Начало XX века. Юная Зухра, воспитанная отцом в почитании Бога, уважении старших и защите слабых, выходит замуж за соседского парня Шакира, которого полюбила еще в детстве.
Робкое, чистое счастье молодой семьи сначала пытается разрушить еще один друг их детских игр, Ахат, безответно влюбленный в Зухру, а потом Гражданская война, в результате которой Шакир пропадает без вести.
Зухру ждет голод, предательства и потери близких, слом прежних убеждений, репрессии и Великая Отечественная война.
Но до конца своих дней она хранит веру в Белые Степи – место, где живут только счастливые люди… Место, где не бывает войн, вражды и ссор, а только любовь, принятие и справедливость.
Салима родилась позже, в более мирное и менее тревожное время, когда уже кажется, что человек волен сам выбирать свою судьбу. Самостоятельно решать, где жить, кого любить, с кем и как строить семью. Но ее избранник Ислам не может выбрать между ней и соперницей, которая не получила одобрение его категоричной матери, но прочно поселилась в его сердце…
Путь Зухры и Салимы дает возможность осмыслить историю жизни простых людей на фоне великих событий, происходивших в России ХХ века.
Валерий Михайловский о романе «Белые степи»:
«Самое главное в романе – это отношение к истории. Не назидательное, не внушаемое известными приёмами, не навязчивое, а описанное просто, через историю семьи. Автор ни на чьей правоте не настаивает, ничью сторону не принимает, так как страдали одинаково все».
© Шайхулов Р. Н., 2024
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024
Все права защищены. Книга или любая ее часть не может быть скопирована, воспроизведена в электронной или механической форме, в виде фотокопии, записи в память ЭВМ, репродукции или каким-либо иным способом, а также использована в любой информационной системе без получения разрешения от издателя. Копирование, воспроизведение и иное использование книги или ее части без согласия издателя является незаконным и влечет за собой уголовную, административную и гражданскую ответственность.
«Самое главное в романе – это отношение к истории. Не назидательное, не внушаемое известными приемами, не навязчивое, а описанное просто, через историю семьи. Автор ни на чьей правоте не настаивает, ничью сторону не принимает, так как страдали одинаково все».
Связанные общей памятью
Чем дальше уносимся мы от детства, юности, тем явственнее приходит осознание того, что нельзя позволить, чтобы окончательно уснула наша дремлющая историческая память. Мы не имеем права не помнить наших предков, ибо наследуем присущие им свойства. Воскресшую эту память понесем мы, ныне живущие, через всю свою жизнь, как свечу, как звезду путеводную, бережно передавая детям и внукам. Тогда только, связанные общей памятью, поколения не позволят деструктивным силам зла и тьмы принудить нас сойти с праведного пути, завещанного нашими предками. Ну а где же та нить, что свяжет поколения, где та нить, на которую нанижутся бисеринки каждой отдельной жизни, создавая неподражаемый и неповторимый узор с характерными только для этой деревни, этого города, этого народа узорами? Вот она, эта крепкая нить – новый роман Рамазана Шайхулова «Белые степи». Повествование о своей семье, о башкирском народе сохранит на века блестяще выписанные портреты земляков автора, о героизме простых людей, которые вовсе не считали свои трудовые будни каким-либо подвигом. Каждое событие происходит в своей географической точке и в свое определённое время.
Русский философ и писатель Пётр Чаадаев писал:
«Всякий народ несет в самом себе то особое начало, которое накладывает свой отпечаток на его социальную жизнь, которое направляет его путь на протяжении веков и определяет его место среди человечества; это образующее начало есть элемент географический; вся наша история – продукт природы того необъятного края, который достался нам в удел».
В удел башкирам досталась благодатная земля, раскинувшаяся на Уральских отрогах: здесь и синие горы, и бурлящие реки, и покосы в живописных долинах, и леса, и степи…
Рамазан Шайхулов – художник, поэтому и видит красоту своего края сквозь призму своего искушённого взгляда. Он чувствует свою землю душой и сердцем.
Мне давно была известна история семьи Рамазана Шайхулова. Не раз он делился со мной короткими, а иногда и продолжительными рассказами о своей деревне, о семье, будто уже выстраивал для себя это удивительное полотно времени. Конечно, такой живой материал просился на бумагу. Это было не только моё мнение… И, я ждал…
И вот передо мной роман. Оторваться от чтения трудно, поскольку то, о чем пишет автор, касается каждого из нас. У каждой семьи есть своя неповторимая история, но всегда можно найти какие-то схожие черты.
Поразительно точно выписаны персонажи с точки зрения психологических метаморфоз, происходящих с односельчанами Зухры, бабушки автора, в гражданскую войну, когда человек, вдруг обретший власть, влезал в другую шкуру, становился жестоким, деспотичным человеком, способным на самые безжалостные поступки даже по отношению к друзьям детства. Этот раскол общества на красных и белых, на правых и неправых, когда у каждого правда была своя; выписан с такой хирургической точностью, что ты – веришь! Это великое свойство писателя – заставить читателя верить, заставить сопереживать, внедряясь в ткань повествования настолько глубоко, что кажется, ты сам находишься там, на улочке, у забора, во дворе Зухры…
Густая, подробная живопись Рамазана Шайхулова включает в себя портреты и пейзажи, многочисленные детали времени и пространства, речевые партитуры, содержит мгновенные соображения и долгие раздумья. Здесь ситуации и конфликты, отразившие духовное состояние человека, эпохи, мужские и женские характеры. И всё зиждется на живом материале истории семьи, истории народа.
Во второй части романа меня также поразил образ матери Рамазана Сафии. Здесь она под именем Салимы. Я знал её: спокойная, рассудительная, излучающая мудрость, доброту, она до последних дней заботилась о своих детях, внуках и правнуках. Никакой озлобленности, несмотря на выпавшие тяжелейшие испытания в такое сложное время.
Но самое главное в романе – это отношение к истории – не назидательное, не внушаемое известными приёмами, не навязчивое, а описанное просто, через историю семьи. Автор не на чьей правоте не настаивает, ни чью сторону не принимает, так как страдали одинаково все. Две части романа – первая про Зухру, вторая про Салиму, полностью охватывают всю историю страны, начиная с дореволюционной России и заканчивая постперестроечными событиями. И все эти события описаны не как хроника, не как факты из истории, а через сопереживание судьбам, поступкам главных и второстепенных героев, через происходившее в деревнях и сёлах Башкирии в разные исторические периоды.
И конечно, самое ценное в этих повествованиях – рельефно, подробно и с любовью выписанные образы главных героинь – женщин, выстоявших в эти трагические времена, происходившие в XX веке. Выстоявших и сохранивших свои семьи, вырастивших детей, потому как они с рождения впитали в себя все нравственные устои мусульман, чтившие наставления родителей и веры без всякого фанатизма, так как это была глубоко укоренившаяся убежденность, которую не могли поколебать никакие перипетии истории, времени.
Роман называется «Белые степи». Белые степи, как образ некоего подобия рая. Главная героиня, Зухра, ещё девочкой рассказывает своим друзьям об этом так:
Созданное автором художественное полотно, надеюсь, станет отдушиной и отрадой для ценителей словесности и простых читателей, а также поможет найти для себя важные фундаментальные ценности в наши дни.
Часть I
Свет и сумерки века
В тот день, когда за окном затихли февральские бураны, когда в синем бездонном небе уже ярко светило весеннее солнце, к обеду размягчая толстый и жесткий наст, в доме неожиданно появился гость. Он вошел, неуверенно озираясь, хромоного перевалившись через порог, стоял с таким видом, как будто уже виноват перед хозяевами за свой неожиданный визит.
– Здесь живет Зухра? – спросил он, слепо щурясь.
После яркого солнца его глаза долго привыкали к домашнему полумраку, и это еще больше придавало его согбенному виду отчаяния и неуверенности.
Зухра же сидела, уютно пристроившись за прялкой во второй половине дома, на своем привычном месте у окна, в который лился щедрый поток серебристых лучей. Её тень, закрывая тени от черемух за окном, срастаясь с ними, тянулась по полу и, повторяя движения женских рук, неторопливо покачивалась на тканных из кусочков тряпок половиках.
Слева от прялки расстеленная на газете кучка белоснежной, очищенной и взбитой шерсти. В ее правой руке жужжащее и танцующее в воздухе и на дощатом полу веретено. Левая рука тянет и крутит шерстяную нить.
– Что, меня спрашивают? – вскинулась она, недовольно останавливая хорошо отлаженную работу. Бывает так, что пряжа идет плохо, часто рвется, веретено обессиленно валится набок, а сегодня с утра работа шла споро и ладно. Уже не один клубок туго и ровно скрученной пряжи смотан с веретена и пристроен в картонную засаленную коробку. Направляясь к входной двери, она отряхнула с подола шерстяную пыль и волосинки. «Кого черти принесли, никого и не ждала…» – думала она, увидев незнакомый черный силуэт, топчущийся у двери.
– Зухра, ты?.. – хрипло и еле слышно выдавил незнакомец.
– Да, я, а ты-то кем будешь? – Она цепким и строгим взглядом рассматривала пришельца: черное морщинистое лицо, шрам возле левого глаза, несколько его скосивший, выдающиеся острые скулы и острый подбородок, жидковатые усы под крючковатым носом. – Что-то не признаю тебя?
– Это я, Ахат… Здравствуй…
– Ахат? Ты-ы… Ты живой? – Вздрогнув от неожиданности, узнав гостя и не зная, что делать, она затопталась на месте, двинулась было к нему, но остановилась, потом неуверенно протянула руку.
– Зухра, я давно искал тебя… – бережно и с опаской взяв ее мягкую и теплую ладонь в свои, шершавые и мозолистые, часто моргая, прослезился гость.
Домашние – сын Зухры, сноха – удивленно смотрели на них. Дети, ее внучки и внук с любопытством разглядывали из-за двери незнакомца – все в нем было непривычным для них – длинный до пят неуклюже и жестко топорщившийся коричневый с залысинами тулуп, шапка – то ли треух, то ли папаха.
– Это мой односельчанин из Мырзакая, сосед Ахат… Ахааат, ты все-таки живой, как я рада, а… а может, и Шакир?
– Нет, Зухра, погиб он… Сам хоронил…
Сноха Салима тут же собрала на стол. Гость же неуклюже разделся, долго разматывал непонятного цвета портянки, повесил их на свои бесформенные серые валенки. Затем вытащил из дорожной котомки черный бугристый каравай хлеба, большой сверток сырых семечек. Зухра с дрожью в руках бережно взяла в руки этот хлеб, понюхала, прослезилась:
– Это наш, степной домашний хлеб… – Осторожно отщипнула кусочек и, как некое драгоценное яство, с удовольствием, неторопливо, как будто прислушиваясь к вкусу, стала его разжевывать.
За обедом пришедшая в себя Зухра и Ахат, вспоминая детство, то до слез смеялись, то грустно затихали.
– Все наше детство прошло вместе в селе Мырзакай, – обращаясь к домашним, начала Зухра, – слева Ахат, справа Шакир. Вместе играли у Мендыма – речки нашей родной, вместе выполняли привычную домашнюю работу. Дома-то наши отделяли всего лишь плетни. Тогда все соседские дворы были на виду, не то что сейчас, когда стали строить дома, как у русских – двор, что крепость, стали закрывать от соседей. А тогда из крыльца своего дома было видно, что творится во дворе соседа. Перемахнул через плетень, и ты уже у соседей. Поэтому и жили дружно, все же на виду, ничего не скроешь… Я ж у них командиршей была, они меня слушались. А помнишь?..
Тут Зухра расхохоталась, зажмуренные от смеха глаза выдавили слезы. Всем за столом уже было смешно от того, что так задорно и заразительно она смеется. Кое-как успокоившись, вытерла кончиком платочка слезы и, похохатывая, от этого прерываясь, пустилась в воспоминания.
– Весной мы втроем пасем гусей…
И сразу перед ее глазами возникли яркие картинки из детства, и она с присущим ей красноречием стала рассказывать об общих детских приключениях. О том, что весной, когда остатки весенних луж и вода в ямках от разлившейся реки пестры от головастиков, и среди пробившейся ярко-зеленой травы вовсю цветут весенние первоцветы, гуси выводят цыплят, и их нужно пасти и стеречь от коршунов, которые так и норовят сцапать эти нежные щебечущие комочки. Вот они втроем и охраняют их – в руках длинные прутья, зорко выглядывая в синем небе очерчивающих плавные круги коршунов, важно вышагивают по весеннему полю.
И когда выводки с гусынями и настороженными, агрессивными в это время гусаками, наевшись, успокаивались, цыплята сбивались под крылья гусынь и дремали, дети тоже усаживались на сухом пригорке.
– Мне мой папа Гадыльша – известный в округе кураист и сочинитель баитов – рассказывал много сказок, я их все помнила наизусть, и мои друзья-соседи часто просили пересказать их.
– Кхе, кхе… – смущенно прокашлявшись, скрипучим голосом вставил Ахат, – славно она эти сказки рассказывала, как актриса. Всем голосам героев подражала. Где надо – споет, где надо – шепотом, а потом как закричит страшным голосом, пугая нас!
– Тогда Ахат, – озорно поглядывая на гостя, продолжила Зухра, – был поздоровее и сильнее Шакира, но немного из-за своей полноты был тяжелым и неуклюжим. Да не смущайся ты, Ахат! Шакир же был худым, но жилистее и ловчее Ахата. Вот и в этот раз Ахат плюхнулся на живот и замер, Шакир же все крутился, то так сядет, то по-другому приляжет…
И вдруг на самом интересном месте сказки их перепугал встревоженный гогот гусей, аж задремавший Ахат испуганно неожиданно легко подскочил. Они упустили момент атаки коршуна, но бдительный гусак вступил с ним в единоборство: шипя и широко расставив крылья, он грозно надвигался на коршуна, который успел схватить цыпленка клювом, но, видимо, гусак помешал ему с ходу взлететь. Втроем пустились к ним на помощь. Растерянный Ахат все прыгал вокруг гуся и коршуна, не зная, что делать, а Шакир с ходу стал хлестать хищника своим прутом. Еще раз увидев перед глазами эту «битву», Зухра опять залилась смехом, Ахат же пытался оправдаться: «Да не растерялся я, не испугался, просто Шакир шустрее был…».
– Коршун тоже, как Ахат, растерялся, сбросил с клюва цыпленка и, кое-как оторвавшись от гусака и Шакира, разбежался и взлетел. Теперь гусак переключился на нас, я пыталась взять в руки уже бездыханного цыпленка, видимо, клювом коршун повредил ему шею, а гусак – на меня, Шакир – на гусака, Ахат прыгает вокруг нас. Гусыни и все стайки на поле подняли гвалт! Тут гусак переключился на Ахата, Ахат от неожиданности споткнулся и упал, гусак на него верхом, щиплет его мягкий зад, тот кричит.
– Да уж! Досталось мне тогда от гусака. На следующий день вся задница была в багровых синяках. Еле живой ходил, сидеть долго не мог, кхе-кхе-кхе!
– Кое-как Шакир согнал гусака с Ахата. Пока они воевали с гусаком, я отбежала подальше. Примчались и обкусанные гусаком ребята. Что делать? Нам же теперь достанется от родителей, гуси-то наши были. И мы, оставив Ахата на карауле, спустились к берегу речки. Там выкопали палкой ямку, застелили дно травкой. Потом в шутку, как взрослые, прочитали подобие молитвы и «похоронили» погибшего… Позже часто смеялись у этого места, мол, цыплячье кладбище…
…Домашние уже давно разошлись по своим делам. Глава семьи Ислам вышел во двор по весенним хозяйственным заботам. Хозяйка присела за шитье. Внучки, сопя и грызя кончики карандашей, стуча стальными перьями о дно чернильниц, зашелестев учебниками, засели за уроки.
А Зухра с Ахатом, не раз обновив самовар, все говорили и говорили. Он – мало и отрывисто, лишь подтверждая или отрицая многочисленные вопросы Зухры об односельчанах. Она вся воспряла, ее белое, начинающее морщиниться лицо порозовело, голубые глаза задорно искрились. Ей казалось, что перед ней не кухонный стол, застеленный клетчатой клеенкой с цветными пятнами отпечатков от фантиков, а ровная степь с родными улочками. И она в воображении то приближала к себе нужный дом, то отдаляла, переходила к другому. Между домами сновали люди: ее родные, соседи и знакомые. Она вся была в этом мире.
Постепенно звонкий голос Зухры поутих, и домашние слышали лишь бубнящий монолог гостя, изредка перебиваемый ее недовольными возгласами, и вдруг сладко уснувший под монотонный говор самый младший в доме внук дернулся то ли от вскрика, то ли от визгливого воя Зухры, проснулся и в голос заплакал. Все вскинулись и замерли.
– Әй, ҡәһәр һуҡҡыр! Дөмөккер! (Будь ты проклят!) Вон из моего дома, – задыхаясь, отрывисто почти визжала Зухра, – вон! Как ты посмел прийти с этим в мой дом, вон!
И она, спотыкаясь, чуть не падая, ввалилась в комнату с детьми, причитая, дергано закружилась, то порывисто шла в сторону гостя, то резко назад.
Гость же, окончательно растерявшись, молча посидел, еще больше почернел, глаза затравленно забегали, он затрясся, еще больше хромая, заковылял к валенкам. Кое-как обвязав портянки, влез в валенки, нахлобучил тулуп и, не прощаясь, вывалился, чуть не сбив с ног хозяина, спешащего на шум в доме.
– Да будь ты проклят! – Отчаянный выкрик Зухры с жаром, как ядро из пушки после взрыва пороха, выкинутый ее нутром вслед Ахату, эхом отозвался в пустом чулане и вытолкнул его из дома.
За окном установились серые промозглые дни. Уже подтаявшие, повернутые к солнцу бока сугробов, почерневшие кучки навоза на дорогах присыпало беленьким снегом. Небо заволокло серыми ватными тучами, сквозь которые не мог пробиться ни один лучик солнца. Заснеженные вершины гор растворились в молочном тумане, которые полностью слились с низким небом.
Зухра ни с кем не разговаривала. Ее веретено, закатившееся под стол, тоскливо лежало на боку, взбитая шерсть на газете поникла. Лишь молча попьет она чай, сходит с кумганчиком с теплой водой во двор и снова, свернувшись калачиком, лежит на своей одноместной сетчатой койке, стоящей у голландской печи, как будто тяжело больна. Даже гуканье над ухом ее любимого внука, который где ползком, где перебежками подбирался к ней, не мог растопить ее безразличия. Сядет она временами, посмотрит невидящими глазами куда-то вдаль и шепчет про себя молитвы, судя по продолжительности – поминальные…
Этот неожиданный визит полностью вышиб ее из привычного размеренного и спокойного уклада жизни последних лет, когда многострадальная страна, уже подзабыв тяготы войны с фашистами – голод, разруху, большое всеобщее горе от потери родных и близких, – жила в радостном ожидании перемен к лучшему, ликовала от первых полетов героев-космонавтов страны. И хоть жила деревня еще при керосиновых лампах, еще старики по привычке драли лыко и плели лапти, и основным видом транспорта оставались лошади, но все новости по радио о грандиозных новостройках, большие портреты улыбающихся из передовиц газет космонавтов всеми воспринимались как уверенный шаг в светлое будущее. И вот, взбудораженные гостем, давно полузабытые воспоминания из далекого детства Зухры, прошедшего еще до Первой мировой войны, вспыхнули перед ней всеми яркими красками, и она окунулась в них, по-новому переживая полузабытое прошлое.
Глава I
Шакир
– Вставай, доченька, вставай! Поедем с тобой на мельницу, вставай… – так отец, ласково теребя и перебирая непослушные, плотные кудрявые волосы, в раннее утро будил Зухру.
Не дожидаясь долгих уговоров, шустро одевшись, она вышла в еще по-утреннему прохладный двор. Любила она, лениво потягиваясь, постоять на мокрых от росы досках крылечка, по-хозяйски оглядывая двор и окружающие дали. Во дворе, уже снаряженная в хомут, но еще не запряженная щипала травку у плетня их послушная, смирная кобыла. Ее маленький жеребенок, смешно подпрыгивая и всхрапывая, крутился вокруг матери, поминутно тычась в вымя. Телега уже загружена мешками с зерном, который они собрали с папой совсем недавно с пожелтевших к концу лета полевых наделов и обмолотили. Курицы, бестолково толкаясь, смешно перебегая друг за другом с места на место, непрерывно и недовольно кудахча, клюют просыпавшиеся зернышки. Жеребенок, наевшись, воинственно выгнув шею, носится за разбегающимися во все стороны курами.
Вдали, над рекой Мендым, курится туман, за ней виднеются гряды приподошвенных Уральских гор. Тогда в ее сознании они, далекие, покрытые тайной, казались источником всех напастей. Она думала, что все сказочные чудища обитают там в темных лесах и ущельях и прилетают к людям оттуда. И вся надежда была на самую высокую здесь гору Караульную. Говорят, в стародавние времена на ее вершине день и ночь дежурили караулы – с этой вершины видна окрестность на много верст вокруг, и приближение врага не заставало сельчан врасплох.
Папа, когда нужно было ехать за эти горы, готовился загодя, с особым пристрастием проверял конскую упряжь, колеса и всю тележную оснастку. Говорил, что на самых крутых спусках лошадь с них сползает, почти садясь, еле удерживая воз. Здесь же, на ровных степных мягких дорогах, телега катится, не встречая никаких преград.
Зухра, притворившись равнодушной, хитро скосила глаза сначала направо, затем налево, обшарила зорким взглядом все прощелины на плетне – за ними всегда посверкивали любопытные глаза соседских мальчишек Шакира и Ахата. Кто из них раньше увидит и заговорит с ней, было негласным мальчишеским состязанием. Зухра над ними только посмеивалась. С тех пор как она себя помнит, всегда они были вместе, хоть по характеру совсем разные. Ахат – упрямый, импульсивный, решительный, сильный, но немного тугодум. С округлыми темными глазами, темнокожий, он летом загорал до черноты. Когда он вобьет что-либо себе в голову или разозлится, то прет на обидчика, как бычок, его глаза наливаются кровью, он ничего не видит и не слышит. Шакир же, напротив, всегда задумчивый, рассудительный. Он был бледнокожим и светловолосым, сероглазым. В сравнении с Ахатом его рассудительность казалась старческой.
Зухра с ними дружила потому, наверное, что любила верховодить. Во время игр она часто чуть ли не до драки сцеплялась с Ахатом, он – упрямый и неуступчивый – не понимал, что перед ним девчонка, и относился, как к ровне. Разнять и помирить их мог только Шакир. Вот так они и дружили – от мирных, тихих бесед и игр до свар и ссор. Несколько дней Зухра могла не смотреть в их сторону, ходила суровая и гордая, но, соскучившись по совместным играм, все ждала, когда же придет примиритель Шакир. Первой никогда не шла на мировую.
Дома, на затопленной папой печурке, уже пыхтел медный чайник, надраенный Зухрой до блеска. Быстро и плавно передвигаясь за занавеской по женской половине дома, она готовила завтрак. «Все, как мама, делает – быстро, бесшумно, даже стол, как она, протирает», – с грустью думал ее отец Гадыльша, в ожидании чая наблюдая за дочкой, подсвеченной из окна утренним солнцем: ее силуэт четкой тенью отображался на занавеске.
– Папа, все готово, идем позавтракаем!
– Спасибо, доченька! – Усаживаясь за стол и оглядев его, полного деревенской снеди, где все было своим – молоко, масло, курут и лепешки, Гадыльша, расчувствовавшись, сказал: – Что бы без тебя я делал, доченька? И правду народ говорит, что дочки ближе к родителям, во всем ты заменила маму. Хоть Забир нас и не забывает, как отделился своей семьей, но у него уже свои заботы, свой двор. Зулейха еще малышка, так что двоим нам хлопотать по хозяйству, пока замуж не выйдешь.
После чая Зухра собрала небольшую дорожную котомку с едой, и они, пристроившись на мешках, выехали со двора. Телега покатила по пыльным улицам Мырзакая, жители которого по утренней прохладе заспешили по своим делам: кто в продуктовую лавку, кто на базарчик, а кто – в мечеть. Большая ярмарка проходила по четвергам, и сюда съезжались жители окружающих деревень. Ох и весело было в такой день: чего только не привозили сюда на продажу и каких только чудаков не собирал этот базар! Но ту ярмарку, что проходила по понедельникам в селе Архангельское, Зухра никогда не забудет. Часто брал ее с собой туда отец. Большой поселок с русским населением, с кирпичными домами, большими магазинами и базаром, и совсем поражал ее воображение шумный, извергающий клубы дыма, большой медеплавильный завод. Вокруг него как в муравейнике суетились хмурые рабочие, приезжали подводы с рудой, углем, уезжали порожние. На ярмарке папа после удачной торговли покупал ей красивые наряды и разные безделушки.
А сейчас они ехали на мельницу. Любила она такие поездки. Папа всегда рассказывал всякие истории, сказки, пел протяжные старинные башкирские песни. Особенно задушевно и грустно он стал петь после похорон мамы…
Зухра помнила маму тихой и покладистой, она все время была за работой – не только все домашние хлопоты были на ней, но и все, что делал отец, было также ее заботой. Потом она заболела, вся высохла, пожелтела и еле слышным шепотом не раз повторяла мужу:
– Помру я скоро… Об одном только сожалею – дети без меня будут расти, не успела ими налюбоваться, поласкать и научить всем женским хозяйственным делам…
Видимо, долгая дорога, невеселые думы о будущем дочерей, растущих без матери, и грусть-тоска по любимой жене, одиночество придавали его пению печальную и задушевную окраску.
Особенно Зухра любила в исполнении отца песню «Таштугай». Красивый необычный напев, слова, смысл песни – все сливалось для нее в грустной картинке: красавицу, молодую Консылу, против ее воли выдали замуж за нелюбимого в далекий край Таштугай (каменистая степь), и, тоскуя там по своей родине и любимому джигиту, она сочинила эту песню:
Легенда гласила, что башкир по имени Кутур Катайского рода выдал свою дочь Консылу замуж за сына старшины Кубэка Альми Усергенского рода. Девушка не прижилась на далекой земле, тосковала, вспоминая свою горную, лесную родину и оставшегося там любимого джигита Байгубека. И свою тоску изливала в этой песне.
Когда она приезжала в гости к отцу, встречалась с Байгубеком под черноталом возле ручья. И однажды они сговорились вместе сбежать. Прознав об этом и чтобы избежать родового позора, сберечь честь родни, ее родные убили Байгубека. Сраженную горем Консылу увезли на Таштугай, в дом свекра. Но не смогла она там жить с нелюбимым, тоскуя по Байгубеку, бросилась в реку.
Когда папа рассказал ей эту историю и спел саму песню, она расплакалась:
– Папа, ты же не отдашь меня замуж за нелюбимого, не отправишь в чужие дали…
– Пока я живой, доченька, не бывать этому. Могилой матери твоей клянусь… – отвечал растроганный отец.
Вообще отец не был похож на мужчин Мырзакая. Хоть и не слыл таким же состоятельным, как, например, Султанбек-бай, как его братья и дети, которые жили в больших пятистенных домах под железными крышами и владели лавками и мельницей, возили обозами товары из-за гор и Архангельского. Добрая половина плодородных земель принадлежала им.
Но он также не был похож и на простых мужиков, которые в основном были заняты тяжелым трудом – пахали, сеяли, управлялись лошадьми, что-то строили, возили. Глядя на их угрюмые, грустные лица, можно было подумать, что в этом и есть смысл их жизни. Хотя так оно и было – без этого труда не прокормили бы свои большие семьи. Гадыльша же в силу своих талантов смотрел на мир иначе.
Его род с незапамятных времен принадлежал сословию, которое было хранителем древних легенд, сказаний, сказок и баитов. Они все хорошо играли на курае, пели. Знали происхождение и истории родов, наизусть читали древние сказания. Их могли слушать без устали. Поэтому отношение к ним и властей, и богатеев, и всех сельчан было особенным. Их уважали, слушались и приглашали на родовые, семейные торжества. Они были вхожи во все дома, и им в помощи, если это было нужно, никто не отказывал. Его талант сельчане щедро одаривали мешками муки, мясом после осеннего забоя и отрезами добротной ткани.
Все это накладывало на него особенный отпечаток. Его стан не был согнут хождением, скрючившись, целыми днями за сохой, руки не огрубели, и лицо не загорало до черноты и не обветривалось. Он был статным и уверенным в себе. На светлом для деревни, довольно холеном лице, обрамленном ухоженной бородой, выделялись умные, проницательные глаза, движения его были плавными, артистичными, и постоянные выступления перед публикой сделали его речь правильной и богатой, почти учительской.
И если в большинстве домов в селе, в силу бедности, полы были земляными, то в доме Гадыльши – деревянными. Зухра постоянно скоблила пол большим ножом и отмывала до блеска. От такой постоянной шлифовки дерево мягко блестело, пахло свежестью, и крепкие основания сучьев, не поддающиеся скоблению, мягко выпирали и придавали полу бугристость. Основной лежанкой в доме были деревянные нары, на которых в углу громоздилась свернутая постель – одеяла, матрасы и подушки. А родители спали за занавеской на железной кровати, что в то время было большой редкостью.
Одевался Гадыльша всегда опрятно. Бабушка умершей жены была из оседлых поволжек и владела многими рукоделиями. Обшивала ладной, иногда вышитой узорами одеждой и мужа, и детей. Поэтому Гадыльша и не хотел, чтобы у его дочери была участь большинства девушек села – раннее замужество, работа по хозяйству от зари и до поздней ночи и куча детей.
– Зухра, наш род никогда никому не кланялся. Наши деды были сильными, будь достойной их, – часто говорил он.
Вот и мельница у запруженной реки Мендым. Как всегда в это время года – очередь. Пристроив лошадь, кинув перед ней охапку соломы, отец направился к мужикам, кучкующимся у навеса в ожидании своей очереди.
Зухра же отошла к запруде, присела на давно облюбованный ею гладкий речной камень. Отсюда открывался чудесный вид на мельницу. Справа – зеркальная поверхность пруда; окружающие пруд деревья, кустарники и сама мельница в безветренную погоду отражались на его поверхности, как в зеркале. Сорванные с прибрежных кустарников уже чуть прохладным августовским ветром, немного пожелтевшие листья сначала лениво, а ближе к плотине кружась ретиво, устремляются к искусственному водопаду. Слева – отработавший свое на колесе мельницы и вырвавшийся на свободу поток реки Мендым.
Все это казалось ей живым. Вот текла, текла сама по себе речка, но злые силы перекрыли ей дорожку тяжелыми валунами, дубовыми столбами, пленили ее и заставили работать на себя, дав волю лишь мощной струе стекать по желобку и крутить тяжелое колесо. Колесо же, тоже угрюмый невольник, недовольно скрипя, день и ночь крутит тяжелые каменные жернова внутри мельницы. Сорвавшись с колеса, обрадованная речка, весело журча, скачет по камням, радуя всех свежим и чистым потоком. Но ни речка, ни колесо, ни жернова не догадывались, какую важную работу они выполняют: после жерновов из лотка сыпется сама жизнь – беленькая мука, из которой получается все вкусное и сытное.
Подошла их очередь. Папа, закинув мешок на плечо, несет его по лестнице наверх и высыпает зерно в деревянную горловину, затем скидывает вниз опустевшую рогожу. Зухра выходит наружу и вытряхивает мешок, очищая от шелухи, соломинок и засохшей травы. Затем подставляет его под медленно ползущий по лотку рыхлый поток муки. Полные тугие мешки папа бережно укладывает на телегу, и все это наполняет сердце радостью – есть хороший урожай, значит, всю зиму будет сытно.
На обратной дороге, когда кобыла, чуть поднатужившись, вытащила загруженную мукой телегу из низины, из-за кустарников, облепивших берега реки, открылся широкий вид на Мырзакай – слева в дымке сине-зеленые горы, справа – золотое пшеничное раздолье. Оно было, как лоскутное одеяло: кое-где уже опустевшие кусочки нивы виднелись, как сероватые квадратики, кое-где еще колосилась рожь, и в ней мельтешили пестрые фигурки сельчан. На скошенных серпами участках беспорядочно теснились связки снопов. Само село посреди этого степного простора зеленело пятнами огородов и кронами плодоносных кустарников.
Когда въехали в него, миновав почти вросший в землю, без ограды, с прохудившейся крышей крайний дом, папа натянул вожжи:
– Тпру-у-у! Доченька, осталось что-нибудь в нашей котомке?
– Да, еще краюха хлеба, яйца…
– Иди, занеси все это к ним. Голодают, наверное.
Зухра спрыгнула с телеги, зашла в темные сени. Изнутри раздавались чьи-то всхлипы. В доме было темно и душно; чуть привыкнув, она увидела отполированный до блеска босыми пятками земляной пол. На каких-то лохмотьях, прямо на полу, лежали и сидели полуголые дети. Взрослых не было. Она хотела поставить котомку на стол, но и его не обнаружила. Немного подумав, она подозвала к себе самую старшую девочку – грязно-серое лицо, спутанные, нечесаные волосы, латаное-перелатаное тряпье, едва закрывающее худое тельце. Но поразили ее глаза – черные, большие, они сверкали, излучая тревогу и тоску.
– Как тебя зовут?
– Фатхия…
– Вот, поешьте… – и Зухра торопливо всучила ей в руки остатки продуктов. Выходя из дома, за спиной услышала возню и свару, плач маленьких детей…
– Пап, а почему они так живут? – подавленная увиденным, чуть не плача, выдавила Зухра. – У них же ничего нет. Как они зимуют?
– Это семья пастуха Кильдебая. Лентяи они, доченька. Летом он еще кое-что зарабатывает, а зимой все побираются. Жалеют их все, помогают. Вот так на милостыню и живут.
Нередко Зухра об этом задумывалась – почему все так несправедливо устроено? Все люди одинаковы, но есть богатые и есть такие, как эта семья Кильдебая. Но и те, кто живет средне, все время не покладая рук трудятся. Вот отец Ахата – Сабир-агай – зарабатывает тем, что на все лето после посева уезжает за эти горы рубить лес. Он весь черный, сгорбившийся, ладони, как лопаты, покрыты сплошными мозолями, пальцы скрючились. Он – образец хозяина, натужно, скрипя зубами, через труды до седьмого пота, поддерживающего семью на плаву, на среднем уровне – и не богат, и не беден. Его жена Сарбиямал-апай, хоть и не в меру болтушка и большая любительница собирать и распространять сплетни, за что не раз бывает бита мужем, тоже вся черная от домашней работы и труда по уборке урожаев.
Шакира семья все время гнет спину на полях бая Султанбека. Отец Шакира Хамит-агай – богобоязненный, тихий и спокойный, до точки соблюдающий наставления Корана, и в труде смирен и терпелив. Такова и жена его – Рахима-апай. Никогда соседке Сарбиямал еще не удавалось вовлечь ее в пересуды о сельчанах. Она стеснительно отмахивалась от таких разговоров и робко просила соседку не говорить плохо о людях. И так же, как и муж, смиренно и стойко переносила все тяготы жизни.
Когда Зухра делилась этими мыслями с отцом, он говорил:
– Трудиться надо, доченька. У лежебоки ничего нет. Бай тоже трудяга. Он свое заработал и горбом своим, и умом. И теперь на него трудятся те, кто не мог так работать иль у кого не хватает ума правильно вести хозяйство. И надо грамотным быть. Вот наш мулла Мухаметша – и дом у него большой, добротный, и сытно живут, хорошо одеваются. Но не с неба же ему все это свалилось. А заработал он все это тоже своим умом. Учился долго, постигал мудрости Корана, и пишет, и читает на арабском. Поэтому люди его уважают, ценят его труд и щедро оплачивают его службу. Ведь не зря башкиры говорят: «Кто много знает, того и беда не коснется, и мор не возьмет». Ты у меня смышленая, хочешь, отдам тебя в ученицы жене нашего муллы? Читать и писать научишься, Коран будешь знать, там много ответов на твои вопросы.
Так Зухра стала ученицей абыстай Галии, тоже владеющей грамотой жены муллы Мухаметши. После обеда в оговоренное время бежала она, не чувствуя под собой ног, в светлый и просторный дом муллы, стоящий на пригорке недалеко от мечети.
Она хорошо помнила, ей было лет пять, как открывали эту новенькую, четвертую в селе, мечеть. Ее строили сообща на самом высоком, просматриваемом со всех сторон пригорке. Основную долю пожертвований на мечеть внесли самые богатые селяне, и, говорили, самое большое пожертвование внес Султанбек-бай с сыновьями. Остальные внесли кто сколько смог, никто в стороне не остался.
Сначала, радуя глаз, вырос свежий бело-желтоватый высокий сруб из толстых и добротных сосен. На его возведении работали все мужчины села. Женщины в больших котлах варили мясо заколотых здесь же как пожертвование баранов. Затем плотники соорудили причудливый высокий каркас крыши с башней-минаретом. Обшили крышу железом, привезенным с завода города Белорецка. Железный шпиль завершил серебристый полумесяц, который в часы заката, когда уже вся деревня была в тени, долго сверкал, как божественный источник света, да и ночью таинственно отражал лунное серебро.
Настал день открытия мечети. Был солнечный, жаркий июньский день, когда закончились посевные работы. На небе – ни облачка, синее-синее небо как будто само радовалось этому событию. Все пришли нарядно одетыми. Зухру на свои плечи посадил брат Забир, и она сверху видела, как радуется народ. Зухра задирала голову, чтобы лучше рассмотреть блестящий полумесяц, но он был так высоко, что у нее начинала кружиться голова. После положенных молитв в мечеть торжественно занесли красивые ковры – пожертвование, дар торговцев села. Под потолком повесили ажурные золоченые керосиновые лампы. Стены украсили вышитыми сурами из Корана коврами.
Закололи три лошади из табуна Султанбек-бая, мясо варилось в больших котлах. Тут же на площади были расстелены ковры, расставлены угощения, и весь народ вкушал мясо жирных молодых трехлеток. Оставшееся мясо раздали бедным.
Папа Зухры играл на курае, пел протяжные башкирские песни. Народ гулял до вечера. Имамом мечети стал только окончивший учебу в городе Троицке, у Ишана Зайнуллы Расулева, мулла Мухаметша.
И вот Зухра стала причастной к вере, к сурам Корана. Ей нравилось читать и писать арабской вязью, заучивать наизусть целые суры, слушать любимую учительницу:
– Послушайте, как Всевышний разъяснил, что такое благочестие, в сто семнадцатом аяте суры «Бакара»: «Благочестие состоит не в том, чтобы вы обращали ваши лица на восток и запад. Но благочестив тот, кто уверовал в Аллаха, в Последний день, в ангелов, в Писание, в пророков, кто раздавал имущество, несмотря на свою любовь к нему, родственникам, сиротам, бедным, путникам и просящим, совершал намаз, выплачивал закят, проявлял терпение в нужде, при болезни и во время сражения. Таковы те, которые правдивы. Таковы богобоязненные», – у читающей Коран абыстай глаза горели добрым светом. Всегда красиво и опрятно одетая, белая лицом, большеглазая, она терпеливо и доходчиво раскрывала ученицам смысл самых важных сур. – Эти аяты учат нас, что праведность и благочестие – самое важное, что может быть в истинной и искренней вере. Основа благодетели и правильного поведения – это связь с Богом, который все видит, всегда и везде. Он знает все тайны человека и все, что скрывает человек от других. Поэтому мы должны быть нравственны всегда. Бог, как никто другой, знает о нас все. Мы можем обмануть любого, но только не Его. Если человек любит Бога, помнит о Нем и о Судном дне, то он будет вести себя благочестиво, его намерения будут искренними. А теперь повторим выученные вчера суры…
Зухра с улыбкой превосходства слушала запинавшихся через каждое слово молитвы других учениц. Уже через год учебы она эти молитвы знала наизусть, на арабском читала бегло, писала уверенно, красиво, легко и без ошибок. «Вот бестолковые, – думала она, – неужели так трудно все это выучить? Суры же, как песни, пой и запоминай, наслаждайся этим ритмом арабской словесной вязи». Абыстай, когда ученицы совсем замолкали, забыв продолжение сур, просила помочь им Зухру. А Зухра тут же уверенно подхватывала и подсказывала продолжение. Отец был очень доволен ею и часто перед дальней дорогой или важным делом стал просить ее прочитать нужные молитвы.
– Папа, в Коране сказано, что нужно делиться с бедными и нуждающимися, можно я отнесу семье дяди Кельдыбая немного муки и свой старый камзол? Я его уже не ношу, а Фатхие надевать нечего…
После обильных осенних дождей, насквозь пропитавших черную благодатную землю на радость хлеборобам Мырзакая, с пришедшими с севера холодами выпал белый-белый снег, укрыв землю надежным покрывалом. Не промерзла до звона земля, пропиталась живительной влагой, значит, на следующий год жди хороших всходов, а там уже дай Аллах хорошего лета для доброго урожая.
Сивый игривый жеребеночек, который за это время вырос в стройного стремительного двухлетку, был очень привязан к Зухре. Она с рождения кормила его с рук, гладила, ласкала и дала ему звучное имя – Акбузат, который в мифологии был волшебным крылатым богатырским конем, родоначальником тулпаров, конем Урал-батыра. Он всегда доверчиво льнул к ней, позволял ей обнимать себя за шею, при этом прижимая ее плечо к себе теплой вздрагивающей мордой. Бывало даже так, что увлекшуюся игрой и не замечающую его Зухру он ревниво отстранял от прилипчивых соседей, мягко бодая ее, уводил в свой родной двор, ближе к кобыле. Зухра при этом громко и радостно смеялась, шлепала его по шее, гладила упругую гриву.
Когда уже лег на землю добротный слой снега, Гадыльша пригнал кобылу с Акбузатом с тебеневки во двор, чтобы подкормить их. Зухра, обрадовавшись, выбежала во двор на «свидание» с любимым жеребенком. Лучи яркого солнца, отражаясь от белейшего снега, слепили глаза, синее бездонное небо подкрасило голубым тени от сараев, плетней и стожков соломы. Акбузат, тонко заржав, подпрыгивая, словно дурачась, подскакал к Зухре, выпрашивая ласки и корочки хлеба. Они стали бегать друг за другом – Зухра, непрерывно смеясь, как колокольчик, а Акбузат, всхрапывая и мотая во все стороны коротким, но пушистым и увесистым хвостом.
Тут как из-под земли с двух сторон появились соседи, Шакир и Ахат. Опершись о плетень, они долго и с восхищением смотрели на игру девочки с жеребенком. И Ахат не выдержал, крикнул ей:
– Зухра! А давай объездим твоего Акбузата!
– А как это?
– Ты видела, как объезжают молодняк? Взрослые мужчины приучают к верховой езде молодых жеребцов, а мы, мальчики, будем объезжать твоего Акбузата!
– Как ты им будешь управлять, для него же нет подходящей уздечки? – вмешался с другой стороны Шакир.
– А мы сплетем его из лыка.
Договорившись, мальчики тут же сбегали за лыком и стали плести из него веревки. Зухра держала Акбузата за гриву, приобняв за шею, но как только подходили мальчики, он отбегал в сторону. Друзья заметили, что он особенно боится Ахата. Поэтому за примеркой стал подходить только Шакир, и он же осторожно надел жеребенку на голову приятно пахнущие из свежего желто-охристого лыка уздцы. Теперь Зухра держала Акбузата под уздцы, но как только начинали приближаться мальчики, как будто угадав их намерения, он начинал крутиться вокруг Зухры, никого к себе не подпуская.
Тут Шакир догадался сбегать за кусочками хлеба. И опять – Акбузат брал хлеб только с рук Шакира.
– Шакир, он тебя не боится, давай сам попробуй на нем прокатиться!
– Не-е, ты ездил верхом, я еще нет, давай ты!
Друзья, посоветовавшись, подвели Акбузата к сараю и прижали его к стенке, Ахат же, осторожно приблизившись, поставил рядом осиновый чурбак, взобрался на него и только лег поперек спины жеребенка, чтобы подтянуться и сесть, как Акбузат вырвался и побежал вдоль плетня. Ахат же беспомощно повис на нем, смешно болтая ногами, проехал несколько метров и, когда Акбузат подкинул вверх задние ноги и вильнул корпусом, Ахат свалился на рыхлый снег, вызвав хохот наблюдающих друзей.
В следующий раз ему все же удалось сесть на него, он победно натянул уздцы, стараясь унять резвость жеребенка, но тот и прижатой к корпусу головой все равно стал мотать во все стороны, стараясь скинуть с себя седока. Может, и удержался бы на этот раз юный объездчик, но тут сплетенная некрепкими и неумелыми руками уздечка распустилась, и упавший опять на снег Ахат уже лежал с остатками уздечки в руках.
– Ну все, хватит издеваться над моим Акбузатом! – не выдержав, крикнула Зухра, догнала его в углу огорода, приобняла, успокаивая, погладила шею, спину. И тут шальная мысль озарила ее: не смогли мальчики, получится у нее. Она тихонечко подвела жеребенка к лежащим бревнам, взобралась на них, продолжая ласкать и разговаривать с ним, осторожно села на него. Акбузат же, как будто так и надо, не спеша тронулся, Зухра, мягко покачиваясь на нем, сияла от восторга. Жеребенок, как будто боясь уронить драгоценную ношу, осторожно вышагивал вдоль плетня. Соседи раскрыв рты смотрели, как на чудо, на девочку-всадницу, победно восседающую и довольно ухмыляющуюся:
– Эх вы, джигиты! Позор вам! Вот как надо обращаться с лошадьми!
Середина знойного лета. После обильных июньских дождей рожь пошла в рост, отцвела, припорошив желто-зеленой пыльцой все вокруг и, буйно зеленея, как море, волнами колыхалась от теплого ветра. Сельчане радовались равномерному росту ржи и с опаской ждали август – как бы не был он слишком дождливым и холодным, тогда не успеют колосья наполниться и созреть полноценными зернами. Не раз бывало так, что сплошные дожди и холодные степные ветры валили рожь и прибивали колосья к земле, смешав все с черной почвой, и урожай гнил на корню. Тогда оставалось надеяться только на прошлогодние запасы, и ни о какой выгодной торговле на ярмарках не могло быть и речи.
А сейчас настало такое время, когда особых работ по хозяйству и не было – играй в свое удовольствие, купайся в Мендым-речке. В эти дни друзья-соседи не расставались – загоревшие, босые, носились по улицам, вступали в поединки с детворой из «чужих» улиц. Ведь между ними шла негласная борьба – кто лучше, быстрее, сильнее. Улицы, переулки тоже были поделены на свои и чужие.
Самой увлекательной в летнее время была игра с железным обручем. Площадкой для игры была вся улица. Первая команда – дети одного конца улицы, вторая – другого конца. Все вооружены увесистыми осиновыми палками. За лето эти биты так отшлифовывались ладошками игроков, что блестели, как отполированные. Задачей команд было как можно дальше по улице при помощи этих бит прогнать обруч, а другой команды – отбить обруч и погнать в другую сторону. Если обруч падал, то с места падения он переходил другой команде. Победителем была команда, пробившая обруч до условленного конца улицы.
Ахат и Шакир были «нападающими», Зухра оставалась чуть позади на случай «прорыва» чужих нападающих.
– Гони, Шакир! Бей сильнее! Сейчас мы их прогоним до самого Мендыма! – кричал Ахат, подзадоривая друга.
Напористый Ахат, размахивая битой, отбивая им биты соперников, тянущихся к обручу, протаранивал дорожку Шакиру. Шакир же, уворачиваясь от соперников, ловко гнал обруч, не давая ему упасть.
– Сейчас! Так и до Мендыма!.. Смотри, Ахат, как бы мы тебя самого до Каранелги не прогнали! – с другой стороны заводилой и вечным противником команды был Асхат. Долговязый, худой, всегда одетый в одежду с чужого плеча, поэтому всегда нелепый. Он и бегал, смешно подпрыгивая, держа наперевес свою биту огромными ладонями в худеньких и длинных руках. Он рос сиротой. Его родители заблудились в степи в зимний буран, весной нашли их останки, разорванные волками. Узнали их лишь по клочьям рваной одежды.
Опеку над ним взял его дядя Накип – безвольный, молча переносящий нападки толстой и брюзгливой жены Гайши, которая сделала Асхата практически рабом семьи – вся черная работа по хозяйству была на нем. Говорили, что совсем маленьким спал он в сарае с овцами, с ними и питался объедками и помоями. Только когда стал способным работать, перевели его в маленькую летнюю кухню, и теперь зимой он мог топить там печку и в обнимку с ней спать, чтобы не замерзнуть. Лишь летом, в пору отсутствия больших работ, он мог себе позволить так вдоволь играть со сверстниками.
Бились они за обруч не на шутку. Казалось бы, такая простая игра, но в ней было много правил. Например, бить можно было по обручу, лишь держа биту в руках. То есть, чтобы не допустить прорыва катящегося обруча за победную черту, нельзя было кидать в него битой. Такой бросок наказывался переходом обруча на сторону противника.
Иногда по вечерам у играющих появлялись и болельщики. Выполнив хозяйственные дела, на лавки у домов высыпали хозяева. Иногда к играющим присоединялись и юноши постарше.
В их компанию часто пытался вклиниться сын соседей, живших напротив чуть справа, – дяди Ишмурзы и тети Рабиги. Его назвали звучным именем Тимербай, что обозначало богатство железной силой, мощью. Но на деле обладатель этого имени был несколько уродливым – маленького роста, кривоногий и заметно хромающий. Как-то по улице несся разъяренный бык. Играющие дети успели разбежаться, а малыш Тимербай, только научившийся ходить, попал под копыта быка. Сломанная правая нога срослась неправильно, и поэтому он сильно хромал. Вдобавок его выпученные глаза были расставлены далеко друг от друга и немного косили. Поэтому его лицо напоминало жабье, и к нему приклеилась кличка «Тимербака», что переводилось как «железная жаба», или просто «Бака» – «жаба».
Он всеми силами рвался в детские игры, но из-за хромоты не мог так же шустро бегать, отставал и в конце концов, от обиды плача, размазывая по щекам сопли и грязь от уличной пыли, уходил домой. Все это сделало Тимербая злым и завистливым. И часто он сидел у своего дома, издалека всех передразнивая и раздавая обидные клички.
За игрой часто Зухра стала замечать, как из-за изгородей, закоулков за ними наблюдает «чужая» – та самая Фатхия из крайнего дома. Ее никто не брал в свои игры, и она, понурая, сверкая белками глаз на загоревшем черном лице, ходила, как прокаженная. Зухра, мельком увидев ее, все время пыталась позвать ее в свой круг, но игра увлекала своими новыми поворотами, и Зухра теряла Фатхию из виду.
Как-то к вечеру Зухра с Ахатом и Шакиром, уставшие, сидели на изгороди и не заметили, как осмелевшая Фатхия незаметно к ним приблизилась и, потупив взгляд, стояла, опершись об угол изгороди.
– Смотрите, к нам чужая пожаловала! – заверещал Ахат. – Шакир, давай дадим ей жару, чтобы не топтала больше нашу улицу. – И схватил с земли засохший комок грязи.
– Нет, Ахат, стой! – бросила Зухра и, легко соскочив с жердочки, встала между ними. – Не надо так, Ахат.
– Ты чего, Зухра?! Эту оборванку Кельдыбая защищаешь, гнать ее надо отсюда, – и замахнулся, Зухра перехватила его руку и крепко сжала.
– Не смей, она тоже человек! Все мы равны перед Аллахом!
И между ними, как всегда, завязались спор и толкотня. Шакир встал на сторону Зухры, и когда вдвоем убедили Ахата не обижать девочку и оглянулись, чтобы позвать, ее и след простыл.
– Странной ты стала, Зухра, – начал, почесывая обожженные крапивой лодыжки, Ахат. – Сама же всегда говорила, что это наша улица, наша земля и никого сюда подпускать нельзя. А тут эту оборванку пожалела.
– Глупая я тогда была. Нас Галия-абыстай учит тому, что мы все равны перед Аллахом, что нужно любить ближних и помогать им, а не творить глупости, например, из-за улицы.
– Ха, говоришь, равны все! Ну, конечно, равны! Мы равны с богатеями? Ха-ха-ха, держите меня! Почему же тогда они с нами своим богатством не делятся, если мы равны? Почему они жируют, а мои папа с мамой трудятся как проклятые! Где же равенство? – по-взрослому сплюнул в сторону разгоряченный Ахат, вытаращив и так круглые глаза.
– Нам Галия-апай говорит, что мусульманин должен быть терпеливым и благочестивым. Только труд, смирение и соблюдение наставлений пророка принесут человеку благо…
– Да ты опять за свое! Еще скажи, что в мире ином будем жить счастливо и в достатке. Вот скажи, почему мы должны загибаться в этом мире?
– Не знаю я пока, Ахат, – сдалась Зухра, – не все еще нам объяснила Галия-абыстай, вот поучусь у нее еще и отвечу на твои вопросы. Хотя мне папа давно рассказывал про Белые степи, где есть справедливость.
– Это как белые, зимние степи, что ли, в белом снегу? Да уж, только там зимой и можно найти спасение от несправедливости – как заметет тебя там, заблудишься, вмерзнешь в белый снег, так и придет свобода от всех напастей! Или белый волк тебя осчастливит!
– Нет, это не про зимние степи. А про то, что неведомо где, неведомо в какой стороне и неведомо как далеко есть на земле место в Белых степях, где живут только счастливые люди. Там не нужно работать, как здесь, от зари дотемна, не надо заботиться о хлебе, о теплом ночлеге, там все есть, и люди там живут счастливые. Там не бывает войн, вражды и ссор. А место называется белым потому, что белый цвет – это цвет чистоты, и люди там живут тоже белые, то есть светлые.
– Ну, это все сказки! И как же можно туда попасть? – все не унимался Ахат.
– Папа говорил, что попадают туда только люди, правильно живущие, совершающие хорошие поступки, у кого только белые мысли. И еще, и это мне не совсем понятно, папа говорил, что белые степи – они вокруг нас или внутри нас. Но только мы их не видим или не все видят. Поэтому, Ахат, давай не будем просто так обижать людей, постараемся совершать хорошие поступки.
Зухра, собравшись идти домой, посмотрела в ту сторону, где на мягкой траве у изгороди возилась ее сестренка Зулейха. Она росла спокойной и могла часами возиться сама по себе с самодельными игрушками и особых хлопот Зухре не доставляла. Но сейчас ее не было на месте. Трава притоптана, лежит ее «кукла» – небольшая гладкая рогатина, обернутая тряпицами, напоминающими женскую одежду.
– Где Зулейха?! – всполошилась Зухра, подняв куклу, и, подумав, что она сама ушла домой, со всех ног бросилась туда. Мальчики за ней. Но дома ее не было. Встревоженный отец тоже вышел во двор и попросил подростков обежать все близлежащие улицы и дворы. Но все безрезультатно. Бегая по второму кругу, они стали заходить во все дворы и спрашивать: не видел ли кто маленькую Зулейху? Не заходила ли к вам?
Затем они, сильно напуганные, стали делать круги побольше и разбежались в разные концы деревни. Отец без седла взобрался на не отпущенную на вечерний выпас кобылу и объехал деревню по кругу. Уже солнце клонилось к закату, темнело на глазах. Паника одолела Зухру – как же она так заигралась, что совсем забыла про сестренку! Вдруг ее украли! Были же случаи, когда маленьких детей увозили в леса и растили как рабов, хуже собак они там жили. Неужели она попала в такие руки?!
Еще большую тревогу и страх добавлял как всегда сидящий на скамейке у своего дома Тимербака:
– Украли вашу Зулейху, вот, – верещал он со злорадством, – уволокли в темные леса, не найдете вы ее, все!
В надежде, что, может, ее нашли, Зухра вернулась к дому: там у ворот на траве уже сидел запыхавшийся и потный Ахат. Вышли встревоженные соседи, на лошади прискакал и папа. Не было только Шакира. Зухра навзрыд заплакала. Отец, ни слова не сказав ей в упрек, приобнял ее. Так они долго стояли, не зная, что делать.
Между тем остывающее летнее солнце, последними закатными лучами подрумянив вершину горы Караульной, ушло за горизонт, и постепенно на западе небо окрашивалось в тревожные оттенки багряного. Весь купол неба, еще подсвеченный закатившимся солнцем, был исполосован рваными хаотичными облаками. Какие-то из них угрюмые и темно-фиолетовые, и совсем, как аккорды нервной тревоги, там и сям горели оранжевым мелкие барашки мелочи. Они своими неровными неорганизованными рядами добавляли нотки страха и так отчаянно ищущим неожиданную пропажу.
Уже подумывая поднимать село и с факелами идти на поиски, дети во главе с Гадыльшой все же решили еще раз пойти за деревню. Только втроем они тронулись, как на фоне темнеющего поля за околицей увидели чей-то силуэт и пошли навстречу. Чем ближе, тем отчетливее было видно, что кто-то несет на руках ношу. А когда разглядели, что это Шакир, со всех ног бросились к нему навстречу. Он нес на руках спящую Зулейху.
– Я вышел на дорогу, ведущую к деревне Каранелга, темнело, было страшно. Но я сел у дороги, закрыл глаза и стал читать молитвы, которым ты меня научила, Зухра. Долго сидел и долго читал. Потом встал, и ноги сами понесли в сторону деревни, думал, дойду до нее, чего бы это мне ни стоило, а там, если что, мой дядя Мансур проводит обратно до дома, – рассказывал Шакир, передав малышку в руки растроганного отца. – Иду, сам боюсь, и тут из травы с шумом выпорхнула какая-то птица. Я перепугался, отшатнулся и отпрянул с дороги в сторону, и в густой траве чуть обо что-то не споткнулся, и этим чем-то оказалась наша потеря…
– Э-э-э-э, – протянул отец. – Видимо, она собралась в гости к своему брату Забиру в Каранелгу, любит там бывать, вот и потопала сама. А я же проезжал по этой дороге до Мендыма, осмотрел ее берега и обратно. И даже с лошади не заметил ее. Как же она крепко уснула, бедняжка, не дошла до брата…
Зухра, не зная, как выразить свою благодарность, бросилась на шею Шакира и чуть не оцарапала его рогатиной куклы, – оказалось, что она все это время крепко в руках сжимала игрушку Зулейхи.
…Уже в своей постели, прижимая к себе сестренку, взволнованная Зухра долго не могла уснуть. Время от времени целовала сестренку, укоряла себя за безалаберность. Представила, как маленькая Зулейха могла проснуться от вечерней росы и прохлады, а вокруг – стена из трав и кромешная тьма, на небе миллиарды холодных звезд на фоне черной бездны. И еще одно ее тревожило и волновало: когда она в порыве обняла Шакира, ее поразило спокойствие и тепло, исходящее от него, и волнующий запах его волос и кожи… Этот запах показался ей родным и совсем-совсем своим… Как же она раньше этого не замечала? Ведь не раз в играх приходилось близко с ним сходиться, но сегодня… Когда шли обратно, его большие глаза, обрамленные длинными ресницами, загадочно светились, и он робко поглядывал на нее и, поймав ее восхищенный взгляд, стеснительно опускал взгляд. «Мой батыр…» – удивляясь самой себе, шептала она, засыпая, и ей казалось, что перед ней открывается другой мир…
Даут, посланный с поручением мамы в другой конец села, шел, восторженно разглядывая утопающую в летней зелени деревню. Он то и дело останавливался и вращался всем корпусом – из-за травмы в детстве, когда чуть не погиб под косилкой в поле, он стал горбатым, голова застыла в одном положении, и потому, чтобы больше увидеть, ему приходилось вращаться всем корпусом. От удара косилки повредились жилы и нити нервов, и потому его лицо перекосило, придав ему выражение недоумения, удивления и тупого непонимания. Хоть и давно ему перевалило за двадцать, его рост так и остался подростковым, но ум развивался по возрасту, а все окружающие считали его юродивым и слабоумным.
Поэтому к восторгу от чудного летнего дня прибавлялись тревога и страх. Он время от времени затравленно озирался. За каждым поворотом ему мерещились эти ненавистные мальчишки. Сколько он от них перетерпел! Самое безобидное от них – брошенные в спину комья грязи, это можно было, сжав зубы, перетерпеть и делать вид, что ничего не случилось, и глупо улыбаться. Но доходило до того, что, схватив со всех сторон, его сажали на коровьи лепехи.
Однажды, во время чьей-то шумной свадьбы, зная его пристрастие к сладкому, они собрали в кулек козьи кругляшки и всучили ему как гостинец от щедрого жениха. Ничего не подозревающий и обрадованный Даут успел сыпануть в рот пригоршню этой гадости и под общий безудержный гогот и улюлюканье жевануть…
Никто его уже давно не называл настоящим именем – Даут, а обидным повторением на все лады – Дудуть, Дудуть… От безысходности он часто думал, что было бы лучше, если б он тогда погиб. Никто, кроме мамы, его не понимал, не было у него друзей. Не успел он все это передумать и испугаться, как опять оказался в кольце все тех же беспощадных мальчишек. Они, не дав ему и пикнуть, потащили в укромный переулок. Самый старший и наглый, Нурмухамет, которого все называли просто Нурмый, блестя маслянистыми глазами на красном округлом лице, держа в руках веревку, командовал остальными.
Когда Даут увидел прижатую к забору и удерживаемую несколькими мальчиками большую рогатую козу, понял все и начал отчаянно биться и мычать: в минуты волнения он не мог нормально говорить. Его мычание только раззадорило ватагу, и они уже водрузили Даута задом наперед на козу, пытались привязать сучившего ногами несчастного к ней.
В это время мимо проходили Шакир и Ахат. Увидев хохочущую толпу и решив тоже позабавиться, они, в предвкушении веселья, врезались в нее. Увидев бешено вращающего глазами и мычащего Даута верхом на сучащей ножками козе, Ахат, так же как и все, стал подпрыгивать и визжать от восторга: вот сейчас будет веселье! Но Шакир не поддержал друга, а, наоборот, сжав кулаки, бросился на обидчиков:
– Стойте, что вы делаете, вы же убьете его! Отпустите Даута!
– О-о-о, нашелся защитничек Дудутя! Э, Шакир, дуй отсюда, пока цел! – процедил сквозь зубы Нурмый и, глядя на него сверху вниз, положив свою большую пятерню на макушку Шакира, небрежно оттолкнул. Шакир, попятившись назад, упал под ноги Ахата, который застыл от неожиданности и не мог вымолвить и слова в защиту друга. Ватага подняла общий гвалт, на время забыв о Дауте и предвкушая расправу над осмелившимся перечить их предводителю.
Шакир встал и опять кинулся на Нурмыя. Тот опять остановил его своей мощной пятерней, Шакир же размахивал кулаками, пытаясь достать обидчика, но снова полетел на землю. Услужливые пацаны подставили ножку, и Шакир больно ударился о твердую землю. Но и это его не остановило, вскочив на ноги, вновь бросился в атаку, но теперь он ловко изогнулся, обошел выставленную пятерню и больно боднул головой под дых Нурмыя. От неожиданности тот согнулся пополам, но успел схватить за пояс Шакира, и они покатились по пыльной земле, нанося друг другу удары. Силы были неравными, и уже Шакир, с разбитым носом, весь в крови, был подмят под себя Нурмыем, и он, торжествуя, хотел еще поиздеваться над поверженным, как в полной тишине кто-то взял его за ухо и чуть приподнял. Обернувшись, Нурмый чуть не обмер от страха – над ним возвышался сам мулла Мухаметша…
На следующий день в дом Шакира, и удивив, и ошарашив дядю Хамита и тетю Рабигу, пришел сам мулла Мухаметша. Традиционно расспросив о здоровье, о житье, о видах на урожай и произнеся молитвы, мулла перешел к главному:
– Уважаемые, вчера я стал свидетелем настоящего мужского поступка вашего сына Шакира.
– Хазрат, не беспокойтесь, мы уже наказали его за столь безрассудный поступок…
– Нет, нет, Хамит-ага. Не надо было его наказывать. У него большое и доброе сердце – он не дал в обиду несчастного, слабого. Вступил в драку со старшим и заведомо сильным. И, как я вчера выяснил, он немного знает молитвы.
– Да, хазрат, на слух, не умея читать, выучил, слушая нас. Да и соседская девочка, дочь Гадыльши, тоже подучила его…
– Об этом я хотел поговорить с вами. Вижу, что он очень сообразительный, толковый и неравнодушный к чужой беде, – несмотря на неравность сил, полез в драку. У него сильный дух. Такими и должны быть служители Аллаха. Вот мой учитель ишан Зайнулла, да благословит его Аллах, сколько перенес и клеветы, и наветов, ссылали его, обвинив в подготовке смуты, а он все вынес и сейчас самый почитаемый ишан, богослов и учитель. Учиться в его медресе великая честь. Вот я и хочу, чтобы ваш сын пошел по пути служения Аллаху…
Дядя Хамит и тетя Рабига и засветились от гордости, и тревожно переглянулись. Поняв этот молчаливый внутренний протест, мулла продолжил:
– Я понимаю, вам трудно будет учить его, но я все беру на себя – давно мечтал о таком ученике…
Так Шакир стал шакирдом медресе у ученика самого ишана Зайнуллы Расулева…
Вновь наступило время уборки урожая, лето выдалось славным. Август пришел мягким и недождливым, колосья тучно налились спелыми, добротными зернами. Зухра окрепла в хозяйственных буднях, почти во всем заменяла взрослую женщину. Работала споро и с удовольствием, научилась вязать и шить простые рубахи, нехитрое белье для себя и сестренки Зулейхи. Всегда помнила отцовское: надо трудиться, лень – друг бедных.
Как всегда, после обмолота зерна они снова выехали на мельницу. Заняв очередь, отец неспешно направился к кучке мужиков. Обычно эта толпа ожидающих время от времени взрывалась густым мужским хохотом. Остряки всегда находили повод для того, чтобы кого-либо поднять на смех, задеть и подтрунить. Но сегодня здесь чувствовалось какое-то напряжение:
– Опять начнут наших забирать в солдаты, поборы поднимут, лошадей им строевых подавай. Ой, земляки, еще нахлебаемся…
– Так погоди, может, Белый царь быстро расправится с этим «ерманцем», к зиме, может, все и успокоится…
– Ха, – крякнул одноногий Юлдыбай, – думаешь, что можно немца шапками закидать? Вот нам тоже наши отцы-командиры обещали, что быстро с япошками расправимся, а сколько там наших уложили? Чуть меньше года мы там держали оборону, если бы не погиб наш енерал Кондрат, настоящий наш герой по обороне, не видать бы япошкам Порт-Артура. Вот подарок от них мне на всю жизнь! – постучав костылем по обшарпанному, видавшему виды, грязно-серому деревянному протезу, сплюнул старый воин. – В Порт-Артуре… Ай, да что там рассказывать! Видеть надо это все… – укоризненно глянув на отца Зухры, закончил он.
Гадыльша же понимал этот взгляд. Они были ровесниками, и всех парней двадцати лет, подлежащих воинской службе, тогда вызвали на жеребьевку. В то время не все были обязаны проходить воинскую службу, поэтому забривали в солдаты тех, кому из прошедших по здоровью выпадал жребий. Юлдыбаю не повезло, его зачислили в седьмую Восточно-Сибирскую стрелковую дивизию, которая и попала в переплет, обороняя крепость Порт-Артур. Потеряв там ногу во время четвертого, самого жестокого штурма крепости, он чудом выжил. Вернувшись домой, кое-как приноровился к работе в протезе и по всякому поводу укорял парней-ровесников, мол, за вас отдувался.
За вечные всем надоевшие рассказы про эту крепость его селяне так и прозвали – «Партатур», иногда и «Одноногий Партатур». Кто бы знал, что за этой бравадой при людях он прятал неутихающую боль? При нем погибли все, с кем он начал службу. Не знающего русского языка сначала сослуживцы пытались обижать, но накачавшего мускулы в деревенских трудах и первого борца на сабантуях трудно было сломить. Ну а когда начались эти затяжные бои и он показал деревенскую сноровку в обустройстве быта в боевых условиях, храбрость и удаль в столкновениях врукопашную, и все поняли, что значит плечо товарища, солдаты стали одной семьей. Юлдыбай и не заметил, как быстро научился говорить со всеми на одном языке, языке боевого братства. Все они находились во втором форте, когда гаубичный снаряд прямым попаданием убил генерала Кондратенко и восемь офицеров из штаба. Досталось и Юлдыбаю… Когда пришел в себя и хотел встать, почему-то смешно завалился на бок и, теряя сознание, увидел вместо левой ноги кровавое месиво…
– Вы не представляете, как чешется моя левая нога, – иногда перебрав медовухи, рассказывал он смеющимся сельчанам, – сил нет. Ноги нет, а пятка чешется…
Зухра, ничего не поняв из разговоров мужиков, по привычке направилась к запруде. Весенние бурные потоки изменили очертания берега, сместили ее любимый камень, и он теперь торчал из воды. Присесть было некуда, да и настроение ее было другим. Шакир… Хоть и играли они по-прежнему вместе, но Зухре уже не так были интересны привычные детские забавы, она взрослела. Ею вдруг совершенно с другой стороны стали восприниматься легенды и сказки о любви. Теперь ее интересовало не только само повествование, полное приключений и неожиданных поворотов, а суть – почему герой и героиня так поступили. И ей все больше становилось понятнее, что жизнью движет любовь, она заставляет батыров совершать подвиги, делать то, что непосильно обычным – нелюбящим. Ей хотелось, чтобы Шакир был таким, хотя и без подвигов он уже ей был дорог… А мальчики так и продолжали бесшабашно носиться. Поэтому ей было грустно и одиноко…
Что-то творилось сегодня в доме муллы Мухаметши. Рассеянная абыстай, не дослушав до конца краснеющую и заикающуюся нерадивую ученицу, прервала ее и, задав на дом задания, отпустила всех домой. И только в этот день Зухра до конца поняла весь ужас творящегося: началась война, многих сельчан уже призвали, говорили, что в уездной больнице появились первые раненые солдаты. Мухаметша был назначен полковым муллой и собирался на фронт.
Узнав такие новости, освободившаяся раньше обычного Зухра поспешила домой. Занесла книги и тетради в дом, бережно уложила на полку с дорогими вещами и предметами и поспешила к друзьям. Ахат и Шакир – уже вытянувшиеся безусые юноши – по детской привычке возились на отшибе у двух высоких тополей – любимом месте их детских игр. Завидев бегущую в их сторону Зухру, они оживились, и искра ревности проскочила между ними. Взрослея, они негласно стали соперничать между собой, и оба старались изо всех сил понравиться Зухре.
Ахат за последнее лето заметно окреп, возмужал. Его отец стал брать с собой помощником на Урал – рубить срубы по заказу сельчан, гонять плоты с лесом. Его рассказы о скалистых берегах горных рек, сами горы и дремучие дебри, где они рубили лес, казались его друзьям сценами из сказок о чудищах. И Ахат, уже как видавший виды, свысока смотрел на еще хлипкого и худого Шакира. Конечно, где уж там мужать и набираться сил за зубрежкой сур Корана? Шакир всецело был поглощен учебой в медресе.
– Шакир, Ахат! – еще издали кричала запыхавшаяся Зухра. – Вы слышали, слышали?!
– Что, что случилось?!
– Война!
Друзья уселись, и Зухра рассказала все, что слышала у мельницы и в доме муллы:
– Какие-то «ерманцы» Белому царю Ныкалаю войну объявили. Тьма-тьмущая их…
Пока Зухра рассказывала, не забывая прибавлять от себя, мол, у них там и прирученные драконы, и слоны с десятками пушек на спине, и что они, «ерманцы», могут наслать на врага тучи стрел, небо постепенно померкло, солнце скрылось, и, когда Зухра по своей привычке от реалий жизни перешла в красивую, но страшную и потому привлекательную сказку, вдруг небо прочертила молния и грохнул такой гром, что друзья почувствовали дрожь самой земли. Сразу стало темно и страшно.
– Да брось ты, Зухра! – все хорохорился Ахат. – Что нам эти «ерманцы»? Мы их, как Урал-батыр, разметем по земле – костей своих не соберут. Вот я сам пойду в солдаты и всех перестреляю, как рябчиков на охоте. – Но после очередной ослепительной вспышки и мгновенного оглушительного раската грома тоже сник и вжал голову в плечи. Шакир же при каждой вспышке молнии шептал молитвы и всем телом подавался к Зухре, как бы стараясь закрыть ее от грозы.
Когда брызнули первые капли дождя, друзья перебежали под плотную крону старого кряжистого тополя. Его сторона, повернутая к солнцу, была развесистой, и капли дождя не проникали сквозь плотную листву. Тут сверкнула ярчайшая молния, раздался треск, как будто разорвалось само небо, и мгновенно грохнул такой страшный удар, что друзья от страха присели на корточки и вжали головы в плечи. Когда пришли в себя, увидели – на вершине горы Караульной горит самое высокое дерево…
Так неожиданно в жизнь степной деревни докатилось эхо далекой войны. Годных к службе мужчин позабирали в солдаты. Ярмарки стали тише и беднее. Теперь одноногий Юлдыбай был не один в деревне, и если он раньше бравировал своим увечьем, мол, за царя воевал, выжил и приноровился к жизни без ноги, то теперь ходил потерянный – такие молодые ребята повторяют его судьбу, и они же как бы оттеснили на второй план героя японской войны.
Зухра хорошо запомнила тот день, когда провожали на войну старшего брата Ахата – Ямлиха, здорового, крепкого парня, пахаря, первого помощника отца. Еще подростком он опекал и подтрунивал, по-всякому одурачивал братишку Ахата с его друзьями. Но когда надо, вставал на их защиту.
Как-то младшие играли в прятки. Водил Ахат, Зухра с Шакиром рванулись прятаться. И тут Ямлих подхватил на руки бегущую Зухру, приподнял и засунул ее в заготовку ступы из осины, сохнущей на высоте в тени сарая. Сначала ее искал водящий Ахат, потом присоединился Шакир, и все безуспешно. Зухра же внутри приятно пахнущей осины аж задремала. Друзья сбились с ног, и уже когда ей самой надоело прятаться, да и ноги затекли, она вылезла и рассмеялась над одураченными мальчиками, до упаду хохотал и сам балагур Ямлих.
Весной его женили, она была ровесницей Зухры и уже успела понести, но трудилась по дому, как прислуга. На проводах Ямлих старался держаться молодцом, все острил и подбадривал провожающих, но все равно было видно, как ему тяжело покидать родные места и юную жену.
Через полтора года он вернулся, но его никто не узнал. Перед домашними предстал совершенно седой, изможденный, харкающий кровью старик. Он рассказывал, что с самого начала попал на службу в крепость «Осовец». Немцы били дни и ночи, многие погибли под огнем снарядов и бомб с аэропланов. Но самым страшным, говорил он, была газовая атака. На них ветер надул зловещее темно-зеленое облако, которое стелилось по земле, убивая все живое на своем пути, – погибли деревья, трава, вода отравлена, все вокруг покрылось ядовитым зеленым слоем.
Ямлих выжил, пошел в атаку, прозванную немцами «атакой мертвецов», только природная сила да деревенская закалка позволили ему преодолеть отравление газом и выжить. Но ценой всему стало его здоровье. Теперь он все время сидел, закутавшись в тулуп, на завалинке и с каждым днем угасал. И рост сына, его проделки, первые шаги, слова Ямлиха ничуть не трогали. Он умер тихо и незаметно…
Шел четвертый год войны. Пришли затяжные февральские бураны. По степи и по селу мело так, что можно было заблудиться и в собственном дворе. Приземистые дома занесло под крыши, уж не говоря о разделяющих дворы плетеных изгородях, которые полностью ушли под снег. Их присутствие выдавали лишь причудливые завихрения складчатых гладких сугробов.
