Открытие Джеймсом Уотсоном и Фрэнсисом Криком в 1953 г. структуры двойной спирали ДНК лежит в основе практически всех достижений современной генетики и молекулярной биологии. Но как ученые пришли к этому результату и почему успех принадлежит именно Уотсону и Крику? В повествовании Маркела, одного из ведущих мировых специалистов по истории медицины, за величайшим научным прорывом стоят имена пяти (а не двух!) ученых, каждый из которых достоин славы и бессмертия: Джеймс Уотсон, Фрэнсис Крик, Розалинд Франклин, Морис Уилкинс и Лайнус Полинг. Блестящие умы, сильные личности, они оказались и соратниками, и конкурентами. При этом главной героиней автор делает Розалинд Франклин, поднимая таким образом, помимо других важных тем научного мира, вопросы мужского шовинизма, антисемитизма и несправедливости. Автор увлекает читателя в интеллектуальное путешествие, воссоздавая напряженную погоню за истиной и сложную картину личных взаимоотношений, деликатно затрагивая тайны жизни, выходящие далеко за рамки биологии.
Установление структуры ДНК лежит в русле давно известной, но не утратившей своего значения максимы: в биологии, не зная строения, анатомии объекта, невозможно понять его функцию (и влиять на нее). Практически все достижения в современном понимании процесса передачи генетической информации основываются на эпохальном открытии структуры ДНК.
Для кого
Книга предназначена для тех, кто интересуется биологией и историей науки, а также для тех, кто намерен заниматься научными исследованиями.
При жизни Джеймсу Уотсону, Фрэнсису Крику и Морису Уилкинсу досталось многое благодаря их легендарному статусу. Но Розалинд Франклин – женщина с выдающимися способностями экспериментатора и несгибаемой решимостью строить науку на безупречных данных – победила в вечности.
Переводчик
Научный редактор
Научный консультант
Редактор
Издатель
Руководитель проекта
Ассистент редакции
Арт-директор
Корректоры
Компьютерная верстка
Адаптация оригинальной обложки
Дизайн обложки
Фото на обложке
© Howard Markel, 2021
© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Альпина нон-фикшн», 2024
Часть I
Пролог
[1]
Действующие лица
28 февраля 1953 г. вскоре после того, как церковные колокола пробили полдень, двое мужчин кубарем скатились по лестнице Кавендишской лаборатории Кембриджского университета. Их переполняло ликование. Они только что совершили открытие всей своей жизни и жаждали рассказать о нем коллегам. Первым, бухнув подошвами об пол, достиг первого этажа Джеймс Уотсон, 25-летний американский биолог из Чикаго. От него на шаг отстал спускавшийся более осторожно Фрэнсис Крик, 37-летний английский физик из Уэстон-Фавелла близ Нортгемптона{4}.
Если бы это был эпизод из голливудского кино, то сначала показали бы Кембриджский университет с высоты птичьего полета, потом виды уютных английских садов Клэр-колледжа, в котором когда-то квартировал Уотсон. Затем камера скользила бы вдоль мелководной реки Кем, на мгновение выхватив фигуру человека на узкой плоскодонке, плывущей вниз по течению. Дальше показались бы великолепные прибрежные луга возле Тринити-колледжа и Королевского колледжа, и взгляд последовал бы вверх, к бесчисленным каменным шпилям.
Эти двое, мчащиеся что есть духу, так что галстуки съехали набок и полы пиджаков колотятся за спиной, выскакивают из готического портала Кавендишской лаборатории. Вот они несутся по Фри-Скул-лейн – короткой извилистой дорожке, выложенной истертыми и неровными каменными плитами. Миновав плотную группу старых деревьев, затеняющих приходскую церковь Св. Бенедикта, квадратная башня которой была выстроена в 1033 г., то есть еще в англосаксонский период, парочка обегает кованую ограду, у которой скопились велосипеды – основное средство передвижения для многих кембриджских студентов, аспирантов и профессоров.
Целью этого забега тем ветреным, но необыкновенно солнечным для февраля днем был паб Eagle{5} на северной стороне Бенет-стрит – всего в сотне шагов от Кавендишской лаборатории. Это заведение, впервые распахнувшее двери в 1667 г. и называвшееся тогда Eagle and Child, привлекало посетителей главным образом тем, что пиво стоило пенни за три галлона[4]. Именно там любили промочить горло кембриджские преподаватели и студенты. Во время Второй мировой войны паб Eagle оказался неофициальной штаб-квартирой подразделений Королевских военно-воздушных сил Великобритании (ВВС), расквартированных поблизости. Стены одного из его залов покрыты написанными, выжженными и выцарапанными именами, рисунками, номерами эскадрилий и прочими граффити. Некий безвестный пилот умудрился изобразить на потолке соблазнительную полуголую женщину.
Шесть дней в неделю Уотсон и Крик перекусывали в уютном закутке между залом для служащих ВВС и баром из дуба, уставленным разноцветными бутылками пива всевозможных видов и сортов. Когда 28 февраля они сюда прибежали, Eagle был битком набит преподавателями и научными сотрудниками, поглощавшими сосиски с пюре, рыбу с жареным картофелем, пирог с говядиной и почками и прочие блюда обеденного меню. За едой и питьем блистательные умы Кембриджа громко обсуждали едва ли не все стороны человеческого существования.
Джеймс и Фрэнсис явились туда, чтобы поднять еще больше шума. Они только что открыли структуру дезоксирибонуклеиновой кислоты (ДНК). Фрэнсис как на крыльях влетел в паб, крича во все горло: «Мы раскрыли тайну жизни!»[5]{6} Так описывал случившееся Уотсон, хотя Крик всю жизнь вежливо, но твердо отрицал, что заявлял подобное в тот судьбоносный день{7}.
Подобное бахвальство не одобрялось кембриджскими учеными, кодексу поведения которых Крик, впрочем, следовал далеко не всегда. Однако бесспорно, что в тот день Уотсон и Крик
Открытие двойной спирали объяснило ключевую роль ДНК в процессе деления живой клетки на две новые, каждая из которых содержит копию родительской ДНК и обладает свойствами исходной клетки. Молекула ДНК построена из единиц, называемых нуклеотидами; каждый нуклеотид состоит из остатка сахара, соединенного через фосфатную группу (включает атом фосфора и четыре связанных с ним атома кислорода) с азотистым основанием. Азотистые основания в ДНК имеются двух типов: пуриновые (гуанин и аденин) и пиримидиновые (цитозин и тимин). Пуриновые основания одной цепи двойной спирали соединены водородными связями с противолежащими пиримидиновыми основаниями другой цепи, как ступеньки винтовой лестницы, перила которой образованы чередующимися сахарными остатками и фосфатными группами. В обеих цепях этой длинной молекулы ДНК пуриновые и пиримидиновые основания расположены не случайным образом, а в определенной последовательности, которая и содержит информацию о свойствах клетки.
Порядок расположения миллиардов нуклеотидов, соединенных в молекулы ДНК, и несет то, что называют тайной жизни, – генетический код. В конечном счете открытие Уотсона и Крика привело к формуле, которая сыграла в генетике ту же роль, что формула
На протяжении первой половины XX столетия в науке царили физики{9}. Они потрясли мир важными открытиями – атома, рентгеновского излучения и радиоактивности, фотоэлектрического эффекта, специальной и общей теории относительности, а тех, кто занимался количественными характеристиками подобных фундаментальных физических явлений, – еще и принципом неопределенности. Эти достижения радикально изменили представления о природе и придали науке такую роль в обществе, о которой в 1900-е гг. и помыслить было невозможно{10}.
Знаковым триумфом современной физики стала квантовая механика. Ее создали (и переработали, включив другие теории) датчанин Нильс Бор, австриец Эрвин Шрёдингер, немцы Макс Планк, Альберт Эйнштейн и Вернер фон Гейзенберг, уроженец Будапешта Лео Силард и многие другие. Эти ученые стремились объяснить физический мир, проникнув в его структуру на недоступную человеческому глазу глубину: внутрь атома и его компонентов – электрона, нейтрона, протона, а также открытых позднее других субатомных частиц, в частности кварков и бозона Хиггса. Они предложили ряд головокружительных математических абстракций, чтобы объяснять и даже предсказывать явления, изучаемые естественными науками. Поэтому на весь мир прославились именно физики-теоретики, а не безымянные труженики, добывавшие экспериментальные данные, необходимые для доказательства их блестящих теорий{11}.
В годы Второй мировой войны физики стран-союзниц вместе с математиками, химиками и инженерами сконструировали радиолокатор, гидролокатор, реактивный двигатель, развили химию и производство пластиков и пластмасс, значительно развили электронику и использование электромагнетизма, взломали коды немецкой шифровальной машины «Энигма» с помощью совершенно новой технологии{12}. Наконец, американские физики, работавшие в Лос-Аламосе (штат Нью-Мексико), Окридже (штат Теннесси) и Хэнфорде (штат Вашингтон), разработали атомную бомбу. Увы, ее первое применение в военных целях было чудовищным: оно уничтожило японские города Хиросиму и Нагасаки.
Осознав ужасный результат своей работы, многие из этих ученых поклялись никогда больше не заниматься оружием. Фокус научных исследований сместился к изучению механизмов жизни на уровне молекул, из которых состоят кровь, мышцы, нейроны, прочие ткани, органы и клетки тела. По воспоминаниям Джеймса Уотсона, в научных кругах после Второй мировой войны единственным предметом всеобщего восхищения была физика. Революция в химии – следствие революции в физике. Революция в биологии, также берущая начало в физике, развернулась лишь после открытия структуры ДНК{13}.
В 1950 г. никто, включая сильнейшие научные умы планеты, не знал, как конкретно передается из поколения в поколение необходимая информация об организме и его признаках, иными словами – как работают гены. Где располагаются посредники в передаче информации: в цитоплазме клетки или в ее ядре? Как взаимодействуют эти две совершенно разные части клетки – цитоплазма и ядро? Существует ли генетический код и, если существует, как кодируется столь разнородная информация? Определяют ли деление клетки белки с их невероятно сложными молекулами, состоящими из соединенных в длинные цепочки аминокислотных остатков, из которых в принципе возможно создать практически бесконечное число комбинаций? Или главную роль играет малоизученная ДНК? Если верно последнее, то каким образом ДНК переносит сложную генетическую информацию, ведь она содержит лишь четыре вида азотистых оснований (аденин, гуанин, тимин и цитозин)? Не слишком ли у нее бедный, примитивный химический язык, чтобы служить Розеттским камнем для разгадывания тайны жизни?
Пожалуй, самый наглядный пример непростого пути от физики к биологии – Эрвин Шрёдингер. Из его достижений наиболее известно уравнение, позволяющее рассчитать волновую функцию системы, а также мысленный эксперимент под названием «кот Шрёдингера»{14}, выразивший его растущее недовольство квантовой теорией. В 1933 г. он получил[6] Нобелевскую премию по физике за открытие новых продуктивных форм атомной энергии{15}. Шрёдингер вошел в анналы биологии в 1944 г., когда увидела свет его небольшая книга «Что такое жизнь с точки зрения физики»[7] (What Is Life?: The Physical Aspect of the Living Cell), основанная на цикле лекций, прочитанных им в 1943 г. в Тринити-колледже Дублина{16}. Никакая другая публикация не может сравниться с ней по колоссальному влиянию на понимание молекулярной биологии. И Джеймс Уотсон, и Фрэнсис Крик, и Морис Уилкинс отмечали, что книга Шрёдингера произвела на них ошеломляющее впечатление и оказала громадное влияние на их научное мировоззрение.
В этой книге описана работа американского биофизика немецкого происхождения Макса Дельбрюка и поставлены четыре ключевых вопроса: 1. Что такое ген? 2. Является ли ген наименьшей единицей передачи наследственной информации? 3. Из каких молекул и атомов состоят гены? 4. Как родительские признаки передаются потомству и далее из поколения в поколение? В качестве ответа Шрёдингер постулировал существование апериодического кристалла или твердого тела, гена или, может быть, целого хромосомного волокна, состоящего из молекул, повторяющихся или выстроенных в определенным образом организованную последовательность{17}. Далее он предположил, что в химических связях этих генов заключена генетическая информация, управляющая жизнью, болезнями и репродукцией. Эта направленность мысли убедила молодого Джеймса Уотсона (и многих других ученых), что принципиально важно установить точное взаимное расположение атомов, из которых состоит ген, – не только многочисленные химические связи, но и их конкретную пространственную организацию.
С 1947 г. Совет по медицинским исследованиям Великобритании выделял физическому факультету Королевского колледжа Лондонского университета 22 000 фунтов на биофизические эксперименты по изучению живых клеток, их компонентов и продуктов жизнедеятельности. Одной из задач, на которые предоставлялся этот грант, было определение структуры ДНК и ее роли в жизни клетки{18}. В Королевском колледже Лондонского университета было самое лучшее оборудование, лучшие образцы ДНК и сотрудники, способные решить эту задачу старым добрым научным подходом – путем постепенного накопления данных. К сожалению, их работе препятствовали непростые отношения двух главных исследователей: нервозного, надменного Мориса Уилкинса и злой на язык, придирчивой Розалинд Франклин. Любое их взаимодействие портила цепная реакция споров и раздоров из-за гендерных и культурных различий, стремления к доминированию и шаткой расстановки сил, что тормозило исследовательскую работу.
Между тем в Кавендишской лаборатории Кембриджского университета случайно возник тандем Джеймса Уотсона и Фрэнсиса Крика. Оба были способны договорить фразу собеседника еще до того, как она прозвучала, и их руководители, которым надоела такая манера дискутировать, посадили их вместе в отдельный кабинет. Кавендишская лаборатория тоже получила щедрый грант Совета по медицинским исследованиям, но ее отделу биофизических исследований поручено было выяснять строение гемоглобина – содержащегося в эритроцитах белка, который связывает и переносит кислород. У Уотсона не лежала душа к этой работе, и он нарушил правила, принятые в британском научном сообществе, согласно которым нельзя посягать на тему исследований, порученную другому подразделению. Дерзкий уроженец Среднего Запада США, одержимый желанием раскрыть тайну ДНК, был готов добиться успеха, чего бы это ни стоило. Он пренебрег джентльменским кодексом академической среды еще и тем, что использовал экспериментальные данные, полученные Розалинд Франклин, без ее ведома.
За океаном, в США, в Калифорнийском технологическом институте, структурой биологических макромолекул занимался Лайнус Полинг, считавшийся величайшим химиком в мире. В 1951 г., располагая полным доверием и поддержкой Фонда Рокфеллера, группа Полинга обошла Кавендишскую лабораторию, открыв спиральную конфигурацию в структуре белков{19}. В 1953 г. роли переменились: Полинг выдвинул гипотезу о структуре ДНК, оказавшуюся ошибочной, а в Кембридже вышли на верную дорогу.
Через пятнадцать лет после открытия структуры ДНК Уотсон рассказал об этом в неотразимо убедительной книге воспоминаний. Читателю может показаться, что она написана им еще в молодости, но Уотсон работал над книгой, будучи уже почти 40-летним профессором в Гарвардском университете. И в 1968 г. вышел в свет эпохальный бестселлер «Двойная спираль. Воспоминания об открытии структуры ДНК»{20}. Как описание научного расследования «Двойная спираль» – шедевр и гарантия того, что в дальнейшем в любой истории о ДНК голос Уотсона окажется самым громким. А если вернуться к аналогии с Голливудом, то сюжет книги Уотсона можно резюмировать, скажем, так: парни знакомятся с девушкой, терпят от нее унижение, твердо решают победить – и побеждают.
16 мая 2016 г. светила молекулярной биологии собрались в Колд-Спринг-Харборской лаборатории на мероприятии под названием «Чествование Фрэнсиса Крика», которое проводилось в связи со столетием со дня его рождения (он умер в возрасте 88 лет 28 июня 2004 г.). В этом научном комплексе, спрятавшемся среди деревьев на северном побережье Лонг-Айленда, исследовали генетические аспекты жизни и болезней. Самое высокое здешнее здание – часовая башня из красного кирпича и терракоты с винтовой лестницей. На каждой из четырех стен башни прикреплены таблички из зеленого коннемарского мрамора с буквами a, t, g, c, обозначающими азотистые основания ДНК – аденин, тимин, гуанин и цитозин. Это, в сущности, памятник Уотсону. Правда, он был недоволен тем, что строители использовали строчные буквы вместо прописных, как принято делать после опубликования статьи Уотсона и Крика с описанием их открытия в журнале
Открыл встречу в Колд-Спринг-Харборе, устроенную в красивой новой аудитории, 88-летний Джеймс Уотсон, к которому, как к «королю Джеймсу», было приковано внимание публики. Колд-Спринг-Харборская лаборатория была его никем не оспариваемым научным царством.
Уотсон начал речь с истории о пабе Eagle, повторив то, что рассказано в знаменитой книге «Двойная спираль». Однако на сей раз он признался, что для драматического эффекта выдумал восклицание Фрэнсиса Крика о разгадке тайны жизни{21}. Через два года летом, сидя в тени часовой башни с ее «двойной спиралью» лестницы, он пояснил: «Фрэнсис
Но первое заявление об одном из величайших научных достижений XX в. было сделано не в той форме, в которой его представляют по книге. Этот мифический эпизод, как и многие другие детали эпохального поиска структуры ДНК, долго приукрашивался, видоизменялся и шлифовался. В ворохе воспоминаний, биографий и журналистских пересказов история открытия ДНК преподносится с точки зрения то одного, то другого участника, так что к настоящему времени она уже превратилась в подобие фильма «Расёмон». Мнение дилетанта во многом зависит от того, чью версию событий он узнал последней.
Джеймс Уотсон часто отмахивался от своих хулителей, саркастически замечая: «Есть лишь молекулы. Все остальное – социология»{23}. Однако череда поступков человека редко следует в столь ограниченном русле. В молодые годы этими увлеченными блестящими учеными сделано множество шагов: какие-то из них в свое время казались ключевыми, тогда как другие – преходящими или несущественными, однако были признаны важными много лет спустя. Стечения обстоятельств становились определяющими, а обстоятельства, долгое время бывшие в центре внимания, в конечном счете не имели значения. На этом пути случайно сходились нужные люди в нужное время и поднималась радостная шумиха или же попадались не те люди не в то время и воцарялось уныние. Были вспышки побед и бесплодные периоды неудач, проявления дружбы и мелкие распри. Кроме того, вокруг открытия строения ДНК прослеживается цепь событий, движимых не самыми благовидными поступками ее участников, боровшихся за первенство{24}. Погребенное под напластованиями толкований, объяснений и заблуждений установление молекулярной структуры ДНК – один из самых запутанных сюжетов в истории науки.
Пора наконец рассказать, как все было на самом деле.
[2]
Монах и биохимик
Все началось в аббатстве, воздвигнутом на вершине холма в моравском городе Брюнн (теперь Брно в Чешской Республике). В 1352 г. монахи-августинцы выстроили для монастыря оштукатуренное каменное двухэтажное здание в форме буквы Г, увенчанное остроконечной крышей с оранжевой глиняной черепицей. В центре первого этажа расположились трапезная и библиотека, над ними находился длинный открытый дормиторий для братии. Эти помещения выходили окнами одной стороны на слияние рек Свитавы и Свратки, а другой – на готическую базилику Вознесения Девы Марии, построенную из красного кирпича. Тогдашние власти назвали монастырь аббатством Св. Фомы в честь апостола, который сначала усомнился в воскресении Иисуса Христа (отсюда выражение «Фома неверующий»).
В залах и галереях здания царила необыкновенная тишина, нарушаемая лишь чириканьем птиц, которых держали на территории аббатства в клетках из проволочной сетки для защиты от хищников. Из расположенной по соседству пивоварни «Старобрно», утолявшей жажду местных жителей с 1325 г., несло ароматами кипящего сусла, хмеля и дробины. В углу центрального двора поместился тщательно возделываемый садик, окруженный ухоженным газоном. Здесь монах по имени Грегор Мендель выращивал помидоры, фасоль и огурцы{26}. Его главной гордостью был горох, разросшиеся стебли которого всевозможных форм, размеров и оттенков образовывали живое подобие решетки Пеннета{27}.
Иоганн Мендель (имя Грегор он принял, когда вступил в орден августинцев) родился в 1822 г. в семье фермера, которая возделывала участок земли возле границы Моравии и Силезии. В детстве Менделю нравилось работать в саду и ухаживать за пчелами. Он сменил несколько школ в своем районе и в 1840 г. поступил в университет в близлежащем Оломоуце. Через три года ему пришлось бросить учение, потому что денег было мало, а плата оказалась высокой.
В 1843 г. Мендель с намерением продолжить учебу оставил мирские блага и начал монашескую жизнь в аббатстве Святого Фомы. В ночных молитвах он благодарил Бога за то, что не нужно больше ломать голову над тем, как свести концы с концами или выплатить семейные долги. У него была удобная кровать и достаточно пищи. Аббатство в ту пору было интеллектуальным центром Брюнна, и Мендель в 1851 г. убедил настоятеля найти средства оплатить его обучение в Венском университете{28}. Там Мендель преуспел в изучении физики, агрономии, биологии и в исследованиях врожденных признаков растений и овец. Обладавшего выдающимися умственными способностями Менделя можно уподобить не Фоме неверующему, а подвижнику и провидцу святому Антонию.
В 1853 г., когда брат Грегор вернулся в Брюнн, настоятель поручил ему преподавать физику в местной школе, хотя тот дважды завалил устный экзамен на получение диплома учителя. Менделю больше нравилось ухаживать за садом, чем выполнять обязанности в приходе. На крохотном клочке земли он взрастил современное учение о наследственности. Ежедневно Мендель тщательно записывал свои наблюдения за семью изменчивыми признаками в последовательных поколениях самоопыляющегося гороха: высотой растений, формой и окраской стручков, формой и окраской горошин, расположением и окраской цветков.
Вскоре после того, как Мендель начал скрещивать высокорослые растения с низкорослыми, он заметил, что все растения в следующем поколении вырастают высокими. Он назвал высокорослость
Брат Грегор рассказал о своих исследованиях на двух вечерних собраниях брюннского Общества естествознания 8 февраля и 8 марта 1865 г. Сегодня на научном семинаре странно было бы увидеть монаха в черной шерстяной рясе до щиколоток и с островерхим капюшоном, свисающим на спину. А тогда Общество естествознания нередко посещали обитатели аббатства, приходили туда также горожане-интеллектуалы и даже интересующиеся фермеры из соседних сел. У Менделя были лишь доска и мел, чтобы представить свои сложные формулы; делая доклад, он почти шептал – сказывались долгие годы монастырского молчания, – но тем не менее и впечатлил, и озадачил сорок с лишним присутствующих.
Позднее в том же году Мендель опубликовал свои сообщения в
К сожалению, последние семнадцать лет жизни Мендель являлся настоятелем аббатства Св. Фомы и тратил время на многочисленные служебные обязанности, увязая в спорах о налоговых обязательствах монастыря с бюрократическим аппаратом Австро-Венгерской империи. Он умер в 1884 г. в возрасте 62 лет от хронической болезни почек. Лишь через шестнадцать лет после его смерти, в 1900 г., голландский ботаник Хуго де Фриз, австрийский агроном Эрих фон Чермак-Зейзенегг, немецкий ботаник Карл Корренс и американский специалист по экономике сельского хозяйства Уильям Спиллман независимо друг от друга экспериментировали со скрещиванием и получили данные, сходные с менделевскими, а также обнаружили затерявшуюся в архивной пыли статью Менделя{32}. Только самые одержимые темой наследственности помнят сегодня этих четырех ученых, потому что они благородно (и честно) признали первенство Грегора Менделя. В последние годы высказывалось предположение, что Мендель выдумал свои данные, потому что математические соотношения, которые он привел в своей статье, слишком точны, чтобы быть достаточно вероятными со статистической точки зрения. Однако множество биологов и специалистов по биостатистике решительно встали на защиту Менделя{33}. Теперь превалирует мнение, что данные Менделя вполне корректны и он был честен в описании своих опытов.
Повторное открытие законов Менделя, управляющих передачей простых рецессивных и доминантных признаков, заложило основу современной генетики. С тех пор он обрел заслуженное бессмертие как отец классической генетики. Но в этой системе понятий есть серьезная проблема: большинство наследуемых признаков не являются простыми, будучи обусловлены взаимодействием нескольких генов, экспрессия которых может также изменяться под влиянием средовых, социальных и иных факторов.
Через три года после выхода статьи Менделя в свет, осенью 1868 г., в Тюбингене Фридрих Мишер собирал гной с бинтов хирургических больных. Новоиспеченный швейцарский врач (он получил степень доктора медицины в Базеле в 1868 г.), Мишер происходил из почтенной и состоятельной семьи. Его отец, Иоганн Фридрих Мишер, был профессором физиологии, а дядя, Вильгельм Гис, – профессором анатомии в Базельском университете; Гис сделал немало открытий в нейробиологии, эмбриологии и гистологии{34}.
Мишер с детства плохо слышал из-за хронической инфекции в сосцевидном отростке. Это мешало ему сначала в годы учебы, затем при работе с больными, осложняя общение с ними. Отец и дядя Мишера сочли, что ему лучше не приступать сразу к клинической практике. Благодаря своим связям они устроили его в лабораторию профессора Феликса Гоппе-Зейлера в Тюбингенском университете. Гоппе-Зейлер – один из основателей современной биохимии; помимо прочего, он открыл функцию красных кровяных телец (эритроцитов), которая состоит в переносе кислорода белком гемоглобином, и роль железа в этом процессе.
Лаборатория Гоппе-Зейлера располагалась в подвальных помещениях замка Хоэнтюбинген. Она представляла собой ряд тесных помещений с глубоко утопленными в стены арочными окнами, выходившими на реку Неккар и долину реки Аммер. Мишер полюбил это место, где под руководством Гоппе-Зейлера занялся изучением состава нейтрофилов и других белых кровяных телец (лейкоцитов), циркулирующих в кровяном русле и нейтрализующих чужеродные клетки и частицы, тем самым препятствуя инфекциям. Лейкоциты были выбраны потому, что они содержатся в крови, а не в более плотных тканях организма, и, следовательно, их легче выделить и очистить. Кроме того, у этих клеток относительно крупное ядро, хорошо видное в световой микроскоп, а ядро – это, можно сказать, центр управления клетки.
Оказалось, что лучше всего получать лейкоциты из серо-зеленых, пропитанных гноем бинтов с ран хирургических пациентов. В середине XIX в. хирурги считали, что гной как побочный продукт заживления операционной раны имеет доброкачественный эффект и чем больше образуется гноя, тем выше шансы на выздоровление. Как теперь известно, нагноение чаще всего возникает из-за нечистых рук и инструментов, а избыточное выделение гноя приводит к послеоперационной инфекции. Нередко из-за «доброкачественного» гноя инфекция распространялась с кровотоком по всему организму и развивалось смертельно опасное состояние – сепсис.
Как часто случается в научном поиске, Мишеру сыграло на руку появление новой технологии, разработанной другим исследователем, а именно Виктором фон Брунсом, возглавлявшим хирургическую клинику Тюбингенского университета. Профессор фон Брунс придумал хлопковый тканый материал с высокими абсорбирующими свойствами, которому дал название «ватный хлопок» (теперь он называется марлей). Вместе с послеоперационными инфекциями этот новый перевязочный материал, впитывающий жидкости как губка, ежедневно обеспечивал Мишера гноем{35}.
Со временем Мишер нашел наилучший способ отделять нежные лейкоциты от жидкой части гноя из перевязочного материала, не повреждая и не убивая их, что было непростой задачей. К счастью, с его, как говорится, легкой руки появился метод, который позволил получить в осажденном виде ранее не описанное вещество с высоким содержанием фосфора, проявлявшее свойства кислоты. Мишер установил, что это вещество содержится только в ядре клетки, и назвал его
В 1871 г. Мишер перебрался из Тюбингена в Лейпциг, где стал работать под руководством прославленного физиолога Карла Людвига{37}. В том же году он подготовил статью о своих исследованиях нуклеина, и после тщательной проверки результатов, отличавшихся высокой воспроизводимостью, Феликс Гоппе-Зейлер согласился опубликовать ее в престижном журнале
В следующем году Мишер вернулся в родной Базель проходить хабилитацию – читать лекции и готовиться к занятию академической должности согласно процедуре, принятой для молодых врачей Германии, Австрии и Швейцарии в XIX в.{39} В возрасте 28 лет он получил предложение возглавить кафедру физиологии и занять должность профессора в Базельском университете. Поскольку в этом учебном заведении высокие посты принадлежали его отцу и дяде, коллеги-завистники безосновательно жаловались на кумовство. Мишер, став блестящим исследователем, доказал, что они ошибаются.
Поскольку Базель раскинулся на берегах Рейна, одной из важнейших отраслей хозяйства в городе была ловля лосося. А сперматозоиды лосося легко выделить и очистить даже теми методами, которые были известны во времена Мишера. Кроме того, эти клетки имеют очень крупное ядро, так что из них получается много нуклеина, пригодного для исследований. И Мишер взялся за рыбалку, чтобы обеспечить себе неиссякаемый источник молок лосося. Химический анализ тогда был очень трудоемким и долгим, к тому же поначалу образцы нуклеина бывали загрязнены белками и входящей в их состав серой, но в конце концов Мишер установил, что нуклеин состоит из углерода, фосфора, водорода, кислорода и азота.
В 1874 г. Мишер опубликовал сообщение о том, что ядра клеток различных видов позвоночных имеют много общего, но и несколько различаются. В частности, в этой статье есть сформулированное довольно сдержанно, но по сути сенсационное предположение, что если конкретной причиной оплодотворения является индивидуальное вещество, то следует рассматривать в первую очередь нуклеин{40}. Однако Мишер не мог объяснить, каким образом столь сложным процессом, как репродукция, может управлять единственное химическое соединение с таким ограниченным разнообразием, и сделал вывод, что, как он выразился, «не существует конкретного вещества, определяющего оплодотворение»{41}.
Как и Грегор Мендель, Мишер был вынужден заниматься административными делами, теряя на них время, которое лучше было бы посвятить размышлениям. Он умер от туберкулеза в 1895 г. на 52-м году жизни. В его честь назван Институт медико-биологических исследований Базельского университета. Однако за пределами Базеля лишь немногие помнят имя и труды Мишера. Прошло больше полувека, прежде чем удалось выяснить функции и роль ДНК. К сожалению, до этого в академических кругах понимание природы наследственности было далеко от истины.
[3]
До двойной спирали
С конца 1880-х гг. и особенно в первые три десятилетия XX в. многие белые мужчины-англосаксы из высших слоев общества (а также их жены и дети) весьма беспокоились о будущем генофонде своего народа{42}. Их страхи опирались на псевдонаучную схему, предложенную в 1883 г. британским натуралистом Фрэнсисом Гальтоном, который приходился двоюродным братом Чарльзу Дарвину. Гальтон предложил концепцию, названную им
В Соединенных Штатах Америки в 1900–1920 гг., когда царил прогрессивизм, поколение реформаторов стремилось противостоять актуальным социальным проблемам, в том числе положению городской бедноты, неграмотности, ассимиляции огромного множества мигрантов, прибывающих на берега Северо-Американского континента, а также демографическим проблемам, включая эпидемии, высокую детскую смертность и прирост населения. Эти реформаторы часто прибегали к ошибочным положениям евгеники применительно к людям, которых считали нежелательными: к умственно неполноценным (врачи и психологи обозначали их терминами «имбецилы», «идиоты» и «дебилы»), слепым, глухим, психически больным, инвалидам, эпилептикам, сиротам, матерям-одиночкам, представителям коренных народов Америки, афроамериканцам, иммигрантам, обитателям городских трущоб, неимущим жителям Аппалачей и ко множеству других «аутсайдеров». По утверждению прогрессивистов, все эти низшие группы населения представляли экзистенциальную угрозу экономическому, политическому и нравственному здоровью американского общества.
Евгеника дала американским властным структурам авторитетную наукообразную основу для расовых предрассудков в отношении тех, кого они считали опасными. Решение проблем нашли в том, чтобы изолировать нежелательных лиц, отгораживаться от них и не позволять им загрязнять господствующую «высшую расу» – урожденных белых американцев{44}. «Высших» с точки зрения евгеники, а именно белых англосаксов-протестантов, поощряли к размножению – этот подход получил название
Эпицентром американского евгенического движения были Станция экспериментальной эволюции и Бюро регистрации евгенических исследований (Eugenics Record Office, ERO) в Колд-Спринг-Харбор на Лонг-Айленде, которым руководил Чарльз Бенедикт Давенпорт, учившийся в Гарвардском университете и принятый в престижную Национальную академию наук США{46}. ERO было основано в 1910 г. на средства, завещанные Мэри Гарриман – женой железнодорожного магната Эдварда Генри Гарримана, а также на пожертвования Института Карнеги в Вашингтоне (округ Колумбия), Джона Рокфеллера – младшего и Джона Харви Келлога, который изобрел кукурузные хлопья и возглавлял санаторий в Баттл-Крик. Сейчас на месте ERO располагается Колд-Спринг-Харборская лаборатория, где долго директорствовал, расширяя и популяризируя ее, Джеймс Уотсон, пока из-за расистских высказываний его не освободили от этой должности{47}. Аспиранты Школы биологических наук Колд-Спринг-Харборской лаборатории до сих пор живут в мрачном викторианском общежитии, где когда-то обитал Чарльз Давенпорт.
В годы переоткрытия законов Менделя на основе его суждений развернулась масса дискуссий в обществе, которые в ERO были, как нигде, плодотворными и масштабными. А евгенисты распространили выводы, сделанные Менделем из опытов с растением гороха, на сложные социальные проблемы. Давенпорт объявил войну всем, кого считал угрозой чистоте генофонда нации{48}. В 1910 г. на собрании комитета по евгенике Американской ассоциации селекционеров он провозгласил: «Общество должно защищать себя; как оно требует лишить жизни убийцу, так может уничтожить и отвратительную гадину безнадежно дурной протоплазмы»{49}.
К тому времени Давенпорт руководил целой армией социальных работников, исполнителей полевых исследований, социологов и биологов, составлявших длинные сводки результатов изучения родословных, которые ошибочно трактовались с целью оценки наследственных основ различных национальных особенностей, например сладострастия и преступных наклонностей, характерных, по мнению Давенпорта, для итальянцев; неврастении, туберкулеза и деловой хватки, свойственных евреям; слабоумия, носившего повальный характер среди живущих в беспросветной нищете обитателей Аппалачей; склонности цыган и бомжей к бродяжничеству и даже врожденной любви к морю – талассофилии – у моряков.
Давенпорт считал, что евреи из Восточной Европы являли собой особенно серьезную угрозу для американского общества. 7 апреля 1925 г. Давенпорт заявил, обращаясь к своему другу Мадисону Гранту: «Наши предки переселили в Род-Айленд баптистов из Массачусетс-Бей, но у нас нет места, куда привезти евреев. Да, тогда жгли ведьм, но сейчас было бы против моральных норм сжечь сколько-нибудь существенную часть населения»{50}. Грант – консерватор, юрист, попечитель Американского музея естественной истории – тоже был видным сторонником евгеники. В 1916 г. он написал книгу «Конец великой расы» (The Passing of the Great Race), в которой продвигал меры против иммиграции, сегрегацию нежелательных рас и – поскольку считал, что множество американцев имеют «низкое» происхождение, – принудительную стерилизацию. Эта книга имела самые мрачные последствия в нацистской Германии. Адольф Гитлер называл главный труд Гранта «моя библия», когда разрабатывал печально известные программы расовой гигиены, уничтожившие шесть миллионов евреев и миллионы гомосексуалов, цыган, инвалидов, политических и религиозных заключенных и других людей, казавшихся фюреру непригодными для Третьего рейха{51}.
Далеко не все ученые тогда запятнали себя евгеникой. Были и те, кто упорно трудился, закладывая основы современной генетики. Самый важный вклад внесли исследователи, доказавшие, что нитевидные структуры в клеточном ядре, называемые хромосомами, содержат частично или полностью генетический материал живого организма – то, что мы теперь называем генами. В нескольких лабораториях были разработаны методы, позволившие установить, что хромосомы состоят из белков и дезоксирибонуклеиновой кислоты (ДНК). Работы других ученых сформировали новую область науки – популяционную генетику, изучающую наследственную изменчивость внутри различных групп особей одного вида и между группами{52}.
Для них всех, однако, оставался загадкой биологический механизм воспроизводства живых существ. Прежде чем стало бы возможным искать ответ на этот принципиальный вопрос, должна была возникнуть совершенно новая наука – молекулярная биология. Следовало определить структуру генов на уровне молекул и атомов, и только после этого можно в полной мере понять, как они функционируют. Продвижение вперед по этому пути задерживали ожесточенные споры о том, что собой представляет генетический материал: ДНК, белок или и то и другое. В первую половину XX в. казалось более надежным (но, как выяснилось позже, ошибочным) делать ставку на белки, молекулы которых устроены значительно сложнее нуклеиновых кислот. А ДНК отводили пассивную роль опоры для генов{53}.
Эти споры были особенно напряженными в стенах Института медицинских исследований Рокфеллера в Нью-Йорке, созданного в 1901 г. одноименным фондом на средства богатейшей нефтяной монополии Standard Oil. Этот институт, позже получивший название Университета Рокфеллера, был первым в США независимым, полностью обеспеченным финансами исследовательским центром в этой области знаний. Отец и сын Рокфеллеры сделали свое детище безусловным лидером медицинских исследований{54}. Понимая, что для крупных научных работ нужна крупная недвижимость, они в 1903 г. купили на Манхэттене за колоссальную сумму в 650 000 долларов 13 акров земли на берегу Ист-Ривер между 64-й и 68-й улицами. Институт обосновался на этом участке земли в мае 1906 г., а четыре года спустя открылась еще и больница на 60 коек, где бесплатно лечили всякого, кто страдал одним из пяти заболеваний, изучаемых в институте: полиомиелитом, ишемической болезнью сердца, сифилисом, целиакией и очень распространенной крупозной пневмонией. Со временем клинические задачи больницы расширялись. Рокфеллеры гордились тем, что снабжают «своих» ученых всеми нужными ресурсами, и надеялись, что их щедрость приведет к множеству выдающихся открытий. Стареющий нефтяной магнат говорил сыну: «У нас есть деньги, но это ценно для человечества, только если мы сумеем найти способных людей с идеями, воображением и смелостью, которые обеспечат им дельное применение»{55}.
Одним из самых продуктивных сотрудников Института Рокфеллера был медик по образованию Освальд Теодор Эвери. Он родился в городе Галифакс провинции Новая Шотландия в Канаде в семье священника. В 1887 г. Эвери переехал в Нью-Йорк и прожил там всю дальнейшую жизнь. Смолоду отличаясь чопорностью и суровым видом, он обладал недюжинными познаниями и способностями. Его яйцевидную голову венчала обширная лысина, переносицу длинного носа сжимало пенсне. Ростом он был мал, говорил негромко, держался вежливо и всегда безупречно одевался. Студенты величали его «профессор»{56} со смесью почтения и язвительности.
В медицинской практике и исследованиях Эвери центральное место занимал микроорганизм, называемый пневмококком, – бактерия
Оставалось неизвестным, каков активный фактор трансформации, то есть чем передается вирулентность от одного штамма бактерий другому, и из чего он состоит. По одному из предположений, полисахаридная капсула пневмококка действует как самовоспроизводящаяся матрица. Согласно другой гипотезе, активным фактором является белково-полисахаридный антиген, находящийся внутри бактериальной клетки. В 1935 г. Эвери поставил перед собой задачу ответить на эти вопросы. Совместно с двумя более молодыми коллегами – Колином Маклаудом и Маклином Маккарти – он нашел решение. По мнению многих, их скрупулезная, точная и убедительная работа заслуживала Нобелевской премии, но, хотя с 1932 по 1948 г. этих исследователей номинировали более десяти раз, в Стокгольме это проигнорировали{60}.
Сам чем-то напоминающий монаха, Эвери холил и лелеял свой микробиологический «сад». Он много лет посвятил разработке методов выращивания, обработки и центрифугирования больших объемов культур пневмококка. По большей части работа не приносила успеха. «Разочарование – мой хлеб насущный, но я наслаждаюсь им», – часто говорил упорный исследователь. В особенно тяжелые дни он бывал более откровенен: «Часто мы готовы просто вышвырнуть все в окно»{61}. Но в конце концов удалось добиться надежных и воспроизводимых методик выделения и анализа «трансформирующей субстанции».
Словно недостаточно было множества технических трудностей, которые требовалось преодолеть в лаборатории, у Эвери началось тяжелое аутоиммунное заболевание (болезнь Грейвса), сопровождающееся гипертиреозом и проявляющееся, помимо поражения щитовидной железы, депрессией и раздражительностью, с которыми ему не всегда удавалось совладать. Пришлось удалить щитовидную железу (в 1933 или 1934 г., больничные архивы не сохранились). Хотя здоровье Эвери в значительной степени восстановилось, он часто оправдывал болезнью свое стремление свести к минимуму социальные обязательства, уклониться от участия в ученых собраниях и более полно отдаться работе{62}.
К началу 1943 г. Эвери убедился, что трансформирующей субстанцией является дезоксирибонуклеиновая кислота. В мае того года глубокой ночью он написал о своем открытии брату Рою, биохимику в Университете Вандербильта. Это письмо на четырнадцати страницах – один из эпохальных документов в истории ДНК.
Кто бы мог подумать? Насколько я знаю, этот тип нуклеиновой кислоты до сих пор у пневмококков не обнаруживали, хотя находили у других бактерий… Похоже на вирус, может быть, ген… Это касается генетики, энзимологии, клеточного метаболизма, синтеза углеводов и т. д. Сейчас нужно много документированных убедительных доказательств того, что натриевая соль дезоксирибонуклеиновой кислоты, не содержащая белков, возможно, обладает такой биологической активностью и специфическими свойствами, и эти доказательства мы пытаемся получить. Надувать пузыри очень весело, но разумнее проколоть их самому, прежде чем это попытается сделать кто-то другой… Опасно действовать сгоряча: будет стыдно, если придется идти на попятный{63}.
Статья, которую Эвери опубликовал в 1944 г., основывалась на результатах применения широкого спектра различных биохимических, микробиологических и иммунологических методов исследования, в частности электрофореза, ультрацентрифугирования, очистки и инактивации. Он установил, что трансформирующая субстанция состоит из углерода, водорода, азота, кислорода и фосфора, что характерно для нуклеиновых кислот. Субстанция была активной при разведении 1:100 000 000 и инактивировалась ферментами, расщепляющими ДНК, но
Дело в том, что весьма влиятельные ученые упрямо держались убеждения о главенстве белков в наследственности. В 1945–1950 гг. они всячески оспаривали доклады Эвери на научных конференциях. Пожалуй, самым непримиримым противником Эвери был его коллега из Института Рокфеллера, биохимик мирового уровня Феб (Фибус) Левен, считавший, что ДНК недостаточно сложна и разнообразна, чтобы нести генетическую информацию, поскольку в ней имеется лишь четыре варианта азотистых оснований (аденин, гуанин, цитозин и тимин). По мнению Левина, основой наследственности должен быть белковый компонент хромосом, в составе которого много разных аминокислот. Его главный аргумент казался убийственным: как Эвери может быть уверен, что в его образцах для исследования совершенно отсутствуют следы белков и что не эти следы есть истинная причина трансформации?{66}
В ряде сделанных задним числом историографических исследований утверждалось, что работа Эвери была преждевременной и не удостоилась внимания большинства ученых, включая генетиков, отчасти, возможно, из-за ее публикации в
В действительности начиная с середины 1940-х и на протяжении большей части 1950-х гг. данные, полученные Эвери, активно обсуждались на научных конференциях с участием специалистов по молекулярной биологии, биофизике и генетике микроорганизмов. В 1944 г. английский физик Уильям Астбери, который в 1930-е гг. первым применил метод рентгеновской кристаллографии к изучению структуры ДНК, с восхищением назвал работу Эвери одним из самых выдающихся открытий современности{68}. Биохимик Герман Калькар из Копенгагенского университета в Дании, у которого был аспирантом Уотсон, утверждал, что знал об исследованиях Эвери с 1945 г.{69} В 1946 г. Эвери выступал на главном собрании генетиков того времени – летнем семинаре «Наследственность и изменчивость у микроорганизмов» в Колд-Спринг-Харбор.
Джошуа Ледерберг, который в 1958 г. удостоился Нобелевской премии в области физиологии и медицины, а в 1978 г. стал ректором Рокфеллеровского университета, прочел статью Эвери, как только она вышла в свет. Он назвал ее поразительным ключом к разгадке химической природы гена{70}. Ледерберг часто ссылался на работу Эвери в своих публикациях 1940–1950-х гг. На всем протяжении своей научной деятельности Ледерберг вежливо, но твердо оспаривал утверждение о якобы безвестности открытия Эвери. В 1973 г. в письме редактору журнала
Нобелевский лауреат биофизик Макс Дельбрюк всецело соглашался с Ледербергом. В 1941 или 1942 г. он посетил лабораторию Эвери в Рокфеллеровском институте и изучил его работу, опубликованную в
Часть II
Клуб игроков
[4]
«Возьмите меня в Кавендишскую лабораторию»
Первое предложение «Двойной спирали» Джеймса Уотсона задевало Фрэнсиса Крика и в то же время идеально его описывало. В отличие от того, с каким чувством Уотсон описал Розалинд Франклин, он не имел в виду ни малейшего неуважения в адрес Крика. Он лишь хотел сказать, что Фрэнсис так блистателен, что ему незачем скромничать. Однако Крику не слишком нравилась эта фраза. Вскоре после прочтения рукописи книги Уотсона Крик объединился с Морисом Уилкинсом и еще несколькими учеными, оскорбленными этим текстом. Они подали прошение ректору Гарвардского университета Натану Пьюзи, желая, чтобы он велел независимому университетскому издательству не публиковать эту книгу. Крик выиграл битву, но проиграл войну. Издательство Harvard University Press в 1967 г. отвергло книгу Уотсона, но его редактор Томас Уилсон перебрался из Кеймбриджа (штат Массачусетс) в нью-йоркское издательство Atheneum, имея при себе рукопись Уотсона{76}. В следующем году «Двойная спираль» стала международным бестселлером и с тех пор разошлась в количестве свыше миллиона экземпляров{77}.
Фрэнсис Крик родился 8 июня 1916 г. в деревне Уэстон-Фавелл близ Нортгемптона на востоке Центральных графств Англии. Его родители Гарри и Энни Крик были состоятельными людьми, так как у Гарри и его брата были обувная фабрика и несколько магазинов. Юный Фрэнсис поглощал научные книги и энциклопедии, превосходно их запоминая. Однажды он посетовал матери, что к тому моменту, когда он вырастет, все открытия уже будут совершены{78}.
Окончив среднюю школу в Нортгемптоне, Крик поступил в лондонскую школу Милл-Хилл, где блестяще проявил себя в математике, физике, химии – и в розыгрышах. Однажды он устроил так, чтобы радио, которое запрещалось слушать в часы вечерних занятий, автоматически включалось, если заведующий пансионом обходил залы, и выключалось, когда он входил в комнату Фрэнсиса в поисках источника шума. Еще он испортил отношения с педагогами, наполнив бутылку различными взрывчатыми веществами, чтобы сделать «бомбу».
В 1934 г. Крик провалил вступительные экзамены и в Оксфордский, и в Кембриджский университеты, после чего поступил в Юниверсити-колледж Лондонского университета. Он изучал физику и окончил обучение в возрасте 21 года, получив степень бакалавра с отличием второго класса. Любопытно, что Морис Уилкинс и Розалинд Франклин также завершили бакалавриат с отличием второго класса, а это сулило им второразрядную карьеру в науке. Однако они стали примечательным исключением{79}. Крик пошел по пути наименьшего сопротивления: будучи студентом, он вел исследовательскую работу[12] под руководством профессора Эдварда Невилла да Коста Андраде в Юниверсити-колледже и жил в Лондоне на деньги своего дяди Артура Крика, у которого мальчиком научился стеклодувному делу и фотографии. У да Коста Андраде Фрэнсис занимался определением вязкости воды под давлением при температуре от 100 до 150 оС, что казалось ему скучнейшим делом{80}.
К счастью для будущего биологии, в 1939 г. немецкая бомба уничтожила лабораторию, где трудился Крик, и его тщательно подобранное оборудование, положив конец этим его исследованиям. С 1940 г. Крик шесть лет служил в Военно-морском министерстве, работая над магнитными и акустическими минами, взрывающимися без непосредственного контакта с объектом поражения, что многократно повышало эффективность по сравнению с минами старого образца. По окончании войны было подсчитано, что новые британские мины потопили или повредили не меньше тысячи вражеских морских судов{81}.
Личная жизнь Крика в это время была весьма запутанной. Его первая жена Рут Дорин Додд была его сокурсницей по Лондонскому университету, где изучала английскую литературу, особенно увлекаясь плутовскими романами Тобайаса Смоллетта. Когда разразилась Вторая мировая война и все способные работать понадобились в военных интересах, она отодвинула в сторону книги и стала служить в Министерстве труда{82}. Пара сочеталась браком в 1940 г., через девять месяцев родился их сын Майкл. В 1946 г. Крик влюбился в француженку Одиль Спид, приехавшую в Англию в 1930-х гг. изучать английский язык и изобразительное искусство. Во время войны она вступила в ряды Женской вспомогательной службы военно-морских сил. В 1947 г. Фрэнсис развелся с Рут, после чего, в сущности, не занимался воспитанием сына. В 1949 г. он женился на Одиль. Этот брак был очень счастливым: Бог благословил их двумя дочерьми и супруги не расставались до самой смерти Крика.
Под конец войны Крик задумался, не станет ли гражданская служба в правительственном аппарате наилучшим выбором для него при не слишком высоких результатах в бакалавриате, незаконченной диссертации и уже не юном возрасте. Министерские чины, впрочем, сомневались в своем желании и дальше обеспечивать работой этого говорливого молодого человека. После второго собеседования под председательством физика, химика, а впоследствии писателя и государственного деятеля Чарльза Сноу Крику предложили работу. Однако к этому времени он решил, что не хочет потратить остаток жизни на создание оружия, и отклонил это предложение{83}.
Крик подумывал заняться научной журналистикой и попытался устроиться в редакцию журнала
По замечанию журналиста Мэтта Ридли, Крик был полон решимости не просто ворваться в науку, но и совершить в ней нечто героическое, а главное – раскрыть какую-нибудь важную тайну природы{85}. Прорывы, к которым он стремился, следовало искать в изучении функционирования человеческого мозга или же в выяснении молекулярных механизмов наследственности. Однако как осуществить такие смелые планы?{86}
К счастью, наставником Крика в Военно-морском министерстве оказался английский физик австралийского происхождения Гарри Стюарт Уилсон Мэсси, в 1945 г. ставший деканом физического факультета Юниверсити-колледжа Лондонского университета. Как-то Мэсси дал Крику почитать книгу Эрвина Шрёдингера «Что такое жизнь?». Другой экземпляр этой книги Мэсси одолжил Морису Уилкинсу, который был правой рукой Джона Тертона Рэндалла, возглавлявшего отдел биофизики Совета по медицинским исследованиям в Королевском колледже Лондона{87}. По совету Мэсси Крик свел знакомство с Уилкинсом и подружился с ним. Они были сверстниками (и скончались оба в 2004 г.), каждый из них развелся с первой женой и отказался от забот о первенце-сыне, и мысли обоих занимали структура и функционирование генов. Однажды Крик попросился работать в лаборатории Рэндалла, но тот решительно отказал. Крика не принял и Джон Десмонд Бернал, занимавшийся рентгеновской кристаллографией в той самой лаборатории Беркбек-колледжа Лондонского университета, в которую в 1949 г. не взяли Розалинд Франклин (правда, ее-то весной 1953 г. все-таки пригласили туда){88}.
Затем Крик попытался получить стипендию для завершения диссертации под эгидой Совета по медицинским исследованиям. Его заявка начиналась изложением масштабных и блестящих планов. Конкретной областью, наиболее его увлекавшей, он назвал разницу между неживым и живым на примере белков, вирусов и бактерий, а также структуру хромосом, конечной же целью – описание этих биологических объектов в аспекте пространственного распределения атомов, из которых они состоят. В заключение Крик предлагал назвать очерченное им направление исследований химической физикой биологии{89}.
Чтобы получить стипендию, Крик прошел собеседование с работавшим в Кембридже Арчибальдом Хиллом, который занимался физиологией мышечной деятельности и в 1922 г. получил Нобелевскую премию в области физиологии и медицины. Хилл горячо одобрил его кандидатуру и устроил Крику встречу с могущественным секретарем Совета по медицинским исследованиям Эдвардом Мелланби{90}, открывшим витамин D и его роль в предотвращении рахита. Того тоже впечатлили энергия и широта познаний молодого человека. Проговорив с Криком меньше часа, он посоветовал ехать в Кембридж, где найдется соответствующий ему уровень{91}. После собеседования Мелланби начертал на заявлении Крика в Совет по медицинским исследованиям: «Мне очень понравился этот человек»{92}.
Первые два года в Кембридже (1947–1949) Крик работал в Лаборатории Стрейнджуэйса – так стали называть Кембриджскую научно-исследовательскую клинику, основанную врачом-патоморфологом Томасом Стрейнджуэйсом для изучения ревматоидного артрита. Там занимались в основном культурами тканей и органов, а также гистологией и цитологией. На тот момент, когда Крик пришел в Лабораторию Стрейнджуэйса, ее возглавляла выдающийся зоолог Хонор Фелл – одна из немногих женщин, занимавших руководящую научную должность в Великобритании того времени{93}. По воспоминаниям Крика, там он занимался физическими свойствами цитоплазмы. «Меня не особенно интересовала эта проблема, – признавал он, – но это был идеальный вариант, поскольку разбирался я только в магнетизме и гидродинамике». В итоге его работа оказалась достаточной для публикации в журнале
На второй год работы Крика в Лаборатории Стрейнджуэйса Фелл предложила ему выступить с небольшим докладом о наиболее важных проблемах молекулярной биологии перед группой исследователей, прибывших в Кембридж. «Гости собрались, в ожидании навострив ручки и карандаши, – вспоминал он, – но по мере того, как я говорил, отложили их. Очевидно, они сочли то, что я рассказывал, недостаточно серьезным, не более чем ненужными домыслами. Однако в какой-то момент они все-таки кое-что записали, а именно, когда я сообщил нечто фактическое – что воздействие рентгеновского излучения вызывало резкое уменьшение вязкости раствора ДНК». Пересказывая эту историю в возрасте 72 лет, Крик не был уверен, что может доверять своей памяти. Никаких записей от того выступления не сохранилось, и Крику осталось лишь предполагать, что он говорил о важной роли генов в репродукции, о необходимости установить их молекулярную структуру, о том, что они, вероятно, состоят из ДНК (по меньшей мере частично) и что гены могли бы управлять синтезом белков, возможно, при посредничестве РНК{95}.
Диплом Кембриджского университета являлся для Крика последним и единственным шансом стать великим ученым, и он преисполнился решимости выжать из этого шанса все возможное. Понимая, что у него нет будущего в Лаборатории Стрейнджуэйса, Крик убедил Э. Мелланби в необходимости перехода в другое место. Несколько телефонных звонков – и его перевели в биофизический отдел Кавендишской лаборатории под руководство Макса Перуца и его помощника Джона Кендрю{96}. Крику поручалось участвовать в определении молекулярной структуры гемоглобина и миоглобина; в свою очередь, Перуц брался содействовать Крику в получении степени PhD[13]{97}.
Первое посещение Криком Кавендишской лаборатории началось обескураживающе. Поезд долго тащился из Лондона, и Крик, спрыгнув наконец с платформы крохотной железнодорожной станции Кембриджа, вознаградил себя тем, что взял такси. Его переполняло воодушевление серьезного студента на пороге настоящей научной карьеры. При мысли о том, что ему предстоит работать в лучшем в мире научном учреждении, участился пульс. Уложив саквояж и устроившись на сиденье, Крик сказал таксисту: «Отвезите меня в Кавендишскую лабораторию». Таксист обернулся и воззрился на него через стекло, отделявшее место водителя от салона: «Где это?» Крик растерялся и не сразу понял, что далеко не все так же увлечены наукой, как он. Порывшись среди бумаг в своем потрепанном портфеле, он отыскал листок с адресом и сообщил, что им надо на улицу Фри-Скул-лейн. Водитель сообразил, что это недалеко от Рыночной площади, развернулся в нужном направлении и поехал к месту назначения{98}.
С конца XIX до середины ХХ в. физикой занимались всерьез в первую очередь в Кавендишской лаборатории Кембриджского университета, а все остальные возможности были равно второсортными{99}. Резонно считать, что современная физика началась в Кембридже. В Тринити-колледже учился и долгие годы работал Исаак Ньютон, написавший знаменитый труд «Математические начала натуральной философии» (Philosophiæ Naturalis Principia Mathematica), где сформулированы закон всеобщего тяготения и другие основы классической физики. В 1874 г. здесь устроили лабораторию и назвали ее в честь гениального затворника Генри Кавендиша (1731–1810), который открыл «горючий воздух» (то есть водород), измерил силу взаимного притяжения масс и получил точное значение гравитационной постоянной.
Первым руководителем Кавендишской лаборатории был шотландец Джеймс Клерк Максвелл (1831–1879). Впечатляющие седоватые бакенбарды и жесткая раздвоенная борода придавали ему вид диккенсовского персонажа. Еще во время учебы Максвелл решил посвятить себя изучению физического мира, несмотря на то что для этого пришлось отказаться от христианских догматов, сформировавших его мировоззрение{100}. На этом пути ему удалось многое. В частности, он математически описал, как электрические заряды и токи создают электрические и магнитные поля; эти формулы известны под названием «уравнения Максвелла». Также его исследовательский подход вернул в физику аристотелевский мысленный эксперимент; позже в работах Эйнштейна, Бора, Гейзенберга, Шрёдингера и других ученых этот метод, ставший своего рода искусством, создал основу теоретической физики{101}.
Студенты Кембриджского университета называли Кавендишскую лабораторию «центр всего физического». Она занимала трехэтажное здание из известняка, кирпича и сланца с множеством готических арок и узких лестниц. Внутри размещались лекторий с крутым амфитеатром на 180 мест, профессорские кабинет и лаборатория, а также мастерская; этажом выше – тесное помещение для оборудования и студенческая лаборатория; на верхнем этаже было помещение для экспериментов с электричеством{102}.
Максвелла, скончавшегося в возрасте 48 лет, сменил в 1879 г. Джон Уильям Стратт, лорд Рэлей, который в 1904 г. получил Нобелевскую премию по физике за исследование плотности наиболее распространенных газов и за открытие аргона. Денежную составляющую премии он пожертвовал на восстановление обветшавшей Кавендишской лаборатории. В 1882 г. Стратт ввел знаменательное новшество – разрешил посещать занятия женщинам. Через полвека этот шаг к равноправию сыграет огромную роль в жизни Розалинд Франклин.
В 1884 г. очередным профессором Кавендишской лаборатории был назначен Джозеф Джон Томсон. Худощавый, с залысинами и растрепанными моржовыми усами, внешне он больше походил на банкира, чем на физика. Этот пост он занял в возрасте всего лишь 28 лет. Увы, выдающийся ученый был очень неуклюжим, и его сотрудникам приходилось прилагать большие усилия, чтобы защитить от шефа хрупкое лабораторное оборудование. Томсон открыл электрон и установил его массу и заряд, что было огромным достижением, заложившим основы понимания химических связей на молекулярном и атомном уровнях. На работах Томсона базируется разработка множества современных вещей: источников питания, искусственного освещения, радио, телевидения, телефона, компьютера и интернета.
В 1919 г. Томсона сменил «отец ядерной физики» Эрнест Резерфорд, приехавший в Кембридж из Новой Зеландии. Он открыл искусственное расщепление атома и протон, создал концепцию радиоактивности, сформулировал закон радиоактивного распада. Человек богатырского здоровья, он за работой насвистывал, а в моменты особого воодушевления напевал гимн «Вперед, Христово воинство» Артура Салливана{103}. В честь Резерфорда назван 104-й элемент Периодической системы химических элементов (таблицы Менделеева). И Томсон, и Резерфорд удостоились Нобелевской премии по физике (1906 и 1908 гг. соответственно). Примерно в то же время Джеймс Чедвик, руководивший колледжем Гонвилл-энд-Киз Кембриджского университета и работавший в Кавендишской лаборатории, открыл нейтрон. Он стал нобелевским лауреатом по физике в 1932 г.
Из руководителей Кавендишской лаборатории для изучения ДНК наибольшую роль сыграл Уильям Лоуренс Брэгг, возглавлявший ее с 1938 по 1953 г. Он был приглашен в Кембриджский университет в возрасте 39 лет, но на тот момент не имел опыта ни преподавания физики, ни руководства крупным подразделением{104}. Совместно со своим отцом, Уильямом Генри Брэггом, он заложил основы нового аналитического метода – рентгеновской кристаллографии, за что в 1915 г. они получили Нобелевскую премию по физике (единственный случай, когда эту честь разделили отец и сын){105}. Дифракция рентгеновского излучения на кристалле описывается уравнением Брэгга[14]. В Кембридже ему была поручена модернизация Кавендишской лаборатории, чего не удалось осуществить Резерфорду. С учетом интересов Уильяма Лоуренса Брэгга фокус исследований сместился с ядерной физики к рентгеноструктурному анализу. Он стал превосходным администратором, прославившись как тактичностью, так и лидерскими качествами. Несмотря на последствия Великой депрессии и две мировые войны, Брэгг преобразовал Кавендишскую лабораторию в научный центр мирового класса{106}.
Первым делом Брэгг занялся изношенным и устаревшим оснащением лаборатории. К концу 1930-х гг. там было слишком много сотрудников и недостаточно места для экспериментов. В 1936 г. Брэгг сумел убедить автомобильного магната Герберта Остина пожертвовать 250 000 фунтов на постройку нового крыла, которое за это назвали в его честь. Остиновское крыло представляло собой сугубо утилитарную четырехэтажную коробку из светлого серо-коричневого кирпича. Невзрачное с виду здание дало лаборатории 90 новых помещений, в том числе 31 для исследований и 13 под кабинеты; там также имелись стеклодувный цех, механическая мастерская, библиотека, комната отдыха («чайная») и специальная мастерская для тонких операций, требующих высочайших технических навыков{107}. Именно в этом здании Уотсон и Крик работали над структурой ДНК в 1951–1953 гг.
Прямолинейному оптимисту Крику не хватало тормоза между великолепными мозгами и говорливым ртом. В нем сочетались остроумие Оскара Уайльда, авторитарность профессора Генри Хиггинса из «Пигмалиона» Бернарда Шоу и – для полноты картины – чуть-чуть гениальности Альберта Эйнштейна{108}. По словам биографа Розалинд Франклин Энн Сейр, самомнение Крика было сверхчеловеческим{109}. Легко терявший интерес и склонный переходить от одного проекта к другому, не делая ничего существенного для своей диссертации, он не мог не навлечь на себя недовольство Брэгга. Крик почти всегда доминировал в разговоре бесконечным потоком свободных, в духе Джойса, ассоциаций, идей и теорий. Он потрясающе разбирался в биофизике, в том числе на молекулярном уровне. Часто он с такой точностью и решительностью набрасывался на проекты других исследователей, что многие опасались обсуждать с ним свою работу, чтобы он не присвоил их интеллектуальную собственность. Фрэнсис причислял себя к теоретикам, выдвигающим великие идеи, а не к экспериментаторам, которых считал поденщиками, существующими лишь для того, чтобы доказывать великие идеи гениев вроде него. Мало кто из коллег Крика был способен достаточно внимательно выслушивать его бесконечные научные монологи, молча вникать в них и выуживать удачные мысли. Как отметил в 1963 г. писатель Ангус Уилсон, «все эти бесконечно множащиеся безумные предположения, нескончаемые часы утомительного слушания и напряженного несогласия в конце концов чудесным образом становятся невероятно ценными, когда такой человек, как Крик, постепенно приходит к одной из величайших революционных теорий столетия»{110}.
В июле 1951 г. Крик устроил семинар для сотрудников Кавендишской лаборатории. Джон Кендрю предложил Крику озаглавить свой доклад строчкой из первой строфы стихотворения Джона Китса «Ода к греческой вазе»: What Mad Pursuit[15]. В своем выступлении Крик затронул все способы интерпретации данных рентгеновской кристаллографии, включая метод Паттерсона, фурье-преобразующие линзы, подход Перуца, примененный им к белкам, разработки Брэгга и фасеточные линзы «мушиный глаз». Выписывая математические формулы на доске с таким нажимом, что в воздухе висело меловое облачко, Крик демонстрировал бесполезность каждого из них и смело заключил: «Большинство предположений, выдвинутых в этих статьях, не подкреплялись фактами». Единственным исключением – по его мнению, с которым соглашался Перуц, – являлся метод изоморфного замещения, в котором атомы изучаемой молекулы замещаются другими атомами без изменения молекулярной структуры{111}. В своих мемуарах с тем же названием, что и этот доклад, Крик вспоминал, в какой ярости был Брэгг после его выступления. Подумать только, мальчишка, без году неделя в Кавендишской лаборатории, заявляет родоначальнику этой области исследований, его сотрудникам и студентам, что то, чем они занимаются, почти наверняка не даст никакого полезного результата{112}.
На следующем семинаре Крик повел себя еще более безрассудно, высказав предположение, что Брэгг присвоил одну из его идей. Это стало для профессора последней каплей. Побагровев, он всем своим крупным телом повернулся к обвинителю и зло прошипел: «Не раскачивайте лодку, Крик! У нас прекрасно шли дела, пока не появились вы. Кстати, когда вы собираетесь что-нибудь сделать для своей диссертации?»{113} После этого он стал захлопывать дверь своего кабинета, чтобы не слышать болтовни Фрэнсиса, как только тот являлся в лабораторию. По мнению Джеймса Уотсона, просто голос Крика был слишком пронзительным, а смех громким{114}.
[5]
Третий человек{115}
Морис Хью Фредерик Уилкинс, обладатель ученой степени PhD, звания командора ордена Британской империи и член Королевского общества, являл собой комок нервов в длинном жилистом теле. Жизнь казалась ему такой ужасной, что практически любые контакты с людьми были тяжелы, а то и вовсе непереносимы. Страдая от множества фобий и комплексов, Уилкинс без конца прибегал к помощи психоаналитиков{117}. В разговорах Морис почти никогда не смотрел в глаза собеседнику. Он предпочитал всегда находиться спиной к другому человеку{118}. Речь у него была тихая и медленная, а фразы – такие прихотливые и запутанные, что терпение слушателей часто подвергалось испытанию. Сколько бы он ни говорил, но так и не приходил ни к чему определенному{119}.
По описанию Энн Сейр, Уилкинс испытывал большие трудности в общении, и это было мучительно. Его терзали загнанные внутрь неприязнь и гнев, в частности и в особенности к Розалинд Франклин{120}. Фрэнсис Крик говорил: «Вы не знаете Мориса. В те дни он был очень, очень скован эмоционально»{121}. В то же время Уилкинс великодушно прощал людям их ошибки, его коллеги, помощники и ученики относились к нему хорошо, даже сочувственно.
Уилкинс родился 15 декабря 1916 г. в простом деревянном доме в поселке Понгороа, расположенном в гористой местности Новой Зеландии{122}. Его отец, Эдгар Уилкинс, окончил Медицинскую школу Тринити-колледжа в Дублине и работал детским врачом. Мать, Эвелин Уиттакер, была дочерью начальника дублинской полиции. Уилкинс так описал ее: «Ласковая, с длинными светлыми волосами, очень здравомыслящая»{123}. Супруги уехали из Ирландии в 1913 г. искать лучшую долю в далекой Новой Зеландии. Так и не сумев добиться того успеха, на который рассчитывал, Эдгар в 1923 г. перевез семью в Лондон и поступил в докторантуру Королевского колледжа Лондонского университета по специальности «здравоохранение».
В 1922 г. у сестры Мориса Эйтни, которая была старше его на два года, началось инфекционное заболевание крови, костей и суставов. Потянулась череда госпитализаций с болезненными процедурами и ортопедическими хирургическими операциями в детской больнице Грейт Ормонд-стрит. Воспоминания Мориса о том, как болела Эйтни в те годы, когда еще не было антибиотиков, гнетуще трогательны. Навещая сестру в больнице, он, стискивая руки родителей, поднимался по огромной лестнице, проходил мимо десятков палат с открытыми дверьми, где стройными рядами, словно солдаты на плацу, стояли кровати и на каждой – больной ребенок, одинокий и плачущий. Казалось, никогда не дойти до Эйтни, которую больница просто поглотила. И физически она страшно изменилась: прекрасные светлые волосы сострижены, воспаленное лицо так отекло, что ее трудно узнать. Морис не мог забыть это зрелище: «Она жертва какого-то кошмарного замысла, прикованная к кровати сложной системой веревок и шкивов, удерживающих ноги в поднятом положении». Лечебная конструкция напоминала средневековую пыточную камеру, которую он видел в Тауэре{124}.
Представьте, какой ужас испытал шестилетний мальчик, когда родная сестра призналась ему, что мечтает умереть. Их отцу все его медицинские познания не помогали исцелить собственную дочь, и он в унынии бродил по лондонским улицам, одолеваемый мучительными страхами, которые испытывает любой родитель перед перспективой, что ему, возможно, придется хоронить собственное дитя{125}. Тяжелые переживания оказали на психику всех членов семьи Уилкинс разное, но в одинаковой степени губительное влияние. Что касается Мориса, это, вероятно, стало первопричиной его последующей неспособности доверять женщинам и общаться с ними. Когда Эйтни наконец вернулась домой, он почувствовал, что его предали, ведь ближайшая подруга по детским забавам, которые они оба когда-то так любили, теперь отказывалась в них участвовать. С этого момента, по его словам, они почти не общались{126}.
В 1929 г. семья перебралась в Бирмингем; там Эдгар Уилкинс работал педиатром в школе. На основе этой практики он впоследствии написал значимую работу «Медицинское обследование школьников» (Medical Inspection of School Children){127}. С 1929 по 1935 г. юный Морис учился в одной из лучших школ в Англии – Школе короля Эдуарда, где увлекся астрономией и геологией. В 1935 г. ему предоставили право поступить в престижный Колледж Святого Иоанна в Кембридже и стипендию компании Worshipful Company of Carpenters[16].
В Кембридже Уилкинс изучал науки, которые, по его словам, «непосредственно связаны с загадками человеческой жизни». В колледже куратором Мориса был физик Марк Олифант – заместитель Резерфорда, затем директор Кавендишской физической лаборатории. Олифант считал, что физик должен создавать собственное оборудование, и убедил в этом Уилкинса, которому живо помнилось, как ему нравилось часами возиться в отцовской мастерской{128}.
Наставником Уилкинса был блестящий ученый Джон Десмонд Бернал, родившийся в ирландском графстве Типперэри. Он работал в Кавендишской лаборатории до 1937 г., когда отказ Эрнеста Резерфорда предоставить ему должность заставил его перебраться в лондонский Беркбек-колледж. Бернал изучал структуру вирусов и белков методом рентгеновской кристаллографии{129}. Уилкинса вдохновляли как научные достижения Бернала, так и его коммунистические убеждения. В 1930-е гг. Бернал, которого с почтением прозвали Мудрец, собрал вокруг себя многих единомышленников из числа сослуживцев и студентов; в 1932 г. он основал пацифистскую группу «Ученые Кембриджа против войны».
Как многие другие студенты того времени, Уилкинс читал Карла Маркса и имел высокое мнение о его материалистических исторических теориях построения гуманного коммунистического общества, свободного от диктатуры{130}. Он вступил в общество «Ученые Кембриджа против войны» и в некоторые другие левые студенческие организации, обеспокоенные подъемом нацизма, гражданской войной в Испании и проблемой независимости Индии.
В период студенчества Уилкинс находил удовольствие в посещении музеев и галерей современного искусства, а также собраний в Клубе естествознания. Он часто ходил в кинематограф и смотрел как сумасбродные комедии братьев Маркс, так и европейские художественные фильмы; в соответствии со своими политическими убеждениями он восхищался советской немой кинокартиной «Броненосец "Потемкин"» Сергея Эйзенштейна{131}. Некоторое время увлекался фехтованием, но бросил из-за «недостаточно быстрой реакции»{132}.
Несмотря на насыщенную интеллектуальную жизнь, Уилкинс отличался низкой самооценкой, усугубляемой неизбежным сравнением с более состоятельными самоуверенными однокашниками. В 1990 г. он признался, что именно в Кембридже спустился с небес на землю в отношении самого себя: «Среди других оказались чертовски умные типы»{133}.
Неуверенность в себе особенно мешала общению с противоположным полом. В 1937 г. он влюбился в однокурсницу и участницу группы «Ученые Кембриджа против войны» Маргарет Рамзи. Увы, из-за крайней застенчивости он не представлял, как признаться ей в своих чувствах. Как-то вечером, когда они сидели в его комнате в Колледже Святого Иоанна на приличном расстоянии друг от друга, он выпалил: «Я люблю вас». Ошеломленная, Маргарет после многозначительной паузы встала, простилась и ушла. Однажды он случайно столкнулся с продавщицей в лондонском универсальном магазине – судя по всему, это был единственный физический контакт молодого человека с женщиной в его студенческие годы. Даже пятьдесят лет спустя он вспоминал эротическое ощущение «восхитительной мягкости, тепла и аромата» той молодой женщины. Хотя неопытность в любовных делах не была редкостью среди молодых мужчин его поколения, эти два случая показывают, каким беспомощным и растерянным чувствовал себя Уилкинс в большинстве своих романтических и платонических отношений с женщинами{134}.
В последний год учебы в Кембридже осенью 1938 г. у Уилкинса случилась тяжелая депрессия; это психическое расстройство будет преследовать его всю оставшуюся жизнь. Депрессия скверно сказалась на успеваемости. На выпускных экзаменах в 1939 г. ему поставили низший балл второго класса по физике, что ставило крест на надеждах продолжить обучение в Кембриджском университете для получения ученой степени. Это разочарование, понятное любому, кого постигла неудача в достижении цели, прямо-таки убила Уилкинса – казалось, жизнь кончена{135}.
На деле то, что Уилкинсу не удалось получить первый класс, оказалось для него большим благом, поскольку вынудило выбраться из уютного кокона Кембриджа{136}. К тому времени Уилкинс заинтересовался термолюминесценцией. Поскольку его не взяли в магистратуру ни в Кембридже, ни в Оксфорде, он обратился в Бирмингемский университет, где его бывший кембриджский наставник Марк Олифант возглавил в 1937 г. физический факультет и намеревался построить большой циклотрон{137}.
В этой работе Олифанту помогал физик Джон Рэндалл, отличавшийся поразительной предприимчивостью в создании научных империй. Сын садовника, он компенсировал низкое происхождение и физические недостатки великолепными костюмами из шерсти наилучшей выделки, эффектными шелковыми галстуками-бабочками и – словно администратор универсального магазина Harrod's – свежей гвоздикой на лацкане пиджака. В 1926–1937 гг. Рэндалл работал в исследовательской лаборатории компании General Electric в Уэмбли, где возглавлял коллектив физиков, химиков и инженеров, разрабатывавший люминесцентные лампы. В 1937 г. Олифант взял Рэндалла к себе как члена Королевского общества.
Когда Уилкинс пришел к Олифанту с просьбой разрешить ему делать диссертацию в Бирмингемском университете, тот от души поддержал это намерение и направил Мориса в лабораторию Рэндалла{138}. На Уилкинса произвело большое впечатление рвение Рэндалла в научном поиске, сравнимое с религиозным фанатизмом. Для Рэндалла преимущество науки перед религией в том, что первая содержала соблазн личного признания и славы{139}. Превосходно знающий первоклассных ученых, знаток формальностей и этикета, Рэндалл предоставлял своим подчиненным свободу идти в своих научных изысканиях вслед за фактами, куда бы они ни вели, и, в отличие от многих коллег, брал в свою лабораторию и мужчин, и женщин{140}. В то же время работать у него вовсе не означало сплошь вдохновенного и радостного служения науке. Рэндалл мог быть мелочно-придирчивым и требовать быстрых результатов, абсолютной лояльности и соблюдения строгой иерархии. По словам Уилкинса, когда Рэндалл с видом Наполеона входил в лабораторию, «все подпрыгивали»{141}.
Уилкинс провел в лаборатории у Рэндалла несколько лет, с 1938 по 1940 г., и в 1940 г. завершил диссертацию по затуханию фосфоресценции и электронным процессам в твердых телах{142}. Кроме того, он разработал оборудование для продолжения своих исследований и наладил важные контакты с влиятельными физиками, которые впоследствии способствовали его научной карьере. Все это затмило его низкую выпускную оценку в Кембриджском университете{143}.
Чего Уилкинс не мог завуалировать, так это крайне неловких отношений с женщинами. В период налетов немецких бомбардировщиков в 1940–1941 гг. он познакомился с молодой скрипачкой, которую в своих мемуарах называл лишь по имени – Брита. Они катались на велосипедах за городом, сообща обедали или ужинали, одним словом, с удовольствием проводили время вместе – так, во всяком случае, полагал Уилкинс. Отношения оставались очень чопорными из-за его неспособности выразить свои чувства, не говоря уж о том, что он понятия не имел, как их проявлять. Как и в случае с Маргарет Рамзи, он, забившись в дальний угол комнаты Бриты, объявил о своей любви к ней так, словно делал философское утверждение. Эффект был такой же, как и прежде в Кембридже. Много лет спустя он признался: «Думаю, ее обескуражил мой неромантичный подход, поскольку она ничем не помогла мне справиться с трудностью. Оцепенев от ужаса и отчаяния, я ушел»{144}. Повергнутый в прах этим отказом, Уилкинс решил отказаться от любви и предаться более возвышенным делам. Вдохновившись примером Спинозы, который вместо любви шлифовал линзы для телескопа, он погрузился в квантовую механику. Овладевая этим предметом и изживая душевную боль, Уилкинс обрел контроль над собой и заключил, что разрыв с Бритой стал важнейшим фактором в его жизненном пути{145}.
Работа Уилкинса произвела большое впечатление на Рэндалла, который устроил его в Бирмингемский университет с условием приступить к делу в январе 1940 г. В этот период Рэндалл вел жестокую борьбу с Марком Олифантом за первенство в теме, которую каждый из них считал
К большой досаде Джона Рэндалла, Уилкинс в 1944 г. ушел из его лаборатории и принял приглашение Олифанта присоединиться к новому, созданному в военное время физическому отделу – Бирмингемской взрывотехнической лаборатории. После того как два старших сотрудника – Рудольф Пайерлс и Отто Фриш, эмигрировавшие из нацистской Германии из-за преследования евреев, – установили, что для создания атомной бомбы потребуется меньше урана, чем считалось сначала, отдел Олифанта был направлен в Соединенные Штаты для участия в Манхэттенском проекте, который можно считать крупнейшим научным проектом того времени. Уилкинса отправили в Калифорнийский университет в Беркли к легендарному физику-ядерщику Эрнесту Лоуренсу, которому в 1939 г. присудили Нобелевскую премию по физике за изобретение и усовершенствование циклотрона и за полученные с его помощью результаты. Уилкинсу было поручено найти способы выпаривания урана, но решение ускользало от него, и наконец Лоуренс сделал это сам. Хотя Уилкинс имел допуск к материалам более низкой степени секретности, чем Лоуренс и Олифант, он знал, что участвует в создании оружия массового уничтожения. Как и многие другие ученые-пацифисты, занятые в исследованиях военного назначения, он оправдывал эту работу опасностью победы нацистской Германии и Японии. Но она ему вовсе не нравилась.
Когда война закончилась, Уилкинс с облегчением распрощался с «деланием бомбы»{148}. Его отвращала не только неуправляемая смертоносность ядерного оружия, но и секретность – необходимая в военное время, она становилась обычной в деятельности почитаемых им ученых и плохо влияла на научную среду. Он наивно верил, что настоящая наука развивается только в атмосфере открытости и сотрудничества{149}. Негативное отношение Уилкинса к ядерному оружию не осталось незамеченным. В американской (ФБР) и британской (МИ-5) разведывательных службах подозревали, что один из новозеландских или австралийских ученых, участвовавших в Манхэттенском проекте, сливает совершенно секретную информацию. С 1945 до по крайней мере 1953 г. Уилкинс находился под наблюдением МИ-5. Ничего подозрительного так и не нашлось, хотя один из осведомителей называл Уилкинса странным непрактичным типом, карикатурным ученым и не то чтобы коммунистом, но социалистом{150}.
Пока Уилкинс жил в Калифорнии, он встречался со студенткой Рут Эбботт, изучавшей изобразительное искусство. Как и другие влюбленности Уилкинса, отношения с ней в скором времени натолкнулись на трудности. Эбботт забеременела, и Уилкинс предложил пожениться. Позднее он признался, что ошибочно полагал, будто Эбботт, как и он, считает брак союзом, где господствует мужчина, особенно в вопросах карьеры и принятия решений. Она же отвергала такие старомодные представления, и это открытие поразило его и стало причиной бесконечных ссор в короткий период супружества{151}. В большом доме на холмах Беркли, где они жили, оба постоянно кипели гневом. Через несколько месяцев Эбботт сказала Уилкинсу, что записала его на встречу с адвокатом. Тот проинформировал, что жена хочет развестись. Морис был глубоко потрясен и в дальнейшем практически не общался ни с ней, ни с сыном. «Я вернулся в Англию один», – вспоминал он позднее{152}.
Уилкинс получил лишь одно предложение научно-педагогической работы – место младшего преподавателя на кафедре натурфилософии Сент-Эндрюсского университета. Предложение исходило от Джона Рэндалла, который к тому моменту простил своего блудного студента и перебрался в Шотландию, подальше от клубка взаимоотношений в научном сообществе Бирмингемского университета. 2 августа 1945 г., в последний день своего одинокого отпуска на туристических тропах в горах Сьерра-Невады, Уилкинс написал Рэндаллу письмо, в котором принял предложение и сообщил, что жена с ним не приедет. Вежливо отозвавшись о ней, он доложил о разводе и не преминул упомянуть, что он обошелся в две сотни долларов, которые были далеко не лишними. К сожалению, в Великобритании вопрос не считался решенным еще три года, до тех пор, пока Эбботт не вышла вторично замуж, и адвокаты советовали Уилкинсу держать судебное разбирательство в тайне еще долго после его возвращения из Америки. Какое-то время он даже не рассказывал об этом родителям{153}.
Весь 1945/46 академический год[17] Уилкинс провел, бесцельно копошась в лаборатории, проклиная унизительную ситуацию, сложившуюся в личной жизни, и отчаянно скучая по сынишке. Как раз тогда британский физик Гарри Мэсси, работавший над усовершенствованием минных тральщиков в лаборатории Военно-морского министерства вместе с Фрэнсисом Криком, дал и ему книгу Шрёдингера «Что такое жизнь?». Мэсси чувствовал, что Уилкинс стоит на распутье в своей научной карьере, не зная, чем теперь заняться, и предложил: «Почитайте, возможно, вам это будет интересно», подразумевая, что стоит задуматься о молекулярной или квантовой биологии{154}. В студенческие годы в Кембридже Уилкинс восхищался работами Шрёдингера в области квантовой физики и его способностью объяснять сложные идеи волновой механики наглядно, подобно тому как Эйнштейн размышлял о Вселенной «с точки зрения мальчика, сидящего на световой волне»{155}. Читая теперь Шрёдингера, Уилкинс впервые задумался о переходе из физики в биологию. Описание структуры гена как апериодического кристалла было ему глубоко созвучно, поскольку он вел исследования в области физики твердого тела и кристаллических структур{156}.
В том же году Рэндаллу предложили занять престижную Уитстоновскую кафедру физики в Королевском колледже Лондонского университета. Вскоре после назначения в 1946 г. он получил от Совета по медицинским исследованиям 22 000 фунтов, как бы в знак прочного союза. Этот огромный долгосрочный грант был предоставлен ради создания элитного биофизического отдела на физическом факультете, куда следовало собрать высококлассных биологов и физиков для изучения структуры биологических систем, – как выразился Рэндалл, стремясь убедить научных рецензентов Совета, «для того, чтобы объединить
Как и следовало ожидать, это «богатство» вызывало завистливые насмешки у хуже финансируемых коллег в Королевском колледже и за его пределами. Рэндалл упорно избегал раздоров, сосредоточившись на организации большой исследовательской группы под своим руководством. Список проектов был длинным и разнообразным; все они предполагали применение физических методов к изучению клеток, в том числе мышечных и половых, клеточных мембран и ядер, хромосом, нуклеиновых кислот и структуры ДНК{160}. Согласно британским нормам этикета научных исследований, эти направления становились неприкосновенными; иными словами, начиная с 1947 г. исследование ДНК «принадлежало» подразделению Королевского колледжа, подобно тому как подразделение Кавендишской лаборатории вскоре утвердит свои права (и финансирование от Совета по медицинским исследованиям) на открытие структуры гемоглобина и миоглобина. Конкуренция существовала внутри научных групп, находившихся «на содержании» Совета, но не между ними.
Лондонский Королевский колледж, основанный в 1829 г. под крылом англиканской церкви, в известном смысле противостоял внеконфессиональному Юниверсити-колледжу Лондонского университета, который, в свою очередь, возник в противовес англиканским колледжам Кембриджа и Оксфорда. Королевский колледж был современным учебным заведением, по сути, университетом, ставившим своей целью подготовить студентов к работе в быстро меняющемся мире. В 1952 г. главной достопримечательностью его кампуса все еще служила гигантская воронка от бомбы – больше 18 метров в поперечнике и 8 метров глубиной – в центре внутреннего двора, появившаяся во время войны от налета немецких самолетов{161}. Территория колледжа, южной стороной выходившая на Темзу с видом на мост Ватерлоо и величественный Сомерсет-Хаус, а северной соседствовавшая с шумным Стрэндом, долго хранила шрамы, оставленные бомбежками, обстрелами и лишениями военного времени. Биофизический отдел помещался в подвале главного здания, выделявшегося нарядными колоннами, и представлял собой разительный контраст с куда более изысканными «апартаментами» Кавендишской лаборатории. Сотрудники ежедневно спускались с шумного, оживленного Стрэнда по пролетам узких лестниц в свое подземелье.
Уилкинс был счастлив распрощаться с шотландскими долинами, озерами и одиночеством. Он не мог себе позволить отдельную квартиру и обосновался в свободной комнате в доме своей замужней сестры Эйтни в Хампстеде – в этом районе Лондона жило много художников, интеллектуалов и беженцев от нацизма. В свободное время Уилкинс зачастил в художественные галереи Вест-Энда. В одной из них он познакомился с художницей Анной из Вены и проникся к ней нежными чувствами. В старости Уилкинс посмеивался над тем обстоятельством, что Анна была по меньшей мере на десять лет старше и их отношения едва ли были моногамными. Эта связь резко оборвалась после того, как он признался в том, что навещает также одну из ее лучших подруг. Исчезновение очередной женщины из его жизни вызвало у Уилкинса такую бурю мучительных переживаний, что пришлось искать утешения в психотерапии по Фрейду. Год структурированного самоанализа под руководством женщины-психоаналитика, которую ему назначила «официальная организация последователей Фрейда», мало успокоил расшатанные нервы. Кончилось тем, что психоаналитик прогнала его после того, как он пожаловался ее начальству. Оставшись без психологической помощи, Уилкинс все глубже погружался в депрессию. Его посещали мысли о самоубийстве, но он с ними совладал, чтобы не опечалить мать, горько оплакивавшую недавнюю кончину мужа{162}.
К счастью для своего психического здоровья, Уилкинс был целыми днями занят, как занимаясь собственным исследованием, так и выступая в роли правой руки Рэндалла. Он с головой ушел в тему ДНК. Для начала изучил работу Освальда Эвери и вслед за Уотсоном и Криком проникся уверенностью в том, что не белки, а ДНК является носителем генетической информации. В его интеллектуальной жизни все наконец сложилось. Теперь путь был ясен. Его пленила биофизика, а конкретно – структура и функции биологических макромолекул{163}.
Будучи подчиненным своего руководителя, Уилкинс не был вполне свободен в работе. Как это часто бывает в научной лаборатории, где существует определенная иерархия, все направления исследований контролировал один человек – Рэндалл. Каждое утро Уилкинсу приходилось выслушивать его сетования на ход проекта изучения ДНК. Он изо всех сил старался сохранять невозмутимость, но скоро ему надоели небрежный стиль руководства и требование обязательно указывать имя Рэндалла среди авторов, причем зачастую на первом месте, во всех статьях, которые готовил Уилкинс. Все чаще между ними вспыхивали бурные разбирательства по вопросам экспериментов и ресурсов. Истоком конфликта было желание Рэндалла руководить деятельностью лаборатории, касающейся ДНК, хотя бремя административных дел не позволяло ему самому делать сколько-нибудь существенную часть работы. Раздраженный вечной нехваткой времени, он дергал Уилкинса, который из-за всего этого прозвал лабораторию «рэндалловским цирком». Уилкинс охарактеризовал взаимоотношения с Рэндаллом так: «Я почитал и уважал его, но не скажу, что он был мне симпатичен»{164}.
Больше года Уилкинс пытался вызывать мутации в ДНК ультразвуком, а также воздействовал ультрафиолетовым и инфракрасным излучением в надежде сделать ее видимой под микроскопом. Не добившись существенного прогресса, он посоветовался о дальнейших шагах с Джоном Кендрю из Кембриджского университета и кое с кем из биологов Королевского колледжа в Лондоне и Океанологической станции в Плимуте. В начале 1950 г. Уилкинс применил метод рентгеновской кристаллографии к образцам ДНК из ядер клеток вилочковой железы теленка. Источником материала послужили потроха со скотобойни; этим добром, законсервированным в банке от варенья в растворе изопропилового спирта и соли, щедро снабдил Уилкинса химик Рудольф Зигнер из Бернского университета. По словам Уилкинса, присланные Зигнером 15 граммов драгоценной субстанции выглядели «точь-в-точь как сопли». С каждым днем он все более ловко выделял оттуда волокна длиной 10–30 микрон, поразительно однородные по структуре и потому превосходно подходящие для кристаллографического анализа. Присланные Зигнером заветные образцы были принципиально важным, хотя и забытым ныне вкладом в открытие молекулярной структуры ДНК{165}.
Хотя Уилкинс раздобыл этот потрясающий материал для исследования, Рэндалл поучал и ругал его за слишком долгое отсутствие результатов, не принимая во внимание, что рентгеноструктурный анализ требует мастерства, овладеть которым удастся едва ли быстрее, чем научиться играть на скрипке. К весне 1950 г. он потерял терпение и стал искать профессионального кристаллографа, чтобы поручить ему проведение рентгеновской кристаллографии в своей лаборатории. Он остановил свой выбор на тридцатилетней Розалинд Франклин, которая окончила аспирантуру по физической химии в Париже, занималась кристаллографическим анализом угля и была готова вернуться в родной Лондон, чтобы изучать этим методом биологические структуры.
[6]
Прикосновение к морской анемоне
С ранних лет Розалинд Элси Франклин чувствовала, что она «другая», что отличается от избалованных братьев и сестры, отличается от всего своего обеспеченного еврейского семейства финансистов и филантропов, отличается от других девочек в школе, увязших в ограниченном укладе женской жизни, бытовавшем в начале XX в. И уж вовсе не имела она ничего общего со странно выглядевшими и говорившими
Мать Розалинд, Мьюриэл, происходила из видной англо-еврейской семьи Уэйли, давшей немало крупных юристов, финансистов, поэтов и политических деятелей. В 1835 г. родственник семейства Уэйли Дэвид Соломонс стал первым евреем, избранным на должность шерифа Лондона, однако занять ее ему не позволили из-за обязательного условия – христианского вероисповедания. Соломонс преуспел также в палате общин (1851 г.) и на посту лорда-мэра Лондона (1855 г.); на этих поприщах он тоже был первым евреем.
Хотя Франклины давно были банкирами, их история вовсе не сводилась к накоплению фунтов, шиллингов и пенсов. Согласно семейной летописи, составленной дедом Розалинд с отцовской стороны, Артуром, Франклины происходят по прямой линии от царя Давида{170}. Если оставить в стороне притязания на принадлежность к царскому роду, генеалогическое древо Франклинов могло похвастать несколькими выдающимися раввинами. В их числе был раввин Иегуда Лёв бен Бецалель Пражский (1512(?)–1609), знаток Талмуда и Каббалы, создавший, по преданию, Голема – искусственного человека из глины для защиты пражского гетто от антисемитов. К легенде о Големе восходит, вероятно, роман Мэри Шелли «Франкенштейн», вышедший в свет в 1818 г.{171}
В 1763 г. семья Френкель эмигрировала из немецкого города Бреслау в Лондон и стала называться на английский манер Франклин. В те времена во всей Англии жило менее 8000 евреев. Артур Франклин любил хвастаться, что трое из четырех его бабушек и дедушек родились в Британии, что должно было служить доказательством давности проживания там Франклинов. Не так глубоко укорененные на английской земле, как евреи-сефарды, бежавшие от испанской инквизиции в 1478 г., и не такие богатые, как клан Ротшильдов, Франклины тем не менее относились к еврейской элите Британии – тесному союзу «избранных», кровь и деньги которых циркулировали в узком кругу, время от времени принимавшем кого-либо достигшего высокого положения или богатства (Беддингтона, Монтегю, Франклина, Сассуна) и вновь замыкавшемся{172}.
В истории современного Израиля также много представителей семьи Франклин. Сестра отца Розалинд, Хелен Каролайн Мэйми Франклин-Бентвич (1892–1972), будучи активной участницей феминистского движения, в 1920-е гг. организовывала школы медсестер, центры искусств и другие социальные программы. Ее муж Норман в 1920–1931 гг. был генеральным прокурором подмандатной Палестины; его отец Герберт – юрист, специализировавшийся в области авторского права, один из первых последователей Теодора Герцля в Англии, выдающаяся фигура начального этапа сионизма. Самым видным представителем семейства стал двоюродный дед Розалинд, Герберт Луис Сэмюэл (1870–1963), удостоенный титула виконта. В 1915 г. он написал секретный меморандум британскому кабинету министров, в результате чего в 1917 г. появилась Декларация Бальфура, где впервые была сформулирована идея «национального дома для еврейского народа» в Палестине. В 1920 г. за три недели до рождения Розалинд его назначили первым верховным комиссаром Палестины{173}.
С раннего детства Розалинд отличалась от старшего брата Дэвида, двух младших братьев, Колина и Роланда, и младшей сестры Дженифер тихим голосом, внимательностью к окружающим и глубиной суждений. Крайне ранимая, особенно если чувствовала пренебрежение или несправедливость к себе, в ответ она уходила в себя. Ее мать Мьюриэл, живое воплощение традиционной еврейской жены, через десять с лишним лет после смерти Розалинд написала: «Если Розалинд расстраивалась, то как бы сворачивалась в клубок – как морская анемона, если коснуться ее щупалец. Она скрывала свои горести, а от трудностей замыкалась и погружалась в печаль. В ее школьные годы я сразу понимала, что в школе что-то стряслось, по ее молчанию по возвращении домой»{174}.
За ранимостью Розалинд часто оставались незамеченными ее скрытые до поры дарования. В 1926 г. тетя Мэйми, описывая мужу поездку на побережье Корнуолла вместе с братом и его семейством, замечательно изобразила шестилетнюю Розалинд: «Она пугающе умна – все свое время проводит, решая для развлечения арифметические задачки, и неизменно получает верный результат»{175}. А вот какова Розалинд с точки зрения Мьюриэл: «Необычайно яркая натура, очень сильная, блестящая – блестящая не только в интеллектуальном, но и в духовном смысле»{176}. Последнее слово предоставим самой Розалинд. Когда ей было одиннадцать лет, мать познакомила ее, так сказать, с наукой, объяснив механизм проявления фотографий, вскоре после чего девочка сказала: «У меня от этого внутри все перевернулось»{177}.
«Всю жизнь Розалинд точно знала, куда движется, – утверждала Мьюриэл. – Ее взгляды были четкими и однозначными»{178}. Уже в подростковом возрасте Розалинд отличалась острым языком и умела за себя постоять. Она никогда не боялась выразить другим людям свою неприязнь или несогласие, особенно в том, что касалось науки. Для тех, кого любила, была идеальным товарищем – занятным, озорным и проницательным, но становилась совершенно другой с теми, кто так или иначе ее разочаровал или казался ей не дотягивающим до должного уровня. Мьюриэл прекрасно знала, какой убийственно резкой может быть ее дочь, как сильно может унизить того, кто слушает ее с меньшим, чем у матери, великодушием: «Ненависть Розалинд, как и ее дружба, были вечными»{179}.
Как многие одаренные молодые люди, Розалинд Франклин ошибочно полагала, что интеллектуальность и быстрое логическое мышление, свойственные ей, есть у всех и везде. Она с трудом выносила посредственность, что часто затрудняло ей общение и профессиональное развитие. «Нелепости ее бесили», – заметила Энн Сейр. На подобных людей и обстоятельства она реагировала яростным и непреклонным негодованием{180}. По словам Мьюриэл, те, кого Розалинд считала недостаточно умными, раздражали ее до безумия: «Она все делала эффективно и совершенно не понимала, почему другие не способны работать так же методично и компетентно. Категорически не мирилась с благодушным разгильдяйством и терпеть не могла дураков».
Розалинд росла в лондонском районе Ноттинг-Хилл, где в те времена сосредоточилась община состоятельных английских евреев. Франклины были богаты, но избегали показной роскоши. Мьюриэл скрупулезно следила за расходами семьи, чтобы уложиться в строго ограниченную сумму, которую муж выдавал ей по понедельникам. Эллис Франклин отказался от излишеств, которые легко мог себе позволить, скажем второго дома или водителя, и предпочитал ездить на метро в Сити, где работал в семейном частном торговом банке. Выходные семья проводила вдали от любопытных взглядов в имении его родителей в деревне Чартридж в графстве Бакингемшир (их дом обновил тот же архитектор, который создал фасад Букингемского дворца){181}.
Жизнь Франклинов определялась семейными узами, соблюдением приличий и любовью ко всему английскому. Эллис и Мьюриэл Франклин внушали своим детям, что важно получить образование и заботиться о тех, кто нуждается. Любимой благотворительной организацией Эллиса Франклина был Рабочий колледж на Краундейл-роуд возле железнодорожной станции Сент-Панкрас в Лондоне, основанный в 1854 г., чтобы сблизить рабочую молодежь с образованными сверстниками. Там предлагались всевозможные учебные программы, от экономики и геологии до музыки и крикета; Эллис Франклин был заместителем директора и долгое время преподавал основы электричества и электротехнику{182}.
Для Франклинов также была важна глубокая иудейская вера. Семья регулярно посещала службы в Новой Уэст-Эндской синагоге в Бейсуотере. Эллис участвовал в ее финансировании, а затем реорганизации на принципах ассимиляции. Идея заключалась в том, что иудейство – это религия, а не национальность и английские евреи – англичане в той же мере, что и остальные англичане{183}. Однако в эпоху, когда евреи считались особым народом и были далеко не всегда приемлемы для местного населения, члены семьи Эллиса Франклина – как бы хорошо они ни ассимилировались в британскую жизнь – оставались чужаками, отделенными от тех, на кого стремились походить. Стереотипы очень живучи, а в то время большинство англичан судили о евреях по шекспировскому Шейлоку, обсчитывающему покупателей-христиан, или диккенсовскому Фейджину, обращающему сбежавших из дома мальчиков в карманников. Как отметил в 1945 г. Джордж Оруэлл, в Великобритании насчитывалось всего 400 000 евреев, что составляло около 0,8 % населения, и почти все они жили в нескольких крупных городах. По его мнению, в Англии больше антисемитизма, чем хотят признать, и война это подчеркнула, а враждебность к евреям, по сути, совершенно иррациональна и не поддается никаким доводам{184}. Став взрослой, Розалинд также вынуждена была смириться с тем, что не является «англичанкой в той же мере, что остальные англичане». Она была не только одной из немногих женщин среди британских физиков, но и еврейкой, проникшей в башню из слоновой кости, где хозяйничали христиане. Гендерное неравенство, сложный характер, неявный антисемитизм в британских академических кругах – все это обрекло бы Розалинд Франклин на неудачу, если бы не ее блестящее дарование.
В начале 1930-х гг. девятилетнюю Розалинд отправили в женскую среднюю школу Линдорс в Бексхилле (графстве Сассекс) на берегу пролива Ла-Манш. Она с головой ушла в учебу, да и в рукоделии проявила верный глаз и умелые руки, но часто скучала по дому и писала родителям, как ей тоскливо без них и малышки-сестры Дженифер. Линдорс, очевидно, был не лучшим местом для Розалинд, и в январе 1932 г. родители записали ее в четвертый класс средней женской школы Святого Павла, расположенной в западной части района Кенсингтон в Лондоне. У этого учебного заведения было два преимущества: во-первых, оно находилось всего лишь в нескольких автобусных остановках от дома Франклинов в Ноттинг-Хилл, а во-вторых, там училось много девочек из образованных еврейских семей, поскольку школа не зависела от церкви, хотя и называлась в честь христианского святого{185}. Розалинд была счастлива оказаться поблизости от дома, однако не соглашалась с родителями в том, что она, по их мнению, слишком хрупкая для школы-интерната; тем не менее в ней осталась горькая обида за то, что ее отлучили от дома в таком юном возрасте{186}.
Школа Святого Павла была типичным учебным заведением для девочек того времени: в учении делали упор на развитие таких положенных женщинам качеств, как опрятность и скрупулезность, и практиковалось бесконечное повторение материала для заучивания требуемых ответов. Стремление проявить себя и дерзкие суждения не поощрялись. Зато школа выделялась лабораториями с новейшим оборудованием, которыми заведовали высококвалифицированные педагоги биологии, физики и химии. Через четыре года после поступления Франклин перешла в шестой класс и объявила о намерении окончить старшую школу, специализируясь в области химии, физики и математики. Она не стала брать курсы биологии и ботаники, которые обычно выбирали девочки, собиравшиеся в медицинскую школу. По воспоминаниям Энн Крофорд Пайпер, одной из ее ближайших школьных подруг, Франклин много занималась самостоятельно интересующими ее науками и разбиралась в них гораздо лучше одноклассниц{187}.
В семнадцать лет Франклин держала вступительные экзамены в Кембриджский университет по математике и физике. Как многие другие абитуриенты, она очень волновалась перед тестами и собеседованиями, но сумела собраться. В октябре 1938 г. оба женских колледжа Кембриджа, Гёртон и Ньюнем, дали согласие ее принять. Эти два колледжа, хотя и красивые по любым архитектурным нормам, далеко уступали в величии многим мужским колледжам. Розалинд выбрала Ньюнем, который представлял собой комплекс зданий в стиле эпохи королевы Анны – из красного кирпича, с выкрашенными белой краской оконными рамами и массивными дымовыми трубами, – окружавших ухоженный сад.
В Кембриджский университет вплоть до 1869 г. женщин не принимали, а евреев – до 1871 г. Затем возможности девушек ограничивались двумя женскими колледжами, в которых было в сумме 500 мест, тогда как мужских насчитывалось двадцать два и мест было 5000{188}. Это лишь немногое из длинного списка проявлений неравенства, с которыми сталкивались девушки, желающие получить первоклассное образование в Британии до Второй мировой войны. Характерная деталь той прискорбной ситуации – пренебрежительный комментарий, написанный на великом множестве дипломов: «Отличные результаты, но женщина»{189}.
В отличие от Оксфорда, где женщинам начали присваивать ученые степени в 1921 г., студентки кембриджских Гёртон-колледжа и Ньюнем-колледжа до 1947 г. только посещали занятия, но не допускались к получению степени B. A. Cantab[20]; в их дипломах значилось: degree titular[21]. Женщинам в Кембридже приходилось постоянно терпеть свой второстепенный статус, в частности в том, что в аудиториях им отводились места в отдельной зоне (в первом ряду){190}. Если студентка приходила чуть позже, когда свободные места оставались только в мужской части, мужчины клали ноги на спинку ее деревянного стула и швырялись в нее шариками из жеваной бумаги.
В октябре 1928 г. в Обществе искусств Ньюнем-колледжа и в обществе ODTAA[22] Гёртон-колледжа читала лекции английская писательница Вирджиния Вулф. Она была не из тех, кто позволит пропасть даром хотя бы одной своей тщательно продуманной фразе, и в том же году опубликовала тексты этих выступлений в виде книги с многозначительным названием «Своя комната» (A Room of One's Own)[23]. Она описала, как боялись студентки случайно ступить на зеленые лужайки возле мужских колледжей, потому что это серьезное нарушение университетских правил. Только члены колледжа имели право игнорировать таблички, предписывающие «по газонам не ходить», а право членства в этих колледжах принадлежало лишь мужчинам{191}. Девушкам в утешение дозволялось расхаживать по газонам в садах своего колледжа.
Франклин не была поклонницей литературного творчества Вирджинии Вулф. Так и не дочитав роман «На маяк» (To the Lighthouse)[24], она написала родителям: «Мне нравятся длинные и тщательно выстроенные предложения, но ее фразы так закручены, что их начало остается бессмысленным, пока не дойдешь до конца, что мне представляется неприемлемым»{192}. Если забыть об этом критическом отношении, следует отметить, что на студенческие годы Франклин пришлось появление в 1938 г. эссе Вулф «Три гинеи» (Three Guineas)[25], где обсуждались права женщин и проявления неравенства мужчин и женщин в Великобритании в получении образования, владении недвижимостью и капиталом, собственности, опеке и возможностях заниматься профессиональной деятельностью. Это бремя отделенности и неравенства сформулировано в одной превосходной фразе, которая не могла не найти отклик у Франклин: «Мы смотрим на один и тот же мир, но разными глазами»{193}.
Преданная дочь, Франклин писала родителям дважды в неделю. В совокупности эти письма рисуют образ амбициозной и ревностной молодой труженицы, любознательной и неравнодушной, наделенной способностью к иронии в адрес других и самой себя. В них проявляется ее неутолимая жажда научного знания, которая побуждала брать побольше учебных курсов, посещать дополнительные лекции и просиживать в лаборатории по восемь и более часов. Читать эти письма – одно удовольствие. По ним можно проследить, как развивалась личность взрослеющей молодой женщины, любившей свободу университетской жизни и в то же время готовой сохранять связь с родными.
Из ранних писем следует, что Франклин выбрала Ньюнем-колледж после долгих мучительных колебаний, но в то же время она и подшутить над этим могла. Однажды после сильной бомбежки Кембриджа Розалинд написала родителям: «Я правильно сделала, что остановилась на Ньюнеме… Гёртон на прошлой неделе горел. Нам постоянно напоминают, что из-за местной авиабазы Кембридж – военная цель»{194}. В другом письме она извиняется за скверный почерк (всю жизнь ей мешавший) и проявляет сугубо девичьи интересы{195}. Еще в одном просит мать: «Пожалуйста, напиши мне, какие там у вас ходят слухи», а также: «пришли вечернее платье (фасона тюльпан) и к нему нижнюю юбку. Еще туфли, которые в нижнем ящике гардероба (золотые или серебряные). Это нужно для торжества наподобие вечера выпускниц, который будет на следующей неделе. На него приглашены и нынешние студентки… потому что слишком мало выпускниц смогут приехать»{196}. После страшной бомбардировки она соединяет экстренную необходимость с повседневной: «Пожалуйста, нельзя ли прислать мне ПРОТИВОГАЗ!! Еще мне нужны пижама и носовые платки, отданные в стирку на прошлой неделе, и ремешки из правого ящика моего шкафа орехового дерева. Они необходимы для катания на коньках»{197}. В более поздней переписке она интересуется делами отца и сочувствует ему по поводу трений с несколькими несговорчивыми членами правления его обожаемого детища – Рабочего колледжа: «И правда, в голове не укладывается, что люди могут так все разрушить!»{198}
В 1940 г. Франклин написала родителям о встрече с видным физиком – французской еврейкой Адриенн Вайль, потерявшей на войне мужа и бежавшей из Парижа в Англию. Сначала Вайль с дочерью поселились в общежитии Ньюнем-колледжа, позднее открыли гостиницу для беженцев из Франции. Для Франклин она воплощала прямую связь с важнейшей фигурой среди женщин-ученых – Мари Кюри, так как училась у той в Институте радия[26] в 1921–1928 гг.{199} В Кембридже Вайль занималась исследованиями в области физики и металлургии в Кавендишской лаборатории под руководством Брэгга. Побывав на лекции Вайль о работе Кюри, Франклин в письме родителям поделилась своим восторгом: «Она первая из множества французов, оказавшихся теперь в Англии, с кем я познакомилась… Она восхитительный человек, о многом может рассказать, и самый интересный собеседник на любую научную или политическую тему… Ее лекция просто заворожила меня»{200}. Как часто случается с молодыми людьми, имеющими научное призвание, но не встречающими понимания в своей семье, общение с Вайль стало для Франклин поворотным моментом в жизни{201}.
За столом у Франклинов часто говорили о политике и религии. По молодости Розалинд использовала эти темы, чтобы дразнить родителей, особенно любящего, но требовательного отца. Она тяготела к либеральным, если не социалистическим взглядам, в противоположность консервативным воззрениям Эллиса Франклина. В годы войны он сильно обидел свою дочь, заявив, что она принесла бы больше пользы, если бы бросила научные штудии и занялась конторской работой в государственном учреждении, а по вечерам скатывала бинты и заваривала чай для солдат в увольнении. По воспоминаниям знакомых, она не забывала этот выпад. И когда Розалинд хотелось серьезно поговорить о своей работе с родным человеком, которому могла бы довериться, она почти никогда не обращалась к отцу{202}.
Эллис Франклин существовал в мире акций, облигаций, закладных и бухгалтерских балансов. Что касается иудаизма, то для него были непреложны принципы, которым учит Тора: слава Господа безгранична, а евреи – Его избранный народ. Розалинд же отказывалась принимать на веру подобные утверждения, не доказанные фактами и логикой. В возрасте шести лет она потребовала у матери доказательство существования Бога. Какие бы ответы ни давала в раздражении верующая мать, девочка моментально громила их дальнейшими вопросами, не по годам проницательными, вершиной которых стал риторический перл: «Откуда ты знаешь, что это
Летом 1940 г. бомбардировки были такими интенсивными, что в Кембридже поговаривали о том, чтобы закрыть университет на осенний семестр. На четырехстраничном письме, написанном в разгар этого хаоса, двадцатилетняя Франклин ответила на обвинение отца, что она делает из науки религию. Она не согласилась с ним в том, что существует высший авторитет – Бог или «научная истина», – причем выразила свое несогласие так блистательно, тактично и любяще, что трудно себе представить отца, который не гордился бы этим поединком с более острым умом дочери.
Ты часто утверждаешь, и это подразумевается в твоем письме, что у меня сложилось совершенно однобокое видение мира, что я на все смотрю и обо всем мыслю с позиции науки. Я считаю, что это совершенно ошибочное представление. Да, научная подготовка повлияла на мой способ мышления и рассуждения – будь это не так, эта подготовка была бы пустой и провальной. Однако ты видишь в науке (по крайней мере, так ты говоришь о ней) этакое человеческое изобретение, подрывающее моральный дух, нечто оторванное от реальной жизни, нечто такое, за чем нужно внимательно присматривать и держать подальше от повседневного существования. Но науку и повседневную жизнь невозможно и не следует разделять. Наука, на мой взгляд, дает частичное объяснение жизни. Насколько это возможно, она опирается на факты, эксперименты и опыт. Ты придерживаешься теорий, в которые тебе и большинству людей проще и приятнее всего верить, но, насколько я могу судить, у них нет иного основания, кроме того, что они дают более привлекательную картину жизни (и преувеличенное представление о нашей значимости).
Я согласна, что вера принципиально важна для успеха в жизни (успеха любого рода), но не приемлю твоего понимания веры, а именно веры в жизнь после смерти. По-моему, для веры необходимо лишь одно – убеждение, что, делая все возможное, мы приближаемся к успеху и что успех, к которому мы стремимся (улучшение всего человечества в настоящем и будущем), того стоит. Любой, кто способен поверить во все то, что религия считает самоочевидным, должен иметь такую веру, но я имею в виду, что в этом мире прекрасно можно иметь веру, не веря в иной мир… Еще один момент: в основе твоей веры – будущее тебя самого и других индивидов, а моей – будущее и судьба наших потомков. Мне представляется, что твоя вера более эгоистична.
Мне только что пришло в голову, что ты можешь заговорить о творце. Творце чего? Я не могу приводить аргументы из области биологии, поскольку это не моя область… Я не вижу рациональной причины верить, что творец протоплазмы или первичной материи, если бы таковой существовал, имел бы какие-то основания интересоваться нашей незначительной расой в крохотном уголке Вселенной, а тем более конкретно нами, еще более незначительными индивидами. И я не вижу причины, чтобы убежденность в нашей незначительности уменьшала нашу веру – как я ее определила… Ладно, перехожу к обычному письму…{204}
Энн Сейр предполагала, что борьба Франклин с отцом и его неприятие и неодобрение психологически навредили ей{205}. В начале 1970-х гг. Сейр и Мьюриэл Франклин в переписке спорили о том, верно ли это. Мьюриэл, естественно, не могла не защищать память своего покойного мужа. Она заявила, что он всей душой поддерживал выбор жизненного пути, сделанный Розалинд, и что несправедливо утверждать противоположное, а также настаивала, что между отцом и дочерью никогда не было серьезных разногласий{206}. В одном из последующих писем Мьюриэл оспорила характеристику, данную Сейр Эллису Франклину, – «узко мыслящий, консервативный викторианский папаша», – возразив, что Розалинд иногда выдумывала обиды и что кое-кто это намеренно подчеркивал и преувеличивал, искажая ее образ{207}.
Сейр, уверявшая, что обсуждала эти вопросы с самой Франклин в середине 1950-х гг., не отступила от идеи конфликта отца и дочери. В письме к Мьюриэл Франклин от 30 октября 1974 г. она пояснила свою точку зрения так: «Розалинд видела в себе человека, которому пришлось бороться с предубеждениями и преодолевать противодействие, и выражала это столь настойчиво и столь многим людям, что такую позицию следует считать частью ее личности». Сейр готова была допустить, что Мьюриэл права, настаивая на отсутствии реального противодействия ее намерениям или устремлениям со стороны отца. Однако, с точки зрения Сейр, реальность здесь мало что значила: «Розалинд считала, что противодействие было, и это убеждение – пусть по существу ошибочное – оказало на нее многообразное влияние»{208}.
Несколько десятилетий спустя Джеймс Уотсон, Морис Уилкинс и Фрэнсис Крик воспользовались этим кажущимся разладом, чтобы изобразить отношения отца и дочери конфликтными, проникнутыми взаимным неодобрением, что якобы стало причиной проблем в общении Франклин с мужчинами. Без всяких на то подтверждений они говорили, что Франклин безнадежно разочаровала своего отца, отказавшись принять традиционную судьбу молодой женщины из хорошей семьи – роль жены, матери и благотворительницы. Подобные заявления демонстрируют полнейшее непонимание сложности и специфики отношений дочерей и отцов, особенно в тот период, когда подросшая девочка осуществляет естественную для развития личности потребность в индивидуализации и отдаляется от первого значимого мужчины в своей жизни{209}. Розалинд Франклин по всем меркам была хорошей и любящей дочерью, близкой с родителями, братьями и сестрой, но в то же время как личность отличалась независимостью мышления, духовной жизни и устремлений. В семейных конфликтах истина зачастую находится где-то посередине. Скорее всего, Эллис и Мьюриэл было бы спокойнее, если бы Розалинд просто вышла замуж и занималась семьей. Вероятно, им понадобилось время, чтобы примириться с из ряда вон выходящим выбором профессионального пути своей дочери в такой загадочной для них и высокоспециализированной области науки, – особенно в сравнении с сыновьями, последовавшими по стопам отца в семейное банковское дело, – но постепенно они приняли это. Кроме того, благодаря давнему интересу Эллиса к электричеству и физике им с Розалинд очень нравилось обсуждать научные вопросы. Он глубоко любил ее, и она так же сильно любила его. Как у многих отцов и дочерей, у них были непростые отношения, еще более усложнявшиеся происходившими в то время колоссальными сдвигами в гендерных ролях, обществе и науке.
Поглощенность Франклин наукой, отмечаемая всеми, кто знал ее в кембриджские годы, могла стать помехой для жизненного успеха. Те, кому она нравилась, считали это проявлением ее неутолимой жажды истины и знаний, однако остальным она казалась далекой и холодной, резкой и колючей. По воспоминаниям одной из студенток колледжа, Гертруды (Пегги) Кларк Дайч, Франклин имела трудный характер, была нетерпимой, властной, непримиримой. Ее манера вести дискуссию, спор не отличалась тактом и дипломатичностью, но потому лишь, что она придерживалась очень высоких стандартов и полагала всех остальных способными соответствовать ее идеальным требованиям{210}. По словам Адриенн Вайль, Розалинд всегда была откровенной в своих симпатиях и антипатиях{211}.
Студенческие тетради Франклин свидетельствуют о редкой среди студентов степени погружения в предмет. Она познакомилась с трудами Ньютона, Декарта и Доплера, от корки до корки проштудировала книгу Лайнуса Полинга «Природа химической связи и структура молекул и кристаллов» (The Nature of Chemical Bond and the Structure of Molecules and Crystals)[27]. Уже тогда она обратила внимание на тимонуклеат натрия (натриевую соль ДНК, выделенную из телячьего тимуса). Читая о веществе, которое скоро станет ее судьбой, Франклин набросала в тетради спиральную структуру и записала: «Геометрическая основа наследования?» Она также изучала рентгеноструктурный анализ и рисовала схемы различных кристаллических решеток и их элементарных ячеек, в том числе того типа, который впоследствии окажется принципиально важным для установления структуры ДНК, – моноклинной базоцентрированной{212}.
Преподаватели отмечали, что Франклин обладает острым умом и полностью отдается учебе. На экзаменах, однако, перфекционизм часто играл с ней злую шутку: Розалинд отвечала на первые вопросы очень подробно, так что на остальные не хватало времени и ответы на них выходили скомканными{213}. Кроме того, перед важными экзаменами Розалинд сильно волновалась и из-за этого не могла спать. Она пыталась справиться с волнением, глотая смесь кока-колы и аспирина, которая в студенческой среде считалась чем-то вроде допинга{214}.
Накануне экзамена на степень бакалавра с отличием Франклин сильно простудилась. Она безупречно справилась с первыми двумя третями задания, но дальше сил не хватило. Как говорилось выше, оценка первого класса критически важна для научной карьеры в Кембридже или Оксфорде. Несмотря на очень высокий результат в физико-химической части экзамена, из-за отсутствия ответов на последние вопросы в списке получивших степень весной 1941 г. она оказалась в группе второго класса. К счастью, ее отнесли к «высшей категории второго класса», и в сочетании с убедительным рекомендательным письмом ее куратора Фредерика Дейнтона это обеспечило ей аспирантскую стипендию на исследования в области физической химии. Ее направили работать под руководством Рональда Джорджа Рейфорда Норриша, который в 1967 г. получил Нобелевскую премию по химии за исследование сверхбыстрых химических реакций. Франклин планировала проделать достаточно экспериментальной работы для написания диссертации.
Лаборатория Норриша находилась на кафедре физической химии Кембриджского университета, на той же улице, что и Кавендишская лаборатория. Это было негостеприимное место для любого студента, особенно для молодой женщины. К тому же Норриш был вспыльчив и любил выпить, что вряд ли располагало в его пользу{215}. Розалинд Франклин начала у него работать, когда ей был 21 год, в разгар войны. Переменчивый недружелюбный Норриш видел в ней докучливую девчонку, никчемную и недостойную внимания. Более того, они были полными противоположностями как личности и как исследователи. Для Франклин была характерна полная поглощенность тем, что ее интересовало, и равнодушие к тому, что ей было неинтересно, причем это разделение проявлялось и эмоционально{216}. Как отмечает Дейнтон, сугубо логичный, целеустремленный и негибкий подход Франклин плохо сочетался с манерой Норриша брать чутьем, очень часто ошибочным, но иногда блестяще и неподражаемо верным. По темпераменту, системе личных и интеллектуальных ценностей, соотношению умственного и эмоционального, культурному багажу они были полными противоположностями{217}.
Норриш поручил Франклин охарактеризовать полимеризацию муравьиного и уксусного альдегидов, хотя эти химические реакции он с другим сотрудником уже изучил и опубликовал результаты в 1936 г.{218} Такое поручение ставило ее в унизительное положение, и она это понимала. В довершение всего Норриш отвел страдающей клаустрофобией Розалинд рабочее место в тесной и темной комнатенке.
В декабре 1941 г. Франклин описала в письме домой свои мучительные отношения с научным руководителем: «Я только начинаю понимать, насколько оправданна его скверная репутация. Что ж, я оказалась у него в полнейшей немилости и практически зашла в тупик. Он относится к тому сорту людей, которым ты нравишься до тех пор, пока поддакиваешь всему, что они говорят, и соглашаешься со всеми их заблуждениями, а я всегда отказываюсь это делать»{219}. Через несколько месяцев Розалинд рассказала, что разразилось после того, как она обнаружила ошибку в работе Норриша. Когда Франклин с гордостью обратила на нее его внимание, он прямо-таки взорвался, но получил отпор. Вот как Розалинд об этом говорит: «Когда я выступила против него, он повел себя самым оскорбительным образом, и между нами произошла первоклассная перепалка – собственно, перепалок было несколько. Мне пришлось пока что уступить, но мне кажется правильным, что я какое-то время противостояла ему, он же вызвал во мне такое полное презрение, что я буду невосприимчивой ко всему, что бы он ни сказал мне в будущем. Он вызвал во мне ощущение превосходства над ним»{220}.
Скандалить с научным руководителем своей диссертационной работы – плохая идея, поскольку в его власти находятся стипендия, положение в аспирантской программе, присвоение ученой степени и будущие возможности трудоустройства. Тем не менее Франклин не могла выносить пьянство Норриша, его оскорбительное поведение и заблуждения, причем не скрывала этого. Иные усмотрели в ее распрях с Норришем предвестие дальнейшего ее поведения с мужчинами. Однако справедливее считать, что ей в принципе плохо работалось со вздорными, алогичными людьми, будь то мужчина или женщина, – во всяком случае, с казавшимися ей таковыми. Всю свою жизнь Розалинд Франклин прекрасно могла работать со многими коллегами – и мужчинами, и женщинами, – которые терпели ее «пунктики» и умели разглядеть за ними достоинства. Лишь глупцов она совершенно не переносила.
Большим утешением для Франклин в этот тягостный период стало проживание в гостинице Адриенн Вайль на улице Милл-Роуд, по другую сторону реки Кем от Ньюнем-колледжа. Возможность оттачивать владение французским языком, общаться со студентками из разных стран и проводить время во вдохновляющем обществе Вайль стала бальзамом для душевных ран, получаемых в лаборатории Норриша.
В июне 1942 г. по распоряжению Министерства труда Великобритании всех студенток, занимающихся исследовательской деятельностью, направили на работы, связанные с военными надобностями. Как ни хотела Франклин остаться в Кембридже, там для нее не нашлось подходящей должности. Ее письмо отцу от 1 июня 1942 г. свидетельствует о том, как яростно она отстаивала свою позицию при столкновении с привилегированным положением мужчин, с тем, что считала незаслуженной властью.
Ты несправедлив вот в чем: с чего ты взял, будто я «жалуюсь» на необходимость отказаться от ученой степени ради работы на войну. Когда год назад я подала заявку на проведение здесь исследований, меня спросили, хочу ли я работать ради войны, и я ответила «да». Меня уверили, что первая порученная мне задача относилась к военным нуждам. Скоро я обнаружила, что меня обманули, и после этого многократно обращалась к Норришу с запросами относительно работы в военных интересах – это один из множества пунктов, по которым мы расходимся, – и неоднократно открыто выражала несогласие со старейшими и умнейшими, считавшими, что мне следовало бы сейчас работать ради войны, а позже – ради диссертации{221}.
К счастью, война дала Розалинд возможность сбежать из лаборатории Норриша и заняться исследованиями, позволившими как завершить диссертацию, так и внести вклад в военные усилия. В августе того года ее взяли в качестве физхимика в государственную лабораторию Британской ассоциации исследований в области использования угля (British Coal Utilization Research Association, BCURA), расположенную в лондонском пригороде Кингстон-апон-Темс. Лабораторию возглавлял химик Дональд Хью Бэнгхэм – добрый, благожелательный человек, укомплектовавший штат увлеченными молодыми учеными обоих полов, которым предоставил свободу искать новые способы применения древесного и каменного угля в интересах энергетики военного времени. Франклин, ставшая младшим научным сотрудником, изучала битуминозный уголь и антрацит, добываемые в Кенте, Уэльсе и Ирландии. По вечерам она с двоюродной сестрой Ирен (они вместе жили в лондонском пригороде Патни) участвовали в добровольческих мероприятиях противовоздушной обороны.
Это последнее занятие свидетельствовало о силе духа и храбрости. Розалинд не переносила бомбоубежища из-за клаустрофобии. Энн Сейр, лично наблюдавшая, как плохо Франклин чувствовала себя в тесных помещениях, вспоминала, что ее страх не бросался в глаза, но был реальным. Она приучилась скрывать его и в совершенстве изучила автобусные маршруты нескольких крупных городов, чтобы не пользоваться подземкой{222}. Со страхом замкнутого пространства Розалинд справлялась при помощи одного из своих любимых развлечений этого периода – энергичных прогулок пешком в горах Северного Уэльса (позднее она прошла по горным тропам в Альпах, в Норвегии, Югославии и других областях Европы, затем в Калифорнии). Уотсон и Уилкинс тоже любили походить по горам; к сожалению, эти трое ученых не предприняли ни одной совместной вылазки, что, возможно, наладило бы отношения между ними.
К концу войны в 1945 г. Франклин провела достаточно оригинальных исследований, чтобы получить ученую степень PhD по физической химии от Кембриджского университета. В 1946 г. она опубликовала свою первую статью, написанную под руководством Д. Бэнгхэма, «Тепловое расширение углей и коксов» (Thermal Expansion of Coals and Carbonized Coals), в солидном научном журнале
Осенью 1946 г. Франклин блестяще выступила на посвященной углю конференции Королевской ассоциации. При всех своих особенностях она была прекрасным и уверенным оратором. Адриенн Вайль пригласила на ее выступление французских кристаллографов Марселя Матье и Жака Меринга из Центральной лаборатории государственной химической службы в Париже. Доклад Франклин произвел на них глубокое впечатление. Через несколько недель Меринг предложил ей работать у него: изучать микроструктуру и пористость древесного и каменного угля и графита методом рентгеновской кристаллографии.
В начале 1947 г. Франклин приехала в Париж и приступила к работе в лаборатории Меринга, или, как все ее называли,
Это непростое дело. Прежде всего нужно выбрать подходящее вещество для анализа. Его кристаллическая структура должна быть довольно однородной, иначе в рентгенограмме будут многочисленные ошибки. На подходящий образец направляют пучок рентгеновских лучей. В результате взаимодействия рентгеновского излучения с электронами в атомах вещества происходит дифракция: возникает вторичное излучение с той же длиной волны, но интенсивность и направление вторичных лучей уже иные – они зависят от строения кристалла. Эти вторичные лучи падают на специальную пленку типа фотографической, расположенную за образцом, и оставляют на ней «пятна» (отражения, или рефлексы). На полученной дифракционной рентгенограмме скрупулезно измеряют параметры, в том числе углы и интенсивности, дифрагированного кристаллом излучения. Из этих данных с помощью сложных математических методов составляют картину распределения электронной плотности в кристалле. По ней определяют расположение атомов, составляющих кристалл, и тем самым молекулярную структуру изучаемого вещества.
Сложность еще и в том, что по одной рентгенограмме невозможно получить достоверный результат. Приходится много раз поворачивать образец на очень небольшой угол и одновременно снимать рентгенограмму, пока кристалл не провернется на суммарный угол 180˚ или больше; на каждой из полученных дифрактограмм будет своя картина дифракции. Этот процесс отнимает очень много времени, отупляет и утомляет физически. В те времена каждую из сотен, а то и тысяч дифракционных картин анализировали вручную с помощью собственных глаз и линейки. Каждый шаг следовало выполнить безупречно, поскольку погрешности измерений привели бы к ошибочным результатам и выводам{225}. Размытая картинка вела к еще более неопределенной оценке расположения атомов в молекуле данного вещества.
Розалинд Франклин достигла ошеломляющего мастерства во всех этих процедурах и получала превосходные результаты{226}. Ее коллега, итальянский кристаллограф еврейского происхождения Витторио Луццати, восхищался ее «золотыми руками»{227}. Руководитель Розалинд Жак Меринг описывал Франклин как одну из лучших своих учениц, обладавшую неутолимой жаждой новых знаний и потрясающими навыками, позволявшими разрабатывать и проводить сложные эксперименты{228}.
В Париже социальная жизнь Франклин, которая свободно говорила по-французски, обрела, можно сказать, континентальный стиль. Она любила ходить за покупками: с удовольствием заглядывала в зеленные и мясные лавки, по пути поглощая сладкую выпечку, или в бутики, чтобы подобрать шарфик, примерить свитер. Забывая о времени, Розалинд бродила по переулкам Города огней[28]. Она усвоила предложенный Кристианом Диором стиль нью-лук и носила модные тогда платья «в талию» с длинной широкой юбкой{229}. Розалинд прониклась местной культурой, интересовалась политикой, часто ходила с подругами и кавалерами в кино, театр, на лекции, концерты и художественные выставки. Ее живость, элегантность и молодая прелесть не остались не замеченными мужчинами, встречавшимися ей в жизни. Высказывалось мнение, что она увлеклась привлекательным куртуазным Жаком Мерингом, однако, поскольку он был женат, хотя у каждого из супругов была своя жизнь, быстро отступилась, осознав, что на романтическое будущее надеяться не приходится{230}.
Франклин прожила в Париже четыре года, из них три – в маленькой комнате на верхнем этаже дома по улице Гарансьер, за которую платила 3 фунта[29] в месяц. Вдовствующая домовладелица установила строгие правила: не шуметь позже половины десятого вечера и пользоваться кухней только после того, как служанка приготовит хозяйский обед. Несмотря на эти ограничения, Франклин научилась печь вкуснейшее суфле и часто готовила для друзей. Хозяйка разрешала принимать ванну раз в неделю, а в остальное время приходилось довольствоваться жестяным тазиком с чуть теплой водой. Зато плата была втрое меньше, чем в других вариантах, и местоположение замечательное: недалеко Сорбонна, рядом Сена, Люксембургский сад и квартал Сен-Жермен-де-Пре со знаменитой церковью, шикарными магазинами и уютными кафе{231}.
В
Франклин привнесла парижский стиль и в Королевский колледж, что сильно вредило ее репутации. Как-то она попросила Брауна одолжить ей катушку Теслы – трансформатор, обеспечивающий высокое электрическое напряжение, необходимое для работы рентгеновской установки. Она так и не вернула это устройство, хотя Браун, которому оно было нужно для собственных экспериментов, несколько раз вежливо напоминал ей. Дальнейшее он вспоминал так: «Я пошел, забрал катушку и прикрепил ее обратно. Франклин подошла, сняла катушку и удалилась». На тот момент он был всего лишь скромным студентом, а она научным сотрудником. Видимо, более высокий статус давал привилегии. По словам Брауна, конфликт разрешился и не оставил по себе дурной памяти: он, его жена и Франклин сдружились. Однако немало других обид, которые она возбудила в сотрудниках Королевского колледжа, не были так легко изжиты{234}.
С начала 1949 г. и на протяжении большей части 1950-х гг. Франклин строила планы возвращения на родину. Ей очень нравилось работать в
Как-то в марте 1950 г. Франклин пила чай с химиком-теоретиком Чарльзом Коулсоном, с которым познакомилась в BCURA. Теперь он работал в Королевском колледже. Коулсон представил Розалинд Джону Рэндаллу, на которого произвели впечатление ее достижения. Рэндаллу как раз нужно было срочно занять несколько вакантных мест. Хорошо подготовленных специалистов на должность ведущего сотрудника не хватало, и он опасался не выполнить многочисленные требования для продолжения получения гранта от Совета по медицинским исследованиям. Рэндалл умел быть обаятельным и уговорил Франклин. К сожалению, он очень ошибся, полагая, что Франклин, которую счел тихой, сдержанной женщиной, идеально впишется в коллектив биофизического отдела Королевского колледжа.
После долгих обсуждений с потенциальным начальником Розалинд подала заявление в аспирантуру Королевского колледжа. В первоначальном плане работ значилось «исследование белковых растворов и структурных изменений при денатурации белков методом рентгеновской кристаллографии»{236}. В июне 1950 г. она прошла собеседование для получения трехлетней стипендии на исследования от компании Turner&Newall в размере 750 фунтов в год, которую официально приняла 7 июля. Хотя обычно стипендиальная программа начиналась осенью, Франклин попросила разрешения начать работу в Королевском колледже 1 января 1951 г., чтобы завершить некоторые исследования, которые проводила в Париже{237}.
4 декабря 1950 г. Рэндалл послал Франклин письмо, навязывающее ей совершенно другое направление исследований на месяцы вперед. Это письмо положило начало ситуации, которую можно назвать одной из роковых неудач в управлении наукой. Оно заслуживает обширного цитирования, поскольку предрекает скорые катастрофические трения между Розалинд и Морисом Уилкинсом.
Есть реальная проблема: работа на рентгеновском оборудовании не вполне устоялась, и направленность исследований существенно изменилась с тех пор, как вы были здесь в прошлый раз.
После тщательных размышлений и обсуждений с ведущими специалистами представляется, что сейчас гораздо важнее, чтобы вы исследовали структуру определенных биологических волокон, которые нас интересуют, изучая дифракцию рентгеновского излучения при больших и малых углах рассеяния, а не продолжали первоначально принятый проект с растворами в качестве основного.
Доктор Стоукс, как я давно заключил, намерен заниматься почти исключительно теоретическими вопросами, не ограничивающимися рентгеновской оптикой.
Надеюсь, вы поймете, что этим я не подразумеваю совершенный отказ от работы с растворами, но мы полагаем, что в ближайшей перспективе работа с волокнами будет более плодотворной, а также, возможно, и более фундаментальной{238}.
Морис Уилкинс всегда утверждал, что увидел письмо Рэндалла к Франклин от 4 декабря 1950 г. лишь
Вот что мы знаем точно: Уилкинс, собираясь в отпуск, последний раз перед отъездом был в лаборатории 5 декабря, то есть через день
Вернувшись в Королевский колледж, Уилкинс вел себя соответственно своим старомодным взглядам о подчиненном месте женщин. Несмотря на то что Франклин имела ученую степень и уже не один год самостоятельно занималась научно-исследовательской работой, он решил, что ей отведена роль его ассистента. Джеймс Уотсон впоследствии тенденциозно изобразил этот конфликт: «Она утверждала, что ей поручили исследование ДНК в качестве ее собственной задачи, и не считала себя ассистентом Мориса… Выходит, проблема была в Рози. Невозможно отделаться от мысли, что феминистке больше подошла бы какая-нибудь другая лаборатория»{241}.
В разговоре с биографом Франклин Брендой Мэддокс в 2000 г. Уилкинс признал, что его оправдание – будто он ничего не знал о письме Рэндалла к Розалинд – выглядит сомнительно в свете того, что он был заместителем руководителя лаборатории и не мог не быть в курсе всех вопросов найма персонала{242}. В других случаях Уилкинс даже приписывал себе заслугу приема Франклин на работу, словно это делало ее каким-то образом обязанной ему. 6 февраля 1951 г., то есть через месяц после появления Франклин в Королевском колледже, Уилкинс написал Рою Маркему из Института Молтено Кембриджского университета: «Теперь у нас есть мисс Франклин, чтобы заниматься рентгеновской кристаллографией, и мы надеемся на реальные результаты, ведь с лета практически не продвинулись вперед»{243}. Бренде Мэддокс Уилкинс представил дело так, что Розалинд поручили работать с ДНК благодаря ему. А именно, узнав от Рэндалла, что Франклин взяли для работы с растворами белков, он счел это просто расточительным в то время, когда они получают такие интересные результаты с нуклеиновыми кислотами, и, учитывая ее опыт, предложил поручить ей работу с ДНК, а Рэндалл согласился. Подобные утверждения противоречат упорным заявлениям Уилкинса, что он не знал, на каких именно условиях Франклин пришла в лабораторию{244}.
Тем не менее в изданных в 2003 г. мемуарах Уилкинс постарался возложить все на Рэндалла. Он настаивал, будто тот без всяких оснований сообщил Франклин, что работа Уилкинса и Стоукса с ДНК закончена, даже не переговорив с ними. Уилкинс обвинил Рэндалла в намерении забрать эту работу себе, сделав Франклин своей непосредственной подчиненной. Назвав своего бывшего начальника циничным, Уилкинс заявил: «Если бы Рэндалл не вмешался, Розалинд, вполне вероятно, прекрасно работала бы вместе со Стоуксом и мной и ее профессионализм в рентгеноструктурном анализе плодотворно сочетался бы с нашими методами и теориями»{245}. Впрочем, Уилкинс искренне восхищался способностью Розалинд делать свое дело несмотря ни на что, пусть даже это оказывалось тяжким бременем{246}.
Пожалуй, лучше всего о проблемах найма сотрудников в Королевском колледже может рассказать тот, кто им и занимался. В 1970 г. Джон Рэндалл в интервью Энн Сейр, с одной стороны, полностью взял на себя ответственность за недопонимание между Франклин и Уилкинсом, а с другой – оправдался тем, что руководство большой лабораторией сопряжено с массой забот и хлопот. Сейр отметила, что Рэндалл ни разу не помянул Розалинд добрым словом, хотя не преминул отметить ее привлекательность. Она считает, что на его отношение к Франклин сильно влияет собственная убежденность в том, что если бы Розалинд и Уилкинс работали вместе, то открыли бы структуру ДНК раньше, чем это сделали в Кембридже. Рэндалл называет то, что так не случилось, трагедией и винит в этом больше Розалинд, чем Уилкинса, с которым тоже было непросто. Рэндалл сказал: «Никогда Розалинд не была "ассистентом" Уилкинса, как сказал Уотсон… она была самостоятельным работником, никоим образом не подчиненным Уилкинсу»{247}. К сожалению, это подобие поддержки из уст Рэндалла прозвучало через два десятилетия после произошедших событий. А 4 декабря 1951 г. он, увы, ничего подобного не сделал.
[7]
В мире нет второго такого, как Лайнус
Физики преобразовали биологию квантовой теорией. Лайнус Полинг предложил сделать то же самое с химией{249}. В 1936 г., в возрасте 35 лет, он стал заведующим кафедрой химии и деканом отделения химии и химических технологий Калифорнийского технологического института. Благодаря щедрому финансированию Фондом Рокфеллера Полинг имел все необходимое, чтобы объединить химию, биологию и физику в новую науку – молекулярную биологию, начавшую открывать многочисленные тайны основных компонентов живой клетки{250}. Вкладывать в это направление силы видных ученых и деньги было мудро. От беглого ознакомления с работами Полинга в тот период захватывает дух. Они составляют широчайший спектр – от разработки новых методов изучения структуры молекул неорганических и органических веществ до участия в написании руководства по применению квантовой теории в химии{251}. Занимаясь этими вопросами, Полинг устремил пронизывающий взгляд своих серо-голубых глаз на совершенно новое научное начинание – определение структуры белков, из которых построены все живые существа. Он полагал, что решение этой космических масштабов задачи поможет ученым и врачам лучше понять процессы жизнедеятельности, а также, возможно, даст ключи к материальной основе генетики, остававшейся в ту пору загадкой{252}. И это еще слабо сказано.
Лайнус Полинг родился в Кондоне (штат Орегон, США) 28 февраля 1901 г.{253} Его отца, аптекаря Германа Полинга, одолевали неспособность к бизнесу и мучительные желудочные боли. В раннем детстве Лайнус любил наблюдать, как отец смешивает разные вещества, чтобы изготовить лекарства от диспепсии по собственному рецепту. В 1909 г. его аптека в Кондоне сгорела, и Герман переехал в Портленд. В следующем году он умер от прободной язвы и перитонита, когда ему было всего 34 года, а сыну – девять. Мать, Люси Изабель Дарлинг Полинг, занималась только домашним хозяйством и воспитанием Лайнуса и его младших сестер Полин и Фрэнсис, а больше ничего не умела. Семья оказалась в такой нужде, что миссис Полинг, чтобы добыть средства к существованию, открыла в Портленде маленький пансион для путешественников. Денег вечно не хватало, миссис Полинг часто болела, и Лайнусу пришлось браться за множество случайных подработок, чтобы сводить концы с концами. Между школой и прочими обязанностями мальчик часами пропадал в местной публичной библиотеке, читая всевозможные книги. Он изумлял учителей способностью не только запоминать все прочитанное, но и применять этот материал к темам школьных уроков.
Когда Полингу было четырнадцать лет, его лучшему другу подарили игрушечный набор химика, и мальчики постоянно в него играли. Полинг был просто зачарован химическими явлениями, реакциями, в результате которых появлялись вещества, нередко с совершенно иными свойствами, нежели исходные, и желал все больше узнавать об этой стороне мира{254}. Вскоре он устроил в подвале собственную лабораторию, позаимствовав реактивы и лабораторную посуду на закрытом плавильном заводе, который сторожил его дед. Подобно детским выходкам Фрэнсиса Крика, химические изыскания юного Полинга сводились в основном к изготовлению бомб-вонючек и взрывающихся петард. Ради своих развлечений в лаборатории он стал брать в библиотеке учебники по химии и выяснять, как меняются различные вещества при смешивании с другими – собственно, это были первые шаги в изучении химических соединений.
В шестнадцать лет Полинг задумался о дипломе химика-технолога Орегонского сельскохозяйственного колледжа в Корваллисе. Он полагал, что эта практическая цель позволит ему удовлетворить свое любопытство и обеспечит работой. Это учебное заведение привлекло его тем, что студенты из штата Орегон учились там бесплатно. Однако переезд в Корваллис, расположенный в 72 милях к юго-западу от Портленда, создавал серьезную проблему: мать Лайнуса отчаянно нуждалась в деньгах, которые он получал, работая после школы в слесарной мастерской, и требовала, чтобы он продолжил работать и отказался от своих ученых амбиций. Полинг проявил твердость. Он бросил среднюю школу и вскоре был принят в колледж.
Полинга зачислили осенью 1917 г., но в 1919 г. он на время прервал обучение, чтобы помочь семье, для чего работал в дорожной инспекции штата Орегон. Когда он вернулся в колледж, ему благодаря блистательным успехам в химии и умению хорошо говорить предложили занять штатную должность помощника преподавателя количественного анализа. Теперь он мог жить и учиться в Корваллисе и посылать существенную часть заработка матери в Портленд.
На последнем курсе Полинг встретил любовь всей своей жизни – яркую, прелестную, кокетливую первокурсницу с длинными черными волосами по имени Ава Хелен Миллер. Впоследствии он так вспоминал, почему был очарован ею: «Она была самой смышленой девушкой среди тех, кого я знал». Ава Хелен родилась в Бивер-Крик (штат Орегон) десятой из двенадцати детей в семье. Ее отец – немец-иммигрант, школьный учитель, член Демократической партии – тяготел к социализму, мать активно участвовала в движении суфражисток. У Авы Хелен были разнообразные интересы – от прав женщин, расового равенства и социальных реформ до химии. Полинг и Миллер познакомились на занятиях по химии домашнего хозяйства, которые он вел, а она посещала. Лайнус долго не решался пригласить ее на свидание, потому что романтические отношения преподавателей со студентами не поощрялись. Любовь победила бюрократические препоны, когда он убедил себя, что он и Ава Хелен не учитель и ученица, а два студента. Ухаживание состояло в том, что они совершали долгие прогулки, во время которых поедали конфеты из одного пакетика, и ходили на танцы в колледже. В конце весны 1922 г., еще не выставив «ученице» итоговую отметку, Полинг предложил ей стать его женой. Девушка ответила согласием, и на экзамене он поставил ей оценку на балл ниже заслуженной, чтобы не показаться пристрастным{255}. Они поженились весной 1923 г. Так началось семейное, идейное, научное и политическое партнерство длиной в шестьдесят лет. В 1962 г. Полинг удостоился Нобелевской премии мира за борьбу с распространением ядерного оружия, но к движению за мир его приобщила жена.
Окончив Орегонский сельскохозяйственный колледж, Полинг поступил в аспирантуру Калифорнийского технологического института (Калтех) в Пасадене. В этом только что обновленном тогда учебном и научном учреждении было богатое финансирование, новейшие исследования и немало нобелевских лауреатов. Калтех стал его научным домом на сорок лет{256}. Там Лайнус заинтересовался рентгеновской кристаллографией, квантовой теорией и молекулярной структурой химических соединений. В 1925 г. он завершил работу над диссертацией «Определение структуры кристаллов с помощью рентгеновского излучения» под руководством Роско Дикинсона, который в 1920 г. стал первым обладателем степени PhD в Калтехе. В 1926 г. известный химик Артур Амос Нойес, возглавлявший одно из отделений института, добился для Полинга стипендии Мемориального фонда Джона Саймона Гуггенхайма, учрежденной в 1925 г. для выдающихся ученых в любой области знания{257}.
Стипендия позволила Полингу поехать с женой в Мюнхен по приглашению директора Института теоретической физики Арнольда Зоммерфельда. Зоммерфельд, много сделавший в квантовой теории атома, был одной из ключевых фигур мюнхенской школы теоретической физики, в числе его учеников Вернер Гейзенберг, Поль Дирак и Вольфганг Паули, ставшие лауреатами Нобелевской премии по физике{258}. В институте Полинг познакомился с лучшими европейскими физиками и химиками, которые рассказали ему о своих исследованиях. Полинг был убежден, что квантовая теория – ключ к пониманию структуры и «поведения» молекул, атомов и химических связей{259}. Фонд Гуггенхайма предоставил Полингу дополнительные средства, на которые он отправился в Копенгаген, где посетил знаменитый Институт Нильса Бора и соприкоснулся с
Осенью 1927 г. Полинг вернулся в Калтех. Он сделал головокружительную карьеру и в 29 лет стал профессором. В 1931 г. на лекцию Полинга о применении волновой механики к пониманию химических связей пришел немецкий физик, принятый на работу в Калтех. Когда какой-то газетный репортер поинтересовался его мнением о лекции, физик замялся, признавшись: «Она была слишком сложной для меня». Физика звали Альберт Эйнштейн{261}. В том же году А. Нойес назвал Полинга восходящей звездой, ученым, уже достойным Нобелевской премии{262}. К 1933 г. Полинг вплотную приблизился к этому достижению; он был избран в Национальную академию наук, что является очень высокой оценкой у американских ученых.
В 1937 г. Полинг пригласил британского физика и молекулярного биолога Уильяма Астбери, который прекрасно разбирался в рентгеноструктурном анализе, прочесть цикл лекций в Калтехе. Астбери, будучи профессором Лидсского университета, где преподавал текстильное дело, изучал молекулярную структуру натуральных волокон – шерсти, хлопка и др. Он привез большую коллекцию превосходных рентгенограмм волокон кератина – основного белка волос, ногтей, когтей, рогов, перьев и внешних слоев кожи позвоночных{263}. Астбери, как никто другой, знал, как немыслимо сложно расшифровывать эти изображения, состоящие из линий, точек, пятен и мазков. Нередко после интерпретации колоссального набора данных полученные результаты вызывали сомнение у других ученых, которые пересматривали бо́льшую часть их или вовсе отвергали.
Астбери предложил ряд потенциально возможных структур кератина, которые, по его мнению, согласовывались с имеющимися данными. Однако Полинг, изучив рентгенограммы, не согласился с его выводами, поскольку о структуре аминокислот, из которых состоят белки, в ту пору было очень мало надежных сведений и никто, по существу, не занимался этой проблемой интенсивно и систематически. Досконально зная научную литературу, он считал, что опубликованные рентгеноструктурные исследования аминокислот ошибочны: «Я знал – то, что говорит Астбери, неверно, потому что наши исследования простых молекул дали нам достаточно знаний о длинах и углах связей и о формировании водородных связей, чтобы доказать ошибочность его утверждений. Однако я не знал, что же
Семью годами ранее, в 1930 г., Полинг начал разрабатывать новый путь определения молекулярной структуры неорганических соединений кремния – силикатов{265}, сочетавший квантовую химию, теоретическую физику и блестящую интуицию. Сначала Полинг постарался узнать все возможное о размерах и форме составных частей молекулы. Затем он сделал ряд обоснованных предположений о химических связях, удерживающих вместе атомы, образующие молекулу. Межатомные связи дают представление об углах, изгибах и поворотах, то есть о трехмерной структуре молекулы. На основании этой информации Полинг строил модели из шариков, палочек и геометрических форм, изготовленных с соблюдением пропорций, воссоздавая расположение атомов в молекуле. Полученные модели Полинг сравнивал с данными рентгеноструктурного анализа; если они совпадали, значит, химические связи и форма молекулы предсказаны верно{266}.
Задолго до того, как были написаны последние строки классического труда «Природа химической связи и структура молекул и кристаллов», изданного в 1939 г., Полинг собирался переключиться на исследование сложных органических соединений – биологических макромолекул. Он полагал, что форма молекулы белка определяется водородными связями. Водородная связь возникает в силу взаимодействия электроотрицательного атома или группы атомов и атома водорода, связанного ковалентно с другим электроотрицательным атомом и потому несущего частичный положительный заряд. Поскольку эти связи определяют форму молекулы, то, как полагал Полинг, они важны и для свойств вещества, а значит, для его биологической функции – будь то взаимодействие антигена с антителом, мышечное сокращение или передача сигналов между клетками нервной системы. Он ожидал, что путь к пониманию молекулярной структуры белков займет много лет, но верил в успех{267}. Понадобилось одиннадцать лет, чтобы выяснить общее строение белков.
Еще до решения этой задачи Полинг начал размышлять о том, как гены воспроизводятся и как передаются признаки от одного поколения другому{268}. В 1940 г. он написал короткую статью в соавторстве с Максом Дельбрюком, также работавшим в Калифорнийском технологическом институте. (Дельбрюк восхищался книгой Шрёдингера «Что такое жизнь?», а Полинг находил ее пустой болтовней{269}.) Эта статья, опубликованная в журнале
В этот период Полинг предпочитал работать вместе с биохимиком Робертом Кори, превосходно владевшим рентгеновской кристаллографией. Вследствие перенесенного в детстве полиомиелита у Кори была частично парализована левая рука и он сильно хромал, так что ходил с палочкой, отличался хрупкой конституцией и застенчивостью. Получив степень PhD в области химии в Корнеллском университете в 1924 г., Кори преподавал там аналитическую химию до 1928 г., когда ему дали стипендию Рокфеллеровского института медицинских исследований, где в 1930 г. предложили место на кафедре биофизики. В этом же институте Освальд Эвери изучал «трансформирующую субстанцию» у пневмококков. К сожалению, в 1937 г. лабораторию Кори распустили, потому что во время Великой депрессии даже Рокфеллерам пришлось затянуть пояса.
Затем Кори перешел в Национальный институт здоровья в Вашингтоне (округ Колумбия), где получил грант на один год, по окончании которого обратился к Полингу с просьбой взять его в Калифорнийский технологический институт. Он так стремился к научной деятельности, что предложил привезти собственное оборудование и не получать заработок. Полинг согласился, и Кори стал научным сотрудником его лаборатории без оплаты, но ценность была не в деньгах. Хотя помимо работы они не сблизились, Полинг всячески способствовал карьере Кори и неоднократно, хотя и безуспешно номинировал его на Нобелевскую премию. Под руководством Полинга Кори неуклонно рос в академической иерархии и в 1949 г. стал профессором. Друг Кори, химик Ричард Марш, также занимавшийся рентгеновской кристаллографией, характеризовал его как замкнутого человека: «Не любит никакие общественные мероприятия и предпочитает сидеть дома с женой, слушая Гилберта и Салливана или, скажем, ухаживая за газоном». По словам Марша, Кори был полной противоположностью Полинга, который любил быть в центре внимания. Полинг умел читать лекции столь завораживающе и увлекательно, что слушатели казались опоенными колдовским зельем. А тем временем выходила тщательно написанная статья с убедительными данными, полученными Кори, сутью которого были скрупулезность и внимательность{272}.
Этот необычный тандем трудился над разгадкой структуры аминокислот слаженно и словно без заметных усилий. Кори занялся структурой простейшей аминокислоты – глицина. После того как он корректно описал каждый атом этой структуры, Полинг поручил ему дипептид из двух остатков глицина – 2,5-дикетопиперазин, и далее они продолжали увеличивать сложность молекулы, пока не получили данные, необходимые для изучения полипептидов. Цель состояла в том, чтобы установить расположение каждого атома в белковой молекуле, используя длины и углы связей в более простых молекулах, путем дедукции, моделирования и сравнения моделей с наблюдаемыми параметрами реальных белков.
В 1948/49 академическом году Полинг был истмановским профессором Баллиол-колледжа Оксфордского университета. Эта должность[31], учрежденная Джорджем Истманом, создавшим компанию Eastman Kodak, в те годы считалась одной из самых уважаемых профессур в мире{273}. В это время в центре внимания британских специалистов по рентгеновской кристаллографии оказался комплект поразительно четких дифракционных рентгенограмм кератина, полученных Уильямом Астбери и его группой в Лидсском университете. По оценке Астбери, полипептидная цепь кератина резко изгибалась каждые 510 пикометров, словно зигзагообразная лента. Однако другие исследователи интерпретировали эти результаты иначе – как структуру типа пружины или спирали. Одним из приверженцев спиральной структуры был Фрэнсис Крик. Он критиковал модель Астбери, считая, что тот недостаточно скрупулезно относится к учету расстояний и углов. По мнению Крика, «любая цепочка из одинаковых повторяющихся звеньев, устроенная так, что все звенья складываются одним и тем же образом и одинаково соотносятся с ближайшими соседями, образует спираль»{274}. И в зигзагообразной модели Астбери, и в спиральной модели Полинга смущало то, что не удается объяснить, как составляющие молекулу белка аминокислоты образуют повтор через каждые 510 пикометров и имеют жесткие химические связи.
Промозглой зимой в Оксфорде Полинг расколол этот крепкий орешек – додумался, как устроены белки. Позднее он объяснил свое необычное открытие обычной простудой (которую, как он стал считать впоследствии, можно вылечить ударными дозами витамина С){275}. Простуда переросла в синусит, обрекший его на заключение в четырех стенах «негодной» квартиры, предоставленной ему как истмановскому профессору. «В первые пару дней, – вспоминал Полинг, – я читал детективы и просто старался не хандрить, но заскучал и подумал: почему бы не поразмыслить о структуре белков?»{276} Он встал с кровати, взял бумагу и карандаш и начал рисовать различные возможные структуры. Полинг пришел к мысли, что в белковой молекуле необходим своего рода скелет, опорная конструкция для химических группировок, определяющих биологическую активность данного белка. Он принялся складывать лист бумаги в разные формы: тетраэдр, телескопическую трубку и, наконец, после многократных попыток и поисков, в узнаваемую, хотя и несовершенную спиральную модель. Десятилетия спустя Полинг отметил: «Я тогда и думать забыл о простуде, так увлекся»{277}. Однако поначалу ему не удалось сообразить, как заложить в модель расстояние между двумя соседними изгибами цепочки в точном соответствии с интервалом в 510 пикометров, установленным Астбери по рентгенограммам. На это ушло еще три года кропотливой работы. Задержка объяснялась не только ограничениями имевшихся в распоряжении Полинга лабораторных методов, но и необходимостью отвлекаться на организационную деятельность, обучение сотрудников, разработку новых экспериментов, написание статей и чтение лекций.
Полинг, помимо описанной выше магистральной линии, вел исследования и в других направлениях. Так, он показал, что серповидноклеточная анемия имеет причины на молекулярном уровне. Применив метод электрофореза, Полинг с коллегами продемонстрировали, что малое изменение электрического заряда гемоглобина из-за замены всего одной аминокислоты на другую в составе этого белка вызывает клиническую картину, печально известную больным серповидноклеточной анемией и их лечащим врачам. Теперь известно, что эта аминокислотная замена обусловлена точечной мутацией, то есть заменой одного нуклеотида в гене, который кодирует β-цепь гемоглобина, расположен в 11-й хромосоме и наследуется по аутосомно-рецессивному типу. Гемоглобин с измененным электрическим зарядом аномален: его молекулы собираются в длинные тяжи, из-за чего эритроциты приобретают серповидную форму и преждевременно разрушаются; поврежденные клетки слипаются и прилипают к стенкам кровеносных сосудов, блокируя ток крови, что вызывает сильные боли вплоть до тяжелого состояния, называемого вазоокклюзивным кризом{278}. Открытие Полинга не только явилось существенным достижением в химии белков, но и положило начало пониманию причин заболеваний на молекулярном уровне. А в 1968 г. Полинг опозорил свое имя чудовищной евгенической идеей – препятствовать носителям гена серповидноклеточной анемии и больным этой болезнью иметь детей: «Нужно делать им в молодости татуировку на лбу, свидетельствующую о присутствии гена серповидноклеточной анемии, чтобы носители дефекта не вступали в связь друг с другом»{279}.
Полинг был не единственным крупным ученым, рассчитывавшим покончить с загадкой белка. Уильям Лоуренс Брэгг и его сотрудники Макс Перуц и Джон Кендрю в Кавендишской лаборатории Кембриджского университета немало лет упорно, но почти безрезультатно бились над структурой сложных белков. В отличие от Полинга, который шел от компонентов белков, групп атомов, затем аминокислотных остатков к предсказательной модели общей структуры и затем сравнивал ее с рентгенограммами, группа Брэгга начала с анализа рентгенограмм цельных белковых молекул, то есть взялась за задачу с другого конца. Это была настолько муторная работа, что Макс Перуц жаловался: «Множество ночей сна урывками, труднейшие измерения интенсивности тысяч рефлексов до черных точек в глазах нисколько не приблизили меня к разгадке строения гемоглобина, и я потратил часть лучших лет своей жизни на попытки решения задачи, которая представлялась неразрешимой»{280}. Несмотря на разочарование, к 1950 г. Брэгг, Кендрю и Перуц сочли, что собрали достаточно данных, чтобы оспорить мнение Полинга, и в октябрьском номере журнала
У Полинга была припасена более сильная карта. Вместе с Кори и работавшим с ними в течение 1948/49 академического года физиком Германом Брэнсоном из «черного» Университета Ховарда[32] Полинг выдвинул гипотезу спиральной структуры белковых молекул, согласовавшуюся с имевшимися данными о длинах и углах связей между атомами аминокислотных остатков, составляющих полипептидную цепь. Опираясь на результаты своих экспериментов, Полинг предположил, что пептидная группа – группа атомов, образующих соединение между аминокислотными остатками, – является плоской, стабильной и жесткой. Это означает, что атомы, образующие пептидную связь, лежат в одной плоскости; связь между ними имеет частично двойной характер, поэтому отсутствует вращение вокруг связи. Полинг, Кори и Брэнсон предложили структуру с максимально возможным числом водородных связей между витками спирали. Эти умозаключения привели к предположению о существовании двух основных типов структуры белков: α-спирали и β-слоя. Теперь известно, что они – основа молекулы любого белка{282}. В 1951 г. Полинг и его коллеги опубликовали свои результаты и выводы в цикле из восьми статей в апрельском и майском номерах
В Кавендишской лаборатории, где все боялись проиграть в гонке за успех Лайнусу Полингу, в тревоге читали его статьи. Брэгг болезненно воспринял это публичное доказательство своей неправоты. В 1963 г. он выступил с лекцией «Как
[8]
Всезнайка
Подобно Оги Марчу, в котором Сол Беллоу изобразил себя[34], Джеймс Дьюи Уотсон был американцем из Чикаго, твердо решившим поставить собственный рекорд: стать первым, кто пробился, кого признали; и пробивался – иногда безобидно, а иногда не очень-то безобидно{286}. Он появился на свет 6 апреля 1928 г. в неоготическом здании больницы Св. Луки в районе Саут-Сайд в Чикаго. С самого рождения и всю жизнь его называли Джимом. Уотсон очень любил рассказывать истории о своих предках – колонистах и пионерах прерий, прокладывавших дорогу «американскому эксперименту»[35]. Один из них, по имени Уильям Уэлдон Уотсон, родился в Нью-Джерси в 1794 г. и стал священником первой баптистской церкви к западу от Аппалачей в городе Нэшвилл (штат Теннесси). Его сын, Уильям Уэлдон Уотсон – второй, отправился на север, в Спрингфилд в штате Иллинойс, где спроектировал дом для угрюмого долговязого адвоката, которого звали Авраамом Линкольном. Уотсоны и Линкольны жили через улицу друг от друга. Когда Честного Эйба пригласили в Вашингтон, чтобы занять пост президента Соединенных Штатов, Уильям Уотсон – второй, его жена и сын Бен поехали вместе с Линкольнами на инаугурационном поезде. Сын Бена Уильям Уотсон – третий владел гостиницей близ Чикаго. Один из пяти сыновей Уильяма Уотсона – третьего, Томас Толсон Уотсон (дед Джима), искал удачу в районе «железного хребта» Месаби, где было открыто крупное месторождение железной руды возле города Дулут в штате Миннесота на западном берегу Верхнего озера{287}.
Отец Джима, Джеймс Дьюи Уотсон – старший, учился в бесплатной государственной школе в чикагском пригороде Ла-Гранж и в Оберлинском колледже, где провел всего год и был отчислен из-за скарлатины. Он достаточно восстановил здоровье, чтобы пойти в армию, и в Первую мировую войну служил год во Франции в рядах 33-го подразделения Национальной гвардии Иллинойса. Вернувшись в Чикаго, Джим-старший простился с надеждами стать школьным учителем и в конце концов нашел работу сборщика оплаты заочных курсов Университета имени Ла Саля, где давали дистанционное образование в сфере бизнеса{288}. Но у него никогда не лежало сердце к тому, чтобы делать деньги, он любил наблюдать за птицами и стал так разбираться в орнитологии, что в 1920 г. написал в соавторстве руководство по птицам региона Чикаго, получившее хорошее отзывы{289}. В 1924 г. его соавтор Натан Леопольд – младший со своим лучшим другом Ричардом Лёбом глубоко прониклись идеей
Его мать, Маргарет Джин Митчелл-Уотсон, два года отучилась в Чикагском университете, после чего работала секретаршей сначала в Университете имени Ла Саля, затем в жилищном управлении Чикагского университета. В подростковом возрасте она перенесла тяжелую ревматическую лихорадку, вследствие чего всю жизнь страдала застойной сердечной недостаточностью, чуть что начинала задыхаться и нередко проводила выходные в постели, чтобы отдохнуть. В 1920 г. вышла замуж за Джима-старшего; у супругов было двое детей – Джим-младший и Элизабет.
В 1933 г. к ним переехала жить мать Маргарет – Элизабет Глисон Митчелл, дочь ирландских иммигрантов из графства Типперэри. В канун Рождества 1907 г. ее муж, портной Лочлин Митчелл из Глазго, погиб под копытами понесшей лошади{293}. На четырнадцатилетнюю Маргарет легли заботы об убитой горем матери, хотя сама она была хронически больна. Когда пришло время растить детей, они поменялись ролями. Каждый день сердечная, любящая Элизабет Митчелл встречала Джима и его младшую сестру из школы, кормила обедом и оставалась с ними, пока родители были на работе{294}.
В отличие от многих своих соседей, Уотсоны были не слишком религиозны. Хотя и воспитанная в католической вере, Маргарет Уотсон ходила к мессе только на Рождество и Пасху. Джим-старший вообще не бывал в церкви. Это позволило Уотсону гордо называть себя вырвавшимся из католицизма{295}. Зато Уотсоны свято верили в знания и привили это детям. В 1996 г. Уотсон вспоминал: «В моей семье не было денег, но книг имелось множество»{296}, а в 2003 г. написал: «Мне очень повезло, что отец не верил в бога и не задумывался о душе. Я считаю человека продуктом эволюции, которая сама по себе является великой тайной»{297}.
У семьи Уотсонов была и более насущная забота – своевременная оплата счетов, что стало особенно острой проблемой в годы Великой депрессии, взявшей всю страну за горло. В начале 1930-х годов зарплата Джима-старшего уменьшилась вдвое, и он молча покорился из страха потерять место. Без вклада Маргарет, которая работала на неполной ставке в университете, семья не могла бы сводить концы с концами{298}.
