не чувствует тонких различий и не имеет слабостей.
Когда я уезжаю из Европы в Африку, в арабский мир, в самое сердце Сибири, одно мгновение мне кажется, будто я перехожу из сумерек в рассвет.
Чтобы изменить мир.
Никакой информации, никакой сети, язык, который я не понимаю, просто люди, жест, что читается во взгляде.
Достаточно одного лица, и это уже Другое.
Там материя еще говорит, там люди, которые живут, которые на свободе, которые дышат, которые проникаются встречей, природой.
Эта природа, которой здесь больше нет, мне нравится. Я люблю ее всем своим существом.
Люблю то, что от нее исходит, как она действует и как с ней взаимодействуют, как она ритмична со своими сезонами и уходящим временем.
Люблю вставать и ложиться с солнцем.
Другое – это вещи, которые были здесь всегда.
Ритм времен года, животные, материя. Все, что мы можем здесь потерять. Эта простота.
И меня всегда сильнее трогает и волнует след доисторической руки на стене пещеры, чем все вотсапы мира.
Открытая дверь
Сегодня я в Дубае.
Здесь празднуют Рамадан.
У меня на глазах люди разбивают палатки для празднования. Они готовят столы, еду, всевозможные развлечения. Они готовятся принимать, разделять.
Я очень люблю это время года. Главное содержание праздника – это вместе пережитый пост, который сплачивает общину.
Есть милостыня, закят аль-фитр: ты должен подать всем нуждающимся, чтобы они тоже могли поесть после поста.
Все это – проявление великодушия.
Но также и прежде всего – свидание с самим собой.
Как медитация.
Ислам очень внимателен к телу. Есть не только Рамадан, но и молитва, читать которую нужно коленопреклоненно пять раз в день. Будь тебе восемнадцать или девяносто – требования одни, каждый день ты опускаешься, становишься на колени, поднимаешься. В этом сила ислама.
Простая сила.
Энергия повторения.
Так же, как их песнопения. Суры, которые слышишь за неделю до Рамадана. Интонации передают ритм, это энергия, которую ты получаешь, вибрация, подготовка. Вхождение в состояние. Они вводят тебя в состояние другого слушания, открытости, которая помогает войти в состояние поста.
Конечно, начало проходит непросто. Эйфория наступает не сразу.
Я вижу много мусульман, которые живут в ожидании заката, того момента, когда можно прервать пост. Весь день они только и ждут момента, когда набросятся на еду. В их сознании отпечаталось только ожидание, неприятное ожидание. Если это так, Рамадан им не поможет. Они пройдут мимо всех его благ. Всей энергии, которую он может дать.
Если ты истинно проживаешь время поста, когда наступает вечер, тебе не нужно и даже не хочется набрасываться на жратву. Ты провел день в состоянии медитации, ты подзаряжен, оживлен.
В Шаолинь я отправился для медитации, не за угощением! Я был там, чтобы восстановить ту невероятную энергию, которой наполняет медитация.
Медитация длилась в Шаолине четыре часа. Первым делом надо очистить сознание. Поначалу у тебя крутятся все эти мысли-паразиты, которые набрасываются на тебя, все дерьмо, которым ты забит каждый день, этого даже не сознавая.
Постепенно это начинает уходить, ты думаешь о своих ногах, о физическом дискомфорте, смотришь на тех, кто вокруг тебя и кто пребывает в медитации. Ты видишь все эти лица из средневековья, понимаешь, что участвуешь в чем-то таком, что существует с глубокой древности.
Мысли постепенно начинают тебя покидать, вскоре ты уже не чувствуешь ничего, кроме своего тела, больше не задаешь себе вопросов, не спрашиваешь себя ни о чем.
Ты вдыхаешь и выдыхаешь. Ни о чем не думая.
Ты – всего лишь бьющееся сердце.
Столь же свободное, как дерево, как животное. Ты возвращаешься к тому, что ты есть на самом деле, то есть к куску материи.
И тогда, через дыхание, через его ритм, ты находишь путь, который заполнит эту материю энергией.
Так ты вновь соединяешься с теми главными вибрациями, что живут в тебе еще до языка.
Те же вибрации, которые мы находим в ритме сур и в тибетском «ом».
Есть знание, которое исходит от этих волн, от их ритма, особое знание, очищенное от всех мыслей, которое нельзя перевести в слова.
Что-то исконное.
Энергия.
Может быть, божественная искра. Монада.
Это не имеет отношения ни к одной из религий, хотя в этом корень всех религий. Это глубокое вслушивание в себя.
Вскоре медитация становится похожей на реминисценцию. Напоминание.
Воспоминание о вещах, которые находятся в самой глубине нашей сущности. О совсем простых вещах. О том, чему нельзя научиться, чему не учат в школе.
Просто чувство. Почти животное. Благоденствие. Покой.
Оно всегда приходит через дыхание.
Дыхание, близкое к молитве.
Которое становится молитвой.
Возвращение к жизни в том, что в ней самое основное: вдох и выдох.
Этот покой – и есть подлинное Другое.
То, что прекращает войны, которые мы ведем с собой.
Это самая настоящая медицина.
Натуральная медицина.
Это способ добиться чистоты. Отмыться. Чтобы
Очень просто.
Только и всего.
Когда ты слышишь «Преклони колени и поверишь», – важнее не то, что ты веришь, а то, что становишься на колени.
Входишь в медитацию, пребываешь в ней и длишь ее.
То, что ты есть на самом деле, твое телосложение, твоя материя, ты не можешь их познать, когда ты неизбывно погребен под словами и мыслями.
Когда тебе говорят, к примеру, что у тебя рак, не существует более ничего, кроме этого слова, ты замыкаешься в нем, окруженный облаком страхов и вопросов, ты сам становишься раком.
Мысль о раке, само слово «рак» становятся твоим единственным горизонтом.
Надо выйти за рамки этих бесплодных слов, ненужных мыслей.
Все твои страдания, все, что причиняет тебе боль, ты можешь смягчить, если умеешь общаться со своим телом.
Для этого нужно начать с размягчения, расслабления, с дыхания.
Это как любовь, – она всегда начинается с отказа.
Не мысли что бы то ни было решают, нет, но прежде всего – твое дыхание.
Мысли могут только растратить твою энергию.
Слишком много думая о чем-то, мы забываем жить.
Единственный способ отправить сообщение твоему телу – через дыхание.
Когда достигнешь состояния расслабленности, свободы, когда ум тебе больше не мешает, ты можешь визуализировать место своего тела, которое заставляет тебя страдать, и через дыхание войти с ним в контакт, общаться с ним, дышать внутри него и ослаблять любую боль.
Не случайно труднее всего расслабить те части тела, которые имеют отношение к словам, к речи. На самом деле это язык, через который выражаются все мысли, грудная клетка и глотка, которые пропускают воздух, оформляющий звуки в слова, нёбо, на котором, как на клавиатуре, играет голос.
Отсюда тибетское «ом», которое вносит во все эти части тела иной резонанс и позволяет добиться такого расслабления, что все слова и мысли перестают беспокоить.
Думаю, со своим телом можно сделать все.
У нас природная гибкость, как у животных.
Обычно именно язык нас сковывает, обилие мыслей.
Когда, наконец, от них освобождаемся, мы обретаем
И свободу.
Музыка, в ее бесконечном разнообразии, гораздо значительнее, чем слова, это всеобъемлющее Другое.
Это вибрация, гармония, уравновешенность.
Резонанс.
Когда пою, дело обстоит точно так же, как когда кого-то слушаю. Я становлюсь чувствителен к вибрации, дыханию, веянию, но не к смыслу слов.
Что меня интересует, так это то, какая музыка выходит из другого человека, и то, как она будет согласовываться с моей.
Всякая музыка мира своими ритмами, перкуссиями, открывает нам окно в этот особый мир.
Услышав иранскую музыку, мы лучше понимаем иранцев: как они дышат, как живут.
Это другой язык, отличающийся от обычного, дающий доступ к самим себе и другим людям.
Логика Другого, которая проходит через человека.
В музыке не бывает ненависти.
Гармония – вещь необычайная, позволяющая нам вступать в новый диалог с самими собой, соприкасаться с новыми образами, новыми формами.
Унисон хора у Прокофьева, к примеру, сто сердец, поющих вместе, – это невероятное единение. Как и григорианские хоралы.
Я не знаю лучшего способа быть
Я всегда очень чутко прислушивался к телам других людей.
К тому, как они ходят, дышат, смотрят.
