1820–1830-е годы — «золотой век» русской поэзии, выдвинувший плеяду могучих талантов. Отблеск величия этой богатейшей поэтической культуры заметен и на творчестве многих поэтов второго и третьего ряда — современников Пушкина и Лермонтова. Их произведения ныне забыты или малоизвестны. Настоящее двухтомное издание охватывает наиболее интересные произведения свыше сорока поэтов, в том числе таких примечательных, как А. И. Подолинский, В. И. Туманский, С. П. Шевырев, В. Г. Тепляков, Н. В. Кукольник, А. А. Шишков, Д. П. Ознобишин и другие. Сборник отличается тематическим и жанровым разнообразием (поэмы, драмы, сатиры, элегии, эмиграммы, послания и т. д.), обогащает картину литературной жизни пушкинской эпохи.
С. Е. РАИЧ
Биографическая справка
Семен Егорович Раич родился в 1792 году в селе Рай-Высокое Кромского уезда Орловской губернии. Отец будущего поэта — местный священник Е. Н. Амфитеатров, обремененный многочисленным семейством, — с трудом сводил концы с концами. Десяти лет, подобно старшему брату (впоследствии митрополит киевский Филарет), Раич был помещен в духовную семинарию — сначала в Севске, а потом в Орле. По обычаю, принятому в семинариях, он избрал себе новую фамилию, под которой и получил известность в литературе.
Приближался срок выпуска, но Раич не хотел и слышать об ожидавшем его ремесле «служителя божия». Единственным шансом для отказа от духовного звания была его прирожденная болезненность. Пройдя медицинское освидетельствование, он получил желанную свободу и вскоре уехал в Рузу, где устроился канцеляристом в земский суд.
В 1810 году Раич в Москве. Во время войны 1812 года, после неудачной попытки вступить в ополчение, он выехал из города вместе с Н. И. Шереметьевой, при детях которой состоял домашним учителем. Вернувшись в освобожденную столицу, Раич был приглашен наставником к Ф. И. Тютчеву и в течение семи лет (с перерывом) жил в доме Тютчевых.
Частная педагогическая практика давала Раичу возможность прокормиться, а главное — посещать университетские лекции. В 1815–1818 годах он в качестве «вольного слушателя» прошел полный курс университетского образования по этико-политическому отделению.
Страсть к стихотворству пробудилась у него еще в семинарии, где неплохо было поставлено преподавание латинского языка и римских авторов. В дальнейшем Раич самостоятельно пополнял свои познания в этой области и, не довольствуясь ими, погрузился в изучение итальянского языка и литературы. В 1822 году он дополнительно окончил словесное отделение Московского университета и в октябре того же года успешно защитил диссертацию на звание магистра — «Рассуждение о дидактической поэзии». Оно появилось в печати в 1821 году в качестве предисловия к переводу поэмы Вергилия «Георгики» (гекзаметры латинского оригинала Раич передавал рифменным пятистопным ямбом).
Перевод вызвал интерес среди московских литераторов и доставил Раичу лестное внимание маститого поэта И. И. Дмитриева.
Тезис о полезном назначении поэзии, прозвучавший в «Рассуждении…», определенно перекликался с декабристским пониманием воспитательной роли «изящной словесности», провозглашенным в уставе Союза благоденствия. Однако позицию Раича отличало признание равноправия «полезного и приятного» в поэзии. По его мнению, поэт, если он хочет направлять умы сограждан к благой цели, тем вернее ее достигнет, чем сильнее будет увлекать их пленительными картинами, богатством фантазии, живостью красок. Отсюда следовало, что откровенная дидактика и поучительный тон в истинной поэзии нетерпимы. Сходные мысли в 1820 году развивал в «Речи о нравственной цели поэзии» М. Дмитриев. Подобная точка зрения была близка и Ознобишину (наброски неопубликованной статьи о поэзии). Все трое вскоре оказались в одном литературном кружке.
В 1823 году, рассказывал Раич, «под моим председательством составилось маленькое, скромное литературное общество… Члены этого общества были: М. А. Дмитриев, А. И. Писарев, М. П. Погодин, В. П. Титов, С. П. Шевырев, Д. П. Ознобишин, А. М. Кубарев, князь B. Ф. Одоевский, А. С. Норов, Ф. И. Тютчев, А. Н. Муравьев, C. Д. Полторацкий, В. И. Оболенский, М. А. Максимович, Г. Шаховской, Н. В. Путята и некоторые другие: одни из членов постоянно, другие временно посещали общество, собиравшееся у меня вечером по четвергам. Здесь читались и обсуждались по законам эстетики, которая была в ходу, сочинения членов и переводы с греческого, латинского, персидского, арабского, английского, итальянского, немецкого и редко французского языка»[1].
Чуть позже — в том же 1823 году — один из членов этого кружка, В. Ф. Одоевский, организовал другое, более узкое и тайно собиравшееся Общество любомудрия, сосредоточившееся на изучении романтической философии и эстетики. Что касается раичевского кружка, то здесь, по свидетельству А. И. Кошелева, «философия, история и другие науки только украдкой, от времени до времени осмеливались подавать свой голос»[2].
Кружок прекратил свое существование в конце лета 1825 года ввиду отъезда Раича на Украину, где он прожил до августа 1826 года. Тем временем следственная комиссия по делу декабристов раскопала данные о принадлежности Раича к «злоумышленному обществу» — Союзу благоденствия. К счастью, гроза миновала его, как и других членов этой организации, не проявивших заметной политической активности после ее распада в 1821 году[3].
К 1823–1830-м годам относится большинство лирических стихотворений Раича. Он не придавал им сколько-нибудь существенного значения, хотя время от времени все же печатал их, например в изданном им совместно с Ознобишиным альманахе «Северная лира» (1827), в котором участвовали и другие члены кружка (Ф. И. Тютчев, А. Н. Муравьев, С. П. Шевырев, В. Ф. Одоевский). В этих «безделках» преобладали анакреонтические мотивы. В них, как и в стихах Ознобишина, различим слабый отзвук просветительского идеала «естественного человека» — человека, освободившегося от религиозно-аскетической морали и заявившего о своем праве на земное счастье. По-видимому, культ естественных чувств у Раича имел внутреннюю связь с идеологией руссоизма, следы которой прослеживаются на всех этапах его литературного пути, начиная с перевода «Георгик» — одного из самых известных в мировой литературе произведений, раскрывающих поэзию деревенского труда. В условиях русской жизни 20-х годов оно звучало не иначе, как апофеоз патриархальности.