Уотсоны жили в перезаложенном кирпичном частном доме площадью 150 кв. м по адресу: 7922 Луэлла-авеню, возле 79-й улицы чикагского Саут-Сайда. Родители Джима очень гордились, что у них есть собственный дом с четырьмя спальнями на втором этаже и с задним двором, обнесенным оградой. Дом находился (и находится по сей день) всего в четырех с небольшим милях от Чикагского университета и менее чем в пятнадцати кварталах от Джексон-Парка и от южного берега озера Мичиган. В удобной близости от дома размещалась и школа имени Хораса Манна, в которой учились Джим и Бетти{299}. Впоследствии Уотсону нравилось говорить, что его дом «был ближе к сталелитейным заводам в Гэри… чем к Чикагскому университету», но это не соответствовало действительности, поскольку Gary Works[36] находится милях в двадцати к югу. Тем не менее громадные здания U. S. Steel (первой корпорации-миллиардера в американской истории) являлись частью ландшафта. Достаточно было бросить взгляд в окно, чтобы увидеть трубы, испускающие высокие столбы серого дыма, загрязнявшие воздух.
Маленький Уотсон был худеньким и застенчивым, из-за выпуклых глаз и своеобразной мимики он выглядел чудаковато. Днем мальчик предпочитал наблюдать за птицами, а не играть в бейсбол, а по вечерам, чтобы заснуть, вспоминал факты и иллюстрации с заполненных мелким шрифтом страниц «Всемирного альманаха»{300}. В школе он не пользовался популярностью и презирал «тупых» мальчишек, плативших ему регулярными колотушками.
Его начитанность возымела как минимум одно преимущество. В 1940 г. предприимчивый Луис Кауан организовал радиопередачу «Всезнайки» (The Quiz Kids), которая, став очень популярной, шла в радиосети NBC тринадцать лет{301}. Раз в неделю в студии, расположенной в недрах огромного коммерческого здания Мерчендайз-Март, группа скороспелых знатоков от шести до двенадцати лет от роду отвечала на всевозможные вопросы, борясь за сберегательную облигацию США номиналом в сотню долларов. Уотсон вспоминал: «Я участвовал только потому, что продюсер "Всезнаек" жил буквально дверь в дверь с нами. Голова у меня была довольно светлая, и я знал множество фактов». Четырнадцатилетний Джим продержался в программе лишь три недели осенью 1942 г., проиграв в вопросе на библейскую тему восьмилетней Рут Даскин, постоянно участвовавшей в шоу. Даже в девяносто лет Уотсон переживал из-за краткости своей карьеры на радио: «Ну, это же была маленькая еврейка. Она была хорошенькая, яркая – идеальная участница викторины и, разумеется, знала всё о Ветхом Завете»{302}. Однако Джеймс сумел превратить свои детские поражения и обиды в силу: он поклялся когда-нибудь поквитаться. В 1980-х гг. он сказал коллеге, что до сих пор «дает сдачи» своим давним обидчикам{303}.
По окончании средней школы Джим Уотсон и его сестра учились в Лабораторной школе Чикагского университета – прогрессивном дневном учебном заведении, созданном философом, психологом и реформатором образования Джоном Дьюи. Оба стали студентами университета в пятнадцать лет благодаря содействию его президента Роберта Мейнарда Хатчинса[37], с которым Уотсон-старший дружил в Оберлинском колледже. Хатчинс тоже рано проявил себя: он был самым молодым ректором Чикагского университета, став им в 1929 г. в возрасте тридцати лет{304}. В 1931 г. он организовал получивший общенациональную известность четырехлетний бакалавриат общего профиля на основе новаторской для своего времени образовательной программы «Великие книги западной цивилизации». В 1942 г. Хатчинс объявил о еще более смелом проекте – принимать в университет одаренных десятиклассников[38], что способствовало бы их интеллектуальному развитию и избавляло от однообразной школьной зубрежки{305}. Джим Уотсон был идеальным кандидатом, а поскольку от дома до кампуса Чикагского университета можно было доехать на автобусе за 15 центов, он мог остаться жить с родителями. Ввиду его юного возраста и несамостоятельности помощь семьи была обязательным условием для учебы в университете{306}.
Неоготический кампус Чикагского университета в районе Гайд-Парк, который тогда был пригородом, построен в 1890 г. под эгидой Американского баптистского образовательного общества на щедрые пожертвования Джона Рокфеллера – старшего. Это учебное заведение отличалось сильным преподавательским составом и увлеченными, жаждущими знаний студентами. Там с 1943 по 1947 г. Джеймс Уотсон, предаваясь унаследованной от отца страсти к птицам, изучал орнитологию. Один из преподавателей, придирчивый профессор эмбриологии и зоологии беспозвоночных Пол Вайсс, отмечал, что студентом Уотсон казался совершенно равнодушным ко всему, что происходило на занятиях; он никогда не делал записей и тем не менее в конце курса оказывался лучшим{307}. В 2000 г. Уотсон по-своему охарактеризовал то, чему учили в Чикагском университете, придя к выводу, что на экзаменах нужно не столько знать содержание лекций, сколько уметь обосновать свой ответ: «Высокие оценки в заведении Роберта Хатчинса ставили за мысли, а не за факты»{308}.
Хотя зачетно-экзаменационная ведомость Уотсона пестрела «четверками», Уотсон усвоил три важнейших принципа интеллектуальной работы, верой и правдой служившие ему всю жизнь в науке: обращаться напрямую к первоисточнику, а не повторять чужие интерпретации; разрабатывая теорию, увязывать определенный набор фактов; не запоминать факты, а учиться думать и выбрасывать из головы несущественное. В 1993 г. на мероприятии по случаю сороковой годовщины открытия двойной спирали Уотсон написал об этом так: «Соображения приличий никого не останавливали, и чушь называли чушью»{309}. Он вовсе не считал себя от природы талантливее сокурсников, однако с большим энтузиазмом оспаривал общепринятые представления и теории, не имеющие научного содержания и/или обоснования. Ему был важен поиск знания, а не происхождение или богатство. Еще подростком Джеймс твердо решил, что не потратит ни минуты своей жизни на погоню за деньгами, академическую суету или пустую зубрежку{310}.
Каждый вечер перед сном Уотсон читал популярные романы и рассказы. В частности, на его воображение сильно подействовал роман Синклера Льюиса «Эроусмит» (Arrowsmith), в 1925 г. удостоившийся Пулитцеровской премии[39], в котором рассказывается о жизни, работе и мыслях ученого-медика{311}. Его также весьма занимало кино, в частности такие шедевры голливудской «фабрики грез», как «Касабланка», «Гражданин Кейн», комедии Чарли Чаплина и братьев Маркс.
В 1945 г. семнадцатилетний Уотсон наткнулся на книгу Эрвина Шрёдингера «Что такое жизнь?» и тут же ее прочел. «Я приметил эту тонкую книжицу в биологическом разделе библиотеки и, прочтя ее, изменился навсегда, – вспоминал он впоследствии. – Ген как сущность жизни явно более важная тема, чем миграция птиц. Прежде я не имел возможности достаточно познакомиться с этой научной темой»{312}. Так же как Уилкинс и Крик, Уотсон нашел в книге Шрёдингера больше проблем, чем ответов на вопрос о том, каким образом в хромосомах закодирована генетическая информация»{313}.
Осенью последнего года обучения в Чикагском университете Уотсон прослушал курс физиологической генетики одного из основоположников популяционной генетики Сьюэлла Райта, который восхищал Уотсона блестящим умом и стал для него идеалом ученого, о чем он с восторгом писал родителям{314}. Райт познакомил его с работой Освальда Эвери о ДНК, опубликованной в 1944 г., и поставил ряд вопросов, поиску ответов на которые Уотсон посвятил жизнь: «Что такое ген?.. Как ген копируется?.. Как ген работает?»{315} Через несколько недель после начала лекций Райта Уотсон бросил орнитологию и взялся за изучение генетики. Хотя он получил степень бакалавра естественных наук и в 1947 г., в возрасте девятнадцати лет, был принят в «Фи Бета Каппа»[40], но понимал, что должен еще очень многое сделать, чтобы разобраться в загадках генов. Прежде всего следовало поступить в аспирантуру, где есть возможность овладеть соответствующими задаче методами исследований и получить «билет» в научные круги – степень PhD.
В Калифорнийском технологическом институте отвергли заявление Уотсона о приеме в аспирантуру. Ему пришло приглашение из Гарвардского университета, но Джеймс сам отказался – отчасти из-за того, что там на биологическом факультете до сих пор ковырялись в вековой давности основах таксономии, а экспериментальной работой не занимались. Была и более материальная причина: в Гарвардском университете ему не предложили стипендии, покрывавшей расходы на обучение, проживание и питание, из-за чего переезд в кампус, расположенный в Кеймбридже (штат Массачусетс), оказался невозможным по финансовым соображениям. Больше повезло в находящемся не слишком далеко Индианском университете в Блумингтоне, предоставившем Уотсону полную стипендию, в том числе на жилье и питание, в рамках аспирантской программы по биологии. Индианский университет был не заурядным учебным заведением, а центром научных исследований в области генетики. Это направление возглавлял Герман Джозеф Меллер, чья работа по возникновению мутаций у
В Индианском университете было еще два преподавателя, привлекавшие Уотсона. Один из них – Трейси Соннеборн, который учился в Университете Джонса Хопкинса, собираясь стать раввином, однако закончил его зоологом. Он изучал генетику одноклеточного организма
В аспирантуре Уотсон редко облачался в академическую мантию и с удовольствием высмеивал старомодных «студиозусов» и кокетливых доморощенных «королев» в индианском кампусе. В эпоху, когда студенты посещали занятия в костюмах и при галстуках, Уотсон предпочитал рубахи навыпуск, поношенные рабочие штаны и расшнурованные кроссовки. Он изо всех сил старался игнорировать студенческую элиту и свысока взирал на тех, кто был ему ровней. Нелестно он отзывался и о многих преподавателях биологического факультета. Когда его безусловную стипендию заменили конкурсной, он в разговоре с родителями скрыл разочарование за сомнительным предположением: «Они просто деньгами заманивают на факультет самых умных и любознательных. К сожалению, здесь таких раз-два и обчелся»{319}. Одним из этих редких обладателей первоклассных мозгов, также пришедшим в Индианский университет осенью 1947 г., был эмигрировавший из Италии врач Ренато Дульбекко{320}. Уотсон, всегда предпочитавший в качестве наставников и товарищей людей постарше, сдружился с Дульбекко на университетских теннисных кортах, куда они часто выбирались сыграть сет-другой между экспериментами.
Уотсону, занимавшему низкую ступень в академической иерархии, дали тесный кабинетик на верхнем этаже здания факультета, где все еще действовал старинный канатный лифт. А на втором этаже трудился одинокий профессор по имени Альфред Кинси, недавно бросивший изучение орехотворок и их эволюции ради все еще табуированной темы человеческой сексуальности. Его работа бесила Уотсона, потому что результаты Кинси, по его словам, «были так перегружены статистикой, что оказывали скорее слабительное, нежели возбуждающее действие»{321}.
В первый год жизни вне родного дома Джеймс продолжал наблюдать за птицами и предпринимал одинокие прогулки по Джордан-стрит, о которой он написал: «Там находились самые притягательные женские клубы, где мне попадались на глаза девушки намного симпатичнее большинства особ, встречавшихся в научных учреждениях». По субботам ему нравилось бывать на университетских футбольных матчах в толпе 20 000 вопящих болельщиков на старом стадионе «Мемориал»{322}.
Уотсон прилежно раз в неделю писал родителям о своих научных исканиях и прочих занятиях. Эти письма, бережно хранимые в архивах Колд-Спринг-Харборской лаборатории, дают нам непосредственное представление о том периоде его жизни. В первом письме домой Уотсон пишет, что познакомился с Сальвадором Лурией и получил разрешение посещать его курс о вирусах, хотя не прослушал обязательный предварительный курс введения в бактериологию: «Он меня взял, когда я рассказал ему о своей подготовке и о намерении стать генетиком. Он итальянский еврей и, как сказал мне Ламонт Коул, обращается со своими студентами как с собаками. Однако это, безусловно, один из самых блистательных людей в кампусе. Он молод, лет 30–35, и написал отличную работу по генетике вирусов (прекрасная область). Я многому у него научусь»{323}. В другом письме он назвал Германа Меллера одним из величайших деятелей современной биологии{324}, однако неделю спустя пожаловался, что его курс и обязательные лабораторные работы «безнадежно сбивают всех с толку», зато лекции труднее и интереснее. Но Меллеру не удалось убедить Уотсона тоже заняться опытами на
Уотсон был в восторге от Соннеборна и Лурии. Курс Соннеборна по генетике микроорганизмов был, по его мнению, весьма популярным, и в пересудах аспирантов о нем отражалось безоговорочное восхищение, если не поклонение, а Лурии, напротив, многие боялись – говорили, что он высокомерно относится к тем, кто ошибается. Однако Уотсон, по его словам, не увидел в поведении профессора никаких признаков пренебрежительности по отношению к тупицам. Еще до окончания первого семестра Уотсон предпочел генетику бактериофагов, которой занимался Лурия, исследованиям инфузорий Соннеборна{326}. Поначалу он испытывал естественную для начинающего неуверенность – сомневался, достаточно ли он толковый и подготовленный, чтобы быть принятым в «ближний круг» своего преподавателя; однако сумел справиться с эмоциями и не ударить в грязь лицом. «Чем больше я узнавал о фагах, – вспоминал он в 2007 г., – тем сильнее меня зачаровывала загадка их размножения, так что не прошло и половины осеннего семестра, как я передумал делать диссертацию под руководством Меллера»{327}.
Уверенность Уотсона, что изучение генов на
В качестве первого исследовательского проекта Лурия поручил Уотсону выяснить, сохраняют ли бактериофаги, инактивированные рентгеновским излучением, способность к генетической рекомбинации и дают ли жизнеспособное рекомбинантное потомство, не имеющее родительских поврежденных генетических детерминант{328}. Ранее Лурия доказал, что бактериофаги, инактивированные ультрафиолетовым излучением, заражают клетки организма-хозяина (бактерий
Уотсон скоро убедился, что Лурия ни с кем не обращается «как с собакой». «Лу» был педагогом широкой души, склонным к коллегиальности, у которого все прекрасно организовано. В отличие от множества не самых лучших представителей академического «болота», он активно способствовал развитию и продвижению своих студентов. За несколько лет их сотрудничества Лурия предоставил Уотсону немало счастливых шансов. В 1948 г. он познакомил его с Максом Дельбрюком из Калифорнийского технологического института, тот оказался родственной душой и подружился с Уотсоном на всю жизнь. Лурия и Дельбрюк возглавляли немногочисленную «фаговую» группу, совершившую переворот в генетике; работы ее участников не раз удостаивались Нобелевской премии{329}. Дельбрюк, хотя и был мягким и скромным, обладал своеобразной харизмой, что привлекало молодых ученых. Впоследствии некоторые деятели молекулярной биологии мифологизировали его фигуру, изобразив этакое сочетание Ганди и Сократа{330}. Несмотря на разницу в возрасте и положении (42-летний Дельбрюк был прославленным ученым, а двадцатилетний Уотсон – аспирантом, только начинающим самостоятельную работу), они неизменно обращались друг к другу по имени, как только познакомились у Лурии дома. Уотсон вспоминал об этой встрече: «Едва ли не с первой же фразы, сказанной Дельбрюком, я знал, что не буду разочарован. Он никогда не ходил вокруг да около, и смысл его слов был всегда ясен»{331}.
Летом 1948 г. Лурия устроил Уотсона в Колд-Спринг-Харборскую лабораторию, чтобы там продолжить эксперименты с бактериофагами, используя мощную рентгеновскую установку, имевшуюся в расположенной неподалеку Мемориальной больнице (в настоящее время – Мемориальный онкологический центр Слоуна – Кеттеринга). К тому же Уотсон получил возможность поплавать в проливе Лонг-Айленд, чему он с удовольствием предавался. В письме родителям Джеймс рассказал о поездке в Нью-Йорк на праздник Четвертого июля, во время которой побывал на бейсбольном стадионе Эббетс-Филд в районе Флэтбуш боро Бруклин: «Вчера вечером мы, несколько человек, отправились посмотреть игру "Доджерс"… Матч был отличный, и толпа вела себя именно так, как я предполагал увидеть и услышать. Бруклин в эту короткую поездку показался мне очень людным и бедным, большинство жителей там евреи или итальянцы. По всем признакам – ужаснейшее место обитания»{332}.
К 1949 г. Уотсон исчерпал все возможности мутагенного воздействия рентгеновским излучением на бактериофаги и взялся за написание диссертации. Дельбрюк и Лурия решили, что ему необходимо расширить научный кругозор, в частности в области биохимии. Осенью 1949 г. в Чикаго состоялась встреча «фаговой» группы, в ходе которой они переговорили с Германом Калькаром из Копенгагенского университета и договорились, что Уотсон поработает в его лаборатории{333}. Под руководством Лурии Уотсон написал свою первую заявку на грант, который должен был обеспечить ему зарплату и покрыть расходы на пребывание в Копенгагене. Письма Уотсона родителям в этот период неопределенности полны тревоги из-за его боязни отказа в финансировании{334}.
12 марта 1950 г. Уотсона пригласили на собеседование как кандидата на получение двухгодичного гранта от компании Merck, проводившееся престижным Национальным научно-исследовательским советом (NRC) Национальной академии наук США в Нью-Йорке. Комиссия в составе убеленных сединами важных ученых восседала за длинным столом в главном танцзале огромного отеля «Нью-Йоркер» в стиле ар-деко. Кандидаты – все мужчины, настроенные на борьбу и жаждущие победы, – нервничали в фойе. Каждый час член комиссии открывал двойные двери зала и приглашал одного из них на допрос – доказывать достоинства своего исследовательского проекта. Через две недели Уотсону пришло заказное письмо, уведомлявшее о том, что ему предоставляется грант Merck{335}. В письме гордым родителям он отметил: «Выходит, все мои тревоги были совершенно ненужными». Теперь, когда доход был обеспечен и ближайшее будущее определено, можно было сосредоточиться на заботах прозаических: получить паспорт, запастись должной одеждой и заказать билеты на транспорт{336}.
Ранним утром 11 сентября 1950 г. Уотсон сошел на датский берег, мучаясь тошнотой после изнурительного плавания на борту теплохода «Стокгольм» – самого маленького судна шведского пассажирского пароходства, обеспечивавшего морское сообщение с США. (В 1956 г. «Стокгольм» столкнулся с невезучим итальянским лайнером «Андреа Дориа».) Уотсон всю дорогу страдал от беспрестанной качки и глотал таблетки от морской болезни{337}. В первый день пребывания в Дании он написал родителям, что Копенгаген прекрасен, как будто предвосхитив название появившейся год спустя песни Фрэнка Лессера «Прекрасный Копенгаген». Он завершил письмо следующим наблюдением: «К моему удивлению, датские девушки – самые привлекательные из всех, кого я встречал. На типичное лицо можно смотреть без неудовольствия – в противоположность большинству американских»{338}.
Через два дня, придя в себя после морской болезни, Уотсон явился на работу в Институт цитофизиологии, которым руководил Герман Калькар. Калькар, по национальности еврей, покинул Европу перед самым вторжением нацистов в Данию и бóльшую часть Второй мировой войны провел в Соединенных Штатах, работая в Калифорнийском технологическом институте, Вашингтонском университете и Институте здравоохранения штата Нью-Йорк. После войны он вернулся в Данию и стал сотрудником Копенгагенского университета, который в ту пору был мощным научным центром. Там царил Нильс Бор, получивший в 1922 г. Нобелевскую премию по физике за заслуги в исследовании строения атомов и испускаемого ими излучения{339}. Калькар и Бор были очень близки, тем более что младший брат Калькара Фриц (внезапно умерший в 1938 г. в возрасте 27 лет) учился у Бора{340}.
Некогда работавший с Калькаром Пол Берг, в 1980 г. ставший лауреатом Нобелевской премии по химии[41], назвал Калькара мечтателем, ищущим новаторские объяснения парадоксальным наблюдениям. Калькар «одним из первых заговорил о высокоэнергетических связях как форме запасания энергии в процессе окислительного метаболизма», примером которых является фосфоангидридная связь между фосфатными группами в молекуле аденозинтрифосфата, служащего универсальной энергетической валютой в живой клетке{341}. Калькар был не только блистательным ученым, но и жизнерадостным, веселым человеком. Любое, даже самое скромное открытие, совершенное в его лаборатории (им самим или соратниками), он отмечал аквавитом или вишневым ликером. И на английском, и на родном датском он говорил путано, часто доходя до полной непостижимости{342}. Многие его коллеги считали, что он должен был бы стать нобелевским лауреатом, а не стал потому, что особенности характера и интерес к широкому кругу тем не позволили ему сосредоточиться на одном или двух вопросах{343}.
Макс Дельбрюк познакомил Калькара с результатами генетических исследований бактериофагов, полученными им в 1938 г. в Калифорнийском технологическом институте{344}. Спустя двенадцать лет Калькар задумал создать собственную «фаговую» группу и взял к себе Уотсона и еще одного протеже Дельбрюка – Гюнтера Стента. Однако к моменту прибытия этих молодых ученых в Копенгаген Калькар передумал и поручил Уотсону заниматься метаболизмом нуклеотидов{345}. Уотсон, не имевший навыков и достаточно «хороших рук» для проведения тонких биохимических экспериментов и не желавший овладевать сложными методиками, сразу понял, что у него из этого проекта ничего не выйдет. Как позднее написал Фрэнсис Крик, работая над своими мемуарами «Шарики за ролики» (The Loose Screw): «Джим всегда был неловким. Достаточно посмотреть, как он чистит апельсин»{346}.
Через неделю, 19 сентября, Калькар отослал Стента и Уотсона в Государственный институт сывороток, где они стали сотрудничать с Оле Молё, который тоже занимался бактериофагами у Дельбрюка в Калифорнийском технологическом институте{347}. Уотсон и Молё поставили серию опытов, в которых фаговая ДНК была помечена радиоактивным изотопом, чтобы проследить за ней в последующих поколениях{348}.
Уотсон разочаровался в Копенгагене и писал домой, что скучает и чувствует себя несчастным. В одном письме он рассказал, что купил подержанный велосипед и наслаждается одинокими поездками между двумя институтами, находившимися в полутора милях друг от друга{349}. Это была одна из немногих местных привычек, которые Джеймс усвоил. Общался он лишь с теми, кто бегло говорил по-английски. В 2018 г. Уотсон вспоминал о своем копенгагенском периоде: «Я и не пытался выучить датский. Меня не интересовала скандинавская культура. Пока я там находился, меня интересовала только ДНК»{350}.
14 января 1951 г. Уотсон написал родителям об ужасной дождливой и мрачной погоде, не позволявшей кататься на велосипеде или просто гулять: «Здесь нечем заняться, кроме работы и чтения. Последние несколько дней я читаю Стейнбека – "Рыжий пони", "Долгая долина". Мне очень понравилось»{351}. Отчасти его развлекало кино. Однажды они с Оле Молё посмотрели классику жанра нуар – фильм «Бульвар Сансет». Их поразили как воплощение Глорией Свенсон образа забытой звезды немого кино Нормы Десмонд, так и достойная восхищения режиссура Билли Уайлдера. Фильм особенно тронул Джеймса, потому что он, по его словам, во время просмотра представлял себя в Калифорнии{352}.
К счастью, работа Уотсона с Оле Молё дала «достаточно данных для публикации в уважаемом журнале, и по всем меркам он мог до конца года не работать, не будучи обвиненным в непродуктивности»{353}. Убежденный, что биохимия не для него, Джеймс жаловался коллегам на хаотичную исследовательскую программу Калькара, уверяя: «Мы никогда не поймем, как реплицируются гены, пока не [узнаем] структуру ДНК»{354}.
Однако в письмах домой Уотсон рассказывал о Калькаре как о внимательном наставнике. В начале ноября 1950 г. Калькар взял его на престижное научное собрание Датского королевского общества, которое располагалось в помпезном здании, принадлежавшем фонду «Карлсберг»[42], и состояло, по словам Уотсона, из «очень представительных мужчин, в большинстве своем старше 55 лет… так что создавалось впечатление, что попал в мужской клуб». Президентом общества был Нильс Бор, а посетители допускались на собрания очень редко – только выступающий в этот вечер мог привести гостя, причем лишь одного. Уотсон вспоминал об этом со смешанными чувствами: «Калькар выступал и взял меня. Я в жизни не чувствовал себя таким юнцом. Тем не менее я приятно провел вечер»{355}.
На этом собрании Уотсон узнал, что датская наука финансируется главным образом богатым фондом «Карлсберг», и не преминул поехидничать: «Руководящих членов фонда избирает Королевское общество, так что крупнейшей отраслью Копенгагена фактически заправляют ученые»{356}. Королевское общество было не единственным получателем щедрот фонда. Нильс Бор с семьей жил в доме наподобие итальянского палаццо эпохи Высокого Возрождения на территории старинного пивоваренного завода. По словам Уотсона, в этом доме сочетались дворец и музей: там было много прекрасных произведений искусства, роскошной мебели и экзотических растений. Его построил и обставил владелец пивоварни «Карлсберг» Якоб Кристиан Якобсен, пожелавший, чтобы после его смерти (он умер в 1887 г.) в нем поселился самый выдающийся человек в Дании. В письме домой Уотсон отметил, что Бор жил там уже двадцать лет и останется до конца своих дней{357}.
Вскоре после собрания в Королевском обществе Уотсону сообщили, что доклад, который он будет читать в университете на следующей неделе, собирается посетить Нильс Бор. Легко себе представить, как горд был Джеймс и как радовались, узнав об этом, его родители. Можно сказать, что предстояло историческое событие: один из создателей теории структуры атома прибыл послушать одного из будущих авторов теории структуры ДНК. После выступления Уотсон без ложной скромности сообщил в письме родным: «Я очень серьезно подготовился. Думаю, я неплохо себя показал, и Бор выглядел весьма заинтересованным и присоединился к довольно оживленной дискуссии». В том же письме он уделил не меньше внимания комедии Рене Клера «Призрак едет на Запад» с Робертом Донатом в главной роли{358}.
В декабрьских письмах Уотсон снова выражал недовольство – на сей раз из-за торгашеской атмосферы перед Рождеством в Копенгагене, где некуда деваться от мишуры и зазывных витрин магазинов{359}. А 21 декабря от ворчания не осталось и следа, потому что, как с восторгом написал он домой: «Калькар едет на Зоологическую станцию в Италию (в Неаполь) на апрель, май и июнь. Вероятно, я поеду с ним. Это будет великолепно. Мы купим машину, чтобы добраться туда»{360}.
Это короткое письмо предвосхищало не просто приятное путешествие, а одну из важнейших поездок в жизни Уотсона.
Часть III
Часики тикают: 1951
[9]
Эти два письма, погребенные среди сотен других в антикоррозийных коробах пыльного неаполитанского архива, – своего рода увертюра, поскольку именно в Неаполе Джеймс Уотсон впервые услышал от Мориса Уилкинса о применении рентгеновской кристаллографии для определения структуры ДНК. Через тридцать лет после той сказочной весны Уотсон написал письмо директору Зоологической станции:
Как и многие другие, я приехал в Неаполь на Зоологическую станцию, зная о здешних бесценных традициях и надеясь, что они озарят и меня. К счастью, так и случилось. Здесь я познакомился с Уилкинсом и впервые понял, что ДНК может быть растворимой. Это изменило мою жизнь, и всё благодаря тому, что станция служила местом встречи молодых{365}.
То был, однако, не более чем помпезный первый акт оперетки, в которой Уотсон играл всего лишь второстепенную роль. Солировали же 42-летний Герман Калькар и морской биолог Барбара Райт, которой было 24 года.
Худощавая, спортивная, привлекательная, Райт родилась в Пасадене в 1927 г. Ее отец писал научную фантастику, а мать преподавала в школе; они развелись, когда ей было около десяти лет. Барбара выросла в Пасифик-Гроув (штат Калифорния). Она любила теннис, природу и горные прогулки, носила массивные очки в черной оправе, а за толстыми стеклами мерцали золотисто-карие глаза, гармонировавшие с оттенком волос. Райт поступила в находившийся поблизости от дома Стэнфордский университет и собиралась в Медицинскую школу. Но, получив в 1947 г. степень бакалавра с отличием в области биологии, продолжила образование в области биохимии и микробиологии и получила в 1948 г. степень магистра, а в 1950 г. – PhD{366}.
Уотсон и Райт познакомились летом 1949 г., когда оба работали в лаборатории Дельбрюка в Калифорнийском технологическом институте. Они соперничали за внимание Дельбрюка и терпеть друг друга не могли. Как-то раз в выходные Уотсон, Гюнтер Стент и молекулярный биолог Вольфхард Вайдель задумали поход на остров Санта-Каталина. К большой досаде Уотсона, Стент предложил Райт присоединиться. Спускаясь по крутым береговым скалам, Стент и Вайдель заблудились. Райт и Уотсону удалось вернуться в единственный на острове город Авалон. Перепуганные, но невредимые, они сообщили о случившемся местному шерифу и остаток дня провели в полицейском джипе, разъезжая по отдаленным уголкам острова в поисках друзей{367}. Уотсон написал родителям об этом приключении 15 августа 1949 г.: «К счастью, они смогли выбраться из скал и самостоятельно вернуться в Авалон. Шериф оказался приятнейшим человеком, и я совершил потрясающую поездку по всему острову»{368}.
Неуклюжий Уотсон, который был на два года младше Райт, постоянно пытался произвести на нее впечатление своими научными достижениями и наблюдениями за овсянками и ореховками. Но она осталась равнодушной. Уотсон посетовал родителям, что в том злоключении потерял очки для чтения. В дальнейшем, когда в разговорах всплывало имя Барбары Райт, он старался сказать что-нибудь едкое{369}.
Райт начала работать в лаборатории Калькара 1 декабря 1950 г. – через десять недель после того, как там появился Уотсон. Ее здоровая американская красота вскоре стала отвлекать ученого от исследований. Стоило ей войти в лабораторию, Калькар, заброшенный и разочарованный супруг, становился душой компании, за что Уотсон с юношеским пылом его осуждал. В середине декабря директор стипендиальной программы Национального научно-исследовательского совета Кристиан Джонас Лэпп в письме Уотсону интересовался, познакомился ли он уже с вновь прибывшей мисс Барбарой Райт, сопроводив это таким замечанием: «Судя по всем имеющимся у нас свидетельствам, доктор Райт сочетает успешность в науке с личным очарованием»{370}. Остается лишь догадываться, как Уотсон реагировал на письмо Лэппа, но от Макса Дельбрюка он не скрывал своего ревнивого отношения: «Герман, похоже, больше интересуется работой Барбары, чем своей собственной, он считает ее очень хорошей и думает, что и сама Барбара очень хороша». Уотсон рассчитывал, что Калькар скоро разглядит истину за ее привлекательной внешностью, поскольку он и Оле Молё не видели в ее трудах ничего толкового. По молодости Уотсону казалось, что Калькар и Райт совершенно не пара, потому что противоположны по натуре. «Хотя на первый взгляд кажется, что Калькар из тех, кто ходит вокруг да около, – писал он Дельбрюку, – на самом деле он умеет быть предельно конкретным. Барбара, наоборот, поражает людей своей методичностью, но при ближайшем рассмотрении оказывается весьма неточной»{371}.
Через несколько недель тайного романа жена Калькара, холодная и чопорная музыкантша Вибеке (Випс) Мейер заподозрила дурное. То, что муж ходит налево, было для нее не ново. Их союз давно уже был чисто номинальным, и Калькар сохранял брак только ради связей семейства Мейер в пересекающихся культурных и политических кругах датского общества. К Рождеству скрывать любовную связь стало невозможно. Его высказывания, некогда «непостижимые», стали вполне ясными, когда он сообщил сотрудникам, что его браку пришел конец и он надеется получить развод{372}.
На второй неделе января Калькар и Райт ускользнули на десять дней в Норвегию. По возвращении Калькар перебрался в квартиру Райт. 22 марта Уотсон сообщил Максу Дельбрюку о копенгагенской драме: «Думаю, я могу нарушить молчание, которые мы считали обязанными хранить… Герман, к моему величайшему изумлению, сказал мне, что влюблен в Барбару и не знает, что дальше будет с Випс, Барбарой и с ним самим». По его словам, несколько недель до этого Калькар очень плохо выглядел, по-видимому, из-за недосыпания и беспорядочного питания, и сам у себя диагностировал туберкулез. Уотсон писал: «В этом состоянии он поведал практически всем друзьям о своих чувствах. Нам остается неизвестной реакция Барбары. Она выглядит очень несчастной, но не станет ничего ни с кем обсуждать»{373}.
Глубоко разочарованный поведением Калькара, Уотсон с трудом находил слова, чтобы описать нездоровую атмосферу, сгустившуюся в лаборатории в этот период, и отметил, что его руководитель «не способен ни на что нормально реагировать, и это привело к полному упадку духа у сотрудников, так что два месяца никто практически не работал». Уотсон и Стент спасались, целыми днями пропадая в Государственном институте сывороток. Однако история уже стала известна, ее обсуждало все научное сообщество Копенгагена. Уотсон писал:
Теперь трудно предсказать, чем кончится это. Временами все выглядело как очень плохая голливудская трагедия. Возможно, это был беспочвенный пессимизм, поскольку к Герману постепенно возвращается былое обаяние и уравновешенность. Через две недели он отбывает вместе с Б. Р. на три месяца в Неаполь (на Зоологическую станцию), и мы надеемся, что он вернется в своем нормальном состоянии{374}.
Однако Райт, не успев упаковать чемоданы, узнала, что беременна. Теперь Випс Калькар только и оставалось, что согласиться на развод.
Когда в декабре Калькар предложил Уотсону присоединиться к нему и Райт в Неаполе в мае следующего года, тот и подумать не мог, что ему предлагается стать прикрытием, ведь ничего еще не было известно. Калькар скрыл, что снял романтическую виллу для двоих с видом на Неаполитанский залив, тогда как Уотсону предоставлялось найти себе пристанище в одном из старых пансионов возле Зоологической станции. Эта уловка – пригласить двух новых сотрудников для своих исследований – создавала впечатление, что в его поездке в Неаполь нет ничего сомнительного. Забавно, что открытие двойной спирали ДНК началось с соединения Калькара и Райт{375}.
Зоологическая станция в Неаполе была основана в 1872 г. немецким натуралистом Антоном Дорном, последователем Чарльза Дарвина и Эрнста Геккеля. Биологи его поколения считали главной своей задачей подкрепить теорию эволюции Дарвина научными фактами{376}. Как и многих других океанологов, его привлекли богатая подводная жизнь и благодатный климат Неаполитанского залива. Щедро расточая тевтонское очарование, Дорн убедил городской совет предоставить превосходное место в центре парка Вилла Комунале для строительства задуманной им зоологической станции.
Дорн выстроил роскошное здание с великолепным аквариумом на первом этаже, чтобы привлекать публику и обеспечить постоянный источник дохода для финансирования своего начинания. На остальных этажах разместились лаборатории, функционировавшие по системе международного научного сотрудничества, создателем которой считается Дорн. Согласно этой системе, ежегодный членский взнос давал университетам, или научным обществам, или иным организациям, занимающимся исследовательской деятельностью, из разных стран право командировать на станцию для работы одного ученого, получавшего готовое оборудование, препараты, квалифицированный подсобный персонал и возможность живого научного общения. Каждый вечер работавшие здесь исследователи заполняли заказы на всевозможных морских обитателей, которых хотели изучать, и ранним утром следующего дня флотилия рыбачьих лодок Зоологической станции отправлялась их ловить и доставляла в лаборатории{377}. В числе множества участников этой системы был и Институт цитофизиологии Копенгагенского университета{378}.
В 1909 г. Антона Дорна сменил его сын Рейнхард, которому досталось ликвидировать ущерб, причиненный двумя мировыми войнами. С 1947 г. благодаря гранту ЮНЕСКО в размере 30 000 долларов на Зоологической станции в Неаполе проходили ежегодные симпозиумы по темам, связанным с генетикой и эмбриологией, на которые съезжались ведущие биологи Европы{379}.
Хотя Неаполь славится солнечной погодой, Уотсон там первое время постоянно мерз. Он не проявил никакого интереса к океанологии и с трудом выносил вечно гулявшие по станции сквозняки, не говоря уже о своей плохо отапливаемой обветшавшей комнате на верху шестиэтажного дома XIX в.{380} Убожество послевоенного Неаполя с его узкими кривыми улочками, мощенными булыжником, произвело на него отталкивающее впечатление. В письме родителям от 17 апреля 1951 г. Уотсон рассказывает: «Неаполь совсем не похож на Милан. Несмотря на расположение в красивом месте у воды и величественную громаду Везувия, это невероятно уродливый город – как по внутренним причинам, так и вследствие военного урона. Он весь как трущобы, и люди здесь живут в полной нищете, ютясь в лачугах, в сравнении с которыми негритянский район Чикаго почти привлекателен. Город велик (больше 1 000 000 жителей) и очень грязен»{381}. А 30 апреля того же года Уотсон написал сестре, что обжился в Неаполе, и неохотно признал: «Хотя здешние люди все на одно лицо и очень грязные, у них своя культура, вовсе не безнравственная». По выходным Джеймс совершал вылазки на Капри, в Сорренто и Помпеи, и, когда в середине мая приехала сестра, он водил ее по местным достопримечательностям со знанием дела.
Согласно документам станции, Райт и Калькар изучали метаболизм пуринов в икре морского ежа, а Уотсон занимался библиографической работой{382}. Он сообщил сестре: «Большую часть времени я читаю и пишу. Я уже так давно не брался за свою диссертацию, что теперь могу писать ее, не умирая от скуки»{383}. Он имел свободный доступ в библиотеку станции, располагавшую богатыми фондами: свыше 40 000 книг плюс все ведущие журналы по биологии, выходящие на английском, итальянском и немецком языках. Многие периодические издания имелись начиная с самого первого номера, так что в них можно было найти все статьи раннего периода генетики{384}. Высоко над стеллажами, среди фризов и пилястров работы скульптора Адольфа фон Гильдебранда, красовались четыре яркие фрески немецкого художника-символиста Ханса фон Маре, изображающие, по словам творца, «очарование жизни в море и на берегу»{385}.
В это время Уотсона беспокоили виды на будущее. Он мечтал открыть «тайну жизни», но пока не имел никаких достойных идей{386}. Между размышлениями он наконец переделал статью, которую они с Оле Молё написали зимой 1950/51 года; все ее варианты они послали в Пасадену на редактуру Максу Дельбрюку, который затем способствовал ее публикации в журнале
На тот момент Уотсона угнетала не любовная история научного руководителя и не написание статей. 6 марта 1951 г. он получил письмо из районного военного комиссариата № 75 города Чикаго с требованием в течение трех недель явиться для медицинского осмотра перед призывом в армию. Чтобы воспрепятствовать планам вооруженных сил родной страны, Джеймс попросил Калькара, Лурию и Дельбрюка поддержать его прошение об отсрочке от прохождения службы в армии США (в конце концов он ее получил), тем более что тогда шла война в Корее. Кроме того, пора было снова подавать заявку на грант от Merck, чтобы продолжать исследования за пределами США. Из-за этих проблем он едва держался на плаву в океане тревог{388}.
Самым ярким событием в период пребывания Уотсона на Зоологической станции в Неаполе стал организованный ЮНЕСКО симпозиум «Субмикроскопическая структура протоплазмы», прошедший 22–25 мая 1951 г. Научные конференции имеют печальную славу скучных мероприятий, на которых слушатели клюют носом под монотонное бормотание докладчиков, читающих по бумажке заготовленные тексты. Лишь изредка случаются интересные и увлекательные выступления. Большинство ученых предпочитают сообщать о своих достижениях в печати не только потому, что им приятно видеть свое имя на журнальной странице, но, что важнее, зачастую публикация – единственный способ обеспечить себе приоритет, когда дело касается открытия. В современной науке выступлениями без публикаций авторитет не заработаешь.
На неаполитанском симпозиуме ключевым был доклад человека, вдохновившего Полинга на расшифровку строения белков, – Уильяма Астбери из Лидсского университета{389}. Астбери изучал белки шерсти, хлопка и волос, молекулы которых имеют вытянутую форму и образуют волокна, которые удобно исследовать методом рентгеноструктурного анализа. Молекулы ДНК тоже образуют волокна, хотя и совсем иные, но также достаточно длинные и растяжимые, подходящие для рентгеновской кристаллографии. Астбери бился над структурой ДНК больше десяти лет, но без особого успеха{390}.
В 1938 г. Астбери и его ученица Флоренс Белл опубликовали первые дифракционные рентгенограммы волокон ДНК. Хотя изображения были несколько нечеткими, по ним можно было определить, что полинуклеотидная цепь похожа на столбик монет{391}. В 1947 г. вышла статья Астбери «Исследование нуклеиновых кислот методом рентгеновской кристаллографии»[44], в которой приводилась верная оценка расстояния между нуклеотидами, а именно – 3,4 ангстрема (Å; 1 Å = 10–10 м); также был определен период идентичности, то есть повтор некой крупной структуры, – 27 Å. Астбери сделал вывод, что «нуклеотиды лежат один поверх другого, как тарелки в стопке,
Уотсон был рад присутствовать на симпозиуме, но Астбери его разочаровал. Жизнерадостный, лысый и пучеглазый, он показался ему примитивным, предпочитающим виски и сомнительные шутки научным дискуссиям{393}. Астбери был сторонником белковой природы активного начала наследственности и не желал исключать белки из решения загадки жизни. В своем докладе «Некоторые недавние приключения среди белков» Астбери предложил компромиссную гипотезу, согласно которой белки доминируют в репликации вирусов, однако и нуклеиновая кислота важна в этом процессе и во всех процессах биологического воспроизведения{394}. Уотсон признавался, что почти всю лекцию дремал{395}. В 2018 г. он назвал выступление Астбери «не очень вдохновляющим»{396}.
Из приглашенных докладчиков Уотсон больше всего хотел встретиться с Джоном Рэндаллом, который намеревался рассказать о работе своей группы по проекту о структуре нуклеиновых кислот, финансируемому Советом по медицинским исследованиям Великобритании. Случайно ли, что именно на этот грант претендовал Астбери, но не получил его?{397} Однако Уотсон никаких откровений не ожидал, считая разговоры о трехмерной структуре белков и нуклеиновых кислот по большей части «пустой болтовней». Хотя эта работа велась на протяжении почти двух десятилетий, надежных данных было мало. Уверенно высказанные идеи зачастую принадлежали фантазии кристаллографов, радующихся возможности сказать свое слово в области, в которой их нелегко опровергнуть. Лишь немногие биохимики, в том числе Герман Калькар, понимали сложные, полные профессионального жаргона речи специалистов по рентгеноструктурному анализу, и еще меньше было тех, кто готов был верить их предположениям. По мнению Уотсона, «бессмысленно осваивать сложные математические методы, чтобы понимать чушь. Никто из моих учителей даже не рассматривал возможность моего сотрудничества с такими специалистами»{398}.
К большому разочарованию Уотсона, Рэндалл так и не приехал, отменив свое участие в последний момент{399}. Своему заместителю Морису Уилкинсу он – вероятно, в качестве поощрения – дал возможность бесплатно съездить в Неаполь и выступить там с докладом{400}. Если бы в то утро кто-то предложил спор на то, какой докладчик поразит аудиторию чем-то подлинно замечательным, на Мориса Уилкинса никто бы не поставил. Однако ему это удалось.
Незадолго до симпозиума Уилкинс применил новый способ получения образцов ДНК из вилочковой железы телят для рентгеноструктурного анализа. Сначала он просто клал немного предоставленной Зигнером субстанции на предметное стекло микроскопа. Действуя другим стеклом как шпателем, он размазывал вещество в тонкую пленку. В 1962 г. в речи при вручении Нобелевской премии он вспоминал: «Каждый раз при погружении стеклянной палочки в банку с похожим на сопли "волшебным эликсиром" было видно, как оттуда извлекается тонкое и почти невидимое волокно ДНК, словно нить паутины. Совершенство и однородность волокон заставляли предположить, что молекулы в них упорядочены»{401}. Нововведение состояло в том, чтобы вытягивать, как бы прясть, тонкую нить субстанции, а не просто размазывать ее. И это оказалось принципиально важным. После того как Уилкинс вытягивал волокна, его аспирант Реймонд Гослинг навивал их на изогнутую проволоку (сначала использовали просто скрепку, в дальнейшем – вольфрамовую проволоку), соединял и приклеивал концы, так что получался «многожильный» образец{402}. Его помещали в старую рентгеновскую камеру, которую отыскали в подвале химического факультета, и после ряда манипуляций делали снимки. В результате удавалось добиться гораздо более четкой дифракционной картины, нежели на изображениях, полученных Астбери в 1938 г.
Гослинг с воодушевлением вспоминал, как, проявив один из снимков в пропахшей химикатами факультетской фотолаборатории, вернулся по туннелям на физический факультет, где Уилкинс буквально жил, и с восторгом показал ему{403}. Со временем Уилкинс набил руку в получении образцов новым способом, и качество рентгенограмм наконец-то позволило по дифракционной картине составить более четкое представление о структуре волокон ДНК, что явилось, наверное, важнейшим вкладом Уилкинса в успех открытия ее строения.
Утром 22 мая 1951 г. в аудитории Зоологической станции сидевший в заднем ряду Уотсон от скуки читал газету, а на трибуну взошел Уилкинс и застенчиво доложил о дихроизме в ультрафиолетовом диапазоне и о молекулярной структуре. В конце выступления он заговорил о нуклеиновых кислотах, и сказанное не разочаровало Уотсона. А когда на экране появилось поразительно четкое изображение, Уотсон, взглянув, выронил газету. Хотя Морис «по-английски» не заметил энтузиазма, вызванного его потрясающим сообщением, он уверенно заявил слушателям, что показанное демонстрирует намного больше, чем ранее полученные изображения, и что данный образец можно считать кристаллическим. Когда же структура ДНК станет известна, будет больше возможностей понять, как работают гены{404}.
Впечатляющие данные Уилкинса поразили не только Уотсона{405}. Дорн сразу же набросал заметки для письма, которое затем отправил Рэндаллу, приписав: «Спасибо, что прислали своего коллегу Уилкинса; его доклад вызвал величайший интерес, и, поскольку он говорит довольно медленно, так что и неанглоязычная часть аудитории все понимала, это был огромный успех»{406}. Астбери также похвалил Уилкинса, заявляя всем, кто был готов слушать, что «картинка намного лучше» всего, что получил он сам{407}.
На вечеринке после докладов Уилкинс с трудом участвовал в болтовне, стараясь выпивать наравне с Астбери. Уотсон наблюдал издали, размышляя над тем, что если гены способны кристаллизоваться, то они должны иметь регулярную структуру, которую можно установить впрямую. Еще не допив первый коктейль, Уотсон знал, что не должен больше терять время в лаборатории Калькара. Путь «в землю обетованную» лежал через рентгеновскую кристаллографию – и Уилкинса, которого нужно было убедить пригласить его в биофизический отдел Королевского колледжа. Однако Джеймс не успел обратиться к Уилкинсу с этой просьбой, так как тот ушел{408}.
В последний день симпозиума, 26 мая 1951 г., сотрудники Зоологической станции устроили для участников экскурсионную поездку. Они отправились к древним храмам Пестума, некогда важного греческого города на побережье Тирренского моря, в местности, которая теперь называется Кампаньей. Эти величественные руины находятся недалеко от пасторального Салерно, сельскохозяйственного рая с фермами и сыроварнями, где производится знаменитая моцарелла. Гости Неаполя почти всегда отправляются прямиком в Помпеи. Каждый год свыше 2,5 млн туристов восторгаются остатками некогда великолепного города у подножия Везувия, который в 79 г. до н. э. извергся прямо на Помпеи и его жителей; это ужасное событие стало символом конца света. Поклонникам морских красот предлагаются лодочные экскурсии к островам Капри и Искья. Относительно немногие путешественники проделывают 95-километровый путь к трем дорическим храмам Пестума{409}.
Когда группа рассаживалась по туристическим автобусам, Уотсон попытался завязать разговор с Уилкинсом. Но водитель решительно велел всем занять свои места, и Уилкинс ускользнул от странноватого американца, чтобы сесть рядом с тем, кого больше всего стремился впечатлить, – с профессором Астбери. Пока автобус петлял по узкой прибрежной дороге, интернациональная компания биологов, биохимиков, физиков и генетиков коротала время за сплетнями, смехом и болтовней. Астбери, один из самых шумных участников этой какофонии, чередовал фривольные анекдоты с глотками виски из видавшей виды серебряной фляжки.
Уотсон молча сидел рядом с хорошенькой молодой женщиной в накрахмаленном розовом платье. Ее руки в белых перчатках держали белую кожаную сумочку, длинную гриву светлых волос венчала крохотная розовая шляпка-таблетка. Это была младшая сестра Уотсона Элизабет, самая обожаемая и уважаемая им женщина. Она приехала в Италию несколько дней назад, чтобы составить ему компанию в поездке по Европе, а затем, если удастся, поступить в Оксфордский или Кембриджский университет{410}. Всю дорогу до Пестума, который совершенно его не интересовал, Уотсон раздумывал, как бы подойти к Уилкинсу и спросить, нельзя ли устроиться в его лабораторию.
Прибыв на место, экскурсанты рассеялись по обширной территории археологического памятника{411}. Уотсон притулился на одном из низких квадратных камней в основании храма, посвященного Гере, который сохранился лучше остальных строений. Его вдруг озарила идея, возможно посланная древними богами. Уилкинсу, судя по всему, понравилась Элизабет Уотсон, и скоро они уже перекусывали вместе. Это единение порадовало Джеймса отнюдь не потому, что долгие годы он вынужден был молча наблюдать, как Элизабет одолевают толпы скучных болванов. Его радость питало то соображение, что если Уилкинс влюбится в его сестру, тогда он как свой человек предложит ему должность в Королевском колледже, которая позволит участвовать в рентгеноструктурном исследовании ДНК{412}.
По воспоминаниям Уотсона, поначалу Уилкинс уклонился от разговора, а по возвращении в Неаполь возможности обсудить ДНК не представилось. Осторожная попытка Джеймса сыграть роль сводни для своей сестры не удалась, и он записал: «Ни красота моей сестры, ни мой огромный интерес к структуре ДНК его не зацепили. Похоже, наше будущее не в Лондоне. Так что я отправился в Копенгаген к дальнейшей биохимической работе, которую собирался избегать»{413}.
Мемуары – ненадежный источник для документирования исторических событий. Вспоминания Уилкинса о поездке в Пестум, написанные в 2003 г., не вполне согласуются с изложением этой истории Уотсоном. Во время их первой встречи Уилкинс, в то время мало что знавший о бактериофагах, почти ничего не понял из пространных речей собеседника о генах и вирусах – отчасти потому, что тот говорил с сильным акцентом выходца со Среднего Запада США. Хотя Уотсон запомнился ему как один из довольно интересных участников конференции, Уилкинс отрицал, что заигрывал с Элизабет: «С ним была сестра, но я не помню, чтобы вообще разглядел ее – в любом случае, меня больше занимали окружающие красоты [Пестума]!»{414} Однако, вернувшись в Лондон, он сказал Реймонду Гослингу, что принять в команду Уотсона нет возможности. «Морис его боялся, – вспоминал позднее Гослинг. – Старина Джим и правда пугает, когда он в ударе»{415}. По другой версии, Уилкинс проинструктировал Гослинга на случай, если «нескладный молодой американец» объявится в Королевском колледже, сообщить ему, что Уилкинс «уехал»{416}.
Для Уотсона было очевидно, что перед ним новое направление исследований – нужно действовать вместе с биофизиками и кристаллографами. В Неаполе он понял, что применение их методов к структуре ДНК – это будущее не только его собственное, но и всей молекулярной биологии. Поскольку попасть в Королевский колледж не получалось, оставались лишь два варианта двигаться по избранному им пути. Первый – завершить работу у Калькара и поехать к Лайнусу Полингу в надежде научиться у того мастерству рентгеновской кристаллографии – Уотсон сразу отверг, потому что, как он выразился, «Лайнус был слишком велик, чтобы тратить время на обучение не знающего математики биолога»{417}. Второй вариант – проникнуть в биофизический отдел Кавендишской лаборатории в Кембридже – был еще более рискованным, поскольку предполагал нарушение контрактных обязательств по гранту, требовавших, чтобы он оставался в Скандинавии. Джеймс все взвесил и выбрал Кембридж.
[10]
Из Анн-Арбора в Кембридж
В июле 1951 г. Мичиганский университет в Анн-Арборе проводил международный семинар по биофизике для аспирантов. На протяжении десяти лет перед Второй мировой войной физический факультет Мичиганского университета устраивал летние школы по теоретической физике, на которые приглашались такие светила, как Нильс Бор, Энрико Ферми и Роберт Оппенгеймер. Получить туда приглашение мечтали все физики по обе стороны Атлантики. К этим собраниям, привлекавшим немало выдающихся умов, восходит целая череда важных открытий и публикаций{419}.
Биофизический семинар 1951 г. был организован при участии Кембриджского университета стараниями профессора Мичиганского университета Гордона Сазерленда, работавшего в Анн-Арборе в 1949–1956 гг.{420} В качестве наставников он привлек восемь видных ученых, в том числе Сальвадора Лурию из Индианского университета, Макса Дельбрюка из Калифорнийского технологического института и Джона Кендрю из Кавендишской лаборатории Кембриджского университета. Он стремился «объединить физиков и биологов, чтобы первые ознакомились с проблемами биологии, в решении которых можно было бы использовать физические методы, а вторые – с новейшими инструментами и приемами из области физики, применимыми в биологических исследованиях»{421}.
Как многие американские университеты, Мичиганский университет в Анн-Арборе в послевоенное время бурно развивался, о чем свидетельствовало строительство новых зданий, обустройство лабораторий и аудиторий. Американская наука не испытывала недостатка в деньгах, непрерывный поток которых обеспечивали гранты федеральных властей, контракты Министерства обороны и плата за обучение от студентов, а их стало значительно больше благодаря принятому в 1944 г. закону о правах военнослужащих, известному под названием G. I. Bil[45], который определял льготы тем, кто вернулся с войны. Синклер Льюис как-то заметил о Мичиганском университете, что его здания измеряются в милях, как на заводах Форда{422}.
Погода тем летом была солнечной и жаркой – даже не верилось, что на свете существует зима. Немногочисленные студенты, остававшиеся в Анн-Арборе, слонялись по пешеходным дорожкам, наискосок пересекавшим сорок акров[46] центрального кампуса, и забредали в здания из красного кирпича и известняка, фасады которых украшали величественные колонны. В перерывах между занятиями они сидели на зеленой траве в тени дубов и вязов, выстроившихся параллельными рядами вдоль дорожек, словно маршевый оркестр. Из преподавателей остались лишь те, кто застрял в городе из-за студентов, имевших академическую задолженность, или вел спецкурсы для коллег, в частности по биофизике. С четверти десятого утра до девяти вечера каждые 15 минут летнюю тишину нарушал бой часов на башне Бертона. Громада этого железобетонного облицованного известняком сооружения в стиле позднего ар-деко, высота которого составляет 65 м, доминирует над центральным кампусом университета. Заключенный в ней карильон из пятидесяти трех колоколов, четвертый в мире по массе, играет мелодию «Вестминстерские четверти»{423}.
Джеймс Уотсон и его сестра возвращались из Неаполя в Копенгаген через Северную Италию, Париж и Швейцарию. По вечерам они развлекались чтением. Уотсон перелистывал страницы мемуаров в форме романа американского философа испанского происхождения Джорджа Сантаяны «Последний пуританин» (The Last Puritan: A Memoir in the Form of a Novel), рассказывающего историю потомка старинного бостонского семейства, пуританские вера и мораль которого не вписываются в культуру Америки XX в. Отождествляя себя с главным героем, Уотсон в письме родителям высоко отозвался об этой ныне почти забытой книге, особенно его впечатлили начальные главы, где описываются родословная и отрочество героя{424}.
По делам он заехал в Женеву и провел несколько дней в обществе швейцарского биолога Жана Вейгля, с которым виделся на летнем семинаре «фаговой» группы Макса Дельбрюка в Колд-Спринг-Харборе в 1949 и 1950 гг. Вейгль, недавно вернувшийся в Швейцарию из Калифорнийского технологического института, рассказал ему, что Полинг только что установил структуру белков, а это первое описание молекулярного строения биологически важного вещества. Слушая об очередном триумфе Полинга, Уотсон представил себе, как сообщалось об этом великом событии, словно сам при этом присутствовал: «Модель оставалась спрятанной за занавесом до конца доклада, когда он с гордостью предъявил свое творение. Затем Лайнус с горящими глазами рассказал о главном в своей модели – специфической конфигурации белковых молекул, называемой α-спиралью»{425}. Вейгль, слабо ориентировавшийся в рентгеновской кристаллографии, не мог ответить на град вопросов, которые обрушил на него Уотсон. Он сказал Джеймсу, что некоторые коллеги считают α-спираль, как он выразился, «очень симпатичной», но все ждут публикацию Полинга в журнале
В наше время, когда можно мгновенно связаться с любой точкой планеты, трудно себе представить, как медленно перемещалась информация полвека назад. В начале 1950-х гг. для того, чтобы читатели получили свежий номер научного журнала, нужно было подготовить рукописи для типографии, там набрать все тексты вручную из металлических литер и напечатать на бумаге, проверить, внести исправления, снова напечатать и только после этих трудоемких процессов доставить в библиотеки и подписчикам на грузовых автомобилях, поездах и самолетах. Издающиеся в США журналы доставляли в Европу пароходом, так что там они появлялись на шесть недель позже. Поэтому, когда в июле 1951 г. Уотсон вернулся в Копенгагенский университет, в университетскую библиотеку лишь недавно поступил апрельский номер
К концу июля большинство сотрудников лаборатории Калькара вернулись из летних отпусков, и Уотсону стало менее одиноко. Сообщив коллегам о своем решении сменить Копенгаген на Кембридж, он привел массу причин, включая плохое влияние сырой и холодной местной погоды на его психическое состояние, отвращение к биохимии и возникший в Неаполе интерес к рентгеноструктурному анализу. В письме родителям от 12 июля он привел несколько иные аргументы: «Я чувствую, что почти исчерпал возможности копенгагенской науки. Кембридж – возможно, лучший университет в Европе, и я, наверное, поеду туда в конце сентября или начале октября»{428}. Через два дня он привел сестре еще одну подоплеку своего решения – неприязнь к Герману Калькару. Молодые люди бывают крайне нетерпимыми к сомнительным сторонам и слабостям любви, и это, безусловно, относилось к Уотсону. Он не мог спокойно относиться к адюльтеру Калькара, не говоря уже о том, чтобы работать бок о бок с человеком, «осквернившим» лабораторию, которую Джеймс почитал наподобие церкви. Один вид держащихся за руки Калькара и Барбары Райт с заметными признаками беременности угнетал Уотсона{429}.
Предоставленный Уотсону грант компании Merck и Национального научно-исследовательского совета заканчивался в сентябре 1951 г. По условиям соглашения он имел право подать заявление на второй год получения денег. Уже были достигнуты договоренности, что он станет работать в Королевском институте в Стокгольме под руководством цитолога и генетика Торбьёрна Касперссона, изучавшего биохимию синтеза нуклеиновых кислот и белков{430}. Но теперь Джеймс считал перевод в Швецию пустой тратой времени. Однако, чтобы изменить программу посреди работы, нужно было быстро написать заявку и подать ее стипендиальному совету на утверждение{431}. Здесь вновь вмешался его величество случай, сыгравший очень важную роль в судьбе Уотсона.
Далеко, в Мичиганском университете, на летнем курсе по биофизике Джон Кендрю и Сальвадор Лурия превратили надежду Уотсона перебраться в Кембридж в план действий, хотя сам Джеймс об этом ничего не знал. Душным вечером в конце июля эти двое ученых отложили преподавательские дела, чтобы пропустить по стаканчику и поговорить в неформальной обстановке. Четверть века спустя Кендрю вспоминал: «За пивом я сказал Лурии: "Мы расширяемся и ищем ярких студентов, знаете ли вы нужных людей?" – и он ответил: "Ну, есть один такой, Уотсон, сейчас он в Копенгагене и несчастлив из-за того, что его научный руководитель меняет жен"»{432}. Эта встреча повернула жизненный путь Уотсона.
В те времена студенты и аспиранты находились под строгим контролем руководства, и изменение места прохождения аспирантуры, не говоря уже о том, чтобы сменить тему или область исследования, было делом совершенно исключительным, если не запрещенным. За редкими исключениями, такого рода заявки отклонялись, поскольку большинство стипендиальных советов считали подобные переходы признаком незрелости, несерьезного отношения к изучаемой науке и слабой подготовки заявителя{433}.
В августовских письмах Уотсона домой его намерение перенести деятельность в Кембридж звучит как окончательное. 21 августа 1951 г. он сообщил родителям, что сворачивает экспериментальную работу в Копенгагене: «Я твердо решил поехать в Кембридж на ближайший академический год, поскольку знаю, что мне гарантировано место в лаборатории. Вероятно, я навсегда покину Копенгаген в середине октября»{434}. Через неделю он написал, что перед тем, как переехать в Британию, хотел бы побывать на международной конференции по полиомиелиту, которая должна была состояться в Копенгагене в начале сентября{435}. По совету Макса Дельбрюка Джеймс собирался подать заявку на грант в Национальный фонд детского паралича (NFIP) в надежде получить финансирование своей предполагаемой работы в области биофизики и попросил родителей взять копии его документов в Чикагском и Индианском университетах и отослать в управление этого фонда в Нью-Йорке{436}.
На открытии конференции по полиомиелиту после вступительных речей почетного председателя Нильса Бора и президента NFIP Бэзила О'Коннора, который некогда был деловым партнером президента Франклина Рузвельта, основавшего фонд, Макс Дельбрюк прочел пленарный доклад о размножении и изменчивости вирусов. Между заседаниями Уотсон переговорил со многими ведущими вирусологами, в том числе с влиятельным Томасом Риверсом из Рокфеллеровского института; Андре Львовом из Пастеровского института в Париже, в 1965 г. получившим Нобелевскую премию по физиологии и медицине за открытия, касающиеся генетического контроля синтеза ферментов и вирусов; Джоном Эндерсом из Медицинской школы Гарвардского университета, который вместе со своими учениками Фредериком Роббинсом и Томасом Уэллером в 1954 г. удостоился Нобелевской премии по физиологии и медицине за открытие способности вируса полиомиелита расти в культурах различных тканей, и Томасом Фрэнсисом – младшим из Мичиганского университета, который позже провел масштабное полевое испытание вакцины Солка и в 1955 г. объявил ее безопасной, эффективной и действенной{437}. «С момента прибытия делегатов, – вспоминал Уотсон, – рекой лилось шампанское (частично на американские доллары), чтобы снять барьеры для интернационального общения. Целую неделю каждый вечер устраивались приемы, обеды и ночные вылазки в приморские бары. Я впервые соприкоснулся со светской жизнью, связывавшейся в моем представлении с упадком европейской аристократии»{438}.
Уотсон был не единственным на этом мероприятии, кто завязывал знакомства. На конференции начались продуктивные профессиональные отношения Бэзила О'Коннора и Джонаса Солка. За время обратного пути в США на борту теплохода они сдружились, обсуждая методы вакцинации за капитанским обеденным столом и в шезлонгах на палубе для пассажиров первого класса{439}. Вскоре после того, как они сошли на берег в Нью-Йорке, Солк получил значительное финансирование от NFIP.
После конференции Уотсон в превосходном настроении уехал в Англию на встречу с Максом Перуцем и 15 сентября написал длинное обнадеживающее письмо родителям.
Мое решение поехать в Кембридж было принято благодаря присутствию блестящих физиков, которые работают над методами определения структуры очень сложных молекул. В будущем эта работа окажет большое влияние на наши представления в области исследования вирусов, поэтому я решил, что стоило бы изучить такие методы, пока я в Европе… Я буду работать в весьма знаменитой Кавендишской лаборатории, где были сделаны многие важные открытия в физике. Моя работа будет связана наполовину с биологией и наполовину с физикой, но на практике по большей части с физикой со значительным привлечением математики. Так что надо опять браться за учебу, и сейчас я чувствую себя так же, как четыре года назад, когда поехал в Блумингтон… в каком-то смысле очень приятно ощущать, что чтением и изучением можно быстро приобрести массу знаний… так что я буду только рад снова стать учащимся{440}.
Уотсон не сообщал о своем переходе в Национальный научно-исследовательский совет до начала октября. Убежденный, что только биохимическими методами не получится установить генетическую роль нуклеиновых кислот, Уотсон написал Кристиану Лэппу: «Я чувствую, что моя будущая роль как биолога значительно расширилась бы, если бы в следующем академическом году я имел возможность учиться в лаборатории доктора Перуца»{441}. Он умолчал о том, что пишет письмо, уже находясь рядом с кабинетом Перуца в Кавендишской лаборатории.
По междугороднему телефону Уотсон заручился поддержкой Германа Калькара, который 5 октября 1951 г. послал в Национальный научно-исследовательский совет США хвалебное письмо. (В этот самый день Уотсон прибыл в Кембридж, чтобы начать там работать.) Письмо начиналось с уверения, что его автор сам побуждал Уотсона отправиться в Кембридж и что просьба Уотсона о предоставлении ему возможности работать с Максом Перуцем заслуживает всемерной поддержки{442}. А 16 октября Джеймс написал сестре о противодействии нового председателя стипендиального совета Merck Пола Вайсса, в прошлом профессора Чикагского университета, который не забыл, как невнимателен был Уотсон на его лекциях, и теперь вроде как мстил бывшему студенту: «Они не понимают, почему я хочу уехать из Копенгагена, поэтому не одобряют мое стремление в Кембридж. Я оставляю решение вопроса Лу [Лурии]. Поскольку он хотел, чтобы я работал на Перуца, я знаю, что он будет за меня бороться. Я не собираюсь тревожиться по этому поводу»{443}.
На самом деле поводов для тревоги было предостаточно. Ни Вайсс, ни Лэпп не одобряли легкомысленных поступков молодого нахала, а стипендиальный совет имел все основания отклонить его запрос. Чтобы успокоить страсти, Сальвадор Лурия 20 октября написал письмо (о чем он в тот же день сообщил Уотсону), в котором принял на себя полную ответственность за этот переход, утверждая, что именно он его организовал, и извиняясь за то, что забыл уведомить вашингтонских чиновников. Лурия представил Уотсона просто «мальчишкой», на которого он сам и Дельбрюк возлагают большие надежды в новых направлениях исследования репродукции вирусов и биологических макромолекул. Далее в письме Лурии пошла «ложь во спасение»: мол, работа Уотсона в Кембридже двинет вперед вирусологическое исследование, которое тот проводил в минувшем году, и Уотсон будет работать преимущественно под руководством Роя Маркема, изучающего вирусные нуклеопротеиды и вирус желтой мозаики кормовой репы в Институте паразитологии Молтено, а не в Кавендишской лаборатории{444}. Таким образом, действия Уотсона оказывались продиктованы его стремлением к обучению, которое может сделать его более ценным специалистом{445}. Притом Лурия связался с Маркемом и убедил его подыграть, от чего тот был не в восторге, но тем не менее пообещал не противоречить{446}. И Джеймс, уверенный, что Маркем не выдаст, написал в Вашингтон пространные разъяснения полезности работы с Перуцем и Маркемом одновременно{447}.
Уловка сыграла свою роль. 22 октября Вайсс написал Уотсону, что теперь понимает: план заниматься молекулярной биологией в Кембридже совпадает с другой работой по вирусным нуклеопротеидам, которая будет проводиться в Институте Молтено и более тесно связана с направлением, которому Уотсон до сих пор следовал. В том же письме Вайсс запросил больше подробностей по обращению Уотсона, включая предполагаемую дату отъезда из Копенгагена{448}. Однако Джеймс уже уехал из Дании, и письмо Вайсса пришлось пересылать ему в Англию. Решив, что хитрость Лурии отлично сработала, Уотсон преждевременно успокоился вплоть до 13 ноября, когда получил очередное письмо от Вайсса, на сей раз с отказом, причем в нем не было ни доброжелательности, ни снисходительности, – иными словами, Вайсс «не купился»{449}.
В этом мраке был светлый луч. 29 октября из Национального фонда детского паралича пришло известие, что Уотсону выделена стипендия на 1952/53 академический год{450}. В 1955 г. NFIP с полным правом заявил, что финансировал и создание первой успешной вакцины от полиомиелита, и ключевую работу, приведшую к открытию двойной спирали ДНК.
Это была отличная новость, но нужно было найти выход из патовой ситуации с Национальным научно-исследовательским советом. По совету Лурии и с благословения Перуца Уотсон 13 ноября написал длинное письмо Вайссу, проявив в нем редкое для себя смирение. Он извинился за обстоятельства, связанные с переездом в Кембридж, но настаивал, что его мотивы обоснованы с научной точки зрения и чисты. Он утверждал, что его подвигло к этому лишь перспективное сочетание возможностей работать одновременно в Институте Молтено и в Кавендишской лаборатории, где он мог участвовать в установлении структуры вирусных нуклеиновых кислот, что, по его словам, «может прямо привести к механизму репликации»{451}.
Через неделю Уотсон получил еще более резкое письмо от Кристиана Лэппа, к тому моменту прознавшего о нарушениях, сопровождавших переезд Уотсона в Кембридж. Не желая принимать на себя ответственность за это, Уотсон ответил, что письмо Лэппа «потрясло» его, и, как и планировалось, винил Лурию: «Я приехал сюда не по собственной инициативе, а по совету доктора Лурии и подал заявление тотчас после того, как мне пообещали место в кембриджской лаборатории. Я, однако, чувствую, что, вероятно, должен был предоставить вам более полную картину событий, приведших меня к этому шагу». И не преминул заметить, что «домашние проблемы» доктора Калькара стали препятствием для его научной работы в Копенгагене: «Я не нашел там поддержки и руководства, на которые рассчитывал»{452}.
Хотя Уотсон получил грант Национального фонда детского паралича в размере 3000 долларов, эти средства предназначались для финансирования работы с Дельбрюком в Калифорнийском технологическом институте в следующем академическом году, а не его нынешнего пребывания в Кембридже. Этот грант давал «подушку безопасности», но, как Джеймс написал родителям 28 ноября, он по-прежнему хотел обеспечить себе возможность работать в Кавендишской лаборатории: «Я приму [грант NFIP], по возможности оговорив, что его можно будет прерывать на 6 месяцев за год. Мои личные планы поневоле туманны»{453}. В тот же день в письме сестре Уотсон пессимистически оценил вероятность того, что стипендиальный совет Merck все-таки решит профинансировать его работу в Кембридже{454}. 9 декабря он сообщил Максу Дельбрюку о своей плачевной ситуации: «У меня по-прежнему серьезные проблемы с переходом в Кембридж. Стипендиальный совет Merck (Пол Вайсс) совершенно озверел, так что в любой опубликованной мной статье может быть указано "бывший стипендиат Национального научно-исследовательского совета"». По крайней мере, его еще необходимо было официально уволить, а кроме того, имелся шанс получить от Кавендишской лаборатории средства, покрывающие треть гранта Национального научно-исследовательского совета. Однако письмо завершалось весьма уверенно: «Однако я нисколько не сожалею о своем поспешном переезде в Кембридж. Лаборатория Германа просто наводила тоску»{455}.
8 января 1952 г. Уотсон, вернувшись из Шотландии, где отдыхал в роскошном имении коллеги, написал о текущей ситуации родителям: «Полагаю, что вы, вероятно, беспокоитесь сильнее меня… Признаюсь, я не питаю уважения к Полу Вайссу, человеку пренеприятнейшему. От перехода в Кембридж я точно существенно выиграл, так что в целом не жалею, что преждевременно уехал из Копенгагена. Там у меня был умственный застой»{456}.
Когда канцелярия Вайсса уведомила Уотсона, что на любую работу, которой он хочет заниматься в Кембридже, нужна новая заявка о предоставлении гранта, он послушно отправил новый запрос, как требовалось, к 11 января, сопроводив его очередной порцией извинений перед мелочными заокеанскими властями. Неделю спустя он признался родителям, что трудности с финансированием сильно поубавили удовольствие от пребывания в Кембридже, и попытался успокоить их тем, что у него еще остается несколько сот долларов «на жизнь» и слать ему деньги нет нужды{457}.
Наконец 12 марта Уотсон получил официальную оценку своего «проступка», то есть переезда в Кембридж без уведомления или одобрения Национального научно-исследовательского совета{458}. Стипендиальный комитет Merck несколько смягчил это тем, что все же предоставил ему деньги для работы в Кембридже, но на восемь месяцев, а не на двенадцать, как в Копенгагене. Рассчитав, что благодаря новому гранту и накоплениям за прошлый год хватит денег на кров и еду, Уотсон вежливо принял новые условия. Зато в письме Лурии он назвал Вайсса «чертов ублюдок», а тот даже счел эту характеристику недостаточно резкой: «Что касается Пола Вайсса, я склонен согласиться с твоим определением, хотя сам, будучи еще менее, чем ты, британцем, назвал бы его не чертовым ублюдком, а проклятым сукиным сыном»{459}.
В своей книге «Двойная спираль» Уотсон рисует бюрократов Национального научно-исследовательского совета глупцами, которые проявили некомпетентность, не оплатив полностью работу по ДНК, и тем самым лишили себя печатного выражения благодарности в ставшей знаменитой статье, которую Уотсон и Крик опубликовали через год с небольшим после описываемых событий. Сейчас, задним числом, в этом видится большая доля правды. Джеймс понимал, с чем связано будущее генетики, и хотел быть его неотъемлемой частью, невзирая на правила, навязанные неповоротливыми распорядителями долларов. По его мнению, приземленные управленцы упивались властью, чиня препоны его творческому гению, и не понимали,
[11]
Американец в Кембридже
Джеймс Уотсон в жизни не видел более красивого места, чем Кембридж. Его заворожили готические здания колледжей из кирпича и известняка, их огромные залы, часовни, шпили, зеленые газоны вокруг. Ни гранит Чикагского и Индианского университетов, ни пальмы Калифорнийского технологического института, ни лесистое побережье Колд-Спринг-Харбора не подготовили его к совершенству, которым он теперь имел возможность наслаждаться, просто приходя выполнять свои обязанности. Именно в Кембридже Уотсону в итоге открылась прекрасная в своей гармонии тайна всех живых существ.
Успешно сбежав из холодного серого Копенгагена, Джеймс не собирался тратить силы на биохимию вирусов под руководством Роя Маркема в Институте Молтено. Джон Кендрю уже поведал Максу Перуцу о том, какие препятствия пришлось преодолеть протеже Сальвадора Лурии, чтобы приехать в Кембридж, характеризуя Уотсона как блестящего молодого человека, который очень пригодился бы в биофизическом отделе Совета по медицинским исследованиям. Перуц и Кендрю намеревались установить структуру белка гемоглобина, содержащегося в эритроцитах и служащего переносчиком кислорода из легких ко всем органам и тканям организма. Они изучали также сходный, но проще устроенный белок мышц миоглобин. Оба этих белка содержат железо и связывают кислород, они имеются у большинства позвоночных животных, включая всех млекопитающих{462}.
Из-за небольшого роста, обширной лысины, очков с толстыми стеклами и австрийского акцента Макс Перуц казался старше своих 37 лет. За его вежливостью и добротой скрывались ипохондрия и целый ряд причудливых фобий – скажем, он не ходил в рестораны, в которых горели свечи, и считал незрелые бананы и минеральную воду опасными для здоровья. Отпрыск еврейской семьи, разбогатевшей на внедрении механизированных ткацких и прядильных станков в текстильную промышленность Вены, Перуц вырос в привилегированных кругах. В 1932 г. он поступил в Венский университет, где не стал изучать юриспруденцию, как хотели родители, а сначала пять семестров изучал аналитическую химию неорганических соединений, а затем увлекся органической химией и биохимией{463}.
Макс был крещен как католик, однако это едва ли защитило бы его от смертоносной антисемитской политики Гитлера. К счастью, в 1936 г. он уехал из Вены, потому что заинтересовался открытием витаминов, стимулирующих процессы роста, которое сделал Фредерик Хопкинс из Кембриджского университета, удостоившийся в 1929 г. Нобелевской премии по физиологии и медицине. В Кембридже Перуц работал, правда, не у Хопкинса, а под руководством харизматичного Джона Бернала и влиятельного Уильяма Лоуренса Брэгга. Выбирая тему для диссертации, он спросил Бернала, в каком направлении нужно действовать, чтобы разобраться, из чего и как построены живые клетки. Бернал провидчески ответил: «Тайна жизни – в структуре белков, и единственный путь к ее разгадке – рентгеноструктурный анализ»{464}. После вторжения Гитлера в Австрию в марте 1938 г. родители Макса бежали в Швейцарию. В 1939 г. Брэгг помог ему получить грант Фонда Рокфеллера, что дало старт его научной карьере и позволило перевезти родителей в Англию. Неудивительно, что в 1981 г. Перуц отметил: «Меня сформировал Кембридж, а не Вена»{465}.
Как Перуц вспоминал позднее, как-то вечером в сентябре 1952 г. в его кабинет «ворвался странный молодой человек с короткой стрижкой и глазами навыкате и, не поздоровавшись, спросил: "Можно мне здесь работать?"»{466} По воспоминаниям Уотсона, он был более почтителен и «трепетал» перед перспективой трудиться в самой прославленной физической лаборатории в мире. Перуц согласился взять его, вручил учебник по физике, заверив, что для исследований, которые он задумал, «много математики не потребуется», и в общих чертах рассказал о своей недавней работе, подтверждавшей α-спираль Полинга, причем нечаянно ошеломил Уотсона, упомянув, что для этого ему понадобилось всего 24 часа. Уотсон вспоминал: «Я совершенно не понимал объяснений Макса. Я не знал даже о законе Брэгга, фундаментальном в кристаллографии». Задурив новичку голову непостижимыми формулами и терминами, Перуц предложил ему прогуляться по Королевскому колледжу вдоль реки до главного двора Тринити-колледжа – в следующие полтора года Уотсон пройдет этим путем бесчисленное множество раз. Впоследствии он неоднократно говорил, что после этой прогулки, раскрывшей перед ним красоту Кембриджа, последние сомнения из-за отказа от гарантированного прежнего варианта карьеры развеялись{467}.
После прогулки Перуц и Уотсон осмотрели дома, где жили студенты. Джеймсу они показались унылыми и сырыми, пропитанными атмосферой романов Диккенса. Впрочем, он нашел почти приемлемую комнату в двухэтажном доме за лужайками Джезус-Грин, всего в десяти минутах ходьбы от Кавендишской лаборатории{468}. На следующее утро его познакомили с Брэггом, которого он сначала окрестил «полковник Блимп», подразумевая этакое ископаемое от науки: «Коротает дни в лондонских клубах… фактически в отставке, и гены его вообще не волнуют»{469}. (Уотсон имел в виду персонажа популярного британского комикса – напыщенного пузатого ура-патриота, придуманного карикатуристом Дэвидом Лоу и ставшего в 1943 г. прообразом героя фильма «Жизнь и смерть полковника Блимпа».) Лишь заглянув в послужной список Брэгга, он узнал, что тот, оказывается, нобелевский лауреат по физике, так что в высоком научном уровне можно не сомневаться{470}.
Потом Уотсон встретился также с Джоном Коудери Кендрю, когда тот вернулся из США. Кендрю, сын известного климатолога, профессора Оксфордского университета, закончил Тринити-колледж в Кембридже с дипломом первого класса с отличием, во время Второй мировой войны участвовал в разработке радиолокатора в научно-исследовательском институте Королевских военно-воздушных сил Великобритании, подполковник авиации. После войны Кендрю возобновил занятия в Кембриджском университете и, защитив в 1949 г. под руководством Брэгга диссертацию о различиях между гемоглобином плода и взрослой особи у овец, стал не просто коллегой, но правой рукой Перуца. Его открытия оказали огромное влияние на практику педиатрии, в частности неонатологии{471}.
Став сотрудником Кавендишской лаборатории, Уотсон съездил в Копенгаген, чтобы собрать немногочисленные пожитки и попрощаться с Германом Калькаром{472}. На обратном пути в поезде, утомленный однообразным пейзажем за окном, он дремал и мечтал. В 2018 г., когда его спросили об этой поездке, он не вспомнил, о чем именно думал, но сказал, что сознавал: часики тикают и у него не так уж много времени, по истечении которого его кембриджская карета обратится в тыкву и ему придется вернуться в Америку, имея – или не имея – важное открытие на счету{473}.
К счастью, Уотсону хватало средств, чтобы прожить год, хотя он потратился на купленные сестрой два модных парижских костюма и не рассчитывал еще что-то получить от Национального научно-исследовательского совета{474}. Первые несколько месяцев он считал каждый шиллинг, чтобы свести концы с концами. Арендная плата в меблированных комнатах включала приличный завтрак. Однако домовладелица установила для жильцов строгие правила, раздражавшие Уотсона. Он написал родителям 16 октября, что она чудаковатая и не допускает никакого шума{475}. Несмотря на предписания, Уотсон постоянно нарушал требование разуваться и не спускать воду в туалете после девяти вечера, когда ее муж ложился спать. Также он часто выходил из дома после 22 часов, когда все в Кембридже уже закрыто и его мотивы «подозрительны». Не прошло и недели, как он понял, что долго там не продержится, и через месяц с облегчением последовал распоряжению хозяйки «убраться раз и навсегда»{476}.
Джеймса приютили Джон Кендрю и его жена Элизабет; в этом неудачном браке каждый из супругов вел, как тогда вежливо говорили, независимый образ жизни{477}. Они выделили ему комнату на верхнем этаже своего крохотного таунхауса на Теннис-Корт-роуд, напротив которого через улицу высился комплекс зданий по Даунинг-стрит, включавший Зоологическую лабораторию, Геологический музей Седжвика и Институт Молтено. В доме Кендрю было довольно сыро, комнаты отапливались лишь ветхим электрическим обогревателем, зато они почти ничего не брали за аренду. И хотя в этом жилище, казалось, можно было подхватить туберкулез, Уотсон из-за скудного бюджета принял великодушное предложение и переехал на Теннис-Корт-роуд, пока финансовое положение не улучшится{478}.
Через несколько дней в Кембридже у Уотсона уже было не меньше знакомых, чем за все время пребывания в Копенгагене. В письме родителям он пошутил на этот счет: «Очень полезно знать местный язык!» Признаваясь, что неуверенно себя чувствует, работая в научной области, в которой знает намного меньше всех остальных, он назвал свое умонастроение «комплекс ученика». К счастью, экзаменов не было, и давление, которое он испытывал, было лишь внутренним и облегчалось посещениями библиотеки, куда он часто наведывался. Немного расслабиться помогали сквош и теннис. Кроме того, он сдружился с физиком-ядерщиком Денисом Хейгом Уилкинсоном, изучавшим механизмы миграции и навигации птиц, и первое время в Кембридже часто проводил выходные в его обществе, исследуя сельские окрестности и места сброса сточных вод в поисках околоводных птиц, которых прилежно перечислил для отца: «бекас, морской зуёк, золотистая ржанка и бесчисленные чибисы»{479}.