Тело – это лицо глубинного существа. Это мир.
Язык тела. По нему все можно прочесть. Оно никогда не лжет. Оно всегда предельно честно. Но, кроме беспокойства от боли, страха или его изношенности, мы мало интересуемся телом, нас мало занимает его экспрессия.
Мы ее игнорируем.
Мы остаемся в плену у духа, который попадает во все ловушки, но правит, запечатляет на теле свой закон.
Для актера тело – вот что самое важное. Надо отбросить текст, тело говорит гораздо больше и лучше всякой реплики.
В театре, если у меня случались провалы в памяти, я никогда не паниковал. Они были даже полезны. Они позволяли мне приручать время. Играть с ним. Что было еще интереснее, чем реплика, которую я забыл.
В тексте я с самого начала был более чувствителен к ритму и дыханию, чем к смыслу слов. Когда был молод, я учил свои тексты, катаясь на велосипеде. В такт движению педалей, работе тела, вдохам и выдохам. Для двенадцатистопных стихов это подходило идеально. Сегодня я играю с наушниками. Это то же самое. Тот же способ не загромождать себя словами. Тот же способ не думать, а просто-напросто быть.
Часто полагают, что у меня немного путаная манера говорить. Это потому, что я владею языком эмоций, которые посылает мне мое тело. Говорящих правду. И они спонтанны.
Это прекрасно, потому что я ненавижу думать, я предпочитаю не сознавать, что говорю.
Потому что в принципе это не имеет значения.
Хороший актер – это тот, кто не мыслит, но живет. Кто смотрит на другого человека, не думая о реплике, которая последует.
Хороший актер – это тот, кто не боится.
У страха есть запах. Актер, который думает, воняет.
Нет, мысль и слова – негодный инструмент. В отличие от материи, они слишком часто обманывают.
Когда смотришь на природу, речь отсутствует, есть только экспрессия.
Экспрессия, которая не лжет.
Дерево не лжет никогда, птица не пытается тебя обмануть.
В виноградной лозе нет ничего фальшивого. У природы нет Тартюфа.
Есть только правота и честность. Покой действительно воцаряется там, где останавливаются слова и мысль.
И гораздо точнее, чем в речах, в эти мирные мгновения мы сознаем, кто мы такие.
Анализ – это уже откат.
Главное – не понять. Просто сделаться свободным.
Здесь оно тоже присутствует, Другое.
Когда ни о чем не думаешь.
Когда довольствуешься тем, что существуешь.
Существуешь в настоящем.
В моменте, когда материя, которой мы являемся, естественно и просто получает энергию жизни.
Если правда существует, она проявляется в этот момент.
В нем мы наконец можем быть точными.
Что мне нравится в пророках, так это то, что они пребывают в поиске.
В поиске энергии, которая позволила бы им лучше понять материю.
Они только об этом и говорят, в конце концов, пророки, – о жизни, энергии, материи. О том, как в жизни связаны материя и энергия.
И обо всем том, что этот союз может извлечь из бытия.
Эта связь – большой вопрос.
И это то, что меня интересует.
Не религии, каждая из которых проповедует веру, превосходящую все остальные. Еще менее интересны их литургии, политика и органы подавления, конфессиональные институции – этот Каннский фестиваль религий.
Меня интересует то, чем живут пророки, когда отправляются искать истину в себе или где-то еще.
Тайна, которая имеет отношение к живой природе и к природе человека.
Бог для меня – это космическое приключение.
Это изначальное знание, имеющее отношение к солнцу, звездам, луне, воздуху, небу, космосу, природе.
Духовность – это все то, что нас окружает.
Это шум ветра в деревьях, дыхание в теле, то, свободно оно или затруднено; это дерево, природа, человеческая материя – и все это едино.
Это жизнь.
Единственное, что меня волнует.
Вера – это внимание, взгляд.
Это забвение себя, позволяющее обратить слух к тому, что нас окружает и что иногда нам противоречит.
Вера дает нам путь, совсем как в детстве, когда, внезапно оставшись одни, мы чувствуем себя покинутыми; мы не знаем, где родители, но нам плевать, мы идем вперед, потому что больше не боимся.
Только эта вера может вывести нас из себя – из нашего
В любовь.
В любовь к Другому человеку, к природе и жизни. В почитание бытия.