Где-то подспудно в сознании Раича таилась вражда к аристократической верхушке — «искусственному» светскому обществу, которая только однажды, насколько нам известно, нашла выход в его поэзии. Это «Жалобы Сальватора Розы» — стихотворение, осуждающее надменность и бездушие вельмож с позиций бедного, простого, но чувствительного и одаренного человека. Демократический по своим истокам руссоизм поэта выражал, однако, неверие в благие перспективы цивилизации и могущество разума.
Со временем социальный пессимизм еще глубже проник в сознание Раича, порождая аскетические и христианско-идеалистические настроения, контрастировавшие с неизменно ясным, предметно-чувственным воображением поэта. В области художественного стиля это вызывало двойную ориентацию — на живописную пластику образного языка Батюшкова и на музыкальность балладного стиха Жуковского. Наглядное тому подтверждение — перевод «Освобожденного Иерусалима» Тассо, за который Раич взялся не ранее 1823 года.
В том же году первый отрывок из поэмы в сопровождении декларации переводчика («О переводе эпических поэм Южной Европы и в особенности италианских») появился в печати. Раич отказался от эквивалентной передачи итальянской октавы (эту задачу поставил спустя несколько лет Шевырев), заменив ее двенадцатистишными строфами с последовательным чередованием четырехстопных и трехстопных ямбических строк. Поскольку ритмика этих стихов выдержала блестящее испытание в поэзии Жуковского, где она как бы сроднилась с фантастическим, средневековым колоритом его баллад («Громобой», «Вадим», «Ленора» и другие), Раич решился перенести ее в свой перевод рыцарского эпоса Тассо.
Когда перевод поэмы стал известен вполне, его монотонный ритм, примененный в столь обширном произведении, вызвал наибольшее число нареканий в журнальных отзывах (в частности и Шевырева). Раича обвиняли также в пристрастии к сладкозвучию, к изысканной красивости, в неоправданных отступлениях от оригинала.
Не признав своего поражения, Раич с 1831 года приступает к переводу «Неистового Орланда» Ариосто. Перевод первых пятнадцати песен (из сорока шести итальянского оригинала), выполненный по метрической схеме «Освобожденного Иерусалима» и напечатанный тремя выпусками в 1831, 1833 и 1837 годах, встретил столь же холодный прием. Не найдя издателей, Раич принужден был забросить свой труд, доведя его до двадцать седьмой песни.
С 1827 по 1831 год Раич преподает словесность в Университетском благородном пансионе (здесь среди его учеников был Лермонтов). В дальнейшем он служит в Александровском институте и других учебных заведениях Москвы, не расставаясь с поприщем педагога до конца жизни. Доходы его, впрочем, были так незначительны, что их не хватало на содержание семьи. «Не много нужно было ему, — вспоминал М. А. Дмитриев, — при его умеренных желаниях, хотя он жил и не без нужды. Единственное излишество, которое он себе позволил в своем приюте, — это установленная на окне Эолова арфа, к унылым звукам которой любил он прислушиваться, когда в отворенное окно играл на ней ветер»[4].
О литературной ориентации Раича конца 20-х годов можно судить по материалам его журнала «Галатея», который он издавал в 1828–1830 годах[5]. Восторженное отношение к Жуковскому, апологетические оценки поэзии Веневитинова и Подолинского, активная пропаганда на страницах журнала поэзии Тютчева, Полежаева, Ф. Глинки, Шевырева, Ознобишина, внимание к молодым поэтам Д. Ю. Струйскому (Трилунному), В. И. Соколовскому и Л. А. Якубовичу — все это довольно определенно выявляет романтические симпатии издателя «Галатеи». В суждениях же его о Пушкине прослеживается та самая полемическая тенденция, которой отдали дань писатели и критики романтического направления. Оперируя критерием «массивности» мысли и чувства, Раич утверждал, что «содержание почти во всех произведениях г. Пушкина не богато»[6]. Позднее, как бы продолжая Шевырева (его критику «изящного материализма» в поэзии), Раич с неодобрением писал, что «Пушкин — поэт по преимуществу пластический, поэтому он редко отрешается от материального»[7].
Нараставшее с годами у Раича сопротивление «языческому» духу в поэзии, как видно, стало для него волнующей творческой проблемой, за которой он усматривал серьезный нравственный смысл. В этом отношении любопытна его оригинальная поэма «Арета», в которую он стремился вместить свою духовную биографию — историю превращения эпикурейца в аскета. Это обширное стихотворное повествование с авантюрным сюжетом, рассказывающее о странствиях римлянина Ареты — героя, покинувшего отечество и обратившегося из язычника в благочестивого христианина. Тема императорского Рима, как и преследования христиан, в поэме Раича соотнесена была с русской жизнью 1820–1830-х годов. Подобными же аналогиями широко пользовались поэты-декабристы. Кстати, один из эпизодов «Ареты» — не что иное как зашифрованный рассказ автора о его собственной причастности к декабристским кругам и о драматической судьбе декабристов.
Однако социальная проблематика в поэме подчинена нравственной. Речь идет о духовном упадке русского общества. В контексте поэмы язычество, эпикуреизм — это синонимы бездушия, расчетливости, эгоистической жажды наслаждения и роскоши. Этому процессу «овеществления» человека (отразившему черты буржуазного сознания) Раич противопоставляет нормы христианина: любовь к ближним, скромность, кротость и самозабвение.
В своей поэме итогов, начатой, по-видимому, в 30-е годы, Раич сделал очередной и очень запоздалый шаг в сторону сближения с романтическим миросозерцанием. Следуя за Жуковским, он уносится мечтой в потусторонний мир; вслед за любомудрами он излагает популярные в 20-х годах идеи натурфилософии Шеллинга. Но в то же время он остается учеником Батюшкова: сумрак мистического мировоззрения не затмил его ясного художественного мышления. В христианстве Раич подчеркивает его земную миссию — осветить дорогу к обетованной стране, то есть вернуть людей к природе и простоте патриархального уклада.
Работа над «Аретой» растянулась не менее чем на десятилетие, а в печати поэма появилась совсем поздно — в 1849 году. Ее философия, наивные аллегории и чудеса, ее идиллическая окраска, наконец устаревшая фактура стиха — все это в конце 40-х годов производило впечатление явного анахронизма и было безоговорочно осуждено критикой «Современника» и «Отечественных записок».
В 50-е годы Раич напечатал несколько посредственных стихотворений в журнале Погодина «Москвитянин». Очевидно, тогда же была написана им поэма религиозного содержания «Райская птичка», оставшаяся в рукописи. Умер Раич 23 октября 1855 года.
1. ВЕЧЕР В ОДЕССЕ
2. ПРОЩАЛЬНАЯ ПЕСНЬ В КРУГУ ДРУЗЕЙ («Здесь, в кругу незримых граций…»)
3. ПЕРЕКАТИ-ПОЛЕ [8]
4. ДРУЗЬЯМ («Не дивитеся, друзья…»)
5. К ЛИДЕ
Подражание К. Галлу
6. СОЛОВЬЮ
7. <ОТ ПЕРЕВОДЧИКА «ОСВОБОЖДЕННОГО ИЕРУСАЛИМА»>
8. ПЕСНЬ МИРЗЫ
(Из повести «Смерть Евы» графини Д. Салюццо-Роэро)
9. ПЕСНЬ СОЛОВЬЯ
10. ПЕСНЬ НА ПИРУШКЕ ДРУЗЕЙ («Лей нам, чашник, лей вино…»)
11. ВЕЧЕР
12. ЖАЛОБЫ САЛЬВАТОРА РОЗЫ[9]
13. ЗАВИСТЬ
14. ЖАВОРОНОК
15–17. <ИЗ ПОЭМЫ «АРЕТА»>
1. «Бородино! Бородино!..»
2. «Природа по себе мертва…»
3. «Село, село! о, как ты много…»
М. А. ДМИТРИЕВ
Биографическая справка
Михаил Александрович Дмитриев принадлежал к одному из самых древних в России дворянских родов[10]. Он родился 23 мая 1796 года в поместье деда — селе Богородском Сызранского уезда Симбирской губернии. Отец его, А. И. Дмитриев, старший брат прославленного поэта И. И. Дмитриева (1760–1837), человек не чуждый литературе, сотрудничавший в изданиях Карамзина, состоял на военной службе в чине полковника. Он умер, когда сыну его исполнилось два года. После смерти матери (в 1806 году) заботу о воспитании подростка взяли на себя дед, бабушка и тетка.
С 1806 года М. Дмитриев в Москве. Ровно год проучился он в «высшем классе» Университетского благородного пансиона, а в 1812 году был принят в студенты Московского университета и одновременно приступил к службе в архиве иностранной коллегии. Из-за войны с Францией занятия в университете фактически начались с сентября 1813 года. М. Дмитриев прилежно посещает лекции А. Ф. Мерзлякова и М. Т. Каченовского, штудирует эстетику, совершенствуется во французском и овладевает немецким и латинским языками. Художественные вкусы М. Дмитриева больше всего характеризует его увлечение Державиным, Жуковским, а также довольно популярными в те годы французскими поэтами: Делилем, Флорианом, Парни. Большое значение в своем литературном образовании сам М. Дмитриев придавал знакомству с немецкой поэзией (Клопшток, Виланд, Шиллер), в то время мало известной в России.
В январе 1814 года на заседании Общества любителей российской словесности при Московском университете был оглашен отрывок из поэмы Делиля «Сельский житель» в переводе М. Дмитриева. В следующем году он печатает в журнале «Российский музеум» (№ 12, подпись: «М. Д.») перевод басни Флориана «Новый календарь».
В 1815 году переехавший в Москву Иван Иванович Дмитриев поселил племянника в своем доме, ставшем для него своеобразной литературной академией. Через дядю М. Дмитриев познакомился с рядом видных писателей — Жуковским, Вяземским, Д. Давыдовым, А. С. Шаховским, А. Е. Измайловым, В. Л. Пушкиным и другими. С захватывающим интересом он следит за боями «Арзамаса» с «Беседой». В подражание «Арзамасу» М. Дмитриев и несколько его друзей по университету (Раич, М. А. Волков, А. Д. Курбатов и другие) в конце 20-х годов учредили «Общество любителей громкого смеха»[11]. Здесь читались пародии на сочинения литературных староверов, шутливые стихи, высмеивающие нелепые педантские замашки некоторых профессоров.
Попытка будущих декабристов Ф. А. Шаховского, М. А. Фонвизина и А. А. Муравьева превратить это безвредное общество в тайную политическую организацию окончилась неудачей: участники его оказались неподготовленными к такой цели, и в 1820 году оно прекратило свое существование.
В 1817 году М. Дмитриев, только что окончивший университет, был направлен в канцелярию управляющего коллегией иностранных дел графа К. В. Нессельроде, но через год возвращается в архив этой же коллегии и служит здесь до мая 1825 года.
В 1823–1824 годах М. Дмитриев посещает кружок Раича, поддерживая особенно тесные отношения как с самим Раичем, так и с членами этого кружка — М. П. Погодиным и А. И. Писаревым. В 1823 году Рылеев и А. Бестужев направляют ему письмо с приглашением сотрудничать в их альманахе. В результате два стихотворения М. Дмитриева («Лес» и «Сын бедный природы…») появляются в «Полярной звезде на 1824 год». В декабре 1824 года по рекомендации Рылеева М. Дмитриев был принят в петербургское Вольное общество любителей российской словесности. Однако известность ему доставили не стихи, а его полемические выступления 1824–1825 годов.
В 1824 году М. Дмитриев обрушился в «Вестнике Европы» на предисловие П. А. Вяземского к «Бахчисарайскому фонтану», посвященное пропаганде романтизма. Модное в то время слово «романтизм» в контексте этой статьи означало идейную и творческую свободу писателя и шире — национальную самобытность. О романтизме же как специфическом явлении искусства Вяземский ничего определенного не сказал[12].
М. Дмитриев с его трезвым и систематизированным умом тотчас нащупал уязвимость суждений Вяземского о романтизме — их слабую прикрепленность к литературным фактам, что и продемонстрировал в своей статье. Полемика приняла ожесточенный характер и перешла за пределы журнальной трибуны. Противники осыпали друг друга оскорбительными эпиграммами. Наконец Вяземский, которому эта перепалка надоела, «возил показывать эпиграммы М. Дмитриева дяде его Ив<ану> Ив<анови>чу, а свои от него скрывал, и дядя ужасно рассердился на племянника, так что даже перестал принимать его»[13], — рассказывал М. Н. Лонгинов. Сообщение это довольно правдоподобно, если учесть, что холодность и отчуждение, еще раньше вкравшиеся в отношения между родственниками, вынудили М. Дмитриева оставить дом дядюшки. «В свойстве и средствах добра, — вспоминал М. Дмитриев, — мы никогда с ним не сходились: я имел всегда в виду самого человека и свойства его потребностей, а для него добро и счастие заключались в людском почете и в приличных декорациях, которыми должно обставить сцену жизни».
В следующем 1825 году М. Дмитриев зажег пламя шумной полемической войны, поводом к которой послужили публикация отрывка из «Горя от ума» и восторженный отзыв о нем Н. А. Полевого. М. Дмитриев решительно осудил план комедии и характер главного героя. Приговор этот был отменен всей последующей жизнью пьесы Грибоедова. Однако дмитриевская статья, о которой принято говорить пренебрежительно — только как о факте литературного рутинерства, заслуживает более серьезного отношения: это было продуманное и не лишенное аргументации мнение.
«М. Дмитриев, — писал А. И. Кошелев, — был самый обильный и известный в свое время классик, последний и самый твердый устой упадавшего классицизма»[14]. На самом деле «классицизм» М. Дмитриева заключался в традиционализме и нормативности его мышления, весьма, впрочем, далеких от литературной косности. М. Дмитриев был способен оценить Жуковского и Пушкина, Гете и Шиллера, а позднее Гейне. Он изучал Шеллинга и Окена и умел многое почерпнуть из их сочинений для себя. Что касается Дмитриева-поэта, то он не питал архаических симпатий и во многих случаях отступал от традиционных форм. Когда в 1830 году стихотворения М. Дмитриева вышли отдельным изданием, давний его антагонист Н. А. Полевой вынужден был признать, что в некоторых стихотворениях заметен переход к «полуромантизму». Переход этот в меньшей степени отразился на «механизме стиха», фактура которого, как справедливо отметил Полевой, возвращала читателя к недавно пройденному этапу русской поэзии: «Форма, лад стихов у него старые —
Как поэт М. Дмитриев никогда не пользовался успехом у современников. По-видимому, больший интерес возбуждали ходившие в рукописи его сатиры — «талантливые пародии», по отзыву Гоголя, «где желчь Ювенала соединяется с каким-то особенным славянским добродушием»[16]. Сам М. Дмитриев не обольщался насчет своих способностей и как-то признался, что у него «нет сильного воображения, той творческой фантазии, которая составляет сущность поэзии»[17].Тем не менее он имел слабость не только написать, но и напечатать массу плохих стихов, в которых потонули и бесспорно удачные вещи — оригинальные по мысли или энергии выражения. Недоброжелатели поэта язвительно острили на его счет. Вяземский окрестил его «Лжедмитриевым» — как недостойного преемника дяди, а С. А. Соболевский в издевательской эпиграмме-эпитафии заклеймил стихами:
Репутация бездарного и кичливого стихотворца была окончательно закреплена за ним Белинским. В основном такой она сохранилась до наших дней.
В 1842 году М. Дмитриев напечатал резкое стихотворение «Безымянному критику», написанное в ответ на статью Белинского «Русская литература в 1841 году», где о Ломоносове, Державине и Карамзине говорилось как о безнадежно устаревших писателях. М. Дмитриев усмотрел в этом злонамеренную попытку очернить дворянскую культуру, посеять вражду между старым и новым поколением. В стихотворении он прямо обвинил Белинского в антипатриотизме. Этот неблаговидный поступок (адресат стихотворения был достаточно прозрачным) дал критику право печатно обвинить М. Дмитриева в сочинении рифмованного доноса.
В борьбе со сторонниками европеизации русской жизни М. Дмитриев примкнул к кругу «Москвитянина», ставшего трибуной славянофилов как официального, так и оппозиционного направления. С момента возникновения этого органа в 1841 году и до его прекращения в 1855 году М. Дмитриев был ревностным вкладчиком журнала, снабжая его стихами и прозой (статьями и рецензиями).
Будучи в стане славянофилов, М. Дмитриев не разделял фанатической увлеченности вождей этой «партии» и, как всегда, отличался независимостью взглядов. Так, например, он написал ответ на нашумевшее стихотворение К. С. Аксакова «Петру». Оспаривая утверждение его автора о том, что реформы Петра I нарушили самобытное развитие страны, привили чуждые народу формы европейского быта и образованности, М. Дмитриев всю вину за антинародную, антинациональную политику русского правительства возлагал на преемников царя-преобразователя, которые «отреклися от добра» и «прикрылися лукаво великим именем Петра».
В поэзии М. Дмитриева тех лет близость к славянофилам более всего сказалась в идеализации патриархальных нравов. Антитеза поэтической старины и корыстной, эгоистической современности определяет пафос многих его стихотворений (например, весь обширный цикл «Московских элегий», изданный отдельно в 1858 году). М. Дмитриев скептически взирал на борьбу левых сил страны за свободу личности и демократизацию общественных отношений в России. Он предсказывал, что это неизбежно приведет к распаду кровных, семейственных, а, стало быть, и прочих человеческих связей, что означало для него закат личности. Теме увядания и духовного оскудения эмансипированного поколения посвящено стихотворение М. Дмитриева «Жаль мне вас, младые девы…», перекликающееся со скептическими прогнозами «Последнего поэта» Баратынского.
Бытующее и поныне представление о М. Дмитриеве как идеологе крайней реакции и певце самодержавия нуждается в уточнении. В действительности следует говорить о консерватизме его взглядов, причем консерватизме оппозиционного свойства. Свидетельство тому — поздние подцензурные стихотворения М. Дмитриева вроде «Подводного города», «Как пернатые рассвета…», нелегального «Ответа Аксакову». Столь же показательны и суждения поэта о русском правительстве, которые мы находим в его конспиративных заметках. «Везде правительство, — сказано в одной из них, — установлено для народа, а у нас весь народ живет для правительства. Это такое уродство, какого не представляет история… Одно правительство имеет слово, одна казна владыка, одна казна вольна придумать себе, что к лучшему, и совершать беспрепятственно, хотя бы в ущерб интересам и частным и народным». За «казну», продолжает он, понимая под этим словом самодержавно-бюрократический штат империи, «стоит власть и сила; за частного человека никто… Казна не признает никакой истины; для нее истина только то, что ей самой полезно и выгодно. И потому истина в России не существует»[19].
Любопытно, что строки эти писал человек, многие годы занимавший видное положение в «казне», носивший звание камергера. Начав со скромной должности надворного судьи в 1826 году, М. Дмитриев в 1839 году дослужился до обер-прокурора московского отделения Сената. Но чиновничья карьера не принесла М. Дмитриеву морального удовлетворения. Еще в 1830 году желание более осмысленной жизни побудило его вступить в масонское общество. Казенная служба, писал он позднее, «делает человека пустым дельцом, ничтожным формалистом, равнодушным интриганом и эгоистом», тогда как «отечество требует живых людей, а не бюрократов»[20].
С 1843 года М. Дмитриев заведовал делами общего собрания московских департаментов Сената. В марте 1847 года он был уволен по распоряжению министра юстиции графа В. Н. Панина, раздраженного строптивостью своего подчиненного. Потеряв службу, поэт уединяется в своем Богородском, время от времени наведываясь в Москву.
С конца 40-х годов писательская плодовитость М. Дмитриева нарастает. Он пишет много новых стихотворений, много переводит (особенно из Горация), публикует монографию о поэте карамзинской эпохи И. М. Долгорукове (отдельное издание в 1863 году), книгу «Мелочи из запаса моей памяти» (1854). За год до смерти поэта, скончавшегося 5 сентября 1866 года, из печати вышло двухтомное собрание его стихотворений.
18. ПРЕДЧУВСТВИЯ ЛЮБВИ
19. РАВНОДУШИЕ
20. ВЕСНА
21. К НЕПРАВЕДНЫМ СУДИЯМ
22. ПЕСНЯ («Сын бедный природы…»)
23. <ЭПИГРАММА НА П. А. ВЯЗЕМСКОГО> («Князь Вяземский жало…»)
24. <ЭПИГРАММА НА П. А. ВЯЗЕМСКОГО И А. С. ГРИБОЕДОВА>
25. <ЭПИГРАММА НА А. С. ГРИБОЕДОВА> («Хотя из гордости брось перья…»)
26. <ЭПИГРАММА НА В. Ф. ОДОЕВСКОГО>
27. ДВЕ ФЕИ
28. ТАЙНА ЭПИГРАММЫ
29. ЭПИТАФИЯ КОМУ УГОДНО
30. ЛЕТО В СТОЛИЦЕ
31. ЖАЛЬ МНЕ ВАС
32. ПОТОК
33. СЕВЕР
34. ОРЕЛ
35. ЯЗЫК ПОЭЗИИ
36. ОТВЕТ АКСАКОВУ НА СТИХОТВОРЕНИЕ «ПЕТР ВЕЛИКИЙ»
37. ПОДВОДНЫЙ ГОРОД
Идиллия
38. КАК ПЕРНАТЫЕ РАССВЕТА…
39. «Сад снегом занесло: метелица и вьюга!..»
40. МОНОМАХИ
41. <ЭПИГРАММА НА И. С. АКСАКОВА>
Д. П. ОЗНОБИШИН
Биографическая справка
Дмитрий Петрович Ознобишин родился в 1804 году в наследственном поместье отца — селе Троицком Карсунского уезда Симбирской губернии. Владелец его был отпрыском старинной дворянской фамилии, известной с XIV века. В бытность свою в Астрахани, где П. Н. Ознобишин служил директором банка, он женился на дочери богатого грека И. А. Варваци, оказавшего важные услуги русскому флоту в Чесменском сражении и осыпанного милостями Екатерины II.
Еще в детском возрасте Дмитрий Ознобишин лишился обоих родителей. Престарелый дед взял осиротевшего внука в Петербург, но передоверил его воспитание своему родственнику А. В. Казадаеву.
В 1819 году Ознобишина увезли в Москву и поместили в Университетский благородный пансион. Так же, как это было с С. П. Шевыревым, В. Ф. Одоевским, В. П. Титовым и другими питомцами пансиона, его литературная биография началась в стенах этого учебного заведения, где авторитет «изящной словесности» был исключительно велик.
В 1820 году в пансионском альманахе «Каллиопа» шестнадцатилетний Ознобишин поместил перевод французского стихотворения «Трубадур», а в следующем году в «Вестнике Европы» (№ 4) появилось и его оригинальное стихотворение «Старец». В апреле 1823 года он закончил пансион, а в августе 1824 года занял должность цензора французских повременных изданий в московском почтамте.
В ранних стихотворениях, опубликованных в 1820–1822 годах, Ознобишин выступает как откровенный подражатель Жуковского («Т<итов>у», «Молитва мореплавателей», «Ручей»). Однако очень скоро в развитии молодого поэта совершается заметный поворот. Основную часть того, что он печатает в 1825–1828 годах, составили переводы. Впрочем, эти чужие стихи в несравненно большей степени соответствовали характеру его дарования, нежели самые ранние оригинальные опыты. Вслед за Батюшковым и молодым Пушкиным он осваивает стиль изящной эротической лирики, учится у известных французских мастеров этого жанра, в особенности у Парии, переводит стихи из древнегреческой антологии. Эпикурейские мотивы сближают все эти стихотворения с лирикой Раича.
К кружку Раича Ознобишин присоединился уже в 1823 году, приняв на себя обязанности секретаря[24]. В 1827 году оба поэта, как бы в провозглашение своего творческого союза и некоторой автономии по отношению к кругу «Московского вестника», где соединились любомудры, издают альманах «Северная лира», наполнив его преимущественно собственными произведениями и переводами.
В статье «Отрывок из сочинения об искусствах», отразившей, надо полагать, и мнения других членов раичевского кружка, Ознобишин приводит поэтические тексты своих друзей и, между прочим, сочувственно цитирует строки еще не бывшего в печати стихотворения Тютчева: «Нет веры к вымыслам чудесным, Рассудок всё опустошил…»[25]. Засилье интеллекта, аналитического мышления, по мнению Ознобишина, — болезнь современного ему поколения, способная убить в человеке радость бытия, самый инстинкт жизни. Этой теме он посвятил стихотворение «Тайна пророка», напечатанное в 1828 году. В поэзии самого Ознобишина элементы «рефлексии», анализа присутствуют в минимальной дозе. Тяготение к наивности, простоте художественного созерцания, быть может, наиболее заметная черта его дарования. Этим в значительной мере объясняется его увлечение поэзией «младенчествующих» народов, пленительной свежестью и неподдельной искренностью их образного языка. Кроме древнегреческой антологии — несколько переводов из нее он в 1830 году напечатал в виде связного цикла под названием «Гинекион» — большое место в творчестве Ознобишина заняли экскурсы в поэзию и поэтический мир народов Востока. В этих увлечениях его горячо поддерживал Раич, доказывавший необходимость «перенести к нам поэзию Востока» и тем довершить
В середине 20-х годов Ознобишин приступает к систематическому изучению восточных языков (персидского, арабского, санскрита). В 1826 году в «Сыне отечества» появляются статьи: «О духе поэзии восточных народов» и «Изображение санскритской литературы» — свидетельство основательной эрудиции Ознобишина в области современной ориенталистики[27]. Тогда же он начинает публиковать свои переводы (прозы и стихов) персидских и арабских классиков. В это же время Ознобишин перевел с санскрита эпизод из поэмы Виазы «Брама-пурана», который предназначался для рылеевского альманаха «Звездочка», не вышедшего в свет[28].
Восточный колорит и специфическая образность оригиналов в переводах Ознобишина, как правило очень вольных, слабо ощутимы. Более густо ориентальные краски нанесены в ряде оригинальных стихотворений поэта конца 20-х и в 30-е годы («Гангес», «Мохаммет», «Продавец невольниц», «Селам, или Язык цветов», «Вазантазена» и других). Из огромного и богатого мира восточной поэзии Ознобишин почерпнул немногое — главным образом то, что напоминало традиционную анакреонтику и идиллические описания природы.
Конец 20-х годов выводит Ознобишина на более плодотворный путь развития. Поэт достигает значительного разнообразия мотивов, локальных красок — как в переводах, так и в оригинальных стихах. Помимо восточных и античных поэтов, Ознобишин переводит Байрона и Т. Мура[29], Гюго и Беранже, шведских поэтов, пишет стихи, навеянные Библией, скандинавской мифологией, итальянской поэзией, отечественным фольклором. Он предлагает интересные ритмические эксперименты («Водяной», «Фолетто»[30]). Но самое главное, из-под пера его выходят оригинальные стихи, отразившие конфликты и противоречия жизни, стихи, рассказывающие о размолвках и разлуках, о печали одинокого человека, наконец, стихи, рисующие картины тревожной и бурной природы. Идиллическая однотонная гармония в лирике Ознобишина явно перерастала в гармонию контрастов. Показательным в этом отношении было широкое вторжение в творчество поэта темы смерти. Мир его поэзии — мир природы и «естественного человека» — тем самым более полно раскрывал свою идею: жизнь была показана теперь как органический процесс цветения, увядания и уничтожения. Прямо или косвенно с этой темой связаны многие, в том числе лучшие его стихотворения 30-х годов, такие, как «Стень», «Аттила», «Фивский царь», «Битва в дубраве».
В 30-е годы творчество Ознобишина по-прежнему осталось отъединенным от социальных проблем современности. Впрочем, изоляция эта отнюдь не смыкалась с романтическим отчуждением от действительности, порождавшим разочарование и настроение безысходности. Напротив, пафос лирики Ознобишина — в утверждении положительных начал жизни, очищенных однако от наслоений цивилизации. Как ни условен и ни тесен мир такой поэзии, нельзя не отдать должное его цельности, покоящейся на удивительно теплом и ровном отношении к человеку. Оно исключало какое бы то ни было стремление развенчать его, даже там, где, казалось бы, осуждение со стороны автора неизбежно (ср. «Аттилу» и «Битву в дубраве»). Такого рода гуманизм предполагал и определенный творческий принцип: человек в стихах поэта — более объект неизменно сочувственного созерцания, нежели выражающий себя субъект. Не случайно лирическое «я» — весьма редкий «персонаж» его стихов.
Ознобишин вел довольно непоседливый образ жизни. Уже в октябре 1828 года он берет увольнение от службы, обосновывается в своем Троицком, но часто и подолгу отлучается из него, наезжая в Симбирск, Казань, Чебоксары, Смоленск, Москву, Петербург, Кавказские минеральные воды. Человек материально независимый, он исколесил также многие иноземные края. Странствующий поэт и полиглот — таким запечатлен облик Ознобишина в дружеском послании к нему H. М. Языкова (1834). Кроме трех восточных языков, он знал древнегреческий, латинский, немецкий, французский, итальянский, испанский, шведский. В какой-то мере владел он и языками народностей Поволжья — по некоторым данным, татарским, чувашским и мордовским.
Стоит отметить, что Ознобишин был усердным помощником П. В. Киреевского в собирании памятников русского народного творчества. Его ценная коллекция, опубликованная целиком лишь в недавнее время[31], свидетельствует о плодотворности его работы в качестве фольклориста.
Служебную и общественную биографию поэта более позднего времени характеризуют следующие факты: с июня 1833 года он состоял почетным попечителем Карсунского уездного училища, а с апреля 1838-го по апрель 1841-го и с мая 1844-го по июнь 1847-го — почетным попечителем Симбирской гимназии. В пореформенное время Ознобишин заявляет о себе как типичный деятель либерального толка. Он интересуется земскими делами губернии, состоит членом Симбирского губернского статистического комитета (с 1864 года) и членом «особого присутствия» по крестьянским делам, членом «училищного совета» и т. д. Одновременно он публикует статьи по вопросам землепользования, кустарной промышленности, краеведения, этнографии, народного образования, выступает с сочувственным отзывом о стихах А. К. Толстого и т. д.
С конца 20-х и до середины 40-х годов имя Ознобишина часто мелькало на страницах русской периодики (особенно в «Московском вестнике», «Галатее», «Телескопе», «Молве», «Московском наблюдателе», «Отечественных записках», «Москвитянине») и многочисленных альманахах. Журналы охотно печатали его стихи, привлекавшие задушевностью, мелодичностью, а порой и артистизмом исполнения. Чуждый авторского самолюбия, Ознобишин ни разу не решился собрать лучшие образцы своей лирики и издать их отдельным сборником. Судить о его творческом облике было затруднительно, и Ознобишин так и остался поэтом без определенной репутации.
В 50–70-е годы Ознобишин по-прежнему довольно много переводил — теперь уже только западноевропейских поэтов (Гейне, И. Тегнера, Лонгфелло, Бульвера-Литтона и других). В списке его переводов появляются пьесы (Кальдерона, И. Лука, Скриба, Мальвиля и других). Между тем литературный путь его как оригинального поэта в сущности завершился в середине 40-х годов. Немногие поздние стихотворения, опубликованные в 50–70-е годы — среди них были и совсем неудавшиеся Ознобишину стихи на злобу дня, — ничем не обогатили его творчество. Умер поэт 2 августа 1877 года в Кисловодске.
42. ЕЛЕОНОРЕ
(Из Парни)
43. ВЕНОК
44. МИГ ВОСТОРГА
45. ОДА ГАФИЦА
Из книги «Даль» его дивана
46. К N. («Страдалец произвольной муки…»)
47. К N. N.(«Зачем на краткое мгновенье…»)
48. ТАЙНА ПРОРОКА
49. УПРЕК
50. ПОДРАЖАТЕЛИ
51. ВОДЯНОЙ ДУХ
52–57. <ИЗ ЦИКЛА «ГИНЕКИОН»>
1. КСАНФА
2. НИКАРЕТА
3. ХАРИТА
4. ЛИСИДИКА
5. ДИОКЛЕЯ
6. АНТИГОНА
58. РЕВНИВЫЙ ДЕМОН
59. <ИЗ КНИГИ «СЕЛАМ, ИЛИ ЯЗЫК ЦВЕТОВ»> («Теперь красавицы девицы…»)
60. ПРОСТИ
61. ДУМА
62. ПЯТНАДЦАТЬ ЛЕТ
63. ПРОДАВЕЦ НЕВОЛЬНИЦ
64. СТЕНЬ
…je ne vois pas pourquoi la nature a placé ces sujets du monde invisible, d’une façon si hostile vis-à-vis de nous, que nous ne puissions ressentir leur approche sans une terreur extrême.
65. ВОСПОМИНАНИЕ
66. ПЛОВЕЦ
67. ВАЗАНТАЗЕНА
68. ФИВСКИЙ ЦАРЬ
69. СЕВЕРНЫЙ ПЕВЕЦ
(С. П. Ш<евыреву>)
70. АТТИЛА
71. САЛЬВАТОР РОЗА
72. Н. М. ЯЗЫКОВУ («В былые дни, поклонник Феба…»)
73. АНТИАСТРОНОМ
74. ОКА
75. ЧУДНАЯ БАНДУРА
76. БИТВА В ДУБРАВЕ
77. РЫБАКИ
78. ВЕСЕННЯЯ ГРУСТЬ
79. ПЯТИГОРСК
80. ГОНДОЛЬЕР
(Венецианская баркарола)
81. ДВЕ МОГИЛЫ
82. 21 ИЮНЯ
А. Н. МУРАВЬЕВ
Биографическая справка
Андрей Николаевич Муравьев был четвертым сыном генерал-майора H. Н. Муравьева. Он родился 30 апреля 1806 года в Москве. В 1809 году семья лишилась матери, и ребенок был вверен попечению петербургских родственников. Девятилетним мальчиком он вернулся домой в Москву, где его отец возглавлял «школу колонновожатых», готовившую штабных офицеров. «В четырнадцать лет, — вспоминал Андрей Муравьев, — я имел наставником доброго и почтенного Раича… Он совершенно образовал меня и кончил мое домашнее воспитание. Он вселил в меня всю склонность к литературе»[38].
В 1823 году, когда общекультурное образование юноши было признано достаточным, он был зачислен юнкером в егерский полк, а спустя полгода переведен в драгунский полк и произведен в чин прапорщика.
1823–1826 годы по долгу службы Муравьев проводит на Украине (в Тульчине, под Киевом, в Одессе), в Молдавии. Пребывание в Крыму в августе 1825 года, рассказывал он, «совершенно развило мою страсть к поэзии, которую с тех пор избрал своею целью»[39].
В этой поездке Муравьеву посчастливилось познакомиться с Грибоедовым и беседовать с ним на литературные темы.
Выхлопотав продолжительный отпуск, Муравьев осенью 1826 года появляется в Москве. Зимой 1826–1827 года он часто посещает салон Зинаиды Волконской, где встречается с Пушкиным, Вяземским, Баратынским и многими другими как известными, так и начинающими поэтами и литераторами. В 1827 году в альманахе Раича и Ознобишина «Северная лира» появилось несколько стихотворений Муравьева. В рецензии на эту книгу П. А. Вяземский отметил дебют молодого поэта, «в первый раз хвляющегося на сцене», чьи стихи «исполнены надежд, из коих некоторые уже сбылись»[40].
Почти теми же словами выразил свое приветствие Муравьеву и Пушкин в неопубликованной рецензии на «Северную лиру», предназначавшейся для «Московского вестника».
Судя по воспоминаниям самого Муравьева, Пушкин «заставлял» его читать стихи, и «ему были приятны некоторые строфы из моего описания Бакчисарая, оттого что сам воспел этот чудный фонтан…»[41]
В 1827 году Муравьев издал сборник своих стихотворений под заглавием «Таврида». Первым откликнулся на него «Московский телеграф», поместивший обстоятельную рецензию Е. А. Баратынского. «„Таврида“ писана небрежно, но не вяло, — говорилось там. — Неточные ее описания иногда ярки, и необработанные стихи иногда дышат каким-то беспокойством, похожим на вдохновение». Но «богатому жаром и красками» Муравьеву, резюмировал Баратынский, «недостает обдуманности и слога, следственно — очень многого… Что касается до слога, надобно помнить, что мы для того пишем, чтобы передавать друг другу свои мысли; если мы выражаемся неточно, нас понимают ошибочно или вовсе не понимают: для чего ж писать?»[42].
Выбором такой темы, как Таврида, Муравьев невольно вступил в творческое состязание с Пушкиным. «Я не только не старался ловить его мысли, но даже во всем избегал подражать ему»[43], — уверял Муравьев, оспаривая мнение Баратынского, будто его крымские стихотворения не что иное, как «риторическое распространение» двух известных стихов из «Бахчисарайского фонтана».
В самом деле, Муравьеву нельзя отказать в оригинальности его крымских стихов, хотя и довольно странной оригинальности. Если в «Бахчисарайском фонтане» и своей лирике Пушкин показал Тавриду в ее объективно-исторических связях с мусульманским Востоком и эллинизмом, то Муравьев преломил свои впечатления от этой страны сквозь призму… Оссиана, в котором нашел родственную поэтическую стихию — целый художественный мир с его северным туманным колоритом и подчеркнуто безыскусственным суровым лиризмом. He аттическое ясное небо, не роскошь восточной неги, а сумерки и луна — едва ли не самые устойчивые признаки крымских ландшафтов Муравьева. Сам он не скрывал того, что замысел этого цикла стихотворений непосредственно восходит к Оссиану. «Никто не действовал столь сильно на мое воображение, как мрачный певец Шотландии», — писал он. И далее: «Однажды я нечаянно перевел две песни Оссиана четырехстопными ямбами, — я прежде никогда не писал рифмами, и это побудило меня продолжать. Таким образом, я постепенно описал всю
Двусмысленный отзыв Баратынского Муравьев расценил как «-жестокий удар при самом начале литературного поприща»[45]. Но твердая вера в свое призвание пока не оставляет его.
Унаследовав от Раича интерес к итальянской средневековой поэзии, Муравьев в 1826–1827 годах погружается в творчество Данте и Тассо, изучая их произведения на языке оригинала.
В холодности публики и неприязни родственников к своим литературным занятиям он готов увидеть что-то похожее на «гонение», которому подвергались в свое время Данте и Тассо. Под влиянием этих настроений он задумывает трагедию «Жизнь Тассо, или Судьба поэта», но из-под пера его выходит всего лишь небольшая, навеянная теми же мыслями драматическая сцена «Смерть Данта».
В течение 1826–1829 годов десятки замыслов — один другого грандиозней — наперебой возникали в голове Муравьева. Так, например, он решился «окончить» творения Мильтона («Потерянный рай») и Клопштока («Мессиада») столь же монументальной поэмой «Потоп» — на известный библейский сюжет. Весной 1827 года, знакомя В. А. Муханова с содержанием второй песни «Потопа» (первая, была закончена годом ранее), Муравьев сообщал, что она отличается «характерами зверскими, дикими» и что «ужас есть главная страсть сей песни»[46].
Подавляя личную обиду на Пушкина, жестоко осмеявшего его в своей эпиграмме[47], Муравьев в письме к Погодину от 27 ноября 1827 года с восторгом отзывается об отрывке из пушкинского «Вадима»[48]. Поэма на сюжет древнерусской исторической легенды не случайно взволновала его, ибо эпоха раннего средневековья — «века рыцарства» с их кровавыми распрями, жестокостью и христианским подвижничеством — представлялась ему самым поэтическим периодом в истории России. Он записывает названия будущих трагедий: «Святополк», «Василько», «Андрей Боголюбский», «Сеча на Калке», «Марфа Посадница», «Федор Рязанский», «если он не кончен бессмертным и несчастным Грибоедовым: он мне рассказал его план в Крыму»[49], — добавляет Муравьев, говоря о последнем замысле. Примечательно, что его драматические сочинения, так же как и лирические стихотворения, тяготели к циклизации. Из всего этого громадного цикла, для которого уже было придумано название — «Россия», закончены были только три пьесы: «Михаил Тверской» и «Георгий Московский», составившие вместе драматическую дилогию «Князья Тверские в Златой Орде» (1828–1829)[50], а также написанная еще в 1826 году в Тульчине драма «Падение Перуна» (или «Владимир»).
В 1827 году Муравьев усердно трудился над трагедией «Битва при Тивериаде», посвященной теме падения Иерусалима и изгнания крестоносцев из Палестины.
Как утверждал много лет спустя А. В. Никитенко, достоинство трагедии Муравьева в том, что она раскрыла «роковую ошибку основателей Иерусалимского королевства, состоящую в перенесении в Палестину господствовавшего в Европе феодального порядка вещей… С ним возникли в стране и постоянно свирепствовали раздоры и взаимная вражда баронов и князей, погубившие наконец, несмотря на рыцарские доблести и мужество их, дело, стоившее толиких жертв»[51].
Та же мысль о необходимости неограниченного единовластия как условия национального благоденствия и мощи присутствует и в трагедиях Муравьева на темы отечественной истории. Здесь, как и в своих итальянских экскурсах, связанных с темой драматической судьбы гения, Муравьев предвосхищал Кукольника.
«Беспокойство, похожее на вдохновение» — это возбужденное состояние духа, в котором он находился, — скорее шло от лихорадочной жажды самоутверждения и чересчур пылкого влечения к необычному и яркому жизненному пути, нежели от чистой любви к поэзии. Любопытно, что «Битва при Тивериаде» явилась своего рода заявкой на последующую, если и не яркую, то во всяком случае необычную, роль Муравьева в русском обществе.
В декабре 1829 года Муравьев отправляется в длительное путешествие к «святым местам» — в Палестину и Египет. Паломничество это сразу же получило шумный общественный резонанс, — вероятно, оно могло быть истолковано как символический жест, намекавший на религиозную миссию России на Ближнем Востоке.
Еще во время русско-турецкой войны Муравьев в качестве дипломатического чиновника (в 1827 году он распростился с военным мундиром) находился при штабе командующего европейским фронтом И. И. Дибича. По случаю победы и захвата вершины Эмине-даг (на Балканах) он написал стихи, в которых умело польстил фельдмаршалу[52]. По просьбе автора Дибич снесся с царем и выхлопотал Муравьеву разрешение и средства на поездку.
Вернувшись из полугодового странствия уже известным человеком, он поселился в Петербурге и здесь в 1832 году выпустил написанную им книгу «Путешествие ко святым местам в 1830 году», имевшую значительный успех. В том же году на сцене Александрийского театра «с царской роскошью», по выражению обозревателя «Северной пчелы» (20 октября), была поставлена «Битва при Тивериаде». Пышное оформление спектакля не спасло пьесы от провала. «Она более драматическая поэма, нежели трагедия»[53], — писал Муравьев Жуковскому, объясняя ее неуспех на сцене. Несмотря на поощрения Жуковского и Пушкина[54], Муравьев, сполна вкусивший горечь поражения и вызванных им насмешек, вовсе отказывается от поэтического поприща.
С этого времени его литературные занятия получают совершенно другую направленность — церковно-религиозную. Муравьев становится религиозным публицистом, историком православной церкви. Он сближается с иерархами русской церкви, особенно с московским митрополитом Филаретом, служит в Святейшем синоде — за «обер-прокурорским столом» (1833–1842), в азиатском департаменте (1831–1832, 1842–1866), уверенно повышаясь в чинах.
С начала 30-х годов резко обрисовались наиболее неприятные черты в характере Муравьева: безмерное тщеславие, властность, педантизм, искательство.
Выставляя себя строгим поборником православия, Муравьев отличался также и в роли блюстителя церковного благочестия. «Я не раз имел случай видеть, — рассказывал современник, — какой страх он наводил на священнослужителей, провинившихся в каком-нибудь отступлении от порядка службы. Они знали, что все замеченное им будет неминуемо доведено до сведения их начальства и что оно не останется без возмездия»[55]. О недоброй славе Муравьева в широких кругах общества выразительно говорят его прозвища: фискал, ханжа, святоша, Андрей Незваный, светский архиерей.
Едкая характеристика Муравьева содержится в дневниках А. В. Никитенко и Ф. В. Чижова[56] и в блестящем очерке H. С. Лескова «Синодальные персоны»[57]. В письме к В. П. Боткину от 13 июня 1840 года Белинский с удовлетворением сообщает строки стихотворного памфлета на Муравьева, сочиненного Л. А. Якубовичем[58].
Предавшись «духовному направлению», Муравьев отнюдь не чуждался рассеянной, мирской жизни. В великосветских гостиных он обыкновенно появлялся в черном жилете, с четками на левой руке, изумляя собравшихся своим колоссальным ростом.
В 1866 году, выйдя в отставку, Муравьев окончательно поселился в Киеве. Здесь он прожил до самой смерти (18 августа 1874 года).
83. ТАВРИДА
84. ЯЛТА
85. РУСАЛКИ
86. ГАЛЛ
Breaker of echoing shields.[59]
87. АРФА
88. СТИХИИ
I had a dream, that was not all a dream.
89. ПРОМЕТЕЙ
Е caddi corne corpo morte cade.
90. ПЕВЕЦ И ОