Скажи мне нет, скажи мне да…

fb2

Григорий Дашевский (1964-2013) был филологом-классиком, литературным критиком, переводчиком, но прежде всего – поэтом. За три десятилетия он написал немного, однако для читателей современной поэзии каждое его стихотворение становилось событием. Несмотря на принципиальное неприятие Дашевским утешительной, терапевтической функции литературы, его стихи обладают спасительным качеством, они рассказывают об одиночестве человека и его общности с другими, находят новый язык для описания жизни в присутствии смерти.

В книгу включены стихотворные произведения Дашевского из четырех составленных самим автором сборников и посмертно изданного собрания стихотворений и переводов.

В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

© Г. М. Дашевский (наследник), 2024

© Оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2024

Издательство Азбука®

Дума иван-чая

От автора

Стихи первого раздела – лирические, то есть написаны от имени некоего идола – от имени невинного и особенного «я». Невинность и особенность поэта остались от времени, когда он был служитель высшего или иного, то есть когда эти свойства были свойствами сана, роли, – но служение, утратив свой прежний предмет, обращается в идолопоклонство – и идол обычно похож на ризы прежних служителей.

Служение этому идолу почти всегда невольно и бессознательно; в него включаешься, начиная писать «просто стихи».

«Я» стоит за спиной пишущего и присваивает себе то, что он пишет; сам же он может думать, что пишет «просто стихи», что пишет их от собственного имени (что на самом деле – очень трудно и потому редко) или по-прежнему от имени какой-то высшей силы («язык» и пр.). Примерно так: выходит дама и объявляет: «Петр! Ильич! Чайковской! Ария Гремина! Исполняет имярек». – И все, что после этого будет сказано или спето, хочет того имярек или нет, слышал он это объявление или нет, будет арией Гремина – в нашем случае арией «я». «Человеческое я» участвует здесь как во всяком исполнительстве – внешностью, тембром, манерой; не отменяя сюжета оперы, программы концерта.

Лирическая иллюзия собственной невинности и особенности поддерживается и внепоэтически – во-первых, фарисейством любого самосознания; во-вторых (в русском языке), тем, что про себя как целое, как страну люди здесь думают – «мы особенные и невинные; хуже, чем себе, мы никому не сделали». В этом смысле можно сказать, что здесь любые лирические стихи – одновременно и гражданские.

Все «я», взятые изнутри и поодиночке, невинны и особенны, а взятые извне и скопом – виноваты и одинаковы. Естественно, само это сознание своей невинности и особенности – необходимый результат действия тупого и жестокого механизма, в который как детали эти «я» включены и который из них только и состоит. Твердые винтики и должны считать себя незаслуженно страдающими цветочками (механизм же имеется уже там, где есть хотя бы двое – а двое есть всегда). Лучшее, что можно сделать, – от этого идола просто отойти. (Но при этом есть риск, что «я» окажется в зоне священного умолчания; так происходит при искусственном конструировании говорящего персонажа – лиричность витает около любых масок, только уже не в многословии, а в благоговейной тишине.) Но отойти может тот, кто не считается с правилами. А правила здесь – такие же, как с икотой: сойди на Федота, с Федота на Якова, с Якова – на всякого.

Соответственно, второй раздел – это переход от отдельного и внутреннего к совместному и внешнему.

Но это переход от иллюзии не к правде, а к «правде», то есть к трезвому рабству у той же иллюзии, потому что все содержание по-прежнему порождается только ею – у «правдивого взгляда» нет другого предмета, кроме предыдущего тумана. Здесь говорится не: «за этим туманом вот что на самом деле», – а: «это всего лишь туман, он плотный, редкий, серый, розовый и пр., и вот почему на нем мерещатся картинки». То есть по-прежнему изображается только видимость, но теперь как видимость, а не как реальность.

Образцом здесь служат одномерные слова и фразы вроде «здравствуйте» или «спасибо» – но именно образцом, а не предметом обыгрывания или разоблачения, поскольку обыгрывать или разоблачать здесь нечего – все и так видно. Они же – общие слова, то есть те, которые заведомо принадлежат всем и которые поэтому одинаково смешно и ставить в кавычки, и считать своими собственными. Их лучше всех знают дети, у которых взрослые спрашивают: «Что сейчас надо сказать?» или «Как это называется?». И эти же слова – то немногое правильное, которое уже есть у каждого и которое поэтому можно не придумывать и не искать.

Стихи 1983–1994

«Никогда не коснусь…»

Никогда не коснусьвиденного во сне.И опять засыпаю.Волосам тяжек грузрук и воздуха. Падает снег.Я наружу гляжу из сарая.Сквозь проем мне виднабелая и без окон стена,и в ней естьниша, чья глубинанеясна зрителю сна,потому что для зрячего светаплоскими стали предметы.В этой нише висит вверх ногамимальчик. Мальчика твердое телослито с известью белой,будто слабое пламя —с воздухом. Рот и глазаоторочены черной каймой.Рассекает мне руки обрез золотойкниги тонкостраничной, откуда им взятобразец его казни. Я знаю:через час,этим мальчиком став, закрываяумирающий глаз,ты исчезнешь. И не уклонитьсяот рисунка на острой странице,если только я самне раскрашу его. Волосамтяжек груз посветлевшего воздуха. Блюдцес высохшей кожурой мандаринапотускнело. Проснутьсяи увидеть: окно не светлейсмятых простынь и делится длиннойполосой населенных камней.Бледный блеск их неровных отверстийнеподвижен под утренней твердью.Осыпается снег с ее белого края.И опять засыпаю.И, по пояс в рекетеплой стоя,наклонившись туда, где река,в темных складках пескатебя вижу живуюи такую же кожу плеча своего я,просыпаясь, целую.Декабрь 1984

Памяти Н. А. Куна

Одиссей у Калипсо (1)

Близкий голос во мгле: Одиссей.         Он кивает, молчит.Его руки как будто слабей         темноты. Он укрыттемнотою, текущей из глаз         чьих-то вниз, из глазницв узкий и поддающийся паз         там, поблизости. Лицне видать, незаметен пробел         между нею и им,словно издали кто-то глядел         на стан статуи, гримсвета снявшей и спящей в тоске         с тенью, с тенью своей.И наутро, когда вдалеке —         моря шум, Одиссейклонит голову вниз, потому         что вчера зачерпнулутлым черепом мглы и ему         скучен пристальный гул.Январь 1983

Одиссей у Калипсо (2)

Он шел, влача сухою пыльюостанки тонкой тени, кромекоторой только холод тыльныйостался утром от проеманочного в пустоту, как будтов укрытую от света смертиплоть, застланную телом, гнутымсогласно снившимся отверстьямуст, лона, бедрам, ребрам, шее,ключицам, – так и тень хромаяк суставам праха льнула млея,души лишь контур сохраняя.Август 1983

Дафна (1)

Свинцовым острием, гонящимиз тела голос, тело – в лес,пронзенная исчезла в чащеседых, прямых стволов и здесьхранима страхом обнаружитьвзамен пленившей плоти, чьесиянье умножалось стужей,землею твердой и своеприумножало безразличьена узком, сумрачном путиразлучной травли, – только птичьюнеуловимость глаз, почтиневидимых, чей молкнет щебетв ветвях глазниц, и, по живымветвям стекая, слезы лепяткору из льда, но ствол хранимне ею, тонкий стан замкнувшей,текущей всё еще с лица,а страхом, пронизавшим душуизнеможенного ловца.Декабрь 1983

Иксион

Он летит одиноко,от прозрачного жара,от назначенной карыкорчится в колесе.Помнит мнущееся от вздохаиз сиянья, из сумерек одеянье,облекавшее всехтонкой тканью.Голубая и золотаяткань истлела. Ее изглодаличерви очей,в небо с лица уползая.Жар едва ли сейчас горячейпрежней, ранней печали,жившей в черепе белом —в расщепленной своей колыбелии в могиле своей.След слезы, текущей вдоль лица,подо льдом мерцал,отражая ясный блеск,проникавший сквозь тонкую кожусном смеженных небесв тесноту воздушного белка.Озаренный явью сонбыл пронзенпризраком порожним,как отверстием зрачкав облаке из радужных пелен.Началась весна.И не пряча веры ранней,бодрствуя в пещере сна,он вдыхал и пил зиянье,а тому была теснаплоть во льду воспоминаний.«Чем зорче ты в чужом бреду,тем легче он тебя морочит.О, дай, я тоже ночь найду,или откройте небу очи!Отверзлись небеса, и в щельзабытое вползает пламя,по граням пепельных вещейсверкая ветхими огнями.И я увидел, всё в пыли,лицо, горящее в пустыне:его черты зрачок прожгли,моей сетчаткой став отныне,изнанкой тела огневой,моею пламенною тенью.Я заплатил самим собойза жаркое приобретенье».Январь – март 1984

Одиссей и сирены

По путям воздушным, белымпрогремев, сирены пеньепроникает твердым меломв душу в узах слуха, зренья.Мне невыносима жесткостьголосов, кроящих душу,я хочу сухого воска —мягче пустоты и суше,чем слепые тротуары,не разбуженные теньюот мельканья мелких, карих,воробьиных глаз сирены,чтобы не крошился с краюсвет чужим и белым слоеми свобода восковаязасияла тишиною.Апрель 1984

Одиссей и Гермес

Посланец неба кроется то в прежнихкраях боярышника, опускаясьразвилками вины и темноезжимпутем ствола в укромный, ранний ярус,то за воздушным слоем отдаленья,стесненного грядущею грозою.И облик летуна в тоскливом зреньина птичий и божественный раздвоен,а он не различает: то ли болью,то ли простором и листвой измятойискажено лицо того, кто молит:не раздвигай ветвей, времен зубчатых,не покидай неровной душной дали,дай силы в шаткий облик твердо верить,пока видны отчетливо не сталитвой острый клюв и твои плечи в перьях.Июнь 1984

Итака

Все ближе ночь. Закат на зданьях чертитгрядущие развалины. Проемыи окна углубляет. Как водой,тенями точит камни. Близость смертиста облаков блистательному сонмупророчит. Точно пыли тонкий слой —на крышах светлые следы провидца,прочь от чужого будущего к домуидущего, глотая голос свой,в лучах которого кровь жирная струитсяпо латам золотым. Наружу голубые,сырые внутренности. С плечскатились головы большие.В глубоких ртах умолкла речь.Зимою замерзают лужиот зерен ледяных, по образцукоторых на асфальте коченеют.Так и душе и плоти нуженпроникший плоть и платье и к лицуприникший свет, которому роднее,чем им самим, их будущее. Знакинебывшей жизни выступят наружу,как ложь сквозь строчки ветхого листа,в потерю превратится пустота,чужой песок – в Итаку.То время, когда некуда идти,и есть Итака. Если это вечер,то, значит, вечер есть конец пути.И рубище, скрывающее плечипришедшего, правдивей, чемо будущем и прошлом речи,не сказанные им. Никемне сказанные. Дождь для похоронна улицах готовит ниши,уже заросшие травой.И в длинных лужах видит он:случайной жертвой неба нищийвисит вниз головой.Он ростом с облако, размеромс потерянную верув то, что придет домой.Мох, клевер, подорожниксквозь кости проросли убитых,и отраженье вложено, как в ножны,в асфальт и ржавчиной покрыто.В оконной раме тает белый ледгрядущего. Пустеет тротуар.И скоро бледнолицый париз синего стекла взойдет,из комнатной волны летейских вод.Взгляд возвращается к привычнымграницам. В ржавых прутьях паутина.Балконные перила в голубиномпомете. Дикий виноградсвисает со стены кирпичной,обвив похожий на себя шпагат.Но мне ли, нищему и у чужих дверейсидящему, сказать: я Одиссей,и я вернулся. Мне лисказать: я узнан. Песни пелиплачевные, и нынче льются слезыпо моему лицу. Я позваноблечь все то, что было прежде,блестящей ледяной одеждой.И сумерки из окон выдвигаюттяжелый, светлый отраженья ящики бледное лицо перебирают,как связку писем, в пустоте лежащих,написанных рукою незнакомой.Ты на Итаке, но еще не дома.Душа идет домой путями плоти,одетой в белые лохмотья,чтобы, придя к небытию,сказать: я узнаюи узнана. Оконная вода,пар заоконных отраженийтвердеют не в сияньи льда,из тайной мысли ставшего явленьем,а в издавна соседствовавшей раме,обнявшей жизнь смертельными брегами,на чьем песке только мои следы,неровные и полные воды.Одежда ветхая прочнее прежней жизни.Разъятого былого очертаньясшивает ночь, как мертвая вода.Чужая смерть – зерно твоей отчизны,растущей из могильных изваяний,из облаков, застывших навсегда.Август 1984

Нескучный сад

Открытое кафе на Чистых прудах

B. C.

Взгляд отведя от воды, по которой черныйлебедь плывет, замыкая уголпены серебряной, видишь сноварозовый рот говорящей: не то что покорны мы к ним относимся словно к слугам.Небо над Ригою будто кусок иногокруга: светлее, чем здесь, и выше.В паузах слышенстук голубиных когтей о фарфорблюдец со скользким кремом и чашек                                                с кофейною гущей,сахарный хруст на зубах у ребенка,                                                        сидящего рядом.Кроме хрустальных, глядящих в упорглаз и раскрывшихся губ, ничего здесь                                                        не сделаешь сушеили влажней. Полчаса, и идти уже надо.И остановка трамвая у входа в пустой переулокближе на взгляд, чем окажется, если со стулавстать и стаканы картонные скомкать.И становится твердымкамень, который казался бесцветнее дыма.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .Зренье ни капли сиянья не выплачет                                                жидким потемкам.В бледной Москвепроступил осязаемый город.Видишь, как сумерками распоротшов между светом и тенью на камне, коре,                                                                рукаве,как разрезано имязданий, деревьев, соседки? Она говорит:Спичек не будет? Спасибо. Я не была здесь                                                                лет пять Сын вот родился, и все. А вы часто сюда?                                                                Не видалиЗебру, Дюймовочку, Старого? Ярче горитчерный табак, когда рот прекращает ронятьзвуки и пепел – рука. Но слова пустоту освещали.На красноглиняной тверди зажглисьжелтые окна в глубоких квартирах,синие лестниц пролеты с идущими вверх и вниз.Так же поспешно звезда прибавлялась к звезденá небе свежем в четвертый деньсуществования мира.Светлые слезы углов, теневые улыбки улиц,вызванные зарей, забывающие зарю,маскою став, отвернулиськ ближнему фонарю.Влага, однажды в зазормежду зрачком и сидящей напротиввлившаяся, застилает лицамимоидущих, непрочный узорряби в пруду и бледные ногтимолча сидящей. И как чешуя на зеницах —ветхая пленка потопа,ставшая цветом и снов и улиц,блещет на дне кругозора,                                взглянув в чью пропасть,вещи от края ее отшатнулись.Поздно. От ветра качнулисьволосы, тополь,облако в тверди воздушной и в каменном небе                                                                        белье.Ночь заменяет на краткий ледвлагу былого, глаза окружая чужою и нежнойкожей, не веками и не вещами,слов не оставив междугуб, их лишая и звуков и цвета,взгляд отведя от воды до рассвета.1986

Нескучный сад (1)

Справа невидимая река.Улицы гул по левую руку.И муравей проползает по буквамфразы: и царь, объезжая войска,видел… Кленовая тень легла,прорези неба легли на страницу.Шелест послышится, и шевелитсяплоский узор добра и зла,спрятанный в книгу, если сквозь строкпоступь проникнет сандалий узкихв чередованье прозрачной и тусклой,в шорох листвы о жесткий песок.Лето 1986

Нескучный сад (2)

Пододеяльник всё светлее,всё громче голоса ворон.Очередной пропущен сон,и тонкий утренний огоньпо краю белой рамы тлеет.Сны, не замеченные ночью,как позапрошлый год, моглибыть чем угодно. Пыли, мглыи сна еще полны углы.О раковину била звончезастенная вода до света,дыханье близкое слышнейловило темноту, и в нейсквозили звезды, чьих огнейво вдохах освещенных нету.Лето 1986

«Скользкий кафель, известь цвета…»

А. Н.

1Скользкий кафель, известь цветалегкого пепла изображаютскрытую имистужу снаружи, от стужи спасают,как от лица чужого имяили иней от света.Кто не спит до зари, тот и скажет заряиглам света в стекольном льду,не о них, но о боли своей говоряи о том, как отыскивал сон до утрамнущий простыни,                              как в неувиденном снемну сухую траву сквозь снег,и о том, как найдуто, что видел вчера,то, что видят другие сейчас, —череду ограддля чужих, для вчерашних глаз,бесконечный рядоболочек ночи – белую розу.Едкий, как время, воздухшевелит ее, льется по венам,шлет и тленье и шелест,говорящий о тленьи,розе, подснежной траве,                                 человеку в постели.2Приблизит тленье ли к цвету летящегов траву сухую снега сухуютраву?Найти ли, глядя в себя глядящегои как после смерти стекло целуя,Москвуи в щельмежду дыханьем и отраженьемпросунуть голубоглазое лезвие?Связать нельзя ли лица разрезанныхна тыл и лица зрением, временемвещейи их чужой, вчерашний их оборот?Произнесет ли не по-немецки рот,стекло туманя: тот человек, тот год?3Которому вредно время.Чем дольше взгляд, тем гуще теменьстекол, лгущих губным теплом,                                заоконным снегом лица,тем правдивей светстен в изразцах.Нет, невозможно, нет.Боль ли сделает из плоти близнецаснега и успеет убелить былое,меж собою и виноюпустоту переступить?Нет, невозможно питьвоздаянье как воздух губами, глазами ли,губы измучивстеклами ночии глаза пропущенными снами,говорящими: не верь, время не пламяи не спасет от пламени.Январь – март 1987

«Ты, воздух, всё свое лазурь, лазурь…»

Ты, воздух, всё свое лазурь, лазурьо духоте, клонящей в сон меня.И яви ни в одном глазу.Мне трудно дышать тобою, лжецом таким.Но солнце ест глаза,словно оно – дымот иного огня,который будет гореть и уже горит.Оно наклоняет мой взглядв предлежащий прах,словно оно – споткнуться страх,словно оно – стыд.1988

«Счастлив говорящий своему горю…»

Счастлив говорящий своему горю,раскрывая издалека объятья:подойди ко мне, мы с тобою братья,радостно рыданью твоему вторю.Сторонится мое и глаза прячет,а в мои не смотрит, будто их нету.Чем тебя я вижу? И нет ответа,только тех и слышит, кто и сам плачет.Сентябрь 1989

«Слабая какая перепонка делит…»

М. К.

Слабая какая перепонка делитразведенный спирт и теплый вечер,то гримасничает, то чепуху мелет.Чем же ей потом оправдаться? Нечем.Всё потом, потом – кто поставил в судьибедному сейчас невинное после?Стыд заискивает перед тем, что будет,будто чище спирт будет завтра розлит.Август 1990

У метро

– Посмотри, не мелькнуло ли дав как всегда опоздавших глазах?– Нет, там карий закат, иногда         светло-карий же страх.– Дай пройти ее тихим слезам,фразам, паузам, пережидай,как не тех, поднимавшихся там,         пропускал, пропускай.– Но пока оно не раздалосьи пока я не встретился с ним,от не тех, от молчанья, от слез         разве я отличим?– Оттого-то с нее не своди,словно с лестницы, пристальных глаз:не блеснет ли оно посреди         снизу хлынувших нас?– Ты как будто имеешь в виду,что и клятва клянется придтив сердце пообещавшей приду         около девяти.– Для меня и для медлящих клятвнету этого сердца милей:так прилежнее, жалобней взгляд:         с ними свидимся с ней.– Но привыкнув к навеки, к навек,им и жизнь проволынить не жаль:мил – не мил, что для них человек,         вздохи или печаль?– Ждать и жить – это только предлогдля отвода неведомо чьих,чтобы ты не спускать с нее мог         глаз невечных своих.Сентябрь 1990

О what is this sound (из Уистана Одена)

– Что это за звук, за дробь рассыпнаягремит в долине так рано, рано?– Просто солдаты идут, дорогая,бьют барабаны.– Что это за свет, так больно сверкая,вспыхивает всё ярче, ярче?– Просто штыки блестят, дорогая,блестят на марше.– Смотри: одна колонна, вторая —зачем собралось их так много, так много?– Просто ученья идут, дорогая,а может – тревога.– Зачем они взяли дорогой другою,слышишь: шаги их всё четче, четче?– Наверно, приказ. Почему, дорогая,ты шепчешь Отче?– Они поворачивают, забираяк доктору в дом, правда же, правда?– Нет: ведь не ранен никто, дорогая,из их отряда.– Им нужен священник, я догадалась,именно он – я права ли, права ли?– Нет: ведь они и его, дорогая,дом миновали.– Значит, к соседу, живущему с краянашего сада, нашего сада!– Нет: они входят уже, дорогая,в нашу ограду.– Куда ты? Останься со мной, умоляю,клятву нарушить нельзя ведь, нельзя ведь!– Я клялся любить тебя, дорогая,но должен оставить.К дверям подходят, замок сломали,по коридору скрипит кирза,половицы гнутся под сапогами,горят глаза.〈1990〉

«Холодно и людно. Сказав прощай…»

Холодно и людно. Сказав прощай,некуда уйти. Перемена поз —вот и вся разлука. Перенимайпризрака привычку глядеть без слез(все равно невидимых, лей – не лей)в те глаза, где сам он не отражен:только лица чужих и живых людей,неподвижный поезд, скользкий перрон.Сентябрь 1990

«За рекою делают шоколад…»

Д.

1За рекою делают шоколад.На реке начинается ледоход.И мы ждем от реки, но пока не идетне троллейбус, но призрак его пустой —свет безлюдный, бесплотный, летящий впередпод мотора войи под грохот рекламных лат.Нам не холодно, жди себе, стой.Небо синее, и фонари горят.2Каждой новой минуты как призрака ждать,для него одного наводить марафет,пудрить светом лицо – плохо держится свет,а без этого грима ты неотличимне от множества лиц, но от прожитых лет,словно звезды далеких и легких, как дым.3Но от сладкого дыма, от славы небес,как от книги, на миг подымизаглядевшиеся глаза:как звезда ни сияй, как завод ни дыми,у всего есть край: золотой ли обрезили облака полоса.4Отвернувшись от свадеб чужих и могил,не дождавшись развязки, я встали увидел огромную комнату, зал,стены, стены, Москву и спросил:где тот свет, что страницы всегда освещал,где тот ветер, что их шевелил?5Поздно спрашивать: каждый бывал освещени распахнут на правильном снедля расширенных, точно зеницы, минут,невредимых, как дым или сон:прилетают, блестят, обещанье берут:помни, помни (прощай) обо мне.1992

Дафна (2)

Д.

Память, ходи, как по парку прохожий,хмурься, как злой белокурый идол,строивший куры сменившим кожуна шорох листьев и хвойных игл.Нацепляя то те, то иные очиискалеченных временем аллегорий,помни только себя: курил, мол, ночьюна тусклом фоне чужого горя.Белые вспышки и хрупкие линзыжалости, давнего счастья, обиды.Загнанной и бессловесной жизниоцепеневшие виды.Вдруг воспоминаний чужих прохлада,общий шелест, кроме зевак и статуй.Покачнись, заражаясь слабостью сада,чем глазеть-коченеть под листвой,                                                 под утратой.1992

«Как в бессонницу энный слон…»

Как в бессонницу энный слон,по ночам мычавший: о сон,ты ко всем успел, а ко мне?ведь заря уже из-за кровель а ему ни намека о сне,и не мерк над слонами твой профиль;или очередной армстронгпо растянутой в небе Луне —вон по той Луне, посмотри:там на пяльцах крахмальный до хрустабледный наст, и сверкает, как снег,борозда от тупых подковок;и по масти, по жестам, по ростуон – душа скорей, чем человек,бел, огромен, неловок,человека спрятал внутри;и как он, не совсем весом,и похожие делая па,и качаясь не сам, но несомсквозь твоих локтей, вдоль лопатоктеми, комната кем все полней,кто от наших же жестов рожден,кто незрим, но на зримое падок(все теснее, до астмы, толпахором шаркающих теней) —с ними-то и топчусь в унисон,будто к воздуху с кольцевой:то на кафель, то в слякоть ступив,в хороводе идущих домойне сфальшивит нахал, ни тихоня —роль забыта, но помнят мотив,под который, рукав к рукаву,к ворсу ворс, только взоры врозь,эскалатор везет, как и вез,нас, участвующих наявув отмененной давно церемонии.1994

Нескучный сад (3)

1Мы на воздух выйдем,там поговорим.Воздух, ты невидим,как чужое сердце,и до гроба верен.Ты, по крайней мере,будешь рад согретьсяголосом моим.2Ты весною раннейв пустоте весенней,как оно, изранениглами рассветаили голых ветоки перемещеньемнескольких тенейот прохожих редких,например моей.3Кто жесток, кто жалок,номер чьей-то тени —совесть, чьей-то – страсть.Волею-неволей,угрызеньем, жаломесли тень проколетсердце – впечатленье,что она всего лишьчасть, его же часть.4Пасмурно по спальням,только кухонь рамыразом озарилисьв населенной намикаменной рекламесчастья или зла.Жизнь моя храниласьне в моем, а в дальнемсердце, как игла.5И о той, кто плачет,говоря так долго:заступи, помилуй,говорил я, значит:хоть мою иголкузатупи, сломай.Но не ты, прозрачный,а неона жила,буквами мигай.1991, 1994

Sunt aliquid manes (из Проперция)

Маны не ноль; смерть щадит кое-что.Бледно-больной призрак-беглецперехитрит крематорскую печь.Вот что я видел:ко мне на кроватьЦинтия прилегла —Цинтию похоронили на днях                                за оживленным шоссе.Я думал о похоронах подруги,я засыпал,я жалел, что настала зима                                 в стране постели моей.Те же волосы, с какими ушла,те же глаза; платье прожжено на боку;огонь объел любимое кольцо с бериллом;жидкостью Леты трачено лицо.Вздохнула, заговорила,ломая слабые руки:«Сволочь ты… жалко ту, кто тебе поверит.Быстро же ты уснул.Быстро же ты забылномера в Субурском квартале,мой подоконник забыл:подоконник веревкой истерт.По этой, помнишь, веревкея съезжала тебе на плечи.Помнишь, гостил наш романна обочинах, в парках.Клетки грудные сплетя,мы грели дорогу сквозь плащ.Клятвам безмолвным хана:сырой невнимательный норднаше вранье разорвал.Я закрывала глаза:никто мне очей не окликнул.Раздайся твое погоди,я бы помедлила день.Ладно.Но разве потомвидел кто, что ты скорчен от горя?Что сыра от теплых от слезтраурная пола?Лень было за город?Так приказал бы потишемой тащить катафалк.Вот чего даже не смог:грошовых купить гиацинтов,кинуть ко мне на золу.Лакею – лицо подпали!Кухарке – утюг на живот!Поздно я поняла, что вино бледно-мутно от яда.Утюг раскали добела —расколется хитрая Нома,про гнусную химию скажет.А нынешняя твоя:только что за грошидавала ночные урокианатомии собственной – нынчезолотой бахромой балахона штрихует                                                        себе тротуар.Горничная сболтнет, что я-то была покрасивей,или сходит ко мнена могилу, положит букет —зá волосы к потолку,и секут – молодую, старуху.Ладно, хоть ты заслужил, больше не буду ругать.Все-таки долго царицейя была в стране твоих книг.Песней Рока клянусь, у которой не сменишь                                                                мотива!Пусть облает меня наш загробный                                                трехглавый урод,пусть гадюка засвищет над косточками                                                          над моими,если сейчас я вру:я любила только тебя.Послушай: там сделано так:мерзкая наша река поделена пополам:берег гулящих один, у честных – берег другой,и на лодках катают – на разных.В одной – Клитеместра-дряньи эта, которая с Крита,с дощатой куклой коровы.Так вот: я в лодке другой – для честных.Теперь ты мне веришь?А лодка в гирляндах, в цветах.Там блаженная гладит прохлада,Елисейские гладит розы.Нас там много, мы не скучаем:танцуем в тюрбанах, трещотки, смычки.Знаешь, я познакомилась с Андромедой                                                и Гиперместрой,они ведь с мужьями по совести жили.Рассказывают про себя.Андромеда, бедная, говорит:видите синяки на руках?Это от маминых наручников.А скала была прямо лед.А Гиперместра говорит:сестры ужас на что решились,а у меня духу не хватило —не могу, и всё.Так мы и лечимпосмертным плачемприжизненную любовь.А я молчу о твоих изменах.Скоро пора уходить. Вот тебе порученья,если ты не совсем от новой своей ошалел.Первое: обеспечь мою дряхлую сводню(она, между прочим, моглатебя разорить – пожалела).Дальше: пусть этой твоеймоя фаворитка не держитзéркала, чтоб не пришлосьахать: как хороша!Главное: те, что мне,ты стихи уничтожь:хватит мной щеголять.И наконец:на кладбище, где Анио волнойдеревьям ветви моет, где светласлоновья кость в часовне Геркулеса(да, прежде выполи плющ:скрученной, жесткой лозойон связал мои нежные кости)– итак, ты на надгробьи выбей надпись,достойную, но краткую – такую,чтобы с шоссе ездок успел прочесть:Цинтии златойздесь схоронен прах,Анио-река,у тебя в гостях.И не смейся над сном,с того света сквозь честную дверь                                                прилетевшим.Сон, который сквозь честную, точен.Ночью мы бродим кто где,ночью – отпуск теням-арестанткам,даже трехглавый урод спущен с загробной цепи.А рассветет – и пораобратно к летейским болотам.Такой распорядок у нас.И паромщик сверяет по спискупоголовье лодки своей.Будь покуда чей хочешь: скоро достанешься мне,только мне. И тогдатесно кости с костями сплетем».После этих обид и упрековсквозь объятья моивырвалась тень.〈1994〉

Стихи 1994–1999

Генрих и Семен

Генрих

Ты плачешь?