– Подожди, давай я папе этой семьи сошью тулупчик, а то он совсем не готов к поездке в лес за дровами. А ты пока придумай, во что одеть невесту для свадьбы, и заодно пусть и жених приоденется.
В такие дни Зухра, несмотря на то что ей уже было семнадцать, всецело отдавалась игре с сестренкой Зулейхой – мастерила куклы и шила для них наряды. Основой для кукол были ветки: побольше и рогатиной наверх – папа, рогатиной вниз – мама. Поменьше ветки – дети, были и совсем крохотные ляльки. Постепенно создавались целые семьи, и отличались они цветом и «фасоном» одежды. Мастерили и лошадей, и сани. Куклы ездили, ходили друг к другу в гости, женились, рожали, убирали урожай. У всех были свои имена. На ночь их аккуратно укладывали спать в собственных домах – огороженных теми же ветками участках под столом и нарами.
В эти длинные зимние вечера казалось, что время застыло, и лишь новости одна непонятнее другой будоражили сельчан.
– Гадыльша, слышал новость? – на ходу отряхивая снег с воротника и постукивая мерзлыми валенками об пол у порога, освобождаясь от налипшего снега и не здороваясь, заговорил сосед Сабир. – Поговаривают, что царя Николая скинули. Приехал брат Султанбека с Уфы, чтобы предупредить нашего бая, чтобы он поостерегся, подумал, как свое добро спасти. Без царя-то как? Как думаешь, правда или нет?
– Не знаю, Сабир. В Архангельском-то люди давно шумят. Как ни приедешь на базар, так все толпятся вокруг горлопанов. А те давай народ мутить, мол, царизм изжил себя, что войну проигрываем, что надо спасать Отечество, и самое-то страшное – кричат: «Долой царя!» А как без царя-то жить? Видимо, и докричались, раз с самой Уфы такую новость принесли…
– Ай, ай, ай… Как же, а? Кто теперь нами править-то будет? Хотя, с другой стороны, может, и правильно, что скинули?.. Уж слишком трудно нам всем стало… В лавке товара кот наплакал, а что есть, все втридорога предлагают. Да и налогами как прижали! Все на фронт! Никак не насытятся эти царские слуги…
– Хе, кхе… – прокашлялся Гадыльша. – А ты думаешь, что новый правитель золотым для нас будет и что нам сразу все блага с неба и посыпятся? Жди, как бы еще хуже не стало. Сейчас до власти другие дорвутся и начнут все под себя мять, сначала установят свои порядки, да начнут хуже прежних воровать. Сосед, пока есть на свете человек, не жди справедливой власти – человеку властвующему всегда своя рубашка ближе к родному телу. Как бы нам не пришлось еще туже затянуть пояса…
Зухра с детства видела на монетах чеканный профиль царя, его портреты с царицей в газетах и привыкла считать, что всем хорошим, что происходит на земле, они обязаны царю. И как теперь без него? Как же это может быть? Как можно дальше жить, кто заменит его государевых слуг, кому подчиняться?
Потом приезжающие с войны, потрепанные, израненные и обозленные солдаты везде кричали, что пришла свобода, что надо брать власть в свои руки. Но кому нужна эта свобода без порядка? И так из-за этой войны в село пришли одни беды: поля позарастали, стало меньше лошадей и мужчин-пахарей, лавки пустели, ярмарки беднели, и торгаши, пользуясь недостатком товаров, взвинчивали цены.
Но жизнь шла своим чередом. За это время Зухра превратилась в красивую девушку. Хоть и была небольшого росточка, но любого мужчину привлекала ее ладная упругая фигура. Ее круглое беленькое лицо с большими голубыми глазами обрамляли густые кудрявые волосы. И нравом она была веселой и озорной, любила пошутить, за словом в карман не лезла, любого нахала острым словцом могла отбрить. Над шутками и смешными случаями смеялась до слез. А уж по хозяйству ей не было равных: делала все, что положено хозяйке. Обшивала всю семью, ловко и быстро вязала из обработанной ею же шерсти носки и варежки и даже научилась вязать пуховые платки. Уже не один бывалый фронтовик намекал на сватовство, но она никому не давала согласия. Отец ее не неволил, держал данное ей в детстве слово – не выдавать замуж за нелюбимого человека.
Ахат с Шакиром тоже стали джигитами. Ахат на рубке леса и сплавах окреп, возмужал, вырос высоким и сильным. Шакир же из-за учебы в медресе стал степенным и рассудительным. Духовная чистота, убежденность в силе веры придавали его действиям и поступкам твердость и непоколебимость. Все, что он делал, начинал с просьбы у Аллаха благословения и поэтому, уверенный в успехе, добивался многого.
В отсутствие Ахата Зухра и Шакир общались больше, но уже не за детскими играми, а в долгих беседах. Когда они медленно вышагивали по излюбленным местам, Шакир много рассказывал ей о прочитанных книгах. Ее воображение особенно потрясла пересказанная Шакиром история про Баянсылу и Козы Корпеш, как пояснил Шакир, – это герои казахов.
Зухра присела на возвышение у основания их любимого тополя. Отсюда открывался чудесный вид на гору Караульную и долину реки Мендым. Солнце клонилось к закату, и горы были мягко подсвечены вечерним румяным светом. Перед Зухрой вышагивал взволнованный, вдохновленный легендой Шакир. Его глаза сверкали, отражали свет заходящего солнца:
– Это, Зухра, старинная легенда о трагической любви Козы Корпеш и Баян Сылу. В давние времена друзья с детства Сарыбай и Карабай поклялись поженить своих детей и еще до появления их на свет обручили. Но Сарыбай еще до рождения сына умирает во время охоты. Подрастающие Козы и Баян, еще не видевшие друг друга, но связанные узами брачного договора, встретились и полюбили друг друга. Но со временем Карабай решает нарушить договор с погибшим другом и обещает отдать свою дочь за местного палуана (батыра) Кодара, спасшего однажды его отары от джута. Кодар становится преградой между влюбленными. В неравной схватке сложит буйную голову Козы. Опечаленная Баян, чтобы отомстить убийце, прибегает к хитрости. Она обещает выйти замуж за Кодара, если тот выроет для нее колодец с ключевой водой. Кодар принимается за работу, все углубляясь, держась за длинные косы Баян. Девушка отрезает косы, оставленный в колодце Кодар умирает. Тем самым Козы отмщен. На могиле Козы Корпеш Баян Сылу закалывает себя кинжалом…
В богатом воображении Зухры в картинках предстала вся эта история. Сухой пересказ Шакира расцвел всеми подробностями, переживаниями, красками любви и печали. В ее голове рождалась мелодия, складывались слова признания в любви красивой Баян. И в ее роли она видела себя, а Козы – Шакира.
– Эта легенда, Зухра, говорит о том, что любовь, прежде всего освещенная любовью ко Всевышнему, – прекрасна, всесильна. Нужно прежде всего полюбить Аллаха и эту любовь перенести ко всему окружающему – к небу, лесам, земле, к людям. Так учит наш хазрат, ведь Всевышний создал нас и эту природу с любовью, и любовь пронизывает все. И чтобы жить праведно, нужно нести эту любовь всем. И я теперь понял, что такое Белые степи, помнишь, Зухра, ты нам в детстве рассказывала про них. Я все время думал о них, представлял себе, а теперь понял, что Белые степи – это внутри нас! Как мы будем относиться к окружающему миру, таким он и будет. Смотри, как прекрасно наше окружение! Как красивы эти горы в дымке, эти подрумяненные облака, садящееся за горизонт солнце! – У восторженного Шакира глаза сверкали так, как будто он стоит на сцене перед невидимыми зрителями. – Смотри, как струится вода в этой маленькой речушке, как трепещет листва у тополя и… – Тут Шакир смущенно замолчал, покраснел и стал декламировать:
– Так пишет персидский поэт Ираки Фахр Ад-Дин. Это, Зухра, про тебя, – тихо прошептал, глядя ей в глаза, – ты еще прекраснее всего окружения, которое я люблю…
Как-то сестренка Ахата, дурачась, строя рожи соседке Зухре, назвала ее «енге» – женой брата.
– Какая я тебе енге, ну-ка перестань!
– Как это какая? Мой Ахат-агай хвастался, что в этот раз привезет с лесов сруб для своего дома, поставит его и в дом приведет тебя как хозяйку… Енге, енге, хи-хи-хи! Жди сватов!
Это разозлило Зухру, встревожило. На самом деле уже хотелось жить своей семьей, рожать детей, но в роли любимого мужа она не видела Ахата. Да, он крепкий, сильный, хозяйственный. Они были в этом с Зухрой похожи – оба практичные, работящие. Но ее душа тянулась к Шакиру, но совсем уж юным он был, все витал в облаках, среди героев прочитанных книг. Поэтому она решила взять все в свои руки. В очередную прогулку, когда осеннее солнце село за горизонт и наступили прохладные сумерки, перед прощанием она, как бы прячась от холода, прильнула к нему. От неожиданности он затрепетал, но его руки приобняли ее за талию, Зухра обвила его шею руками и, глядя прямо в глаза, прошептала:
– Шакир, ты мой Козы Корпеш… Кодар может разлучить нас… Сестренка Ахата сказала, что он приедет с гор и зашлет сватов… Смотри не опоздай…
– Не опоздаю, моя Баян Сылу… – Они робко коснулись друг друга губами. Дрожь пробежала по ее телу. Так робко и стеснительно они признались друг другу в любви. И теперь по вечерам не только говорили о книгах, а, обнявшись, надолго застывали, слушая взволнованный стук сердец друг друга.
С Шакиром условились, что его родители придут свататься после уборки урожая. Теперь ежегодный труд на полях давался все труднее и труднее. Мужчин осталось мало, лошадей и подвод тоже: все забирал фронт, и даже часть урожая приходилось отдавать как военный продналог. Поэтому, чтобы запастись на зиму достаточно мукой, приходилось с большими усилиями убирать свой надел, а потом еще и работать в полях Султанбек-бая.
Перед началом жатвы на нанятых подводах Ахат с отцом привезли с гор новенький сосновый сруб. Свежесрубленные, хорошо ошкуренные и потому блестящие желтоватым цветом, пахнущие хвойным лесом и смолой бревна выгрузили позади дома. Это было редкостью в то время, в основном дома строились из растущих недалеко осин. Добротные же сосновые срубы, деревянные полы и крыши из крепкого теса могли себе позволить лишь состоятельные сельчане. Поэтому Ахат ходил петухом, мол, знай наших, дом построю не хухры-мухры.
На следующий день, когда отец Зухры готовил снаряжения для первого похода на пшеничное поле, а Зухра возилась с домашней утварью, во двор вошли одетые по-праздничному соседи – отец Ахата Сабир-агай, его жена Сарбиямал-апай и сам сияющий Ахат. Каждый из них держал в руках гостинец. Сабир-агай нес в деревянном осиновом ведерке с крышкой крепкую медовуху, Сарбиямал-апай – лепешки свежеиспеченного ароматного хлеба, а Ахат – гостинец с гор: янтарный липовый мед. У Зухры все внутри обмерло – неужели Шакир опоздал?
Как радушный хозяин, Гадыльша, с тревогой поглядывая на Зухру, пригласил их в дом. Но вопросы к ней были лишними – все ее движения, окаменевшее лицо и округлившиеся от ужаса глаза красноречиво выражали протест. Все поняв, отец незаметно кивнул ей.
Пристроившись за столом, пока Зухра собирала угощения, сосед начал традиционные расспросы о житье, о видах на урожай. Мужчины повели неторопливый разговор, особенно много про новый сруб. Ахат же заметно нервничал и ерзал.
– Что ж, сосед, немалую мы жизнь прожили рядом, друг друга не обижали, всегда помогали. И дети наши, как одна семья, росли, – приступил издалека к главному Сабир-агай. При этом, не зная куда деть свои огрубевшие, мозолистые руки, то поглаживал ими чистую скатерть, то прятал их под стол.
– Но одно дело быть хорошими соседями, а другое – еще ближе породниться, а? Что скажешь на это, Гадыльша? Дети наши уже взрослыми стали, смотри, каким батыром вырос мой Ахат! – Тот покраснел, зарделся, потупил глаза. – А Зухра наша – красавица и на зависть всем – готовая хозяйка, мы же все видим!
Зухра же, вся напуганная, возящаяся у печи, делала вид, что ничего не слышит и не понимает. «Только не это, только не Ахат, – твердила она про себя, – папа, папочка, пожалуйста, не поддайся, прояви твердость!» Подходя к столу, она ни на кого не смотрела, особенно бочком обходила Ахата. Тот же все пытался поймать ее взгляд и, видя, как застыли и потухли ее всегда озорные, искристые глаза, понимал, что она не одобряет его намерения. Его родители, видевшие Зухру всегда веселой и приветливой, были удивлены ее замкнутости.
– Вот, соседи, не с пустыми руками мы пришли свататься, – продолжил меж тем Сабир-агай. – Осенью после уборки поднимем новый сруб, до следующего лета он подсохнет, осядет. К следующей осени дом для молодоженов будет готов. И скотину для них отделим, не обидим.
За разговором соседи, заметно хмелея, пили медовуху, поэтому Зухра еще больше разволновалась, все падало с рук, она боялась, что захмелевший отец не сможет быть твердым, уступит уговорам соседа.
– Зухра наша у всех на виду росла, знаем, какая она трудолюбивая и работящая, – вступила в мужской разговор Сарбиямал-апай, – как родную доченьку будем ее любить, – слащаво пела она, – да и Ахат наш не из последних, вон как старался новый сруб привезти, только одно и твердил все время – поставлю новый дом, женюсь на Зухре, все для этого сделал, всему научился.
– Да, всему мужскому труду в лесу приспособился. Сруб же сам рубил в свободное от основной работы время, без отдыха, по вечерам, лишь бы успеть, – все нахваливал своего сына Сабир-агай и вопросительно смотрел на соседа.
Гадыльша же был в полном замешательстве. С одной стороны сосед, с которым делили все горести и радости, никогда не отказывая друг другу в помощи. Да и на самом деле жених завидный – упорный, сильный, работящий, и дом новый скоро будет. Вроде бы нет повода отказывать таким хорошим соседям, почти надежным друзьям. А с другой стороны – родная дочь… В его голове все это время звучала песня «Таштугай» и реакция дочери на судьбу несчастной девушки, отданной замуж за нелюбимого в далекие края. И его обещание: «Пока я жив, не бывать этому…» Да и как можно дать согласие, видя застывшие в ужасе, похолодевшие и умоляющие глаза дочери…
Поэтому он собрал всю волю в кулак, прокашлялся и начал свою речь:
– Да, сосед. Хорошая вы семья, дружная, работящая. Жаль вот вашего старшего Ямлиха, проклятая война забрала такого молодца, пусть земля ему будет пухом и в раю покоится душа. – И соседи, произнеся короткие молитвы и проведя сложенными ладонями по лицу, произнесли: «Аллах акбар», молча посидели…
– Никогда не посмел бы вам отказать, – все замерли, насторожились, у Зухры гулко застучало сердце, вся похолодела, – боюсь вас смертельно обидеть и поэтому прошу заранее простить, но я дал обещание Зухре, что никогда не отдам ее замуж без ее согласия… Я поклялся могилой ее матери и не смогу нарушить эту клятву…
– Сосед, дорогой, ты этим нарушаешь наши законы, кто же спрашивает согласия девушки, если родители договорятся? – недовольно перебил Гадыльшу Сабир.
Ахат весь почернел, он знал, что не мил он ей, что стоит Шакир между ними, поэтому и упросил родителей, не дожидаясь жатвы, засватать Зухру. Да и своим недалеким умом он надеялся, что главный его козырь – это новенький сруб. Что такому жениху не откажут.
– Все ты правильно говоришь, Сабир, – подбирая каждое слово, продолжал Гадыльша, – но у нас случай особенный. Вы же знаете, без матери растут мои дочки, и я все делал для того, чтобы они не чувствовали себя сиротками, и очень хочу, чтобы в браке они были счастливы, жили за крепкой спиной любимого человека… Я хорошо знаю свою дочь и поэтому вижу ее несогласие…
За столом повисла тяжелая тишина, даже было слышно, как покудахтывают возящиеся во дворе курицы, как на улице с криками бегают маленькие дети. Все посмотрели на стоящую у печи Зухру, она опустила глаза и с трудом, в знак согласия с отцом, дважды медленно кивнула…
После молчаливого, нервного ухода обидевшихся соседей Зухра весь день с тревогой выглядывала во двор, на улицу, за огород. Знала и чувствовала, что упрямый Ахат не оставит это просто так. Он обозлен и в таком состоянии мог повести себя как разъяренный бык. И чутье не подвело – к вечеру успела увидеть, как удаляются от села в сторону реки Мендым Ахат и Шакир. Она бросилась за ними, и вовремя: дойдя до тополей, места их детских игр, парни остановились, тихий степной ветер доносил грубые окрики Ахата, размахивающего руками. Он надвигался на Шакира, хватался за ворот рубахи, Шакир, защищаясь, срывал его руки, отскакивал в сторону. Зухра пустилась бегом. Пока она, задыхаясь, бежала, Ахат успел несколько раз ударить Шакира, тот держался, но силы были неравны. Когда после очередного замаха Ахата Шакир, поскользнувшись, упал и Ахат навис над ним со сжатыми кулаками, подбежавшая Зухра сильно потянула его за подол рубахи. Откуда у нее только взялись силы – она оторвала его от Шакира и встала между ними. Ее глаза горели злостью.
– Не трогай его, не смей!
– А-а-а-а, трус! За спину девушки прячешься, выходи на честный бой!
Шакир встал, мягко отодвинув Зухру, со злостью ринулся на Ахата, они схватились, как борцы на сабантуе, рубахи на них трещали по швам, коленки и локти выпачкались соком зеленой травы. Сильный Ахат откидывал Шакира от себя, тот падал на землю, но ловко вскакивал на ноги и изворачивался от ударов Ахата. «Не суди по силе рук, а суди по силе сердца», – говорят в народе. Казалось, что Ахат одним своим весом может затоптать Шакира, но он и не собирался сдаваться. Два друга дрались, как заклятые враги. Зухра же кружилась между ними, умоляя друзей остановиться.
– Убью тебя, Шакир, – кричал Ахат, все больше распаляясь, – все равно Зухра будет моей! Убью!
Не зная, как остановить драку, Зухра огляделась и краем глаз увидела валяющийся у тополя кол от старого плетня. Ловко отбежала, схватила его и на бегу, размахивая им, с силой опустила его на спину Ахата. Тот от неожиданности ойкнул и упал под ноги Шакира.
Через некоторое время друзья сидели под тем же тополем, под которым скрывались от дождя, вытирали травой кровь на рассеченных губах, потирали ушибы.
– Ох и огрела ты меня, Зухра… Ооо-ох…
Прошла трудная уборочная страда. Погожие дни сменялись проливными дождями, часть урожая погибла. Но все равно удалось запастись зерном и мукой на зиму.
Между соседями с этих пор шла тихая вражда. Приветствия Гадыльши Сабир не замечал, не разговаривал с ним. Соседи отстранились от общих дел. Продолжали общаться лишь семьи Шакира и Зухры. По договоренности после уборки урожая пришли сватать Зухру родители Шакира. Справили скромную свадьбу. Семья Ахата на нее не пришла.
Как только выпал первый снег, обелив и покрыв ровным слоем все окружение, хозяева ждали первых морозов для забоя скота, еще одна новость потрясла сельчан – к власти пришли какие-то большевики. Говорили, что теперь править будет Ленин-батша (царь). И что эта власть за бедных, за крестьян.
В деревне тоже прошел заметный раскол. Активные бедняки во главе с фронтовиками нацепили на свои шапки-ушанки красные тряпки и создали свой Совет. Они собирали людей на площади у мечети и рассказывали, что прошла власть баев, что теперь не будет богатых и бедных и что теперь все между собой равны. Богачи притаились и ждали, чем это закончится. Война между своими еще была далеко от Приуралья, но тревожные новости приходили о том, что красные безжалостно отбирают у богатеев добро и делят между собой, непокорных беспощадно расстреливают или прячут в тюрьмы. Белые же, сторонники царя, хотят вернуть старый режим, отбивая село за селом, расправляются с Советами.
Тревожным выдалось и следующее лето, восемнадцатое лето в жизни Зухры. Хоть и стали они жить вместе в доме Шакира, но почти все как будто оставалось по-прежнему. К молодоженам родители относились так же, как и раньше. Зухра часто уходила в дом отца, все так же помогала ему и уже подросшей Зулейхе. Может, если бы она понесла, то и сама повзрослела бы и отношение к ней изменилось, но этого пока не происходило.
Кое-как отсеялись на два дома. В разгар лета в село приехали в сопровождении вооруженных конников два важных человека. Они остановились в доме муллы Мухаметши. Первым был соученик муллы по медресе Заки Валиди [2] с немного вытянутым гладким лицом, высоким лбом, коротко постриженный, в круглом пенсне, в добротной полувоенной гимнастерке. Второй, Мажит Гафури [3], – местный, из соседней деревни – кучерявые черные волосы, усы, глубоко посаженные умные глаза, щегольская шляпа. Погостив у муллы, они стали ходить по домам, были и в доме отца Зухры, она помогала папе угощать гостей чаем. Возясь у печи, она слышала, как Заки Валиди твердо и убедительно говорил:
– Гадыльша-ага, вот Мажит рассказывает, что ваше слово очень весомо среди сельчан. Говорит, что с самого детства помнит, как вы рассказывали мифы и легенды, и что за это вас народ очень уважает. Вы хорошо знаете историю башкир и должны понимать, что сейчас настала пора, когда мы должны отстоять свою свободу. Надо народ поднимать на эту борьбу. Завтра мы соберем все село – мы сейчас формируем свое башкирское войско, – поддержите нас.
На следующий жаркий июльский день все село собралось на площади у мечети. Разновозрастной, разноликой была эта большая толпа сельчан, пока еще дружная, не разделенная на своих и чужих. Ближе к мечети, прямо на мягкой траве, скрестив ноги уселись седобородые старцы в белых тюбетейках. Рядом стояли еще крепкие, перевалившие за пятьдесят мужики с женами. Отдельно толпились в фуражках, в выцветших полевых формах без погон и петлиц, фронтовики. Впереди всех на самодельной тележке сидел безногий. Завершала круг галдящая, поддевающая друг друга колкостями молодежь. А между ними сновала неугомонная детвора.
Заки Валиди, Мажит Гафури и Мухаметша мулла встали на возвышении, приложив правую руку к сердцу, поклонились. Заки помолчал, оглядывая башкир рода Табын, и начал свою речь:
– Отцы, братья и сестры, земляки, табынцы! В России происходят великие события. Мы скинули ненавистное ярмо царского режима, претворили в жизнь мечту многих поколений борцов за свободу. В государстве идет жестокая борьба за власть, идут кровопролитные бои между белыми и красными. Красные под руководством большевиков хотят установить свою власть на всей территории России. Они объявляют всех равными, хотят стереть границы между нациями, народами. Хотят, чтобы все стало общим – семьи, имущество; они безбожники, хотят уничтожить веру. Хотят, чтобы на всей территории России был один народ под руководством большевиков. Но мы натерпелись засилья самодержцев и можем, наконец, стать самостоятельными, сами распоряжаться нашими богатствами, своей землей, завещанной нам нашими предками.
Табынцы! Вспомните, что ваши предки владели землями до самого Тобола, владели несметным количеством лошадей в вольно пасущихся табунах, торговали с китайцами, в битвах отстаивали свое право на эти земли. Жили вольготно и свободно. И сейчас, чтобы вернуть нашу свободу, былую мощь, мы можем объединиться с нашими братьями-мусульманами из киргизско-кайсацких степей, с казахами, узбеками. Вот тогда сила будет за нами, мы построим свою мощную евразийскую республику. И у нас об этом есть договоренность с руководителями белого движения. Но нам могут помешать большевики, и чтобы, наконец, стать самостоятельными, нельзя их допускать на наши земли!
Его речь часто прерывалась возгласами одобрения, народ шумел, выкрикивал: «Даешь свободу башкирам!», «Прочь от наших земель, натерпелись!», он продолжил:
– Для этого мы в Оренбурге и Уфе провели Всебашкирские съезды, выбрали свое правительство, и я являюсь председателем парламента Малого Курултая, и я же назначен командующим Башкирским войском. Чтобы удержать нашу власть, нам нужно сильное и сплоченное войско. Оно уже формируется во всех городах и селах. Башкиры, славные сыны батыров – борцов за нашу свободу! Я как командующий башкирским войском объявляю сбор, ставлю под ружье славных джигитов пяти призывов ради нашей свободы!
Внутри Зухры похолодело – пять призывов, как раз ее ровесники достигли возраста призыва, значит, и Шакир!
– Завтра прибудут обозы с оружием, боеприпасами и обмундированием. Всем подлежащим призыву необходимо сегодня записаться, подготовиться к походу, завтра получить оружие и выдвинуться в Стерлитамак. Молодежь будем учить попутно, во время стоянок устроим стрельбища, фронтовики помогут им. Время не терпит, промедление смерти подобно!
Далее старцы стали задавать вопросы. Заки Валиди отвечал коротко и убедительно. Всех волновал вопрос – когда вернутся сельчане обратно, без этой мужской силы в деревне туго, обернулись бы к жатве.
– Нам самое главное – узаконить нашу власть, утвердить свои законы, чтобы нам на своей земле легче дышалось. И чем сильнее будет наше войско, тем легче мы справимся с врагами, а значит, и мужья ваши, ваши сыновья быстрее вернутся домой.
Дальше слово взял Мухаметша мулла. Поглаживая поседевшую бороду, терпеливо выждав, когда народ успокоится, угомонит расшалившуюся детвору, он начал:
– Дорогие, родные мои! Большие события происходят сейчас на нашей земле. Славные сыны башкир взялись за то, что было мечтой наших предков, за что сложили свои головы бравшиеся за оружие наши батыры. Нельзя нам оставаться в стороне, сейчас решается наша судьба – быть ли нам свободными, владеть ли нам своими землями и богатствами, вот о чем мы должны думать. Так благословим же наших мужей и молодых джигитов на святой бой!
И над головами в едином порыве усевшихся на колени, корточки, скрестив ноги сельчан, на все замолчавшее село полилась напевная молитва. Все – и стар и млад, сомкнув перед собой ладони лодочкой, опустив глаза к земле, внимали этой древней молитве. Каждый желал скорого возвращения целым и здоровым своему близкому…
Всю ночь, подавляя рыдания, чтобы не разбудить спящих, Зухра проплакала на плече Шакира. Она уже привыкла к его нежному вниманию, к его робким ласкам. Перед ее глазами вставал образ брата Ахата Ямлиха – скрюченное, старческое тело, полулысая седая голова, кровавая пена у рта… Нет, нет! И она снова рыдала и рыдала. Как и положено мужчине, он тихо ее успокаивал, по привычке накручивал на свои пальцы ее кудри, целовал ее пальчики.
– Все будет хорошо, я вернусь… Я вернусь…
Все всхлипывая, она уснула только под утро.
На следующий день с Архангельской дороги, поднимая столбы пыли, прибыли обещанные обозы. Призывная молодежь задорно и весело стала получать оружие и обмундирование, суетливо и бестолково толкалась, красовалась перед провожающими. Особенно старался выросший в двухметрового детину Нурмый. Правду в народе говорят: «Чем рост с верблюда, лучше ум с пуговку», он так и не остепенился, так и чудил с ровесниками, бестолково проказничал. Но Даута после того случая он больше не смел обижать.
Бывалые вояки, ветераны войны с германцами, подходили к обозам нехотя, неторопливо, со знанием дела осматривали винтовки. С осуждением смотрели на желторотых юношей, еще не нюхавших пороха, но уже вообразивших себя героями. Знали они цену этому задору и удали.
Совсем в стороне в тени прятался, курил свою самокрутку одноногий Юлдыбай. Он с грустью смотрел на неумело толкающихся в попытке составить строй и не знающих, как лучше держать тяжелую винтовку, новобранцев…
Наконец, командиры при помощи фронтовиков построили новоиспеченное войско, кое-как оторвав их от провожающих родителей, жен и детей. А Зухра видела только Шакира. Переодетый в новый топорщащийся мундир царской армии без знаков различия, в новеньких сапогах, растерянный и грустный Шакир стоял, переминаясь с ноги на ногу, с котомкой собранных в дорогу продуктов, винтовкой и подсумком с патронами. Все это ему мешало, он все время поправлял сползающую с плеча винтовку и искал глазами в толпе провожающих Зухру, и почему-то у него все время в голове вертелось: «Встретимся в Белых степях, встретимся в Белых степях, любимая…» Недалеко от него в том же строю стоял самоуверенный Ахат, он скалился, все время шутил, подтрунивал над новобранцами…
Когда все успокоились и выровнялись, провожающие отделились и, утирая слезы, отошли на другую сторону дороги, Заки Валиди и мулла Мухаметша, придирчиво осматривая, стали медленно обходить строй. Мухаметша шептал молитвы, благословляя воинов. Остановился напротив Шакира:
– Шакир мой, выйди из строя, – и когда Шакир неуверенно сделал шаг вперед, мулла, обращаясь к Заки, сказал: – Вот мой лучший ученик, вот каких людей мы отправляем на бой за Родину нашу. – И громко, для всех: – Дорогие мои, я вас всех благословил на бой за земли наших предков, помните, что душа погибшего за веру, за справедливость сразу же попадает в рай. С вами будет мой ученик Шакир, он знает Коран, все ритуалы и обычаи. Обращайтесь к нему в минуты отчаяния, в минуты горести и потерь. Он будет молиться за вас, и ни один воин не будет похоронен не по нашим обычаям, без его молитв.
Шакир подтянулся, у всех на глазах преобразился, в глазах блеснула сила, подкрепленная верой. И Мухаметша, обнимая его, на прощание сказал:
– Шакир, туго вам придется, не все вернутся в свои дома, но ты поддерживай в них веру, сила в вере. Ты же помнишь, что верующий прежде всего – защитник Отечества. Хорони погибших сам, ты все знаешь, все уже умеешь… Возвращайся целым и невредимым…
Тут из толпы провожатых вырвался горбун Даут; с перекошенным от горя лицом, маленький, он ткнулся в пояс Шакира, пытаясь его обнять. Шакир нагнулся и порывисто обнял его:
– Ша-а-кир-р, – сбивчиво и заикаясь, сквозь слезы выдавил он, – д-добрый и с-сильный наш, н-не уми-р-рай, воз-з-вра-щайся…
Прозвучали команды, серо-зеленая масса новобранцев и бывалых солдат колыхнулась и пошла в сторону Богоявленского завода. Поднялась пыль из-под ног идущих, впереди у горизонта сгустились тучи, заиграли сполохи молнии, загрохотали раскаты грома… Опустел Мырзакай.
Дома Зухра на подоконнике, что у их постели, нашла сложенный вчетверо лист. На нем красивой арабской вязью были написаны стихи от Шакира, которые она запомнила на всю жизнь:
Глава II
Фатхелислам
Зухра проснулась от того, что какая-то птичка уселась на конек крыши сарая, задевая крылышками настил из дранок, и стала шумно чистить перышки. Царапая коготками дранки, попрыгала, походила, несколько раз невнятно что-то просвистела и так же шумно взлетела и, свистнув крылышками, улетела… «Счастливая птичка, – думала сквозь мучительную дрему Зухра, – летает где хочет, везде у нее пища, копнула лапкой чернозем, под ним червячок. На ветках осины и в кустарниках гусеницы, на лету и мухи, слепни. Поклевала – и сыта, лети дальше… Попила водички из чистой лужицы… Вольготно, сытно и легко…» Птички залетали, и небо в прощелинах крыши порозовело, значит, скоро рассветет, значит, скоро опять за работу. Что сегодня придумает хозяйка, за что надо будет до изнеможения рвать жилы, чтобы не умереть от голода?..
– Лентяйка, лежебока, дармоедка, вставай! Чтобы ты сдохла, объедаешь нас, лентяйка, иди бегом на речку, белье стирай! И чтоб все чистеньким было у меня! – других слов от нее Зухра и не слышала.
Голод мучил, издевался над ней все последнее время. Желудок уже не урчал, как бывало в детстве, когда заиграешься на улице, забегаешься, а растущий организм требует еды, и желудок смешно урчит, и кажется, что если сейчас не съешь что-либо, то так и упадешь замертво. Теперь урчать желудку было нечем. Если бы не изнуряющий труд, усталость, то от голода и не засыпала бы. Страшно завидуя этой улетевшей сытой и довольной птичке и со злостью наблюдая за светлеющим небом, Зухра с содроганием во всем исхудавшем, изможденном теле стала ждать, когда хозяйка лающим голосом разбудит ее и, понося всем, на чем свет стоит, снова погонит на работы. Хозяйкой же была та самая мачеха Гайша, державшая в черном теле их противника по детским играм, сироту Асхата, который ушел с белыми.
Зухре уже казалось, что вовсе и не было той прошлой жизни в чистом, уютном доме отца, не было жарких объятий Шакира. Что она так и жила в опустевшем сарае и спала на досках яслей, прикрытых только старой рогожей. Что рядом, через дощатую перегородку, еще живет единственная выжившая корова хозяев, которая тоже от голода жалобно мычит и грызет древесину сарая на доступных для ее зубов уголках.
Все тело болело, как от побоев, потому как от работы не было продыху. Боль добавляли корявые доски, впиваясь в бока неровно отесанными основаниями сучьев. Хозяйка давала есть только остатки от скудного семейного стола, эти объедки лишь поддерживали организм, не давая умереть. Она делала черновую работу, как мужик или несколько женщин в старые времена.
Все переменилось после ухода Шакира с башкирским войском. Через некоторое время война между своими докатилась и до них. Сначала были слышны лишь уханья дальних взрывов, затем они стали четче – слышался свист летящих снарядов, их треск при разрыве, стали слышны пулеметные очереди и одиночные выстрелы винтовок.
Через их село проходили то белые, то красные. С красными уходили босяки, так как агитаторы большевиков обещали им равенство после победы над белыми, да и с винтовкой в руках можно было неплохо нажиться, пограбить богатеев. Они заходили в село и первым делом забирали все съестное, уводили коров и овечек. Угрожая оружием, отбирали добротную одежду, обувь. И все объясняли революционной необходимостью.
Белые приходили хорошо вооруженными, в чистом, новом обмундировании. И еду покупали за деньги. С ними уходили сынки богатеев и те, кто польстился, без всяких идей, за хорошую провизию или просто – за пару новых сапог.
Но страшнее стало позже, когда обескровленные, обозленные и те и другие приходили не только забирать последние припасы, но и мстить – белые выявляли семьи красных, красные – ушедших с белыми. Так белые повесили прямо на перекладине ворот родителей Тимербака – дядю Ишмурзу и тетю Рабигу, так как Бака, несмотря на хромоту, ушел с красными. При этом солдаты согнали всех жителей полуопустевшего села, и, показывая на связанную пару, высокомерный белый офицер, сидя на гарцующем боевом скакуне, картавя, произнес речь:
– Сельчане, вы сами видите, в какой ад пгевгащается наша Ггоссия под властью большевиков! Они безбожники и газбойники! Они только и умеют, что газгушать и ггабить, и много несознательных сыновей вместо того, чтобы идти воевать за цагя, за нашу самодегжавную Ггусь, уходят к кгасным! Мы не можем это пгостить, мы богемся за спгаведливость, за цагя, а они убивают нас и потом пгидут ггабить и гасстгеливать вас! Вот пегед вами отец и мать такого выгодка, их сын воюет на стогоне кгасных. Будет вгемя, мы покончим и с ним, а сегодня мы казним его годителей в назидание остальным. Так будет со всеми, кто будет сотгудничать с большевиками! – И он, небрежно махнув рукой, отъехал.
Дядя Ишмурза держался по-мужски, прямо смотрел в глаза своих земляков, но страх мелькал в глазах, когда косил на веревочные петли, привязываемые прямо на перекладины их ворот. Тетя Рабига, и так уже от старости ополоумевшая, ничего не понимая, лишь глупо скалилась, как будто стесняясь сосредоточенного внимания такого количества людей. Только когда лысый, беззубый подобострастный татарин-толмач, шепелявя, перемешивая башкирские слова с русскими и татарскими, перевел речь офицера и ее поставили на лавку рядом с мужем, накинули на шею петлю, до нее дошел смысл происходящего, – она неистово, дико завопила. Когда бравый казак пинком свалил лавку, ее дикий визг перешел в сиплый хрип… До сих пор перед глазами дрыгающиеся тела ни в чем не повинных соседей. Белый офицер приказал не трогать их под страхом наказания, не хоронить. Так они и провисели до прихода красных. Посиневшие и объеденные мухами тела снял сам Тимербай…
Красные расправлялись с не успевшими сбежать сторонниками белых, с несознательными, укрывающими хлеб, одежду, конскую упряжь от «экспроприации».
Как-то белые и красные с разных сторон подошли к селу и через село же перестреливались. Жители попрятались кто куда. Зухра с родителями Шакира отсиживалась в погребе, что был вырыт в конце огорода. Долго они сидели, кончились припасы, мучила жажда, и Зухра ночью вызвалась сбегать за водой, надеясь на темноту, мол, никто не увидит. Когда бежала обратно, видимо, хорошо просматриваемая на фоне неба фигура была замечена, и со стороны белых щелкнул выстрел, и, обдав лицо жаром и пороховым дымом, прямо перед носом просвистела пуля. От страха она упала, и тут же над ней просвистела вторая пуля… Если бы не упала…
От разрывов снарядов загоралась почти поспевшая пшеница, а что не сгорело, было вытоптано конницей. В мельнице прятались и отстреливались красные, белые артиллерийскими выстрелами снесли запруду, попали по мельнице, она сгорела…
Все переменилось в жизни села и Зухры. Как-то ранним утром Гадыльша запряг лошадь, открыл ворота и уже уселся на телегу, но что-то его остановило. Зашел в дом соседей, со всеми поздоровавшись, обнял Зухру.
– Времена настают плохие, доченька. Если что, держись брата, хоть и увечен он с войны, но все равно еще хозяйничает. Сестренку береги, она у тебя одна.
– Да что ты, папа, как будто прощаешься…
– Нет, слушай. Всему, что нужно в жизни хозяйке, ты научилась, хорошо справляешься. В сарае я припрятал мешок муки, не все унесли солдаты. Если что, найдешь…
И еще раз крепко обнял ее и, смахнув слезу, быстро развернулся и уехал по делам в село Архангельское. Ни к вечеру, ни на следующий день он не вернулся. Никто не видел ни его тела, ни лошадь, запряженную в телегу. Никто не знал, что с ним стало. Сначала Зухра забрала сестренку Зулейху в дом родителей Шакира; отцовский дом и двор опустели – не стало кобылы, корову давно увели красные, попропадали куры, оставшиеся были съедены.
Как-то красные пришли и стали растаскивать для укрепления окопов вокруг села бревна так и не собранного в дом сруба Ахата. Сабир-агай, во что был одет, выскочил из дома стал умолять солдат не делать этого:
– Ребятки, сынки, не разоряйте нас. Сына это сруб, вот придет он с фронта и поставит дом. Не надо ребята, ох…
Сначала его отгоняли прикладами, нещадно били в плечи, в живот, и когда он, вырвавшись, подбежал и лег, раскинув руки поперек на уже посеревшие бревна, его просто закололи штыком, стащили тело на траву и окрававленные бревна все до одного отвезли на позиции. Там они, прошитые пулями, расщепленные разрывами гранат, сгорели.
Постепенно колчаковцы, отступая, окончательно разоряя сельчан, уходили на восток. За ними шли обозы красных, насаждая советскую власть. В селе установился относительный мир, только теперь красные, уже утвердившись во власти, окончательно расправлялись с врагами большевизма. Обозы со связанными ненадежными сельчанами уходили в сторону Архангельского.
Вернулся от белых в дом Гайши израненный Асхат, но его, сопротивляющегося, нелепо размахивающего большими ладонями на тонких руках, вытащил на улицу Тимербака. На шум и возню, на хриплые возгласы дяди Асхата Накипа собралась толпа:
– Что вы делаете! Тимербай, пощади Асхата! Вы же вместе все детство были, вместе росли и играли. Зачем тебе его жизнь?!
Тимербай, высокомерно глядя на молчавшую и спрятавшуюся за плечом худого мужа Гайшу и обращаясь к окружившим сельчанам, подражая речам пламенных коммунистов, размахивая наганом, заговорил:
– Да, дядя Накип. Мы вместе росли, вместе играли. И Асхат немало в детстве нахлебался горя в вашей семье. И он должен был быть вместе с нами. Вместе с теми, кто пошел против белых за справедливую власть большевиков, за власть бедных. А он продался за красивую форму и сапоги. Он не наш! Он убивал моих друзей, и ему нет пощады. Белые казнили моих родителей, а он белый!
И, дав команду держащим за руки Асхата отпустить его, оставив у плетня дома Гайши, поднял наган.
– Тимер! Стой… – только заговорил весь дрожащий Асхат, как Тимер почти в упор выстрелил в него, и тот, сразу обмякнув, упал на плетень, его тело в судорогах мягко покачалось на плетне и упало под ноги Тимербаю. Тот же с омерзением отпихнул худое окровавленное тело и, сорвав траву у плетня, обтер окровавленные сапоги.
Зухра, ничего не знавшая о том, где ее Шакир, стала выспрашивать о судьбе валидовцев. Говорили, что они, сначала воюя на стороне белых, были сильно побиты под Стерлитамаком, отступали с белыми, но когда они уже покидали пределы родных земель, Заки Валиди вступил в переговоры с большевиками, и его войско перешло к ним. Про то, что стало с Шакиром и Ахатом, никто не знал. Никто из ушедших с ними еще не вернулся. Но она все ждала. Ведь были случаи, когда с германской войны через годы возвращались живыми оказавшиеся в плену бедолаги.
Зиму Зухра с семьей Шакира прожили хоть и впроголодь, но еще сносно. Помог припас отца. Всю зиму и так скудные закрома сельчан опустошала продразверстка. Вместе с пустыми подводами с красноармейцами и комиссарами в кожанках в село приходила беда. Они бесцеремонно врывались в амбары, протыкали штыками дощатые полы, сеновалы и выгребали все, вплоть до припрятанного на семена.
Весной нечем было сеяться. Если раньше в неурожайные годы выручали запасы Султанбек-бая и других крепких хозяев, то теперь не к кому было пойти за семенами в долг. Сам бай ушел с белыми, его запасы были полностью выпотрошены, в его добротном доме восседала новая власть. Не было ни справных лошадей для вспашки, ни мужчин.
Постепенно на сельчан надвигался голод. Все запасы закончились, нового урожая не было, да и следующее лето двадцать первого года было засушливым, и зимой начался самый страшный мор, который унес жизнь каждого четвертого башкира, и народ прозвал эти годы «Ҙур аслыҡ», «Йоттоҡ йылы» («Большой голод», «Год проглот»). Вместе с голодом пришел и сыпной тиф. Первой ушла из жизни оставшаяся без хозяина-добытчика Сарбиямал-апай. Родители Шакира умерли так же смиренно, как и жили. Умерших некому было хоронить. Их просто прикапывали на кладбище.
Жизнь вокруг Зухры менялась стремительно. Сестренку Зулейху забрал к себе брат Забир:
– Зухра, идем и ты с нами. Вместе легче будет, не чужие же мы.
– Спасибо, брат, нет. Придет с войны мой Шакир, куда он пойдет, где будет меня искать? – И она осталась совсем одна. После скитаний и заработка на еду тяжелым трудом оказалась в доме Гайши.
Как только к власти пришли коммунисты, мечети закрыли, беднота растащила по домам молельные коврики, большие ковры разрезали на части и поделили между собой. Самого муллу с женой Галией выселили из их большого дома, и они приютились в маленьком заброшенном домике, чуть приведя его в порядок. А в их большом доме устроили школу. Позже Мухаметшу обвинили в связи с Заки Валиди, который, полностью разочаровавшись в советской власти и национальной политике коммунистов, в это время возглавлял басмаческое движение против Советов на юге Казахстана и Узбекистана. Ссылаясь на борьбу с религией, муллу забрали на следствие, и оттуда он уже не вернулся.
Абыстай Галия из дома ушла ни с чем, ей разрешили взять лишь самую малость. И лишенная каких бы то ни было запасов Галия голодала. Узнав про это, Зухра пришла к ней. Та лежала вся высохшая, как мумия. Пожелтевшая кожа обтягивала скулы, но на почти голом черепе еще светились жизнью ее большие глаза:
– Галия-апа, как же так? – сквозь слезы еле выдавила Зухра. – Вы всю жизнь всем помогали, многим не дали умереть с голоду, раздавали пищу и одежду…
– Не плачь, Зухра… Спасибо, что пришла…
– Апа, я ничем не могу вам помочь…
– Помощь не обязательно в подношении, то, что ты пришла, уже милость Аллаха и для меня радость. Слушай меня внимательно. Ты была моей лучшей ученицей. Живи, ты крепкая, умная. Держись за жизнь и никогда никому не кланяйся, знаю, что сейчас живешь на то, что с огромным трудом зарабатываешь. Так и нужно. Не отчаивайся. Сейчас время не для духовных, новая власть отринула веру. Но не всегда так будет, и ты должна выжить, чтобы нести людям веру. Что бы ни случилось, мусульманам будут нужны несущие свет Корана, и ты сможешь это сделать.
Галия, устав, прервала речь, затем достала из-под настила нар небольшую истрепанную тетрадку:
– Вот… Возьми это… Только никому не показывай. В эту тетрадь я сама переписала основные суры Корана, кое-как сберегла. Прочитай внимательно и выучи наизусть суру тридцать шесть «Ясин», мы с тобой не успели это сделать. Когда выучишь, спрячь ее подальше, не навлекай на себя беду. Пророк Мухаммад про эту суру говорил: «Кто прочитает суру «Ясин», стремясь к Богу, тому будут прощены прежние прегрешения. Читайте же ее возле умерших и умирающих людей». Мой Мухаметша всегда говорил об этой суре: «Всякий раз, когда в сложной ситуации читается эта сура, обстоятельства преобразуются, облегчаются с Божественного на то благословения. Чтение ее рядом с умирающим способствует нисхождению милости и благодати Творца, облегчает процесс выхода души из тела…» Ты понимаешь меня, почему я прошу тебя выжить и выучить эту молитву?
– Не совсем, апа, объясните…
– Ты же видишь, сколько вокруг смертей, люди мрут как мухи. Их прикапывают в землю как собак – без обрядов и молитв. А ты выучи эту суру и все время читай, произноси имена умерших, хотя бы так ты сможешь облегчить им уход в мир иной… Скоро уйду и я… Мне будет легче, если буду знать, что моя Зухра, заботясь обо мне, читает «Ясин»…
Так и случилось… Когда через два дня Зухра пришла к ней со свертком припрятанных, оторванных от себя кусочков засохшего хлеба, никто из темной избы не отозвался. Некогда стройная, беленькая абыстай Галия лежала, устремив к потолку остекленевшие, помутневшие глаза…
День ото дня силы и сознание покидали Зухру, но только одно удерживало от спасительного ухода – Шакир. Вот сейчас придет он, а ее нет. Не встречает она любимого, долгожданного. Этим и жила все лихие годы, только вера заставляла работать до потери сознания, чтобы заработать на еду, чтобы выжить, чтобы встретить его…
Как-то по дороге за водой для уборки и стирки в доме Гайши встретился Нурлан – мальчик из команды Асхата по игре с обручем. Увидев и кое-как признав в нем озорного, подвижного мальчика из беззаботного детства, а теперь лысого, израненного, с костылем, Зухра чуть не потеряла сознание и вместо приветствия и расспросов выпалила:
– Нурлан, где мой Шакир?! Вы же вместе уходили! Где он, когда вернется? Не молчи!
Нурлан, потупив взгляд, долго молчал и, заикаясь, глядя мимо нее, сказал:
– Здравствуй, Зухра… Рад видеть тебя живой… Три дня брожу по селу и никого из наших не встречаю. Папы с мамой нет, и даже не знаю, где их могила…
– Где Шакир?!
– Смело он воевал… Он был своим, нашим муллой. Без его молитв никого не хоронили. В бою под Белой церковью нас сильно покрошили, много наших полегло… Погиб он или живой, не скажу, но живым я его не видел, а погибших там мы не смогли похоронить. Уж очень жаркая была битва. Мы отступили…
Очнулась Зухра в незнакомом доме, в мягкой постели… Долго лежала, соображая, где она, как сюда попала. Последним в ее сознании всплывало, как хозяйка Гайша, когда и в их дом пришел голод, стало нечего есть, просто выгнала ее из сарая. Боялась, что Зухра здесь и помрет. Зухра долго шла, качаясь, не зная, куда и зачем. Дом отца стоял без окон, полуразобранный на дрова. Опустевшая деревня, в которой не было слышно ни ржания лошадей, ни мычания коров, ни даже лая собак и кудахтанья кур, гогота гусей, улицы, на которых не бегали и не голосили дети, уходила в ночь. Зияли пустыми окнами опустевшие дома, значит, здесь все вымерли, не вернулись с проклятой войны или ушли в поисках пропитания в большие поселки и города. Редко где загоралась лампа: керосина не стало, как и лавок, в которых его продавали. Она шла, не зная куда, хотелось просто лечь у любого забора, закрыть глаза и уйти в небытие…
Перед глазами все расплывалось, и вдруг ей показалось, что ее зовет Шакир. Сквозь шум в голове, сквозь полудрему умирающего сознания: «Зухра! Я здесь, спаси меня…» И ей привиделась картинка: он, раненый, лежит на берегу реки Мендым, истекает кровью, зовет ее. Надо бежать туда! Закрыть руками его рану, дать ему напиться! Но все стало меняться. Вдруг Шакир превратился в того цыпленка, подбитого коршуном и которого «похоронили» здесь. Цыпленок бьется в ее руках, истекает кровью. То вдруг дорогу ей преграждает огромный, как великан, Ахат – вот-вот он, отступая от напора Зухры, наступит на Шакира и раздавит его! Но опять она видит только Шакира – белое лицо, сияющие одухотворенные глаза, полные любви к ней… Она бежит, нет, не бежит, а уже летит к нему. Так стало легко, свободно, вот сейчас она снова будет с ним…
– Зухра, – незнакомый мужской голос вернул ее к действительности. Над ней с деревянной плошкой, от которой вкусно пахло хлебом, наклонился мужчина. – Это я, Фатхелислам-агай, узнаешь меня?
Сквозь пелену, шум в голове и непонятные видения она увидела сначала неясные очертания лица, напряглась и разглядела. Да, это был Фатхелислам-агай…
С германской войны он вернулся с Георгиевским крестом на груди – редкой наградой среди простых солдат. Высокий, статный, с горделивой походкой. Его благородное лицо с неярко выраженными азиатскими чертами обрамляли кудрявые черные волосы. По традиции он не мог отпустить бороду, так как его щеки и подбородок испещрила оспа. Взгляд его карих глаз был цепким и проницательным.
Его род не отнесли бы к состоятельным, одни были в середняках, а кто-то и вовсе бедствовал. Но ходила в округе легенда про одного из дедов Фатхелислама – Кагармана. Мол, он был настолько воинственным и изобретательным, что однажды из дуба выдолбил ствол, как у пушки, из высушенных опилок и каких-то смол и добавок сделал подобие пороха и метким выстрелом снес макушку церкви в селе русских заводчиков Сосновка, что у реки Мендым в сторону Богоявленского завода.
Но уж совсем не приспособленным к этой жизни был его родной отец Фахрислам – ничто не срасталось в его руках, как бы он ни старался. Рассказывали, что однажды в урочище он что-то рубил и, собравшись домой, не нашел свой топор. Долго искал, весь изнервничался и, плюнув на потерю, пошел домой. Когда ему что-то помешало пройти в калитку, зацепившись за ее стойку, только тогда он обнаружил, что топор у него за спиной, подоткнут за пояс. Но одно их объединяло и выделяло среди других – трепетное отношение к родне, за своих они были готовы разорвать других. Не зря их подрод назывался Кансойер, что в прямом переводе – «любящий кровь», в смысловом – любящий кровь как родство, любящий родню.
Все его братья, отцы и деды пели и прекрасно играли на курае. Когда в какой-либо поездке они въезжали в чужую деревню, то уже с околицы запевали старинные протяжные песни, подыгрывая игрой на курае. Рассказывали, что однажды хозяйка, доящая корову, так заслушалась въезжающих в деревню братьев, что не заметила, как корова отошла от нее, а она продолжала «доить» воздух. Они пели так, что восторженные и околдованные жители выходили к ним навстречу, приглашали в свои дома и могли несколько дней подряд поить и угощать певцов, лишь бы слушать их песни.
По возвращении с войны Фатхелислам, повидав мир, посмотрев быт и хозяйство европейцев, с умом взялся и за свое хозяйство. А побывал он в самой Варшаве и всем рассказывал, что это самый красивый город из тех, через которые ему пришлось пройти за время войны. Навоевавшись, ни к красным, ни к белым не пристал. За деловитость и боевой опыт его избрали старостой села, и ему удавалось дипломатично находить общий язык и с белыми и с красными. Многих он спас, взяв под свою опеку.
Однажды село окружили красные, расставили вокруг пулеметы, они чернели, как вороны на поле после вспашки, виднелась и артиллерия. Они поставили ультиматум: если в селе есть хоть один враг и прозвучит хоть один выстрел, то они разнесут село в щепки вместе с жителями. И тогда староста Фатхелислам привязал к палке белую тряпку и пошел к красному командиру и уверил его в том, что никого из белых нет и никто стрелять не будет. Говорят, что его связали, приставили к горлу шашку и так и продержали, пока в село не вошел последний красный.
Но в одном ему не повезло… По древнему обычаю в младенчестве его родители «обвенчали» с девочкой из другой уважаемой семьи. Еще неразумный Фатхелислам, по увещеваниям окружающих взрослых, укусил ухо такой же еще ничего не понимающей девочки, и это было обрядом-подтверждением договоренности. И когда он живой и здоровый вернулся с войны, родители напомнили ему о взятом обязательстве, сосватали и провели «никах» – обряд мусульманского венчания.
Но когда утром он попросил жену полить на руки из кумганчика, то был удивлен тем, что она льет воду мимо рук. Оказалось, что еще подростком она постепенно слепла и сейчас различает лишь свет и тени. Ее родители скрыли эту ущербность, мол, договорились же. И раз никах состоялся, Фатхелисламу ничего не оставалось, как примириться и жить с незрячей женой, выполняя по дому часть женских работ.
– Зухра, ты слышишь меня? – все приговаривал Фатхелислам, осторожно маленькой ложечкой вливая ей в рот мучную кашицу. – Все будет хорошо, не дам я тебе умереть. Вот и щечки твои розовеют, скоро на ноги встанешь…
Через несколько дней, когда утром к ее постели шел хозяин дома, она резко одернула одеяльце, прикрывая обнажившиеся ножки. Фатхелислам от души рассмеялся:
– О, вижу, идешь на поправку!
Через неделю Зухра стала сама передвигаться по дому, удивляясь тому, что в таком добротном хозяйстве нет порядка, и взялась за работу. Расставила по местам хозяйственную утварь, отскребла полы, они заблестели и задышали, постирала грязное белье. К приходу хозяина приготовила еду. Кормила с ложечки уже лежащую на смертном одре слепую жену Фатхелислама. Голод не так сильно коснулся этого дома, так как его хозяин всегда был в поездках, занявшись торговлей, удачно менял товары из степей на товары с уральских заводов.
Между делами Зухра надолго застывала у окна, по привычке глядя на дорогу, ведущую в село: вдруг покажется ее Шакир, вдруг он живой. Вот упустит она его возвращение, и он не будет знать, где ее искать. Шли дни, выученный наизусть «Ясин» она постоянно читала, упоминая имена всех умерших. И надеясь, что эта молитва изменит все в лучшую сторону, – она все еще не верила в смерть любимого Шакира. Но время шло, и, понимая, что уже неудобно здесь больше задерживаться, дождалась возвращения Фатхелислама и сказала:
– Спасибо вам, ага, за спасение. Если бы не вы, давно бы уже лежала в сырой земле… Но я не могу больше вас затруднять и пользоваться вашим гостеприимством и добротой. Уйду я завтра утром…
– И куда же ты собралась, к кому пойдешь? Везде голод, и никому не нужен лишний рот. Чем плохо тебе у меня? Живи, а если неудобно, то считай, что я нанял тебя на работу.
Через год умерла его жена. После сорокадневных поминок у ворот дома Фатхелислама остановился какой-то путник верхом на лошади. Всадник не спеша привязал лошадь к коновязи и, стряхнув с одежды налипший первый мокрый снежок, вошел в дом. И только когда гость, поздоровавшись с хозяином, снял треух, Зухра узнала родного брата Забира – так он сильно изменился за последнее время. Хоть и горькие события последних лет надолго разлучили их, но они никогда не забывали друг о друге. Только когда Зухра в осенний темный холодный вечер чуть не умерла у чужого забора, сам Забир лежал при смерти от тифа. Но чудом выжил, встал на ноги и снова взялся за хозяйство. Неспешно попив с хозяином чай, Забир сказал:
– Фатхелислам-ага, спасибо вам большое за Зухру, не дали вы ей помереть. Всем тогда худо было, и сам я чуть не отдал богу душу, но я не забывал о ней. Наша сестренка Зулейха у меня, тоже чудом выжила, крепкой оказалась, и ей нужна сестра. Разреши мне забрать Зухру в Каранелгу… Да и негоже молодой женщине жить одной у мужчины…
Фатхелислам надолго задумался. Что уж говорить – привык он к ней за это время. И как без такой хозяйки жить, когда он только-только развернулся в торговле.
Голод, обезлюдивший половину села, к этому времени прошел. Вернулись с войн с окраин России сельчане. Коммерсантам, торговцам и крестьянам дали волю, и Фатхелислам стал богатеть на глазах, начал строить новый дом. Все время был в разъездах, отсутствовал неделями. У него появились друзья-компаньоны во всех окружающих селах, и их дом никогда не пустовал – всегда кто-нибудь да ночевал по дороге по своим делам.
Он покупал у сельчан зерно, менял его на заводах на изделия из железа и продавал это потом в степных селах. Народ после войн, разрухи и голода постепенно строился, и весь этот товар был сильно востребован. Зухра не покладая рук работала по дому, обеспечивая Фатхелисламу надежный тыл, и часто он говорил ей: «Сам Аллах послал тебя умирать у моего дома…» И ему казалось, что Забир пришел отбирать у него правую руку. И тут решение само по себе пришло ему в голову:
– Забир-кустым, ты остался за отца Зухры, и поэтому я прошу: отдай мне в жены свою сестренку…
Забир, немного растерявшись от предложения такого уважаемого хозяина, помолчал и, немного подумав, сказал:
– Надо у нее самой спросить…
– Эх, молодежь, забываете вы обычаи предков – если мы сейчас с тобой ударим по рукам, то куда уж она денется. Ну да ладно, время сейчас другое, давай спросим у нее. – И они позвали возящуюся у самовара на женской половине дома Зухру. Неожиданное предложение Фатхелислама застало ее врасплох. Она уже не надеялась на чудо, но все же с каждым годом со все угасающей надеждой продолжала ждать своего Шакира.
– Ладно, вы подумайте, поговорите. А я схожу к Насыру, он хотел мне что-то заказать с Зигазинского завода.
Долго проговорили брат с сестренкой. У каждого из них были свои доводы. Трудно было ей решиться начинать новую жизнь со взрослым мужчиной в качестве жены, но, с другой стороны, за это время она успела привыкнуть к этому дому, много сделала для порядка в нем, и как все это бросать? И к возвращению Фатхелислама у Забира был готов ответ.
Так Зухра после долгих колебаний, переживаний от того, что предает Шакира, стала женой Фатхелислама. Через время он как куколку одел молодую жену, дарил ей недорогие сережки, браслеты, бусы.
Через год случилось то, что полностью перевернуло ее жизнь, сделало ее осмысленной и содержательной – под ее сердцем забилась новая жизнь… Теперь она знала, для чего нужно жить, знала, что все, что она пережила, перетерпела, было именно для этого. И щемящая боль утраты той детской светлой любви к соседскому мальчику, юноше, мужу отошла на второй план. Ее сердце наполнилось материнской нежностью и в то же время ответственностью. Она радовалась тому, что, потеряв столько близких, она даст жизнь новому человеку, восполняющему те большие потери от войн и голода. Ведь так было всегда – погибали воины, мор сжирал тысячи и тысячи, а женщины снова и снова наполняли землю жизнью. И она почувствовала свою сопричастность к великому круговороту жизни… Первой у них родилась дочь – Зайнаб, через два года и сын – Ислам.
Казалось, что во все окружение пришли мир и согласие, что, наконец, новая власть утвердилась и наступила стабильность, но недолго это продлилось. Зухре не забыть тот день, когда в село приехало партийное руководство из Красноусольска, так теперь называли Богоявленский. Всех собрали в клубе – бывшем доме Султанбек-бая, который был увешан красными флагами и лозунгами. На самом главном месте над столом с трибуной висел портрет Ленина. По стенам развешаны печатные плакаты. Зухра давно не видела всех сельчан вместе, и ее поразило то, что состав жителей сильно изменился – из прошлого окружения остались единицы; подросла молодежь, уже полностью преданная коммунистам, и называли их комсомольцами. Они с воодушевлением делали все, к чему призывала их партия, бурно отмечали новые революционные праздники. Самое страшное, что они сделали вместе с руководством, – снесли все мечети в округе, ничего святого для них, кроме Ленина и идеи равенства, не было.
Вожаком этих комсомольцев был высокий, статный рыжеватый Хабир. Сейчас он важно сидел в президиуме, рядом с секретарем партийной ячейки. Зухра узнала его, это был самый младший сын Гайши, у которых она жила в сарае. Тогда ему было лет семь. Отличался он непоседливым характером. Несмотря на голодное бессилие, он лез во все дыры. Не раз снимала его Зухра с крыши: залезет, а слезть не может. И ревет на весь двор – дранки крыши были занозистыми. Снимет его Зухра, сама еле передвигающаяся, и вытаскивает из его худой задницы занозы. А однажды он чуть не захлебнулся в помоях – увидел в грязной жиже какой-то кусочек, похожий на корку хлеба, и полез доставать. Зухра успела увидеть уже мелькнувшие над кадкой босые пятки. Вовремя вытащила его, уже успевшего хлебнуть вонючей жижи. И вот теперь он – вожак комсомола.
Говорили, что никто не соглашался на снос минарета – башенки мечети, в котором долго служил Мухаметша; он еще гордо возвышался и мозолил глаза коммунистам. Но все-таки со временем нашлись такие люди из соседней деревни…
Был хмурый дождливый день, долина реки Мендым была в тумане, горы вовсе исчезли в призрачной белизне, лишь чуть просматривалась гора Караульная. «Бригада», вооруженная лестницами, веревками, топорами и ломами, возглавляемая комсомольцами с красными флагами и лозунгами, торжественно, распевая революционные песни, прошла по затихшей деревне. Вслед им хмурые старушки шептали проклятия:
– Безбожники, чтоб вам пусто было. Мало им тех мечетей, и эту надо порешить. Чтобы вам в аду гореть…
Бригада с песнями и речевками окружила мечеть.
– Столетиями безграмотные и темные муллы обманывали и обирали простой народ, пугали наших отцов и дедов божием наказанием за неподчинение их надуманным законам. Но советская власть дала нам свободу от этого мракобесия, и сегодня мы снесем последний оплот невежества и обмана. Вперед, друзья! – так Хабир, как и положено в таких случаях, произнес свою пламенную речь.
Бригада расставила вокруг мечети лестницы, но они не доставали до высокой крыши. Повозившись, кое-как присоединив несколько лестниц друг к другу, залезли на крышу и первым делом на коньке укрепили красный флаг.
Затем скучковались вокруг башенки, решая, с чего начать. Через время раздался первый стон мечети – они поддели под обшивку минарета лом и стали отдирать доски. Крепкие гвозди, вбитые в просмоленный и высохший каркас из ели выдирались со страшным, визгливым скрежетом, напоминающим надрывный плач. И этот плач, эхом прокатившись по крышам домов, проплывал над всей деревней, отдаваясь болью в сердцах верующих. Башня стонала с каждым выдернутым гвоздем, да еще падающие вниз сухие доски громко хлопали друг об дружку, добавляя трагичности происходящему.
А молодежь хлопала в ладоши и визгом восторга встречала каждую доску, скинутую сверху. И когда от башни остался лишь голый каркас, случилось несчастье. У парня, выдирающего гвоздь, сорвался гвоздодер, он отшатнулся, потерял равновесие, ноги поехали по сырой от дождика крыше, и с самой высоты он упал на доски с торчащими вверх гвоздями…
Но все равно башня за несколько дней была разобрана, крыша как попало залатана, и теперь большое здание мечети использовалось для хозяйственных нужд. Так село лишилось самого высокого и красивого сооружения, потух свет, исходящий от священного полумесяца. И теперь привычный восторженный взгляд на красивый силуэт стройной мечети натыкался на обезображенную крышу. То, что сельчане возводили всем миром, радуясь и торжествуя, было уничтожено группкой безбожников-бездельников. Говорили, что все они позже поумирали от болезней или несчастных случаев.
Когда на следующий день комсомольцы пришли к мечети, чтобы решить, что делать с железной верхушкой минарета с полумесяцем, то оказалось, что среди кучи досок ее нет. Кто за ночь смог унести это тяжелое металлическое сооружение и куда, так и осталось для всех загадкой.
Приезжий важный коммунист в кожаном плаще перед сельчанами держал такую речь:
– Товарищи коммунисты и комсомольцы, селяне! Наша коммунистическая партия, выполняя завещания вождя мирового пролетариата великого Ленина под руководством его верного последователя Сталина семимильными шагами идет к строительству справедливого социалистического общества. Партия взяла курс на индустриализацию страны. Это значит, что во всех городах будут строиться гиганты-заводы, мы будем сами производить машины, трактора, станки и другое оборудование. Скоро во всех деревнях, и у вас тоже, загорится электрический свет. Но для этого нужно увеличить производство зерна и сельскохозяйственной продукции. Наши города задыхаются от недостатка хлеба, мяса, молока и овощей. Индустриализация может не состояться, если мы не обеспечим город в полной мере этими продуктами. А частные хозяйства хоть и производят эту продукцию, но не в достаточной мере, так как они не могут себе позволить покупать дорогую современную технику и все делают по старинке.
Поэтому наше правительство решило избавиться от частных хозяйств и поставить сельхозпродукцию на производственный лад. Для этого принято решение объединить все хозяйства под одну крышу – создать коллективные хозяйства, сокращенно – колхозы…
По залу прошел недовольный ропот и откровенные выкрики против, и лишь молодежь обрадованно захлопала. Оратор дождался тишины и, сверкая стеклами круглых и выпуклых очков так, что казалось, будто у него вовсе нет глаз, продолжил:
– Мы ожидали такой реакции – все новое всегда встречает сопротивление. Но мы не дадим свернуть с пути, намеченного партией. Естественно, первыми будут против кулаки. Они, воспользовавшись новой экономической политикой, мудро введенной великим Лениным, обогатились и продолжают эксплуатировать своих же сельчан. А как мы знаем, наша революция и состоялась для свержения эксплуататоров. Так вот, коллективизация в первую очередь предполагает избавление от этих мелких эксплуататоров. Поэтому все должны сдать все имущество для производства хлеба, весь скот колхозу. Все будет общим! – По залу опять прошел недовольный ропот: «Как это общим, когда такое было?» – Да, да. Все будет общим. Общим все хозяйство, общим труд и урожай, который после сдачи государству будет распределяться по справедливости, по всем семьям.
– Так как это получается? Я работаю не покладая рук, пашу и день и ночь, и поэтому у меня в доме достаток, а сыновья Кельдебая будут лодыря гонять, а получать мы будем одинаково! Не-еее. Я так не согласен!
– Правильно говорит Насыр! Не будет никакой справедливости! Не все одинаково работают!
– Ха, не нравится вам, мироедам! Хватит наживаться за чужой счет, натерпелись мы до революции от Султанбек-бая и его приспешников! Не для этого мы в гражданскую кровь проливали, чтобы нас опять загнали в рабство. Колхозы всех уравняют!
Долго спорили сельчане, но точку поставил приезжий:
– Эта линия партии не подлежит обсуждению. Противники коллективизации будут уничтожены, кулаков-мироедов больше не будет. Вам нужно выбрать председателя колхоза.
Все стали наперебой предлагать своих. Выдвинули и Фатхелислама, мол, был старостой села, толковый и крепкий хозяин. Фатхелислам же сидел в глубокой задумчивости. Он понимал, какие изменения грядут в их жизни – кончилась свобода. Если возьмутся за кулаков, значит, не станет и крепких хозяев, а значит, и его товары будет покупать некому. Советы теперь и коммерцию, торговлю к своим рукам заберут и сделают делом государства, значит, и его дело прогорит. А со слов этого партийца, дело поставлено серьезно, и он слышал в поездках о начале такой работы повсеместно. Поэтому, когда ему дали слово как кандидату в председатели, он тихо и спокойно сказал, мгновенно приняв для себя решение:
– Земляки, спасибо за доверие! Партии виднее, как управлять страной. Наверное, это правильное решение, время покажет. Но среди нас есть люди и моложе, и грамотнее меня, выбирайте из них. Я же сдам свой скот и инвентарь колхозу, но дайте мне заниматься делом, которое хорошо знаю – торговлей для колхоза.
Наконец, выбрали председателя – фронтовика-красноармейца, сына Кельдебая Нурлана.
В конце приезжий сказал:
– Много еще врагов затаилось среди нас, сельчане. Предстоит большая работа по чистке наших рядов, по раскулачиванию. Поэтому вам нужна сильная рука. Я вам представляю уполномоченного ОГПУ (Объединенное государственное политическое управление) сына Ишмурзы, казненного белогвардейцами, Тимербая. Он возглавит эту работу…
Все затихли. Тимербай встал, он был в кожаной куртке, перетянутой широким кожаным ремнем, на котором висела кобура с наганом. Его возмужавшее лицо, с которого не исчезли жабьи черты, теперь выглядело еще более устрашающим, а его хромота всеми воспринималась как следствие его участия в гражданской войне. Он стал важным и неприступным, и теперь никто не смел называть его обидным «Тимербака». Война научила его жестокости. Особенно он озверел после казни родителей и мстил за это непрестанно. Женился он на Фатхие, выросшей большеглазой, но с несколько нескладной фигурой девушке.
Через несколько дней по дворам во главе с председателем колхоза Нурланом, уполномоченным ОГПУ Тимербаем под руку с женой Фатхией, с комсомольцами во главе с Хабиром стала ходить комиссия. Они описывали имущество, чтобы хозяева не утаили от обобществления ни одну единицу скота и ни одну штуку сельского инвентаря. И обязывали сельчан все это сдавать колхозу. Сельчане, сквозь зубы подчинившись новым властям, с плачем расставались с коровами, бычками, телятами и с нажитым добром.
Недружелюбно встретил Насыр поборцев за новую жизнь. Он воевал с германцами, после служил у красных. С детства натерпевшись унижений, голода и нищеты, когда дали волю, он решил – во что бы то ни стало выбьется в люди. И со своими трудолюбивыми сыновьями построил крепкое хозяйство. Четверо сыновей выросли в трудах. Каждый из них знал свои обязанности, и все вместе они по крохам собрали свой двор, полный отлаженных инструментов, оборудования. Они день и ночь трудились и так расширились, что им стало не хватать своих рук, и поэтому стали нанимать сельчан – батраков. Вместе они заготавливали столько хлеба, что им хватало на торговлю, на добрые запасы, меняли зерно на лес – срубы, доски, железо, сельхозинвентарь.
Одним из самых преданных ему батраков стал Зиннур, прозванный в селе Тунисом. Он был небольшого роста, но коренастым, широким в плечах, сильным и неутомимым работником. На его крупном скуластом лице выделялись серые, несколько навыкате, глаза. Правый глаз был покрыт бельмом, и поэтому смотрел он на собеседника искоса, как бы набычившись. Служил он во флоте, ходил от самого Санкт-Петербурга до берегов Японии. И когда, вспоминая годы службы, начинал рассказывать про берега Африки, Индии и малых островов Индонезии, Японии, все думали, что он пересказывает какие-то сказки, никто ему не верил. А прозвали его Тунисом потому, что в порту Тунис якобы у него была любовь со страстной негритянкой. Было это или нет, никто проверить не мог, но кличка «Тунис» приклеилась к нему навечно.
На корабле царского флота он был плотником, столяром и, хорошо обученный старым мастером, в свободное от полевых работ время с удовольствием обустраивал хозяйство Насыра. Сделал резное крылечко, ладную деревянную мебель в доме, и все новые хозяйственные постройки во дворе были сделаны им.
Когда во двор Насыра вошла комиссия, их бешеным лаем встретил огромный пес на цепи. Тимербай, с детства боявшийся собак, судорожно выхватил из кобуры наган и, не целясь, хаотично несколько раз выстрелил. Пес брякнулся оземь и затих, звякнув ослабшей цепью. По земле у конуры растеклась алая кровь. Такое начало ничего хорошего не предвещало…
– Насыр-агай, предлагаем вам добровольно сдать колхозу свое имущество и скот, – начал свою заученную и не раз произнесенную речь председатель Нурлан.
– И что ты сделаешь с моим добром, Нурлан-кустым (братишка)? Как твой отец Кельдыбай, все пустишь по ветру? – взбешенный убийством любимого и верного пса, выпалил Насыр.
– Не трогайте моего отца, ага. Он умер с голоду из-за таких, как вы. А теперь у нас все будет общим, и мы никому не дадим умереть. Государство нам обещает трактора, машины. А вы сами такое никогда не купите. Поэтому сдайте все добровольно, иначе…
Пока Нурлан говорил, во двор вышли сыновья Насыра и плотной стеной встали рядом с отцом, попутно вооружившись вилами и кольями. Встал с топором и Тунис.
– Попробуйте возьмите, если сможете. И не пугай своим наганом, Тимер. Не успеешь ты вытащить его из кобуры, как эти вилы пробьют твою грудь. Не таких на войне укорачивали…
– Не берите грех на душу, ага… А вы, Зиннур-ага, вы же из таких же, как мы, почему встали на защиту мироедов?
– Кустым, на таких мироедах земля держится. И не тебе, сопливому, меня учить, с кем быть…
Еще немного попререкавшись, комиссия развернулась к выходу. Напоследок Тимербай сквозь зубы процедил:
– Ну смотрите, не хотите по-доброму, подохнете, как эта собака…
Через неделю в село приехали на нескольких подводах вооруженные огэпэушники. Пошли по домам, по заранее составленным комиссией спискам. Под прицелом винтовок хозяева ничего не могли предпринять. Их связывали и грузили в подводы. В одной подводе оказались и Насыр с сыновьями. В середину забросили сильно избитого бездыханного Туниса, говорят, что он сопротивлялся больше хозяев.
Десять полных подвод ушло в сторону Архангельского. В их дома первой заходила Фатхия и отбирала для себя все самое ценное и после ходила по селу, вся разодетая в чужое, звеня драгоценностями. Имущество раскулаченных по описи раздавали бедным, в их дома заселяли нуждающихся.
Фатхелислам одного за другим терял друзей и ничем им помочь не мог. Теперь он подрядился снабжать колхоз, меняя зерно, фураж на инструменты, гвозди и другое железо, попутно занимаясь собственным обменом.
Колхоз со скрипом, с большими потерями начал свою работу. В первую же зиму погибла половина поголовья обобществленных коров и лошадей из-за нехватки кормов и плохого нехозяйского присмотра. Для весеннего, как планировалось, большого посева, больше, чем за все время существования села, добрая часть запасов сельчан была реквизирована в семенной фонд, который охранялся вооруженными сторожами. Народ жил впроголодь. Беднота, чтобы выжить, стала на ярмарках менять отнятое у кулаков добро на хлеб и к весне опять осталась ни с чем. На следующий год, не заготовив запаса дров на зиму, стали разбирать и распиливать на дрова хозяйственные постройки кулаков. Когда расправились с ними, принялись за углы срубов – спиливали под корень торчащие концы венцов. Некогда справные добротные дома за короткое время без хозяйской руки обветшали, померкли.
И в такой всеобщей разрухе выделялся новый дом Фатхелислама. За последнее время он достроил добротный пятистенок – по три окна с торцевых сторон и по два окна в каждой половине. Нанятый плотник сделал ладные, изящные ставни на окна. Крышу обили железом, привезенным с самого Белорецка. В добротном сытном доме, полном хозяйственного скарба, одежды, полновластной хозяйкой стала Зухра. Живя на полном и заботливом обеспечении мужа, она не забывала о нуждающихся, по возможности помогала голодающим. Когда старшей дочери Зайнаб исполнилось шесть, а сыну Исламу три годика, на свет появилась еще одна дочь. Назвали ее Сагилей.
Как-то из очередной поездки Фатхелислам привез рулоны сыромятной кожи. Выгрузил все в чулан, занес один домой, чуть развернул, помял пальцами, понюхал и с восторгом сказал Зухре:
– Посмотри, какую кожу я купил в Стерлитамаке, высший сорт! Такую кожу раньше только купец Сухоруков делал на своем заводе! А сейчас что делают? Разве это кожа?..
– Но ты же купил и хвалишь.
– Да, купил, но не в Стерлитамакском кожевенно-обувном комбинате, как его теперь называют, а у ученика Сухорукова Еремея. Вот он – мастер выделки кожи, один на всю округу остался!
– Продавать будешь?
– Не-еееет, такую кожу грех продавать, такую кожу на дело надо пускать. Сын-то наш Ислам растет!
– И что? – не поняла мужа Зухра. – Кожа-то ему зачем?
– Вот ты, Зухра, шей одеяла, набивай подушки на приданое Зайнаб и, дай Аллах, малышке Сагиле. А я буду делать будущему хозяину нашего дома Исламу достойную конскую упряжь, чтобы всем на зависть!
С этого дня Фатхелислам стал проводить все свободное время в летние длинные дни под навесом во дворе. Из березы сделал заготовки для клещей – деревянной основы хомута, состоящих из двух половинок, повторяющих форму шеи лошади, стягивающихся супонью. Спрятал их в тень под крышей навеса для сушки.
Привез из леса бересты, свернул ее свежую в плотный рулон и засунул в ведро с заранее проделанной дыркой на дне. Второе целое ведро, поменьше размером, вкопал в землю. Затем поджег бересту и поставил ведро с нею на вкопанное.
Рядом все время крутился Ислам:
– Пап, а зачем ты зажег огонь, а варить ничего не поставил?
Фатхелислам засмеялся:
– Ах ты какой! Тебе лишь бы сварить что и поесть хорошо! Потерпи немного, увидишь, зачем этот огонь.
Когда вся береста сгорела, он убрал верхнее ведро, осторожно вытащил из ямки второе и показал горячую черную жидкость Исламу:
– Понюхай, чем пахнет? – Ислам понюхал, отвернулся, весь сморщился и выдавил:
– Лошадью, запряженной в телегу, и телегой пахнет.
– Правильно, молодец! Это, улым (сынок), деготь! Ты правильно сказал – дегтем и телегу покрывают и колеса, чтобы сильно не намокали и не гнили, и всю сбрую лошади тоже им пропитывают. Вот и твою упряжь покроем этим дегтем.
Затем дело дошло и до кожи. Острым ножом он стал резать ее на ремни и пропитывать эти заготовки дегтем.
Каждый раз, когда Фатхелислам уезжал по делам, Зухра заходила под навес и с благоговением рассматривала все сделанное Фатхелисламом. Вот к концу лета он достал высохшие заготовки из березы и стал выпиливать и строгать клещи хомута. Они были красиво изогнутыми. С каждым разом они становились все точнее по рисунку и все глаже. И когда они были отшлифованы до блеска, Фатхелислам их тоже пропитал дегтем. Нарезанные ремни из кожи он стал сшивать, формируя шлею. Тонким раскаленным на огне шилом он проделывал отверстия и сшивал ремни нитью из тонко нарезанной кожи, тоже пропитанной дегтем. Войлоком обшил внутреннюю сторону хомута и из тонкой кожи сшил покрышку.
К осени почти все было готово. Фатхелислам, еще раз пропитав все кожаные части дегтем, покрыл их воском и, довольный своим трудом, сидел под навесом, напевая песню, рассматривал сделанное. Осенняя прохлада уже прогнала со двора надоедливых мух и комаров, стояла тишина. Увидев, что муж отдыхает, Зухра, оставив ведро с постиранным бельем малыша, зашла под навес, уселась рядом, с любовью оглядывая сделанное. Ее поражало мастерство мужа – все швы на шлее, на уздечке были настолько аккуратными, как будто сшила все это какая-то машина. Эти стежки и сами были украшением упряжи.
– Ладную упряжь ты сделал, так все красиво… Вот Исламу подарок на будущее.
– Да, Зухра, у настоящего мужчины, хозяина должна быть справная лошадь, а у лошади справная упряжь. Я еще сделаю ему легкую коляску, какая раньше была у бая Султанбека.
– Ты же уже все, закончил?
– Нет еще, Зухра. – Фатхелислам встал, достал из баула какой-то тяжелый сверток, развернул и высыпал на стол-верстак часть содержимого. На столе, перекатываясь, кружась на месте, засверкали, отражая уходящее за горизонт солнце, какие-то блестящие железные полусферы разных размеров.
– Что это?
– Это заклепки, купил в последнюю поездку в Белорецке…
И теперь уже в темные осенние вечера Фатхелислам дома нанизывал на ремень шлеи, уздечки, на покрышку хомута эти серебристые заклепки и звездочки. В эти вечера весь дом наполнялся приятным запахом сыромятной кожи, чуть резковато – дегтем и мягко – воском. Довольный хорошо сделанной работой Фатхелислам напевал любимые песни, Зухра сияла. Ей казалось, что это и есть счастье – мир и согласие, ожидание счастливого будущего сына – хозяина дома. Вся эта ладно сделанная упряжь стала для нее символом будущего. Строгая черная упряжь, ставшая совсем нарядной с ритмичной чередой сверкающих заклепок, теперь висела у входа, и каждый раз, проходя мимо, Зухра с любовью гладила кожу покрышки хомута, перебирала заклепки.
И она и радовалась, и боялась непонятным, новым пробуждающимся в ее душе чувствам – ведь до сих пор она продолжала старательно выполнять роль «нанятой на работу», как тогда сказал Фатхелислам, боялась напрочь забыть Шакира. Да и он, как старший по возрасту и как хозяин, не был склонен открыто проявлять какие-либо чувства, он был лишь благодарным ей за уют и чистоту в доме, за детей. «Любовь ли это, – задумывалась она. – Любила Шакира всей душой, неистово. Но это было давно, в юности. К Фатхелисламу нет таких чувств, просто он теперь все в моей жизни – отец моих детей, крепкий и умелый хозяин…»
Еще маленький Ислам, полюбивший подарок отца, всем заходящим в дом говорил: «Это все мое, папа мне сделал. Вырасту большой – буду, как папа, на лошади ездить!» И часто он просил снять со стены хомут – «Это же мое!» – и, приставив его к табурету, по-хозяйски перекидывал звенящую заклепками шлею через табурет и пристраивал ее к свернутому матрацу, как будто это круп лошади. Затем брал вожжи, обкладывал ими воображаемую лошадь и телегу – второй табурет, положенный на бок, сам садился на него и новеньким кнутом, свитым отцом из остатков кожи, хлестал по матрацу: «Но-оооо, поехали, родимая!!!»
Шел третий год коллективизации. Был стылый хмурый осенний день, когда еще снег не укрыл теплым белым одеялом измученную за последнее время землю. Она сейчас морщинилась замерзшей грязью на дорогах, мутными лужицами слеповато отражала темное небо. Дома, сараи, изгороди после долгих осенних дождей почернели и понуро ждали спасительного снега и настоящих морозов взамен осенней промозглой сырости. И народ, закончив полевые работы, с грехом пополам сдав властям большую часть кое-как собранного урожая, опять ждал полуголодной зимы – знали: сытной жизни после раздачи зерна за трудодни не будет, как-нибудь дотянуть бы до весны…
Зухра, завершив будничные утренние хлопоты, охнула, увидев направляющихся к ним активистов, и обессиленно присела. Знала, что именно к ним, потому что по этой улице больше не к кому было идти. За пешими шла подвода с огэпэушниками, на которой уже сидело несколько арестованных сельчан. Вот она, беда…
Комиссия во главе с тем же председателем Нурланом бесцеремонно вошла в дом, занеся с улицы холодную сырость и комья грязи. Фатхия тут же стала хищнически рассматривать содержимое небедного дома.
– Фатхелислам-ага, – начал речь Нурлан, – решением партячейки вы внесены в списки подлежащих раскулачиванию. Поэтому вам надо сдать все свое имущество колхозу и принести пользу государству на народных стройках. То есть вы арестованы… Дом ваш переходит в собственность колхоза.
Фатхелислам молча и с гордо поднятой головой выслушал Нурлана. Он давно был готов к этому. И только жалел о том, что не успел подстраховаться – создать запас для семьи на первое время. Все надеялся, что обойдется. Не обошлось. Да и понимал он, что неудачи колхоза они спишут на, как они говорили, скрытых врагов коллективизации, на остатки мелкобуржуазного мышления. Вот и приписали его к «мелкой буржуазии», сопротивляющейся коллективному сознанию. Зная, что это бесполезно, все же сказал:
– Какой же я кулак, земляки? Я же сдал все, что положено, колхозу, против власти ничего не имею и работаю на колхоз… Да и трое детей у меня, как они проживут без меня?
– Вы воспользовались своим положением снабженца в личных целях обогащения и поэтому подлежите аресту и конфискации имущества, которое вы заработали незаконным путем. А о детях не беспокойтесь, если Зухра-апа не справится с их содержанием, то отправим в детдом, там государство позаботится и вырастит из них настоящих советских людей.
Без лишних разговоров, дав ему лишь одеться, собрать необходимые вещи, еду на первое время, разрешив попрощаться с семьей, огэпэушники увели Фатхелислама.
– Держись, Зухра, – приобняв плачущую Зухру шепнул ей на ухо, – против них мы бессильны, как-нибудь сохрани детей. Я вернусь. – И по очереди поцеловав детей, не оглядываясь, ушел.
В это время Фатхия уже нагло рылась в вещах. Увидев это, Зухра подошла и стала все содержимое шкафов и комодов с остервенением вываливать на пол.
– На, бери, бесстыжая, подавись. Всю жизнь бедствовала, теперь хочешь за счет нас разбогатеть! Забыла, как я помогала вам, неблагодарная!
– Ты забудь прошлое, Зухра, – надменно, с улыбкой вставил Тимербай, поигрывая длинной блестящей цепочкой, – не ваше сейчас время, теперь мы хозяева. Будете делать то, что мы скажем. Или ты думаешь, что я забыл, как вы все смеялись надо мной в детстве? Как Ахат, твой дружок, обзывал меня и не брал в свои игры. Я все помню, есть справедливость на земле. Жалко, что они не вернулись с войны, я бы их как валидовцев упек бы в Сибирь, а может, и самих к стенке бы поставил.
– Нет, Темир… – «Бака» чуть по привычке не вставила Зухра, – не быть вам вечно хозяевами, есть на земле другая справедливость – божья, она не подчиняется власти нагана…
А Фатхия, не обращая ни на что внимания, беспечно и наигранно улыбаясь, сверкнула белками глаз на черном лице и скомандовала:
– Кольца и сережки-то снимай!
И Зухра сорвала с себя все и со злостью швырнула на пол под ноги Фатхие. Та, ничуть не смутившись, ползая на карачках, стала искать и подбирать разбросанное. Воспользовавшись этим, Зухра успела спрятать единственное оставшееся на ее левом запястье украшение – серебряный браслетик с арабской вязью, подарок Фатхелислама.
Активисты же сгребли все имущество в баулы, погрузили вместе с мебелью в телеги и увезли на склад в бывшую мечеть.
Уходя, Тимербай, не глядя, снял с гвоздя новенький хомут. Повесил его и шлею, переливающуюся заклепками на плечо, сграбастал уздечку и только хотел толкнуть ногой дверь, как Ислам, увидев, что уносят его упряжь, бросился со всех ног к Тимербаю, схватил рукой тянущуюся по полу шлею и закричал:
– Отдай! Не трогай, отдай! Это мое, это мне папа сделал! – Не ожидавший такого наскока Тимербай опешил, но, придя в себя, со словами: «Ах ты, кулацкое отродье, теперь ничего твоего нет, все наше!», пнул настырного мальчика. Тот отлетел, больно ударился головой о стенку и заревел…
Зухру с детьми выселили в опустошенную активистами клетушку во дворе, что без окон и печи, где из мебели был единственный топчан, на котором до этого стояли кадки и ящики с продуктами и мукой. Когда Зухра обессиленно опустилась на него, обняв плачущих детей, в клетушку вошел комсомолец из комиссии и стал выглядывать, что еще можно забрать. Подошел к нарам и выдернул из-под годовалой Сагили старый половичок, оставив ее лежать на голых досках. Взбешенная Зухра кинула ему вслед дырявый мешок.
– На, забирай и это, подавись! – Тот, ничуть не смутившись, подхватил летящий мешок, который обдал его мучной пылью, аккуратно свернул его, сунул под мышку и ушел…
В этот же тысяча девятьсот тридцать второй год опять начался голод, унесший по всей стране почти семь миллионов жизней. Дом Фатхелислама сначала стоял заколоченным, позже в нем основали почту. Опять бездомная Зухра сначала готовила скудную еду во дворе на костре, после в железном тазике заносила в клетушку горячие головешки для обогрева. Затем натаскала с речки большие камни, глину и сложила внутри очаг. Пока дрова горели, дым уходил в приоткрытую дверь, поэтому внутри все пропиталось дымом, покрылось копотью. Позже она думала, что, может, это и спасло их от болезней? Ведь говорят, что дым обеззараживает воздух. Когда кончились дрова, Зухра по вечерам после тяжелой работы, утопая по колено в снегу, рубила и на себе таскала с берега Мендыма засохшую ольху. Полусырой сухостой плохо горел, дымил, но в холодные зимы вечно дымящий очаг был единственным источником скудного тепла.
Оставшись без какого-либо имущества, она думала, что не выживут они на этот раз, но есть еще сердобольные люди – кто-то принес им посуду, кто-то – на чем спать и чем укрываться, в меру сил помогали сестренка Зулейха и тоже бедствующие братья Фатхелислама, но голод есть голод. Страдали все.
Зухра не гнушалась никакой работой – лишь бы не голодали и не умерли дети. Однажды, когда после знойного летнего дня приближалась вечерняя прохлада, Зухра полоскала чужое белье у ручья, ее оглушил хлесткий одиночный выстрел, раздавшийся почти рядом, из-за кустарников с другого берега. Зухра, ойкнув, зажала уши и свалилась на бок в прибрежный песок. Открыв глаза, успела увидеть, как шелохнулись кустарники, из-за них выглянула косматая голова, зло сверкнула бельмом в правом глазу и исчезла. И тут же послышался надрывный вой Фатхии…
– Убили-ииии-иии, убилииии-иии, ааааа! Помогитееее-еее, помогите-еее! Людииии, Тимербая убили-ииии! Как же я без тебя, Тимербай!
Оказалось, что на том самом резном крылечке дома Насыра, в которой заселилась семья Тимербая, сидел сам новоявленный хозяин и неспешно курил. Настроение у него было отличное, только что сытно поужинали. Все у уполномоченного ОГПУ было в порядке: дом полная чаша, преданная жена и полная власть над всеми, кто раньше его и не замечал, кто окликал его обидным «Тимербака». Он сидел, вспоминал и с удовольствием смаковал сценки раскулачивания – плач женщин и детей, бессилие поверженных, беспомощных хозяев.
Его триумфом стало униженное положение Зухры. Фатхелислама можно было и не раскулачивать – работал он на колхоз, батраков у него не было, но настоял на этом он, Тимербай. Показал свою власть. Ведь все его детство она – красивая, шустрая, хорошо одетая – мельтешила перед его глазами, она стала образцом успешных и потому ненавистных ему людей. И до раскулачивания жила припеваючи за спиной крепкого хозяина. Да и было чем поживиться у них. Половина их добра перекочевала в его дом. Вот так надо, вот о чем он мечтал все свое детство.
Ему теперь доставляло большое удовольствие видеть, как Зухра ходит по дворам и ищет работу за кусок хлеба. Работает на износ, но единственное, что ему не приносило удовольствия, что она ни разу не пришла просить помощи, ни разу не унизилась до попрошайничества, а, стиснув зубы, трудилась. Она как будто и не видела его. Все встречные подобострастно здоровались, чуть ли не кланялись. А она пройдет мимо с застывшим, холодным и гордым взором, от чего ему даже становилось не по себе. Он все никак не мог придумать – как бы сделать ей еще больней, так, чтобы она приползла к нему на коленях и молила о пощаде. Можно было бы отобрать у нее детей и отправить в детдом. Но они не попрошайничали, не воровали, а смиренно сидели дома, чем могли, помогали маме. Нет, надо придумать такое, чтобы она вконец сломалась.
Во время раскулачиваний он вспоминал свое голодное и нищее детство, ведь он, как только подрос, стал работать в конюшнях Султанбек-бая. С утра до поздней ночи чистил за лошадьми навоз, раздавал сено, корм, поил их. И все за какие-то гроши. Он весь пропитался запахом конского навоза, потому юношей и не мечтал о свиданиях с ровесницами – от него за версту пахло лошадьми. Да и кто мог посмотреть на косоглазого, хромого, небольшого росточка юношу. Поэтому он черной завистью завидовал богатеям, и эта зависть со временем перешла в ненависть.
Спасла гражданская война. Вовремя смекнув, что это его час, он ушел с красными. Вояка из него, хромоногого, был, конечно, никудышный: он плелся в обозе, ухаживал за лошадьми. Но кто это видел, кто об этом знает? Зато теперь он – герой этой войны, везде в почете. Его приглашают в школу, где он рассказывает о своих геройствах, о том, как он попал в плен и палачи беляков изувечили ему ногу, но он все выдержал, ничего не рассказал о планах красных, никого не выдал. На торжественных линейках он вяжет пионерам галстуки, юношам и девушкам вручает комсомольские билеты, говорит умные напутствия.
Он наслаждался данной Советами властью. Со всеми «врагами» жестоко расправлялся и был на хорошем счету у начальства. И ему сверху намекнули, что его ждет новая должность в самом Красноусольске. А там!.. Это тебе не деревня, где уже не на ком было поживиться. И Тимербай вспоминал все улочки и дома большого села и представлял себя уже живущим в самом красивом кирпичном доме бывшего священника Богоявленского завода.
Но его мечты прервала пуля, угодившая прямо в лоб между косыми жабьими глазами…
Вторая зима без Фатхелислама постепенно выжала из Зухры все остатки сил. Спали они вповалку на тесном и жестком топчане. У стенки старшая Зайнаб обнимает братишку Ислама, с краю сама Зухра всем телом обогревает малышку Сагилю. Опять два года Зухра, как после гражданской войны, без продыху боролась за свою жизнь, а теперь еще и детей. Была бы одна, думала в отчаянии в длинные бессонные ночи, легла бы, вытянулась, да и отдала бы богу душу. Уже было невмоготу от вечной боли в теле и болезненного нытья пустого желудка. Старшая Зайнаб на весь день оставалась одна с братишкой и сестренкой, как могла отвлекала их от голодных мыслей. И большее время они без сил спали. Приходя поздно домой, Зухра каждый раз боялась не добудиться их. И как-то уже утром, когда у нее совсем не осталось сил идти, да уже идти было не к кому – голодали все, она опять без сил улеглась рядом с детьми, думая: «Будь что будет», и постепенно уходила в приятную спасительную дрему.
Ей снился отец, их смирная кобыла с Акбузатом, мельница, любимая запруда и медленно ползущая по лотку белая рыхлая мука. Она сыпется в большой мешок, который, плотно наполняясь, разбухает, как живот поставленной на откорм жирной трехлетки. И вот она месит тесто из этой степной муки грубого помола. В печи румянится аппетитно пахнущий круглый, бугристый каравай. Запах хлеба дразнит, щекочет нос, желудок торжествует в ожидании вкусной теплой, хрустящей краюхи, намазанной желтым домашним маслом, подтаивающим от хлебного тепла. На большом деревянном подносе куски жирной конины…
– Зухра, вставай… – теребит ее отец и почему-то бьет ее по щекам. – Зухра, проснись, проснись, не смей умирать!
Она возвращается в сознание, в закопченную, холодную клетушку, и опять перед ее глазами лицо осунувшегося, почерневшего Фатхелислама… Он зажег лучину, насыпал в кипяток остатки сухарей с дороги, ложкой растолкал их до жижи…
– После так называемого суда погнали нас пешком в самую сердцевину Южного Урала – к подножью самой высокой горы Ямантау, не зря народ прозвал эту большую, высокую гору Плохой горой. На ее вершине до середины лета лежит снег. Из-за большой высоты погода суровая, переменчивая. Вокруг непроходимый темный таежный лес, крутые подъемы и спуски, скалы. Пока шли, половина осужденных осталась лежать у дороги – не каждый мог выдержать тяжелые горные переходы, я-то привычный – сколько, торгуя, исходил пешком. Больше всего добивал, людей голод и наступившие холода. Загнали нас, оставшихся в живых, в трудовой лагерь, там течет горная речка Кузъелга. На том месте, где она впадает в реку Малый Инзер, и стоит этот лагерь, – рассказывал Фатхелислам пришедшей в себя и немного оклемавшейся Зухре, да и рассказывал он, чтобы она окончательно ожила, чтобы поверила своему спасению.
– Там такие же раскулаченные рубят лес. Условия страшные, каждый день люди от голода и тяжелой работы мрут десятками. Но мне повезло. Утром на следующий день, когда нас построили для разнарядки на работу, мимо проходил заместитель начальника лагеря по хозяйству. По тому, как он раскачивался на ходу, по посадке головы и шраму через всю правую щеку я узнал его. Это был Алексей Фролов, мы вместе воевали в германскую. А шрам ему достался от немца. Как-то, наступая на траншеи немцев, вступили с ними врукопашную. Леху подкосил жирный немец и, подмяв под себя, занес над ним штык-нож. Мой однополчанин совсем ослаб, и вот-вот уже нож вонзился бы ему прямо в грудь. Я, отделавшись от наседавшего на меня германца, успел прикладом ударить в затылок зависшего над Лехой врага, он обмяк, падая, его нож успел хорошо порезать щеку Лехи. И этот шрам я не мог не узнать. Потом мы стали закадычными друзьями, все беды делили и преодолевали вместе и еще не раз спасали друг друга.
В первый день я все же поработал на лесоповале. Пока есть силы, можно еще рубить лес, ну а те, кто уже здесь давно, еле ходят из последних сил. Видя все это, я уже мысленно прощался с жизнью. Думал, повезло на фронте – выжил, в гражданскую не казнили, а тут свои же… Встретил я там и нашего Насыра. Я бы его не узнал, он сам меня окликнул. И как можно было бы узнать в худющем лысом почерневшем старике того крепкого и сильного Насыра? Он был еле жив лишь благодаря своим сыновьям, которых еще поддерживала молодая сила, и они таскали его везде на себе, не давая упасть и умереть. Но и им, по их виду, недолго оставалось жить.
Насыр, еле ворочая языком, расспросил об оставшихся в селе жене и детях, о родственниках. Не стал я его расстраивать, не сказал, что его младшие один за другим умерли с голоду. Что его жена побирается, совсем опустилась и, скорее всего, уже никого не дождется. Но по моему тону, я думаю, проницательный Насыр все понял. Знал он, что везде несладко. Он же рассказал, что они еще живы благодаря Тунису, то есть Зиннуру. Его природное здоровье, сила не раз спасали их от смерти. Как представителя бедноты, защищавшего семью попавшего в лагерь, ему сделали поблажку – он был вольным работником, в сопровождении молодого конвоира с винтовкой на лошади возил воду из реки Инзер в тридцативедерных бочках в лагерь. Поэтому он держался, делился своим пайком с Насыром. Но одно его угнетало – жажда мести. Он долго присматривался, изучал дороги, копил запасы сухарей и однажды вечером, сказав, что у него все готово, попрощался, попросил у них прощения, что покидает их, и, пообещав отомстить за всех, утром сбежал.
На следующий день Леха Фролов сам узнал меня, отозвал в сторону, крепко обнял:
– Спаситель ты мой, брат! Как ты здесь оказался? – Удивившись моему рассказу и такой несправедливости, хотя и был ко всему привычен, повел меня к начальнику лагеря Городецкому. – Тогда ты меня спас, теперь моя очередь…
Рискуя своим положением, Леха пристроил меня в конюшню. Оказалось, как раз за день до этого умер вольнонаемный лекарь лошадей – пил он много, переводил спирт, выписываемый на лечение. Поэтому все его хозяйство было запущенным, он кое-как справлялся со своими обязанностями.
– Ты же потомок кочевников и знаешь толк в лошадях, да и я знаю твою мастеровитость – на фронте все ты отлаживал умело и надежно. Так что справишься, я поручился за тебя перед начальником лагеря. На этой работе всегда были вольнонаемные, ты первым будешь из заключенных.
Моей работой стало лечение лошадей, починка конской упряжи, телег и саней. Хоть и кажется, что это не труд на лесоповале – не надо по пояс тонуть в сугробах, мокнуть и мерзнуть, пилить двуручной пилой сырое и мерзлое дерево. Но и здесь работы на износ было много. В день приводили по несколько лошадей. Часть из них трудяги с делянки – по каменистым, крутым горным спускам перевозили они лес к реке для весеннего сплава, часть – лошади конвоиров и начальства. На лошадей тоже был план – в день в строю должно быть столько-то. Умри, но поставь их в строй в срок. Поэтому все время я чистил и смазывал их раны, перевязывал, сам же кормил и поил, убирал за ними навоз. Особенно было тяжело в летнюю жару – раны быстро гноились, лошадей донимали мухи, слепни и оводы. И если в рану попадала зараза, то уже не спасти лошадку. Поэтому иногда не спал ночами, выхаживал их, как маленьких детей.
Войдя в доверие к начальству, стал просить в помощники Насыра, а когда разрешили, Насыр наотрез отказался, без сил прошептав:
– Спасибо тебе, Фатхелислам, но не выжить мне уже, чувствую, немного осталось… Ты лучше возьми моего младшего – Юсупа. Может, хоть он выживет и продолжит наш род…
Так и случилось. Через два дня Насыр умер, Юсуп стал моим помощником. Первым делом я поставил его на ноги. Помогло мне в этом «неучтенное» кобылье молоко. Как раз в это время на лечение привели кобылу с маленьким жеребенком, и ее молока хватило и жеребенку, и Юсупу. Три дня я разрешил ему просто лежать на мягкой соломе и спать. Отпаивал его молоком, откармливал замоченным овсом – его немного выдавали на лечение и восстановление лошадей. Когда он встал, я начал обучать его всему. Старательным и понятливым он оказался. Хорошего сына вырастил покойный Насыр. Стал я его опекать и оберегать, как родного сына, и он в благодарность ни разу не подвел меня.
Как-то осенью в привезенном для лошадей свежем сене я нашел целые сухие трубки реброплодника, из которых башкиры с незапамятных времен делали национальный инструмент курай. Выбрал из них подходящие и изготовил инструменты. В свободное время начал играть. Если бы ты знала, какая это была отдушина для меня! Слезы сами текли во время игры. В эти минуты вся жизнь проходила перед глазами, и было ощущение, что я не в таежном страшном лагере, а в родных краях. Юсуп проявил интерес к кураю, стал учить его и этому. Очень музыкальной оказалась его душа, повторяя за мной старинные мелодии, он даже начинал отступать от основного мотива, добавляя новые нотки, и когда мы играли вместе, то получалось очень даже неплохо. Я вел главную линию мелодии, он же повторял за мной, в нужных местах добавляя красивые отступления.
И однажды нашу игру услышал руководитель художественной самодеятельности лагеря – сосланный за вольнодумство музыкант, попросил нас вместе выступить на концерте. Мы не стали отказываться. Земляки не отпускали нас со сцены, пока мы совсем не выдохлись, и после говорили, что мы продлили им жизни, вернув на время концерта на родину.
Долго он еще говорил. Но не все можно было рассказывать Зухре. Он видел, как нещадно били на первом этаже комендатуры пойманных беглецов, еле живым после такой «обработки» была прямая дорога в общую еле присыпанную могилу. Какие извращенные формы принимали издевательства над заключенными охраняющими их солдатами! Они просто от скуки придумывали нелепые задания и за невыполнение опять мастерски били. Какие мерзости позволяла себе жена начальника лагеря! Высокомерная, важно надутая, она могла отправить в карцер любого не понравившегося поведением или наружностью лагерника. А карцер – это верная смерть. Особенно лютовала она пьяной в отсутствие мужа. Могла ночью поднять бараки, вместе с солдатами гонять обессиленных невольников по кругу. Упавших сама неистово избивала ногами, обутыми в крепкие сапожки с острыми носками. Особенно противными были ее неуемные приставания к более-менее здоровым мужчинам. Зная об этом, муж сам нещадно избивал ее.
Но все это, к счастью, прошло мимо Фатхелислама. Он был всецело занят лошадьми, ремонтом упряжи, и это его спасло. Частым гостем у него был Алексей Фролов. Приносил он еду, остатки которой Фатхелислам передавал через Юсупа землякам. И Алексей же помог ему досрочно освободиться. Через него Фатхелислам завоевал расположение начальника лагеря, да он и сам видел его работу, оценил то, что он оставляет после себя хорошего ученика. Во все инстанции он писал ходатайства, сам лично говорил со всем инспектирующим начальством, показывал им справное хозяйство Фатхелислама, и наконец выездной суд отменил решение архангельской тройки, полностью реабилитировал, выдав предписание отменить все меры погашения гражданских прав, и досрочно освободил его.
На дорогу Фролов выдал ему пять килограммов муки, сухарей и проводил на лошади почти до самого Инзера. Прощались они тепло.
– Ну все, друг, больше не попадайся. Живи долго и счастливо!
– Тебе спасибо, Леха! Если бы не ты, лежать бы мне давно в общей могиле…
– А если бы не ты, то вы меня еще в шестнадцатом прикопали бы там, на земле Таврической. Так что мы квиты!
Зухра еще раз оглянулась на виднеющийся за кустарниками реки Мендым родной Мырзакай, поправила котомку за спиной. Все еще одолевали сомнения – сможет ли она с маленькими детьми дойти до самой сердцевины Уральских гор? Не зря ли все это она затеяла? Родное село есть родное, и помирать здесь не страшно. Но как жить снова одной с детьми? Оглянулась, вспомнила поговорку: «Вперед взгляни один раз, оглянись – пять раз», еще ведь не поздно, может, назад? Но с другой стороны… И, отбросив сомнения, скомандовала:
– Ну все, пошли, детки! Будь что будет, Аллах не даст нам пропасть, немало молитв я прочитала перед дорогой…
Десятилетняя Зайнаб держит за руку братика Ислама, в другой руке баул с одеждой. Зухра то ведет за руку под уклон кое-как семенящую маленькую Сагилю, то на подъемах берет ее на руки. Впереди виднеется темный лес и начало первых еще пологих подъемов в горы.
Летний день выдался теплым, слегка дул приятно освежающий ветерок, несущий аромат полевых трав, цветов, ядреный запах начинающих цвести злаков. Постепенно эти запахи сменялись другими. Они с опаской взошли на первый пригорок с зарослями осин и лип, которые росли плотной стеной и бросали густые прохладные тени на мягкую лесную дорожку. Стало тревожно, казалось, что за ними из-за кустарников и деревьев следят чьи-то злые глаза. Становилось легче и привычнее, когда выходили на большие залитые солнцем поляны – Зухре казалось, что и дышится здесь легче. Но постепенно открытых полян становилось меньше, а подъемы все круче. Чаще стали встречаться дубы, сосны и ели.
В начале пути при подъеме на вершины из-за пологих гор еще была видна степь – широкое, до самого западного горизонта раздолье, щедро освещенное солнцем, манящее обратно, назад. Но когда перевалили через несколько кряжей, позади просматривалась лишь лесенка однообразных вершин – чем дальше, тем голубее, – даже намека на степи уже не осталось.
Полуголодные и босые дети быстро уставали и, не понимая, куда и зачем их потащила мама из родного села, сопротивляясь, ныли и нехотя поднимались после передышек, боясь окриков и брани Зухры. Да и сама она не представляла, куда они придут и что их там ждет…
Когда прошел год с возвращения Фатхелислама и он снова стал работать снабженцем колхоза, они постепенно начали вставать на ноги. Претендовать на свой дом, превращенный в почту, Фатхелислам не стал, подремонтировал отцовский дом, куда и попала спасенная от голодной смерти Зухра, и стали они там жить. Отказался он и от возврата конфискованного имущества – не хотел пользоваться вещами, побывавшими в чужих руках. К этому времени вся власть в селе поменялась – Тимербай убит, Нурлана посадили за перегибы, допущенные при коллективизации, обвинив в невыполнении государственных заказов по поставке хлеба. Новая власть к Фатхелисламу претензий не имела.
К осени старшую Зайнаб стали собирать в школу. Фатхелислам смастерил ей из остатков упаковочной фанеры легонький портфель, но младший, шестилетний Ислам с ревом отобрал его и стал говорить, что он сам пойдет в школу, и никак не соглашался вернуть сестре. Фатхелислам смотрел-смотрел на капризы сына, потом взял веревку, обвязал им ревущего, приподнял и повесил на гвоздь в стене дома. Проболтался там Ислам до самого вечера, но не просил у отца пощады, уж таким он рос своенравным. Фатхелислам снял его сам по просьбе Зухры, когда все уже собирались спать.
Позже упрямый сын все же добился своего. Когда первого сентября привели Зайнаб в школу, он поднял шум и рев, что он тоже хочет в школу, хотя ему не хватало целого года. Но учитель пожалел его, взял за руку и завел в класс. На удивление всех, Ислам окончил первый класс с отличием.
Все шло хорошо, жизнь налаживалась. Колхоз становился на ноги, постепенно забывалась старая жизнь, привыкали и со скрипом принимали новое. Но летом Фатхелислам не вернулся с очередной поездки за Урал. Он загрузил подводу с мукой и овощами, поехал в сторону Белорецка для обмена груза на металлические изделия и инструменты для колхоза. Обычно он возвращался через неделю-две, а тут… Зухра еще с надеждой ждала месяц, но наступила осень, прошла полуголодная зима. Что только не передумала Зухра – заболел и умер, в дороге случилось несчастье, загрызли лесные хищники, ушел к другой женщине? Долгими ночами плакала в остывшей без мужа постели – снова одна… И, когда она уже совсем отчаялась, опять не зная, чем кормить детей, и опять трудилась в чужих дворах, летним вечером к ней постучалась незнакомая женщина. Было видно, что она путница, идущая издалека, – ее одежда была выцветшей, запыленной, голые стопы в трещинках и в мозолях.
– Ты Зухра, жена Фатхелислама? – спросила она, и в ее приглушенном с хрипотцой голосе слышались и тайна, и какая-то угроза. – Так вот, надежные люди просили передать тебе, что твой муж находится на земле рода Катай в деревне Худайбердино. Он жив и здоров, но не может вернуться домой. Я еще осенью должна была это тебе передать, но сильно заболела, всю зиму была почти при смерти. Но боги смилостивились, и вот я снова в пути. Подробностей я не знаю и не могу сказать тебе, кто это мне передал, но могу рассказать, как ты можешь до него добраться.
И уже за скромным чаем она подробно описала дорогу. Вот и пошла Зухра. Она торопила детей, зная, что до захода солнца надо постараться дойти до деревушки чувашей в несколько домов, иначе придется ночевать в лесу, поэтому и тормошила ноющих, сбивших свои стопы до крови детей. И когда уже солнце раньше, чем в степном Мырзакае, ушло за хребет высокой горы и стало темнеть, когда надоедливых мух и слепней сменили нудно пищащие комары и мошкара, когда уже трава начала покрываться росой, из долины внизу потянуло запахом дыма. Послышалось мычание коров и звон прохладного ручья. И уже совсем в темноте они попросились на ночлег.
Войдя в дом, подсвеченный лишь горящим без дымохода очагом, уставшие путники увидели темное закопченное дымом пространство, где все углы, подвешенные жерди для сушки одежды были оплетены провисшей, заполненной сажей паутиной. Везде висело непонятного цвета грязное перелатанное, рваное тряпье. Пахло чем-то кислым и протухшим. Казалось, что здесь живут не люди, а нечисти из сказок, да и сама хозяйка была похожа на лесную шурале (кикимору). Земляной пол покрывало несвежее сено, и оно же служило постелью. В сравнении с этой хибарой клетушка Зухры, где они провели две зимы без Фатхелислама, показалась ей хоромами. Но деваться было некуда, и они, преодолевая брезгливость, уставшие и голодные, свалились на сено, кишащее блохами.
Встали рано утром. От предлагаемого чая из трав Зухра отказалась. Дети, кое-как разлепив сонные веки и размяв застывшие от усталости тела, уныло поплелись за мамой. Она привела их к холодному ручью, прятавшемуся за укромным поворотом. Они помылись, отряхнули одежды и прямо на траве скудно позавтракали.
По рассказу той женщины, если сегодня хорошо пошагать, то к вечеру можно и добраться. А если нет, то там уже ночевать негде. Поэтому нужно сильно постараться. Была бы одна, думала она, не переживала бы. Но как дети? От тяжести маленькой Сагили отрывались руки, особенно тяжело было ее нести спящую. Зайнаб кое-как тащила за руку упрямого Ислама, который, отставая, с любопытством рассматривал новые, непривычные пейзажи, деревья, огромные муравейники, скалистые бока гор. Да и еды оставалось на один раз – пара яичек и пара отвердевших лепешек, которые нужно будет поделить между детьми.
«Возле деревни Толпарово вам нужно будет вброд перейти через реку Зилим, – вспомнила Зухра наставления той женщины. – Хорошо, если в это время не будет дождей, иначе вода будет мутной и большой, где-то дойдет и до пояса. А без дождей вода будет прозрачной и неглубокой».
Через Зилим они проезжали с папой по дороге в Архангельское. Там, на равнине, река была широкой, глубокой и тихой. Но когда путники подошли к краю заросшей густым ельником горы, внизу увидели бурную, бьющуюся об огромные камни, шумную и прозрачную реку, вовсе не похожую на ту тихую и спокойную, что по дороге в Архангельское. С этой горы виднелась вся деревня. Это была долина реки, окруженная горами, заросшая высокими и стройными елями. Левее река, обогнув деревню, упиралась и облизывала бока высоких и красивых скал. Спустившись вниз, они подошли к краю каменистого русла и остановились в нерешительности. «Да, повезло нам, что нет дождей. И без дождя-то страшновато». Все дно реки было устлано крупными круглыми и гладкими камнями, меж ними сновали стайки рыбешек.
Разувшись, подоткнув за пояс подолы и засучив штанины, они с опаской пустились вброд. Сначала оставили Ислама и пошли втроем – Сагиля на руках, Зайнаб держится за руку мамы. Вода в реке прозрачная и ледяная, босые ноги тут же сковало холодом. Осторожно переставляя ноги по скользким камням, боясь упасть под напором стремительного потока, они медленно перешли реку. Оставив Сагилю с Зайнаб, Зухра вернулась за уже хнычущим Исламом.
Когда проходили через деревню, их поприветствовал старик, несущий на плече уздечку:
– Здравствуйте, куда путь держите? К кому в гости пожаловали? – спросил он, с любопытством разглядывая путников.
– Если бы к вам, то радости нашей не было бы предела. Но нам еще целый день топать.
– Это куда же вы и к кому? Я много езжу, знаю все деревни и добрых людей, живущих там.
– Из Мырзакая мы в Худайбердино путь держим…
– Из Мырзакая? Да, путь неблизкий. А в Худайбердино к кому?
– Там я никого не знаю, но буду искать мужа своего Фатхелислама.
– Фатхелислама из Мырзакая? Так знаю я его! – Глаза встречного засверкали, он весь расплылся доброй и широкой улыбкой. – Хороший он человек! А как он на курае играет, да как поет! Заходите к нам, гостями будете.
– Спасибо, добрый человек, но мы хотим затемно попасть туда.
– Мазгаром меня зовут. Он знает меня, передай ему от меня привет, но просто так я вас не отпущу, зайдите, попейте чаю, далеко еще вам идти, да и гостинцев я вам положу.
– Зачем же нам вас стеснять? Знаем, как все люди живут, не утруждайтесь…
– Э-э-э, – протянул Мазгар. – У нас говорят: «Коль душа широкая – угощение найдется». – И, взяв за руку Ислама, повел их к себе домой.
– Бабай, у вас тут река хоть и широкая, но мелкая. А зачем вам здесь лодки? – махнув в сторону лежащих у каждого двора перевернутых вверх дном лодок, стеснительно спросил Ислам.
– Молодец, сынок, наблюдательный ты. Без этих лодок нам не пережить весну. Зилим сильно разливается, и все дома стоят в воде. Вот и перемещаемся мы по деревне в половодье на этих лодках, да и успеваем по большой воде обойти родню, живущую вдоль реки.
– А-а-а, понял. И поэтому дома и крылечки такие высокие? – уже поднимаясь в дом по необычно высокому крыльцу, спросил мальчик.
– Молодец! Все увидел и все понял. Правильно, у вас там в степях полы на уровне земли, а мы поднимаем дома выше, чтобы не затопило.
Так неожиданно они оказались в доме Мазгара, с удовольствием попили чай, а на дорожку хозяева положили им еще и лепешек.
Выйдя за деревню, они пошли по крутому каменистому склону, через тоннель из сплошных елей. Их лапы свисали почти до земли, нагретая солнцем хвоя источала терпкий смолянистый запах, а земля вокруг них была завалена мягкими порыжевшими опавшими иголками. Ельник закончился так же внезапно, как и появился еще на той горе, перед Зилимом. Дальше был сплошной липняк вперемешку с осиной и дубами.
Дорога, после того как солнце перевалило за полдень, становилась все труднее, горы все выше. И она вспомнила наставления той женщины:
«Самый высокий, самый трудный и последний по пути будет хребет Зильмердак. Как перевалишь его – считай, что добралась. Останется лишь спуститься, и там уже деревня. Подъем на него отсюда будет долгим, несколько складок вы пройдете. А после перевала вниз спуск будет очень крутым и недолгим. Бойся на этой горе медведей, особенно медведицу с детенышами. Из ревности она может напасть на людей. Поэтому на хребте идите шумно – кричите, громко разговаривайте, пойте. Медведица сама не пожелает с вами встречи и уйдет подальше. А если идти тихо, то можно наткнуться на семейство, увлеченное поеданием ягод, и тогда несдобровать…»
Когда взошли на вершину очередной горы, Зухра увидела впереди тянущийся сплошной волнообразной стеной тот самый хребет – он был угрюм, этот Зильмердак, высокий, сплошь заросший смешанным лесом.
Чего только не увидели они на этой дороге! На скалистых открытых склонах, прямо у дороги, на горячих камнях грелись змеи, которые при их приближении с шипением расползались. Дорогу им переходили лоси. Разбегались семейства зайцев-русаков. Ежи перебегали их тропы. Пугали шумно взлетающие птицы. Но все-таки после непроходимого ельника дорога шла через более-менее открытое пространство, через еще не скошенные покосы.
И вот впереди – темный Зильмердак. Дорога вверх по нему изматывала. Запирало дыхание, стучало в висках. Изрядно намучившись, они присели отдохнуть на открытом местечке. Дети, растянувшись на мягкой траве, тут же уснули. Зухра, прислонившись к бугристому стволу липы, долго боролась со сном, но тоже не выдержала и задремала.
Разбудили ее хрюкающие звуки и треск ломающихся сучьев, она со страхом распахнула глаза и увидела внизу удаляющееся семейство медведицы. Огромная медведица, прокладывая дорогу сквозь высокую лесную траву и кустарники, шла впереди, за ней смешно ковыляли три медвежонка. Последний был, видимо, самым любопытным, он то и дело останавливался, бегал маленькими кругами. Зухре показалось, что он смотрит прямо на нее. Он замер, вытянув морду, вбирая в себя и нюхая воздух. Все обмерло внутри Зухры, она бессильно сползла вниз по стволу и зашептала молитвы, прося у Всевышнего спасения. Но раздался недовольный рев медведицы, и медвежонок бросился догонять свое семейство. Позже она поняла, что спасло их то, что ветер дул на них со стороны медведей, и потому медведица не учуяла чужие запахи…
Придя в себя, Зухра разбудила разомлевших детей и, чтобы они не ныли и не отставали, рассказала про медведей. И их как будто подбросило. Так они быстро вскочили на ноги и не заметили, как быстро прошли оставшийся подъем, распевая песни и крича, как их учила та женщина. Казалось бы, что вот и вершина, но дорога пошла через ровную местность, поросшую светлыми березами вперемешку с соснами, кустами рябины, калины и черемухи. На удивление путников, они впереди услышали звон ручья – откуда на вершине такой высокой горы вода? На самом деле прямо у дороги справа бил прохладный и чистый ключ, образовав у места выхода из-под земли красивый водоемчик. Они вдоволь напились вкусной холодной водицы, умылись, доели остатки лепешек и пошли дальше.
Тут светлый лес закончился, и впереди опять встала стена из могучих дубов, кряжистых лип и говорливых осин. Но в просвете между ними далеко внизу завиднелась голубая даль, гряды удаляющихся и растворяющихся в тумане лесенок гор. И у самого подножья Зильмердака, подсвеченная лучами заходящего солнца, закурилась печными трубами деревня. «Вот оно, Худайбердино, дошли», – выдохнула Зухра.
Окруженное со всех сторон заросшими лесом горами, открытое зеленое пространство завораживало. Оно было уютным и привольным. Две улочки маленькой деревеньки располагались на возвышении над речкой, огибающей всю деревню. Если Толпарово поразило воображение суровой и строгой красотой, которую придавали высокие стройные ели и скалы, то Худайбердино, в сравнении, было скромным и уютным. На пойменной поляне и на полулысых пригорках вольно паслись табуны лошадей, коров и овечек. Не было привычных степному глазу засеянных рожью и пшеницей нив.
Спуск вниз по крутому обрывистому склону оказался еще труднее. Уставшие ноги, вынужденные удерживать на себе вес всего тела, чтобы его не понесло мимо дороги круто вниз, отказывались идти, заметно дрожали. Дорога шла зигзагами, с крутыми поворотами. «И как же здесь лошади удерживают груз!» – думала пораженная Зухра, рассматривая следы от колес телег, проложенные между выпирающими из-под земли камнями и промытыми дождями канавками. Уже ниже по склону крутизна уменьшилась, и мягкая дорога пошла косо вниз, между одинаковыми зарослями лип и осин, которые скоро сменились березами. Постепенно спуск закончился, и путники вышли в светлое пространство – большую затемненную Зильмердаком поляну. В начале поляны их встретила раскинувшая ветви широко в стороны, как будто в приветствии, невысокая сосна. В конце поляны завиднелись первые домики деревни…
Все здесь не понравилось Зухре. Казалось, окружающие горы, леса валятся на людей, теснят. Домики, в которых жили деревенские, были низкими, маленькими и неухоженными. «Живут в сердцевине гор, среди леса, а обитают в жалких хибарах. Ни за что не согласилась бы здесь жить. Все мечтала попасть в Белые степи, а попала в темные леса и горы», – думала она, разглядывая дворы без садов. Все здесь было просто: дворы огорожены жердями, и ворота из жердей, для скота кое-как построенные сарайчики и навесы. Большинство крыш покрыты корой липы или дранками. Самым высоким и большим домом в деревне была школа, как позже она узнала, целиком построенная силами самих же худайбердинцев. И более-менее выделялся дом бывшего местного бая – высокий пятистенок с четырьмя окнами с наличниками, куда ее и направили старушки, сидевшие на лавке у крайнего дома.
– Фатхелислама спрашиваешь? – переглянулись они, по-простецки не скрывая праздного любопытства. – Да вон, идите в самый высокий дом слева, там он у Байдаулета гостит.
И как только путники удалились, зашептались: «Никак жена Фатхелислама с детьми пожаловала, а он-то у Байдаулета медовуху дует!»
Дальше и не надо было спрашивать, где муж, – издалека слышалось, как он поет, иногда переходя на игру на курае. Редкие прохожие надолго останавливались у дома, слушая его пение. «Во дает, – думала со злостью Зухра, – мы тут голодные, уставшие, чуть нас медведи по дороге не задрали, год, как его потеряли, а он тут спокойно песни распевает!»
Войдя в добротный двор, Зухра увидела растянутую и прибитую для сушки шерстью к стенке сарая овечью шкуру и свежие следы крови на траве и спекшиеся сгустки в тазике. «Значит, недавно зарезали, – подумала она, – хорошо живут!»
Захмелевший от обильного угощения, вольготно развалившийся на подушках Фатхелислам не поверил своим глазам, когда хозяйка завела путников в дом, мол, тебя спрашивают, и, приподнявшись, ерзая как на иголках, ошарашенно спросил:
– Вы откуда? Как? Как вы здесь оказались?
– Это ты нас так встречаешь, так мы тебе нужны? – поздоровавшись с хозяевами, разозлилась падающая с ног Зухра. Вид обильного угощения на столе, запахи мяса и жирного бульона вскружили ей голову.
– Так я хотел на покосе подзаработать и домой идти.
– Долго ты собирался, аж целый год! А мы должны с голоду умирать!
Фатхелислам, не зная, что ответить, выпалил первое пришедшее на ум:
– Идите обратно, я скоро сам вернусь!
– Нет уж, если прогоняешь – обратно пойду одна. А ты делай с детьми что хочешь, не могу я больше одна с ними! Сил моих больше нет! – Обида и ярость захлестнули Зухру, потемнело в глазах, яркой вспышкой вспомнились все ее страхи и мучения, бессонные ночи, рыдания и мокрая от горючих слез подушка – опять без мужа, опять без хозяина и опоры, жив ли он, что делать с детьми, как дальше жить? И долгие колебания перед длинной дорогой – впроголодь, с насмерть уставшими, со сбитыми в кровь детскими стопами, и сама дорога – чужая, непонятная, полная опасностей. А тут – сытый, развалившийся на подушках на почетном месте, раскрасневшийся от выпитого, самодовольный муж… И ей подумалось, что он, наверное, так и жил припеваючи весь этот год, пока его семья загибалась от голода, каков красавец, песни он тут поет!
И Зухра с силой оторвала от подола судорожно вцепившиеся пальцы Ислама, уложила на нары спящую Сагилю и, сбросив руку Зайнаб со своего локтя, не обращая на них внимания, на их рев: «Мама, не оставляй нас, мы с тобой!», резко развернулась к выходу: «Будь что будет, сейчас же пойду обратно, к родным и раздольным степям, дома и стены помогают, проживу как-нибудь одна…» И только присутствие хозяев дома удержало ее от потока нахлынувших и рвущихся наружу обидных и жестких слов в адрес мужа. Но в голове они так и вертелись, кипели: «Песни он тут поет, в дудку свою дует, народ развлекает – клоун, артист! Там я жилы рву, тащу через силу всех троих, а он жирует тут! Ну и оставайся в этой богом забытой дыре, обойдусь как-нибудь, такой муж мне не нужен!» Вся дрожа от обиды, сжимая кулаки, она рванулась к двери, но тут у порога стеной встал хозяин дома:
– Ай-яй-ай, дорогая гостья, издалека пришла и уйдешь, не отведав нашего угощения? Нет, у нас так не положено. Обиделась на мужа, так нас не обижай – сядь, поешь свежей баранины, попей горячего бульона, чаю крепкого с медом, а потом и поговорим, как вам дальше быть. На голодный желудок такие дела не решаются.
– И вправду, что горячку пороть, – присоединилась к мужу хозяйка, – садитесь за стол и не обижайтесь на него, – заступились она за Фатхелислама, – не каждый день мы так весело проводим, просто сегодня зарезала барана к покосу, мясо сварили, а тут он пришел по делам, вот мы и засиделись немного. Уж очень хорошо он поет, заслушаешься! И мы редко можем уговорить его с нами так посидеть, он всегда в работе.
Тут Зухра почувствовала дрожь и слабость во всем теле – недоедание и длинная дорога по горам дали о себе знать. Воспользовавшись заминкой, Ислам и Зайнаб вновь вцепились в нее, на нарах, проснувшись, заревела Сагиля, и Зухра инстинктивно потянулась к ней. Еле передвигая дрожащие и ставшие ватными ноги, она плюхнулась на нары, взяла на руки Сагилю. С двух сторон, обнимая маму, уселись плачущие дети. И тут Зухра сама ужаснулась своей запальчивой мысли оставить их здесь. Как могло такое прийти на ум! Ее кровинушки, выросшие только благодаря тому, что до последней крохи заработанное тяжким трудом она отдавала им – лишь бы жили, – и потому страстно ею любимые и дорогие. Нет, ничто не разлучит ее с ними.
Тут и Фатхелислам, мгновенно протрезвевший, давно вскочивший из почетного места и стоящий рядом с хозяевами, присел рядом и своим могучим обхватом обнял всех троих и тоже прослезился.
Хозяйка дома Фатима, глядя на такую милую картину единения семьи, по знаку мужа Байдаулета стала обновлять стол – убирать со стола медовуху, обглоданные косточки, проворно протерла его. Подкинув в потухающую печку сухого хвороста, поставила кипятить чайник.
После необычно сытного ужина дети тут же вповалку уснули на этих же нарах. Зухру с мужем хозяева пристроили на ночь на сеновале. Фатхелислам долго успокаивал молчавшую, ушедшую в себя, отчужденно отвернувшуюся от него Зухру и видя, что она еще не спит, стал рассказывать, что с ним случилось:
– Не обижайся на меня, Зухра. Ты подумала, что я живу здесь, каждый день вот так поедая жирного барана? Нет уж, досталось мне здесь, ты и представить себе не можешь. Напали на меня лихие люди за Толпаровом. Живут они там до сих пор, промышляют. Кто сбежал из лагерей, кто от раскулачивания, от несправедливости властей, а некоторые даже еще с гражданской остались. Отобрали все у меня, обрадовались богатой подводе – муки им там на год! Самому предложили – или к нам давай, или мы тебя тут и повесим, иначе приведешь сюда власти. И уже накинули на шею петлю, закинули другой конец на дубовый сук. С ними я, конечно, оставаться не мог и уже прощался с жизнью, и тут вдруг как из-под земли появился наш Тунис-Зиннур. Заступился он за меня, мол, мой земляк, хороший человек, властям не донесет. Забрал меня в свой шалаш, расспросил о Мырзакае, рассказал о себе.
Оказывается, после побега из Кузъелги с винтовкой солдатика наперевес, которого он просто разоружил, убивать не стал, а крепко привязал к дереву, он прямиком попал в эту банду. Обрадовался и остался с ними. Но все время обдумывал план мести. Пришел к селу, два дня выслеживал и был взбешен тем, что Тимербай живет в доме Насыра. Все ждал случая, и вот выдалось: лежа в кустарниках напротив дома, дождался, когда этот ирод выйдет из дома один. А тот как будто специально уселся прямо на крылечке, хорошо освещенный солнцем, – лучшей цели и не надо. «Только жену твою, Зухру, я напугал, она там напротив как раз белье полоскала. Так что извинись за меня перед ней при случае… Тебе без груза нельзя домой возвращаться, посадят. Так что иди в сторону Белорецка, схоронись на время. Или давай условимся, где ты будешь, а я найду способ передать твоей жене о том, где ты», – сказал он.
Вот так я оказался здесь, все думал: подзаработаю денег, все верну колхозу и дома окажусь. Но в Белорецке дела не пошли, там сейчас все строго – чуть за спекуляцию не посадили, еле ноги унес. Вот думал, что здесь на покосах да на рубке леса заработаю и вернусь, а тут вы сами…
Постепенно Зухра отошла, сжавшееся от обиды и усталости тело расслабилось, она дала обнять себя – тепло больших и ласковых ладоней мужа окончательно растопило ее, по телу пробежала дрожь; унимая ее, чтоб отвлечься, примирительно выдавила:
– Шла я этими темными лесами, где негде и зернышко взрастить, и все думала, чем же люди здесь живут – хлеб не сажают, одним скотом же не прокормишься, и дома у всех такие бедные?
Обрадовавшись перемене в настроении жены, Фатхелислам, еще крепче обняв ее, стал рассказывать:
– Раньше, до прихода русских и Советов, они жили вольно на две деревни – летник и зимник. С весны с первых трав уходили со всем хозяйством, скотом в летник. Там вольготно жили во временных домиках, землянках. Собирали травы, сушили ягоды, рыбачили и охотились. Скот нагуливал жир. С осени переезжали сюда – в зимник. Им нужно было только перезимовать, поэтому дома строили маленькими, чтобы легче было протопить. Но русские построили завод, и им стало нужно много леса, много сена для конюшен, и они постепенно вытеснили башкир из своих выпасов. И потому местные были вынуждены идти работать на завод – рубить лес, жечь лес на уголь, заготавливать сено. Сейчас этим и живут. Хотя завода уже нет, но есть леспромхоз. Они сажают лес, рубят его и занимаются другими мелкими промыслами…
В раннее туманное утро Зухра, проснувшись, услышала внизу знакомый «стук» тугой струи молока о стенки ведра, чмокающие звуки прильнувшего к теплому вымени теленка, успокаивающие корову ласковые возгласы хозяйки. Она вышла из-под крыши сарая на навес, с любопытством выглянула на улицу – подоенные коровы сами, без пастуха, потянулись через всю улицу в сторону Зильмердака. «Сколько же там для них свободного сочного корма! – подумала Зухра с восхищением. – Не надо бояться потрав, не надо встречать стадо, коровы сами знают, когда нужно прийти домой к своему теленку и на подой».
Она оглянулась вокруг… Туман под напором восходящего из-за гор солнца посветлел, стал рваным и прозрачным, небо на востоке пожелтело, и повеял легкий ветерок. Разбуженная первыми лучами солнца, несмело прожужжала первая, еще сонная муха. Окружающий деревню лес утонул в трели и свисте проснувшихся птиц. Первой приняла солнечный свет вершина высокой одинокой сосны, растущей на вершине полулысой горы. Ее бок, обращенный к деревне, был каменист и обрывист. Женщины с ведрами на коромыслах мимо школы потянулись к родничку, бьющему из-под этой горы. На окружающих деревню горах хороводили кудрявые березы, грустно насупились серые осины, и как три главных ориентира всей округи выделялись две темные сосны и ель. Первая и главная – высокая с шапкообразной кроной, эта самая сосна на вершине горы, как позже она узнала, местные называли ее Маяк, вторая, встретившая их вчера после спуска с Зильмердака. И стройная ель во дворе дома, что на второй меньшей улочке. Со стороны Зильмердака, который уже успел освободиться от туманного покрывала и озолотиться солнцем, спускалась, весело поблескивая, струилась и крутыми поворотами огибала деревню чистая горная речушка, обросшая по бережкам зарослями ольхи и черемухи.
Зухра долго стояла, завороженная непривычной картиной. Голод, усталость, мучившие всю дорогу, за ночь выветрились. Проснувшись, вышел, встал рядом Фатхелислам. Непривычно ласково приобняв ее, защищая от утреннего прохладного ветерка, тихо прошептал:
– Нельзя мне пока в Мырзакай, посадят меня опять… Давай попробуем пожить здесь, может, все и образуется. Вернемся позже…
«Вот и увлекла меня судьба в далекие дали, – горевала Зухра, – только не в Таштугай (каменистые степи), а в темные леса и горы».
Первое время Фатхелислам с Зухрой нанимались на сезонные деревенские работы – косили сено, драли лыко, Фатхелислам мастерски плел лапти. И плел как башкирские, для своих, так и на русский манер – для продажи в рабочем поселке. Через некоторое время ему предложили работу сторожем в лесной барак, который местные почему-то называли кордоном (пост лесной стражи).
– Там живут лесорубы и по дороге ночуют возчики леса и сена. Там и тебе работа есть. Ты же сможешь быть стряпухой, прачкой и уборщицей, – уговаривал Зухру воодушевленный этим предложением Фатхелислам. – Это и крыша над головой, и работа с зарплатой.
– Ладно, – согласилась она, – поработаем немного, поживем… Пусть там все утихомирится. Подкопим денег, да и, может, вернемся… Как можно жить в такой глуши, в темном лесу?
Большой барак находился в трех километрах от деревни и стоял на краю просторной сенокосной поляны. За бараком начинался густой угрюмый лес, постепенно заползающий на хребет Зильмердак. Рядом протекала та самая река Зилим, через которую они проезжали по большому мосту по дороге в Архангельское и пешком переходили у деревни Толпарово. Только здесь ее можно было перепрыгнуть – чуть выше в горах она брала начало с маленького родничка.
Когда работники, позавтракав и вооружившись топорами и пилами, галдя и пыхтя самокрутками, шумно удалились, сальными шуточками одаривая новую работницу, Зухра засучила рукава. Не могла она видеть такого безобразия. Кислый запах от въевшейся в доски пола грязи, мусор и кавардак во всех закоулках были тошнотворными. Фатхелислам передвигал и таскал тяжелые вещи, Зайнаб на подхвате, а Ислам, нянчась с Сагилей, пытливо и с опаской изучал окрестности. У крыльца барака выросла гора зловонного мусора.
Уставшие на делянке работники, вернувшись, не узнали свое временное пристанище. Все сияло чистотой, отскобленные и отмытые полы матово блестели и не прилипали к босым подошвам, через вымытые стекла окон лился щедрый вечерний свет, пахло свежестью, и лесорубы совсем не обиделись на немного запоздавший ужин. И теперь самим же работникам стало неловко смолить папиросы внутри барака и где попало бросать мусор. С этих пор уважение и почитание, помощь при первой возможности стали обычным делом в этой обители лесорубов.
Разновозрастной и разнонародной была бригада кордона. Основу составляли башкиры, были татары из сосланных, поволжцы – марийцы, чуваши. И здесь впервые Зухра близко столкнулась с русскими. В Мырзакае они появлялись редко, много русских было в Архангельском, в Красноусольске. Да и напрямую с ними общаться не приходилось. Она видела их лишь издалека, с опаской рассматривала непривычную наружность – красноватые светлые лица, светлые волосы. Она от удивления и испуга, открыв рот, слушала непонятную речь. Поэтому она их боялась, так как в детстве часто слышала о них страшилки. Здесь русские были с Зигазинского завода, а туда их привезли с приволжских деревень для постройки этого самого завода.
Когда кто-либо из них обращался к ней с просьбой, она застывала, не понимая, что от нее хотят. А некоторые немного знали простой обиходный башкирский язык и могли на нем ломано изъясняться. И вот, мешая русские слова с башкирскими, отчаянно жестикулируя, они доводили смысл своей просьбы до хозяйки кухни. Зухра растерянно бралась то за одно, то за другое, пока смысл просьбы не доходил до нее, и потом они вместе хохотали над суетливыми и смешными манипуляциями Зухры. Много комичных ситуаций возникало, пока Фатхелислам, еще с войны хорошо говоривший на русском, не стал учить ее основам чужого для нее языка.
Ох и доставалось Зухре в этом бараке! Летом еще помогали дети, но с осени Зайнаб уехала учиться в деревню Ботай, где были восьмилетняя школа и интернат. Ислам пешком ходил в местную начальную школу. Она каждый день была должна готовить еду для оравы здоровых мужиков, таскать воду из реки Зилим, мыть полы и посуду, стирать белье. Но таким трудом не напугаешь Зухру, она знала: «не справившись с трудностями, блинов не попробуешь», главным для нее было то, что стало не нужно бояться голодного дня, не зная, чем накормить детей завтра. Был над головой кров, и за эту работу еще и зарплату платили.
– Привыкать вам надо к лесному житью, привыкнете, станет легче. Понимаю, многого здесь нет из того, что у вас там было в степях. Но и там нет того, что есть здесь, – говорил самый старший башкир по имени Дамир, удобно пристраиваясь рядом с Фатхелисламом.
Он был его ровесником, тоже воевал в империалистическую, и потому с первых дней мужчины подружились, долгие вечера проводили под навесом в задушевных беседах. Дамир был степенным, неторопливым. Его прямые и жесткие волосы были черными, как крыло вороны, и несмотря на возраст, вовсе не седели. Из-под черных широких бровей смотрели открытые карие глаза. Загоревшее до черноты лицо было испещрено морщинками, которые придавали ему черты мудрости и основательности. Движения его были лениво плавными, казалось, что вне работы на делянке он бережет энергию и силы, которые, как казалось, собраны в его мускулистых и жилистых руках, в больших мозолистых ладонях. Он был местным, любящим и хорошо знающим свой край.
– Хоть и говорят «на чужбине дороже богатств родная сторона», но жить-то вам пока здесь. Много даров дает этот суровый лес, только не ленись. С весны на божий свет пробиваются первые съедобные травы, для истощенного организма они спасение от слабости и болезней. Вот прямо на этой поляне у кустарников застелется изумрудно-зеленый бархатистый сочный щавель. Его можно есть сырым или варить вкусный полезный суп. Зажелтеет по всей поляне примула – баранчик или первоцвет, башкиры называют ее «козья борода». Ее сочные стебли съедобны и вкусны. Зацветет фиолетовым цветом медуница. В горах вырастет кислянка (кумызлык). За ней всей деревней ходят на Зильмердак, едят так, пекут пироги. Очень полезна черемша, что тоже растет на распадках Зильмердака, это дикий чеснок, его солят и маринуют. В голод лесных жителей спасала саранка – в июле выкапывали ее корни-клубни, желтые, жирные и очень питательные. А сколько целебных трав можно насушить! И в больницу не ходи.
Зухра, преодолевая первые страхи перед угрюмым лесом, через внутреннее сопротивление – чужое ей все здесь! – постепенно стала осваиваться в этих горах и урочищах. Сначала ходила в лес со знающими, местными и, только совсем освоившись, – одна. В начале лета собирала сочную землянику, на смену которой приходила мясистая лесная клубника, из этих ягод она мяла пахучие пластинки и сушила на зиму пастилу. Затем приходила очередь костяники. Поспевала буйно отцветшая весной растущая вдоль всей реки Зилим черемуха. Ее собирали ведрами, пекли пироги, сушили на зиму. Вдоль всей подошвы Зильмердака, особенно на опушках делянок, краснела лесная малина. Ближе к осени поспевали рябина и калина.
Со временем Зухра узнала все ягодные места. По склону горы по отношению к солнцу, по растущим на нем деревьям и травам научилась определять, какие ягоды или целебные травы здесь могут расти. Она большими охапками собирала и сушила душицу, зверобой. Теперь она знала, что лес не такой уж и страшный. Везде были тропы охотников, промысловиков, рыбаков, покосников и даже просто коровьи, обязательно прямиком ведущие в деревню.
Но все же однажды она заблудилась. Пошла осенью собирать калину. Полюбилась ей здесь осенняя свежесть. Летом да, тепло, привольно, но уж очень душно ей было в это время года: воздух перенасыщен лесными запахами, влагой, кислородом, и однообразная зелень теснила со всех сторон. Все цвело, пахло, поляны гудели пчелами, осами, шмелями, не смолкал стрекот кузнечиков. Отовсюду лезли какие-то жучки, паучки, а надоедливые оводы, слепни, комары лезли в глаза, теснили дыхание.
Пугали частые грозы и ливневые дожди. Если там, в степях, приближение дождя было видно издалека, то здесь он неожиданно выныривал из-за гор и заставал врасплох. Лишь позже Зухра научилась определять его приближение по вдруг замолчавшему лесу – куда-то девался хор птичьих голосов, пропадали мухи. И если дождь начинался медленно, мелкими каплями, лил лениво и нудно, значит, надолго. А уж если нагрянул неожиданно, лился крупными каплями, которые пузырились на быстро появляющихся лужицах, то этот дождь на час. После небо быстро очистится, пахнёт зеленой свежестью, и лес снова наполнится птичьим гомоном, жужжанием пчел.
А осенью в лес приходили тишина, покой, свежесть и приятная прохлада. Зухра, справившись с кухонными заботами, положив в ведро краюху хлеба и прикрыв его платком, отправилась на Зильмердак. Шла, любуясь яркими красками осени. Березы желтели, клен расцвел всеми оттенками красного, осина стала ярко-оранжевой, красноватой, дубы бурели. Большие поляны-покосы, чисто выбритые косами, уютно зеленели отавой, на них выделялась коричневато-охристая череда огороженных осиновыми жердями стогов.
Осеннее нежаркое солнце давно слизало иней с освещенных полян и пригорков. Лишь в тени он еще голубеет – мохнатый, искрящийся и прохладный. Тенистый свод приподошвенных кустарников встретил свежей сырой прохладой, пряным запахом гниющих опавших листьев. Начинался крутой и извилистый подъем. Галоши на сырой от инея дороге заскользили, от крутизны спирало дыхание. Дойдя до середины перевала, Зухра свернула направо, на небольшой распадок: здесь много кустарников калины. Пока дошла до открытого места, и чулки, и подол юбки пропитались влагой от не высохшей в тени росы.
Спелая калина на солнце отливала залитым внутрь шариков прозрачным ярко-красным соком, сверкала, умытая росой. Ветви калины, увешанные упругими гроздьями, гнулись и потом, освобожденные от янтарных ягод, благодарно выпрямлялись. Увлеченная сбором брызжущих кислым соком ягод, Зухра не заметила, что ушла довольно далеко от тропинки, и, когда ведра наполнились, она, решив возвращаться, подняла голову, оглянулась и не поняла, куда нужно идти. Вокруг был одинаково высокий лес. Она все время шла наверх, и теперь нужно спускаться, но в какую сторону? В голове проносились жуткие мысли. Рассказывали, что недавно, также осенью, не вернулась из леса старушка Хабира. Искали ее всей деревней, охотники обошли все горы и распадки. А останки ее нашли уже весной, случайно, не так уж и далеко от деревни. Видимо, совсем растерявшись, кружила долго по одной и той же местности и, окончательно выбившись из сил, прилегла, уснула и в холодную ночь замерзла.
Зухра в панике ускорила шаги. «Вот еще не хватало, – думала она с тревогой. – Два голода пережила, пули над головой свистели – выжила, а тут из-за двух ведер калины в лесу помирай!» В какую бы сторону она ни смотрела, все направления казались одинаковыми. Кордон мог быть с любой стороны. И куда идти? Вот вроде бы уклон вниз, но уж слишком он какой-то дремучий, полон валежников, и по пояс трава, папоротник сплошной. Если левее идти, это опять подъем вверх… Вот правее вроде бы лес светлее, может, туда надо?.. Зухра уже устала перешагивать через упавшие деревья, смахивать с лица паутину. Пока обойдет валежник, и уже взятое направление теряет, опять стоит в раздумьях – куда? И главное, никаких звуков – ни звона кутазов, ни мычания коров, тишина и шум листвы.
– Ай, Аллах, не дай пропасть, дай разума, укажи обратную дорогу, – взмолилась она в панике и зашептала молитвы.
Тут она вспомнила советы бывалых ягодников, мол, если заблудился, то надо поменять стельки, и сразу же найдешь путь домой. Так она и сделала: уселась на траву, передохнула, съела остатки хлеба, сняла калоши, поменяла сырые стельки, обулась. Встала, огляделась и увидела небольшое оконце в ряду плотно стоящих осин. Добралась до него, вскарабкалась на возвышение и в этом проеме вдалеке увидела деревню. От удивления она чуть не выронила из рук тяжелые ведра – она же все время рвалась в противоположную сторону. Но и, по ее разумению, не могло там быть деревни! Она же, когда поднялась наверх по склону Зильмердака, ушла направо, то есть в сторону от деревни, а тут она рядом. Значит, она сделала круг и пошла в сторону деревни. Если так, то она должна была перейти через тропинку. Но тропинки она не увидела или не заметила? Если деревня на самом деле там, сообразила она, то, значит, надо спускаться в эту сторону и тропинка, ведущая на кордон, будет по пути. Так и получилось: пройдя немалое расстояние, но все время думая, в каком направлении показалась деревня, она шла без дорог, придерживаясь выбранного курса, и – вот она, тропинка! Радуясь спасению, она почти сбежала вниз к уже успевшему стать родным бараку.
Как-то в конце мая Фатхелислам на попутной подводе с рабочими барака привез из Зигазы несколько связок капканов, сделанных из металлической проволоки. Помогая с разгрузкой, Ислам с любопытством рассматривал эти причудливо изогнутые приспособления, нанизанные друг на друга, как гирлянда.
– Что это такое, папа?
– Это, сынок, – вынимая из этой гирлянды одно из изделий, объяснял папа, – капканчик на кротов. – И, до предела сжав в ладони пружинистый капкан, закрепил в сжатом положении при помощи установленного здесь же, сделанного из проволоки потоньше, язычка. – Вот смотри, ползет по своему подземному ходу крот и натыкается на этот язычок. – Папа концом палки ткнул об проволочный язычок, и тут же капкан захлопнулся, придавив кончик палочки.
– Здорово! И что с этим кротом делать, не кушать же?
– Нет, мясо у него никудышное, а вот шкурка! Из нее шьют богатые шубы для модниц. А для этого мы должны эти шкурки высушить, вычистить и сдать в Зигазе в заготконтору. Нам за это денежки, а модницам – шубки. Только нашим женщинам не носить эти шубы, их отправляют за рубеж. Сегодня спать ложись пораньше, завтра рано утречком пойдем с тобой на Зильмердак ставить эти капканчики.
В сырое прохладное утро, закинув за плечи ажурные металлические гирлянды, Фатхелислам с десятилетним Исламом ушли на хребет. Только начался подъем, Фатхелислам пяткой стал продавливать едва заметную продолговатую бугристость поперек тропинки.
– Ага, вот он, подземный ход крота. – И отец, опустившись на корточки, разрыл этот ход размером с ладонь, отцепил от гирлянды капкан, зарядил его и, установив вход, закрыл его дерном и прикрыл травой. То же самое сделал с другой стороны тропы. – Вот так, сынок, будем ставить капканы. Один с левой стороны, другой – с правой. Пока смотри, учись.
Так они и шли, через каждые пятнадцать – двадцать метров ставя капканы. Чтобы на следующий день не пропустить их, помечали место, положив на дерн упавшую ветку, надламывали ветку рядом растущего дерева или делали затес. Так они добрались до вершины. Капканы еще были, и они прошли дальше, пока не использовали все.
Концом маршрута оказалась уютная лужайка. Солнце было довольно высоко, на лужайке роса уже высохла, и отец с сыном, устроившись на ней, достали из котомки бутыль с молоком, хлеб и яйца вкрутую. Как всегда, в лесу аппетит был зверским, да еще после такого крутого подъема. Сначала они молча утолили голод, запили съеденное свежим молоком, и Фатхелислам сказал:
– Посидим, сынок, отдохнем. На обратной дороге будем проверять капканы, уже что-то там должно быть. – И он, прикрыв глаза, о чем-то надолго задумался. Над сидящими, не смолкая, пели птицы, легкий, еле заметный ветерок и лучи солнца прогнали надоедливых комаров, лишь лезли в нос и уши, щекотали шею мухи да беспокоили ранние слепни. Поэтому они сорвали березовые веточки и отмахивались ими.
– Сынок, ты уже довольно взрослый… – начал неспешно Фатхелислам. – Давно хотел тебе рассказать, да все случая не было, а если сейчас не расскажу, то, может быть, потом и поздно будет… Ты растешь далеко от нашей родины, и неизвестно, попадем мы туда обратно или нет. И поэтому про род наш хочу тебе рассказать. Ведь каждый мальчик из башкирской семьи должен знать наизусть, из какого он рода, подрода, и знать имена семерых дедов. Так вот – мы из рода Табын, а подрод наш называется Кансойер, то есть любящий родственников, защитник родственников. Не случайно нас так прозвали – все наши деды и прадеды горой стояли друг за друга. Все они были воинами. И ты часто показываешь, что в тебе течет кровь кансойера – ты очень упрямый, настырный, всегда добиваешься своего и защитник своих сестер. Это очень хорошо, будь всегда таким. Ни перед кем не унижайся и не давай себя унижать… Никого и ничего не бойся. Обидчик трусливого ищет, а если ему покажешь сразу же зубы, то он и отстанет. Мой дедушка всегда говорил: «Если тебя ударил человек, то поначалу не спеши отвечать, подожди, может, он это сгоряча, ну уж если замахнулся второй раз, значит, он намерен побить тебя, и ты третьего удара не жди – бей сам и наверняка».
Отец немного помолчал, подумал и продолжил:
– Раньше все наши деды воевали на стороне Белого царя. Все мужчины в мирное время проходили подготовку на сборах, у всех должна была быть пара строевых лошадей и оружие. Как только начиналась война, по призыву царя садились на коней и шли воевать. Сила наших воинов была в том, что башкирские конные полки состояли из мужчин одного рода, объединяли в полки близлежащие аулы. Поэтому все знали друг друга, в боях подстраховывали своих, спасали раненых и бились отважно, зная, что, если кто струсит, проявит слабодушие, позор ляжет на всю его родню. Старший, бывалый воин обучал и защищал младшего. Покалеченных не бросали, везли домой, а погибших хоронили по всем нашим обычаям и везли домой родственникам горсточку земли с могилы. В этом была сила наших конников. Потом этот вид службы отменили, стали призывать в войска по выпавшему жребию, ну а во время войны призывали всех.
Так я и попал на германскую войну, там уже не было родственников, как раньше. Но мне повезло – в мой полк попал табынец, и мы всегда были рядом, помогали друг другу. Звали его Габдулхаком. Не близкий родственник, его родню я не знал. Но для башкира тот, кто из твоего рода, уже родственник. Ты не увидел мою награду с этой войны – Георгиевский крест. Я его спрятал, когда произошла революция, и сейчас не знаю – там ли он, ведь наш дом забрали. А этот крест давали только офицерам, в редких случаях простым солдатам. Хочу тебе рассказать, за что меня им наградили…
Ислам сидел раскрыв рот – обычно отец был немногословным, любил по-доброму подшутить над ним, побалагурить, но не больше. А тут такая доверительная, как со взрослым, беседа.
– Мы уже месяц без продвижения сидели в окопах, перестреливались, делали вылазки. Но однажды к ночи на нас немцы очень серьезно навалились, завязался ближний бой, потом рукопашный. И в этой заварухе потерял я из виду своего сородича. Нам дали команду отступать. Отчаянно отстреливаясь, мы ушли в резервные тыловые траншеи. Когда рассредоточились и бой затих, я стал искать Габдулхака. Его нигде не было. Кто-то вспомнил, что в последний момент на него навалился жирный немец, но жив он остался или нет, никто не знал.
Для меня это было бы большой потерей – с кем я буду с наслаждением говорить на родном языке, петь вполголоса наши песни, вспоминать родину, свое детство. Да и как бросишь своего сородича? Поэтому, как только наступила ночь, не сказав никому ни слова, так как это было нарушением приказа, пополз в сторону оставленных траншей. Долго ползал между убитыми, шепотом звал его по имени и, наконец, услышал тихие стоны. Нашел я его. Он лежал раненый под убитым им же немцем. Они успели нанести друг другу серьезные раны. Я его вытащил, напоил водой, перевязал и только приготовился тащить его к своим, как услышал шум со стороны немцев и увидел тени крадущихся солдат. Видимо, они рассчитывали, что отступившие и потрепанные русские еще не готовы к бою, и решили этим воспользоваться.
Я понял, что нам уже не уйти и лучше умереть в бою, чем в их плену. Рядом был пулемет с неиспользованными остатками лент и несколько гранат. Открыл по ним огонь. Идущие не скрывались и были отличной мишенью, поэтому от моих очередей полегло немало солдат, да и не ожидали они такого от опустевших траншей. Когда закончились патроны, я перебежал на другое место и стал закидывать их гранатами. Вспомнил военную хитрость и стал кричать команды так, чтобы им казалось, что нас тут много. И дрогнули немцы, беспорядочно отступили. Пока я вел с ними бой, наши привели свои ряды в полную готовность и пришли на помощь. И получилось так, что моя вылазка ради спасения друга спасла жизнь всей нашей роте. А сильно покалеченного друга отправили в госпиталь, но, главное, он остался жив… Вот так, сынок, знай родство, всегда помогай ближним.
Он поднялся на ноги, разминаясь после долгого сидения, сказал:
– Ну что, пойдем? Теперь посмотришь, что делать с этими кротами.
На обратной дороге Фатхелислам осторожно приподнимал дерн, прикрывавший капкан, и если там уже была добыча, то, разжав его, доставал крота и складывал в сумку. Зарядив капкан, ставил на место. Пока шли к другому ходу крота, он ножом отрезал жесткие, розовые коротенькие лапки крота, освежевывал его, тушку забрасывал подальше от тропинки в кустарники – съедят птицы и насекомые, – а бархатно блестящую черным шкурку клал в сумку.
Придя в барак, Фатхелислам позвал Зайнаб, мол, дальнейшая работа будет и ее. Взял несколько досок, сохнущих под навесом, принес гвозди и молоток. Затем, растягивая шкурку, стал прибивать по четырем углам шерсткой вверх к доске. В первый день набралось около двадцати шкурок.
– За полдня неплохо, – сказал он, довольный. – Представь, сынок, сегодня целый день и вечер они будут ловиться, а завтра к утру их должно быть намного больше. Но в любую погоду надо будет ходить по этому маршруту – пропустишь день, и шкурку крота черви попортят, и от вони кроты уйдут из этого хода. Поэтому надо делать обход каждый день.
Хоть и тяжело было каждый день с раннего утра тащиться на Зильмердак, но этот промысел затягивал, появлялся азарт. Зайнаб к их приходу только и успевала, что снимать с досок высохшие, затвердевшие шкуры, как к обеду прибывала новая партия. Готовые шкуры они все вместе сортировали по размерам, очищали от мусора щетками, «причесывали» их и аккуратно связывали лыком, пачками до двадцати штук. К концу сезона, а это конец июня, они все вместе поехали в поселок, сдали шкуры и на полученные деньги на предстоящий учебный год купили детям новую одежду.
На следующий год Фатхелислам уже не смог ходить – сильно разболелись ноги. Со всем этим промыслом уже справлялся сам Ислам.
Один из таких походов для него и увязавшейся за ним младшей сестренке Сагиле чуть не закончился трагедией. Сильный ливень застал их по дороге домой. Уже позади хребет Зильмердак, впереди покосные поляны, скоро барак. Ливень крупными секущими потоками загнал их под одиноко стоящую на поляне сосну. Но дождь был такой силы, что крона сосны от нее не спасала, наоборот, – дождевая вода, скапливаясь на ветках, рушилась еще большими холодными потоками. Тут, видимо, или ангел-хранитель, или сам Господь шепнул Исламу на ухо: «Бегите!» Он схватил за ручку сестренку и, крикнув: «Все равно промокли, бежим домой!», рванул вперед.
Не успели они сделать и десятка шагов, как ослепительная вспышка, треск такой силы, как будто лопнула по швам сама земля, и оглушающий грохот бросили убегающих на землю. Когда прошел первый шок и звон в ушах, откуда-то идущее тепло заставило их обернуться – сосна, под которой они только что прятались, расщепленная молнией пополам, пылала, как спичка.
Этот промысел стал для Ислама ежегодным. С каждым годом он покупал новые партии капканов, маршруты стали еще разветвленнее, и в один из удачливых годов он побил рекорд, сдал большую партию шкурок очень хорошего качества. За это ему в качестве премии вручили мелкокалиберный пятизарядный карабин. И теперь к рыбному промыслу, промыслу кротов добавилась осенняя и зимняя охота. Ислам стал настоящим добытчиком.
Как-то ему под впечатлением лесных походов приснился яркий, очень живой и хорошо запомнившийся сон. Как будто идет он по темному лесу, и в стороне от тропинки слышится звон ручья. Он сворачивает на этот звон и видит ручей, от которого исходит какой-то свет. Когда он подходит ближе, то видит, что на берегу ручья лежит книга с зеленой обложкой, свет исходил именно от нее. Ислам берет эту книгу в руки и просыпается…
Утром он рассказал сон отцу, тот довольно улыбнулся, помолчал и сказал:
– Очень хороший сон, сынок… Очень хороший… Видимо, вся твоя жизнь будет связана с книгами. Будешь учить других, а может, и сам напишешь книгу…
– Еще вам бы обзавестись скотинкой, – все поучал Дамир. – Для начала коз и овечек прикупить, а потом можно и корову. Травы вокруг много, летом накосить на одну корову нетрудно…
Все так и получилось, как подсказывал мудрый Дамир. Сначала овечки и козы – от них своим теплые носки-варежки, шарфы. Еще и на продажу оставалось. Так Зухра накопила денег на покупку коровы. Но, чтобы молоко не пропадало, ей приходилось через день – и зимой и летом – с двумя ведрами молока пешком тащиться в деревню. Там сепарировать молоко и, по договоренности с хозяйкой сепаратора, оставлять за это пол-литра сметаны. Теперь у них была своя сметана, творог, успевала она и курут коптить. Собирала кругляши желтого масла, излишки продавала.
Для такого хозяйства – коровы, овечек и коз – нужно было на зиму заготавливать сено. Покос – главная летняя страда лесных жителей – хоть был трудным и хлопотным, Зухре очень полюбился. Привычной к ручной уборке пшеницы, ей ничего не стоило научиться косить, собирать граблями сено, копнить и помогать ставить стога.
В раннее прохладное утро они, во главе с Фатхелисламом, пока он еще был в силе, шли гуськом на отведенный покос. Благо он был рядом – не надо загодя ехать на лошади или ночевать в шалашах. По дороге легкая летняя одежда пропитывалась влагой от обильной росы. Поэтому было свежо и зябко, хотелось быстрее, не дожидаясь никого, взяться за косу и пройти пару рядков. И разминка, и согрев. В такие минуты понимается истинность поговорки «Коси коса, пока роса». Обильная утренняя влага – как смазка между травой и косой. Прохладно, и косится легко.
После отладки и заточки кос начинается дружная косьба – вжик, вжик… вжик, вжик. Из лесной живности пока нудно и надоедливо пищат лишь комары. Постепенно туман расступается, сквозь кроны деревьев веером пробиваются первые лучи солнца, и в утреннюю тишину врывается птичья трель, чуть позже проснутся и затеют свой несмолкаемый стрекот кузнечики. А затем зароятся над головами косцов надоедливые мухи, зажужжат слепни и оводы. Вжик, вжик…
В хорошую солнечную погоду косили до полудня. В ожидании обеда дремали на теплой, ароматной от скошенной травы земле. После нежирного обеда Фатхелислам шел к подсыхающим, скошенным дня два-три назад рядам, брал в руки сено, мял и нюхал. Возвращаясь, махал рукой: отдыхайте, пока сыровато. И все опять заваливались досматривать свои сны.
Как-то очень крепко уснувшая Зайнаб всех рассмешила, громко и жалобно заговорив во сне. Она сначала поводила руками вокруг себя, как будто что-то нащупывая, и сказала:
– Отдайте мне мое одеяло… Где мое одеяло? Отдайте сейчас же… – Она привстала, обвела всех невидящими глазами и снова улеглась, свернувшись калачиком, вызвав хохот наблюдавших.
А если уж после обеда дул ветерок и солнце, не прячась за облака, хорошенько поджаривало поляну, то тут было не до сна – ряды скошенной травы высыхали на глазах, и только успевай собирать граблями в валки и копнить свежее, благоухающее «вкусное» сено. Если скошенная трава сохла, ни разу не попав под дождь, люди шутили, мол, сам бы ел такое сено. Радовали глаз вырастающие друг за другом на пустеющей земле покоса вереницы копен. И совсем душа ликовала, когда уже под вечер из этих копешек вырастали стройные стога.
Но совсем удручающе нудным и бестолковым становился покос, когда начинали беспрестанно лить дожди. Все скошенное сено чернело, валки становились тонкими и прилипали к земле. Сквозь эту слежавшуюся траву иногда даже пробивалась отава. И собирать такое сено было уже трудно не только физически, но и от понимания того, что добрая половина такого дурно пахнущего сена не будет съедена и превратится просто в навоз. Такое сено трудно копнить и складывать в стога – оно становится мелким и рассыпчатым, – половина с трудом взятого на вилы сена обвалится, не достигнув вершины стога, мокрое от пота тело облепит мелкими неприятными колючками и трухой.
Но все равно, несмотря ни на что, покосное время было самым оживленным и веселым в этих дальних лесах. Все жили одной целью – как можно быстрее и больше убрать сена. Со всех соседних покосов раздавались одинаковые звуки косьбы, говора и перекличек работающих. Голоса мальчишек, погоняющих лошадей, тянущих копны к стогам, голоса поваров у костра, зазывающих работников на обед…
Когда между промыслом кротов или во время покоса в ожидании подсушки свежескошенного сена выдавалось свободное время, Ислам успевал и порыбачить. Богат Зилим хариусами, потому как эта благородная рыба любит чистые, пресные, холодные и стремительные реки, питающиеся подземными родниками. Хоть и не широк и не глубок он здесь, но хариуса много.
Ислам загодя готовился к вечернему лучению. Строгал тонкие сосновые смолянистые щепки для факела, проверял снасти – самодельную острогу или петлю из тонкой медной проволоки, привязанную к легкой палке из сухой осины. Затем не спеша шел к речке. С наступлением полной темноты поджигал факел: к концу палки была прикручена небольшая сетка из проволоки, в нее помещал сосновые щепки и постепенно, по мере их выгорания, добавлял свежие, доставая их из заплечных мешков. Факелом освещал поверхность воды, чтобы разглядывать хариусов. Они «дремали» головой против течения, и задачей вооруженного петлей было продеть ее через голову рыбы и вытащить улов из воды. Рыбачий азарт иногда уводил его так далеко от барака, что идти обратно через темный лес было очень страшно, но не Исламу. Он уверенно торил дорогу через заросшие прибрежные кустарники, не боясь ни змей, ни с шумом вылетающих из своих гнезд птиц, ни другой лесной живности. Казалось, что он видит в темноте и ничего не боится. Уже тогда он знал простую истину, что стоит зверю или противнику показать свой страх или слабость – считай, что ты уже побежден.
Свежий хариус на столе, поджаренный на сметане, стал частым, самым лакомым блюдом в семье Зухры.
Время шло. Привычной уже стала лесная жизнь. Зухра преодолела все, совершенно на пустом месте построила свое хозяйство – гарант безбедной, сытной жизни. И однажды весь этот ежедневный будничный труд вдруг осветился совершенно другими ощущениями – после всех переживаний и лишений, непосильной работы до обмороков, недоеданий и голода она почувствовала в себе зарождение новой жизни. Сначала не поверила, сомневалась: неужели Аллах вновь хочет сделать ее матерью, неужели после всех потрясений она на это способна? Хватит ли у нее сил? Надо ли это им сейчас? Но природа брала свое. Ее животик все настойчивее округлялся, плод внутри радостно толкался. Когда уже Зайнаб оканчивала семилетку, Ислам учился в той же школе, Сагиля ходила в местную начальную школу, на свет появился сын. Назвали Заятом.
С его рождением многое изменилось в жизни семьи.
– Зухра, смотри, смотри, он ртом, заостренными губками во все стороны водит, грудь твою ищет! – как ребенок, радовался Фатхелислам каждому движению сына. И, нежно взяв на руки, подносил малыша к Зухре.
– Сейчас мы тебе колыбельку соорудим, – и из высохших заготовок липы с любовью, увлеченно принимался мастерить. В той жизни, в далеком Мырзакае, он не видел младенчества старших, некогда было. А тут малыш все время рядом, растет и радует.
Он то и дело уходил в лес за трухой. Как научили его местные старожилы, находил старые пни, собирал в мешок труху, приносил домой и сушил на солнышке. Затем, удалив большие куски неистлевшей древесины, чуть ли не просеяв труху, подкладывал под малыша, укрыв пеленкой, – и мягкая подстилка, и сухость нежному тельцу малыша, вся влага уходила в труху, и он всегда лежал на сухом. Через день менял труху на свежую.
– Таааак, ну-ка, Заят, давай учиться ходить! – И он, захватив в свои мозолистые ладони маленькие ручки сына, водил его по деревянному полу, носками своих стоп мягко передвигая крохотные стопы малыша. А когда Заят начал ходить и говорить, то все дни напролет Фатхелислам везде стал брать его с собой: что бы он ни делал, мальчик был рядом с ним. А когда малыш мог уже держать в руках инструменты, отец стал его приучать правильно ими пользоваться.
Фатхелислам от нежности и любви к Заяту стал мягким и сентиментальным, все время проводя с ним, освободил Зухру для хозяйственных хлопот. Его отношение к Зухре тоже изменилось. Он осознал, с каким трудом и лишениями она сберегла жизни старших и теперь еще и подарила такого наследника. А Зухра не только видела, как его глаза светятся благодарностью к ней, но и чувствовала, что он наконец полностью принял ее, но полюбил ли? В таком возрасте, наверное, смешно говорить о любви. Любовь осталась там, в детстве, в сказках и легендах, в песнях и книгах, как нечто возвышенное, неземное. Сейчас она испытывала к нему нечто большее, чем любовь – после стольких испытаний, мук, переживаний она просто не могла представить на его месте другого человека, он стал частью ее жизни. Жить бы им в таком наконец утвердившемся взаимопонимании, да вот только здоровье его в последнее время стало подводить – сказывались война, сырые окопы и длительные пешие переходы.
Когда Заяту было два годика, ранним июньским утром Зухра, как обычно, шла в деревню с двумя ведрами молока на коромыслах. Стояла чудная летняя погода. С низовьев поднимался легкий туманчик, солнце, ослепляя, отражалось тысячами искринок на обильной росе, щедро увлажнившей лесную траву, листву на деревьях и кустарниках. Было время, когда трава набирала рост, наливаясь соком. Земля была вдоволь пропитана водой от талого снега и щедрых теплых майских дождей – значит, быть и хорошему покосу. На полянах и лужайках расцветали нежные лесные цветы, полянки были усеяны крохотными белыми пятнышками земляничных цветочков. Зухра, бодрая и спокойная, довольная отлаженным, ровным укладом жизни, шла по мягкой лесной тропинке, где ей был знаком каждый поворот, каждое дерево. Вот скоро, за плавным поворотом, огибающим бок горы с одинокой сосной на вершине, за деревенским кладбищем, что на боку этой горы, покажется деревня.
Кладбище, внутри заросшее кудрявыми березами, было заботливо огорожено дубовой изгородью. Толстенные столбы с выдолбленными по бокам пазами держали дубовые бревна, расколотые вдоль пополам. В старой половине кладбища были уже изрядно заросшие захоронения, огороженные маленькими, низкими дубовыми полусрубами. Имена похороненных, их род, сроки жизни напоминали плоские камни с выдолбленной арабской вязью. Свежие могилы венчали сваренные из железных прутьев небольшие пирамидки с пятиконечными звездами на вершине.
Перейдя через речушку, берущую начало от родника, бьющего из-под горы, пройдя через заросли крапивы, она вошла в ожившую утреннюю деревню. Все здесь уже знали работящую, хозяйственную Зухру, все здоровались. Кто с почтением, а кто – презрительно и высокомерно. Не все хотели признавать пришлую чужачку, которая за короткое время сделала столько для семьи, сколько они не сделали за всю жизнь. Но с такими завистниками она не церемонилась, ее острый язык всегда находил меткий и хлесткий ответ деревенским злопыхателям. Поэтому со временем они стали ее побаиваться и при ней придерживать свои привычные к пересудам языки.
– Ассалям алейкум, Зухра-ханум, – приложив правую руку к сердцу, с полупоклоном поприветствовал ее сосланный из Казани мулла-татарин. Он, с первых дней увидев в Зухре крепкую хозяйку, знакомую с мудростями Корана, взял негласную опеку над ней, поддерживал своевременными советами. – Как живется в лесу, не обижает кто?
– Слава Аллаху, Мухаммат-ага, все хорошо. Да вот только Фатхелислам в последнее время страдает суставами. Много прошел расстояний пешком. Вот и собирается жидкость в коленках. Уж и петь, и играть на курае перестал.
– В больницу бы ему надо, да вот опять плохие времена настали… До него ли будет теперь врачам?..
– А что случилось? – испуганно вскинулась Зухра, поправляя на плечах коромысло. Тревога пронзила ее сердце.
– А-а-а, вам, наверное, еще не сообщили, не дошло еще до вашего барака. А мы тут уже все еле живы от страшной новости – опять германцы пошли на нас войной…
Потемнело в глазах Зухры – опять германцы! Сразу перед глазами встали картинки с того жуткого четырнадцатого года, страшная гроза и горящее на вершине Караульной дерево, раненые солдаты, еле живой после газов сосед Ямлих… Вновь встали перед глазами те разрушения и смерти, которые принесла та война и последовавшая за ней гражданская. Зухра, еще немного поговорив с муллой, уже совсем с другим настроением тихо побрела мимо школы, во дворе которой уже толпились мужики. Они понуро обсуждали новости о войне и, видимо, ждали председателя сельсовета Искандера, который рано утром верхом на лошади уехал в большой поселок за распоряжениями.
Теперь совсем по-другому она смотрела на лица встречных сельчан – боль и тревога отпечатались на них и, видимо, уже надолго.
И в доме Байдаулета, где она сепарировала молоко, тоже все были опечалены. Да и как не печалиться? Четверо их сыновей были призывного возраста.
– Ироды, изверги! – причитала хозяйка Фатима, вытирая глаза уголком платочка. – Не хватило им той войны, забравшей двоих моих братьев! Опять они на нас, проклятые!
Зухра отрешенно под однообразный печальный вой крутила ручку сепаратора. В доме царила удрученная, необъяснимая, бестолковая толкотня. У всех были растерянные лица, невидящие глаза. Сам Байдаулет, обычно словоохотливый, живой и разговорчивый, лишь справившись о здоровье Фатхелислама, вновь углубился в свои невеселые мысли. Он так же, как и Фатхелислам, пережил ужасы еще той войны и потому видел наперед все, что ожидало его сыновей.
Обратная дорога показалась Зухре в несколько раз длиннее, чем обычно. Она уже не видела ни буйства солнечного света на торжествующей зелени, ни разноцветных бабочек, порхающих на цветных полянках.
Фатхелислам, услышав эту черную весть, ни слова не сказав, свалился в постель. Постанывая, долго лежал. Затем, проснувшись от беспокойного, тяжелого сна, посидел в задумчивости, потирая больную ногу, и пророчески изрек:
– Долгой и мучительной будет эта проклятая война. Очень много наших погибнет, но мы победим, – и стал перечислять родственников с Мырзакая, которые не вернутся с войны, и тех, кому повезет выжить. – Сон я видел, все так и будет.
Барак наполовину опустел, всех годных по здоровью и возрасту отправили на фронт. А оставшимся прибавили нормы, и они, переведенные на военное положение, работали за десятерых. Уставшие, изможденные, полуголодные, еле доплетясь до барака, скудно поужинав, без сил валились на свои нары, чтобы с раннего утра до позднего вечера опять ручными пилами по пояс в снегу пилить этот мерзлый сырой лес.
Состояние Фатхелислама ухудшалось с каждым днем. Под кожей его правой ноги копилась жидкость, причиняя ему нестерпимые боли. Несколько раз Зухра тонким ножичком, на которую была надета деревянная катушка от ниток, чтобы нож не проник слишком глубоко, а шел только по поверхности вздутия, прорезала кожицу и выпускала желтую жидкость – вытекало по полтазика. Постепенно жидкости не стало, видимо, она, уже заражая, впитывалась в кровь. От осложнения стало болеть сердце, перестала работать печень. Месяц муж не брал в рот ни капли еды, лишь непрерывно пыхтел папиросами и совсем ослаб. Подозвав к себе Зухру, еле ворочая языком, сказал:
– Зухра, не сбылась наша мечта о возвращении в Мырзакай, вдали от родины умираю… Прости за то, что из-за меня оказалась в чужом краю. Без меня тебя не тронут, может, сама вернешься… Трудно тебе будет… Жаль, что не смогу увидеть детей взрослыми, не всему успел научить Заята, береги их… Спасибо тебе за все, за детей хороших, спасибо, прости, если что в нашей жизни было не так… – Полежал, набираясь сил, и вдруг, набрав полной грудью воздуха, тихо и как будто вложив в это всю душу, запел:
– и, облегченно выдохнув, замолчал. Через день, в начале декабря сорок третьего года, он перестал дышать.
Как и в те далекие годы голода, после гражданской войны, было некому хоронить умершего. Все здоровые мужики, которые раньше по всем правилам обустраивали могилы, теперь были или на фронте, или на тыловых работах. Зима была морозной. И кучка стариков и подростков под руководством все того же Дамира, освобожденного в этот день от работы, кое-как расковыряв обледенелый пласт верхнего слоя черной земли, по сантиметрам вгрызалась в твердую глину.
Мулла Мухтаммат уже с вечера был в бараке, как положено помыв и собрав тело Фатхелислама, завернув в белый саван, всю ночь с Дамиром просидел у тела, читая молитвы.
– Держись, Зухра. Тебе нельзя отчаиваться, дети за тобой. С божьей помощью выживете. Тебе надо подумать о переезде в деревню. Нельзя вам больше оставаться тут, среди мужиков, разное может случиться. Да в деревне и люди рядом, всегда придут на помощь.
На следующее утро лесорубы отдали им на день запряженную в сани лошадь. За вожжи сел повзрослевший Ислам, рядом пристроили пятилетнего Заята. Остальные побрели за санями пешком.
Как во сне перед глазами Зухры застывшие березы кладбища, между ними под сугробами холмики могил. Белое молчаливое пространство, лишь у дороги пофыркивает и хрустит сеном привязанная к забору кладбища, совсем равнодушная к происходящему лошадь. На белом стылом снегу пятно темного холмика, вперемешку с рыжей глиной черная земля, белый снег, припорошивший могилы, и морозный треск сучьев белоствольных берез. На земле у свежей могилы завернутое в саван тело Фатхелислама. Мулла Мухаммат читает погребальные молитвы. Вокруг скукоженные от холода сельчане. Ислам совсем замкнулся, смотрит невидящими глазами и дрожит от холода. Маленький Заят жмется к Зухре. От декабрьской стужи деревенеют ноги, и кажется, что нет конца этой убаюкивающей распевной молитве. Некогда высокий, широкий в плечах Фатхелислам от болезни весь высох, уменьшился, и не верилось, что ссохшееся, худое, изведенное болезнью тело могло, сотрясая стекла окон, так мощно петь, приковывая внимание со слезами на глазах застывших от благоговения слушателей.
Глава III
Заят
Под самое утро Зухре приснилось золотистое пшеничное поле, щедро освещенное степным солнцем. По мягкой и пыльной дороге едут они с папой в телеге, которую тянет их смирная кобыла, рядом резвится шаловливый Акбузат. Папа, как обычно, прищурив глаза и покачиваясь в такт, поет старинные песни. Но тут впереди появились вооруженные конники, началась стрельба, взрывы. Зухра упала с телеги, которую стремительно понесла напуганная кобыла, она быстро скрылась из виду вместе с отцом. Все завертелось, закружилось – взрывы, выстрелы, топот и ржание коней, заполыхала зрелая пшеница. В поисках спасения Зухра, озираясь, приподнялась и вдруг увидела бегущего неподалеку Шакира. Он был в том самом новеньком солдатском мундире, в котором его забирали на фронт. Зухра изо всех сил закричала, Шакир услышал, обрадованно засияли его глаза, и он, развернувшись, бросился к ней. Но тут сзади прозвучал выстрел, Шакир как вкопанный остановился, закачался и упал. Теперь Зухра подбежала к его окровавленному телу. Но когда она кое-как его развернула к себе, то на месте Шакира оказался ее младший сын Заят…
Она проснулась с не покидающим в последнее время чувством недовольства и тревоги. Переживая нехороший сон, долго лежала с закрытыми глазами. Давно ей не снился Шакир. После всего, что пережила она здесь, как не стало Фатхелислама, она так же обильно оросила эти земли горькими слезами, как и родные мырзакаевские. Потому Худайбердино стало уже совсем не чужим.
После похорон Фатхелислама стало совсем тяжко. Все время помогавший им Дамир от тяжкого труда на делянке тоже заметно сдал, и однажды его, сильно покалеченного, привезли в барак в санях. Обессиленный, он не успел увернуться от тяжелой подпиленной им сосны, у которой была тяжелая боковая ветка. Из-за тяжести этой ветки сосну развернуло, и она стала падать совсем в другую сторону. Ослабевший Дамир, завязший в глубоком снегу, не успел отскочить в сторону. Сильно покалеченный, он полдня пролежал в бреду и умер…
Когда закончилась война и все облегченно вздохнули, навалилась новая беда – через год после победы опять голод, третий голод в жизни Зухры… Исчерпав все припасы, к весне они – Зухра, Зайнаб, Сагиля и Заят – лежали, опухшие от голода, в доме с елью во дворе, куда переехали из барака (дом купили, продав корову). Уже теряющей сознание Зухре вновь померещилось над собой лицо Фатхелислама, и она, почувствовав теплый глоток мучной кашицы во рту, с жадностью его глотая и облизывая сухие губы, прошептала:
– Фатхелислам, ты?.. Тебя… отпустили?..
– Мама, это я, Ислам. Не разговаривай, полежи. Я постепенно вас буду отпаивать, сразу нельзя…
Ислам, окончив семилетку в Ботае, далее учился в родном Мырзакае. Поблизости в округе не было средних школ, да если и были, то не у кого было жить. А там оставалась родня. И Ислам, за один день пройдя ту же дорогу, без сил упал в доме сводной сестры – дочери отца от первой жены, и принятый ими с теплом и любовью, стал у них жить и учиться в восьмом классе. Учился прилежно и успевал во всем. Но весной, в пору подготовки к экзаменам, его вызвал к себе директор школы и, расспросив об учебе, о его успехах, помолчал и, уже внутренне решившись, с дрожью в голосе сказал:
– Все это здорово, Ислам. Во всем ты успешен. Все смотрю на портрет Сталина на сцене и не могу поверить, что это ты нарисовал. А какие копии наших погибших солдат с фотографий простым карандашом ты рисуешь! Вдовы на них молятся… Это же надо так уметь! Да что там говорить – потомок кураиста Гадыльши и певца Фатхелислама и не мог быть другим. Вот уедешь ты, и некому будет на мандолине играть на танцах! – И директор, глядя в окно, надолго замолчал и, побарабанив пальцами по столу, встряхнулся и промолвил: – А уехать придется, Ислам. Хоть и ненадолго, но придется… Ты же вернешься?
– Что случилось, агай? Я очень хочу учиться…
– Все правильно, тебе надо учиться… Но вот пришла нехорошая весть из твоей деревни: твоя семья пухнет от голода, и если сейчас же не пустишься в дорогу, то можешь остаться совсем один на этом свете… – И увидев, как побледнел лучший ученик школы и готов рвануться в путь, остановил его: – Не торопись, вот тебе записка председателю колхоза, я выписал тебе полпуда муки за твои труды в оформлении школы, сходи, получи…
И вот Ислам в пору весеннего разлива, сложив в заплечный мешок почти пуд муки – от школы и то, что заработал сам, рисуя портреты погибших на войне сельчан, да и сестра оторвала от себя немного, – пешком пустился в путь. Чтобы сократить дорогу, решил не заходить в Толпарово и потом сильно пожалел об этом. Река Зилим разлилась не на шутку, хорошо хоть льдины уже ушли. У деревни можно было позвать деревенских на лодке, а тут – лес. Но делать нечего, там умирают родные, любимые… И он, догола раздевшись, связав всю одежду и мешок муки брючным ремнем, держа эту связку над головой, вооружившись крепким сосновым шестом, пустился вброд через мутный ледяной поток. «Главное – не упасть, главное – не поскользнуться, только бы не споткнуться», – вертелось у него в голове. А то, что от холодной воды может случиться судорога, он и не думал: главное – выбраться на тот берег. Он еле помнил, как упал на мокрую землю и готов был долго так валяться на суше, но надо домой…
Больше он не смог вернуться и доучиться в родном селе…
Но прошли годы. Все они пережили, ожили и, вновь стряхнув с себя видения голодных обмороков, начали новую жизнь.
Зухра, через силу привыкшая к горам, к лесу и даже немного полюбившая всю эту суровую красоту, уже и не мечтала о возвращении в Мырзакай. Хоть сердце и рвалось на части – ведь там она любила по-настоящему, там осталось золотое детство рядом с любимой семьей и Шакиром. Ей вся жизнь в этих дремучих лесах казалась временной, казалось, что вот-вот дунет теплый степной ветер и развеет этот тяжелый сон, и она проснется в постели рядом с юным и нежным Шакиром. Но все оставалось по-прежнему, горы и темные леса не расступались… Она здесь жила не своей жизнью, как будто только присутствовало ее тело, а мысли и душа остались там… Поэтому она немного обозлилась на все и на всех, стала жесткой, привередливой, непримиримой. А туда на родину ей уже хотелось просто наведаться. Теперь по-настоящему больше ничего, кроме детских воспоминаний, ее с деревней не связывало. Все ее дети и внуки были здесь. Старшая Зайнаб вышла замуж за парня из той деревни, где училась в школе. Уже трое детей – две дочки и сын. Сын Ислам, вернувшись из города, обустроил их дом с елью – к маленькому двухоконному дому пристроил такой же сруб и там жил с женой и с пятью детьми – четыре дочки и сын. Сагиля недавно вышла за местного и растит двух дочерей.
И вот только Заят… Она, встревоженная, лежала, прислушиваясь ко всему, что происходит на улице и дома. Вот уже расторопные хозяйки отогнали недовольно мычащих коров после утренней дойки в лес. Постукивают закрываемые калитки и загородки, смешно голосят оторванные от теплого вымени телята. Деревня просыпалась, встречая ясный, солнечный и свежий осенний день. И только в этом доме еще сонно и тревожно, опять слышны всхлипы и недовольные причитания шепотом молодой невестки. Неужели Заят опять не ночевал за цветастой шторой в супружеской кровати?
Выйдя на улицу, Зухра осторожно поднялась по скрипучей и шаткой лестнице к краю сеновала и осторожно заглянула под его тень. Освещенный лучами солнца сквозь щели на дощатой крыше Заят спал на остатках сена, укрывшись старыми фуфайками и тулупами. Вокруг головы серебристый иней от его дыханья. Когда ушел из домашнего тепла в стылую осеннюю ночь? Или совсем не заходил домой?
А все началось с того самого сабантуя. Когда закончились весенние хлопоты и еще далеко было до сенокосной поры, когда трава на полянах только набирала сок и цвела всеми красками лета, решили провести сабантуй. Внизу деревни, на припойменной поляне у ручья, соорудили из бревен постройки для соревнований, сделали помост из досок. Несколько парней и девушек, нарочито шумно распевая частушки и подначивая хозяев, ходили из дома в дом, собирая пожертвования жителей для призов и подарков победителям. Давали кто что мог: вязаные платки, пару шерстяных носков или варежек, а кто-то даже просто с десяток яиц в мешочке. Все это нанизывали на палку, которую с двух сторон несли на плечах самые видные парни.
– Дорогие сельчане, дорогие мои! Позади все трудности, страна двенадцать лет как стряхнула с себя все горести, принесенные Гитлером, и уверенно идет вперед! – так начал свою речь председатель сельсовета Искандер. Высокий, кучерявый. Ладную фигуру облегает офицерская гимнастерка. Всю войну прошел, ранений не счесть, но выжил и сейчас хозяин большой семьи, и все деревенские хлопоты на его плечах. Как и до войны, он уверенно возглавлял сельский совет.
– Мы закончили весенние хлопоты. Хоть и не сажаем мы хлеб, но Родине нужна наша древесина. И наши фронтовики и молодежь успешно трудятся на делянках и на добыче живицы. Женщины и дети ухаживают за саженцами в питомниках. Мы славно поработали и будем дальше трудиться на благо Родины, и сегодня мы заслужили право на отдых и веселье! К нам приехали наши соседи – жители Ботая, так давайте соревноваться и выявлять самых сильных, ловких и умелых. С началом праздника вас! – И, выдохнув от того, что смог произнести до конца эту короткую речь, что последствия контузии не сбили его на нервное заикание, отошел и встал рядом с одноногим Тагиром, сыном Байдаулета.
Искандер смотрел на праздничную толпу, и на глаза сами непроизвольно наворачивались слезы… Чтобы скрыть минутную слабость от окружающих, он торопливо достал кисет, привычными движениями скрутил самокрутку и запалил ее. Вдохнув теплый и терпкий дым, нарочито раскашлялся – вот, мол, откуда слезы. Когда в сорок первом пришлось ему провожать на фронт односельчан, своих годков и юношей, выросших у него на глазах, а потом получать похоронки и утешать вдов, своих ровесниц и молодых невесток, скулы ему сводило от бессилия, разрывало мозг. И все-таки в сорок втором он добился отправки на фронт, чтобы не только отомстить за своих и выполнить свой долг перед Родиной, но больше для того, чтобы не видеть это общее людское горе – вот так близко, в упор, чтобы не искать слов утешения и потом от бессилия плакать всю ночь, не зная, как сообщить очередной одинокой матери, что ее сына уже нет. Уж проще самому погибнуть…
Вот и сыновей Байдаулета не стало, крепких, правильных сыновей своего народа. И жив лишь самый младший, Тагир, без ноги, с орденом Красной Звезды… Не любил Тагир рассказывать об этом, но Искандер знал, что пехотинец Тагир пополз с последней связкой гранат навстречу «Тигру». Подпустил его близко, чтобы наверняка подорвать и дать передышку своим в окопах. Подбил, но отползти вовремя не успел – горящий танк заюзил на месте и передавил его правую ногу. И теперь Тагир на деревянном, видавшем виды, посеревшем и обшарпанном протезе. Привык так жить и работать. Так же, как все, управляется с хозяйством, косит, ставит стога и, лишь выпив лишние фронтовые сто грамм, жалуется на то, как жутко чешется его правая пятка…
Искандер, успокоившись, обозревая празднующих сельчан, радовался тому, что подрастает поколение, не видевшее ужасов этой войны, хоть и голодали, конечно, нуждались, многие остались без отцов, но все равно они уже другие, и пусть растут счастливыми. Ради этого стоило воевать и жертвовать жизнями…
Сабантуй проходил весело и шумно. Чуть оправившиеся от послевоенной разрухи и голода, сельчане не разучились веселиться и радоваться. Еще были в силе в выцветших гимнастерках ветераны, наравне со всеми состязались и в ловкости, и в остроумии. Две соседние деревни схлестнулись на площадке борьбы. Со свистом и криками встречали вспотевших от бешеной скачки в три круга всадников. Хохотали над бессильно сползающими с гладкого шеста смельчаками, не достигшими призов на ее вершине, бились мешками на бревне.
И везде самым активным участником был Заят – высокий, подтянутый, кудрявый, белолицый. Он отличался от всех парней ладно подогнанной одеждой, которую сам себе шил на привезенной из города швейной машинке. Вырос он мастеровитым – все у него получалось ладно и красиво. Ловко орудуя лучевой пилой и рубанком, из липовых заготовок делал он мебель. Для ножек табуреток и столов на токарном станке с ножным приводом точил изящные ножки-балясины. Может, подействовало на него то, что до пяти лет был все время рядом с отцом, который мастерил ему игрушки, из остатков сыромятной кожи шил безделушки, делая что-либо из дерева, учил Заята пользоваться инструментами. Поэтому рос Заят любознательным, схватывал все на лету, и полюбилось ему мастерить, доводя свои навыки до совершенства.
Зухра жила сейчас вдвоем с Заятом и всю душу отдавала ему. Теперь знала, в чьем доме, в чьей семье, по традиции башкир, она будет жить в старости. Она тихо любовалась сыном, гордилась, как и сейчас на этом сабантуе.
В конце праздника, устало рассевшись полукругом, смотрели подготовленный самодеятельностью концерт. Аккомпанировал всем певцам и певуньям и на баяне, и на мандолине, а когда нужно и на курае, Ислам.
И в самом конце всех удивил дуэт из соседней деревни: в ярких нарядах – на девушке беленькая, вышитая красными узорами кофта, на фоне красной юбки беленький передничек, на голове венок с цветами, с которого свисают и колышутся в такт танца разноцветные ленты. Парень же в черной шляпе, в белой рубашке, черном жилете и шароварах, на ногах – блестящие кожаные сапоги. В послевоенной серости и скудости они показались сошедшими с киноэкрана. Пара отточенными ловкими движениями танцевала венгерский танец.
Зухра увидела, как весь подался вперед и, почти не мигая, восторженно смотрит на девушку Заят. Его точеное белое лицо с черными, красиво очерченными бровями неузнаваемо сияло и стало еще привлекательнее, в карих выразительных глазах горели восхищение и огонь. И видел он в этом танце только ее одну, ею невозможно было не восхищаться – среднего роста, стройная, ладная, с белоснежной кожей, сильно отличающаяся от сородичей-смуглянок, большеглазая. Казалось, что ее каблучки высекают искры на временном деревянном помосте.
Зухра поначалу ухмыльнулась, мол, вот тебе и мужчина в сыне проснулся. Потом, видимо, зашевелилась материнская ревность, но неизбежность возможной и ожидаемой женитьбы заставила ее присмиреть и молча наблюдать и за танцем, и за сыном. Невооруженным глазом было видно, что Заят сражен наповал красавицей, хотя и избалован он был вниманием и девушек-ровесниц, и старших одиноких вдов-солдаток. Каждая была готова броситься ему на шею, но он пока не проявлял особого внимания ни к одной из селянок, чем вызывал тревогу матери, – ей хотелось быстрее отделиться от уже большой семьи Ислама и, как положено, вольготно жить в семье младшего.
После концерта и награждения победителей сельчане разошлись по домам, а молодежь устроила танцы в пришкольном клубе. И не знала Зухра, что Заят на танцах познакомился с этой плясуньей, звали ее Рауза, весь вечер крутился возле нее и пошел провожать до деревни Ботай, что за семь-восемь километров от Худайбердино.
Скоро пришло время покоса. Лето выдалось солнечным, покосные поляны заросли непроходимой, густой, пахучей, высотой по пояс травой. Зухра, Ислам, Заят и Салима с раннего утра уходили косить, старшие дети нянчились с младшими. Заят с Исламом с азартом косили наперегонки:
– Сейчас я тебе пятки подрежу, агай! Ты там в своем городе разленился, разжирел, забыл, что такое косить! Еле косу в руках держишь!
– Попробуй догони, салага! Столько, сколько я скосил, пока ты в колыбельке лежал, тебе и не снилось! – И они, шутя и балагуря, успевали проходить по два ряда, пока женщины прокашивали по одному.
Заята было не узнать. И так веселый пересмешник и балагур, легкий на подъем и всегда светящийся доброй улыбкой, он как будто зарядился тройной энергией. Косил без устали широкими прокосами. Если все косили, для экономии сил прижимая локти к бокам, то он – на вытянутые руки, и потому за раз скашивал ряд в полтора раза шире обычных. Он шел по полю, как трактор, скошенный им вал выделялся среди остальных и шириной, и высотой.
Когда пришла пора собирать ряды и копнить, то и тут он орудовал вилами так, что за ним еле поспевали подбирающие граблями остатки сена женщины. А на стог играючи закидывал по полкопны. Тут же по дороге домой, раздевшись, плескался в холодной речке, смывал всю сенную труху и пот, быстро поужинав дома, улетал на свидание. На следующий день, как ни в чем не бывало, опять так же задорно носился по полю.
Все же в доме заметили, каким переменчивым стало его настроение. Если раньше он был душой семьи – шутил, все делал с любовью и удовольствием, возился со своими племянницами, то теперь он мог долго молчать, да так, как будто его здесь вовсе нет. То наоборот – мог закружить дочерей Ислама в каком-то радостном безумии.
Как-то Зухра, сидя за прялкой, наблюдала, как он помог спрятаться самой младшей племяннице – ловко засунул ее в фанерную крышку от швейной машинки и, как ни в чем не бывало, поставил ее на привычное место. Зухра вспомнила, как сосед Ямлих также спрятал ее в осиновую заготовку бочки, и от нахлынувших воспоминаний и, чтоб не выдать секрет прятавшейся, прикрываясь платком, кое-как подавила смех. Старшие долго искали свою сестренку, да так и не нашли, сдались. И когда Заят осторожно приподнял крышку, то все расхохотались – девочка, аккуратно свернувшись калачиком, сладко сопела, и ей не было никакого дела до сбившихся с ног, уставших и недоумевающих сестер.
Однажды он чуть не отправил их на тот свет. Знал, что русские очень любят грибы, и решил ими угостить домашних. Когда дома не было старших и самой Зухры, совершенно не зная, что грибы бывают съедобными и ядовитыми, набрал в лесу ядреных мухоморов. Поджарил их с картошкой на сметане, и все с удовольствием уплели это необычное блюдо. К приходу Зухры домой уже все лежали где попало, в бреду. Увидев остатки мухомора, Зухра быстро смекнула, в чем дело, и стала всех отпаивать молоком. Вырвав все съеденное и провалявшись несколько дней в постели, дети потихоньку приходили в себя и после взахлеб рассказывали, какие они видели яркие, красочные, фантастические видения.
– Бабушка, – верещала вторая по возрасту Галима, которую Заят называл просто «Хрю-хрю», – когда ты подходила ко мне, то была огромной-преогромной, твои волосы светились, обсыпанные разноцветными звездочками. Ты все делала медленно-премедленно, а говорила так, как будто пластинку на патефоне руками придерживают!
– А я видела, как по дому скачут разноцветные лошадки, они проходили сквозь бабушку! – подхватывала старшенькая Закия, ее за маленький рост, худобу и белую кожу Заят называл «Яз куяны» (весенний зайчик). – Наш дом то казался большим, стены были далеко, и бревна все светились, то казалось, что они приближаются и раздавят меня, а вокруг бабушки расцветали огромные светящиеся цветы!
Покончив с покосом, Заят нетерпеливо ждал, когда, завершив домашние хлопоты, приодевшись, наконец можно будет опять бежать за восемь километров на долгожданное свидание. А одевался он теперь особенно тщательно. Его брюки всегда были идеально подогнаны им же по фигуре, безупречно отглажены. Рубашки слепили белизной. Ботинки начищены до блеска. Он не выходил из дома, пока не убеждался в том, что на поверхности его одежды нет ни одной соринки. Все удивлялись – откуда у деревенского паренька такая тяга к щегольству? Он и задавал ровесникам некую планку – многие пытались ему подражать.
И вот уже, перепрыгнув через ручей, что, весело журча, течет поперек дороги, пройдя через прохладную тень от кустарников ольхи, он вырывался на освещенную солнцем длинную поляну, нырял в осиновый лес и, не чуя под собой ног, почти бежал к полюбившейся Раузе. Он шел так быстро, как только мог, но ему все время казалось, что земля, наоборот, отталкивает его назад и тормозит его стремительное продвижение вперед.
Чтобы его не увидели знакомые-ровесники и не тратить на них время, он обходил деревню Учказе, делая небольшой крюк, хоть и неудобно было пробираться по бездорожью. После деревни шагал по дороге, что шла вдоль ровной долины реки Зилим. Она протекала мимо ее деревни. Но и здесь его ждало нежелательное препятствие – прямо по дороге к дому Раузы жила его старшая сестра Зайнаб, которая очень скучала по родным и всегда хотела их видеть. Но, как бы ни любил он ее, в его планы не входило долгое сидение за ее чаем, за пересказами несущественных деревенских новостей. Поэтому он опять совершал крюк, обходя большую полулысую гору, что возвышалась над деревней, и подходил к огороду дома, где жила семья Раузы, с тыльной стороны деревни. И здесь уже в наступившем полумраке, затаив дыхание, ждал, когда она, закончив вечернюю дойку и освободившись, вырвется и незаметно пройдет к спрятавшемуся за оградой Заяту.
Потом они долго будут бродить вдоль ручья – поильца деревни, заберутся на гору и, обнявшись, будут сидеть под большими березами. Вокруг, на склоне горы, шепчется все живое – пахнет душицей и зверобоем, спелой клубникой, допевают свои песни кузнечики, пищат надоедливые комары. Проходила ночь, и когда уже начинало светать, уставшие от любовного томления, взаимных уговоров и маленьких обид, они прощались. Заят шел обратно, уже не скрываясь, так как все уже давно спали. Дорога обратно в темноте казалась уже длинной и скучной, так как еще дня два-три нужно было ждать очередного условленного свидания… Заят заваливался спать на сеновале, когда хозяйки уже просыпались к утренней дойке.
В теплый летний вечер Зухра шла домой, воодушевленная и умиротворенная тем, что, несмотря ни на что, традиции мусульман не умирают. Только что в доме лучшего лесоруба Габидуллы мулла Мухтарим провел обряд имянаречения. Мулла пригласил туда Зухру со словами:
– Зухра, стар я уже. Скоро призовет к себе Аллах. И хоть не приветствует сейчас нашу веру государство, но все равно народ старается чтить традиции дедов и прадедов. Ты единственная здесь, знающая Коран, поэтому после меня, хоть ты и женщина, придется все это взять на себя… Поэтому будь со мной во всех случаях, учись…
Она шла по большой улице мимо дома Байдаулета, когда из окна ее окликнула уже овдовевшая Фатима. Не зря в свое время она плакала перед проводами сыновей на фронт – живым, но покалеченным вернулся только младший, Тагир. А муж недолго прожил после войны – надорвался от тяжкого труда вместо молодых, ушедших на фронт, тяжело пережил гибель сыновей и послевоенный голод, да через пару лет слег и помер.
– Зухра, что-то ты совсем забыла мой порог, как сын с городу привез сепаратор, так и не нужна я стала. Заходи, хоть чаю попьем!
За чаем по привычке они погоревали об ушедших из жизни мужьях, вспомнили сыновей хозяйки, поплакались, а вспомнив смешное из прошлой жизни, – смеялись. Но, когда Зухра уже, поблагодарив хозяйку, собиралась уйти, Фатима ее остановила:
– Постой, я не успела тебе сказать самое главное, сядь, пожалуйста. – У Зухры от ее серьезного тона и от предчувствия какой-то беды внутри похолодело. – Сын твой Заят ох и мастеровитым вырос, прямо загляденье! А светится-то, как солнышко, – встретишь его на улице, как улыбнется, так и жить хочется, так светло на душе становится! Как вспомнишь, каким бутузиком маленьким был, когда вы жили на кордоне. Помню, было ему годика три, когда только-только недалеко от вашего барака на открытом пригорке дала завязи лесная клубника. Заят нарвал их подряд, а они еще совсем зеленые были, и, уложив в подол рубашки, важный такой, несет к бараку. Я ему говорю: «Зачем нарвал, они же еще не созрели?», а он, не глядя на меня, на полном серьезе: «Сварю да съем»…
– Не томи, Фатима, любишь ты вокруг да около, говори, что он натворил?
– Пока еще не натворил, но может. – И Фатима, испытующе посмотрев на подругу, выдержала паузу. – Да я не стала бы вмешиваться, но не чужие вы мне. Ты же все помнишь, как мы вас приняли, как дружили наши мужья, и дети твои мне не чужие…
– Да говори уже, Фатима, не томи!
– Ты хоть интересовалась, с кем дружит твой младший?
– Что, совсем испорченная, никудышная, что ли? Видела ее только раз, вроде бы ничего.
– Да нет, наоборот, она-то очень хорошая. Трудолюбивая, скромная. Ни на кого до твоего Заята не смотрела… – Фатима глубоко вздохнула, еще раз испытующе посмотрела на Зухру, как будто взвешивая, говорить или не говорить, и все же решилась: – По всем статьям она хорошая невеста, и говорят, полюбили они друг друга, прямо как Козы Корпеш и Баян Сылу.
– Ну и что же тебя не устраивает? Пусть любят. Я вот лишилась из-за этой проклятой войны любимого человека и всю жизнь страдаю, так пусть хоть они, дети наши, будут счастливы, – выпалила Зухра, пытаясь и защитить сына, и оттянуть время неприятной минуты, но не получилось…
– Так-то оно так, подруга, но ты просто не знаешь подноготную жителей Ботая, нет, я не обо всех… Но вот ее отец… – И Фатима, вся передернувшись, немного помолчала, как бы подбирая слова, и продолжила: – Сама знаешь, какое время мы все пережили, вот и вас не пожалели – раздели, разули, и ушли вы в наши дебри. И у моего Байдаулета семья без ничего осталась. А кому от этого хорошо? Лучше стали жить?
– Да это все понятно, пережили мы это все, выжили, но при чем здесь Заят и его Рауза?
– Ну так вот… Сама знаешь, в то время хоть и трудно всем было, но в основном все старались оставаться людьми. Старались хотя бы не навредить своим. А были и те, что, наоборот, топили всех себе неугодных…
И тут Зухра вспомнила того самого вожака комсомольцев Хабира из степного Мырзакая. Вроде бы свой был, так же рос в нужде, как и все, был очень скромным, уважительным к старшим. Вызывал у всех симпатию, но этим и воспользовался – чтобы расти дальше, втереться в доверие начальства, скольких людей погубил! Вынюхивая, расспрашивая, подглядывая, строчил такие доносы, что безвинных людей без суда и следствия отправляли на верную гибель.
– Хаблетдином его зовут, – продолжила, мрачнея, Фатима, – из самой бедной семьи он, родители жили чуть ли не в землянке. Ну и как тогда водилось, после революции стал самым главным комсомольцем – везде первый, на всех собраниях первый. Заметили его наверху, пригласили на учебу в учительские курсы, стал учительствовать… Вроде бы все хорошо, но невзлюбили его сельчане, говорят, что… что в деревне он первый стукач…
За долгим и неприятным разговором не заметили, как уже стемнело, хозяйки, подоив коров, отпустили их на волю. Озолотив вершину одинокой сосны на горе, ушло за горизонт солнце. Зухра шла домой вся потерянная. На нее нахлынули все уже забытые обиды на новую власть. Ведь вроде бы все правильно было задумано – новая власть за равенство и справедливость, все, как в Коране, – жизнь должна быть справедливой, все люди на земле сотворены для счастья, только не греши, живи праведно. Такую справедливую жизнь и хотели построить коммунисты. Но откуда взялись эти Хабиры, Хаблетдины? Как можно было донести на родителей своей жены? Разве это по-божески? Пусть это не доказано, пусть и не доказаны другие случаи неожиданных визитов властей к сельчанам, когда они без труда находили улики неблагонадежности и упекали лучших людей в Сибирь? Но людская молва не вырастает из ничего, других же не подозревают в этом, значит, нет повода? И Рауза – дочь такого человека! И ведь семья-то эта сейчас всеми обходится стороной – никто их не приглашает в гости, и они никого не зовут.
«Вот представь себе, Зухра, – звучали в ушах назидания Фатимы, – большая у них семья, у Раузы три старших брата, есть и помладше. Сыновья красавцы, девушки деревни сохнут по ним. Но ни один родитель не даст согласия своим дочерям на брак с ними – они как проклятые. А Заят, любимчик твой, женится на его дочери!»
Зухра пришла домой, готовая тут же запретить сыну эти свидания, но опоздала, он уже опять улетел к ней и приплетется только утром.
Все следующее утро Зухра, поджав губы, вся ушедшая в себя, ни с кем не разговаривая, терпеливо ждала, когда все соберутся за утренним чаем. Сноха Салима, подоив коров, процедив свежее парное молоко через марлю, готовилась его кипятить, попутно снаряжая сепаратор и собирая на стол. Щебечущие внучки, заправив постели, умылись и помогали маме. Заят, как обычно, спал на сеновале.
– Ислам, – повелительно начала Зухра, – разбуди Заята, пусть идет за стол, разговор есть…
После завтрака, когда все, дружно сложив ладони лодочкой, вслед за Зухрой поблагодарили Аллаха и провели ладонями по лицу – «Аллах акбар», Зухра, знаком показав всем сидеть, начала долгий и трудный разговор.
Для всех домашних, которые души не чаяли в Заяте, речь Зухры была неожиданной и тяжелой. Девочки испуганно сбились в углу нар и таращили и так большие глаза, глядя на то, как их бабушка начинает наседать на сына. Трепетали от ее строгого, не терпящего возражений тона, такой они ее еще не видели. Никогда ранее она так не вела себя с сыном, наоборот, всегда, только довольно улыбаясь, поощряла его добрые поступки, с удовлетворенным видом поглаживая мягкими ладонями отполированную до блеска сделанную им мебель, довольно цокала языком, и все ее существо пронизывала гордость за него. А тут…
Высказав все, что хотела, она отрезала:
– С сегодняшнего дня забудь дорогу в Ботай! – Заят сидел у печки, весь съежившись, на нем не было лица. – Не пущу, поперек дороги твоей лягу, не пущу! Не быть тому, чтобы мы породнились с этой семьей!
– А что случилось, мама? – вмешался старший Ислам. – Что не так с ее семьей?
– Сынок, вот почему мы оказались здесь? Почему нас выгнали из нашего большого хорошего дома да все до ниточки забрали? Почему вы чуть не умерли от голода, когда ютились в клетушке без окон и печи? Почему мы с папой твоим покинули родной Мырзакай, родню там оставили и все здесь начали заново на пустом чужом месте? Мало вы настрадались вместе с нами?!
– Время такое было, мама…
– Нет, не время, сынок, не время! Это все люди! Не зря башкиры говорят: «Заман боҙоҡ түгел, әҙәм боҙоҡ» («Не время злое, человек зол»). Это вот из-за таких, как ее отец Хаблетдин, мы все пострадали! Все наши мучения, беды – все из-за таких нелюдей! – От нахлынувших воспоминаний Зухру затрясло. Все, что она старалась забыть, как страшный сон, всплыло перед глазами, и обида захлестнула ее черной волной. – Ты забыл, как твой отец с любовью и терпением мастерил для твоего будущего коня упряжь, такой я ни у кого и нигде не видела? Забыл? Он же видел тебя в будущем крепким хозяином. Готовил все для тебя – наследника. А они… Без стыда и совести, и глазом не моргнув, все забрал этот Тимербака. Кто ему позволил присваивать себе чужой труд?!
Все в доме затихли. Не только от того, что была так зла Зухра, а больше от того, что не принято было говорить такие вещи громко и открыто. Страх доносов и наветов сидел еще крепко. Салима незаметно прикрыла входную дверь. Ислам пытался унять маму, делал непроизвольные жесты, как бы пытаясь прикрыть ей рот или убавить громкость ее излияний. Но та и не думала замолкать:
– Ничего не жалко было из того, что забрали, ничего! Но только не эту черную упряжь из мягкой кожи с блестящими заклепками. Никогда не забуду и не прощу. Сколько души в нее вложил Фатхелислам! Потом этот Тимербака недолго прощеголял на своем коне. Когда его застрелили, его жена, чтобы прокормиться, постепенно все распродала и осталась опять ни с чем. А эту упряжь она отдала за пуд муки колхознику. Тот же износил эту упряжь на полевых работах, извозюкал в грязи да в навозе. Конечно, разве умел он ценить красоту, дорогую вещь? Ведь почти даром досталась. Вот такова она, жизнь: если сам ничего не умеешь делать, то ничего в руках и не удержится.
Она замолчала, долго смотрела невидящими глазами куда-то вдаль.
– Заят кроме голода после войны не видел всего этого, и он не сможет понять. А ты-то, Ислам, прошел через все! Мало здесь дрался с местными за то, что тебя обзывали кулацким сынком, а за что нас так? Какие же мы кулаки?
– Мама, люблю я ее… – робко попытался защититься молчавший до сих пор Заят, в его глазах отразились мольба, (пойми меня, мама!), вся любовь, нежность и страсть к Раузе и страх, отчаяние, – люблю ее… жениться на ней хочу…
– И слышать не хочу, только через мой труп. Никогда не дам согласия, не благословлю я этот брак! Забудь про нее, пока не поздно!
Долго еще разорялась Зухра. Дети, видя, как нелегко все это слышать их любимому дяде, как он весь почернел и съежился, тихо, скрывая слезы, жалея его, плакали. Чтобы закончить этот тяжелый разговор, Ислам вставил:
– Ладно, мама. Может, ты и права. Время покажет. – И, пожалев братишку, под надуманным предлогом, мол, надо там во дворе что-то сделать, вывел чуть живого Заята на улицу.
Всю ночь на своем сеновале Заят ворочался, как будто тысяча блох пронзали его тело… Уже давно потухло зарево над Зильмердаком, на безоблачном небе засияли холодные звезды, во всех домах деревни друг за другом погасли огни керосиновых ламп. Над деревней зазвучал убаюкивающий перезвон кутазов. Только вчера Заяту казалось, что звезды радуются вместе с ним, озорно поблескивают и подмигивают ему. А сегодня они – холодные, далекие и отчужденные – тяжело нависли над ним и молчали…
Не обращая внимания на надоедливый писк комаров, он вспоминал вчерашнее свидание… Рауза уже не отбивалась от попыток Заята обнять ее, а растроганно и ласково, но все же опершись ладонями о его грудь, прижималась к нему, но продолжала безвольно сопротивляться его попыткам поцелуя.
– Ну что ты, Рауза моя… – ласково шептал влюбленный. – Ты же видишь, что не просто так я прихожу к тебе… Не могу я уже без тебя. Ты боишься меня?
– Нет, Заят… Мне просто не верится, что так бывает. Жила себе, жила, каждый день выполняя одну и ту же работу по дому, единственной радостью было кино в клубе да пляски по выходным, и тут ты… – И она доверчиво повернула к нему свое лицо. Заят в нежном порыве обхватил ладонями ее лицо и впервые поцеловал в губы. Она стыдливо ойкнула и закрыла лицо ладонями.
– Рауза, а Рауза, откуда ты такая? Как природа создала тебя такой ладной и красивой?
– А ты откуда появился? – И она уже вся раскрылась для его объятий и, уже не стесняясь подставила разгоряченные губы жарким поцелуям.
У обоих закружилась голова, от поцелуев Заята Рауза вздрагивала, у нее перехватывало дыхание, она обессиленно оттолкнула его и, приходя в себя, зашептала:
– Ну хватит, Заят, мы уже совсем с ума сошли, нельзя нам так…
– Почему, моя радость? Пойдем еще погуляем. – И он, приобняв ее за тонкую талию, увлек за собой в темноту.
Они шли молча вдоль ручья, от прикосновений при ходьбе ее упругой груди Заят замирал. Он снова, нетерпеливо развернув ее к себе почти с силой, обхватив лицо руками, стал осыпать поцелуями. Она ахала, слабо сопротивлялась и в то же время с наслаждением отвечала его жадным поцелуям.
– Ну все, хватит, Заят, хватит…
– Ну что ты боишься меня, я женюсь на тебе!
Тут Рауза резко от него отстранилась и посмотрела на него трезво и как-то враждебно.
– Нет, Заят. Не торопись, остынь… Не все так просто…
– Что, что не так? Разве тебе плохо со мной? Я не нравлюсь тебе?
– Нравишься, еще как нравишься… Иначе не выходила бы к тебе. – У нее вдруг на глазах заблестели слезы, она грустно зашептала: – Не все так просто, мой хороший, не просто. Ты не поймешь меня сейчас… Нас могут разлучить…
– Кто, кто нас может разлучить? – все настойчивее добивался ответа Заят, он весь дрожал от сдерживаемой злости. – Если мы любим друг друга, кому какое дело до нас, вот захотим и поженимся! – И он снова с жадностью осыпал ее поцелуями.
– Заят, поздно уже, – кое-как оторвавшись от него, вставила Рауза, – иди домой, а то мы сейчас поругаемся…
Вспоминая все это на пропахшем душистым сеном сеновале, Заят плакал от бессилия. Теперь он понял, что она имела в виду… Всю ночь перед глазами стояли два образа – мама и Рауза. Неполноценным был этот выбор. Мама… Когда не стало отца, она для него стала всем. Всю нерастраченную любовь к старшим она отдала ему. Оберегала его, учила жить, выживать. А как спасала от голода после войны? Сама чуть не умирала, но последние крохи отдавала ему. «Ты, мужичок мой, хороший мой. Расти большим, умным и благочестивым… Защитником расти моим на старости. Вот вырастешь, женишься на красивой и умной женщине, и буду я у вас жить, с детьми вашими нянчиться…» – шептала она, поглаживая его кудрявые волосы перед сном… И как пойти против ее воли? И Рауза, такая умная, скромная и красивая. А как пахнут ее волосы, ее белая-белая кожа, сладкие губы…
К концу сенокоса погода совсем испортилась. Зарядили сплошные холодные дожди. Сельчане, не успевшие вовремя собрать скошенные валки в стога, теперь мучились. Только затихнет, выглянет на один день солнце, бегут ворочать уже почерневшее сено, но все напрасно – к вечеру опять ветер нагонит из-за Зильмердака рваные тучи, затянет все небо, и опять мелкий дождь прибивает эти истерзанные валки обратно к отсыревшей и холодной земле.
Совсем как опущенный в воду, мрачный и уже неразговорчивый Заят оказался «под домашним арестом». Брат Ислам строго сказал ему: «Не дури, Заят. Не зли маму, смирись. Иначе сам за тебя возьмусь…» И он, скрежеща зубами, терпел.
Рауза же, когда Заят в условленное время не пришел, догадалась сама, и ее женское сердце подсказало, что не зря она боялась, не зря предупреждала любимого о возможном исходе. Чувствовала она, что все так и произойдет, и ничего поделать не могла. Да и позже дошли слухи, что Заяту мама запретила их встречи. Она тихо по ночам плакала… Ей оставалось только вспоминать, как волшебный сон, эти встречи с необыкновенно нежным и чутким Заятом…
К концу августа, когда уже все стога в лесу были огорожены и на сеновале был достаточный запас на первое время, Зухра, чтобы Заят совсем выбросил из головы Раузу, заставила старшего отвезти его в Белорецк. Там Ислам пристроил Заята на обучение в фабрично-заводское училище (ФЗУ) и поселил в общежитие, что было при этом училище.
Через два года он вернулся, и не один. Рядом с ним недоуменно, презрительным взором окидывая простое убранство деревенского дома, с округлившимся животом, стояла молодая жеманная жена.
– Исенмесез, – робко прошептала она на татарском, здороваясь, пряча лицо за плечо Заята.
Делать нечего. Молодую семью пристроили в освободившийся дом зятя. Семья Сагили после назначения ее мужа директором восьмилетней школы переехала, их дом пустовал. Как и положено, забрав свое имущество из дома старшего сына, Зухра стала жить с молодоженами.
Но с первых же дней не заладилась их совместная жизнь. Не о таком мечтала в своих грезах Зухра, не к такой жизни воспитывала и растила сына.
– Заяяят, не могу я жить в этой дырееее, не могууууу. Куда ты меня привееееез, давай уедем обратно в город! – дни и ночи голосила невестка и, обхватив свой большой живот, картинно каталась на широких нарах.
Зухра все это терпела, надеясь на то, что вот родит она и ребенок свяжет ее с мужем и привыкнет к жизни в деревне. Пыталась приучить ее к обязанностям деревенской хозяйки. Заят же, обязанный жить с мамой, лишь от досады, чтобы не слышать этот вой, убегал из дома к друзьям.
Через полгода родила она сына, но и это сноху не успокоило. Она все время сидела, прижав ребенка к себе, в позе мученицы, вечно в слезах, причитая о несчастной доле. Иногда, доведя себя до экстаза, распахивала окно, выходящее на улицу, и во все горло голосила:
– Заяяят, не хочу здесь жиииить, Заяяяяят, умру я здесь! Людиииии, помогитеееее, умираю!
«Вот и добилась она своего, – думала Зухра, слезая с лестницы, ведущей в сеновал со спящим Заятом, – вот и убегает от нее муж». Заходить в дом уже и не хотелось. Разве дождешься горячего утреннего чая, как в доме старшего Ислама? За цветастой шторой, отделяющей дом от супружеской кровати, раздался плач внука, и тут же к детскому присоединился ненавистный вой невестки.
А тогда Заят в городе вначале всецело отдался учебе. Ему нравились все заводские механизмы, управляться которыми их обучали. Имея опыт работы на ножном древесном токарном станке, он быстро освоил настоящий токарный и стал лучшим в группе. Все он делал для того, чтобы притупить боль от разлуки с Раузой. Вначале был нелюдимым затворником, но постепенно город вовлек его в круговорот молодежной жизни. Все девушки, жившие в общежитии, жаждали его внимания, но шустрее всех оказалась эта. Она ловко расставила вокруг него сети, отвадила всех возможных конкуренток и как-то в праздник добилась своего – захмелевший и безвольный Заят оказался в ее постели. И когда Ислам приехал навещать Заята, она умудрилась сообщить ему, что ждет ребенка и что, мол, он и не думает на ней жениться.
Согласившись на все, Заят поставил перед ней условие: женюсь, если поедешь со мной жить в деревню, потому что обязан жить с мамой, я младший сын. Так они оказались в деревне.
Когда здесь быт совсем не заладился, нежеланная жена вовсе не была готова к жизни в деревне, его опять нестерпимо потянуло к Раузе. Если еще летом отвлекал покос и летние хлопоты, то грустной осенью как-то он под предлогом охоты, взяв у соседа Ислама Расуля ружье, пошел в лес, и его ноги сами понесли в Ботай.
Это было время, когда уже с деревьев холодные ветры смели охристо-желтый наряд, деревья стояли голые, лишь желтели низкие кустарники и склоны гор, укрытые от холодных порывов ветра. Лес пах прелыми листьями, сухой травой и пряным запахом уже осевших и потемневших стогов и ждал снежного покрывала.
Ни на что не надеясь, Заят по привычному крюку обошел деревню, постоял у тех берез, где некогда они, счастливые, сидели обнявшись, и, чтоб никому не попадаться на глаза, влез в чащу кустарников у ручья и оттуда стал наблюдать за домом Раузы. Долго он ждал, от обездвиженности продрог, начинал на месте топтаться и подпрыгивать. И вот уже перед сумерками увидел, как она вышла на зады двора в огород, что-то там поделала и встала, опершись об изгородь. Долго смотрела в сторону ручья, горы, где они посиживали, и ушла обратно. Внутри Заята все затрепетало, он хотел кричать, звать ее, но ничего уже поделать было нельзя. Он еще подождал, надеясь на то, что, может, она придет за водой к ручью, но уже совсем стемнело, и он понуро зашагал домой. Было совсем поздно, заходить в дом он не стал, а, укрывшись чем попало, завалился спать на холодном сеновале.
Пришел ноябрь, все семьи, как водится, к седьмому ноября подремонтировали, помыли и прибрали свои дома, подбелили печки, наготовили яств, в деревянных кадках зрела ядреная пахучая медовуха. На крыше школы взвился красный флаг, фасады школы и магазина украсили лозунги на красном кумаче – «Да здравствует 42-я годовщина Великой Октябрьской социалистической революции!». Освежив всю округу, выпал первый снег.
Заят все это время думал, как бы вызвать Раузу на встречу, и, когда шел мимо школы, увидел киноафишу – «Ленин в октябре», коряво, кое-как написанное фиолетовыми чернилами объявление, и внизу мелкими буквами: «На башкирском языке». К ним в деревню раз в месяц приезжал с Ботая киномеханик. Пару часов поколдовав над движком, дающим ток, он его заводил, и над всей деревней раздавался стрекот мотора, распугивая пасущихся лошадей, коров на выпасе, суетливые стада овечек и радуя сельчан тем, что сегодня в школьном кинозале будет кино. Вот с кем он передаст записку.
В последнее время он часто уходил на охоту, чтобы на самом деле развлечь себя выслеживанием глухарей и тетеревов и убежать от надоевшей, вечно ноющей жены. И на самом деле часто приносил добычу. Поэтому его уход в лес всем стал привычным. Этим он и воспользовался. В назначенное в записке время, после седьмого ноября, он ждал Раузу в их привычном месте.
Увидел он ее сразу же. Она шла с ведрами на коромыслах, видимо, чтобы обосновать свой уход из дома. Шла, часто и тревожно оглядываясь. Увидев его, всего подавшегося к ней, в нерешительности остановилась, еще раз оглянулась и вошла в кустарники.
– Ну зачем, зачем ты пришел? – лихорадочно зашептала она; под напором Заята она уронила коромысла с ведрами, уперлась кулачками в его грудь. Заят хотел обнять ее всю, зацеловать. Запах ее волос, белой кожи пьянил, сводил с ума.
– Рауза моя, Рауза, родненькая! Как я скучал по тебе, не могу без тебя! – И все же смог вырвать один поцелуй, обжегший его, как и тогда, два года назад.
– Стой, Заят, остынь! Не для этого я сюда пришла! Стой! – И все же, на секунду обомлев, расслабилась и ответила долгим и жадным поцелуем. Потом, как будто очнувшись, вырвалась из его цепких объятий и, мгновенно став чужой, заговорила, обжигая сердце Заята холодом: – Зачем ты пришел, все в прошлом, Заят! Ты женат, у тебя сын растет, поздно уже, все!
– Не люблю я ее, мне только ты нужна, Рауза, не могу я без тебя!
– И что ты хочешь, чтобы я стала твоей тайной второй женой? Чтобы мы вот так, как воры, встречались?
– Нет, не хочу так! Давай уедем с тобой, я все брошу! Только согласись! Уедем от всех – от мамы, от нее и сына. Я все продумал, сейчас много новостроек, где нужны рабочие. Уедем подальше – на север, на восток, на юг! В Ташкенте живет сестренка моей мамы Зулейха-апай, она примет нас. Хочу, чтобы мы были вместе вечность, только с тобой, я тебя люблю!
Рауза долго отстраненно слушала излияния Заята. Ее глаза, уже пережившие боль утраты, не одну ночь выжимавшие горькую слезу в подушки, стали еще выразительнее и глубже. Из нежной и красивой девчушки она преобразилась во все понимающую, взрослую. Было видно, что он, тоже возмужавший, окрепший, обтесанный городским бытом, искренен, что он все так и сделает. Ее тянуло к нему, его светлое, красивое лицо, ладная фигура, его страсть притягивали. Все ее существо рвалось к нему, но, все преодолев, она холодно и отстраненно сказала:
– Поздно, Заят. Поздно. Перед праздниками меня засватали, на Новый год свадьба… Вон кто-то идет за водой, и меня дома хватятся, иди… Поздно, Заят…
«Поздно, поздно, поздно…» – звучало в ушах Заята, болью отдаваясь в висках, сердце глухо стонало: «Поздно, поздно…» Он шел обратно, не различая дорог, не обходя ямы с замерзшими лужами, крепко сжимая правой рукой у груди широкий ремень ружья. От неравномерного и нервного шага его приклад больно бился об бедро. «Что делать?.. Поздно… Как быть, как быть?.. Что делать?.. Поздно, поздно». Все его потайные планы, которые он пестовал в своей душе – розовые планы побега с Раузой хоть на край света, – безнадежно рухнули. «Меня сосватали… меня сосватали… На Новый год свадьба, свадьба».
