Какая музыка была!

fb2

Александр Межиров (1923–2009) – русский поэт, наставник нескольких поэтических поколений. Фронтовик, автор пронзительных стихотворений о войне. «Без него невозможно представить эту эпоху. Вот попробуйте выньте Межирова из эпохи, даже не только из поэзии, вообще из Звука Времени. Он создал абсолютно свой Звук», – писал о поэте И. Волгин. Гражданская и любовная лирика А. Межирова – событие в отечественной поэзии, его мастерский стих – веха в истории русского стихосложения. «Сегодня без межировских шедевров нельзя представить никакую антологию русской поэзии», – писал Е. Евтушенко.

В книгу включены лучшие стихотворения А. Межирова.

Триптих

© Межиров А. П., наследники, 2014

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2014

Эта единственная и потому уникальная магнитофонная запись, ставшая теперь печатным текстом, хранит фрагменты одного из авторских вечеров Александра Межирова, проходивших в Москве. Рассказывая о себе, А. Межиров делится мыслями о поэзии и искусстве в целом, отвечает на записки зала. Словами самого поэта мы предваряем книгу его стихотворений.

Зоя Межирова

Александр Межиров

Поэзия – ни в коем случае не профессия…[1]

1

Дом, где я родился, и сейчас стоит окнами на Лебяжий переулок и Кремлевскую набережную.

Этих мест вы уже такими, как я их видел, не помните, я расскажу вам о них.

Это граница Замоскворечья, тишайшие переулки с купеческими особняками. Медленная речь прохожих, необыкновенно вежливых. Если вы спрашивали, как пройти туда-то, вам не объясняли, вас провожали.

Я помню Болотный рынок, огромный храм на берегу реки.

Пушкин, по-моему, в примечаниях к последним главам «Онегина», говорил, что русскому языку надо учиться у московских просвирен, у замоскворецких. Может быть, мне повезло, я слышал этот язык. Отложился он во мне или нет, не мне судить.

Я помню это Замоскворечье. Это было предвоенное время.

Мне хочется сделать, может быть, не совсем обычное признанье: я начал писать стихи до войны, и, знаете, довольно складно я писал их, неизмеримо более складно, чем когда вернулся с войны и стал издавать книги. Война, ее огромный могучий материал совершенно развалил, превратил в какие-то руины мой, так сказать, уже выработанный какой-то «сладкозвучный ямб». И мне потребовалось очень много лет, чтобы восстанавливать форму.

Существует такое представление, что книги стихов пишутся, они вовсе не пишутся, они складываются, как жизнь, или не складываются вообще. Мы ведь говорим, что «жизнь не сложилась» или «жизнь сложилась». И поэтому всегда на вечерах, когда я получал записки, где было сказано: «Над чем Вы работаете?» – я обычно отвечал, ну, приблизительно так: «Я читаю «Тихий Дон» или «Дон Кихота». Вот это – работа. А напишется не напишется, это уже как судьба.

Отца я помню на Лебяжьем переулке.

Он был человек больших знаний. И большой скромности. Он окончил еще до революции два факультета университета. Он знал медицину, математику, философию, классические языки. Он приучил меня к кабинетной работе. Все эти десятки тысяч строк, которые впрок или не впрок я перевел, это, так сказать, его волей переведено, систематической работой. Но поэзия, сочинение стихов – ни в коем случае не профессия. И может быть, я и переводил так много, потому что хотел защитить стихи по мере возможностей, не превратить их в профессию, это случайное дело – написать стихотворение, совершенно случайное. И читатель поэзии, настоящий читатель, – от поэта ничем не отличается. Ну, формально если только. Отличается тем, что один пишет, а другой читает.

Я не верю в непрерывность творчества. И писал я мало. Просто очень долго писал, думаю, что и не следует слишком много писать. Поэзия – судьба. Она приходит, уходит, оставляет. Надо только стараться, чтобы, как у Заболоцкого сказано, душа не ленилась.

2

Обучиться писать стихи не велика наука, пережить стихотворение – вот это трудно.

И превращать поэзию в оружие борьбы за существование – не дело, по моему убеждению. Поэзия участвует в бою, но только в другом. И тех, кто старается утвердить себя стихами, утвердить себя в житейском смысле, Пегас нередко сбрасывает на землю, нередко расшибая чуть не насмерть. Это вообще опасное дело. Я думаю, что здесь всё решает мощь вола, а не плодовитость кролика. Многие считают по-иному, я с ними не согласен.

Замечательно было сказано у Луконина: «Жили мы на войне».

Принято говорить, что эта война опровергла старые речения о том, что когда гремят пушки, то Музы молчат. Может быть, и опровергла, я просто находился в таком месте, где не только стиха не напишешь, а даже и письма не напишешь. Поэтому стихи на войне я не писал, сомневаюсь, что для рядового солдата, пехотинца это возможно. Не думаю. На передовой, где все расписано от и до и где посты меняются в срок, а не сменятся в срок, то будет беда, а придя с поста сваливаешься замертво… В Синявинских болотах мы спали на снегу и во сне инстинктивно ползли к кострам и вскакивали, когда загорались шинели.

Однако все-таки «жили мы на войне».

Было и такое. Фронт, прифронтовая полоса… Если люди начнут отставать от эшелонов… Это проблема, которая, может быть, больше всего волновала меня и в военные, и в послевоенные годы. То, что можно назвать двумя словами – долг и право.

Когда рота шла по Ладожскому озеру, была глухая ночь, и мне казалось, что война совершенно отдельно существует от всего на свете, и слова пророка «время миру, время войне» казались мне лишенными смысла. Но война кончилась, и я стал замечать, что трава на нейтральной стороне растет так же, как она росла, что идет переформировка и точно так же ползут разминировать разведчики и многое, многое… Я стал думать о том, что все это неразделимо.

О войне ни единого словаНе сказал, потому что онаТот же мир и едина основа,И природа явлений одна.

Как Вы относитесь к театру и музыке?

Я был сумасшедшим театралом до войны. Я не представлял себе, что можно пропустить премьеру. Причем жили мы очень трудно. Это еще надо было выкроить эту сумму. В суточную кассу во МХАТ мы стояли всю ночь, иногда на 30-градусном морозе. Рискуя отморозить руки и ноги. В шесть открывалась булочная как раз на Камергерском, и это было великое счастье, потому что, так сказать, отходили ноги. После войны со мной что-то произошло. Я пошел в театр, по-моему, давали «Отелло», и я не смог смотреть. Может быть, я был настолько потрясен войной – мне все казалось фальшью. И не восстановился у меня контакт с театром. Хотя я знаю, что есть замечательные театры, и особенно надо сказать, что есть замечательные артисты.

Самым большим потрясением моей жизни были встречи в концертах с Владимиром Яхонтовым, гениальным чтецом стихотворений, прозы и гениальным артистом. Такого артиста я вообще не видел и, видимо, уже не увижу. Ну вот есть пластинка «Моцарт и Сальери». Это нечто невероятное.

О музыке говорить трудно. Я очень люблю музыку, но не знаю, что это такое. Есть замечательное стихотворение у Владимира Соколова, где он благодарит ее. И кончается оно так: «за то спасибо, что никто не знает что с тобой поделать». Люблю я музыку, видимо, ограниченно. Иногда, может быть, люблю невпопад. Я помню, что, когда я сказал профессору Асмусу, великому знатоку музыки, что я в относительно новой музыке больше всего на свете люблю Грига, он ответил: «О да – это великий второй сорт». Меня это потрясло, потому что концерт для фортепьяно Грига казался мне вершиной вершин. Я не люблю обнаженно-эмоциональной музыки, точно так же как я не люблю обнаженно-эмоциональной поэзии. И в себе самом не переношу этих обнаженных эмоций. Поэтому больше всего, часами или даже сутками я могу слушать музыку такую как, например, Вивальди. Ну говорить о музыке уж очень трудно.

3

Александр Петрович, что, на Ваш взгляд, главное в стихотворении?

Это, знаете, всю жизнь надо думать чтобы на такой вопрос ответить.

Вторая реальность. Нужна обязательно какая-то степень отстраненности. Малевание с натуры – абсолютно бессмысленное занятие. У замечательного русского поэта Николая Глазкова (Ярослав Смеляков и Николай Глазков два наиболее любимых мной из поэтов нового времени) – у Николая Глазкова есть такие строчки о друзьях: Все, что они сказать могли бы,/ я беспощадно зарифмовываю. Здесь главное это частица бы. В ней все дело.

Я думаю, что стихи можно писать как угодно. Хотя всегда чувствовал в себе иногда даже угнетающий меня консерватизм. А вот что главное в стихотворении… Трудно очень сказать. Правильно было когда-то замечено, что, если входишь в храм и берешь свечку за рубль, а в копилку опускаешь пятак или гривенник – никого не обманешь. Вот точно так же, я думаю, что главное в стихотворении – сколько опустил в копилку, за столько и свечку взять. Это все метафорами я отвечаю, а метафора – ненадежная вещь.

Александр Петрович, почему Вы занимаетесь переводами? Чем привлекает Вас это занятие, что дает?

Я не намеревался заниматься переводами. У меня этого и в мыслях не было. Я вообще хотел быть историком. И больше всего на свете я люблю историю. Но так сложилось, что эта страсть все-таки победила.

В 47-м году в Грузию отправилась бригада писателей. Николай Алексеевич Заболоцкий, Тихонов и Антокольский. Они взяли меня с собой, как говорится, от молодых. Я увидел Грузию. Тогда же мне было предложено начать переводить. И со всем легкомыслием молодости, не зная грузинского языка, я с головой ринулся в эту пучину.

Первый поэт, которого я переводил, был Симон Чиковани. Это был очень большой поэт.

Но над всей грузинской поэзией возвышался, так же как и возвышается сейчас, Галактион Табидзе. Он возвышался, как храм духа. Как храм действующий, но стоящий где-то высоко-высоко в горах. Я слышал только гул его колоколов. А дальше паперти не проник. Это поэт очень труднопереводимый, хотя пробовали переводить его все. Это поэт грандиозный.

Я глубоко убежден, что переводить стихи имеет смысл только с полной самоотдачей. Иначе это никакого смысла не имеет, потому что, предавая строку переводимого стихотворения, поэт неизбежно предает свою собственную поэзию.

Какие Вы больше любите писать стихи, серьезные, лирические или юмористические?

Очень трудно эти три слова разорвать. Серьезные? Несерьезных стихов не бывает. Лирические? Нелирических не бывает. Юмористические? Я очень это ценю в искусстве, юмор. Высоко он меня восхищает. Но, как вы слышали, природа не одарила меня этим, на мой взгляд, ценнейшим даром.

Как Вы относитесь к песне? Есть ли у Вас песни?

Это моя любовь. Я очень люблю песни. Но, правда, хорошие.

У меня есть песни, и даже немало. Разные композиторы писали… только, по-моему, это ужасные песни… Ни одной, ни единой, которая бы мне нравилась, нет.

Очень я завидую этому дару, и очень любил я Алексея Фатьянова. Вот у него был действительно поразительный песенный дар, я думаю, что недооцененный и непонятый. К его поэзии относятся недостаточно серьезно. Он был поэт по милости Бога. Но у него был особый дар, именно песенный. У него совершенно свободный от слов стих. Вот такому дару я завидую очень.

4

Александр Петрович, когда Вы начали писать стихи, где работаете?

Всю жизнь я старался служить. И это неспроста. Опять-таки для того, чтобы защитить стихи, чтобы не превратить их в орудие борьбы за существованье. Служил я в самых разных местах, и в газетах метранпажем, верстальщиком и ответственным секретарем, и литсотрудником, и заведующим отдела поэзии в «Знамени». А сейчас я работаю на Высших литературных курсах, веду там семинар поэзии. Ну, как вы понимаете, эта работа не слишком преподавательская, это скорей беседы с писателями[2]. Но это отнимает и много времени, и много сил. Иногда оказывается, что это не напрасно.

Александр Петрович, можно ли научиться писать стихи?

Это очень легко. Но поэтом стать… Я знал из новых – Смелякова. Затрудняюсь назвать второго. А мы стихотворцы все, это совсем иное. Поэт – это редчайшее явление.

Если бы Вам сейчас было 20 лет, были бы Вы поэтом и о чем бы Вы писали?

Да, это вопрос нешуточный. Я-то убежден, что был бы, а как было бы по-настоящему, это ведь неизвестно. В чем я убежден – что я писал бы стихи. А поэтом… это слово для меня слишком дорого.

Как Вы понимаете, что такое любовь?

Невыразимо это. Невыразимо. Не хочу… Тут сразу вспоминаешь Тютчева: «Мысль изреченная – есть ложь». Начну высказывать вам мысли по поводу того, как я понимаю любовь, и что-нибудь в слове повредится.

Насколько Вам помогает общение с природой в Вашей поэзии?

Может быть, если что-то укрепляло во мне силы заниматься этим, не бросать сочинение стихов и поэм, то, может быть, я верил, что я могу их сочинять из-за любви к лесу, к реке, к дереву. Может быть, это самое главное, что убеждало меня, что я хоть чем-то связан с этим.

Почему так много у Вас стихов о войне? А где о любви?

Ну, я говорил о том, что я не различаю, не выделяю военную поэзию во что-то, не связывая с жизнью, с любовью, с ненавистью, с восторгом, с горем. Жизнь людей моего возраста неразрывно и неизлечимо, кровно связана с войной.

Спрашивают: почему вы все столь рьяно воспеваете армию? Армия… что армия? Муштра… А ведь армия и наша молодость – совпали. И война-то действительно была Великая и действительно Отечественная. Вот, отойдя на какое-то расстояние, это можно понять и почувствовать лучше.

Конечно, груз прожитых лет – он существующая реальность возраста. Но, знаете, по-моему, у Аристотеля сказано: «Старость – это награда». Старость не угнетает меня.

№ 6 2013 г.

Стихи о мальчике

Мальчик жил на окраине города Колпино.Фантазер и мечтатель.                                 Его называли лгунишкой.Много самых веселых и грустных историй                                                           накопленоБыло им             за рассказом случайным,                                                  за книжкой.По ночам ему снилось – дорога гремит                                                           и пылитсяИ за конницей гонится рыжее пламя во ржи.А наутро выдумывал он небылицы —Просто так.                 И его обвиняли во лжи.Презирал этот мальчик солдатиков оловянныхИ другие веселые игры в войну,Но окопом казались ему придорожные                                             котлованы, —А такая фантазия ставилась тоже в вину.Мальчик рос и мужал                               на тревожной, недоброй планете,И когда в сорок первом году, зимой,Был убит он,                   в его офицерском планшетеЯ нашел небольшое письмо домой.Над оврагом летели холодные белые тучиВдоль последнего смертного рубежа.Предо мной умирал фантазер невезучий,На шинель                кучерявую голову положа.А в письме были те же мальчишечьи небылицы.Только я улыбнуться не мог…Угол серой, исписанной плотно страницыКровью намок.…За спиной на ветру полыхающий Колпино,Горизонт в невеселом косом дыму.Здесь он жил.                    Много разных историй накопленоБыло им. Я поверил ему.

«Какие-то запахи детства стоят…»

Какие-то запахи детства стоятИ не выдыхаются.Медленный яд                      уклада                                уюта,                                        устоя.Я знаю – все это пустое,Все это пропало,распалось               навзрыд,А запах не выдохся, запах стоит.

Воспоминание о пехоте

Пули, которые посланы мной,                                    не возвращаются из полета,Очереди пулемета                           режут под корень траву.Я сплю,           положив под голову                                         Синявинские болота,А ноги мои упираются                                  в Ладогу и в Неву.Я подымаю веки,                          лежу усталый и заспанный,Слежу за костром неярким,                                    ловлю исчезающий зной.И когда я               поворачиваюсь                                     с правого бока на спину,Синявинские болота                               хлюпают подо мной.А когда я встаю                        и делаю шаг в атаку,Ветер боя летит                        и свистит у меня в ушах,И пятится фронт,                          и катится гром к Рейхстагу,Когда я делаю                     свой                            второй                                      шаг.И белый флаг                     вывешивают                                        вражеские гарнизоны.Складывают оружье,                               в сторону отходя,И на мое плечо,                       на погон полевой зеленый,Падают первые капли,                                 майские капли дождя.А я все дальше иду,                             минуя снарядов разрывы,Перешагиваю моря                             и форсирую реки вброд.Я на привале в Пильзене                                      пену сдуваю с пиваИ пепел с цигарки стряхиваю                                    у Бранденбургских ворот.А весна между тем крепчает,                                   и хрипнут походные рации,И, по фронтовым дорогам                                       денно и нощно пыля,Я требую у противника                                   безоговорочной                                              капитуляции,Чтобы его знамена                            бросить к ногам Кремля.Но, засыпая в полночь,                                   я вдруг вспоминаю что-то.Смежив тяжелые веки,                                  вижу, как наяву:Я сплю,           положив под голову                                         Синявинские болота,А ноги мои упираются                                  в Ладогу и в Неву.