Семен

Просто так.

Генрих

Случилось что-то?

Семен

Так, ничего.

Генрих

Не мучь меня, скажи.

Семен

Я не хотел – мне страшно захотелосьстать коммунистом. Это как болезнь —сильней меня.

Генрих

Так, может быть, пройдет?Болезнь сдается, если мы приказыее не выполняем и о нейникто не знает, кроме нас самих.

Семен

Я подал заявленье о приеме.

Генрих

Тогда прощай.

Семен

Нет, Генрих, погоди.Ты смотришь так, как будто обвиняешьменя в предательстве. Но разве в прошломгоду меня не отпустили выиз нашего отряда? Я считал,что я вполне свободен.

Генрих

Ты свободен.Но у меня есть сердце, и ононадеялось, пусть вопреки рассудку,что ты, Семен, вернешься к нам, а тыизбрал иное.

Семен

Выслушай меня.Так получилось. Я ходил в райкомбез всякой цели – просто отдохнуть,послушать то доклад, то сообщенье,в которых столько ясности и правды,не сознавая, чтó в моей душедавно уже творится. Секретарьрайкома проницателен, как всякий,кто никого не любит. Он заметил,что я не пропускаю выступленийпропагандистов; что дрожит мой голос,когда докладчику я задаювопросы. И сегодня он прочелто на моем лице, что утаитьне мог я, раз не ведал, чтó со мной.И он спросил, хочу ли я вступитьв ряды, в шеренги – знаешь сам.

Генрих

И ты?

Семен

Ответил да и подал заявленье.

Генрих

Что ж, этим да со мною ты навекипрощался и прекрасно это знал.Могу ли я, нацист, антисемит,тебя, как прежде, видеть каждый деньи помнить, что у сердца ты хранишьжидомасонский партбилет? Прощай.Не плачь, Семен, ты выбрал сам разлуку.

Семен

Мне отказали, Генрих.

Генрих

Отказали?

Семен

Да, отказали, и надежды нет.

Генрих

Выходит, большевицкий секретарьдал волю проницательности, толькочтоб щегольнуть уменьем разбиратьсяне в классовых одних конфликтах, но ив сердцах людей? Завидное уменье!Тщеславие, достойное марксиста!

Семен

Он не тщеславен, он правдив. Но мне —мне плохо, Генрих. И сейчас впервыея понимаю, сколько вынес ты,полжизни умолявший о приемев число борцов за чистоту славянскойи просто русской крови. Пусть тебяне принимали, ты не перестални верить в идеалы высшей расы,ни, главное, содействовать партийнойорганизации. Ты лучше всехмое утешишь горе.

Генрих

Стой, Семен!Ты говоришь не принимали, будтопод вечной резолюцией с отказомстояла подпись не твоя, а чья-точужая! Будто, встретив не тебяво френче черном с вышитым орлом,я раз и навсегда поклялся жизньборьбе с евреями отдать! А тыменя в архивы только посылал,хвалил мой ум, но формы так и не дал.Ты запер от меня волшебный мир,где льется кровь, витрины бьют и крикиагонии и торжества слышны!Я и не говорю про детский сад.

Семен

Про «Юную славянку»?

Генрих

Про нее.Когда в отряде приняли решеньеночами строить садик judenfrei,я так хотел в бригаду записаться,а ты сказал, что из меня строительтакой же, как боец.

Семен

Зато сейчасты самый там любимый воспитатель.

Генрих

Но всякий раз, когда туда вхожу,мне чудится, встречаю укоризнув глазах детей и слышу тихий шепот:не он, не он построил эти стены,и ради нас не он не спал ночей.

Семен

Я думал, Генрих, ты великодушней.Когда я разуверился в нацизмеи бросил наш отряд, ты мне сказал,что на меня не держишь зла. А позжеты согласился видеться со мной,хотя я в штатском и постыл мне китель,владеющий твоим воображеньем.Простив однажды, навсегда простить —не в этом ли достоинство партийца?

Генрих

Легко сказать прощаю. Как забыть,что и светловолосые малютки,и кровь, за них пролитая, и пламя,сжигающее пыльные страницы, —всё, всё, что стоит жизни и восторга,сошлось в твоих глазах, Семен, в твоихгубах, произносивших отказать!А голос занимающих твой пост,хоть скажет да, всё будет как-то пресен.

Семен

Мои глаза и голос – как у всех,кто отвечает за прием в отряд.И ждут тебя полуночные стройки,погромы, схватки: дети – всюду дети,кровь – вечно кровь, огонь – всегда огонь.Перед тобою – жизнь. А я один.

Генрих

Всю жизнь отряда ты унес с собой.Вот и надежду отнял. Но вернемсяк тебе. Сейчас один – и вдруг звонят,и голос в трубке говорит: ты принят.Я много лет такого ждал звонкаи знаю: ожиданье пуще членствапривязывает к партии. Ты будешьрыдать при виде здания райкомаи даже поворота к переулку,ведущему туда, но посещатьоткрытые собранья парт-ячейкине перестанешь, за секретаремследя: не пригласит ли в кабинет,не скажет ли: мы рассмотрели сноватвое, товарищ, заявленье, и

Семен

Не издевайся надо мною, Генрих.Я знаю: шансов нет.

Генрих

Пусть нет, хоть странно,что коммунисты, при своем хваленомуменьи кадры подбирать, тебясовсем не ценят!

Семен

Генрих, перестань.Всю жизнь ты смотришь на меня глазамиюнца из гитлер-югенда. В райкомене дети – трезво на меня глядят.

Генрих

Мерзавцы и слепцы. Но я не этохотел сказать. Ты бойся не отказа —иное страшно: страшно полюбитьприемную райкома, где твоисосредоточены мечты и горе,сильнее, чем партийную работу,которой чаешь, – чем листовки, маршии митинги. Вот истинное горе:вдруг чудо, солнце, партбилет – а тыне в силах отказаться от бесплодных,протоптанных маршрутов. Плачь, Семен!Что слаще слез? А у меня их нет.〈1996〉

Дума иван-чая

Шкаф

Я потерял от шкафа ключ,а там мой праздничный костюм.         Скажи мне нет, скажи мне да         теперь или никогда.Я не могу придти к тебев другом костюме, не могу.         Скажи мне нет, скажи мне да         теперь или никогда.Я не могу спросить тебяв другом костюме, не могу.         Скажи мне нет, скажи мне да         теперь или никогда.Мой праздничный костюм, ты здесь —но не могу тебя надеть.         Скажи мне нет, скажи мне да         теперь или никогда.〈1999〉

Снеговик

Строили снеговика вдвоем.Обнимают ком, по насту скользят.Пальцы не гнутся, снег стал темный.Без головы оставить нельзя.Сорок у одного. Хорошо хоть,другой здоров – молодец, звонит.«Спросите, что в школе, спросите еще,зачем он снеговику говоритне таять, к нам приходить домой.Он огромный, он мне не нужен.То безголовый, то с головой.От него на паркете темные лужи».〈1995〉

Елка

М. А.

В личико зайчика, в лакомство лис,в душное, в твердое изнутри         головой кисельною окунись,         на чужие такие же посмотри.В глянцевую с той стороны мишень,в робкую улыбку папье-маше         лей желе, лей вчера, лей тень,         застывающие уже.Голыми сцепляйся пальцами в круг,пялься на близкий, на лаковый бликпод неумелый ликующий крик,медленный под каблуков перестук.〈1995〉

Каток

Хорошо, старичок и зазноба,мозг мне грейте и грейтесь оба,угрызая или морочасквозь горящих ушей:на таком на московском морозене до правды уже.Наша тень – то втроем, то па́рная —невесомо рывками обшариваетдикий сахар-каток,как сухая рука начальничкапод дохою гладит твой, ласточка,моя ласточка, локоток.〈1995〉

Черёмушки

В Черёмушках вечером как-то пресно.Зато у некоторых соседокглаза – хоть к вечеру и слезясь —чересчур рассеянные, ясные,куда-то уставились мимо нас.Пошли над какою-нибудь нависнем.Тихо так, слабо.Хорош.Вот и не видишь, чего ты там видела.Будем звать тебя крошка,а ты нас папа.〈1995〉

Из Вильяма Блейка

1. Горе младенцаМать стонала; отец плакал.Страшен мир, куда я выпрыгнул,гол, беспомощен, вереща,будто бес укутан в облако.Корчился в руках отца,скидывал свивальник.Выдохшись, спеленат – хмуроприпал к матери.2. Мальчик пропадалТы куда, отец, отец!убавь шаг, убавь;окликни, отец, окликни меня,не то я пропал.Такая тьма, нет отца;мальчик в росе насквозь.Болото глубокое, мальчик плакал.И туман исчез.3. Мальчик нашелсяМальчик плутал по болотувслед страннику-свету;заплакал, а Бог около;облик отца, в белое одет.Наклонился; взял за руку;отвел туда, где мать,бледная от горя, по безлюдным торфамискала, плача, мальчика.4Сердце от коханой навек умолчи:вовек оно не говори`мо,ибо гладя ходит бризневидимо немо.До самого дна, по самое дносердце говорю ей:вздрогнет плача холодна —и прочь на волю.Едва меня покинет она,идет прохожий мимо:единым вздохом поймананемо да невидимо.5. Дума иван-чая

А. Н.