Все остальное – суждения, мораль, анализ… это иллюзия.
Вот он, источник новой энергии. В богатстве всего, что мы имеем внутри себя и что слишком важно, чтобы перейти рампу слов.
Но что порой постигаем через простой обмен взглядами.
Я обожаю деревья.
Когда вижу дерево, я вижу всю силу, которое оно в себе скрывает, его энергию.
С самого появления вед их адепты обнимали деревья, входили с ними в резонанс.
Это самая прекрасная мудрость на свете.
Пребывать в воздухе, которым дышишь, проникаться пением птиц, которые устраивают брифинг из-за захода солнца.
Ощущать свою близость к тем естественным законам, по которым существуют животные.
В этом что-то есть, здесь с нами действительно говорит Бог или кто-то другой.
Нам бы суметь оставить эту дверь открытой.
Если когда-нибудь мальчишка спросит, где живет Бог, я отвечу, что он живет там, куда его пускают.
И все.
Другое – и есть открытая дверь.
Это происходит со мной все чаще: засыпая, я говорю себе, что, возможно, не проснусь.
А когда просыпаюсь, говорю: «Ну и ну, я проснулся».
Все, что нужно, – это сохранять покой сна.
Без лишних мыслей, вопросов, без лишних войн как таковых.
Пусть этот покой еще живет в нас, когда мы просыпаемся. Пусть там и остается.
Пусть мы станем этим покоем.
Просто вдох.
Молчание, что дает вещам себя проявить. Без усилий.
Без желания и оценок.
Как художник перед его пшеничным полем.
Просто взгляд.
Что-то минеральное, воздушное. В этом тоже оно, Другое.
В той невесомости души, которая заставляет тебя устремляться к чему-то.
Тебе больше не нужно бороться.
Тебе остается только быть.
И жить.
Не сосредотачиваясь на себе.
Растворяясь в том, что тебя окружает.
Есть на этой земле такие чудеса, например в Чарынском каньоне в Казахстане, где не нужна церковь, синагога или мечеть, чтобы ощутить присутствие Бога.
Перед этой природой испытываешь такое потрясение, что можешь только молчать.
Войти в себя, стать сопричастным.
Предстать перед этой красотой в чистоте, как перед Богом.
Пустыня – прекрасное место для рефлексии. Поскольку в ней ничего нет.
А Красота – она всюду.
Все пророки пребывали в пустыне.
То же испытываешь и посреди необъятного океана.
Перед таким зрелищем только и можно, что войти в состояние вроде молитвенного.
И именно его ты потом всюду несешь с собой.
Ты можешь вновь вернуть его в трудную минуту, посреди своей ночи.
Вновь увидеть и ощутить эти великолепные охристые огни на горах Чарынского каньона, в которых кому-то видится творение Бога.
Я не знаю, так ли выглядит Вечность, но мне известно: то, что существует с зари времен, отдает нам часть своей вечности.
Вера в жизнь – это просто вера в чистую Красоту.
Красота, которая гораздо выше и величественнее всех толкований, которые ей можно дать. И которые только перегружают ее.
Вот почему я люблю Другое. Потому что оно ведет к Красоте жизни. Чтобы больше не судить.
Просто любить.
Постоянно возрождаться
Однажды я был в бассейне в Кибероне, под восхитительным красным небом, наблюдая заходящее за море солнце.
Передо мной оказался человек, который вдруг произнес:
«Жизнь прекрасна, не так ли? Жизнь прекрасна!» Я посмотрел на него немного удивленно, и тогда он добавил: «Я, должно быть, кажусь вам странным, но я говорю так, потому что воскрес».
Я только что закончил сниматься в «Полковнике Шабере», поэтому ответил:
«Я тоже воскрес! Я был похоронен в Польше и выбрался из-под земли, из ямы с трупами, на заснеженном поле». И тогда он рассказал мне свою историю.
У него был рак печени. Это был конец, такая гадость сводит вас в могилу за несколько недель. Поэтому он привел свои дела в порядок, подготовил завещание. А через несколько дней его доставили в больницу.
Он лежал в постели, ждал смерти, и тут к нему подошел молодой врач и предложил ему то, чего тогда еще никто не пробовал, – пересадку печени. Поскольку терять ему было нечего, он согласился, ничего не сказав родным, чтобы не давать им напрасных надежд.
Когда после операции он проснулся, врач сообщил ему, что все прошло хорошо. Нужно было просто подождать месяц-другой, чтобы узнать, приживется ли пересаженный орган, не будет ли отторжения.
Через несколько часов приехали его жена и дети, и врач им все объяснил. Они так пережили его болезнь, агонию, завещание, ожидание конца, что были почти разочарованы чудом.
Жена не смогла это перенести.
Он поправился, и они развелись.
Несколько позже из книги профессора Жана Бернара я узнал, что это обычное дело. Что семья, пережившая смертельную болезнь одного из ее членов, не выдерживала потом его возрождения к жизни. И что это явление известно как… комплекс Шабера! В память о жене полковника Шабера Розе Шапотель, которая не смогла перенести, что ее муж воскрес.
Чем старше мы становимся, чем больше меняются времена, тем труднее не погрузиться в негатив.
Надо остерегаться.
Иначе устаешь, а потом уже больше не хочется. Ничего.
Исход надвигается.
Обычно это начинается, когда мы ищем Другое в прошлом.
Мы отрываемся от настоящего, которого уже не знаем и которое тем не менее образует оболочку жизни. Мы прячемся в «Раньше было лучше!».
Но как ты хочешь обрести его, это Другое, если оно давно умерло и похоронено?
И никогда не вернется.
Это несбыточное желание.
Надо сохранять свое любопытство, свое приятие не прошлого, а настоящего, не того, что умерло, а того, что живо.
Находить людей, которые умеют удивлять и вдохновлять, вещи, которые будут восхищать. Отправляться их искать и, возможно, находить чуть дальше, чем прежде.
Мы можем постоянно возрождаться.
Надо только осмелиться.
Осмелиться снова обрести невинность младенца.
И иметь мудрость всегда оставаться безрассудными.
Участь, что ждет здесь, на Западе, наших стариков, ужасна.
В пятидесятые годы они еще жили со своими семьями. Это само собой разумелось. Они оставались с детьми, внуками.
Сегодня здесь все кончено.
Мы ими больше не занимаемся. Их изъяли из семей, из жизни. Мы помещаем их в дома престарелых. Говорим: «Там им будет лучше».
Мы изгнали их в это пространство, где они непременно потеряют рассудок.
Поскольку, чтобы жить в таком доме, надо обязательно потерять рассудок. Чтобы больше не видеть стен. Чтобы больше не видеть той реальности, которую мы им обеспечили.
У них нет выбора, кроме как стать невидимыми.
Забыть самих себя, как мы хотим забыть о них.
Это один из способов убить их, не убивая.
Похоронить еще живыми.
Вот к каким действиям, здесь и сейчас, приводит это общество.
Даже не задумываясь.
Будь то в Африке, в арабских странах, в России, – везде, где есть еще жизнь, я вижу стариков. В кругу семьи. Как это у них принято.
Живых и здоровых.
О чем я сегодня мечтаю?
Больше не отступаться от неуемного желания Другого.
Быть на море, наедине с молчаливым матросом, в лодке, несущейся вперед, по воле ветра, от одного берега к другому.
Купаться в море.
Останавливаться в порту в базарный день.
Сойти на берег, чтобы найти незнакомые мне ингредиенты, с помощью которых попробовать приготовить еду.
Смотреть на людей, чей образ жизни и язык мне неизвестны.
Быть проездом.
Успеть испытать радость.
Перед тем как снова пуститься в бега.
Отбыть в Другое.
Всегда в Другое.
Есть люди, которые боятся умереть в незнакомом месте, за границей, которые уезжают только туда, где поблизости есть больница. Что до меня, я никогда о том не думаю. Как все было в прежние времена? Во времена исследователей, авантюристов, великих путешественников такой вопрос даже не стоял. Встретишь ли ты смерть в известном тебе месте или нет, какая разница? Когда ты почувствуешь, что смерть подступила, никто ничего не может для тебя сделать. А если твой час не настал, ты всегда можешь немного отодвинуть свой конец.
Если все серьезно, ты это почувствуешь. Когда я снимался в фильме «Видок»[14], мне каждый день приходилось подниматься по четыремстам пятидесяти ступеням Пантеона. Я чувствовал, что у меня болит спина, болит рука, я понимал, что со мной происходит: у меня были все симптомы инфаркта. Я оттянул это на месяц, дождался последнего дня съемок, чтобы прямиком поехать в больницу, где мне сделали операцию, поставив пять шунтов.
Все в голове, не только боль, но и все остальное.
Конечно, когда ты в пути, если у тебя уже были проблемы со здоровьем, сердечные приступы, тебя может посещать мысль о смерти.
Но ты точно так же рискуешь протянуть ноги один в деревне в десяти минутах от дома, не успев даже понять, что происходит, как и в пустыне на другом конце света.
Так зачем же лишать себя Другого?
Чтобы поскорее сдохнуть?
Что до меня, мне все равно, где меня похоронят.
Там, где помру, – и дело с концом. В любом месте на Земле, где угодно в мире.
Время идет и обо мне не забывает.
Оно оставляет на мне свои следы, постепенно портит мою кровь, ну и прекрасно.
Я не стану мечтать о вечности: мы не в состоянии ее вынести. Мы не похожи на эти деревья, которые могут жить двести пятьдесят, пятьсот, тысячу лет, настолько в них меньше дури, чем в нас.
О смерти, когда ты молод, вообще не думаешь. Или воспринимаешь ее как игру. Дети часто играют в смерть. А потом, со временем… ты начинаешь думать об этом, и это хорошо. Это как подготовка.
Старость, она должна служить лишь умиротворению и обузданию всего, что составляло твою жизнь.
Мы обычно сами решаем, когда настает время уходить.
Мы умираем не от старости, а потому, что этого хотим. Потому что становимся достаточно свободными, чтобы просто высвободиться от жизни. Это трагедия, невероятная боль, но также благородство и мужество.
Когда обращаешь внимание на то, чем и как живешь, уже примерно представляешь, как умрешь.
Наш страх – наша смерть.
Но смерть меня не страшит.
Я пишу это, хотя не знаю, как буду реагировать, когда настанет мой день.
Это похоже на парней, которые говорят:
«Если бы мне было двадцать во время войны, я бы выстоял».
Ты говоришь… Но о себе заранее ничего не знаешь.
Поди узнай, как отреагировал бы на ужас, на пытки. Мы никогда не знаем. Даже о героях нам неизвестно, действительно ли они герои и почему на самом деле стали героями.
Известно только то, что они пострадали.
Так что в конце, когда окажешься на краю бездны, в этой головокружительной пустоте, в которой у тебя нет никаких ориентиров, как знать, как ты будешь реагировать?
Возможно, ты провел всю жизнь, колотясь головой о стену или коленопреклоненно читая молитвы в церкви, а в последний момент остался наедине с самим собой.
Если твой Бог может принести тебе хоть немного покоя при жизни или при твоем последнем вздохе, это прекрасно.
Но это мало что меняет.
Вопросы остаются прежними.
Единственное, в чем мы уверены, так это в том, каким будет тело после.
Оно будет тем, что оно есть.
То есть мешком дерьма.
Пока живо, оно питается, гадит, потеет – потом, когда ты из него выскакиваешь, оно гниет и превращается в скелет.
В остальном…
В остальном я не думаю, что смерть – это конечная точка.
Для меня это скорее вопрос.
Ответ на который в самом деле можно найти в Другом.
Последние мгновения нужны для того, чтобы собраться.
Собрать все, что в тебе есть, все, что пережил, как лучшее, так и худшее, самое прекрасное и самое страшное.
Это своего рода последний забег, окончательное резюме.
Ты восстанавливаешь пуповину, соединяющую тебя со всем, что составляло твою жизнь, пуповину, которую, когда придет час и ты будешь лежать на кровати, скорчившись в позе эмбриона, тебе придется перерезать самому.
Пуповину твоей жизни.
Это словно дженерик конца, как был дженерик начала.
Есть прекрасное беррихонское[15] выражение, обозначающее момент, что предшествует смерти, – когда умирающий теребит простыню, словно цепляясь за нее, а заодно и за свои воспоминания, там говорят: «Собирает багаж».
Единственно ценное в моем багаже – сумма мгновений, взглядов, слов, ощущений и эмоций, которые внезапно возникают, вспыхивают в каждую минуту жизни, если уметь их видеть.
Это единственное, что я возьму с собой.
Весь мой багаж для Другого.