Ладожский лед

Страшный путь!                         На тридцатой,                                              последней, верстеНичего не сулит хорошего!Под моими ногами                             устало                                       хрустетьЛедяное             ломкое                       крошево.Страшный путь!                         Ты в блокаду меня ведешь,Только небо с тобой,                               над тобой                                             высоко.И нет на тебе                    никаких одёж:Гол     как          сокол.Страшный путь!                         Ты на пятой своей верстеПотерял            для меня конец,И ветер устал                     над тобой свистеть,И устал            грохотать                          свинец…– Почему не проходит над Ладогой мост?! —Нам подошвы                     невмочь                                 ото льда                                              отрывать.Сумасшедшие мысли                                буравят                                            мозг:Почему на льду не растет трава?!Самый страшный путь                                  из моих путей!На двадцатой версте                               как я мог идти!Шли навстречу из города                                      сотни                                               детей…Сотни детей!                   Замерзали в пути…Одинокие дети                       на взорванном льду —Эту теплую смерть                     распознать не могли они самиИ смотрели на падающую звездуНепонимающими глазами.Мне в атаках не надобно слова                                               «вперед»,Под каким бы нам                            ни бывать огнем —У меня в зрачках                          черный                                     ладожский                                                     лед,Ленинградские дети                               лежат                                       на нем.

Коммунисты, вперед!

Есть в военном приказеТакие слова,На которые только в тяжелом бою(Да и то не всегда)Получает праваКомандир, подымающий роту свою.Я давно понимаюВоенный уставИ под выкладкой полнойНе горблюсь давно.Но, страницы устава до дыр залистав,Этих словДо сих порНе нашелВсе равно.Год двадцатый,Коней одичавших галоп.Перекоп.Эшелоны. Тифозная мгла.Интервентская пуля, летящая в лоб, —И не встать под огнем у шестого кола.ПолкШинелиНа проволоку побросал, —Но стучит над шинельным сукном пулемет,И тогда            еле слышно                              сказал                                       комиссар:– Коммунисты, вперед! Коммунисты,               вперед!Есть в военном приказеТакие слова!Но они не подвластныУставам войны.Есть —Превыше устава —Такие права,Что не всем,Получившим оружье,Даны…Сосчитали штандарты побитых держав,Тыщи тысяч плотинВозвели на река́х.Целину подымали,Штурвалы зажавВ заскорузлых,ТяжелыхРабочихРуках.И пробило однажды плотину однуНа Свирьстрое, на Волхове иль на Днепре.И пошли головные бригадыКо дну,Под волну,На морозной заре,В декабре.И когда не хватало«…Предложенных мер…»И шкафы с чертежами грузили на плот,Еле слышно                  сказал                           молодой инженер:– Коммунисты, вперед! Коммунисты,                                                         вперед!Летним утромГраната упала в траву,Возле ЛьвоваЗастава во рву залегла.«Мессершмитты» плеснули бензин в синеву, —И не встать под огнем у шестого кола.Жгли мостыНа дорогах от Бреста к Москве.Шли солдаты,От беженцев взгляд отводя.И на башнях,Закопанных в пашни «KB»,Высыхали тяжелые капли дождя.И без кожухаИз сталинградских квартирБил «максим»И Родимцев ощупывал лед.И тогда            еле слышно                             сказал                                      командир:– Коммунисты, вперед! Коммунисты,               вперед!Мы сорвали штандартыФашистских держав,Целовали гвардейских дивизий шелкаИ, древкоУзловатыми пальцами сжав,Возле ЛенинаВ МаеПрошли у древка…Под февральскими тучамиВетер и снег,Но железом нестынущим пахнет земля.Приближается день.Продолжается век.Индевеют штыки в караулах Кремля…Повсеместно,Где скрещены трассы свинца,Где труда бескорыстного – невпроворот,Сквозь века,                  на века,                             навсегда,                                          до конца:– Коммунисты, вперед! Коммунисты, вперед!

Утром

Ах, шоферша,                    пути перепутаны!Где позиции?                   Где санбат?К ней пристроились на попутнуюИз разведки десять ребят…Только-только с ночной операции,Боем вымученные все.– Помоги, шоферша, добраться имДо дивизии,                  до шоссе.Встали в ряд.                    Поперек дорогаПеререзана.                  – Тормози!Не смотри, пожалуйста, строго,Будь любезною, подвези!Утро майское.                    Ветер свежий.Гнется даль морская дугой,И с балтийского побережьяНажимает ветер тугой.Из-за Ладоги солнце движетсяПридорожные лунки сушить.Глубоко            в это утро дышится,Хорошо            в это утро жить.Зацветает поле ромашками,Их не косит никто,                             не рвет.Над обочиной                     вверх тормашкамиОблак пороховой плывет.Эй, шоферша,                     верней выруливай!Над развилкой снаряд гудит.На дорогу, не сбитый пулями,Наблюдатель чужой глядит…Затянули песню сначала,Да едва пошла                      подпевать —На второй версте укачалаНеустойчивая кровать.Эй, шоферша,                     правь осторожней!Путь ухабистый впереди.На волнах колеи дорожнойПассажиров                  не разбуди!А до следующего бояСутки целые жить и жить.А над кузовом голубоеНебо к передовой бежит.В даль кромешную                             пороховую,Через степи, луга, леса,На гремящую передовуюБрызжут чистые небеса…Ничего мне не надо лучшего,Кроме этого – чем живу,Кроме солнца                     в зените,                                  колючего,Густо впутанного в траву.Кроме этого тряского кузова,Русской дали                    в рассветном дыму,Кроме песни разведчика русогоПро красавицу в терему.

На всякий случай…

Сорок пятый год                          перевалилЧерез середину,                       и все летоНад Большой Калужской ливень лил,Гулко погромыхивало где-то.Страхами надуманными сплошьПонапрасну сам себя не мучай.Что, солдат, очухался? Живешь?Как живешь?                    Да так. На всякий случай.И на всякий случай подошелК дому на Калужской.– Здравствуй, Шура! —Там упала на чертежный столГолубая тень от абажура.Калька туго скатана в рулон.Вот и все.Диплом закончен.Баста!..Шура наклонилась над столом,Чуть раскоса и слегка скуласта.Шура, Шура!Как ты хороша!Как томится жизнью непочатойМолодая душная душа, —Как исходит ливнем сорок пятый.О, покамест дождь не перестал,Ров смертельный между нами вырой,Воплощая женский идеал,Добивайся, вей, импровизируй.Ливень льет.Мы вышли на балкон.Вымокли до нитки и уснули.Юные. В неведенье благом.В сорок пятом… Господи… В июле.И все лето длится этот сон,Этот сон, не отягченный снами.Грозовое небоКолесомПоворачиваетсяНад нами.Молнии как спицы в колесе,Пар клубится по наружным стенам.Черное Калужское шоссеРаскрутилось посвистом ременным.Даже только тем, что ты спалаНа балконе в это лето зноя,Наша жизнь оправдана сполнаИ существование земное.Ливень лил все лето.Надо мнойШевелился прах грозы летучей.А война закончилась весной, —Я остался жить на всякий случай.

Календарь

Покидаю Невскую Дубровку,Кое-как плетусь по рубежу —Отхожу на переформировкуИ остатки взвода увожу.Армия моя не уцелела,Не осталось близких у меняОт артиллерийского обстрела,От косоприцельного огня.Перейдем по Охтенскому мостуИ на Охте станем на постой —Отдирать окопную коросту,Женскою пленяться красотой.Охта деревянная разбита,Растащили Охту на дрова.Только жизнь, она сильнее быта:Быта нет, а жизнь еще жива.Богачов со мной из медсанбата,Мы в глаза друг другу не глядим —Слишком борода его щербата,Слишком взгляд угрюм и нелюдим.Слишком на лице его усталомБорозды о многом говорят.Спиртом неразбавленным и саломБогачов запасливый богат.Мы на Верхней Охте квартируем.Две сестры хозяйствуют в дому,Самым первым в жизни поцелуемПамятные сердцу моему.Помню, помню календарь настольный,Старый календарь перекидной,Записи на нем и почерк школьный,Прежде – школьный, а потом – иной.Прежде – буквы детские, смешные,Именины и каникул дни.Ну, а после – записи иные.Иначе написаны они.Помню, помню, как мало-помалуГолос горя нарастал и креп:«Умер папа». «Схоронили маму».«Потеряли карточки на хлеб».Знак вопроса – исступленно-дерзкий.Росчерк – бесшабашно-удалой.А потом – рисунок полудетский:Сердце, пораженное стрелой.Очерк сердца зыбок и неловок,А стрела перната и мила —Даты первых переформировок,Первых постояльцев имена.Друг на друга буквы повалились,Сгрудились недвижно и мертво:«Поселились. Пили. Веселились».Вот и все. И больше ничего.Здесь и я с другими в соучастье, —Наспех фотографии даря,Переформированные частиПрямо в бой идут с календаря.Дождь на стеклах искажает лицаДвух сестер, сидящих у окна;Переформировка длится, длится,Никогда не кончится она.Наступаю, отхожу и рушуВсе, что было сделано не так.Переформировываю душуДля грядущих маршей и атак.Вижу вновь, как, в час прощаясь ранний,Ничего на намять не берем.Умираю от воспоминанийНад перекидным календарем.

Отец

По вечерам,                  с дремотойБорясь что было сил:– Живи, учись, работай, —Отец меня просил.Спины не разгибая,Трудился досветла.Полоска голубаяПодглазья провела.Болею,          губы сохнут,И над своей бедойБессонницею согнут,Отец немолодой.В подвале наркомата,В столовой ИТР,Он прячет вороватоПирожное «эклер».Москвой,              через метели,По снежной целине,Пирожное в портфелеНесет на ужин мне.Несет гостинец к чаюДля сына своего,А я не замечаю,Не вижу ничего.По окружному мостуГрохочут поезда,В шинелку не по ростуОдет я навсегда.Я в корпусе десантномЖиву, сухарь грызя,Не числюсь адресатом —Домой писать нельзя.А он не спит ночами,Уставясь тяжелоПечальными очамиВ морозное стекло.Война отгрохотала,А мира нет как нет.Отец идет усталоВ рабочий кабинет.Он верит, что свободаСама себе судья,Что буду год от годаЧестней и чище я,Лишь вытрясть из кармановОбманные слова.В дыму квартальных плановСедеет голова.Скромна его отвага,Бесхитростны бои,Работает на благоНарода и семьи.Трудами изможденный,Спокоен, горд и чист,Угрюмый, убежденныйВеликий гуманист.Прости меня                   за леностьНепройденных дорог,За жалкую нетленностьПолупонятных строк.За эту непрямуюНаправленность пути,За музыку немуюПрости меня, прости…

«Мы под Колпином скопом стоим…»

Мы под Колпином скопом стоим,Артиллерия бьет по своим.Это наша разведка, наверно,Ориентир указала неверно.Недолет. Перелет. Недолет.По своим артиллерия бьет.Мы недаром Присягу давали.За собою мосты подрывали, —Из окопов никто не уйдет.Недолет. Перелет. Недолет.Мы под Колпином скопом лежимИ дрожим, прокопченные дымом.Надо все-таки бить по чужим,А она – по своим, по родимым.Нас комбаты утешить хотят,Нас великая Родина любит…По своим артиллерия лупит, —Лес не рубит, а щепки летят.

Прощай, оружие!

В следующем году было много побед.

Э. Хемингуэй
Ты пришла смотреть на меня.А такого нету в помине.Не от вражеского огняОн погиб. Не на нашей минеПодорвался. А просто так.Не за звонкой чеканки песню,Не в размахе лихих атакОн погиб. И уже не воскреснет.Вот по берегу я иду.В небе пасмурном, невысокомДесять туч. Утопают в пруду,Наливаясь тяжелым соком,Сотни лилий. Красно́. Закат.Вот мужчина стоит без движеньяИли мальчик. Он из блокад,Из окопов, из окружений.Ты пришла на него смотреть.А такого нету в помине.Не от пули он принял смерть,Не от голода, не на минеПодорвался. А просто так.Что ему красивые песниО размахе лихих атак, —Он от этого не воскреснет.Он не мертвый. Он не живой.Не живет на земле. Не видит,Как плывут над его головойДесять туч. Он навстречу не выйдет,Не заметит тебя. И тыЗря несешь на ладонях пыл.Зря под гребнем твоим цветы —Те, которые он любил.Он от голода умирал.На подбитом танке сгорал.Спал в болотной воде. И вотОн не умер. Но не живет.Он стоит посредине Века.Одинешенек на земле.Можно выстроить на золеНовый дом. Но не человека.Он дотла растрачен в бою.Он не видит, не слышит, какТонут лилии и поютПтицы, скрытые в ивняках.

«О войне ни единого слова…»

О войне ни единого словаНе сказал, потому что она —Тот же мир, и едина основа,И природа явлений одна.Пусть сочтут эти строки изменойИ к моей приплюсуют вине:Стихотворцы обоймы военнойНе писали стихов о войне.Всех в обойму военную втисни,Остриги под гребенку одну!Мы писали о жизни…                                 о жизни,Не делимой на мир и войну.И особых восторгов не стоим:Были мины в ничьей полосеИ разведки, которые боем,Из которых вернулись не все.В мирной жизни такое же было:Тот же холод ничейной земли,По своим артиллерия била,Из разведки саперы ползли.

Проводы

Без слез проводили меня…Не плакала, не голосила,Лишь крепче губу закусилаВидавшая виды родня.Написано так на роду…Они, как седые легенды,Стоят в сорок первом году,Родители-интеллигенты.Меня проводили без слез,Не плакали, не голосили,Истошно кричал паровоз,Окутанный клубами пыли.Неведом наш путь и далек,Живыми вернуться не чаем,Сухой получаем паек,За жизнь и за смерть отвечаем.Тебя повезли далеко,Обритая наспех пехота…Сгущенное пить молокоМальчишке совсем неохота.И он изо всех своих сил,Нехитрую вспомнив науку,На банку ножом надавил,Из тамбура высунул руку.И вьется, густа и сладка,Вдоль пульманов пыльных составаТягучая нить молока,Последняя в жизни забава.Он вспомнит об этом не раз,Блокадную пайку глотая.Но это потом, а сейчасБеспечна душа молодая.Но это потом, а пока,Покинув консервное лоно,Тягучая нить молокаКолеблется вдоль эшелона.Пусть нечем чаи подсластить,Отныне не в сладости сладость,И вьется молочная нить,Последняя детская слабость.Свистит за верстою верста,В теплушке доиграно действо,Консервная банка пуста.Ну вот и окончилось детство.

Музыка

Какая музыка была!Какая музыка играла,Когда и души и телаВойна проклятая попрала.Какая музыка                     во всем,Всем и для всех —                            не по ранжиру.Осилим… Выстоим… Спасем…Ах, не до жиру – быть бы живу…Солдатам голову кружа,Трехрядка               под накатом бревенБыла нужней для блиндажа,Чем для Германии Бетховен.И через всю страну                             струнаНатянутая трепетала,Когда проклятая войнаИ души и тела топтала.Стенали яростно,                          навзрыд,Одной-единой страсти радиНа полустанке – инвалидИ Шостакович – в Ленинграде.

«Парк культуры и отдыха имени…»

Парк культуры и отдыха имениСовершенно не помню кого…В молодом неуверенном инееДеревянные стенды кино.Жестким ветром афиши обглоданы,Возле кассы томительно ждут,Все билеты действительно проданы,До начала пятнадцать минут.Над кино моросянка осенняя,В репродукторе хриплый романс.Весь кошмар моего положенияВ том, что это последний сеанс.

«Полумужчины, полудети…»

Памяти Семена Гудзенко

Полумужчины, полудети,На фронт ушедшие из школ…Да мы и не жили на свете, —Наш возраст в силу не вошел.Лишь первую о жизни фразуУспели занести в тетрадь, —С войны вернулись мы и сразуЗаторопились умирать.

«Тишайший снегопад…»

Тишайший снегопад —Дверьми обидно хлопать.Посередине дняВ столице, как в селе.Тишайший снегопад,Закутавшийся в хлопья,В обувке пуховойПроходит по земле.Он шахтами дворовРазъят в пространстве белом,В сугробы совлеченНа площадных кругах,От неба отлученИ обречен пробелам, —И все-таки он котВ пуховых сапогах.Штандарты на древках,Как паруса при штиле.Тишайший снегопадПосередине дня.И я, противник од,Пишу в высоком штиле,И тает первый снегНа сердце у меня.

Заречье

Трубной медью                       в городском садуВ сорок приснопамятном годуОглушен солдатик.Самоволка.Драпанул из госпиталя.ВолгаПрибережным парком привлекла.Там, из тьмы, надвинувшейся тихо,Танцплощадку вырвала шутиха —Поступь вальс-бостона тяжела.Был солдат под Тулой в руку ранен —А теперь он чей?Теперь он Анин —Анна завладела им сполна,Без вести пропавшего жена.Бледная она.Черноволоса.И солдата раза в полтораСтарше(Может, старшая сестра,Может, мать —И в этом суть вопроса,Потому что Анна нестара).Пыльные в Заречье палисады,Выщерблены лавки у ворот,И соседки опускают взгляды,Чтоб не видеть, как солдат идет.Скудным светом высветлив светелку,Понимает Анна, что опятьЭтот мальчик явится без толку,Чтобы озираться и молчать.Он идет походкой оробелой,Осторожно, ненаверняка,На весу, на перевязи белой,Раненая детская рука.В материнской грусти сокровенной,У грехопаденья на краю,Над его судьбой, судьбой военной,Клонит Анна голову свою.Кем они приходятся друг другу,Чуждых две и родственных души?..Ночь по обозначенному кругуХодиками тикает в тиши.И над Волгой медленной осенней,Погруженной в медленный туман,Длится этот – без прикосновений —Умопомрачительный роман.

В блокаде

Входила маршевая ротаВ огромный,Вмерзший в темный лед,Возникший из-за поворотаВокзала мертвого пролет.И дальше двигалась полямиОт надолб танковых до рва.А за вокзалом, штабелями,В снегу лежали – не дрова…Но даже смерть – в семнадцать – малость,В семнадцать лет – любое злоСовсем легко воспринималось,Да отложилось тяжело.

С войны

Нам котелками                       нынче служат миски,Мы обживаем этот мир земной,И почему-то проживаем в Минске,И осень хочет сделаться зимой.Друг друга с опереттою знакомим,И грустно смотрит капитан Луконин.Поклонником я был.Мне страшно было.Актрисы раскурили всю махорку.Шел дождь.Он пробирался на галерку.И первого любовника знобило.Мы жили в Минске муторно и звонко.И пили спирт, водой не разбавляя,И нами верховодила девчонка,Беспечная, красивая и злая.Наш бедный стол                          всегда бывал опрятен —И, вероятно, только потому,Что чистый спирт не оставляет пятен, —Так воздадим же должное ему!Еще война бандеровской гранатойВлетала в незакрытое окно,Но где-то рядом, на постели смятой,Спала девчонка                       нежно и грешно.Она не долго верность нам хранила —Поцеловала, встала и ушла.Но перед этим                      что-то объяснилаИ в чем-то разобраться помогла.Как раненых выносит с поля бояВеселая сестра из-под огня,Так из войны, пожертвовав собою,Она в ту осень вынесла меня.И потому,               однажды вспомнив это,Мы станем пить у шумного столаЗа балерину из кордебалета,Которая по жизни нас вела.

«Что ж ты плачешь, старая развалина…»

Что ж ты плачешь, старая развалина, —Где она, священная твояВера в революцию и в Сталина,В классовую сущность бытия…Вдохновлялись сталинскими планами.Устремлялись в сталинскую высь,Были мы с тобой однополчанами,Сталинскому знамени клялись.Шли, сопровождаемые взрывами,По всеобщей и ничьей вине.О, какими были б мы счастливыми,Если б нас убили на войне.

Люди сентября

Мы люди сентября.                             Мы опоздалиНа взморье Рижское к сезону, в срок.На нас с деревьев листья опадали,Наш санаторий под дождями мок.Мы одиноко по аллеям бродим,Ведем беседы с ветром и дождем,Между собой знакомства не заводим,Сурово одиночество блюдем.На нас пижамы не того покроя,Не тот фасон ботинок и рубах.Официантка нам несет второеС презрительной усмешкой на губах.Набравшись вдоволь светскости и силы,Допив до дна крепленое вино,Артельщики, завмаги, воротилыВернулись на Столешников давно.Французистые шляпки и беретыПод вечер не спешат на рандеву,Соавторы известной опереттыПроехали на юг через Москву.О, наши мешковатые костюмы,Отравленные скепсисом умы!Для оперетты чересчур угрюмы,Для драмы слишком нетипичны мы.Мигает маячок подслеповато —Невольный соглядатай наших дум.Уже скамейки пляжные куда-тоУбрали с чисто выскобленных дюн.И если к небу рай прибит гвоздями,Наш санаторий, не жалея сил,Осенними и ржавыми дождямиСын плотника к земле приколотил.Нам санаторий мнится сущим раем,Который к побережью пригвожден.Мы люди сентября.                             Мы отдыхаем.На Рижском взморье кончился сезон.

«Что у тебя имелось, не имелось?..»

Что у тебя имелось, не имелось?Что отдал ты? Что продал? Расскажи!Все, что имел – и молодость, и мелос,Все на потребу пятистопной лжи.А чем тебя за это наградила?А что она взамен тебе дала?По ресторанам день и ночь водила,Прислуживала нагло у стола.На пиршествах веселых, в черной сотне,С товарищем позволила бывать,И в пахнущей мочою подворотнеВ четыре пальца шпротами блевать.Она меня вспоила и вскормилаОбъедками с хозяйского стола,А на моем столе, мои чернилаВодою теплой жидко развела.И до сих пор еще не забывает,Переплетает в толстый переплет.Она меня сегодня убивает,Но слова правды молвить не дает.

Автобус

Вновь подъем Чавчавадзе сквозь крики:Бади-буди, мацони, тута́…Снова воздух блаженный и дикий, —Нам уже не подняться туда.Но в густом перезвоне бутылокПрет автобус, набитый битком,В нос шибает и дышит в затылокЧахохбили, чачой, чесноком.Снова стирка – и пена по локоть.Навесных галерей полукруг,Где ничем невозможно растрогатьНеподвижно сидящих старух.А в железных воротах ни щели —Лишь откроется дверка на миг,Да автобус ползет еле-елеЗакоулками и напрямик.Он достигнет вершины подъемаИ покатится глухо назад.Снова милые женщины домаИз распахнутых окон глядят.Из распахнутых окон, как вызов,Над подъемом склонились ониТак, что груди свисают с карнизов,А прекрасные лица в тени.

На полях перевода

Кура, оглохшая от звона, —Вокруг нее темным-темно.Над городом ГалактионаЛуны бутылочное дно.И вновь из голубого дымаВстает поэзия, —ОнаВовеки непереводима —Родному языку верна.

Грузинский танец с мечами

Сохрани меня, танец,На веки вековОт оков,От заученных слов!Проведи меня, танец,По светлой стране,По весенней струне!Чтоб звучала струна,Чтоб крепчала весна.Подыми меня, танец,Над горным хребтом.А потомОпусти,Не обрежьУ студеной рекиО зеленые травы-клинки.Расколи о колено грохочущий бубен!В эту ночь мы о небе, о звездах забудем, —Мы запомним лишь землю,Которую всеВ эту ночьУвидалиВ особойКрасе.Эту землю,Которой проходит легкоНа носкахПод неистовый гикИлико…Он идет, и в пыли запевают мечиВозле самой                   заломленной                                      каракульчи.За оградой на привязи кони храпят,Чистой пеной кропят удила.И железные цепи, как кости, скрипятНа зубах у овчарок.И мгла.То ли топотПриглу́шенных пыльюПодков,То ли бубенПространство дробит…Окружи меня, танец, на веки веков!Подари мне свой праздничный быт!

«Над Курою город старый…»

Над Курою город старый,Первый лист упал с чинары —Это листопад опять.Первый лист упал со звоном,Был когда-то он зеленымИ не думал опадать.Порываюсь рвать со старым,Отдаю тебя задаром,С глаз долой, из сердца вон.В день прощанья, в час разлукиСлышу горестные звуки —Перезвяк и перезвон.Перезвон и перезвякЛистьев золотых и медныхНа все более заметныхПроступающих ветвях.

«Старик-тапер в «Дарьяле»…»

Старик-тапер в «Дарьяле»,В пивной второстепенной,Играет на роялеКакой-то вальс шопенный.Принес буфетчик сдачуИ удалился чинно.А я сижу и плачуСветло и беспричинно.

Бессонница

Хоронили меня, хоронилиВ Чиатурах, в горняцком краю.Черной осыпью угольной пылиПадал я на дорогу твою.Вечный траур – и листья и травыВ Чиатурах черны иссиня́.В вагонетке, как уголь из лавы,Гроб везли. Хоронили меня.В доме – плач. А на черной поляне —Пир горой, поминанье, вино.Те – язычники. Эти – христиане.Те и эти – не все ли равно!Помнишь, молния с неба упала,Черный тополь спалила дотлаИ под черной землей перевалаСвой огонь глубоко погребла?Я сказал: это место на взгорьеОтыщу и, припомнив грозу,Эту молнию вырою вскореИ в подарок тебе привезу.По-иному случилось, иначе —Здесь нашел я последний приют.Дом шатают стенанья и плачи,На поляне горланят и пьют.Или это бессонница злаяЧерным светом в оконный проемИз потемок вломилась, пылая,И стоит в изголовье моем?От бессонницы скоро загину —Под окошком всю ночь напролетБестолково заводят машину,Тарахтенье уснуть не дает.Тишину истязают ночнуюТак, что кру́гом идет голова.Хватит ручку крутить заводную,Надо высушить свечи сперва!Хватит ручку вертеть неумело,Тарахтеть и пыхтеть в тишину!Вам к утру надоест это дело —И тогда я как мертвый усну.И приснится, как в черной могиле,В Чиатурах, под песню и стон,Хоронили меня, хоронилиРядом с молнией, черной, как сон.

«Каждый раз этот город я вижу как будто впервые…»

Каждый раз                  этот город                                 я вижу как будто впервые,Где по улице главной                                так неторопливо                                                         идут,Жестикулируя шибче                                 и выразительней,               чем глухонемые,Люди с древними лицами,                                       вечно,                                                беспечно               живущие тут.

Баллада о цирке

Метель взмахнула рукавом —И в шарабане цирковомРодился сын у акробатки.А в шарабане для негоНе оказалось ничего:Ни колыбели, ни кроватки.Скрипела пестрая дуга,И на спине у битюгаПроблескивал кристаллик соли…. . . . . . . . . . . . . . . .Спешила труппа на гастроли…Чем мальчик был, и кем он стал,И как, чем стал он, быть устал,Я вам рассказывать не стану.К чему судьбу его судить,Зачем без толку бередитьЗарубцевавшуюся рану?Оно как будто ни к чему,Но вспоминаются емуРазрозненные эпизоды.Забыть не может ни за чтоДырявое, как решето,Заштопанное шапитоИ номер, вышедший из моды.Сперва работать начал онКлассический аттракцион:Зигзагами по вертикалиНа мотоцикле по стенеГонял с другими наравне,Чтобы его не освистали.Но в нем иная страсть жила,—Бессмысленна и тяжела,Душой мальчишеской владела:Он губы складывал в слова,Хотя и не считал сперва,Что это стоящее дело.Потом война… И по войнеОн шел с другими наравне,И все, что чуял, видел, слышал,Коряво заносил в тетрадь.И собирался умирать,И умер он – и в люди вышел.Он стал поэтом той войны,Той приснопамятной волны,Которая июньским летомВломилась в души, грохоча,И сделала своим поэтомПотомственного циркача.Но, возвратясь с войны домойИ отдышавшись еле-еле,Он так решил:«Войну допойИ крест поставь на этом деле».Писанье вскорости забросил,Обезголосел, охладел —И от литературных делВернулся в мир земных ремесел.Он завершил жестокий кругВосторгов, откровений, мук —И разочаровался в сутиБожественного ремесла,С которым жизнь его свелаНа предвоенном перепутье.Тогда-то, исковеркав слог,В изяществе не видя проку,Он создал грубый монологО возвращении к истоку:Итак, мы прощаемся.                    Я приобрел вертикальную стенуИ за сходную цену                            подержанный реквизит,Ботфорты и бриджи                               через неделю надену,И ветер движенья                           меня до костей просквозит.Я победил.                Колесо моего мотоциклаНе забуксует на треке                                 и со стены не свернет.Боль в моем сердце                             понемногу утихла.Я перестал заикаться.Гримасами не искажается рот.Вопрос пробуждения совести                                            заслуживает романа.Но я ни романа, ни повести                                          об этом не напишу.Руль мотоцикла,                         кривые рога «Индиана» —В правой руке,                                    успевшей привыкнуть к карандашу.А левой прощаюсь, машу…Я больше не буду                          присутствовать на обедах,Которые вы                  задавали в мою честь.Я больше не стану                           вашего хлеба есть,Об этом я и хотел сказать.                                       Напоследок…Однако этот монологЕму не только не помог,Но даже повредил вначале.Его собратья по перуСочли все это за игруИ не на шутку осерчали.А те из них, кто был умней,Подозревал, что дело в ней,В какой-нибудь циркачке жалкой,Подруге юношеских лет,Что носит кожаный браслетИ челку схожую с мочалкой.Так или иначе. Но факт,Что не позер, не лжец, не фат,Он принял твердое решеньеИ, чтоб его осуществить,Нашел в себе задор и прытьИ силу самоотрешенья.Почувствовав, что хватит силВернуться к вертикальной стенке,Он все нюансы, все оттенкиОтверг, отринул, отрешил.Теперь назад ни в коем разеНе пустит вертикальный круг.И вот гастроли на Кавказе.Зима. Тбилиси. Ночь. Навтлуг[3].Гастроли зимние на юге.Военный госпиталь в Навтлуге.Трамвайных рельс круги и дуги.Напротив госпиталя – домик,В нем проживаем – я и комик.Коверный двадцать лет подрядЖует опилки на манеже —И улыбается все реже,Репризам собственным не рад.Я перед ним всегда в долгу,Никак придумать не могуСмехоточивые репризы.Вздыхаю, кашляю, курюИ укоризненно смотрюНа нос его багрово-сизый.Коверный требует репризИ пьет до положенья риз…В огромной бочке, по стене,На мотоциклах, друг за другом,Моей напарнице и мнеВертеться надо круг за кругом.Он стар, наш номер цирковой,Его давно придумал кто-то,—Но это все-таки работа,Хотя и книзу головой.О, вертикальная стена,Круг новый дантовского ада,Мое спасенье и отрада,—Ты все вернула мне сполна.Наш номер ложный?                               Ну и что ж!Центростремительная силаМоих колес не победила,—От стенки их не оторвешь.По совместительству, к несчастью,Я замещаю завлитчастью.

Апология цирка

Всё меняется не очень, —Следует за летом осень,И за осенью зима,И вослед за светом – тьма.Был когда-то цирк бродячим,Сделался передвижным.И смеемся мы и плачем,Всюду следуя за ним.Ничего не изменилось,Просто этим стало то,Снится мне, как прежде снилось,Штопаное шапито.Он ишачил на Майдане,Стал трудиться у метро.То же вечное мотаньеНезапамятно-старо.Не дают ему работать(Прежде был городовой)И с него сбирают подать,Гонят улицей кривой.Но никем не победима,Ныне, присно и вовекМотогонщика ВадимаТруппа – восемь человек.Перед публикой открытаНищенского реквизитаРоскошь пестрая его,Бедной жизни торжество.Бедной жизни добровольцы,В мире вашем я гостил.Там летят под купол кольцы,Как мистерия светил.Всё меняется не очень,Следует за летом осень,Как начало и конец, —И летят все те же восемьПламенеющих колец.Чтоб девятое прибавить,Надо пальцы окровавить,Перемочь такую боль.Новую набить мозоль.Низко публика пониклаНад грохочущей стеной,Над орбитой мотоциклаЗачаженно-выхлопной.Я не слишком в этих тайнах,Но без памяти люблюЗрителей твоих случайных,Мотогонщиков отчаянных,Низко никнущих к рулю.Я люблю кураж Вадима,Выхлоп дыма и огня,До сих пор непобедимаЭта «горка» – на меня.Он, танцуя в ритме вальса,Под перегазовок шквал,Со стены сырой срывался,Кости, падая ломал.Облупился дом-вагончик,И болеет мотогонщик, —Вертикальная стенаЗа пустырь оттеснена.Но, красиво-некрасивый,Он появится опять,Чтобы вновь над культом силыВ клоунаде хохотать.Кто он?Клоун?Или Будда?Улыбающийся, будтоПонял тайну мысли той:Мир спасется красотой.Храм дощатый,Одноглавый,В час треклятый,Помоги!Я люблю твои булавыС тусклым проблеском фольги.Узкой проволокой жизни,Чтобы я не падал ввысь,Подо мной опять провисниИли туго натянись.Над манежем вновь и сноваСлово «ап!» – всему основа.Мир содеян по нему.Всех, кто здесь бросал булавы,Ради их безвестной славыЭтим словом помяну.Этим словом цирк помянем,Представляющийся мнеПостоянным состояньемВсех живущих на земле.Цирк передвижной, гонимый,Мирового бытияОбраз подлинный, не мнимый,Мной любимый. Жизнь моя.

«Одиночество гонит меня…»

Одиночество гонит меняОт порога к порогу —В яркий сумрак огня.Есть товарищи у меня,Слава богу!Есть товарищи у меня.Одиночество гонит меняНа вокзалы, пропахшие воблой,Улыбнется буфетчицей доброй,Засмеется,               разбитым стаканом звеня.Одиночество гонит меняВ комбинированные вагоны,Разговор затеваетБессонный,С головой накрывает,Как заспанная простыня.Одиночество гонит меня. Я стою,Елку в доме чужом наряжая,Но не радует радость чужаяОдинокую душу мою.Я пою.Одиночество гонит меня.В путь-дорогу,В сумрак ночи и в сумерки дня.Есть товарищи у меня,Слава богу!Есть товарищи у меня.

«Скоро, скоро зима, зима…»

Скоро, скоро                    зима, зимаСнегом окно залепит.Я отдаю тебя задарма,Губы твои и лепет.Лучшее, что имел,                           отдаю,И возвратят мне уже едва лиДобрую, чистую душу твоюИ тело,           которое так предавали.Мы с тобою                  друг другу —                                     недалеки,Но сам я воздвиг между нами стену, —На безымянный палец                                  левой рукиКольцо серебряное надену.

«Одиночество гонит меня…»

Стоял над крышей пар,Всю ночь капель бубнила.Меня ко сну клонило,Но я не засыпал.А утром развелиМастику полотеры,Скрипели коридоры,Как в бурю корабли…Натерли в доме пол,Гостиницей пахнуло,В дорогу потянуло —Собрался и пошел.Опять бубнит капельВ стволе у водостока,А я уже далеко,За тридевять земель.Иду, плыву, лечуВ простор степной и дикий,От запаха мастикиИзбавиться хочу.

«Что-то дует в щели…»

Что-то дует в щели,Холодно в дому.Подошли метелиК сердцу моему.Подошли метели,Сердце замели.Что-то дует в щелиХолодом земли.Призрак жизни давнейНа закате дняСквозь сердечко в ставнеСмотрит на меня.

«Все разошлись и вновь пришли…»

Все разошлись и вновь пришли,Опять уйдут, займутся делом.А я ото всего вдали,С тобою в доме опустелом.Событья прожитого дня,И очереди у киоска,И вести траурной полоска —Не существуют для меня.А я не знаю ничего,И ничего не понимаю,И только губы прижимаюК подолу платья твоего.1953

Гуашь

По лестнице, которую однаждыНарисовала ты, взойдет не каждыйНа галерею длинную. ВзойдуКак раз перед зимой, на холоду,На галерею, по твоим ступеням,Которые однажды на листеТы написала вечером осеннимКак раз перед зимой ступени теГуашью смуглой и крутым зигзагом.По лестнице почти что винтовой,По легкой, поднимусь тяжелым шагомНа галерею, в дом открытый твой.Меня с ума твоя зима сводилаИ смуглая гуашь, ступеней взмахНа галлерею, и слепая силаВ потемках зимних и вполупотьмах.

Черкешенка

Был ресторанный стол на шесть персонНакрыт небрежно. Отмечали что-то.Случайный гость за полчаса до счетаБыл в качестве седьмого приглашен.Она смотрела на него с Востока,Из глубины веков, почти жестоко,Недоуменно:«Почему мой муж,Прославленный джигит, избранник муз,Такое непомерное вниманьеОказывает этому вралю,Который в ресторане о КоранеБолтает, – мол, поэзию люблю?!»Во всеоружье, при законном муже,Полна недоуменья:«Что за вид у странного пришельца!Почему жеПрекрасный муж к нему благоволит?Затем ли бился Магомет в падучей,Чтобы теперь какой-нибудь нахалСвятые Суры на удобный случай,Для красного словца приберегал?И стоит ли судить такого строго,Когда не верит это существо,В тот факт, что нету Бога, кроме Бога,И только Магомет – пророк его».Потом она приподнялась и встала.Пустынно стало. Обезлюдел зал.А странный гость осталсяИ усталоЕще коньяк и кофе заказал.

«Органных стволов разнолесье…»

Органных стволов                           разнолесьеНа лейпцигской мессе,Над горсткой пречистого прахаПречистого Баха.И ржавчина листьев последних,Растоптанных,                      падших…О чем ты, старик проповедник,Бубнишь, как докладчик?Что душу печалишь,Зачем тараторишь уныло, —У Лютера дочка вчера лишьРесницы смежила…Стирание гранейМеж кирхой и залом собраний.Мы все лютеране.

«Подкова счастья! Что же ты, подкова!..»

Подкова счастья! Что же ты, подкова!Я разогнул тебя из удальстваИ вот теперь согнуть не в силах снова —Вернуть на счастье жалкие права.Как возвратить лицо твое степное,Угрюмых глаз неистовый разлет,И губы, пересохшие от зноя,И все, что жизнь обратно не вернет?Так я твержу девчонке непутевой,Которой все на свете трын-трава, —А сам стою с разогнутой подковойИ слушаю, как падают слова.

«Твои глаза и губы пожалею…»

Твои глаза и губы пожалею,—Разорванную карточку возьму,Сначала утюгом ее разглажу,Потом сложу и аккуратно склею,Приближу к свету и пересниму,И возвращу товарищу пропажу.Чтоб красовалась на краю стола,Неотличимо от оригинала.По сути дела, ты права была,Что две пропащих жизни доконала.

«Крытый верх у полуторки этой…»

Крытый верх у полуторки этой,Над полуторкой вьется снежок.Старой песенкой, в юности петой,Юный голос мне сердце обжег.Я увидел в кабине солдата,В тесном кузове – спины солдат,И машина умчалась куда-то,Обогнув переулком Арбат.Поглотила полуторатонкуБыстротечной метели струя.Но хотелось мне крикнуть вдогонку:– Здравствуй, Армия, – юность моя!Срок прошел не большой и не малыйС той поры, как вели мы бои.Поседели твои генералы,Возмужали солдаты твои.И стоял я, волненьем объятый,Посредине февральского дня,Словно юность промчалась куда-то

И окликнула песней меня.

Любимая песня

Лишь услышу – глаза закрываю,И волненье сдержать нету сил,И вполголоса сам подпеваю,Хоть никто подпевать не просил.Лишь услышу, лишь только заслышу,Сразу толком никак не пойму:То ли дождь, разбиваясь о крышу,Оглашает кромешную тьму,То ли северный ветер унылоЗавывает и стонет в трубеОбо всем, что тебя надломило,Обо всем, что не мило тебе?И казалось, грустить не причина,Но лишь только заслышу напев,Как горит, догорает лучина,—Сердце падает, оторопев.Эту грусть не убью, не утишу,Не расстанусь, останусь в плену.Лишь услышу, лишь только заслышу —Подпевать еле слышно начну.И уже не подвластный гордыне,Отрешенный от суетных дел,Слышу так, как не слышал доныне,И люблю, как любить не умел.

«Люди, люди мои! Между вами…»

Люди, люди мои! Между вамиПообтерся за сорок с лихвойТелом всем, и душой, и словами,—Так что стал не чужой вам, а свой.Срок положенный отвоевавши,Пел в неведенье на площадях,На нелепые выходки вашиНе прогневался в очередях.Как вы топали по коридорам,Как подслушивали под дверьми,Представители мира, в которомЛюдям быть не мешало б людьми.Помню всех – и великих и сирых, —Всеми вами доволен вполне.Запах жареной рыбы в квартирахОтвращенья не вызвал во мне.Все моря перешел.                            И по сушеНабродился.                   Дорогами сыт!И теперь, вызывая удушье,Комом в горле пространство стоит.

«В руинах Рим, и над равниной…»

В руинах Рим, и над равнинойКлубится дым, как над котлом.Две крови, слившись воедино,Текут сквозь время напролом.Два мятежа пируют в жилах,Свободой упиваясь всласть, —И никакая власть не в силахУтихомирить эту страсть.Какая в этом кровь повинна,Какой из них предъявят счет?Из двух любая половинаТебе покоя не дает.

«Не вечно Достоевским бесам…»

Не вечно Достоевским бесамПророчествовать и пылать.Хвала и слава мракобесам,Охотнорядцам исполать.Всё на свои места поставлю.Перед законом повинюсь,Черту оседлости прославлю,Процентной норме поклонюсь.В них основанье и основаСуществованья и труда,Под их защитой Зускин сноваУбит не будет никогда.1952

Прощание со снегом

Вот и покончено со снегом,С московским снегом голубым, —Колес бесчисленных набегомОн превращен в промозглый дым.О, сколько разных шин! Не счесть их!Они, вертясь наперебой,Ложатся в елочку и в крестикНа снег московский голубой.От стужи кровь застыла в жилах,Но вдрызг разъезжены пути —Погода зимняя не в силахОт истребленья снег спасти.Москва от края и до краяГолым-гола, голым-гола.Под шинами перегорая,Снег истребляется дотла.И сколько б ни валила с небаНа землю зимняя страда,В Москве не будет больше снега,Не будет снега никогда.

«Москва. Мороз. Россия…»

Москва. Мороз. Россия.Да снег, летящий вкось.Свой красный нос,                            разиня,Смотри, не отморозь!Ты стар, хотя не дожилДо сорока годов.Ты встреч не подытожил,К разлукам не готов.Был русским плоть от плотиПо Слову и словам, —Когда стихи прочтете,Понятней станет вам.По льду стопою голойК воде легко скользилИ в полынье веселойКупался девять зим.Теперь как вспомню – жаркоСтановится на миг,И холодно и жалко,Что навсегда отвык.Кровоточили цыпкиНа стонущих ногах…Ну, а писал о цирке,О спорте, о бегах.Я жил в их мире милом,В традициях веков,И был моим кумиромЖонглер Ольховиков.Он внуком был и сыномТех, кто сошел давно.На крупе лошадиномРаботал без панно.Юпитеры немели,Манеж клубился тьмой.Из цирка по метелиМы ехали домой.Я жил в морозной пыли,Закутанный в снега.Меня писать училиТулуз-Лотрек, Дега.

Два стихотворения

1

Я тебе рассказывать не буду,Почему в иные временаМыл на кухне разную посуду,Но и ты не спросишь у меня.Разную посуду мылом, содой,Грязную до блеска, до светла,B пятый раз, в десятый раз и в сотый, —А вода текла, текла, текла.У других была судьба другаяИ другие взгляды на войну,Никого за это не ругая,Лишь себя виню, виню, виню.

2

На воде из общего колодцаИ на молоке из-под козыМы варили кашу, как ведется, —Все другое – если бы кабы.Мы варили так, а не иначе,Нечего над кашей слезы лить, —Каша перестанет быть горячей,Перестанет каша кашей быть.Если вы заботитесь о соли,Здесь и так немалый пересол.Так что, mille pardon и very sorry,Плачьте сами, ну а я пошел.

«В огромном доме, в городском июле…»

В огромном доме, в городском июле,Варю картошку в маленькой кастрюле.Кипит водопроводная вода, —Июльская картошка молода, —Один как перст,Но для меня отверстМирНаканунеСтрашногоСуда.На всех пространствах севера и югаПревысил нормы лютый зной июля.Такого не бывало никогда, —Ах, Боже мой, какие холода…Варю картошку в мире коммунальном,Равно оригинальном и банальном.Мудрей не стал, – но дожил до седин.Не слишком стар, – давным давно один.Не слишком стар, давным-давно не молод,Цепами века недоперемолот.Пятидесяти от роду годов,Я жить готов и умереть готов.

Обзор

Замри на островке спасеньяВ резервной зоне,ПосредиПроспекта —И покорно жди,Когда спадет поток движенья.Вот мимо запертых ворот,Всклокоченный и бледный некто,По левой стороне проспектаКак революция идет.Вот женщинаУвлеченаНогами длинными своими.Своих прекрасных ног во имяИдет по улице она.

Серпухов

Прилетела, сердце раня,Телеграмма из села.Прощай, Дуня, моя няня, —Ты жила и не жила.Паровозов хриплый хохот,Стылых рельс двойная нить.Заворачиваюсь в холод,Уезжаю хоронить.В Серпухове                   на вокзале,В очереди на такси:– Не посадим, —                          мне сказали, —Не посадим,                  не проси.Мы начальников не возим.Наш обычай не таков.Ты пройдись-ка пёхом восемьКилометров до Данков…А какой же я начальник,И за что меня винить?Не начальник я —                            печальник,Еду няню хоронить.От безмерного страданьяГолова моя бела.У меня такая няня,Если б знали вы,Была.И жила большая силаВ няне маленькой моей.Двух детей похоронила,Потеряла двух мужей.И судить ее не судим,Что, с землей порвавши связь,К присоветованным людямИз деревни подалась.Может быть, не в этом дело,Может, в чем-нибудь другом?..Все, что знала и умела,Няня делала бегом.Вот лежит она, не дышит,Стужей лик покойный пышет,Не зажег никто свечу.При последней встрече с няней,Вместо вздохов и стенаний,Стиснул зубы – и молчу.Не скажу о ней ни слова,Потому что все слова —Золотистая полόва,Яровая полова́.Сами вытащили сани,Сами лошадь запрягли,Гроб с холодным телом няниНа кладбище повезли.Хмур могильщик. Возчик зол.Маются от скуки оба.Ковыляют возле гроба,От сугроба до сугробаПуть на кладбище тяжел.Вдруг из ветхого сараяНа данковские снега,Кувыркаясь и играя,Выкатились два щенка.Сразу с лиц слетела скука,Не осталось ни следа.– Все же выходила сука,Да в такие холода…И возникнул, вроде скрипок,Неземной какой-то звук.И подобие улыбокЛица высветлило вдруг.А на Сретенке в клетушке,В полутемной мастерской,Где на каменной подушкеСпит Владимир Луговской,Знаменитый скульптор ЭрнстНеизвестный                глину месит;Весь в поту, не спит, не ест,Руководство МОСХа бесит;Не дает скучать Москве,Не дает засохнуть глине.По какой-то там из линий,Слава богу, мы в родстве.Он прервет свои исканья,Когда я к нему приду,—И могильную плитуНяне вырубит из камня.Ближе к Пасхе дождь заладит,Снег сойдет, земля осядет —Подмосковный чернозем.По весенней глине свежей,По дороге непроезжей,Мы надгробье повезем.Ну, так бей крылом, беда,По моей веселой жизни —И на ней             ясней                     оттисниОбраз няни – навсегда.Родина моя, Россия…Няня… Дуня… Евдокия…

«Всего опасней – полузнанья…»

Всего опасней – полузнанья.Они с историей на «ты» —И грубо требуют признаньяСвоей всецелой правоты.Они ведут себя как судьи,Они гудут, как провода.А на поверку – в них, по сути,Всего лишь полуправота.И потому всегда чреватыОпасностями для людейНадменные конгломератыВоинственных полуидей.

Разлука

В узкие окна, отвесно и прямо,Падает солнце в морозной пыли.Пыльное солнце высокого храма…Господи! Душу мою исцели.Мы расстаемся. Но я не заплачу.Над перелесками свищет зима.Завтра покинет казенную дачуХмурый хозяин, Гордеев Фома.Свищет зима над покинутым домом,В бочке застыла гнилая вода.Волжский купец с декадентским надломом,Мы расстаемся. Прощай навсегда.

Балетная студия

В классах свет беспощаден и резок,Вижу выступы полуколонн.Еле слышимым звоном подвесокТрудный воздух насквозь просквожен.Свет бесстрастный, как музыка Листа,Роковой, нарастающий гул,Балерин отрешенные лицаС тусклым блеском обтянутых скул.

Из истории балета

Гельцер           танцует                      последний                                      сезон,Но, как и прежде, прыжок невесом, —Только слышней раздаются нападки,Только на сцене, тяжелой, как сон,В паузах бешено ходят лопатки.Воздух неведомой силой стеснен —Между последними в жизни прыжкамиНе продохнуть, —                           и худыми рукамиГельцер           танцует                      последний                                     сезон.

Баллада о немецкой группе

Перед войнойНа МоховойТри мальчика в немецкой группеПрилежно ловят клецки в супе,И тишина стоит стеной.Такая тишина зимы!Периной пуховой укрытыВсе крыши, купола и плиты —Все третьеримские холмы.Ах, Анна Людвиговна, немка,Ты – русская, не иноземка,Хоть по-немецки говоришьЗатем, что родилась в Берлине,Вдали от этих плоских крыш.Твой дом приземистый, тяжелый,С утра немецкие глаголыЗвучат в гостиной без конца —Запинки и скороговорки,Хрусталь в четырехсветной горке,Тепло печного изразца,Из рамыВзгляд какой-то дамы,На полотенцах – монограммыИ для салфеток – три кольца.Обедаем.На Моховую,В прямоугольнике окна,Перину стелет пуховуюМетель,Как будто тишинаНа тишину ложится тихо,И только немкина щекаОт неожиданного тикаПодергивается слегка.ЗачемВопросами врасплохТы этих мальчиков неволишь?Да им и надо-то всего лишьДва слова помнить: Hände hoch!..

«По дороге из Ганы домой…»

По дороге из Ганы домойНа пять дней задержаться в Париже,И к бессмертью тебе по прямойСтанет сразу же впятеро ближе.Записать в повидавший блокнот,Как звучит непонятное слово,Как фиалковый дождик идетИ мерцают бульвары лилово.А в России пророческий пыл,Черный ветер и белые ночи.Там среди безымянных могилПуть к бессмертью длинней и короче.А в России метели и сонИ задача на век, а не на день.Был ли мальчик? – вопрос не решен,Нос потерянный так и не найден.

«На семи на холмах на покатых…»

На семи на холмах на покатыхГород шумный, безумный, родной, —В телефонах твоих автоматахТрубки сорваны все до одной.На семи на холмах на районыИ на микрорайоны разъят, —Автоматы твои телефоныПролетарской мочою разят.Третьим Римом назвался. Не так ли?!На семи на холмах на кровиСукровицей санскрита набряклиТелефонные жилы твои.Никогда никуда не отбуду,Если даже в грехах обвиня,Ты ославишь меня, как Иуду,И без крова оставишь меня.К твоему приморожен железуЗа свою и чужую вину,В телефонную будочку влезу,Ржавый диск наобум поверну.

Баллада о сгоревшем мясе

Над сонмищем домиков частныхТорчал вспомогательный дом,Где три старика разнесчастныхБолтали о том и о сем.Поставили мясо в духовку, —Как вдруг объявился юнец,По-русски лопочущий ловко,Hа всякое разное спец.Не Лоуренс и не Канарис,В другие игрушки играл,Вполне просвещенный швейцарецИ традиционный нейтрал.Вертясь и вращаясь недаромВ кругах разнесчастных Москвы,Он был убежденным нейтралом.Нейтралом. Недаром – увы.Супруга его с полузнакаГотова супругу помочь.Он был титулярный писака,Она генеральская дочь.И думал он только о деле,И делал он только дела,И три старика проглядели,Как мясо сгорело дотла.Курили они папиросы,А он сигареты Пэл Мэл,И все задавал им вопросыИ жалости к ним не имел.Звучит разговор воспаленныйО времени и о себе,Работает дистанционныйПрослушиватель КГБ.Машины его полукругомСтоят, образуя экран.Взаимно довольны друг другомРазведки враждующих стран.Дымит сигарета чужаяИ ноздри щекочет слегка.Этнический бум приближая,Безумствуют три старика.В их рвеньи великом и маломСквозит разнесчастная нить, —Реальность они с идеаломХотят на земле съединить.Японская кинокассета,В двух ракурсах съемка – одна.И я, наблюдая все это,Лояльно сижу у окна.

Предвоенная баллада

Летних сумерек истомаУ рояля на крыле.На квартире замнаркомаВечеринка в полумгле.Руки слабы, плечи узки, —Времени бесшумный гон, —И девятиклассниц блузки,Пахнущие утюгом.Пограничная эпоха,Шаг от мира до войны,На «отлично» и на «плохо»Все экзамены сданы.Замнаркома нету дома,Нету дома, как всегда.Слишком поздно для субботыНе вернулся он с работы —Не вернется никогда.Вечеринка молодая —Времени бесшумный лёт.С временем не совладая,Ляля Черная поет.И цыганский тот анапестДышит в души горячо.Окна звонкие крест-накрестНе заклеены еще.И опять над радиолой,К потолку наискосок,Поднимается веселый,Упоительный вальсок.И под вальс веселой Вены,Парами —                в передвоенный.

«Снова осень, осень, осень…»

Снова осень, осень, осень,Первый лист ушибся оземь,Жухлый, жилистый, сухой.И мне очень, очень, оченьНадо встретиться с тобой.По всем правилам балетаТы станцуй мне танец лета,Танец света и тепла,И поведай, как в баракеПривыкала ты к баланде,Шалашовкою была.Прежде чем с тобой сдружились,Сплакались и спелись мы,Пылью лагерной кружилисьНа этапах Колымы.Я до баб не слишком падок,Обхожусь без них вполне, —Но сегодня Соня Радек,Таша Смилга снятся мне.После лагерей смертельныхНа метельных КолымахВ крупноблочных и панельныхРазместили вас домах.Пышут кухни паром стирки,И старухи-пьюхи злы.Коммунальные квартирки,Совмещенные узлы.Прославляю вашу секту,—Каждый день, под вечер, впрок,Соня Радек бьет соседку,Смилга едет на урок.По совету МикоянаЗанимается с детьми,Улыбаясь как-то странно,Из чужого фортепьяноИзвлекает до-ре-ми.Все они приходят к ГалеИ со мной вступают в спор:Весело в полуподвале,Растлевали, убивали,А мы живы до сих пор.У одной зашито брюхо,У другой конъюнктивит,Только нет упадка духа,Вид беспечно деловит.Слава комиссарам красным,Чей тернистый путь был прям…Слава дочкам их прекрасным,Их бессмертным дочерям.Провожать пойдешь и сникнешьИ ночной машине вслед:– Шеф, смотри, – таксисту крикнешь,—Чтоб в порядке был клиент.Не угробь мне фраерочкаНа немыслимом газу…И таксист ответит: – Дочка,Будь спокойной, довезу…Выразить все это словомНепосильно тяжело,Но ни в Ветхом и ни в НовомНет об этом ничего.Препояшьте чресла тугоИ смотрите, каковаВерная моя подругаГаля Ша-пош-ни-ко-ва.

«Подпрыгивает подбородок…»

Подпрыгивает подбородок,В глазах отчаянья зигзаг.На дачу после проработокВ нескладных «эмках» и «зисах»,Забыться в изжелта-зеленомЛесу, – и все часы подрядГосдачи стонут патефоном, —Вертинский-Лещенко царят.Кто завтра вытянет билетик,Предуготовано комуС госдач, под звуки песен этихОтправиться на Колыму…

Подъем

Небывалый прошел снегопадПо Тбилиси – и цепи гремят.На подъем поднимаются «МАЗы»,За рулями Ревазы, Рамазы,И, на каждый намотаны скат,Заскорузлые цепи гремят.Слышишь? Цепи гремят! Без цепейНе осилить подъем, хоть убей.

Вильнюс

Вильнюс, Вильнюс, город мой!Мокрый воздух так целебен, —Так целителен молебен,Приглушенный полутьмой.Поселюсь в тебе тайкомПод фамилией Межи́ров.Мне из местных старожиловКое-кто уже знаком.У меня товарищ естьИз дзукийского крестьянства:Мужество и постоянство,Вера, сдержанность и честь.В чем-то он, должно быть, слаб,Но узнать, в чем слабость эта,У литовского поэтаТолько женщина смогла б.Прародительница, мать,Ева, Ева, божье чадо,Ты дерзнула познаватьТо, чего и знать не надо…Сыро в Вильнюсе весной,Летом, осенью, зимой,Но целебен воздух твой,Вильнюс, Вильнюс, город мой!

Над домом

После праздника – затишье,Но уже,            уже,                  ужеКто-то топает по крышеНа десятом этаже.После праздничной бодягиВстать до света – не пустяк.Вкалывают работягиНа высоких скоростях.Рождество отпировали —Управдому исполать.Хорошо в полуподвалеНа фундаменте плясать.А наутро, по авралу,Снег бросать с домовых крыш.После праздника, пожалуй,На ногах не устоишь.Крыша старая поката,Не видна из-подо льда.Гиря, ломик и лопата —Все орудия труда.Богу – богово, а кесарьВсе равно свое возьмет,—И водопроводный слесарьС крыши скалывает лед.Приволок из преисподнейСвой нехитрый реквизит.После ночи новогоднейВодкой от него разит.Он с похмелья брови супит,Водосточную трубуГирей бьет, лопатой лупит:– Сдай с дороги, зашибу!Снегом жажду утоляя,Дышит-пышет в рукава,Молодая, удалаяНе кружится голова.Потому что он при деле,И, по молодости лет,Не томит его похмелье,И забот особых нет.Хороши работы этиНад поверхностью земли,—Предусмотрены по сметеСверхурочные рубли.Хорошо, что этот старыйИ усталый талый лед,Падая на тротуары,Расшибается вразлет.

«У человека…»

У человекаВ середине векаБолит висок и дергается веко.Но он промежду тем прожекты строит,Все замечает, обличает, кроет,Рвет на ходу подметки, землю роет.И только иногда в ночную тьму,Все двери заперев, по-волчьи воет.Но этот вой не слышен никому.

Памяти ушедшей

Эта женщина жила,Эта женщина была,Среди сборища и ораПотолкалась и ушла.Как со сборища когда-то,Озираясь виновато,Ускользнула без следа, —Так из жизни – навсегда.В мнимо-видимый успехРазодета и обута,Так ушла она, как будтоОбмануть сумела всех.

Продавщицы

От реки, идущей половодьем,И через дорогу – на подъем —Миновали площадь, в ГУМ заходим,За плащами в очередь встаем.Красоты и мужества образчикИщут из незастекленных кассТысячи рассеянно смотрящих,Ни о чем не думающих глаз.ГУМ свои дареные мимозыНа прилавки выставил – и вотЦелый день за счет одних эмоций,Не включая разума, живет.Лес инстинктов. Окликай, аукай,Эти полудети – ни гу-гу,Потому что круговой порукойСвязан ГУМ наперекор врагу.Скоро выйдет замуж за кого-тоЭтот легион полудетей.Не заретушировано фотоГибельных инстинктов и страстей.

«Ты не напрасно шла со мною…»

Ты не напрасно шла со мною,Ты, увереньями дразня,Как притяжение земное,Воздействовала на меня.И я вдыхал дымок привала,Свое тепло с землей деля.Моей судьбой повелевалаЖестокосердная земля.Но я добавлю, между прочим,Что для меня, в расцвете сил,Была земля – столом рабочим,Рабочий стол – землею был.И потерпел я пораженье,Остался вне забот и дел,Когда земное притяженьеБессмысленно преодолел.Но ты опять меня вернулаК земле рабочего стола.Хочу переводить Катулла,Чтоб ты читать его могла.

«Все приходит слишком поздно…»

Все приходит слишком поздно, —И поэтому оноТак безвкусно, пресно, постно, —Временем охлаждено.Слишком поздно – даже слава,Даже деньги на счету, —Ибо сердце бьется слабо,Чуя бренность и тщету.А когда-то был безвестен,Голоден, свободен, честен,Презирал высокий слог,Жил, не следуя канонам, —Ибо все, что суждено нам,Вовремя приходит в срок.

«Смена смене идет…»

Смена смене идет…Не хотите льУбедиться, что все это так?Тот – шофер, ну а этот – водитель,Между ними различье в летах.Тот глядит на дорогу усталоИ не пар выдыхает, а дым.Чтоб в кабине стекло обметало,Надо все-таки быть молодым.А у этого и половиныЖаркой жизни еще не прошло, —И когда он влезает в кабину,Сразу запотевает стекло.

«Я начал стареть…»

Я начал стареть,                              когда мне исполнилось сорок четыре,И в молочных кафе                              принимать начинали меняЗа одинокого пенсионера,                                       всеми                                                забытого                                                             в мире,Которого бросили дети                                   и не признает родня.Что ж, закон есть закон.                                    Впрочем, я признаюсь,                                              что сначала,Когда я входил                       и глазами нашаривал                                    освободившийся стол,Обстоятельство это                             меня глубоко удручало,Но со временем                       в нем                               я спасенье и выход нашел.О, как я погружался                                             в приглушенное разноголосьеЭтих полуподвалов,                              где дух мой                                               недужный                                                              окреп.Нес гороховый суп                            на подрагивающем подносе,Ложку, вилку и нож                              в жирных каплях                                                   и на мокрой тарелочке —                                                   хлеб.Я полюбил                 эти                      панелью дешевой                                                обитые стены,Эту очередь в кассу,                              подносы                                           и скудное это меню.– Блаженны, —                       я повторял, —                                            блаженны,                                                    блаженны,               блаженны…Нищенству этого духа                                 вовеки не изменю.Пораженье свое,                        преждевременное постареньеПолюбил,              и от орденских планок                                   на кителях старых следы,Чтобы тенью войти                             в эти слабые, тихие тени,Без прощальных салютов,                                       без выстрелов,                                                  без суеты.

Старинное

Ездили на тройках в «Яр»,При свечах сидели поздно,И покрылась воском бронза,Диких роз букет увял.Но когда увяла этаБледно-розового цветаРоза дикого куста, —Не увяла красота.Но, едва увянув, сразуСтала краше во сто крат.Розы пепельные в вазуОпусти – пускай стоят.Жизнь ослабла. Смерть окрепла.Но прекрасен ворох пепла.Так забудь дорогу в «Яр»,Не печалься о разрыве:Стал букет еще красивей,Оттого что он увял.

«Льется дождь по березам, по ивам…»

Льется дождь по березам, по ивам,Приминает цветы на лугу.Стало горе мое молчаливым,Я о нем говорить не могу.Мне желанья мои непонятны, —Только к цели приближусь – и вспять,И уже тороплюсь на попятный,Чтоб у сердца надежду отнять.

Африканский романс

Над Ливийской пустынейГрохот авиалиний,По одной из которыхЛетит в облакахПодмосковное диво,Озираясь пугливо,С темнокожим ребенкомНа прекрасных руках.В нигерийском заливеНет семейства счастливей,Потому что – все случайИ немножко судьба.Ла́гос город открытый,Там лютуют бандиты,В малярийной лагунеРаздается пальба.Англичане убрались, —Вот последний анализОбстановки, в которойВсе случается тут:Эти нефть добывают,Ну а те убиваютТех, кто нефть добывает, —Так они и живут.Нефтяные магнатыТе куда как богаты,Ну а кто не сподоблен,У того пистолет.Жизнь проста и беспечна,Нефть, конечно, не вечна,И запасов осталосьЛишь на несколько лет.Как зеваешь ты сладко.Скоро Лагос. Посадка.На посадочном полеВсе огни зажжены.За таможенной залойНигериец усталый,Славный, в сущности, малый,Рейс кляня запоздалый,Ждет прибытья жены.Родилась на востоке,Чтобы в Лагос далекийС темнокожим ребенкомУлететь навсегда.Над Ливийской пустынейМного авиалиний,Воздух черный и синий,Голубая звезда.

«Пишу о смерти. Не моя вина…»

Пишу о смерти. Не моя вина,Что пред глазами то круги, то тени,Что жизнь меня учила этой теме,Как Францию Столетняя война.Что на мои вопросы нет ответов,И нету друга. Только звук пустой.И дорог из шекспировских сонетовОдин лишь только 66-й.

«В предгорьях Альп стоит сырое лето…»

В предгорьях Альп стоит сырое лето.И после жизни, прожитой нелепо,Под мокрой простыней такая дрожь, —Трясет, колотит, корчит – не уймешь.И все же старость, все-таки награда, —Уже игры любимой мне не надо,Уже не мажу, об заклад не бьюсь,Уже ни мора не боюсь, ни глада,Лишь взгляда беззащитного боюсь.

Alter ego

Мне бы жить                    немножечко пониже,Но мансарды в нонешнем ПарижеВысоко – одышку наживешь.А в моей – вчерашний дым клубится,И холсты какого-то кубистаБурно обсуждает молодежь.В блюдечке окурок.                             Дым тяжелый,Старый дым.                   Эпоха пепси-колыОтменила джюс и оранжад.Нету больше ни семьи, ни школы, —Стоило ли почву орошать?Лень       приборку делать, постирушку,Разную и всякую нуду, —Заведу смышленую игрушку,Ключиком игрушку заведу.Жизнь чужую истово карежа,Позвоню             (своя не дорога):– Поднимайся, заспанная рожа,Едем в ресторан и на бега.В этой самой разлюли-малине,От тоски чуть-чуть навеселе,Познакомлю я тебя с Феллини,Вознесенским, Сартром и Пеле.И, не сознавая, что калечу,Пагубным инстинктам угожу, —Важные контакты обеспечу,Главные каналы укажу.Временно убью в тебе торговлю —Сущность постоянную твою,Поселю под собственную кровлю,Книгами твой разум разовью.Бегать по редакциям заставлюМимо Мулен-Руж и Нотр-Дам,Лепет малограмотный исправлю,Книжечку составлю и издам.На Монмартре проживает идол,Сверхкумир и супер-Вельзевул.Юбилея он еще не выдал,Полувека не перешагнул.Муторно кумиру, тошно, худо,Наглотавшись джина и «Камю»,После многосуточного блудаВозвращаться в милую семью.Колотье какое-то в кумире,Мается мыслитель и пророк,Чтобы мир царил в семье и в мире,Одолжу тебя на вечерок.Чтобы не страдал французский гений,Будешь ты использован покаКак амортизатор возвращенийВ милую семью из кабака.В «Кадиллаке» сможешь прокатиться,На ходу вкушая от щедрот.Вообще знакомство пригодитсяИ себя окажет в свой черед.Если же кумира для острасткиЗа Мао Цзэдуна поведутИ продержат до утра в участке, —Ты сумеешь выгадать и тут.Позвоню на виллу Сименону,Сименон ажанам позвонит —Тары-бары, и тебя без шмонуВыпустят в объятья аонид.В департамент не пойдет «телега»,Ну а если даже и пойдет, —Для другого я, для Alter egoЦелесообразный поворот.Даже и «телега» – не расплата,Если воплощаются мечты, —В протоколе комиссариатаЗа кумиром напечатан ты.Ты исполнил миссию святуюПо благоустройству бытия, —За кумиром, через запятую,Значится фамилия твоя.На одной руке уже имеяДва разэкзотических кольца,Ты    уже          идешь,                    уже наглея,Но пока            еще не до конца.В пику монпарнасским летописцам,Ты живешь, осуществляя план,Рыночным, холодным любопытствомК людям, книгам, сплетням и делам.Кроме любопытства ледяного,Ничего иного своего,Впрочем, это для тебя не ново, —Знаешь сам, что нету ничего.Ощущаешь сам – и это чувство,Вожделенью лютому назло,Долю вносит в околоискусствоИ в неподалекуремесло.И непереваренного НицшеВ животе приталенном неся,Ты идешь все выше, то есть ниже,Ибо можно все, чего нельзя.Преисполнен гонора и спеси,Человеком не был,                            сразу сверх —человеком стал в эпоху пепси, —Энциклопедистов опроверг.Ты идешь, способный на любое, —Только пользой чутко дорожа,В шляпе настоящего ковбоя,Выхваченной из-за рубежа.В разлюли-малине распроклятой,На Монмартре нашем дорогом,Будешь ты клиент и завсегдатай,Ежели не будешь дураком.Ты сперва за все меня за этоБудешь очень сильно уважать.А потом за все меня за этоБудешь от души уничтожать.Нажимай, снимай поглубже стружкуСо спины того, кто превратилВ жалкую игрушку-побегушкуТвой холодный олимпийский пыл.Не жалей, выслеживай, аукай, —Сдвоенными в челюсть и под дых.Ты рожден тоской моей и скукой,Самый молодой из молодых.Я построил дом, но не из бревен,А из карт, крапленных поперек,Потому и пред тобой виновен, —Превратил в игрушку, не сберег.Ну, а ты действительно услышалКрик души веселой и больнойИ на миг тоску мою утишил,Сделался игрушкой заводной.И за эту страшную работуПодчистую, Господи прости,Расплатиться я готов по счетуИ черту итога провести.Расписаться под чертой итогаИ, передохнув совсем немного,Новую          игрушку                       завести.Новую          игрушку                      заводнуюПосле передыха завести, —Чтоб за водкой бегала в пивнуюИ цветы носила травести.Пепси-кола не заменит водку,Потому что водка не вода.Лень       в мансарде заменить проводку, —Скоро загорятся провода.

«Потому что – все судьба да случай…»

Потому что – все судьба да случай,Или, может быть, не потому, —Вечно засыпающий, могучий,Брат по безрассудству и уму,Входит, чтобы доказать на деле,Что готов безропотно опятьЖелчному, седому пустомелеЧутко и внимательно внимать,И замрет, как будто онемеет,Извиняя старческую прыть,Он последний, кто еще умеетСлушать, а не только говорить.Вечно засыпающий, посколькуСъемка дни и ночи напролет,Не давая завалиться в койку,С дублями несчетными идет.Иерархи, в ранге и без ранга, —Это же действительно кино, —Это же подлянка – бить подранка, —Но Москва с носка – ей все равно.И всегда в его уклонно-смеломВзгляде голубом одно и то ж:Мы не делом заняты, не делом, —Я-то что ж, а ты – не доживешь.Ну, конечно, можно снять и сняться.И досуетиться на миру.Только нам другие игры снятся, —Мы играем не в свою игру.Время тает, время улетает,Ну, а съемка все идет, идет, —И опять двух дублей не хватает,Чтоб сыграть свой выход под расчет.

Браслет

Затейливой резьбы               беззвучные глаголы,Зовущие назад                к покою и добру, —Потомственный браслет,                старинный и тяжелый,Зеленый скарабей                ползет по серебру.Лей слезы, лей…                Но ото всех на светеОбид и бед земных                и ото всех скорбей —Зеленый скарабей                в потомственном браслете,Зеленый скарабей,                зеленый скарабей.

Анна, друг мой…

Анна, друг мой, маленькое чудо,У любви так мало слов.Хорошо, что ты еще покудаИ шести не прожила годов.Мы идем с тобою мимо, мимоУжасов земли, всегда вдвоем.И тебе приятно быть любимойСтарым стариком.Ты – туда, а я уже оттуда, —И другой дороги нет.Ты еще не прожила покудаПредвоенных лет.Анна, друг мой, на плечах усталых,На моих плечах,На аэродромах и вокзалахИ в очередяхЯ несу тебя, не опуская,Через предстоящую войну,Постоянно в сердце ощущаяСчастье и вину.

«Там над коротенькой травой…»

Там над коротенькой травой,Там в палисадниках старинных,Там розы при минусовойТемпературе на куртинах.С материка на материк,Ирландский город Лимерик —Отель последнего транзита.В кабину лифта взгляд проникНа миг, и снова дверь закрыта, —И стал сопровождать всеместноМеня повсюду и подрядТот совершенно неизвестноКому принадлежащий взгляд.На долю малую минутыОткрылась дверь, слегка звеня,И я увидел этот лютыйВзгляд, ненавидящий меня.В пустой кабине лифта, в сонномОтеле снег стекал с пальто.Дверь на мгновенье с легкий звономОткрылась. Не вошел никто.

«Умру – придут и разберут…»

Умру – придут и разберутБильярдный этот стол,В который вложен весь мой труд,Который был тяжел.В нем все мое заключено,Весь ад моей тоски —Шесть луз, резина и сукно,Три аспидных доски.На нем играли мастера,Митасов и Ашот.Эмиль закручивал шара,Который не идет.Был этот стол и плох и мал,Название одно.Но дух Березина слеталНа старое сукно.

«В Бутырках, в камере, на сорок…»

В Бутырках, в камере, на сорок,На сорок пять, на пятьдесятПодследственных сквозь муть и морокКостяшки черные стучат.Стоит жара в казенном домеИ духотою душит, ноНет ничего на свете, кромеСухих костяшек домино.На первый взгляд игра простая,На самом деле, нет сложней, —Колоду черную пластая,Постичь закономерность в ней.Занятье плодотворно наше:Свой личный срок хотя б на треть,Как можно дальше от параши —Костяшками перетереть.

«Кто мне она? Не друг и не жена…»

Кто мне она? Не друг и не жена.Так, на душе ничтожная царапина.А вот – нужна, а между тем – важна,Как партия трубы в поэме Скрябина.

Трое

По острову идут на материкСырые облака без перерыва.Два зонтика имперских на троих,Британия бедна и бережлива.В блаженном смоге, в лондонском дыму,В дыму-тумане голова гудела.Фонтаны и дожди. И никому,И никому ни до кого нет дела.Эпоха… Спех… И все же, где забытБыл третий зонтик? Вспомнить бы неплохо…Упрется в площадь Пикадилли-стрит,А там фонтан сухой и рядом Сохо.Дождь не переставая льет и льетНад Лондоном, над черными мостами,И только бродят ночи напролетТри человека под двумя зонтами.

«Как благородна седина…»

Лёле

Как благородна сединаВ твоей прическе безыскусной,И все-таки меня онаНа лад настраивает грустный.Откуда этот грустный лад?Оттуда все же, думать надо,Что я премного виноватПеред тобой, моя отрада.В дремотной темноте ночнойМне слабо видится сквозь что-то,Как ты склонилась надо мной,Обуреваема заботой.Как охраняешь мой покой,Мой отдых над отверстой бездной.Бог наградил меня тобой,Как говорится, безвозмездно.За мой земной неправый путь,Судья Всевышний надо мноюОтсрочил Страшный суд чуть-чутьВо имя твоего покоя.

«Затем, чтоб не мешать погибельной работе…»

Затем, чтоб не мешать погибельной                                                      работеИ утренним часам прерывистого сна,Дом для гостей стоит почти что                                                на отлете,А там, где сам живет, есть комната                                                    одна.А в ней болельщик мой глаголом                                                  и страстямиИспытывает стиль, до света жжет                                                   свечу,Приходит посмотреть, как я мечу                                                  третями,Как своего шара по-своему кручу.Карибский окоем зелено-серо-сизый,Береговой песок. Следы еще свежи.Сияющим плющом охвачены карнизы,И тысячами книг забиты стеллажи.Живем, пока живем. А там, глядишь,                                                        стареем.Но продолжаем жить. И все чего-то                                                       ждем.И вот остался я вдвоем                                   с Хемингуэем,С «Иметь и не иметь» и с «Кошкой                                          под дождем».

«Воскресное воспоминанье…»

Воскресное воспоминаньеОб утре в Кадашевской бане…Замоскворецкая зима,СтолицаНа исходе нэпаРазбогатела задарма,Но роскошь выглядит нелепо.Отец,Уже немолодой,Как Иудея, волосатый,Впрок запасается водой,Кидает кипяток в ушаты.Прохлада разноцветных плит,И запах кваса и березыВ парнойПод сводами стоитЕще хмельной,Уже тверезый.В поту обильном изразцы,И на полка́х блаженной пытки —Замоскворецкие купцы,Зажившиеся недобитки.И отрокВпитывает впрок,Сквозь благодарственные стоны,Замоскворецкий говорок,Еще водой не разведенный.

«Я замечаю в ней следы ума…»

Я замечаю в ней следы ума,Жестокости и жесткости, и жалость,И жалость, о которой и самаЕще не знает или знает малость.Я замечаю в ней черты отцаИ собственные с ними вперемешку,И, замечая, не стыжусь лица,Скрывающего горькую усмешку.

Белая собака

Был снегопад восемь дней,                                   а потом и мороз наморозил.Не разметешь, не протопчешь,                                    до соседней избы                                               не дойдешь.Здесь не поможет ничем                                     не то что лопата —                                           бульдозер.Весь Первояну-поселок                                   заставлен сугробами сплошь.Разум и нищий инстинкт                                   пребывают извечно бок о бок,И неизвестно чему                            эта бездомная, слабая,                                    тощая белая сука верна.Ради того, чтобы жить,                                  от избы и к избе                                        в небывалых сугробах,В непроходимых снегах                                   протоптала                                                    тропинку                                                                  она.

Tslun tschan

Этот остров Цлун-Чан – случайный транзит,Потому что Калькуттский аэропортВ связи с нелетной погодой закрытИ желтым туманом к земле притерт.Этот старый отель дело своеДелать привык в темноте.Эти девки внизу способны на все.И на все способен портье.

Последний лыжник

Поднималась – неисчислима,Как на зов боевой трубы,Половина Третьего РимаВ полночь, в пятницу, по грибы.Только все это не охота,Не рыбалка и не лыжня,Не грибы, а другое что-то,Вроде знаменья – знамя дня.Что-то вроде религий новых,Что возникли на склоне летБез основ и на тех основах,У которых основы нет.Из «почтовых ящиков» лезлиАкадемики на ледник,Не сиделось в казенном креслеГрибникам, браконьерам, еслиСын Гермеса вселялся в них.На природу людей манило,Прямо в лоно вела стезя,Но нисколько не изменилоТо, чего изменить нельзя.Вновь попрятались горожанеВ распрекрасных своих домах,Там, где 007 на экране,Выполняющие заданье,Полыхают в полупотьмах.А в лесу, на лыжне проложеннойЧастью воинской, в поворотЛыжник старенький осторожноКосным шагом войдет вот-вот.Самый лишний из самых лишних,На лыжне вполне призовой,На солдатской, последний лыжникКрестный путь завершает свой.И в предмартовский день мороза,В благодатные минус три,Он сморкается. Кровь склерозаНа лыжню летит из ноздри.

Троицкий

Самое последнее ремесло хвалю…

Григорий Сковорода
Над семью над холмами,Возле медленных вод,Помню, Троицкий в храмеВместе с хором поет.Петь и плакать – призванье.И выводит он стих,А потом в ресторане,А потом и в пивных.Начал это при нэпе,Дань ему отдавал,Молдаванские степиВо хмелю воспевал,Кем он был, этот старыйЧеловек из пивной,Обладатель гитарыС дребезжащей струной.Был хмельным и бездомнымГражданином страныСо своим, незаемнымДребезжаньем струны.И, зане дребезжалоВ той струне волшебство,Вашей зависти жалаИзъязвили его.И не левый, не правый,Не промежду, а вне,Он для всякой расправыБыл удобен вполне.(Никакой не любовник,Уличенный тобой,А удобный виновникДля расправы любой.)За свои за печали,За грехи, за виныВы его уличали,В чем себя бы должны.Вы на нем вымещалиВсе свои неправа,А ему не прощалиВолшебство мастерства.Не давали поблажки,Позабыв «…не суди»,Разрывали тельняшкиУ себя на груди.Страшным голосом ровным,На палаческий лад,Объявляли виновным:Мол, во всем виноват.В том, что гений не гений,Но призванье имел,А других прегрешенийСовершить не посмел.Ваш палаческий методБил его наповал.Только Троицкий этотЭто все сознавал.Мы стенаем и ропщемОт людского суда,Ну, а Троицкий, в общем,Не роптал никогда.

Бормотуха

1

(Нет ничего отвратней «Бормотухи»,Поэмки этой. В ней все строчки ту́ги,Все мысли площе плоского. И все жЕе не обойдешь, не обогнешь.В ней слы́шна неподдельная обидаИ за Псалтырь и за царя Давида,А ежели она и не слышна,То в этом виновата тишина.Любой народ – народ не без урода…Но целиком… На уровне народа…Что говорить об этом… А толпаНа уровне толпы – всегда жестока, —Готова растоптать ее стопаНе только ясновидца и пророка.Ты – из толпы. И спросится – с тебя…)

2

Плацкартный… Бесплацкартный… на поминки…И на крестины… и за колбасой…И даже просто так… и без запинкиСтучат колеса cредней полосой.И по лимиту… или без лимита…И даже просто так… невпроворотНароду… и случайно приоткрытаДверь в зимний тамбур… там любой народ…

3

Когда религиозная идея,Которую никто не опроверг,Устала, стали, о Христе радея,Низы элиты подниматься вверх.Не из народа, из низов элитыИсчадье розни и возни ползло,Когда из грязи в князи сановиты,Низы элиты выявляли зло.Великие традиции оплакав,Из глубины идущие веков,Сперва безгрешней были, чем Аксаков,Киреевские или Хомяков.Все было так. Но не прошло и году,У логики вещей на поводу,Единственной реальности в угодуВ Охотном оказалися ряду.Через плечо заглядывая в книжки,Разлитьем[4] озаботилися вдруг,Леонтьева читая понаслышкеИ Розанова из десятых рук.

4

Когда в когда-то новые районыПародия на старые салоныПришла в почти что старые домаИ густо поразвесила иконыПочти что византийского письма,—В прихожих, где дубленки из Канады,Заполыхали золотом оклады,Не по наследству, скромному весьма,Полученные вдруг – а задарма,Они из ризниц, может быть, последних,Висят не в спальнях даже, а в переднихИконы эти, эти образа.Там лейб-маляр, плутишка лупоглазый,Бросал на холст валютные размазы,В один сеанс писал хозяйке хазыПочти что византийские глаза.И, помавая шеей лебединой,В другом салоне и в другой гостинойВприпляс рыдала – глаз не отвести,Зовущая Цветаеву Мариной,Почти в опале и почти в чести.

5

И превратились похороны в праздник,Поминки перешли в банкетный зал,И не Преображенец, а лабазникСалоны политесу обучал.Пред ним салоны эти на колениВповал валились, грызли прах земной,В каком-то модернистском умиленьеКакой-то модернистской стариной.Радели о Христе. Однако вскореПеруна Иисусу предпочли,И с четырьмя Евангельями в споре,До Индии додумались почти.Кто увлечен арийством, кто шаманством, —Кто в том, кто в этом прозревает суть, —Лишь только б разминуться с христианствомИ два тысячелетья зачеркнуть.Как допустить, что плоть Его оттуда,И что Псалтыри протянул ДавидОттуда, и не верящая в чудоПеред Святою Троицей стоит.А смысл единый этого раденья,Сулящий только свару и возню,В звериной жажде самоутвержденья,В которой, прежде всех, себя виню.А если я и вправду заикаюсь,Как Моисей, то вовсе отымиДар речи, ибо не пред Богом каюсь,А только перед грешными людьми.И прежде всех, виновен в полной мере,Ах, люди-звери, вместе с вами я…Ах, не сужу… У приоткрытой двериУже стоит Всевышний Судия.И по лимиту… или без лимита…И даже просто так… невпроворотНароду… и случайно приоткрытаДверь в зимний тамбур… там любой народ…Командировка… срочное заданье…Уют купейный, чаем знаменит…Как вдруг, по ходу поезда, в стаканеКазенным звоном ложечка звенит…

6

Как вдруг на узкой полке в темнотеЯ усмехнулся: что мне толки те…

7

Ну что теперь поделаешь?.. Судьба…И время спать, умерить беспокойство,На несколько часов стереть со лбаОтметину двоякого изгойства.О двух народах сон, о двух изгоях,Печатью мессианства в свой чередОтмеченных историей, из коихКлейма ни тот ни этот не сотрет.Они всегда, как в зеркале, друг в другеОтражены. И друг от друга прочьБегут. И возвращаются в испуге,Которого не в силах превозмочь.Единые и в святости и в свинстве,Не могут друг без друга там и тут,И в непреодолимом двуединствеДруг друга прославляют и клянут.

«Лебяжий переулок мой…»

Лебяжий переулок мой.Почти прямой, чуть-чуть кривой,Участник перестройки мира, —Что там за взорванной стенойЗамоскворецкого ампира…

«Говорит себе: – Ну ладно…»

Говорит себе: – Ну ладно,Что ж, Луанда так Луанда,Там красиво и тепло,Шесть недель, куда ни шло.Рев утробный самолета.А вернется – вспомнит что-то:Что жеВсе жеПривлекло…Разве только – что на рейдеЗажигаются огни, —Раньше времени, поверьте,Зажигаются они.Габарит рыболовецкихИностранных и советскихИ торговых кораблей,Обозначенный на рейдеРаньше времени, поверьте,(Но от этого светлей)Желтым,СинимИ зеленымМежду вечером и днемПреждевременно зажженнымПреждевременным огнем.Не напрасно выли милиИ мелькали города.Ничего прекрасней в мире,Ничего опасней в миреНе увидитНикогда.

Воспоминание о Флоренции

Триптих

1

В Прекрасную Овчарню, где когда-тоЯгненком спал, – в Овчарню, где ягнятаКогда-то спали, – выспались давно, —В Прекрасную Овчарню не даноВернуться из отлучки. И не надо.Заложник флорентийского разладаСлучайно отлучился навсегдаПередавать со Страшного судаСвои корреспонденции. Из адаГорящие терцины исторгать,И серой пахнуть, и людей пугать. По цеховой, по круговой поруке,Вины, которых не было, в зачетПоставил ты поэту, и в разлукеИз низости твоей он извлечетВысокие и трепетные звуки. И поводырь по инобытию,У входа в рай, как бы сменив обличье,Уступит роль высокую своюИ перевоплотится в Беатриче.

2

И еще об отлучке того флорентийца во славе и силеИз Прекрасной Овчарни, в которой о Господе               люди забыли.Жен, едва постаревших, оставили и загубили,Ибо вскорости умерли те в одиночестве илиЗа оградой кладбищенской спят в отчужденной               могиле,Вместо рая мужьями из ада отправлены в ад.Ну а эти мужья, эти люди из праха и пыли,Эти судьи сперва обличали его,А потом и совсем отлучилиИ анафеме предали, зная, что не виноват.

3

И частый зуммер, и гудки короткие,И мука неизбывная моя,Когда решали покарать на сходке,Когда решали порешить меня.Когда на сходке пили и закусывали,И говорили по-латыни, иПо-староитальянски, не зулусы,А флорентийцы – палачи мои. И мука неизбывна – не в палачестве,Не в том, что отправляли прямо в ад,Не в страхе, и не в ужасе, тем паче, —А в том, что знали – что не виноват.

«Мы спим. Еще не рассвело…»

Мы спим. Еще не рассвело.Мы пребываем в сне усталом.По-человечьи тяжелоВорочаюсь под одеялом. Еще до света далеко,И рай не обернулся адом,И, по-звериному легко,Она ворочается рядом.

Игрок

В одиннадцать встает,Магнитофон включает,И черный кофе пьет,И курит, и скучает. И слушает ансамбль,Какой-то слишком старый,И думает:              «Ослаб,Совсем не те удары. Винты совсем не те,Усталым стал и грузным,Как будто в темнотеШар на столе безлузном. Как будто так легкоОт двух бортов по фишкам,А я то широкоБеру, то узко слишком. Хозяин отошел,На темный лес поставилИ нас на произволСудьбы пустых оставил. Наглеют фраера,Не залетают лохи,Кончается игра, —Дела не так уж плохи. Но в эту зиму яИгру сыграл такую,Что Книгой БытияОтныне не рискую. И что́ бильярдный столТому, кто ненарокомОб Иове прочелВ раздумье одиноком».

«Еще вчера сырым огнем Калькутты…»

Еще вчера сырым огнем КалькуттыНадсадно и прерывисто дыша,Перемогался этот город лютый,Почти бесплотный, потная душа. Собаки здесь не слишком часто лают,Совсем не лают, силы берегут.Родятся люди здесь и умираютИ после смерти много раз живут.

«Палаццо – это как палатки…»

Палаццо – это как палатки,В которых те же неполадки. По берегам сезонный гам, —Здесь Беарриц, здесь Ницца, Канн. Здесь волны моря громыхают,Здесь люди с горя отдыхают —Стоят палатки возле скал.Здесь по утрам, в молчанье строгом,Идут на пляже тяжбы с Богом:Один присел. Другой привстал… Но тяжбы с Богом бесполезны —Здесь все болит и все болезны,Из рая изгнана чета.И тот, кто думает о пользе,Об этом пожалеет после —Не стоит польза ни черта. О пользе думать очень вредно, —Все это не пройдет бесследно, —Так следуй опыту отца,Пока сучится нить живая,Жизнь до последнего концаИскусственно не продлевая.

«Чуть наклонюсь и варежку сырую…»

Чуть наклонюсь и варежку сыруюНа повороте подниму со льда,Подумать страшно, как тебя ревнуюИ как люблю… Должно быть, навсегда… Еще болезни наши, наши морги,Могилы наши – ох как далеко!И я черчу веселые восьмеркиНа раскаленном льду ЦПКО. Мне подражать легко, мой стих расхожий,Прямолинейный и почти прямой,И не богат нюансами, и все же,И вопреки всему, он только мой.

Kali temple

В храме Калькутты возник из-за дыма густогоОпытный нищий (в обличье – намек на святого). Он мне кивает, как будто бы Ведам внимая,Переживает – и связь между нами прямая. Опытный нищий, мы братья родные по духуИ по снедающему нас обоих недугу. В эти минуты мы оба почти что святые,Я – из Калькутты, а ты – из Москвы, из России. В рубище нищем, насущным живем, настоящим, —Оба мы ищем, играем, сгораем, обрящем.

«Молчат могилы, саркофаги, склепы…»

Молчат могилы, саркофаги, склепы, —Из праха сотворенный – прахом стал, —Все разговоры о душе нелепы,Но если занесло тебя в Бенгал,Днем, возопив на крайнем перепутье,Сырым огнем Бенгалии дыша,Прозреешь душу вечную в Калькутте,Которая воистину душа. В чем виноват, за все меня простили, —Душа и представлялась мне такой.Воистину, как сказано в Псалтыри:Днем вопию и ночью пред Тобой.

«Звуки, педалируя, ослабли…»

Звуки, педалируя, ослаблиВсе мои кумиры, все ансамбли… Только «Аббу» слышу и сегодня, —Как поет в далеком далеке,Отрешенно, холодно, свободно,На плохом английском языке.

«В Бихаре топят кизяком…»

В Бихаре топят кизяком.Ах, этот запах мне знаком,Проблема общая знакома:Сельскохозяйственных заботУ вас, у нас – невпроворот,И кизяковый дым плыветНад односкатной крышей дома. У вас, у нас одна страда,Одна беда, одна отрада, —Вы мне родные навсегда,Другого ада мне не надо. Был дважды в жизни потрясен:Сперва войной великой – въяве,А позже Индией – сквозь сон,В Бихаре зимнем, на заставе. Упал шлагбаум поперекБихара. И, упав, обрек«Амбасадор» на остановку,И на дырявую циновкуЯ повалился тяжело.Навес дырявым был. А небоТак беспощадно землю жгло,Что от него спасенья не было. Ах, только люди здесь добры.Чтобы согреться, жгут костры,И все горчит кругом от гари.Похолодало до жары.Темнеет в пять. Зима в Бихаре.

«Что-то разъяло на стаи лесные…»

Что-то разъяло на стаи лесныеМир человеческого бытия.Стая твоя, как и все остальные,Это случайная стая твоя. Кто его знает, что с нами случится,—Нету и не было вех на судьбе.Только не вой, молодая волчица,Ветер и так завывает в трубе. Я не сужу, а почти понимаю,—Там, где предзимние ветры свистят,Сбились на вечер в случайную стаюНесколько лютых волчиц и волчат. Только не бойся от стаи отбиться,Жалобно так и тоскливо не вой,Только не бойся на вечер прибитьсяК старому волку из стаи чужой.

Птаха

В Крыму, на полустанке, были щекиПодкрашены чуть грубо. И лицоЧуть бледное. Надменный и высокийВзгляд. И на пальце бедное кольцо. След мятежа в отсутствующем взгляде,Не уследишь за ним, как ни следи,Мрак Салалак и школ вечерних – сзади,И смутное пространство – впереди,И годы перехо́дные, страстны́е.Не склеилась беседа. ВозрастныеНастороженность, отчужденье, страх,Весь бесконечный перечень явлений,Когда, равнό ничтожество и гений,Блуждает человек в полупотьмах. В каких она перебывала безднахПротивоборства, длящегося в ней,Боренья двух истоков несовместных,Различных оснований и корней. Но я не сомневался, что в итогеПреджизненных метаний и обид,Еще в начале жизни и дорогиВ ней доброе начало победит. Была жара. И воздух раскаленныйВ захламленном салоне «Жигулей»,Татарским солнцем выжженные склоныГор невысоких и нагих полей. И дней наедине прошло немало,На берегу, то вместе, то поврозь.В ней все насторожилось и молчало,Буек волной бессмысленно качало,И пианино старое бренчало,И ничего еще не началось. Казалось – далеко, а вышло – близко,Так близко, что и года не прошло.Вослед за Вашингтоном, Сан-ФранцискоЛегло под серебристое крыло. И, через Рино, вниз, туда, где Тахо,Еще не оперенная, спорхнутьПо воле рока, умудрилась птаха,Случайно повторив мой давний путь. И, совершеннолетняя едва лишь,Ночами душу старую моюРазлукой неожиданно печалишьВ России, у дороги на краю. И вот подарок с Тахо – сразу двеРубахи – первый заработок птахи,И ночью, в лихорадящей Москве,Разглядываю их в тоске и страхе. Одна рубаха – светло-голубая,Другая – не умею рассказать,И варварской фантазии под статьЛеонтьева и Зайцева – любая. Мы вместе с ней по улице ночнойКогда-то шли, где лишь один слепойФонарь над ней качался, надо мной.Мы вместе с ней гуляли редко-редко,Когда все дети спать должны давно,Как вдруг она сказала (малолетка):– Смотри-ка, Саша! Видишь?! Не темно!Какая люминация! – сказала:Четыре года было ей без мала…А через десять с лишком лет ееЗа океан смела волна больная,Была таможня пьяная, блатнаяИ что-то вроде визы. Вот и все.И больше ничего. И путь неблизкийНа взлетной начинался полосе.Что знала птаха? Лишь язык английский,Но там язык английский знают все. Что было с ней потом? Сиял потомБлагопристойный, знойный Вашингтон.Мои полузнакомые приятелиВсе, что имели, не жалея тратили,Транжирили впопад и невпопад,Чтоб сгладить ей хоть как-то перепадВо времени и месте. С интересомК ней отнеслись. Их голос на волнеКороткой, финансируем Конгрессом,И по ночам невнятно слышен мне.Зато родной и близкий на звонокОтветил, что принять ее не сможет,И даже добрым словом не помог:– Тебе – в борьбе – ВКПБе поможет.– В борьбе?! – В борьбе. – За что?!!               – За выживанье,За мани-мани. Ты не в Теплом Стане. Ей не помог никто. Она самаПри помощи усердья и умаИ милого акцента в шоп курортный,Полупустой, просторный первосортный,Устроилась, мечтая об одном,Чтоб мама, как во времени ином,Присев на край постели, перед сном,Ей руку хоть немножко подержала,А может быть, и рядом полежалаХотя бы три минуты или пять,Ну а потом спокойно можно спать.Есть кукла у нее – коал сонливый,А перспектива… нету перспективы,Надежды даже самой малой нет,И по ночам, дневной завесив свет,Все пишет, пишет, пишет птаха деду:«Ты, Саша, не болей, а в октябреВ столицу нашей родины к тебеЯ, Саша, обязательно приеду». Я не хочу, чтобы она вернулась,Чтоб в этот смрад кромешный окунулась,Чтоб в эту милосердную странуПопала на гражданскую войну. 1989

«Днем уснул и не знал, засыпая…»

To Dorothy and Al Souza

Днем уснул и не знал, засыпая,Что во сне от разлуки с тобойБуду плакать, родная. Ты живешь над озерной водойВ синей области горной,А внизу городок-недалек,Беззаботный, игорный,Как ночной мотылек. Невысокие горы над ним и сосна строевая,И на синий похоже Урал,Где когда-то от раны солдат умирал,Да не умер солдат, умирая.Там уральское озеро есть – Кисигач,Сосны мачтовые, строевые(Только ты, ради Бога, не плачь).Там увидел я Та́хо[5] впервые,Там уральский от раны меня излечил военврач. Та́хо родственно чем-то синеющему Кисига́чу.Днем уснул и не знал, что заплачуОт разлуки с тобой. Только ты, ради Бога, не плачь. Город Ри́но вверху и отель «Казино»,Где играют в слегка измененное двадцать одно,Где всю ночь простоял в беззаботной, веселой толпе,Напряженно следя, как сдает китаянка-крупье,Наблюдая красивую сдачу,Но она не понравилась мне все равно,А играть наудачу,Наудачу уже не играю давно —И учебы твоей не решился решить незадачу. Перед этим мешок деревянных рублей без трудаОтнял в стос у бакинского полупрофессионала,Всех оттенков простого, казалось бы, стоса тогдаОн еще не освоил, профессионалом без малаБыл бакинец. Но дело не в этом, а в том,Что настаивал он две недели на том,Чтобы доллары снял я со счета (которого нету),Чтоб на доллары мы перешли, соскочили с рублей.Он твердил: «Поезжай на Кутузовский, дед,               не жалейКонвертированную монету», —Но играть генерации нашей всего тяжелейНа такие монеты-валюты, —Страх мешает, вколоченный, лютый,Впрочем, дело не в этом, а в том,Что поэтому в шопе каком-то пустомЗа конторкой сидишь, а не в Рино, в Университете,В далеко не бесплатной его тишине.Страх, как сифилис мозга, разыгрывать доллары мнеВ те московские дни помешал точно так же,               как в этиНа границе Невады озерной, лесной,Где толпа в казино гомонит не смолкая. Днем уснул и не знал, засыпая,Что во сне от разлуки с тобойБуду плакать, родная.