Я пошел через парк:кора серая, кроны шумные.Чу – иван-чайзвенит свою думу:«Бывает дрема в грунте,где негромкий мрак.Там, страхи мои бормоча,я счастлив был.Потом я вышел на свет,похож на зарю как брат,на новое счастье рассчитывая.Но мне не по себе».〈1995〉

Имярек и Зарема

1Только не смерть, Зарема, только не врозь.Мало ли что сторонник моральных нормдумает – нас не прокормит думами.Солнце зароют на ночь – ан дышит утром,а мы наберем с тобою грунта в рот,в дрему впадем такую – не растолкают.Тронь меня ртом сéмижды семь раз,со́рочью сорок тронь, сéмерью семь.Утром что с посторонних, что с наших глаз —сóрок долой и сéмью, тронь и меня:сплыли – и не потеряем, не отберут.2Простачок такой-то, приди в себя.Мертвое не тормоши, а отпой.Там ясный пил и ты кислород,куда имелись ключи у той,кто мне роднее, чем мое сердце.Там-то случалось и то и сё:твое послушай, ее конечно.Ты точно пил святой кислород.Вот – ей некстати. Сам расхоти.Холодна – не льни, отошел – не хнычь.Сосредоточься, суше глаза, молчок.Счастли`во – у постылого в глазах сухо.Не ищет повод сказать а помнишь.Тебя мне жалко. Какие планы?Кто вздрогнет, вспомнив?                                 Про вечер спросит?Кому откроешь? Лизнешь чье нёбо?А ты, такой-то,роток на ключ и глаза суши.3Коля! Зара моя, моя Зарема,та Зарема, которую такой-тоставил выше себя, родных и близких,по подъездам и автомобилямдрочит жителям и гостям столицы.4И лишь бы врозь, и льну.Мне скажут: что ж ты так?Вот так, однако, —и это пытка.〈1995〉[1]

Ковер

«Давай, ты умер» – «Да сколько разуже в покойника и невесту» —«Нет, по-другому: умер давно.Пожалуйста, ляг на ковер, замри.Нету креста, бурьян, но ябываю и приношу букет.Вот чей-то шелест – не твой ли дух:я плачу, шепчу ему в ответ» —«Лучше я буду крапива, лопух:они лодыжки гладят и щиплют.Новое снизу твое лицо —шея да ноздри да челка веером».〈1996〉

«Москва – Рига»

Мы Луне подчиняемся,мальчик мы или девочка.В честь Луны спой-ка, девочка,         вместе с мальчиком песню:мы не помним из школьногокурса по астрономиини твое расстояние,         ни орбиту, ни фазы,но ты нáпоминáешь намо себе то приливамикрови или балтийскими,         то ума помраченьем,и за окнами поездамимо изб и шлагбаумовты летишь вровень с бледными         лицами пассажиров —шли и впредь своевременнов дюны соль сине-серую,по артериям – алую,         нетерпенье – маньяку.〈1996〉

Тихий час

Тот храбрей Сильвестра Сталлоне илиего фóтокáрточки над подушкой,кто в глаза медсестрам серые смотрит         без просьб и страха,а мы ищем в этих зрачках диагнози не верим, что под крахмальной робойничего почти что, что там от силы         лифчик с трусами.Тихий час, о мальчики, вас измучил,в тихий час грызете пододеяльник,в тихий час мы тщательней проверяем         в окнах решетки.〈1996〉

Близнецы

Н.

Близнецы, еще внутри у фрау,в темноте смеются и боятся:«Мы уже не рыбка и не птичка,времени немного. Что потом?Вдруг Китай за стенками брюшины?Вдруг мы девочки? А им нельзя в Китай».〈1996〉

Несколько стихотворений и переводов

«Ни себя, ни людей…»

Ни себя, ни людейнету здесь, не бывает.Заповедь озаряетсныть, лопух, комара.Ноет слабое пенье,невидимка-пила:будто пилит злодей,а невинный страдает,побледнев добела.Но закон без людейна безлюдьи сияет:здесь ни зла, ни терпенья,ни лица – лишь мерцаеткрылышко комара.2003

«Чужого малютку баюкал…»

Чужого малютку баюкалвозьми говорю мое оковозьми поиграй говорюУснул наигравшись малюткаи сон стерегу я глубокийи нечем увидеть зарю2004

«Марсиане в застенках Генштаба…»

Марсиане в застенках Генштабаи содействуют следствию слабои коверкают русский язык«Вы в мечту вековую не верьтенет на Марсе ничто кроме смертимы неправда не мучайте мы»Август 2004

«Март позорный рой сугробу яму…»

Март позорный рой сугробу ямуРозоватых зайчиков не ешьКости имут ледяного срамуТочно ты уже отсутствуешь2007

«Огнь живой поядающий, иже…»

Г. Н.

Огнь живой поядающий, ижевызываеши зуд сухость жжениеистончаеши нежные стенки,преклони свое пламя поближепрошепчи что я милый твой птенчик2009

Из А. Ч. Суинберна (из «Сада Прозерпины»)

Житьем насытясь сладким,         Без долгих жалких словБлагодареньем кратким         Благодарим боговЗа то, что жизнь прервется,Что мертвый не проснется,Что в океан вольется         Слабейший из ручьев.〈2002〉

Из Джерарда Мэнли Хопкинса

Проснусь – не день, оскомина от мрака.Что за ночь прожито часов, да черных!Исхожено-то, видено-то сердцем!Но крохи, как исчислишь срок до света.Не голословно говорю. Но там, гдеСтоит «часы», читай «вся жизнь».                                                        Не стоны —Мильоны воплей, безответней почтыК наидражайшему, кто, оле! выбыл.Я жёлчь, изжога. Велено мне свышеГорчить – горчу; мной стала горечь. КлятвуСтыкует кость, сплетает плоть, кровь клеит.Я квасит тесто косное. Я знаю:Тем, кто в геенне, таково же: бич им,Как я себе, – их я в поту; но горше.〈2005〉

Из Горация (Од. 4, 7)

Разбежались снега, приходит обратно трава                                                                        на лугаИ на деревья – кудри.Земля меняет чреды, и, убывая, вдоль береговРеки идут.Грации с нимфами и обеими сестрами                                                        уже не боязноГолым вести хоровод.Нетленного не чаять учит год и час, похитительКормильца-дня.Морозы смягчаются от Зефира,                                                весну крушит лето,Имеющее сгинуть, едваУрожайная осень расточит плоды, и вотБежит обратно косная зима.Но небесный урон возмещают быстрые луны,А мы, как только ниспадемТуда же, куда верный Эней, куда богатый Тулл                                                                        и Анк,Станем прах и тень.Кто знает, прибавят ли к сегодняшнему итогу                                                                завтрашниеСроки вышние боги?От жадных рук наследника убежит все,                                                что ты подаришьПодруге-душе.Как только ты закатишься и о тебе                                                блестящее суждениеВынесет Минос,Ни благородство, Торкват, ни витийство,                                                        ни верностьТебя не воскресит.Ибо из преисподней тьмы ни Диана не избавитСтыдливого Ипполита,Ни Тезей не властен порвать летейские оковыЛюбимому Пирифою.〈2005〉

Из Роберта Фроста (Возвратный сон)

Не знала, каким темным именем зватьтемную ель, наугадпытавшуюся отомкнуть окнов комнате, где они спят.Дерево с каждым касаньем пустымнеутомимых неловких лапделалось малым, как воробей,перед загадкой стекла.В комнату ни разу оно не вошло.Из спящих двоих лишь онабоялась того, что оно натворит,внутри возвратного сна.〈Май 2013〉

Из Адриана (Animula vagula blandula)

Душа моя шаткая, ласковая,тела и гостья и спутница,в какие места отправляешься,застылая, бледная, голая,и не пошутишь как любишь?〈Сентябрь 2013〉

Из Т. С. Элиота (из «Пепельной среды»)

Так как крылья мои – уже не парящий парус,а просто бьющие воздух ласты —воздух, который иссох и сжался:он и произволение наше стали малы и сухи.Научи нас участью и безучастью,научи нас сидеть сложа руки.〈Октябрь 2013〉

Нарцисс

Ну что ж, пойдем. И может быть, я встречутебя, а ты меня, хоть и сейчасмы вместе. Мы в одном и том же месте,которое мне обозначить нечем,и кто из нас двоих узнает нас?Наш облик, как и путь наш, неизвестен.Вот наступает вечер. Небо ищетв асфальте впадин, заливает ихводой и долго смотрится в тротуары.Так сумерки, сияя нищейзарей витрин и парой глаз твоих,становятся дождем везде и в паре         твоих глаз. Дождь         молчит: ни да,         ни нет. Ну что ж,         пойдем туда,где Спи спокойно на гранитепрочтем или Спокойно спитебез снов и никому не снясь,где с высоты на вечер пролитхолодный взгляд и небо строитзеркальный сад и сразу в грязьсбивает яблоки глазные —они соскальзывают внизи там текут, уже слепые.И вот вокруг становится темно.Лишь небо светло, как Нарцисс         в глубокой тьме ручья.         Он жив, блаженно дышит.         Прохладная струя         то волосы колышет,         то мягко стелет дно.На что весь вечер просмотрел они что в ответ ему блестелоили сверкало, как гроза,слилось с ним наконец в однолегчайшее немое тело,         закрывшее глаза.Апрель 1983, ноябрь 2013

Стихотворения, не вошедшие в основные сборники

Из книги «Папье-маше»

«Пространство, наклонившись…»

Пространство, наклонившись,                                         всё сильнеена горло давит каменным коленом,и снег, еще в полете коченея,не падает, но воздвигает стеныиз самого себя повсюду. Преждеон не искал опоры в нашей плоти,которая легко дышала междудушой и снегом в медленном полете,окончившемся нынче. Всё застыло.Всё, что не бело, стало чужестранным.И воздух не просторней, чем могилаиз пепла, под которым Геркуланумзастыл, исчез. Латинские останки,лишь облик свой запечатлевши в пепле,истлели. Взглад усталой иностранкине оживит того, кто пеплом слеплениз пустоты. Он спит в своей постели,когда-то бывшей огненною лавой.Она бела. Так простыни белели,когда он жив и слева был, и справа,и спереди, и сзади. Всё исчезло,пропало всё. Его глаза ослепли,оглохли уши, не волнует чреслата пустота, что спит в соседнем склепе.Он спит. Ему теперь никто не нужен.И снег лежит на небесах бездомно.И камня очертания снаружине отвечают формам погребенным.30 декабря 1982

«И комната поблекла…»

И комната поблеклапод взглядом темноты,которая на стеклалегла ничком, но тыпо направленью тенипойми, откуда свет,который на коленитвои упал и предтобою на колениупал, потупив взгляд,раскаявшись в изменетебе, родной закатзабыв, тебе доверясьи липы осветив,как траурные перьяне видящих путиконей, что вереницейступают под землей,которым только снитсязакат, а нам с тобойсияющий из оконвсе виден он, покаим освещен твой локонили моя рука,но к брошенной отчизнемы не вернемся впредь,по направленью жизнипоняв, откуда смерть.Март 1983

«Ну что ж, пойдем, и может быть, я встречу…»

Ну что ж, пойдем, и может быть, я встречутебя, а ты меня, хоть и сейчасмы вместе. Мы в одном и том же месте,которое мне обозначить нечем,и кто из нас двоих узнает нас?Наш облик, как и путь наш, неизвестен.Вот наступает вечер. Небо ищетв асфальте впадин, заливает ихводой и долго смотрит в тротуары.Так сумерки, сияя нищейзарей витрин и парой глаз твоих,становятся дождем везде и в паретвоих глаз. Дождьмолчит: ни да,ни нет. Ну что ж,пойдем туда,где на камнях Да будет воляТвоя написано, но кто имчитатель будет, кроме нас,когда вокруг на вечер пролитхолодный взгляд и небо строитзеркальный сад и сразу в грязьсбивает яблоки глазные?Они соскальзывают внизи там текут, уже слепые.И небо бледно, как Нарцисс,на дне вечернего ручьялежащий. Он не дышит.Прозрачная струялишь локоны колышет.И он и недоступный тот,кто, застя шелковое дно,жил за стеклом витрин и вод, —теперь на ночь одну однонемое, пасмурное теломеж складок твердых или белых.Апрель 1983

Эвридика

Снег неизменно ложится вдоль         взгляда, который куда никинь, увидишь замерзшей водой         слез залитые зданья,вставшие сзади, поскольку взгляд,         что становится твердьюльда, всегда обращен назад,         то есть к владениям смерти,вдоль деревянных ветвей. Меж век         плещет заплечный облик,не застывая. Скрывает снег         листья, которыми скопленбыл отражавший собой себя         прежнего жертвенный ворох,ибо подобье живет, губя         плоть, очертанья которойизображает. Чредой утрат         чертится образ в узкойтени, к которой скользнувший взгляд         рвет эту связь. Не узнан,свет цепенеет в родной глубине         тела чужого. Ветви корочевзора. Их тени ложатся не         следом слезы, но трещиной ночив снег или в снегом измятые дни,         в листья, и щель не загладитни лживый пар, с губ летящий, ни         свет, умирающий сзади.Ноябрь 1983

«Смыкаются веки. Под ними…»

Смыкаются веки. Под нимини света, ни сумрака нет,а только беззвучное имя         или невидимый след.То медленный, дремлющий ангелблуждает в предутреннем сне.Спокойную поступь сомнамбул         пошли, далекий, и мне.Январь 1984

«Всё гуще скупость мебели, обоев…»

Всё гуще скупость мебели, обоев,всё жальче им наследства светового.Ночной повернутые стороною,они тверды для семени глазного.Различий всходы увядают, сохнут.Ночную пустошь караулит зренье.По стенам бледные блуждают окна,в душе, в глаза не глядя, бродят тени.Качаясь, челюсть имена бормочет.Не откликаются жильцы сознанья,не знающего: сторож! сколько ночи?Но ночь еще, еще для утра рано.Взгляд отводя, они свой свет скрывают.Такая ночь длинней, чем сумрак комнат.Но недоступный свет не покидаетдалеких лиц, склоненных в сердце темном.Май 1984

«Склоненный к ограде стеклянной…»

А.

Склоненный к ограде стекляннойне знает: остатки ли зданий,кусты, пустота ли глазамего не видны. Из туманасгущаются клинья сияньяи тянутся к фонарям.Незримые вещи покорнытому, кто тоскует по ним,тумана оконного граньюв кресте переплета храним.Их облика скрытые корнитуда протянулись, где ранораздавшийся стон заглушён,к зарытому в воздух покою,который и им всё родней.Но тает тайник и с собоютот клад, что в нем был заключен,уносит за ряд огней.Найти бы, сиянию вторя,источник и счастья и горя.Но жизнью всегда загражденвзгляд встречный, страданье чужое —прозрачною, прочной, своей.Ноябрь 1984

«Темнеет. На полу под елкой…»

А.

Темнеет. На полу под елкойиголки гуще, чем на ней. И вдвоесплетенная тобою нитьвдруг принимается скользитьпо ветке, осыпая хвою,и шар стеклянный падает. Осколкистеклянной скорлупы лежат,как части глаза голубогос потерянной иглой зрачка, сгибаяквадрат окна, сгибая снегопад.И в сумерках сидящие готовыдля губ друг друга словом стать. Живаяи гнущая уста на свой,двоим далекий лад, недвижна речь.С колодезных решеток отопленьяслетает пар, чтоб инеем облечьдеревья. Впору каждому покройперчатки ледяной, и неизменнаиз года в год звезда под потолкоми круглое стекло, что ветви гнет,не падая. И снег, ложасьна снег, лежащий за кривым окном,у всякой вещи повторяет частьпри взгляде с неба видную. Так ротс зубами ледяными скорчен речью,которая была б заметнаглазам далеким, где-то дальше, вышемерцающим, но ни на крыше,ни в холоде, глядящем в этот вечер,в квадрат окна, – нигде той птицы нету,что, скорлупу с иглою проглотив,в каких ветвях и под какойзвездой летает, я не знаю,и только перья снежные дугойслетаются к сверкающему краюосколков, глаз, упав с ее груди.Она вдали. И невредимсказавший слово, что ночноймороз лишь различит мерцая.Январь 1985

«Им и в голову недолговечную не придет…»

А. С.

Им и в голову недолговечную не придетни поспорить с пловцом, ни заметить его обиду,им, ушедшим в себя, упустившим из видуокликающий их, захлебнувшийся рот.Он не нужен волнам, ни песку, ни добру, ни злуни врагом, ни советчиком в вечных раздорах,не замрут, озираясь на тщетный                                                сердечный шорох,подвернись он им под руку в пенном пылубитвы доблестей, бликов, пороков и брызг.Только в штиль и мелькает ленивая мысль у моря:он считает, что спорит, мильонному плеску                                                                вторя и уходит в песок несговорчивый визг.1990

«Ну, во-первых, конечно, пример остальных…»

Ну, во-первых, конечно, пример остальных:все живут – и тебе не к лицу отставать.Что же делать-то, если не жить? – во-вторых,то есть просто не знаешь, чем время занять.С каждым годом преснее, опаснее яд.Привыкаешь, втянулся, живешь и живешь.Спохватился – а время ушло: хоть и раднаучиться другому, да сил не найдешь.1990

«Девять лет, как ты сказала фразу…»

Девять лет, как ты сказала фразу,повторить которую не можешь.Темно-красный плащ давно не носишь(ибо не замеченную ночьюсвежую лазурь скамьи не смылини химчистка, ни твои рыданья),коротко стрижешься, разлюбила.Где та фраза? Может ли вернуться?О причинах мучаться и думать —все равно что, стоя на Хованскомв дождь и страха ради воровскогорозам укорачивая стебли,наш свободный ужас понемногузаглушать законным любопытством:КГБ, шофер или случайность.Не шумите – дайте слово камню:Стой, прохожий! Звали меня так-тоИли Чаю воскресенья мертвых.И, как мрамор от лица умерших,я скажу от имени признанья:Повтори: для этих бедных звуковснова прозвучать и есть воскреснуть.Ведь твое измученное сердце это им обещанное небо.Пожалей их, повтори, помилуй.1991

«Ничему не нужен навсегда…»

Ничему не нужен навсегда,но на время годен человек.Он не дом, но временный ночлег,место встреч румянца и стыда,голода с едой, тоски с Москвой,или с ты – ночным, ночной, дневной,или просто с оборотом век,эту ты рисующим точь-в-точь.Он синоним точный слова тут,места, где бывают, не живут:кто зайдет на время, кто на ночь,все, однако, по своим делам,не по нашим, и уходят прочьпо небесным и земным угламвидимых-невидимых квартир.Так что если говорить про вид,он у нас всегда необжитой.Ты, похоже, всех пересидит,как в метро уснувший пассажир.Но ему когда-нибудь домой.1991

Из книги «Генрих и Семен»

Папиросы

Пó полю один солдат бежал —хлоп, и папиросы потерял.Медленно теперь ползи, солдат,назад за папиросами.Лучший друг солдата —это черный ворон,верная, ручная,птица почтовáя.Пó полю один абрек бежал —хлоп, и папиросы потерял.Медленно теперь ползи, абрек,назад за папиросами.Лучший друг абрека —это черный ворон,верная, ручная,птица почтовáя.〈1999〉

Не вошедшие в книги

Белофонный лекиф

Сумрачного неба нежные изгибы…По песку и снегу вьем узор прощальный,Снова расставаясь, словно две подружкиНа сосуде смертном… если мы могли бы,Кто из нас на белой вазе погребальнойЧует холод вечной и стигийской ночи,Угадать… но снег нам залепляет очи.〈1982?〉

«Как зрачки от света, стали ýже…»

Как зрачки от света, стали ýжеграницы снега. Как тень наружуиз ада, выходит на белый светосенний мусор в гнилой траве,измятой снегом. Снег и глазапришедшей из преисподней гостьиизъедены копотью. Взгляду открыткирпичноствольный сад Гесперидс горящими яблоками комнат,в которых о тени никто не помнит, —не помнит тот, кто это сказал.И твердых зданий кирпичный остовсрастается с небом, как названьесозвездий, сияющих над граньюнебес и города гипербореев.Подземные воды ползут; леденея,стволы, как призраки, в череп скользят.Фонарь горит над пустым перекрестком.Из мелких осколков сложены лужи,словно слово вечность из льда. Не нуженникому этот сад, потому и свят.Не найдя ночлега, вернешься в ад,с чьею кровлей я тело свое связалутешеньем недолгим, короткой тростью.〈Апрель 1985〉

〈Из Каллимаха. Эпиграмма на «Явления» Арата〉

На гесиодовский склад составлена песня, и мнится,         Что не древнейший певец был для нее                                                                        образцом,Но подражает поэт сказанью сладчайшему.                                                                Здравствуй,Речи изысканность – плод долгих бессонных                                                                        ночей.〈1988〉

«Твои уста, уже не разжимая…»

Твои уста, уже не разжимаямоих сухих горячими собой,пока не замыкают, дорогая,моих своим счастливо, дорогой.Пусть разрешат моим, уже отъятым,пока что слышным, выговорить: знай,я счастлив знать: твои еще разъяты,пусть не моими, а твоим «прощай».1989

«Тай, и быстрее, чем снежная грязь…»

Тай, и быстрее, чем снежная грязь,радость о том, что и радость не прочь,неприхотливости снега учась,в белый отлив отшлифовывать ночь,в милую, снега милей, превративнебу заметную бедную частьжизни – по радио спетый мотив,челку неровную, верность на час.Тай, раз растаявшей радости вследя отвести и не пробую взглядот превратившихся в темные лет,быстрых, бывало, как сам снегопад.〈6 февраля 1990〉

«Кончено: ни каменного каблука…»

С. Гандлевскому

Кончено: ни каменного каблука,если близко блаженство и стол накрыт,ни тем более медных подков, копыт,если дом и невесту несет река.Только наше, мое роковое топ-топ,если чье-нибудь горе имею в видуили к счастью чужому на ужин иду,еле различимое в шарканьи толп.〈1992〉

〈Из Джеймса Дугласа Моррисона〉 На ту сторону

Вот день поставил ночи шахночь дню объявила маткто на дне кто в бегахна ту сторону сделай шагсделай шагтут мы искали кайфтам копали кладсколько тому назадбыл наш последний плач?на ту сторону сделай шагсделай шагя остров нашел тебя обнявстрану в твоих глазахглаза вранье объятья тюрьмана ту сторону сделай шагсделай шагскандаль кричи в неделю разв сутки раз каждый часпроход открыт брось свой страхна ту сторону сделай шагсделай шаг1994

〈Из Джеймса Дугласа Моррисона〉 Каюк

Вот и каюк, милый мой друг,вот и каюк, единственный друг, каюкмечтам и замыслам, каюквсему надежному, каюкни чуда, ни опор, каюкя не найду уже любовьтвоюты подумай как потомвольно и особнякоми ничьей рукив той стране тоскитам безлюдно пусто тихо тихолюбые дети это психидети дети это психидождик дождик перестаньэто нехороший районезжай-ка на шоссе, дружокшахта нагоняет страхезжай-ка к западу, дружокпоезжай по змееи к воде, к древней воде, дружокзмея длиной в семь мильпо змеезмее сто лет кожа как ледзакат наш братзакат наш братдавай сюда и пойдет на ладсиний автобус готов для нассиний автобус готов для насшофер куда увозишь нас?убийца встал до зарион надел башмаки он надел лицосо старых картинон прошел по коридорувошел в комнатугде живет сестраон зашел к братуон прошел по коридоруи подошел к дверион открыл дверь«Папа? – Что, сынок? —                                Я хочу тебя убить»«Мама, я хочу тебя —»ну же давай с нами рискнину же давай с нами рискниу синего автобусаменя жди(синий автобус пока что – давай!)вот и каюк, милый мой другвот и каюк, единственный друг, каюккак больно говорить «иди»но нам не по путисмеху каюк и нежной лжиночам когда мы кончали житьвот и каюк1994

«– Нежное какое у нас вчера…»

Е. Ф.

– Нежное какое у нас вчера: —Не дотронься, не погляди.– Щелью щель скорее, дырой дыра:то и вынь, что туда клади.2000

〈Из Матиаса Клавдиуса〉

На каждый день подай мне Бог,Чтоб этот день прожить я смог.Он жизнь хранит и воробью,Так позабудет ли мою?2002

〈Из Бертольта Брехта〉

На свету живут вот эти,В темноте живут вон те.Нам и видно тех, кто в свете,А не тех, кто в темноте.2002

«Сияние ли…»

Сияние лисияние цалица твое сьялица твое ньенежгучее сьянеискупимого цаАвгуст 2004

〈Из Горация〉 Од. 1, 4

Разрешается колючая зима милой чредой весны                                                                и Тепловея,И машины тащат сухие днища,И уже ни скот не веселится стойлом                                                или пахарь – огнем,Ни луг седым не белеет инеем.Уже Цитерея Венера ведет хороводы                                                под нависшей луной,И, сочетавшись с нимфами, хорошие собой                                                                        МиленыПеременной стопой бьют землю, а Вулкан,                                                                            пылая,Посещает тяжкие кузницы Циклопов.Теперь хорошо блестящую от умащений голову                                        опоясать зеленым миртомИли цветком, который приносит разрешенная                                                                от уз земля,Теперь хорошо заклать жертву Фавну                                                        в тенистых рощах,Потребует ли овцой, предпочтет ли козленком.Бледная Смерть бьет равной стопой                                                        в избы бедняковИ башни царей. О счастливец Сестий!Жизни краткий итог нам воспрещает зачинать                                                        долгое чаянье:Вот-вот тебя покроет Ночь и небылицы-Деды,И тощий Плутонов дом, куда едва прибудешь,Ни царства над вином не выиграешь                                                        броском костей,Ни нежным Лицидой не полюбуешься,                                от которого пылают все юноши,Теперь и скоро девушки затеплятся.

Новогодняя песня

1Мы до-ре-ми-фа-сольМандарины на елочкеРаз-двинь-двинь-двинь свой нольКинь-кинь-кинь свою палочку2Мы буки-аз-глаголь(чер) чернильное перышкоРаз-двинь-двинь-двинь свой нольКинь-кинь-кинь свою палочку3Мы (мы) летим как мольНа свечной (ой) огарочекРаз-двинь-двинь-двинь свой нольКинь-кинь-кинь свою палочку4Мы (мы) горим как сольЧик-чик-чик нашу челочкуРаз-двинь-двинь-двинь свой нольКинь-кинь-кинь свою палочку5Мы и врачи и больДевочки мы и мальчикиРаз-двинь-двинь-двинь свой нольКинь-кинь-кинь свою палочку6Мы друг без друга нольНоль-ноль-ноль-ноль без палочкиОй-ой-ой-ой-ой-ойБай-бай-бай-баю-баюшки1 января 2007

«Собственное сердце откушу…»

Н. С.

Собственное сердце откушуно не перебью и не нарушуласковое наше шушушудорогие мои хорошиеФевраль 2007

«Свет-ошибка свет-оговорка…»

Свет-ошибка свет-оговоркаНожиком вскрывает ротВрет: минутку будет горькоА потом наоборот.〈28 апреля 2007〉

«Баяна стон блестит как сабля…»

С’est une chanson qui nous ressemble.

Toi, tu m’aimais et je t’aimais

Баяна стон блестит как сабляДышала ты дышали мыЛетала замирала сабляДыханье ты дыханье мыТолько пресеклись и ды и ханьеИ ханье пресеклось и дыВ непрекословящих гортаняхУ рассеченныя четы〈Май 2007〉

〈Из Роберта Фроста〉 Остановившись у леса снежным вечером

Чей лес, мне кажется, я знаю:в селе живет его хозяин.Он не увидит, как на снежныйя лес его стою взираю.В недоуменье конь, конечно,зачем в ночи за год темнейшеймы стали там, где нет жилья,у леса с озером замерзшим.Он, бубенцом слегка звеня,как будто бы корит меня,да веет слабый ветерок,пушистым снегом шелестя.Лес сладок, темен и глубок,но в путь пора мне – долг есть долг.И ехать долго – сон далек,и ехать долго – сон далек.〈Июль 2013〉

«Благодарю вас ширококрылые орлы…»

Благодарю вас ширококрылые орлы.Мчась в глубочайшие небесные углы,ломаете вы перья клювы крылья,вы гибнете за эскадрильей эскадрилья,выламывая из несокрушимых небесных сотльда хоть крупицу человеку в рот —и он еще одно мгновение живет.1 декабря 2013

Несколько последних слов[2]

17 декабря 2013 года, умер поэт, переводчик, филолог и критик Григорий Дашевский, один из немногих авторов, резонанс от стихов которого до сих пор ощущается далеко за пределами субкультуры читателей современной поэзии. Притом что стихов этих очень мало, притом что это поэзия, которая совсем не стремится нравиться, вести за собой. За три десятилетия Дашевский проделал эволюцию от усложненной, насыщенной культурными аллюзиями лирики к стихам почти безличным, обрывочным, состоящим из самых последних необходимых слов. Этот путь я решил описать как пунктирную линию через несколько текстов – значимых, но оставшихся на периферии внимания критиков, поэтов и исследователей, писавших о творчестве Дашевского.

Одиссей у Калипсо (2), 1983 / «Твои уста, уже не разжимая», 1989Он шел, влача сухою пыльюостанки тонкой тени, кромекоторой только холод тыльныйостался утром от проеманочного в пустоту, как будтов укрытую от света смертиплоть, застланную телом, гнутымсогласно снившимся отверстьямуст, лона, бедрам, ребрам, шее,ключицам, – так и тень хромаяк суставам праха льнула млея,души лишь контур сохраняя.

В этом совсем раннем тексте устройство поэзии Дашевского 1980-х видно яснее, чем в более сложных и совершенных стихотворениях. Стихи этого времени описывают не переживание и не размышление, но положение. Человек расположен в мире: он сидит и слушает, стоит и ждет, лежит и пытается уснуть, бредет, ища дорогу. Все это – тяжело. Для болевшего с юности Дашевского боль была не просто фоном жизни, а одной из главных координат существования. Боль не дает забыться, из-за нее любая позиция в пространстве ощущается как затрудненная. Она активизирует границы: внешнюю – между человеком и миром, его кожей и воздухом, внутреннюю – между телом и душой. Но границы не абсолютны. Они осложнены двумя играми – игрой света-тени и игрой отражений (зеркал, окон, водоемов). Эти игры размывают и раздробляют доступное взгляду пространство, они тасуют вне и внутри. Они как бы делают мир продолжением тела, а значит – расширением боли в другом стихотворении 1980-х:

Но солнце ест глаза,словно оно – дымот иного 〈внутреннего〉 огня.

Формальная изощренность этих стихов, их затрудненный синтаксис служат той же цели. Стихотворение со всеми его закоулками – слепок ситуации, или, иначе, – карта разворачивающегося и сворачивающегося пространства, что образуют тело, сознание, мир. Положение человека здесь – одновременно пассивно и напряжено. Это ожидание. Он ждет двух вещей: смерти и любви.

В позднем интервью «Как читать современную поэзию» (2012) Дашевский говорил: читатель стихов подобен человеку, ожидающему ответа на вопрос от врача или любимого существа, ищущего во всем знаки: да или нет. Эти два да и два нет – разные, но они связаны друг с другом. Смерть неотвратима. Она – не где-то далеко, а в легко представимом, скором будущем. Любовь не отменяет конечной точки, она преображает линейное время движения к смерти. Подобно пространству, время превращается в сложную структуру – игру отражений, теней и отсветов. В нем, таким образом, можно жить, можно увидеть конец иначе. Лучше всего такое устройство времени заметно в небольшом стихотворении, не включенном Дашевским в прижизненные сборники:

Твои уста, уже не разжимаямоих сухих горячими собой,пока не замыкают, дорогая,моих своим счастливо, дорогой.Пусть разрешат моим, уже отъятым,пока что слышным, выговорить: знай,я счастлив знать: твои еще разъяты,пусть не моими, а твоим «прощай».«Генрих и Семен», 1996 / «У метро», 1990

Многие читатели Дашевского относились к этой пьесе, единственной у поэта, с легким недоумением, видели в ней упражнение в эстетике соц-арта – шутку, не совсем достойную глубокого автора. Между тем это, кажется, один из главных текстов для понимания его работы.

Сюжет: бывший нацист Семен решает стать коммунистом. Его товарищ Генрих видит здесь предательство. Однако партия отказала Семену в приеме. Генрих был в такой же ситуации: он мечтал присоединиться к борьбе за белую расу, но его не принимали в нацистский отряд, не принимал Семен. Генрих смог стать членом движения, лишь когда Семен ушел из него. Он так и не получил согласия от друга, а то, которое получил, не дает подлинного удовлетворения. Они – в одинаковом положении.

Эта маленькая драма написана в манере русских переводов греческой трагедии. По сути, это и есть трагический агон – встреча и неразрешимое противостояние двух героев. Их диалог прямо иллюстрирует анализ трагедии у Рене Жирара – мыслителя, которого Дашевский переводил и о влиянии которого не раз говорил. Два противника – зеркальные отражения друг друга, близнецы. Они одержимы желанием – служить высшей кровавой цели, но имя ее («нацизм», «коммунизм») случайно и пусто. На деле они заворожены друг другом как носителями иллюзорной полноты. Желание скачет в системе зеркал и не может найти выход. Его осуществление будет вечным не тем, оно живет только своей тоской, невозможной тягой.

В этом тексте комичными, будто бы недостойными сочувствия созданиями владеет высшая страсть – безнадежное ожидание ответа. В этом смысле «Генрих и Семен» – дублер одного из самых пронзительных лирических текстов Дашевского, стихотворения «У метро» (1990). У него та же тема и похожее устройство: рассказ о свидании разворачивается как диалог двух голосов об ожидании ответа возлюбленной, ее вожделенного да. Такая завороженность ответом – нечто вроде волшебного плена у законов любви. Сбежать от этих законов нельзя, но можно разобрать их принцип и так оставить пространство для телесного соприсутствия, возможного как бы помимо жестоких да и нет:

– Ждать и жить – это только предлогдля отвода неведомо чьих,чтобы ты не спускать с нее могглаз невечных своих.

Любовь освобождает от плена смерти, но создает еще один, в чем-то подобный первому, плен. Чтобы увидеть его, любящему надо расщепиться – выйти в себе из себя. В стихотворении «У метро» в самой глубине человеческого сердца происходит диалог. В «Генрихе и Семене» такой диалог овнешнен. То, что разворачивалось как интроспекция, здесь становится пародией. Однако пародия лучше дает увидеть устройство ситуации. На примере двух Петрушек можно рассказать нечто точнее и горче, чем на собственном опыте: фундаментальное состояние человека – ожидание ответа, но ответ, даже если он приходит, ничего не разрешает. Ты – в плену у существа, выносящего о тебе суждение; оно – в подобном же плену у тебя или у какой-то еще сущности. В стихотворении «У метро» проблема решается через снимающее сам вопрос откровение. В «Генрихе и Семене» этого благословения нет.

В предисловии к книге «Дума иван-чая» (2001) Дашевский говорил о переломе, случившемся в его поэзии в середине 1990-х. Стихи до этого времени написаны от лица «идола „я“» – лирического субъекта, одержимого чувством своей уникальности, права на особую речь. В стихах второго периода – только слова, в равной мере принадлежащие всем. Отказ от субъективности не означает, что о вещах можно сказать нечто объективное – каковы они на самом деле. Мы пребываем в одном тумане, системе иллюзий касательно собственного бытия, но из-за общности опыта мы можем этот туман описать. Для поэта это значит научиться говорить от лица даже не другого, а кого угодно, имярека (как в самой известной вещи Дашевского – цикле переводов-переделок Катулла «Имярек и Зарема»). Место, где возвышался идол «я», нуждается в расчистке. Именно в этом – задача «Генриха и Семена». Демонтаж «я» происходит здесь в сокровенном центре душевного пространства – на пятачке любви.

«Елка», 1995 / «Баяна стон блестит как сабля…», 2007В личико зайчика, в лакомство лис,в душное, в твердое изнутриголовой кисельною окунись,на чужие такие же посмотри.В глянцевую с той стороны мишень,в робкую улыбку папье-машелей желе, лей вчера, лей тень,застывающие уже.Голыми сцепляйся пальцами в круг,пялься на близкий, на лаковый бликпод неумелый ликующий крик,медленный под каблуков перестук.

В 1990-х годах у стихов Дашевского меняется фактура. Если ранние тексты похожи на кристаллы, то поздние – на сгустки вещества. Первые рисуют подробную карту, вторые – освещают небольшие участки пространства. Но между ними есть и преемственность. Стихи «Думы иван-чая» с разных сторон фиксируют определенный опыт. Можно описать его так: есть сырое, неоформленное состояние существа (его в-себе, если пользоваться жаргоном философов). Это существо – еще не вполне человек: зародыш, младенец, росток (как в заглавном стихотворении цикла, переложении «Песни дикого цветка» Уильяма Блейка). Но оно обречено выйти в мир, к людям. Это не радостное раскрытие, скорее – мучительная метаморфоза. Если это праздник, как в «Елке», то праздник, полный тревоги. Встреча с другими – примерка маски, и это – единственно возможное обретение лица. Маска не защищает, но придает форму – делает видимым. Когда человек оказывается на виду, он не теряет свое сырое «вчера», свой трепет, он несет его в себе, но уже не может остаться с ним наедине, погрузиться в сладкую дрему. Отныне он – рубеж между внутренней теплой тьмой и внешним холодным светом. Так переживание границы, которое в стихах 1980-х было опытом одинокого тела и одинокой души, становится опытом социальным. Можно сказать иначе: человек – теперь уже не пассивная точка в пространстве, а движение, процесс.

Ожидание ответа перестает быть содержанием жизни, но оба ориентира, любовь и смерть, не исчезают. К ним возникает новое отношение. Описать его сложнее – во многом потому, что для этого просто мало материала. Все, что написано Дашевским за 2000-е и начало 2010-х, – несколько стихотворений, несколько переводов – в основном совсем крохотные тексты, часто – одна строфа. Эти небольшие фрагменты речи – акты воли. В том же предисловии к «Думе иван-чая» Дашевский писал: образцом для стихов могут служить слова вежливости – «здравствуйте», «спасибо». Стихи самого последнего периода – ближе всего к этой программе. Вместо ожидания, что некто произнесет да, поэт, любящий и умирающий среди других людей, сам произносит слова согласия – на то и на другое.

Баяна стон блестит как сабляДышала ты дышали мыЛетала замирала сабляДыханье ты дыханье мыТолько пресеклись и ды и ханьеИ ханье пресеклось и дыВ непрекословящих гортаняхУ рассеченныя четы

И. Гулин