В доме Ислама царил послепраздничный отдых. Приходили друзья, похмелялись, долго сидели, говорили, во дворе курили папиросы. Зухра была здесь, и за ней прибежала с сыном, что случалось совсем редко, чем-то встревоженная невестка. Воспользовавшись этим, дочки Ислама вовсю возились с бутузом племянником. Жена Заята невзлюбила их, и чуткие дети, почувствовав этот холодок, перестали к ним ходить. И шли, если только сам Заят, чтобы разнообразить скучный день с женой, забирал их к себе и вместе с ними, как ребенок, возился с привезенными из города игрушками.
Когда уже совсем стемнело и домашние стали думать о подготовке ко сну, Зухра с невесткой собрались домой, кто-то поскребся в дверь. Пошла открывать Салима:
– Ба, Заят! Ты где ходишь? Заходи в дом, твои здесь, у нас.
– Нет, енге, пусть моя выйдет, поговорить надо.
Салима зашла в дом и сказала, что Заят зовет свою жену, на что та заверещала:
– Нееее, не пойду, он убьет меня, я знаю!!!
– Ислам, выйди сам. Он мне совсем не понравился, злой какой-то, что-то он там за спиной держит, как бы не ружье…
– Какое ружье… – буркнул Ислам, накинув на себя фуфайку, вышел в освещенный полной луной двор. Свежий снег облепил все дворовые постройки. Ель у окна вся светилась, присыпанная снежным серебром. Завидев, что вышла не жена, а брат, Заят почему-то перемахнул через жердевую изгородь и отошел в сторону картофельного огорода. Озадаченный Ислам подошел к изгороди. Темная фигура Заята на фоне белого огорода, темного волнообразного хребта Зильмердак читалась отчетливым силуэтом.
С конца лета поведение братишки Исламу совсем не нравилось. Всегда рассудительного, разумного, веселого Заята как будто подменили. И он давно хотел с ним по-братски поговорить, да все мешали дела, школьные уроки, вечные проверки тетрадей и быт. И вот случай…
– Заят, подожди, куда ты уходишь, давай поговорим…
– Нет, агай, стой на месте! Иначе я выстрелю!
Зная вспыльчивый характер братишки, как и всех кансоерев, нет бы выждать паузу, подумать и остудить пыл Заята, но Ислам взял и просто сказал, скорее не ему, а просто так…
– Стреляй, если есть чем стрелять… – И тут тишину уходящего в ночь Худайбердино, жутким эхом отобразившись от хребта Зильмердак, леса и пригорков, ослепив Ислама снопом рыже-красного огня, разорвав осеннюю тишину, хлопнул оглушительный выстрел…
Зухра совсем не помнила, как готовились похороны. Как приходили сельчане, долго сидели у уже помытого и убранного в саван тела. Что-то говорили, плакали. Уходя, обнимали, говорили слова утешения. Рядом все время была подруга Фатима.
В ту ночь, когда прогремел выстрел, разбудив уснувшего младенца и напугав всех домашних, и когда от жуткого хлопка задребезжали стекла окон, внутри Зухры все оборвалось. Ее сердце давно ныло, предчувствие беды нарастало с каждым днем, да еще эти сны… И вот вся побледневшая, с трясущимися руками жена Ислама, словно на ватных ногах, вошла с улицы в дом и кое-как выдавила:
– Там Заят… Там… Заят сам себя из ружья…
Тем же вечером его окровавленное тело соседи, укрыв каким-то покрывалом, занесли в дом. На следующий день мужчины с уже совсем старым муллой Мухамматом, который только и мог, что сидеть и присматривать за тем, чтобы все было сделано правильно, и подсказывать, совершили омовение, Зухра все как будто находилась в каком-то диком, невероятном оцепенении, непонятном сне. Все, что происходило вокруг, все, что делали домашние и сельчане, казалось, не касалось ее.
Из тягостного оцепенения она вышла, только когда в дом занесли погребальные доски – ляхет. И она, уже совсем осознав, что сейчас вынесут ее Заята и навечно спрячут в темную могилу, как будто очнувшись, повалилась на эти свежие доски и заплакала. Тонкий вой, полный нестерпимой боли, заставивший всех вздрогнуть, виновато и испуганно замолчать, перешел в судорожные рыдания. Они душили ее, сотрясали все тело, вырывались вместе с истошным криком. Она валялась на досках, не находя успокоения от непереносимых страданий, рвала на себе волосы… На нее как будто навалилась вся тяжесть пережитых за всю жизнь потерь и мучений, убаюканных последними спокойными годами жизни. Она вдруг ясно осознала, что любила Заята так же, как когда-то Шакира. Он чем-то и был похож на него. Что всю будущую жизнь связывала только с ним.
Привыкшая смиренно и молча встречать все удары судьбы, она рыдала так, как не рыдала никогда, как будто открылся затаенный, наглухо закрытый уголок со всеми печалями и горестями. Они рвали ее душу на части, вырываясь наружу, больно царапали ее нутро, пронзали все тело острыми шипами. В ее вое слились все обиды от несправедливости жестокого века, в котором ей пришлось жить… «О Аллах, – стенала она, – неужели не заслужила мира и покоя на старости, зачем мне опять это наказание? Мало ли ты испытывал меня, все выдержала, все стерпела. Но должен же быть предел!»
Она не помнила, сколько так в беспамятстве билась в судорожных излияниях, но постепенно пришли усталость и отрешенность, и, почувствовав это, Ислам, кое-как успокоив, поднял ее. Салима, заботливо поправив сползший с нее платок и утерев мокрое от слез лицо, усадила на нары. Вся потерянная, сгорбившись, всхлипывая, она отстраненно прослушала молитвы и прощальными движениями поправила белый саван, молча смотрела, как мужчины берут на плечи ляхет и выносят тело ее сына из дома…
До семи дней она ходила сама не своя. Больше сидела, опустив голову, ни на кого не обращая внимания, все будничные хлопоты выполняла, не вникая в суть, не осознавая – что, для чего.
Когда сельчане пришли на семь дней, молча прослушала молитвы, съела положенную в этот день пищу, не чувствуя ни вкуса, ни сытости. И когда сельчане разошлись, взяла в спутницы внучек и направилась на кладбище.
Стояла теплая, безветренная, солнечная погода. Выпавший к седьмому ноября снег осел, стал влажным и липким. Обычных в это время морозов, когда сельчане уже резали на зиму скот, еще не было, и даже крутые бока полулысой горы с одинокой сосной на вершине небольшими рваными пятнами оголились от снега.
Заята похоронили рядом с Фатхелисламом. Зухра постелила прихваченный с собой коврик, усадила рядом внучек и, успокоившись, долго читала «Ясин»…
Домой пришла уже в обычном состоянии, умылась, привела себя в порядок и во всеуслышание, твердым голосом, поразив всех спокойствием, сказала:
– Он должен был быть моей опорой на старости, я должна была жить под его крылом… Но он ушел от этого, предал меня… Больше о нем никогда не буду горевать… Не буду больше его оплакивать…
Вдова, забрав сына, сразу после похорон уехала на родину.
Прошло три года, утихла боль потери. Жизнь шла своим чередом – время брало свое. Уже совсем забылось, что такое голод или страх голода, что такое труд до ломоты в теле, до изнеможения и дрожи всех чресл. Все хозяйственные хлопоты были на снохе Салиме. Не вникая в мелочи, Зухра лишь вмешивалась в решение больших вопросов. Не привыкшая сидеть без дела, теперь с удовольствием возилась с шерстью – перебирала, взбивала, сучила и пряла. Затем неспешно вязала для всех носки и варежки.
И вот совсем неожиданно в весенний солнечный день в их дом из далекого прошлого явился воскресший из небытия Ахат. Зухре он теперь показался совсем-совсем родным, ведь пришел человек из далекого детства, человек, хорошо знавший ее Шакира, человек – мост в ее прошлое. Она страстно хотела расспросить у него подробности гибели Шакира, но тянула время. Ее всегда удручало то, что она абсолютно ничего об этом не знает, и потому в душе своей первого мужа до сих пор «не похоронила» и не успокоилась.
Только после того как они, вдоволь наговорившись, повспоминав родных и близких, замолчали, Зухра собралась приступить к главному. Ахат, осторожно подбирая слова, с опаской, видимо, подбираясь к тому, зачем пришел, промолвил:
– Зухра, я столько лет искал тебя…
– Зачем? Я ж замуж вышла, дети у меня родились, уже и внуки большими стали.
– Нет, послушай меня. – Ахат долго не мог собраться с духом, пальцы, нервно теребящие чайную ложечку, заметно тряслись. – Я же… я… Ну, ты же помнишь наше детство, юность, мы же все время с Шакиром соперничали из-за тебя. Я всегда был готов его разорвать в клочья… Но, Зухра, его уже давно нет, и муж твой еще в войну умер, так зачем тебе одной мучиться… Поехали со мной…
– Куда это? Зачем?
– Поехали со мной на нашу родину, к горе нашей Караульной, к речке нашей Мендым. У меня дом, жена тоже померла. Дети разъехались… Я ж… я до сих пор люблю тебя… Выходи за меня… Поживем вместе, мы же еще не совсем старые…
– Что-о-о? О чем ты, Ахат?! Ушам своим не верю!
– Не торопись, Зухра. Подумай. Все эти годы я думал только о тебе. Я ж тебе еще не успел рассказать. После того как Заки Валиди перешел на сторону красных и мы прогнали колчаковцев за Сибирь, наши части расформировали и раскидали по горячим фронтам. Досталось нам тогда. Как будто специально нас, валидовцев, бросали в самое пекло, как на убой. Вернулось наших мало. Да и потом не было житья. Я ж командиром взвода был. Простых солдат мало трогали, мол, заблудились, послушались не тех, а меня в тридцать седьмом опять на следствие и за сотрудничество с врагом народа на десять лет в Сибирь упекли…
Долго Ахат рассказывал о своих злоключениях. Уже солнце, розовея, клонилось к хребту Зильмердака. Тени от черемух удлинились, сугробы за окном стали синеватыми. Зухра, оглушенная неожиданным предложением Ахата, слушала его вполуха. Как он себе это представляет? За кого он меня принимает, за ветреную девочку без разума?
– Вернулся я домой после смерти Сталина. Если б тогда я знал, что ты вдовствуешь, и знал бы, где обитаешь, – на крыльях бы прилетел! Но… Сосватали мне тогда вдову-солдатку, и жил я с ней – лишь бы не быть одиноким. И она это чувствовала и потому и сгорела рано… Так поехали со мной, а?
Зухра, будто очнувшись, сверкнула на него холодными искрами голубых глаз. Как это было знакомо Ахату! Хоть и начали покрывать ее лицо морщинки, но этот отстраненный и осуждающий взгляд до сих пор ножом вонзался в сердце – так она смотрела, только проявляя крайнюю степень неприятия. И этот взгляд ничего хорошего не обещал.
– Пустое ты затеял, Ахат. Тогда я выбрала Шакира, и, значит, были у меня на это причины. И ты думаешь, что я изменилась, что готова броситься тебе на шею! Не бывать этому, Ахат. Переночуй и возвращайся.
– Нееет, Зухра. Я столько сделал, чтобы найти тебя. Пешком прошел по заснеженным дорогам, от волков спасался и уж на этот раз не отступлюсь, как тогда. Собирайся, пошли со мной, прошу тебя!
– Ты же меня знаешь, я не меняю свои решения, да и решать и думать тут нечего. Моим даже не заикайся об этом, не позорь…
Ахат весь почернел, заскрипел зубами, глаза налились кровью. Опять между ними Шакир! Он и мертвый не дает сблизиться с Зухрой! У него застучало в висках и, как будто потеряв разум, от обиды стал рассказывать о том, о чем молчал все эти годы с революции.
– Зухра, родная моя! Ты не знаешь, на что я был готов ради тебя! Я безумец! Не пойдешь за меня, так узнай от меня эту правду. Я это сделал только с надеждой, что ты будешь моей… – Он замолчал, собираясь с духом. Зухра застыла. С трясущимся подбородком, едва подбирая слова, он продолжил: – Мы шли в очередную атаку, Шакир был впереди меня, а рядом и сзади никого… и тут… как будто сам бес меня попутал… Я подумал – не станет его, и ты будешь моей. Я долго колебался и… выстрелил ему в спину…
Часть 2
Терпение – ключ от рая
Салима, привыкшая всю жизнь чутко спать, вслушиваясь, не заголосит ли громко ребенок в колыбельке, не дай бог разбудит домашних, не пропустить бы отел коровы, иначе замерзнет теленочек в апрельском стылом сарае или… Да мало ли чего приходилось бояться в большой семье, где к тому же и двор полон скотины. А в эту, уже третью, ночь просто устало дремала, часто вскакивая на громкие стоны и вскрики свекрови Зухры. В свою сотую весну она уже три дня ничего не ела, впадала в беспамятство, бредила, часто пыталась вскочить и куда-то идти:
– Ой, чего это я разлеглась-то? Надо же пойти муку просеять, скоро папа вернется…
Или все звала тех, чьи имена Салима за более чем пятьдесят лет совместной жизни никогда и не слышала, а иногда чуть слышно шептала: «Белые степи… Белые степи…»
Уже три года как не стало Ислама. Когда он умирал, Зухра еще в полном сознании прочитала над головой угасающего сына «Ясин», мужественно перенесла все тяготы похорон, и вот постепенно память ее стала ослабевать – узнавала только тех, с кем прожила большую часть жизни.
Салиме несладко было жить бок о бок с требовательной и строгой свекровью. Хоть и много было на нее обид, всякое пришлось терпеть, но вся жизнь, со всеми радостями и бедами, пройдена вместе, и, прислушиваясь к ее горячечному бреду, Салима вспоминала…
– Слава Аллаху, пережили мы послевоенный голод и есть что поесть и чем угостить гостей. Хоть и не жируем, но и от голода не пухнем. Только-только народ вздохнул, а то ведь какая напасть была – хуже, чем в годы войны пострадали. – Вытирая вспотевший от горячего чая лоб, поправляя тугие кольца черных с проседью кудрей, говорил Искандер-агай, брат матери Салимы.
– Да уж, натерпелся народ. Столько счастья было после победы, думали – все, заживем теперь, а тут опять испытание. Эхе-хе, отведи от нас, господь, впредь такие горести. Как там у вас в Худайбердино, давненько не был у вас, – не спеша потягивая из блюдечка чай, спросил Ахметша, отец Салимы.
– Да ничего, леспромхоз начал работать, как до войны. Полноценные бригады составили, за рабочими из Зигазы машина приезжает, развозит всех по делянкам. В магазине можно кое-что купить. Выжившие, как я, на войне опять взялись за хозяйство. Вот уже и детки малые народились. Вот поэтому-то я и заехал к вам из Тукана, крюк такой сделал. Про дочку вашу Салиму хочу поговорить.
Возящаяся на кухне Салима насторожилась, всегда молчаливая и покорная мама Хаспиямал удивленно уставилась на брата – уж не сватом ли он заделался? Тем временем Искандер продолжил:
– Вы же знаете: у нас в деревне ясли, и прямо беда там – ни одна няня не может справиться с работой. То одна совсем детей не жалует, другая неряха деревенская, то грубиянка попадется. Одна совсем уж наивной простушкой оказалась – уложила детей спать и сама, бестолковая, домой. А Салима у вас выросла очень работящей, старательной и чистоплотной, вижу – детей очень любит. Давайте ее устроим туда нянечкой, зарплату она будет получать, и вам легче будет. Чего ей дома сидеть? Выросла уже.
Ахметша же, привыкший в минуты задумчивости поглаживать седую бороду, с ответом не спешил. Морщины на его высоком лбу то разглаживались, то опять собирались в складки. Большие проницательные глаза сузились, образовав в уголках лучевидные морщинки. Он допил остатки чая, перевернул чашку, аккуратно положил ложечку на блюдечко. Посмотрел на жену, на дочку, цыкнул на расшалившихся во второй половине дома младших.
– Да, дети растут, и конечно, лучше, когда они, не мыкаясь, вовремя находят свое место в жизни. Хоть и первая помощница она у нас, но когда-то надо свою жизнь начинать. А где она будет жить?
– Пока у нас поживет, где десять, там и одиннадцать. А там посмотрим.
– Как ты, доченька, готова поработать, без нас пожить?
Салима думала недолго. Хоть и было ей всего шестнадцать, но ее уже беспокоило то, что до сих пор сидит дома. Старшие сестры давно живут в городе, работают, а она куда пойдет со своими четырьмя классами? Война, будь она неладна, не дала возможности дальше учиться. А тут – работа, да в знакомой с детства деревне, в доме близкой родни.
Сборы были недолгими. Мама собрала в узел одежду. Отец прочитал на дорогу молитвы, приобнял ее:
– Повзрослела ты уже, доченька, справедливо говорят: время руками не удержишь. Всему у своей мамы научилась, благочестивой и смиренной выросла, будь всегда такой. Знай: как ты отнесешься к людям, так и они тебе ответят. Уважай старших, помогай им. Да что я тебе назидания читаю? Ты сама все прекрасно знаешь, верю, не подведешь, работай на совесть…
Мама крепко обняла дочь, пустила слезу. Знала, что без самой быстрой, шустрой, все понимающей с полуслова помощницы ей придется туго. Но и понимала, что удел дочерей, их счастье в чужом доме. И чем быстрее совьют они свое гнездышко, тем лучше.
Дядя Искандер отвязал лошадь от коновязи, развернул телегу. Старшая сестра и отец с мамой остались у ворот, младшие долго бежали за отъезжающими. Братик, как и положено мальчикам, держался мужественно, а сестренка плакала.
Дорога пошла на подъем, въехали в березняк, за поворотом остался родной дом, любимые места детских игр, тропинка к роднику и в те потайные уголки, где девчушка Салима несколько раз тайком по-детски встречалась со стеснительным и робким другом с самого детства. Она даже не успела ему сказать, что уезжает…
Когда после частых поворотов в сплошном березовом лесу начался плавный спуск, внизу завиднелся зажатый между двумя горными отрогами большой рабочий поселок с бугристыми оранжево-охристыми рудниками. В рудниках добывали железную руду для Белорецкого металлургического комбината, подсобным хозяйством которого и стала деревушка, где остались ее родители. Поселок встретил их шумом, гудками и свистками чадящих, закопченных паровозов, снующих среди отвалов рудника и скопившихся на станции. Запах угольного дыма и копоти ударил в нос, запершило в горле. То и дело над поселком раздавался стук и скрежет сцепляемых вагонов, грохот выгружаемой на открытые платформы железной руды.
По поселку торопливо и озабоченно сновали мрачноватые рабочие, чужие и отстраненные, совсем не похожие на своих, деревенских. Лошадь дяди Искандера все время испуганно дергалась от фырчащих редких машин и пустилась бы от них вскачь, если бы не удила в зубах да крепкая рука хозяина.
Наконец, проехали этот рабочий муравейник, и, когда въехали на противоположную гору, вдали завиднелся длинный волнообразный голубой хребет Зильмердак, под которым и приютилось Худайбердино.
Всю длинную и скучную дорогу Салима думала об отце. Если мама учила ее управляться женскими хозяйственными делами, то отец учил жизни, ведь он был шакирдом самого ишана Зайнуллы Расулева, а ишанами называют самых уважаемых и почитаемых духовных лиц. Да и дедушку Ахметши считали чудаком, потому как ходил он, все время позвякивая колокольчиком, и к его башмакам тоже были привязаны маленькие колокольчики. Это он объяснял тем, что видит «мелкий люд» и боится им навредить. А сам Ахметша еще до революции после учебы в местном медресе попал на воинскую службу в город Троицк. Там ему разрешили вольнослушателем посещать занятия в медресе Расулева, прославленного ишана.
Молодой Ахметша всей душой отдался учебе, внимал каждому слову ишана, но ему всегда мешала возня напыщенных сынков богатеев, которых не по призванию отдавали на учебу спесивые родители. Заметив это, ишан как-то остановил его и, глядя куда-то в сторону (он не смотрел собеседнику в глаза), сказал:
– Ахметша, останься, присядь. Вижу, ты очень пытлив и старателен. Вижу, много вопросов раздирают твое сознание…
Ахметше стало не по себе. Он знал, что ишан лечит болезни, читает мысли людей, что он достиг высших ступеней учения суфистов и даже понимает язык животных, может с ними общаться. И все это благодаря тому, что через особую духовную практику, через любовь ко всему, что создано Богом, он нашел к нему путь, духовно с ним соединился.
Да, много непонятных мест в Коране смущали Ахметшу, и чтобы не давать повода учителям засомневаться в своих познаниях, в его прилежности в учебе, он никогда не задавал эти вопросы. И тут прямой вопрос от самого почитаемого богослова.
– Ты хорошо знаешь Коран, но одни заученные и непонятые наставления пророка Мухаммеда – это лишь оболочка для невежественных, пустышка. Это для них, – он небрежно кивнул в сторону только что ушедших шакирдов. – Очень мало таких пытливых, как ты, и я буду с тобой заниматься отдельно…
В казармы Ахметша шел окрыленный. Оказаться в особых учениках такого богослова – предел мечтаний. Вон сколько книг он написал с толкованиями посланий Аллаха. Два раза совершил хадж, учился в Самарканде, Стамбуле, все средства тратил на покупки книг. В молодости за знания и благочестие его любили верующие на родине и ходили на проповеди только к нему. В его мечети не хватало места, и верующие в теплые летние дни выходили на околицу, весь склон горы там был занят его послушниками. За это завистливые муллы пустующих мечетей писали на него кляузы. По ним вызывали его в Уфу, экзаменовали. С этих экзаменов один из уважаемых членов верховного духовенства ушел со словами: «Мне стыдно за то, что устроили экзамен этому мудрецу – он знает больше нас».
Но все равно завистливые муллы не успокоились и написали донос, мол, на этих «сборищах» Зайнулла собирает деньги для свержения самого царя. По этому навету и за внедрение в обучение идей суфизма его отправили в ссылку в самую дальнюю губернию, где не было мусульман. Но и там он не потерялся – лечил таких же, как он, невольников. Как-то о его способностях прознала жена коменданта, у которой умирали дети, заболел и очередной малыш. Она уговорила мужа показать уже почти бездыханного малыша этому «басурманину». Ишан долго молился, затем несколько раз коснулся малыша своим посохом и сказал: «Идите домой». Ребенок выздоровел.
Говорят, что за это счастливая мать стала уговаривать мужа досрочно освободить муллу. Совет решил, что если Зайнулла так уж всесилен, то пусть войдет в клетку со львом, мол, справится ли. Ишан согласился, долго молился и вошел в клетку. И что же – лев смиренно лег перед ним, положив голову на передние лапы и дав ишану себя гладить, и при этом мурлыкал, как домашняя избалованная кошка…
Вот таким был новый учитель Ахметши. Когда они оставались вдвоем, он и не ждал вопросов Ахметши, а начинал отвечать, так как читал мысли собеседника. Знал и чувствовал, понял ли его ученик.
Однажды Ахметше приснился сон: будто идет он по уютному зелено-голубому лесу, светит солнце, и тут из-за легких кучерявых облаков появляется лошадь со всадником и начинает медленно спускаться к земле. Мягко коснувшись ее, скачет прямо к Ахметше и останавливается напротив. На лошади дорогая сбруя с золотыми украшениями, и сама лошадь огромная, вся светится. Она остановилась так близко, что Ахметша почувствовал на своем лице ее горячее дыхание. Тут всадник наклоняется над гривой лошади и приветствует его, и Ахметшу пронзает какой-то свет, становится тепло, благостно и спокойно. И он понял, что всадник… сам пророк Мухаммед. Он проснулся в полном смятении, все еще чувствуя на своем лице горячее дыхание лошади и тепло от рукопожатия. Как? Сам пророк спустился к нему с небес на лошади и поприветствовал? Уж не шайтан ли его смущает, проверяет на верность?
Весь день он ходил встревоженный, и когда ишан Зайнулла в конце занятий опять остановил его, он обомлел, услышав:
– Радуйся, Ахметша, не смущайся и не тревожься, правильный ты видел сон, – хотя Ахметша ни словом не обмолвился об этом, он все еще боялся, что его сбивает с праведного пути сам Иблис, что это проверка, а ишан продолжил: – Ты во сне видел самого пророка. Он благословил тебя, теперь ты один из немногих настоящих проводников Его воли. Будь достоин этого. Мне тебя больше учить не надо, теперь ты сам найдешь ответы на все вопросы. Возвращайся домой и там неси в народ свет Его учения.
Ишан надолго замолчал, прикрыл глаза и стал покачиваться из стороны в сторону, шепча про себя молитвы. Ахметше стало не по себе. Не зная, что делать, он хотел привстать, но ишан жестом остановил его и продолжил:
– Только знай – в тот год, когда меня не станет, в стране произойдут большие перемены, поменяется власть, много людей погибнет… Новой власти мы и вера станем не нужны, ты это прими как положенное, не сопротивляйся. Один ты ничего сделать не сможешь, но веру не предавай, не всегда будет процветать безбожие… – И он впервые за все время жестом привлек к себе, приобнял его, и Ахметша почувствовал необычное тепло, исходящее от ишана…
Дядя Искандер всю дорогу молчал, и потому Салима отдалась своим мыслям. Вот они объехали завод, так местные называли поселок Зигазу, и стали спускаться вниз к реке Зилим. Въехали в красивый сосновый лес, за которым вдали сквозь ветви сосен мельтешили голубые гряды хребта Зильмердак. Тут из-за легких кучерявых облаков выглянуло солнце, озолотив мягкую дорожку среди сосен, зеленые лужайки, усеянные разноцветьем и мягкой зеленой травой. Это было так красиво, что Салима подумала: наверное, именно в таком месте мог спуститься на лошади сам пророк к ее отцу. Она так хорошо представляла себе эту картину, как будто сама была рядом с отцом, держалась за его мягкую ладонь, и тепло от пророка также прошло к ней через руку отца.
Она знала цену этому теплу… Правда, она не застала время, когда отец был муллой. После революции так и получилось, что его служба больше стала не нужна новой власти, и, предчувствуя коренные перемены, он раздал все дорогое имущество родне, нуждающимся. Даже строящийся большой новый дом, срубленный из толстенных бревен лиственницы, отдал брату. Сам остался жить в небольшом доме отца.
До поры до времени его не трогали, но в тридцать седьмом за ним приехали, обыскали весь дом, изъяли книги, бумаги. Предчувствуя такой конец – ведь в округе не выжил ни один мулла и священник, – он мысленно был готов к этому. Еще раньше, не слушая протесты жены, давал советы, как им дальше жить без него, прощался… Увезли его в Белорецк, начались допросы. Но спас его один маленький клочок бумаги, найденный среди изъятых.
Помнил Ахметша, как в двадцать первом году в зимние бураны завалился к ним красный командир части особого назначения по борьбе с бандитизмом (ЧОН). Преследовали они укрывающихся в лесах белогвардейцев. Приняли они командира хорошо, накормили. Но целью его визита были лошади. В тяжелых переходах по горам, по бездорожью, в боях они гибли. И Ахметша прямо из своей конюшни отдал командиру восемь лошадей. Солдаты угнали их, и командир, попрощавшись с хозяином, хотел уйти, уже открыл дверь, но остановился и:
– Есть бумага и карандаш? – И, посмотрев на растерявшегося хозяина, присел прямо у порога на табурет, открыл свой планшет. Долго рылся и, не найдя подходящей бумаги, оторвал от карты клочок и на нем накорябал: «Предъявитель сей бумаги житель деревни Бзяк Салимов Ахметша отдал в распоряжение части особого назначения по борьбе с бандитизмом 8 (восемь) справных лошадей. (Роспись, дата)».
– Держи, отец, больше ничем не могу тебя отблагодарить, но верю, что победим мы всех недобитых врагов и тебе власть большевиков возместит цену этих лошадей.
Эта бумага чудом сохранилась, красный командир геройски погиб в тяжелом бою, а не был репрессирован, и потому только благодаря этой расписке Ахметшу отпустили домой.
До войны они жили еще хорошо. Ахметша устроился работать агентом заготконторы сельхозпродукции. Ездил по всем деревням, принимал от народа шкуры, дикоросы и другое сырье. Но никогда не переставал быть муллой. Народ по привычке шел к нему: и за советом, и для помолвки молодых, звал на имянаречения, на похороны, да и просто для грамотного составления нужного документа. Сколько себя помнила Салима, отец никогда не пропускал время намаза, весь дом в это время затихал, никто не смел мешать молитве хозяина дома. Всегда соблюдал пост – уразу.
Дядя Искандер остановил лошадь, спрыгнул с телеги, отвязал подпругу, и лошадь сама вошла в реку и стала жадно пить кристально чистую воду реки Зилим. Салима осмотрелась – впереди на крутом боку горы располагалась деревушка Учказе. Две улочки вдоль склона, посередине – крутая дорога далее, в Худайбердино. Эта деревня зародилась как поселение углежогов. Вдоль всей реки Зилим стояли склады с готовым древесным углем, вся почва вокруг них была черной, как смола. «И зачем на такой крутизне расположили эту деревушку?» – подумала Салима.
А дядя Искандер уже на другом берегу привычными движениями ловко обвязал оглоблю и заново затянул подпругу, на ходу запрыгнул в телегу. Лошадь, чувствуя близость родного стойла, не ожидая окрика хозяина, сама затрусила домой.
Поднявшись до середины крутого склона, дядя Искандер круто завернул направо, и лошадь недовольно остановилась у коновязи небольшого деревенского магазинчика, у которого на лавке сидели женщины, раскрыв рты слушающие местного краснобая. Тот же, увидев на телеге юную девушку, подбоченился и, смешно пританцовывая на ходу, чем вызвал ухмылки сидящих ротозеев, подошел к дяде Искандеру, подмигивая готовой расхохотаться толпе, развязно, картинно пропел:
– Уважаемый председатель, не молодую ли себе жену везешь домой, а? Что, Хамида енге уже надоела? Смотрю, ты не промах! Какова луноликая красавица!
Дядя Искандер неторопливо привязал уздцы лошади к коновязи, повернулся к краснобаю:
– Смотрю, Юлтый, ты все никак за ум не возьмешься. Отец твой был балагуром, но, слава Аллаху, не прятался за юбками баб и не ерничал, как ты, а геройски погиб на войне. А ты-то когда остепенишься? Смешить баб на завалинке – дело нехитрое! – И, взмахнув в его сторону кнутом, отчего тот отпрянул и чуть не упал, споткнувшись о лежащее полено, строго сказал: – Эта, как ты успел заметить, красавица, чтоб ты знал, – дочка самого муллы Ахметши…
Юлтый дернулся, выпрямился, медленно повернулся к телеге, и на его уже осмысленных глазах появились слезы. Он, приложив руку к сердцу, степенно поклонился Салиме и произнес уже совсем другим голосом:
– Дочка муллы Ахметши… Хочу, чтобы ты знала, – всю мою семью во время войны от голодной смерти спас твой отец… – И молодой человек, не сдерживаясь, всхлипнул, вытер рукавом слезы, смачно высморкался и продолжил: – В сорок четвертом мы все лежали без сил, даже огонь развести в печи было некому… Тут заходит твой отец, по заведенному обычаю объезжавший все дворы. Увидев нас, обессилевших, занес дрова, растопил печку, поставил на плиту кастрюлю со снегом и занес овечьи потроха…
Помнила Салима эти потроха. Лесорубам и рудокопам выделяли овечек из подсобного хозяйства. Но поварам некогда было возиться с их внутренностями, и они часто отдавали их собакам или просто закапывали. Узнав про это, Ахметша договорился с ними и иногда, по случаю, стал забирать их. Они и помогли семье муллы выжить.
– У мамы не было сил их обрабатывать, чистить и мыть, – продолжил Юлтый. – Мы отрезали их кусочками и, чуть ополоснув, отваривали и без соли съедали до последнего кусочка и даже выпивали коричнево-зеленый бульон. До сих пор во рту этот вкус… Но мы выжили, дотянули до весны, до первой сочной витаминной зелени… Так что твоему отцу мы обязаны жизнью, низкий от нас ему поклон. – И острослов Юлтый по пояс поклонился Салиме.
Сидящие на скамейке давно замолчавшие женщины с почтением разглядывали Салиму. Конечно, она не была похожа на них: опрятно одетая, большеглазая, беленькая. Ростом небольшая, но ладная фигурой. Отец Салимы любил повторять: «Дерево красиво листвой, человек – одеждой». Трудно было, но старался одевать дочерей хоть и в небогатые, но приличные одеяния.
Салима от такого внимания засмущалась, покраснела, сначала потупила глаза, но потом с гордостью вскинула их, показав местным всю глубину и ясность умного взора. Потом отвернулась и посмотрела в ту сторону, откуда они приехали, и поняла, что уже дороги домой такой, какой она была раньше, видимо, не будет…
Они поехали дальше и миновали последний дом деревушки. Дядя Искандер, чтобы лошади было легче на крутом подъеме, долго шел рядом, и лишь когда дорога вошла в тенистый смешанный лес и завиляла плавными поворотами, легко вскочил на телегу, взял в руки вожжи.
Рассказ краснобая Юлтыя напомнил Салиме о самых тяжелых, голодных годах. Самая старшая сестра только вышла замуж и родила сына, как началась эта проклятая война, а ее мужа забрали на фронт. Она с маленьким сыном долго мучилась одна и по настоянию отца вновь вернулась домой. Две сестры работали в городе Белорецке. Постарше, Рашида, наборщица в типографии, в холодном, еле отапливаемом наборном цеху постоянно мерзнущими пальчиками набирала холодные свинцовые литеры в гранки районной газеты. Тусклый свет, сжатые сроки, и самое обидное – одна ошибка, и весь набор нужно было рассыпать и начинать заново. Но за этот адский труд ей платили зарплату и выдавали паек. Сестра Тахира, что помладше, работала в заводской хлебопекарне. Рискуя работой, да и своей свободой, она собирала мучную пыль в потайной, пришитый к исподнему, плоский мешочек и выносила из цеха.
Отец часто ездил в город как по работе – сдавать отчеты, квитанции, так и по своим домашним, хозяйственным делам – менять деревенский товар на нужный инструмент, покупать материалы, да и дочерей своих навещать. Когда Салима подросла, он стал брать ее с собой. Мало ли что, в суетливом городе всегда пригляд нужен – зашел в контору, а Салима вещи сторожит, да и в поезде можно по очереди поспать, никто вещи не умыкнет. Со временем он увидел, что сообразительная Салима стала лучше его ориентироваться в лабиринтах городских улиц: он еще думает, как пройти в нужную лавку или на базарчик, а дочь уже идет и тянет отца за собой. Она быстро считала деньги и не ловила ворон во время посещения тесных, полных карманников магазинов. Поэтому, несмотря на то что ей было всего двенадцать лет, время от времени отец стал отправлять ее одну в город. Больше было некого. Да и не нравился ему сутолочный, пахнущий помоями и заводскими выбросами город. За время этих поездок он терял много времени, да и пропускал намазы. Поэтому Салима его просто выручала.
Узкоколейка, перевозившая в Белорецкий завод железную руду, лес, проходила недалеко от деревни. Отец по дороге на станцию напоминал все, что должна сделать Салима в городе, и, когда товарняк на пару минут останавливался, поднимал ее на руки и передавал уже сидящим на открытой платформе попутчикам.
Товарняк, обходя большими петлями горы, пыхтя на долгих подъемах, обдавая пассажиров клубами черного дыма и искр, подолгу останавливаясь на всех станциях для пропуска встречных составов, шел в город более шести часов. Летом, если не было дождя, было хорошо, ласково грело солнце. Всю дорогу можно было любоваться прекрасными видами горного Урала. Но зимой терпимый в лесу мороз на ходу превращался в лютую стужу, встречный ветер, загоняя под воротник, под туго стянутую шаль колючий холод, телепал со всех сторон.
Как-то мороз был такой силы, что, когда привычная и терпеливая, но совершенно с пустым желудком Салима вся уже дрожала, побелела, и уже хотелось уйти в спасительный сон, кондуктор вагона, увидев ее состояние и пожалев, перенес к себе в полузакрытый тамбур. Тогда кондукторы стояли в тамбуре каждого вагона-платформы, их обязанностью было, быстро крутя горизонтальный штурвал ручного тормоза, замедлять ход вагона на опасных спусках и крутых поворотах. Высокий, здоровый, весь красный от мороза рыжий кондуктор скинул с себя огромный тулуп, завернул в него Салиму и спас ее от смерти.
В суетливом и шумном городе Салима без труда находила нужные адреса, выполняла все поручения. На спрятанные в подкладке пальто деньги совершала покупки. Сестра из хлебопекарни отдавала ей вынесенную и скопленную за последнее время муку, остатки хлеба, и все это Салима везла домой – хоть какое-то спасение от голода. Только чудо и, видимо, молитвы отца оберегали ее от кишащих в подворотнях хулиганов, карманников и воров. Рабочий город бедствовал, повсюду сидели попрошайки, безногие ветераны войны, иногда попадались и бездыханные тела: то ли умершие от голода, то ли от ножей бандитов…
Проклятая война внесла в жизнь деревушки свои страшные перемены. Ровесница Салимы – Гульфия до войны была самой озорной и веселой девочкой. В подсобном хозяйстве рудника, где в основном работало все население деревни, были огороды. Там в теплицах выращивали огурцы и помидоры, на открытых грядках – капусту, свеклу, репу, морковь, лук, чеснок и другую мелочь. Мальчишки совершали набеги на этот огород. Не оттого, что сильно хотели есть, а скорее из озорства и бахвальства, мол, как они провели подслеповатого сторожа, участника империалистической войны дядю Сулеймана. Какие только они не придумывали трюки для добычи этих овощей. Такие набеги совершались под прикрытием ночной темноты.
А самый изощренный и дерзкий план набега в дневное время придумала эта самая девочка Гульфия. До войны она была заводилой всех детских игр и шалостей. После деревенских сорванцов самыми страшными потравщиками огородов были козы. Известно, что там, где пролезет голова козы, пролезет и вся коза. Сколько бы ни чинили изгородь из штакетника, все равно эти козы находили лазейки. Даже как-то сторож огородов на собрании, вызвав общий хохот и веселье, на полном серьезе поднял вопрос об изведении всего поголовья коз деревни, настолько большими были от них потери. Потрясая кулаками, он кричал на собрании:
– Толку от ваших коз никакого – мяса на один присест, а вреда больше, чем от саранчи. Устал я бегать за ними! Если не угомоните их, то перестреляю их из своей берданки! Так и знайте!
Представив, как дед ведет отстрел коз из своего пугача, все расхохотались, не дослушали и так и не приняли никакого решения.
А Гульфия умело подражала голосам домашних животных – то уткой закрякает, то жеребенком тоненько заржет, то быка грозного изобразит. Этим она и воспользовалась. По ее хитроумному плану девочки гурьбой отправились мимо огородов якобы в лес за ягодами. Шли нарочито шумно и даже весело помахали сторожу дяде Сулейману, сидящему, обозревая весь огород, на верхотуре, – домик сторожа был построен так, что возвышался над всем огородом, а окна выходили на все стороны. По плану Гульфии нужно было выманить его из этого домика. Пока девочки ему махали, Гульфия с другой стороны подошла к изгороди огорода и спряталась. Когда, по уговору, часть самых бойких и быстрых девочек отстала от толпы и спряталась в кустах, Гульфия заблеяла, как коза.
Бдительный дядя Сулейман, сбежав по крутой лестнице, схватив длинный и гибкий черемуховый прут, затрусил в сторону «потравщицы». А в это время шустрая Гульфия, согнувшись пополам и прячась за изгородь, перебежала в другое место, уводя сторожа подальше от девочек. Когда дед оказался в другом конце огорода, девочки выбрались из-за кустарников, ловко перелезли через забор и набрали спелых огурцов в заранее приготовленные мешочки. Увидев, что налетчицы, никем не замеченные, с трофеями успешно перебрались обратно за огород, Гульфия перестала блеять, встав во весь рост, отошла от изгороди, приветственно помахала деду и, оставив его, озадаченного и запыхавшегося, на другом краю огорода, побежала к девочкам в условленное место общей встречи…
И вот однажды в морозный зимний день, в ледяных галошах на босу ногу, едва завернувшись в дырявую шаль матери, Гульфия, вся синяя от холода и прозрачная от недоедания, пришла к ним из другого конца деревни. Полгода, как их большая семья получила похоронку. Без кормильца они, как и все, бедствовали. Девочка вся высохла, стала вялой и слабой. Войдя в дом, стуча зубами, она кое-как выговорила:
– Мама попросила у вас соли… Дайте, а? Нам нечем еду посолить… – Мама, возящаяся у печи, почему-то молчала, что-то бормотала себе под нос. Гульфия вся сникла. Салима знала, что у них соль есть, и вся сжалась от жалости к девочке. Но мама, видимо, по-женски, по-хозяйски думая о своей семье – как бы самим выжить, – выдавила:
– Нет у нас соли, не дам. Самим бы хватило, иди домой!
Гульфия, вся почернев, развернулась, кое-как открыла заледеневшую тяжелую дверь и, стуча одеревеневшими галошами по доскам сенцев, понурая, ушла. Тут из большой комнаты вышел отец, до этого совершавший намаз:
– Ай, моя хорошая, что же ты соли-то пожалела? Как же они будут есть свою скудную еду без соли? – И, увидев всю спружинившуюся Салиму, спешно скомандовал: – Догони ее, отнеси соль.
Салима только этого и ждала. Быстро накинув на себя фуфайку брата и по дороге прихватив свои шерстяные носки, она с кулечком соли в руке бросилась вдогонку. Гульфия, утирая на ходу замерзающие слезы, ковыляла, кое-как переставляя ноги по бугристой, в колдобинах от копыт лошадей и коров, зимней дороге. Когда Салима протянула ей кулечек с солью и носки, она сначала застыла в недоумении. Потом спешно натянула на голые ноги носки, взяла соль. На всю жизнь Салиме запомнилось ее лицо: сквозь отчаяние, синюшность от холода и голода, сквозь слезы как будто брызнул свет – свет благодарности и надежды…
Много жизней близких, родных и соседей унесла эта война. Сколько ровесников Салимы остались сиротами, а их матери бедствующими вдовами. Чтобы знать все тяготы войны, в то время не надо было слушать радио, не надо было смотреть фильмы. Вот они – израненные, увечные ветераны рядом. Только летом, с надеждой на то, что война быстро закончится и все вернутся домой, даже весело провожали сельчан на фронт. Но шли тяжелые годы, кидая больше и больше парней и мужчин в топку войны. Ушли и не вернулись многие родные – дяди и братья.
Уже после войны вернулся потерявшийся, считавшийся пропавшим без вести брат отца дядя Мансур, его уже успели «похоронить». Салима из всех братьев и дядьев больше всех любила его. Он был высоким, большеглазым, с открытым и добрым лицом и с таким же открытым характером. Если остальные дяди не обращали особого внимания на детей, то у дяди Мансура для них в кармане всегда водились конфетки. Угостив ими детей, он весело с ними общался, шутил и балагурил. Часто сажал еще маленькую Салиму себе на плечи и носился с ней кругами по всему двору.
– Агый (брат), – начал он, усевшись на долгий разговор на кухне с братом. Пришел он домой весь высохший, все лицо и тело в шрамах. Некогда черные густые волосы стали редкими и седыми. – Я благодарен тебе за те молитвы, которым ты меня научил. Честно говоря, не очень я и хотел их учить, время такое было… Но там, среди взрывов, градов пуль и осколков, они все мне вспомнились… «Ля иляха илляЛлах, АльхамдулиЛлях, Ля иляха илляЛлах, АльхамдулиЛлях» [4]. – Я этот зикр твердил про себя все время.
От тяжелых воспоминаний он весь затрясся, видимо, при старшем брате он расслабился, из его глаз покатились слезы. Ахметша встал, успокаивая, приобнял сзади за плечи, постоял. Затем достал из шкафа запылившуюся початую бутылку водки. Сам он не пил и держал спиртное как лекарство и для таких особых случаев. Налил в стакан:
– Кустым (братишка), ты знаешь, что я сам не пью и пьющих не люблю, но вижу, тяжело тебе. Выпей и расскажи все, легче станет.
Мансур, глядя куда-то вдаль, подержал стакан в руке. За окном садилось солнце, его последние лучи упали на него, вся кухня ушла в тень, все было как на сцене. Боковые лучи рельефно осветили морщинистое, уставшее, хлебнувшее горя лицо. Глаза источали непередаваемую боль… Он залпом выпил, передернулся, закусил и опять помолчал.
– Ты не поверишь, агый, когда нас в эшелоне отправили на фронт, мы попали под бомбежку. Фашисты в упор разбомбили и расстреляли весь эшелон. Я вжался в угол вагона и все время читал этот зикр, от взрыва потерял сознание, когда пришел в себя, оказалось, что из всего нашего разворошенного взрывом вагона живым остался только я… Не дай Аллах вам видеть такое – я выбирался из разбитого вдребезги и горящего вагона из-под оторванных рук, ног, кровавых… Эх… Потом я попал на фронт, идем в атаку, вокруг меня как подкошенные один за другим падают однополчане, я все твержу про себя этот зикр и иду, стреляю, бегу. Сколько подразделений я поменял, сколько командиров… Я не верил в свое везение и все думал, что все уже, не может быть такого, но опять… Как-то вечером стоял в дозоре, меня сменили, только я сделал шаг – мой сменщик упал как подкошенный: снайпер засек и снял его…
Все в доме уже спали. Только Салима не могла уснуть. Со своего спального места она видела лицо дяди и слышала его рассказ. Отец все время его успокаивал, шептал молитвы. А дядя Мансур, время от времени прикладываясь к стакану, все говорил и говорил. Самое страшное оказалось впереди – он попал в плен.
– Неправильно считают пленных изменниками родины… Да, были сознательные перебежчики, сдавались сами. Но большинство пленных – это попавшие в безвыходное положение, как мы. Наш батальон был на острие обороны – приказ: ни шагу назад. Три дня держали оборону, от батальона осталась четверть. Кончились патроны, нас отсекли от основных сил, под утро нас, спящих, тихо окружили, пустившихся врукопашную перестреляли. И куда ты денешься – голодный, несколько дней не спавший, без единого патрона? Командиров и коммунистов тут же расстреляли, нас повели в свой тыл. По дороге ослабевших пристреливали как собак. А я иду и все время твержу про себя: «Ля иляха илляЛлах, АльхамдулиЛлях»… Ночью часть пленных сбежала, за это в назидание другим стали расстреливать каждого десятого, я оказался девятым.
За все время и боев, и плена я так и не смог обзавестись друзьями. Только привыкнешь к окружающим, только сблизишься с кем-то, а их на следующий день уже нет. Многие в плену не выдерживали голода, страха и унижений, сходили с ума или сами бросались на колючку под пули часовых, а я все время шептал про себя: «Ля иляха илляЛлах, АльхамдулиЛлях», уверенный в том, что только этот зикр меня и спасает… – И дядя Мансур опять надолго замолчал. Отец, чтобы не мешать брату, поменял зачадившую от нехватки керосина лампу. Зажег запасную, тщательно протерев стеклянную колбу. Прибрал со стола, подлил горячего чая.
– Самое страшное, агый, началось в концлагере. Там смерть дышала в лицо каждую секунду. Уже при входе в лагерь шла сортировка – слабых, раненых, больных в одни ворота – к печам, более-менее здоровых – в бараки. Когда меня стал осматривать здоровый, пузатый, чванливый врач, я опять все время повторял про себя этот спасительный зикр. Меня оставили. В первую же ночь в наш барак ворвался пьяный офицер, поднял всех с нар, построил и стал из своего браунинга, долго целясь в глаз, стрелять всех подряд. Он два раза перезарядил свое оружие, очередь дошла до меня. Я, все твердя про себя зикр, успел мысленно проститься с родными, думая, что все, настал и мой час, и, видя все происходящее, устав бояться, я был готов к смерти. Но… я опять выжил, в обойме кончились патроны. Офицер, грязно выругавшись, ударил меня рукояткой пистолета по голове и упавшего отпинал ногами. Вот этот шрам от его удара, – повернув темя под лучи лампы, раздвинув прядь жидких седых волос, показал он сизый рубец брату.
– Надсмотрщиком нашей бригады в каменоломне был долговязый Ганс. В круглых очках, за «умное» лицо его можно было принять за профессора какого-нибудь. Но жестокость, наверное, родилась раньше его. Ох и изощренно издевался он над нами. Знал самые болевые точки в теле и бил точно по ним. Его длинный кнут никогда не бездействовал. Когда у него было плохое настроение, чтобы отвести душу, мог избить первого попавшегося под руку до смерти и уже бездыханного пристрелить. Однажды под его горячую руку попался и я. Думал, все, пришел и мой конец, но шептать свой зикр не переставал. И опять чудо – его вызвали к коменданту. Меня подняли и отвели в барак, я выжил…
Еще долго дядя Мансур рассказывал про свои бедствия. Его, уже обессиленного, едва способного передвигаться и ждущего спасительной смерти, освободили наши. После всех проверок отправили дослуживать свой срок в охране военнопленных фашистов. И однажды он среди пленных увидел этого самого надсмотрщика Ганса. Они узнали друг друга, Ганс сразу сник, понял, что пришел его конец. Но Мансур не мог убить безоружного. Помог случай. Он стоял в тамбуре вагона, пленных перевозили на стройку. И тут Мансур увидел, как этот Ганс спрыгнул с поезда. Долго не думая, он вскинул винтовку и одним выстрелом уложил его на щебенку.
Сон сморил Салиму, и она уснула, не дослушав дядю. Через полгода после возвращения домой в голодный сорок шестой год дядя Мансур шел по осеннему лесу. Только выпал первый снег, реки еще не сковало льдом. У небольшой речушки он увидел уток. Подкрался и метким выстрелом снял одну из них. Утка упала в речку и застряла в ветках черемухи, наклонившихся над водой. Дядя накинул на ее тушку ремень ружья и стал подтягивать к себе. Но сук черемухи зацепился за курок, и грянул выстрел. Вся дробь усеяла его легкие. Он смог дойти до дома, его отвезли в больницу, но врачи ничем помочь не смогли. Каждую дробинку из легких невозможно было удалить, и он умер… Так дядя, выживший в боях и в концлагере, умер в мирное время в больнице.
Лошадь дяди Искандера, перевалив последний подъем перед деревней Худайбердино, выехала на широкое поле на спуске перед деревней и резво поскакала, чуя родное стойло. Дядя привез Салиму к себе домой.
– Поживешь пока у нас, потом посмотрим, – сказал он, забирая с телеги вещи Салимы.
Худайбердино после войны и голода только-только становилось на ноги. Отменили всеобщую трудовую повинность военного времени. Вернулись с войны выжившие мужчины, и леспромхоз заработал в обычном режиме – мужчины рубили лес, добывали живицу, женщины и дети сажали лес, ухаживали за саженцами. Подросла довоенная молодежь, по возрасту не призванная на войну. Потому в деревне налаживалась жизнь. В магазинчике появились кое-какие продукты, зачастила и автолавка с лесопункта, которую старушки на башкирский манер называли «бухит» вместо «буфет».
Работа в яслях для Салимы была нетрудной. Привыкшей возиться со своими братишкой и сестренкой, по которым очень сильно скучала, ей нетрудно было ухаживать и за детишками лесорубов, одевать их, кормить, возиться с ними на лужайке во дворе, утирать им сопельки. Детишки тянулись к ней, чувствовали ее доброе сердце.
Местные отнеслись к ней по-разному. Большинство приняли ее как свою, как-никак и дочка уважаемого муллы, и племянница председателя. Но были и злопыхатели, мол, приехала тут на тепленькое место, конечно, дядя – председатель. Пытались по-всякому задеть ее, обидеть, но видя, что та в ответ лишь стеснительно улыбнется, не пытаясь ответить злом, – отставали. Особенно старались девушки на выданье: и так парней-женихов после войны наперечет, а тут такая милая и видная, явная соперница.
Первое время Салима после работы никуда не выходила, помогала по хозяйству. Но все же как-то ее напарница по яслям Мафтуха уговорила пойти в школу на танцы.
– Ну чего ты все время дома сидишь? Пошли вечером на танцы. Знаешь, как там весело! Там такой учитель: молодой, красивый. Так он на мандолине играет, что ноги сами пускаются в пляс! И так после войны женихов мало, смотри, упустишь своего!
Ее поддержала и хозяйка дома – жена дяди Искандера Халида-енге, красивая, энергичная и бойкая женщина. Когда ее муж все же добился отправки на фронт, она осталась одна с тремя детьми. Самому старшему, Исмагилу, было всего лишь десять лет. Работала на износ и во многом заменила мужа. Хоть и назначили председателем вернувшегося с войны безрукого, безвольного Сабита, но все равно многие вопросы решала она. Ведь и при муже она его всегда поддерживала, давала по-женски мудрые советы, как говорится, чувствовала людей душой, знала, кому можно верить, кому нет. Бывало так, что Искандер назло сделает по-своему, а обернется, как подсказывала жена. И он удивленно восклицал: «Откуда ты могла знать, что так и получится?!», и потому они многие вопросы решали вместе, она была в курсе всего.
Халиде-енге пришлось на делянке, заменив мужчин, вкалывать так, что едва хватало сил, чтоб доплестись до дома. А дома ждали голодные дети, скот, который надо было обиходить, подоить, приготовить скудную еду. Чтобы выжить и оберегать свой дом от всяких пересудов, она была, как в поговорке: «Ат кеүек эшләй, эт кеүек ырылдай» («Работает как лошадь, огрызается как собака»). Никому она не давала спуску, защищала слабых, невинно оклеветанных женщин, и за это ее уважали, а сплетницы побаивались.
Когда вернулся живой и здоровый муж и опять занял свою должность, она снова стала прилежной и крепкой хозяйкой и родила ему еще шестерых детей. Она и стала главной защитницей Салимы от деревенских пересудов, никому не позволяла и слова про нее сказать и пальчиком тронуть:
– Конечно, иди, нечего затворницей сидеть. Не зря башкиры говорят: «Смелость – половина счастья». Смелее будь. Понимаю, что ты выросла в семье, где все делается правильно, но свое счастье надо ковать, а не отсиживаться дома. Не бойся, если кто обидит, тому сама глаза выцарапаю. – И Салиме ничего не оставалось, как надеть свой лучший наряд, причесаться, от чего хозяйка заохала:
– Ить, и такую красоту от людей прячем! Марш на танцы! Пляши так, чтоб полдеревни парней в тебя влюбились и толпой провожали!
В школьном зале, где раз в месяц показывали кино, скамейки были сдвинуты к стене, часть составлена друг на друга. Дощатый пол обильно полит водой, чтобы не поднималась пыль. Под потолком висели четыре керосиновые лампы с железными отражателями. Одна лампа горела у сцены рядом с гармонистом.
Девушки несмело топтались группками. Парни на крыльце, похохатывая, соревнуясь в острословии, пыхтели самокрутками, а кто побогаче – и папиросами. От кучкующихся групп девушек раздавались смешки, сдавленный хохот, из то и дело обращающихся к сцене глаз сыпались искры нетерпения.
Среди этой пестрой толпы выделялась стройная, с красивыми и в то же время мужественными чертами лица Хадиса. Передовая вздымщица, самостоятельная одинокая женщина. Что такое работать вздымщицей – сборщицей живицы, она хорошо знала, как никто другой. С ранней весны, когда еще держал наст, нужно было спозаранку, пока не подтаяла твердая корка на снегу, идти на свой участок, чтобы подготовить сосны к новому сезону. Вооружившись скребком и хаком – резцом для вырезания желобков, заплечной котомкой со скудной едой, она шла в лес, когда деревня еще спала. Сосну за сосной она обходила свой участок, обновляя старые карры – нарезанные желобки, где к вертикальному желобку прирезались усики – косые с двух сторон прорези к центральному желобку. Нужно было очистить эти желобки от старого, засохшего слоя живицы и снизу вырезать новые усики – ведь, как только сосны проснутся от зимней спячки, по ним потечет к приемникам – металлическим воронкам – свежая живица. На поверхности молодых подоспевших сосен нужно было скребком очистить слой коры и вырезать новые желобки и снизу врезать приемник. И если, увлекшись этой работой, она пропускала момент, когда наст подтаивал, то возвращалась домой, утопая в глубоком снегу в тяжелой от влаги одежде.
И все это выполнялось в дремучем лесу, где сосны росли и плотно, и среди березняка и кустарников, и на крутых скалистых склонах гор. От постоянной резьбы желобков резцом, прикрученным к шесту, чтобы доставать до верхних усиков, затекали руки, болели шея и спина; ноги, передвигаясь по неровной местности, уставали так, что она переставала их чувствовать. Все лето через шесть-восемь дней нужно было снова обходить весь участок, проверяя приемники, сливая с них дождевую воду, обновляя усики. А в конце сезона собирать живицу – сливать ее в ведра и полные, тяжелые ведра нести к бочкам, отделять живицу от воды и мусора и сливать в бочки. Все это нужно было делать все лето в любую погоду – под палящим солнцем, в моросящий дождь, под ливнем, а в свободное между проходками время и успевать убирать свой покос, иначе скотина останется на зиму без сена.
Вся эта работа заканчивалась глубокой осенью, когда приезжали приемщики, оценивали качество и чистоту живицы, процент содержания воды, взвешивали, определяли выработку и потом увозили бочки. И от всего этого зависела ее зарплата. В удачные годы получала премии, в дождливые и холодные – просто зарплату. Но все равно вздымщики за этот свой никому не видимый, тяжелый труд получали больше остальных лесорубов. Ведь в их продукции нуждалась страна, из собранной ими живицы производили лаки, краски, канифоль, скипидар, применяли при изготовлении мыла и бумаги. Весь этот тяжкий труд Хадиса переносила благодаря деревенскому здоровью, но становилась за лето сухой и жилистой, вся чернела под солнцем и возвращалась к жизни только в долгие зимние дни. Вся эта тяжелая работа, жизнь в одиночестве, без мужской поддержки, сделали ее резковатой и бесцеремонной.
И вот сегодня после обхода участка, сходив в баню по-черному, отмыв свои огрубевшие пальцы от смолы, приодевшись по-деревенски во все приглядное, она была центром веселой компании подруг и так и сыпала колкими шутками. От ее дерзких выпадов в адрес парней девичий круг так и сотрясался от хохота. Хадиса без стеснения, как хозяйка положения, с ног до головы осмотрела Салиму, найдя ее привлекательной, поджала губки, кивнув в ее сторону, бросила девчатам: «Ишь, фифочка какая явилась…» – и тут же записала ее себе в соперницы.
Гармонист же, разминая пальцы, неспешно, как будто примериваясь, лениво, как бы нехотя, начинал плясовую, тут же резко обрывал, пробегался по всем клавишам двухрядки, долго жужжал аккордами. Потом, услышав в свой адрес: «Чего рядишься? Ночью не спал, что ли? На ходу засыпаешь, играй давай!», картинно развернул во всю ширину мехи и заиграл. Девушки же сначала затоптались на месте в такт плясовой, как будто примериваясь. Затем, образовав небольшой кружок, закружились и постепенно, притопывая, осматриваясь по сторонам, сдвинулись к середине небольшого зала. Хохот на крыльце прекратился. Парни, досмолив свое курево, смачно сплюнув на окурки и выкинув их на уже успевшую покрыться росой траву, по одному потянулись в зал.
Салима с Мафтухой скромно стояли у голландской печи в углу. И каждый раз, когда входящий в зал парень невольно обращал свой взор в сторону новенькой – опрятной и ладно одетой Салимы, – Мафтуха толкала ее в бок и шипела: «Смотри, как все на тебя клюют, этот сам Габдрахман, лучший лесоруб, а это его друг Малдыбай – самые видные женихи деревни. А этот симпатичный – сын самого бывшего богатея деревни Ришат, и сейчас не промах, улыбайся!»
А в зале уже вовсю разворачивалось шутливое плясовое состязание между парнями и девушками – кто кого перепляшет, увлечет в свой круг, заманит своим мастерством плясуна. Хоть и был полит водой пол, но пыль уже стояла столбом. Салима с Мафтухой, невольно вовлеченные в безудержные плясовые игры, кружились в цепочке, отбивали плясовую в «треугольниках» и опять возвращались к своей печке, распаренные, наблюдали за танцующими.
Когда пляска была в разгаре и замирала лишь тогда, когда гармонист, то ли набивая себе цену, то ли и вправду уставая от бешеного темпа, сбивался и танцующие разочарованно останавливались, в зал вошел кучерявый, с копной непослушных черных волос парень. Сначала по залу прошел шепот: «Ислам пришел, наконец приехал Ислам. Вот сейчас отожжем!» Все пляшущие один за другим остановились, парни бросились к нему с рукопожатиями. Он же, степенно со всеми поздоровавшись, сел рядом с гармонистом, осмотрел зал. Взоры всех девушек, как притянутые магнитом, обратились к нему. Они скучковались вокруг, не дав Салиме как следует его разглядеть. Особенно старалась Хадиса. Растолкав всех, она приосанилась, пританцовывая, подошла к нему, жеманно приобняв, сладким голосом пропела:
– Ислаааам, чего так долго пропадал, я уже соскучилась по твоим ласкам, в какую сторону ты меня сегодня уведешь?! Или опять в ваш сарайчик завалимся?
– Не смеши людей, Хадиса, небылицы ляпаешь! – отрезал он и, дав понять, что разговор окончен, взял в руки свою мандолину, поднастроил ее, и в зал ворвалась безудержная, ритмичная башкирская плясовая. Гармонист еще долго пытался подыгрывать мандолине, но ее звучная трель затмила сбивчивые выдохи гармошки, и тот, расстроившись, ушел курить на крыльцо, уже покрытое влагой вечерней росы.
В тот вечер Салима толком так и не разглядела его. Он, потряхивая своими черными кудрями, увлеченно и ритмично вел попурри из плясовых, и потому как местные девушки, толкаясь и оттесняя друг дружку, пытались овладеть его вниманием, Салима вовсе потеряла к нему интерес. И провожал ее с Мафтухой тот самый сын местного бывшего богатея Ришат, чем, оказывается, вызвал негодование и ревность сестренки Ислама Сагили, ровесницы Салимы, которая выросла и превратилась в красивую, с черными как смоль кудрями, шуструю и бойкую девушку. Она давно расставляла свои сети вокруг Ришата. Тот же вел себя так, как будто девушки уже обязаны ему тем, что он обратил на них внимание, и что он самый лучший – смотрите не прогадайте.
Всю следующую неделю Салиму не покидало наваждение – трель ритмичной и звучной мандолины, взмах непокорной копны черных кудрявых волос и проницательный, умный взгляд. И когда Мафтуха снова заговорила о танцах, Салима без слов согласилась и пошла на танцы с другими чувствами.
Хоть и близились к концу теплые летние дни и на окружающих деревню березах появилась первая редкая позолота, но этот вечер выдался теплым. Когда в окнах домов загорались тусклые огоньки керосиновых ламп, старушки, завершив свои пересуды на завалинках и смотав в клубки нити шерстяной пряжи, воткнув в них спицы, потянулись к своим домам. Салима и Мафтуха, накинув на плечи платки, взявшись за руки, посмеиваясь и старательно обходя коровьи лепешки и самих развалившихся посреди улицы жующих и тяжело вздыхающих коров, заспешили к темнеющей на фоне горы и возвышающейся над всеми маленькими деревенскими домиками школе.
– Откуда ты взялась такая красивая, кто ты? – Шепот отбившего ее от шумной толпы Ислама смущал ее. Он привычным волевым движением, покорившим уже не одну девушку, взял ее под ручку и увлек в сторону. Это испугало ее, и она стала изо всех сил сопротивляться.
– Да не бойся ты, я же вижу, что ты не такая, как все, не обижу тебя. Давай погуляем, познакомимся поближе, – уже примирительно, спокойно заговорил Ислам, ослабив хватку.
На этот раз он не только играл на мандолине, но и пускался в пляс, уступая место гармонисту. Уделив внимание всем прытким и настойчивым сельчанкам, он то и дело окидывал внимательным взглядом Салиму. И когда все закружились в плясовом хороводе, он оказался рядом с ней, взял в свою ладонь ее маленькую мягкую ручку и, глядя ей в глаза, несколько раз крепко и настойчиво сжал, смутив и вогнав ее в краску.
Мафтуха же, когда они снова оказались у печки, шепотом зачастила:
– Смотри, Ислам к тебе клеится! Давай, не теряйся! Он же учитель, не лесоруб. Из хорошей семьи. Да такой красивый, во всем талантливый. Все по нему сохнут. А он то с одной, то с другой. Эх, не смотрит на меня, я бы не растерялась!
Когда прогуливающаяся толпа остановилась на околице, чтобы, разбившись парами, «провожаться», Ислам увлек Салиму дальше по мягкой тропинке, в сторону одинокой сосны, растущей у подошвы хребта Зильмердак.
Мафтуха вслед и в шутку, и с тревогой в осипшем голосе заголосила:
– Куда ты Салиму тащишь? Я за нее головой отвечаю перед Халидой-апай, вернитесь!
На что Ислам, не поворачивая головы, бросил:
– Не переживай, ни один волосок не упадет ни с твоей, ни с ее головы. Дойдем до сосны и вернемся. Сам доставлю ее к дому.
– Ислааам, а как же я? Ты меня на эту коротышку малолетнюю меняешь, смотри, пожалеешь! – и шутя, и злясь, все не унималась Хадиса.
Салима почему-то сразу доверилась ему. Его вкрадчивый, приятный голос, достойное, не наглое поведение, мягкие, ласковые руки, – в нем чувствовался уверенный в себе парень, знающий себе цену. Да и само то, что на нее обратил внимание парень, к которому липли все, тешило ее самолюбие. Он ненавязчиво расспросил ее о семье, о ней, рассказал о себе. Дошли до сосны. Поглаживая ладонью шершавую, смолистую, пахучую кору, с болью в голосе рассказал, как шли они, еще совсем маленькие, с мамой и сестрами, голодные, со сбитыми в кровь босыми стопами, первый раз в эту деревню мимо этой сосны. И что она запомнилась – одинокая, необычной формы, четким силуэтом выделяющаяся на фоне деревни и голубых далей.
Шли обратно. Освободившись от объятий облаков, осветив силуэты деревенских домиков, изгородей, осеребрившуюся от холодной росы траву, красиво подсвечивая белые облака на небе, ярко засветила полная луна. Чуть ступишь от тропинки, так тут же лодыжки обжигает росяная влага. Ислам проводил ее до дома, и Салима была ему благодарна за то, что он не пытался обнять, приставать с поцелуями… И каждый раз прогулки завершались доверительными беседами и несмелыми касаниями рук, скромными, недолгими объятиями.
На следующий день Халида-енге пришла из маленького деревенского магазина и с ходу:
– Ну, Салима, ну балдызка (сестренка мужа), оказывается, ты не промах! Такой парень тебя провожал, вся деревня уже шепчется. Хадиса вся уже извелась от ревности, рвет и мечет! Говорит, мол, не успела приехать, как уже лучших парней отбивает! Мол, несдобровать ей.
– Енге, я же не виновата, что он увел меня от толпы, я не напрашивалась. Да и ничего плохого он мне не сделал. Мы просто поговорили…
– Да и сделал бы, ничего страшного – завидный жених, надо привязать его к себе, не стесняйся, не бойся ничего!
– Не собираюсь я его привязывать, девушки вокруг него вьются, как бабочки вокруг цветка, вот пусть с ними и провожается…
– Глупая ты, сейчас не те времена, когда сватов ждут. Невест после войны в десять раз больше. Так что смотри, не упускай его! Не зря же он со своим закадычным другом Ришатом из-за тебя повздорил, приглянулась ты ему!
– Как повздорил?
– Как, как?.. Чуть не подрались, когда он тебя проводил! Парни кое-как их разняли.
Прошло лето. Все окружающие деревню поляны, округлые склоны гор, чисто выбритые косами, на фоне пожелтевших берез зазеленели отавой. На этом фоне четкими силуэтами выделилась череда огороженных стожков, потемневших от осенних дождей. Зильмердак очаровывал каждый день меняющейся картиной, богатый разнообразием, плотно растущий смешанный лес на его отрогах поражал симфонией разноцветья. Каждое дерево отцветало и готовилось к зиме по-своему, и потому склон Зильмердака напоминал подвижный живописный ковер.
Постепенно сплошные холодные дожди и ветры полностью обнажили деревья, и лес долго стоял скучно-серым, лишь выделялись зелеными пятнами сосны и ели, пока ночью не пошел густой снег и к утру не одел все в ослепительно-белое. Деревня готовилась к зимним холодам – весь скот был загнан в сараи, под крыши которых по свежему еще неглубокому снегу на санях была свезена часть стогов. Поэтому с гор и полян тянулись к деревне свежо проторенные, красиво изгибающиеся санные пути. Детвора каталась с гор на санях и лыжах.
Все это время Салима с интересом со стороны наблюдала за Исламом. Каждое раннее утро прямой и твердой походкой, с портфелем в руке он шел в школу. Двор школы был для яслей как на ладони, и она видела, как на переменах он неустанно, с азартом возится с учениками, организовывая подвижные игры, как ведет их на экскурсию в осенний лес, к истоку реки Зилим. Было видно, что ученики, все до одного, души не чают в молодом учителе, как тянутся к нему, слушаются. Проходя мимо школы, можно было услышать, как на уроках пения он сам играет на баяне, курае или мандолине. Ко всем праздникам силами детей и взрослых он готовил концерты, позже стал ставить спектакли, сам же делал к ним костюмы, рисовал декорации.
Хоть по-прежнему Ислам провожал ее после танцев, подолгу бродили они по уже заснеженному полю до сосны и обратно, но казалось, что он не так уж и увлечен ею, что может себе позволить обратить внимание и на других, чем вызывал гнев и ругательства Халиды-енге:
– Вот паразит, вот бабник! Пользуется тем, что вас, горемычных, много, бабы рассказывают, что вроде бы утром видели его выходящим из дома Хадисы. Чего он тогда тебе голову морочит?
– Енге, он же мне ничего не обещал, просто провожает меня. Пусть ходит куда хочет…
– Эх, какая же ты… Упустишь, или уже плюнь на него да присмотрись к другим парням, не сошелся же на нем свет. На такую красавицу любой посмотрит, если дашь понять, что с ним кончено. Вон Ришат все никак не успокоится, говорят, они опять чуть не подрались, вот горячие головы! А какие были друзья!
В голове юной Салимы не было мыслей охомутать Ислама, ведь ей было всего лишь шестнадцать лет, но она уже успела привыкнуть к нему и хоть старалась не обращать на это внимания, но всякие толки про его похождения больно отзывались в ее душе. Что поделаешь – после войны молодые парни были сильно избалованы вниманием одиноких доступных женщин.
С другой стороны, ей досаждал своим излишним вниманием все тот же Ришат. На танцах старался оттеснить ее в сторону, хоть на секунду оторвать от толпы и нашептывать ей на ухо:
– Что ты нашла в нем, он же пришлый, чужой, опомнись. За душой у него ни гроша, в маленьком домике все вместе живут – яблоку негде упасть. Мама у него очень строгая, замучает тебя. Разве дочке муллы нужен такой хулиган и гуляка, он же ни одну юбку не пропустит…
Или встретит ее на улице, на глазах у всех начинает приставать к ней, и опять за свое:
– Салима, перестань с ним встречаться. К добру это не приведет. Обманет он тебя и бросит. Он привык к разгульной жизни и, даже если женится на тебе, своих подружек не забудет… Будешь с ним всю жизнь мучиться. Ты мне очень нравишься, брось с ним встречаться. Хочешь, отправлю сватов к твоему отцу и свадьбу сыграем.
Вся деревня готовилась к ноябрьским праздникам. Над крышами сельсовета, школы и магазина, выделяясь на фоне белого трепещущими теплыми пятнышками, взвились красные флаги. На их же фасадах закраснели лозунги, прославляющие тридцать первую годовщину революции. По традиции в эти дни все наводили в домах порядок, ждали гостей.
Накануне праздника лесорубам выдали зарплату, а лучшим работникам, перевыполнившим планы, – премии. После голодного сорок шестого, после пережитых потерь – последствий войны, это было большое событие. Поэтому вся деревня гудела, обмывая получки, искренне радуясь тому, что жизнь вроде бы налаживается.
После последней перед концертом репетиции в школе, где Салима как работник яслей тоже принимала участие, они с Исламом, неспешно прогуливаясь и обсуждая программу концерта, шли по освещенной луной заснеженной улице, по привычному маршруту. И тут навстречу из-за поворота выкатилась шумная толпа подвыпивших сельчанок. Верховодила ими все та же Хадиса, у которой и состоялись посиделки. Они шли, громко распевая песни, сбиваясь, хохотали. Шумную ватагу сопровождал лай проснувшихся собак.
Не успели Ислам с Салимой опомниться, как оказались в окружении этой хмельной карусели. Хадиса, сделав в полупьяном кураже выпад в сторону Салимы, больно ударила ее плечом и оттеснила от Ислама:
– Ислааам, – запела она. – Ты все с этой дочкой муллы провожаешься, смотри, сам не стань муллой. Муллой станешь, как нас будешь ублажать? – Вся толпа взорвалась в хохоте и в возгласах с похабными издевками.
Ислам хотел опять взять под руку Салиму, но Хадиса опять крутанулась так, что задетая ее плечом Салима чуть не упала в еще не засыпанную снегом канаву.
– Смотри, как все к ней тянется! А вот не дам я тебе ее провожать, со мной сегодня пойдешь, будем всю ночь мою премию обмывать да миловаться! Девочки, отведите эту малолетку домой, а мы с Исламом пойдем ко мне. И не мешайте нам сегодня! – И крепко вцепилась в руку, разворачивая его в сторону своего дома.
Но Ислам так тряхнул рукой, что Хадиса отскочила от него и если бы не стенка из ее подруг, то хмельная свалилась бы сама в канаву.
– Не смей! Не смей так больше обращаться к ней! Не смей… иначе я не знаю, что с тобой сделаю! – зло замахнулся он в ее сторону и, взяв под руку плачущую Салиму, вывел ее из опешившей и замолчавшей толпы.
– Ислааам, одумайся! Смотри, пожалеешь, вернись, пойдем ко мне! – все верещала разозленная Хадиса.
Вырвав свою руку, Салима, подавляя всхлипы, засеменила в сторону дома. Ислам пытался опять взять ее под руку, но она, впервые проявив свою волю, опять вырвалась и побежала. Ислам догонял ее, становился поперек, но она с отчаянием обходила его, вырывалась и снова бежала. С такими, со стороны смешными, выкрутасами дошли до жердевых ворот дома дяди Искандера. Когда Салима попыталась открыть калитку, Ислам с силой обнял ее и развернул к себе. Салима же, плача, все сопротивлялась:
– Иди, иди к своей Хадисе, зачем я тебе нужна! Иди, обмывай ее премию, милуйся с ней сколько хочешь, отстань от меня! – Оскорбленная в голос разрыдалась. – Уеду я отсюда, домой хочу, надоело мне здесь все. Уйди! Пусти меня, спать пойду!
Но Ислам и не думал ее отпускать, лишь крепче смыкал свои объятия, ждал, когда она успокоится. Когда ее рыданья перешли во всхлипывания и она, устав сопротивляться, обмякла, он приподнял ее голову, стал целовать ее соленые щечки:
– Салима, все они и твоего ноготочка не стоят… Мне нужна только ты… Выходи за меня…
Долго они так простояли. Салима, все всхлипывая, молчала. В ее голове сквозь обиду на женщин, на Хадису, все проносились разные мысли и самое главное: что скажет отец, если она решится на такое раннее замужество? Она все время сравнивала Ислама с ним. Папа правильный, весь в религии, всех любящий и понимающий. Его рассуждения всегда чисты и обоснованны. А Ислам? Да, он тоже очень рассудительный, умный, много читает, но он всегда потешается над верой. Он смеется над своей мамой, соблюдающей уразу, рассказывает всякие надуманные истории про глупости, совершаемые муллами. Разве папа одобрит ее выбор? И наконец, под напором Ислама: «Ну что ты молчишь, что скажешь? Выходи за меня», – она лишь устало отодвинула его от себя, неуверенно помотала головой и, скрипнув заржавевшими петлями калитки, вошла во двор.
Праздник в школе прошел на славу. После скучного доклада приезжего представителя парткома лесопункта начался концерт, где и ведущим, и аккомпаниатором был Ислам. Сначала долго и нудно выступал ученический хор с песнями, прославляющими Октябрь. Потом пошли и сольные выступления взрослых, пляски. Между номерами Ислам рассказывал юморески, чтобы заполнить паузы, играл на мандолине, курае и даже, вводя в ступор деревенских, показывал фокусы.
После концерта и традиционных танцев, когда его привычный круг друзей уже скучковался на улице, он всем радостно сообщил:
– Друзья мои, мой дом сегодня – аулаҡ өй (свободный дом). – На что вся толпа дружно захлопала и радостно загудела. Оказалось, что его маму с Заятом забрал к себе в гости старший зять в деревню Ботай. – Пойдемте все ко мне!
Когда толпа дружно двинулась в сторону второй, меньшей улицы к дому с елью во дворе, Салима нерешительно затопталась на месте. Как ей быть? Но тут в ее руку крепко вцепилась Мафтуха:
– Пойдем, чего оробела, попляшем вдоволь. Сам Ислам нас приглашает!
В небольшом доме друзья веселились от души. На свет заглянула и Хадиса с подругами. Но их никто за стол не посадил, не налил медовухи. Они потоптались, немного поплясали и, оскорбленные, ушли, чем вызвали вздох облегчения Салимы.
Но, на ее беду, в этот день уж совсем распоясался Ришат. Он уселся рядом с ней, оттеснив Мафтуху, пытался обнять ее, захмелевший, давал волю рукам и все шептал:
– Ну вот видишь, какой у них дом! Нищета. У них же ничего нет, да и откуда взяться пришлой голытьбе. А все пыжатся, изображают из себя кого-то, и не подступись! Ну и что, что они когда-то были богатыми? Как ты здесь будешь жить? Смотри, какая древняя печь, спят почти на голых нарах…
Видя, как Ришат теснит Салиму и, блестя маслянистыми глазками, что-то ей нашептывает, Ислам мрачнел как туча. С другой стороны, недобро сверкали глаза его сестренки Сагили, которая помогала брату ухаживать за друзьями. А когда мужчины вышли покурить, то сквозь женскую громкую болтовню Салима краем уха услышала во дворе какой-то шум, возню, выкрики. Когда все вернулись, Ришата среди них уже не было. Ислам старательно прикрывал на рубашке место вырванной с корнем пуговицы. А встревоженная Сагиля, быстро одевшись и не прощаясь с гостями, убежала в ночную темноту.
Постепенно друзья стали расходиться по домам. Засобиралась и Салима. Но хозяин задержал их с Мафтухой, мол, сам вас провожу. Он заново вскипятил чайник на глинобитной, потрескавшейся и дымящей печурке и гостеприимно угощал девушек. Как-то незаметно исчезла Мафтуха – сказала, что сбегает во двор по малой нужде, и не вернулась. Они остались вдвоем. Салима долго ждала возвращения подруги и, когда вскочила, чтобы одеться и идти домой, Ислам крепко схватил ее за руку и, испуганную и всю дрожащую, усадил обратно:
– Салима, родная моя, я не отпущу тебя. Не даешь согласия выйти за меня сама, так знай – завтра всей деревне будет известно, что ты осталась со мной одна. Считай, что я украл тебя. Не бойся, я не трону тебя, но и не отпущу… Не отдам тебя никому…
Зиму после этих ноябрьских праздников они прожили в этом самом маленьком домике. Мать Ислама Зухра про себя обрадовалась женитьбе сына, давно ждала молодую хозяйку в дом. Ей было уже сорок восемь, и хотелось покоя после всех перенесенных мучений, голодных лет и каторжного труда в бараке. Потому она часто намекала на женитьбу и все повторяла: «Кто долго выбирает, тому плешивая жена достается». Часто прикидывалась больной, чтобы Ислам хлебнул тяжесть хоть части женских трудов. И он безропотно ходил за водой, в урочище у реки за дровами (в то время дрова на зиму не заготавливали, рубили в кустарниках сухостой). Топил вечно дымящую печурку, ухаживал за коровой.
Ни одно увлечение сына ее не устраивало – не было среди них таких девушек, которые подошли бы Зухре в качестве невестки. И когда до нее дошли слухи, что Ислам провожает Салиму, то возрадовалась – видная она девушка, воспитанная, уважительная к старшим, не из тех, кто сами вешаются на мужские шеи, – вон сколько их сейчас после войны. Из хорошей семьи. Слышала она про ученость ее отца, да и приходилось встречаться, когда он приезжал в Худайбердино за сырьем для заготконторы. И потому часто как бы ненароком принималась нахваливать Салиму:
– Ах, какая она пригожая, эта приезжая дочка Ахметши! Скромная, работящая, уважительная. Да какая беленькая, взглянет, что ангел с небес! Вот кому-то повезет с женой, а? Как Ришат-то вокруг нее вьется, знает, что не ошибется.
Когда после праздников вернулась домой и увидела Салиму в своем доме, все поняла, обрадовалась, но напустила на себя строгость. Знала – чтобы человека подчинить себе, надо, чтобы он чувствовал себя виноватым. И потому с металлом в голосе сказала:
– Что, жениха себе привязала, не могли по-нормальному пожениться? Конечно, такие женихи, как мой Ислам, на дороге не валяются. Шустрой ты оказалась. Ладно, живите, там посмотрим.
С этого дня она сложила с себя все домашние обязанности. Ранним утром, притворяясь спящей, сквозь полусомкнутые веки наблюдала, как молодая невестка в остывшем за ночь доме разжигает полусырые дрова, ставит на печь чайник и идет доить корову. Как готовит завтрак для нее, Ислама и Заята. Никогда не хвалила молодую, а, наоборот, старалась задеть, упрекнуть, что все она делает не так. Зухру еще больше начинало раздражать то, что Салима не умеет постоять за себя, не умеет ответить на несправедливость, а лишь молча выслушает и, не сказав ни слова в ответ, продолжает так же тихо и смиренно выполнять нескончаемые домашние дела… «Ну хоть огрызнулась бы, уж совсем безответная. Как она будет свое отстаивать? Как семью от пересудов защищать? Если б я была такой, разве выжила бы? Да еще умудряется чужим помогать», – думала Зухра, все больше раздражаясь и распаляясь. Увидела, как Салима ходила за водой для соседской бабки Хабили. Разве это дело? Надо прежде всего для семьи все делать.
А случилось это так. Салима шла под вечер из яслей домой и увидела, как из своих сенцев вышла старенькая бабушка с ведрами, сделала несколько неуверенных шажков по обледенелому двору и, неловко обо что-то споткнувшись, гремя пустыми ведрами, растянулась на снегу, вызвав хохот играющих неподалеку мальчишек. Салима, кое-как открыв присыпанные снегом жердевые ворота, подбежала к ней, помогла подняться, отряхнула от снега и повела обратно в дом.
– Спасибо, доченька, – еле прохрипела старушка. – Три дня как болею… Вода кончилась, в горле пересохло, хотела за водой сходить…
Не сказав ни слова, Салима подобрала во дворе ведра, нашла в чулане коромысло, сходила за водой. Уже в доме, выслушивая слова благодарности, налив в чайник воды и растопив холодную печку, она осмотрелась и поразилась ослепительной чистоте. Деревянные полы, выскобленные до блеска, покрывали чистенькие домотканые половики. В углу аккуратно застеленных нар свернутые и составленные друг на друга одеяла и подушки, укрытые красиво вышитым покрывалом. На маленьких и чистых окнах беленькие и тоже вышитые занавески и такая же скатерть на деревянном столе, на котором красовался отдраенный до блеска медный самовар. Все в доме дышало чистотой и свежестью.
В проеме между двумя окнами, на самом почетном месте, висели фотографии троих мужчин. Поймав ее внимательный взгляд, старушка с дрожью в голосе стала говорить:
– Это мои родные: муж и двое сыновей. Муж не вернулся с трудовой армии, оклеветали его недруги, написали донос… Сыновья не вернулись с войны, погибли… Они и жениться-то не успели. Как я хотела, чтобы у них были такие же жены, как ты. Сейчас нянчила бы внуков… – Слезы потекли из ее подслеповатых глаз.
С тех пор они подружились. Салима, как могла, помогала, этим и вызывая неприятие Зухры, которая, разуверившись в людях, считала, что во всех своих бедах человек виноват сам и что во всех случаях надо надеяться только на себя и жить для своей семьи.
– Вон сколько вокруг бедолаг! Разве им всем поможешь?! Когда мы умирали с голоду, кто-нибудь помог?! Ладно, Ислам вовремя подоспел.
По-разному отнеслись к молодой и домашние. Сагиля обрадовалась тому, что Ришат теперь отстанет от Салимы, и потому приняла ее хорошо, да и по дому меньше стало для нее хлопот. Младший десятилетний Заят с самого начала был настроен радушно, открыто, как к своей сестре, – как мог, помогал ей, делился своими мальчишескими радостями и печалями, искренне полюбил енге. Но одно тревожило Салиму: как отнесутся к этому ее родители? С тревогой ждала минуты, когда они предстанут перед ними. Ислам обещал пойти к родителям с повинной в начале лета.
И вот утихли февральские бураны, март отзвенел утренними настами, апрель окончательно расправился с метровым снежным одеялом, и в мае зазеленела трава и распустились березы, Ислам и Салима, набрав в магазине подарков, собрались в путь. Зухра, благословляя их в дорогу, вытащила из своего сундучка большую пуховую шаль.
– Вот, подарок от меня твоей маме, всю зиму вязала. А это папе. – Сверху положила крепко и красиво связанные шерстяные носки и варежки. – Пусть простят нас и не обижаются. Даст Аллах, еще встретимся, посидим за общим столом.
Шли они весело. Хоть и округлился уже у Салимы животик и Ислам всячески оберегал ее при переходе через овраги и мостки, но шли они живо. Он знал все тропинки, вел уверенно.
В семейной жизни Ислам оказался совсем другим – ко всему относился легко, с юмором, все время смешил домашних и с такими же шутками смягчал натянутые отношения между мамой и Салимой. Никогда всерьез не воспринимал мамины претензии к жене. Как стали вместе жить, он энергично взялся за обустройство быта – отделил для них уголок, и теперь они спали отдельно от всех в углу, за занавеской. Облегчая общий быт, сделал кое-какую мебель.
Редко им удавалось, оставшись наедине, вдоволь поговорить, и поэтому всю дорогу Ислам рассказывал о своем степном детстве, о пережитых лишениях, о жизни в лесном кордоне.
– Тянет в степь, в родную деревню, привольно там. Но и здесь я уже прожил больше, чем там, и влюбился в красоту этого края. Эх, выучиться бы на художника и изобразить все это…
Когда по окольным тропинкам обходили Тукан, он вспомнил, как, когда ему было десять лет и жили они в бараке, отец взял его с собой в строящийся Магнитогорск, чтобы продать сделанные ими в течение всей зимы из лыка мочалки, кисти для извести и другую мелочь. До Белорецка добрались они на платформе товарняка. Из Белорецка до Магнитки, где пешком, где на попутках. Когда проходили мимо деревни Абзаково, отец Фатхелислам рассказал ему, как шли они мимо этой деревни же после гражданской с братом: «Вот на этих валунах на околице сидел парень и пытался извлечь мелодию из курая. Мы остановились возле него, чтобы передохнуть, и сказали ему:
– Хочешь послушать, как звучит курай? – на что тот, недовольный вмешательством в его музыкальные упражнения, бросил:
– А что, умеете, что ли?
– Ну, попробуем. – И брат затянул с волшебными переливами старинную песню «Буранбай». В ней пелось о старшине Буранбае, поднявшем бунт против захвата вотчинных земель башкир и за это сосланного в Сибирь. Я запел.
Постепенно вокруг нас собрался народ. После всех бед братоубийственной гражданской войны народ изголодался по родным песням и благодарно внимал нам. Затем просили спеть еще и еще. Три дня нас не отпускали из своей деревни, водили из дома в дом, угощая, и слушали наши песни».
А тогда, удачно все распродав, – строящийся город нуждался в таких мелочах, – отец купил Исламу мандолину. Видел он, как сын пытался выстрогать себе скрипку и извлекать из нее звуки, и, видимо, поэтому и купил на первый взгляд дорогую и вроде бы не нужную в хозяйстве вещь. Когда доехали до рудников Тукана, отец остановился отдохнуть у своего друга и там на оставшиеся деньги сильно загулял. Не дожидаясь его, не испугавшись ни местной шпаны, ни зверья по дороге, Ислам сам ушел домой, всю дорогу пытаясь извлекать мелодии на этой мандолине. Так и научился. Уже с третьего класса местная молодежь упрашивала его играть на танцах.
Чем ближе родная деревня, тем тревожнее становилось Салиме. И смешные россказни Ислама слушала вполуха. Все смешалось в ее душе: и ожидание долгожданной встречи с отцом, матерью, сестрами и братьями, и тяжесть своего положения – вот, не успела уйти из родного дома, а уже возвращается с мужем и в положении. Как их встретят родители, как примут Ислама?
Дома встретили их сдержанно. Отец, сторонник терпимости и покорности воле Всевышнего, не показал явного недовольства, мать хмурилась, старшие сестра и брат смотрели на настроение родителей. Собрали на стол, пригласили родных. Но к концу застолья все переменилось. Среди родни не осталось равнодушных и не принимающих дерзко нарушившего традиции Ислама: своими шутками, остроумными ответами и рассказами он обаял всех. Быстро завоевал доверие, расположил к себе домочадцев.
Коньком Ислама были небольшие юмористические рассказы про Ходжу Насреддина, знаменитого фольклорного героя тюрков. Он сыпал ими, и стол сотрясался от хохота:
«Однажды Ходжа Насреддин сказал жене:
– Жена, наша жизнь с тобой на этом свете ничего не стоит, но не унывай! Уж на том свете мы повеселимся!
– Почему? – спросила жена.
– Потому, что мы оба попадем в рай.
– С чего это мы с тобой попадем именно в рай?
– Да потому! Посмотри на себя и взгляни на меня. Ты каждый день смотришь на меня и терпишь. И я каждый день смотрю на тебя. А уж сколько натерпелся! А тот, кто много терпел, обязательно попадет в рай».
Ахметша знал эти анекдоты, так как этот образ был придуман суфистами для того, чтобы в такой простой форме доносить до народа свои завуалированные идеи. Ислам рассказывал, все смеялись, и потом Ахметша давал свои пояснения.
– Все правильно, только терпение всех тягот жизни и кротость перед Всевышним приведут нас к примирению. Не зря башкиры говорят: у терпения золотое дно.
Попутно Ислам в шутливой же форме задевал набожность отца Салимы, зная от матери многие положения из Корана, на что тот вовсе не обижался, привык за советское время к общему неприятию религии. Он также отшучивался. Но видя, что молодой зять не огульно судит о религии, а имеет какие-то представления со своими умозаключениями, стал ненавязчиво высказывать свои соображения – давно у него не было такого собеседника.
Проводили их на следующий день всей деревней; слава об интересном, веселом и находчивом зяте Ахметши уже успела обойти все дома. В следующие приезды их ждали как дорогих и долгожданных гостей.
Через год, летом, младший братишка Салимы Мухтарим, которому исполнилось двенадцать, соскучившись по сестре, да и зять Ислам его сильно заинтересовал, уж очень он весело балагурил с детьми во дворе во время перекуров, отправился с другом к ним в гости в Худайбердино. Рос он очень любознательным и жадным до знаний, все хватал на лету, и еще одна черта, не совсем характерная для его народа – точность и педантизм, – позволяла ему многого добиваться. Его и так большие, умные глаза всегда горели и буквально искрились от желания все познать и постичь.
Невзирая на то, что впереди почти восемнадцать километров, шли они весело и споро. Зная, куда идти, срезали дорогу – без страха, рисуясь друг перед другом, шли без дорог через дремучие дебри, горы, хотя везде кишели змеи, подстерегали и болотные трясины. Несколько раз, засучив штаны, переходили вброд через Зилим и притоки-ручьи. И вот, когда до деревни оставалось совсем немного, они решили отдохнуть на берегу реки Зилим.
В те времена всех мучила общая напасть – вши, вот и мальчики, усевшись, стали неистово чесаться. И тут Мухтариму в голову пришла озорная идея, и он почти вскрикнул:
– А давай утопим в холодной воде Зилима этих проклятых вшей!
Сказано – сделано. Мальчики догола разделись, утопили свои одежды в воде и стали на них топтаться.
Тут мимо в сторону деревни проходили две женщины. Удивившись странному поведению мальчиков, поинтересовались – что это они тут делают?
– Вшей топим! – весело крикнул Мухтарим.
Затем, искупавшись сами, подсушив одежду на прибрежных горячих камнях и одевшись, пришли в деревню прямо к яслям к сестре Салиме. Когда ей сообщили, что пришли гости, во двор яслей высыпали все любопытные работницы, а Салима, приобняв братика, весело спросила:
– Ну что, всех вшей перетопил?
Оказалось, что эти женщины уже сообщили ей новость о том, что к ней гости идут, но они пока очень заняты – на Зилиме вшей топят!
Ислам встретил шурина приветливо и с ходу засыпал и серьезными и шутливыми вопросами:
– В какой ты класс перешел?
– В пятый!
– Ууу, какой молодец! Хорошо учишься? Тройки есть?
– Нет, только «хорошо» и «отлично»!
– Молодец! Значит, все знаешь? Тогда объясни мне, почему собака все время назад оглядывается?
– Нууу, смотрит, не догоняет ли ее кто!
– Нет, думай…
И Мухтарим с другом начали сыпать самыми разными предположениями, но Ислам отвергал все их ответы, и когда, устав, они сдались, сказал им:
– Эх вы, даже такую мелочь не знаете, а еще без троек, говорите, учитесь! Собака оглядывается назад потому, что у нее на затылке глаз нет!
А вечером, когда Мухтарим играл на улице с местными ровесниками, его слух поразили чудные звуки – то ли человек поет, то ли женщина плачет. Эти совершенно загадочные звуки шли из окон дома с елью во дворе. Мухтарим, бросив все, вбежал в дом и обомлел – Ислам извлекал эти звуки из самодельной скрипки. Настолько Исламу понравились и ласкали его слух звуки скрипки, что он сам изготовил ее и научился на ней играть.
Когда Мухтарим взял в руки этот чудесный инструмент и, восхищенно рассматривая, с волнением спросил, мол, как в условиях деревни можно было такое изготовить, Ислам ответил просто:
– Нет ничего невозможного для человека, только не ленись, бери, пробуй, делай, и все у тебя получится.
И эти слова уважаемого зятя стали для мальчика девизом на всю жизнь…
Слушая стоны свекрови, которые становились все тише и реже, и та уже не порывалась вскочить и куда-то идти, Салима, заботливо вытирая пот с ее лба, поражалась, насколько ссохлось ее тело, пожилая женщина стала совсем маленькой, худой. Потому Салима уже подумывала о том, что нужно известить родню – как-никак ей уже сто лет и, видимо, в этот раз она сама уже не встанет с постели. Все дочери и сыновья, как только выучились и создали свои семьи, давно разъехались. Ближние старались навещать по выходным, дальние только в свои отпуска, летом. Благо все по стопам отца учителями стали, вот поэтому у всех отпуска всегда летом.
А сколько тогда Ислам сделал для того, чтобы стать и утвердиться учителем. Ведь когда они поженились, он в школе работал, имея за спиной всего лишь семь классов. Из-за этого в начале пятидесятых его сократили, поэтому им пришлось переехать в районный центр город Белорецк.
Тогда город после войны заметно вырос. Район с каменными четырехэтажными благоустроенными домами заметно расширился, оттеснив деревянные строения. В центре все меньше оставалось жилых изб. Все эти строения с дровяниками, сараями, голубятнями, сортирами, зловонными выгребными ямами безжалостно сносились, и, как символ послевоенного возрождения, на их месте вырос красавец кинотеатр «Металлург», построенный в стиле советского псевдоклассицизма. К нему примыкал красивый, с молодыми саженцами, парк. Когда семья Ислама переехала, вокруг кинотеатра были еще деревянные дома, но из них уже выселяли жильцов, готовили к сносу.
Поселились они в двухэтажном деревянном доме по улице Косоротова. Когда Салима еще девочкой по поручениям отца приезжала в город, часто проходила мимо этих домов к рынку. Тогда она и подумать не могла, что когда-то будет здесь жить. В этом доме в основном жило районное начальство. Он стоял в стороне от городских каменных строений, его окружал уютный сад, где хозяйки сажали овощи и зелень, и потому летом через распахнутые окна в квартиры заходили и властвовали навязчивые запахи укропа и петрушки. Перед домом у калитки была коновязь – для лошадей с пролетками начальства, и потому к запахам зелени еще добавлялись запахи сена и конского навоза.
Здесь семья выросла, Салима уже стала матерью четверых дочерей. Ислам очень любил их, старался делать все, чтобы они ни в чем не нуждались. Жизнь шла хоть и трудная, но в согласии и в маленьких радостях.
Ислама, как активного сельского корреспондента, взяли на работу в редакцию районной газеты «Сталинец». Сначала простым наборщиком в типографии, затем корректором в редакции, и постепенно он стал ответственным секретарем.
Но в один из темных, дождливых осенних вечеров Ислам вовремя не вернулся домой. Уже давно остыл ужин, дети, всегда радостно и возбужденно ожидавшие отца чуть ли не у самого порога, устали и хотели спать. Даже если у них на работе случался аврал или какое-либо мероприятие, муж звонил соседям, предупреждал. Или если встречались за спиртным с друзьями, то он старался их привести к себе, чтоб Салима не беспокоилась из-за его долгого отсутствия. А тут все возможные сроки вышли, прозвучал заводской гудок, извещая о конце вечерней смены…
Салима вся тряслась от волнения: мало ли что могло произойти в темных улочках, полных хулиганья. Дерзкий и смелый нравом Ислам никогда не мог пройти мимо несправедливости или просто проглотить обидные слова, брошенные ему кем-либо. Это могло навлечь на него беду. И когда, уже подумывая о том, что оставит детей у соседей и пойдет в сторону редакции, стала одевать их, в дверь постучали.
С замиранием сердца она открыла. За дверью стоял сотрудник редакции. У нее все опустилось.
– Что случилось? Где Ислам? – еле выдавила она.
– Салима-апай, меня послали сказать вам, что сегодня Ислам-агай не придет домой…
– ???
– Его забрали в районный отдел КГБ. В номере, который он выпускал, что-то они нашли и забрали, чтобы выяснить. Вы не переживайте. Мы вас будем держать в курсе…
Потемнело перед ее глазами. Хоть давно Сталина не было в живых, но дух того времени, когда по ночам по городу разъезжал единственный черный воронок, был еще крепок. Всю ночь Салима не могла сомкнуть глаз – вдруг он пропадет в этих застенках так же, как пропали многие знакомые и друзья отца. Что она будет делать с детьми, куда подастся? Как их вырастит? Хоть и гнала она эти мысли прочь, но темная, мрачная ночь, не стихающий шум сильного дождя за окном, порывы ветра, раскачивающие фонари, и от этого тревожно скачущие тени деревьев по стенам, бессонница давали о себе знать – ей становилось все страшнее и страшнее. Ведь нет ничего мрачнее ночных беспокойных раздумий, ночь утраивает все страхи. Лишь под утро она забылась в тревожной дремоте.
Наступило утро, начался томительный, в тревожном ожидании день. Казалось, что часы растянулись до размеров суток. Салима не сводила глаз с окон, чутко прислушивалась к топоту ног на гулкой деревянной лестнице.
Ислам, весь посеревший, с ввалившимися глазами, помятый, пришел лишь к вечеру. Несмотря на усталость, он обнял, потискал, расцеловал всех дочерей, которые верещали от радости, взахлеб наперебой рассказывая свои детские новости. Затем, молча поужинав, раскуривая одну папиросу за другой, стал рассказывать:
– Думал все, Салима, попался я, не увижу вас больше…
– Что случилось-то? Когда сообщили, что ты в КГБ, я чуть с ума не сошла…
– Да глупость, привычка дурацкая! Представляешь, в типографии отлили новое клише для шапки газеты, а старое лежало на подоконнике, где мы курим. Его должны были сдать на переплавку, но почему-то не успели. Я машинально, ни о чем не думая, за разговором взял и нацарапал гвоздем на старом клише свою фамилию. Свинец же мягкий и слой краски еще толстый. На темном фоне моя фамилия смотрелась очень красиво. Прямо светилась! Вот и поплатился за это!
– Как! Просто за нацарапанную фамилию!?
– Если бы… Не знаю почему, но наборщик взял с подоконника это клише и запустил его в номер! И на всем тираже на шапке «Сталинец» перевернутая, еле читаемая моя фамилия! Это увидел особист из райкома, сообщил в КГБ, весь тираж арестовали, а меня, как ответственного секретаря, – в отдел на воронке! Представляешь – везде охранники, колючая проволока, камеры с подследственными. Меня в полутемный, мрачный кабинет с привинченными к полу столом и стульями. Жуть! Главное, следователь свой – башкир. Симпатичный такой, чернявый, кудрявый, брови орлиные, взгляд сверлящий, сам высокий, широкоплечий. Форма на нем с иголочки, сидит как влитая. С Бурзянских, видимо. Я сначала обрадовался этому, думаю, легче будет, найдем общий язык. А он, как машина какая-то, заладил: «Кому подавал тайные знаки, что за шифр на шапке газеты?!» И лежит перед ним это злосчастное клише и номер газеты. Я пытаюсь объяснить, что это клише свое отработало и его должны были переплавить. А он с другой стороны подходит и еще круче берет: «Кто дал право царапать что попало на имени Сталина? Знаешь, что за это полагается?»
И Ислам от волнения поперхнулся дымом, раскашлялся, из глаз брызнули слезы. Он с дрожью в руке затушил папиросу, отхлебнул остывший чай.
– Посадим, говорит, лет на десять. Признавайся, легче будет, бить не будем, если сейчас же подпишешь признательные показания. Я и так и сяк. Пытаюсь заговорить с ним на башкирском, он ни в какую. Говорит, не понимаю, говори на русском. А я от волнения все русские слова позабывал, и так плохо говорю, сама знаешь. Он все талдычит: «Что за шифр на названии газеты? Кому знаки подаешь, что за информация, на кого работаешь?» Уже и глупо отвечать одно и то же. Молчу, он еще злее, еще жестче берется за меня. Вызывает мордатого, здорового старшину, тот стоит за моей спиной, дышит в затылок. Думаю: все – сейчас как даст кулачищами по хребту и свалюсь я как мешок на пол под удары его кирзовых сапог… И что самое смешное, совсем не думаю о том, что будет больно, а волнует меня только одно – как я явлюсь перед тобой и детьми весь побитый, в синяках и ссадинах!
Ислам нервно расхохотался, Салиму всю передернуло.
– Представляешь, меня могли больно бить, издеваться, а я думаю – как появлюсь перед вами или вообще появлюсь ли. А может, и лучше совсем перед вами не представать в таком жалком состоянии. Только следователь перешел почти на крик и стал выразительно посматривать на старшину, как тяжелая железная дверь открылась, вошел высокий и седой полковник. Следователь и старшина вытянулись как струнки, неспешно встал и я.
– Товарищ полковник, следователь Каримов ведет расследование…
– Отставить, товарищ Каримов, свободны! – Полковник неспешно занял место следователя. Раскрыл дело, просмотрел начатый протокол. – Так, Ислам, плохо твое дело, – и с улыбкой, пристально посмотрел мне в глаза. – Врагам сообщение передаешь?
– Я… я… Да никогда…
Полковник жестом остановил меня и говорит:
– Загремел бы ты лет на десять за такое в старые времена, но ладно, уже все не так, как тогда, да и заступники у тебя хорошие. Просят за тебя сам секретарь райкома и сам главный редактор газеты. Из моего кабинета не уходят, хоть и поздно. В один голос говорят, что ты бесценный работник. Редактор, товарищ Иргалин, аж признается, что ты уже лучше его разбираешься в газетном деле, говорит, что не сможет без тебя. Хваткий ты оказался, за что ни возьмешься, всему учишься быстро и толково все делаешь. Не скажешь, что деревенский. Та-а-ак, в твоем деле указано, что у тебя четыре дочери и что ты хороший семьянин. Характеристику такую на тебя написал партком редакции, что хоть сейчас в святые зачисляй! Заочно педучилище заканчиваешь? Похвально, учителя нам нужны. А вот товарищ первый секретарь говорит, что как только ты диплом получишь, отправит тебя учиться в высшую партийную школу. Не каждому такая возможность дается. А ты понимаешь, что такое эта школа? Это тебе прямая дорога в партийный аппарат, на самую верхушку! – И полковник указательным пальцем ткнул вверх и сам же с благоговением посмотрел туда и рассмеялся. Потом опять стал листать папку с делом.
– Тааак, что у тебя там с отцом? Посадили, но приговор отменили, освободили, умер своей смертью от болезни в сорок третьем. Что ж, это неплохо, неплохо. Здесь ты чист. – Захлопнул дело, взял листы с протоколом и опять пристально посмотрел на меня, я ни жив ни мертв: – Что ж, Ислам, не будем портить твою жизнь. Такие молодые люди, тем более способные национальные кадры, нам нужны. Посчитаем это шалостью, мальчишеством. Но… Сейчас тебя отвезут обратно в типографию, и за ночь ты будешь должен замазать черным все эти каракули на шапке газеты, и мы все это забудем. Согласен? И ты должен понимать, что номер этот люди должны получить на руки без минутной задержки, иначе, сам понимаешь…
От неожиданности и от счастливого спасения я не знал, как ответить, растерялся, ни бэ ни мэ. Он рассмеялся, порвал протокол. Меня отвезли в типографию, закрыли в кабинете, почему-то поставили охрану, и всю ночь я замазывал эти злосчастные царапины. До сих пор они у меня перед глазами пляшут, все еще мерещатся. Над самым последним номером уснул мертвецким сном…
Прожила семья в городе почти восемь лет. Часть лета проводили в Худайбердино – косили сено для коровы и овечек хозяйства матери. То старшая дочь Закия, то Галима, оторванные от своей семьи, жили всю зиму с бабушкой в деревне.
Городская жизнь по-разному повлияла на семью. Ислам, работая в газете, был постоянно окружен активом района. Постоянно совершал поездки по району, знакомился с людьми и… много красивых женщин его окружали. Не знала тогда Салима, что его часто стали обуревать сомнения: не рано ли он женился, не рано ли нарожали они столько детей, ведь большая семья становилась обузой для его дальнейшего роста. Он чувствовал, что смог бы стать большим руководителем. Его природная общительность, умение располагать к себе людей, находить неожиданные решения, его энергия и трудолюбие, настырность уже в редакции давали свои плоды. Надо бы двигаться дальше.
Не знала тогда Салима, что однажды, обуреваемый такими сомнениями, Ислам вышел с работы и ноги сами его понесли к новому кинотеатру «Металлург». Вокруг него уже выросли каменные трехэтажки, образовалась площадь с фонтаном, скамейками; парк за кинотеатром и фонтан стали местом прогулок и встреч горожан. Он уселся на скамейку и стал внимательно рассматривать проходящих мимо и прогуливающихся женщин. Он мысленно дал себе установку: если увидит женщину милее, красивее, привлекательнее Салимы, то бросит все и займется своей карьерой.
Много их прошло перед глазами. Вот стройная, фигурка точеная, вроде бы и красивая, но уж очень прилипчивый у нее взгляд, неприятна. Вот кудряшка, смугленькая, видно, что смешливая хохотушка, весело будет с ней за застольями, но умелая ли она хозяйка? Лица, лица, фигуры, ножки, талии, волосы… Долго он сидел, смотрел, анализировал, но так и не увидел ту, что превзошла бы его Салиму. Нет, она единственная. Бросив все сомнения, с легкой душой он вернулся домой. Неожиданно для Салимы с порога крепко обнял ее, расцеловал и весь вечер весело играл с дочками, шутил, балагурил, придумывал всякие игры.
Еще одно обстоятельство придавало этой жизни в городе привлекательности – хорошие соседи. Самыми частыми завсегдатаями в веселых застольях и почти родными тогда стали Шариповы. Глава семьи Гали – крепкий, черноволосый, с добрым и мясистым лицом, с неизменными очками с толстыми линзами в черной оправе, был заведующим районо. Его жена Фарида – чистоплотная, добрая и интеллигентная женщина – работала в райсовете. Они души не чаяли в детях Ислама и Салимы, так как бог так и не дал им своих детей. Добротную, богато по тем временам обставленную квартиру не оглашали крики, смех и возня детей, и потому они очень привязались к дочерям соседей.
Дочери же – Закия, Галима, Лиля и еще совсем несмышленая Земфира часто играли в саду в домохозяек – «варили» супы из трав, нарезали салаты из стеблей одуванчика, «заваривали чай» из лепестков растущих в саду цветов. Все это расставляли на садовом столике, где по вечерам в свободное время соседи играли в шахматы или резались в карты. И вот сосед Гали, несмотря на свою высокую должность, часто сам как ребенок подключался к этим играм – с удовольствием садился за стол и, нахваливая, восторгаясь умением детей, причмокивая «ел» и «пил» все, чем его угощали девчата, а те и рады стараться! В эти минуты в нем нельзя было узнать грозного и строгого начальника, перед которым трепетали директора школ и учителя всего района.
Еще одной любимой игрой детей была игра в модниц. Им всем нравилось, как одевается жена заведующего райсоветом Мастура-апай – высокая, стройная, с копной светлых волос, в ладном модном платье, она гарцевала в туфлях на высоких каблуках, что было редкостью в те времена. И вот дети, подражая ей, к своим башмачкам с большими усилиями привязывали пустые деревянные катушки от ниток, нарядившись во все красивое, шли по деревянному тротуару до «города» – к каменным домам, стараясь так же цокать каблучками по доскам тротуара, как соседка. Если в это время навстречу с работы шел Гали-агай, то издалека начинал ими восторгаться, хлопать в ладоши и, изображая галантного кавалера, кланялся им. Потом целовал каждой из них по очереди ручки, брал на руки и кружил над головой.
В квартире Салимы и Ислама часто ночевали приезжавшие по своим делам из деревень родные, друзья и знакомые. Пользуясь этим и для того, чтобы приезжим было больше места и не стеснять детей, соседка Фарида часто забирала их к себе на ночлег. Кормила разными вкусностями, укладывала спать в чистые и удобные кровати. И для всех детей эта квартира стала образцом сытой, безбедной жизни. Особенно большой зеленый абажур с витыми висюльками, освещающий уютным теплым светом большой круглый стол с богатой белой скатертью. Все это на всю жизнь для них стало символом благополучия.
Со временем семьи так породнились, что Гали с Фаридой стали и в шутку, и всерьез просить отдать им самую младшую, Земфиру, мол, у вас и так детей уже много, вам трудно, а мы вырастим ее в хороших условиях, дадим хорошее образование, и что она еще совсем маленькая и быстро привыкнет к новым родителям. Сначала все это говорилось в шутливой форме, предполагали, кем она станет, узнает ли, став взрослой, свою семью или напрочь забудет о них. Но, когда Салима родила уже пятого ребенка – сына, этот вопрос они подняли уже совсем серьезно: отдайте нам Земфиру, и все.
Конечно, в этом был свой резон. Тем более что у тюркских народов была традиция отдавать своих первенцев на воспитание родителям, и они полностью росли как их дети, не признавая своих кровных родителей, или отдавали ребенка братьям или сестрам, не имеющим детей. А тут хорошая, богатая семья, девочка будет расти, не зная горестей и бед. Но, когда соседи стали на этом серьезно настаивать, Ислам им ответил коротко и резко:
– Каждая из моих дочерей неповторима и ценна. Каждая любима и рождена в любви, и потому у нас нет детей для раздачи – все свои, родные кровинушки.
Салима же всерьез эти разговоры и не воспринимала, пропускала мимо ушей и думала: вроде бы умные и солидные люди, а такая глупость приходит им в голову. Как это – отдать свою дочь, она что, вещь?
Заочная учеба в педучилище давалась Исламу легко. Его пытливый ум полностью удовлетворялся добычей знаний, чтением множества книг. Кругозор его расширялся, опыт работы в школе сильно помог освоению методики преподавания предметов в начальной школе. Но самым трудным предметом для него был русский язык.
Когда, к великой радости семьи, он получил диплом учителя начальных классов, его вызвал к себе секретарь райкома. В просторном, обставленном тяжелой, добротной мебелью кабинете с кожаными креслами и диванами, его радушно встретил сам первый секретарь. По-свойски крепко пожал ему руку, приобнял. Расспросил о семье. Усадил на диван, сам сел рядом и начал:
– Ислам, у меня на столе лежит направление в Свердловскую высшую партийную школу. Осталось только вписать фамилию. Очень хочу вписать твою, для этого и вызвал. Что скажешь?
Заманчивое, конечно, было предложение. Сколько бессонных ночей он не спал, когда первый дал время подумать. Но как в совершенно чужом, огромном далеком городе жить с большой семьей на стипендию в пятьсот (дореформенных) рублей? Все предметы будут на русском языке. Понять поймет, а как отвечать? А жить с семьей в общежитии. Куда дети пойдут учиться? Здесь все-таки вокруг все свои… И друзья, коллеги, родня, сестра Салимы нет-нет да чем-нибудь помогут. Когда нужно, с детьми посидят, при необходимости и денег у них можно занять. Есть подпитка деревни – и картошки, и мяса можно привезти. А там? Нет, придется отказаться, не потянет он. Был бы один, разговора не было бы. Полетел бы, как на крыльях.
Тут, как назло, в райкоме после развенчания культа личности Сталина решили газету переименовать в «Ленинский путь» и издавать на русском и башкирском языках. Опять русский язык! Не сможет он проверять, корректировать русские тексты, и писать тоже не сможет. Какой же он тогда ответственный секретарь?
Пошел он тогда в районо и уже как дипломированный учитель попросился в школу. Ему предложили в ближайшее башкирское село Серменево, что в тридцати километрах от города. Но он отказался и попросился обратно в Худайбердино.
В Худайбердино Ислам с азартом взялся за обустройство маленького дома с елью во дворе. Большой семье – еще в городе после четырех дочерей родился первый сын – было очень тесно в старом домике. За лето с друзьями срубил такой же по размерам сруб-пристройку, к зиме его собрали на фундаменте и подвели под общую крышу. К зиме же он сам на месте маленькой, вечно дымящей печурки собрал настоящую русскую печь с духовкой и лежанкой наверху, которая стала любимым местом игр детей – и тепло, и отдельное свое маленькое помещение. Дома стало тепло и уютно.
На следующее лето в пристройке прорубили окна, дверь и постелили полы. К осени она стала полностью жилой. В ее углу он опять-таки сам собрал голландскую печь.
Изменилось и окружение дома – из остатков бревен сруба собрали баньку, срубили большой теплый сарай с сеновалом и навесом, построили дощатый дровяник. К дому пристроили закрытый чулан, и, как продолжение чулана, с обратной стороны Ислам соорудил себе полузакрытую мастерскую, где он в свободное время мастерил для дома мебель. На третий год друзья по очереди поставили друг другу вместо жердевых ворот настоящие дощатые русские ворота. Ислам свои украсил резными элементами. По новым воротам можно было узнавать, где живут дружившие с детства ровесники Ислама.
Салиме с Зухрой тоже доставалось работы. Зухра ткала из лоскутьев тряпья половики. Для большой семьи вместе шили и набивали гусиными перьями подушки, шили матрасы, одеяла. Салима украшала вышивками шторки, скатерти. Она первая в деревне в палисаднике, вскопав грядки, посадила морковь, репу, лук, чеснок. Позже и огурцы с помидорами. Деревенские сначала кривились, мол, траву какую-то растит. Коровы, что ли? Но со временем, все это распробовав, стали у нее учиться садоводству.
За короткое время маленький серый домик с пустынным окружением, где единственным естественным украшением была стройная ель, стал самым красивым и ухоженным. Перед домом Ислам разбил палисадник и засадил его черемухой. От соседей отгородился добротным, как стена, составленным из расколотых пополам сосновых бревен забором. Внутри дома появились узорные росписи на потолке, печатные узоры на печи.
Вдобавок Ислам купил первый в деревне мотоцикл, что добавило еще большего уважения к нему у сельчан. Распугивая кур, поднимая клубы дыма, с непривычным для деревни стрекотом мотора и запахом смрадного выхлопа, он выезжал за ворота, чтобы на чистом поле у деревни учиться езде. За ним гурьбой бежали мальчики и, столпившись у края поляны, с завистью смотрели на чудо-технику. Когда Ислам останавливался, подбегали, окружали мотоцикл и просили:
– Посади меня, агай, посади!
Уступая назойливым просьбам, хозяин мотоцикла разрешал самому надоедливому сесть за руль и через несколько секунд довольному, счастливому говорил:
– Ну что, посидел? Теперь слезай!
Зухра не могла нарадоваться достижениям сына. Вот и депутатом сельсовета выбрали – все вопросы решает сам. В школе – уважаемый учитель. И в семье все хорошо. Хоть и по-прежнему не нравились ей в невестке Салиме кротость, излишняя скромность и сострадание, доброта, но нарожала она красивых и умных детей. Ухожены они, всегда красиво одеты. Нравилось Зухре и то, что Заят всегда был рядом с братом. Учился у него всему и даже в чем-то превосходил его. Если Ислам из-за того, что брался за все и всегда был сильно занят, многие поделки делал поверхностно, то Заят все доводил до совершенства.
Но самым главным теперь в жизни Ислама стала школа. Вооруженный методикой и новыми знаниями, он совсем по-другому стал вести уроки. Так как школа была малокомплектной, он здесь был и директором, и сам себе завучем, и хозяйственником, и учителем четырех классов. Приходилось одновременно работать сначала с первым и третьим классами, затем приходили второй и четвертый. Искусство учителя в таких школах было в том, чтобы ни один из классов не бездельничал. В одном классе он объяснял новый материал, а в это время другой класс выполнял задание, работал самостоятельно.
Как-то осенью Ислам повел четвертый класс к реке Зилим. Зачем-то сам вооружился лопатой, детям дал ведра. Когда спустились к пойме реки, он сказал:
– Сегодня урок природоведения проведем здесь. Я вам рассказывал про отличия песка и глины – песок фильтрует воду, а глина не дает воде просочиться дальше в грунт. Но нас сегодня интересует глина. Она бывает разных цветов и разного качества. Из глины лепят горшки и другие предметы, потом сушат и обжигают. Вот и мы с вами на уроках труда будем лепить из разных сортов глины игрушки и пробовать их обжигать. И нам нужно понять – какая глина для этого окажется лучшей.
Только дети хотели побежать вдоль русла для поиска глины, как их учитель остановил и спросил:
– А как отличить глину от песка и простого грунта?
Ученики смущенно молчали.
– Вот, не знаете, а уже готовы пуститься в поиски. Так вот, и песок и грунт в руках рассыпаются, размываются водой, а вот глина воды не боится, смоченная становится как пластилин. Чтобы найти хорошую глину, берите горсть в руки и, смочив водой, разминайте.
Так доходчиво и понятно он объяснял любой материал. Долго шли они вдоль реки, ковыряясь в прибрежном грунте. Найденную глину раскладывали по ведрам, чтобы запомнить место пробы – ставили колышки.
Но не только для изучения свойств глины молодому учителю был нужен этот материал. Определившись с лучшей глиной, они еще раз сходили к реке и набрали этой глины несколько ведер и… Ислам дал им задание – лепить головы зверушек так, чтобы их можно было надеть на пальчик. Детишки удивились, не понимая сути задания, но, когда Ислам сказал: «Самые лучшие работы станут основой будущего кукольного театра!», работа закипела, и уже к Новому году вся деревня с восторгом смотрела первый в их жизни кукольный спектакль.
Лучшие слепленные головы он сам подправлял, затем долго их сушили и прямо в печи обжигали, затем раскрашивали. На тех же уроках труда девочки сшили костюмы, учитель сам нарисовал декорации, и после долгих репетиций спектакль был готов.
– Ах, ах, ах, смотрите-ка – как живые, заразы! И руками шевелят, и головы поворачивают! Еще и разговаривают! Ну Ислам, ай Ислам – научил же детей, ай молодец! – раздавалось со всех сторон.
Уроки Ислама проходили в полной тишине – уважение к учителю было абсолютным. Попробуй не послушайся – учитель знал всех родителей и прямо по дороге из школы мог зайти в дом непослушного ученика и поговорить с ними.
Но это не касалось одного ученика – Ярмухамета, сына Булякбая. Еще до Ислама он по два года сидел в каждом классе и потому был самым старшим, большим и здоровым. Да и в большой семье он был самым старшим. И, как старшему, все заботы по хозяйству доставались ему – он рос настоящим, крепким и хватким мужчинкой. Работал во дворе как заведенный, его энергии и задора хватало на все, и потому он не мог просто и тихо сидеть на уроках – вертелся, всех задевал, разговаривал, и ему не было никакого дела до скучных задачек по арифметике и чистописанию – ручка с пером в его мозолистых руках не держалась, все его тетради были в кляксах, а вместо письма – каракули.
Сколько ни пытался Ислам его урезонить, сколько ни разговаривал с родителями – результатов никаких. И когда весь класс готовился к контрольной работе и внимательно слушал учителя, Ярмухамет, мешая всему классу, вконец вывел из себя терпеливого учителя. В ярости он схватил непослушного за шиворот и потащил из класса. Завел его в соседний кабинет, служивший и музеем деревни и учительской, поставил у стенки и стал увещевать:
– До каких пор ты будешь срывать мне уроки? Все хотят учиться и стать людьми, один ты ничего не хочешь. Что ты будешь делать без образования, в наше время и на работу не возьмут тебя, обалдуя!
Но что бы ни говорил учитель, Ярмухамет нагло скалился, обнажая крепкие зубы.
– Чего ты все смеешься, ты хоть понимаешь, что я тебе говорю?!
И когда мальчик, совсем потеряв стыд, развязно расхохотался, выдержке Ислама пришел конец и он, не помня себя, взял его за грудки и с силой стукнул головой об стенку. Озорник тут же стих, покраснел и медленно сполз по стенке…
«Все, – думал Ислам, возвращаясь после отвратительного дня домой, – сейчас Ярмухамет пожалуется родителям, они придут ко мне с разборками, а может, и сразу в районо напишут… Кончился я как учитель – как я мог на мальчика руку поднять?»
Но никто к ним домой с разборками не явился. На следующий день Ярмухамет сидел на уроках тихо и спокойно…
Прошло несколько лет. После четвертого класса непослушный Ярмухамет уехал, каким-то образом окончил восемь классов и стал учеником ГПТУ. Когда по окончании учебы его призвали в армию, он приехал в деревню – остепенившийся, по-городскому, сносно одетый. К концу уроков здоровый, широкий в плечах, высокий Ярмухамет пришел в школу. Увидев его, еле вмещающегося в проем двери, Ислам подумал: «Наверное, пришел мстить за тот случай… Как бы с ним справиться – на голову выше меня…»
Ярмухамет тепло поздоровался:
– Агай, давай посидим за моей партой, хочу с вами поговорить…
Все еще подозревая неладное, Ислам умышленно сел справа от него: мол, захочет ударить – правой будет несподручно. Но Ярмухамет достал из-за пазухи бутылку «Московской», из кармана два стакана и закуску.
– Давай, агай, выпьем. Мне ведь через неделю в армию.
«Ага, – все соображал Ислам, – хочет сначала напоить…»
Разлив по стаканам водку, юноша помолчал, как бы подбирая слова, и тихо, с волнением начал:
– Агай, спасибо вам за тот урок… Больно мне тогда было, ой как больно. Сначала я все думал – где бы вас подкараулить да отомстить. Дурак я был, ой дурак… Но потом до меня дошло – все нормально учатся, все до одного вас любят. У всех на устах: «Ислам-агай то сделал, Ислам-агай то сказал!» Только я один как дурак – кроме отцовского двора, коров с лошадьми, навоза да дров, ничего не видел. Этот больной стук об бревно стенки вразумил меня, как будто вы какую-то кнопку этим во мне включили.
Он чему-то поулыбался, отпил, закусил, правой рукой приобнял учителя:
– Я ведь после этого стал заново по ночам читать учебники и до многого докопался, только из-за своей вредности вам не показывал свои добытые знания. Потому и смог окончить восемь классов и учиться в ГПТУ, теперь я, агай, с профессией – и столяр, и плотник. Спасибо вам, Ислам-агай, дорогой вы наш учитель…
Но еще один ученик на давал покоя Исламу.
Малдыбай – ровесник Ислама, к месту и не к месту бахвалился тем, что он потомок батыра Уразбая. Женился довольно поздно, и у него родился единственный сын Халиль. Муж с женой души в нем не чаяли, баловали, как могли, позволяли ему все. Когда Малдыбай был недоволен женой, говорил еще маленькому, неразумному сыну:
– А ну, иди-ка, сынок, ударь свою маму, пусть не перечит мужу.
И когда Халиль со всей силой бил мать маленькими кулачками, отец хохотал во все горло. Но и когда сын подрос, Малдыбай не бросил эту полюбившуюся ему шутку:
– Бей маму! – и в хохот.
То же самое продолжалось и на улице. Сидя на скамейке, Малдыбай заставлял сына драться с мальчиками.
– Ты потомок батыра Уразбая, победившего Хамитбека, бей всех подряд, будь достойным главы нашего рода!
Если побеждал, радовался – хвалил сына, а если били его, то пара шлепков доставалось от него обидчикам:
– Не смей моего сына обижать!
Рос Халиль ни к чему не приспособленным. Сколько Ислам ни бился с ним в школе, тот так ничему и не научился. Ничто его не интересовало. На увещевания учителя, на его требования не баловать и приструнить ребенка Малдыбай лишь отмахивался и говорил:
– Он у меня единственный Малдыбаич, пусть делает что хочет, я ему разрешаю… Потомку батыра Уразбая все можно!
А история этого батыра и других основателей деревни была тесно связана с родником Албар (Албар шишмәһе)…
Если идти от деревни Худайбердино в сторону заводского поселка, взойти на первый взгорок и спуститься вниз, то попадешь на укрытую от ветров и солнца, богатую разнотравьем долину родника Албар. Свое название Албар взял от того, что здесь в давние времена содержали скот, для этого строили навесы – албар. Очень удобным было это местечко – и водичка, и прохладная тень между двух пригорков. Да и живность сама выбрала это место без вмешательства людей – много тропинок лесного зверья вело к этому водопою.
Со временем здесь обустроили простые навесы из жердей и лубяных крыш и из года в год, из десятилетия в десятилетие место это стало стойбищем коров, лошадей и овец.
Такое благоденствие продолжалось до тех пор, пока не умер глава потрепанного, обветшалого и кое-как унесшего ноги из-под копыт джунгар рода Худайгула. Долго род бродил по горам и лесам в поисках тихого пристанища и набрел на это место, где остатки скота вдруг стали пить воду из этого родника, умиротворенно улеглись и, как их ни гнали беспощадными кнутами пастухи, так и не тронулись с места. А когда бредущие в поисках места для житья чуть перевалили пригорок, увидели это пространство – самое удобное место для аула, его так и прозвали Худайбердино – Богом данное.
Но не стало Худайгула, его кости обрели вечный покой на кладбище, им же устроенном на боку полулысой горы с крутым каменистым склоном с видом на деревню. Вот тогда и начались распри между его сыновьями. Как и водится, каждому из них казалось, что отец неправильно разделил скот. Особенно злобился старший, Хамитбек. Скот младшего Уразбая плодился и прибавлялся, а его часть, наоборот – худела и уменьшалась. Невдомек ему было – Уразбек ни дня не оставлял свои стада без присмотра, а Хамитбек мог несколько дней пировать, пуская под нож овец и коров. Злости алчному старшему добавляла недалекая жена: «Твоему отцу младший был больше по душе, вот и отдал он ему скотину получше, а тебе захудалую! Скоро совсем без скотины останемся, пойдешь к нему в пастухи наниматься!»
Злое он тогда замыслил… Издавна в глубине гор, меж скальных расщелин в землянке, вырытой под корнями упавшей вековой сосны, жила старуха. Никто не знал, как ее зовут и как она там одна живет. Боялись ее. Скот, зверье и охотники обходили это место стороной. Вокруг ее подземелья было много сухостоя, валялись и висели на кольях черепа животных. Путнику, оказавшемуся недалеко, в нос бил запах тошнотворного дыма из ее очага. Разное про нее говорили – кто-то называл ее злой колдуньей, насылающей на людей болезни, проклятья, кто-то, наоборот, рассказывал о том, что многих она спасла от болезней и сглаза.
А совсем древние старики рассказывали, что в молодости она была лучшей знахаркой при степном бае (богаче), и звали ее Карлыгас. Лечила она его род травами, заговорами, спасала раненных в боях, вправляла кости, принимала роды. К ней приходили люди и из других родов, аулов. Жила она в своей богатой юрте в полном достатке – благодарные за лечение расплачивались и скотиной, и одеждой, и едой.
Была Карлыгас очень привлекательной – луноликой, гибкой и стройной. На ее беду, на нее положил глаз сам бай, чем сильно разозлил самую старшую жену байбисе. Хоть и было у того семь жен и вроде бы нечего ревновать, но она понимала, что своей красотой, умом и умениями Карлыгас затмит их всех. Со временем станет главной, и все наследство бая достанется ей и ее детям. Не могла она допустить такого. В ее голове созрел коварный план…
Между родами, становищами, по степям бродила еще одна непризнанная знахарка. Она все пыталась пристроиться к чьему-либо кочевью, но особых успехов в лечении не имела, и потому никто ее к себе не принимал. Она и стала союзницей байбисе. Вместе они очернили Карлыгас. В снадобья тайком подсыпали отравы, и один за другим страшной смертью стали умирать у нее лечившиеся. А байбисе пустила слух, что Карлыгас наняли, посулив богатства, извечные враги рода, что она пообещала им извести батыров рода, подрастающих воинов и юных дев, способных рожать здоровых детей, и сдать род врагам.
Бай сначала не верил этому. Но когда пали лошади и несколько самых сильных воинов, лечивших свои раны у нее, и все вокруг только и судачили про предательство Карлыгас, он задумался. И окончательно принял решение, когда, по замыслу байбисе, она сама притворилась умирающей и, кое-как размыкая губы, прошептала, что брала взвар из трав от боли в животе у Карлыгас и теперь умирает. Поверил тогда бай и принял жестокое решение – неделю везли молодую знахарку, привязанную поперек седла к далеким горам и лесам. Привязали в глухом лесу к дереву и почти голую оставили в лесу умирать. Как она выжила, как прошла одна сквозь дремучие леса и горы в этот самый дальний, дикий закуток Уральских гор, никто не знал. Все были уверены в том, что она вступила в сговор со злыми духами и потому осталась целой и невредимой.
К ней и собрался Хамитбек. Набрал подарков: пушнины, одежды богатой, вяленого мяса, курута и, набравшись храбрости, пустился в путь, по дороге в сотый раз обдумывая, как оговорить Уразбая и привлечь старуху на свою сторону. При приближении к жилищу знахарки натерпелся страха, сто раз пожалел о своем решении, но назад идти еще страшнее, и он предстал перед ней.
Вся закутанная в непонятное тряпье, куски кожи, сгорбленная беззубая старая Карлыгас наводила страх. Встретила неприветливо, на дары и угощения и не взглянула.
– С чем пришел, зачем проделал такой путь? Злое замыслил? Зло издалека чую, от человеческого зла и пострадала, но зла никому не желаю.
– Выслушай меня…
– Нет! И слушать не стану. Уже вижу – нет правды в твоих глазах. Ты алчен и зол. Ты готов к предательству, не пожалеешь и свою родню. Уходи с чем пришел!
– Но…
– Нет, я сказала. Да, я многое могу… И, если бы не ревность и алчность, женское коварство, многим людям смогла бы помочь. Но люди изгнали меня…
– Неправду о тебе люди говорят, – разозлился Хамитбек. – Я вижу не всемогущую колдунью, а жалкую старуху, прозябающую в вонючей яме!
– Уходи с чем пришел! Я и не была колдуньей. Я знаю все травы. Одна и та же трава может и убить, и вылечить. Люди слепы, им не дано то зрение, что есть у меня… Вот этот пучок трав, если его отварить и процедить, спасет скотину от многих напастей. А если просто кинуть в холодную воду, то скотина падет.
Услышав это, Хамитбек пустился на хитрость:
– Хорошо, ты права, нельзя другим причинять зла, я все понял. Только уже поздно. Не дойду я до своего аула, разреши мне остаться здесь, переночую у твоего очага да рано утром уйду…
А ушел он рано утром с пучком этой травы за пазухой…
С тех пор и начался мор в стадах Уразбека. Недалеко от родника Албар вырос целый могильник.
Узнав о походе брата к лесной старухе и поняв причину мора, Уразбек пошел войной на брата. Много невинных пастухов и воинов погибло. Верх взял Уразбек. Утвердившись во власти, он решил отомстить за все и повел своих воинов в глушь к старухе. На его глазах воины подняли на копье ее одряхлевшее, невесомое тело… И когда старуха испустила дух, ее еле чадящий очаг вдруг вспыхнул, хлопнул взрывом искр и облако едкого удушливого дыма окутало ее убийц…
Много лет с тех пор прошло. Уразбек внезапно ослаб и умер от непонятной болезни, как и те воины, бывшие с ним у очага старухи. Время не пощадило некогда полнокровный род, он ослаб, обветшал.
Некогда приносивший прохладу, плодотворную влагу родник заболотился, и много непонятного стало твориться в его окрестности: запоздалых путников по ночам преследовали подвижные, непонятно откуда взявшиеся, святящиеся холодным светом снопы огня. Кто-то видел бредущую следом, парящую в воздухе голову собаки без тела, кто-то слышал голоса, шум стада в пустом поле…
А уже при жизни Салимы и Ислама в деревне, когда случалось что-то страшное, непонятное, говорили, что это проделки духов родника Албар… Люди ни с того ни с сего совершали непонятные, скверные, а иногда и трагические поступки. Жена в порыве ревности проткнула иголкой мужское достоинство спящего мужа… На сеновале муж с женой задушили больную мать главы семьи, не желая за ней ухаживать…
Перед армией Халиль, сын Малдыбая и, по его словам, прямой потомок батыра Уразбека, стал здоровым как бык. С такой статью да силищей в борцы бы ему, стать бы батыром, побеждать всех на сабантуях. Но ни у кого не поворачивался язык так его называть – имя «батыр» нужно заслужить. Кое-как отслужил Халиль в армии и, нигде не работая, так как ничего не умел и не хотел, стал пить. Когда у родителей заканчивалось спиртное и деньги, стал просто их, стареющих, нещадно избивать, требуя выпивки. В такие минуты они, избитые, чуть не покалеченные, едва унеся ноги, прятались у соседей. Житья не стало в собственном доме, на них не оставалось и живого места. На требования Ислама, как депутата, заявить о побоях в милицию и попугать сына – может, образумится, те отвечали отказом: сын же.
В пьяном угаре здоровяк Халиль во дворе пинал ногами мать, Малдыбай полез ее спасать. Но увалень Халиль одним ударом сшиб с ног отца. Кое-как вскочив, он бросился к дому. В чулане Халиль его нагнал, Малдыбай, споткнувшись, раскинув руки, упал на лестнице.
И тут его рука нащупала топор. Он схватил его и развернулся к сыну, держа топор перед собой, хотел его напугать. Но пьяный сын тоже споткнулся и с размаху всей тяжестью своего здорового тела упал грудью прямо на лезвие топора…
Суд после показаний всех соседей оправдал Малдыбая…
Жизнь в Худайбердино, полная деревенского труда, буднично шла дни за днями – весной заготовка дров, чистка покоса от сухих веток, валежников, остатков сена на месте вывезенного зимой стога, работы в саду и огороде; летом – покос, и лишь конец августа, если удавалось быстро справиться с сенокосом, оставался свободным для отдыха. Осенью – копка картофеля; зимой – перевозка сена под крыши сарая и уход за скотиной.
И все эти деревенские будничные дела – на плечах Салимы: приготовить еды для семьи и работников, подготовить одежду для работы – варежки, валенки, рукавицы, – все это надо было выстирать, если надо, подштопать, залатать. Приготовить походную еду в лес, да еще между всем этим – забота о детях, об их здоровье, учебе.
С особо большим трудом давалась подвозка сена в феврале, когда лес утопал в метровых слоях еще не слежавшегося пушистого холодного снега, который февральские бураны легко переносили с места на место, заглаживая и утрамбовывая. Поэтому на продуваемых местах снег бывал по колено, а в распадках, ложбинах его набивало выше пояса. Лошади торили дорогу к стогам, по брюхо проваливаясь в эти сугробы, рывками, скачками вырывались из вязкого плена.
С такими трудами добравшись до заснеженных, заледенелых стогов, первым делом вспотевших и дрожащих от усталости лошадей укрывали попонами, отпускали поперечные ремни на оглоблях и давали сена с саней. Сами же, вооружившись лопатами, начинали вкруговую очищать стог, готовить площадку для погрузки сена. Развязывали изгородь из жердей, и кто-либо помоложе забирался на стог и начинал с него скидывать снег, обивать его железными вилами, освобождая от наледи.
Внизу же откидывали комья слежавшегося снега от стога, очищали вкруговую весь стог до основания, до земли – иначе не выдернешь сено из этих сугробов. И лишь потом подводили лошадь к приготовленной площадке рядом со стогом, надежно устанавливали сани – чтобы не провалились, не скособочились. Затем сани обкладывали поперечными жердинами и начинали в особом порядке укладывать пласты хорошо утоптанного летом сена – здесь главное, чтобы воз получился равномерным, симметричным по отношению к саням, иначе на неровной, извилистой и едва протоптанной в снегу дороге с крутыми подъемами и спусками он свалится, не доедет до места.
Когда воз становился выше крупа лошади, начинали его готовить к перевозке – затягивать специально приготовленным приспособлением – березовым гнетом (баҫырау). Получался как бы рычаг – один его конец обвязывался в начале саней, задний конец под острым углом торчал над возом, и его при помощи аркана под большим усилием затягивали, пока этот гнет не становился параллельно саням. Так обеспечивалась устойчивость воза – он не рассыпется по дороге, не выпадет.
Сено грузили в несколько саней. Обычно стог в зависимости от размера вмещался в три или пять возов. Затем вся эта вереница шла к деревне, иногда по дороге застревая, на косогорах сваливаясь набок. И тогда остальные, спешившись, помогали пострадавшему. Уже в деревне сено, плотно утрамбовывая, чтобы хватило места всем возам, закидывали под крышу сарая. Потом ужинали у хозяев, обильно запивая еду пахучей медовухой.
Кухня в это время заполнялась чужими терпкими запахами. Это и запах сена, мороза, конского пота и дегтя со сбруи, запах махорки, да и сырых портянок, развешанных на больших грубых валенках у входа.
– Кто ставил первый стог у входа в твой покос, а, Ислам?
– А что не так, Малдыбай?
– Как что не так!? – громко урчал своим хрипловатым басом Малдыбай. – Я замучился подрубать у земли сено, чтобы хотя бы на одну вилу сберечь сено твоим коровам! Твой стог так разлегся на земле, что сугробы придавили его низ да так приморозили, что теперь весной сам этот пласт в копну сена отковыривай да отдельно перевози. Надо же хорошенько подбивать низ стога вовнутрь, чтобы сено не мокло от дождей и не заваливал его сугроб.
– Да и второй стог тоже негож, – вмешивался рябой Султан. – Середину стога кто неумело протоптал? Ребенок малый на стоге стоял, что ли? Вся дождевая вода шла по стожару, как из ручья, и приморозила сено к шесту. С полкопны почерневшего негодного сена выкинули. Все тебя, степняка, учить надо. Правильно сложенный стог ни дождей, ни снега, ни морозов не боится, – горячились подвыпившие возчики.
– Еще одно губит с трудом убранное твоей семьей сено – ленишься ты делать настоящий стожар из шеста и все пользуешься растущими в твоем покосе молодыми березами. Конечно – отрубил лишние ветки, приторочил подпорки и клади сено в стог. А ведь вершина этой березы живет и от ветра раскачивается, вот середина твоего стога и обнажается для дождевой воды. Вот полстога и нет. Брось ты это, Ислам. Делай все как положено!
– Да уж, Ислам, хоть ты и учитель наших детей, но правильно ставить стога тебя учить и учить! Ведь стог должен быть по форме, как яичко, вверх острием, – дождь скатится по крутым бокам, снег не уляжется. Внизу сугроб не придавит низ стога, не приморозит…
И разгоряченные, насытившиеся горячим бульоном с картошкой и лапшой сельчане, все споря, шутя и подначивая друг друга, полукругом садились у топки печки – кто прямо на пол, кто на поваленный бок табуретки. Доставали кисеты, смачно плюя, скручивали и начинали пыхтеть махоркой.
Салима в это время убирала пустые тарелки, ложки, обглоданные косточки, протирала стол и готовила чай.
– Вот, Салима-килен, – шутливо обращались они к ней. – Ругаем твоего Ислама – детей наших уму-разуму учит, на всех инструментах играет, ему что мандолина, что гармошка или баян, что курай, картины рисует, такую красавицу у нас у всех из-под носа увел, да таких детей нарожал, а правильно стог ставить, чтобы мы зимой не мучились, так и не научился. Бросай ты его, Салима!
Как-то в апреле, когда снег уже сильно подтаял, но еще были целы санные дороги, Айса-карт подрядился подвезти остатки сена с обнажившихся оснований стогов. С четырех стогов набрал он почти целый воз. Выгрузил все, подчистил за собой двор, обиходил своего верного друга, без которого у него не было бы этих небольших подработок. Затем у хозяев с наслаждением пил медовуху. На предложение Салимы налить чаю он отмахивался:
– Что ты, доченька, такую благость с желудка чаем смывать! Не надо мне чая! – и несколькими нарочито заметными движениями пододвигал опустевшую кружку в сторону хозяйки. Когда он уже заметно захмелел и его густые брови закрыли грустные увлажнившиеся глаза, любуясь играющими у голландской печи младшими дочками Салимы, которые еще не ходили в школу, обращаясь к пришедшему с уроков Исламу, сквозь навернувшиеся слезы выдавил:
– А ведь я таких же двух прелестных кудряшек там, в Германии, оставил…
Салима и Ислам переглянулись. Что это старик мелет, какие дети на войне, живым бы вернуться. Да и откуда у коротышки Айсы, которого за маленький рост за глаза называли «метровый Айса» и никто всерьез его не воспринимал, могут быть в Германии дети? Хотя иногда пьяным он и выкрикивал гортанные немецкие слова, а иногда выдавал и целые тирады, но кто после войны не повторял тех слов, что слышали там. И если бы Ислам поднял его на смех, то он бы и сам, наверное, посмеялся и ничего бы не рассказал. Но хозяин дома, мудро промолчав, подсел к столу, молча покушал, подлил старику еще медовухи и осторожно спросил:
– Агай, как? Откуда у тебя там дети? Ты же никому ничего не рассказывал.
– Эх, Ислам, да разве можно все рассказывать?.. Народ готов все на смех поднять. Да и что рассказывать об этой проклятой войне. Это вон в твоей школе кино красивое крутят про эту бойню, не так там все красиво было… Там было страшно… Это сейчас по радио рассказывают и в газетах пишут про подвиг народа. Да так напишут и снимут, как будто все точно знали, как надо воевать, куда бежать и стрелять, сколько там врагов, сколько наших, что мы обязательно победим, и все там герои. А там все не так… Лежишь ты в своем сыром окопе, пережидая артобстрел или бомбежку, и тебе так и кажется, что вот этот снаряд со страшным свистом летит прямо к тебе, и все внутри скукоживается, душа в пятки… Кто не был под бомбежкой, тот никогда до конца не поймет смысл этого выражения. Заканчивается все, и в страшной тишине не знаешь, жив ли еще кто или тебе одному повезло. Все так перемешает, что и не знаешь, откуда враг придет и много ли их там… Эх-ххх! Разбередил я себе душу! Никому ничего не рассказывал, вам расскажу, хорошие вы люди.
Прихлебывая медовуху, время от времени останавливаясь, чтобы вытереть наворачивающиеся слезы, он рассказал, что попал в плен сильно контуженным. Командир отправил его с донесением в штаб – связь потеряна, положение было безвыходным, боеприпасы на исходе, а подмоги нет. Рядом разорвался снаряд, и бегущего Айсу откинуло в сторону, контузило. Когда пришел в себя, вокруг была тишина, видимо, бой закончился. Не зная, что мимо него идут немцы, он застонал. Его подняли, осмотрели и, видя, что внешне цел, отвели к остальным плененным.
Так началась его жизнь в этом кошмаре. После всех переходов от одного огороженного полевого лагеря к другому, где пленные мерли как мухи, он все же выжил и доехал в эшелоне до лагерей в Германии.
– Я не знаю, как я выжил, Ислам, – шептал он, обессиленный воспоминаниями, нервно похлопывая себя по лысине склоненной над столом головы. – Такие мужики сдавали, такие богатыри становились тряпками. Многие сходили с ума. На чем душа держалась – голодный, замученный работой на каменоломне. Но мне так хотелось домой, в свою родную деревню! Когда умирал от жажды, мне снился наш родник, что бьет из-под горы Маяк, я видел себя на нашем покосе – по пояс раздевшись, кошу родную травушку, купаюсь в Зилиме… И это было такое сильное желание, что только оно мне, наверное, и придавало силы… Но все же однажды я совсем сдал и ушел в спасительный от всех мук сон и уже проснулся на мягкой перине. Не знаю как, но меня забрала к себе домой местная фермерша Маргарита. Как ей удалось это, я не знаю. Но она выходила меня, я встал на ноги…
Далее Айса-карт вовсе возбудился, вспоминая, как крепко и умно устроен хозяйский двор немцев, какой везде порядок и чистота, как все надежно и разумно. И в это время он, морща нос, крутил головой, как будто показывая, что здесь вокруг все не так. Муж хозяйки погиб на Восточном фронте, она была одна, и Айса стал ее первым помощником. Быстро разобрался в сельхозинвентаре, оборудовании, да и за работой постепенно освоил бытовой немецкий язык. И как-то само собой оказался в постели тоскующей по мужской ласке одинокой немки. Тогда уже война шла к концу, немцам было не до смешения крови немки с горным безграмотным башкиром. У них родились две дочки – старшая белокурая, младшая черненькая…
– Как они лопотали на немецком! Зайду в дом – они бегут ко мне, шлепают босыми ножками по полу, и каждая старается раньше другой запрыгнуть в мои объятия. «Mein Vater, main liblich Vater!» – верещали они. А у кухонной печки сияет от счастья Маргарита. Вся в белом, высокая, здоровая, румяные щечки, белокурая. Ростом я ей был по грудь. Ох и строгая она была. Все по часам до минуты – завтрак, обед, ужин, отбой. У нас в армии не так было, как у нее. Даже дочки шалили как будто по часам! У них это, видимо, с рождения заложено. Как только мама скомандует спать, они тут же собирают в коробки свои игрушки, расставляют их в заведенном порядке, как по линеечке, расплетают волосы, чистят зубы, переодеваются в белоснежные ночнушки, целуют родителей и после маминых молитв на боковую. И все это молча, без всяких капризов. А какая везде идеальная чистота и порядок!
И Айса, похлюпав носом, допив очередную кружку медовухи, пошатываясь, дошел до печки, присел. Открыл печную дверцу, достал свой кисет и, покашливая, запыхтел махоркой. Хозяева, удивленно переглядываясь, молча ожидали продолжения удивительного рассказа. Вот тебе и Айса-карт! Кто бы мог подумать, что обычный чудаковатый старичок деревни полноценно жил на немецкой земле. Для всех он был работником на подхвате – кому сено привезет, кому дрова, кому покосит или плотничает.
А самым примечательным и запоминающимся для всех была его пляска в праздники. Захмелевший, улыбаясь во все круглое, несколько бабье лицо, он с непередаваемым удовольствием не спеша пускался в свой сольный башкирский пляс. Начинал он неторопливо, как будто примериваясь, разминаясь, мягко переставляя ноги, притоптывая. Затем под звуки курая разворачивал перед подбадривающе хлопающими сельчанами целую сценку. Постепенно он ускорялся, крутился на месте, выделывая ногами изящные и легкие плясовые коленца. Но самым главным действующим в этой пляске было его лицо – он под такт музыки вскидывал свои черные дугообразные мохнатые брови, весело всем подмигивал и улыбался. Его брови, каждая по отдельности, независимо друг от друга, а иногда и вместе, отдельно от тела – ног, рук, стоп, колен, – исполняли свой удивительный танец.
Но и это еще не все – наплясавшись, он начинал хрипловатым голосом петь частушки:
– Так как же ты бросил все это, Айса-агай, как домой-то вернулся? Там же у тебя все было – живи не хочу, а ты опять в эту деревушку на людей за копейки батрачить? – нетерпеливо прервал тишину Ислам.
– Да, все там у меня было. Маргарита моя пылинки с меня сдувала, сытно кормила колбасами, которые сама делала и продавала. Но все это поперек горла встало – воздуха мне родного и вольного не хватало. Весь этот Ordnung (порядок) для башкира смерть! И стал я думать про отъезд домой. Только заикнусь – она в слезы, рыдает. Обнимет мои колени пухлыми руками, как путами, обвяжет и рыдает. Долго терпел. Во сне каждую ночь Худайбердино видел, Зильмердак родной, Зилим. Дома наши простые деревянные, коров наших с их лепешками. Там ведь даже запаха этих лепешек не учуешь, все чисто, как в больнице. Как скошу газон перед домом, так и валяюсь на нем – запах скошенной, подвялой травы нюхаю и плачу. Не выдержал я и пошел в нашу комендатуру, тайком ушел, даже не попрощался…
Хозяева удивленно молчали. Никак не могли представить неопрятно одетого, с вечно распахнутым воротом, с вылезающим, не заправленным в штаны подолом рубахи, в толстых и грубых шерстяных носках, в галошах – живущим в Германии. И уже смотрели на него совсем другими глазами.
– Долго меня таскали особисты. Судили. Чуть предательство Родины не впаяли. Дали срок, но за примерное поведение… А что я могу натворить на зоне? Ухаживал за лошадьми. Меня отпустили раньше. Вот поэтому-то и вернулся я поздно. Поэтому нет у меня ни орденов, ни медалей. Всего лишили… Но я дома, и это самое главное…
Еще одним чудаковатым стариком в деревне был выживший из ума Нугуман. Хотя на самом деле он был чуть старше Ислама, но стариком сделала его своеобразно сложившаяся суровая жизнь. Он так же, как Айса-карт к Салиме за ее доброту – всегда чаем напоит, покормит, одарит добрым словом, – относился по-особенному. И если других женщин сторонился, не замечал, мог и обругать недобрым словом, то, завидев Салиму, расплывался в улыбке и чуть ли не кланялся ей.
…Подростком, еще в довоенные годы, он ничем не отличался от сверстников. Как и все, все лето по пыльным улицам, по поляне, что у околицы деревушки, по лесам, по реке на рыбалке бегал босиком. На покосах набивал зад водянистыми мозолями, верхом на лошади перевозя благоухающие копны сена к стогам. Зимой катался с гор на лубяных санях, что служили для уборки навоза из сараев, или на самодельных лыжах из липы с лыковыми креплениями. Все время на подхвате по хозяйственным делам. Все нудные деревенские ежедневные мелочи он выполнял с усердием, как и все шумные мальчишки деревеньки, между делом успевая вдоволь наиграться в шумные нехитрые мальчишеские игры.
Его странности стали замечать во время долгожданных, редких киносеансов. Раз в месяц в довоенную деревню из клуба рабочего поселка привозили кино. Лихой, важный киномеханик возрождал к жизни «движок», дающий электричество. Вывешивал на заборе школы кое-как, вкривь-вкось написанную чернилами афишу, и народ вечером от мала до велика валил в пришкольный с грубыми скамьями и черными шторами на окнах кинозал. Зная, что всем места не хватит, прихватывали с собой табуретки. Даже кормящие мамы не могли отсидеться дома в столь яркий, непривычный день. И школьный, гулкий зал наполнялся младенческим плачем, хриплым, обкуренным басом взрослых мужчин, гвалтом рассевшихся на полу перед сценой детворы, сплетнями и пересудами домохозяек.
Латаная-перелатаная кинолента не раз обрывалась, или замолкал движок. Иногда вынужденные перерывы длились часами, но народ не расходился, хотя часто сеансы заканчивались далеко за полночь.
И вот во время этих счастливых для деревни минут, когда шел обычный киножурнал о достижениях советского народа и когда показывали какого-либо пламенного оратора, призывающего народ к подвигам ради построения светлого будущего, Нугуман, открыв рот, зачарованно смотрел на экран и ловил каждое непонятное слово чужой для него русской речи. Он весь превращался в слух, привставал, жестами призывая окружающих к тишине. И когда речь заканчивалась, он начинал громко и неистово хлопать в ладоши, к чему нехотя были вынуждены присоединяться и остальные. Поначалу все смеялись этому чудачеству, и как только на экране появлялся очередной докладчик, трибун, все оборачивались на Нугумана, посмеиваясь, переговариваясь.
Но потом, когда белесый худощавый Нугуман, забравшись на крышу сарая или верхом на лошади, проезжая к водопою, начинал с пафосом повторять набор бессвязных слов, подобных околесице из пламенных речей, сельчане насторожились: уж не сходит ли с ума единственный сын одинокой молчаливой Амины? Вдобавок у себя во дворе из остатков дранки, которой чинили крышу сарая, соорудил подобие трибуны, обтянул ее красным тряпьем и мог часами стоять за ней, изображая оратора.
– Тавариши, – вещал он невидимым слушателям, – партия и правительства… Ленин и ево непобедимая коммунистишеская партия… решения пленума Верховного Совета… верные сыны страителей каммунизма, тавариш Сталин… – с чувством и убежденно повторял он, каждый раз по-новому выстраивая заученную наизусть абракадабру.
Его неграмотная мать сначала потакала чудачеству сына, знание непонятных, «грамотных» слов ей нравилось, и она думала, что ее сын будет умнее других. Но потом, когда это стало слишком навязчиво и часто, когда вся деревня стала смеяться и дразнить ее сына, давая обидные клички, она стала запрещать это никому не нужное ораторство. Стала с длинным, хлестким прутом выгонять его из-за импровизированной трибуны и однажды от злости разрубила ее топором и отправила в печку.
Постоянные издевки, насмешки, а иногда и пинки сверстников привели к тому, что он перестал открыто ораторствовать, замолчал, стал угрюмым и нелюдимым. Лишь можно было увидеть, как его губы беззвучно шевелятся, произнося полюбившиеся красивые слова.
Начавшаяся война, поток горя вокруг, голод и непосильный труд в лесу на заготовке дров на уголь надолго заставили всех забыть о его непонятной страсти. Он подрос, как и все юноши, не подходящие по возрасту под призыв; до истощения и голодных обмороков трудился на делянке. Все неожиданно возобновилось, когда забрали на фронт самого старшего среди всех бригадира. И потому, как единственного мужчину, его назначили бригадиром взрослых женщин, девочек и мальчишек.
Как-то бригада собралась у крайнего дома, чтоб всем вместе идти на делянку заготавливать лес, и тут Нугуман вскочил на скамью у забора, сняв с головы и сжав в правой руке потрепанную старую шапку, стал громко, смешивая исковерканные русские слова с башкирскими, говорить:
– Тавариши, партия и правительства и лишно тавариш Сталин, коммунисты всей страны… – всей своей пламенной речью он хотел призвать всех перевыполнить дневную норму для приближения победы, но очумевшая бригада, сначала недоуменно переглядываясь, помолчала, ведь начальник новый как-никак. Тихий смешок перешел в громкий хохот. Кто-то крикнул: «За таваришша Сталина, за победу!» Народ приободрился и послушно двинулся к зловеще темнеющему лесу. Нугуман, почесав затылок, поплелся вслед за бригадой, жестикулируя на ходу.
Теперь каждое утро повторялось одно и то же. Пользуясь хоть и небольшой, но все же властью бригадира, попрекая всех политической безграмотностью, он навязчиво читал свои речи. Потом стал приносить газеты и громко, с выражением читать перед работой бойкие передовицы, коверкая слова до неузнаваемости.
Но всему неожиданно пришел трагический конец. Когда близилась победа, лучших работников тыла вызвали в район на какое-то торжественное собрание. Как обычно, заранее раздали заготовленные тексты выступлений из народа, но перед началом второй половины собрания назначенный выступающим член их делегации внезапно заболел, и парторг сельсовета, зная страсть Нугумана к ораторству, вручил ему тот злополучный доклад.
Радости Нугумана не было предела, он преобразился, гордо выпятил грудь, приосанился и стать изучать текст, но не успел он дойти до последнего абзаца, когда его вызвали к трибуне. И вот она, мечта всей его жизни! Большая, солидная, обтянутая бордовым бархатом, с золотым гербом СССР – трибуна. Уже два дня с нее держали пылкие речи солидные, седые, с орденами и медалями на груди, государственные мужи, для Нугумана чуть ли не боги. И вот очередь его, он сейчас всем покажет, какой он оратор.
Сначала все шло хорошо, ошибки в ударениях, страшный акцент, заминки над непонятными словами скрадывались горячим пафосом и даже вызывали у слушателей улыбку одобрения. Но вдруг на последнем абзаце, когда он привычно повысил голос, стараясь отчеканить каждое слово, чтоб сорвать шквал долгожданных аплодисментов, которым бредил с тех самых кинофильмов, он запнулся на непонятых знаках:
– Решения, – с пафосом начал он, – решения, – уже чуть тише. В тексте римскими цифрами, которых он не знал, было написано, «решения XIV съезда ВКП (б) выполним!», и он, чтобы как-то закончить выступление, вдруг снова прорезавшимся голосом произнес роковое: «решения Ха палка рога съезда ВКП(б) выполним…», и вместо шквала аплодисментов – гробовое молчание.
Домой он вернулся лишь через десять лет, молчаливым, ушедшим в себя, выжившим из ума стариком и теперь, даже в жару в подпоясанной старым офицерским ремнем фуфайке, в шапке-ушанке с наискосок пришитой красной ленточкой, верхом на лошади, на перекрестках улиц или у магазина, произносящим свой заученный наизусть, бессмысленный, но пламенный доклад о достижениях партии и правительства о необходимости строить светлое будущее – коммунизм.
– Тавариши, партия и правительство… и лишшно таваришш Сталин.
Обустроенный дом Ислама и Салимы стал негласным центром всей деревни. Сюда шли к Салиме женщины с отрезами на пошив платья или просто подшить, укоротить, перелицевать, да и просто поговорить, доверчиво излить душу. Привезенная из города швейная машинка приносила семье небольшой доход. Шли к Исламу стричься – у него была механическая машинка. Написать грамотно заявление, узнать, как оформить пенсию или устроиться на работу, или просто за добрым советом.
И одним из притяжений к их дому, когда в деревне лишь раз в месяц привозили кино, было радио. Ислам привез из Белорецка радио «Искра», работавшее от больших батареек. Они, размером с солидные многотомные энциклопедии, стояли на полу. От них к радио шли шнуры питания, и от радио через окно была перекинута тонкая проволока, развешенная на ели, – антенна. Это было единственное радио на всю деревню. Поэтому в теплые летние вечера, когда еще было далеко до жарких покосов, соседки, подоив коров и покончив с домашними делами, прихватив с собой рукоделие, шли на очередной сеанс радиоспектакля или просто на хороший концерт башкирской песни.
Когда соседки усаживались в кухне вокруг радио, Ислам с шутками и подковырками, от которых все оживлялись, начинали отвечать такими же остротами, включал радио. Долго, согнувшись над динамиком, его настраивал. Сначала комнату наполняло одно шипение и треск. Потом постепенно проявлялась чужая непонятная речь, чуждая музыка. И Ислам, смешно подрыгивая, начинал плясать в такт этой музыки, опять вызывая смех сельчанок. И вот постепенно прорывалась родная, башкирская. Все замолкали и ловили каждое слово. Ислам медленно вращал ручку настройки, чтобы звук был чистым, и, наконец, звучало долгожданное: «Өфө һөйләй. Хәйерле кис, ҡәҙерле радио тыңлаусылар. Һеҙҙең ихтибарығыҙға…» [6]
И вся вяжущая, вышивающая компания замолкала, шикала на расшалившихся детей, которыми до этого все любовались, и превращалась в слух… Вечернее солнце, прорвавшись через ажурные черемуховые ветки, веером освещало кухню и сидящих полукругом женщин, их тени на полу и на печке постепенно удлинялись, свет розовел и к концу спектакля постепенно гас, наступали сумерки.
По ходу спектакля слушательницы то громко смеялись, то тихонько шмыгали носами:
– Эй, Аллам, ну зачем она ему поверила?! Вот глупышка! А он – каков подлец! Чтоб ему пусто было!
– Да-а-а, бедненькая, как же она дальше-то будет жить?
Спектакль заканчивался, начинался концерт, но соседки все не расходились, долго сидели, обсуждая услышанное, и у каждой в голове проносились свои истории, свои беды и страдания. Чем-то они делились, а что-то оставалось в самых потаенных глубинах души.
Вот и соседка Хамида, жившая напротив, бабка-повитуха, принявшая не одни роды в деревне, вся красная, с крупными чертами лица, с глазами навыкате, с круглым мясистым носом, с выдающимся вперед подбородком, глубокими складками у рта, вся большая, костлявая, сидела молча, заново обращаясь к пережитому.
…В деревне, еще до революции, сильно выделялась семья Нагима, ровесника мужа Хамиды, Харуна. Они были друзьями. Если Нагим был стройным чернявым красавцем, то Харун коренастым, рябым и бесцветным силачом. Он так отдавался работе в лесу, что мог пилить, рубить и колоть за троих. Когда Хамиду сосватали за него, он и не задумывался, на ком жениться. А Нагим был сновористым и предприимчивым, обходя и пешком и на лошади большие пространства между Белорецком и деревушками, вел активную торговлю. Вскоре разбогател и построил самый большой и высокий в деревне дом, в котором было много диковинных, невиданных в деревне вещей. Даже тикали и красивым боем извещали о времени большие, красивые настенные часы – такого в деревне ни у кого не было.
В этот дом видный и статный Нагим, по которому сохли все девушки на выданье, привез из деревни Арышпар, что за хребтом Зильмердак, такую же, как сам, глазастую, беленькую и стройную невесту по имени Сабиля. Она была гибкой, подвижной трудяжкой, со временем ставшей надежным тылом для своего крепко стоящего на ногах мужа. Родила она ему троих сыновей и дочку, таких же пригожих и глазастых.
У Харуна же, успевшего жениться на Хамиде, как будто глаза прозрели, он с завистью смотрел на юную жену Нагима и, как казалось, был в нее влюблен. Страдал, но не смел влезать в жизнь друга. Все изменили революция и гражданская война. Хоть непосредственно в деревне и не было боев, но дома были обескровлены, часто наезжали прячущиеся в лесах бандиты. Потом, как и везде, голод, тиф. Семья Нагима выстояла, во времена НЭПа опять твердо встала на ноги, но пришло время раскулачиваний, и Нагима в первую же волну арестовали и увезли. Забрали дом, имущество. Сабиля с детьми осталась без дома и средств к существованию. От голода умерли два ее сына. Она просилась на ночлег к соседям, помыкавшись и намучившись без крова, ушла в родную деревню.
Тут война. Харуна долго не призывали, в трудоармии он валил лес, но к концу все-таки забрали. С войны, к великой радости Хамиды, он вернулся живым и здоровым – ни царапинки. Опять стал работать в леспромхозе, выполняя тройные нормы. При его здоровье и силе это ничего не стоило. К сыну и дочке, родившимся еще до войны, прибавилась еще одна дочка. Хамида не могла себе найти места от счастья – вон сколько страдающих вдов в деревне, а она при муже, дом ожил и стал еще краше и богаче.
Но однажды все изменилось. Он вдруг стал молчаливым, отстраненным, стал много пить и часто, ничего не объясняя, надолго куда-то уходить. После трудового дня брался за какую-либо хозяйственную работу, но, начав, вдруг усаживался, курил папиросу за папиросой и смотрел куда-то вдаль, так и не доведя дело до конца, все бросал, шел спать или уходил к друзьям, откуда приходил в стельку пьяным.
Не знала Хамида тогда, что Харун встретил овдовевшую Сабилю – пришла весть о том, что ее Нагим умер где-то в Сибири. Скрываемые от всех и от самого себя чувства Харуна к Сабиле вновь воскресли. Сабиля после пережитого стала еще краше, горе и лишения сделали ее одухотвореннее, большие карие глаза светились, и даже заметная проседь в черных волосах делала ее благороднее. Харун совсем потерял голову, стал часто наведываться к ней в Арышпар, подолгу сидеть в ее дворе, в дом она его не пускала. Харун просил ее стать женой:
– Все брошу, Сабиля, – говорил он хриплым басом, – разведусь с Хамидой, не люблю я ее, тебя люблю. Люблю с тех пор, как Нагим привез тебя в свой дом. Ты одна мучаешься, выходи за меня.
Сабиля была непреклонной:
– Нет, Харун. Для меня Нагим не умер, он в моем сердце. Не верю, что его нет. Он у меня крепкий, все выдержит. Я его жду, он вернется. Даже если не вернется, все равно останусь верной ему.
– Но ты же страдаешь, недоедаешь, вон, и одежда износилась… Как куколку тебя одену. Я хорошо зарабатываю. А если боишься людских пересудов – уедем.
Ему ничего не стоило схватить ее в свои могучие объятия, сломать ее сопротивление, овладеть ею… Но он и двинуться не смел в ее сторону и что-либо сделать против ее воли.
Так в надежде на то, что своим упорством сломает ее неприятие, как только появлялась возможность, шел к ней пешком за пятнадцать километров и со слезами на глазах умолял ее, унижался. Перед ней он опять превращался в тряпку. Уходил ни с чем, опустошенный и злой. Не желая видеть опостылевшую жену, забирался на сеновал и спал там, утром уходил на работу.
Прошло лето. Осенью Сабиля опять вернулась в Худайбердино, и теперь он не мог открыто к ней являться и умолять и потому все время молча сидел, курил и все это время не отрываясь смотрел в сторону ее дома. Он похудел, совсем сник. Кто бы знал, сколько Хамида пролила слез, видя отчуждение мужа. Ляжет рядом в постель, ей хочется жарких объятий, тепла и ласк, а он как лед и молчит как рыба.
Зимой он поехал за сеном. Лошадь с возом вернулась без него. Харуна нашли по дороге на покос висящим на березе. Видимо, под ней он остановил воз, привязал к ветке веревку с петлей и прогнал лошадь…
Звучали одна другой мелодичнее песни концерта с радио. Врывались протяжные древние и современные наигрыши курая, а женщины все сидели под впечатлением любовной истории и все вспоминали и плакали:
– А помните историю про красавицу Бану. Тоже ведь от проклятой войны пострадала… – быстрыми и незаметными движениями перематывая клубок шерсти, заговорила молчавшая до сих пор швея Хумария.
– А это правда или вымысел? – не удержалась молодая сноха Хамиды Сария.
– Как сказать. Не будут же наши мамы врать да сочинять небылицы. Я думаю, правда. Может, где-то и присочинили. Я ее помню. Красивая очень была, но сама не своя. Ходила как во сне. Всегда как-то отстраненно улыбалась, ни с кем не разговаривала.
Бывает так, что девушку и парня Аллах как будто создал друг для друга – так они подходят и ростом, и нравом, и даже лицами похожи друг на друга. Такими и были Габдулхак и Бану – высокие, стройные, статью горделивые. Когда они стали тайком встречаться, никто и не поднял хая. Всем это казалось естественным и правильным. Все радовались, только свадьбы и ждали. Она была намечена на Новый год, но вмешалась проклятая война. Его призвали уже поздней осенью.
На войну парней и мужчин деревни провожали до железнодорожной станции поселка Тукан. В основном они уходили группами по восемь-десять человек. Их везли на лошадях. По дороге пили, пели, шумели и, лишь когда офицер из военкомата, построив всех и сделав перекличку, отправлял в вагоны, прощаясь, начинали стенать и плакать.
Габдулхак почему-то уходил один. Его мама Гульсира наспех собрала стол, позвала соседей, все плакали – он был последним из мужчин этого призыва, кроме председателя сельсовета Искандера и лесорубов на брони. Проводили его толпой до околицы, дальше они пошли вдвоем. Мать Габдулхака так и стояла как вкопанная, пока влюбленная пара не исчезла за последним поворотом длинной поляны.
– Ты же вернешься… – шептала Бану, прижимаясь всем телом к руке Габдулхака. – Только посмей не вернуться, я буду тебя ждать. – Плакала она, не умея и не желая сдерживать свой любовный порыв.
– Вернусь, обязательно вернусь, – беспечно отвечал Габдулхак, уже весь мыслями ушедший в эту войну – как там все будет? – Вот побьем этого Гитлера, и вернусь, ты только жди.
Так они прошли половину дороги до деревни Учказе. Остановились на пригорке у заметной березы, у которой от основания росли три ствола. Она остановилась здесь и сказала:
– Дальше я не пойду, мама будет переживать, да и тебе будет легче идти одному. Пусть это место будет нашей Станцией – местом прощания и встречи. Здесь я буду тебя ждать.
Но он не вернулся. Бану чуть ли не каждый день стала ходить на это место прощания и всем встречным говорить:
– Пошла я на станцию своего Габдулхака встречать.
Приходила туда, усаживалась у этой белой березы с тремя стволами и сидела до позднего вечера. И так год, два, три… Уже когда совсем состарилась, стала брать с собой свои вещи в стареньком чемодане и ждать на своей станции. Так и померла там.
С тех пор все это место и стали называть на башкирский манер – «Станса». Так потом повелось, что все идущие по этой дороге обязательно здесь останавливались передохнуть. Притащили ствол упавшей березы и устроили место для сидения. Со временем трава здесь утопталась, организовалась небольшая площадка. И слово «Станса» стало жить само по себе, когда уже все забыли про красавицу Бану.
– Вот, оказывается, как, – задумчиво протянула Сария. – А я-то думала, что здесь когда-то что-то ходило и останавливалось, и поэтому назвали это место «Станса».
– Да ничего здесь не ходило, здесь жила большая любовь нашей Бану…
– Заят, Заят… Где ты, сыночек? Заяяят… – время от времени вырывалось из уст бредящей Зухры.
Беспамятство освободило наглухо запечатанное ею, замурованное в дебрях сознания имя. За тридцать лет, как его не стало, она так ни разу о нем и не плакала, не горевала. Если при ней заходил о нем разговор – отстраненно замолкала. Она как будто каленым железом прижгла этот рубец, эту боль, чтобы потом больше не страдать, себя напрасно не изводить. Ведь что случилось, то случилось, назад время не повернешь…
Но вот только Ислам не смог так. Перед его глазами все время стоял образ перепрыгивающего через жердевую ограду любимого брата. Потом его беспечное: «Стреляй, если есть чем стрелять…» – и через несколько секунд оглушительный роковой выстрел… И этот грохот выстрела как будто лишил Ислама разума, затмил все светлое, искалечил его душу…
– Заят, братишка мой, прости меня. Прости, не удержал. Это я виноват во всем, только я виноват… – так часто причитал и плакал Ислам, склонив пьяную голову над стаканом. Его красивые черные кудри слипались, отекшее красное лицо становилось неузнаваемым. Таким Салима его еще не видела…
В пьяном угаре он полностью терял интерес к жизни. Ночами заводил мотоцикл и уезжал, носился по горам, по бездорожью с желанием умереть, не накладывая на себя рук. Салима в страхе всю ночь не смыкала глаз…
Однажды его занесло в трясины родника Албар. Вернулся он под утро пешком, весь в болотной грязи. Друзья, пришедшие к роднику, чтобы выручить мотоцикл, с недоумением рассматривали черный виляющий след мотоцикла – он каким-то образом проехал всю трясину и свалился уже ближе к сухой земле. Как он еще в середине не завяз? Тогда бы пришлось попрощаться ему с мотоциклом, а может быть, и с жизнью. Этот заезд в сердцевину родника Албар не прошел даром – теперь и Ислам стал совершать необдуманные дурные поступки…
Его взор вновь обратился к старым подругам. Придя под утро, видя отстраненный и потухший взгляд жены, которая ни одним словом его не укоряла и тем выводила его, он стал пускать в ход и кулаки… Теперь Хадиса ходила вся сияющая, гордая, глядя на Салиму с издевкой, с чувством превосходства.
– Салима, как ты это терпишь!? – причитала давняя подруга Мафтуха. – Он же совсем стыд потерял – то к одной, то к другой. Вся деревня над тобой смеется. Я бы этой Хадисе и ей подобным глаза бы выцарапала, волосы бы повыдирала. А ты и слово им не можешь сказать! Нельзя же так, надо что-то делать. В конце концов, напиши на него заявление в партком, с ним там быстро разберутся. Многие же так делают. А что? – Видя скривившееся лицо Салимы, она с жаром продолжала: – Надо же спасать семью, шестеро детей уже у тебя, как их на ноги поставишь, если вдруг он бросит вас? А ведь все к этому и идет. Разберись с разлучницами!
– Не виноваты эти женщины, Мафтуха, война проклятая виновата. Она сделала их вдовами, она убила возможных мужей этих несчастных…
Вся дальнейшая жизнь Салимы стала чередой темного и светлого. И все, что было до гибели Заята, теперь казалось красивой сказкой. Бессонными ночами в тревожном ожидании мужа: то ли придет настолько пьяным, что без чувств свалится на кровать, а утром начнет требовать выпивки и дальше продолжит, то ли придет весь возбужденный и начнет предъявлять ей свои требования. Не стесняясь спящей матери и детей, шуметь и распускать кулаки. Уйти бы, сколько думала она, но куда с шестью детьми, куда? Привыкшей во всем подчиняться мужу и покорно, как и полагалось женщине-башкирке, безропотно делать все по его указке, и в голову не могло прийти поступить по-своему, наперекор мужу. И в голове крепко сидело наставление матери: девушка, вышедшая замуж, должна быть, как камень, брошенный в воду, ей нет обратной дороги.
Но домой ее сильно тянуло. Годы до замужества теперь казались ей сказочными – беззаботное, хоть и впроголодь, хоть в трудах и заботах о завтрашнем дне, но все равно счастливое детство. Давно они не были у родителей, шестая беременность, роды второго сына, его колыбельный период не давали возможности выехать. И вот, когда сын немного окреп, взяв у соседей лошадь, запряженную в кошевку, выехали.
К этому времени уже два года, как Ахметша не ходил. Сначала сахарный диабет и варикоз полностью парализовали его ноги – они опухли, началась гангрена, поэтому в больнице их по колени ампутировали. Старший сын предлагал протезы и костыли, но отец наотрез отказался и теперь все время, обложенный подушками, весь белый – седые волосы, усы и длинная борода – сидел в кровати и день и ночь читал молитвы. Он говорил:
– За все это время я начитал столько молитв, что их хватит на семь будущих поколений. И если они будут праведно жить, то эти молитвы будут спасать их.
По-прежнему он оставался мудрым советчиком. Так, когда его внучка от самой старшей дочки Рахимы, уехавшая в Магнитогорск, вышла замуж за русского, он все время успокаивал убивавшуюся по этому поводу дочку Рахиму:
– Не надо плакать, не надо ее ругать. Пусть живут счастливо, он такой же, как и мы, человек, только другой веры. Значит, судьба у нее такая. Смирись и прими это как волю Аллаха.
Когда к вечеру продрогшие и уставшие Ислам с Салимой добрались до них, разделись и внесли к нему за занавеску сына, он бережно взял малыша на руки и, мягко похлопывая его по спине, закрыв глаза, стал читать молитву:
– Очень хорошее имя вы дали ему, – аж прослезился он. – Имя из Корана, название священного месяца, месяца уразы. Пусть растет умным, благочестивым и счастливым. Подготовьте его – накормите с дороги, помойте, оденьте во все чистое. Имя ему наречем.
Домашние засуетились. Мама возилась у печки, готовила ужин. Салима разогрела воду, в тазике помыла сына, одела.
Ахметша положил малыша на приготовленное одеяло, направив его ноги к Каабе. Сам сел над его головой. Десять раз прочитал молитву во славу Аллаха и затем молитву к имянаречению с просьбой к Аллаху благословить семью и новорожденного, дать им свое одобрение, благость.
Затем он, наклонившись к правому уху малыша, три раза назвал нарекаемое имя и дунул в правое ухо. Склонившись влево, повторив то же самое, дунул в левое ухо и стал далее читать положенные молитвы.
Салима все это время не отрываясь смотрела на сына. Он лежал совершенно спокойно с широко распахнутыми и как будто все понимающими глазами, глядя на происходящее. Обычно малыши начинали плакать, елозить, а он как будто внимательно слушал деда. «Хоть бы он вырос похожим на моего отца, хоть бы был таким же грамотным, добрым и понимающим».
Завершив молитвы, Ахметша взял внука на руки, ласково прижал к себе и долго про себя молился и, передавая его Салиме, сказал:
– Очень умные у него глаза, сообразительным вырастет. Берегите его. Пусть растет достойным своего имени, я благословил его. Я тоже буду все время молиться за него, мои молитвы помогут ему…
Когда, погостив, на следующий день засобирались обратно и Ислам вышел запрягать лошадь, Ахметша подозвал к себе Салиму.
– Что, доченька, несладко тебе живется? Да ладно, не скрывайся и не смущайся. Вижу, как тяжело тебе приходится. Большую тоску и грусть носишь в своей душе. Муж твой хороший. Это видно по тому, как любит своих детей. Плохой человек так не может. Видно, как подкосила его смерть Заята. Ничего, доченька, потерпи. Перебесится он, и все будет хорошо. Терпи, доченька, смирись. Твое счастье в будущем, будешь счастлива своими детьми, хороших дочерей и сыновей растишь. Терпи, у терпения золотое дно…
Через два года Ахметши не стало. Мама Салимы одна еще пожила пару лет, а когда силы оставили, младший сын Мухтарим забрал ее к себе в город.
Мухтарим же, окончив Магнитогорский горно-металлургический институт, работал в Белорецком металлургическом комбинате инженером в отделе рационализации. Никто тогда и не сомневался в том, что он станет технарем, так как с детства любил и понимал технику и своим пытливым умом и мастеровитостью делал многое, что казалось диковинным для архаичной деревеньки. Слова Ислама – «только не ленись, бери и делай, и все получится», были у него всегда на слуху.
Так во время войны, голода и недостатка многих бытовых инструментов, он из обыкновенной нержавеющей проволоки, выпускаемой Белорецким комбинатом, искусно вытачивал вязальные спицы, иголки разных размеров, шило и другие подобные инструменты. Его отец Ахметша продавал эти изделия в Тукане или менял на хлеб. Так его техническое творчество стало одним из источников спасения семьи от голода.
После войны он окончил ФЗУ и стал работать сначала учеником, а потом и волочильщиком на металлургическом комбинате. Он тянул проволоку на грохочущих, дребезжащих станках цеха. Как тогда и полагалось, его зарплата зависела от выполненного плана – сколько сдашь к концу смены тонн проволоки, столько и получишь. Но катаная проволока часто с неприятным свистом обрывалась, и приходилось останавливать станок, приваривать оборванный конец и заново запускать его. Все это занижало выработку и влияло на зарплату.
И тогда пытливый Мухтарим обратил внимание на то, что при выходе из калибровочного узла проволока начинает мелко вибрировать, проявляется губительный резонанс, сбивается ритм, и потому катанка обрывается. И тогда он смекнул, что если проволоке дать возможность «успокоиться» и идти дальше, то обрывов и не будет. И потому он в свободное время приварил к калибровочному выходу проволоки небольшой желобок – «успокоитель» для вибрирующей проволоки. И дело пошло – он стал перевыполнять нормы и дневного и недельного плана.
Когда его дневная выработка перевалила за 100 процентов, мастер и бригадир обратили на это внимание – как это так, все еле дотягивают до 90, а Мухтарим делает все 120 процентов и более. Пришли к нему и потребовали объяснений. Увидев простейший гаситель губительных вибраций, начальство поразилось простоте «изобретения», заплатило ему большую премию деньгами, подарило хороший полушубок и отправило его без экзаменов и конкурса на учебу в этот институт.
Его инженерное творчество пригодилось и в деревне. Когда мама осталась одна, то самой трудной работой был вывоз из сараев навоза. И тогда Мухтарим во время каникул сконструировал механизм – мама в сарае складывала навоз в большое корыто и начинала вращать ручку механизма. Корыто по полозьям двигалось в огород, там опрокидывалось и возвращалось обратно.
Но еще одной его страстью стала музыка – он хорошо помнил скрипку Ислама, очень любил в его исполнении башкирские мелодии и чувствовал в себе музыкальные способности – научился играть на курае, а потом и вовсе купил пианино, самостоятельно освоил нотную грамоту и стал сочинять песни для детей.
Частым гостем мастерской Ислама был сын муллы Мухаммата Салимьян – мастер, искусный столяр. Все деревенские оконные рамы, двери, простая дощатая мебель делались для сельчан им.
За острый язык, вечные, с издевкой, шутки и сарказм народ его недолюбливал. За это немало страдал и сам – в пьяной гуляющей компании за фонтан обидных тирад доставалось ему отведывать и немало тумаков. Останавливало горячие головы только уважение к его отцу – умному, образованному мулле, державшему деревню в возможных, в период безбожия, пределах нравственности. Его слово всегда ценили, прислушивались к его советам. Но вот сын… Горбатого могила исправит – ничто не могло его остановить, как будто сам черт настраивал его язык на эти колкости.
Однажды утром в магазине он с пеной у рта, вытаращив глаза, рассказывал ранним покупателям, что вчера ночью видел самого шайтана родника Албар, хотя до этого, как бывалый фронтовик, не верил этому, скептически относился ко всем россказням о злом духе, а тут:
– Еду я вчера ночью из Зигазы, ну, задержался, друзья угостили, посидели чуток и потому и припозднился. Еду, песни любимые мурлычу, и тут, как только приблизились к роднику, кобылка моя стала прясть ушами да всхрапывать, головой мотать. Я, ничего не подозревая, стал оглядываться, и тут вижу краем глаз, как вы думаете – кого?
– Наверное, Зульхиза-енге со своим ухватом тебя решила встретить, и что же, правильно – не надо пить с чужими да опаздывать! – стали острить сельчане.
– Да какая Зульхиза! Когда я приехал, она уже десятые сны досматривала и даже не проснулась, когда я рядом прилег!
– Ну и что дальше?
– Значит, так, оглядываюсь я по сторонам и тут краем глаза вижу – сидит…
– Кто сидит-то?
– Да сам шайтан Албара сидит – голый, весь светится и так скалится. – Вытянув и так длинную шею, обнажив редкие зубы, он раздвинул губы в злой усмешке, выпучил глаза. – Как будто и злится, и смеется…
– Ну ты, агай, и горазд сочинять! Наверное, перепил с русскими сивухи, вот и привиделось!
– Да какая сивуха! Я сам раньше не верил и все посмеивался над историями с шайтаном родника, а теперь вот сам с ним встретился, ой спаси Аллах!
На самом деле оказалось, что так зло над ним подшутили парни, возвращавшиеся из города. Поезд из Белорецка задержался, и потому они так поздно, уставшие, шли пешком в деревню. Тут позади они услышали стук копыт и дребезжание на дорожных колдобинах телеги. Во повезло, подумали они, хоть до дома на лошади доберемся. Но когда они увидели, что за вожжами сам Салимьян-карт, который в их детстве вечно над ними посмеивался и поддевал за каждую мелочь, зная все страшилки о роднике Албар, решили отомстить за эти обиды.
Они быстро догола разделись, связав одежду брючными ремнями, босиком догнали телегу и ловко запрыгнули и с двух сторон молча уселись позади возницы. Почуяв шум за спиной, старик оглянулся, но тут же, испуганно отвернувшись, плюя во все стороны, стал читать молитвы, которые слышал от отца, но которые он так толком и не выучил. Скосив глазами еще раз и убедившись, что «шайтан» так и сидит на телеге, он встал во весь рост и кнутом погнал кобылу во весь опор до самой деревни…
– Быстро мы доехали до деревни, с ветерком, – смеялись на следующий день ребята, рассказывая ровесникам свое ночное приключение, – да вот только боялись, что или выпадем от бешеной скачки из телеги, или перевернемся все вместе. Уже на низине кое-как спрыгнули и на задах огородов оделись.
– Салем, кустым, – заходя в мастерскую, присаживаясь на пенек, блеснув белком навыкате красных глаз, глядя вдоль длинного крючковатого с горбинкой носа, он небрежно бросил: – Что, колоду для кормежки свиней колотишь?
– Салем, Салимьян-ага, если только для твоих свиней колода – татары же любят сало похрумкать, – отбрил его Ислам, только он мог одним словом заткнуть эти обидные тирады.
Их словесные дуэли завороженно, поминутно взрываясь густым мужским хохотом, слушали сельчане за общей работой или за посиделками. Подначивали их, добавляя остроты. Иногда казалось, что вот-вот они возьмутся за грудки, пустят в ход кулаки – настолько острыми становились их словесные баталии. Старик Салимьян набычивался, казалось, его красные глаза вот-вот лопнут от напряжения. И так длинный, немного неуклюже горбящийся, размахивая длинными руками с большими ладонями, он наседал на Ислама, как петух. Но Ислам, уважая старшинство, всегда все сводил к добродушной шутке. И тогда Салимьян, рассмеявшись, махал рукой, мол, я чудак старый, но и ты не лучше.
– Да ладно уж, какие у нас свиньи – на дух не переношу. Вот хожу я, смотрю на то, как ты основательно обустраиваешься, и все диву даюсь – как же ты легкую городскую жизнь опять на деревню променял, а? Там же дрова не пили, не коли, навоз за коровами не вывози, вода дома из крана бежит, и даже сортир теплый дома, не то что у нас. И вон какие у тебя друзья там были – одно районное начальство. Вон навез из города красивой мебели, дети одеваются, как городские, а ты их опять в деревенский навоз, а? Там в городе отработал свое – и к себе в квартирку, никто тебя не трогает. А здесь опять ты весь на виду, весь в сплетнях да пересудах. Как депутат разбираешься с каждым пьяницей да с драчунами с собственными женами.
Ислам хмыкнул и впервые не знал, что ему ответить. Он отложил рубанок, присел на край верстака и задумался. Эти сомнения и так терзали его бессонными ночами. Вначале за обустройством дома, за увлеченной работой в школе он об этом и не задумывался. Тут еще и брат так глупо погиб. Но, когда в деревне закрыли сельсовет, ясли и контору лесопункта, стало тревожно.
Еще волновало то, что старшие дочки мучились в чужом поселке, обучаясь в русской школе после начальных классов с башкирским языком. Жили на квартире, иногда и впроголодь, при этом выполняли всю работу во дворе.
– И делянки закрывают, а значит, скоро и работы не станет. Молодежь не хочет больше жить в дыре, разъезжается. Детей-то для твоей школы с каждым годом все меньше, а? Кого через пять-шесть лет учить будешь?
– Эх, не сыпь мне соль на рану, Салимьян-агай. Вижу я все это. Ты бы лучше подсказал, как нам уберечь деревню? Понятно, что молодые уже видят другую жизнь, не хотят они прозябать в деревне без света, культуры, без городских удобств. Как их удержишь?
Чтобы молодежь не разбегалась и хоть как-то добавить удобств в жизнь деревни, как депутат сельского совета он добился финансирования электрификации деревни. На общественных началах на выделенном участке срубили они сосны, обрезали их по стандартным размерам столбов для электропередачи и на своих же лошадях развезли по двум улицам деревушки. К осени начался субботник по копке ям для столбов.
– Эх, ребята, заживем, как в городе! Выкинем к чертовой матери керосиновые лампы. Купим телевизоры да, закинув ногу на ногу, будем лежа в своей постели смотреть кино. А че в клубе-то толпиться!
– Ох, размечтался, Султан-кусты, – ерничал неугомонный Салимьян, – если всю ночь под боком женушки фильмы будешь смотреть, то кто детей-то будет делать? Вон и так уже нашему Исламу скоро некого в школе будет обучать. А ты кино!
– Темнота ты, Салимьян-ага, так вот тот же телевизор и научит нас, как дальше жить!
– Ага! И коров твоих будет доить, и дров на зиму заготовит, и детей за тебя будет делать!
– Нееее, пусть все остальное делает, а уж детей я как-нибудь сам!
Так, весело переговариваясь, в одни выходные сельчане выкопали ямы, в следующие – дружно ставили столбы под будущие линии электропередачи.
Вся деревня шумела. Дети бегали от столбов к столбам, кружились вокруг них, устраивали игры. Спорили – какой столб ближе к какому дому и, мол, к нашему дому ближе, значит, и свет у нас будет ярче. Некоторые хозяева выражали недовольство тем, что столб поставили очень близко к воротам и теперь, мол, будет труднее завозить воз сена во двор. Но все равно равнодушных не было. Все были в радостном ожидании.
Когда все свежеошкуренные столбы ритмичными рядами засверкали среди посеревших домов деревни и в глазах сельчан засветилась надежда на улучшение жизни, приехали бравые электрики и, вызывая зависть мальчишек, ловко взбираясь цепкими кошками на гладкие столбы, протянули через всю деревню блестящие витые алюминиевые провода. Теперь оставалось смонтировать проводку в домах да привезти и запустить новый электродвижок.
Прошла зима. Под проливными осенними дождями, под снегом и морозами столбы посерели. Долгожданные электрики больше так и не приехали.
Но жизнь продолжалась, и, как всегда, на смену долгой студеной зиме опять пришла весна. Небо все больше оставалось чистым и прозрачным, и потому солнце с утра до самого вечера прогревало, толстые холодные сугробы постепенно оседали. Утром вся заснеженная округа, куда зимой без лыж и шага не ступишь, становилась сплошным цементированным настом, по которому можно было идти куда угодно.
Этим пользовались многие промысловики. Рано утром, вооружившись топорами и таща за собой сани с корытами, они шли в лес за сосновыми шишками. Выбирали самую кудрявую, богатую шишками. Подрубали тяжелые, усеянные зелеными пахучими шишками ветки так, чтобы сосне не навредить, чтобы могла и дальше расти. Отрывали шишки от веток и везли груженые сани домой. Потом сдавали их лесхозу на семена для новых посадок леса. Это была хорошая подработка.
Весной лесхоз сажал семена, добытые из этих шишек, в питомниках. Когда они всходили, дети и женщины всей деревней ходили еще на одну подработку – пропалывали питомник, освобождая молодую поросль от сорняков.
В такой весенний субботний день, когда уже вечерело, в дом ввалились мокрые по пояс, посиневшие и дрожащие от холода дочери, Закия и Галима.
После уроков, радуясь весеннему солнцу, наступившим теплым дням, распевая любимые песни, шли они с одноклассницами на выходные домой. Но как только по зимней дороге дошли до переправы через реку Зилим, после деревни Учказе их остановил водный поток – вода с подтаявших сугробов на склонах гор текла поверх льда.
– Что будем делать, девчонки? – схватилась за голову старшая Закия.
– Что делать, не лезть же в студеную воду, – ответила задумчиво Галима. – Идти обратно? Но мы уже больше полдороги прошли.
– А вернемся, что завтра будем есть? Деньги кончились, картошка, яйца тоже. А еще целая неделя впереди, голодать будем? И так уже на одном чае живем. Надо идти.
– Куда идти?! – заверещала неженка Земфира, единственная избалованная дочь деревенской швеи Хумарии. – Лезть в эту воду, вы с ума сошли! Нееее, ни за что не полезу!
– Да-а, вода, конечно, холодная, да и скользко, наверное, на дне голый лед, – грустно рассуждала Закия. – Можно поскользнуться, вернемся, Галима?
– Закия, у меня уже третий день живот от голода сводит. Я только и жду, мечтаю о сытной домашней еде… Вернемся обратно и согнемся от голода? Тетя Акулина, думаешь, сжалится и накормит нас, жди! Она еще позавчера сказала, что мы все свое уже съели.
Долго они стояли, сомневались. Земфира не выдержала и, поманив за собой остальных, повернула обратно:
– Я не сумасшедшая лезть в эту воду, делайте что хотите, а мы обратно!
Делать нечего, дочки Ислама разулись, сняли носки, подтянули повыше штанишки и пошли. С первым шагом холод обжег их, еще теплые стопы чуть ли не примерзали ко льду. Было скользко и страшно. Выбравшись на берег, стали торопливо одеваться. Но на мокрые, непослушные, окоченевшие ноги носки одевались с трудом. Прыгая на одной ноге, теряя равновесие и потому все время наступая голыми стопами на холодный снег, они кое-как обулись, замерзли и намучились.
Пошли дальше. Но они забыли о том, что зимняя дорога идет по низине и три раза пересекает Зилим. Сестрам и пришлось три раза переобуваться после холодного брода. И до дома они дошли совсем мокрые и до костей промерзшие…
– Ай Алла, сколько же мы еще детей-то будем мучить! Забрались в глушь: ни света, ни дорог! Давно уже война кончилась, люди зажили, а мы до сих пор, как в тылу, – стенала Салима, после того как, кое-как стащив с дочерей мокрые одежды, растерла их ноги водкой, напоила горячим чаем и, укутав во все теплое, отправила отогреваться на печку. – Вот заболеют же, эй Алла! Вон Сагиля с Ришатом давно переехали, и дети при них. Не голодают, как наши, не трудятся на чужих. Акулина из них все соки выжимает – и воду ей таскают издалека, и дрова пилят, и колют, и снег убирают, навоз за ее коровами чистят. Могла бы хотя бы за это их своим досыта кормить, а она только нашими припасами обходится! За что мы ей деньги платим?
– Ладно, Салима, – вымолвил глубоко задумавшийся Ислам. – Придумаем что-нибудь.
Все это его давно тревожило. Скоро начальные классы младшие дети окончат, и что, им тоже так же мучиться? Но возвращаться в Худайбердино было его решением. Да, здесь ему все нравится, все родное. И дом у них свой, хорошо им обустроенный, любит он его. Но что дальше?
Когда закончился очередной учебный год и наступило шумное, пахучее, наполненное пением птиц, стрекотом кузнечиков лето, Ислам вернулся на мотоцикле из очередной поездки в Зигазу – сдал отчеты по школе, порешал депутатские вопросы. Салима быстро обновила остывший самовар, разогрела ужин и, видя, что муж чем-то взволнован, терпеливо ждала.
И уже когда шумные дети, поужинав, разошлись по своим делам и за столом остались втроем, он заговорил:
– Заходил к председателю сельсовета Авдееву Ивану Абросимовичу, расстроил он меня…
– Что опять? – встревожилась Салима. Вяжущая Зухра, приостановив работу, подняла на него глаза.
– Хотел, чтобы электрики скорее приехали и завершили работу по свету, а он мне говорит: не торопись ты с этим, может, вообще придется все это прекратить. Я говорю: как это, вся деревня ждет, когда в домах зажжется лампа Ильича.
Салима и Зухра напряглись: сколько уже было говорено о том, как они заживут при свете, уже наметили все покупки. Хотели отправить на заслуженный отдых тяжелый чугунный, накаляющийся от углей утюг и купить новый, электрический, да и мало ли какие надежды они пестовали в ожидании этого чуда. А тут…
– Отстал ты от жизни, он мне говорит, не читал последние постановления партии об укрупнении сел, и, мол, по этим постановлениям вашу бесперспективную деревню нужно закрывать и людей переселять в большие села, где есть работа, школы, магазины и больницы. Поэтому, говорит, мы финансирование электрификации Худайбердино прекращаем, да и вообще – скоро и школу твою закроем, и магазин, пусть люди перебираются сюда, в Зигазу или в Тукан.
– Вот те на… Как они себе это представляют – люди здесь жили себе, жили, могилы предков здесь, строились, и как все это бросать? – в глубоких раздумьях и как бы про себя сказала Зухра. – С одной стороны, конечно, дети мучаются, школа далеко, но как резать по живому? Как людей отрывать от всего родного? Вон Айса бросил все в своей Ермании – и жену и детей, – лишь бы домой вернуться, и как он теперь?
– А сколько я предлагал всего, чтобы работа у людей появилась! Пчел предлагал развести, пасеки на склонах Зильмердака у лип, сколько рабочих мест бы появилось. А у них на все один ответ: денег на это у нас нет. И вот, пожалуйста… Легче, никого не слушая, ни с кем не посоветовавшись, закрыть. Кто о простых людях будет думать?! – в сердцах выругался Ислам.
– И что же теперь-то будем делать, куда подадимся?
– Конечно, пока все окончательно закроют, еще лет пять пройдет. Можно было бы еще пожить, но младшие подрастают, Лилии тоже скоро предстоит уйти из дома, что, они тоже будут мыкаться по квартирам, как Закия и Галима?
– Вот в том-то и дело, детей жалко, – выдохнула Салима.
Постепенно вечерний свет померк, за окном стало темно и тревожно. Салима зажгла лампы, еще раз подогрела самовар, и они молча попили чай. И вопрос – как дальше быть? – повис над ними в бледном красноватом свете керосиновой лампы и без ответа растаял.
В один из звонких летних дней в начале июля, перед началом сенокосной поры неожиданно на лошади приехала из Ботая семья Зайнаб, сестры Ислама, с мужем Хамидом и младшими детьми. К этому времени они уже успели пожить в далеком и хлебном Ташкенте, вернуться обратно и строить в родной деревне Хамида новую жизнь.
Хамид – высокий статный красавец, с плотной копной черных кучерявых волос, с усами, как у Чапаева, был сыном местного богатея, как и водилось тогда, все потерявшего после революции. Семнадцатилетним юношей в первые же дни войны, прибавив себе год, он ушел на фронт добровольцем. В непрерывных боях дошел до Берлина. При форсировании Одера смог близко подползти и гранатами подбить «Тигр», косивший из своих пулеметов переправившихся однополчан, и за это был награжден орденом Красной Звезды. Как и все настоящие фронтовики, не любил рассказывать о войне и, лишь выпив лишнего и расслабившись, плакал, выдавливая из себя через слезы: «Братцы, братцы мои, хлопчики…»
Работал он учителем русского языка и литературы в башкирской восьмилетней школе деревни Ботай, Зайнаб – продавщицей магазина. Но вот неожиданно директор этой школы ушел из жизни, и Хамида, как самого старшего и уважаемого фронтовика, назначили вместо него.
Салима, помня башкирскую поговорку: «Ҡунаҡ килһә ит бешә, ит бешмәһә бит бешә» («Для гостей мясо румянится, а если мяса нет, то щеки краснеют»), быстро растопила печь и поставила вариться мясо, раскатала тесто для лапши. Обедали, вволю хохоча, перебивая друг друга, рассказывали забавные истории о своих детях:
– В прошлом году с утра в своем огороде все сено косим, – начала Зайнаб, – день хороший, но жарко – слепни, оводы, рои мух. Дети сами по себе играют в свои игры в тенечке. К концу дня устали, замучились, просятся домой. Тут через все поле, кое-как перешагивая через толстые, тяжелые свежие валки, плетется Василя. Сквозь слезы бормочет: «Все пилят и пилят свою траву. Хватит пилить, пойдемте домой!!!» и ревет. Тут Хамид расхохотался и говорит: «И вправду – хватит пилить, пойдемте домой!»
– А у нас что Галима учудила, – продолжила Салима. – Тоже все собираемся на покос на целый день. Решили ее оставить дома по хозяйству. Я ей долго и подробно рассказываю, что и как нужно сделать к нашему приходу. А она сидит на крылечке, читает книгу и все кивает, мол, поняла, все сделаю. К вечеру уставшие, голодные приходим домой, а она как сидела на крылечке, так и сидит – читает.
– Досталось ей, наверное!
– Накричала, конечно. Хотела и отшлепать чуток, да Ислам заступился – мол, что поделаешь, раз так любит читать.
После вкусного обеда Ислам с Хамидом вышли во двор подышать, дав женщинам вволю наговориться. Уселись на крылечке, любуясь на то, как дружно носятся по двору, проказничают их дети. Глядя на посеревшую череду столбов для электричества, Хамид спросил:
– А что провода-то по домам не тянут, долго будете в потемках жить? Мы вон как будто прозрели – веселее при электричестве-то жить!
– А-ааа, – грустно махнул рукой хозяин дома. – Напрасными хлопотами оказалась эта маета со светом. Сколько бензина сжег, пока ездил в Зигазу, сколько порогов обил, да людей поднимал на валку сосен, подвоз в деревню, копку ям – все напрасно! Коту под хвост вся эта суета оказалась!
– А что не так, обещали же?
– Дык, оказывается, мало нам культа личности да истории без хлеба с этой кукурузой! Теперь хотят закрывать маленькие деревни и денег на все остальное уже не дают. И школу мою и магазин Сальмана закроют…
– Постой, а как же вы? Зря, получается, строился, переезжал из города?
– Кто же знал, что так получится? Переезжали – все было нормально. И ясли работали, и лесопункт, и сельсовет здесь были, сам знаешь. Позакрывали же все. Молодежь уезжает, детей все меньше и меньше. Уже лет через пять-шесть некого будет и учить.
– Да-аа, попались вы… Такой дом отстроил, и что теперь…
С такими грустными мыслями они вошли в дом после сытной лапши с мясом пить грузинский чай. За столом разговор невольно опять зашел про будущее деревни. И так, и так думали, рядили. И все приходили к одному – надо переезжать. Но куда?
Тут сообразительная и практичная Зайнаб встрепенулась:
– Хамид! Тебя что, зря директором школы поставили? Давай думай, как братишке моему помочь!
Хамид зарделся, напустил на себя важность. Ему очень нравилось это назначение – он еще покажет всем, как надо жить и работать.
– Давай, давай, думай, – наседала Зайнаб. – Если для своих не постараешься, то зачем нам твое директорство!
– Дак что думать-то? Я еще не знаю тарификацию на следующий год, – отмахнулся он и сам глубоко задумался: – Ислам непрост, с ним, как с остальными, не покомандуешь, будет во все встревать и мешать ему вдоволь властвовать. Но и Зайнаб не отстанет, знал он уже, как она, настоящая кансойер, будет добиваться помощи кровному братишке.
– Чего задумался? – меж тем наседала Зайнаб. – Такой мастер на все руки к тебе может попасть! Школу твою как конфетку украсит! А концерты, им подготовленные, чего стоят? Кто еще так умеет рисовать да на всех инструментах играть? Спектакли ставить, а? Даже и думать не надо – бери его на работу!
– Мы сильны, когда все вместе, – неторопливо начала до сих пор молчавшая Зухра. Она знала, как Ислам недолюбливает зятя. Что греха таить – обижал он его сестру. Как и все фронтовики, любил наркомовские сто грамм, а как переберет, так нет важнее его человека. И особенно не нравилось ей то, что новоиспеченный директор мог требовать от ее дочки полного подчинения – мол, кто ты, да кто я – слушайся и повинуйся! И мог ее заставить гладить видавшие виды рабочие штаны, мол, как это, я, директор школы, пойду в лес в неглаженых брюках, и если она не слушалась, то мог и побить ее. – Вместе можно и горы свернуть. Смотрите, как весело дети играют во дворе – они же одних кровей, и они это чувствуют, любят друг друга. И если будем жить рядом, то и они сблизятся. А это уже сила. Нельзя друг от друга отдаляться.
Тут она замолчала, как будто взвешивая слова, говорить дальше или нет. Молчали все, знали ее крутой нрав – скажет так прямо и без обиняков, что мало не покажется.
– Вон возьмите мою сестренку Зулейху. Далеко она сейчас. В самом Ташкенте живет. Натворила дел в свое время с этими комсомольцами. Поверила новой жизни, ушла в нее с головой, хотя сколько я ее останавливала, просила не усердствовать – не послушалась. Ходила в кожанке да с наганом в кобуре. А что толку? И своих не уберегла, да и сама была вынуждена сбежать в далекий Узбекистан. Хорошо хоть так все закончилось: не посадили, не расстреляли. А как она сейчас там без родни страдает? Каково ей на чужбине? Вот и шлет нам посылки с сухофруктами, отрезами ткани да с одеждой для детей. Хочет хоть так оставаться близкой к нам, помогать. А мы все здесь рядом. Чего рядиться? Спрячьте оба свою гордость подальше да трудитесь, помогайте друг другу, живите вместе…
Ислам сидел в задумчивости. Да, с одной стороны, это выход – школа восьмилетняя, есть интернат, где живут и учатся дети со всех близлежащих деревень, часов-уроков много. Дети младшие смогут учиться, не мыкаясь по квартирам в голоде и в холоде. Но как ужиться со спесивым и своенравным зятем? Сработаются ли они? И где там жить?
И Хамид, чувствуя всю важность момента, – как же, он теперь начальник и может соблаговолить родне, с важностью изрек:
– Ладно, подумаем, порешаем…
Хоть и равнодушно отнесся Хамид к этому предложению, но Зайнаб от него не отставала. Каждый день напоминала ему о семье брата. И вот выход нашелся. Набрались часы на одну ставку, а жить предложили в доме, где до этого был школьный интернат. Это был бывший жилой дом с дворовыми постройками.
Согласившись на эти условия, Ислам с Салимой приехали на неделю, чтобы подготовить дом для переезда – подремонтировать, подкрасить, привести в порядок двор, сараи. Решили переехать до покоса, чтобы сено приготовить на новом месте.
Переезд семьи Ислама худайбердинцы восприняли болезненно – уезжал человек, который боролся за деревню, стал ее душой, много сделал для того, чтобы она жила, был центром притяжения и взрослых и детей. Его отъезд приняли как знак того, что действительно у деревни нет будущего, и за ним потянулись остальные, оставались лишь старики, которые не хотели бросать привычную жизнь и им не нужна была работа.
Его дом занял серый, бесталанный учитель Сайфулла, и в школе не стало праздников, не звучали курай, мандолина и баян Ислама. Ставшие ненужными провода на столбах постепенно посрезали для хозяйственных нужд, а потом и добротные столбы пустили на дрова…
Постепенно Худайбердино пустело, закрыли школу и магазин, и потому оставшиеся самые стойкие семьи вынужденно потянулись в Зигазу, в Тукан. Оторванные от родной среды, в тесноте поселковых улиц, многие растерялись, опускались, начинали пить и постепенно умирали. Последним жителем Худайбердино оставался Айса-карт…
Прожила семья Салимы в деревне Ботай четыре года. Здесь родился их седьмой ребенок – дочь. Закия и Галима окончили педучилище, начали работать и вышли замуж. Здесь справили их свадьбы.
Для Салимы последние дни жизни свекрови Зухры слились в один сплошной день. Она перестала бредить и теперь только прерывисто дышала и стонала. Не могла уже пить, и поэтому время от времени Салима прикладывала к ее губам мокрую марлю, протирала пот со лба. Сидела рядом и шептала молитвы. В полусне приходили мысли о том, где же ее хоронить – ее родина Мырзакай, в Худайбердино похоронены муж Фатхелислам и сын Заят, но там сейчас никто не живет, забор кладбища давно завалился, он весь зарос и не ухожен. Ислам похоронен здесь, в Зигазе…
Зигаза… Салима и представить себе не могла, что когда-то будут здесь жить. Родная деревня, Худайбердино, Ботай – вокруг были свои, все просто и понятно. А тут…
Ислама, как депутата районного совета, вызвали в Белорецк. Через три дня он вернулся сам не свой. Пройдя пешком от станции в поселке Зигаза до деревни Ботай, уставший и проголодавшийся, он по давней привычке не торопился выкладывать новости. И только когда за вечерним ужином остались одни взрослые, он, утолив голод, оглядев всех, неторопливо, загадочно начал:
– Ну что, Салима, готовься к новому переезду…
В большой комнате на радиоле младшие дети крутили полюбившуюся пластинку с песнями Полада Бюль-Бюль-оглы, старшие дочки прихорашивались перед походом в клуб на танцы. Салима и Зухра, привыкшие к загадкам Ислама, молча вперились в него:
– И… И куда же опять? Только здесь жизнь отладили, куда тебя опять-то несет? – осторожно поглядывая на свекровь, несмело начала Салима.
– В Зигазу…
Салима с Зухрой переглянулись – верить, не верить? Уж слишком часто он вводил их в ступор, сразу и не поймешь – шутит он иль всерьез.
– Ах, ах, ах… – начала Зухра. – Чем тебе здесь-то не нравится? Родня рядом, вокруг лесное приволье для скота, дети из дома в школу ходят. А там, в тесных, изрытых свиньями с поросятами улицах, что потерял-то?
– Да в том-то и дело, что ничего не потерял, – заставляют.
– Кто это тебя заставляет-то?
Ислам, глядя куда-то вдаль, собираясь с мыслями, помолчал. Допил остатки чая и, прислушиваясь к мелодичным песням популярного певца и невольно подпевая ему: «Ты мне вчера сказала, что позвонишь сегодня…», неторопливо начал:
– Да доигрался я… – Женщины испуганно переглянулись, Салима привычно прикрыла рукой рот, чтоб не сболтнуть лишнего. – Все время бодался с руководством, все время что-то требовал, доказывал, писал в газету статьи, сатиру и вот – на тебе! Теперь придется самому решать все эти вопросы…
За столом наступила тишина. Из радиолы неслись мелодичные душевные излияния Полада:
– Да уж не томи, умеешь ты ходить вокруг да около, начал – говори, – не выдержала Зухра.
– Да что тянуть, уговорили меня в райсовете стать председателем Зигазинского сельсовета…
– Хмы, – крякнула Зухра, и перед ее глазами пронеслись все годы ее мучений. Все страдания от несправедливостей властей предержащих.
– Вызвали меня именно для этого. И сразу мне в лоб – возглавляй сельсовет, мол, мы знаем твои деловые качества, ты настоящий коммунист, всегда стоишь на защите интересов сельчан. Мол, хорошо знаешь район, людей, вспомнили, что я работал в редакции районной газеты. Я ни в какую. Говорю им, что я из города-то уехал из-за того, что русским плохо владею, а тут больше половины населения русские – не справлюсь. В общем, дали мне сутки на раздумья, обещали во всем помогать и дом казенный в Зигазе, в придачу лошадь и мотоцикл новый для поездок по деревням. Вот.
– И что ты через сутки им ответил? – с надеждой на то, что он отказался и что не надо опять так круто менять образ жизни, спросила Салима.
– Долго я думал, с городскими друзьями старыми советовался… – Ислам надолго замолчал, как будто заново прослеживая ход своих раздумий, отхлебнул остатки чая. – И надумал: второй раз такое не предложат, и чем самому подчиняться чужим и выпрашивать милости, лучше самому за все взяться, да чем смогу, тем и помогать людям…
Над столом стихло. Каждый стал думать о том, во что же все это обернется.
– Правильно решил, – неторопливо начала Зухра. – Лучше быть головой да править, чем подчинятся неразумным да слабым. Власть силу любит, а она у тебя есть. Вот только иногда выпить любишь лишнего, и это может всему навредить. Народ такой – только и ждет, когда начальство поскользнется. Слабости они не прощают.
Зигаза, как поселение, возникла в конце девятнадцатого века благодаря тому, что недалеко от нее нашли залежи железной руды. А само это место было удобным для постройки завода – река Зигаза впадает в реку Зилим, а Зилим в Агидель – по весне можно сплавлять чугун аж до самой Волги. В тысяча восемьсот восемьдесят восьмом году купцы Кальсин и Шамов арендовали у местного бая деревни Ботай земли и вдоль реки Зигаза начали постройку завода. Для этого срубили сосновый лес на склонах двух прилегающих гор и из этих сосен построили первые дома для привезенных из Поволжья крестьян – строителей и работников завода. Сам завод был выложен из красного кирпича и начал действовать в тысяча восемьсот девяностом году. В нем была доменная печь, пять паровых котлов и воздухонагреватель. К началу двадцатого века три паровые машины, два водяных колеса. В прилежащих лесах, рядом с деревнями башкир, были построены шестьдесят четыре печи для углежжения. Заводу принадлежало три крупных рудника. На самом заводе работало около ста рабочих, а более семисот человек добывали руду, рубили лес, жгли уголь, возили все это к заводу.
Для обеспечения завода водой прокопали канаву от реки Зигаза, в центре села выкопали пруд, и от пруда шла канава к заводу, и неиспользованная часть воды вновь по канаве уходила в реку.
Руду и уголь завозили на подводах по серпантинной дороге, проложенной на склоне высокой горы рядом с заводом, и затем по мосту, построенному от вершины горы к заводу, подвозили к горловине домны. За время интенсивной работы завода было выплавлено около десяти миллионов пудов чугуна. После революции завод был национализирован и в тысяча девятьсот двадцать пятом году закрыт. Корпус просторного завода после реконструкции стал гаражом для организованного здесь леспромхоза.
Ко времени переезда семьи в поселке еще крепкими оставались постройки от бывших хозяев завода. В первом большом деревянном доме купца размещался сельский клуб, во втором кирпичном – участковая больница. Начальные классы средней школы учились в бывшем деревянном корпусе церковно-приходской школы. На возвышении была построена высокая шатровая церковь, ее золоченые купола были видны при въезде в поселок с любой стороны. Но в шестидесятые годы церковь разобрали и из ее бревен соорудили школьный спортзал. А в доме священника располагался сельсовет.
К началу нового учебного года семья Ислама переехала в обещанный казенный дом, который стоял третьим от кирпичной больницы – бывшего дома хозяина завода. Напротив – школьный стадион и два деревянных одноэтажных корпуса школы. За стадионом – корпуса интерната и детский сад. Дом и двор были обустроены, как и все дома поселка, чисто по-русски – отгороженный от соседей сараями глухой дощатый двор. Сам дом – пятистенок. В первой половине прихожая и кухня. Вполкухни большая русская печь. В большой половине – круглая голландская печь.
Все соседи, давно знавшие семью Ислама, выказали им свое уважение, старались во всем помогать. Через дом, вверх по улице, стоял небольшой домик той самой Акулины, у которой квартировали дочки во время учебы. Зная всю семью новых соседей и радуясь тому, что теперь в начальниках хорошо знаемый ей человек, она стала часто заходить к ним, простодушно выказывая хозяину свое почтение.
Несмотря на то что сейчас она жила скромно, одна, в молодости она объездила практически весь Советский Союз. Об этом говорило множество фотографий под общим стеклом в раме, на которых можно было разглядеть и кавказские горы, и туркестанские степи, и виды столиц. А с самого большого фото в красивой раме, висевшее на почетном месте, смотрел мужественный усатый офицер в буденовке, в длинной до пят шинели, перепоясанной широким кожаным ремнем. На боку – кобура маузера, рука лежит на темляке шашки. А рядом еще молодая, одетая по моде тех лет, сама Акулина.
Этот офицер был другом самого Буденного, входил в состав его штаба и обеспечивал его тыл, решал хозяйственные вопросы. Потому молодая Акулина была везде, где был штаб прославленного командарма, и в его сопровождении во время поездок по стране. Участвовала во всех приемах, торжествах, бурных пирушках. Приходилось видеть и самого Сталина. Окончив эту службу, ее муж еще долго работал на руководящих должностях района, а когда умер, Акулина вернулась в родной поселок, в опустевший отчий дом. Ее уже взрослые дочери, привыкшие к городской жизни, не пожелали жить в деревне, остались в городе и почти не навещали мать. Она же стала рядовой сельчанкой, и о ее былой жизни жены офицера штаба армии ничего и не говорило.
– Ай, сосед-та у нас какой, ай, у Ислама-та руки золотые! – восторгалась она, любуясь расставленной в сияющем после ремонта доме сделанной Исламом легкой и изящной мебелью, картинами, им написанными, да и умно устроенным бытом. – Руки-та золотые… – И намекая на его загулы: – Та рот маленько поганый…
Стараясь полностью втереться хозяевам в доверие, часто начинала советовать:
– Соня (так называло Салиму все русское население поселка), дак ты подскажи Исламу-та, что нельзя доверять Лыткиным-та, гляжу, он все время, лыбясь, к нему подбирается. Нехороший-та он. Любит подлизываться к начальству-та, а потом, глядь, и подлянку подстроит… Я про всех-та все знаю, если што, спрашивайте-та. Не стесняйтесь…
В новом доме появился первый, редкий в то время телевизор. Теперь Акулина приходила посмотреть и телепередачи. И когда показывали балет, она всем корпусом отворачивалась от экрана, опускала голову, закрывала глаза и шептала:
– Ай бесстыдницы! Ай, совсем голые-та! Как такое показывают-та!
Теперь к повседневным хозяйственным обязанностям Салимы прибавилась еще одна – соответствовать статусу жены самого главного человека поселка и округи. И это было очень трудно – все смотрели на семью председателя с пристрастием. Каждый шаг, каждый поступок были на виду. Ей приходилось встречать и угощать гостей из районного центра. Быть рядом с мужем на разных торжествах и праздниках.
Вначале все было хорошо. Он навел порядок в работе конторы сельсовета, решил множество вопросов, накопившихся из-за неорганизованности предыдущего руководства. Взялся за благоустройство улиц села. Для этого не раз вступал в конфликты с руководством лесопункта – трактора и лесовозы без производственной необходимости свободно разъезжали по улицам села, ломая тротуары, мостки, набивая колею в глинистой почве.
Все было бы хорошо, если бы он, с привычным рвением выполняя всю повседневную работу, иногда не уходил в недельные запои. Как всегда, за большими его плюсами следовали и непростительные просчеты. В дни, когда Ислам лежал дома в невменяемом состоянии, все требовал от Салимы выпивки, приходили по срочным делам просители, и ей, не привыкшей врать и изворачиваться, приходилось очень туго.
Бывало так, что встречные женщины предъявляли ей претензии, как будто Салима могла решить их проблемы. Ругались. Не умея отвечать на наглые выпады, Салима сильно расстраивалась, и лишь со временем, уже дома, ей на ум приходило то, как нужно было ответить этим злопыхателям.
И потому однажды ей приснился сон. Как будто опять ей кто-то несправедливо выговаривает, пытается обидеть, унизить. На что она с необыкновенной смелостью отвечает:
– Перестань! Если бы все вокруг были бы такими же честными, как я, то в стране уже давно коммунизм бы построили!
– Ай, Салима, смотрю я на тебя и удивляюсь – ты ли жена председателя сельсовета? – хитро подмигивая окружающим, громко, чтобы привлечь внимание всего магазина, завела разговор бывшая жительница деревни Учказе и давно ставшая своей среди разгульных компаний поселка Клара.
В эти годы почему-то в магазинах поселка были очень большие и тесные очереди за хлебом. Народ набивался в магазин задолго до привоза хлеба, стоял в душной очереди, еле дыша, в вечных спорах – кто за кем занимал, стоял в очереди или нет. Приходили целыми семьями, так как на руки давали только одну буханку хлеба. Поэтому и Салима брала с собой младшего сына.
– А что тебе не нравится, Клара?
– Так если бы я была женой председателя, то по одному звонку моего мужа из пекарни прямо в мой дом привозили бы столько хлеба, сколько положено, и даже больше. А ты со своим сыном топчешься здесь со всеми, мучаешься. Тебе что, больше делать нечего?
В очереди раздались смешки. Кто-то смущенно отводил глаза, кто-то нагло и по-хамски поддержал выпад бесшабашной Клары. Салима помолчала и, когда очередь более-менее успокоилась, ответила:
– Сегодня, да, он председатель, а кто знает, кем он будет завтра? И как я тогда завтра буду смотреть вам в глаза?
Как и везде, где бы ни жила Салима, ее окружали хорошие соседи. Так и здесь, слева семья бывшего председателя сельсовета Ивана Абросимовича с женой Анастасией и чуть дальше в большом доме большая семья Копыловых. Дядя Толя, глава семьи, был фронтовиком – полковым разведчиком и единственным из воевавших сельчан офицером. Приехал он домой в красивой форме старшего лейтенанта с наградным револьвером. Он так владел приемами единоборства, что на разных гулянках мог за секунды еле заметными отточенными движениями скрутить любого разбушевавшегося бугая. Поэтому его боялись и уважали. Но если перепивал и ему что-либо не нравилось, то начинал крушить все вокруг, и могла его остановить только тетя Маруся. Поэтому, всегда красная лицом, с большим и мясистым носом, на гулянках никогда не пила и только и следила за тем, чтобы он не перепил, и старалась вовремя увести его домой.
Но однажды случилось неожиданное. На юбилей Ислама, куда были приглашены все родственники, друзья и соседи, Галима, чтобы гости не сидели просто так и пили, придумала такую игру – при входе все получали билетики с номерами. А за каждым номером на листе бумаги в руках Галимы были расписаны смешные, шутливые задания. И гости, дурачась, под общий хохот собравшихся с удовольствием выполняли их.
И вот никогда не пившей тете Марусе выпало задание – сказать хороший тост и выпить полный стакан водки. Все рассмеялись и загалдели, мол, надо поменять ей задание, пусть лучше споет или спляшет. Но соседка поднялась, дождалась тишины и сказала просто и коротко:
– Дорогие мои сельчане, друзья, соседи! Я так уважаю и люблю юбиляра, что только ради него выпью этот стакан! И смотрите: все пьют и морщатся, так их корежит, как будто их кто-то насильно это заставляет делать. Я, всегда трезвая, смотрю на это и возмущаюсь про себя – раз уж пьете, то уж пейте с радостью, вот так. – И она, не морщась, как будто всю жизнь так и пила, как пьют воду, выпила, поставила стакан на стол и широко улыбнулась: – Вот так надо пить!
После секундной тишины пораженные этим гости опомнились и неистово стали кричать и хлопать в ладоши. Дядя Толя, онемев от неожиданности, теперь был вынужден сам перестать пить, так как вмиг захмелевшая жена стала непривычно веселой, немного буйной и капризной. Начала петь смешные частушки, чего никогда не делала, и стала задирать соседей по столу.
Дядя Толя пытался ее успокоить и увести домой, на что тетя Маруся махала рукой и нетерпеливо бросала мужу:
– Иди сам домой, черт старый! Не все тебе пить и веселиться, дай хоть раз в жизни покуражиться! – И это было только один раз, но всем этот случай запомнился на всю жизнь.
Очень хорошая была у них семья, они дружили, дети – все ровесники братьев и сестер, вместе ходили в школу, помогали друг другу. Это было время, когда только появились в селе первые телевизоры и по присутствию высоченной антенны у дома можно было судить о его наличии в доме. Эти антенны тогда были чуть ли не инженерными сооружениями. Основой был высоченный, метров в десять-двенадцать, прямой и гладкий ствол сосны, завершала его сваренная в гараже конструкция антенны. Поднимали ее и ставили в яму глубиной метра в два мужиков десять при помощи лебедки. Укрепляли с трех сторон стяжками из проволоки-катанки. Эти антенны, как мачты корабля, украшали село своими ритмичными вертикалями.
Тогда эти величавые антенны, придававшие значимость их обладателям, ловили всего лишь один черно-белый канал. И вот, когда прямо перед Новым годом вся семья, не отрываясь, смотрела фильм Гайдая «Двенадцать стульев», вдруг голубой экран весь задергался, пошли волнистые полосы, и телевизор, издав тонкий жалобный вздох, внезапно потух. Над ним показалась тоненькая струйка дыма, и по дому разнесся запах паленого… Не сговариваясь, кто в чем был, накинув на себя фуфайки и пальто, побежали по зимней заснеженной улице в дом тети Маруси. Там ее семья в полном сборе тоже смотрела этот фильм и, поняв, в чем дело, быстро освободила места для соседей. И все приключения Остапа и Кисы подряд два вечера они, катаясь от смеха и восторга, смотрели вместе.
Постепенно дети тети Маруси разъехались, дядя Толя, как и все деревенские мужики, немало выпивал и однажды летом вовсе скрючился от вчерашней попойки. Тщетно умолял хозяйку налить сто грамм для опохмелки. Но тетя Маруся была непреклонна: перепил – значит, так тебе и надо, как хочешь, так и выздоравливай. Но не выздоровел дядя Толя, свернулся калачиком в сенцах на топчане, посинел, да и отдал богу душу. Вот если бы не нужная в такой момент принципиальность тети…
Похоронили дядю Толю, помянули, но жизнь-то продолжается… Деревенские дела безотлагательны. Пришло вечером время доить корову – белоснежную, добрую и смирную Зоюшку. По вечерам коровы дружно приходят в село, чтобы покормить молочком своих телят. Ждет и ждет тетя Маруся свою Зоюшку, а она как сквозь землю провалилась. Теленок заводится до хрипоты жалобным мычанием.
Неприход коровы к дойке можно было объяснить лишь двумя причинами – задрал волк или медведь, полезла в трясину за сочной травой и утопла. Пошли искать и… нашли ее стоящей у ограды кладбища прямо напротив свежей могилы дяди Толи…
Пригнали домой, подоили, утром вместе со всем стадом Зоюшка ушла и вечером опять не вернулась. Опять она стояла там же. И так каждый день – она стала худеть, молоко пропало, теленка перевели на искусственный корм. Тетя Маруся, кое-как пережив это наваждение и понимая, что этот непонятный каприз коровы не исправить, решилась на самый тяжелый шаг – сжав зубы, дала согласие на убой любимой Зоюшки…
Все соседи сокрушались:
– Как глупая, безмозглая корова оказалась преданнее собак и лошадей? Как такое возможно?
– Было бы понятно, если бы умерла хозяйка – она ее кормит, поит, доит и холит. Мужик лишь дает сена да чистит сараи в зимнее время. И откуда такая привязанность к хозяину, как она, в конце концов, нашла его могилу?
– Значит, существует душа.
– Душа? Чья душа – хозяина или коровы?
В горячую летнюю пору перед покосами во двор казенного дома Ислама и Салимы, опираясь на самодельную клюку, придерживая в согнутой в локте руке старую черную сумку, вошла старуха Фахриямал. Салиме она приходилась снохой – женой дяди. В солнечный летний день, увидев ее входящей в ворота, Салима удивленно заохала, торопливо переваливаясь, подбежала к ней, приобняла и, подхватив мятую черную сумку, повела в дом. Предвкушая вкусные угощения в честь неожиданного приезда городской тети, дети, весело перебегая из дома во двор, со двора в сенцы, видели, как важно пыхтит медный, с ажурными ручками и ножками, все шаржево отражающий самовар. Как растет горка горячих, жирных, желто-румяных блинов. Как квело перетекает из трехлитровой банки в пиалушку густой, прозрачно-золотистый мед. Слышали неторопливые разговоры, расспросы. Но, к их разочарованию, в ее сумке, кроме слипшихся, мятых, с растекшимся фиолетовым рисунком слив на обертках карамелей, больше ничего не нашлось. И дети вовсе насторожились, когда в разговоре Салима вдруг стала удивленно охать, слегка возмущаться и к концу откровенно недоумевать:
– Ладно, младший-то сын твой непутевый, конечно, – пьет, толком не работает, и жена под стать, а Фатих – врач, квартира большая, дети умницы. Что у него-то не живется?