«Нью-Йорка постепенное стиханье…»

Нью-Йорка постепенное стиханье.Величественное стеканье тьмы.Все это так. Но мы… но кто же мы? Пыль на ветру и плесень на стакане.

«Воспоминаньями не мучай…»

Лёле

Воспоминаньями не мучайСебя на чуждой стороне,Которой, по моей вине,Тебя обрек несчастный случай. Прими мою неправоту —Не верь людскому пересуду, —Тогда в раю или в аду(Мне все равно) я счастлив буду.

«Ты неспокойно спишь и чьи-то имена…»

Ты неспокойно спишь и чьи-то именаС надрывом повторяешь, и меняПо имени зовешь. Ты нездорова.И родина твоя опять больна,И обе вы без дома и без крова. Но кровь сильней, чем кров,                                           и матери твоейНавек подаренаСухая тень кладбищенских ветвей,Сосна Самарина. В закрытом небе снег почти стоит,И неподвижно самолет летитК скудельнице, где твой отец лежитВ лыткаринском холодном глиноземе,В своем последнем доме,Под спудом самородных, мелких плит.

«Что же все-таки потом?..»

Что же все-таки потом?Может, сызнова потоп…Орегонский ливень длинный,Дождь Юджинский обложной,Ворон, голубь, лист маслины,На плоту безгрешный Ной. Может, Лотова женаСкоро вновь по вышней волеБудет преображенаВ столп, изваянный из соли.. . . . . . . . . . . . . .Кто кого опередитБунт российский или спид…

Толпа

Я, конечно, ничто,                           производное скуки и лени,Но величье мое                        в грандиозности той клеветы,Тех нападок неслыханных и обвинений,Эшафот из которых воздвигла на площади ты. Все величье мое                        только в том,                                           что, меня обличая,Долго тешилась ты небывалой напраслиной                                             и клеветой, —И мое же ничтожество в том, что, тебе отвечая,Плоть от плоти твоей,               я вступал в пререканье с тобой.

«Может родина сына обидеть…»

Может родина сына обидеть,Или даже камнями побить,Можно родину возненавидеть.Невозможно ее разлюбить.

Издалека

По Леонтьеву – возраст империй,А по утренним сводкам – потери,А потерю попробуй, верни. Часть проезжая скована льдом.И в Лебяжьем проулке седомДом доходный, Миха́лковский дом,Повидал всевозможные видыИ стоит, опираясь с трудомНа старинные кариатиды. Тьма кромешная. Грохот и вой.И накрыто волной штормовойПобережье Флори́ды.

«Потомки праха, чада пыли…»

Потомки праха, чада пыли,Вам всё на свете все равно.Вы на иконах молотилиЗерно. И, лихо пле́велы отвеяв,С холма зубчатого МосквыНа разночинцев и евреевРоссийский грех сложили вы. Вы, хамы, обезглавив храмыСвоей же собственной страны,Создали общество охраныВеликорусской старины.

1962

Набросок

О, если б я прямей возник…

Б. Пастернак

1

Всю жизнь мелькали страны, города, —И расставались мы с тобой немало…Такой разлуки долгой никогдаПочти за полстолетья не бывало.Ах, лет назад почти что пятьдесятВ анапесте, Некрасовым испетом,Просил, чтоб камни, что в меня летят,В тебя не попадали рикошетом.Но там, где жизнь светла и хороша,Тебе за то лишь только, что была тыМоей душой, не избежать расплаты,Любимая моя, моя душа.

2

За что? За то, что может, вдруг, однажды,Из вас случиться с каждым и любым, —За то, что знал из вас об этом каждый,Тот, кто судьбой обижен, кто любим, —За то, что знали вы, что быть не можетВиновного в случившемся, что ночьПо-разному две жизни подытожит,Не даст прийти на помощь и помочь, —Вы не смогли бы жить, когда бы выжилТот, кто в потемках из подъезда вышелУпасть на часть проезжую пути,И кто-нибудь успел его спасти.

3

За что?.. За то, что жил в одной системеСо всеми, но ни с этими, ни с теми,Ни в этой стае не был и ни в той,Ни к левой не прибился и ни к правой,Увенчан и расплатой, и расправойНа по́хоронах жизни прожитойИ на похорона́х страны кровавой,С которой буду проклят и забыт, —За стыд, за раны бед неисчислимых,Позор побед, пощечины обидВ Манхэттенах и Иерусалимах —Сквозь Реки Вавилонские – навзрыд.

4

А жизнь на реках этих шутка адова,Там за нее подъемлет свой фиалГерой фиесты, персонаж ДовлатоваВ забавной повестушке «Филиал».Не помню, что там дальше, но, по-моему,В дальнейшем персонаж его бухойПитается кипящими помоямиИз газетенки желтой – неплохой.По той причине, что за бусурманский,За инглиш этот за американский,Как следовало, так и не засел,Три слова знает: шопинг, чендж и сейл. Там человека жизнь, как хочет, пользует,И, доживая с горем пополам,Там в православном храме цадик ползает,Размазывая сопли по полам. Из бруклинского университетика,В котором ценят мой спецкурс «ЭстетикаЖванецкого» довольно высоко,Иду сквозь черной ночи молоко,Из Бруклина в Манхэттен по безлюдию,В свою, так называемую, студию,Обставленную в стиле рококо.Тащу котомку ветхую на вые,Из плена – в плен, впервые – не впервые.

5

А ты все пишешь мне, чтоб не насиловалСудьбу у нашей смерти на краю, —И без того полжизни эмигрировал,Недоосуществляя, репетировалПовсюду эмиграцию свою.

6

Там, где природа горная сурова,Где покрывался льдом наскальный мохИ где никто по-русски ни полсловаНе знал и знать не ведал и не мог,Родную музу на позор не выдавИ на чужую не жалея сил,Поэмы из эпохи Багратидов,Подстрочник залучив, переводил.В аулах диких зимами глухимиЯ перевоплощал поэмы теИ приобщал себя к посту и схимеИ непреоборимой немоте. Еду на утро вечером во мракеНес из духана. И снега мели.И выгрызали хлеб из рук собаки,Но раны ни одной не нанесли.И, снежными заносами и льдамиОтрезанный, немотствовал в глуши,Жил только в мире собственной души,Ни с кем ни слова не сказав годами.

7

И вот в горах Манхэттена живу…Единственное – все, что мной любимо —Дарованную Господом женуУже почти не вижу из-за дыма. Вернуться, чтобы на нее навлечьЕще одну палаческую речь,Секретарем вчерашним цекамолаПодписанную в левую печать,Чтобы, как прежде, справа обличать,Затем, что жизнь, она и есть – крамола.Ах, этот бледный комсомольский вождь,По-прежнему кусающий как вошь,Ах, этот я – беглец, подлец, Иуда. В Манхэттене жара. Конец июля.

8

Ах, не увел в пустыню МоисейОт рубежа всемирной ПалестиныИ не́ дал умереть когортой всейТем, кто виновны, всем, кто неповинны. Напрасно, раздраженьем исходя, —Не все ль равно, кусаешь или жалишьБольного комсомольского вождя, —Ты сам рабом в Египте был вчера лишь. А если независимей другихИ вправду был, то в том вина не ихИ не твоя тем более заслуга, —Мы за́сухой единой взращены, —И обернулась голодом засу́хаДля тела и для духа. Для страны. А если был и вправду одинок,То ла́вровый примеривать венокТебе за это вовсе не пристало,Природу в ранг поступка возводитьВ жару такую и в такую стыдьИ огрызаться хрипло и устало.

9

Во всем жару июля обвиню,Она меня в Манхэттене сморила.Приплыть в ладье без весел и ветрилаК тебе с 6-й какой-то авенюИ погубить кощунственным возвратом,Чтобы не посчитали виноватым. Сквозь океаны и через моряК тебе, любовь моя, душа моя,Прибыть в ладье без паруса и веселИ погубить, чтоб не сказали «бросил». Хорошей миной при игре плохойУже не потревожу напоследокТвой мученический, но все ж покойВ кругу подруг унылых и соседок.

10

Она была от века не прямая(«О, если б я прямей…») моя стезя.Я долго жил, свою судьбу ломая,Что делать можно было, но нельзя.

11

И все ж спасибо всем за все, что было…В погибельную втянута игру,Давно Татьяна обо мне забыла,Давным-давно не слышен поутруОткуда-то из центра, с Малой Бронной,Вибрирующий в трубке телефоннойВадима воспаленный говорокВ краю, который кроток и жесток,Где наша благодать закон попрала,На меч опять перековав орало,Чтоб миру страшный преподать урок.

Армагеддон

Год русской смуты. Муторный и тяжкий.Затмение души.С трагическими лицами алкашки,С тупыми алкаши.В тени домов скользят как тень от тени,Предвосхищая светопреставленье,Потоп Всемирный или же пожар… А тот, кто кашу заварил – сбежал…

«К вулкану Карадагскому спиной…»

Мише[6]

К вулкану Карадагскому спиной,В последний раз по некрутому склонуИду сквозь дождь весенний проливнойК последнему Волошинскому лону.И младший друг и брат идет со мной. Там, на могиле, новая плитаПослевесенним ливнем залита,Но и могила на холме не та,Которая запомнилась когда-то,Когда из халцедона и агата,Из привезенных с берега камнейПришлец бесстрашный выложил на нейБесстрашные слова: «Memento mori». И под холмом все так же плещет море,Свидетель прошлых и грядущих дней. Дыханья моего осталось мало,Дождем прибило пыль, прохладней стало,И сделалось чуть легче и видней. В последний раз по склону некрутомуК последнему Волошинскому дому.

«От весны, от бессонных, бездомных ночей…»

Лёле…

От весны,              от бессонных, бездомных ночейЗацветают пути трын-травой.И живу на земле я                            не твой и ничей,А ничей, потому что не твой. 1944

«Не забывай меня, Москва моя…»

Не забывай меня, Москва моя…Зимой в Нью-Йорке проживаю я,А летом в Орегоне, где сухиеДожди, дожди. И океан сухой,А в Портленде и климат неплохой,Почти как в средней полосе России. Оказия случится, поспеши,Чтобы письмо упало не в могилу.Пошли негодованье – от души,А также одобренье – через силу.

«Два свидетеля требуются для того…»

Два свидетеля требуются для того,Чтобы установить или удостоверить,И расчислить, и вервью суровой измеритьСтепень горя пожизненного моего,И едва ли посильного для человека,Степень горя, делимого только с одной,Только с той, что почти (и подумать-то страшно)               полвекаВсе делила и делит со мной. Здесь ее воспевать, понимаю, не место,Но везде и повсюду онаДо могилы единственный друг и невеста,И возлюбленная и жена.

«Быть может жизнь и окаянна…»

Быть может жизнь и окаянна, —Ее не перекантовать.Сырая стужа океана,В чужом Содоме – благодать. Навстречу пересудам, сплетням,В Манхэттене, на холоду,Теплом овеянный последним,По калориферу иду.

«Пускай другого рода я…»

Пускай другого рода яИ племени иного, —Но вы напрасно у меняКонфисковали слово. Ах, эта Пятая статьяНарода  небольшого, —Но вы напрасно у меняКонфисковали слово. Ведь слово – родина мояИ всех основ основа, —И вы напрасно у меняКонфисковали слово. Конечно, дело не во мне,Убитом на другой войне,В огне иных сражений,А в том, что здесь, увидев свет,На даче, до недавних лет,Великий русский жил поэт,Русскоязычный гений.И жизнь была его сестрой,И здесь недавний предок мойСхоронен был в земле сыройВ палящий, душный, майский знойБессолнечновесенний. Не обо мне, конечно, речь,А о моем предтече.Вам долго предстоит беречьЕго божественную речь,Часть речи, вашей речи. Он отодвинул далекоМишень, – и пули в молокоОт вас уйдут в полете.Он поднял планку высоко,Вам будет прыгать нелегко,И вы ее собьете.

«Ты прожил жизнь… Там прожил, где тебя…»

Ты прожил жизнь… Там прожил, где тебяВсегда любили, ненавидя люто,И люто ненавидели, любя, —Так надо было небу. Не кому-то.Ты избран был не кем-то. Избран им,Служить ему – и только, – и за этоБыл ненавидим всеми и любимПо воле неба и Его Завета.

«Все круче возраст забирает…»

Все круче возраст забирает,Блажными мыслями беднейОт года к году забавляет.Но и на самом склоне дней И, при таком солидном стаже,Когда одуматься пора,Всё для меня игра и дажеТо, что и вовсе не игра. И, даже крадучись по краю,В невозвращенца, в беглецаИ в эмиграцию играю.И доиграю до конца.

Смотровая площадка

Восьмой десяток минул… Ну и ну…Как мог предположить, что дотянуЧерез войну кровавую, сквозь гноищеТуда, туда, где ни одно окно ещеНе гасло по ночам, где виден весьСо смотровой, или почти с двухсотогоМанхэттен – карнавальный разворот его,Из Ван-Дер-Роэ, Сван и Райта смесь.

«Что Эллада, что Египет…»

Что Эллада, что Египет,Если к небу вознесенЖелтый параллелепипед,Ван-Дер-Роэ черный сон.

Просьба

С поэзией родной наединеВсю жизнь свободным прожил я в неволе.Никитина стихи прочтите мне,Стихи Ивана Саввича о поле. Кто я такой? Секрета в этом нет,И уж теперь тем более не тайна,Что я несостоявшийся поэт,Поэт, не состоявшийся случайно.

Поэт

Служил забытому искусствуЖизнь выражать через слова —И непосредственному чувствуВернул в поэзии права. Над ним одним дыханье адаИ веющая благодать.Обожествлять его не надо,Необходимо оправдать.

«О, жизнь моя, ты и в разлуке…»

О, жизнь моя, ты и в разлукеС далекой родиной, от мукиКончающаяся, спеша, —Ты и такая хороша. Ты грешная, а не святая,Проигранная до гроша,До дней последних прожитая,Ты и такая хороша.

«Любил не то чтобы веселье…»

Любил не то чтобы веселье,Не пир, не пиршественный пыл,Которому на самом делеИ чужд и непричастен был. На тост, бывало, не отвечу,Смолчу и даже во хмелюНе поднимусь ему навстречу,Но до сих пор еще люблюПрохладные полуподвалы,И чтобы дуло из окна,И грохотал тапер усталыйОт недосыпа и вина.