Почти три недели Уотсон работал под непосредственным руководством Джона Кендрю. Его главной обязанностью было носиться между Кавендишской лабораторией и местной бойней, таская тяжелые ведра с уложенными в колотый лед лошадиными сердцами, из которых выделяли миоглобин{480}. Уже в молодые годы Уотсона было ясно, что он не экспериментатор. Он был слишком неуклюжим и нетерпеливым, чтобы выполнять тонкие манипуляции, требующиеся при большинстве научных экспериментов. Это тем более касалось биологических материалов, в отношении которых, по замечанию американского хирурга и писателя Шервина Нуланда, «принципиально важно деликатное обращение. Чувствительные ткани плохо реагируют на грубое прикосновение… живые биологические структуры не переносят неадекватное воздействие и сразу же выражают свое неудовольствие, если обращаться с ними с меньшей обходительностью, чем та, к которой их приспособила мать-природа»{481}. Уотсон не умел и так и не научился должным образом обращаться с биологическими объектами. Бывало, что он так сильно повреждал лошадиную сердечную мышцу, что Кендрю не мог получить образец кристаллизованного белка для структурного исследования. Неумение работать руками сыграло в пользу Уотсона. Если бы он был способен достаточно осторожно и тщательно манипулировать с живой сердечно-мышечной тканью, Кендрю, возможно, так и оставил бы его на этом фронте работ, но он понял, что Джеймса лучше не допускать к приготовлению образцов, что медленная кропотливая работа не для него, и предоставил ему находиться в обществе Фрэнсиса Крика, который в Кавендишской лаборатории был, мягко говоря, на особом положении{482}.
От чего зависит плодотворное сотрудничество? Это тайна не меньшая, чем тайна счастливого брака. Уотсон сразу понял, как здорово общаться с Фрэнсисом Криком. «Мне очень повезло, что в лаборатории Макса нашелся человек, знавший, что ДНК важнее белков», – говорил Уотсон. Но пока никто в их окружении не придавал значения теме ДНК: из-за вероятных проблем в отношениях с лабораторией Королевского колледжа не было возможности этим заниматься{483}.
В 1988 г. Крик вспоминал, что услышал о приезде Джеймса Уотсона в Кембридж от своей жены Одиль, которая однажды вечером встретила его в дверях со словами: «Заходил Макс с молодым американцем, с которым хотел тебя познакомить, и – только вообрази – у него нет волос!» Короткая стрижка была тогда новшеством в Кембридже. Впрочем, со временем Джеймс приобрел местные привычки, хотя никогда не отращивал волосы до такой длины, какую мужчины носили в шестидесятые годы{484}. Когда Уотсон и Крик встретились, они сразу поладили, отчасти из-за общности интересов, отчасти же, как подозревал Фрэнсис, потому, что нетерпимость к тугодумам была свойственна им обоим{485}.
Ни тот ни другой не отличались благовоспитанностью, которая, по мнению Крика, отравляет сотрудничество в науке; они предпочитали прямоту и честность, а при необходимости и грубость в ответ на идеи или решения, которые им казались чепухой{486}. Англичанин Крик, воспринимавший происходившее вокруг как бы изнутри, и приезжий американец, смотревший со стороны, оценивали все на удивление одинаково. Душевный, блестящий, дурашливый, циничный по отношению к любым авторитетам, Фрэнсис стал для Джеймса неисчерпаемым источником веселья. Уотсон сообщил Максу Дельбрюку: «Крик, безусловно, самая яркая личность из всех, с кем я до сих пор работал, и больше всех похож на Полинга, даже внешне. Он никогда не перестает говорить или думать, и поскольку почти все свободное время я провожу у него дома (его очаровательная жена-француженка превосходно готовит), то постоянно нахожусь в тонусе»{487}.
Перуц и Кендрю работали в основном в небольшом офисе на первом этаже Остиновского крыла. В угол приемной втиснули стол для Крика. Вскоре после того как осенью 1951 г. к группе присоединился Уотсон, освободилось помещение № 103 этажом выше. Брэгг предложил Перуцу выселить туда Фрэнсиса, чтобы, как позднее выразился биохимик Эрвин Чаргафф, «спастись от бронебойного голоса и хохота»{488}. Сам Крик описывал те события более деликатно: «Однажды Макс и Джон, потирая руки, объявили, что хотят отдать эту комнату Джиму и мне, чтобы мы могли разговаривать между собой, не беспокоя остальных»{489}. Помещение № 103 площадью 30 кв. м с лишним и высотой почти 4 м соседствовало с лестницей, ведущей к выходу из здания. По беленым кирпичным стенам тянулось несколько широких деревянных планок, к одной из которых была приколота первая схема ДНК. Два больших окна в металлических рамах выходили на восток, за ними теснились другие здания{490}.
В новообретенном «логове» Крик дал Уотсону несколько уроков по рентгеноструктурному анализу. Он был превосходным учителем. 4 ноября 1951 г. Уотсон написал родителям: «На деле не так сложно, как кажется. Я то читаю, то выполняю биохимическую работу, довольно рутинную… Я в лаборатории, где сейчас происходит много чего замечательного, что, как я полагаю, существенно повлияет на биологическое мышление». Он также сообщил, что Крик притормаживает его, когда мозговой штурм принимает неверное направление, и что этот новый друг побуждает его более продуманно выбирать книги{491}.
Обмен знаниями шел обоюдно: Уотсон помогал Крику овладеть биохимией. Как отметила Энн Сейр, у него также получалось удерживать друга на поставленной задаче. Крик, словно вулкан, постоянно фонтанировал ошеломляющими идеями и концепциями, но в тот период у него еще не выработалось упорство, умение, взявшись за какую-либо тему, развить ее и довести до стройных выводов. Сейр пишет: «Джим придирался к Фрэнсису, и это шло тому на пользу»{492}. Однако, как заметил позднее Крик в письме, адресованном писателю Айзеку Азимову, его сотрудничество с Уотсоном было гораздо сложнее, чем казалось на первый взгляд: «Иногда представляют дело так, что Джим выступал как биолог, а я как кристаллограф, но это не выдерживает никакой критики. Работая вместе, мы менялись ролями и критиковали друг друга, что дало нам огромное преимущество перед другими пытавшимися решить ту же задачу»{493}. Уотсон подчеркнул в их совместной деятельности вот что: «Поскольку я постоянно хотел говорить о генах, Фрэнсис не задвигал мысли о ДНК на задворки мозга»; получалось, что они постоянно обсуждали структуру генов и ДНК{494}. Конечно, тогда это были лишь разговоры. С самого начала пребывания Уотсона в Кембридже его не устраивало разделение тематики исследований между Королевским колледжем в Лондоне и Кавендишской лабораторией, его просто выводило из себя, что тема ДНК считалась «собственностью» Мориса Уилкинса{495}.
Как-то под вечер, гуляя во дворе Тринити-колледжа, Крик внезапно сообразил, как им поступить, чтобы и загадку разгадать, и не влезть в заповедную область исследований Уилкинса. Решение казалось очевидным, и он убедил Уотсона: «Надо сделать, как Лайнус Полинг, и обыграть его на том же поле», а именно построить модель ДНК, пользуясь дедукцией и методом обоснованного исключения. По словам Крика, «достижение Полинга – продукт здравого смысла, а не результат сложных математических выкладок», нужно опираться на законы квантовой и структурной химии. Рассматривать рентгенограммы – дело хорошее, но «принципиально важно продумывать, какие атомы предпочтительно располагаются рядом»{496}.
Физики часто обсуждают свои теоретические построения, изображая их карандашом на бумаге или мелом на доске. У Крика и Уотсона главным «орудием труда» служил набор деталей для моделей молекул наподобие детского конструктора. Нужно было строить и оценивать модели в надежде найти разумную. Уотсон считал: «Если повезет, структурой будет спираль. Любая другая конфигурация гораздо сложнее. Возиться со сложностями прежде, чем будет однозначно отвергнут простой ответ, было бы полнейшей глупостью»{497}. Но для подтверждения теоретических заключений о расположении атомов в молекуле нужны были данные рентгеновской кристаллографии. А на тот момент у них не было доступа к потрясающей работе, которая проводилась в Королевском колледже Лондона.
В первую неделю ноября Крик пригласил Мориса Уилкинса на выходные в Кембридж пообедать, посплетничать и расслабиться. Истинной причиной было желание получить его благословение на создание ими модели ДНК. Гвоздем программы был воскресный обед, мастерски приготовленный Одиль: ростбиф с чесноком, тимьяном и перцем и к нему отварной картофель со сливочным маслом, мятой и зеленым луком, а также традиционные для английской кухни йоркширский пудинг и гороховое пюре. Не успел Крик отрезать первый ломтик мяса, Уилкинс пессимистично заявил, что построение моделей «по Полингу» ни за что не откроет тайну структуры ДНК. Ошибочно считая ДНК сжатой спиралью из трех полинуклеотидных цепей, Уилкинс настаивал, что полезную модель не удастся построить, не проанализировав намного больше данных рентгеноструктурного анализа{498}.
Увы, собрать эти данные было невозможно без содействия Розалинд Франклин. Уилкинс считал ее обидчивой и недружелюбной и называл назло ей Рози – она ненавидела это прозвище, которое Уотсон и Крик подхватили. Уилкинс сетовал, что его отношения с Франклин становятся день ото дня все хуже; жаловался, что она заставила отдать ей бесценный материал, полученный из Берна от Зигнера, а худшие препараты, которыми он вынужден пользоваться, не дают хороших кристаллических образцов. Притом Франклин потребовала, чтобы только ей разрешалось пользоваться рентгеновским аппаратом Королевского колледжа для исследования ДНК, и на это Джон Рэндалл согласился, чтобы нормализовать обстановку в лаборатории{499}.
Кое-какую перспективу Уилкинс все же предложил: возможно, Уотсону и Крику удастся взглянуть на имеющиеся у Франклин дифракционные рентгенограммы через несколько недель – 21 ноября, когда она должна докладывать о ходе своего исследования на семинаре в Королевском колледже. Крик тотчас понял, что на этом семинаре обязательно нужно присутствовать: «Мы с Джимом никогда не занимались экспериментальной работой с ДНК, хотя бесконечно обсуждали эту задачу»{500}. Надо было выяснить, подтверждают ли новые рентгенограммы Рози спиральную структуру ДНК{501}.
Крик объявил, что у него уже есть договоренность на вечер после семинара – важная встреча в Оксфорде с биохимиком и превосходным кристаллографом Дороти Мэри Кроуфут-Ходжкин, которая позже, в 1964 г., получила Нобелевскую премию по химии за определение структуры витамина В12, пенициллина, инсулина и других биологически активных веществ{502}. Хотя это не мешало ему посетить выступление Франклин, Крик предпочел сосредоточиться на подготовке к этой встрече, целью которой было обсуждение его новой статьи о спиральной структуре. В результате и с согласия Уилкинса Уотсону предстояло быть на семинаре одному, а затем вместе с Криком поехать в Оксфорд и по дороге рассказать ему о работе Франклин.
До 21 ноября Уотсон корпел над учебниками и руководствами по кристаллографии, удвоив свои усилия в постижении сложных физических процессов, которые Франклин наверняка затронула бы. Как он выразился со свойственными ему решительностью и духом соперничества: «Я не хотел, чтобы выступление Рози оказалось мне не по зубам»{503}.
[12]
Королевская война
Многие, объясняя враждебные отношения Франклин и Уилкинса, возлагают вину на Розалинд. Она была слишком агрессивна. Слишком собственнически относилась к своим исследованиям. Слишком независимая. Слишком упрямая. Слишком враждебная. Слишком женственная или, напротив, недостаточно женственная. Трудный, колючий характер. Не желала работать в команде. Сосредоточивалась на получении фактов для подтверждения теории, а не наоборот. Исполнена сословной гордыней и высокомерна. К тому же в англиканской стране, где жили всего 400 000 евреев (0,8 % населения), она была слишком иудейкой{506}. Все характеристики включают слово «
После безвременной смерти Розалинд Франклин пошли необоснованные слухи о ее безответной влюбленности в Уилкинса. В 1975 г. Джон Кендрю сомнительно высказался по поводу ее внешнего вида («Я назвал бы ее скорее привлекательной, чем непривлекательной. Одевалась она совсем неплохо. Джим заблуждается на ее счет») и интеллектуальной строгости («Если она считала, что кто-то плетет чушь, то так и говорила, и даже откровеннее, чем Фрэнсис»). Он не считал ее трудным человеком: «Она всегда казалась мне легкой в общении и очень приятной». Для Кендрю, человека скрытного и осторожного, фраза: «Розалинд заигрывала с Морисом, а Морис не ответил… и это стало причиной проблемы» – звучит странно. Признавая, что это всего лишь догадка, Кендрю тем не менее считал, что «трудности, которые они испытывали в общении друг с другом, были глубже в личностном аспекте, нежели в сотрудничестве; там было нечто эмоциональное, что произошло между ними или так и не произошло»{507}.
Фрэнсис Крик тоже объяснял все неразделенной любовью, но наоборот. По его наблюдениям, Уилкинс постоянно говорил о Франклин, был прямо-таки одержим ею: «Мы все считаем, что Морис был в нее влюблен. ‹…› Розалинд же Уилкинса ненавидела… то ли из-за его тупости, а тупость всегда ее раздражала, или между ними стряслось что-то еще… [Это] была такая любовь-ненависть, очень сильная»{508}.
Джеффри Браун и Реймонд Гослинг также не могли не поддаться очарованию Розалинд. Браун называл ее «красивой, как богиня»{509}. Гослинг так описывает внешность Франклин: «У нее была хорошая фигура, скорее худощавая, чем пышная… порой она выглядела настоящей красавицей, особенно когда радовалась или сердилась». Гослингу нравились и особенности ее личности. Под профессиональной скорлупой он видел прелестную беззаботность, за внешней привлекательностью – незаурядность: «Немного эксцентричная, выбивающаяся из ряда вон… Она вела себя не так, как обычные люди… яркая индивидуальность». По его мнению, Розалинд предпочла бы не быть столь необычной и строгой. Она редко участвовала в светских разговорах. Была очень целеустремленной{510}. Гослинг отмечает и ее насыщенную социальную жизнь, в частности упоминает, что какое-то время Розалинд часто видели в обществе первой скрипки Лондонской филармонии, и подчеркивает: «Это совсем другой уровень по сравнению с любителями выпить пива вроде нас»{511}. Гослинг, как и Крик, считал, что Уилкинс был сильно увлечен Розалинд, а временами подозревал, что и Розалинд заинтересована Уилкинсом и что их враждебность как-то связана с этим взаимным притяжением{512}.
Лет десять после смерти Розалинд Морис Уилкинс не опровергал слухи о своих нежных чувствах к ней. В 1970 г. Уилкинс, вспоминая свое первое впечатление от Франклин, назвал ее яркой, живой и весьма привлекательной{513}. В 1976 г. он редактировал рукопись книги Хораса Джадсона «Восьмой день творения» (The Eight Day of Creation) и возразил против описания носа Франклин – «мясистый», размашисто написав на полях: «Нос Розалинд Франклин не был мясистым! Она была красивой девушкой»{514}.
В последние годы, однако, не все согласны с предположением о любовном притяжении. Биограф Франклин Бренда Мэддокс считала, что Франклин не подозревала о чувствах Уилкинса или не интересовалась ими, предпочитая платонические отношения с женатыми мужчинами, скажем, со своим парижским коллегой Жаком Мерингом, или с мужчинами намного моложе себя вроде Гослинга и Брауна. По мнению Мэддокс, у Уилкинса не было шансов, поскольку Франклин уважала только решительных и блестящих мужчин{515}. Младшая сестра Розалинд Дженифер Глинн резко высказалась о сплетнях насчет amour fou[47] между Франклин и Уилкинсом: «Самое глупое объяснение, какое я только слышала»{516}.
Когда 8 января 1951 г. Розалинд Франклин впервые появилась в биофизическом отделе Королевского колледжа, она познакомилась только с Рэндаллом, Гослингом, физиком-теоретиком Алеком Стоуксом и радиологом Луиз Хеллер из Сиракузского университета. Уилкинс еще был в отпуске – лазал по холмам Уэльса. Гослинг как очевидец поясняет: «Если бы Морис был в лаборатории, то присутствовал бы на этой встрече. И все могло бы случиться совершенно иначе». В свой первый день Франклин, естественно, нервничала и поспешила задать своему новому начальнику ряд существенных вопросов о предстоящем ей исследовании. Рэндалл сообщил ей основное: «Вот рентгенограммы… сделайте еще и выясните структуру ДНК по картине дифракции рентгеновского излучения». Это Розалинд и старалась с тех пор делать{517}.
Прежде всего следовало приобрести оборудование для получения высококачественных дифракционных рентгенограмм. Со времен своей работы по строению угля она знала надежных производителей нужной аппаратуры и цены, разбиралась в спецификации продукции и, учитывая, что с ДНК трудно сделать хорошие рентгенограммы, представляла себе, какими дополнительными характеристиками должны обладать устройства для того, чтобы можно было вести ожидающие ее исследования.
Несколькими месяцами раньше Уилкинс убедился, что оборудование, имевшееся у них в Королевском колледже, не подходит для той работы, которую он должен был проделать. Рентгеновский аппарат, которым он первоначально пользовался, был арендован у Военно-морского министерства, и его потребовали вернуть. Уилкинс был рад избавиться от старого прибора, слишком громоздкого и неудобного для манипуляций с нежными волокнами ДНК. Он подумывал купить рентгеновскую трубку с вращающимся анодом, дающую очень мощный пучок излучения, но, побывав в кристаллографической лаборатории Беркбек-колледжа, заинтересовался микрофокусной рентгеновской трубкой, разработанной Вернером Эренбергом и Вальтером Спиром, которая отличалась малым фокусным пятном, что обеспечивало высокую разрешающую способность. Уилкинс обнаружил, что это устройство позволяет лучше контролировать влажность и анализировать одиночные волокна ДНК толщиной всего 0,1 мм. Щедрый Эренберг не продал Уилкинсу трубку промышленного производства, а подарил прототип.
Франклин тоже понравилась трубка Эренберга, и она разработала маленькую поворачивающуюся камеру с вакуумным насосом для откачивания воздуха, которую быстро изготовила мастерская физических приборов Королевского колледжа. Гослинг и Франклин научились присоединять к ней коллиматор для получения узкого пучка излучения в камере, в центре которой со всеми предосторожностями помещался образец. «Единственной необычной деталью, – писал Гослинг, – был презерватив, который я тщательно натягивал на коллиматор из медного сплава для уменьшения утечки водорода». Водород пропускали через камеру для поддержания постоянной влажности, чтобы образец ДНК не высыхал. Неизвестно, как отнеслась Франклин к этой резиновой детали, появившейся за несколько месяцев до нее, когда Гослинг и Уилкинс возились с установкой. Однажды, пытаясь справиться с проблемой снижения влажности, Уилкинс вытащил из кармана пачку презервативов Durex (это название, придуманное в 1929 г., составлено из первых слогов слов durability, reliability, excellence – «долговечность, надежность, совершенство») и предложил Гослингу: «Попробуй это»{518}. Презерватив сводил к минимуму неравномерность распределения воздуха в камере, что предотвращало нечеткость изображения при продолжительной съемке, необходимой для получения приемлемой дифракционной картины от слаборассеивающего образца{519}.
Впоследствии Уилкинс утверждал, что в начале сотрудничества с Франклин у них были хорошие отношения. Вернувшись из отпуска, он первым делом познакомился с ней, чтобы как можно быстрее ввести в курс работы. В своих мемуарах он не упоминает, что называл ее своей ассистенткой, тогда как, по свидетельствам других, именно это возмущало ее и удивляло всех работавших в лаборатории. Напротив, он описывает гораздо более независимое положение Франклин. Он отвел ей место в цокольном этаже здания, отдельно от главной лаборатории, чтобы Розалинд и Гослинг могли в тишине спокойно заниматься трудоемкими вычислениями с помощью системы карточек, которая в ту докомпьютерную эпоху служила для превращения картины дифракции с рентгенограмм в трехмерную структуру молекулы{520}.
В начале работы Франклин в Королевском колледже Уилкинс наведался в выделенную ей комнатку. Там стол располагался так, что изящная спина Розалинд была первым, что видел входящий. Когда она обернулась, Морис с удивлением обнаружил, что она хороша собой, со спокойным, внимательным взглядом темных глаз. Беседа зашла о научных интересах, и ему стало ясно, что новая сотрудница знает, о чем говорит. Когда она поднялась, Уилкинс удивился: стоя, Розалинд оказалась меньше ростом, чем он ожидал, судя по ее уверенной, даже властной манере держаться{521}. На стене висело зеркало, обращенное к столу, однако оно было слишком маленьким, чтобы, сидя за столом, можно было увидеть, кто вошел в дверь за спиной, поэтому озадаченный гость задался вопросом, не беспокоится ли она из-за своего внешнего вида.
Вскоре свойственные Франклин поглощенность сиюминутным делом и отсутствие церемоний стали Уилкинса раздражать, как, например, в таком случае: однажды, когда он зашел к ней, она, не подняв головы, поманила его рукой и жестом предложила сесть, тем временем завершая свое занятие. Уилкинс безосновательно усмотрел в этом невоспитанность. Впрочем, как он утверждал позднее, ему сразу показалось, что она станет хорошим сотрудником{522}.
В первые недели в Королевском колледже Франклин заканчивала несколько статей по данным, полученным в период работы в Париже. По субботам некоторые не обремененные семьей работники лаборатории уходили после полудня и обедали в отеле Strand Palace, расположенном на той же улице, что и колледж, ближе к Трафальгарской площади. Часто за столом собирались кое-кто из физиков, а порой были только Уилкинс и Франклин. Обсуждались не только научные темы – говорили и о политике, об угрозе ядерной войны (что весьма беспокоило Уилкинса), о потенциальном нейтралитете Британии (эта идея очень нравилась Франклин, тогда как Уилкинс считал глупостью). Он находил ее приятной собеседницей, даже если иногда она бывала несколько колючей (например, как-то он сказал, что ему понравились фрукты со сливками, а она холодно заметила, что сливки ненастоящие){523}. Со временем Морис, возможно, стал рассчитывать на более близкую дружбу с Розалинд, но он всегда утверждал, что и не думал о романтических отношениях с ней, потому что его больше привлекали застенчивые молодые женщины{524}. Однако оставленные Уилкинсом описания этих трапез вдвоем сомнительны. По воспоминаниям Сильвии Джексон, каждую субботу она с Уилкинсом и физики из Королевского колледжа: Джин Хансон, Алек Стоукс, Анджела Браун, Уилли Сидз – ходили в Strand Palace или иногда ездили на машине в паб в Эппинге, а Франклин вообще не принимала участия ни в чем подобном: «Слишком целеустремленная… Она была абсолютно преданной делу, невероятно трудолюбивой; быстро продвигалась вперед… была очень дружелюбной, стоило вам дать ей хоть полшанса. Но мне она казалась
Подруга и биограф Франклин Энн Сейр утверждала, что в Королевском колледже Розалинд столкнулась с унизительным запретом обедать или пить чай в общей комнате ведущих сотрудников, предназначенной только для мужчин. Она и многие другие женщины из лаборатории Рэндалла питались в более скромной общей столовой дальше по коридору, где собиралась молодежь обоих полов{526}. Реймонд Гослинг сообщает, что ведущие сотрудники-мужчины, включая Уилкинса и Рэндалла, предпочитали первую комнату, потому что она была больше и обслуживали там быстрее{527}. Будучи женщиной и еврейкой, Франклин как представительница меньшинства в области, где господствовали мужчины, была очень чувствительна к дискриминации и отвергала эту традицию, в которой проявлялся мужской шовинизм{528}. Долгие годы Уилкинс не мог или не желал понять ее позицию. Если его обвиняли в антифеминизме (или антисемитизме), он горячо отрицал подобные умонастроения{529}.
Старший консультант по вопросам биологии биофизической программы Совета по медицинским исследованиям в Королевском колледже Хонор Фелл, под началом которой работал Крик в Лаборатории Стрейнджуэйса в Кембридже, раз в неделю посещала лондонскую лабораторию. Она не придавала значения «войне» между Франклин и Уилкинсом: «Я очень много знаю об этом отделе. Никогда не замечала там сексизма. Конечно, у Франклин был довольно трудный характер… У них
Атмосфера в Королевском колледже была для женщин непростой, что отмечают как Сейр, так и Фелл. Сильвия Джексон утверждала, что это учреждение было более открытым для женщин, чем любая другая исследовательская организация в Британии{531}. Когда Франклин пришла туда в начале 1951 г., из тридцати одного научного сотрудника Биофизического отдела женщин было девять, что поразительно много, если вспомнить, как мало женщин-физиков было в Англии в 1950-е гг. В 1970–1975 гг. журналист Хорас Джадсон опросил лично или в переписке почти всех женщин – коллег Франклин по Королевскому колледжу: они единогласно возражали против того, что причиной трудностей Розалинд в лаборатории было отторжение ее по признаку пола. Признавая, что опрос проведен через много лет после обсуждаемых событий и что его собеседницы на деле сталкивались с барьерами, которые перед мужчинами не стояли, Джадсон утверждает, что они отказывались делать из Розалинд Франклин символ ущемленного положения женщин в науке, считая это не имеющим исторического значения и неактуальным{532}. Сегодня многие женщины, читая о подобных попытках отмахнуться от фактов препятствий на пути Франклин, с недоверием покачают головой. Хотя ценно уже то, что женщины имели возможность получить ученую степень и работать в Королевском колледже. Сейр (и многие другие) убеждена, что научный мир того времени оставался очень патриархальным: «Розалинд претило "носить паранджу", это оскорбляло ее»{533}.
Злокачественным симптомом мужского шовинизма, царившего в Королевском колледже, были бесконечные обзывательства и розыгрыши, которые Франклин приходилось терпеть, – такие выходки сегодня назвали бы травлей. Застрельщиком был язвительный толстяк Уилли Сидз, разрабатывавший новые методы применения зеркальных микроскопов и микроспектрографии в ультрафиолетовом диапазоне для изучения нуклеиновых кислот и нуклеопротеидов{534}. Он давал коллегам прозвища, граничившие с оскорблениями и имевшие печальное свойство приклеиваться к своим объектам, особенно если те протестовали{535}. Именно Сидз окрестил Франклин Рози, хотя никто не смел называть ее так в лицо{536}. Годы спустя, обедая вместе с Криком в пабе Eagle, Франклин познакомилась с американским биологом Дороти Рааке. Та вежливо спросила Франклин, какое обращение она предпочитает. «Боюсь, только Розалинд, – ответила она, четко произнеся свое имя по слогам, и, сверкнув глазами, добавила: – Уж точно
Повышенная чувствительность Розалинд к шуткам и ее собственные колкости только усугубляли ситуацию. Впоследствии Сидз в свою защиту говорил, что придумал прозвища практически для всех сотрудников лаборатории, чтобы уравнять их и обойти традицию обращаться к мужчинам по фамилии, а фамилии женщин предварять словом «миссис» или «мисс»{538}. Уилкинс также усвоил привычку пользоваться именем Рози, а поскольку он был заместителем руководителя отдела, это как бы одобряло поведение Сидза. Тем не менее в 1970 г. он заявил, что никогда не обращался к Розалинд подобным образом: «Я и сам не любитель прозвищ»{539}.
Конфликт Сидза и Франклин был глубже, чем насмешки и прозвища. Они враждовали из-за наклонной камеры, которую Розалинд разработала для своих исследований; она настроила Сидза против себя, разгромив его идеи о конструкции прибора. На том ложном основании, будто она попусту растрачивает скудные ресурсы лабораторной мастерской, Сидз затеял ползучую войну. Как-то вечером, обнаружив, что в конце дня она накрывает свой хрупкий прибор тяжелой черной клеенкой, он прокрался к ее рабочему месту и повесил табличку «Салон Рози». Здесь содержался намек на цыганщину, инородство, оккультные практики и прочие темные дела, которые Розалинд якобы вела в Королевском колледже. Как и следовало ожидать, Франклин взорвалась и обозвала коллег «мелкими школярами». Те, включая Уилкинса, в свою очередь, высмеяли ее реакцию{540}.
Друзья как Франклин, так и Уилкинса характеризовали их как людей стеснительных и склонных к меланхолии при столкновении с трудностями; но скованность и угнетенность у обоих проявлялись так своеобразно, что неверно истолковывались окружающими. Уилкинс в присутствии сильных личностей уходил в себя и отмалчивался, а с теми, чье поведение казалось ему грубым, оскорбительным или пугающим, отказывался общаться. Франклин была склонна отступать от тех, кто ее задевал, но чаще отвечала своим противникам с дерзкой отвагой, устрашавшей тихоню Уилкинса. В отличие от Мориса, избегавшего встречаться взглядом с людьми, Франклин смотрела прямо в глаза собеседнику, устремляя свой пронизывающий взгляд в цель столь же точно, как рентгеновский аппарат на образец ДНК{541}. Описывая ее горячую, агрессивную манеру спорить (свойственную вообще-то многим ученым), Энн Сейр отметила: «Розалинд любила так вести дискуссию и считала полезным. Уилкинсу это совершенно не нравилось»{542}. Реймонд Гослинг согласен с ней: «Розалинд была страстной натурой. Она обладала темпераментом, а в Королевском колледже это не полагалось… Морис же всегда старался не проявлять никаких эмоций, так что они были совершенно разные»{543}.
Высказывались предположения, что словесные нападки Франклин на Уилкинса были эхом ее жизни в Париже, где рабочие обсуждения в лаборатории бурлили театральными страстями, или же следствием разницы в этнических корнях – в семействе Франклин случались
В 1978 г. биофизик Мэри Фрейзер из Королевского колледжа, муж которой – Роберт Дональд Брюс Фрейзер, также биофизик, – известен использованием поляризованного инфракрасного света для изучения биологических макромолекул, в том числе ДНК, так описала суть взаимоотношений Франклин и Уилкинса:
Когда приехала Розалинд Франклин, мы предполагали, что она подойдет для обыденной роли, то есть будет себе посиживать среди мензурок, весов, центрифуг и чашек Петри, но нет. Розалинд, казалось, вовсе не стремилась влиться в коллектив, это никого особо не волновало, в конце концов, это было ее решение, и все уважали право личности на своеобразие. Те, кто недоброжелательно относился к Франклин, говорили, что она просто ненавидит людей независимо от пола. Ее поведение и речь были довольно бесцеремонными, и все невольно отстранялись, замыкались и, естественно, так и не узнавали ее получше. Она не могла заниматься болтовней ради общения – это была скука и потеря времени. А мы, простые смертные на глиняных ногах, любим поболтать!
Почему Розалинд Франклин и Уилкинс так плохо ладили? Вот Морис Уилкинс – воспитанный тихоня, блестящий экспериментатор, который практически никогда не скандалил, хотя бывал упертым. Вот рентгенограммы подготовленных им образцов ДНК, и он понимает, что они великолепны, что на них есть все данные, нужные, чтобы установить молекулярную структуру, к чему он стремится, но чувствует полнейшее бессилие из-за того, что не обладает знаниями математики, требующимися для этого.
И вот Розалинд Франклин, самоотверженный опытный исследователь, она смотрит на картины дифракции и понимает, что из них нелегко извлечь результат и впереди месяцы нудных расчетов и построения моделей (тогда компьютерного анализа рентгенограмм еще не было, все делали вручную). Возможно, она боялась, что нетерпение Уилкинса будет давить на нее, и отстаивала свое право работать в собственном темпе и по-своему. Возможно, спиральные молекулы ДНК стали для нее наваждением, и она невольно взрывалась всякий раз, когда Уилкинс пытался обсуждать с ней эту тему. Розалинд была слишком одержимой и все принимала слишком близко к сердцу – ей бы поделиться с Уилкинсом, что для решения задачи нужна помощь, но она не желала, чтобы ей помогали.
Уилкинс стоял перед дилеммой и искал помощи коллег. Можно ли его за это винить? Такие преданные своему делу люди, как Розалинд Франклин (независимо от пола): великие художники, ученые, писатели, скалолазы, спортсмены или Флоренс Найтингейл, – одержимы целью и самоотверженны, а люди для них на втором месте после владеющей ими страсти. Жить с ними рядом невыносимо, однако именно они вписывают новые страницы в историю человечества. Розалинд Франклин просто не удалось написать такие страницы, но за свою короткую жизнь она немало повлияла на ход научных достижений{546}.
Физик Марджори Мьюэн, работавшая в той же лаборатории, иного мнения: «Боюсь, у Розалинд была личностная проблема. Не знаю, кто еще в такой же мере был лишен чувства юмора, иначе мелкие разногласия легко было бы урегулировать». Тем не менее Мьюэн с сожалением отмечает, что память о Розалинд опорочена и образ ее искажен как Уотсоном в «Двойной спирали», так и Энн Сейр в книге «Розалинд Франклин и ДНК»; она буквально проклинает подобных авторов{547}.
Уилкинс обсуждал с отзывчивым Реймондом Гослингом, как улучшить отношения с Франклин. Тот вспоминал: «Они с Морисом были очень разными, потому и оставались далеки друг от друга, и их отношения развивались от плохого к худшему… Розалинд не нравилось говорить с Уилкинсом на рабочие темы, хотя он, надо отдать должное, упорно пытался наладить контакт с ней»{548}. Уилкинс даже последовал юношескому совету Гослинга преподнести Франклин оливковую ветвь в виде коробки шоколада, которую она отвергла, сочтя это избитым жестом человека из среднего класса{549}.
В начале мая 1951 г. высокомерная неприязнь Франклин достигла максимума. Уилкинс столкнулся с технической проблемой: как добиться влажности волокон ДНК из материала Зигнера, соответствующей той, которую ДНК имеет в условиях живой клетки. Выделенная из клетки, ДНК плохо поглощает воду, и образец не удается сделать влажным, просто погрузив в воду. Долгие месяцы Уилкинс не мог добиться, чтобы волокна набухали более чем на 20–30 %, и эта неудача направила его по ложному пути: он стал продвигать идею, что ДНК состоит только из одной спиральной цепи{550}.
Однажды утром Франклин вошла в лабораторию, изготовившись к битве{551}. Пока Уилкинс, склонившись над лабораторным столом, тщательно скручивал и вытягивал длинный волокнистый образец стеклянной палочкой, она стояла у него над душой, неодобрительно качая головой. Розалинд осмотрела ванночку с водой, в которой он увлажнял волокна ДНК, и предложила решение: вводить в камеру водород, пропущенный через солевой раствор. Уилкинс стал возражать, опасаясь, что соль может вызвать в ДНК неестественные изменения. С немногими пояснениями и еще меньшим терпением Франклин ловко продемонстрировала, как избежать искажения образца{552}. В своей последующей работе она довела до совершенства управление влажностью образца ДНК, используя специальные осушающие агенты и обратно повышая влажность, что позволяло использовать один образец многократно{553}.
Вместо того чтобы поблагодарить Франклин за совет, Уилкинс вскипел, поскольку его «уделали» перед всей лабораторией, и кто – женщина! По его мнению, которого он придерживался еще лет двадцать, в предложении Розалинд не было ничего оригинального и новаторского{554}. Хуже того, она очень высокомерно держалась при этом: «Она всегда держалась высокомерно. А тогда у нее все получилось просто случайно, и вот именно случай и был ее вкладом»{555}. В 2003 г. он наконец признал, что открытие Франклин едва ли было случайным и что, мастерски владея методами физической химии, она знала, какие соли нужны для изменения влажности, и… была права, призывая их использовать{556}. Так или иначе, тем утром Уилкинс лишился уважения Франклин – и знал об этом.
Враждебность в отношениях Франклин и Уилкинса усилилась в июле 1951 г. на семинаре по белкам, организованном Максом Перуцем в Кембридже (месяца за три до того, как Уотсон приехал туда работать). Польщенный возможностью выступить в зале, где Эрнест Резерфорд рассказывал о многих своих открытиях, Уилкинс доложил о своей работе на Зоологической станции в Неаполе и сообщил, что на полученных им в последнее время дифракционных рентгенограммах выявляется центральная Х-образная область – «крест»{557}. Ни Уилкинс, ни присутствующие на семинаре в тот летний день не могли интерпретировать эти данные, но все увлеклись – за исключением Франклин, пришедшей в крайнее раздражение. Когда доклад завершился, она сразу вышла, дождалась Уилкинса за дверями зала и категорично заявила ему, что кристаллографические исследования –
Через несколько часов после описанной выше стычки Джеффри и Анджела Браун пригласили подавленного произошедшим Уилкинса покататься на лодке по реке Кем. Франклин в небольшой компании плавала на другой лодке. В какой-то момент Уилкинс увидел, что к ним стремительно приближается эта другая лодка и Франклин, вздымающая лодочный шест высоко над головой, несется на них с безумным, как ему показалось, видом. Уилкинс воскликнул: «Теперь она пытается меня утопить!» Все рассмеялись – разумеется, за исключением Уилкинса и девушки с шестом{561}.
Вернувшись в Лондон, Уилкинс, будучи в очень угнетенном состоянии, обратился за помощью к психотерапевту, практиковавшему подход Юнга, который посоветовал помириться. Поскольку к тому времени регулярные субботние трапезы в отеле Strand Palace прекратились, врач убедил Уилкинса пригласить Франклин на ужин вдвоем с целью примирения. Тот долго разыскивал ее и наконец обнаружил распростертой на полу лаборатории в грязном рабочем халате: она была поглощена соединением электрических проводов, питающих рентгеновскую трубку. Прочистив конструкцию бензолом, Франклин удостоила Уилкинса своим вниманием. У того было впечатление, что она и сама не прочь поговорить. Однако из-за тяжелой работы, жары и тесноты в комнате Уилкинса оттолкнул запах ее тела – он ничего не смог с собой поделать и воспротивился самой мысли о том, чтобы сидеть рядом с Розалинд за столом. Ее самоотверженное отношение к делу и умение работать руками вызывали у Мориса всяческое уважение, но он был не в силах преодолеть свои ощущения и просто сбежал{562}. Через полвека с трудом верится, что приведшее к серьезнейшим последствиям научное разногласие можно было бы уладить, если бы оказался под рукой дезодорант.
Несмотря на этот случай, Уилкинс не оставил надежды как-то разрядить ситуацию. Вскоре после семинара в Кембридже он написал Франклин, предложив ряд подходов к решению проблемы спиральной структуры, поделившись идеей использовать функции Паттерсона и некоторыми многообещающими новыми наработками. Подпись была самая сердечная: «Надеюсь, вы приятно провели выходные. М. У.»{563} К сожалению, ни одна из его попыток примирения не увенчалась успехом, и пропасть между ними ширилась.
В 1970 г. в беседе с Энн Сейр Уилкинс, стараясь свести проблему к несходству характеров, печально заметил: «Не понимаю, почему нельзя обсуждать рабочие вопросы мирно, цивилизованно». По его словам, Франклин «просто громила чужие идеи, так что дискутировать с ней было немыслимо… Вероятно, кто-то предпочитает мир любой ценой, но есть вещи, с которыми я не обязан сталкиваться. Вся эта непримиримость, насупленность, резкость – совершенно невозможно было ничего обсуждать». Ему оставалось только отступить и отложить свою работу с ДНК, пока она не уйдет из Королевского колледжа{564}.
Сейр видела в Уилкинсе скрытую страстность, нередко отличающую депрессивные натуры: «Он ненавидит ее так, словно она до сих пор жива и каждый день работает в соседнем кабинете, ежеминутно его расстраивая. ‹…› Редкая ненависть длится с такой силой больше десятилетия после похорон»{565}. Ненависть – сильное слово и сложное чувство, особенно если переплетается с любовным притяжением, из которого ничего не вышло. Видимо, Франклин так и не покинула его истерзанную душу. Всю оставшуюся жизнь Уилкинс терпел гневные слова о том, как плохо он с ней обращался. Человек порядочный, он, однако, многого не видел в Розалинд и вообще в женщинах, вражда с ней угнетала и унижала его во всех отношениях. Уилкинс был одержим Франклин.
К октябрю 1951 г. они перестали разговаривать друг с другом, и Рэндаллу пришлось установить своего рода соглашение: Франклин должна была продолжать изучение ДНК путем рентгеноструктурного анализа, а Уилкинс – методами микроскопии. Рэндалл изрек свой вердикт так, что Уилкинс, по его словам, «почувствовал себя непослушным ребенком»{566}. Уилкинсу даже привиделся фрейдистский сон в связи с этим: «В своем кошмаре я был рыбой на прилавке в магазине: "Не желаете ли отличное филе, мадам? Или предпочитаете с костями?"»{567}
Мать Франклин утверждала, что даже после того, как Рэндалл все урегулировал, Уилкинс отравлял ей жизнь{568}. Письмо Франклин к Адриенн Вайль от 21 октября 1951 г. подтверждает мнение ее матери:
[13]
Доклад
Среда 21 ноября 1951 г. началась для Розалинд Франклин как обычно. Она рано проснулась в своей двухкомнатной квартире на четвертом этаже Донаван-Корт – восьмиэтажного здания из красного кирпича с отделкой из песчаника, возведенного в 1930 г., по адресу: Дрейтон Гарденз, строение № 107. Эта тихая улочка, застроенная шикарными трех- и четырехэтажными особняками с террасами и многоквартирными домами, протянулась с севера на юг между Олд-Бромптон-роуд и Фулем-роуд в лондонском районе Южный Кенсингтон.
Ее скромные «апартаменты» отличались вкусом и стилем. Друзьям, привыкшим к крохотным квартиркам с общей ванной, новое место жительства Франклин казалось роскошным{572}. Она не сразу решилась подписать договор аренды из опасения, что плата слишком высока при ее зарплате. Но ее убедили, что подобная ложная экономия – просто глупость, если имеешь возможность тратить деньги благодаря частному доходу – наследству от поместья деда, которым она до сих пор пренебрегала{573}.
Мать полностью одобрила ее выбор: «Она обставила квартиру не как принято, но очень продуманно». Там имелась просторная гостиная-столовая с раскладным диваном, спальня с большим окном, прекрасно оборудованная ванная и компактная кухонная зона. Розалинд даже сама сшила занавески. В целом все было очень мило и привлекательно, притом самобытно, с памятными вещицами, привезенными из путешествий. Квартира никогда не пустовала, потому что, уезжая на сколько-нибудь продолжительное время, Франклин обязательно предоставляла свой дом в пользование друзьям. Ее перфекционизм порой приводил к конфликтам с домовладельцем, однако проигрывала она редко{574}.
Дар домоводства Розалинд ярче всего проявляла на кухне. Ее фирменные блюда были во французском духе: томленный в красном вине кролик или голубь, жареные артишоки с хрустящей хлебной крошкой и молодой картофель, тушенный в сливочном масле, а не сваренный по-британски в воде. Все эти блюда обильно приправлялись оливковым маслом, свежей зеленью, тертым высокосортным сыром, базиликом и чесноком. Ее отец, уверявший, что ненавидит чеснок, не замечал его в изысканных обедах, которые готовила по воскресеньям Розалинд, тайком добавляя острую приправу в ростбиф или йоркширский пудинг, и не отказывался от добавки.
Для многих мужчин и женщин, друживших с Франклин за пределами лаборатории, она никогда не была бесцеремонной, резкой, напористой, а, напротив, воплощала деликатность и веселость. Она всегда продумывала, как рассадить гостей за столом, чтобы никто не скучал, и непременно клала рядом со столовыми приборами маленькие подарки, чтобы подчеркнуть, что каждый гость почетный. Ее дом – прекрасный пример того, что она умела разделять разные стороны своей жизни: преданная дочь, очаровательная хозяйка и холодный целеустремленный ученый. Как ни странно, ее друзья и родственники редко постигали весь спектр ролей, которые она превосходно исполняла{575}.
Утром 21 ноября было холодно и ветрено, моросило; весь месяц выдался необычайно дождливым, всего восемь дней обошлось без осадков{576}. Франклин приготовила себе обычный легкий завтрак – черный чай с капелькой молока и одно диетическое печеньице, облачилась в строгую черную юбку и белоснежную блузку, застегнутую под горло. По словам Реймонда Гослинга, она всегда одевалась продуманно, а не привлекательно – разумный выбор, если учесть, что на работе ей каждый день в сыром подвальном помещении нужно было часами делать рентгенограммы образцов ДНК и нередко приходилось ложиться на пол, воюя с капризным оборудованием. Тем не менее Розалинд всегда выглядела, как считает Гослинг, очаровательно и женственно{577}. Ее мать рассказывала, что она немало внимания уделяла одежде, так что всегда была хорошо, элегантно и по моде одета, причем многое шила сама{578}. Джеймс Уотсон утверждал, что она не пользовалась помадой, но это не так – уж Мьюриэл Франклин точно знала, какой косметикой и в каких случаях пользовалась ее дочь.
Итак, Франклин тщательно сделала макияж и накрасила губы{579}. Надев дождевик и захватив зонт из медной подставки в прихожей, она заперла дверь, спустилась в лифте и вышла через просторный вестибюль на улицу. Шагала она решительно, и набойки квадратных каблуков ее туфель звонко клацали о мостовую. Из-за клаустрофобии Розалинд избегала ездить в метро и добиралась около получаса на автобусе до угла Олдуич и Друри-лейн, затем пешком еще несколько минут в обход оживленной улицы Стрэнд и оплота закона – зданий Судебных иннов.
Войдя со Стрэнда в широкие железные ворота Королевского колледжа, Франклин прошла во внутренний двор, примыкающий к Темзе. Держась подальше от бомбовой воронки посреди двора, она повернула налево и поднялась по лестнице величественного восьмиэтажного гранитного здания в георгианском стиле с балюстрадами и арочными окнами. Как многие студенты и сотрудники Королевского колледжа, она редко (если вообще когда-нибудь) поднимала глаза на украшающие фасад две аллегорические фигуры, воплощающие изображенный на гербе колледжа его девиз
Розалинд проследовала в боковую дверь, спустилась на один пролет лестницы вниз и через массивные огнеупорные двери вошла в биофизическую лабораторию. Оказавшись на рабочем месте, сняла дождевик и спрятала свой изящный наряд под чистым накрахмаленным белым лабораторным халатом, слишком большим и громоздким для нее, поскольку был скроен на мужскую фигуру. Спецодежда служила обязательным элементом ее физического и психологического превращения из очаровательной любимицы друзей Розалинд в категоричную и суровую мисс Франклин{581}.
В тот день Джон Рэндалл поручил своим сотрудникам провести коллоквиум по нуклеиновым кислотам в лектории колледжа в три часа дня. Докладчиков было трое. Уилкинс выступил с обновленным вариантом сообщения, которое сделал в мае в Неаполе и повторил в июле в Кембридже, демонстрируя свидетельства наличия на дифракционной рентгенограмме ДНК повторяющегося крестообразного элемента, указывающего на спиральную структуру. Он также рассмотрел растяжимость волокон нуклеиновых кислот, оптические свойства ДНК и свои результаты выделения ДНК из сперматозоидов каракатицы. В этом докладе было мало что нового, но годы спустя Уилкинс утверждал, что упомянул важные результаты Чаргаффа о соотношении пуриновых и пиримидиновых нуклеотидов в ДНК (больше никто из присутствовавших на коллоквиуме не помнил, чтобы он рассказывал что-либо связанное с работами Чаргаффа){582}.
После Уилкинса выступал Александр Стоукс (его все звали Алек), который говорил о своей новой теории. Он вывел математическую формулу (независимо от Крика, сделавшего то же самое в Кембридже примерно на неделю раньше), описывающую дифракцию на повторяющихся структурах в двумерных решетках (преобразование Фурье спиральной структуры). Стоукс с гордостью заключил, что в его работе представлен новый метод интерпретации дифракционных рентгенограмм ДНК{583}. Давая интервью через двадцать три года после того события, он вспоминал: «Я докладывал о дифракции на спиралях. Как мне помнится, во вступительной части я отметил, что Крик и Кокран пришли к тому же, однако мой доклад основывается исключительно на своей собственной работе». Что касается доклада Франклин, то у Стоукса остались о нем очень смутные воспоминания{584}.
Франклин отвели худшее время – во второй половине дня. Коллоквиум длился уже больше двух часов, и сонные слушатели мечтали о пиве по окончании. Оглядев мужчин, которые станут оценивать ее работу, она взяла себя в руки и поднялась на сцену. Положила стопку записей на дубовую трибуну, откашлялась и характерным для нее аристократическим тоном изложила детали своего исследования, отличавшегося высоким техническим уровнем. В переднем ряду жестких деревянных скамей прямо перед ней сидел Морис Уилкинс. На один-два ряда за ним закинул ногу на ногу Джеймс Уотсон, запасшийся газетами на случай, если доклад окажется неинтересным. Это была первая личная встреча Франклин и Уотсона.
Французский микробиолог и генетик Франсуа Жакоб, в 1965 г. получивший Нобелевскую премию по физиологии и медицине[49], описал, как вел себя молодой Уотсон на собраниях примерно в то время. Джеймс, войдя в аудиторию, высматривал наиболее важных среди присутствовавших ученых и садился рядом с кем-нибудь из них. Одет он был обычно небрежно: «Полы рубахи развеваются, брюки на коленях пузырем, сползшие носки болтаются на щиколотках». Манера говорить отличалась короткими отрывистыми фразами. Жакоб увидел «странное сочетание нелепости и проницательности… детскости в том, что касалось жизни, и зрелости в вопросах науки»{585}.
На коллоквиуме 21 ноября присутствовало около пятнадцати ученых, но имеется лишь три письменных свидетельства о содержании доклада Розалинд Франклин: мемуары Уотсона 1968 г., мемуары Уилкинса 2003 г. (дополненные интервью, которые он время от времени давал позже) и записи самой Франклин, сделанные в 1951 г. при подготовке к этому выступлению. Наиболее известна версия Уотсона, что очень печально, поскольку то, что он писал о Франклин, весьма субъективно. По замечанию Хораса Джадсона, рассказ Уотсона краток и уклончив, записей он не делал и, по его собственному признанию, мало что понимал в речи Франклин и плохо запомнил ее содержание{586}.
Вечером во вторник, 20 ноября, Уотсон побывал на вечеринке в доме Брэгга в Кембридже, после чего послал письмо родителям, в котором упомянул предстоящее событие: «Завтра я поеду в Лондон слушать о нуклеиновых кислотах в Королевском колледже, а затем в пятницу, наверное, отправлюсь в Оксфорд, поскольку другие из нашей лаборатории едут»{587}.
Уотсон был мало уместен на коллоквиуме по более важной причине, чем присущая ему чудаковатость: по свидетельству Крика, тогда Джеймс еще едва знал кристаллографию{588}. Хотя он уверял родителей, что быстро постигает эту премудрость, но на деле изучал ее лишь несколько недель, так что слабо разбирался в сложных математических методах интерпретации рентгенограмм и путался в терминологии. Неудивительно, что в докладе Франклин его многое озадачило. Вот каковы его воспоминания об этом:
Перед аудиторией человек в пятнадцать она говорила быстро и нервно под стать обстановке ничем не украшенного старого лектория, где мы сидели. В ее речи не было ни следа теплоты или легкости. В то же время она не казалась мне совершенно неинтересной. В какой-то момент я задумался, как бы она выглядела без очков и с более современной прической. Тогда, однако, меня больше всего занимало ее описание картины рентгеновской дифракции на кристаллах{589}.
Далее Уотсон рассказывает, как Франклин настаивала, что единственный путь к установлению структуры ДНК – кристаллографический анализ. Ему такой подход казался слабым, потому что не включал построение моделей. Розалинд не упомянула открытие α-спирали Полингом и не высказала намерения действовать подобным образом{590}. Франклин была права: определяющую роль в открытии структуры ДНК сыграло накопление точных данных рентгеноструктурного анализа. Однако Уотсон не собирался тратить свое драгоценное время на такую постепенную кропотливую работу{591}.
В итоге Уотсон утверждал: «Рози не сказала ни слова о спиральной структуре… потому что, по ее мнению, нет никаких признаков спиральности ДНК»{592}. После доклада только Уилкинс задал несколько вопросов, и то сугубо технического характера, и краткость обсуждения разочаровала Уотсона. Он понял это так, что остальные слушатели не хотели навлечь на себя критику Франклин: «Это, конечно, не скрашивало предстоящего сырого и туманного ноябрьского вечера, – услышать, как женщина велит тебе не рассуждать о предмете, в котором ты не смыслишь, прямо как в школе»{593}.
Воспоминания Уилкинса более многогранны и загадочны. В конце жизни он признал, что доклад Франклин был первоклассным описанием различных вероятных аспектов структуры ДНК и она представила убедительные причины расположения фосфатных групп на внешней стороне молекулы и важной роли воды в структуре А- и В-форм ДНК{594}. А до этого Уилкинс пятьдесят лет повторял, будто Франклин выступала против теории спиральной структуры{595}. В 1970 г. Уилкинс сказал Энн Сейр: «Если бы Франклин не была настроена против спирали, то решение, несомненно, было бы получено раньше Крика и Уотсона{596}.
В 1972 г. году, когда Уилкинсу показали записи Франклин к докладу 21 ноября, в которых определенно говорилось о возможности спиральной структуры ДНК, он слукавил: «Лично мне помнится, что Франклин ничего не сказала о спиралях, но утверждать я не могу. Мне кажется, не в ее характере было представлять в устном докладе мысли из черновиков»{597}. В 1976 г. Уилкинс оправдывался так: «В то время было мало возможностей для обмена информацией. К сожалению, Розалинд не ставила нас в известность о своих успехах, помимо свидетельств того, что ДНК не может быть спиральной»{598}.
В конце концов на страницах его воспоминаний, изданных в 2003 г., сложился успокоительный для него самого вариант: «Совершенно не помню, чтобы она говорила о спиральных структурах, и Джим Уотсон тоже». Он бездоказательно предположил, что Франклин возражала против спирали, чтобы избежать сотрудничества – и соавторства – с Уилкинсом и Стоуксом: «Чтобы обеспечить себе независимость, она в докладе исключила те свои материалы, которые имели отношение к спиральной структуре»{599}.
Видеозаписи коллоквиума не существует, и никто из присутствовавших на нем не смог точно вспомнить, что говорилось в тот вечер. Однако представляется весьма вероятным, что Розалинд Франклин, как всякий ученый, готовящийся докладывать о своем исследовании на важной конференции, в своем выступлении использовала заготовленные записи. В 1976 г. Александр Стоукс, который сам смутно помнил тот вечер, согласился с тем, что она озвучила написанное в заметках{600}. Неужели Франклин, в высшей степени ответственно относящаяся к фактам, могла умолчать о ключевых и притом ценой большого труда полученных экспериментальных данных, тем более выступая перед своим начальником и мужчинами, которых она считала настроенными враждебно? Итак, что же такое было в докладе Франклин, что, произнесенное вслух, вызвало сумятицу?
К счастью, архивариусы Черчилль-колледжа Кембриджского университета сохранили и оцифровали все ее тетради и отдельные листы бумаги с записями, документирующими протоколы экспериментов, аналитические данные, вычисления и сделанные по ходу дела умозаключения за каждый день ее работы в Королевском колледже. В архиве имеется несколько пожелтевших листов, озаглавленных «Коллоквиум ноябрь 1951», они скреплены с еще шестью страницами набросков и математических формул, сделанных ею для себя. Эти записи, наряду с отчетом Франклин о ходе работ за 1951/52 год, раскрывают совершенно другую историю, нежели рассказы Уотсона и Уилкинса об отрицании ею спиральной структуры.
Многие из этих заметок написаны от руки. Некоторые, видимо, во время доклада служили Розалинд краткими напоминаниями, чтобы взглянуть на них перед тем, как говорить смотря в зал. По ним разбросаны характерные для Франклин призывы к осторожности с выводами и необходимости в дополнительных данных. Она подчеркивала, что нужны более четкие изображения, более высококачественные волокна ДНК и большее мастерство в обращении с камерой и образцами ДНК. Есть и пометки «показать фото» в тех местах доклада, где она намеревалась продемонстрировать изображения на экране, находившемся у нее за спиной{601}.
Из сказанного Франклин в тот вечер Уотсон заключил, что «Рози считала свое выступление предварительным отчетом», и в результате пренебрег ее результатами. То, что данные, представленные в докладе Розалинд, носят предварительный характер, было очевидно. Она занималась исследованием ДНК лишь около девяти месяцев и еще не закончила отлаживать методику экспериментов. Франклин никогда бы не стала делать по ним окончательные или даже сколько-нибудь определенные выводы{602}.
Реймонд Гослинг, работавший с Розалинд и являющийся надежным свидетелем описываемых событий, неоднократно возражал против того, что она отрицала спиральную структуру ДНК: «То, что говорит Уотсон, я считаю несправедливым. Якобы Розалинд была совершенно против гипотезы о спирали и всячески старалась ее опровергнуть. Это попросту неправда»{603}. Но Уотсон, Уилкинс и Крик, получив Нобелевскую премию, стали недосягаемы для Гослинга.
Заметки Франклин к докладу, прочитанному в ноябре 1951 г., никоим образом не указывают на неприятие ею идеи спиральности молекулы ДНК. Франклин старалась донести до слушателей, что чем лучше ей удавалось увлажнять волокна ДНК, тем больше они напоминали
Оказалось, что «сухая» кристаллическая А-форма больше подходит для рентгеновской кристаллографии, но расшифровывать ее рентгенограммы сложнее из-за артефактов. Работать с «влажной» В-формой труднее, но, как выяснилось впоследствии, по картине дифракции легче выявить спиральную структуру. В 1951–1952 гг. Франклин не имела какого-либо определенного мнения; анализируя противоречивые данные, она то отвергала спиральную структуру, то принимала{605}. Больше четверти столетия спустя специалист по рентгеновской кристаллографии белков Гарри Карлайл из Беркбек-колледжа объяснил ее осторожность. Он утверждал: «Полученные Розалинд превосходные рентгеноструктурные данные как А-, так и В-формы ДНК убедили меня, что она ни в малейшей степени не была противницей спирали». Карлайл считал, что Франклин, приученная к строгому научному поиску, сосредоточилась на А-форме, потому что ее рентгенограммы имели лучшее разрешение, именно с А-формой более вероятно было получить надежные воспроизводимые результаты{606}. Таким образом, о выступлении Франклин в ноябре 1951 г. вернее сказать, что на тот момент у нее еще не было достаточно данных для
В своем выступлении Франклин остановилась на ряде принципиально важных моментов экспериментальной работы, которые не остались в памяти Уотсона. Например, у нее было достаточно данных, чтобы предположить наиболее вероятную ориентацию молекул воды вокруг фосфатных групп, расположенных с внешней стороны молекулы ДНК{607}. Она также доложила, что на дифракционной картине гидратированной В-формы ДНК выявляются сильный меридианальный рефлекс на разрешении 3,4 Å и два рефлекса, расположенные под углом около 40о к нему. По экватору рентгенограммы обнаруживалось четкое яркое пятно, свидетельствующее о высокой упорядоченности структуры. В А-форме экваториальный рефлекс постепенно уменьшается, но меридианальные рефлексы при 3,4 Å и два боковых пятна остаются. Что касается «кристалличности», то, по данным Франклин, в А-форме имелась регулярность с периодом 27 Å (то же обнаружил Астбери в 1938 г.), слишком отчетливая, чтобы быть всего лишь результатом различий между разными нуклеотидами, которая может означать, что нуклеотиды в эквивалентных позициях встречаются с интервалом 27 Å, то есть 27 Å – высота витка спирали. Результаты оценки плотности указывали на то, что в молекуле ДНК имеется более одной цепи. Розалинд отметила, что превращение кристаллической формы в гидратированную сопровождалось значительным изменением длины, а это свидетельствовало о том, что при переходе спираль изменяется. После этого рассуждения в записях Франклин есть пометка «cf. Pauling» («сравни у Полинга»){608}, то есть она думала именно о спиральной структуре, причем в связи с работами Лайнуса Полинга о структуре белковых молекул.
В заметках к докладу есть такая запись: «Почти гексагональная укладка заставляет предположить, что имеется только одна спираль (содержащая, возможно, более одной цепи) на узел решетки. Измерения плотности (24 остатка на 27 Å) указывают на более чем одну цепь»{609}. Заключение однозначно уничтожает миф о Франклин как противнице теории спиральной структуры ДНК: «Большая спираль или несколько цепей, фосфатные группы на внешней стороне, между спиралями фосфат-фосфатные связи, разрушаемые водой. Фосфатные связи доступны для белков»{610}. Далее описывается поиск свидетельств спиральной структуры и высказывается предположение, что она должна существовать, потому что прямая нескрученная полинуклеотидная цепь крайне маловероятна – она была бы неуравновешенной и нестабильной{611}.
Через несколько недель после коллоквиума Франклин изложила свои результаты в промежуточном отчете о работе, проделанной с 1 января 1951 г. по 1 января 1952 г., с которым ознакомились и Рэндалл, и Уилкинс. На пяти страницах этого документа слова «спиральный» или «спираль» встречаются пять раз. Крайне сомнительно, чтобы с конца ноября, когда она выступила с докладом, до рождественских праздников 1951 г., когда начала писать этот отчет, ею были сделаны еще какие-то открытия. Вот что она написала:
Результаты предполагают спиральную структуру (которая должна быть плотно упакованной), содержащую, вероятно, по 2, 3 или 4 коаксиальные полинуклеотидные цепи в каждой спирали и имеющую фосфатные группы вблизи внешней стороны. В присутствии определенного количества воды эти фосфатные группы способны поглощать ее и образовывать сильные связи между спиралями, что придает веществу трехмерную кристаллическую структуру. Эти связи исчезают в присутствии избытка воды (что ведет сначала к «влажной» структуре из независимых спиралей с параллельными осями и в конечном счете к растворению ДНК в воде) и остаются сильными в отсутствие воды, что объясняет скрепляющий эффект сильного высушивания. «Сухая» структура претерпевает искажение и напряжение из-за пустот, остающихся в результате удаления воды, но содержит ненарушенный остов кристаллической структуры, что придает веществу трехмерную кристаллическую структуру{612}.
Было еще одно важное открытие, упоминающееся как в заметках Франклин к докладу, прочитанному 21 ноября 1951 г., так и в отчете о работе за 1951/52 академический год, которое в итоге сыграло ключевую роль в открытии структуры ДНК. Более чем за год до того, как Уотсон и Крик опубликовали свою знаменитую статью, Розалинд Франклин установила, что кристаллическая А-форма ДНК имеет моноклинную базоцентрированную элементарную ячейку (пространственная группа С2){613}. Это ключевой момент для того, чтобы считать структуру ДНК спиралью. В феврале 1975 г. репортер
Вот что он рассказал. Кристаллы обладают различными видами симметрии, каждый из которых может быть выражен в той или иной степени. Наименее симметричны, если так можно сказать, кристаллы с триклинной кристаллической решеткой, их элементарная ячейка имеет форму косоугольного параллелепипеда. На другом конце спектра – кристаллы с орторомбической решеткой, в которой элементарная ячейка имеет форму прямоугольного параллелепипеда. Одной из промежуточных форм является моноклинная кристаллическая решетка, в которой из трех углов между гранями два прямых, а третий может быть любым; такая элементарная ячейка совпадает с самой собой при вращении на пол-оборота, то есть в ней присутствует ось симметрии второго порядка. По мнению Перуца, Франклин остановилась на том, что кристаллическая ДНК обладает моноклинной решеткой и ось симметрии не параллельна волокнам, а перпендикулярна им, то есть она выявила геометрическую специфику, а принципиально важное следствие не осознала{615}.
Перуц годами давал это объяснение бесчисленным студентам и сразу почувствовал, что репортер озадачен. Поэтому он вытащил из кармана пиджака два карандаша, положил на стол вплотную друг к другу – оба заточенными концами на север и ластиками на юг – и ободряющим тоном пояснил: «Если я поворачиваю эту пару как одно целое в плоскости стола, карандаши займут прежнее положение, только совершив полный оборот на триста шестьдесят градусов». Иллюстрируя свои слова, Перуц повернул пару карандашей остриями на запад, на юг, на восток и на север. Затем он развернул один из карандашей так, чтобы острия «смотрели» в противоположные стороны. «Если одна цепь расположена вверх ногами по отношению к другой, то при поворачивании обеих цепей вместе исходное положение восстановится через пол-оборота. Взгляните. Каждый из карандашей изменил направление». Перуц еще раз так же переложил карандаши. «Если, как свидетельствует рентгенограмма ДНК, ее кристаллическая решетка моноклинная и ось симметрии перпендикулярна цепи, то непременно должны быть две цепи, противоположно направленные. То есть спираль ДНК состоит из двух цепей, перевернутых друг относительно друга»{616}.
Затем Перуц разъяснил, что такое пространственные группы и элементарная ячейка. Он прибег к сравнению с узорчатыми обоями, на которых один и тот же мотив повторяется. Тогда элементарная ячейка – это наименьший повторяющийся фрагмент узора, по всей площади обоев одинаковый по величине, форме и рисунку. Только обои плоские, а кристалл трехмерный.
Перуц изобразил элементарную ячейку кристаллической решетки, нарисовав кубик, в котором обвел кружочками восемь его углов, обозначая этим атомы. Он показал, как ячейка повторяется, образуя трехмерную кристаллическую решетку: «Если заняты только углы, решетка обозначается буквой Р (от слова
Что касается работы Розалинд Франклин, то замечание Перуца о принципиально важном следствии, которое она «не осознала», обоснованно. Действительно, Франклин не догадалась – возможно, потому, что изначально областью ее компетенции была физическая химия и она привыкла иметь дело с неорганическими соединениями, например с углем, а с биологическими веществами столкнулась лишь недавно, – о значении установленного ею факта С2, который вел к объяснению механизма репликации клетки и функционирования двухцепочечной спирали ДНК. Уотсон тоже не сообразил, что означает этот факт. Более того, он не сообщил о нем Крику на следующий день. Его невнимание к важной информации было обусловлено отсутствием опыта и глубоких знаний в кристаллографии{618}.
Единственное описание событий, последовавших сразу же после ноябрьского коллоквиума, дается на страницах «Двойной спирали» Уотсона. В его изложении коллоквиум завершился напряженным разговором Уилкинса с Франклин. Джеймс стоял поодаль, ожидая возможности предложить Уилкинсу пройтись по Стрэнду и потом поужинать в ресторане Choys на Фрит-стрит в Сохо{619}. В вышедшем в 1958 г. справочнике по Великобритании и Ирландии (Fodor's Guide to Britain and Ireland) этот ресторан расхваливался за «лучшую китайскую кухню в Британии» и «подлинную атмосферу Востока». В 1950-е гг., в отличие от большинства китайских ресторанов в Англии, Choys имел лицензию на продажу спиртного и очень хорошую винную карту, а также работал до одиннадцати вечера (включая воскресенье), что было немаловажным достоинством для Лондона того времени{620}.
За ужином Уотсон с удивлением обнаружил, что сидящий напротив него человек совсем не похож на того отчужденного, чопорного физика, с которым он познакомился в Неаполе прошлым летом. На сей раз Уилкинс охотно обсуждал дела в лаборатории, свою работу и трудности в отношениях с Розалинд Франклин{621}. Поедая чоп-суи, курятину с карри и жареный рис да запивая их черным чаем и дешевым красным вином, Уотсон и Уилкинс в традиционном мужском единстве задумали отстранить Франклин от исследований ДНК. Уилкинс нарисовал неприглядную картину того, как мало она продвинулась за время своего пребывания в Королевском колледже. Разумеется, Розалинд ловко делала гораздо более четкие рентгенограммы с хорошим разрешением, чем удавалось получить ему, но, по его мнению, никак не объясняла, что, собственно, они изображают{622}. Эти сетования были продолжением «разговорчиков на ушко», которые Уилкинс вел с коллегами в лаборатории, чтобы выжить Франклин из Королевского колледжа.
Уилкинс сильно сомневался в расчетных оценках содержания воды в образцах ДНК, которые предложила Франклин в своем выступлении{623}. Точно определить содержание воды в ДНК было необходимо для установления структуры, но трудно осуществимо. На основании примерных значений, полученных Розалинд, оставалось неясным, сколько полинуклеотидных цепей в молекуле ДНК – две или три; допускалось даже, что их четыре. Чтобы уточнить оценку, нужны были более однозначные данные. Таким образом, Франклин хотя бы продвигалась в нужном направлении, тогда как Уилкинс топтался на месте. Притом хотя он и сторонник спиральной структуры ДНК, но тоже не осознал значения пространственной группы С2, а из этого факта следовало, что число цепочек в спирали должно быть четным, то есть две либо четыре, но не три, как тогда считал Уилкинс{624}.
Уилкинс даже признался Уотсону, что коллеги-физики не одобряют его переход в биологию. На академических собраниях они были вежливы, но сомневающийся в себе Морис полагал, что за спиной его критиковали за то, что он не участвует в послевоенном буме физических исследований. Уилкинс не чувствовал поддержки и английских биологов, которые были преимущественно ботаниками и зоологами старого типа. Сообразив, что Уилкинс нуждается в ободрении со стороны коллеги, Уотсон внимательно слушал, кивал и поддакивал. Он заверил собеседника, что передовые биологи из числа его ровесников презирают всех этих собирателей, классификаторов, составителей списков и систематиков, которые занимаются умозрительными, не опирающимися на строгие научные данные теориями о происхождении жизни и не признают, что гены состоят из ДНК{625}. К концу ужина Уотсон было решил, что ему удалось встряхнуть нового товарища, как вдруг Уилкинс вернулся к нападкам на Франклин – и момент был упущен. Оплачивая счет, Уотсон проводил взглядом понурого Уилкинса, растворившегося в туманной лондонской ночи{626}.
[14]
Дремлющие шпили Оксфорда
На следующее утро после коллоквиума в Королевском колледже Уотсон встретился с Криком на закопченном лондонском вокзале Паддингтон недалеко от дома в Ноттинг-Хилл, где выросла Розалинд Франклин. Напоминающее пещеру железнодорожное депо, поврежденное в результате многочисленных налетов немецкой авиации во время Второй мировой войны, еще не было полностью восстановлено. Крышу над платформой, где они ждали прибытия экспресса Большой западной железной дороги, заменили лишь недавно – прежнюю в 1944 г. уничтожили две 230-килограммовые планирующие авиабомбы.
Уотсон, накануне допоздна засидевшийся с Уилкинсом, чувствовал себя не блестяще, но с удовольствием предвкушал первую в жизни поездку в Оксфорд. Если бы он, прежде чем войти в вокзальное здание, не пожалел времени на то, чтобы осмотреть район Паддингтон, то заметил бы больницу Святой Марии. Там осенью 1928 г. в крохотной лаборатории под крышей одной из красных кирпичных башен микробиолог Александр Флеминг открыл пенициллин, который выделил из плесени, выросшей в чашке Петри, забытой им перед отъездом в летний отпуск. К концу войны пенициллин уже называли чудо-лекарством XX в., и в 1945 году Флеминг получил Нобелевскую премию по физиологии и медицине[51]{628}. Ни Уотсона, ни Крика в тот день, совпавший с американским праздником Дня благодарения, история пенициллина не занимала. Осталась незамеченной ими и связь между этим антибиотиком и женщиной, с которой они должны были встретиться во второй половине дня, – одним из лучших кристаллографов мира Дороти Ходжкин. Помимо всего прочего, она установила молекулярную структуру пенициллина{629}.
Крик намеревался обсудить с Ходжкин свою новую теорию, объясняющую дифракцию рентгеновского излучения на кристаллах органических соединений со спиральной структурой{630}. Уотсон описал, как они ожидали поезда: «Перед выходом на платформу Фрэнсис был в прекрасной форме. Его теория казалась такой изящной, что заслуживала изложения именно при личной встрече с кем-либо, кто, как Дороти, достаточно умен, чтобы сразу же оценить ее сильные стороны, а такие люди большая редкость»{631}.
Дороти Ходжкин умела скрывать свой блестящий ум за милыми манерами. Поэтому она редко устрашала коллег-мужчин и взошла на скользкий научный олимп задолго до того, как им представился шанс столкнуть ее вниз. Как и Франклин, Ходжкин интерпретировала рентгенограммы с помощью сложных математических методов. Но, в отличие от Розалинд, она не была противницей умозрительного моделирования до составления искомой картины по экспериментальным данным. Тем не менее ей потребовалось несколько лет, чтобы выяснить строение относительно простого природного вещества – пенициллина, молекула которого состоит из 27 атомов. На более сложные органические соединения, в частности инсулин и витамин В12, в молекулах которых сотни атомов, ушло еще больше времени.
Новая теория Крика зародилась несколькими неделями раньше – вечером Дня всех святых. Макс Перуц только что получил письмо от чешского физика Владимира Ванда, работавшего в Университете Глазго, который предлагал объяснение дифракции рентгеновского излучения на спиральных молекулах{632}. Перуц передал его Крику, который сразу же нашел в рассуждениях Ванда изъяны. С письмом в руках он поднялся на третий этаж и постучал в дверь кабинета талантливого кристаллографа Уильяма Кокрана, родившегося и получившего образование в Шотландии. Хотя Кокран впрямую не участвовал в расшифровке структуры крупных биологических молекул, он был идеальным слушателем для Крика, с удовольствием развенчивая его сумасбродные идеи и дельно обсуждая обоснованные гипотезы. Они договорились разработать более эффективный математический аппарат, чем тот, что предлагал Ванд. Все утро Крик писал и стирал уравнения на исцарапанной грифельной доске, после чего с больной головой пошел перекусить в паб Eagle. Оттуда, чувствуя себя слегка не в своей тарелке, он в надежде дать отдых мозгам отправился в свою крохотную недорогую квартирку на верхнем этаже старинного дома на Бридж-стрит, почти напротив Сент-Джонз-колледжа{633}. Сидя у газового камина в тесной гостиной, он от нечего делать и взялся за исписанный уравнениями блокнот. Вскоре Крик нашел решение{634}.
К вечеру работу пришлось прекратить, потому что они с Одиль собирались сходить на дегустацию в винный магазин Matthew & Son на соседней Тринити-стрит. Уотсон утверждал, что приглашение на это мероприятие вдохновило Крика, поскольку означало, что он принят в хваленое кембриджское общество, в противовес недружелюбному отношению к нему в Кавендишской лаборатории{635}. Вечер, посвященный вину и сыру, оказался менее вкусным и веселым, чем ожидал Крик, и они рано ушли. По мнению Уотсона, дело было в отсутствии молодых женщин, поскольку там были в основном университетские преподаватели, поглощенные обсуждением обременительных административных вопросов{636}. Крик так не считал: «Для Джима характерно видеть такого рода вещи в каком-то ложном свете»{637}. Фрэнсис пробовал белые рейнские и мозельские вина урожая 1949 г., поданные мистером Мэтью{638}, довольно сдержанно, так что вернулся домой неожиданно трезвым. Он вновь устроился у камина и проверил свои выкладки{639}.
На следующее утро Крик явился в Кавендишскую лабораторию с ворохом уравнений и объявил Перуцу и Кендрю, что с помощью этих наработок можно предсказывать спиральную структуру белков. Через несколько минут пришел Кокран с собственными, более изящными уравнениями, описывающими то же. Сравнив α-спираль Полинга с дифракционными рентгенограммами белков, полученными Перуцем, они подтвердили свою новую теорию о спиральных структурах и модель Полинга. Крик и Кокран написали статью об этом и отправили в журнал
Что же выяснил Крик в тот вечер? Как позднее объяснял Перуц репортеру
Не только Крик грезил спиралями. Летом 1951 г., вскоре после того как Алек Стоукс и Морис Уилкинс прочли статьи Полинга об α-спирали в белковых молекулах, они попытались рассчитать дифракцию на такой структуре. Стоукс определил функции Бесселя для дифракции на спирали, причем, по воспоминаниям Уилкинса, проделал эти расчеты на клочке бумаги, пока в течение часа ехал на поезде от своего дома в Уэлин-Гарден-Сити до Лондона. Увидев за окном рекламный плакат популярного морского курорта Бексхилл-он-Си, он решил назвать свое достижение «Морские волны в Бесселе»[52]{644}. С этой работой Стоукс выступил на коллоквиуме 21 ноября.
Примерно в то же время Франклин сосредоточилась на изучении двух форм ДНК: «сухой» кристаллической – формы А и «влажной» – формы В. Стоукс хорошо помнил представленную Франклин дифракционную рентгенограмму формы В и применил к ней свой расчет интенсивностей рефлексов. Оказалось, что они превосходно согласуются. Стоукс и Уилкинс, с трудом сдерживая обуревавший их восторг, ворвались в кабинет Франклин, чтобы поделиться этой важной новостью. Послушав их объяснения, она раздраженно оборвала: «Как вы посмели интерпретировать мои результаты?!» Тогда они обсудили свои выводы с Криком, но не опубликовали их, так что позже Стоуксу пришлось довольствоваться лишь благодарностью в статье Крика, напечатанной в
За несколько месяцев до паломничества Крика и Уотсона в оксфордскую лабораторию Дороти Ходжкин ее посетила Розалинд Франклин со своими рентгенограммами ДНК. Ходжкин высоко оценила их. К сожалению, скоро между ними возникло недопонимание, которое, по мнению кристаллографа Джека Даница, работавшего в лаборатории Ходжкин, могло быть обусловлено тем, что Франклин, получившей образование в области физической химии неорганических соединений, недоставало свойственного Ходжкин глубокого понимания органической химии, важного для структурной интерпретации данных по ДНК{646}. Внимательно рассматривая привезенные Франклин снимки, Ходжкин заметила, что их превосходное качество позволяет уже по картине дифракции определить пространственную группу кристаллической решетки. Франклин согласилась и сообщила о трех возможных вариантах структуры, на что Ходжкин возразила, что два из них физически невозможны из-за гомохиральности сахарных остатков в ДНК. Розалинд не приняла в расчет, что
Ходжкин и Франклин могли бы составить блестящий тандем наставницы и ученицы. Они обе закончили Ньюнем-колледж Кембриджского университета, испытывали трудности, работая в области знания, где господствовали мужчины, и страстно интересовались рентгеновской кристаллографией. Увы, теплым профессиональным отношениям не суждено было возникнуть. Даниц считал, хотя бездоказательно, что Розалинд устыдилась неполноты своих знаний биохимии и ее гордость сильно задело замечание Ходжкин. В 2018 г. Джеймс Уотсон прокомментировал это так: «Вероятно, Розалинд следовало бы сдружиться с хорошим кристаллографом… знающим теорию спиральных структур… Ходжкин быстро поняла, что она ничего не знает». Когда Уотсона попросили подробнее рассказать об этой встрече (на которой он не присутствовал), он сказал: «Я убежден, что Розалинд боялась встречаться с Дороти из-за ее репутации и хотела произвести впечатление… но проявила себя… недостойной даже находиться с ней в одной комнате»{648}. Остается лишь догадываться, было ли общение Франклин и Ходжкин омрачено реальным или кажущимся критическим отношением, конкуренцией или еще чем-то, например упорным стремлением Франклин выполнить всю работу по ДНК самостоятельно. Факт остается фактом: Франклин лишилась потенциального соратника, способного помочь ей впоследствии.
Как только Уотсон и Крик устроились в вагоне второго класса поезда на Оксфорд, Фрэнсис стал допытываться, о чем говорили накануне в Королевском колледже. Он уже был знаком с изысканиями Уилкинса и Стоукса, и ему было особенно интересно, что Джеймс вынес из доклада Франклин{649}. Однако едва поезд тронулся, как стало ясно, что тот не очень понял, о чем она говорила. Крика взбесило, что Уотсон не сделал конспект выступления Розалинд. Джеймс пытался развеять его недовольство рассказом об ужине с Уилкинсом, но Крик опасался, что Морис рассказал не все, что знал. А Уотсон считал того неспособным на такую скрытность{650}.
Да, Уотсон слушал Франклин невнимательно. Но если бы Крик сам присутствовал на докладе, то они лучше поняли бы, чего она достигла. Несколькими днями ранее Фрэнсис шепнул Джеймсу, что если придет на коллоквиум, то вызовет подозрения Уилкинса{651}. Уотсон не понимал почему. Крик же настаивал, что было бы крайне несправедливо, если они узнают о результатах Франклин одновременно, так как, согласно принятым в английских академических кругах нормам, Морис первым должен был получить шанс справиться с решением этой задачи. Поэтому присутствие Уотсона меньше, так сказать, угрожало Уилкинсу, чем присутствие Крика, который и воспользовался встречей с Ходжкин как благовидным поводом не посещать семинар. А Уотсон в 1968 г. написал в мемуарах, что для него с Криком было допустимо заниматься моделью ДНК, потому что и прежде, и после выступления Франклин Уилкинс никак не проявил намерения искать ответ путем построения молекулярных моделей{652}.
Прежде чем поезд сделал вторую остановку, Крик начал набрасывать схемы на чистом обороте страниц рукописи, которую вытащил из саквояжа. Его расчеты были ошибочными, потому что Уотсон сильно недооценил содержание воды в образцах ДНК, о которых докладывала Франклин. Уотсон признал, что не понимает умственных упражнений Крика, и взялся за газету
Примерно через час после отъезда от Паддингтона Уотсон и Крик прибыли на станцию Оксфорд и прошли полмили в центр города. До назначенной встречи в лаборатории Ходжкин в университетском Музее естественной истории оставалось несколько часов. Несмотря на дождливую погоду, они были полны радостного воодушевления. К восторгу Уотсона Крик объявил, что решение близко: осталось еще с неделю поработать с молекулярными моделями, чтобы прийти к верному ответу{654}.
В изображении «приключений», которое Уотсон дал в «Двойной спирали», существенно, что Розалинд Франклин представлена отъявленной злодейкой. Однако в своем стремлении умалить ее способности ученого он нарисовал ее столь слабой конкуренткой, что пришлось вытащить на сцену еще одного соперника, идущего вровень с ним самим в гонке за ДНК. Этим персонажем стал Лайнус Полинг, который и не подозревал, что участвует в состязании, да еще с такими безвестными фигурами, как Уотсон и Крик. Уотсон в печати говорил о том, что Полинг мог бы открыть структуру ДНК первым. Но Лайнус вовсе не играл в драме, которую его сын Питер назвал «гонка, которой не было». Питер Полинг утверждал: «Единственным, кого можно представить участником гонки, был Джим Уотсон. Морис Уилкинс никогда и не с кем не состязался». Фрэнсису Крику, по словам Питера, просто нравилось занимать ум сложными задачами. Полингу-старшему нуклеиновые кислоты были интересны не более других химических веществ, служащих объектом изучения структурных аспектов, тогда как для Уотсона центром внимания был ген и единственной достойной проблемой – структура ДНК{655}.
Помянув Полинга в контексте приоритета, Уотсон наступил на больную мозоль коллективу Кавендишской лаборатории, ведь Брэгг, Кендрю и Перуц упустили первенство в открытии α-спиральной структуры белковых молекул, и это было очень обидно, тем более что весь научный мир ознакомился с произошедшим на страницах таких уважаемых изданий, как
За короткое время знакомства с Криком Уотсон достаточно хорошо разобрался в его характере и знал, чего от него ожидать. В то время когда Брэгг с коллегами опубликовали статью о конфигурации полипептидных цепей, Крик, хотя и был новичком в Кавендишской лаборатории, ощущал себя членом команды и очень переживал из-за их фундаментальной ошибки. Прежде чем эту статью представили для публикации, гипотезу Брэгга, Перуца и Кендрю бурно обсуждали все участники исследования, но это был один из немногих случаев, когда Крик помалкивал. Потом он жалел, что промолчал, ведь, возможно, мог бы удержать старших коллег от промаха. Уотсон сознавал, что ученые – трудоголики и перфекционисты, поэтому помнят свои неудачи острее, чем успехи. Возможность продемонстрировать всем, что великий Лайнус Полинг не единственный ученый, способный выяснить структуру сложной биологической молекулы, не могла не соблазнить Крика{657}.
Бродя по улицам Оксфорда, друзья спорили о возможной конфигурации молекулы ДНК. Прохожие невольно обращали внимание на то, как они орут друг на друга, не стесняясь в выражениях. Дискуссия изобиловала дикими сравнениями, профессиональным жаргоном и декларативными оборотами, каждый старался оставить последнее слово за собой. Непредвзятый наблюдатель отметил бы, что эти умники чуть ли не в экстазе. Они не чувствовали, как летят часы, в круговороте моделей молекулы ДНК с центрально (что ошибочно) расположенным сахаро-фосфатным остовом. В таких моделях азотистые основания нуклеотидов торчали наружу, что плохо согласовывалось с фактами. Это игнорировалось в надежде, что проблема чудесным образом рассосется, когда будет проработана внутренняя часть молекулы и выяснится, каким образом нейтрализован отрицательный заряд фосфатных групп. Увы, эти умопостроения противоречили данным Розалинд Франклин, которая говорила о большой спирали или нескольких цепях с фосфатными группами
Крик и Уотсон упорно шли по ложному следу, вместо того чтобы решать очевидную проблему трехмерной организации атомов остова ДНК и отрицательно заряженных фосфатных групп. Они прервались, только чтобы перекусить в дешевом кафе возле Хай-стрит. Не поддаваясь соблазну выпить кофе, они обходили многочисленные книжные лавки и наконец зашли в один из старейших магазинов Blackwell's напротив театра Шелдона. На одном из плотно забитых стеллажей, хаотически расставленных в нескольких сообщающихся старых зданиях, они обнаружили единственный экземпляр книги Полинга «Природа химической связи». Выложив несколько фунтов, покинули магазин и встали посреди улицы. Схватив томик с двух сторон и таща его каждый на себя, словно перетягивая канат, Джеймс и Фрэнсис перелистывали страницы в поисках точных характеристик неорганических ионов, чтобы подобрать подходящие. Но тут Полинг не помог, «в его книге не нашлось ничего, что подтолкнуло бы к решению стоящей перед ними задачи»{659}.
К тому моменту, когда они вошли в здание Музея естественной истории, их маниакальное возбуждение утихло. Уотсон и Крик пересекли вестибюль и направились к лаборатории минералогии и кристаллографии Дороти Ходжкин. На двери висела бронзовая табличка, сообщающая, что именно в этом помещении в 1860 г. на собрании Британской ассоциации содействия развитию науки Томас Генри Гексли отстаивал теорию эволюции Чарльза Дарвина в споре с епископом Оксфордским, его преосвященством Сэмюэлем Уилберфорсом{660}. Длинная комната была залита светом из огромных окон в готическом стиле, верхние части которых были затемнены, чтобы устроить фотолабораторию на антресоли под высоким потолком. В центре стоял большой дубовый стол, на котором ассистенты Ходжкин разложили полученные ими рентгенограммы, чтобы она их оценила{661}.
Сначала они говорили о работе Ходжкин по инсулину. В несколько оставшихся от оговоренного времени беседы минут Крик быстро пробежался по своей теории о спиральных структурах и совсем уж коротко обрисовал их мысли о ДНК. Однако уже смеркалось, и было неловко и дальше отнимать у нее время. Гости отправились в Модлин-колледж, один из богатейших в Оксфордском университете, где пили чай с кексами в компании приятеля Крика, иммунолога Авриона Митчисона, и химика Лесли Оргела, которые оба были членами совета этого колледжа. Аврион – сын богатого члена парламента от лейбористской партии барона Митчисона из Каррадейла и известной писательницы Наоми Митчисон, автора исторических романов и фэнтези, племянник видного генетика и эволюциониста Джона Бердона Сандерса Холдейна и внук прославленного физиолога Джона Скотта Холдейна{662}. Пока Крик и Митчисон обсуждали общих знакомых, Уотсон наслаждался чаем и представлял себе, как живется преподавателям Модлин-колледжа{663}.
Затем последовал ужин с хорошим другом Крика, математиком Георгом Крайзелем, любимым учеником Людвига Витгенштейна, в ресторане Mitre, популярном уже 600 лет. Бутылки кларета помогли не обращать внимания на посредственную кухню. Крайзель доминировал в разговоре, рассуждая с сильным австрийским акцентом о том, как делать деньги на перепродаже валют стран послевоенной Европы. Подобные разговоры наводили на Уотсона скуку, но он оживился, когда к ним присоединился Аврион Митчисон. Извинившись перед сотрапезниками, Уотсон и Митчисон отправились по средневековой улице домой к Уотсону. По пути Джеймс как бы невзначай сказал, что пока не знает, где будет праздновать Рождество, в надежде получить приглашение в роскошный дом Митчисонов на юго-западной оконечности полуострова Кинтайр в шотландском графстве Аргайл. Он даже намекнул насчет приглашения для своей сестры, чтобы избавить ее от ухаживаний датского актера, которого Уотсон ревниво не одобрял. Вот как он вспоминал эту беседу: «Я пребывал в приятном опьянении и пространно говорил о возможностях, которые возникнут с открытием структуры ДНК»{664}.
9 декабря 1951 г. Уотсон написал Максу Дельбрюку о Крике, своих новых научных контактах и приятностях времяпрепровождения в профессорском зале Модлин-колледжа. Он сообщил, что там нельзя разговаривать за завтраком, а «впечатление от портвейна после обеда за столом для почетных гостей очень трудно описать, но невероятно увлекательно испытывать», и посетовал на тщетность поиска там женской компании: «Как вы, без сомнения, догадываетесь, женщины в Кембридже и Оксфорде большая редкость, так что требуется большая изобретательность, чтобы отыскать жизнерадостных и хорошеньких девушек для вечеринок». Перед самой подписью он упомянул о существенном: «О своей научной работе я напишу позже, когда получу какие-то результаты. Мы считаем, что структура ДНК может быть раскрыта совсем скоро. Время покажет. В настоящее время мы весьма оптимистичны. Наш подход полностью игнорирует данные рентгеновской кристаллографии»{665}.
[15]
Модель мечты
Уотсон и Крик вернулись в Кембридж ранним вечером в воскресенье, 25 ноября. Утром в понедельник Уотсон вяло спустился по узкой лестнице из своей унылой спальни в кухню дома Джона и Элизабет Кендрю. Пробормотав приветствие, он поведал им о новых мыслях про ДНК{667}. Джон Кендрю равнодушно взглянул на него сквозь стекла очков в черной пластмассовой оправе. Причина отсутствия интереса была очевидна: Кендрю восхищался Криком, но прекрасно знал многочисленные яркие примеры его попаданий пальцем в небо, так что вернулся к статье о новом правительстве тори{668} в
Элизабет Кендрю, давно привыкшая к роли группы поддержки при своем ученом супруге, восторженно захлопала в ладоши и предложила Уотсону рассказать побольше. Но ему быстро наскучило ее общество, поскольку Элизабет только и могла, что кивать в ответ на поток его объяснений. Джеймс поспешно простился и помчался в Кавендишскую лабораторию, чтобы снова «играть» своими молекулярными моделями, перебирая варианты структуры{669}.
Энн Сейр представляет события, предшествовавшие открытию структуры ДНК, состязанием не только личностей, но и двух разных подходов к определению молекулярной структуры{670}. Франклин предпочитала анализ дифракционных рентгенограмм, который требовал большой и трудной работы и занимал много времени. Уотсон и Крик следовали путем построения моделей, впервые успешно примененным Полингом и предполагавшим множество индуктивных умозаключений, что в принципе рискованно.
С одной стороны, в случае относительно простых органических соединений, например пенициллина, дифракционные картины получаются четкие и определить местоположение составляющих молекулу атомов гораздо легче, чем в случае сложных полимерных молекул, рентгенограммы которых, как правило, менее резкие, рефлексы размытые, положение атомов менее упорядочено. По словам Дороти Ходжкин, дифракционные эффекты на фибриллярных структурах, таких как волос или ДНК, более ограниченны, и применить к ним прямые методы определения структуры невозможно{671}. Розалинд Франклин столкнулась с колоссальными трудностями при использовании данных рентгеновской кристаллографии для расшифровки структуры ДНК. Но Джон Рэндалл и взял ее в свою группу для решения именно этой задачи.
С другой стороны, построить модель молекулы несопоставимо сложнее, чем модель автомобиля или самолета. Детали конструктора неизвестны, инструкция не прилагается, сама реальная конструкция невидима для человеческого глаза. Нужно установить углы и длины связей, симметрию, масштаб и, наконец, соответственно всему этому разместить атомы. Притом, чтобы доказать адекватность модели, нужно получить данные опять-таки рентгеновской кристаллографии. Как отметила Энн Сейр, если о веществе ничего не известно, построить модель просто невозможно; если известно слишком мало, то любая модель будет неопределенной, неоднозначной и полноценно проверить ее не получится{672}.
Какой же метод выбрать? С научной точки зрения надежнее применить оба подхода: сначала собрать данные (множество дифракционных картин), проанализировать их с помощью математических методов и
Не имея доступа к данным Франклин, Уотсон и Крик стали штурмовать собственные баррикады. Первая проблема заключалась в том, что в Кавендишской лаборатории не было нужного количества качественных металлических деталей – «атомов» и «связей» – для моделирования. В относительно недавнем прошлом любая серьезная химическая и физическая лаборатория имела хорошо оборудованную мастерскую с целым штатом стеклодувов, слесарей, инструментальщиков и других умельцев, которые изготавливали приборы, придуманные учеными для своих экспериментов. Года за полтора до описываемых событий Кендрю занялся моделированием полипептидных цепей, и с тех пор осталось множество «атомов» углерода, азота и водорода и комбинаций из них, которые входят в состав аминокислот, но того, что, помимо этого, нужно для моделирования ДНК, а именно «атомов» фосфора и деталей, изображающих азотистые основания, не было. На создание недостающих элементов конструктора могли уйти недели, а Уотсон и Крик не хотели терять времени{674}.
Поэтому утром в понедельник Уотсон стал наматывать медную проволоку на шарики, имитирующие атомы углерода, превращая их таким образом в более крупные «атомы» фосфора{675}. Затем он попытался как-то изобразить неорганические ионы, которые, как он считал, могут присоединяться к ДНК, но мало преуспел, потому что не имел ясного представления об углах связей с ними. Вскоре он забросил это, придя к выводу, аналогичному тому, что Франклин выразила своим докладом, а именно: прежде чем строить модели ДНК, нужно знать, как она устроена{676}.
В бездействии Уотсон ждал прихода Крика с надеждой, что тот чудесным образом предъявит решение проблемы{677}. Наконец в начале одиннадцатого явился Фрэнсис и признался, что тоже в тупике. В воскресенье он почти и не занимался их задачей, а целый день читал роман «Хорошее место в раю» (A Perch in Paradise) – ныне совершенно забытое повествование об амурных похождениях кембриджских преподавателей{678}. Ум Крика был занят только вопросом о том, с кого из его многочисленных друзей, знакомых и коллег списаны герои романа{679}.
За кофе они рассмотрели несколько возможных конфигураций молекулы ДНК, поиграли с детальками, сделанными Уотсоном, и обдумали данные, которые Уотсон вроде бы припомнил (на самом деле неверно) из выступления Франклин. Уотсон все надеялся, что решение вдруг явится само собой, словно озарение, стоит лишь сосредоточиться на том, какую самую красивую форму могла бы принять полинуклеотидная цепь{680}.
Не найдя удовлетворительных ответов и проголодавшись, они пошли перекусить, как обычно, в Eagle. Крик молча думал. Логично было бы позвонить Франклин, пригласить ее на чай и предложить объединиться. До сих пор они почти с ней не контактировали и на основании только того, что знали от Уилкинса, представляли ее нетерпимой и надменной. Несмотря на внушительный профессиональный опыт Розалинд, эти двое предпочитали видеть в ней незваную гостью в истинно мужском мире физики. Крик откровенно признавал: «Боюсь, мы всегда относились к ней высокомерно»{681}.
Принимаясь за еду, Фрэнсис решил: как только они вернутся в лабораторию, возьмутся за моделирование всерьез. Прежде всего следовало определиться, сколько полинуклеотидных цепей содержит спиральная структура – одну, две, три или четыре. На тот момент они предположили, что цепей три и они связаны солевыми мостиками, в которых двухвалентные катионы, например магния (Mg2+), удерживают вместе две или более фосфатные группы{682}. Крик считал, что скреплять сахаро-фосфатный остов молекулы могут ионы кальция. Это было чистейшей фантазией: ни Франклин, ни Уилкинс или Алек Стоукс никогда не говорили о двухвалентных катионах в ДНК. Уотсон признал, что, выбрав этот вариант, они дали маху. А ведь уже было известно, что солевые мостики в ДНК могут образовывать ионы натрия. Поглощая крыжовенный пирог, Уотсон и Крик высказали надежду, что ионы магния или кальция придают сахаро-фосфатному остову красивую, а значит, неоспоримую конфигурацию{683}.
Трехцепочечное чудовище Уотсона и Крика выглядело как угодно, только не красиво. В их модели три цепи переплетались с регулярностью 27 Å. Не слишком привлекательная конструкция из металлических шариков и проволоки неловко держалась на штативе, позаимствованном в соседней лаборатории. Многие соседние атомы располагались слишком близко друг к другу, чтобы удовлетворять химическим соображениям. Хотя авторы модели понимали, что она выглядит сомнительно, они закрывали глаза на то, что все дальше уходят по неверному пути.
Сделав перерыв на обед в доме Крика, они рассказали Одиль, чем занимаются. Та страшно обрадовалась, полагая, что их открытие принесет какие-то деньги на опустошенный счет мужа в банке и они смогут купить новую машину или переехать в дом побольше. Вообще-то Уотсон считал, что обсуждать с супругой Крика какие-либо научные темы – пустая трата времени, потому что при ее монастырском воспитании она имела своеобразные представления о мире: например, она утверждала, что сила тяготения перестает действовать в трех милях над земной поверхностью{684}.
На следующее утро Уотсон и Крик еще немного повозились со своей моделью, удовлетворившись тем, что она соответствует тому, что Уотсон вынес из выступления Франклин. Теперь-то легко видеть, что их модель была безнадежно неполной и неверной. Но, как справедливо заметил Крик, на переднем рубеже науки исследователь всегда «в тумане»{685}.
К счастью, у нас есть не только документированные мысли Франклин о ДНК от 21 ноября 1951 г., но и первое описание того, над чем трудились Крик и Уотсон в последнюю неделю того же месяца. Авторучкой с широким пером Крик написал восемнадцать страниц, авторами которых указал: «Крик и Уотсон» (потом зафиксировался иной порядок – «Уотсон и Крик»). Строчки так и скачут, словно темно-синим чернилам не терпелось излиться из пера бурным потоком идей. Крик написал, что исходя из результатов сотрудников Королевского колледжа Лондона, доложенных на коллоквиуме 21 ноября 1951 г., они попытались найти некие общие принципы, на которых может основываться структура ДНК, используя
26 ноября Крик, закончив последнюю страницу, поправил в металлической модели ДНК кое-что по своему усмотрению, после чего взялся за телефон и попросил оператора Кавендишской лаборатории соединить его с Морисом Уилкинсом в Лондоне. Он с уверенностью заявил Уилкинсу, что они с Уотсоном смоделировали ДНК, и, не дожидаясь ответа, предложил ему как можно быстрее приехать в Кембридж. Позднее в тот же день к ним в кабинет зашел Джон Кендрю и дипломатично поинтересовался, как Уилкинс воспринял новости. Крик, поглощенный потенциальным открытием, понятия об этом не имел и объявил: «Уилкинса вроде бы не занимает, что мы тут делаем»{687}. Сейчас в это невозможно поверить. Уилкинсу было довольно трудно мириться с тем, что Франклин ведет исследование, пересекающееся с его работой, в его же собственной лаборатории. Его не могла не бесить перспектива быть обойденным кем-то из Кембриджа. Скорее всего, новости из Кавендишской лаборатории привели его в крайнее раздражение.
Нелепо думать, будто Уилкинса не интересовало моделирование ДНК. Он занимался собственной моделью тройной спирали одновременно с Уотсоном и Криком. На следующий день после доклада Франклин австралийский физик Брюс Фрейзер, один из самых молодых в команде Королевского колледжа, заглянул в кабинет Уилкинса, таинственно улыбаясь, и попросил Уилкинса зайти в его лабораторию за соседней дверью. Фрейзер и его руководитель, биофизик Уильям Прайс, анализировали ДНК методом инфракрасной спектроскопии. Об этом эпизоде Уилкинс написал в своих мемуарах: «Взаимодействие группы Прайса и нашей было еще одним прекрасным примером духа сотрудничества в лаборатории»{688}.
Жестом скульптора, срывающего покров со своего последнего творения, Фрейзер продемонстрировал Уилкинсу модель ДНК из трех скрученных в спираль цепей, удерживаемых вместе водородными связями между плоскими азотистыми основаниями, располагавшимися друг над другом стопкой в середине спирали{689}. Фрейзер построил эту модель на основании данных, которые представила Франклин, и общего направления мыслей в лаборатории. Кроме того, Фрейзер (как и Уилкинс) позаимствовал кое-что из работы Джона Галланда, выполненной в Ноттингемском университете, в которой было показано, как цепи ДНК соединяются друг с другом водородными связями между азотистыми основаниями, а также у норвежского физика Свена Фурберга{690}. В 1949 г. Фурберг в своей диссертации, сделанной под руководством Дж. Бернала в Беркбек-колледже Лондонского университета, предложил одноцепочечную структуру ДНК, которую назвал зигзагообразной, а несколько позже писал о спиральной конфигурации нуклеиновых кислот; впоследствии выяснилось, что одноцепочечная ДНК нестабильна{691}. Фурберг установил важный факт: плоскости азотистых оснований почти перпендикулярны плоскости, в которой лежит большинство атомов сахарных остатков{692}.
В молекулярной модели Фрейзера был ряд структурных проблем, в первую очередь – трехцепочечность молекулы. В этой модели три цепи находились на равном расстоянии друг от друга, что не соответствовало ни дифракционным картинам, ни соотношению пуринов и пиримидинов 1:1, установленному биохимиком Эрвином Чаргаффом из Колумбийского университета в Нью-Йорке. В итоге Фрейзер и Уилкинс оказались в тупике{693}.
Будучи враждебно настроенным к Франклин, Уилкинс приписывал ей неприятие спиральной структуры и предположение о трехцепочечности ДНК{694}. В действительности же Розалинд в материалах к своему докладу и в отчете о проделанной работе предполагала «2, 3 или 4 коаксиальные полинуклеотидные цепи в спиральной структуре»{695}. В конечном счете Уилкинсу пришлось согласиться с Франклин, настаивавшей на том, что нет никакого смысла строить новые модели, пока не появится больше данных, чтобы на них опираться. Однако он продолжал обвинять ее в том, что она сбила его с верного пути: «Утверждение, что цепей три, совершенно не давало нам двигаться вперед. Нашей главной ошибкой было то, что мы придавали слишком большое значение экспериментальным данным»{696}.
Через считаные минуты после телефонного звонка Крика Уилкинс уже сообщил всем о приглашении в Кембридж. Призвав свои войска к оружию, он уведомил Фрэнсиса, что прибудет в среду 27 ноября на поезде отправлением в 10:10 и что Франклин с Гослингом будут тем же поездом, а также Фрейзер и Уилли Сидз. Уотсон отметил этот коллективный энтузиазм, объяснив его их заинтересованностью{697}.
На следующее утро пятеро ученых из Королевского колледжа встретились на огромном вокзале Кингз-Кросс. По пути Уилкинс делал неуклюжие попытки вести беседу, но Франклин это никак не поддерживала, уставившись в окно, за которым проносились сельские просторы с фермами, пастбищами, стогами сена и сонными коровами. Все пятеро были взволнованы и напряжены. «Мы знали, что Фрэнсис и Джим очень талантливы, – сказал Уилкинс, описывая эту часовую поездку, – и гадали, к чему же они пришли»{698}.
Когда поезд прибыл в Кембридж, коллегам пришлось решать, как добираться несколько миль до Кавендишской лаборатории. Уилкинс предложил взять такси, поделив стоимость проезда. Франклин настаивала на автобусе. Нетрудно себе представить, как неловко ей было бы тесниться на заднем сиденье такси с четырьмя мужчинами.
Так или иначе, все в итоге очутились на Фри-Скул-лейн и, ведомые Уилкинсом, проследовали в Остиновское крыло Кавендишской лаборатории. Уилкинс ненужной болтовней пытался поддержать дух своей команды – ведь, судя по всему, их вот-вот обойдет пара конкурентов, которые даже не экспериментаторы. Игнорируя его оживление, Франклин сосредоточила внимание на Гослинге, а тот чувствовал себя все более неуютно между ними{699}.
По воспоминаниям Уотсона, Уилкинс, войдя со всей компанией в помещение № 103, полагал, что поначалу несколько минут пройдут без научных разговоров, но Франклин хотела сразу же узнать, как обстоят дела{700}. Макс Перуц и Джон Кендрю поприветствовали прибывших и откланялись, так что Фрэнсис Крик оказался в центре внимания. Уотсон и Крик собирались сначала рассказать о теории дифракции на спиралях и о применении функций Бесселя, затем обрисовать свою модель, после чего настал бы черед дружеской трапезы в пабе Eagle. Наконец, все вернулись бы в лабораторию и вместе обсудили бы дальнейшие шаги{701}. Действительно, началось с того, что Крик стал говорить о дифракции на спиральных структурах, но Уилкинс его прервал, заявив: «Стоукс решил задачу в поезде, возвращаясь однажды вечером домой, и на следующее утро создал теорию на маленьком листке бумаги»{702}.
Согласно авторам модели, Франклин, изучив конструкцию, высмеяла эту жалкую попытку и точными замечаниями разгромила их работу. Уотсон приписывает ей восклицание: «Смотрите-ка, вы вывернули ее наизнанку!»{703} Гослинг описал эту сцену так: «Когда мы оказались в лаборатории перед их моделью, наше облегчение, должно быть, было физически ощутимым. Розалинд в своем наилучшем формально строгом, но по сути поучительном стиле начала с "вы ошибаетесь по следующим причинам…" и перечислила их немало, напрочь сокрушив сделанное ими. ‹…› Это также подтвердило позицию Розалинд, согласно которой молекулярные модели можно строить, пока рак на горе не свистнет, но невозможно будет сказать, какая из них ближе к истине. Если бы Морис отстал и дал нам (ей и мне) возможность толком измерить интенсивности рефлексов и провести необходимые вычисления, что, разумеется, долго и трудоемко, тогда в конечном счете данные все сказали бы сами за себя»{704}.
По словам Уотсона, Франклин совершенно не интересовал приоритет в теории дифракции на спиралях, и, пока Крик пускался в подробности, она демонстрировала растущее раздражение, потому что нет смысла обсуждать спиральность, если она не доказана фактами. Разглядывание самой модели лишь усилило ее недовольство. Когда Крик и Уотсон перешли к вопросу о двухвалентных ионах магния, которые, как они считали, удерживали вместе цепи тройной спирали, Франклин возразила, что ионы Mg2+ должны быть окружены плотными оболочками из молекул воды и не могут обеспечить прочность структуры{705}. Франклин, как ученый, оперирующий только фактами, восприняла несовершенную модель Уотсона и Крика примерно так же, как опытный музыкант – исполнение симфонии с фальшивыми нотами.
После того как Розалинд указала на факторы, делающие трехцепочечную модель невозможной, обстановка в помещении № 103 стала невыносимой. Крик уже не чувствовал себя уверенным в себе хозяином, а надежда объединить усилия рассеялась: стало ясно, что никакого сотрудничества с группой из Королевского колледжа возникнуть не могло{706}. Историк Роберт Олби так охарактеризовал ситуацию: «Франклин и Гослинг, естественно, не собирались рассматривать подобное предложение. Перед ними предстали два клоуна с дурацким розыгрышем. С чего бы им оправдывать их выходки, объединяясь с ними?»{707} Уотсон и Крик проиграли, очевидным победителем стала Франклин{708}. Крик и сам видел, что они выставили себя на посмешище{709}.
Остаток дня для всех участников прошел малоприятно – особенно для Уотсона, понявшего, что возражения Франклин не были лишь проявлением упрямства. Помимо прочего, в ходе дискуссии выяснилось – к стыду авторов модели, – что в нее заложено неверное содержание воды, не соответствующее тому, которое было в полученных Розалинд образцах ДНК. Содержание воды в модели было занижено в десять раз, потому что Уотсон невнимательно слушал доклад Франклин. «Невозможно было уйти от вывода, – признал он, – что наша аргументация была рыхлой. Когда оказалось, что воды в ДНК гораздо больше, число потенциальных структурных моделей пугающе увеличилось»{710}.
После обеда все вместе прогулялись, но никакие попытки Крика умаслить коллег из Королевского колледжа не заставили бы их изменить сложившегося мнения. По словам Уотсона, «Рози и Гослинг держались воинственно и непоколебимо. Поездочка за пятьдесят миль ради того, чтобы послушать незрелую болтовню, никак не повлияла на их дальнейшие намерения». Уилкинс и Сидз были настроены более мирно, но, возможно, это было лишь следствием их стремления не соглашаться с Франклин. Разговор совсем увял, когда несложившаяся компания вернулась в Кавендишскую лабораторию. Уилкинс напомнил, что, если поторопиться, автобус доставит гостей на станцию Ливерпуль-стрит как раз к поезду 3:40. Оставалось только попрощаться для приличия{711}.
Когда началось откровенное противостояние Уотсона и Франклин, затянувшееся на годы? Возможно, с упомянутого выше восклицания Розалинд насчет «вывернутой наизнанку» молекулы, которое задело Уотсона. Пятьдесят с лишним лет спустя злосчастное высказывание – как бы оно ни было в точности сформулировано – с прежней силой звучало в его ушах. В 2018 г. в своем кабинете в Колд-Спринг-Харборской лаборатории Джеймс вспоминал об этом эпизоде с такой горечью, словно он произошел только что: «Она никогда не была с нами любезна, особенно со мной… Рози всегда давала тебе понять, что ее мозги лучше твоих, – даже если это была неправда. Ей не хватало скромности, чтобы понимать, что она чего-то не знает»{712}.
Брэгг, узнав о том, что произошло этажом ниже его кабинета заведующего лабораторией, пришел в ярость. Перуц пытался успокоить его, но Брэгг жаждал крови. Исследование ДНК было безусловной прерогативой Королевского колледжа. Как посмел этот стажер Уотсон вмешиваться в работу другого подразделения Совета по медицинским исследованиям? И какого черта творил Крик, отнимая время от собственной работы и вторгаясь в область исследований сотрудника стороннего учреждения? Брэгг шумел еще и из-за того, что такими темпами Крик никогда не закончит диссертацию, чего потерпеть никак нельзя. Уотсон справедливо заметил: «Теперь, когда он мог бы наслаждаться преимуществами положения руководителя самой престижной кафедры в мире науки, ему приходилось нести ответственность за возмутительные выходки гениального неудачника»{713}.
Телефонные провода между заставленным книжными шкафами кабинетом Брэгга в Кембридже и лондонским подземельем Рэндалла, должно быть, раскалились от резких слов и извинений. Рэндалл уже прослышал обо всем от Уилкинса и, разумеется, тоже пришел в бешенство{714}. Записей о горячей беседе Рэндалла и Брэгга не осталось, но есть косвенное свидетельство в недавно обнаруженной корреспонденции Фрэнсиса Крика, которая считалась утраченной. Эти письма нашлись благодаря Сидни Бреннеру, нобелевскому лауреату 2002 г. по физиологии и медицине, который в 1956–1977 гг. занимал общий с Криком кабинет в Кембриджском университете. Они всплыли лишь в 2010 г., когда Бреннер подарил свой архив, включая девять коробок с бумагами Крика, Колд-Спринг-Харборской лаборатории{715}.
В напечатанном на пишущей машинке письме, датированном 11 декабря 1951 г., Уилкинс изложил условия «мирного договора» с Криком. Письмо начиналось с сердечного обращения «Мой дорогой Фрэнсис» и извинения за то, что поспешно ушел в субботу. Больше ничего теплого и сердечного в письме нет, потому что его копия предназначалась Джону Рэндаллу (который, по всей видимости, и продиктовал текст). Вот что там было:
Я боюсь, что общая позиция здесь у нас, хотя и с огромной неохотой и многочисленными сожалениями, направлена против вашего предложения продолжить работу над нуклеиновыми кислотами в Кембридже. Доводом в пользу этого является то, что ваши идеи почерпнуты непосредственно из утверждений, прозвучавших на коллоквиуме, которые не менее убедительны, чем ваше заявление о полной оригинальности вашего подхода… Мне представляется наиболее важным достигнуть соглашения, согласно которому все сотрудники нашей лаборатории могли бы в будущем, как это было и в прошлом, чувствовать себя свободными обсуждать свою работу и обмениваться идеями с вами и вашей лабораторией. Мы являемся двумя подразделениями M.R.C. и физическими отделами, имеющими множество взаимосвязей. Я лично полагаю, что обсуждение моей собственной работы с вами очень полезно для меня, но после того, как вы в субботу продемонстрировали свою позицию, в мою душу закрадывается слабая тень неловкости в этом отношении. Независимо от того, кто в чем конкретно прав или виноват, я считаю самым важным сохранить здоровые отношения между нашими лабораториями. Если бы вы с Джимом работали в лаборатории, оторванной от нашей, мы считали бы, что вы вправе продолжать в прежнем духе. Я считаю наилучшим придерживаться позиции, занятой большинством наших руководителей и вашим подразделением в целом. Если ваше подразделение считает наше предложение эгоистичным или противоречащим интересам развития науки, пожалуйста, дайте мне знать. Я советую вам показать это письмо Максу, чтобы его проинформировать, и, обсудив этот вопрос с Рэндаллом, по его требованию передаю ему копию данного письма{716}.
Несколько часов спустя Уилкинс отправил Крику послание, написанное от руки в момент, когда разгневанный Джон Рэндалл не дышал ему в затылок. Второе письмо намного более показательно в отношении характера их долгой дружбы и советов Уилкинса по урегулированию неловкой ситуации:
Пишу, только чтобы рассказать, насколько мне все это осточертело, как погано я из-за всего этого себя чувствую и насколько дружески я настроен (даже если кажется, что это не так). Мы очутились между силами, способными растереть нас всех в мелкие кусочки. Что касается ваших интересов, я от всей души советую пойти на некоторые жертвы в плане посягательства на идеи в этой связи. Вы и сами поймете, какая поднялась буря, когда я скажу, что мне пришлось удерживать Рэндалла от намерения послать Брэггу письмо с жалобами на ваши поступки. Незачем и говорить, что
Через два дня, 13 декабря, Крик отправил Уилкинсу следующее «милое» письмо:
Пишу совсем коротко, только чтобы поблагодарить вас за письмо и попытаться приободрить. Мы считаем, что лучшее, что мы можем сделать, чтобы прояснить ситуацию, – это отправить вам письмо, изложив в нем в мягкой форме нашу точку зрения. Это займет день-другой, и я надеюсь, вы простите нам эту задержку. Прошу вас, не беспокойтесь об этом, поскольку все мы согласны, что нам необходимо прийти к дружескому соглашению. Между тем позвольте мне обратить ваше внимание на то, в каком благоприятном положении вы находитесь. Чрезвычайно вероятно, что в самом скором времени вы и ваше подразделение окончательно решите одну из ключевых проблем молекулярной структуры биологического вещества. Тем самым вы откроете двери к решению многих принципиальных задач в биологии. Взбодритесь и поверьте, что, даже если мы дали вам под дых, это было по-дружески. Мы надеемся, что наше разбойничье вторжение по крайней мере сплотит вашу группу в единый фронт!{718}
Благополучно вернув себе тему ДНК, Уилкинс упустил положение, которое, возможно, позволило бы ему первым открыть двойную спираль. После поездки в Кембридж, когда он сидел у себя в кабинете в несколько угнетенном состоянии, пришла Франклин кое-что обсудить. Уилкинс удивился, ведь они напрямую не общались с тех пор, как он и Стоукс бежали от ее «вспышки». Убедившись, что это ему не снится, он предложил Розалинд сесть, и она стала говорить о замеченной ею новой В-конфигурации ДНК. Это была та форма, которую Стоукс и Уилкинс сочли спиральной. Франклин сообщила, что относительные интенсивности линий свидетельствуют, что в молекуле ДНК имеется два сгущения вещества, разделенные тремя восьмыми периода повторяемости вдоль оси. Уилкинс с удивлением смотрел на ее рисунок. К сожалению, ни он, ни Франклин не поняли, что это означает. Опять-таки это была для них потрясающая возможность сотрудничества, которая была утрачена почти так же быстро, как и появилась. Следующие полвека Уилкинс пытался объяснить, почему они не увидели, что два скопления вещества, разделенные тремя восьмыми периода повторяемости вдоль волокна, представляют две скрученные в спираль цепи ДНК{719}. В тот момент, однако, Уилкинс все еще был в плену идеи о трехцепочечной структуре. Он не видел следующего шага, хотя ответ был в прямом смысле у него перед глазами{720}. Фрэнсис Крик обоснованно не верил, что Уилкинс так близко подошел к разгадке ДНК: «У него было столько же информации, сколько у нас, а теперь он говорит, что уловил суть статьи Чаргаффа, но это ерунда. Может, он и скользнул по сути взглядом, но он ее
Мораторий на работы по ДНК в Кембридже был спущен сверху: от Брэгга к Перуцу, от него к Джону Кендрю и, наконец, достиг Уотсона и Крика. Крику велели «знать свой шесток» и доделывать диссертацию, а Уотсона направили на исследования вируса табачной мозаики, названного так потому, что листья зараженных им растений табака покрываются зелеными и желтыми пятнышками{722}. Этот вирус, геном которого представлен одноцепочечной РНК, активно изучали не только из-за того, что он причинял значительный ущерб табачной промышленности: большой интерес вызывал механизм его проникновения в клетку-хозяина и подчинения себе ее аппарата размножения{723}.
После отповеди Франклин Уотсон был вынужден признать, что его модель тройной спирали негодная. Брэгг еще сильнее остудил его пыл, велев отправить шарики, стерженьки, скрепки и прочие детали, из которых они с Криком собрали свою шаткую конструкцию, Уилкинсу в Королевский колледж. Между тем раздор между Уилкинсом и Франклин лишь усилился после их поездки в Кембридж. «Вместо того чтобы заниматься моделированием под руководством Мориса, – пошутил Уотсон, – она предпочла бы закрутить медную проволоку вокруг его шеи»{724}. Почти шесть месяцев детали «конструктора» валялись в мятой картонной коробке в дальнем закоулке биофизической империи Королевского колледжа. В июне 1952 г. Уилкинс поинтересовался, не хотят ли Уотсон и Крик получить «набор для моделирования» обратно, и они его забрали{725}.
Джеймс Уотсон совершенно не собирался отказываться от задачи всей своей жизни. На его счастье, Джон Кендрю не пытался возродить его интерес к миоглобину, полагая, что запрет Брэгга заниматься ДНК не стоит того, чтобы о нем думать{726}. В лаборатории Уотсон делал вид, что возится с вирусом табачной мозаики, который называл идеальной маскировкой своего интереса к ДНК{727}. Темной и промозглой кембриджской зимой он потихоньку подучивал теоретическую химию и штудировал журналы по генетике в надежде найти какую-нибудь нужную информацию о ДНК{728}.
Его первый семестр в Кембридже завершался, приближалось Рождество, и Крик сделал ему подарок – второй экземпляр книги Лайнуса Полинга «Природа химической связи», которую им удалось несколько недель назад откопать в магазине Blackwell's в Оксфорде, с дарственной надписью «Джиму от Фрэнсиса – Рождество'51». Листая шедевр Полинга, Уотсон надеялся все-таки отыскать подсказки и «взломать» ДНК. Убежденный атеист, он оценил подарок Крика: «От пережитков христианства определенно есть польза»{729}.
После Рождества 1951 г. Уотсону и Крику едва не подрезали крылья. Брэгг по-прежнему был в таком гневе из-за фиаско с тройной спиралью, что по окончании праздников развернул бурную деятельность, чтобы указать Крику на дверь. 18 января 1952 г. он написал конфиденциальное письмо физиологу Арчибальду Хиллу, изучавшему мышечную деятельность, который несколькими годами ранее взял Крика на работу в Кембридж. Целью этого послания было изгнать Крика из Кавендишской лаборатории:
Здесь, в команде Перуца, работает один молодой человек, которого я какое-то время считал вашим протеже, занявшимся биофизикой по вашему совету. Это
К счастью, под влиянием Хилла Брэгг остыл и воздержался от репрессий. Тем не менее напряжение в отношениях Крика с Брэггом и его вторжение в научную вотчину Королевского колледжа угрожали его карьере. Сегодня всем ясно: неважно, что Крика мало кто мог выносить и тем более понимать, зато его научные озарения часто оказывались бесценными. Он глубоко чувствовал биологический смысл вплоть до молекулярного уровня. Правда, в описываемый период он еще не убедил в этих уникальных талантах никого, кроме самого себя и Джеймса Уотсона. Крику представлялось, что его деятельности в Кембридже ничего не угрожало, он даже не подозревал, как близок был к увольнению.
Часть IV
Мораторий: 1952
[16]
Лайнус Полинг в затруднительном положении{732}
Как многие очень успешные люди, Лайнус Полинг приобрел немало врагов. Даже тех, кто им восхищался, нередко раздражала его манера выставляться напоказ и строить из себя самопровозглашенного гуру от науки. Критическое отношение к этому действительно выдающемуся ученому усугублялось его неутолимым стремлением видеть свое имя на страницах как научных журналов, в которых публиковалось очень много его статей, так и в общедоступной прессе, где без конца рассказывалось о его свершениях. Даже одежда Полинга приковывала внимание. Вместо стандартного облачения американского профессора (пиджаки из первосортного английского твида, белые рубашки из ткани оксфорд, серые фланелевые брюки с защипами, темные трикотажные галстуки и массивные ботинки из кордована) Полинг носил спортивные рубашки с яркими принтами, широкие штаны цвета хаки на цветных подтяжках, сандалии и щеголеватые береты. Прическа, если можно так назвать беспорядочное облако волос с обильной сединой, напоминала Альберта Эйнштейна. Ему были дороги и внешняя сторона университетской жизни, и свобода нарушать ее устои. Он сказал о себе: «Две стороны моей натуры тянут меня в противоположные стороны: одна призывает следовать правилам, другая – полагаться на собственное мнение»{734}.
В начале 1950-х гг. Лайнус Полинг вел битву на двух фронтах. На первом он покорял новые вершины в молекулярной биологии и химии. Второй фронт – это его политическая деятельность, которая привлекла пристальное внимание американских властей. В самый разгар маккартизма, когда достаточно было указать на человека, чтобы погубить его карьеру и судьбу, Полинг представлял ходячую мишень. С каждым его появлением на политической арене кольца этой мишени неуклонно расширялись, и все больше врагов жаждали ее поразить{735}.
Многие либералы тогда считали предательством уклон президента Гарри Трумэна вправо, лишь усугубившийся с подъемом антикоммунистической идеологии «красной угрозы», появлением требования властей о «присяге в благонадежности» и вмешательством Соединенных Штатов в войну на Корейском полуострове. Полинг решительно шел против ветра и высказывал свои взгляды на радио, в газетах и на маршах протеста, критикуя тех, в чьей власти было сделать его жизнь невыносимой. Вообще говоря, Полинг придерживался таких же политических взглядов, что и демократическая коалиция «нового курса» Франклина Рузвельта, но независимость мысли, харизматичность, слава и громкая поддержка ультралевых привлекали огромное внимание общественности. В худшем случае его бы записали, как выразился директор Федерального бюро расследований США Джон Гувер, в «попутчики» Коммунистической партии. На деле Полинг был скорее пацифистом, активным противником войны в любой форме. В годы Второй мировой войны он отказался получать правительственный допуск к секретной информации и не участвовал в создании атомной бомбы. С 1940-х гг. до конца жизни Лайнус Полинг являлся одним из лидеров антиядерного и антивоенного движений, что принесло ему в 1962 г. Нобелевскую премию мира.
В атмосфере влияния сенатора Джозефа Маккарти Полинг подставил себя под удар, присоединившись к группам, имевшим (или считавшимся имеющими) связи с Коммунистической партией США, включая организацию «Прогрессивные граждане Америки», Независимый комитет граждан по делам искусств, наук и профессиональной деятельности, Ассоциацию научных работников (отделение международного движения сторонников мира, возглавляемого лауреатом Нобелевской премии[53], видным членом коммунистической партии Франции физиком Жаном Фредериком Жолио). Полинг еще сильнее взбесил антикоммунистов, когда стал добиваться досрочного освобождения для Далтона Трамбо, автора сценариев таких голливудских шедевров, как «Римские каникулы», «Исход» и «Спартак», а также антивоенного романа «Джонни взял ружье», удостоившегося в 1939 г. премии National Book Award. Трамбо был одним из «голливудской десятки» – группы видных сценаристов, продюсеров и режиссеров, в отношении которых федеральное правительство вело расследование по обвинению в коммунистической деятельности. В 1950 г. Трамбо отсидел одиннадцать месяцев в федеральной тюрьме за то, что отказал Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности Конгресса США (HUAC) выдать товарищей. Также Полинг активно защищал Юлиуса и Этель Розенберг, арестованных в 1950 г. за шпионаж в пользу СССР. Он неоднократно публично призывал помиловать их, однако в 1953 г. они были казнены{736}. Пока он занимался этой рискованной деятельностью, вся страна увязла в холодной войне, которая, по словам Уотсона, «придумана американскими параноиками, которых следовало бы вернуть в юридические конторы городишек Среднего Запада»{737}.
В результате всех этих событий Полингу пришлось выдержать ряд угрожавших его карьере расследований HUAC, ФБР, Государственного департамента США и Калифорнийского технологического института. Ни в одном из них не было доказано его членство в коммунистической партии, а агенты ФБР, просиживавшие на его университетских и публичных лекциях, за годы слежки не нашли никаких свидетельств нелояльности стране. Но в 1950-е гг. было достаточно малейшего намека на симпатии в адрес коммунистов, чтобы стать парией. Когда Полинг шел по территории Калифорнийского технологического института, коллеги переходили на другую сторону улицы, чтобы не пришлось с ним здороваться; для человека, жаждавшего внимания коллег, это было мучительно. В 1950 г., после того как Маккарти предъявил ему ложные обвинения, Ава Хелен Полинг со слезами на глазах сказала одному из его бывших учеников: «Не знаю, сколько еще муж сможет это выносить»{738}. Однако Полинг справился, и спасла его наука.
Осенью 1951 г. Полинг получил приглашение выступить перед Королевским обществом Великобритании, считавшимся одной из самых авторитетных научных организаций в мире. На этом выступлении, запланированном на 1 мая 1952 г., он должен был представить свое исследование молекулярного строения белков как бы на суд ведущих химиков, биологов и физиков мира, имевших немало вопросов по поводу α-спиральной структуры белков и подготовивших замечания и возражения. Готовясь к докладу, Полинг обдумывал, не включить ли в него материал о нуклеиновых кислотах. Ему давно была известна работа Освальда Эвери о трансформирующем факторе пневмококков, но поначалу он счел ее малозначительной: «Я ее не принял. Видите ли, я был так увлечен белками, что полагал вероятным материалом наследственности не нуклеиновую кислоту, а именно белки, но, разумеется, отводил и нуклеиновой кислоте какую-то роль»{739}.
Полинг написал Морису Уилкинсу и Джону Рэндаллу с просьбой дать ему посмотреть сделанные Уилкинсом хорошие снимки волокон нуклеиновой кислоты. Оба ответили отказом{740}. Уилкинс, часто поучавший других по поводу важности открытости в науке, предпочел сделать исключение, когда речь зашла о его собственной неопубликованной работе. В 1997 г. Уилкинс рассказал об этом довольно сумбурно: «Я сказал: "Нет, большое спасибо, что спросили" – или что-то подобное, что "нам нужно больше времени", мы хотели подольше рассматривать их сами. Я не стыжусь, что было сказано "нам нужно больше времени, если вы не возражаете"»{741}.
Не обескураженный отказом Рэндалла и Уилкинса, Полинг отложил размышления о ДНК и сосредоточился на подготовке к выступлению в Королевском обществе. Следующие несколько месяцев он и Роберт Кори проверяли, уточняли и переосмысляли структуры белков{742}. Имелась и более обыденная задача – продлить паспорт гражданина США для выезда за границу. В той части заявления, где спрашивалось о причинах поездки, Полинг перечислил научные задачи: принять участие в собрании с целью обсуждения структуры белков, назначенном Королевским обществом Великобритании в Лондоне 1 мая 1952 г., прочесть лекции на научные темы в университетах, обсудить научные вопросы, в частности структуру белков, с иностранными исследователями и получить почетную докторскую степень (Docteur de l'Université) Тулузского университета{743}. Прохладным осенним утром его заявление легло на стол миссис Рут Беляски Шипли, возглавлявшей паспортный отдел Государственного департамента США в Вашингтоне (округ Колумбия) в 1928–1955 гг.
На работу миссис Шипли облачалась в строгий темный костюм из шерсти или льна{744}. Этот страшный сон модистки венчала шляпка, напоминавшая опавшее суфле, на стального оттенка волосах, скрученных в тугой пучок. Глаза, безжалостные, как у акулы, прятались за стеклами старомодного пенсне на черной ленточке, пришпиленной к наряду. Углы ее рта всегда были опущены, словно она постоянно хмурилась. За этим суровым обликом скрывалась невероятная гордость, которую она испытывала, самолично рассматривая каждый запрос о выдаче или продлении паспорта, поступавший в Вашингтон, хотя имела в подчинении две сотни человек для обработки ежедневного потока обращений.
Принятый в 1950 г. Закон о контроле за подрывной деятельностью миссис Шипли восприняла как божественную заповедь, а его главного инициатора, сенатора Патрика Маккаррана, госсекретарей Корделла Халла, Дина Ачесона и Джона Фостера Далласа, директора ФБР Джона Гувера и юрисконсульта Роя Кона, работавшего у Джозефа Маккарти, числила в своих друзьях и поклонниках. Президент Франклин Рузвельт вознес ей опасливую хвалу – «восхитительный людоед»{745}, а журнал
Поразительно, что одна-единственная женщина, не избранная на свой пост и не одобренная Конгрессом США, обладала всей полнотой единоличной власти одобрять или отклонять заявления граждан{748}. Формально Шипли должна была передавать наиболее сложные случаи на рассмотрение комиссии консультантов, составляющих высший арбитражный суд по данному вопросу{749}. Чаще всего, однако, миссис Шипли, если замечала хотя бы бледную тень симпатии к коммунистам, исполняла свой долг в меру своего понимания: тянулась за большой резиновой печатью «Отказать», вдавливала ее в подушечку с ярко-красными чернилами и решительно опускала на заявление{750}. Среди самых знаменитых просителей, которым она отказала: драматурги Артур Миллер и Лилиан Хеллман, певец, актер, борец за гражданские права и сторонник Сталина Пол Робсон, социолог, ученый и борец за гражданские права Уильям Дюбуа, участник Манхэттенского проекта химик Мартин Кеймен и научный руководитель диссертации Джеймса Уотсона Сальвадор Лурия{751}.
24 января 1952 г. Полинг, обеспокоенный отсутствием ответа на заявление о продлении паспорта, написал Шипли. Через три недели, как раз на День влюбленных, она отправила ему напечатанное на машинке письмо, не имеющее ничего общего с «валентинкой»:
Решение было подготовленным. Миссис Шипли следила за деятельностью Полинга по меньшей мере четыре месяца. В октябре 1951 г. она сделала запрос в Госдепартамент и получила документ о расследовании в отношении Полинга, включавший анализ материалов, собранных на него ФБР. В нем анонимный источник назвал объект интеллигентом-добряком, которого жена толкает на политическую арену. Тот же источник описал Аву Хелен Полинг как совершенно не смыслящую в политике, внушающую мужу, что «он является одним из трех величайших умов современности и что он не вправе лишать непросвещенных и невежественных людей своих руководства и возможностей»{753}. Для Шипли этот отчет стал веской причиной увериться, что Полинг коммунист{754}.
Но она не на того напала. Полинг увидел в отказе Госдепартамента отличный повод афишировать своеволие властей. 29 февраля он отправил письмо президенту Гарри Трумэну, который за четыре года до того вручил Полингу медаль «За заслуги», конкретно – «за исключительную доблесть и выдающиеся заслуги» во время Второй мировой войны{755}. Полинг попросил верховного главнокомандующего пересмотреть это решение и организовать выдачу паспорта. Он написал: «Я преданный и добросовестный гражданин Соединенных Штатов. Я никогда не совершал никаких непатриотичных или преступных деяний»{756}. Однако даже президент США не желал ограничивать абсолютную власть Шипли. Этакий Понтий Пилат, главнокомандующий ответил, что это в компетенции паспортного отдела. Шипли отвергла заявление, и Трумэн промолчал{757}.
Последовали протесты коллег, просьба президента Национальной академии наук – и наконец Полинг отправился к Шипли в Вашингтон. Они сидели по разные стороны металлического стола, и ученый объяснял, как важна эта поездка. Он заявил под присягой, что не является и никогда не был членом Коммунистической партии. Миссис Шипли осталась непоколебимой. 28 апреля, за несколько часов до вылета последнего самолета, который мог бы доставить его в Лондон к назначенному времени выступления, он получил телеграмму из Фогги-Ботто[54], которая подвела черту в этом деле: никакого паспорта.
В Лондоне 1 мая 1952 г. Роберт Кори, пошатываясь и спотыкаясь на костылях, взобрался на трибуну величественного полукруглого лектория Королевского общества. Стоя под портретом короля Карла II, он прочел текст доклада Полинга, однако подал его сухо, неуверенно и без вдохновения. Кристаллограф Эдвард Хьюз из Калифорнийского технологического института, также выступавший от имени Полинга, был взбешен тем, как доклад был принят. По его словам, «англичане убеждали нас, что он не прав»{758}.
Европе нужен был Полинг, правый или неправый. Для международного научного сообщества он был еще более значительной фигурой, чем выглядел в США, где не только писал статьи в научных журналах, но и остро выступал в средствах массовой информации против действий американских властей и организовывал протесты{759}. Лауреат Нобелевской премии по химии 1947 г. Роберт Робинсон написал письмо в газету
В Вашингтоне накал страстей соответствовал негодованию общественности в связи с тем, что власти не выпустили Лайнуса Полинга за границу. Своим конгрессменам написали по этому поводу столько граждан, включая видных ученых, что несколько членов Конгресса и Сената США, в том числе сенаторы Генри Лодж – младший и Ричард Никсон, которых трудно было заподозрить в симпатиях к коммунистам, потребовали от Госдепартамента объяснений. В интервью репортеру студенческой газеты Калифорнийского технологического института Полинг сказал: «Вся эта история, скажем прямо, дурно пахнет»{762}.
Миссис Шипли отказалась пойти на попятный. В докладной записке, датированной следующим днем, она издевательски заметила: «Как мне приходится соглашаться с учеными в научных вопросах, в которых они являются специалистами, так и им следовало бы соглашаться с Государственным департаментом в таком специальном вопросе его компетенции, как отказ в паспорте»{763}. Говорят, госсекретарь Ачесон удивился, узнав, что для граждан США, заявления которых Шипли отклонила, не существовало процедуры обжалования ее решения. Чтобы Госдепартаменту не попортили еще больше крови, Ачесон без шума распорядился предоставить Полингу паспорт ограниченного срока действия, чтобы он мог заниматься своими научными делами в Англии и Франции, коль скоро он подтвердил, что он не состоит в Коммунистической партии, хотя это и так было прекрасно известно{764}. Публичного заявления или извинения не было, и имя Ачесона не значилось ни в одном корректирующем документе, откуда следовало, что босс миссис Шипли взял над ней верх. 11 июля Полинг явился в административное здание в Лос-Анджелесе, где снова сделал письменное заявление под присягой, удостоверяющее, что не является и никогда не был коммунистом. Через три дня ему был выдан паспорт с указанием срока действия; 16 июля Лайнус Полинг вылетел в Нью-Йорк, оттуда в Лондон и 19 июля прибыл в Париж{765}.
Полинг и международное научное сообщество выиграли этот раунд, однако по большому счету понесли серьезный ущерб. На деле отказ в выдаче паспорта сыграл решающую роль в том, что Полингу не досталось открытие структуры ДНК{766}. Если бы ему позволили поехать в Лондон раньше, он, без сомнения, посетил бы Королевский колледж, а если бы он там оказался, Розалинд Франклин, скорее всего, показала бы ему свои новые данные. К маю 1952 г. она получила четкую дифракционную рентгенограмму В-формы ДНК с крестообразным расположением рефлексов, позволявшую отвергнуть предположение о трехцепочечной структуре, которого придерживались Уотсон, Крик, Уилкинс и Полинг, в пользу двойной спирали. Позднее Уилкинс признался репортеру Би-би-си: «Если бы той весной Полинг нагрянул в лабораторию Королевского колледжа без предупреждения, я бы точно не смог не показать ему все, что у нас было. Ведь это было бы как божественное присутствие. Мы бы сочли за высокую честь показать ему свои наработки»{767}.
[17]
Правила Чаргаффа
Морис Уилкинс долго переживал из-за того, что стал третьим в открытии двойной спирали, но подлинно недооцененной фигурой в этом научном поиске оказался Эрвин Чаргафф. Он родился в 1905 г. в довольно обеспеченной еврейской семье в городе Черновицы (Австро-Венгрия). Во время Первой мировой войны Чаргаффы переехали в Вену{769}. Еще подростком Эрвин свободно владел пятью языками (греческим, латынью, французским, немецким и английским), хорошо знал историю, математику, литературу, музыку, немного физику и «естественную историю»{770}.
По пути в гимназию Чаргафф проходил по улице Берггассе мимо дома с табличкой у входной двери, сообщавшей, что здесь находится приемная доктора З. Фрейда. «Для меня это был пустой звук, – вспоминал он впоследствии. – Я и не слышал о том, кто открыл целые континенты души, которые, возможно, лучше бы не были открыты»{771}. В 1923 г. Чаргафф поступил в Венский университет, но выбрал не гуманитарное направление, а химию – науку все более влиятельную, сулившую хорошую работу. Отказавшись от стези книжника, Чаргафф и в устной, и в письменной речи широко пользовался аллюзиями и цитатами, отсылающими к разнообразным литературным, музыкальным и художественным произведениям, малопонятным рядовой публике, тем более что его разговор отличался центральноевропейским акцентом.
Закончив обучение, Чаргафф уехал в Америку, где был принят в аспирантуру по химии Йельского университета в Нью-Хейвене. В этом богатом протестантском городе еврей Чаргафф оказался на дне проникнутого кастовостью общества, что вызывало в нем протест. В 1929 г., приехав домой, он познакомился с Верой Бройде, родители которой прибыли в Вену из Вильнюса. Они поженились и в 1931 г. перебрались в Берлин, где Эрвин получил место ассистента в Институте гигиены Берлинского университета. Там он три года работал в химической лаборатории, пока топот марширующих сапог не заставил его бежать из гитлеровской Германии в Париж. К счастью, удалось заключить двухлетний контракт с Пастеровским институтом, причем там его руководителем был Альбер Кальметт – ученик великого Луи Пастера, известный как создатель вакцины против туберкулеза{772}. Чаргафф быстро понял, что даже в космополитичном Париже не спастись от расползающейся нацистской заразы{773}, и в 1935 г. супруги переехали в Нью-Йорк, где Чаргаффу предложили должность на кафедре биохимии Колледжа терапии и хирургии Колумбийского университета. И вся дальнейшая профессиональная жизнь Чаргаффа прошла в Колумбийском университете. Каждое утро он выходил из своей квартиры на тринадцатом этаже жилого дома на углу Сентрал-Парк-Уэст и Девяносто шестой улицы, спускался в метро и ехал в заставленную оборудованием лабораторию в Колумбийском пресвитерианском медицинском центре в квартале Вашингтон-Хайтс на Манхэттене{774}. Хотя он провел в Соединенных Штатах многие десятилетия, изгнание из родных краев, где прошла юность, и ужасная смерть многих родственников во время холокоста заставляли его чувствовать себя человеком «без корней», лишенным «крови и почвы»[56], как он сам говорил, переиначивая печально известный националистический лозунг, использованный Гитлером{775}.
Чаргафф почти десять лет изучал биохимию системы свертывания крови у человека, а в 1944 г. прочел эпохальную статью Освальда Эвери о химической природе трансформирующего фактора. Работа Эвери так его захватила, что он резко изменил направление своих исследований{776}. Кроме того, на него произвела глубокое впечатление книга Эрвина Шрёдингера «Что такое жизнь?», которая побудила Уотсона, Уилкинса и Крика погрузиться в проблему генов{777}. До конца своей научной деятельности Чаргафф изучал ядро клетки, где сосредоточены «единицы наследственности» – гены{778}.
Работы Чаргаффа имели принципиальное значение для открытия двухцепочечной спиральной структуры ДНК. В 1944–1950 гг. в его лаборатории были разработаны методы распределительной хроматографии и спектрофотометрии в ультрафиолетовой области для определения различий в содержании и порядке расположения азотистых оснований в ДНК{779}. Выводы из множества данных, полученных в результате этих исследований, впоследствии были кратко сформулированы в виде так называемых правил Чаргаффа, а именно было показано, что у всех изученных на этот предмет видов живых организмов молярные соотношения азотистых оснований в ДНК таковы, что количество пуринов (аденина и гуанина) равно количеству пиримидинов (тимина и цитозина), причем аденина столько же, сколько тимина, а гуанина столько же, сколько цитозина. Вместе с тем соотношение (аденин + тимин): (гуанин + цитозин) может быть различным у разных видов{780}. Свойственная Чаргаффу осторожность заставила его написать в 1950 г.: «Пока нельзя сказать, является ли соотношение [(аденин + гуанин): (тимин + цитозин)] = 1:1 неслучайным»{781}. Потом твердо установили, что оно составляет
Закономерность (аденин + гуанин): (тимин + цитозин) = 1:1 стала для Уотсона и Крика ключом к структуре и функции ДНК. Почему же Чаргафф не осмыслил следствия из своих открытий с точки зрения генетики?{783} Возможно, дело было в том, что его мировоззрение как ученого исходило из предпосылки немецкой науки XIX в., а именно: должен существовать уровень, на котором сущность жизни химическая. Соответственно, он опирался почти исключительно на химические методы (титрование, очистка, перегонка и др.). В отличие от Лайнуса Полинга, Уотсона и Крика, Чаргафф не рассматривал пространственное расположение атомов в молекуле ДНК. Он не имел представления, как использовать или интерпретировать изображения, полученные методом рентгеновской кристаллографии, и презрительно называл молекулярную биологию «биохимия без лицензии»{784}.
В первые шесть месяцев моратория на исследования ДНК, установленного Брэггом в Кавендишской лаборатории, Джеймс Уотсон сделал сотни дифракционных рентгенограмм образцов вируса табачной мозаики, используя новую мощную рентгеновскую трубку с вращающимся анодом{785}. Не имея возможности заниматься интересующим его исследованием в рабочее время, он часто возвращался в Кавендишскую лабораторию после десяти часов вечера, когда массивные входные двери со стороны Фри-Скул-лейн были заперты на ночь. Чтобы попасть внутрь, ему приходилось будить привратника, спящего в своей квартире по соседству, или одалживать второй и последний ключ у физиолога Хью Хаксли. К счастью, супруги Кендрю, в отличие от его прежней квартирной хозяйки на Джезус-Грин, комендантский час не вводили, так что можно было возвращаться как угодно поздно. К концу весны он собрал достаточно данных, чтобы обнаружить у вируса табачной мозаики признаки спирального компонента, однако решил: «Путь к ДНК лежит не через вирус»{786}.
Как-то вечером Уотсон прочитал статью Чаргаффа о закономерностях в химическом составе ДНК и на следующее утро рассказал о них Крику, но тот ничего особенного в них не увидел и продолжил обдумывать другие вопросы{787}. Фрэнсис вспомнил о результатах Чаргаффа лишь через несколько недель, когда сидел в пабе Bun Shop вместе с химиком-теоретиком Джоном Гриффитом, который интересовался генетикой в биохимическом аспекте{788}. Они только что побывали на лекции астронома Томаса Голда о его теории стационарной Вселенной (теперь у нее мало сторонников), альтернативной теории Большого взрыва. Голд предложил «идеальный» космологический принцип, состоящий в том, что по мере вечного расширения Вселенной образуется новая материя, так что общая плотность сохраняется. Иначе говоря, Вселенная не имеет ни начала, ни конца и представляется всегда одинаковой{789}. У Голда был талант придавать сумасшедшим идеям видимость правдоподобных, и его рассуждения побудили Крика задуматься, существует ли идеальный биологический принцип, а именно возникновение точных копий генов в ходе удвоения хромосом при делении клетки{790}.
Мысленно перебирая всевозможные молекулярные перестановки, Крик заподозрил, что в репликации ДНК участвуют силы притяжения между азотистыми основаниями{791}. Исходя из этой догадки, он попросил Гриффита проделать необходимые вычисления, чтобы продемонстрировать механизм комплементарности либо прямого копирования ДНК. Через несколько дней в очереди за чаем в Кавендишской лаборатории Гриффит сказал Крику: «Возможно полустрогое доказательство того, что аденин и тимин должны сцепляться друг с другом». То же относилось к гуанину и цитозину. Выкладки Гриффита, которые он на тот момент не был готов отстаивать, в сущности, подтвердили те как бы странные результаты Чаргаффа, о которых Уотсон рассказывал Крику{792}.
В конце мая 1952 г. Чаргафф впервые после войны приехал в Европу и намеревался встретиться с Джоном Кендрю в Питерхаус-колледже Кембриджского университета{793}. Он только что стал профессором Колумбийского университета, и ему поручили прочесть ряд лекций в ряде городов Европы и в Израиле, а также выступить в июне с докладом о ДНК на Международном биохимическом конгрессе в Париже{794}. В конце встречи Кендрю спросил Чаргаффа, не хочет ли он поговорить с двумя сотрудниками Кавендишской лаборатории, которые «пытаются что-то сделать с нуклеиновыми кислотами». У Чаргаффа осталось впечатление, что Кендрю не вполне представлял, чем именно они занимались, так что его слова звучали не очень-то многообещающе{795}.
Чаргафф вспоминал об этой беседе со свойственной ему язвительностью: «Подобное, в сущности, незапоминающееся событие так часто описывалось в духе "Цезарь переходит Рубикон" и переписывалось, приукрашивалось или лакировалось в различных авто- и не автобиографиях, что даже мне, отлично запоминающему смешные ситуации и большому поклоннику фильмов братьев Маркс, трудно соскоблить толстый налет легенды с этой истории»{796}. Крик с Уотсоном и Чаргафф невзлюбили друг друга с первого взгляда. Им он показался высокомерным и невыносимым – каким, вероятно, и был. В свою очередь, тот был далеко не в восторге от не закрывающего рот Крика, не говоря уже о выкатывающем глаза и фыркающем Уотсоне. Он высмеял акцент Джеймса, а впоследствии называл этих двух молодчиков не иначе как «пигмеи»{797}. Уотсону запомнилось, что общий разговор быстро увял, едва Кендрю всего лишь допустил, что структура ДНК может быть ими открыта путем моделирования: «На Чаргаффа, одного из мировых экспертов по ДНК, сначала не произвели впечатления две темные лошадки, пытающиеся выиграть забег»{798}.
В 1978 г. Чаргафф описал эту встречу с высоты прошедших лет так: «Моя тогдашняя оценка была, конечно, скоропалительной и, вероятно, ошибочной. Первое впечатление: один – 35 лет, вид увядающего наводчика на скачках, персонаж Хогарта ("Карьера распутника"), возможно, Крукшанка, Домье: несмолкающий фальцет, мутный поток болтовни, в котором временами посверкивают золотые самородки. Другой – словно бы недоразвитый в свои 23 года, постоянная ухмылка – скорее хитрая, чем стеснительная; не говорит ничего существенного». Чаргаффу очень не понравилось, что на Уотсона и Крика повлияла теория α-спиральной структуры белков Полинга, а не его собственные попытки объяснить комплементарность аденина и тимина, цитозина и гуанина. Его неприятно поразили их «колоссальные амбиции и нахрапистость в сочетании с почти полным невежеством в химии, самой реальной из точных наук». Тем не менее Чаргафф долго утверждал, что именно тот разговор натолкнул Уотсона и Крика на двухцепочечную модель ДНК{799}. Что бы ни было причиной – гордыня, конфликт поколений или его непонимание их вопросов на языке теории дифракции на спиралях, – Чаргафф отнесся к собеседникам саркастически: «Парочка уличных зазывал в поисках спирали»{800}.
Крик признавал, что эта встреча действительно натолкнула его на важнейшее умозаключение. Озарение произошло после того, как он задел Чаргаффа замечанием: «Ну, и к чему же ведет вся эта работа с нуклеиновой кислотой? Она не дала нам ничего, что мы хотим знать». Обидчивый Чаргафф ответил, что это, разумеется, соотношение 1:1. Крик совершил промах, спросив: «А что это такое?», ведь работа Чаргаффа была опубликована. Фрэнсис бездумно совершил еще один
Рассказ об этом эпизоде был бы неполон без описания его комического завершения. Крик после разговора с Чаргаффом вечером неожиданно нагрянул к Джону Гриффиту в Тринити-колледж. Он забыл подробности рассуждений Гриффита о комплементарности и захотел выслушать их еще раз. Открыв дверь, он застал Гриффита в страстном общении с молодой женщиной, но это его не остановило. Крик схватил записи Гриффита, нацарапал формулы на обратной стороне конверта и поспешно ретировался. Уотсон заметил по поводу этого вторжения, ознаменовавшего окончание участия Гриффита в истории с ДНК: «Очевидно, в биологии наличие
Помимо того что Чаргаффу не удалось установить продуктивные рабочие отношения с Уотсоном и Криком, он «поставил не на ту лошадь». Весной 1952 г. Чаргафф не сказал Уотсону, Крику или Кендрю, что уже год как снабжал Мориса Уилкинса образцами ДНК. Чаргафф и не внушающий опасений Уилкинс сблизились прошлым летом на Гордоновской конференции по нуклеиновым кислотам и белкам в Нью-Гемпшире, где были в числе тех немногих участников, кто считал, что ДНК играет главную роль в наследственности.
В октябре 1951 г. Рэндалл распорядился, чтобы Розалинд Франклин работала с образцами ДНК от Зигнера{804}, а Уилкинс, к его разочарованию, – со своими препаратами из сперматозоидов каракатицы, добытыми в Неаполе. Однако с декабря 1951 г. Чаргафф из своей лаборатории в Нью-Йорке посылал Уилкинсу срочной авиапочтой ДНК из телячьей вилочковой железы. В ответ Уилкинс отправлял ему ежемесячные отчеты о ходе работ{805}. Но образцы Чаргаффа сильно уступали препаратам ДНК от Зигнера. Они разрушались вскоре после выделения, из-за чего были непригодны для продолжительного рентгеноструктурного анализа, а также плохо переходили из формы А в форму В даже при должном увлажнении{806}.
6 января 1952 г., то есть всего через несколько недель после того, как Брэгг приказал Уотсону и Крику прекратить заниматься моделями ДНК, Уилкинс прислал Чаргаффу несколько сделанных им рентгенограмм, которые считал более качественными, чем лучшие снимки Астбери. В сопроводительном письме на фирменном бланке отдела биофизических исследований Королевского колледжа он изобразил мальтийский крест, соответствующий спирали из «монеток» с шагом 27 Å и расстоянием между «монетками» 3,4 Å. Это было сделано более чем за год до того, как Уотсон и Крик опубликовали статью о двойной спирали{807}. На второй странице письма Уилкинс нарисовал цилиндрическую структуру, в которой фосфатные группы и сахарные остатки составляли внешний остов в форме спирали, а нуклеотиды, отмеченные буквой N, находились в центральной части. Таким образом, результаты анализа химического состава ДНК, полученные Чаргаффом, вместе с рентгенограммами и рисунками Уилкинса уже в 1952 г. вплотную – но не окончательно – приблизились к ответу, который Уотсон и Крик получили в 1953 г.
Уилкинс, которого переполнял восторг, попросил Чаргаффа держать все в секрете:
Если вы извините мне мой энтузиазм, я бы сказал, что эта проблема у нас на мази, и я надеюсь за следующие шесть месяцев
P. S. Причиной моей просьбы ограничить круг осведомления с тем, что я сообщил, вами и вашими сотрудниками является то, что нас беспокоит чрезмерный интерес, проявленный некоторыми здесь к этим результатам, а также их стремление делать выводы, прежде чем мы сделаем это сами. Я не думаю, что прогресс науки замедлится, если ненадолго придержать свои мысли, скажем, на 3–6 месяцев, пока они не созреют (если это слово здесь уместно). Большинству соображений, которые я указал, только 1–2 месяца. Я бы хотел, чтобы именно
Если бы Чаргаффу с Уилкинсом удалось полностью интерпретировать эту информацию, тогда, вероятно, их имена стояли бы первыми рядом с двойной спиралью ДНК. Они располагали практически всеми необходимыми и достаточными сведениями на целый год раньше, чем Уотсон и Крик, но не смогли разгадать головоломку – вероятно, потому, что не обладали той интуицией, которая позволила Уотсону и Крику совершить рывок, обойти конкурентов и победить. Поспешная недооценка кембриджского дуэта – крупнейшая ошибка в долгой выдающейся карьере Чаргаффа. Хотя в своих мемуарах он отметал сравнение с Юлием Цезарем, переходящим Рубикон и провозглашающим
[18]
Париж и Руайомон
Международный биохимический конгресс 1952 г. в Париже собрал более 2200 химиков, физиков, биологов и медиков. В величественном лекционном зале Сорбонны едва хватило мест для всех{813}. Это представительное мероприятие, открытое министром национального образования Франции писателем и юристом Пьером-Оливье Лапи, длилось неделю, включало множество докладов и завершилось балетным спектаклем в Парижской национальной опере, куда надо было являться во фраках. Скучающие жены участников посещали знаменитые кружевные мастерские в Шантильи и мемориал «Поляна перемирия» в Компьень, где дважды было подписано перемирие – 11 ноября 1918 г., что завершило Первую мировую войну, и 22 июня 1940 г., с которого формально началась гитлеровская оккупация Франции{814}.
Как-то между заседаниями Эрвин Чаргафф и Джеймс Уотсон столкнулись в центральном дворе Сорбонны. Уотсон протянул руку для приветствия, но удостоился лишь тени сардонической улыбки старшего коллеги. Во всяком случае, так вспоминал эту встречу Уотсон{815}. Чаргафф описал ее иначе: «Мои чувства были далеки от "сардонических". Я искал туалет, но, какую бы дверь ни открывал, видел лекторий и один и тот же большой портрет кардинала Ришелье»{816}. Что бы им ни владело, высокомерие, равнодушие или банальный зов природы, 47-летнему Чаргаффу удалось поставить молодого Уотсона в неловкое положение – по крайней мере, в тот момент.
Гвоздем конгресса было заседание 26 июля, посвященное структуре белков и биогенезу. Хотя доклад по ключевым вопросам представил энзимолог Джозеф Фрутон из Йельского университета, переполненный зал покорил своим наскоро организованным выступлением Лайнус Полинг. Его речь, опиравшаяся на материалы, подготовленные к майскому выступлению в Королевском обществе, удостоилась аплодисментов, которые редко услышишь на академических собраниях. Бурный отклик как на его научную работу, так и на бесстрашное сопротивление репрессивной государственной политике не обрадовал угрюмого Джеймса Уотсона, сидевшего в задних рядах аудитории. По его мнению, Полинг всего лишь с юмором пересказал то, что уже было опубликовано. Уотсон изучил последние статьи вдоль и поперек и не нашел там никаких указаний на то, чем автор занимается после них{817}.
Впрочем, Уотсон был, по-видимому, одинок в своем мнении о выступлении Лайнуса Полинга. Когда Лайнус с супругой вернулись в свой номер в гостинице Le Trianon в Сен-Жермен-де-Пре, к ним толпой хлынули почитатели и коллеги, жаждущие поздравить почетного президента конгресса. Через несколько часов Полинги, словно король и королева, восседали во главе стола в роскошно украшенном банкетном зале, где проводился торжественный обед. Обложку меню украшал рисунок: юные нимфы на строительных лесах возводят стену из кирпичиков, помеченных обозначениями разных аминокислот{818}. На вложенных страницах значилось изысканное меню: суп минестроне, омары под майонезом, жаркое из ягнятины, зеленый салат, сырное ассорти и персики с мороженым под малиновым сиропом, марочные вина пино-нуар «Пуйи-фюиссе», шардоне «Поммар» и шампанское брют, охлажденное во льду, а также кофе и всевозможные ликеры.
В разгар торжества в банкетный зал тихонько вошел Уилкинс. Накануне он слишком увлекся французской кухней и все еще неважно себя чувствовал. Морис выбрал место с краю, надеясь, что не придется поддерживать вежливую беседу с соседом. Однако тот человек вскоре начал с большим увлечением рассказывать о своем новом исследовании, доказавшем, что при заражении бактерий вирусом в бактериальную клетку проникает только его ДНК{819}. Сначала Уилкинс подумал, что ученый просто пересказывает эксперименты Освальда Эвери с пневмококками, а на следующее утро сообразил, что сидел рядом с бактериологом и генетиком Альфредом Херши из Колд-Спринг-Харборской лаборатории, которому предстояло открыть Международную конференцию по бактериофагам в аббатстве Руайомон.
Аббатство Руайомон находится в 30 км к северу от Парижа, и туда можно добраться на поезде. Построенное по приказу короля Людовика IX Святого в 1228–1235 гг., оно имеет в плане форму прямоугольника, из сторон которого выступают здания. Внутренние покои изобилуют готическими арками и пучками колонн, ребристыми сводами и потрясающими витражными окнами. Во дворе имеется ухоженный сад с зеркальным прудом в форме креста. Изначально это был монастырь цистерцианцев, во время Великой французской революции он закрылся, какое-то время там была ткацкая фабрика, потом облатская община, а в начале ХХ в. разместился частный культурный фонд и стали проводить встречи, представления и лекции, собиравшие в бывшее аббатство ученых, художников и артистов.
«Фаговая» группа, неформальными руководителями которой являлись Макс Дельбрюк и Сальвадор Лурия, арендовала аббатство на неделю для проведения конференции по бактериофагам летом 1952 г., сразу после биохимического конгресса{820}. Уотсон с воодушевлением предвкушал воссоединение с коллегами, которых не видел больше года, и, повстречав Уилкинса в Париже, пригласил и его. Уилкинс принял предложение. Он был очень рад познакомиться с новыми научными кадрами, создававшими современную генетику{821}.
Все участники конференции в Руайомоне слышали об экспериментах Альфреда Херши с бактериофагами и хотели узнать о них больше. Высокий, худой, одиночка и молчун, Херши долгие годы работал с единственной ассистенткой – Мартой Чейз{822}. Однажды посетитель попросил Херши показать лабораторию и интересное оборудование, а Херши резко отказал: «Нет, мы работаем головой»{823}; это было для него характерно.
В 1952 г. Херши и Чейз опубликовали результаты важного исследования, известного теперь под названием «эксперимент Херши – Чейз», а поначалу – как эксперимент с кухонным блендером, потому что в нем использовался, за неимением лучшего, обычный блендер производства фирмы Waring, каким делают молочные коктейли и безалкогольные солодовые напитки. Целью эксперимента было однозначно выяснить, что является генетическим материалом – белки, ДНК или какое-то их сочетание. Для этого выращивали две группы бактерий: одну – в среде, содержащей радиоактивный фосфор-32, другую – в среде с радиоактивной серой-35. Бактериофаги, добавленные в среду с бактериями и размножавшиеся в них, поглощали эти радиоактивные изотопы, которые служили маркeрами, при построении своей ДНК и белков. Фосфор содержится в ДНК, но отсутствует в белках, а сера, наоборот, содержится в белках, но ее нет в ДНК. Таким образом, одни бактериофаги содержали меченные серой белки, а другие – меченную фосфором ДНК. После выделения радиоактивно меченных бактериофагов их добавляли к культуре свежих (не содержащих изотопов) бактерий и позволяли бактериофагам инфицировать эти бактерии. После этого среду с бактериями подвергали энергичному встряхиванию, для того чтобы отделить оболочки фаговых частиц от поверхности бактериальных клеток (вот тут и пригодился кухонный блендер), а затем инфицированные бактерии отделяли от среды. Когда в первом опыте к бактериям добавляли бактериофаги, меченные фосфором-32, радиоактивная метка обнаруживалась в бактериальных клетках. Когда же во втором опыте к бактериям добавляли бактериофаги, меченные серой-35, метка оказывалась во фракции среды с белковыми оболочками фагов, но ее не было в бактериальных клетках. Следовательно, материалом, который проникал в бактерии, была ДНК. Поскольку внутри инфицированных бактерий формируются полные вирусные частицы, содержащие белки вируса, эта работа была признана одним из решающих доказательств того, что генетическая информация (информация о структуре белков) содержится в ДНК{824}, и в 1969 г. принесла Херши Нобелевскую премию по физиологии и медицине{825}. В 1998 г. Уотсон написал в
На Лайнуса Полинга эта работа также произвела сильное впечатление. Сразу после доклада Херши он встал и признал ошибочность своих поисков. Он смело заявил замершей аудитории, что с генетической точки зрения ДНК – главное вещество, управляющее образованием белков{827}. Из этого заявления можно было предположить, что Полинг собирается вплотную заняться ДНК. Хотя он пока не видел рентгенограмм, полученных Франклин или Уилкинсом, с ними бегло ознакомился его помощник Роберт Кори, когда двумя месяцами ранее ездил в Лондон читать доклад Полинга в Королевском обществе. Кори сообщил Полингу, что эти изображения хорошие, но не похоже, что Франклин или Уилкинс может составить серьезную конкуренцию. Но Кори из соображений научной этики, скорее всего, не снабдил Полинга точными схемами дифракционных картин, полученных Франклин, ведь это были не его данные. Однако он не преминул доложить, что в Королевском колледже царят вражда и подначки, а в такой атмосфере едва ли можно результативно работать. Что касается Кавендишской лаборатории, то, по впечатлению Кори, ничто не указывало на интерес Брэгга, Перуца или Кендрю к ДНК. Полинг еще не был знаком с Криком, а Уотсон, которому несколько лет назад отказали в приеме в аспирантуру Калифорнийского технологического института, не произвел на него впечатления. И Полинг успокоил себя тем, что время на его стороне, группа из Королевского колледжа не опасна, а кембриджцы еще никогда не брали над ним верх в научном соревновании.
Незадолго до доклада Херши Джеймс Уотсон общался с французским микробиологом Андре Львовом из Пастеровского института, в 1930-е гг. некоторое время работавшим в Кембридже. За круассанами и кофе Львов сообщил, что в Руайомон должны приехать Полинг с женой. Уотсон поспешил в аудиторию, где должен был выступать Херши, чтобы занять хорошее место, и наблюдал, как Полинг входит в зал в сопровождении атташе по науке посольства США Джеффриса Уаймена, который, будучи, можно сказать, потомственным биологом, некогда успешно занимался биохимией[57] и молекулярной биологией в Гарвардском и Кембриджском университетах, но предпочел дипломатическую карьеру.
Уотсон стал искать способ оказаться рядом с Полингом, и это удалось, когда после утренних докладов на лужайке средневекового монастыря было подано перекусить{828}. За столом ученые обменивались любезностями и обсуждали новости науки. Уотсон заговорил о предстоящей работе у Макса Дельбрюка в Калифорнийском технологическом институте в следующем году.
Несколько недель перед конференцией по бактериофагам Уотсон и Дельбрюк регулярно переписывались, чтобы Джеймс был готов к встрече с Полингом. 20 мая Уотсон отправил Дельбрюку длинное описание своей работы по вирусу табачной мозаики, приправив его кембриджскими сплетнями, своими страхами по поводу призыва в армию и известием о том, что он и Крик временно прекратили заниматься моделями ДНК по «дипломатическим» соображениям – чтобы не влезать в чужую тему. Относительно последнего он заметил: «Если группа из Королевского колледжа продолжит бездействовать, мы снова попытаем удачу»{829}. В ответном письме 4 июня Дельбрюк рассказал, что у Полинга есть 10 000 долларов от Национального фонда детского паралича на изучение структуры ДНК, которые лежат мертвым грузом из-за недостатка работников. Также он сообщил, что в марте 1953 г. в Калифорнийском технологическом институте запланирована конференция по белкам, куда приглашены большинство кембриджских коллег, и что для Уотсона этот момент может стать возвращением, а кроме того, такая же возможность представится летом 1953 г. на симпозиуме по вирусам в Колд-Спринг-Харборе{830}.
Разговор с Полингом не оправдал надежд Уотсона. Они коротко обговорили возможность приезда Джеймса в Калифорнийский технологический институт для изучения вирусов. Уотсон показал новые дифракционные рентгенограммы, полученные в Королевском колледже. Полинг отреагировал на них уклончиво, сказав лишь, что тщательный рентгеноструктурный анализ – такой, какой провели его сотрудники применительно к аминокислотам, – принципиально важен для понимания нуклеиновых кислот. Уотсон ушел разочарованный, потому что практически ни слова не было сказано о ДНК{831}.
«Я больше узнал от Авы Хелен», – иронизировал он{832}. Уотсону было известно, что второй сын Полингов, Питер, осенью того года должен был начать работать в Кавендишской лаборатории и что, если бы не знаменитая фамилия, его бы туда не взяли. Увы, Питер Полинг не отличался успехами в учебе, особенно после того, как переболел мононуклеозом{833}. Уотсон познакомился с ним на какой-то вечеринке летом 1949 г., когда был у Дельбрюка в Пасадене. Тридцать четыре года спустя Питер Полинг заявил, что не помнит этого события, потому что, по его собственному признанию, был поглощен мечтой соблазнить одну девицу{834}.
Мать Питера тревожилась за него не только из-за того, что он слишком усердно посещал вечеринки. В науке сын неизбежно оказывался в тени прославленного отца. Ава Полинг старалась найти ему поддержку. Уотсон заверил ее, что будет очень рад стать наставником Питера и помочь ему приспособиться к жизни в Кембридже, хотя, слушая ее, думал о красивой сестре Питера Линде, которая куда больше привлекала его{835}.
Через неделю после конференции по бактериофагам в Руайомоне Уотсон путешествовал в Итальянских Альпах. 11 августа на высоте 1600 метров над уровнем моря он присел на камень и написал длинное письмо Фрэнсису и Одиль Крик. В нем он рассказал про свой доклад о вирусе табачной мозаики, упомянув, что оделся с таким расчетом, чтобы казаться человеком, которому все равно, как он выглядит: свободная рубашка с расстегнутым воротом, великоватый пиджак, слишком короткие штаны, сползающие темные носки и поношенные коричневые ботинки с незавязанными шнурками{836}. Так он обычно «наряжался» на летних симпозиумах, но в данном случае причиной было то, что по дороге из Парижа в поезде его чемодан с одеждой пропал, пока он спал.
Уотсон также поведал об архитектуре Руайомона, напомнившей ему Кембридж и создающей атмосферу, более располагающую к великим мыслям, чем суетный Париж; забавно описал официальный прием, устроенный баронессой де Ротшильд в поместье близ Шантийи-Гувьё, где он угощался копченым лососем и охлажденным шампанским, которые разносили на подносах вышколенные официанты, и разглядывал полотна Рубенса и Хальса на стенах, обшитых панелями орехового дерева. На это мероприятие Джеймс одолжил пиджак и галстук, а также обильно намазал успевшие сильно отрасти волосы бриллиантином{837}. За несколько недель до того его мать, навестив сына в Кембридже, написала мужу, что сын обзавелся прической «под Эйнштейна»{838}. По-видимому, Уотсону доставило удовольствие, что он произвел дикое впечатление на баронессу и ее гостей, поскольку заключил: «Вывод из моей первой встречи с аристократией очевиден: если я буду как все, меня второй раз не пригласят»{839}.
Важнее впечатлений от светских развлечений было то, что Уотсон рассказал Крикам о разговоре с Авой Хелен Полинг и предупредил о «трудном мальчике» Питере. Чтобы удержать парня на пути истинном, Уотсон посоветовал матери ограничить его расходы, вынудив тем самым к скромному существованию{840}.
Здесь история снова обернулась на благо Уотсона и Крика. Полинг-младший прибыл в Кавендишскую лабораторию за несколько месяцев до того, как они возобновили работу по ДНК, – и это сдвинуло расклад в их пользу. Уотсон быстро сдружился с Питером, которому тот предстал смешным, с большими ушами и тонкими растрепанными волосами{841}. Уотсон, со своей стороны, тепло вспоминал Питера как своего самого важного друга в Кембридже, отмечая: «Мы почти ровесники, и он был очень забавным»{842}. Проведя немало времени бок о бок с Уотсоном в помещении № 103 Остиновского крыла Кавендишской лаборатории, Питер Полинг позже сыграл роль «жучка» в лаборатории Лайнуса Полинга в Пасадене.
[19]
Лето случайностей
Лето 1952 г. дало Морису Уилкинсу передышку от проблем. В июле он надолго отправился в Бразилию, где вместе с еще несколькими британскими молекулярными биологами собирался посетить лаборатории, провести конференцию по важным достижениям в исследованиях на молекулярном уровне и в целом привнести оживление в бразильскую науку{844}. Их принимал прославленный врач и бактериолог Карлос Чагас, описавший болезнь, названную его именем, которая вызывается простейшими
Сначала Уилкинс, с удовольствием пользуясь гостеприимством и вниманием местных коллег, загорал на пляже Ипанема и делал покупки на уличных рынках Рио-де-Жанейро. Затем он поехал на запад, в Лиму, в поисках крупных головоногих моллюсков ради сперматозоидов, из которых выделяют ДНК. Нужного материала он не добыл, зато знакомился с культурной жизнью Перу, путешествовал по Андам и восторгался Мачу-Пикчу и Куско. Озирая просторы с высоты горных вершин, он размышлял о красоте безжалостно уничтоженной цивилизации инков, от которой остались лишь фантастические руины{847}. В этой жестокой истории ему виделась аналогия с атомной войной. Через семь лет после приказа президента США Гарри Трумэна об атомной бомбардировке Хиросимы и Нагасаки Уилкинс продолжал сильно переживать из-за своего участия в создании ядерного оружия, хотя как раз связанная с этим утрата иллюзий побудила его выбрать молекулярную биологию. В Перу он, погруженный в состояние как бы вневременья, отрешился от проблем Королевского колледжа и обыденных забот. Охватив единым взглядом прошлое, настоящее и будущее, он увидел мир по-новому и, спросив себя: «И что в итоге?», пришел к выводу: «На это нет четкого ответа. Остается не сдаваться и исследовать мир, не забывая принципиальные вопросы бытия»{848}.
При своей высокой тревожности Уилкинс очень нуждался в психологической разгрузке. Два месяца тому назад, уезжая из Англии, он был страшно подавлен тем, что из-за его вражды с Франклин работа по ДНК была под угрозой. Кроме того, сказывались последствия разрыва с Эдель Ланж. К его чести, стоя в одиночестве на далекой вершине в Андах, Уилкинс твердо решил вернуться к лабораторному столу и трудиться над определением структуры ДНК. Много лет спустя, размышляя об этом поворотном моменте своей жизни, он заметил: «Если бы кто-нибудь мне сказал, что очень скоро из мрака выступит одно из самых важных научных открытий столетия, я бы не удивился – разве что тому, насколько быстро это произошло»{849}.
В начале сентября Уилкинс долгим кружным путем на винтовом самолете вернулся домой. Из солнечной Бразилии он попал в свою мансарду в лондонском Сохо, где было темно и холодно, и почувствовал себя совершенно обессиленным. Распаковывая багаж, он вынимал красивые перуанские сувениры, которыми был бы счастлив поделиться с Эдель, исчезнувшей, увы, из его жизни навсегда. Они распрощались шесть месяцев назад в Альпах. Стоя в пустой квартире, одинокий, лишенный любви, измученный бессонницей, Уилкинс взорвался и уничтожил все, что дарила ему Ланж. Однако он не разбил новые вещицы, которые привез из поездки: «Я знал, что моя жизнь должна продолжаться»{850}.
В Королевском колледже затравленная Розалинд Франклин все лето трудилась над рентгенограммами. Через двадцать лет ее коллега Джеффри Браун, печально покачивая головой, так описал обстановку в биофизической лаборатории: «Уилкинс был не слишком добр к Розалинд… особенно под конец… и был взят курс, скорее всего Рэндаллом, но также вероятно по совету Уилкинса, на то, чтобы попросту ее выжить»{851}. 1 марта 1952 г. она написала Дэвиду и Энн Сейр о своей изоляции на работе. Хотя лабораторное оборудование и оснащение Королевского колледжа были, по словам Франклин, «исключительно хорошими – фактически скандально хорошими, если учесть нехватку денег на подобное», она стремилась покинуть его при первой же возможности. Резко критикуя коллег, Розалинд охарактеризовала здешнюю молодежь: «Почти все они милые люди, но ни одного блестящего ума». О тех, кто постарше, она выразилась резче: «Немногие достойные и приятные избегают лабораторной работы, чтобы не находиться в тяжелой атмосфере. А остальные просто отвратительны, и именно они задавали тон… Среди них нет первоклассного или хотя бы сильного ума – никого, с кем мне бы хотелось обсуждать что бы то ни было, научное или иное». К счастью, у нее была возможность изолироваться от всех в своей маленькой лаборатории и свести общение к минимуму, что сделало конфликт менее болезненным. Но Розалинд стало скучновато{852}.
В том же письме Франклин упомянула «ужасный кризис с Уилкинсом», из-за которого она чуть не вернулась в Париж, и отметила: «С тех пор мы договорились разойтись в стороны, и работа идет сейчас довольно хорошо». Тем не менее она договорилась о встрече с Джоном Берналом из Беркбек-колледжа и спросила, не найдется ли для нее места. Она знала себе цену и свои недостатки. По ее описанию, Бернал был с ней снисходителен, но любезен и произвел яркое, вдохновляющее впечатление. Он дал Розалинд некоторые основания надеяться когда-нибудь работать в его биологической группе, но на тот момент она не уточнила, что хочет перейти в текущем году. В письме Франклин призвала друзей держать новость в тайне: «Ни одна живая душа пока об этом не знает». Конечно, она понимала, что, сменив Королевский колледж на учреждение, в то время служившее в основном курсами повышения квалификации и вечерней школой для работающих людей, она существенно проиграет в престиже. Но она считала, что Беркбек-колледж «живее» других лондонских колледжей, потому что туда приходят только те, кто действительно хочет учиться и работать. Кроме того, значительную часть штата составляли иностранцы, а это было для нее хорошим знаком, ведь в Королевском колледже не было ни иностранцев, ни евреев{853}.
Через несколько месяцев после этого письма Франклин совершила чудесную поездку в Югославию, во время которой 2 июня 1952 г., находясь на обзорной палубе судна по пути из Сплита в Риеку, она снова написала Энн и Дэвиду Сейр: «Я по-прежнему ничего не знаю о своем будущем. Я дам вам знать, когда определюсь. Я виделась с Берналом, и он возьмет меня, если Рэндалл согласится, но я решила, что неразумно разговаривать с Рэндаллом прямо перед тем, как уехать на месяц, так что это удовольствие ждет моего возвращения»{854}.
Через месяц судьба Франклин в Королевском колледже была официально решена. Остается неясным, Рэндалл ли инспирировал ее уход ввиду напряженной обстановки, или он произошел «по ее собственному желанию». Возможно, и то и другое вместе. 19 июня она связалась с Берналом по вопросу о возможности переноса ее работы в Беркбек-колледж, подчеркнув, что Рэндалл не возражает против этого{855}. Не исключено, что Рэндалл сам способствовал ее переходу, переговорив с Берналом еще до того, как Франклин к нему обратилась. Вернее полагать, что у Рэндалла не было особых стимулов затягивать ее пребывание в Королевском колледже и он не уговаривал ее остаться. Столь легкое разрешение ожесточенной распри в его лаборатории должно было быть для него облегчением{856}. Но следовало соблюсти формальности и подготовить все полагающиеся в таких случаях бумаги. 1 июля 1952 г. стипендиальный комитет компании Turner & Newall уведомил профессора Рэндалла, что Франклин обратилась с просьбой провести третий год срока получения денег от этой компании в кристаллографической лаборатории профессора Дж. Бернала в Беркбек-колледже, чтобы с помощью разработанных ею приемов рентгеновской кристаллографии изучать вирус табачной мозаики{857}. Однако Розалинд начала работать на новом месте лишь в марте 1953 г.
Вынужденный переход в Беркбек-колледж неизбежно имел тот отрицательный эффект, что прерывал работу Франклин, которая до того в Королевском колледже шла хорошо как никогда. В ее экспериментах требовалось делать снимки под множеством разных углов и с разными настройками оборудования. Это было очень трудоемко и сопровождалось опасным воздействием рентгеновского излучения в таких дозах, какие сейчас считаются совершенно недопустимыми. К весне Розалинд и Гослинг научились мастерски подготавливать и устанавливать в аппарате образцы и получали все более четкие рентгенограммы обеих форм ДНК – «сухой» (А) и гидратированной (В).
В начале лета Франклин переключилась на кропотливую, но спокойную работу – расчеты по рентгенограммам. В ее состоянии духа это было благом. Для интерпретации данных она использовала функции Паттерсона{858}. Этот подход, разработанный в 1935 г. британским специалистом по рентгеновской кристаллографии Артуром Паттерсоном, дает карту межатомных векторов для изучаемой молекулы. Межатомный вектор описывает положение двух атомов относительно друг друга. Расчет точек карты делается на основании интенсивностей дифракционных пятен (рефлексов). По набору межатомных векторов определяют структуру молекулы{859}.
Для определения молекулярной структуры использование функций Паттерсона предпочтительно, когда мало надежных данных. Если молекула имеет правильную или повторяющуюся структуру, этот метод дает основу для построения структуры в трех измерениях. Карта Паттерсона похожа на топографическую карту с контурными линиями – сплошные петли и изгибы, словно какой-то неровный рельеф. Хорас Джадсон заметил: «Измыслить, исходя из этой карты, реальную структуру – такая головоломная задача, что мозг словно проходит через сито»{860}. Из-за сложности этого метода Макс Перуц и Джон Кендрю к 1949 г. отказались от него и перешли на другие способы{861}. Фрэнсис Крик считал, что он ненадежен применительно к сложным органическим соединениям{862}. Джеймс Уотсон признался в 2018 г., что никогда не понимал методологию Паттерсона{863}.
В настоящее время существуют компьютерные программы для расчета функций Паттерсона, преобразований Фурье, функций Бесселя и других сложных способов математического моделирования, так что результаты можно получить очень быстро. А в 1952 г. Франклин и Гослинг пользовались громоздким вычислительным приспособлением под названием «штрипсы Биверса – Липсона», представлявшим собой набор бумажных полосок или карточек со значениями периодических функций, которые особым образом располагались в красивом полированном ящике из красного дерева. Почти через полвека после тех событий Реймонд Гослинг сказал, что ему до сих пор снятся кошмары, в которых он роняет этот ящик и должен снова расставить карточки в правильном порядке. Однако какими бы утомительными и однообразными ни были вычисления, он считал свою работу с Франклин необыкновенно интересной: «Ведь никто не делал такого раньше. Я волновался, но Розалинд – профессионал своего дела, она была уверена в том, что это выполнимая задача»{864}.
2 июля Франклин записала на чистой странице одного из своих блокнотов для лабораторных записей:
А 18 июля Франклин сделала шуточную похоронную открытку в черной рамке – для собственного удовольствия и в пику Уилкинсу, а не для общего распространения. Надпись гласила:
Уилкинс был не в восторге от такого «сообщения», которое сначала принял за дружескую шутку Гослинга. Узнав потом, кто истинный автор (хотя открытку подписали и Франклин, и Гослинг), он не простил Розалинд этой выходки, преувеличив ее стремление унизить его и забыв о розыгрышах, которые устраивали над ней коллеги. Не стоит упускать из вида тот факт, что в открытке говорилось о кристаллической А-форме ДНК, с которой получалось много артефактов в картине дифракции, а анализ с использованием функций Паттерсона не давал однозначных результатов относительно наличия спиральной структуры. А Гослинг часто говорил, что Розалинд никогда не считала В-форму неспиральной{867}. Шутки шутками, но вышло, что Франклин написала уведомление о собственных «похоронах»: историей с открыткой отмечен конец ее пребывания в Королевском колледже.
Есть печальная ирония в том, что отчасти из-за добросовестности и упорства Розалинд Франклин, побуждавших ее не сворачивать с пути медленного, кропотливого анализа, ее имя долгое время не звучало в истории науки. Она, увы, недооценила скорость прогресса в построении моделей кембриджскими коллегами. На симпозиуме в честь сороковой годовщины открытия структуры ДНК Гослинг сожалел, что Франклин и он не успели полностью интерпретировать с таким трудом полученные карты Паттерсона раньше, чем Уотсон и Крик объявили о своей модели. Гослинг грустно вспоминал: «Конечно, если кошка выпрыгнула из мешка, ее не посадить обратно. Мы снова посмотрели на нашу цилиндрическую функцию Паттерсона: ясно видны пики, представляющие тяжелые группы из фосфора и кислорода, лежащие на двойной спирали. Одна цепь шла вверх, другая – вниз». На неизбежный вопрос, нашли бы они ответ самостоятельно, он честно ответил: «Не знаю. Может быть, и нашли бы, но ведь все становится совершенно очевидным, когда тебе говорят, куда смотреть»{868}.
Для Джеймса Уотсона лето 1952 г. тоже было хлопотным. После поездок в Париж, Руайомон и Итальянские Альпы его пригласил Луиджи Кавалли-Сфорца из Пармского университета, раньше работавший в Кембридже, на II Международную конференцию по генетике микроорганизмов. Трехдневное мероприятие проходило в начале сентября в красивом городе Палланце на берегу озера Лаго-Маджоре на северо-западе Италии{869}. Важнейшими на конференции были доклады Кавалли-Сфорцы, Уильяма Хейса из Медицинской школы Лондонского университета и Джошуа Ледерберга из Висконсинского университета, которые установили существование двух отдельных полов у бактерий{870}.
В 1946 г. Ледерберг, изучавший тогда медицину в Колледже терапии и хирургии Колумбийского университета, отправился к Эдуарду Тейтему в Йельский университет, чтобы работать над диссертацией в области генетики микроорганизмов. Эти два блестящих ученых изучали генетическую рекомбинацию у бактерий при передаче генетического материала от клетки к клетке{871}. Через год Ледерберг стал профессором Висконсинского университета в Мадисоне, а в 1958 г. вместе с Эдуардом Тейтемом и Джорджем Бидлом получил Нобелевскую премию по физиологии и медицине.
Стремительному взлету Ледерберга, который был лишь на три года старше Уотсона, можно было позавидовать. Хотя Джеймс и сам стал нобелевским лауреатом уже в 39 лет, в 1967 г. он сказал: «[Ледерберг] поставил такое огромное множество чудесных экспериментов, что практически никто, кроме Кавалли, не осмеливался работать в той же области. Я слышал, что Джошуа с раблезианским размахом читает лекции по три-пять часов без остановки – ясно, что он
Вернувшись в середине сентября в Кембридж, Уотсон бросился в университетскую библиотеку и прочел все журнальные статьи Ледерберга, которые только нашел. Подстегиваемый присущим ему соревновательным духом, он скрупулезно искал что-нибудь, что позволило бы «совершить невероятное – утереть нос [Ледербергу] корректной интерпретацией его собственных экспериментов». 27 октября он написал сестре о своих изысканиях: «Если все получится, будет очень здорово, потому что это разрешит существующий уже пять лет парадокс и позволит быстро продвинуться в генетике микроорганизмов… Было бы приятно обойти Джошуа Ледерберга в том, чем он занимается всю свою жизнь (пока что довольно короткую – ему лет 28)»{875}.
Стремление Уотсона найти «скелеты в шкафу» Ледерберга оставило Фрэнсиса Крика равнодушным{876}. Истратив все лето на необходимую для завершения диссертации работу, Крик был готов вернуться к проблеме ДНК. Он беспокоился, что чем больше времени Уотсон будет разбираться в проблеме полов у бактерий, тем меньше сил уделит ДНК и они рискуют утратить фору перед Лайнусом Полингом{877}. Настал черед Крика вернуть партнера на путь истинный – в неведомые дебри, ставшие их судьбой в науке.
У Крика были веские причины тревожиться из-за Полинга, который летом после собраний в Париже и Руайомоне посетил британских молекулярных биологов, занимавшихся белками. Это был вовсе не почетный тур. Он общался с теми, кто имел претензии к его теориям, внимательно выслушивал их возражения, отвечал на вопросы и вел дискуссии, таким образом укрепляя и совершенствуя свою модель α-спирали{878}.
В первую очередь Полинг приехал в Кавендишскую лабораторию. К большому удивлению – во всяком случае, ее сотрудников, – больше всего он хотел встретиться не с Максом Перуцем и не с Джоном Кендрю. Он обратился к Брэггу с неожиданной просьбой: ему хотелось побеседовать с Фрэнсисом Криком, чтобы обсудить его математические выкладки для предсказания дифракции рентгеновских лучей на спиралях{879}. Не желая проявлять неприязнь к Крику, Брэгг неохотно все устроил, втайне надеясь, что раздражающий его аспирант скоро, возможно, будет бесить кого-нибудь другого. Позднее Крик оспорил предположение, что модель α-спирали Полинга стала источником для его идеи суперспирали в белках и теории двойной спирали ДНК: «Это очень далеко от истины. Идея спирали витала в воздухе, и нужно было быть тупым или очень упрямым, чтобы не мыслить спирально»{880}.
Нетрудно себе представить, как простой аспирант – даже такой нахальный, блестящий и самоуверенный вроде Крика – держался бы в присутствии величайшего химика мира. В черном такси, которое везло их по улицам Кембриджа, Полинг, которому вообще-то нравилось, когда ему курили фимиам, был невозмутим, а Крик страшно напряжен и впервые за тридцать шесть лет своей жизни был настроен смиренно{881}. Да и можно ли было чувствовать себя иначе рядом с Полингом?
За обедом Крик избегал темы ДНК, но не только запрет Брэгга был тому причиной. Он не хотел направлять Полинга по пути, который они с Уотсоном жаждали пройти сами. Он вздохнул с облегчением, узнав, что Полинг не собирается посещать биофизическую лабораторию Королевского колледжа, потому что хотел завершить свои работы по белкам, прежде чем взяться за ДНК. Полинг сообщил Крику, что ранее Уилкинс и Рэндалл отказались делиться с ним данными; он не хотел усугублять и без того неприятную ситуацию{882}.
Вместо того чтобы обсуждать ДНК, Крик предложил объяснение одного из немногих пробелов в теории α-спирали Полинга – отсутствие рефлекса на 5,1 Å, наблюдающегося на дифракционных рентгенограммах большинства природных белков, причем сделал это так, чтобы заинтересовать почтенного профессора, но не дать ему готовое решение, в правильности которого не сомневался. Полинг сказал, что мыслил в том же направлении, а затем исполнил мечту Крика – предложил ему поработать год в Калифорнийском технологическом институте. Взволнованный Крик спросил, не рассматривал ли Полинг возможность того, что α-спирали обвиваются одна вокруг другой. Полинг ответил просто: «Да, думал» – и оборвал эту тему, продемонстрировав, что более скрытен, чем его молодой коллега.
Крик разрабатывал математические формулы, предсказывающие скручивание α-спиралей друг вокруг друга в белках. Опасаясь, что Полинг мог «украсть» его идею, которую он выпалил во время поездки в такси, Крик поспешно написал сообщение о ходе исследования и послал его в журнал
Крик кое-что усвоил из этого столкновения: оно продемонстрировало, как плодотворно мыслит Полинг в вопросах структуры биологических молекул и каким грозным соперником он может стать. А самый важный вывод, который он сделал и доложил Уотсону, заключался в том, что Полинг близок к завершению своей работы по белкам и готов взяться за следующую грандиозную задачу, а значит, им нельзя терять времени. Полинг и сам вспоминал впоследствии: «Я всегда считал, что рано или поздно открою структуру ДНК. Это был лишь вопрос времени»{886}.
Часть V
Финишная прямая: Ноябрь 1952-го – апрель 1953-го
[20]
Песнь Лайнуса
Опасения Крика сбывались – Полинг трудился без устали. Хотя у него была масса дел: он преподавал химию старшекурсникам, управлял своей химической «империей» в Калифорнийском технологическом институте, читал лекции и писал статьи для широкой аудитории, – ни одно из этих занятий не насыщало его неутолимую любознательность. Он жаждал покорять новые территории в науке. Говоря конкретнее, ему нужна была ДНК.
Во второй половине дня во вторник, 25 ноября, Полинг прошел коридором от своего кабинета на втором этаже химической лаборатории Гейтса и Креллина в конференц-зал биологической лаборатории Керкхоффа на доклад биофизика и вирусолога Робли Уильямса из Калифорнийского университета в Беркли. Совместно с кристаллографом Ральфом Уайкоффом Уильямс разработал новый метод электронной микроскопии, включавший напыление образца металлом, что позволяло получать подробные трехмерные изображения микроорганизмов. Полинга восхитили четкость и детальность микрофотографий, показанных Уильямсом с помощью проектора, особенно вирусной РНК.
Сидя в переднем ряду затемненного зала, Полинг мысленно сравнивал дифракционные рентгенограммы ДНК, сделанные Астбери в 1938 г., с поразительными изображениями Уильямса. На снимках Астбери нуклеиновая кислота выглядела как плоская лента, а на микрофотографиях – как цилиндр или длинная узкая трубка. Хотя Уильямс представил РНК, а не ДНК, для Полинга его результаты свидетельствовали, что ДНК должна быть спиралью{890}.
Уже вернувшись домой и поужинав, Полинг еще долго размышлял о возможных вариантах строения молекулы ДНК. На следующий день в своем служебном кабинете, вооружившись карандашом, пачкой бумаги и логарифмической линейкой{891}, он выискал в кипе научных журналов, высившейся на его столе, последний номер британского издания
Затем Полинг пересмотрел то, что записал накануне на семинаре, и прочел, что ответил Уильямс, когда его спросили о диаметре молекулы РНК: 15 Å, но точное определение затруднительно. Полинг использовал данные Уильямса о плотности для оценки количества полинуклеотидных цепей в молекуле ДНК и пришел к выводу, который записал в своем блокноте: «Возможно, это трехцепочечная структура!»{893} В 1974 г. он вспоминал, как удивился этому результату, потому что его расчеты и вышедшая в 1940 г. статья о комплементарности указывали на двухцепочечную структуру. Однако Полинг ошибочно решил, что в имевшихся данных были артефакты, и устремился по ложному пути. Впоследствии он признался: «Теперь мне странно, что я стал работать над трех-, а не двухцепочечной структурой»{894}.
Как и Уотсон с Криком годом раньше, Полинг полагал, что фосфатные группы находятся внутри спирали. Он считал, что азотистые основания снаружи плотно упакованы в спираль и обеспечивают наблюдаемые объем и плотность молекулы. Вычислив углы связей, он заключил, что в каждой цепи примерно три остатка на виток спирали и три цепи тесно переплетены, удерживаемые вместе водородными связями между фосфатными группами{895}. На его первых рисунках тройной спирали очень плотная срединная часть, где недостаточно места, чтобы вместить все атомы. В ту среду, 26 ноября, Полинг, измученный, добрался до постели лишь поздней ночью. Назавтра был День благодарения, так что он остался дома с семьей.
В субботу, 29 ноября, Полинг вернулся к своим записям. Следовало скорректировать модель, чтобы она согласовывалась с результатами Астбери, Фурберга и Тодда. Но «впихнуть» три цепи, плотно набитые фосфатными группами, в пространственные ограничения Астбери не удавалось, словно втиснуть ногу в хрустальную туфельку Золушки. Разочарованный, он на время прекратил мозговой штурм{896}.
2 декабря Полинг поручил помощнику запросить в библиотеке свежую литературу по рентгеновской кристаллографии. Просмотрев эти статьи, он записал: «Я поместил фосфаты максимально близко друг к другу и деформировал их насколько возможно». Однако модель оставалась сомнительной: в ней было слишком много атомов в срединной части спирали, что выглядело ненатурально. Однако автору она очень нравилась: «Почти идеальный октаэдр, одна из фундаментальных форм в кристаллографии»{897}.
Полинг прекрасно понимал, что далек от финиша. Почти каждое утро он обсуждал то, что надумал накануне вечером, с молодым коллегой Вернером Шомейкером, высказывая свои идеи с увлеченностью, далеко превосходившей их обоснованность. Хотя у него не было точных данных ни об углах связей, ни о структуре нуклеотидов и сахаро-фосфатного остова, Полинг убедил себя в собственной правоте и делился этим убеждением не только со знакомыми в Пасадене. 4 декабря 1952 г. он написал некогда учившемуся у него химику Эдгару Брайту Уилсону в Гарвард: «Я считаю, что теперь мы установили полную молекулярную структуру нуклеиновых кислот»{898}.
В конце декабря Кори изучил модель Полинга и высказал свое профессиональное мнение: в ее срединной части атомы кислорода так тесно упакованы, что при известных углах и длинах связей это невозможно. Когда же была смоделирована солевая форма – тимонуклеат натрия, плотность упаковки атомов внутри молекулы оказалась еще больше, так что, по мнению Кори, для ионов натрия места не хватало. Непоколебленный, Полинг удалился в кабинет и к концу дня вышел оттуда с моделью тетраэдра, ощетинившегося фосфатами. Игнорируя биологический императив – необходимость объяснить, как ДНК передает генетическую информацию при делении клетки, – он прямо-таки зациклился на своей модели, ведь его подход еще никогда не подводил.
Полинг был так убежден в своей правоте, что 19 декабря послал Александру Тодду в Кембридж длинное письмо, полное намеков и экивоков. Как там было написано, он и Кори «сильно обеспокоены тем, что до сих пор не сообщалось об установлении точной структуры какого-либо нуклеотида», однако его лаборатория уже решает эту задачу. А далее вроде как предложил сотрудничество:
Область эта так обширна, что невозможно рассчитывать, что они [сотрудники Кавендишской лаборатории] сделают все сами. В то же время мы не хотим дублировать их исследования, важнее установить структуру другого нуклеотида, если одним из них они уже занимаются. ‹…› Возможно, мне стоит в ближайшее время написать Брэггу или Кокрану и спросить, над каким нуклеотидом они работают. Если не будет возражений, мы хотели бы попросить вас поделиться с нами материалом, если у вас имеются препараты кристаллической формы нуклеотидов или родственных веществ, которые кажутся вам наиболее заслуживающими изучения. ‹…› Структура очень красивая. Трудно описать ее без рисунков, которые пока отсутствуют. Я буду держать вас в курсе{899}.
Не только ДНК занимала мысли Полинга. Более животрепещущими были его трения с американскими властями, возникшие стараниями Луиса Буденца. В прошлом активный деятель центрального комитета Коммунистической партии США и редактор газеты
23 декабря 1952 г. Буденц выступал как свидетель в комитете палаты представителей, занимавшемся расследованием деятельности освобожденных от уплаты налогов и благотворительных организаций. В то время Полинг состоял в консультативном совете Фонда Джона Саймона Гуггенхайма, а эта организация оказалась объектом расследования. Под присягой Буденц назвал его «членом Коммунистической партии, подчиняющимся партийной дисциплине» и заявил, что коммунистические лидеры восхищаются Полингом и доверяют ему, – хорошенький подарочек на Рождество. Буденц объявил коммунистами также еще двадцать три ученых, получивших гранты Фонда Гуггенхайма и других видных фондов, а также трех чиновников Фонда Гуггенхайма. Все эти двадцать шесть человек впоследствии доказали, что ни на тот момент и никогда прежде не являлись коммунистами, но для многих из них реабилитация слишком запоздала. Кроме огромных судебных издержек, многие заплатили потерей финансирования своих исследований, а некоторые были уволены{902}.
В ответ Полинг назвал Буденца профессиональным лжецом и сказал: «Отвратительно, что комитет Конгресса США позволяет столь подлому, бессовестному человеку создавать проблемы уважаемым людям и даже поощряет это. Если Буденц не будет наказан за лжесвидетельство, мы вынуждены будем заключить, что наши суды и комитет Конгресса не заинтересованы в том, чтобы узнавать и раскрывать истину»{903}. Но этот же комитет предоставил Буденцу иммунитет от судебного преследования за лжесвидетельство.
Полинг сумел абстрагироваться от спровоцированной Буденцем угрозы и сосредоточиться на структуре нуклеиновых кислот{904}. Он отпраздновал Рождество, пригласив коллег в свою лабораторию, чтобы они полюбовались его моделью ДНК, отличавшейся очень плотной упаковкой атомов. В многоцветной конструкции из шариков и стерженьков, представлявших атомы и их химические связи, выделялись торчащие на поверхности модели азотистые основания, как листья на стебле. Полинг пояснил, что благодаря такому расположению возможен почти любой их порядок, что обеспечивает, по его словам, «максимальную вариабельность молекулы и тем самым максимальную специфичность содержащейся в ней информации»{905}.
К полудню в лаборатории стало прямо-таки тесно – столько собралось химиков, физиков и биологов. Большинство из них взяли за правило не перечить маэстро, когда он выступает перед публикой. Полинг сообщил присутствующим, что эта модель лишь первая попытка и ее, вероятно, можно усовершенствовать{906}, а также – к удивлению тех, кто был настроен скептически, – что он считает полученный результат достаточным, чтобы представить статью с подробным описанием тройной спирали ДНК в журнал
Через несколько часов после отправки рукописи Полинг послал письмо Джону Рэндаллу, от которого тот, а также Уилкинс и Франклин пришли в боевую готовность:
Сейчас мы с профессором Кори чувствуем себя особенно счастливыми. Последние месяцы мы занимаемся проблемой структуры нуклеиновой кислоты и открыли вариант, который, на наш взгляд, близок к ее реальному строению. По нашему мнению, молекула нуклеиновой кислоты может иметь одну и только одну стабильную структуру. Наша первая статья на эту тему предложена к публикации. С сожалением замечу, что наши рентгенограммы тимонуклеата натрия не слишком хороши; я никогда не видел снимков, сделанных в вашей лаборатории, но, насколько я понимаю, они намного лучше тех, которые получили Астбери и Бэлл, тогда как наши уступают последним. Мы надеемся получить более качественные рентгенограммы, но, к счастью, данные, которыми мы располагаем, позволяют вывести определенную структуру{907}.
На случай, если этих заявлений будет недостаточно, Полинг поспешил застолбить свое первенство еще другим способом. 2 января 1953 г. он и Кори отослали в журнал
[21]
О влиянии питания на научную мысль
Осенью 1952 г. Джеймс Уотсон, квартировавший в дальней комнате крохотного домика супругов Кендрю почти год и, конечно, стремившийся зажить независимо, взялся за решение жилищного вопроса.
Поздней осенью администратор и секретарь научно-исследовательского совета Кембриджского университета Л. Харви зарегистрировал и утвердил Уотсона как аспиранта на 1952/53 академический год под руководством доктора Дж. Кендрю{911}. Это означало, что Уотсон получал право жить в помещениях колледжа. Вслед за Дарвином, Ньютоном, Резерфордом и многими другими прославленными кембриджцами Джеймс Дьюи Уотсон официально стал обитателем университета.
Больше года Уотсон разузнавал в различных колледжах, не получится ли там поселиться. Сначала казалось, что подойдет Колледж Иисуса, поскольку по сравнению с такими крупными, более престижными и богатыми колледжами, как Тринити или Королевский, там было меньше аспирантов, а значит, больше шансов{912}. Но оказалось, что Колледж Иисуса заполнен шумными студентами, а немногочисленным аспирантам комнаты для проживания не предоставляют. Уотсон благоразумно решил отказаться от этого варианта{913}.
Осенью 1951 г. Макс Перуц заручился помощью старшего преподавателя Клэр-колледжа Николаса Хаммонда – видного специалиста по культуре Древней Греции, героя Второй мировой войны. Благодаря этому Уотсона зачислили в Клэр-колледж как аспиранта, так что он получил право там столоваться. К сожалению, эти трапезы были слишком короткими и не оставляли времени для общения, к тому же еда была неважной: виндзорский суп, жилистое мясо и жирный пудинг{914}.
Через год ему предоставили для проживания двухместный «номер» 5 по лестнице R в недавно построенном здании Мемориального двора Клэр-колледжа{915}. 8 октября 1952 г. он написал сестре: «Теперь я живу в колледже и очень этим доволен. Мои комнаты приятно просторны, но довольно унылые. Однако я надеюсь с помощью Одиль их оживить»{916}. В «Двойной спирали» Уотсон признался, что это жилье было получено хитростью с зачислением в аспирантуру Клэр-колледжа: «Работать над еще одной диссертацией было бессмыслицей, но только благодаря этой уловке я мог рассчитывать на комнату в колледже. Клэр оказался неожиданно удачным выбором. Мало того что он стоит на берегу реки и есть прекрасный сад – в этом колледже, как я позднее узнал, хорошо относятся к американцам»{917}.
Мог ли Уотсон не полюбить свое новое пристанище? Обретенное жилье было доступным по цене и в то же время престижным. Особенно приятна была дорога на работу, в сущности, прогулка, занимавшая всего минут десять: сначала по Квинс-роуд, затем между Феллоуз-Гарден за Королевским колледжем и по мосту через реку Кем. Дальше по утоптанной тропинке между садами Клэр-колледжа, через Старый двор и вниз по узкой дорожке вдоль Гонвилл-энд-Киз-колледжа и здания сената, еще три раза повернуть направо – на величественную Кингз-парад, оттуда на Бенет-стрит и, наконец, на Фри-Скул-лейн – вот и Кавендишская лаборатория.
Пища в столовой Клэр-колледжа оставалась невкусной, и, как многие американцы, непривычные к традициям послевоенной Британии, Уотсон жаловался, что все переварено. Великолепие «трапезной», где стены были обшиты деревянными панелями, а потолок с хрустальной люстрой напоминал крышку ларца, не сглаживало впечатление от здешнего убогого меню. 18 октября он написал сестре: «Еда в Клэр по-прежнему невозможна, и я часто питаюсь в Союзе англоговорящих. Кроме того, я перекусываю в своей квартирке в колледже, поскольку к 12 ночи успеваю сильно проголодаться. К моему удивлению, оказалось, что я способен сделать себе чай»{918}.
Почти каждое утро он сидел за потертой стойкой в кафе Whim на Тринити-стрит, которое открывалось по будням в восемь утра (а по воскресеньям в десять); завтрак там подавали позже, чем в столовой колледжа{919}. За три шиллинга шесть пенсов он получал полный английский завтрак (яичница, свиная кровяная колбаса, бекон, печеная фасоль, тост, мармелад и чай) – сытно и дешево{920}. Расправляясь с едой, он читал газеты, предпочитая
В пабе Eagle, где Джеймс встречался с Криком, было дороже, но беседы за столом оказались очень важны для их сотрудничества. Если стремиться избежать ужасной пищи в Клэр-колледже, то имелись более приятные места, скажем ресторан Тhe Arts или отель Bath, но оба слишком дорогие, чтобы обедать там каждый день. Когда Уотсону надоел Союз англоговорящих, он стал пользоваться гостеприимством Одиль и Фрэнсиса Крик или иногда супругов Кендрю, но это не могло длиться бесконечно{922}. В конце концов он зачастил в самые дешевые заведения общественного питания – индийские, где подавали карри, и греческие с их вечно жирными ложками{923}.
В итоге хрупкая пищеварительная система Джеймса совершенно расшаталась. Его нежный желудок терпел до начала ноября, но затем сильные боли стали мучить почти каждый вечер. Домашние средства вроде молока с содой почти не облегчали симптомы. Пришлось обратиться к врачу кембриджской выучки, принимавшему на Тринити-стрит. После записи в холодной приемной его провели в тесную смотровую, где эскулап стал мять, простукивать и прощупывать живот, смущая вопросами о стуле и степени газообразования. Наконец Уотсону вручили рецепт, по которому в аптеке ему дали большую бутыль с белой жидкостью, чтобы принимать после еды. Вообще-то на это средство и не нужно было рецепта с подписью врача – это была всего лишь водная суспензия гидроксида магния, приправленная сахаром и мятным маслом, которая оказывает антацидное действие{924}.
Белая жидкость как будто помогла, но, поскольку Уотсон питался по-прежнему, через две недели, когда лекарство закончилось, симптомы вернулись. Как нередко бывает вдали от родного дома, Уотсон переоценил тяжесть своего состояния, заподозрив язву желудка, камни в желчном пузыре и еще более страшные болезни. Он снова пошел к врачу, но тот, едва взглянув на пациента, нацарапал еще один рецепт на то же средство и велел отказаться от острого и жирного вроде индийской курицы-тандури, греческого гироса и пирога со шпинатом и сыром.
Покинув кабинет врача, Уотсон поехал на велосипеде к дому, только что купленному четой Крик на Португал-плейс – кривой улочке с булыжной мостовой, вдоль которой выстроились узкие дома с неровными деревянными полами и мраморными каминами. Джеймс надеялся, что болтовня с Одиль поможет забыть о желудке{925}. Сначала они перемыли косточки Питеру Полингу, который был поглощен молодой датчанкой Ниной, помогавшей в доме Макса Перуца по хозяйству с целью изучения языка. Эта тема не успокоила боли Уотсона, и Одиль предложила обсудить фешенебельный пансион на Скруп-террас, принадлежавший француженке Камилле Приор, которую все знали и звали Поп. Эта предприимчивая профессорская вдова обожала устраивать всевозможные театральные и музыкальные мероприятия{926}. Чтобы свести концы с концами, она сдавала комнаты и преподавала английский язык девушкам-иностранкам, приезжавшим в Кембридж в поисках работы. Уотсон не стремился учить французский, но заинтересовался возможностью приглянуться Поп и попасть на ее знаменитые коктейльные вечеринки. Одиль пообещала позвонить ей и узнать, можно ли договориться об уроках. Перспектива познакомиться с новыми «объектами» очень обрадовала недужного Уотсона, и он пустился на своем велосипеде к себе в Клэр-колледж{927}.
Однако несварение заставляло Джеймса целыми днями оставаться в своем «номере», где он топил углем камин, натягивал одеяло на голову и погружался в размышления о ДНК. В помещении было необычайно зябко из-за очень холодного воздушного фронта, накрывшего бо́льшую часть Англии в начале декабря. Непогоду усугублял удушливый сернистый смог, возникавший из-за того, что в Британии для отопления использовали почти исключительно уголь{928}. Как-то раз у камина он в полудреме раздумывал, каким образом несколько цепей ДНК могли бы сплетаться так, чтобы это было красиво и желательно научно. В помощь ему у кровати высилась гора учебников, журналов и оттисков статей, в которых так или иначе рассматривалась взаимосвязь ДНК, РНК и синтеза белков{929}.
Оставалось еще пять лет до того, как Фрэнсис Крик сформулирует центральную догму молекулярной биологии о функции генов, описывающую, как в ядре клетки информация, закодированная в последовательности нуклеотидов ДНК, копируется с образованием РНК при помощи специальных ферментов транскрипции, а затем в цитоплазме клетки по этой РНК происходит трансляция – синтезируется соответствующая последовательность аминокислотных остатков, образующая белок{930}. Но уже в начале декабря 1952 г. Джеймс Уотсон записал кратко эту «формулу»:
Уотсон вспоминал о своих мыслях того времени: «Имевшиеся тогда данные убедили меня, что ДНК – это матрица, по которой строятся цепи РНК. В свою очередь, цепь РНК – матрица для синтеза белка… стрелки обозначают не химические превращения, а перенос генетической информации от последовательности нуклеотидов в молекуле ДНК к последовательности аминокислот в молекуле белка». Уотсон прикрепил лист бумаги со своей «формулой» на стену над рабочим столом, словно нуждался в напоминании, после чего крепко уснул. Когда он проснулся от холода, пришло осознание того, что три слова со стрелками никак не заменяют структуру ДНК{932}.
С того момента, как Брэгг велел Уотсону и Крику бросить заниматься ДНК, прошел целый год. Уотсон считал этот приказ деспотическим, но был вынужден внешне демонстрировать послушание из-за своего низкого статуса приглашенного аспиранта. Крик, положение которого в Кавендишской лаборатории было более шатким, потратил этот год на завершение диссертации, расчеты белковых суперспиралей и построение карт электронной плотности гемоглобина. Их разговоры в Eagle и на совместных прогулках не сводились к ДНК, однако они не могли не обсуждать эту тему. Когда это случалось, они бежали в помещение № 103, где возились с моделями. Правда, как признает Уотсон, «Фрэнсис почти сразу же замечал, что рассуждения, на мгновение дарившие нам надежду, ведут в никуда»{933}.
Уотсону к тому времени наскучил вирус табачной мозаики, и ему нужно было куда-то девать избыток умственной энергии. Пока Крик разглядывал рентгенограммы гемоглобина и заполнял вычислениями страницы лабораторного журнала, Уотсон набрасывал мелом на доске схемы ДНК. Но из них двоих Крик обладал более развитым пространственным мышлением. Он мог как бы видеть биологические структуры в трех измерениях, словно они находились у него в руках, а не в голове, а Уотсон пока этого не умел.
Разочарование все разрасталось, но однажды в их «гнездо» № 103 заглянул улыбающийся Питер Полинг, уселся и беспечно закинул ноги на обшарпанный стол. Это было редкое явление, поскольку его трудовая деятельность в Кавендишской лаборатории была далека от образцовой. Брэгг был близок к тому, чтобы выгнать Питера, невзирая на громкую фамилию, потому что он больше тусовался, волочился за девушками и занимался греблей (будучи членом команды пятой лодки Питерхаус-колледжа), чем работал в лаборатории{934}.
Уотсон ожидал, что Полинг-младший начнет очередной монолог о своих последних амурных победах или сравнительных достоинствах девушек из Англии, Европы и Калифорнии, но оказалось, что не новое очаровательное личико стало причиной широкой ухмылки на лице Питера{935}. Он рассказал Крику и Уотсону, что только что, перекусив в столовой Питерхаус-колледжа, зашел в комнату для корреспонденции забрать письмо от отца{936}. Помимо событий в академической жизни, семейных дел и других местных новостей, Лайнус Полинг поделился известием, которого Уотсон и Крик давно опасались: он активно ищет структуру ДНК{937}. Можно себе представить, какая волна кортизола и адреналина залила мозг и тело каждого из них, готовя организм к стрессовой реакции. Полинг включился в гонку! Как, не выдав собственных секретов, выудить из Питера какие-нибудь намеки о продвижении его отца, что придало бы новый импульс их усилиям?
Уотсон, Крик и Полинг бросились по коридору и вверх по лестнице в комнату отдыха, где Перуц и Кендрю пили чай. Пока письмо ходило по кругу, вошел Брэгг. Само провидение завладело устами Уотсона, заставив его промолчать: «Никто из нас не стремился к извращенному удовольствию сообщить ему, что английские лаборатории вот-вот будут снова унижены американцами. Пока мы жевали шоколадные бисквиты, Джон попытался подбодрить нас, предположив, что Лайнус может ошибаться. В конце концов, он не видел снимков Мориса и Рози. Сердца, однако, говорили нам иное»{938}.
[22]
Петя и волк
Недели две перед Рождеством Уотсону казалось, что в Пасадене спокойно. В праздники он позволил себе проникнуться наивной уверенностью, что, если бы в Калифорнийском технологическом институте назревало потрясающее открытие, он бы уже об этом прослышал, так что поехал кататься на лыжах в Швейцарию. Проездом в Лондоне он посетил Королевский колледж и сообщил Уилкинсу, что Полинг подбирается к ДНК и, возможно, скоро разгадает головоломку. (Это было за неделю до того, как 31 декабря Полинг отправил Рэндаллу своего рода уведомление о намерениях, то есть письмо, в котором сообщал о своем желании заниматься ДНК.) Уилкинса это, видимо, не взволновало, его больше занимало избавление от Розалинд Франклин. Жизнерадостный и беззаботный в той мере, насколько это вообще возможно для такого склонного тревожиться человека, как Уилкинс, он считал дни до того момента, когда Франклин наконец исчезнет из его жизни и ему можно будет без проблем заниматься ДНК{940}. Для полноты картины не хватало лишь старомодного отрывного календаря на стене.
Вернувшись в Кембридж в середине января 1953 г., Уотсон первым делом разыскал Питера Полинга. Тот сказал, что получил от отца письмо, датированное 31 декабря 1952 г., где сообщалось о гипотезе строения ДНК, которая скоро должна появиться в
Перспектива того, что Полинг совершит очередной потрясающий прорыв, поразила Уотсона в самое сердце. Чтобы унять расходившиеся нервы, следующие несколько дней он работал с Хейсом над совместной статьей о проблеме пола и обмене генетической информацией у бактерий, которая могла бы составить конкуренцию публикациям Джошуа Ледерберга.
Но все занятия были отставлены утром 28 января, когда почтальон доставил в Кавендишскую лабораторию на Фри-Скул-лейн два конверта, в каждом из которых находилась статья Полинга{942}. Брэгг, вместо того чтобы передать ее Максу Перуцу, сунул в кучу рукописей, которые присылали авторы, желающие получить его одобрение. Возможно, он надеялся обойтись без страстей, которые, несомненно, разыгрались бы, если бы Перуц показал статью Полинга Крику и Уотсону, и хотел, чтобы Крик закончил наконец диссертацию, тем более что через восемь месяцев Фрэнсис должен был уехать на год в Политехнический институт Нью-Йоркского университета в Бруклине{943}. Как Уилкинс считал дни до момента, когда Розалинд Франклин исчезнет из его окружения, так Брэгг с нетерпением ждал возможности спокойно работать, не слыша «кинжального» смеха Крика{944}.
Питер Полинг вспоминал: «Я понятия не имел, что такое ген… [и поскольку статья отца] была для меня бессмыслицей, я отдал ее Джиму и Фрэнсису, которым она, судя по всему, была важна»{945}. Изложение Уотсона более драматичное. Едва Питер перешагнул порог помещения № 103, Джеймс почувствовал, что вот-вот произойдет нечто важное. Питер обстоятельно поведал Уотсону и Крику о предложенной его отцом тройной спирали с сахаро-фосфатным остовом внутри, что было похоже на модель, придуманную ими годом ранее, которую Розалинд Франклин безапелляционно забраковала. Уотсон упал духом: «Мы уже могли бы снискать почет и славу за великое открытие, если бы Брэгг не остановил нас». Не успел Крик попросить разрешения взглянуть на рукопись, как Уотсон уже выдернул ее из кармана пиджака Питера Полинга{946}. Вне себя от волнения, он пробежал вводную часть и описание методов исследования в поисках рисунков тройной спирали, чтобы увидеть, как именно расположены в ней ключевые атомы ДНК.
Есть разные типы научных открытий. Больше всего восхищает взявшееся словно бы ниоткуда верное решение проблемы, вдруг открывшееся понимание механизма происходящего, невероятный прорыв, в результате которого все сразу встает на свои места. Но важно бывает и доказать, что вроде бы замечательное открытие ошибочно, что соперник в научном поиске не прав. Модель ДНК Полинга могли объективно оценить лишь несколько человек в мире – не больше, чем пианистов, способных сыграть Третий концерт Рахманинова для фортепиано с оркестром. Одним из этих немногих был Джеймс Уотсон{947}.
Он почти сразу понял, что в «концерте» Полинга слишком много фальшивых нот и неуклюжих каденций. Хотя Полинг и Кори заявили, что впервые точно описали структуру нуклеиновой кислоты, в их статье признавалось, что предложенную структуру нельзя считать доказанной{948}. Новых данных они не представили, а для построения модели использовались рентгенограммы, полученные еще Уильямом Астбери полтора десятилетия тому назад, которые превосходили по качеству их собственные снимки (не говоря уже об изображениях, полученных Розалинд Франклин, которые Полинг пока не изучил). Эти недостатки не смущали Полинга, его научный авторитет и популярность перекрывали их{949}.
В трехцепочечной модели ДНК Полинга имелись три существенные ошибки. Первая – слишком плотная упаковка атомов трех спиральных цепей при расположении сахаро-фосфатного остова внутри спирали, а азотистых оснований снаружи. Модель должна была гарантировать стабильность структуры и в то же время достаточную близость атомов друг к другу. Полинг признавал чрезмерную плотность, и это было отражено в препринте статьи, однако продолжал рассматривать модель как вполне вероятную{950}.
Вторая ошибка, по мнению Уотсона, такова, что «если бы подобную ошибку допустил студент, его сочли бы недостойным обучаться на химическом факультете Калифорнийского технологического института», а именно: фосфатные группы в модели Полинга не ионизованы, в каждой имеется связанный атом водорода, а следовательно, нет суммарного электрического заряда; эти атомы водорода образовывали водородные связи, удерживавшие вместе три переплетенные цепи{951}. Иными словами, модель Полинга игнорировала основное свойство нуклеиновой кислоты – что это именно кислота. Как сказал Уотсон, «нуклеиновая кислота Полинга в каком-то смысле вообще не была кислотой»{952}. Но так быть не могло. Водородные связи необходимы, чтобы удерживать вместе переплетенные цепи, сколько бы их ни содержала молекула ДНК – две, три или четыре, иначе структура будет нестабильна.
Исходя из химических свойств нуклеиновых кислот, Уотсон решил, что в фосфатных группах ДНК нет связанных атомов водорода и что в физиологических условиях отрицательный заряд фосфатных групп нейтрализуется за счет связывания с положительно заряженными ионами натрия или магния. Уотсон недоумевал, почему опытнейший химик Лайнус Полинг пришел к противоположному выводу{953}.
Крика тоже это удивило. Сначала он пытался толковать сомнения в пользу Полинга. Что, если у него есть революционная теория поведения кислот и оснований в биологических макромолекулах? Но тогда почему в его статье эта теория никак не объясняется? Почему нет двух статей: первой – с описанием его новой теории, второй – демонстрирующей, как она используется для объяснения структуры ДНК? Нет, ни о чем подобном Полинг нигде не пишет, значит, заключили Уотсон и Крик, он искренне заблуждается{954}. И они немного успокоились, уверившись, что они еще в игре{955}.
Тот факт, что Полинг ошибся в химии, казался слишком невероятным, чтобы хранить его в секрете дольше нескольких минут. Джеймс и Фрэнсис кинулись в вирусологическую лабораторию Роя Маркема за подтверждением. Маркем их не разочаровал, проявив вполне понятное злорадство по адресу Полинга{956}. Не успел Маркем угостить их рассказом об оплошностях других коллег, как Уотсон унесся к химикам-органикам, где услышал желанные слова: «ДНК – это кислота»{957}.
Третьей, самой серьезной проблемой модели Полинга было то, что трехцепочечная структура никак не проясняла, каким образом она работает при делении клетки, как упорядоченно и предсказуемо передается генетическая информация. Модель Полинга не согласовывалась с правилами Чаргаффа, согласно которым соотношение пуринов (аденина и гуанина) к пиримидинам (тимину и цитозину) составляет 1:1. Как выразился в связи с этим Хорас Джадсон, «модель безмолвствовала. Она ничего не объясняла… и из нее не следовало ничего, что проливало бы свет на загадку генов»{958}.
Обежав коллег и хорошенько посмеявшись над Полингом, Уотсон и Крик отправились в комнату отдыха Кавендишской лаборатории, где, как обычно, чаевничали Макс Перуц и Джон Кендрю. Крик стал взахлеб объяснять ошибки трехцепочечной модели. Веселье резко оборвалось, так как присутствующие сообразили: как только статья Полинга будет опубликована, все в тесном научном сообществе поймут то же, что и Уотсон с Криком. Это означало, что у них есть не больше полутора месяцев на решение задачи, прежде чем Лайнус Полинг возобновит поиски решения{959}.
И тогда, словно подводная лодка из холодных седых вод Атлантики, всплыл вопрос о том, как поставить в известность о происходящем Мориса Уилкинса. Кто сообщит ему о статье Полинга? Следует ли им предупредить его? Если позвонить ему сейчас же, не подскажет ли ему восторг в их голосе, что они имеют шансы? Уотсон и Крик были не готовы сотрудничать ни с кем за пределами Кембриджа. Никуда не делись и мораторий Брэгга, и собственническое отношение Джона Рэндалла к исследованию ДНК. Скорее всего, Рэндалл просто взорвется, если узнает, что творится в каких-то пятидесяти милях от его лаборатории.
Коротким звонком Уилкинсу было не отделаться. Уотсон объявил, что собирается съездить в Лондон через два дня, 30 января, чтобы повидаться с Уильямом Хейсом. «Разумно, – решил он, – взять с собой рукопись Полинга, чтобы Морис и Рози ее изучили»{960}. Это давало им время обдумать и использовать полученные сведения. С молчаливого одобрения Перуца и Кендрю они всерьез брались за ДНК и были полны решимости выиграть, независимо от того, узнают ли об этом Уилкинс и Франклин.
Обменявшись с коллегами ободряющими жестами, Уотсон и Крик отбыли в паб Eagle, но он оказался закрыт до полседьмого вечера согласно Закону о защите королевства, принятому в 1914 г. и запретившему продавать спиртное в пабах с 14:40 до 18:30{961}. Наконец двери заведения распахнулись, и они подняли тост за «неудачу Полинга». В такой вечер грешно было глотать пиво или цедить херес. Крик счел более подходящим напитком добрый шотландский виски, который они и взяли. Но им еще предстояла масса работы – самые важные, целенаправленные, творческие трудовые часы жизни. Уотсон понимал, как высоки ставки: в случае успеха он попадет в пантеон современной биологии, начало которому положил Чарльз Дарвин{962}. У барной стойки он отпил крепкого односолодового виски и молча объявил войну, хотя счет пока что был не в их пользу{963}.
[23]
Рентгенограмма № 51
Интервьюер:
Морис Уилкинс:
Как могло случиться, что у Мориса Уилкинса оказались рентгенограммы ДНК, сделанные Розалинд Франклин? В 1990 г. Уилкинс, рассказывая об этом, защищался, но с оговорками:
Гослинг передал мне негативы в ходе подготовки; понимаете, она наводила порядок в делах, собираясь уходить… Я не просил их… Я совершенно уверен, что их мне дал именно Гослинг, а не она… Но вот что ужасно: это изображение было получено в мае, на девять месяцев раньше… и я подумал, что это довольно скверно с ее стороны – иметь все свидетельства… спиральности и не сказать ничего нам. И я решил… если теперь ты хочешь изменить свою точку зрения насчет спиральности, что ж, мы живем в свободном мире и никто не может быть против… Я отнесся довольно цинично. Я не знал, что она действительно что-то сделала. Я дискредитировал ее, но откуда мне было знать? В самом деле, очень часто люди попросту не знают, что каждый из них делает, и возникает недопонимание и прочее{966}.
В мемуарах, изданных в 2003 г., Уилкинс упомянул, что передача рентгенограммы вызвала у него горькие чувства: «Розалинд была так враждебна, что я не хотел ни о чем ее просить»{967}. Однако всего через несколько страниц он описывает, как, идя по главному коридору физического факультета, встретил Реймонда Гослинга и тот, протянув ему снимок № 51 Розалинд Франклин, сказал, что теперь, когда Франклин уходит из группы Королевского колледжа, он может владеть снимком и делать с ним что хочет. Уилкинс не мог поверить своим глазам: «[Снимок] был намного четче и резче первой четкой картины В-формы, которую Розалинд показала нам в октябре 1951 г., – той, которая так восхитила Стоукса и меня. На ней ясно, как никогда, был виден косой крест, свидетельствующий о спиральной структуре»{968}.
Воспоминания Реймонда Гослинга об этом важном событии тоже менялись со временем. В 2000 г. он объяснил: «Морис имел полное право на эту информацию. В Королевском колледже столько всего происходило до прихода Розалинд»{969}. Однако в 2003 г. изложение Гослинга стало неопределенным: «Я не помню, как ему досталось это прекрасное изображение. Возможно, его дала ему Розалинд, а может, и я»{970}. В 2012 г. новый вариант: поскольку Франклин вот-вот должна была уйти из лаборатории и не имела времени продвинуться дальше поверхностного анализа, который уже был выполнен, она решила отдать Уилкинсу негатив снимка лучшего образца В-формы. И потом Гослинг в какой-то день в январе 1953 г. нашел Уилкинса, чтобы отдать ему этот «прощальный подарок». Тот очень удивился и хотел убедиться, действительно ли Розалинд сказала, что он может распоряжаться этими интересными данными как ему будет угодно{971}.
Непросто нарушить гладь защитных воспоминаний. Тем не менее обращают на себя внимание несколько моментов. Почему это Франклин поручила своему ученику просто так отдать важные сведения далеко не самому уважаемому ею человеку во всем Королевском колледже? Если она собиралась из-за своего ухода отдать свои данные, то почему она не вручила их Джону Рэндаллу, ведь результаты труда аспиранта считаются собственностью руководителя исследовательского проекта, получившего грант?
Можно с уверенностью утверждать, что 2 мая 1952 г. Франклин сделала прекрасную рентгенограмму № 51. Для этого она тщательно вытянула из вязкого препарата пучок волокон ДНК тонким капилляром (нелегкая задача), больше сотни раз перенастроила тяжелую камеру для получения различных ракурсов и экспозиций, вынесла по меньшей мере сто часов воздействия высокого уровня радиации. И Уилкинс, и Уотсон всегда настаивали, что эти снимки сделал Гослинг, что формально верно, поскольку, будучи ее помощником, он выполнял много вспомогательной работы. Однако, как справедливо заметила сестра Розалинд Дженифер Глинн, есть большая разница между разработкой эксперимента и нажатием кнопки рентгеновского аппарата{972}. Не увидев ответ в кристально четком косом кресте на полученном ею снимке, Франклин отложила его в сторону и потратила следующие несколько месяцев на долгий анализ А-формы ДНК с помощью функций Паттерсона.
В первую неделю января 1953 г. Розалинд Франклин вернулась к интерпретации данных о В-форме. Ее лабораторные журналы свидетельствуют, что она много занималась как «влажной» В-формой ДНК, так и более сложной для интерпретации «сухой» А-формой, а также пыталась согласовать свои данные рентгеновской кристаллографии с правилами Чаргаффа, как-то расположить азотистые основания в структуре с фосфатными группами снаружи{973}. На 28 января 1953 г. был назначен ее прощальный семинар в Королевском колледже, где речь должна была идти об этих результатах.
Кому бы больше всех радоваться по поводу «прощальной церемонии» Франклин, так это Морису Уилкинсу. Но радоваться было не в его натуре. 21 января он послал Крику письмо с сообщением о предстоящем семинаре и колкостями в адрес Розалинд: «Давайте побеседуем после, когда воздух немного очистится. Я надеюсь, ведьмовские курения быстро развеются и перестанут застилать нам глаза. P. S. Скажите Джиму, что ответ на его вопрос "Когда вы последний раз говорили с ней?" –
Сразу после доклада Франклин 28 января Уилкинс написал Крику о том, как угнетает его обстановка на работе: «Мне стало довольно тошно из-за выступления Розалинд. Бог знает, что станется со всем этим делом. [Она] говорила 1¾ часа безостановочно… и показала элементарную ячейку такого размера, что в нее можно было сесть, – но ничего в ней»{975}. В своих мемуарах Уилкинс немного украсил эти воспоминания. Он по-прежнему описывал выступление Франклин как «исключительно длинное и посвященное единственно ее предположениям о структуре А-ДНК – она вообще не упоминала В-форму». Он утверждал, что помнит лишь модель, которую она сделала из проволоки: «Без сомнения, все это было тщательно продумано, но для меня здесь не было ничего нового… угнетала мысль, что такой способный ученый, как Розалинд, прилагает столько усилий на движение в неверном направлении»{976}.
Последнее утверждение, подразумевающее, что Франклин ищет неспиральную структуру, опровергается или, во всяком случае, ставится под сомнение ее лабораторными записями, рассказами Уилкинса журналистам о ее докладе в ноябре 1951 г. и даже его собственными мемуарами, в которых он описывает обсуждение после доклада. Уилкинс, первым поднявший руку, спросил Франклин, как неспиральная структура согласуется с полученной ею четкой дифракционной картиной В-формы. Франклин в своей жесткой и уверенной манере ответила, что не видит проблемы: В-ДНК является спиральной, А-ДНК нет. В 2003 г. Уилкинс вспоминал, как удивил его этот ответ Франклин: «Меня ошеломил ее ответ, потому что тогда я впервые услышал, как она признает, что какая-либо ДНК может быть спиральной. Я еще сильнее удивился ее мнению, что В-ДНК спиральная, а А-ДНК неспиральная. Мне никогда не приходило в голову, что она может так считать». Его сильно озадачило и ее пояснение, что ДНК должна быть способна легко переходить из спиральной формы в неспиральную при изменении содержания воды: «Стоукс и я полагали, что если В-ДНК является спиральной, то и А-ДНК должна быть спиральной. Мы не были твердо убеждены в этом, но считали очень вероятным». Уилкинс допускал, что просто не понял Розалинд, потому что они говорили друг с другом словно на разных языках. Не удовлетворенный ответом, он просто сел. Под конец жизни он утвердился в мысли, что обсуждение доклада закончилось так: «Никто больше ничего не сказал о строении В-формы, но я полагаю, что, если бы аудитории была показана поразительная новая дифракционная картина, ее бы обсудили. Почему она ее не показала?»{977}
Герберт Уилсон, работавший под руководством Уилкинса, но не с Франклин, также присутствовал на семинаре. По его словам, он вел конспект ее прощального выступления, но, к сожалению, не сохранил его. В 1988 г., то есть еще при жизни Уилкинса, Уилсон утверждал, что В-ДНК не упоминалась{978} и что он не знал о спиральной интерпретации В-формы ДНК Франклин до 1968 г., когда коллега и почитатель Франклин биохимик Аарон Клуг написал статью для журнала
Утром 30 января Джеймс Уотсон десятичасовым поездом поехал из Кембриджа в Лондон. От вокзала Кингз-Кросс он сначала на метро, а потом пешком добрался до Хаммерсмитской больницы, где встретился с Уильямом Хейсом, чтобы закончить совместную статью о рекомбинации бактерий. В кармане его пиджака лежал экземпляр препринта статьи Полинга и Кори о трехцепочечной модели. Оттуда он ближе к вечеру отправился в Королевский колледж{980}.
Около четырех часов пополудни Джеймс влетел в кабинет Уилкинса и выложил ему новости: Полинг предложил модель ДНК, которая, похоже, ошибочна. Уилкинс, по-прежнему считавший Уотсона несносным и чудаковатым, объяснил, что в настоящий момент занят, и вежливо предложил ему вернуться чуть позже – возможно, надеясь, что американец исчезнет. А Уотсон спустился в цокольный этаж и пошел в лабораторию Франклин{981}, что можно счесть довольно странным с учетом их взаимной неприязни.
Тут надо заметить, что у Уотсона были своеобразные отношения с женщинами. Любая «милашка» представлялась ему «объектом», о чем рассказывал французский микробиолог Андре Львов{982}. В возрасте девяноста лет Уотсон говаривал, что в те времена его больше занимали девушки, чем наука{983}.
Для Джеймса существовали женщины, заслуживающие его обожания, восхищения и защиты, например его мать Маргарет Джин, сестра Элизабет, писательница Наоми Митчисон. Другую немногочисленную группу составляли женщины-ученые, отличавшиеся добродушием и не подавлявшие своей блистательностью, вроде Дороти Ходжкин. Третья категория – особы, достойные презрения, к числу которых принадлежала возлюбленная Германа Калькара Барбара Райт. Наконец, были и такие представительницы женского пола, с которыми Уотсону было категорически трудно общаться, и к ним относилась Розалинд Франклин{984}. Он всю жизнь не забывал, как она разгромила его модель тройной спирали в ноябре 1951 г.
Джеймс неизменно называл ее Рози, чего она терпеть не могла. В «Двойной спирали» она изображена так, что в 2018 г. младшая сестра Франклин Дженифер Глинн сказала: «Моя мать предпочла бы, чтобы Розалинд осталась смутным воспоминанием или вовсе была забыта, – все лучше, чем остаться в памяти по ее жестокому портрету, созданному Уотсоном»{985}.
Франклин была на месте, дверь приоткрыта. Уотсон вошел, застав ее врасплох. Взгляд Розалинд выразил, что незваным гостям следовало бы стучать{986}. С ее стороны это было не просто призывом к элементарной вежливости. Все знали, что Франклин очень сосредоточена, когда работает. Когда возник Уотсон, она сидела в темноте, рассматривая с помощью микроскопа рентгенограмму, помещенную над негатоскопом – врачи пользуются таким устройством, чтобы смотреть рентгеновские снимки. Розалинд была всецело поглощена тем, что измеряла рефлексы в ангстремах. Естественно, внезапное появление Уотсона потревожило ее, и она не склонна была демонстрировать сердечность.
По описанию Уотсона, он рассказал ей о модели Полинга, и Франклин возразила, что спиральная структура ДНК пока еще научно не доказана. Опираясь на мнение Уилкинса, что Франклин была против спиральности, а также на собственные ошибочные представления о ее способностях и характере, Уотсон стал объяснять статью Полинга. Это была та самая статья, которую Франклин запросила у Роберта Кори несколько недель назад и должна была сразу же получить, с учетом того что в мае 1952 г. она щедро поделилась с ним своими рентгенограммами. Взглянув на вторую страницу препринта, она с удивлением увидела, что Полинг и Кори строили свои предположения на снимках, сделанных Астбери в 1938 г. с образцов ДНК, которые содержали смесь А- и В-форм ДНК. Притом Полинг и Кори упоминали, что Уилкинс в 1951 г. получил более качественные рентгенограммы, но не было ни слова о снимках Франклин, то есть ее благородным поступком Кори пренебрег{987}.
Уотсон было затеял словесную игру, желая проверить, заметит ли Розалинд ошибку Полинга, но ей было не до игр. Увы, он не понял, что уже просто бесит ее, и продолжал бомбардировать вопросами и своими идеями, подчеркивая сходство трехцепочечной спирали Полинга и модели, которую Крик и он показали ей пятнадцать месяцев назад.
Уотсон ничего не знал о полученных Франклин результатах изучения В-формы ДНК и о том, что она подумывает о моделировании. Ее записи за ту неделю, в том числе относящиеся ко 2 февраля, когда ее посетил Уотсон, убедительно свидетельствуют, что она пыталась зрительно представить себе искомую структуру. В четких строчках вопросов, альтернатив и возражений на страницах записной книжки в красной обложке ощущается глубокая неудовлетворенность от безуспешных поисков цельной картины. Аарон Клуг прекрасно описал это состояние: «На тот момент Франклин достигла стадии, знакомой многим научным работникам, когда в уме борются вроде бы взаимоисключающие или не согласующиеся друг с другом соображения и непонятно, какие из них могут подсказать, как сложить головоломку»{988}.
Франклин была не в настроении терпеть фонтанирование Уотсона и резко возразила на его болтовню. Но Уотсон продолжил говорить о том, что она уже знала. Ее реакцию он описывает следующим образом: «Рози… едва сдерживая себя и повысив голос, сказала, что я и сам бы понял тупость своих утверждений, если бы перестал вопить и взглянул на ее результаты рентгеновского исследования»{989}. Разумеется, Уотсон до этого не видел рентгенограмму № 51. Он выпалил, что Розалинд «некомпетентна в интерпретации рентгеновских снимков и если бы подучила теорию, то поняла бы, что ее якобы свидетельства против спирали проистекают из малозначительных искажений, необходимых для того, чтобы упаковать правильные спирали в кристаллическую решетку»{990}.
Историю сражения неизбежно пишет победитель – или оставшийся в живых. Тогда в комнате были лишь двое. Из них Франклин вскоре умерла, а Уотсон написал «Двойную спираль», изложив
Внезапно Рози встала из-за разделявшего нас стола и направилась ко мне. Опасаясь, что в ярости она может меня ударить, я схватил рукопись Полинга и поспешно отступил к открытой двери. Но там путь мне преградил Морис, который, разыскивая меня, заглянул в комнату. Морис и Рози глядели друг на друга поверх моей съежившейся фигуры, а я, запинаясь, объяснял Морису, что мы с Рози уже поговорили и что я как раз хотел пойти искать его в буфете. Тем временем я постепенно выбрался в коридор, оставив Мориса лицом к лицу с Рози. Морис задержался, и я уже начал опасаться, что он из вежливости пригласит Рози пойти с нами пить чай. Однако Рози вывела его из нерешительности, повернувшись к нам спиной и захлопнув дверь{991}.
Пока они шли по коридору, Уотсон поблагодарил Уилкинса за то, что тот не дал Франклин напасть на него. В свою очередь, по его словам, Уилкинс подтвердил, что это вполне могло произойти, и рассказал, как несколько месяцев назад Розалинд после спора в его кабинете ринулась на него и они чуть ли не подрались. В пересказе Уотсона Уилкинс попытался спастись бегством, но «Рози преградила ему дверь и только в последний момент отодвинулась, но тогда рядом не оказалось никого третьего»{992}.
Дико думать, что Франклин могла бы ударить Уотсона или Уилкинса, которые оба были ростом метр восемьдесят с лишним. В 1970 г. Морис Уилкинс высказался в том духе, что Уотсон преувеличил: «Я боялся ее раздражать… Не думаю, что она напала бы на кого бы то ни было физически, но отвесить пощечину – вполне могу себе представить, хотя это не считается нападением»{993}. А через шесть лет вышел документальный фильм Государственной службы телерадиовещания США (PBS), в котором Уилкинс говорил вот что: «О господи! Кто кого ударил? Не думаю, чтобы кто-то кого-то ударил. Людям иногда кажется такое… разумеется, особо дружеских чувств там не было»{994}. Более убедительна сестра Розалинд Дженифер Глинн, хотя она и не присутствовала при стычке: «Розалинд была лишь немногим выше метра шестидесяти ростом и весила, я думаю, что-то около 56 килограммов. И вообще, она никогда бы никого не ударила»{995}. Что бы ни случилось в действительности, репутация Розалинд Франклин пострадала. Легенда о разъяренной Рози, бросающейся надрать уши Джеймсу, осталась. В 2018 г. Уотсон по-прежнему утверждал, что она собиралась его ударить{996}.
В результате этого эпизода Уотсон понял: «Теперь мне не было нужды догадываться, в каком эмоциональном аду Морис находился последние два года. Он мог воспринимать меня почти как сотоварища, а не отдаленно знакомого, которому невозможно довериться без недопонимания и неприятных последствий»{997}. В 2001 г. в мемуарах, продолжающих «Двойную спираль» и названных «Гены, девушки и Гамов: после двойной спирали» (Genes, Girls and Gamow: After the Double Helix) Уотсон написал: «После того как Морис вот уже два года сдерживал себя из-за враждебности Розалинд, он раскрыл доселе бережно оберегаемый Королевским колледжем секрет: ДНК существует в двух формах – кристаллической (А) и паракристаллической (В)»{998}.
Уилкинс рассказал Уотсону еще об одном весьма существенном обстоятельстве: о том, что с середины лета у Розалинд имелись данные о новой форме ДНК, которая существует при высокой влажности, когда полинуклеотид окружен молекулами воды. Уотсон прямо-таки взмолился: «Как она выглядит?» Морис молча зашел в соседнюю комнату и вынул из ящика стола рентгенограмму этой формы, обозначаемой «В». Снимок был свежий – он еще пах уксусом, который использовался при проявлении пленки{999}.
Этот важный момент Джеймс Уотсон описал так:
Как только я увидел рентгенограмму, у меня открылся рот и бешено забилось сердце. Распределение рефлексов было неизмеримо проще, чем всё, что получали раньше для формы А). Более того, бросавшийся в глаза черный крест рефлексов мог быть результатом лишь спиральной структуры. Пока речь шла об А-форме, доказательства спиральности оставались косвенными и тип спиральной симметрии был неясен. Но для В-формы можно было получить некоторые важнейшие параметры спирали, просто посмотрев на рентгенограмму. Не исключено, что всего за несколько минут можно будет установить число цепей в молекуле{1000}.
Через семнадцать лет после событий того дня Уилкинс освещал их иначе: «Наверное, мне следовало спросить разрешения Розалинд, а я этого не сделал. Ситуация была очень сложной. Некоторые считают, что я был очень не прав, что сделал это без ее разрешения или, по крайней мере, не проконсультировавшись с ней, и, возможно, это так – не знаю. Вы можете считать меня неправым, если вам угодно, если вам это так видится. Я, собственно, себя не защищаю». Кроме того, Уилкинс попытался возложить вину на Уотсона: «Я считал, что имело место заимствование данных. Это некрасивый поступок, и неприятно о нем думать, но да, я бы сказал, так оно и было. Джим не чурался заимствовать данные. Должен сказать, он это делал. Что касается Фрэнсиса – нет, Фрэнсис такого не делает. Однако он знал, где Джим взял эти данные. Не мог не знать. Я не знаю, как он это оправдывает, – мы этого не обсуждали… Им не следовало поступать так, как они поступили. Я в этом убежден»{1001}. Крик избрал легкий путь, попросту оправдав поступок Уилкинса. В апреле 2000 г. он написал: «Мне кажется, Морис не сделал ничего дурного, показав Джиму снимки»{1002}.
Когда Джеймс Уотсон увидел рентгенограмму № 51, у него в мозгу словно рухнула плотина. Одного взгляда на прекрасный, четкий снимок ему хватило, чтобы выйти на дорогу к научной славе. «Если бы я об этом знал, – с прискорбием заметил Уилкинс, – то, вероятно, не стал бы ему показывать»{1003}. В 2018 г. Дженифер Глинн назвала весьма неубедительными многочисленные попытки Уилкинса все объяснить: «Должно быть, тяжело быть Уилкинсом. Он провел пятьдесят лет, пытаясь оправдаться за случившееся»{1004}.
С тех пор участники описываемых событий, ученые и историки пытались разрешить нравственную дилемму, которую создал Уилкинс, без разрешения передав данные Франклин Уотсону. Рискуя впасть в упрощенчество, попробуем, однако, исходить из двух очевидных отправных точек: во-первых, из представлений об авторском или научном приоритете в 1953 г., во-вторых, из современных норм научного поиска, по которым обязательно заручиться согласием автора на то, чтобы показать его результаты явному конкуренту. Таким образом, принципиально понять, о чем думали Уилкинс, Уотсон и Крик, совершая этот поступок, а затем пытаясь его оправдать.
В конце концов, Розалинд Франклин находилась всего в нескольких шагах по коридору, когда Уилкинс тайком показал Уотсону рентгенограмму № 51. Независимо от того, как Франклин и Уотсон общались несколько минут назад, да и раньше, что мешало Уилкинсу крикнуть: «Розалинд, я покажу ваш снимок Джиму, ладно?» А вышло неладно. По всем нравственным нормам необходимо было согласие Франклин, а Уилкинс, показав Уотсону ее данные без разрешения, по сути, похитил их.
Вдоволь налюбовавшись на снимок, Уотсон и Уилкинс отправились из Королевского колледжа в Сохо обедать. Уотсон, очень боявшийся, что Полинг откроет структуру ДНК, заявил Уилкинсу, что просто смеяться над предложенной Полингом тройной спиралью – не вариант. Побывав в Калифорнийском технологическом институте, он знал, что на Полинга работает большая группа сотрудников; следовало ожидать, что им скоро будет поручено сделать хорошие рентгенограммы и на них, без сомнения, будут свидетельства спиральной структуры В-ДНК. Тогда игра будет окончена{1005}.
Однако, несмотря на уговоры Уотсона, Уилкинс не хотел ничего предпринимать до тех пор, пока Розалинд Франклин не уйдет из его лаборатории в Беркбек-колледж. Он хладнокровно заявил Уотсону, что несравненно важнее следовать своему научному чутью, чем кидаться сломя голову за всякой безумной идеей. Когда официант принес заказанное, Уилкинс заметил: «Если бы мы могли сойтись во взглядах на то, куда движется наука, все задачи были бы решены и нам осталось бы только податься в инженеры или врачи»{1006}.
Уилкинс тянул с ответом, наконец призвал взяться за еду, пока все не остыло, и разговор увял. Но, по крайней мере, он признал, что считает правильным решение Франклин поместить азотистые основания внутрь спирали, а сахаро-фосфатный остов – снаружи. Это не развеяло скепсис Уотсона: «Ее данные пока что были недоступны для нас с Фрэнсисом»{1007}.
Уотсон надеялся, что послеобеденный кофе встряхнет Уилкинса, но нет. Они прикончили бутылку шабли, и стремление получить надежные данные отпустило Уотсона. Выйдя из ресторана, они двинулись по Оксфорд-стрит. Единственное, что Уилкинс сообщил Уотсону, прежде чем пойти домой, – что он мечтает перебраться в не столь мрачную квартиру в более спокойном районе{1008}. Они распрощались, и Уотсон отправился на вокзал Кингз-Кросс.
Перед тем как сесть в поезд, он купил свежий номер газеты
Погрузившись в созерцание своего рисунка, Уотсон потерял счет времени. Сигнальный свисток и крик кондуктора: «Кембридж! Поезд прибывает на станцию Кембридж!» – выдернули его из мыслительного транса. Он сорвался с места, выскочил из вагона, взял свой велосипед со стоянки у входа на станцию и покатил к Клэр-колледжу. По пути он обдумывал численные данные, воображал спирально-симметричные структуры и нервничал при мысли о возможности вновь потерпеть неудачу, как было с трехцепочечной моделью больше года тому назад. В Клэр-колледж он добрался так поздно, что пришлось перелезать через ограду{1009}.
Где-то между облачением в пижаму и чисткой зубов Уотсон решил игнорировать мнение Уилкинса, отдававшего предпочтение трехцепочечной модели, и сосредоточился на двухцепочечной конфигурации. Засыпая, он представлял, как расскажет Фрэнсису Крику о том, что видел в Королевском колледже, а затем убедит его, что ДНК имеет структуру двойной спирали. «Фрэнсису придется согласиться, – уверил он себя. – Он, хотя и физик, должен знать, что важным биологическим объектам свойственна парность»{1010}.
[24]
Наутро
На следующее утро, 31 января, Джеймс Уотсон проснулся рано. Наспех одевшись, побежал в столовую Клэр-колледжа, чтобы проглотить овсянку и чай, после чего устремился в Кавендишскую лабораторию. Ворвавшись в кабинет Макса Перуца, он даже не обратил внимания на Брэгга, штудировавшего в углу журнал. Брэгг уже был по горло сыт выходками Уотсона и с нетерпением ждал того дня, когда можно будет наконец выкинуть назойливого американца из головы. Крик еще не пришел. По субботам он являлся в лабораторию довольно поздно и сейчас, скорее всего, еще нежился в постели, читая газеты.
Уотсону не терпелось поделиться тем, что он узнал и придумал накануне. В потоке его речи все время повторялись слова «форма В, форма А», но ни Брэгг, ни Перуц, особо не интересовавшиеся ДНК, не могли взять в толк, о чем он твердит. Перуц изучал белки. Брэгг, хотя и был одним из основоположников рентгеновской кристаллографии, большую часть своей карьеры занимался неорганическими веществами – металлами, минералами – и не имел фундаментальной подготовки в области биологии, тем более не следил за развитием генетики. «Он явно не придавал ДНК и сотой доли той важности, какую усматривал в структуре металлов, с таким удовольствием моделируемой им на мыльных пузырях. Сэр Лоуренс с величайшим наслаждением показывал свой весьма искусно снятый фильм о том, как пузыри сталкиваются друг с другом»{1013}.
Уотсон подошел к доске, исписанной Перуцем, быстро стер его формулы и по памяти изобразил «мальтийский крест» с рентгенограммы № 51 Розалинд Франклин. Брэгг засыпал его вопросами. Джеймс отвечал с энтузиазмом – наконец-то ему удалось всецело завладеть вниманием профессора. Затем он, памятуя о неудаче группы Брэгга со структурой белков, намеренно заговорил о Полинге в том смысле, что он может еще раз взяться за ДНК, а в Кавендишской лаборатории теряют время. И, куя железо, пока горячо, попросил разрешения на изготовление в мастерской набора деталей, изображающих пурины и пиримидины, чтобы строить модель ДНК{1014}.
Эта его речь должна была послужить катализатором для реакции Брэгга, который, конечно, страдал из-за того, что Полинг обошел его со своей α-спиралью; кроме того, его возмущали «склоки» в Королевском колледже{1015}. Уотсон и Перуц нетерпеливо ждали разрешения Брэгга на работу по ДНК, которое было необходимо, чтобы двигаться вперед и одержать победу{1016}. И они не обманулись в своих надеждах. Профессор расправил плечи и, словно капитан рулевому, отдал приказ: «Полный вперед!» Уотсон
Уотсон, рассказывая Брэггу о своих планах построения модели, говорил только от первого лица, так как не хотел, чтобы Брэгг знал об участии в этом деле Фрэнсиса Крика, которое было совершенно необходимо. Уотсон долго работал самостоятельно с вирусом табачной мозаики, поэтому Брэгг полагал, что и модель он будет создавать в одиночку. «Таким образом, – рассудил Уотсон, – он мог спокойно спать, не мучаясь тем, что дал Крику карт-бланш на очередное безумное начинание»{1018}. И, пока Брэгг не передумал, Джеймс выскочил из кабинета Перуца, сбежал вниз по лестнице в мастерскую и сообщил слесарю, что приступает к сборке моделей, которые должны быть готовы не позже чем через неделю{1019}.
Уотсон устроился за своим столом в помещении № 103, вскоре явился выспавшийся Крик с собственными новостями, пусть и всего лишь досужими сплетнями. Накануне супруги Крик устроили вечеринку, куда пригласили хорошенькую сестру Джеймса Элизабет, которая уже месяц жила в Кембридже в пансионе Камилль (Поп) Приор. Уотсон посоветовал ей поселиться у Поп, чтобы избавить от типичных английских меблирашек, а самому иметь возможность каждый вечер ужинать у Поп (что было полезно для его больного желудка) и общаться с живущими у нее девушками-иностранками{1020}. Элизабет привела на вечеринку своего нового воздыхателя – богатого молодого француза Бертрана Фуркада, который был очень хорош собой. Он тоже поселился у Поп на несколько месяцев, чтобы усовершенствовать свой английский. Его физическая привлекательность, прекрасно сидящие костюмы и европейское обаяние очаровали не только Элизабет, но и Одиль, которая самозабвенно внимала рассуждениям «самого красивого мужчины в Кембридже» о сложностях выбора развлечений во время своего предстоящего летнего отдыха на Ривьере{1021}.
Крик ощутил нетерпение Уотсона и приготовился в очередной раз услышать том, что их обойдут с открытием ДНК. Однако на сей раз его ждало восторженное описание рентгенограммы № 51. С каждым словом сведения, которые сообщал Уотсон, становились все весомее{1022}. Джеймс считал, что в силу распространенности парности в биологических системах следует строить не трех-, а двухцепочечную спираль. Но поскольку известные им экспериментальные данные пока не позволяли сделать выбор между двух- и трехцепочечной структурой, Крик хотел уделить внимание обоим вариантам{1023}.
2 февраля 1953 г. Розалинд Франклин сидела за рабочим столом спиной к двери в углу своего маленького кабинета в подвале. Усердно трудясь над функциями Паттерсона, она перебирала возможные варианты структуры, включая расположение азотистых оснований и форму наружного сахаро-фосфатного остова. Она уже пришла к заключению, что элементарная ячейка кристаллической А-ДНК является моноклинной базоцентрированной (С2), но не вывела из этого конфигурацию. В тот день она сделала записи, свидетельствующие о том, что ее мысли приняли новое направление. Например, есть такая фраза: «Возражение против структуры в виде восьмерки». И вывод: «Следовательно, невозможно»{1024}. Франклин отвергла также «парные цилиндры» и одноцепочечную структуру из «повторяющихся восьмерок» и вернулась к спиральным структурам.
10 февраля Розалинд записала: «Структура В. Указания на 2-цепочечную (или 1-цепочечную) спираль?» Она всматривалась в рентгенограммы в поисках признаков спирали в дифракционной картине. Набросала несколько строк, осмысляя то, что знала о дифракции на спиралях. В надежде, что в полученных данных найдется что-то еще, говорящее о возможности спиральной структуры, сделала кое-какие математические выкладки, но однозначного результата не выходило. На пожелтевших страницах ее блокнотов остались лишь дразнящие, но неопределенные намеки. В одной из записей четыре последние строки жирно перечеркнуты крест-накрест. Проследить путь ее мысли непросто. За неоконченным предложением: «…и это неотличимо от двойной спирали, причем остатки в каждой имеют одну и ту же величину z, поскольку во второй цепи противоположные знаки через 5–7 витков (например, 1–2) и, например, содержит только…»{1025} – следуют расчеты, включающие плотность воды во влажной ДНК и параметры возможной дифракционной картины от спиральной структуры. Далее размышлений о В-ДНК больше нет.
К интерпретации рентгенограммы № 51 Франклин вернулась лишь 23 февраля. В этот день записано определение диаметра спирали и подтверждение того, что сахаро-фосфатный остов обвивается по внешней поверхности с этим диаметром{1026}. Также она предположила: «Две спирали различного радиуса для простого случая целого числа остатков на один оборот. Из Cochran, Crick and Vand (Acta Cryst. 5, 581, 1952) следует двухцепочечная спираль с парами групп на противоположных концах диаметра»16. Потом идут расчеты и снова: «В-форма имеет структуру одноцепочечной или двухцепочечной спирали»{1027}. Эта запись особенно примечательна, поскольку однозначно демонстрирует, что Франклин отбросила мысль о неспиральной структуре, отвлекавшую ее почти год{1028}.
Изучение записей Розалинд Франклин за январь – февраль 1953 г. показывает, как близко она подошла к открытию: анализ обеих форм ДНК, А и В, привел ее к идее двойной спирали. Аарон Клуг был уверен, что ей оставалась лишь пара шагов до победы. Изучив публикации и записи Франклин, Клуг сделал вывод, что к концу февраля 1953 г. Франклин считала, что элементарная ячейка А-ДНК включает две цепи, а также рассматривала структуру, в которой на один оборот спирали приходится одиннадцать нуклеотидов. Для В-ДНК Франклин полагала очень вероятным, что она состоит из двух спиральных цепей с десятью нуклеотидами на один оборот, но не видела связи между этими двумя структурами – вероятно, потому, что ей нелегко было отказаться от глубокого убеждения в необходимости опираться на функции Паттерсона без допущений
На этом последовательность записей обрывается. Франклин не поняла, в отличие от Уотсона и Крика, как пуриновые и пиримидиновые нуклеотиды связаны попарно внутри спирали. Не осознала она и биологического смысла того открытого ею факта, что элементарная ячейка кристаллической А-ДНК является базоцентрированной моноклинной (С2). А эта конфигурация свидетельствует о комплементарности двух цепей молекулы. Когда в тиши архива читаешь последние ее записи за 23 февраля, так и хочется воскликнуть: «Ну же! Дальше! Не останавливайся!» Но некому было сказать ей это тогда.
К сожалению, Франклин оказалась, в сущности, в изоляции вследствие гендерной, религиозной и культурной дискриминации, мелочных кабинетных интриг, господства патриархата, а также, следует признать, собственного непримиримого защитного поведения. В 1970 г. Уилкинс отозвался о ее открытии формы В пренебрежительно: «Сказать правду, ей просто повезло. Мне кажется, она не вполне понимала, что обнаружила»{1031}. Аналогично Уотсон и Крик упрекали ее в том, что она не сотрудничала ни с кем, кто мог бы вывести ее из мыслительного тупика и усомниться в предположениях, уводивших в сторону. В 2018 г. Уотсон объяснял, почему Франклин не удалось открыть двойную спираль, такими словами: «У нее совершенно не было друзей. Ей не с кем было поговорить, поделиться идеями, не было никого, кто заставил бы ее пересмотреть свои идеи, чтобы их усовершенствовать»{1032}.
В Пасадене 4 февраля Лайнус Полинг написал сыну Питеру о своей трехцепочечной модели ДНК. Сознавая чрезмерную плотность и несоразмерность такой структуры, он заново все проверял и уточнял: «Мы обнаружили, что координаты атомов в нашей структуре нуклеиновой кислоты необходимо немного изменить… Через несколько недель мы завершим проверку параметров; полагаю, что успешно – я твердо на это рассчитываю». В том же письме он посмеялся над сообщениями Питера, что в Кавендишской лаборатории видят в нем злого волка из сказки и что, несмотря на свои детские страхи, Уотсон и Крик крайне скептически относятся к его модели тройной спирали{1033}.
18 февраля Полинг признался Питеру, что он с Верноном Шомейкером столкнулся с новыми проблемами: «Я думаю, что исходные параметры не вполне верны. До меня дошли слухи, что Джим Уотсон и Крик некоторое время назад уже предлагали такую структуру, но вплотную ею не занимались. Возможно, это преувеличенный слух»{1034}. Лайнус Полинг продолжал работать над моделью и к 27 февраля остался доволен результатами{1035}.
Утром 4 февраля Уотсон на рабочем месте не мог сосредоточиться, занятый в мыслях тем, что Питер Полинг очаровал Поп, добившись права у нее столоваться, что хорошо бы прокатиться на роллс-ройсе в поместье Ротшильдов в графстве Бедфордшир и прочее в том же роде{1036}. Его вырвал из мечтаний громкий стук в дверь. Пришел сутулый старый слесарь, распространяя запах виски и держа в руках комплект деталей, долженствующих изображать атомы фосфора. Они были завернуты в грязную тряпицу, испачканы металлической стружкой и смазкой токарного станка, но для Уотсона были дороже золотого клада, и он жадно на них набросился, словно это были не куски металла, а первая пища после многодневной голодовки.
Джеймс собрал несколько секций сахаро-фосфатного остова и стал возиться с дугообразными зажимами, стержнями и проволокой, которые взял в химической лаборатории. Упрямо пренебрегая данными Франклин о расположении остатков сахаров и фосфатных групп, он потратил даром полтора дня, пытаясь получить приемлемую двухцепочечную модель с сахаро-фосфатным остовом внутри. Однако, сопоставляя то, что получилось, с картиной рентгенограммы № 51, Уотсон чувствовал, что сделанная модель не ближе к истине, чем трехцепочечная, которую они с Криком построили пятнадцать месяцев назад. В общем, он зашел в тупик.
В конце концов Джеймс Уотсон поступил так, как порой делают молодые люди, столкнувшись с непреодолимым препятствием: ушел из лаборатории, чтобы отвлечься. Он переоделся для тенниса и разгромил на корте красавчика Фуркада. После нескольких сетов Джеймс торжествовал, довольный своими подачами, а противник был еще более доволен иной победой – завоеванием сердца сестры Уотсона. После матча они отправились в Клэр-колледж выпить чаю. Когда Джеймс вернулся в лабораторию, Крик отложил карандаши и выразил надежду, что его соратник уяснит никчемность подвижных игр{1037}.
Рабочий день Крика и Уотсона сильно растянулся, потому что они стали вместе ужинать, продолжая тем самым мозговой штурм. Джеймс начинал сомневаться в том, что сахаро-фосфатный остов находится в центральной части молекулы, аргументы в пользу этого казались несостоятельными. В то же время он понимал, что, если переместить азотистые основания внутрь, придется строить едва ли не бесконечное число моделей и возникнет трудная задача выбора из них правильной. Размещать азотистые основания снаружи – более простой вариант, ведь они разных размеров и форм и совершенно непонятно, как упаковать их внутри спиральной конструкции из двух или трех полинуклеотидных цепей. Выход не просматривался{1038}.
Крик тоже ничего не мог предложить{1039}. Уотсон встал из-за стола, вышел на улицу и отправился к себе в Клэр-колледж. По дороге он решил: «Пусть Крик выдвинет хотя бы частично правдоподобный аргумент, тогда я буду рассматривать модели с азотистыми основаниями внутри»{1040}. Собственно, расположение азотистых оснований внутри, а сахаро-фосфатного остова снаружи спирали было идеей Франклин и главным ее возражением против их трехцепочечной модели.
В своих мемуарах Крик воспроизвел диалог, в котором призывал Уотсона оставить свои сомнения:
Крик: Почему не сделать модели с фосфатными группами снаружи?
Уотсон: Потому что это было бы слишком просто. (То есть тогда он мог бы построить слишком много моделей.)
Крик: Тогда почему бы не попробовать?{1041}
Наутро Уотсон пришел в лабораторию пораньше и разобрал самую уродливую модель с внутренним остовом, стараясь не повредить хрупкие детали. Следующие несколько дней он строил модели с сахаро-фосфатным остовом снаружи. В мастерской до сих пор возились с плоскими жестяными пластинками в качестве азотистых оснований, и приходилось еще по меньшей мере на неделю отложить манипуляции с ними{1042}. Передвигая фосфатные группы, Уотсон заметил, как легко изогнуть наружный «скелет», придав ему форму, соответствующую рентгенограмме. Структура с внешним расположением сахарных остатков и фосфатных групп прояснялась. Наиболее подходящий угол поворота спирали между двумя соседними азотистыми основаниями получался 30–40 градусов, откуда следовало, что если «скелет» снаружи, то имеющийся в данных рентгеновской кристаллографии повтор 34 Å – это длина витка спирали вдоль ее оси{1043}.
Крик тем временем корпел над надоевшей диссертацией{1044}, завидуя занятому куда более интересным делом Уотсону, и все чаще отрывался от своих вычислений, чтобы взглянуть на модель. Жестяная башня Уотсона росла на глазах. Однако вечером в пятницу, 6 февраля, оба без малейших колебаний прервали работу ради выходных. В субботу была вечеринка в Тринити-колледже, а в воскресенье к Крику должен был приехать Уилкинс, что было согласовано за несколько недель до появления рукописи Полинга в Кавендишской лаборатории{1045}. Накануне Уилкинс в письме подтвердил свой приезд и пообещал рассказать все, что запомнил и записал из прощального доклада Розалинд Франклин{1046}. Для Уотсона и Крика это выходило очень вовремя.
8 февраля Уилкинс встретился с ними за ужином у Криков и сразу подвергся расспросам о дифракционной картине В-ДНК. Но Уилкинс открывал рот, только чтобы отделаться общими фразами или воздать должное стряпне Одиль. Они не добились больше того, что Уотсон уже знал{1047}. Тогда позвали Питера Полинга зайти попозже в тот же вечер. Оказалось, что, хотя Крик выслал Уилкинсу экземпляр статьи Полинга, тот ее так и не прочитал. Морису сунули текст и спросили, какие ошибки он в ней видит.
Уилкинс быстро разобрался и тоже заметил, что Полинг неверно поместил фосфатные группы в сердцевину спирали, как было и в злосчастной модели Уотсона и Крика. Он также обратил внимание на то, что нигде не указаны атомы натрия, тогда как кристаллическая ДНК, как ему было известно, содержит натрий. В ответ на замечания Уилкинса Крик удовлетворенно воскликнул: «В самую точку!» Позднее Уилкинс вспоминал: «Я заметил ошибку с гордостью школьника, который держит устный экзамен. Не было также никаких признаков того, что модель соответствует данным рентгеновской кристаллографии»{1048}.
Уотсон и Крик принялись уговаривать Уилкинса заняться построением моделей, чтобы первыми открыть структуру ДНК, иначе, как предупредил Питер Полинг Уилкинса, это почти наверняка сделает Полинг-старший. Уилкинс с прежним спокойствием и решимостью объяснил, что приступит к моделированию, как только Франклин уйдет из Королевского колледжа, то есть через несколько недель. Тут Крик и Уотсон, словно адвокаты, заманивающие в ловушку свидетеля противоположной стороны, задали вопрос, значивший больше, чем все их соблазнительные предложения: «Не будет ли Уилкинс против, если они начнут работать над моделями ДНК?»{1049} И, затаив дыхание, ждали ответа.
Пятьдесят лет спустя Уилкинс в точности воспроизвел свою реакцию на это: «Их вопрос показался мне ужасным. Сам я никогда не воспринимал науку как гонку, и особенно мне не нравилось думать, что они бегут наперегонки со мной… Не припоминаю, чтобы я раздумывал о возможности стать тем, кто открыл структуру ДНК, но мне не по душе было и уступать место Фрэнсису с Джимом». Очевидным выходом из такого затруднения было бы сотрудничество Королевского колледжа и Кавендишской лаборатории, однако до этого не дошло. Уотсон и Крик были уверены, что им хватает и данных, и таланта, чтобы добиться успеха, поэтому они не предложили объединиться. А Уилкинс ушел от темы, опасаясь неизбежных трений между лондонской и кембриджской группами{1050}.
Позднее Уилкинс в свойственном ему духе пояснил, что взял паузу для обдумывания более общего вопроса – о препятствовании прогрессу науки: «ДНК не частная собственность, каждый вправе спокойно изучать ее без чьего бы то ни было давления»{1051}. А Фрэнсису и Джеймсу, наверное, казалось, что время тянется бесконечно. Наконец прозвучал неторопливый ответ: «Нет, не возражаю». Вообще-то для Уотсона согласие Уилкинса не имело особого значения: как он признался позже, даже если бы Морис выразил неодобрение, они продолжили бы строить модели{1052}.
Уилкинс тотчас пожалел о своих словах. Он проиграл гонку за открытие ДНК в тот самый миг, когда великодушно разрешил Уотсону и Крику вступить в игру, и всю жизнь терзался из-за этого. Почему он сначала не посоветовался с Джоном Рэндаллом? Или, скажем, не позвал в тот вечер к Крику Джона Кендрю, старого друга и превосходного посредника? Кендрю наверняка добился бы справедливого договора. Впоследствии Уилкинс сетовал: «Я пришел в полное уныние и не мог этого скрыть. Я приехал в Кембридж, рассчитывая на беззаботное, приятное времяпрепровождение, и вот не осталось надежд. Мне хотелось лишь одного – вернуться домой, и Фрэнсису хватило такта не удерживать меня». Уотсон выскочил на улицу следом за ним и «выразил сожаление», к которому Уилкинс остался глух.
Уилкинс решил толковать все сомнения в пользу Уотсона и Крика, предполагая, что те хотят как лучше и не скрывают своих намерений, хотя они не поделились с ним никакими подробностями своих планов или идей{1053}. Но он ошибался.
[25]
Отчет
Погода в Кембридже во вторую неделю февраля выдалась на удивление мягкой. Ощущение весны и задержка в изготовлении деталей для модели ДНК не способствовали рабочему настроению у Джеймса Уотсона. Хотя он каждое утро приходил в Кавендишскую лабораторию на час, а то и больше раньше Крика, являвшегося ровно в десять, его легкомысленность обеспокоила даже Крика, который и сам не отличался сосредоточенностью. Каждый день, перекусив в пабе Eagle, Уотсон отправлялся на теннисный корт{1055}. Один из его партнеров хорошо запомнил эти матчи: «Он нигде не учился играть, но действовал страшно энергично и, казалось, всякий раз заново изобретал игру. И он терпеть не мог проигрывать»{1056}. После тенниса Уотсон возвращался в помещение № 103, чтобы немного повозиться с моделью и умчаться к Поп Приор, точнее, к обитавшим там девушкам. На претензии Крика, что Джеймс даром тратит свое время, тот возражал, что дальнейшее изменение последнего варианта модели без решения проблемы азотистых оснований ничего не даст{1057}.
Иногда по вечерам Уотсон ходил в кинотеатр Rex Cinema, который кембриджские студенты считали «блошиной ямой» – так на британском сленге назывались самые низкосортные кинотеатры. Изначально в этом заведении был зал для катания на роликовых коньках, а к 1953 г. сделали зрительный зал. Там действительно было грязновато, зато дешево{1058}. Отдавая за билет шиллинг и восемь пенсов, Джеймс смотрел что придется – от шедевров Федерико Феллини, Витторио Де Сика и Жана Кокто до слащавого голливудского ширпотреба.
Из множества фильмов, увиденных в тот период, Уотсон недобрым словом помянул «Экстаз» с австрийской актрисой Хеди Ламарр, сделавшей успешную карьеру в Голливуде{1059}. Как многие молодые мужчины в чопорной Британии того времени, Уотсон давно хотел посмотреть эту снятую еще в 1933 г. картину, прославившуюся как первый непорнографический фильм, в котором без натурализма, но, так сказать, доходчиво изображался «плотный контакт» между мужчиной и женщиной{1060}. Компанию Джеймсу составили его сестра и Питер Полинг. Увы, их ждало разочарование, так как английские цензоры вырезали «самое интересное», и фильм был освистан{1061}.
Несмотря на развлечения, Уотсон не мог забыть о проблеме локализации азотистых оснований в молекуле ДНК и пришел-таки к тому, что расположение сахаро-фосфатного остова на внешней поверхности спирали хорошо согласуется с экспериментальными данными и результатами расчетов Франклин. Тот факт, что ее данные используются без разрешения, остался за скобками{1062}.
Проблема данных Розалинд Франклин усугубилась с участием Макса Перуца. Возглавляя биофизический отдел Совета по медицинским исследованиям в Кембриджском университете, Перуц составлял и получал отчеты о ходе работ собственного и других исследовательских подразделений, финансируемых Советом. Это делалось не для того, чтобы совать нос в разные исследовательские проекты, а чтобы, по словам Перуца, «согласовать деятельность различных подразделений Совета по медицинским исследованиям, занятых в области биофизики»{1063}. В начале 1953 г. Джон Рэндалл отправил Перуцу ротаторную копию отчета о работе биофизического отдела Совета в Королевском колледже, где имелся раздел под названием «Рентгеноструктурный анализ ДНК из телячьей вилочковой железы, выполняемый Р. Франклин и Р. Гослингом» с подробным изложением данных. Уотсон утверждал: «Отчет не был конфиденциальным, и Макс не видел никаких причин не показать его нам с Фрэнсисом, что и было сделано между 10 и 20 февраля». Однако вплоть до опубликования в 1968 г. книги Уотсона «Двойная спираль» факт этого «подарка» Макса Перуца был мало кому известен за пределами Кембриджа.
Когда Крик прочел о работе Франклин в отчете для Совета (рентгенограммы там не были представлены), в его мозгу словно пошла цепная реакция, на каждом этапе которой вспыхивали все новые идеи и соображения{1064}. Толчком к этому послужил вывод Франклин, что элементарная ячейка кристаллической А-формы ДНК является моноклинной базоцентрированной (пространственная группа симметрии С2). Крик сразу понял, что это принципиально важно: «Параметры элементарной ячейки, указанные в отчете для Совета по медицинским исследованиям, доказывали, что диада должна быть перпендикулярна продольной оси молекулы, а значит, дублирование имеет место внутри одной молекулы, а не между соседними молекулами в кристалле. Таким образом, в молекуле должна быть пара цепей, а не тройка, причем эти две цепи должны быть противоположно направленными»{1065}. Крик имел в виду, что если последовательность азотистых оснований в одной цепи А-С-G-Т, то в другой – Т-G-C-A. Прийти к этому важнейшему заключению Крику помогло то, что он под руководством Перуца и Кендрю уже изучал биологическое вещество, кристаллическая решетка которого является базоцентрированной моноклинной С2, – оксигемоглобин.
Хорас Джадсон отметил, что благодаря отчету для Совета по медицинским исследованиям Крик также понял, что противоположно направленные элементы структуры – это сахаро-фосфатные остовы двух цепей. Ориентация связей между сахарными остатками и фосфатными группами в одной цепи обратна ориентации аналогичных связей в другой цепи{1066}. Исходя из этого можно было заключить, как сахаро-фосфатные остовы закручены спиралью вокруг внутренней части молекулы, на основании чего удалось построить трехмерную модель. Уотсон не сразу догадался, как выглядит в пространстве двойная спираль; сначала он полагал, что каждая цепь совершает пол-оборота вокруг цилиндра на 34 Å вдоль оси и затем структура повторяется. Но в такой конфигурации сахарные остатки оказывались слишком близко друг к другу. Чтобы исправить эту ошибку, Крик предложил Уотсону «закрыть глаза и подумать», а сам терпеливо растолковал, что оба сахаро-фосфатных остова
В 1968 г. вышла в свет «Двойная спираль», и роль Перуца в передаче информации Уотсону и Крику стала достоянием общественности. Вскоре после того, как книга получила резонанс, Эрвин Чаргафф написал на нее резкий отзыв, опубликованный в журнале
Перерыв заваленный бумагами кабинет, Перуц обнаружил, что выбросил почти всю корреспонденцию, касающуюся биофизического комитета Совета по медицинским исследованиям за тот период. Затем он не пожалел сил на поиск копий этих писем, пылившихся в картотеках секретаря комитета Ландсборо Томсона и секретаря Совета Гарольда Химсворта. Перуц разыскивал официальное подтверждение, что отчеты для Совета не считались документами ограниченного доступа или конфиденциальными. Формально так оно и было: на них не стоял гриф «Конфиденциально», хотя они предназначались лишь для сотрудников Совета и руководителей подразделений{1073}.
Наконец в номере
Уотсон же сместил фокус ситуации: «Важно не то, что в ноябре 1951 года я
Уверения Перуца задним числом, что он действовал как должно, стали еще более спорными после изучения документов Совета по медицинским исследованиям в Национальном архиве Великобритании. 6 апреля 1953 г. – то есть всего через несколько дней после того, как Уотсон и Крик предложили к публикации свою статью о ДНК в
Они использовали некоторые неопубликованные данные рентгеноструктурного анализа, которые увидели или услышали в Королевском колледже. Этих данных было мало, или они относились к другой форме структуры и, хотя свидетельствовали о некоторых общих свойствах структуры ДНК, не давали представления о ее конкретном строении. Пока здесь Уотсон и Крик строили свои модели, мисс Франклин и Гослинг в Королевском колледже получили новую и очень четкую дифракционную картину ДНК. Уотсон и Крик услышали о ней лишь после того, как послали в Королевский колледж первый вариант своей статьи, но теперь представляется, что эта новая рентгенограмма подтверждает важные свойства предложенной ими структуры{1076}.
Биограф Макса Перуца Джорджина Ферри сочла это письмо неподобающим отклонением от правдивости, вызванным необходимостью скрыть роль Уилкинса в истории с рентгенограммой Франклин от руководителя биофизического отдела в Королевском колледже Джона Рэндалла. На деле целью Перуца было не только вывести Рэндалла из дела или защитить Уилкинса, но и завуалировать то, что он сам, по существу, участвовал в похищении данных. Написав письмо Химсворту, Перуц фактически оказался в одной компании с Уотсоном, Криком, Уилкинсом и Рэндаллом. Уилкинс в письме Рэндаллу от 13 января 1969 г. охарактеризовал поступок Перуца следующим образом: «Если Перуц думает, что не следует показывать другим лишь документы, отмеченные грифом "Секретно" или "Конфиденциально", то он, похоже, живет в забавном мире!»{1077} Правда, автор письма оставил в стороне тот факт, что именно он показал Уотсону роковой снимок. Рэндалл согласился с Уилкинсом и заявил Брэггу, что, даже если отчет не был отмечен как конфиденциальный, его следовало считать таковым{1078}.
Перуц еще очень долго продолжал выгораживать себя. Так, в 1987 г. в очерке «Как был раскрыт секрет жизни» для газеты
К концу февраля 1953 г. Уотсон и Крик пришли к окончательной конфигурации сахаро-фосфатного остова. Настало время найти место азотистым основаниям, что стало самым блистательным их достижением на пути к открытию структуры ДНК{1080}. Для истории науки бывает важно, какие книги и статьи читал ученый в период важного открытия или эксперимента. В данном случае трудно не восхититься глубиной освоения Уотсоном литературы по нуклеиновым кислотам. В эпоху, когда любую публикацию приходилось искать в библиотеках по каталогам или указателям, Уотсон сумел проработать всю имевшуюся на тот момент информацию.
В частности, он пользовался изданной в 1950 г. книгой «Биохимия нуклеиновых кислот» (Biochemistry of the Nucleic Acids){1081} шотландского биохимика Джеймса Нормана Дэвидсона, в честь которого было названо здание кафедры биохимии Университета Глазго, где он организовал и возглавил один из лучших центров изучения нуклеиновых кислот{1082}. Учебники Дэвидсона, в том числе написанные им в соавторстве с Эрвином Чаргаффом{1083}, Уотсон прочел вдоль и поперек, выписывая оттуда нужное, включая химические формулы азотистых оснований ДНК, на небеленую бумагу, которой снабжалась Кавендишская лаборатория{1084}.
Уотсон перерисовывал структурные формулы не зря. Нужно было понять, как разместить азотистые основания в срединной части спирали так, чтобы сахаро-фосфатный остов снаружи имел стабильную регулярную структуру. При этом сахарные остатки и фосфатные группы, связанные с азотистыми основаниями, должны по всей цепи формировать одну и ту же пространственную конфигурацию. Трудность здесь в том, что пурины и пиримидины имеют совершенно разную форму. Казалось невозможным приладить их друг к другу, как фрагменты пазла. Стоило повернуть одно азотистое основание на несколько градусов – и не влезает следующее. Выходило, что более крупные основания соприкасаются друг с другом, а между более мелкими получаются промежутки, из-за чего сахаро-фосфатный остов выгибается внутрь. В общем, результаты были плачевные{1085}.
Уотсон также пытался правильно расположить водородные связи, удерживающие вместе две цепи двойной спирали. В то время отсутствовало ясное понимание специфики внутримолекулярных водородных связей, в отличие от межмолекулярных. Подобные химические тонкости превосходили воображение и подготовку Уотсона и Крика, которые лишь год назад отвергали возможность того, что азотистые основания образуют устойчивые водородные связи. Изначально они предполагали, что атом водорода (один или более) в каждом из оснований перемещается{1086}.
Уотсон ознакомился с исследованиями Джона Галланда и Дэниса Джордана из Ноттингемского университета, которые занимались кислотно-основными феноменами применительно к ДНК. Их работы убедили его, что азотистые основания образуют водородные связи между собой и что эти водородные связи существуют при очень низких концентрациях ДНК, а значит, действуют внутримолекулярно{1087}.
Следующие пару дней Уотсон провел в уединении своей квартирки в Клэр-колледже, предаваясь размышлениям и рисуя структурные формулы, но это ничего не дало, и он, решив, что неплохо бы побыть среди людей, отправился на вечеринку студентов Даунинг-колледжа в надежде, «что там будет полно хорошеньких девушек». Увы, вместо ожидаемых хорошеньких девушек там оказалась группа здоровяков-хоккеистов и несколько блеклых «дебютанток», так что Джеймс почувствовал себя лишним и, пробыв сколько требовала вежливость, удалился восвояси. Уходя, он заметил Питера Полинга и уведомил своего беспечного приятеля, что соревнуется с его отцом за Нобелевскую премию{1088}.
Еще с неделю Уотсон провел за рисованием, пока не вспомнил, что в кристаллах чистого аденина его молекулы удерживаются вместе водородными связями, и задался вопросом: что, если в ДНК аденин тоже образует такие связи? Тогда между двумя аденинами имелись бы две водородные связи, образуя симметричную структуру. Такое связывание по принципу «подобное с подобным» должно давать и пары из гуанина, цитозина или тимина. Но при составлении пар из одинаковых азотистых оснований нарушалась конфигурация сахаро-фосфатного остова, который тогда выгибался внутрь либо наружу в зависимости от того, какая пара была внутри – пурины или пиримидины{1089}.
Уотсон решил пока не думать об изменениях сахаро-фосфатного остова ради более общих соображений. Он рассудил, что должны быть причины на то, что в молекуле ДНК переплетены две цепи с одинаковой последовательностью оснований. И возникала привлекательная гипотеза: при делении клетки происходит репликация молекулы ДНК, то есть одна цепь служит матрицей для синтеза другой цепи. Для репликации две одинаковые цепи разделяются, после чего на каждой из них как на матрице создаются две дочерние цепи, из которых образуется молекула ДНК, идентичная исходной, родительской. Правда, было непонятно, почему, скажем, обычная таутомерная форма гуанина не соединяется водородной связью с аденином; напрашивалась возможность и других ошибок соединения в пары. Но Уотсон счел, что, поскольку вероятно участие специфических ферментов, то на этот счет можно особо не тревожиться{1090}.
От напряженных размышлений колотилось сердце, и Джеймс почувствовал, что необходимо отдохнуть. Но сон не шел: перед мысленным взором крутились азотистые основания, фосфаты и сахарные остатки, перемежаясь мечтами о том, что будет, когда придет успех. На следующий день нужно было рассказать Крику о водородных связях между основаниями. Разумеется, они поспорят, и не один раз, но в итоге Крик согласится, и они попразднуют, а дальше будет еще немало напряженной работы, чтобы описать полученные результаты для публикации. В то же время невозможно было уйти от опасения, что вполне удачная идея может оказаться ошибочной{1091}.
[26]
Пары оснований{1092}
Пятница 20 февраля началась для Уотсона с череды повседневных дел. После умывания, которое могло включать, а могло и не включать несколько движений расческой по непослушной шевелюре, он отправился в закусочную Whim подкрепиться яичницей с беконом. Оттуда вернулся к себе, чтобы ответить на письмо Макса Дельбрюка по поводу статьи о конъюгации у бактерий, которую он намеревался опубликовать в
Уотсон написал Дельбрюку, что уверен в своей статье, и, не удержавшись, добавил о работе над структурой ДНК, в том числе что только что придумал красивую структуру, совершенно непохожую на модель Полинга. Также он сообщил о найденных в статье Полинга и Кори ошибках и прошелся в адрес Розалинд Франклин – мол, пусть у Полинга и неправильная модель, но она, по крайней мере, изложена в духе, который следовало бы перенять тем в Королевском колледже, кто занимается чистой кристаллографией. Еще он пожаловался, что больше года не имел возможности заниматься ДНК из-за того, что в Королевском колледже не хотят ни конкуренции, ни сотрудничества, а когда Полинг взялся за структуру нуклеиновых кислот, Брэгг наконец позволил ему вернуться к теме ДНК. И заключил: «Я намерен работать над этим, пока решение не будет найдено»{1098}.
Уотсон не стал вдаваться в подробности своих изысканий, зная, что Дельбрюк работает в Калифорнийском технологическом институте по соседству с Полингом и наверняка обменивается с ним новостями, тем более такими. Он ограничился словами, что верит в свою «симпатичную» модель. В конце письма упоминается о попытках «согласовать расчетные атомные координаты с данными рентгеновской кристаллографии» (без ссылки на Франклин). В заключение Уотсон подчеркнул, что, даже если в его новой модели есть ошибки, она все равно является громадным шагом вперед и скоро он сообщит все подробности{1099}.
Уотсон опустил письмо в ярко-красный овальный почтовый ящик с надписью «ER II» в ознаменование начала правления королевы Елизаветы II{1100}. Осторожность, не позволившая раскрыть все карты Дельбрюку, сослужила ему хорошую службу. Задолго до того, как почтальон открыл почтовый ящик большим железным ключом и выгреб со дна кипу писем, модель Уотсона оказалась разгромленной в прах{1101}.
Разгром учинил четвертый обитатель помещения № 103 по имени Джерри Донохью – пожалуй, самый важный второстепенный персонаж этой истории. Родом из небольшого города Шебойган (штат Висконсин), неуклюжий, вспыльчивый и ехидный, Донохью учился в престижном Дартмутском колледже, где получил в 1941 г. диплом с отличием и в 1943 г. степень магистра по химии, а в 1947 г. защитил диссертацию по теоретической химии и физике в Калифорнийском технологическом институте под руководством Лайнуса Полинга. Получив стипендию Фонда Гуггенхайма, он зимой 1953 г. работал в Кавендишской лаборатории. Джон Кендрю отвел Донохью место в компании Уотсона, Крика и Питера Полинга. По периметру комнаты поставили четыре стола: Крик разместился справа возле окна, выходящего в скромный внутренний дворик, Уотсон – напротив него по левую сторону, а новички расположились по углам у двери лицом к стенам с облупившейся краской. В центре находился узкий лабораторный стол{1102}. Донохью, который был старше Уотсона на восемь лет, а Питера Полинга – на одиннадцать, часто раздражало их легкомысленное поведение, особенно когда они болтали о вечеринках и потенциальных подружках.
Много лет спустя профессор Пенсильванского университета Донохью вспоминал: «Когда я приехал в Кембридж, я даже не знал, что такое нуклеиновая кислота». Однако он прекрасно разбирался в структурной химии, в том числе и в специфике водородной связи{1103}. В Англии он изучал пурины и образуемые ими связи, продолжая работу кристаллографа Джун Брумхед (позже Линдси). Брумхед училась в Кембриджском университете и делала диссертацию в Кавендишской лаборатории. Получив в 1950 г. докторскую степень, она работала у Дороти Ходжкин в Оксфорде и определила строение кристаллов аденина и гуанина. Уотсон и Крик читали ее диссертацию и статьи{1104}.
В 1952 г. Донохью внимательно изучил результаты кристаллографических исследований Брумхед, касающиеся того, как чистый гуанин образует межмолекулярные водородные связи в правильной повторяющейся конфигурации{1105}. Донохью установил, что атомы водорода занимают фиксированное положение, что противоречило представлению о перемещающихся водородных связях в нуклеиновых кислотах, которого Уотсон и Крик придерживались ранее. Они полагали, что в ДНК пурины и пиримидины, которым в силу их химического строения свойственна кето-енольная изомерия (таутомерия), существуют в обеих таутомерных формах, различающихся положением атома водорода в ароматическом кольце. Принципиально важный вывод Донохью состоял в том, что
Едва Уотсон рассказал Донохью о своей схеме связывания подобного с подобным, тот заверил его, что эта идея ошибочна, так как в «Биохимии нуклеиновых кислот» Дэвидсона, откуда Джеймс взял структурные формулы азотистых оснований, изображены
У Донохью не было под рукой наглядных данных для однозначного обоснования. Он привел лишь один пример – более простую кристаллическую структуру дикетопиперазина, тщательно изученную в лаборатории Полинга ранее, относительно которой не было сомнений, что в ней присутствует кето-форма, а не енольная. Из квантово-механических соображений то же должно относиться к гуанину и тимину. Вот что сказал Донохью Уотсону: «Химики-органики годами предпочитали определенные таутомерные формы альтернативным без достаточных на то оснований. В учебниках органической химии часто приводятся изображения крайне маловероятных таутомерных форм»{1108}. Настоятельно порекомендовав не тратить больше времени на несуразную схему с парами «подобных» оснований, он вернулся к бумагам, громоздившимся у него на столе{1109}.
Джеймс Уотсон, хотя и дорожил своими идеями, обладал замечательным качеством настоящего ученого – способностью отличить хорошую идею от ложной{1110}. Да, ему очень нравилось структура по принципу «подобное к подобному», но невозможно было не признать, что, если не считать Полинга, Донохью, который успешно установил структуру ряда органических соединений, знал о водородных связях больше всех. Уотсон писал: «Я не мог обманываться мыслью, будто он не понимает нашей задачи. За шесть месяцев, что он работал с нами в одном кабинете, я ни разу не слышал, чтобы он рассуждал о том, в чем не разбирался»{1111}. Однако, согласившись с мнением Донохью, Уотсон не видел, как справиться с тем фактом, что аденин и гуанин крупнее тимина и цитозина (первые два азотистых основания содержат две кольцевые структуры, а вторые – одну). На своих рисунках Уотсон переместил атомы водорода так, как они расположены в кето-формах, но, чтобы связать основания в пары по принципу «подобное с подобным» без искривлений сахаро-фосфатного остова, нужно было придумывать дополнительные связи.
В понедельник, 23 февраля, во второй половине дня Розалинд Франклин поднялась по лестнице в библиотеку Королевского колледжа. Она подошла к журнальной стойке и взяла номер
Еще студенткой Франклин выработала привычку постоянно читать научную литературу, что сослужило ей хорошую службу. В то время не было ни ксероксов, ни сканеров, и читателю, по почте обратившемуся к автору статьи с просьбой прислать копию, приходилось долго ждать получения. Поэтому она регулярно просматривала свежие номера журналов по кристаллографии, химии и физике, записывала все ценное для себя вместе с собственными примечаниями и комментариями на отдельные листки бумаги и хранила, а когда получала печатный экземпляр статьи, прикрепляла их к нему.
Франклин заметила ошибки в модели Полинга три недели назад, когда Уотсон показал ей препринт. На листке с ее соображениями по поводу письма Полинга в
Описывая неделю с 20 по 28 февраля в книге «Двойная спираль», Уотсон изложил ход событий так, как будто он осознал значение соединения азотистых оснований в пары буквально в двадцать четыре часа. В его версии вскоре после разъяснений Донохью о кето-конфигурации оснований в лабораторию пришел Крик и разбил предложенную Уотсоном структуру по принципу «подобное к подобному» с кристаллографической точки зрения, показав, что она не соответствует рентгенограммам Розалинд Франклин, которые свидетельствуют о периодичности вдоль длинной оси 34 Å. Согласно модели Уотсона, спираль должна делать полный оборот через 68 Å с углом спирального вращения всего в 18о, что физически невозможно. Кроме того, она никак не объясняла правила Чаргаффа. Уотсону пришлось признать, что структура, казавшаяся прекрасной лишь несколько часов назад, не годится.
По воспоминаниям Крика, только через неделю, в пятницу, 27 февраля, Уотсон окончательно отказался от модели «подобное к подобному». В тот день, пока Крик занимался бумагами за своим столом, Уотсон с Донохью что-то чертили мелом на доске. Неожиданно их одновременно озарило понимание того, что соотношения «аденин: тимин» и «гуанин: цитозин» как 1:1 можно объяснить определенным их соединением в пары. «Это, казалось, слишком хорошо, чтобы быть правдой, – рассказывал Крик. – Мы все трое решили, что нужно поместить основания рядом и установить водородные связи, и на следующий же день Джим пришел и сделал это»{1116}.
Впоследствии Уотсон заявлял, что тогда не вслушивался в слова{1117} и, кроме того, дулся на Донохью за развенчание его теории «подобное к подобному». Ему не хотелось заниматься подсказанными Донохью кето-формами из опасения снова упереться в несоответствие расположения водородных связей данным рентгеновской кристаллографии. Оставалось надеяться, что в голову придет идея получше.
Изготовление деталей для модели опять задерживалось на несколько дней. Без этих железок трудно было разобраться с водородными связями между пуриновыми и пиримидиновыми основаниями. За неимением лучшего Уотсон стал вырезать изображения азотистых оснований из картона{1118}.
Когда он покончил с этим «оригами», уже смеркалось. В воздухе разливалось пение на вечерней церковной службе, напомнив Уотсону, что он уговорился с Поп Приор и ее девушками сегодня вечером сходить в театр на комедию «Соперники» Ричарда Шеридана, персонаж которой по имени миссис Малапроп отличался употреблением неподходящих, но похоже звучащих слов вместо нужных, что выходило смешно{1119}.
В субботу, 28 февраля, Уотсон, придя утром на работу, никого не застал. Он освободил стол от бумаг, сточенных карандашей и грязных чашек, разложил вырезанные накануне картонные «детали» и, выкинув из головы все ранее придуманное, стал по-всякому комбинировать картонки, стараясь сообразить, где могут образовываться водородные связи. Он снова опробовал дорогое своему сердцу соединение подобного с подобным и опять убедился, что оно никуда не ведет{1120}.
Существует легенда о том, как древнегреческий математик Архимед (287–212 гг. до н. э.) открыл свой знаменитый закон. Он захотел принять ванну и, погрузившись в воду, заметил, что ее уровень поднялся. Архимед сообразил: объем вытесненной им воды равен объему погруженного в нее тела – и воскликнул: «Эврика!» (греч. Εύρηκα – «Я нашел!»){1121}. Это слово стало символом неожиданного научного открытия. Вскоре после объяснений Донохью о таутомерах азотистых оснований и специфике водородных связей настал и для Уотсона момент воскликнуть «Эврика!», и произошло это не менее эффектно, чем
Донохью внимательно рассмотрел картонки и объявил, что не видит в предполагаемой конфигурации никаких недостатков. Когда Уотсон это услышал, его пульс понесся вскачь. Он разгадал загадку правил Чаргаффа! А ведь даже тот, чье имя эти правила носили, не смог с ней справиться. Здесь Донохью, словно оруженосец в пьесе Шекспира, покидает сцену истории открытия ДНК. В 2018 г. Уотсон выразил сожаление: «Мы, конечно, нехорошо поступили по отношению к Джерри Донохью. Его работа была настолько важной, что он мог бы быть нашим соавтором. Это был прорыв. На том раннем этапе развития квантовой химии мало кто знал о кето- и енольных формах»{1124}.
Донохью сыграл свою роль. Теперь Уотсон сосредоточился на том, каким образом обеспечивается равенство количеств пуринов и пиримидинов: для этого необходимо, чтобы аденин всегда связывался только с тимином, а гуанин – с цитозином. Благодаря образованию водородных связей образуется определенная парная структура, повторяющаяся вдоль оси внутри двойной спирали. Это было так просто и изящно! А главное, складывалась удовлетворительная схема репликации, гораздо более разумная, чем позволяло ранее рассматривавшееся соединение оснований в пары по принципу «подобное с подобным», потому что если аденин всегда составляет пару с тимином, а гуанин – с цитозином, значит, последовательности оснований в двух цепях молекулы ДНК комплементарны друг другу: «Последовательность оснований в одной цепи определяется последовательностью оснований во второй цепи двойной спирали. Теперь легко видеть принцип: отдельно взятая цепь может служить матрицей для синтеза цепи с комплементарной последовательностью»{1125}.
Словно ожидая Санта-Клауса в канун Рождества, Уотсон стоял на пороге помещения № 103. Как только в дверях показался Крик, он объявил: «Ответ на все вопросы у нас в руках»{1126}. Следуя методу их сотрудничества, согласно которому каждый придерживался здорового скептицизма в отношении идей другого и имел право не оставить от них камня на камне, совершенно не задевая чувств партнера и не навлекая на себя его обиду, Крик внимательно изучил структуру, предложенную Уотсоном. Его тоже поразило очевидное теперь, но тем не менее таинственное совпадение формы пар «аденин – тимин» и «гуанин – цитозин». Как будто все семейство безуспешно билось над кроссвордом, а решил его самый младший член семьи, пока старшие спали{1127}.
Сравнивая данные рентгеновской кристаллографии с конфигурациями из картонок Уотсона, Крик подтвердил свою догадку о том, что гликозидные связи, соединяющие азотистые основания с сахарными остатками, ориентированы вдоль оси симметрии второго порядка перпендикулярно продольной оси спирали: «Таким образом, обе пары могли переворачиваться, сохраняя направленность гликозидных связей»{1128}. Благодаря стереохимическому подходу Донохью картонные кусочки головоломки Уотсона теперь идеально отображали симметрию C2 элементарной ячейки, описанную Розалинд Франклин в отчете для Совета по медицинским исследованиям, который Перуц показал Крику и Уотсону. Разобравшись в том, что получилось у Уотсона, Крик хлопнул его по спине и воскликнул вне себя от радости: «Смотри – правильная симметрия!»{1129} И Уотсон понял, о чем толковал Крик, когда говорил, что данная цепь может содержать и пурины, и пиримидины. В то же время сахаро-фосфатные остовы двух цепей должны быть противоположно направленными{1130}.
Предстояло еще немало работы. Нужно было определить, как пары «аденин – тимин» и «гуанин – цитозин» вписываются в конфигурацию сахаро-фосфатного остова, к которой Уотсон и Крик пришли за минувшие две недели. Внутри спирали уотсон-криковские пары оснований вполне умещались. Настал черед Уотсона проявлять осмотрительность – возможно, как полагает Роберт Олби, потому, что, не обладая глубоким пониманием кристаллографии, как Крик, он не разделял его уверенности, которую тот черпал в подтверждении их структуры с симметрией С2{1131}. Конечно, они оба понимали, что для завершения работы нужна стереохимически удовлетворительная модель. Следовало также учесть, что сам факт существования такой модели слишком важен, чтобы раньше времени поднимать шум{1132}.
Вот как раз этому моменту в истории двойной спирали Уотсон приписывает радостное восклицание Крика о раскрытии тайны жизни{1133}. Хотя Фрэнсис отрицал этот эпизод, однако он таки с большой уверенностью объявил о завершении их работы – неважно, каковы были его формулировки, – тогда как вовсе нельзя было исключать риск, что они ошибаются, поэтому Уотсону стало не по себе{1134}. Пятьдесят лет спустя, в годовщину величайшего дня в своей жизни, Уотсон дал интервью Би-би-си. Несмотря на минувшие десятилетия и полученные лавры, он вспоминал его так, словно это было вчера: «Когда мы увидели ответ, нам пришлось себя ущипнуть. Неужели все так складно? Мы пошли перекусить и по дороге уверились, что наше решение верно именно потому, что складно. Открытие было сделано в тот день, а не постепенно в течение недели. Это было просто: твоя идея вдруг становится объяснимой. И не нужно быть выдающимся ученым, чтобы понять, как копируется генетический материал»{1135}.
[27]
Это красиво!
Крик и Уотсон, объявив в пабе Eagle, что они раскрыли тайну жизни, быстро проглотили еду, и не прошло и часа, как вернулись в Кавендишскую лабораторию, где сосредоточились на проработке модели ДНК. Да и можно ли было думать о чем-то еще? До конца дня Крик рассуждал о следствиях из их открытия, порой сам с собой. Временами он прерывал поток слов, чтобы вскочить со стула и повозиться с моделью, после чего, словно новоявленный папаша, отступал и в восхищении любовался ею. Обычно Уотсона развлекало витийство партнера, но сейчас он неодобрительно качал головой, мол, речи Крика не соответствуют принятой в Кембридже сдержанности поведения. Разумеется, никого его критика не обманывала, потому что он и сам трепетал от восторга: «Структура ДНК раскрыта, ответ просто потрясающий, и наши имена будут связаны с двойной спиралью, как имя Полинга – с α-спиралью»{1137}. В 2018 г. Уотсон словно заново переживал те ощущения: «У меня было чувство – ну, знаете, что я теперь рядом с Дарвином»{1138}.
До конца рабочего дня они ограничивались обществом друг друга и вышли из лаборатории лишь в шесть вечера – в это время Eagle открывался по субботам, чтобы кормить посетителей ужином. Сев за свой обычный столик, они обсудили план работ на ближайшие дни. Крик заявил, что критически важны скорость и точность построения трехмерной модели, которая должна отвечать всем стереохимическим требованиям; в частности, длины и углы связей, а также расстояния между атомами
В тот вечер почти ничего больше нельзя было сделать, потому что мастерская до сих пор не доделала металлические детали для модели. Это было существенным лимитирующим фактором, так как с картонками на проволочках вместо приличной модели нечего было и думать убеждать в своей правоте Перуца, Кендрю и Брэгга, не говоря уже о группе из Королевского колледжа. Поэтому Уотсону и Крику ничего не оставалось, как провести субботний вечер и воскресенье так, как это принято у британцев.
Уотсон поехал на велосипеде в пансион Камиллы Приор ужинать. Не в силах выполнить приказ Крика держать рот на замке, он рассказал сестре и ее кавалеру, красавцу Бертрану Фуркаду, что ему с Фрэнсисом, похоже, удалось «забить гол» Полингу и что их открытие совершит переворот в биологии. Элизабет засияла от искренней радости и гордости, а Фуркаду, который впоследствии руководил отделом рекламы в журнале
Воспоминания Крика о вечере той потрясающей субботы гораздо прозаичнее: «Мы начали примерно в среду и закончили в субботу утром, и к этому времени я так устал, что пошел прямиком домой и лег спать»{1141}.
Утром в понедельник, 2 марта, Уотсон проснулся в большом воодушевлении{1142}. По дороге в лабораторию он, вдохновленный романтической картиной готических шпилей часовни Королевского колледжа, тянущихся к весеннему небу, преисполнился убеждения в том, что сила знания освещает мир. Классические пропорции и георгианское благородство флигеля Гиббса обратили его мысли к долгим прогулкам с Криком и посещениям книжного магазина Heffers, где они потихоньку читали новые книги{1143}. Когда Джеймс наконец вошел в помещение № 103, Фрэнсис уже трудился там над моделью ДНК.
Через некоторое время они с удовлетворением пришли к тому, что оба типа пар азотистых оснований прекрасно вписались в конфигурацию сахаро-фосфатного остова. Макс Перуц и Джон Кендрю заглянули к ним узнать, как дела. Крик громкой скороговоркой выпалил лекцию о ДНК, которую потом многократно повторял. Пока он говорил, Уотсон спустился в мастерскую в надежде, что недостающие детали готовы. После небольшого «поощрения» слесарь сообщил ему, что все будет сделано через пару часов{1144}. Когда наконец принесли газетный сверток с бренчащим содержимым, Уотсон и Крик развернули его, словно дети подарок ко дню рождения.
Уже через час, а то и меньше первая формализованная модель ДНК Уотсона и Крика была собрана из латунных стержней и деталей, вырезанных из металлической пластины в точности согласно указаниям заказчиков; соединения крепились латунными муфтами и винтами. Плод их трудов походил на башню из паутины или на скелет{1145}. Это сооружение оказалось довольно неудобным в том смысле, что работать с ним мог лишь один человек за раз. Поэтому, пока Уотсон подправлял расположение пластинок и стерженьков, Крик в нетерпении слонялся по комнате и бормотал советы. Когда настала очередь Крика, его задачей было проверить, нет ли отклонений от установленных значений углов связей. За этим занятием Крик порой хмурился, и тогда у Уотсона все внутри переворачивалось, потом лицо Фрэнсиса прояснялось, и он переходил к следующему межатомному соединению. Пока они так возились, стараясь не изгибать остов слишком сильно, вся конструкция вполне могла рухнуть, словно карточный домик.
В итоге все атомы заняли положение, удовлетворявшее как данным рентгеновской кристаллографии, так и законам стереохимии. Получилась правосторонняя спираль из двух противоположно направленных цепей. Поскольку все измерения, требующие специального оборудования, уже были сделаны Розалинд Франклин, Уотсон и Крик с помощью карандаша, линейки и компаса, а также плотницкого отвеса обеспечили корректность относительных положений всех атомов в каждом нуклеотиде{1146}. Однако простота технологии не умаляет достижения, ведь можно было ориентироваться только на дифракционные картины. Трехмерная модель, которую сегодня знают во всем мире, появилась благодаря блестящему уму, любознательности и интуиции Уотсона и Крика.
В сумерках они прервали свою кропотливую работу и отправились ужинать к Крику домой{1147}. Застольная беседа шла исключительно о ДНК. Одиль Крик впоследствии вспоминала, что тогда совершенно не поверила в «великое открытие». Много лет спустя она сказала мужу: «Ты вечно, приходя домой, говорил что-нибудь подобное – естественно, я не приняла это всерьез»{1148}. Фрэнсис не стал убеждать жену в реальности эпохального достижения, а перевел разговор на деликатный вопрос: как обнародовать оглушительную новость? Разумеется, следовало немедленно сообщить ее Морису Уилкинсу, что потребует большой дипломатичности не только из осмотрительности: Уотсон и Крик не хотели повторить фиаско с тройной спиралью, вновь выслушивать жалобы на Розалинд Франклин и вообще, как выразился Крик, выставить себя ослами{1149}. Уотсон настаивал, что разумно было бы держать коллег в Королевском колледже в неведении. В модели еще не хватало точных координат атомов, и не исключалась ситуация, что вроде бы приемлемая картина межатомных взаимодействий невозможна энергетически. Джеймс надеялся, что они не сделали этой ошибки, но на их суждения могло повлиять соображение о биологических преимуществах комплементарности в ДНК{1150}.
Одиль Крик все же поверила, что в самом деле произошло важное событие. Она беспокоилась, что им придется переехать в Америку, и даже стала уговаривать обратиться к Брэггу с просьбой позволить остаться в Кембридже для решения других серьезных научных задач. Уотсон постарался убедить «культурную» француженку, что нравы в Америке не столь грубы, как говорят, и что ей, возможно, даже понравится на бескрайних просторах Соединенных Штатов, «где не ступала нога человека»{1151}. Но эти заявления, однако, остались без внимания: Одиль Крик явно хотела остаться в Кембридже.
Утром во вторник, 3 марта, Крик раньше Уотсона прибыл в лабораторию и погрузился в работу с моделью. Было уже ясно, что Уилкинс и Франклин правы в необходимости учитывать ионы натрия в ДНК. Для стабильности кристаллической структуры из молекул ДНК ее функциональные химические группы, несущие отрицательный заряд (в частности, фосфатные группы), должны быть нейтрализованы, что и выполняют несущие положительный заряд ионы натрия, которые всегда есть в любой живой клетке{1152}. Уотсону не терпелось уже писать победные письма Максу Дельбрюку, Сальвадору Лурии, а главное, Лайнусу Полингу, но недовольные взгляды Крика, призывавшие уделить наконец внимание модели, оторвали его от мечтаний.
Осенью 1952 г. разразилась эпидемия гриппа. По данным Всемирной организации здравоохранения, она началась в США и независимо в Японии, потом распространилась в Европу{1153}. Вызывавший тогда заболевание вирус не был смертельно опасным, но миллионы людей болели очень тяжело. В их числе оказались Уильям Лоуренс Брэгг и Розалинд Франклин, которая в конце 1952 г. так плохо себя чувствовала, что не могла работать как раз в критическое для исследования ДНК время{1154}.
Вирус гриппа, в отличие от возбудителей того, что в быту называют простудой, поражает многие системы организма человека. Уже не молодой и далеко не спортивный Брэгг, подхватив инфекцию в начале марта, болел с температурой под 40 ℃ и ужасным кашлем, тело ломило, как избитое, так что в тот период, когда Уотсон и Крик налаживали свою модель, он не показывался в Кавендишской лаборатории и думать забыл о нуклеиновых кислотах{1155}.
В субботу, 7 марта, Крик объявил, что модель готова для демонстрации. Услышав об этом, Макс Перуц схватился за телефон и позвонил Брэггу домой. Между приступами кашля и хрипами, доносившимися из телефонной трубки, Перуц предложил ему приехать посмотреть на результат. К разговору подключился Кендрю со словами: «Уотсон и Крик придумали остроумную структуру ДНК, которая, возможно, важна для биологии»{1156}.
В понедельник, 9 марта, совершенно больной Брэгг, едва держась на ногах, добрался до Кавендишской лаборатории и сразу направился в помещение № 103, где не был уже год с тех пор, как «сослал» туда болтуна Крика и чудака Уотсона. Тщательно обследовав конструкцию и отдав должное искусной работе слесаря, он схватил главное – комплементарность двух цепей молекулы ДНК, из которой следуют правила Чаргаффа, и регулярность строения сахаро-фосфатного остова, отражающуюся в данных рентгеновской кристаллографии{1157}. Уотсон тут же заговорил о биологическом значении соотношения 1:1 между пуриновыми и пиримидиновыми основаниями и об экспериментальных данных на этот счет. Он чувствовал, что Брэгг осознал потенциальные важные следствия модели для репликации генов{1158}.
В этот день Розалинд Франклин лишилась приоритета в научном открытии, и произошло это фактически под руководством Брэгга. Он спросил Уотсона о происхождении данных рентгеновской кристаллографии, и Уотсон ответил честно. Брэгг молча кивнул, показывая, что понимает, почему до сих пор не сообщили в Королевский колледж{1159}. Кендрю и Перуц никак не воспротивились.
Вообще-то Брэгга беспокоила не нравственная окраска поступка его подчиненных, а то, что Уотсон и Крик не спросили мнения Тодда. Профессор Кембриджского университета Александр Тодд – выдающийся химик-органик, впоследствии лауреат Нобелевской премии[59] – был признанным авторитетом в области химии нуклеотидов и нуклеиновых кислот. Заверение Крика, что они с Уотсоном разобрались в «органике», вовсе не успокоило Брэгга, который знал по опыту, что Крик не особо контролирует «поток сознания» и не выбирает выражения, пока не становится слишком поздно. Нельзя было исключить, что его аспирант использовал не вполне подходящие формулы или перепутал что-то важное{1160}. По мановению руки начальника Фрэнсис кинулся к Тодду на Пембрук-стрит и привел его в Кавендишскую лабораторию.
В своей автобиографии Тодд, рассказывая об этой срочной консультации, подчеркнул почти полное отсутствие контакта между физиками и химиками в Кембридже, что, к сожалению, характерно для университетов{1161}. Те, кто не имеет отношения к академическим кругам, удивятся тому, что расстояние между зданиями и даже между этажами одного здания бывает непреодолимым препятствием для крайне нужного взаимодействия исследователей.
Разъединенность научных сил стала одной из причин проигрыша Брэгга Лайнусу Полингу в установлении структуры белков. «Я хорошо помню, как Брэгг пришел ко мне в химическую лабораторию (впервые с момента моего приезда в Кембридж), – писал Тодд, – и спросил, как Полинг, исходя из данных рентгеновской кристаллографии, выбрал именно α-спираль из трех равновероятных вариантов структуры, которые все указаны в его [Брэгга], Перуца и Кендрю статье». Тодд ответил, что любой знающий химик-органик по этим данным без колебаний выбрал бы α-спираль{1162}. Прямым следствием этого разговора стало распоряжение Брэгга: ни одна структура нуклеиновой кислоты на основании результатов рентгеновской кристаллографии не выйдет из стен его лаборатории без одобрения Тодда{1163}.
К облегчению всех заинтересованных лиц, профессор Тодд одобрил модель. При первом же взгляде на нее он оценил блестящий скачок мысли, совершенный Уотсоном и Криком{1164}. К следующему вечеру они завершили уточнение атомных координат, хотя пока еще не имели доступа к точным данным рентгеновской кристаллографии, которые позволили бы надежно подтвердить, что расположение атомов в их модели верно. Однако эти детали волновали их меньше, чем необходимость доказать, что хотя бы одна конкретная спираль из двух комплементарных цепей стереохимически возможна, иначе останется поле для возражений против конфигурации сахаро-фосфатного остова{1165}. В 1968 г. Крик рассказал, как трудно было предсказывать длины и углы связей в докомпьютерную эпоху и что он, будучи довольно ленивым и не очень хорошо владея расчетом угла между тремя точками, никогда не проверял углы, поэтому длины связей получались адекватно, а вот некоторые углы – не вполне{1166}. Тем не менее Крик и Уотсон твердо верили, что их модель верна, и повторяли, как мантру: «Столь прекрасная структура обязана существовать»{1167}.
За обедом в пабе Eagle Уотсон сказал Крику, что вечером напишет Лурии и Дельбрюку о двойной спирали, но сначала отправился на теннисный корт сыграть пару сетов с Бертраном Фуркадом{1168}. Крик, обеспокоенный, что «подвижные игры» входят у Уотсона в привычку, напомнил ему, что еще многое предстоит обдумать, но напрасно{1169}.
Даже после того, как напряжение, сопутствовавшее разработке модели, отпустило, Уотсон и Крик старательно избегали сообщать Морису Уилкинсу о своем открытии. В 1968 г. Уотсон вскользь упомянул об их маневрах и о том, как они устроили так, чтобы Джон Кендрю позвонил Уилкинсу и пригласил его посмотреть, что он и Крик придумали, потому что не хотели делать это сами»{1170}.
В этой истории немало совпадений – одни сыграли на руку Уотсону и Крику, другие оказались несчастливыми для Розалинд Франклин и Мориса Уилкинса. Еще одна насмешка судьбы явилась утром того понедельника в пришедшем Крику письме от Уилкинса, написанном в субботу, 7 марта, – как раз когда Уотсон и Крик закончили свою модель. Уилкинс сообщал, что готов «наброситься» на ДНК, причем собирается сделать упор на построение модели{1171}. К несчастью для Уилкинса, было уже поздно.
[28]
Проигравшие
После долгих месяцев, когда Уилкинсу приходилось терпеть распоряжения Рэндалла, «тиранию Рози» и все неприятные аспекты их отношений, он по-прежнему боялся, что Франклин припишет себе
В том же письме есть еще одно прозвище Розалинд Франклин – «смуглая леди». Некоторым современным читателям оно может показаться очередной неодобрительной характеристикой со стороны лица мужского пола. Однако в 1953 г. в Англии – «царственном острове, стране величия… втором Эдеме»[60]{1173} – едва ли не каждому было понятно, что это сравнение с героиней сонетов Шекспира{1174}. Как отметил шекспировед Майкл Шонфельдт, «смуглая леди» не имеет традиционных британских признаков красоты (белая кожа, светлые волосы, голубые глаза), но является символом запретной любви, темного начала, страсти{1175}, почти болезненного влечения: «Любовь – недуг. Моя душа больна / Томительной, неутомимой жаждой. / Того же яда требует она, / Который отравил ее однажды»[61]{1176}. Сейчас остается лишь гадать, что имел в виду Уилкинс, называя так Франклин. Реймонд Гослинг видел в этом сравнении попросту отсылку к внешности Розалинд, у которой были иссиня-черные волосы, темно-карие глаза и оливковая кожа, что свойственно евреям-ашкеназам{1177}. Однако с учетом того, что шекспировские сонеты были хорошо известны поколению Уилкинса, трудно не усмотреть здесь скрытого глубокого чувства, терзавшего его тревожную душу.
В этой лотерее выигрыш не достался и Лайнусу Полингу, который все еще пытался довести до ума свою трехцепочечную модель ДНК, содержавшую неприемлемые межатомные контакты{1178}. 4 марта Полинг провел научно-исследовательский семинар для сотрудников Калифорнийского технологического института. В отличие от прежних выступлений, в которых он сообщал потрясающие сведения о других молекулярных структурах, это было встречено в лучшем случае прохладно. Самая серьезная критика исходила от Макса Дельбрюка, до которого уже дошли сообщения из Кембриджа о модели Уотсона – Крика и о существенных ошибках в модели Полинга{1179}.
Полинг не желал выслушивать возражения Дельбрюка. В отличие от Кембриджского университета, в Калифорнийском технологическом институте физики и химики тесно сотрудничали, прекрасным примером чего служили профессиональные отношения Полинга и Дельбрюка. Возникшее на этот раз затруднительное положение было скорее проблемой Лайнуса. К тому времени он стал таким знаменитым и таким уверенным в себе, что не склонен был терпеливо выносить едкую критику коллег. Уотсон так описал соотношение сил в 1950-х гг.: «Слава Лайнуса поставила его в такое положение, что все боялись высказывать несогласие с ним. Единственным человеком, с кем он мог говорить откровенно, была его жена, которая еще и укрепляла его самомнение, а это совсем не то, что нужно в жизни»{1180}.
Через неделю с лишним Полинг получил письмо от сына Питера, где тот осторожно сообщал о модели Уотсона и Крика с кое-какими подробностями о новой структуре, отметив: «У них есть некоторые соображения, и я сразу же тебе напишу. Вообще-то их дело, а не мое рассказать тебе об этом»{1181}. О роли Королевского колледжа Питер написал: «Предполагалось, что работу должен делать Уилкинс, а мисс Франклин, очевидно, лишь инструмент. Сейчас отношения немного осложнились из-за того, что в эту область вступили Уотсон и Крик». В завершение Питер упомянул, что давал Уотсону экземпляр статьи Полинга и Кори, что построить вариант Полинга не вышло, так как структура оказалась, как он выразился, «очень тесной», и что Уотсон с Криком сильно увлечены своим вариантом и даже теряют объективность{1182}. Крик тоже написал Полингу и поблагодарил за экземпляр его статьи, однако не удержался от укола, прекрасно понимая, что в Пасадене его почувствуют: «Мы были поражены остроумием структуры. У меня лишь одно сомнение: я не понимаю, что удерживает ее воедино»{1183}.
12 марта 1953 г. было, наверное, худшим днем в жизни Мориса Уилкинса. Утром ему позвонил Джон Кендрю и пригласил посмотреть на новую модель, которую построили Уотсон и Крик, вкратце описав, как она выглядит. Уилкинс сразу поехал в Кембридж{1184}. Через несколько часов, войдя в помещение № 103, он почувствовал, что атмосфера здесь далеко не беззаботная, как шестнадцать месяцев назад, когда Крик показывал их первую модель{1185}. Новая конструкция торжественно высилась на лабораторном столе. Ощущая витавшее в воздухе напряжение, Уилкинс внимательно изучил ее и усмотрел связь с моделью тройной спирали Брюса Фрейзера, в которой фосфатные группы располагались снаружи, а азотистые основания, соединенные водородными связями, внутри{1186}.
Уилкинса отвлекали поток слов Крика с постоянными упоминаниями оси симметрии второго порядка и то смех, то хихиканье Уотсона. Ему нужно было разобраться в увиденном и понять, как на это реагировать. Он, как несколько дней назад Брэгг, Перуц и Кендрю, сразу увидел, каким образом обеспечивается пространственное соответствие оснований и соразмерность их пар. Ранее этого, увы, не разглядели ни Эрвин Чаргафф, ни Уилкинс, который больше года поддерживал с ним тесный контакт. Теперь было очевидно значение комплементарности цепей ДНК для наследования генетической информации. В 2003 г. Уилкинс, все еще чувствуя тогдашнее потрясение, вспоминал: «Это было похоже на баснословного новорожденного младенца, словно говорящего про себя: "Мне все равно, что ты думаешь, – я знаю, что я прав"… Казалось, неживые атомы и химические связи соединились, образовав саму жизнь»{1187}. Следующие семь лет он посвятил доказательству и совершенствованию модели Уотсона – Крика, в результате чего практически все детали ее конфигурации полностью подтвердились четкими данными рентгеновской кристаллографии{1188}.
Глядя снизу вверх на башню из олова, латуни и проволоки, Уилкинс не усомнился в выборе именно кето-формы гуанина и тимина, ведь иначе не получались бы стабильные пары оснований. То, о чем говорил Джерри Донохью, воспринималось уже как общеизвестное. К несчастью для Уилкинса, в Королевском колледже некому было указать ему, что не следует исходить из структурных формул в учебниках. Такие способности, как у Донохью, встречаются редко; по мнению Уотсона, в мире был еще только один человек, который мог бы сделать правильный выбор и увидеть его следствия, – Лайнус Полинг. Наверное, все понимали: Уотсону и Крику очень повезло, что рядом оказался Донохью, но об этом не говорили{1189}.
Позднее Брэгг сказал: «Уилкинс, разумеется, чуть не покончил с собой, ведь он так долго над этим работал»{1190}, что возмущало Мориса, который в 1976 г. в письме Максу Перуцу подчеркнул: «Самое неприятное – когда цитируют слова Брэгга, будто бы я "чуть не покончил с собой", потому что упустил первенство в открытии структуры ДНК. Хотя я очень увлечен своими исследованиями, вопросы приоритета никогда не имели для меня большого значения. Если Брэгг на самом деле произнес это, меня печалит мысль, что он считал меня настолько узколобым»{1191}. Как бы то ни было, Уилкинс сознавал, что не сделал последнего великого шага. Да, он держался как истинный джентльмен и говорил, что важен только научный прогресс. Однако, впервые увидев модель ДНК Уотсона – Крика, он растерялся, не в силах ясно мыслить от волнения{1192}.
Развивая успех, Уотсон и Крик поспешили заручиться помощью Уилкинса в подтверждении правильности своей модели путем ее сравнения с дифракционными картинами, полученными Розалинд Франклин. Подавленный Уилкинс, как во сне, кивнул и согласился просчитать важнейшие рефлексы. Видимо, ему удалось скрыть свои чувства, раз Уотсон позднее воздал ему должное за то, что он не выказал и тени горечи, однако в этой хвале, возможно, проявилось не столько дружеское отношение, сколько облегчение. Сознавая, что для коллеги происходящее болезненно, Уотсон не хотел чувствовать себя виноватым. «На его лице не было и следа обиды, – писал Уотсон, хотя огорчение трудно было не заметить, – и он по-своему сдержанно испытывал подлинный восторг от того, что эта структура принесет огромную пользу биологии»{1193}.
Чтобы смягчить ситуацию, Крик предложил Уилкинсу (но не Франклин) стать соавтором их статьи, которая будет представлена в
Перед уходом обычно крайне сдержанный Уилкинс возмущенно спросил, в какой степени построение модели кембриджских коллег обязано работе, проделанной в Королевском колледже. Крик выпалил, что тот «несправедлив», и Уилкинс, как ни странно, отступил. И всю жизнь клял себя за то, что задал этот вопрос. В мемуарах, изданных в 2003 г., он выразил сожаление и разочарование из-за своего недостаточного участия в «последнем шаге» и поблагодарил Уотсона за то, что его «выпад» не попал на страницы «Двойной спирали»{1194}.
В Королевском колледже ждали возвращения Уилкинса, предвкушая рассказ об очередном промахе Уотсона и Крика. Но ожидания не оправдались. Уилкинс рассказал основное о модели Уотсона – Крика и попросил Гослинга передать новость Розалинд Франклин в Беркбек-колледж, находящийся в Блумсбери, примерно в миле к северу от Королевского колледжа{1195}. О том, насколько полным было ее изгнание из круга сотрудников Королевского колледжа, свидетельствует тот факт, что известие достигло ее лишь через неделю. По мнению Уилкинса, все, связанное с ДНК, больше не касалось Франклин.
Настроение в Королевском колледже рухнуло катастрофически. Джон Рэндалл, узнав новость, пришел в ярость, как выразился Уилли Сидз. Джеффри и Анджеле Браун запомнилось, что Уилкинс был очень подавлен. Гослинг тоже чувствовал себя удрученным и опустошенным{1196}. Огромная удача Уотсона и Крика обернулась для них ни с чем не сравнимой утратой. А Джерри Донохью, оценивая происходящее и со стороны, и отчасти как участник, не без оснований заметил: «Если бы случилось обратное, если бы кто-то где-нибудь так же поступил с данными, собранными в Кавендишской лаборатории, последовал бы такой взрыв, по сравнению с которым извержение Кракатау показалось бы хлопком лопающейся воздушной кукурузы»{1197}.
12 марта принесло тяжелые переживания и Полингу, который узнал о новой модели ДНК через несколько дней, когда Макс Дельбрюк получил от Уотсона подробное письмо с ее описанием. Эти несколько страниц с четко и лаконично изложенными безупречными фактами – манифест новой биологии. В строках Уотсона ощущается изумленное восхищение созданным природой механизмом передачи генетической информации из поколения в поколение. Он от руки нарисовал структурные формулы пиримидиновых и пуриновых оснований и объяснил, почему в модели взяты кето-формы, а не енольные, описал стереохимические аспекты модели и отметил необходимость сотрудничества с группой Королевского колледжа в Лондоне (опять-таки не упоминая конкретно Розалинд Франклин), располагающей высококачественными дифракционными рентгенограммами как кристаллической, так и паракристаллической ДНК. В постскриптуме Уотсон попросил: «Мы предпочли бы, чтобы вы не упоминали об этом письме Полингу. Когда наша статья для
Разумеется, эта просьба имела обратный эффект. Поразительная по красоте истина произвела такое впечатление на Дельбрюка, что, едва дочитав письмо, он показал его Полингу. Позднее он объяснил, что тот просил сообщать ему новости от Уотсона незамедлительно. Но важно и то, что Дельбрюк не терпел секретности в научных делах и не хотел держать Полинга в напряжении{1199}.
Утром в понедельник, 15 марта, Уилкинс позвонил Крику и доложил, что в выходные сравнивал модель с данными рентгеновской кристаллографии из Королевского колледжа и убедился, что они надежно подтверждают двойную спираль{1200}. Во второй половине дня удрученный Рэндалл и торжествующий Брэгг переговорили по телефону. Рэндалл, который благодаря Совету по медицинским исследованиям создал крупнейшую в Британии биофизическую лабораторию в значительной степени ради того, чтобы установить структуру ДНК, теперь, когда парочка из Кембриджа – вечно умничающий аспирант и невыносимый американец – обошла его команду, не мог допустить, чтобы его сотрудники не участвовали в публикации результатов исследования. В поисках обоюдно приемлемого решения проблемы он договорился с Брэггом, что Уотсон и Крик подождут с отправкой своей статьи в
Франклин узнала о модели Уотсона – Крика от Гослинга почти через неделю после того, как ее увидел Уилкинс. По мнению Энн Сейр, известие о том, что в Кембридже установили структуру ДНК, стало неуместным прощальным подарком{1201}. Это не совсем верно. Узнав о планах публикации статьи Королевского колледжа и Кавендишской лаборатории, Розалинд связалась с Рэндаллом и потребовала, чтобы одновременно она и Гослинг опубликовали свой материал по В-ДНК{1202}. Они уже работали над статьей (иллюстрацией к которой служила рентгенограмма № 51), и через неделю материал был готов.
19 марта Франклин и Гослинг поехали в Кембридж, чтобы лично изучить конструкцию Уотсона и Крика. В своих мемуарах Уотсон вспоминает, как его впечатлило то, что она мгновенно приняла их модель, хотя сначала боялся, что острый упрямый ум Рози, зашоренный ее отрицательным, как он считал, отношением к идее спиральной структуры, откопает что-нибудь несообразное, что породит сомнения в правильности двойной спирали. Это опасение демонстрирует, что Уотсон не понимал приоритетов Франклин, для которой не было ничего важнее научной истины, основанной на достоверных, воспроизводимых фактах. Она не проявила ожидавшегося яростного раздражения, потому что не на что было яростно раздражаться с научной точки зрения{1203}. Модель выглядела верной. Она была интересной. Она объясняла полученные Франклин данные, которые той не удавалось интерпретировать. В 2013 г. в интервью для журнала
Уотсона озадачило удовлетворение Розалинд, вызванное тем, что ее первоклассные способности кристаллографа получили признание в Кавендишской лаборатории. Он ошибочно принял ее реакцию за поворот в поведении, и это заблуждение через годы вылилось в сомнительный комплимент. В 1968 г. он писал, что возражения Франклин против спиральной структуры отражали истинно научный подход, а не заблуждения феминистки, что «Рози изменилась» и более не считала прежние споры о построении моделей прибежищем лентяев, стремящихся избежать трудной работы, обязательной в честной научной карьере{1205}.
Журналист Хорас Джадсон из
Фрэнсис Крик тоже нелицеприятно высказался о Франклин. Так, он считал, что свои трудности и неудачи она по большей части создала сама и, хотя казалась энергичной и уверенной в себе, была очень чувствительной и слишком приверженной научной основательности, отвергала обходные пути. По мнению Крика, Франклин хотела добиться успеха в одиночку и не принимала чужих советов, если они шли вразрез с ее собственными представлениями, а когда ей предлагали помощь, отказывалась от нее{1208}.
Эти утверждения и несправедливы, и бессердечны. По словам Бренды Мэддокс, Розалинд Франклин с ранних лет – школьницей, студенткой и особенно научным сотрудником – была приучена оперировать только достоверными данными и несомненными доказательствами: «Всплеск воображения был не в ее характере, так же как перерасход денег на счете в банке или красное платье с открытыми плечами»{1209}.
Возможно, лучше всех сложный характер Розалинд понял один из не самых важных персонажей в этой запутанной истории. В 1990 г. физик Мансел Дейвис рассказал о разговоре с ней, состоявшемся в 1952 г., когда он приезжал в Королевский колледж. Он хотел встретиться с Франклин, поскольку занимался ДНК у Уильяма Астбери в Лидсском университете в 1946–1947 гг. Она любезно показала ему свои рентгенограммы, и Дейвис с волнением понял, что в ее руках ключ к решению проблемы ДНК. По его мнению, чего не могли решить Уотсон, Крик или Уилкинс, так это
Наконец-то наступила настоящая английская весна, и с каждым днем все больше кембриджских ученых мужей приходили в помещение № 103 взглянуть на модель Уотсона – Крика. Всякий раз Крик с торжеством объяснял структуру и следствия из нее, и это ничего не теряло от того, что повторялось многократно, воодушевление с каждым днем лишь усиливалось{1211}. Крик был так громогласен, что было слышно выше этажом{1212}. В числе посетителей оказался физик-экспериментатор Джордж Сирл, работавший в Кавендишской лаборатории еще с Джозефом Томсоном в 1890-х гг. Говорят, что после слов Крика о том, что ДНК – основа человеческой наследственности, Сирл, которому на тот момент было 88 лет, заметил: «Теперь понятно, почему мы такое странное племя»{1213}. Скоро уже не только Брэгг не желал больше слушать взрывы смеха и пронзительные выкрики Крика. Донохью и Уотсон, заслышав голос Фрэнсиса, проповедующего очередным визитерам, уходили и не возвращались, пока новообращенных не отпускали и не появлялся шанс возобновить работу{1214}.
К смятению Крика, 13 марта Уотсон улизнул в Париж, чтобы неделю наслаждаться прекрасной кухней и обществом генетиков Бориса Эфрусси и Гарриет Эфрусси-Тейлор из Пастеровского института, о чем договорился с ними несколько недель назад. Он чувствовал себя измученным и не видел причин отменять долгожданную поездку. Уотсон уже купил билет на самолет – в то время еще новый способ путешествия из Лондона в Париж – и предвкушал, как будет рассказывать чете Эфрусси и их друзьям о двойной спирали{1215}. Крик, недовольный легкомыслием Уотсона, считал, что неделя – слишком долгий перерыв в работе исключительной важности. Позднее Уотсон объяснил свое юношеское стремление поступать наперекор: «Однако призыв стать серьезнее не пришелся мне по вкусу, тем более что Джон [Кендрю] только что показал нам с Фрэнсисом письмо Чаргаффа, в котором мы упоминались. В постскриптуме он просил проинформировать его, что задумали эти клоуны от науки»{1216}. Казалось бы, невероятно, чтобы человек на пороге объявления о таком потрясающем открытии мог взять отпуск. Возможно, следует понимать буквально слова Уотсона в письме Дельбрюку о том, что ему необходима одна последняя неделя свободы перед тем, как прожектор общего внимания к ДНК высветит каждый его шаг в науке и станет невозможно сосредоточиться на других сторонах жизни{1217}.
Крик с нетерпением ждал возвращения партнера. Теперь настала его очередь взять под контроль приложение их сил: нужно было подготовить материал для публикации{1218}. Впрочем, 19 марта Крик нашел время написать письмо на семи страницах с множеством схем своему двенадцатилетнему сыну Майклу. Может быть, это не первое рукописное описание ДНК, но, пожалуй, самое милое:
[29]
Обращаем внимание
Традиции Кембриджа требовали, чтобы Крик и Уотсон лично сообщили Полингу о своей двойной спирали, хотя оба понимали, что он уже знает об их успехе. 21 марта они наконец написали длинное письмо, сообщавшее самому могущественному химику мира, что его обошли. Здесь была очень важна осмотрительность, а это свойство Уотсон проявлял редко, да и Крик не всегда.
Прежде всего следовало придумать причину задержки прямого обращения к Полингу. По настоянию Крика Уотсон вписал некоторые оправдания: «Один из нас (Дж. У.) был в отъезде в Париже, а кроме того, пришлось подождать, поскольку профессор Брэгг лежал с гриппом»{1221}. Обе отговорки выглядели неубедительно. Парижский вояж Уотсона продлился всего шесть дней, с 13 по 18 марта. Болезнь Брэгга представлялась более достоверным поводом, так как руководитель должен знать о работе сотрудников прежде, чем кто бы то ни было на стороне. Впрочем, хотя, когда Крик и Уотсон писали Полингу, Брэгг все еще ощущал последствия вирусной инфекции, но 9 марта он пришел-таки в лабораторию, чтобы оценить их модель. Истинная причина задержки с письмом заключалась в том, что они не были готовы делиться конкретными подробностями своих результатов с человеком, которого считали самым грозным конкурентом.
В конце марта Уотсон и Крик послали наконец черновик статьи Полингу, сопроводив его письмом, в котором просили разрешения упомянуть его структуру, несмотря на сомнения на ее счет, и заверили, что внесут соответствующие поправки в корректуру, если Полинг и Кори уже как-то изменили свою модель. Также там сообщилось, что сотрудники Королевского колледжа опубликуют часть экспериментальных данных одновременно с посылаемой статьей и что Уилкинс (Франклин не упоминалась) скоро вышлет ему окончательный вариант. В заключение была такая фраза: «Мы с нетерпением ожидаем вашего визита и возможности всесторонне обсудить ДНК. Будьте добры, считайте эту информацию конфиденциальной в течение нескольких дней, поскольку профессор Брэгг еще не мог ее получить»{1222}. 24 марта Уотсон написал родителям, что так нервничает в ожидании ответа Полинга, а также в целом критического разбора их работы в научном сообществе, что не способен оценить свое открытие объективно. «Поэтому, – писал он, – я пытаюсь забыть обо всем и играю в теннис»{1223}.
Полинг собирался посетить Лондон и Кембридж, после чего ехать в Брюссель на IX Сольвеевскую конференцию по белкам, которая должна была пройти с 6 по 14 апреля. Брэгг тоже был приглашен и собирался рассказать об исследовании гемоглобина Перуцем и Кендрю. Ввиду недавних событий в Кембридже он запросил и получил разрешение выступить с дополнительным сообщением о модели двойной спирали Уотсона и Крика{1224}.
Полингу снова пришлось бороться с Государственным департаментом США при обращении за паспортом. Грозная Рут Шипли обнаружила запись его свидетельских показаний, данных под присягой в ноябре 1951 г. в Комиссии по контролю занятости в промышленности (IERB). Он тогда заявил: «Я признаю: моя политическая деятельность и связи таковы, что указывают на ненадежность в качестве обладателя секретной информации». Это высказывание двухлетней давности послужило основанием для нового раунда волокиты. Полинг утверждал, что не является коммунистом и что для его работы или поездок секретный допуск высшего уровня не требуется. Миссис Шипли имела менее прочную почву под ногами, чем в 1952 г., поскольку повестка, вызывающая на разбирательство в IERB, была выписана по ошибке и все дело было прекращено. Тем не менее она целую неделю мучила Полинга, прежде чем втихую одобрить его заявку{1225}.
Полинг написал Брэггу, что хотел бы лично изучить модель Уотсона – Крика и данные рентгеновской кристаллографии, полученные в Королевском колледже. К этому моменту он уже прочитал письмо Уотсона Максу Дельбрюку от 12 марта и давал понять, что готов признать свое поражение{1226}. На публике Полинг держался потрясающе, притом что в душе у него все пылало – ведь его обогнали как раз те, от кого этого меньше всего можно было ожидать{1227}. В конце концов, как он однажды заявил под присягой перед федеральным правительством США: «В Соединенных Штатах я обладаю, как мне кажется, наиболее широким пониманием науки в целом – математики, физики, химии, биологии и геологии (минералогии)»{1228}.
Авторитетный британский научный еженедельник
Рэндалл и соредактор
17 марта Крик послал Уилкинсу черновик статьи, еще не одобренный Брэггом. В сопроводительном письме Крик спрашивал разрешения сослаться на некоторые неопубликованные работы Королевского колледжа и интересовался, как быть с благодарностями – эта проблема в случае статьи Уотсона и Крика стояла довольно остро. В письме также с завистью сообщалось об отъезде Уотсона в Париж{1232}. Вот что Уилкинс ответил Крику на следующее утро, ясно понимая, что происходящее войдет в историю:
Вы самые настоящие разбойники, но очень может быть, что в вас что-то есть. Спасибо за рукопись. Я был немного раздражен, поскольку считал, что соотношение пуринов и пиримидинов 1:1 существенно, у меня есть набросок четырех плоских групп, и я собирался внимательно его рассмотреть и раз вернулся к спиральным схемам, то, имей я немного времени, решил бы задачу. Однако нет смысла ворчать. Я думаю, что это захватывающая идея, а чья, черт возьми, неважно… Мы хотели бы параллельно вашей статье опубликовать заметку с изображением общего случая спирали. …Я могу все подготовить за считаные дни. Мне кажется, эти две публикации хорошо бы смотрелись рядом. Надеюсь, вы не против возможной небольшой задержки с отправкой материалов в журнал. Я только что узнал еще об одном участнике крысиных бегов за спиралью. Р. Ф. [Франклин] и Г. [Гослинг] представили пересказ наших идей двенадцатимесячной давности. Похоже, и они что-то опубликуют (у них все написано). Итак, по меньшей мере, три короткие статьи в
Выражения Уилкинса («настоящие разбойники», «пересказ наших идей» и «как крыса крысе») дают представление о его разочаровании из-за того, что его разбили наголову. Эта обида нескоро уляжется. Больше чем через месяц после опубликования статьи Уотсона и Крика Уилкинс написал Эрвину Чаргаффу, тоже, надо полагать, огорченному: «Должен признать, я не единственный, кто надеется, что модель окажется ошибочной, но до сих пор у нас нет убедительных аргументов против»{1234}.
Чтобы устроить публикацию сразу всех трех статей о ДНК в
Итак, в номере
Представленная в редакцию рукопись была напечатана шрифтом цицеро, но не Уотсоном или Криком и не секретаршей Кавендишской лаборатории, к услугам которой по каким-то не дошедшим до нас причинам прибегнуть не удалось, а Элизабет Уотсон. Она согласилась выполнить эту обременительную задачу в последние выходные марта не только из любви к брату, но и под влиянием его речей о том, что «она участвует в самом, возможно, важном событии в биологии со времен книги Дарвина»{1239}. Пока она стучала на машинке, Джеймс и Фрэнсис стояли у нее за спиной, разражаясь ликующими возгласами при каждом предложении, которое им особенно нравилось, и исправляя опечатки.
Библиография к статье включала шесть ссылок (на работы Полинга и Кори, Фурберга, Чаргаффа, Уайатта, Астбери, а также Уилкинса и Рэндалла), иллюстрацией служил рисунок двойной спирали, сделанный Одиль Крик, в конце авторы выражали благодарность Джерри Донохью «за советы и критику, особенно по вопросу о межатомных расстояниях», а также Морису Уилкинсу, Розалинд Франклин и их коллегам из Королевского колледжа в Лондоне «за общие сведения о неопубликованных результатах экспериментов и идеи». Упоминался и Национальный фонд детского паралича, предоставивший грант Уотсону{1240}.
Вторая часть «симфонии» прозвучала тише. Статья Мориса Уилкинса, Алека Стоукса и Герберта Уилсона представляла собой краткое изложение теории спиральной структуры Стоукса и кристаллографических исследований Уилкинса, которые он докладывал на Зоологической станции в Неаполе в мае 1951 г. и в Кембридже летом 1952 г.{1241} Этот сложный, усыпанный специальными терминами текст был понятен не всякому читателю.
Часть третья и последняя, а потому меньше претендующая на внимание читателей, – статья Франклин и Гослинга, основанная на экспериментальных данных о А- и В-форме ДНК{1242}. Уже порядок размещения статей был невыгодным для Франклин. Разбираться в тексте по рентгеновской кристаллографии сложно без специальных знаний, к тому же стиль изложения Розалинд довольно тяжелый. Бо́льшая часть статьи, в два раза более длинной, чем у Крика с Уотсоном, написана
В окончательной рукописи в предпоследний абзац добавлено предложение, которое могло быть написано только
Лайнус Полинг прибыл в Кембридж 4 апреля и, последовав необдуманному совету сына Питера, снял комнату в пансионате Поп Приор. Уотсон вспоминал, как Полинг пенял сыну за далеко не роскошные апартаменты и велел ему снять номер в хорошем отеле, потому что «присутствие девушек-иностранок за завтраком не компенсирует отсутствия горячей воды в комнате»{1246}.
На следующий день Уотсон и Крик пригласили Полинга посмотреть на модель ДНК, царившую в помещении № 103: «У нас на руках были все козыри, так что он великодушно сказал, что мы нашли ответ»{1247}. Брэгг сиял: его обожаемая Кавендишская лаборатория наконец посрамила пасаденского «кудесника». Важной причиной законной гордости было и то, что, хотя экспериментальные данные, свидетельствующие о двойной спирали, получены другой группой исследователей, но метод рентгеновской кристаллографии, ключевой для открытия структуры ДНК, разработан еще сорок лет назад его отцом и им самим{1248}.
Тем вечером Питер и Лайнус Полинги вместе с Элизабет и Джеймсом Уотсон ужинали у Криков. Одиль закатила роскошный пир, за которым было выпито немало бургундского. Крик в присутствии Полинга вел себя необычайно тихо. Чтобы оживить обстановку, Уотсон подбивал великого химика любезничать с Одиль и Элизабет, но смена часовых поясов и тяготы полета на реактивном лайнере мешали тому быть обаятельным, как он умел. В какой-то момент Уотсон почувствовал, что Полинг предпочитает общаться непосредственно с ним – возможно, потому, что он еще оставался «неотшлифованным представителем младшего поколения», в отличие от Крика. Однако долгий путь в Англию сказался на самочувствии мэтра, и к полуночи компания разошлась{1249}. Наутро Полинг уехал в Брюссель.
К концу первого дня Сольвеевской конференции, 6 апреля, Полинг, вернувшись в отель, написал любимой супруге Аве Хелен: «Я видел снимки нуклеиновой кислоты из Королевского колледжа и разговаривал с Уотсоном и Криком и считаю, что наша структура, скорее всего, неправильная, а их правильная»{1250}. 8 апреля во время выступления Брэгга Полинг записал: «Затем Брэгг рассказал о н. к. [нуклеиновой кислоте] Уотсона и Крика. Я сказал, что вполне уверен в их правоте, и объяснил, почему мы пошли не в ту сторону»{1251}. Летом того же года, совершая поездку по Европе и посещая выдающихся ученых в Германии, Швеции и Дании, он еще более укрепился в этом мнении. В его дневнике за июль и август есть фраза: «Структура Уотсона и Крика объясняет все»{1252}.
Полинг часто говорил своим ученикам: «Не бойтесь ошибаться, многие ученые чересчур осторожны, если вы никогда не ошибаетесь, значит, вы работаете в слишком простой для вас области… Найдутся тысячи ученых, которым нечего больше делать, кроме как указывать вам, что вы совершили ошибку. Если наткнулись на что-то важное, публикуйте»{1253}. В модели ДНК Полинга имелись серьезные ошибки, в частности неверный расчет плотности воды в молекуле – здесь испытывали трудности также Франклин, а затем Уилкинс, Уотсон и Крик. Как позднее объяснил Полинг, он не учел, что препараты ДНК, служившие образцами для рентгенограмм Астбери, на которых базировалась трехцепочечная спираль, содержали 33 % воды: «Поэтому мои расчеты, в которых не принята во внимание вода, дали три цепи. Если же ввести поправку на воду – я просто не сознавал, что ее так много, – то получится, что цепей две»{1254}. Другая существенная ошибка обусловлена тем, что Полинг не видел высококачественных рентгенограмм, сделанных Франклин и Гослингом, а в препаратах ДНК, с которыми работал Астбери, присутствовали обе формы ДНК – и А, и В. Свои промахи Полинг объяснял также недостаточным знанием химии азотистых оснований.
Все это муссировалось годами, пока Ава Хелен Полинг, устав от самооправданий мужа, не спросила его напрямую: «Если [открытие ДНК] было такой важной проблемой, почему ты не работал над ней как следует?»{1255} Его ответ жене, а в сущности, всему миру звучал скромно: «Я не знаю – возможно, потому, что всегда считал, что именно мне суждено установить структуру ДНК, поэтому недостаточно упорно ее доискивался»{1256}. Биограф Полинга Томас Хагер свел его исторический проигрыш к простому уравнению: «У неудачи Полинга с ДНК две причины: спешка и спесь»{1257}.
На языке служителей Фемиды сговор – это тайное преступное деяние с участием двух и более лиц. В «Оксфордском словаре английского языка», на который можно полагаться по части значения и употребления слов, дается более широкое определение: «объединение людей с неблаговидной или противозаконной целью; соглашение двух или более человек совершить нечто преступное, незаконное или предосудительное (в особенности связанное с изменой, подстрекательством к мятежу или убийством); заговор»{1258}. Согласованные действия ряда научных сотрудников «вокруг» двойной спирали вполне можно назвать сговором: группа мужчин, объединенных интересами, общими культурными установками и привилегиями, совершила по взаимному согласию поступки с результатом, нанесшим ущерб их коллеге. Вереница этих поступков, как костяшки домино, выстроилась задолго до выхода статьи Уотсона и Крика в
Уилкинс расширил эту сеть, первоначально включив в комплект статей для
Уилкинс предложил изменения в рукописи Уотсона и Крика, которые затушевывали тот факт, что подтверждением их модели послужили превосходные дифракционные рентгенограммы Франклин: «Не могли бы вы убрать предложение "Известно, что имеется много неопубликованного экспериментального материала"? (Это звучит какой-то иронией.) Просто скажите: "Разумеется, структура должна считаться недоказанной, пока не будет подтверждена более полными экспериментальными данными…" Уберите
К 23 марта Уилкинс уже был в полном отчаянии из-за происходящего. Франклин потребовала не только включения в публикацию, но и встречи с Полингом, когда он в следующий раз приедет в Британию. Уилкинс боялся разоблачения с ее стороны и на страницах
Похоже, единственное, что остается, – отправить заметку Рози и мою в их нынешнем виде и надеяться, что редактор не заметит дублирования. Я уже сыт по горло этим бедламом, и мне плевать, что будет дальше. Если Рози хочет видеть Полинга, я ни черта не могу поделать. Если уговаривать ее отказаться от своего намерения, она именно так и поступит. Почему каждый желает встретиться с Полингом?.. Теперь уже и Реймонд [Гослинг] хочет видеть Полинга! Провались оно все пропадом, М.
P. S. У Реймонда и Рози есть ваша статья, так что все прочтут статьи друг друга{1264}.
В Кембридже действовали в том же духе. В статье Уотсона и Крика в
Отвлекающий маневр Уотсона и Крика демонстрируется двумя предложениями о значении исследований, проведенных в Королевском колледже, для их работы по сравнению с ранее опубликованными работами. Упомянуты статьи Астбери 1947 г., а также Уилкинса и Рэндалла 1953 г.{1268} Однако в предыдущем абзаце говорится: «Ранее опубликованные данные рентгеноструктурного анализа дезоксирибонуклеиновой кислоты недостаточны для всесторонней проверки нашей модели. По нашему мнению, она в целом не противоречит экспериментальным данным, но должна считаться недоказанной, пока не будет проверена более точными результатами». И другая фраза: «Часть их [экспериментальных данных] приводится в нижеследующих статьях [то есть в статьях Уилкинса и Франклин из того же номера
Читателю остается только ошеломленно воскликнуть: «Что?!» В защиту Уотсона и Крика говорили, что
Стремясь к научному приоритету, Уотсон и Крик не могли открыто признать, что данные Розалинд Франклин были принципиально важными для их выдающегося открытия и тем более что использовали их без ее разрешения. Только через год они в своей статье, опубликованной в журнале
Неоспоримо, что выразительное и блистательное заключительное предложение статьи Уотсона и Крика в
После того как Уотсон и Крик сформулировали конструктивные принципы структуры двойной спирали – комплементарность и спаривание оснований, – история этого открытия перестала быть историей о Розалинд Франклин и ее данных. Теперь в центр внимания вышел механизм создания копий заключенной в генах информации. Имена Уотсона и Крика вошли в историю науки так же, как имена Ньютона, Дарвина, Менделя и Эйнштейна. Но если бы жизнь была справедлива – а это, увы, не так, – мы говорили бы «модель Уотсона – Крика – Франклин»{1273}.
Последние дни Розалинд Франклин в Королевском колледже ничем не примечательны. Не было ни прощальной вечеринки, ни торжественных речей и проводов. Она собрала немногочисленные личные вещи и, прежде чем уйти навсегда, поблагодарила фотографа лаборатории Фреду Тайсхерст за помощь и дружбу. Обыденным тоном Розалинд сказала ей: «Мне здесь не рады. Мы [она и Уилкинс] никогда не могли работать вместе. Для меня невозможно остаться»{1274}.
Несколько позже, а именно 17 апреля, Джон Рэндалл в письме Франклин завуалированно предупредил ее: «Вы, несомненно, помните, что при обсуждении вашего ухода из моей лаборатории согласились, что вам лучше более не заниматься нуклеиновой кислотой и взяться за что-нибудь другое. Я понимаю, что трудно сразу же перестать думать о предмете, в который вы были так погружены, но был бы признателен, если бы вы теперь закруглили и описали сделанное»{1275}.
Франклин грустно спрашивала Энн Сейр: «Разве я могла перестать думать?»{1276} Требование звучало почти комично: «Это в их духе»{1277}. Позднее Уилкинс пытался возложить вину за ее изгнание из Королевского колледжа на начальство: «Рэндалл, конечно, вполне мог поступать ужасно»{1278}. Но ему хватило честности признать: «Со мной самим не слишком легко было ладить»{1279}. И то и другое верно.
Что касается науки, требование Рэндалла было абсурдно, поскольку Дж. Бернал предложил Франклин работать с вирусом табачной мозаики, важнейшим элементом которого является рибонуклеиновая кислота. Франклин написала Рэндаллу 23 апреля: «Мне и самой хотелось бы, чтобы работа по ДНК была описана как можно быстрее, но это нельзя делать второпях. Как я сказала вам перед тем, как покинуть вашу лабораторию, многое нужно записать, и очень возможно, что по ходу дела появятся новые идеи. Гослинг и я уже начали подготовку к описанию. Я надеюсь, у меня будет возможность обсудить с вами эти вопросы… Профессор Бернал говорил, что приглашает вас посетить его лабораторию, и, возможно, это послужит удобным случаем для такого обсуждения»{1280}.
Розалинд Франклин не могла перестать думать о ДНК, но вряд ли догадывалась, какое значение вскоре приобретет это вещество практически во всех аспектах биологии и медицины. И кто бы ожидал, что через несколько десятков лет Королевский колледж увековечит ее имя и неразрывно свяжет его с именем человека, с которым она «воевала»: одно из новых зданий колледжа названо Franklin–Wilkins Building{1281}. Как утверждает Дженифер Глинн, Розалинд Франклин и не подозревала, что Уилкинс показал рентгенограмму № 51 Уотсону, а Перуц дал Уотсону и Крику прочесть ее отчет. В изданных в 2012 г. воспоминаниях Глинн пишет, что Франклин так никогда и не узнала о присвоении ее данных. «Поэтому, – писала Глинн, – она была впечатлена и совершенно не рассержена, когда увидела готовую модель, хотя, должно быть, сожалела, что не сделала ее первой»{1282}. В мае 2018 г. Глинн пояснила: «Если бы Розалинд знала, то вышел бы большой скандал. Я в этом не сомневаюсь. Ее ярость была бы понятной и создала бы серьезные проблемы»{1283}.
В июле 2018 г. Джеймс Уотсон высказал иную версию. «С ее стороны было очень благородно не говорить о том, будто мы что-то у нее украли… Думаю, она понимала, что мы же ее не обманывали. Она отстала потому, что не рассматривала снимки формы В»{1284}. Увы, отсутствие доказательств вовсе не доказывает, что их не существует. И мы никогда уже не узнаем, что думала сама Розалинд Франклин после открытия двойной спирали ДНК.
25 апреля 1953 г. вышел в свет номер
В суровой реальности того времени практически нормой считалось, что женщин-ученых как в замаскированной, так и в явной форме ставили ниже мужчин и не давали им ходу. Розалинд Франклин при своем характере болезненно реагировала на такое отношение. И нередко это оборачивалось против нее. Нетрудно представить себе, как белые титулованные английские «аристократы» от науки воспринимали ее жалобы по поводу рабочего места или резкие высказывания об Уилкинсе: скорее всего, просто игнорировали их. Да еще она требовала не беспокоить во время работы и освободить от постоянного вмешательства. Едва ли специфика личности и манера научной работы Франклин осуждались бы, будь она мужчиной или если бы ее коллеги не предпочитали теоретизирование долгому трудоемкому пути получения научных доказательств, лежащему в основе великих теорий. И в Королевском колледже, и в Кембридже Розалинд Франклин противостояли молодые незрелые мужчины. Никто не ставил в вину Морису Уилкинсу его неврозы, а Фрэнсису Крику умничанье и высокомерие (кроме Уильяма Лоуренса Брэгга). А в адрес Джеймса Уотсона при всех его особенностях бывали разве что смешки и пересуды у него за спиной.
У Розалинд Франклин, женщины, да еще еврейки в мужском мире британских академических кругов, не было права оступиться, ей не простили бы ни малейшей ошибки. Это вынуждало к особой тщательности в работе, что тормозило продвижение вперед. А Уотсон, Крик и другие из их компании оказались последователями Сэмюэля Джонсона, в 1763 г. сказавшего Джеймсу Босуэллу: «Сэр, проповедующая женщина подобна собаке, ходящей на задних лапах. Получается у нее скверно, однако поразительно уже то, что хоть как-то получается»{1287}. Замените в этой фразе женщин-проповедников на женщин-ученых, и станет очевидно, что за двести лет ничего не изменилось. Юнцы Королевского колледжа и Кавендишской лаборатории довольствовались прозвищами, розыгрышами и высокомерными насмешками. Они считали Франклин не способной на полет научной мысли и индуктивные озарения в эмпиреях, которые мнили своей вотчиной. Ей же была непереносима возможность ошибки.
В своей «Двойной спирали», изданной в 1968 г., Уотсон излагает историю открытия структуры ДНК так, как, по его словам, она виделась ему тогда, в 1951–1953 гг. Однако написана она более чем через десять лет после событий. Автор предстает необычным и блестящим юным ниспровергателем основ, а Уилкинс, который был не в восторге от книги, сказал: «Джим изображает себя блаженным… Фрэнсиса в основном тоже умником. Все остальные – тупицы»{1288}. В портретах большинства персонажей сказалось субъективное мнение Уотсона, согласно которому Розалинд Франклин описывается как несдержанная, недоброжелательная и некомпетентная дамочка.
В 2018 г. Уотсон вспоминал, что в конце 1967 г. одна из редакторов его книги из Harvard University Press, Джойс Лейбовиц, убеждала его сказать что-нибудь более доброе о Розалинд и он добавил короткий эпилог{1289}, в котором похвалил Франклин за превосходную работу и признал: «Так как изложенные в начале этой книги мои первые впечатления о ней и как о человеке, и как об ученом были во многом неверны, я хочу сказать здесь несколько слов о ее заслугах». Он воздал должное ее работе по формам ДНК: «Одного разделения А- и В-форм было бы достаточно, чтобы создать ей имя, но в 1952 г. она сделала даже больше, когда, рассчитав функцию Паттерсона и использовав специальный метод суперпозиции, показала, что фосфатные группы должны располагаться снаружи молекулы ДНК». Далее одобрительно упоминаются ее исследования вируса табачной мозаики, в которых качественные представления о спиральной структуре РНК обрастают точными количественными данными, определены параметры конфигурации и установлено расположение цепи РНК относительно оси и поверхности вириона{1290}.
В немногие оставшиеся ей годы жизни Франклин сдружилась с Криком, восхищавшимся ее одаренностью, знаниями и творческим умом – качествами, которые она считала необходимыми для выдающегося ученого{1291}. Наладились даже отношения с Уотсоном, в частности она советовалась с ним по поводу своих заявок на гранты{1292}. «К тому времени, – пишет Уотсон в эпилоге, – наши ссоры были окончательно забыты и мы наконец по достоинству оценили ее честность и душевную щедрость, слишком поздно поняв, какую борьбу приходится выдерживать умной женщине, чтобы добиться признания в научном мире, где на женщину смотрят больше как на отвлечение от серьезной работы. Беспримерное мужество и цельность натуры Розалинд стали всем очевидны, когда, зная о своей смертельной болезни, она, не жалуясь, продолжала работать на высочайшем научном уровне, пока до ее смерти не осталось всего несколько недель»{1293}.
Однако, если этот эпилог правдив – а он правдив, – зачем было на протяжении всей книги губить репутацию Франклин? Тут могут быть разные мнения. Приведем слова химика и писателя Чарльза Сноу из его письма Брэггу в 1968 г.: «Книгу Джима Уотсона делает интересной в большой степени тот факт, что он далеко не самый приятный человек»{1294}.
Во время описанных событий Уотсон отметил работу Франклин, принципиально важную для определения структуры ДНК, лишь в письме Максу Дельбрюку, написанном утром 25 апреля 1953 г. – в тот самый день, когда его и ее статьи вышли в
Последнее предложение озадачивает. Если Уотсон не был уверен в истинности своей модели, почему опубликовал ее в одном из самых престижных научных журналов мира? Если его не интересовали следствия из модели, почему он и Крик уже вовсю работали над следующей статьей, которая опубликована в номере
26 апреля Уотсон снова улетел в Париж. Его сопровождала сестра, которая вскоре должна была вернуться в Соединенные Штаты и выйти замуж за американца, с которым была знакома, когда училась в колледже. Уотсон печально писал о любимой сестре: «Это были наши последние дни вместе, во всяком случае, мы прощались с той веселой беззаботностью, которая владела нами с тех пор, как мы бежали от Среднего Запада и от американской культуры…» Прогуливаясь по шикарной улице Фобур-Сент-Оноре, они остановились у магазина зонтиков, и он купил ей элегантный подарок к свадьбе, подходящий к супружеской жизни, которая представлялась ему унылой, как дождливый день{1298}.
На следующий день к ним присоединился жизнерадостный Питер Полинг. Уотсону 6 апреля исполнилось 25 лет, и они, пусть и с опозданием, отпраздновали это событие 27 апреля. Когда Полинг покинул их, увлекаемый собственными романтическими планами, Уотсон вернулся вдоль Сены в гостиницу. Через пятнадцать лет, вспоминая тот вечер, он сделал интереснейшее замечание: «Но, пока я был один, я глядел на длинноволосых девушек у Сен-Жермен-да-Пре, зная, что они не для меня. Мне было двадцать пять лет – слишком много, чтобы быть оригинальным»{1299}.
К концу апреля Розалинд Франклин сосредоточилась на порученных ей исследованиях в лаборатории кристаллографии Беркбек-колледжа, занимавшей два сблокированных старых здания, еще несших следы войны, под номерами 21 и 22 по Торрингтон-сквер в Блумсбери. Франклин работала в доме № 21. Заведующий лабораторией Дж. Бернал жил на верхнем этаже дома № 22, и у него часто бывали ученики и такие знаменитости, как Пабло Пикассо и Пол Робсон, известные своими левыми взглядами. Франклин восхищалась Берналом как ученым и даже отчасти его политической деятельностью, но едва ли одобряла его богемные замашки{1300}.
Здесь, как и в Королевском колледже, она нетерпимо относилась к невежеству и разгильдяйству. В январе 1955 г. она обратилась к начальству с письменной жалобой на фармацевтов, работавших этажом выше, которые не соблюдают требований пожарной безопасности. Через несколько месяцев из-за них в ее комнату с потолка хлынула вода прямо на карбонизационный аппарат и на дорогую стеклянную вакуумную камеру{1301}. В июле она пожаловалась на несправедливую оплату труда по сравнению с коллегами-мужчинами и отсутствие постоянной академической должности: «Ввиду того что я не имею гарантий занятости и тем не менее занимаю достаточно ответственный пост, это представляется мне совершенно несправедливым»{1302}.
Несмотря на помехи, работа Франклин продвигалась. Экспериментирование доставляло ей радость. По всем свидетельствам, ей нравилось в Беркбек-колледже, хотя он был менее просторный и современный, чем Королевский колледж, зато нравы в нем были совершенно иные. Впрочем, сама Розалинд осталась прежней – колючей, резкой, нетерпимой к глупости, блестящей, решительной и энергичной. К середине 1950-х гг. она стала более уверенной в себе как ученый, не сомневалась в своих способностях и интуиции. Общаясь с Криком, который к тому времени обрел известность, она нередко одергивала его, если он слишком заносился в своих гипотезах. На прожектерство Франклин реагировала в своей манере, кратко и точно: «Факты есть факты, Фрэнсис!»{1303}
В Беркбек-колледже Розалинд Франклин пять лет (1953–1958) изучала методом рентгеноструктурного анализа вирус табачной мозаики, вирус полиомиелита и их генетический материал – РНК. Эти ее исследования получили высокую оценку, в частности от Уильяма Лоуренса Брэгга. В 1956 г. Брэгг готовил британскую экспозицию научных достижений для Всемирной выставки в Брюсселе 1958 г. Зная все обстоятельства открытия Уотсона и Крика, он действовал очень осмотрительно, чтобы конфликт не возобновился. Брэгг дипломатично написал сначала Крику, спрашивая, как пригласить Франклин и Уилкинса по отдельности внести свой вклад в планируемый стенд о живой клетке. Крик ответил 8 декабря 1956 г.: «Что касается выставки в Брюсселе, мисс Франклин займется вирусами, а Уилкинс, я думаю, будет отвечать за ДНК. Я был бы очень рад, если бы мне поручили коллаген, но мне кажется, сотрудничество с Королевским колледжем по этому вопросу вызвало бы ненужные трения»{1304}. Через шесть месяцев Брэгг отправил Франклин официальное приглашение и попросил сделать модель вируса табачной мозаики высотой пять футов, которую предполагалось выставить в Зале международной науки, что она с успехом и выполнила.
Летом 1957 г. во время поездки по Соединенным Штатам у нее, возможно, возник (а может быть, и нет) роман с американским молекулярным биологом Дональдом Каспаром. Так или иначе, они, несомненно, сблизились на почве совместных исследований вируса табачной мозаики, но биографы Франклин и ее сестра Дженифер Глин расходятся во мнениях о характере их отношений{1305}.
В августе в Калифорнии у Франклин было два приступа болей в животе, и она обратилась к врачу, который назначил только болеутоляющее и рекомендовал лечь в больницу. Но Розалинд продолжила поездку. По возвращении в Лондон осенью 1957 г. она так пополнела в области живота, что прежняя одежда перестала налезать на ее ранее стройную фигуру. Ее подруга и врач Мэйр Ливингстон предположила беременность, на что Розалинд ответила: «Увы, нет». Ливингстон, надеясь, что это всего лишь киста яичника, направила ее в больницу медицинского колледжа Лондонского университета на полное обследование{1306}.
Диагноз оказался серьезным: рак обоих яичников. Возможно, эта агрессивная злокачественная опухоль возникла вследствие облучения высокими дозами радиации во время использования рентгеновского оборудования в исследовательской работе. То, что она безрассудно лезла «в луч» рентгеновского аппарата, чтобы получить наилучшие снимки, беспокоило Реймонда Гослинга и лаборантку-волонтера Луиз Хеллер из Сиракузского университета, работавшую в Королевском колледже одновременно с Франклин, но они не перечили Розалинд, ставившей работу превыше всего остального{1307}. В возникновении опухоли могли сыграть роль и другие факторы – в частности, у ашкеназских евреек часто встречаются определенные мутации в генах BRCA 1 и 2, ассоциированные с раком яичника. Да и вообще, от такого заболевания никто не застрахован. Хирурги удалили опухоли из обоих яичников; правая была диаметром около 3,5 дюйма, а левая – около 2,6 дюйма{1308}.
Опухоли были такие, что вместе с ними пришлось удалить яичники и матку. После этой тяжелой операции назначили лучевую терапию. В 1950-х гг. лечение рака было далеко от современного. Розалинд Франклин несколько месяцев подвергалась гамма-облучению с использованием радиоактивного изотопа кобальта, что не только убивало опухолевые клетки, но и вызывало поражения кожи, нарушения деятельности желудочно-кишечного тракта и внутренние кровотечения. Кроме того, применяли химиотерапию в высоких дозах, усугублявшую плохое самочувствие.
Однако в те промежутки времени, когда Розалинд не находилась в больнице и не слишком страдала от все нарастающих осложнений и слабости, она мужественно возвращалась в лабораторию и продолжала работу. Иногда она уезжала восстановить силы к своему брата Роланду в Лондон или к Фрэнсису и Одиль Крик в Кембридж. Высказывалось мнение, что Франклин жила в чужих домах из-за плохих отношений с родителями; однако Дженифер Глинн утверждает: «Ничего подобного, просто ей было трудно терпеть постоянную тревогу и тоску нашей матери»{1309}. Так уж случилось, что громче всего об этих «плохих отношениях» рассуждал Джим Уотсон. В 1984 г., выступая в женской школе Св. Павла в Лондоне, где училась Франклин, он сказал: «У нее были ужасные отношения с родственниками. Она даже уезжала жить у Криков после лечения в больнице»{1310}.
Все же лечение дало ей около десяти месяцев ремиссии. Результаты научной деятельности Франклин за этот период поражают. В 1957–1959 гг. она написала главу книги и подготовила к публикации одиннадцать новых рецензируемых статей, часть которых вышла в свет уже после ее смерти. По словам Дженифер Глинн, Розалинд во время работы в Беркбек-колледже не выказала ни малейшего негодования в адрес кавендишской «компании». Аарон Клуг, не один день проработавший с Франклин бок о бок в лаборатории, подтвердил это мнение: «Ни разу не слышал, чтобы она жаловалась на Уотсона или Крика, но обоими она очень восхищалась»{1311}. Освободившись от сопротивления и давления, Франклин так далеко продвинулась в своих исследованиях, что в начале 1958 г. Макс Перуц лично пришел в Беркбек-колледж и предложил ей и Клугу перенести их работу в Кембридж. Он хотел, чтобы они присоединились к его группе в новом великолепном центре исследований, построенном для отдела молекулярной биологии Кавендишской лаборатории в подчинении Совету по медицинским исследованиям. Франклин, которая по-прежнему работала целыми днями, надеялась, что сможет совершить этот переход. Годами она перебивалась грантами, и наконец ее ждала гарантированная постоянная штатная должность в дорогом ей Кембриджском университете{1312}.
Все рухнуло 28 марта 1958 г. Семья Франклин собиралась на обед. Мьюриэл была в саду, когда прибежал сын Эллис со словами: «С Розалинд снова беда». У нее случился сильнейший приступ боли, один из характерных признаков тяжелого ракового поражения брюшной полости{1313}, и скорая помощь увезла ее в онкологическую больницу Ройял Марсден на Фулэм-роуд в Челси. Хирурги провели срочную диагностическую операцию, которая показала, что рак захватил печень, толстый и тонкий кишечник и брюшину, после чего оставалось лишь зашить разрез. Для обезболивания Франклин вводили огромные дозы морфина и героина, она исхудала и пожелтела. Некогда густые черные волосы вылезали прядями, остатки потускнели. Оливковая кожа стала изжелта-зеленой из-за массированной химиотерапии и острой печеночной недостаточности. Живот так раздуло от жидкости и злокачественных опухолей, что, не будь Розалинд настолько плоха, казалась бы на девятом месяце беременности. В какой-то момент она почувствовала, что не может шевельнуть рукой, и испугалась, что подхватила полиомиелит, возбудителя которого изучала{1314}. Она балансировала между забытьем и явью, приближаясь к неизбежному концу, а несчастная мать пыталась успокоить ее, без конца нашептывая: «Все хорошо, все хорошо». Неизменно верная своему принципу полнейшей честности, Франклин, вынырнув из полубессознательного состояния, с негодованием возразила: «Ничего не хорошо, и ты прекрасно это знаешь»{1315}.
У Розалинд развилась бронхопневмония, она едва дышала. 16 апреля 1958 г. ее не стало. В свидетельстве о смерти причиной указаны карциноматоз и карцинома яичника, а вся жизнь описана несколькими сухими словами: «Научный работник, не замужем, дочь банкира Эллиса Артура Франклина»{1316}. Дж. Бернал в некрологе, опубликованном в номере
Мисс Франклин как ученого отличали предельная ясность и совершенство во всем. Ее рентгенограммы относятся к числу наилучших за всю историю кристаллографии. Их превосходное качество – результат чрезвычайной тщательности как при подготовке и размещении образцов, так и при съемке. Почти всю эту работу она проделывала собственноручно… Ее ранняя смерть – огромная потеря для науки{1317}.
Среди тех, кто бывает на могиле Розалинд Франклин на Виллисденском еврейском кладбище в лондонском районе Брент, многие удивляются отсутствию упоминания о ДНК на ее надгробии, надпись на котором гласит:
Здесь покоится
Розалинд Элси Франклин
Горячо любимая старшая дочь
Эллиса и Мьюриэл Франклин
25 июля 1920 г. – 16 апреля 1958 г.
Ученый
Ее исследования и открытия
в области вирусологии остаются непреходящей ценностью
для человечества{1318}.
В мае 2018 г. Дженифер Глинн рассказала, как она реагирует на предложения изменить надпись на надгробии Розалинд: «Я всегда отвечаю решительным "нет!"». Это уже история, это вопрос исторического контекста того времени, когда эпитафия была написана. Поэтому я убеждена, что так и должно остаться»{1319}.
Глинн, и сама признанный историк, написала о Франклин замечательную книгу, в которой воздает должное своей сестре – настолько здраво и не слащаво, что лучше и выразить нельзя:
Итак, Розалинд стала символом – сначала вздорной педантичности, затем женской угнетенности и, наконец, героической победы в мужском научном мире. Никакой такой она не была, и все эти определения возмутили бы ее. Она просто хороший ученый. На больничной кровати она говорила брату Колину, что хотела бы стать членом Королевского общества прежде, чем ей исполнится сорок. А умерла в тридцать семь{1320}.
Часть VI
Нобелевская премия
[30]
Стокгольм
Во второй половине дня 10 декабря 1962 г. нобелевские лауреаты – аристократы мира науки – выглядели так, как и следует выглядеть аристократам: женщины в элегантных вечерних платьях и с немыслимыми прическами, а мужчины во фраках. Они собрались для официальной церемонии, на которой король Швеции Густав VI Адольф должен был вручить Нобелевские премии 1962 г. по химии, физике, литературе, физиологии и медицине. Уотсон назвал этот день величественным финалом его волшебной истории{1323}.
Уотсон, Крик, Уилкинс и их близкие прибыли в Стокгольм заранее, прекрасно устроились в Grand Hotel и почти неделю любовались этим прекрасным городом. Праздники и увеселения в их честь шли непрерывной чередой. В промежутках между мероприятиями они погружались в зимнюю сказку, гуляя по улицам, украшенным разноцветными флагами, полощущимися на арктическом ветру. Темноту разгонял мерцающий свет рождественских гирлянд, украшавших все здания и людные места. Вокруг переливались ледяные воды озера Меларен, набегая волнами на берега четырнадцати островов, на которых стоял город.
Шведский химик и инженер Альфред Нобель – автор множества изобретений, самым известным из которых является динамит, принесший ему огромное состояние, – завещал, чтобы проценты с его капитала ежегодно распределялись в виде премий между теми, кто за предшествующий год принес наибольшую пользу человечеству{1324}. Нобель не оставил официального объяснения своего щедрого дара, но можно предположить, что его решение связано с обвинениями в зарабатывании на том, что несет смерть, и с раскаянием{1325}. Премии вручают в годовщину смерти Нобеля, скончавшегося 10 декабря 1896 г.
С 1936 г. награждение Нобелевской премией проводится в стокгольмском Концертном зале, где располагается Королевский стокгольмский филармонический оркестр. Это внушительное прямоугольное здание неоклассического стиля высится над оживленной рыночной площадью Хёторгет («Сенной рынок»). Фасад, выложенный голубым глазурованным кирпичом, украшают десять величественных коринфских колонн. Из огромного и гулкого, как пещера, мраморного вестибюля приглашенные, преодолев несколько маршей роскошной лестницы, попадают в зал и занимают отведенные места в креслах, обитых красным бархатом, с отделкой из золотой парчи. В Стокгольме билет на церемонию вручения Нобелевской премии ценится, наверное, так же, как место в ложе на игре чемпионата по бейсболу в Чикаго, где родился Джеймс Уотсон.
В качестве своих гостей Уотсон привез отца и сестру. Его матери к тому времени уже не было в живых. Уотсон, который в 1962 г. стал профессором Гарвардского университета, пригласил еще и свою бывшую ассистентку, двадцатилетнюю Пат Коллиндж из Радклифф-колледжа{1326}, но она отказалась, однако ему удалось заручиться ее помощью в освоении умения вальсировать, необходимого для традиционного первого танца на нобелевской церемонии{1327}. Будучи в Гарварде, Уотсон не нашел подходящей партии и лишь в 1968 г., в возрасте сорока лет, женился на секретарше своей лаборатории Элизабет Льюис, также учившейся в Радклифф-колледже, с которой прожил в счастливом браке долгие годы.
С Фрэнсисом Криком в Стокгольм приехали жена Одиль, две их дочери, двенадцатилетняя Габриэль и восьмилетняя Жаклин, а также Майкл, двадцатидвухлетний сын от первого брака Крика. Мориса Уилкинса сопровождала вторая жена Патриция с едва начавшей ходить дочкой Сарой и грудным сыном Джорджем{1328}.
В день церемонии лауреаты утром участвовали в генеральной репетиции, а к 15:45 собрались в Концертном зале. В 16:15 их вместе с сопровождающими лицами проводили за кулисы и выстроили в ряд согласно порядку представления.
Ровно в 16:30 в свете луча софита главный дирижер Королевского стокгольмского оркестра Ханс Шмидт-Иссерштедт прошел за свой пульт. Он взмахнул палочкой, и музыканты заиграли воодушевляющий королевский гимн Швеции
Премия по физиологии и медицине досталась Джеймсу Уотсону, Фрэнсису Крику и Морису Уилкинсу «за открытия, касающиеся молекулярной структуры нуклеиновых кислот и их значения для передачи информации в живых системах»{1329}. Премии по химии удостоились Макс Перуц и Джон Кендрю из Кавендишской лаборатории «за исследования структуры глобулярных белков», а именно гемоглобина и миоглобина. Победителем по литературе стал американский писатель Джон Стейнбек. Его шедевр «Гроздья гнева», опубликованный в 1939 г., до сих пор актуален как изображение социального неравенства при капитализме{1330}. Уотсон и Уилкинс были большими поклонниками Стейнбека, и возможность познакомиться с ним привела их в восторг{1331}. Лев Давидович Ландау из Советского Союза, награжденный в области физики за «новаторские теории конденсированных сред, в особенности жидкого гелия»{1332}, не присутствовал на церемонии из-за серьезных последствий автомобильной аварии, случившейся годом ранее.
Выдающиеся ученые, представляющие Нобелевский комитет, произносили вступительные слова, после которых каждый лауреат выходил получать награду. При просмотре кинохроники церемонии обращает на себя внимание то, как официально держатся Уотсон, Крик и Уилкинс. Они склоняются перед королем, и он вручает им медали и дипломы. Съемка велась без записи звука, лишь видно движение губ короля, произносящего слова поздравления.
На медали барельефно изображены на одной стороне – Альфред Нобель в профиль, на другой – гений медицины в виде женщины, держащей на коленях открытую книгу и собирающей сочащуюся из скалы воду, чтобы утолить жажду больной девочки. Под фигурами выгравированы имя лауреата и год присуждения премии, а вокруг изображения написано на латыни:
В дипломах лауреатов Нобелевской премии 1962 г., каллиграфически написанных синими, черными и золотыми чернилами, имена ученых перечисляются в следующем порядке: Уотсон, Крик и Уилкинс. Поля украшены изображениями Луны и звезд. На левой странице диплома изображена фигура в тунике, держащая излучающий сияние стебель наподобие двойной спирали, а по бокам кипарисы, оливковые ветви и гроздь винограда.
Наконец, деньги. Капитал Альфреда Нобеля на момент его смерти составлял 31 млн шведских крон, что с учетом процентов в настоящее время превышает 1,7 млрд крон (почти 200 млн долларов). Уотсон, Крик и Уилкинс получили одну премию на троих, так что каждому вышло по 85 739 крон, что в 1962 г. было эквивалентно 16 500 долларов, а сейчас – около 107 000 долларов{1335}. Уотсон использовал их для первого взноса за старинный деревянный дом недалеко от Гарвардской площади в городе Кеймбридж в штате Массачусетс (США){1336}.
После представления и награждения лауреатов почетные гости и зрители организованным порядком покинули зал. Снаружи их дожидалось множество лимузинов с работающими двигателями, чтобы умчать в Стокгольмскую ратушу на роскошный банкет. Это здание возводили с 1911 по 1923 г., и на него ушло больше 8 млн темно-красных кирпичей, называемых
Мероприятие начиналось в Голубом зале – огромном помещении, которое задумывалось как открытый внутренний двор, но дополнено крышей и окнами, так как зимы в тех краях длинные и суровые. В одном конце этого зала располагается великолепная лестница, по которой сходят шведский монарх и за ним нобелевские лауреаты. Она сконструирована так, чтобы подъем или спуск по ней был плавным и удобным для дам в вечерних платьях с длинными шлейфами. Прибывших встречала аплодирующая толпа: 822 приглашенных гостя и 250 студентов Стокгольмского университета, среди которых билеты на церемонию были разыграны в лотерею.
В 1960-х гг. банкет проходил в Золотом зале{1337}. Его стены покрыты мозаичными панно из 18 млн плиток, в каждой из которых между двумя тонкими слоями венецианского муранского стекла ручного дутья заключена золотая фольга, которой ушло на все мозаики около 4 кг. Шестьдесят пять длинных столов под безупречно белыми с золотом льняными скатертями были украшены ветками желтой мимозы и красными гвоздиками. Стол для 124 почетных гостей, протянувшийся на всю длину зала, предназначался для представителей королевской семьи, нобелевских лауреатов и членов их семей.
Банкет начался с речи президента Шведской академии наук и Нобелевского фонда Арне Тиселиуса, произнесшего традиционные слова в честь короля и королевы. Затем король поднялся для ответного слова и призвал к минуте молчания в память об Альфреде Нобеле. Обед длился три с половиной часа, причем стоявшие на столах белые свечи, которые были такой высоты, чтобы они не могли опрокинуться и вызвать пожар, незаметно заменили через два часа. Кухня, находившаяся непосредственно под Золотым залом, соединялась с ним двумя лифтами, на которых перемещались 210 официантов в белых перчатках и лазурно-синих фраках с золотыми эполетами и пуговицами. Обслуживание было организовано так, что гость, сидевший дальше всех от короля, получал очередное кушанье всего через три минуты после его величества.
Блюда готовили семьдесят поваров и их помощников. Меню включало копченую форель, жареную курятину в соусе с мадерой и гусиной печенью, яблоки во фритюре, овощной салат и на десерт персики в ликере «Гран Марнье» со взбитыми сливками. За обедом сомелье откупорили почти тысячу бутылок красного сухого вина «Шато Бельвю Сент Эмильон 1955» и шампанского «Поммери э Грено брют». Под десерт гости пили кофе с ликером «Мари Бризар энд Стрега» и коньяком «Курвуазье». Студентам, обедавшим этажом ниже в Голубом зале, предложили меню попроще: бутерброды с красной рыбой и стейк из лосятины с ежевичным желе. Но они остались довольны угощением не меньше почетных гостей и потом распевали шведские народные песни{1338}.
После десерта, пока гости не начали доставать гардеробные номерки, на ораторскую трибуну поднялся победитель в области литературы Джон Стейнбек, походивший на Мефистофеля зачесанными назад угольно-черными волосами над высоким, с залысинами лбом, черными ухоженными усами и заостренной бородкой. Свою речь он завершил так: «Отныне человек – самая страшная опасность и наша единственная надежда. Поэтому сегодня, перефразируя Евангелие от Иоанна, можно сказать: в конце есть Слово, и Слово есть Человек, и Слово есть с Человеком!»{1339} Сорок пять лет спустя Уотсон вспоминал, что речь Стейнбека восхитила его как призыв к здравомыслию во времена великих потрясений и безрассудности{1340}.
Следом вышел председатель Нобелевского комитета по физиологии и медицине Арне Энгстрём, известный своими ультраструктурными исследованиями биологических систем. Предваряя речь Уотсона, он сказал: «Открытие пространственной молекулярной структуры… ДНК является крайне важным, так как намечает возможности для понимания в мельчайших деталях общих и индивидуальных особенностей всего живого»{1341}.
Уилкинс и Крик поручили Уотсону произнести речь от имени всех троих. На Уотсоне был отлично сшитый фрак, купленный в кеймбриджском (штат Массачусетс) отделении знаменитой компании по производству мужской одежды J. Press{1342}. Портные постарались, подгоняя костюм, и в тот вечер Джеймс выглядел почти как Фред Астер. Правда, в 1962 г. его шевелюра была уже не такой впечатляющей, как десять лет назад в Кембридже.
Уотсону было трудно говорить из-за больного горла. За несколько часов до церемонии ему даже пришлось обратиться к отоларингологу из Каролинского института; тот не нашел поводов для особого беспокойства и сообщил Уотсону, что является членом Нобелевского комитета и голосовал за него. Помимо севшего голоса, Уотсон очень нервничал и не следил за тем, чтобы говорить точно в микрофон. В результате присутствующим непросто было следить за его речью{1343}.
К счастью, сохранился текст выступления Уотсона, и его речь впечатляет{1344}. Он записал ее на нескольких листках линованной бумаги со штампом Grand Hotel Stockholm. В начале Уотсон отметил, что перед ним стоит сложная задача, так как он говорит также от имени Крика и Уилкинса, и сказал, что для него самого этот вечер – второй из наиболее потрясающих моментов в жизни, а первым был сам миг открытия: «Открылся новый мир, а старого, казавшегося довольно таинственным, не стало».
Далее он рассказал, как они использовали методы физики и химии для понимания биологического объекта, и, будучи самым молодым из троих награжденных за открытие структуры ДНК, подчеркнул, что оно было бы невозможно без Уилкинса и Крика, а также выразил благодарность Уильяму Лоуренсу Брэггу и Нильсу Бору за то, что их вера в новый подход помогала двигаться вперед. В краткой речи не нашлось места упоминанию всех, кто сыграл роль в достигнутом: Макса Дельбрюка, Сальвадора Лурии и других членов «фаговой» группы, Джерри Донохью, Джона Рэндалла, Лайнуса Полинга и Розалинд Франклин{1345}. Когда Уотсон вернулся на свое место, Крик передал ему записку: «Гораздо лучше, чем вышло бы у меня. Ф.»{1346}
На следующее утро нобелевские лауреаты выступали с 30-минутными лекциями. По совету Крика Уотсон сосредоточился на текущих и будущих исследованиях. Уилкинс же изложил частичную историю открытия структуры ДНК и сказал о том, что скончавшаяся Розалинд Франклин сделала ценный вклад в рентгеноструктурный анализ. В печатном варианте его лекции в разделе благодарностей он отметил «покойную коллегу Розалинд Франклин, которая благодаря огромным способностям и опыту в области рентгеновской кристаллографии очень помогла исследованиям ДНК на начальном этапе»{1347}. Родственников Франклин такая краткость, мягко говоря, огорчила. Через несколько лет Джон Рэндалл писал Реймонду Гослингу: «Мне всегда казалось, что нобелевская лекция Мориса мало способствовала восстановлению справедливости в отношении биофизической лаборатории Королевского колледжа и особенно вашего и Розалинд вклада»{1348}. В 1982 г. друг Франклин и ее коллега по Беркбек-колледжу Аарон Клуг при получении Нобелевской премии по химии решительно заявил: «Если бы ее жизнь не оборвалась так трагически рано, она, скорее всего, стояла бы на этом месте на одной из прошлых церемоний»{1349}.
Торжества завершились в день Святой Луции, 13 декабря 1962 г. Уотсона, Крика, Уилкинса, Кендрю, Перуца и Стейнбека разбудила в то утро девушка в белой мантии и короне из горящих свечей, поющая известную итальянскую песню[67], ставшую традиционной в Швеции в этот зимний праздник{1350}. В сопровождении стайки фотографов она, спев одному лауреату, ускользала к следующему, оставив разбуженного дожидаться рассвета{1351}.
На мероприятиях той недели Уотсона, как и других лауреатов, развлекало общество молодых шведских аристократок и барышень из хороших семей, которых там было немало. Вечером в день Святой Луции в Стокгольмской медицинской ассоциации устроили торжественный обед, на котором подавали жаркое из оленины, а потом был бал; Уотсон присутствовал там вместе с сестрой Элизабет. По его воспоминаниям, они много танцевали, а потом отправились еще на частную вечеринку, где он завязал знакомство с хорошенькой темноволосой студенткой-медичкой по имени Эллен Хульдт{1352}. Хорас Джадсон в своей книге не обошел вниманием этот бал, на фотографиях с которого Крик танцует с одной из своих дочерей, а Уотсон – с одной из шведских принцесс{1353}.
[31]
Финальные титры
За сорок с лишним лет исследований и научной деятельности я побывал в сотнях библиотек и хранилищ исторических документов. Из них никуда не было так трудно попасть, как в архив Нобелевских премий. Он состоит из трех частей, расположенных в разных местах Стокгольма: документы комитета, присуждающего премии по физиологии и медицине, находятся в Каролинском институте, по химии – в Центре истории науки Королевской академии наук Швеции, а материалы, связанные с премией по литературе, принадлежат Шведской академии.
Этот архив не предназначен для проведения исторических исследований. Им пользуются члены Нобелевских комитетов, чтобы ознакомиться с прошлыми номинациями и отчетами, когда имя номинанта снова появляется в их рабочих материалах. Человеку со стороны доступны лишь номинации давностью более пятидесяти лет, и для получения допуска необходимо пройти процесс одобрения заявки длительностью более года, включающий документальное подтверждение ваших научных заслуг, а также предоставление пяти рекомендательных писем и подробного плана исследования. Один архивист предупредил меня в начале этого процесса: «Мы каждый год получаем много заявок, однако удовлетворяем лишь некоторые»{1355}.
Труднее всего оказалось получить допуск в архив Комитета по физиологии и медицине, который был нужен мне больше всего. Одним из препятствий является секретность, в условиях которой проводятся обсуждения, ведущие к награждению. Более веская причина – малая численность персонала, обслуживающего деятельность огромного Нобелевского комитета. Бо́льшую часть работы, связанной с награждением Нобелевскими премиями, бесплатно выполняют волонтеры от каждого из научных сообществ. Секретарь Нобелевского комитета по физиологии и медицине молекулярный биолог Томас Перлман загружен собственной работой в Каролинском институте, штатным сотрудником которого является. Он выполняет обязанности секретаря на добровольных началах, как и пятьдесят членов его комитета. Единственный штатный оплачиваемый сотрудник комитета – администратор архива Анн-Мари Думански{1356}. Когда я делал заметки в том помещении, где обсуждаются кандидатуры лауреатов премии, во всем здании Нобелевского комитета не было больше никого, кроме Думански и меня. Такой экономный порядок ведения дел существовал изначально, так как согласно завещанию Альфреда Нобеля основная часть доходов от его состояния должна доставаться лауреатам премии, а не тем, кто занимается ее присуждением.
24 апреля 2019 г. я получил электронное письмо от Думански с приглашением посетить архивы в июне в одну из трех указанных дат. Добившись разрешения в медицинской школе, где я работал, на неожиданную отлучку (это было нелегко), я устремился в Стокгольм. Эта поездка дала максимально доступное мне приближение к Нобелевской премии. К сожалению, лишь во второй половине дня, перед уходом, я сообразил, что архив по физике и химии хранится в другом месте. Пришлось задержаться до трех часов ночи, чтобы связаться со старшим архивариусом Центра изучения истории науки Королевской шведской академии наук Карлом Грандином для получения разрешения поработать с этими документами. По счастливому совпадению, он прочитал мое электронное письмо во время пересадки с одного авиарейса на другой на обратном пути из Дюссельдорфа в Стокгольм и любезно позволил мне ознакомиться с архивами ближе к концу той недели.
Так случайность расширила мои исследования, и это характерно для профессии историка. Как все ни распланируй, никогда не знаешь, на что наткнешься, копаясь в архиве. Очень часто взятый документ лишь указывал мне на другой, содержащий нужную информацию. Важно и общение с сотрудниками архива, поскольку они знают о своих фондах неизмеримо больше случайных посетителей и, как правило, дают дельные рекомендации для дальнейшего поиска. Оказалось, что Уотсона, Крика и Уилкинса дважды номинировали на Нобелевскую премию по химии и рассматривали их кандидатуры в 1960 и 1961 гг., а награждены они были в 1962 г. в области физиологии и медицины.
Почти всем известна значимость Нобелевской премии, но немногие знакомы с ее непростыми правилами и требованиями. Каждый год приносит целые ящики писем самовыдвиженцев и рекомендаций от лиц, самих себя назначивших рекомендателями; такие заявки даже не попадают на рассмотрение членами комитетов. Обычно для того, чтобы кандидатура вышла в следующий тур отборочного процесса, требуются рекомендации от лауреатов Нобелевской премии прошлых лет, а также от ученых, к которым комитет обратился с официальной просьбой предложить своего кандидата. Ежегодно в сентябре к составлению списков номинантов приглашаются специалисты из различных областей науки, представители органов государственного управления, деятели литературы и других сфер{1357}.
По установленным правилам ни при каких условиях премия не может быть разделена более чем на трех человек. В те годы, когда премия делится, денежный приз поровну распределяется между двумя или тремя победителями. Наибольшее разнообразие в этом отношении наблюдается в премиях по физиологии и медицине: за период 1901–2020 гг. 111 премий достались 222 лауреатам, из них 39 получил один человек, 33 – двое и еще 39 – трое{1358}.
Еще одно неочевидное правило – не присуждать Нобелевскую премию посмертно. Иными словами, награждаемый должен быть жив, чтобы приехать в Стокгольм и лично получить медаль в тот год, когда она вручается. Правда, были и отступления. До 1974 г. Нобелевская премия дважды присуждалась посмертно, но оба лауреата – Даг Хаммаршёльд (Нобелевская премия мира 1961 г.) и Эрик Аксель Карлфельдт (Нобелевская премия по литературе 1931 г.) были номинированы еще при жизни. С 1974 г., согласно уставу Нобелевского фонда, премия не может быть присуждена посмертно, кроме случаев, когда смерть наступила после объявления о ее присуждении{1359}.
Розалинд Франклин умерла в 1958 г. и никогда не номинировалась на Нобелевскую премию. Никого из других участников открытия ДНК не номинировали до 1960 г. Ее преждевременная смерть исключила любую возможность получения ею премии{1360}. Это служило обоснованием однозначного ответа на вопрос: «Почему Франклин не получила свою долю премии 1962 года?» Однако тому, что она не вошла в число лауреатов, сопутствовало еще одно прискорбное обстоятельство, которое не давало мне покоя с тех пор, как я вышел из архива Королевской шведской академии наук в солнечное стокгольмское лето.
Просматривая документы о номинациях на премию по химии за 1960 г., я обнаружил письма ряда видных деятелей-мужчин в пользу Уотсона и Крика. Чтобы сохранить гармонию в отношениях Кавендишской лаборатории и Королевского колледжа, Уильям Лоуренс Брэгг, к тому времени возглавивший Королевскую ассоциацию Великобритании, своим авторитетом добился включения в число лауреатов Мориса Уилкинса{1361}. Однако некоторые другие ученые из числа рассматривавших кандидатуры считали, что Уилкинс не заслуживает Нобелевской премии, и были против того, чтобы он разделил награду с Уотсоном и Криком.
Одним из возражавших был Лайнус Полинг. В марте 1960 г. он высказал свое мнение о предложении Брэгга выдвинуть на премию по химии Уотсона, Крика и Уилкинса. Полинг утверждал, что его коллега Роберт Кори должен разделить премию с Кендрю и Перуцем за исследование структуры полипептидной цепи белков. Признавая важность работы Уотсона и Крика, он отметил, что детальная структура ДНК не была окончательно выяснена, тогда как полипептидные цепи белковых молекул установлены в точности. А Морис Уилкинс, как считал Полинг, всего лишь продемонстрировал виртуозное получение высококачественных препаратов ДНК и их дифракционных рентгенограмм, но эта работа сама по себе не является достаточно существенным вкладом, чтобы его следовало включить в число награждаемых Нобелевской премией{1362}.
Остальные рекомендательные письма, касающиеся открытия двойной спирали, отражают разброс мнений. В 1960–1962 гг. было еще семь номинаций на Нобелевскую премию по химии и десять – по физиологии и медицине. В общей сложности одиннадцать из них предлагали только Уотсона и Крика, пять, включая номинацию Брэгга, – Уотсона, Крика и Уилкинса, и еще один человек предложил Крика и Перуца, но не Уотсона и не Уилкинса{1363}.
Мне доставило огромную радость разрешение пролистать огромные тома в черных кожаных переплетах, содержавшие эти номинации, написанные самыми выдающимися учеными того времени. Радость оборвалась, когда я осознал, что ни в одном письме не упоминалась работа Розалинд Франклин. Разумеется, она уже была мертва и не могла претендовать на награду. Но не следует забывать об элементарной порядочности. Если бы кто-нибудь из них хотя бы упомянул о вкладе Франклин, это никоим образом не умалило бы достижений Уотсона, Крика и Уилкинса, но было бы уместно, достойно и отвечало духу науки. Увы, ни один не удостоил ее признанием.
В рассказе Артура Конан Дойла «Глория Скотт», написанном в 1893 г., сыщик Шерлок Холмс употребил выражение «дымящийся пистолет», означавшее явную, неоспоримую улику{1364}. В архивах Нобелевской премии по химии имеется стопка листов бумаги, которые, хотя они и не являются такой уликой, требуют изучения, поскольку без них история двойной спирали неполна. Речь идет о внутреннем отчете о премии по химии за 1960 г., написанном секретарем Нобелевских комитетов по физике и химии Королевской шведской академии наук химиком и металлографом Арне Вестгреном, одним из первых применившим метод рентгеновской кристаллографии для задач металлургии, а также прекрасно разбиравшимся в рентгеноструктурном анализе биологических макромолекул, в частности ДНК и белков{1365}. Из его отчета, занимающего четырнадцать страниц, явствует, кто внес наибольший вклад в открытие структуры ДНК и кто из них наиболее заслуживал Нобелевской премии.
Как пишет Вестгрен, вопрос награждения за установление строения ДНК сложен из-за того, что в изучение этой проблемы внесли вклад многие ученые и трудно установить, чей настолько решающий, что заслуживает особенного признания. Он признает, что Уотсон и Крик выдвинули очень важную оригинальную гипотезу, но сомневается, что они провели какие-либо экспериментальные исследования в этой области самостоятельно, и отмечает, что проверка их гипотезы была полностью возложена на других. По мнению Вестгрена, экспериментальные данные были важнее теории и построения моделей: «В этом контексте наибольшего признания заслуживают, с одной стороны, Уилкинс и его большая исследовательская группа, в которой он, без сомнения, играет ведущую роль, а с другой стороны, Франклин и Гослинг. Вопрос награждения Уотсона и Крика в обход исследователей, экспериментальными методами доказавших правильность предложенной ими структуры, не стоило бы и рассматривать. Среди последних Уилкинс, без сомнения, является единственным в своем роде.
Хотя Брэгг и все остальные авторы номинаций так и не упомянули работу Франклин в своих заявках, ее труд получил признание в хронике Нобелевской премии, но лишь потому, что о ней написал Арне Вестгрен: «Если бы она была жива, то имела бы все основания претендовать на получение своей части премии»{1367}. Таково мнение Комитета по присуждению Нобелевской премии в 1960 г. Как жаль, что традиционная секретность документов так и не была нарушена!
За четыре года, на протяжении которых я старался разобраться в хитросплетениях этой запутанной истории, дальше всего мне помогла продвинуться серия интервью, данных Джеймсом Уотсоном в июле 2018 г. Сюжет завершался наподобие «Прощальной симфонии» Гайдна, когда исполнители один за другим задувают свечу на своем пюпитре и покидают сцену, пока не остаются две скрипки с сурдиной. Те, кто участвовал в открытии структуры ДНК, ушли почти все, сохранившись лишь в памяти людей и множестве статей и документов. На сцене остался только Джеймс Уотсон{1368}. За неделю до нашей встречи завершились съемки посвященной ему серии телесериала PBS «Американские мастера» (American Masters) о людях, внесших наиболее значимый вклад в американские культуру и общество. Он не разочаровал продюсеров. В этом документальном фильме, задуманном как рассказ о научной карьере, раскрыты взгляды Уотсона и на другие аспекты жизни общества. В частности, на вопрос, не отказался ли он от сделанного в 2007 г. заявления о генетически обусловленном интеллектуальном превосходстве белой расы над остальными людьми, он ответил: «Нет. Нисколько. Я бы хотел, чтобы они изменились, чтобы появились новые сведения, свидетельствующие, что воспитание человека гораздо важнее его происхождения. Однако такие сведения мне неизвестны. В среднем чернокожие и белые различаются по результатам IQ-тестов. По-моему, такая разница существует, она обусловлена генетически»{1369}. После выхода этой серии на телеэкраны 2 января 2019 г. лаборатория в Колд-Спринг-Харборе, которую Уотсон превратил из разношерстного летнего лагеря поклонников сомнительной науки генетики в исследовательский центр мирового уровня, лишила его академических званий и официально порвала все отношения с ним{1370}.
Уотсон как личность был блестящим человеком, обладавшим несомненным обаянием и привлекательностью. В течение той недели нашего общения он, не скрываясь, излагал свое мнение об африканцах, афроамериканцах, азиатах и представителях других этнических групп, включая ту, к которой принадлежу я, – восточноевропейских евреев. Мы были знакомы давно, и я был готов к этим высказываниям, но гораздо интереснее для меня было обсудить период 1950–1953 гг., когда он старался раскрыть тайну ДНК.
Когда мы в первый раз устроились в его кабинете, Уотсон начал разговор с замечания, что его юношеские мысли и мнения о Розалинд Франклин и других женщинах, высказанные им в «Двойной спирали», совпадали с точкой зрения великого множества молодых мужчин в 1950-х гг., а его невезение в том, что эти взгляды изложены в книге, которую до сих пор читают в научном сообществе, тогда как теперь царят совершенно другие нормы поведения: «Признаю себя виновным. Собственно говоря, я никогда не пытался выработать какую-то позицию по гендерному вопросу. Я об этом не думал. Теперь я понимаю, что женщины, конечно, не глупее мужчины, но у них меньше тестостерона… Вот и все»{1371}.
На протяжении недели мы не раз вместе ужинали или обедали, я бывал у Уотсона дома, где в его кабинете с дубовыми панелями на стенах, потолком как в соборе и огромным столом прошло немало часов за обсуждением молекулярной биологии и истории науки. Там висел великолепный нобелевский диплом с золотой каймой. Несмотря на вполне старческую фигуру, Уотсон одевался в яркие шорты и дорогие рубашки с распахнутым воротом и незастегнутыми манжетами под запонки. В свои 90 лет он производил неизгладимое впечатление. Меня то очаровывали, то отталкивали его взгляды и неиссякаемые идеи. В отличие от многих других людей, которых я интервьюировал, с ним хотелось говорить еще и еще, и, будь такая возможность, это доставило бы мне большую радость.
Под конец нашей первой беседы я спросил: «В идеальной ситуации и при условии, что Розалинд Франклин была бы жива в 1962 г., не лучше ли было бы, чтобы они с Уилкинсом разделили Нобелевскую премию по химии или физике, а вы с Криком – по физиологии и медицине?» Я гордился тем, что нашел в себе смелость задать Джеймсу Уотсону этот провокационный вопрос. К тому моменту он еще не высказался окончательно по этому поводу, хотя в книге «Гены, девушки и Гамов: после двойной спирали», изданной в 2002 г., написал: «…то, что Мориса включили в число награждаемых, порадовало и Фрэнсиса, и меня, но мы гадали, как распределилась бы премия, если бы не трагически ранняя смерть Розалинд Франклин»{1372}. Решение, которое я предлагал, давало ему возможность воздать должное работе каждого и, как можно было надеяться, исправить историческую несправедливость.
Его реакция застала меня врасплох. Он уставился на меня, покраснел так, что вены на висках вздулись, медленно поднялся и, тыча в меня пальцем, с высоты своего роста объявил: «Обычно Нобелевскую премию не получаешь за данные, которые не можешь интерпретировать»{1373}. На это трудно было возразить. Франклин не сделала два последних, требовавших некоторого озарения шага к окончательному решению загадки, а именно не увидела того, что базоцентрированная моноклинная элементарная ячейка кристаллической решетки (С2) указывала на антипараллельную комплементарность и что водородные связи аденина с тимином и цитозина с гуанином объясняли правила Чаргаффа. Уотсон и Крик сделали это, пусть и используя позаимствованные у нее данные.
Вечером того дня после ужина с супругами Уотсон я вернулся к себе в мотель и перебрал стопку его книг, привезенных, чтобы получить автограф. Я взял сборник эссе «Страсть к ДНК» и открыл на коротком очерке под названием «Стремление к совершенству», написанном в 1981 г., о котором было упомянуто за столом. В нем автор разъясняет, что всякую свою идею или рассказ старается изложить так, чтобы уважаемые им люди хотели прочесть или обсудить написанное. Меня поразил следующий фрагмент, который можно считать своеобразным признанием и который, как мне кажется, Уотсон
Весной 1962 г. я выступал в Нью-Йорке с публичной лекцией о том, как была открыта структура ДНК. Она имела успех, и нужно было записать сказанное. Сначала я полагал, что
На второй день после обеда и долгого разговора о науке, когда мы отдыхали и вели легкую беседу, Уотсону позвонил коллега, чтобы обсудить, как лучше взаимодействовать с пронырливым ученым из конкурирующего научного учреждения, расположенного по соседству. «Отправляйтесь в его кабинет, – посоветовал Джеймс, подмигнув мне. – Пусть он почувствует себя важной птицей, вместо того чтобы обсуждать сотрудничество здесь у нас. А затем возвращайтесь ко мне, и я ему позвоню». Я подумал, что это превосходный совет, о чем и сообщил, когда он повесил трубку.
Почувствовав его приподнятое настроение, я предпринял еще одну попытку спросить о Нобелевской премии: «Когда я обдумывал ваши слова о том, что Розалинд не могла интерпретировать свои данные, мне пришло в голову, что и Морис Уилкинс не был способен к этому. Он имел копии всех ее рентгенограмм и изучал их задолго до того, как показал вам снимок № 51, но не сделал никаких выводов. А вы, увидев ту рентгенограмму, быстро поняли, что ДНК является двойной спиралью, и вместе с Криком разработали молекулярную структуру за несколько недель. Почему же Уилкинс получил Нобелевскую премию?» Уотсон посмеялся над наивностью вопроса и ответил: «Мы
Время летело быстро, и настали последние часы моего общения с Джеймсом Уотсоном. За минувшую неделю обнаружилось, что мы симпатизируем друг другу и ценим работу каждого. Во время всех наших разговоров перед Уотсоном на столе лежал листок со сведениями обо мне и моей деятельности, и он попросил меня прислать ему что-нибудь из указанных там книг. Сознавая, что у меня не будет больше возможности вернуться к мучительному вопросу о признании права Франклин на часть Нобелевской премии, я начал с того, что поинтересовался происхождением прозвища Честный Джим, что было одним из вариантов названия его книги «Двойная спираль». Прочитав ее много раз, я уже знал ответ и мог по памяти процитировать фрагмент с описанием восхождения в Альпах летом 1955 г. Уотсон увидел группу людей, спускавшихся с расположенной выше тропы; одним из них оказался физик Уилли Сидз из Королевского колледжа, изучавший с Уилкинсом оптические свойства волокон ДНК. Он заметил Уотсона, которому показалось, что тот собирается сбросить рюкзак и немного поболтать. Однако Сидз произнес лишь: «Как поживает Честный Джим?» – и прибавил шагу{1376}.
В интервью всегда идет своего рода игра в кошки-мышки, и я задал этот вопрос с тем прицелом, чтобы Уотсон заговорил о честности в научной деятельности. А он ответил так: «Уилли Сидз работал в Королевском колледже. Он был весьма циничный человек. Именно он первым назвал меня Честным Джимом, потому что я всегда говорю то, что думаю». Однако в том эпизоде, возможно, отразилось отношение Сидза к тому, что Уотсон и Крик воспользовались чужими данными{1377}.
И Уотсон опять уставился на меня, постаравшись распрямиться во весь свой немалый рост, и с гордостью провозгласил во весь голос: «Так я поступаю! До сих пор так и поступаю! Я говорю именно то, что думаю, о чем бы ни шла речь!» Чувствовалось, что последует продолжение, и я помалкивал. Сделав паузу в несколько секунд, показавшихся мне очень долгими, он сказал: «Знаете что? Я не был честен тогда – в Королевском колледже, увидев ту рентгенограмму». Он медленно опустился на сиденье, а я взволнованно ожидал признания, которое раз и навсегда покончит с недомолвками в истории открытия ДНК. Наконец Джеймс Уотсон вымолвил: «Я думаю, что вел себя честно. Наверное, это неудачное слово. Я считаю, что вел себя честно, но… не вполне достойно». Я повторил его ответ, как меня учили поступать при опросе трудного пациента: «Итак, вы поступали недостойным образом, когда смотрели рентгенограмму № 51?» Тогда он резко сместил фокус разговора от Франклин к Уилкинсу: «Ну, в том смысле, что, хотя Уилкинс и сказал, что мы можем заниматься ДНК, я следовал за ним и не пытался его обойти. Но, когда я увидел снимок, все стало таким очевидным и ясным, что я
Итак, «
Легенды живучи, но, как говорила Франклин Крику, факты есть факты. При жизни Джеймсу Уотсону, Фрэнсису Крику и Морису Уилкинсу досталось многое благодаря их легендарному статусу. Но Розалинд Франклин – женщина с выдающимися способностями экспериментатора и несгибаемой решимостью строить науку на безупречных данных – победила в вечности.
Благодарности
Я начал размышлять над историей ДНК весной 2016 г., после того как группа увлеченных студентов-медиков из Мичиганского университета попросила меня провести курс «Великие статьи в истории медицины и науки». Полных два семестра мы встречались раз в месяц и читали важную статью, изменившую медицинскую практику или научное знание. Первой обсуждалась краткая, но на редкость впечатляющая статья Джеймса Уотсона и Фрэнсиса Крика «Структура дезоксирибонуклеиновой кислоты», напечатанная в журнале
В Колд-Спринг-Харборской лаборатории мне оказал неоценимую помощь Джеймс Уотсон, терпеливо отвечавший на мои вопросы в ходе серии личных интервью в конце июля 2018 г. Я также благодарен Элизабет Уотсон, Людмиле Поллак, Питеру Тарру, Яну Витковскому, Александру Ганну, Брюсу Стилману, Стефани Саталино и Морин Бережке – все они помогли сделать мое пребывание в Колд-Спринг-Харбор очень приятным и продуктивным.
В Кембриджском университете я имел удовольствие ознакомиться со статьями Розалинд Франклин, а также Джона Рэндалла, Джона Бернала, Аарона Клуга и Макса Перуца. Этой работе способствовала группа сотрудников Центра архивов в Черчилль-колледже Кембриджского университета: Аллен Паквуд, Джулия Шмидт и Наташа Суэйнстон. Я также признателен Фрэнку Боулзу из архива библиотеки Кембриджского университета и Джуду Бриммеру из архива Клэр-колледжа Кембриджского университета, которые помогли мне установить, в каких комнатах жил Уотсон в 1952 г.
Профессор Малкольм Лонгейр из Кавендишской физической лаборатории Кембриджского университета любезно показал мне Остиновское крыло, чтобы я осмотрел помещение № 103, где когда-то работали Уотсон и Крик. Я особенно благодарен сестре Розалинд Франклин Дженифер Глинн и ее супругу Йену, а также Адриану Пулу из Тринити-колледжа Кембриджского университета. Дженифер, которая была младше Розалинд на девять лет, написала (помимо других книг) о ней превосходные воспоминания, ставшие для меня бесценным подспорьем в описании характера этой удивительной женщины.
Джефф Карр и Линдси Лопер из специального хранилища библиотеки Албина Куна Мэрилендского университета в Катонсвилле (округ Балтимор, штат Мэриленд) сделали все возможное и невозможное, чтобы добиться для меня доступа к большому архиву Энн Сейр, в котором находится множество интервью и писем, имевших принципиальное значение для написания этой книги.
Чарльз Грейфенстайн, Дэвид Гэри, Трейси де Джонг и Майкл Миллер из Американского философского общества в Филадельфии оказали мне огромную помощь в работе с архивами Хораса Джадсона и Эрвина Чаргаффа.
Джефф Броуэлл, Катрина Димуро, Дайана Манипад, Кейт О'Брайен, Фрэнсис Паттман и Кэти Уильямс из архива Королевского колледжа Лондонского университета помогли мне разобраться в документах, касающихся Мориса Уилкинса.
Я также благодарен Шарлотте Нью из Королевской ассоциации Великобритании, которая способствовала мне в изучении архивов Уильяма Лоуренса Брэгга; Саре Холл и Эмме Иллингуорт из Беркбек-колледжа Лондонского университета, которые нашли материалы, связанные с пребыванием Розалинд Франклин в этом учреждении; Крису Петерсену из Исследовательского центра специальных хранилищ и архивов библиотек Университета штата Орегон, где хранятся архивы, включая оцифрованные материалы, Лайнуса Полинга и его жены Авы; Даниэлю Демелье из архива Пастеровского института в Париже за письмо Франсуа Жакоба с номинацией на Нобелевскую премию. Выражаю признательность Анне Петре из специального хранилища библиотек Оксфордского университета, где находится архив Джона Кендрю; Тимоти Хорнингу из Ванпелтовской библиотеки Пенсильванского университета в Филадельфии, где хранится архив Джерри Донохью; Питеру Коллопи и Ломе Карклинс из архива Калифорнийского технологического института. Благодарю также Клаудию ди Сомме и Кристиана Гребена из архива Зоологической станции Антона Дорна в Неаполе, которые помогли мне документировать принципиально важный и редко рассматриваемый момент в истории открытия ДНК, а именно когда Уотсон впервые услышал, как Уилкинс рассказывает о применении рентгеновской кристаллографии для определения структуры ДНК.
Я глубоко обязан Анн-Мари Думански из Нобелевского комитета Каролинского института в Стокгольме, Карлу Грандину и Эрлингу Норрби из Центра истории науки Королевской шведской академии наук и Мэдлин Энгстрём Броберг из Нобелевской библиотеки Шведской академии.
Я также благодарен сотрудникам библиотеки Института истории медицины Фонда Уэллкома в Лондоне, оцифровавшим материалы Фрэнсиса Крика, Джеймса Уотсона, Розалинд Франклин и Мориса Уилкинса, а также сотрудникам библиотеки Мичиганского университета в Анн-Арборе, Нью-Йоркской публичной библиотеки, Национальной медицинской библиотеки в Бетезде и тем исследователям истории молекулярной биологии, труды которых упоминаются в разделе «Примечания».
В Анн-Арборе в 2018–2020 гг. я написал множество черновиков книги, которую вы только что дочитали. Немало коллег были так добры, что прочитали разные варианты текста, что уберегло меня от множества серьезных промахов. Если какие ошибки и остались, то они исключительно на моей совести, и я прошу прощения за них у читателей. В моем родном Мичиганском университете источником поддержки и вдохновения для меня стали коллеги Майкл Шенфельдт, Дж. Александр Наварро, Хайди Мюллер, Лесли Ацмон, Дэвид Блум, Фрэнсис Блуэн, Дэвид Гинзберг, Майкл Империале, Артур Вандер и Томас Гелертер. Мне также посчастливилось получить помощь Дэвида Ошински из Нью-Йоркского университета, предложившего мне провести несколько семинаров о ДНК для своих студентов-медиков, а также Харви Файнберга из Фонда Бетти и Гордона Мура, Эрика Лакса и Брюса Альбертса из Калифорнийского университета в Сан-Франциско.
В Мичигане мои исследования проводились в значительной мере на средства из фонда блестящего хирурга и историка медицины Джорджа Ванца, скончавшегося в 2000 г. Надеюсь, что ему бы понравилась эта книга.
Многими моими книгами, включая эту, занимались Глен Хартли и Линн Чу из литературного агентства Writers Representatives – самые пылкие поклонники и строгие читатели, которых только может пожелать писатель. Мы сотрудничаем более двух десятилетий, и я неизменно им благодарен.
В издательстве W. W. Norton and Company мне посчастливилось получать мудрые советы его вице-президента и главного редактора Джона Глусмана; благодарю за высокопрофессиональную работу помощника редактора Хелен Томаидес, корректора Мэри Канабл и редактора проектов Дасси Зайдель.
Я не могу не поблагодарить многих членов своей семьи, из которых наибольшую поддержку мне оказали Шелдон и Джеральдина Маркел.
Работая над этой книгой, особенно при описании жизни и профессионального пути Розалинд Франклин, я много думал о своих дочерях Саманте и Бесс. Надеюсь, результат моего труда вдохновит их посвятить свою жизнь смелым и новаторским исканиям, какие бы препятствия ни стояли у них на пути.
Сокращения
В примечаниях используются следующие сокращения названий архивных источников:
Рекомендуем книги по теме
От атомов к древу. Введение в современную науку о жизни
Сергей Ястребов
Мальчик, который не переставал расти… и другие истории про гены и людей
Эдвин Кёрк
Евангелие от LUCA. В поисках общего предка всего живого
Максим Винарский
Воля и самоконтроль. Как гены и мозг мешают нам бороться с соблазнами
Ирина Якутенко