– Ай, тоже мне. Жена его накрутит вечером на свои пакли бигуди, напялит на себя свой в розах халат и ходит, командует: «Фа-ати-их, подай мне пилочку, у меня руки в крему. Фа-ати-их, принеси мне», тьфу, терпеть не могу, – противно передразнивала она свою невестку. – Под корову бы ее с этими бигудями, соски подергать да навоз потаскать!
– Скажешь тоже, енге. Городские же они, что им еще делать. Радоваться надо. Сын выучился, уважают его, квартиру дали. Жила бы у них припеваючи.
– Сыну слов нет, да вот сноха.
– Ладно, невестки не нравятся, а у дочки почему бы не пожить? – со стуком переставляя чашки и недовольно хмуря брови, бросила Салима.
– Муж у нее молчаливый. Молчит, молчит – всю душу вымотает. Выйдет, в подъезде покурит, посмотрит телевизор и опять молчит. Не могу я так! До чего доходит: оставили с ним соседи на выходной сынишку. Вечером забрали и спрашивают, мол, ты слушался дядю? Он говорит – нет. А почему? Так он мне ничего и не говорил! Вот такой вот молчун – противно!
Долго они еще спорили, рядили. Все не нравилось в этой жизни тете, все было не по ней. Уже, свернувшись калачиком, сладко уснула младшая. Пришел с работы усталый Ислам и, попивая чай, щурясь от лучей заходящего солнца, стал вспоминать причуды ее мужа – фронтовика Биляла. Железного человека, рудокопа, под чьей жесткой рукой, послушно, безропотно, как тень, прожила она свою жизнь. Сначала они жили в родном Худайбердино, потом переехали в Тукан, где добывали железную руду. Там он и умер.
Говорят, что он мог, разъярившись оттого, что она мало взяла махорки на покос с ночевой, стегануть ее при всех крученым кнутом и ночью отправить беременную домой в деревню за несколько километров от покоса. Она безропотно уходила, по пояс мокрая от росы под утро возвращалась. Молча ложилась рядом с уже давно храпящим мужем, чтобы утром, до солнца, встать раньше всех, приготовить завтрак, накормить нанятых косцов. Прибраться и весь день наравне со всеми косить, готовить обеды, ужины. Ходить за водой и бегать по мелким поручениям и капризам мужа.
Когда дети были совсем маленькими, ночью своим плачем мешали ему спать, мол, ему завтра рано утром на работу. И он мог ее, почти полураздетую, с младенцем на руках, выгнать морозной зимней ночью на улицу. Спасала ее обветшалая летняя кухня с очагом и казаном, где летом варили курут, делали творог. Она разжигала сырые дрова и до утра кемарила, тесно прижимая к себе любимое чадо. Никому она не жаловалась, как другие ветреные жены не убегала к родителям. Молча, сжав зубы, терпела, от всего этого почернела, раньше времени состарилась, стала замкнутой и необщительной.
Не менее жестокая и властная свекровь первое время радовалась «крутости» сына, поддакивала ему, поддерживала, мол, мы так жили в строгости, поживите и вы, молодые. Но, когда «строгость» сына переходила всякие разумные границы, она в ужасе становилась на сторону, в защиту молодой снохи, от чего и ей доставалась пара щелчков его беспощадного кнута. Но жизнь есть жизнь. Она утекла, как ушедшая в землю вода. Он умер. Без него она вовсе растерялась. Дети продали дом в поселке, забрали ее к себе, и вот…
Когда уже осушили третий самовар, она резко отстранила от себя пустую чашку с блюдцем и, собравшись с духом, выпалила:
– Ну вот что, не в гости я к вам приехала, по делу. Ты ж начальник здесь, и ты, сестренка, всех знаешь, всем владеешь. Помогите мне купить более-менее сносный дом в нашем Худайбердино, наш-то не сохранили. Хочу одна пожить на родной землице и помереть там хочу…
Не зная, как реагировать, от неожиданности онемев, Ислам с Салимой, недоуменно переглянувшись, расхохотались. Ислам по-мужски сдержанно, боясь обидеть старшую, Салима громко и заливисто – до слез.
– Енге, ты что, на старости лет с ума сошла! – кое-как унимая смех и вытирая слезы, удивленно уставилась на нее Салима. – Как ты себе это представляешь?! Там же никого не осталось, все переехали!
– Знаю, – обиженно буркнула тетя, – мне все равно, одна буду жить.
– Ладно, летом еще можно прожить – и дороги есть, покосники приезжают, живут в своих старых домах. А зимой? Замерзнешь, заметет тебя там, и не выберешься. Как за продуктами будешь приходить?
– Знаю, – заладила свое тетя, ее лицо стало непроницаемым и каким-то отрешенным. И какие бы доводы ни приводили хозяева, она ни в какую, замкнулась и только твердила: «Знаю, знаю, знаю…»
И так и настояла на своем. Из города приехали ее сыновья, долго спорили с ней, ругались между собой, но, так ничего и не добившись, за бесценок купили заброшенный дом, подремонтировали, привезли кое-какой домашний скарб. И скрепя сердце, слегка поругивая ее, мол, позоришь нас, на прощание слегка прослезившись, оставили жить одну-одинешеньку в родной деревушке.
Прожила она там два года. Чем она занималась в долгие зимние дни и ночи без электрического света, радио и телевизора, без соседей, знает только Всевышний, но, видимо, желание дожить свой век в родном Худайбердино, пить воду из родного родника, бьющего из-под горы Маяк, и быть похороненной на родной земле пересилило все.
Ислам часто по работе уезжал в командировки на различные совещания, собрания, пленумы. В семье все дети привыкли к его частым отлучкам. В такие дни все заботы о семье перепадали Салиме. Но те две недели без него в самые жаркие дни покоса показались ей вечностью…
Рано утром, когда еще не надо было вставать на дойку коровы, Ислам осторожно, чтобы не разбудить Салиму, встал, оделся. Взял свой дорожный портфель, открыл шкаф и сложил туда свои рубашки, галстуки, белье. Молча посидел, оглядывая спящих детей, подошел к младшенькой дочери, еще ходившей в детский садик, поцеловал, поправил ей волосы и тихо вышел. Когда за ним щелкнули затворы ворот, не спавшая и понявшая все Салима уткнулась в подушку и горько, молча заплакала.
Всю неделю она с сыновьями и дочками ездила на сельсоветский покос; так как они сами смотрели за казенной лошадью, то им самим и приходилось для нее заготовлять сено. Этот покос располагался за бывшим кордоном, где жила семья Ислама в годы войны. Сейчас от того бывшего барака оставались лишь заросший крапивой и коноплей пригорок и на нем остатки сруба и столбы от ворот. Младший сын за вожжами, старший на мотоцикле. На этом дальнем покосе ночевали в шалаше, и все происходило так, как будто так и положено – отец в отъезде, и нужно все делать самим. В дождливые дни косили, только солнце чуть прогревало и подсушивало валки – собирали сено и копнили. Когда дело доходило до стогов, Салима по старой дружбе звала сельчан, и те сообща им помогали, мол, конечно, Ислам теперь важный человек, ему некогда возиться с сеном.
Но, каждый раз проезжая по улице поселка, ведшей на покосы, мимо дома Хадисы, что стоял на околице Зигазы, она отворачивалась – вдруг невзначай она увидит там во дворе или в окне ее или Ислама. Все эти ночи напролет, думая о том, что теперь будет с семьей, как ставить на ноги еще учащуюся в училище четвертую дочь, двух сыновей и самую младшенькую, она терзалась, плакала, а днем, как ни в чем не бывало, работала сама и раздавала распоряжения детям…
Через две недели, вечером, когда семья ужинала, он вернулся. Младшая со всех ног кинулась ему навстречу и повисла на его шее. Молча поужинав, он лег спать на свое привычное место. Салима, собрав всю волю в кулак, не сказала ему ни слова.
Самой главной проблемой в поселке была отдаленность источников воды. Поселок изначально строился вдоль реки, но потом разросся, и для дальних от реки улиц доставка воды была непростой задачей. Кто-то привозил воду на лошадях, кто-то в коляске мотоцикла, а безлошадные ходили с ведрами на коромыслах к дальним колодцам и родникам. Поэтому Ислам поставил перед собой задачу – добиться от райисполкома финансирования разведки воды и строительства водопроводной сети с колонками по улицам поселка. Для этого он пригласил специалистов, которые наметили точки бурения скважин и сделали расчет водопроводной сети.
Через год приехали буровики, три-четыре точки оказались пустыми, но из последней, что находилась на так называемом «больничном» огороде, так как там косили сено для больничных лошадей, забила артезианская вода. Оставалось теперь прорыть траншеи и проложить трубы. Но Исламу было не суждено завершить эту работу. Его переизбрали, и он снова стал работать учителем.
– Нам нужен свой дом, Салима, – часто стал говорить он. – Сколько можно жить в казенном? Не станет меня – дом заберут, и куда вы пойдете? Да и мал этот дом для нас. Внукам и внучкам летом негде спать.
Хоронили Зухру в начале апреля. Толстый слой снега, тогда уже подтаяв, заметно осел. Застывшие за ночь лужицы на дорогах к обеду растопило ярким весенним солнцем, сияющим на синем, без облачка, небе. Было сыро. Сотая весна в жизни Зухры оказалась последней. Родные переживали, что могилу затопит талая вода. Но, к удивлению, она оказалась совсем сухой. Ее и так небольшое тело, к старости уменьшившееся, ссохшееся, несли на кладбище мимо того места, где прятался Заят в ожидании Раузы. Издали ей кланялись березы, под которыми они некогда счастливо шептались.
Салима осталась одна в большом доме, который они купили и вместе обустроили для всей большой, сильно разветвившейся семьи. Он стоял на пригорке в стороне от дороги, и так как улица шла по диагонали вверх, то и дома соседей располагались далеко друг от друга – намного ниже и выше. Потому и перед домом, и за ним образовывалось немалое пространство – впереди большой сад, позади огромный огород. Перед домом – гора, с которой весь поселок был как на ладони. Дом со всех сторон окружали, как крепостные стены, добротные сараи и избенка. Внутренний двор тоже был большим, замощенным широкими сосновыми досками. В избенке весной держали родившихся телят и ягнят. Летом он превращался в летнюю кухню.
В доме просторный зал, две отдельные комнаты, большая кухня и прихожая. Хоть дом был сильно запущен бывшими хозяевами, но они дружно все вычистили, перестроили неудачно спланированные перегородки, все покрасили, и дом засиял.
– Что ж, хорошо, поближе к кладбищу переехали… – буркнул с важным видом Ришат, и в ответ звонко рассмеялась Сагиля, когда заехавшим по дороге родным хозяева показали свое новое собственное хозяйство.
Салима и Ислам переглянулись. Она увидела, как изменился в лице Ислам, как чуть дернулась его голова, как от пощечины. «Это вместо поздравлений с новосельем? – недоумевала про себя Салима. – Неужели зависть?» Семья Ришата жила в казенном доме, данном Ришату как директору Туканской школы, и обзаводиться своим домом они не собирались.
Ислам, до этого с привычными шутками и прибаутками охотно, с азартом рассказывавший о том, как все здесь было и как они переделали, обустроили, резко замолчал и за чаем неохотно и односложно отвечал на вопросы Ришата. «Вот родственничек, – думал он про себя. – Всю жизнь считает себя выше и удачливее меня. Всю жизнь пытается унизить. Конечно, сумел получить высшее образование, всю жизнь работает директором школы и на меня, на мою семью всегда смотрит свысока. Вместо того чтобы разделить с нами радость, такое ляпнуть… Сагиля тоже хороша. Как Зайнаб радовалась и во всем помогала, и как она… Два сапога пара… Еще посмотрим, кто есть кто».
С тех пор Ислам, с азартом возясь с обустройством дома, до поздней ночи просиживал за черновиками будущей повести. Благо планировка дома позволяла работать, никому не мешая. Его уже не устраивали нехитрые репортажи о событиях и достижениях сельчан, небольшие рассказы в газетах и журналах. Давно рука чесалась взяться за настоящую повесть. Его волновали происходившие в селе события, когда он был председателем сельсовета – образы, конфликты, поиски нелегких решений, ошибки и промахи, радость от достигнутых целей.
Салима за всю жизнь привыкла к тому, что за что бы ни брался муж – за мебель для дома, за копии картин, за игрушки для детей, – все он делал вдохновенно, с азартом и неистово. Все горело под его руками. Он выполнял работу так, как будто не будет завтра, надо обязательно сделать сегодня. И теперь так же он просиживал за столом, строча ручкой по тетради, как тогда в Худайбердино. Только теперь его стол освещала не керосиновая лампа, а с зеленым колпаком настольная электрическая. Но тень от него так же, как и тогда, отбрасывалась на стены, так же в тени шевелилась в такт письму его уже поредевшая и сникшая кудрявая шевелюра. Завершив работу, он выключал лампу, но свет в комнате младшего сына еще долго горел – он, старшеклассник, допоздна с упоением читал книги…
Исписав не одну общую тетрадь, физически и умственно вымотавшись, упершись в пустоту: как и что дальше писать, как связать события, не потеряв нити, он начинал прикладываться к спиртному и по привычке уходить в недельные запои. Салима по ночам вздрагивала и испуганно просыпалась, когда он в полубреду как будто продолжал писать свою книгу:
– Нет, – невнятно бормотал он, – так не пойдет, врешь, врешь, дорогой, так не бывает… Не пойдет, так… Уххх, Мустай, ну Мустай Карим, как он так легко пишет, как?
Потом, кое-как придя в себя, сильно переболев, опять садился за свои рукописи и говорил, что все, что он сейчас пишет, он продумал, когда был вне себя…
– Вот и свершилось! Свершилось то, о чем всю жизнь мечтал наш папа! – начала свою застольную речь дочь Галима, высоко держа над собой небольшую книгу в зеленой обложке. Ей, как редактору районной газеты, доверили вести семейное торжество.
За столом плотными рядами сидели все дети Ислама и Салимы. Дочки с зятьями, два сына со снохами. Младшая дочь, еще школьница, возилась во дворе с многочисленным шумным и дружным отрядом внуков и внучек. Внуки постарше на веранде готовили традиционный концерт к таким застольям. Теперь в доме хватало места всем. Большой двор, гора недалеко от дома, сад, огород стали любимым местом детских игр. А большой сеновал с душистым сеном – летним ночлегом.
– Целых четыре года наш папа трудился над этой книгой. Исписал не одну пачку бумаги, раз десять ездил в Уфу на редколлегии. Сколько выслушал критики, получал разгромные рецензии, раз пять все переписывал и перепечатывал. Но он все выдержал, выстоял, добился признания, совершенствовался, доказал свою состоятельность. Два года ждал очереди на издание, и вот перед вами плод его трудов – первая книга нашего отца! И вот смотрите, обложка у книги зеленая. Кто не знает, рассказываю – когда папа еще был подростком, во сне увидел, как в лесу от родника идет зеленый свет. Когда он подошел ближе, увидел, что этот свет идет от книги с зеленой обложкой, он взял ее в руки и проснулся. Наш дедушка так разъяснил его сон: мол, вся твоя жизнь будет связана с книгами, а может, и сам будешь их писать. И вот вам пожалуйста – книга с зеленой обложкой! Давайте все дружно за это выпьем!
Над столом раздались звон бокалов и возгласы радости и одобрения.
– Вот и в нашей семье свой писатель! Был учитель, художник, музыкант, а теперь и писатель! Вот бы и наши дети стали похожими на нашего отца! – радовалась Закия.
– Будут! Вон смотрите, какие они концерты нам каждый раз показывают – и поют, и пляшут, и стихи рассказывают! – вставила Земфира.
– Ҡайным (тесть)! – весело и искренне радуясь, сверкая прищуренными глазами, начал самый старший зять, муж Закии Джавдат. – А писатели должны сено косить? – Все засмеялись, поняв, на что он намекает. В последние годы свое частое отсутствие на покосе Ислам объяснял творческим кризисом. – А то пока ты четыре года писал книгу, мы привыкли без тебя обходиться! Соскучились по твоим шуткам и чудачествам.
– Да, – поддержал его Нурмухамат, муж дочери Лилии. – Скучно стало без тебя, не от кого прятать в кустах трехлитровку да тайком ходить и причащаться!
– Не радуйтесь, привыкли – вот и косите сами, а я завтра же начну новую книгу!
– Нет, папа, – вставила Закия. – Давай не завтра, а только после покоса. Ишь, опять решил отлынивать!
Глядя на веселящееся застолье, Салима радовалась тому, что все дочки, зятья, внуки очень дружны. Слава Аллаху, все при деле, выучились. Все пошли по стопам отца – учителя, журналисты, художники. Все вовремя вышли замуж и поженились, родили чудных внуков. Друг без друга не обходятся, всегда приходят на выручку. И тут Салима резко вспомнила те события в Белорецке, когда семья Шариповых просила отдать им дочь Земфиру, и посмотрела на нее – она сидела вся хорошо одетая, большеглазая, с копной кудрявых черных волос, выучилась сначала на воспитательницу, потом стала психологом с высшим образованием. Рядом муж, две красавицы дочери бегают во дворе, приехали на своих «Жигулях». И как могло бы не быть ее вместе с ними, как? Каким бы ни был Ислам иногда несносным, но его любовь к детям перекрывала все его недостатки.
Вот только, думала она, что они и представить себе не могут, каково ей было выдержать эти четыре года. Лучше десять покосов подряд, лучше трудиться по дому не разгибаясь, чем терпеть все эти творческие муки мужа. Сколько он получал писем с отрицательными рецензиями: «Вы пока как неумелый строитель, можете правильно класть кирпичи, но весь дом у вас не получается. Вы не видите, каким он выйдет. Думаю, что вы зря потратили столько времени, строя дом, который у вас не получается», – писал именитый, известный писатель. Сколько раз порывался все написанное сжечь, сколько опорожнил спиртного, прежде чем книга вышла в свет. И самое главное – Салима, верившая в то, что все, что написано писателями, – правда, прочитав его уже готовую книгу, разочаровалась во всем: оказывается, что все книги придуманы такими же, как ее муж. С тех пор она перестала читать книги, а верила лишь газетам – там не обманешь, там написано все, что происходит на самом деле.
– А теперь торт! – восторженно объявила Галима, и в конце застолья дочка Лилия, умелая и признанная кондитерша, унаследовавшая от отца художественные способности, торжественно внесла необычный торт: на красивой лужайке, усеянной цветами и ягодами, лежала раскрытая книга с зеленой обложкой.
Жизнь продолжалась, полная привычных деревенских трудов и забот. Ислам, все еще работая в школе, с нетерпением ожидая выхода на пенсию, вдохновленный изданием первой книги, продолжал писать свою прозу. В осенний день, оторвавшись от печатной машинки, решив подышать и размяться, вышел во двор. Взяв в руки метлу, прошелся по доскам настила двора, поправил дрова в дровянике и вышел за ворота. Привычно оглядев панораму села, сел на скамейку перед избенкой. Порадовался дружно взявшимся кустарникам калины в саду – в них наливались соком упругие ягоды.
На свежем воздухе обдумав, как дальше продолжить повествование, он встал и только хотел идти в дом, как из-за угла появилась фигура пьяно пошатывающегося его бывшего ученика из Худайбердино – Мухамата, братишки того самого Ярмухамета. В отличие от брата он был спокойнее и учился чуть лучше. Сейчас хорошо трудился на делянке, числился среди лучших работников. «Что это он средь бела дня пьяный разгуливает, а как же работа? Прогулял, что ли?» – подумал Ислам и с желанием пожурить своего бывшего ученика остановился.
Мухамат же, увидев уважаемого учителя, выпрямился, поправил воротник рубашки, приосанился, сплюнул сигарету.
– Здравствуйте Ислам-агай, – пьяно улыбаясь, хрипло пробасил он. – Давненько не видел вас. Как вы, как Салима-енге?
– У нас-то все хорошо, только вот ты что-то прямо днем пьяный ходишь. Почему не на работе, в отпуске, что ли?
– Да какой отпуск, агай, плохи наши дела… – И он суетливо достал пачку сигарет из кармана, подумал и, не решаясь закурить при учителе, обратно запихнул в карман. – Вы, агай, все пишете свои книги и немного отстали от жизни.
– А что случилось-то? Лес кончился, нечего уже рубить?
– Лес-то есть, да начальство совсем стыд потеряло. Вы же знаете, что творится в стране – дали всем свободу, зарабатывайте сколько сможете! А это на руку только начальникам! Вот они и обнаглели – весь первосортный кругляк налево барыгам, а деньги себе в карман! Мы уже полгода за свою работу зарплату не получаем – только продукты и одежду по бартеру, а они жируют! Мы возмутились, а они нас и поувольняли. Вот от безделья и стали мы за ворот закладывать. Вы уж простите меня, Ислам-агай, не знаю я теперь, куда свое время девать, вот и посидел со своим дружком по бригаде, попили немного самогонки. А чем еще заниматься – мы привыкли от зари до вечера вкалывать, выпивали только по выходным, по праздникам да после получки. А теперь как дальше жить-то без работы?
Да уж, тогда казалось, что вся страна живет в устойчивом, хорошо сложившемся государстве. А Зигаза дышит одним – выполнять и перевыполнять планы по обработке древесины для Родины. Когда мимо дома Ислама друг за другом, поднимая клубы пыли, проезжали лесовозы с огромными хлыстами леса, шумел гараж, полный техники. В тарном цехе непрестанно жужжали и повизгивали пилорамы, распиливая бревна на доски. На станции беспрестанно сновал кран за погрузкой пиломатериалов в товарные вагоны. Повсюду развевались красные флаги, плакаты и лозунги с призывами добросовестно трудиться ради построения светлого будущего – коммунизма. И когда на самом деле верилось, что когда-то он будет построен. Но на деле разочаровавшиеся люди с иронией относились к этим плакатам, и в народе множились анекдоты про стареющих руководителей партии. В это время в страну опять пришли перемены. Вот и Мухамат оказался за бортом после этих перемен.
– Ладно, я согласен с тем, что нужна перестройка, давно было пора поменять состарившихся членов политбюро, – отложив в сторону газету с очередной разгромной статьей о бывших руководителях партии и снимая очки, продолжил спор со старшим сыном Ислам. – Да, правильно пишут, что в стране был застой, и я давно говорил, что надо дать свободу предприимчивым людям, а то ведь совсем инициативу людей задушили. Но зачем так критиковать коммунистов! Ведь все, что мы имеем, построено простыми коммунистами! – В сердцах швырнув газету на стол, он замолчал.
Хоть и пострадала его семья от коммунистов, и он сам немало пережил в детстве от обидного «кулацкий сын», но становился человеком уже в советском обществе и потому на веру принял все идеи коммунистов. Был рьяным комсомольцем. Никогда Ислам не забудет – восьмой класс в Мырзакае, холодная зима. Группа школьников старших классов, рекомендованных на прием в комсомол, пешком идет в Красноусольское, в райком комсомола, а до него почти двадцать пять километров. Встречный холодный ветер обжигает лица, холодит все тело, проникает в штопаные-перештопаные ветхие одежды, у многих на ногах лапти. Но все идут весело, на ходу задавая друг другу вопросы из Устава ВЛКСМ, все окрылены предстоящим событием. И вот райком комсомола – солидные молодые руководители экзаменуют претендентов на знание Устава, истории комсомола, задают вопросы из личной биографии. Под их зоркими и пристальными взорами сохло во рту, забывалось и то, что было выучено назубок. И вот долгожданный момент – через час после вступительных испытаний им торжественно вручают красную книжицу – членский билет и комсомольский значок.
Обратно всей проголодавшейся толпой шли ночью. Мороз окреп, поземка и небольшой снегопад сменились ясным безоблачным небом и огромной луной навстречу. Поэтому обжигающий холод, проникая под одежду, уже выстуживал до костей. По чащобам и кустарникам мелькали тени, сверкали злобные огоньки – волки! Все притихли и ускорили шаг, не замечая боли от отмороженных ушей и щек. Натерпевшись страха, голодные и замерзшие, дома оказались только рано утром. И никто не плакался, не жаловался на перенесенные страдания на дальней стылой дороге. Все думали, что так и должно быть, что настоящий комсомолец должен стойко переносить все трудности, быть и морально и физически закаленным. Такие были времена.
Потом, уже работая в редакции, искренне веря в силу и мощь партии, вступил в ее ряды. Работал всегда на совесть. Верил, что можно воспитать через школу, пионерию и комсомол настоящих новых людей, этим и старался заниматься в школе. И вот теперь все они, коммунисты, были не правы. И что теперь?
– Папа, но ты же сам видел, что как ни учи и ни воспитывай человека, все равно он всегда будет думать о себе, о своей выгоде. Ты же видел, что в коммунисты в основном шли только за тем, чтобы пробиться в руководство и там уже пользоваться всеми благами своего положения, – басил распалившийся сын Рим.
– Да, это так, карьеристов хватало. Но не все же были такими! Тысячи и тысячи шли на стройки, в колхозы, работали до изнеможения, чтобы людям жилось легче. А на войне первая привилегия коммуниста была – умереть первым, увлекая всех за собой в атаку, показывая пример бесстрашия.
– Да, пап, да, коммунисты всегда впереди! Вон ко мне в межрайбазу только и приходили твои коммунисты, руководители района – им все только дефицитное, качественное и подавай. А народ такие вещи и продукты и во сне не видел. А мы везде трубили: «Народ и партия едины». Да, едины, «только отдельно магазины», как народ точно дополнил этот лозунг!
– Сынок, не это же главное! Э-эхх! Ты прямо языком этих горлопанов говоришь, из этих вон газет! Перестраивайте все, согласен! Давно пора, я за это обеими руками! Но ведь у партии, у коммунистов реальная власть, которая и нужна для осуществления этих перемен. И зачем ронять авторитет партии, втаптывать все в грязь вот такими статьями! Не согласен я! Надо, чтобы партия сама очистилась и сама же исправила свои ошибки! А нам, простым коммунистам, очень обидно – получается, что и мы теперь замазаны этой грязью!
Но в стране события развивались стремительно. Создавались кооперативы, частные предприятия, и государство, чтобы избавиться от финансовой поддержки предприятий, объявило: все должны стать хозяевами и зарабатывать сами для себя. Державшийся только на дотациях леспромхоз очень быстро сдулся, чтобы платить рабочим зарплату, стали продавать имущество, сокращать работников, и постепенно не стало лесопункта – тарный цех сгорел, остатки сырья и техники распродали и закрылись. Так в Зигазе не стало работы…
Еще бо́льших бед принесла борьба с алкоголизмом. Народ, привыкший все делать наперекор власти, воспринял «сухой закон» как бык красную тряпку. Лишившись работы, бесконтрольные мужики штурмовали винные магазины и, с боями достав заветные поллитровки, напивались до беспамятства. Процветало самогоноварение и продажа алкоголя из-под полы. Год такой жизни перечеркнул все с трудом завоеванные коммунистами, школой моральные устои – в деревню вместе с пьянством пришли разврат и бесстыдство…
– Вот смотри, сынок. Мы все переживали из-за того, что умирают малые деревни. Сам помнишь – интернаты что в Ботае, что в Зигазе были полны детей из окружающих деревень. Даже места им не хватало. И что теперь – нет этих деревень, и интернаты тоже позакрывали. Мы жалели о закрытии малых деревень, а попомни – с такими темпами и Зигаза и Тукан тоже станут бесперспективными и захиреют – в Тукане тоже рудники закрываются, более пятидесяти лет обеспечивали они людей работой, а комбинат рудой, но оказалось, что они нерентабельны!
– Да ладно, пап, мы же все равно видели, что все эти производства держатся на ниточке. Они жили только за счет дотаций и только для того, чтобы люди в них работали. И вот пришло новое, пришел рынок, и они не выдержали – рухнули. Вот и наша межрайбаза – там же у нас все было. То, чего никогда не было в магазинах, – весь дефицит. А почему, все время недоумевал я, не отдать все это на продажу в магазины? А сейчас пришла свобода торговли, и мы, предприимчивые торгаши, сами без этих баз обеспечим народ товарами и продуктами. Я сейчас организовал свое предприятие, и увидишь, как мы заживем!
На самом деле старший сын Рим после торгового техникума, работая заместителем директора межрайбазы, многого добился. Связи, закрепленные обеспечением нужных людей дефицитными товарами, делали свое дело. На радость всей семье и родне, он смог построить в городе большой дом. В пору всеобщего дефицита старался обеспечивать им родню. И вот большой, комфортный дом построен, куплена машина, жена и дочки одеты с иголочки. Использовав все возможности своего положения, он после развала базы открыл свое дело и, как всегда водилось, все предприятие, все права записал на свою жену – девушку из родной деревни Худайбердино.
Дела предприятия шли в гору. Многие тогда на торговле хорошо набивали карманы, так и он – ни в чем себе не отказывал, пил с друзьями, водился с легкодоступными женщинами. Но вот он договорился о больших поставках леса южным бизнесменам. Соглашение сулило большие барыши. Но в день, когда нужно было его жене ехать подписывать этот важный договор, она, обидевшись за что-то на мужа и сославшись на то, что у нее нет прически, категорически отказалась. Сколько Рим ни уговаривал – все бесполезно. Видимо, в этот момент злые духи родника Албар затмили ее разум. Не зря Салима была категорически против этого брака.
Так хорошо начатое дело было загублено из-за ничтожного каприза строптивой и глупой жены. Рима поставили на счетчик, и потерпевшие немалый убыток компаньоны забрали его большой дом, семья осталась на улице, развалилась. Но дочки остались с ним. Потерявший опору Рим больше не смог встать на ноги, так и остался одной из жертв «великой» перестройки.
Все эти события болью отозвались в душе Ислама. Все равно он всегда верил в правоту партии, искренне старался быть творцом коммунизма, и вот все развалилось – партии нет и огромной страны тоже. Все идеалы рухнули. Тогда Ислам задумал большой роман-эпопею о жизни и борьбе простых коммунистов, об их трагедии. Уже были определены основные герои, сюжетная линия, оставалось только надолго засесть за печатную машинку, но, видимо, все страдания, выпавшие на его долю, сильно отразились на его здоровье: когда он ждал выхода из типографии своей третьей книги – ему, как члену Союза писателей, стало легче издаваться, – он сильно занемог. В районной больнице после обследования дочерям сказали: не мучайте его лечением, ему осталось не больше месяца – рак желудка, везите домой…
Уже лежа в домашней постели, терпя страшные боли и изо всех сил крепясь, он получил на руки эту книгу. Радуясь, поглаживая как будто специально сделанную опять зеленой обложку приятно пахнущей знакомой с молодости типографской краской книги, он сказал:
– Вот получу гонорар за эту книгу и поеду лечиться в санаторий…
В печали и тревогах прошел сентябрь – шестьдесят седьмой сентябрь в жизни Ислама. Приезжали навещать дочери и сыновья. Вместе выкопали картофель. И когда уже в конце месяца от обильного инея пожелтела и подрумянилась вся округа, когда налились красным соком ягоды калины, которую, выкорчевав в саду бесполезные, на его взгляд, акации, посадил Ислам, ему стало совсем плохо.
Зная неизбежный конец, оставив все дела, приехали дети. И в одну из темных осенних ночей, в конце сентября, все поняли, что он уходит. Зухра, подсев к его изголовью, читала «Ясин». Не увидев этого, он еле слышно выдохнул:
– Мама, «Ясин», «Ясин»…
– Я уже второй раз читаю…
После этого он успокоился, выдохнул, вытянулся и перестал дышать…
Через минуту вдруг в полной ночной тишине зашумело все окружение – поднялся сильный порывистый ветер, захлопали ставни, плохо прибитые доски, ветки калины с тугими гроздьями стучались в окна. Галима с сыном побежала на почту, чтоб сообщить печальную весть не успевшим приехать. Как только отстучали телеграммы, связь с внешним миром оборвалась, а потом ветер так же резко затих, как и начался…
Через три года постановлением президиума Белорецкого районного совета в честь его семидесятилетия улицу, на которой он проживал, назвали в его честь, и на доме установили мемориальную доску…
Это событие Управление культуры района решило торжественно отметить. В башкирской гимназии города Белорецка, в актовом зале, провели торжественное мероприятие. Для сцены его сын выполнил портрет отца в технике сухая кисть, в фойе сделали выставку. Из Уфы приехали писатели – ученики Ислама. Как-то он вел башкирский литературный кружок, и три его ученика стали известными поэтами и писателями. Все трое выступали со сцены, рассказывали о своем общении с учителем, о его влиянии на них, вспоминали смешные случаи.
– Вот представьте себе, – рассказывал детский поэт, – мы, голодные, плохо одетые дети послевоенных лет. Пределом наших желаний было только одно – как бы наесться досыта да надеть что-нибудь поприличнее вместо наших латаных-перелатаных фуфаек да подшитых и не раз ремонтированных валенок. Мы были всегда голодными и синюшными от холода. А тут Ислам-агай нам про поэзию, про романы. И зажигал же он нас этим, черт возьми! Мы, забыв про все трудности, слушали его и под его руководством писали свои рассказики. Он их правил, подсказывал и обязательно отправлял в районную газету. Их печатали, и мы даже получали свои первые гонорары! Ох и наедались мы на них! И потому нам хотелось писать и писать. А первая слава ко мне пришла, когда Ислам-агай отправил мое первое стихотворение в республиканскую газету «Башкортостан пионеры». Вот это было дело! Я везде с собой таскал эту газету и всем показывал: видите, это написал я – Сафуан!
После торжественной части начался концерт. Когда на сцену вышел известный самодеятельный кураист, один из тех настоящих, народных, и заиграл старые мелодии, сидящий недалеко от Салимы весь седой, одетый в строгий черный костюм и ослепительно-белую рубашку Нариман-агай, не скрываясь, заплакал. Он приходился ей родней – его мама была двоюродной сестрой отца Ахметши. Трудную он прожил жизнь. В голодные послевоенные годы его семья в поисках лучшей доли переехала в город Караганду. Там Нариман, проживавший на бедной окраине промышленного города, стал Нариком – членом бандитствующей подростковой группировки, позже и ее главарем. За это он еще малолеткой отсидел, но в дальнейшем ему встретились умные люди и направили его энергию в нужное русло.
После концерта дорогие гости вдоволь наговорились, напелись за вкусной едой, за чаем и горячительными напитками. После того как были произнесены все тосты, каждый рассказал свою историю, связанную с Исламом, – остался узкий круг своих. Нариман-агай, к этому времени работавший корреспондентом районной газеты, был автором повести про узников лагеря у горы Яман-тау и потому красноречивый, объясняя причину своих слез на концерте, рассказал такую историю:
– Вы знаете, жили мы тогда, еще перед войной с фашистами, в деревне Худайбердино. Деревни не коснулась прокатившаяся железным катком по человеческим судьбам коллективизация. От нее-то и прятался у нас ваш дед Фатхелислам. Врезался он в мою детскую память тем, что сильно отличался от наших, деревенских. Наши из-за рода своей деятельности и образа жизни были безалаберны и ленивы. А в степях, откуда он был, жизнь была другой – благополучие целиком зависело от трудолюбия, смекалки и хозяйской изворотливости, от того, как ты посеешь и уберешь урожай, как, где и на что этот хлеб обменяешь. Наши же жили безвыездно, целиком и полностью зависимые от окружающих лесов, работы и плодовитости скота.
О нем говорили – степняк, и это уже вызывало интерес и к его наружности, и к поведению: степенный, неторопливый и основательный, все он делал толково и мастеровито. Жил он временно тем, что нанимался на разные работы, чинил и мастерил конскую упряжь, лечил лошадей.
Но не это было в нем главным… Помню летний вечер, мы, мальчишки, играли на горе у сосны-великана, откуда вся деревня с двумя улочками как на ладони. Уже подрумянив на западе небо, солнце ушло за хребет Зильмердак, вдоль речки, огибающей деревню, закурился туман. Наши босые ноги уже охладила роса. Коровы после дойки потянулись к окраине на ночлег, и тренькали кутазы стреноженных лошадей. Наигравшись, мы уселись у сосны и смотрели на деревню, готовящуюся к ночлегу.
Тут… мы услышали мощное пение, сначала еле слышимое, но певучее, затем звук стал нарастать и переливы старинной башкирской песни поплыли над крышами домов, над кустарниками вдоль речки, и казалось, что она, огибая мягкие очертания пригорков, неспешно перетекает вдаль, течет вдоль дороги длинной поляны, по которой деревенские уходили в русский рабочий поселок.
Это для нашего слуха было так непривычно, что мы, не сговариваясь, бросились по каменистому склону горы вниз в деревню, царапая об камушки стопы. Не глядя перемахнули через ручей и по коридору меж крапивы и конопли, по мягкой, пухлой от жирной пыли тропинке устремились к дому, откуда слышалась песня. Запыхавшись и еле переведя дыхание, остановились у уже собравшейся возле дома молчаливой толпы, внимающей этому пению. Песня заполняла весь дом, от нее вибрировали стекла, и через открытые окна она вырывалась на волю и свободно текла вдаль, в темнеющее пространство.
Песня закончилась, но никто не посмел нарушить тишину, певец прокашлялся и начал другую певучую мелодию на курае. Сколько живу на этом свете, но это первое впечатление от встречи с таким исполнением старинных песен не стерлось из памяти. Мы, вертлявые и нетерпеливые сорванцы, стояли как вкопанные, не замечая ни сырой вечерней прохлады, ни укусов комаров, казалось, что мы даже перестали дышать. Завороженный, я огляделся вокруг, и мне стало казаться, что очутился в совершенно другом мире, другие люди окружали меня – не суетливые, мелочные и вечно жалующиеся на судьбу, а какие-то спокойные и величавые. Я поднял глаза ввысь – на темно-синем небе загорались звезды, впервые они вызывали у меня не страх из-за их загадочности и холода бесконечного пространства, а в них я увидел музыкальность, ритм и красоту. Казалось, что они мерцали под эту чудную мелодию и так же, как мы, были заворожены этой музыкой.
Прервалась мелодия, внутри дома одобрительно и восторженно загалдели:
– Ну, Фатхелислам, ты… ну до слез, как так можно петь…
– Фатхелислам, а давай еще…
Так я узнал, что зовут его Фатхелисламом, и однажды мне посчастливилось из-за шторки в соседском доме наблюдать за ним и слушать вблизи его пение. У него был «львиный» профиль, широкий, высокий лоб, цепкий и строгий взгляд. Кучерявые черные волосы, густые брови. Был он высок и широкоплеч, осанист.
К чему я вам все это рассказываю? Вы же знаете: непростой сложилась моя жизнь, хулиганом был, в драках и в налетах, что было не от легкой жизни – голодали, – заработал себе авторитет, ну и сидел, и неизвестно, как бы сложилась моя жизнь. Но часто я сам задумывался – как дальше жить? И как-то по радио в далеком Казахстане услышал я звуки курая, и мое сознание как будто перевернуло – вдруг вспомнилось детство, наши простые сельчане, родня и песни, курай вашего деда. И стыдно мне стало, до боли стыдно – что же я творю, куда качусь? Память о курае вашего деда, как память о наших достойных предках, вразумила меня. Я понял, что к нормальной жизни я могу повернуться только у себя на родине. И вернулся, завязал с преступным миром. Так неизгладимые впечатления от пения дяди Фатхелислама вернули мне человеческий облик. А этот кураист на сцене играл так же, как ваш дед, потому я и расчувствовался…
Словоохотливая Салима, добротой и открытостью умеющая разговорить любого попутчика так, что тот как под гипнозом, как на исповеди, с облегчением выкладывал ей затаенный для всех с души тяжелый груз, сегодня, не обращая ни на кого внимания, грустно и задумчиво уставившись в одну точку, молчала. Лишь болезненно морщилась от потряхивания на ухабах каменистой дороги или резко и неприязненно вскидывала строгие глаза на подвыпивших пассажиров, привычно вставляющих в свой диалог режущие уши непотребные слова. Не следила за дорогой – сколько проехали, сколько осталось.
Ей было грустно, потому как ехала в свой дом в Зигазе, чтобы по настоянию старшей дочери Закии уж оставить, наконец, опустевший родной дом и переехать к ней. После перестройки, когда разорился леспромхоз, сгорел тарный цех и разобрали рельсы узкоколейки, в непогоду, в бураны и дожди до села ни на чем и не доберешься. Конечно, у дочери хорошо. Город рядом, все дети, родня, ее уже постаревшие сестры. Но как оторвать от себя тот привычный мир, половину прожитой жизни?..
Так всю дорогу, взвешивая все за и против, путаясь, сбиваясь, она и не заметила, как автобус затормозил уже в центре села и народ, облегченно вздохнув, что без обычных приключений преодолели все сто верст горно-лесного бездорожья, направился к выходу и расползся по улочкам и домам притихшего родного села.
Салима, всей грудью вдохнув чистый, отдающий печным дровяным дымком деревенский воздух, по скрипучему от морозца снегу, время от времени останавливаясь, чтоб перевести дыхание или с кем-нибудь поздороваться, обмолвиться словечком, перехватить поудобнее тяжеловатую от городских гостинцев сумку, направилась к дому.
Когда обогнула леспромхозовский давно замолчавший гараж, навстречу из-за поворота выбежала Файруза, внучка соседки Ханифы. Увидев, во что девочка одета на таком морозце, у Салимы защемило сердце: засаленная старенькая болоньевая курточка, на ногах старые большие кроссовки, покрасневшие ручонки без варежек…
– Здравствуйте, Салима-иней! – крепко обняв ее, искренне радуясь встрече, залепетала девочка. – Как долго вас не было! Как доехали, мы уж соскучились по вас!
– Здравствуй, здравствуй! Ты почему так легко одета, как мама отпустила в таком наряде, куда бежишь? – похлопывая ее по спине и проглатывая навернувшиеся от жалости слезы, выдавила Салима.
– Мама отправила на горную улицу, там папу вчера пьяного видели, он домой не приходил, пойду поищу.
– Эй, Алла, опять за старое взялся, зараза. Давненько не чудил. – И, доставая из сумки пригоршню конфет: – На, угощайся.
«Да-а, на таком холоде почти раздетая бегает, разве наш позволил бы детям так ходить? Надо ей зимние сапоги Анили отдать. Зачем храню, пусть носит. Надо еще кое-какую одежку посмотреть». И, обернувшись вслед девчушке, закричала:
– Файруза, доченька, на обратной дороге зайди ко мне обязательно!
Вид родного двора окончательно испортил настроение. Тишина и пустота. Двери сараев открыты, и оттуда не доносятся привычные звуки при появлении хозяйки: нетерпеливый перестук копытец и поблеивание тонконогих овечек, пофыркивание коров и телок, возня переполошенных, вечно суетливых курочек. Пусто внутри, холодно, нет привычного запаха и навозного тепла. Уже осенью со слезами она «избавилась» от всей живности. И так быстро двор изменился, замолчал, как будто ушел в себя. Единственной живой душой оставался постаревший, облезлый, преданный кот Барсик, он выбежал из сада навстречу. Подслеповато щурясь, хрипло и отрывисто мяукая, ласкаясь, завился у ее ног и, как хозяин, стал сопровождать ее по двору.
Дома ее встретила оставленная на хозяйстве Мархия, ведь зимой нельзя не топить печку, все замерзнет – цветы на подоконнике, картошка в подполе. Да и попробуй потом разогрей заледеневший дом. Поэтому Мархия почти неделю жила одна и просто поддерживала огонь в печи. Она была совсем маленького роста, с непропорциональными частями тела. На ее лице на всю жизнь запечатлелось выражение на все и всех обиженного ребенка. Да и было на что обидеться – еще совсем девчушку, плохо знающую русский язык и не совсем разумную, хулиганистые парни поселка обманами и посулами, напоив до беспамятства, использовали как легкодоступную женщину. Она одного за другим рожала неизвестно от кого детей. Так как у нее не было мужа, их забирали в детдом. Но с ней остались жить только одна дочь и сын, которые вели такой же беспорядочный образ жизни.
Все село ее сторонилось, мальчики над ней издевались, обзывали обидными словами. Поэтому она всегда ходила сгорбившись, склонив голову вниз, как бы прячась и отгораживаясь от неприветливого для нее мира. И только Салима относилась к ней как к человеку – всегда досыта кормила, поила чаем, пускала помыться в бане, одевала ее, отдавая ненужные вещи. Она была одной из тех бедолаг, кому Салима постоянно помогала, поэтому ее дети и внуки в шутку называли «мать Тереза». Селяне, лишенные работы, постоянного заработка, в часы безденежья знали, что, если обратиться к тете Соне, она всегда поможет. Поэтому она никогда не оставалась без внимания, всегда находились помощники.
Мархия, попив с хозяйкой дома чай с городскими гостинцами, ушла домой, мол, как там ее дети без нее. Салима же села и стала молча оглядывать дом. Каждая вещь, каждая деталь в нем были дороги, у каждой своя история, свой смысл. Все с любовью обустроено. Она по привычке достала из дорожной сумочки небольшую зеленую книжицу с множеством закладок. Ее Салима купила в магазине при мечети, в ней были основные суры Корана – на арабском, с транскрипцией на башкирском, с переводами и комментариями. Часть из них она давно знала наизусть, а самые длинные читала с него. Ей все это давалось легко, так как с самого детства все эти суры были на слуху – отец, отлично читавший и писавший на арабском, очень хорошо читал эти молитвы.
И потому после смерти свекрови Зухры, заменяя ее, сама стала читать на похоронах и поминках, и просто для успокоения души. Вот и сейчас с дороги стала читать их, вспоминая всех ушедших из жизни и страстно желая здравия живым, благодаря Всевышнего за эту данность, эту жизнь, детей и внуков, благодаря всех, кто окружал ее, за их помощь и внимание и просто за то, что они есть в ее жизни. Ведь отец Ахметша всегда учил быть благодарным всем и за все – никогда не жалеть слов благодарности за любую мелочь и любому человеку. Так она и жила и об этом постоянно говорила своим детям и внукам – никогда не забывайте благодарить, никогда не жадничайте и не держите в кармане просто так это волшебное слово «спасибо».
Затем уставшая с дороги, согретая уютным теплом от печки Салима прилегла на родную постель у стола и задремала. В полусне ей чудились шаги и шушуканье играющих многочисленных внучек, доброе, тихое ворчание и шаркающие шажки свекрови Зухры. Ей казалось, что нужно быстро встать и разогреть завтрак для Ислама, потому как ему нужно срочно на морозе, разогрев горячей водой из чайника мотор, завести мотоцикл и ехать в Ботай проводить уроки. Что надо посмотреть, не собирается ли телиться корова, но, просыпаясь, понимала, что никуда уже не надо торопиться, и ей становилось грустно и одиноко.
На эту так внезапно наступившую тишину в доме неожиданно среагировал зять Нурмухамат, приехавший осенью по делам. Он со смаком попил чай, рассказал городские новости и привычно вышел на крылечко покурить. Выходя мимо него на улицу, Салима вдруг увидела, как судорожно вздрагивают его крутые плечи и он кое-как удерживает всхлипы. Огорошенная, она положила руку на его плечо и осторожно спросила:
– Что случилось, кейэу?
Кое-как успокоившись, сквозь всхлипы он проговорил:
– Сидел, смотрел на это опустевшее крыльцо и подумал: где вся та разношерстная и разноразмерная обувь, через которую раньше здесь трудно было перешагнуть?! – И, уже не скрываясь, в голос разрыдался.
Она села рядом и тоже пустила слезу. Наплакавшись, они тихо стали вспоминать, как каждый год летом здесь все собирались. Как дружно убирали покос и по вечерам после баньки смотрели импровизированные концерты детишек.
Тут, прерывая ее воспоминания, из сенцев раздались чьи-то шаги, в дом вошла задыхающаяся после крутого подъема в гору давняя подруга Фазиля, жена друга Ислама – продавца худайбердинского магазина Сальмана.
– Приехала наконец, я уж заждалась. Внук увидел тебя идущей с автобуса. Я не выдержала, хоть и под вечер решила прийти и узнать, что решила-то? – раздеваясь и развешивая пальто и шаль, слеповато щурясь, скрывая волнение, проговорила Фазиля.
– Садись, чаю попьем.
Они подружились как молодые снохи, приехавшие из чужих деревень, дружили и их мужья. Все дети были ровесниками, общие заботы, общие беды и радости. Страдалицы жены послевоенных лет и молча, и с боем переносившие разгульную жизнь своих мужей, и битые, и любимые ими, гордо отстаивавшие свое право на счастливую жизнь в своей семье.
– Да-а, трудно на что-то решиться… Все думаю, все взвешиваю. Оставаться здесь, конечно, осталась бы. Все здесь родное, все привычное: вы, соседи, родные, односельчане. И могила его здесь. Как все это бросить?! Но дети устали ездить, помогать. Сколько бензина жгут каждый раз, машины свои бьют на нашем бездорожье. Да и сама измучилась – годы дают свое знать, все труднее с хозяйством справляться.
– Я вот, грешная, иногда что думаю: были бы твои дети, как мои, неучи, жили бы здесь, никуда бы не уезжали. И ты б никуда не дергалась. Но с другой стороны, что мои бедолаги здесь хорошего видят? Не-е-т уж, пусть твои лучше живут в своих городах.
– Что ты, конечно. Он же все сделал, чтоб дети выучились. Сама же знаешь, сколько он зарабатывал как учитель. И все жилы рвал, подрабатывал, тебе ли об этом рассказывать? – И они опять ушли в воспоминания, то смеялись, то плакали.
Тогда, в далекой молодости, через год после переезда из Худайбердино в Ботай, на ноябрьские праздники муж Фазили забрал их на лошади к себе в гости. Стояла снежная осень. Только выпал снег, деревья вдоль санной дороги стояли в красивом снежном уборе. Пушистые, еще не тронутые морозами и не приглаженные вьюгами сугробы мягко обрисовывали все бугорки, пенечки и впадины на пригорках и полянах.
Два дня гостили во всех домах родного Худайбердино, пили медовуху, пели, плясали, вспоминали прошлое. И вот на третий день, во время утренней опохмелки муж Фазили что-то не так сказал, и горячий, гордый Ислам, обидевшись, вскочил и, выкрикнув: «Одевайтесь, Салима! Пошли домой», накинув пальто, хлопнул дверью. Вокруг закудахтала, забегала Фазиля:
– Куда вы, зачем?! После обеда запряжем Рыжика и отвезем вас домой!
Но Салима, зная упрямство и неуступчивость мужа, молча одела пятилетнего сына и, попросив прощения за мужа и попрощавшись, поплелась за ним домой. Не менее гордый хозяин, тем более еще и выпивший, и с места не тронулся.
Дорога предстояла неблизкая, чуть меньше восьми километров по лесам и горам. К тому же ночью еще выпал снег, за праздники никто не ездил и не проторил дороги, и идти пришлось практически по сугробам. Муж посадил сына на плечи, гордо шел впереди. Когда забрались на вершину горы и деревня стала пропадать из виду, их на лошади догнал хозяин. Из-за узости дороги не мог обогнать и плелся сзади, выкрикивая мольбы остановиться и сесть в кошевку. До сих пор Салиме слышатся всхрапы и позвякивание уздечек, чуется горячее дыхание тычущей мордой в спину лошади. Пытался по целине обогнать, но лошадь вязла в снегу, а хозяин не переставал уговаривать вместе с Салимой, пока Ислам так не наорал на него, что тот, опешив, остановил лошадь и так и стоял, пока семья не скрылась из виду за поворотом. Вот такие они были горячие и неуступчивые, а страдали жены. После этого год не общались, пока у Фазили не родился еще один сын и не ехать с поздравлениями было бы совсем нехорошо.
– Ну и что же все-таки решила? – осторожно, допивая уже остывшую, не первую чашку чая, спросила Фазиля.
– Как ни трудно будет все бросать, уеду, наверное, все-таки…
И Фазиля, кое-как сквозь слезы выдавив: «Скучно нам будет без тебя, плохо», чтоб совсем не разрыдаться, бочком, бочком неуклюже стала одеваться и, глотая слезы, на ходу попрощавшись, ушла. Салима так растерялась, что даже не успела ее внукам передать городские гостинцы.
Прибрав со стола посуду, Салима вновь осмотрелась, так, как будто видела весь дом впервые, так, как будто хотела все это запомнить, хотя и с закрытыми глазами могла бы, не спотыкаясь, пройти через все комнаты, найти нужную вещь.
В глубокой задумчивости прохаживалась она по дому, а ведь раньше и времени не хватало так задумываться, все хозяйство, все будничные хлопоты были на уме, так и пролетали незаметно дни, так и жизнь вся прошла. А ведь по большому счету этот дом принес мир и согласие в семью, все объединил, связал и поставил на место. До этого всякое бывало…
Ушедшую в воспоминания Салиму отвлек шум в сенцах – веселый детский смех и чей-то мужской бас. В дом вбежала сияющая Файруза, и за ней ввалился ее отец.
– Салима-иней, смотрите, какую теплую куртку и сапоги купил мне папа! – И закружилась, затанцевала по прихожей.
Ее сияющий отец, по-свойски приобняв хозяйку, стеснительно, сквозь слезы заговорил:
– Спасибо вам, Салима-апай, спасибо. Я все, я бросил пить. Я ж на подработку уезжал, а семью не успел предупредить, вот они меня и потеряли. Вот я вам свой долг возвращаю. Эх, Салима-апай, если б не вы, остались бы мы тогда без дома. Все говорят, что вы переезжать собираетесь, а как же мы без вас, на кого вы нас бросаете? Не уезжайте, а? Я все, я бросил пить, я буду вам помогать, только не уезжайте, а?
В стылое осеннее утро, когда еще не выпал первый снег и хозяева ждали первых заморозков, чтобы загнать скот в теплые зимние сараи, одиноко жившей Салиме принесли весть, что в другом конце поселка умирает Хадиса. Ее соседи кое-как поняли, что умирающая очень просит Салиму прийти. Она не задумываясь налила в баночку свежей жидкой сметаны, молочка, нежного творога, взяла свою зеленую книжицу с молитвами и отправилась.
– Салима, божье создание, Салима… Ты пришла ко мне, спасибо тебе. Боялась, не придешь, боялась, не успею…
Хадиса лежала на смертном одре, вся ссохшаяся, но живым огоньком светились уставшие бусинки ее глаз.
Салима тут же достала сметаны. Узнав, что она уже три дня ничего не ела, жидкой кашицей развела творог с молочком и на кончике чайной ложечки поднесла к ее губам.
– Салима, с твоих рук буду есть все… – и одну, вторую ложечку запила молочком, ожила, заплакала. – Никого, кроме тебя, не хочу видеть, пожалуйста, останься со мной до конца, мне немного осталось. – И протестующим жестам Салимы: – Нет, нет, молчи, я бы хоть вчера бы померла, но хотела увидеть тебя, хочу свои последние минуты провести с тобой… Только с тобой.
Она засыпала, стонала, пыталась двигаться, как и Зухра, рвалась что-то делать.
Салима все это время терпеливо смахивала пот с ее лица, подносила к губам ложку с водой и, когда та уходила в тревожный сон, читала молитвы.
– Салима, как я любила твоего Ислама, как я хотела быть его любимой женой… Что только я не делала, чтобы он был только моим… И как ненавидела тебя… Ты приехала вся такая беленькая, красивая… Куда нам до твоей белизны… – И вновь Хадиса впадала в беспамятство… «Ислам, Ислам… – стонала она, повергая в шок Салиму, – Ислам…» Приходя в себя, снова повторялась: – Салима, прости меня, я всю жизнь прожила в черной зависти, – отрывисто говорила она. – Я хотела его целиком! Я хотела, чтобы он согревал меня всю жизнь. А он…
Хадиса начинала нервно ворочаться, хватать ртом воздух, и только холодный компресс и мягкие ладошки Салимы приводили ее в чувство…
И опять с ясным взором все тех же черемуховых глаз:
– Салима, прости меня за все… Прости… Ты вытерпела все… Как я хотела, чтобы ты пришла в мой дом с разборками, чтобы ты вцепилась в мои волосы… А ты как ни в чем не бывало – сама в своей жизни… И это все меня так злило, так злило, а ты все молчком, все так же жила для своих детей. Только теперь я поняла, что его женой могла быть только ты… Я бы так не смогла…
И в полубреду, в полусне ей вспоминалось, что Ислам, не таясь, заваливался к ней ночью только пьяным… Проснувшись утром, протрезвев, смотрел на нее зло, как на нечто ненужное, случайное. Одевшись, не прощаясь, уходил… И как будто не было его ночных выдохов: «Ай, Хадиса, ай, какая ты горячая, какая умелая, вот бы…» – и замолкал. Ей же оставалось все оставшееся утро душить свои рыдания в подушку.
На второй день она сама приподнялась в постели, подбила под себя подушку, привычным взмахом рук попыталась поправить волосы. Ее глаза посветлели, речь выправилась. «Полегчало перед концом, – думала Салима, не раз видевшая такую картину: собравшиеся в мир иной вдруг перед самым концом взбадривались, приходили в себя и забывали мысли об уходе. – Немного, значит, осталось, нужно читать “Ясин”…»
– Хочу повиниться, я ведь все время хотела твоей смерти… Я, грешная, думала, не будет тебя, и он станет моим. Какие только планы не приходили в мою голову, о Аллах, прости! Как-то купила крысиного яда, все думала, все ночи напролет – во что подсыпать это и как этим угостить тебя… О Аллах, какой я была глупой! Ведь даже после самой бурной ночи он во сне все шептал: «Салима, родная моя… Салима…» Как я ненавидела твоих детей, все думала – не нарожала бы ты их, таких красивых да умненьких, не держался бы он за тебя так крепко! Салима, объясни мне: откуда ты находила силы терпеть все, как ты сдерживалась от скандалов? Ведь все женщины устраивали шумные разборки – мужчина мой, попробуй забери! А ты ни разу и бровью не повела! Хотя… я давным-давно поняла, нашла ответ, я знаю – ты святая!
Эпилог
Белые степи
Салима, шаркая калошами по деревянному настилу двора, сгорбившись, сцепив пальцы за спиной, неторопливо вышла за ворота. Прикрывшись ладошкой от яркого солнца, привычно оглядев панораму села, присела на скамейку, что у торца летней избенки. Погожий, нежаркий июльский день со свежим ветерком, отгоняющим мух и слепней, располагал к спокойному созерцанию и отдыху. Хотя и отдыхать-то было уже не от чего – родной дом всю зиму, с большими нетронутыми сугробами во дворе, в саду и огороде, с огромными, свисающими с крыш шапками снега, пустовал. Хорошо хоть сосед в пору, когда снег, начиная таять, тяжелеет, скидывает эти сугробы с крыш всех строений двора. Иначе бы давно не ремонтированные и обветшавшие крыши рухнули.
Лишь летом друг за другом, в зависимости от отпусков, приезжают и отдыхают здесь с внуками и правнуками ее дети. И она все лето проводит здесь, полностью под опекой приезжающих. Вот и сейчас она была с семьей младшего сына, и сноха, взяв все хозяйство в свои заботливые руки, не давала ей и притронуться к кухонной утвари и другим домашним делам. Две их дочери, уже студентки университета, убирались по дому, мыли посуду, а сын все хозяйничал во дворе и огороде, привычно приводя в порядок ветшающие хозяйственные постройки.
Сараи уже давно опустели, из них уже выветрился привычный для деревенского труженика запах навоза. Тот же сосед, по разрешению Салимы, скашивает траву для своей скотины в их большом огороде и здесь же сажает картошку. И он же ремонтирует, латает изгородь большого огорода – без этого деревенский скот в поисках сочной травы давно бы через бреши проник сюда и превратил бы огород в изгаженную пустошь. Сад, не засеиваемый весной, опустел, и вместе с опустевшим хозяйством стало пусто и скучно в душе Салимы. Потому ей ничего не оставалось, как просто смотреть телевизор, засыпать под монотонный голос диктора или под звуки нескончаемых сериалов. Спать стала она, сама себе удивляясь, очень много, ведь такой возможности в жизни никогда и не было. Видимо, натрудилась, наволновалась за всю жизнь так, что организм сам требовал покоя и отдыха.
Уже редко кто заходит к ней на чай – поговорить, отвести душу, ведь, по сути, уже вокруг никого из ее близких родственниц, подруг и не осталось. Опустел дом Зайнаб с Хамидом в Ботае. И для чего все они так рвали жилы, строились, покупали, ругались с соседями за метры несправедливо «оттяпанной» земли в огороде или на покосе. Теперь их дом стоит с потухшими печами, огороды и сады заросли бурьяном. В казенном доме Сагили и Ришата давно живут чужие люди.
Только теперь Салима стала понимать слова свекрови Зухры, когда та часто ворчала: «Задержалась я на этом свете, одна совсем осталась. Все ровесницы давно уже в мире ином, и мне без них совсем скучно стало, не с кем и поговорить. Пора уже туда, пора. Да вот только Аллах все не забирает к себе. Зачем мучает». И лишь когда она совсем уже лишилась памяти и никого уже не узнавала – стала совсем спокойной и равнодушной ко всему происходящему. Видимо, думала Салима, Всевышний специально забирает у пожилых память, чтобы они не горевали и не терзались о прошедшем, не вспоминали давно ушедших близких. Ведь до чего доходило – Зухра, всегда ясно и трезво мыслившая, помнившая все, уже не узнавала даже Салиму, прожившую с ней всю свою семейную жизнь. Как-то к ним по дороге домой в Ботай заглянули Зайнаб с мужем Хамидом. За чаем ее дочка Зайнаб и в шутку, и всерьез спросила:
– Мама, ты хоть знаешь, в чьем доме сейчас живешь и кто за тобой ухаживает?
– Не знаю, – ответила она, – какая-то очень опрятная и добрая женщина, хорошо и вкусно кормит, всегда я в чистом, и в баню водит. Не знаю, кто она, видимо, хорошая соседка…
Как-то один мудрый мулла, знавший хорошо ее отца Ахметшу, сказал ее младшему сыну, что дед Ахметша передал ему все свои способности и благословил, и потому он мог бы стать достойным муллой, но у него очень хорошая профессия и уходить от нее не надо. Пусть для себя, для своей семьи выучит основные молитвы и читает их перед дальней дорогой, перед важными событиями, и они будут спасать его семью, оберегать от всех напастей. Послушался его сын и однажды, чтобы убедиться, все ли он правильно выучил, присел рядом с бабушкой и сказал:
– Оләсей (бабушка), послушай, пожалуйста, как я читаю молитвы, все ли правильно.
И Зухра за внуком, которого совсем не узнала, вполголоса повторила всю молитву. Когда тот закончил, одобрительно хлопая его по спине, восторженно произнесла:
– Все, все правильно прочитал, молодец! Вот тебе на – такой молодой парнишка, а как все правильно и хорошо читает, слово в слово как в Коране, молодец!
Это его умение стало важным и в жизни. Когда Салима еще жила здесь, на выходные приехал сын с семьей и при въезде в поселок обогнал на машине лошадь, запряженную в телегу. На телеге лежало завернутое в белый саван тело, и никого в телеге и позади них, кроме возницы, не было. Войдя в дом, он удивленно спросил:
– Мам, кого это так хоронят – никого, кроме возницы, нет. Где родня, близкие, друзья?
– А-а-а, так это твоего одноклассника отсидевшего так хоронят. Его освободили-то из-за туберкулеза на последней стадии. Вот и помер дома. Его родители уже с неделю в запое, и хоронят его только друзья-забулдыги. Ты же знаешь молитвы, поезжай хоть ты, почитай своему однокласснику.
– Так я же не знаю «Ясин», да и в ритуалах положенных не силен.
– Ничего, и того, что прочитаешь, будет достаточно, а то уж совсем нехорошо получается – не по-человечески…
И сын, быстро сполоснувшись с дороги, надев чистую рубаху, белую тюбетейку, поехал на кладбище.
Там уже полупьяные парни, матерясь через каждое слово, завершали лопатами скорбную работу. Сын, со всеми поздоровавшись, спросил, мол, почему без муллы хороните, на что ему ответили:
– Мулла уехал в город, а твоя бабушка давно померла, вот и некому молиться…
– Так давайте я почитаю.
И он, скрестив перед собой ноги, уселся на траву, пока сразу же замолчавшие парни не сформировали холмик, не подчистили вокруг могилы и не уселись полукругом возле него. Когда он, полностью сосредоточившись, отрешенно, долго и нараспев прочитал молитвы, все, отряхиваясь и утирая навернувшиеся слезы, встали, самый старший обнял его и сказал:
– Спасибо тебе огромное. А то все переживали, что его как собаку безродную зарываем. Жутко было на душе… А теперь так легко и спокойно стало, даже пацаны все враз протрезвели, спасибо…
Через неделю к Салиме пришла протрезвевшая мама умершего, долго плакала и благодарила сына.
Салима все сидела, разглядывая улицы как будто ушедшего в себя замолчавшего поселка. Уже давно не пылят по дороге мимо их дома лесовозы, груженные лесом, замолчал гараж, не тарахтят пилы в тарном цеху, не стало красных флагов и лозунгов-призывов, так украшавших село. У опустевших без хозяев домов рушились заборы, проваливались крыши, и нет ни одной новостройки. Казалось, что чем лучше становится в стране, тем лучше и будет жить, развиваться и благоустраиваться село, но нет – оно все хирело и разрушалось.
Грустные мысли Салимы прервал скрип открываемых ворот, из них вышла, щурясь от яркого света, внучка – младшая дочка сына. Как всегда, улыбаясь как солнышко, она защебетала:
– Оләсейка, ты тут, а я тебя потеряла!
И, присев рядышком, всем худеньким девичьим телом прижавшись к Салиме, привычно взяла в свои маленькие ручки мягкие ладони бабушки. Из всех внучек она была самой близкой Салиме – так похожая на отца и лицом и характером, всегда старалась подольше быть рядом с ней, разговаривать. Каждый раз, перед сном уютно рядом устроившись, они долго беседовали. Поглаживая ее спинку, она от всей души просила у Всевышнего ей здоровья и счастья. С удовольствием отвечала на ее вопросы об истории семьи. Только она этим живо интересовалась, и Салима с удовольствием рассказывала ей свои истории. И как-то в один из таких вечеров внучка сказала: «Оләсей, когда мой папа учил молитвы, я еще была совсем маленькой, и я тихо за ним повторяла и тоже выучила самую первую, открывающую Коран молитву Аль-Фатиха и часто про себя читаю, послушай – правильно ли?»
Тут мимо их дома внизу идущие по своим делам сельчане тепло поприветствовали Салиму – женщины махали руками, мужчины, прижав правую руку к сердцу, кланялись. Ветер доносил до них их слова уважения.
– Оләсей, как здорово жить в деревне – тебя все узнают, уважают, а в городе все не так – там все друг другу чужие и равнодушные.
– Так-то оно так, доченька, но и в городе можно быть уважаемой – только будь доброй и всем благодарной, и люди тебе тем же и ответят.
– Но как можно быть всем благодарным, ведь не все люди хорошие, среди них есть и враги. А их-то за что благодарить?
– Надо, надо и их благодарить. Ведь они не дают тебе спокойно жить, ты всегда готова дать отпор, стараешься жить правильно, чтобы не стать мишенью их насмешек. Да и не всегда они могут оставаться врагами, часто бывает так, что самый заклятый враг становится твоим лучшим другом, и как после этого тебе не будет стыдно за то, что ты так плохо думал о нем. Поэтому, доченька, никогда не думай о людях плохо. Относись ко всем ровно и никогда не забывай благодарить людей…
Повернувшись к внучке, Салима увидела, что она вовсе не слушает ее – уставилась куда-то вдаль, ее глаза затуманились, и, когда Салима замолчала, она тихо и стеснительно спросила:
– Оләсей, а ты любила олатая (дедушку)? И вообще – что такое любовь?
От этого неожиданного вопроса Салима вовсе опешила, мимолетно подумав: «Вот тебе раз, взрослеет девочка, видимо, влюбилась…» И долго не могла подобрать слов для ответа…
– Хмы… Любила ли я, и что такое любовь… Не знаю я, доченька… До любви ли нам тогда было – война, голод, смерть близких… Ведь и замуж-то я вышла совсем девчонкой, в шестнадцать лет, совсем неразумной была. А потом – хозяйство, строгая свекровь – твоя прабабушка, дети, дети, дети и работа по дому, по двору – от зари и до позднего вечера.
И тут перед глазами Салимы пронеслась вся ее жизнь, как в кино, когда ускоренно прокручивают случившиеся события или перематывают пленку назад – вот она совсем девчонкой едет в Худайбердино с дядей Искандером, вот работает в яслях, школа, танцы… и дальше весь экран закрывает собой кучерявый, молодой, энергичный Ислам. И как она ни пытается подумать о чем-либо другом, представить себе другие картинки, отвлечься, но все равно перед глазами встает он – юный, бодрый, смешливый; хозяйственный, умелый, заботливый; задумчивый, рисующий, пишущий, музицирующий, много читающий; с любовью возящийся с детьми, радушно принимающий и смешащий гостей; но и совсем пьяный, неразумный, непонятный, грубый; и опять весь домашний, умело обустраивающий быт, мечтательный… Дети, их рост, развитие, болезни, беды, проблемы, и опять рядом с ними только он. Значит, вся ее жизнь – это он? А ведь сколько он ни ревновал ее, сколько ни скандалил из-за пустяков, и до побоев доходило, но она ни на секунду не могла подумать, представить себе на его месте другого… Значит, любила?
– Доченька, ведь мы жили не так, как в этих цветных красивых сериалах, где через кадр – любовь, клятвы, поцелуи, объятия…
Размышляя об этом, Салима, неожиданно сделала для себя самое важное открытие – мы жили друг другом, друг для друга, родили детей и жили для них, потом для их детей. Все делали для того, чтобы всем им было хорошо. И может, поэтому и не успели, как в этих сериалах, сказать друг другу самое главное – «Люблю тебя»… Хотя перед самой смертью Ислам как на духу, через терзающую его нутро боль, сквозь стоны признался:
– Всем, Салима моя, я обязан тебе… Не было бы тебя, не было бы меня такого… Ты все выдержала, все перетерпела, без тебя не знаю, где бы сгнила моя дурная, шальная голова, – ты все уравновешивала, успокаивала. Я всегда знал, что дома меня ждешь верная и надежная ты, поэтому всегда возвращался… Спасибо тебе за наших детей, они все твои, ты их вырастила и воспитала, и ты будешь ими счастлива. Прости, что так поздно об этом тебе говорю, но я должен был это сказать…
Может, подумала Салима, это и было его запоздалое признание в любви, может, ради этого и стоило жить…
Затуманилось в глазах Салимы… Она уже не видела ни задумавшуюся внучку, ни череду домов на улицах поселка. Вдруг ей вспомнилось первое посещение родной деревни Ислама. Летом, еще совсем молодыми, оставив детей по попечении Зухры, они пошли пешком по тем же тропам, какими шла семья Зухры в Худайбердино. Заночевали у друзей в Толпарово. На следующий день с вершины последней высокой горы они увидели степи. Они поразили воображение Салимы – такого простора она еще никогда не видела. Вначале еще большие поляны перемежались с лесными урочищами, пригорками, блестящими ленточками речушек, но постепенно и они исчезали, и дальше расстилалась сплошная степь. И где-то в невообразимой дали полосы степи виднелись как миражи в белом мареве. Они завораживали, манили, хотелось взлететь над этой степью и оказаться там. И тут Салиме вспомнились рассказы Зухры о Белых степях – может, это и есть те самые Белые степи?
Но позже она поняла, что Белые степи, где, по рассказам Зухры, должны жить счастливые и свободные люди, если правильно понимать, видеть другим – душевным зрением, то они вокруг нас, только отвлекись от мирского, суетливого, отбрось все мелкое, несущественное, и вот они, эти степи, там каждый человек становится самим собой, таким, каким был, когда только родился, пока не изменился под воздействием суетной, потонувшей в мелких дрязгах жизни. Только сумей разглядеть в человеке его настоящую сущность, раскрыть его, и человек откроет для тебя свое настоящее лицо, свою душу…
И она чувствовала, что Белые степи внутри ее, и они не давали ей плохо думать о людях, обижать их, совершать плохие поступки, отвечать на зло злом. В ее Белых степях шла другая жизнь, там жили только добрые, справедливые, светлые люди, и теперь сон отца Ахметши ей виделся совсем по-другому – он идет не по зеленому, благоухающему лесными цветами, освещенному солнцем лугу, а по Белой степи… И с небес спускается на лошади с золотыми сбруями сам Пророк. Лошадь останавливается перед отцом, и Пророк жмет ему руку, отец весь начинает светиться… И в ореоле этого свечения Салима видит всех своих детей, внуков и правнуков…
Благодарности
Выражаю благодарность за помощь в работе над книгой руководству Нижневартовского государственного университета, лично Карпову Анатолию Карповичу, сестрам, дочерям, другу и писателю Михайловскому Валерию Леонидовичу, поэтессе Храповой Елене Владимировне, а также за оценку моего труда и бережное отношение к тексту романа – работникам издательства «Эксмо» и лично ведущему редактору направления современной российской прозы Карине Александровне Буяновой.
Белые степи Рамазана Шайхулова
Шайхулов Рамазан Нурисламович родился 14 декабря 1961 года в деревне Худайбердино Белорецкого района Башкирской АССР. После окончания средней школы поступил на художественно-графический факультет Аркалыкского педагогического института им. Алтынсарина Казахской ССР. С 1984 по 1997 год работал преподавателем, заведующим кафедрой, деканом художественно-графического факультета Аркалыкского педагогического института, с 1997 по 2001 год – директором Детской школы искусств в городе Межгорье республики Башкортостан. С 2001 года – старший преподаватель, доцент кафедры дизайна и декоративно-прикладного искусства Нижневартовского государственного университета. Член Союза дизайнеров России. Член Союза писателей России. Автор научных публикаций, учебно-методических пособий. Участник городских и окружных художественных выставок. Кандидат педагогических наук.
Творческие интересы Рамазана Нурисламовича связаны с созданием целого ряда картин, посвященных природе Башкирского края, портретов своих родных, друзей, простых тружеников, графических иллюстраций к художественным книгам. Автор дизайна и вёрстки ряда книг, художественных альбомов и каталогов.
Талант писателя Рамазан Нурисламович унаследовал от своего отца – Нурислама Фатхелисламовича Шайхулова, учителя, общественного деятеля, известного башкирского писателя. Первые книги повестей и рассказов Рамазана Шайхулова «Неоконченный этюд» (2008), «С верховьев реки Зелим» (в соавторстве с отцом и сестрой, 2016) – это попытка рассказать о непростой истории своего народа. Именно они стали началом работы писателя над эпическим произведением – романом «Белые степи».
В основе романа судьбы двух башкирских женщин – Зухры и Салимы. Обе воспитывались в небогатых, но просвещенных семьях, обе с детства познали цену труду. Стремление их жить на этом свете правильно связано с мечтой о Белых степях, где есть справедливость.
Действие романа охватывает почти столетний период, с японской войны до 90-х годов XX века.
Путь Салимы и Зухры к Белым степям дает возможность читателю осмыслить историю жизни башкирского народа на фоне великих событий, происходивших в России, в СССР.
Умение показать национальный характер простого человека с его стремлением к правде жизни – все это присуще автору романа, выросшему в гуще своего народа.
Язык романа живой, яркий, насыщенный подробностями житейских ситуаций, описаний природы, из которых складывается образ природы и человека в ней.
Особенно выразительна диалогическая речь, в которой отчетливо проявляется национальный характер народа.
Добро и согласие, любовь и надежда, терпение и смирение, почитание старших и назидание молодым – все эти элементы будней народной жизни укладываются в образы героинь романа.
Сказанное позволяет заключить, что роман «Белые степи» Рамазана Шайхулова – это исследование души башкирского народа, истоков его существования на нашей земле.
Карпов Анатолий Карпович,
профессор кафедры филологии, лингводидактики и перевода Нижневартовского государственного университета.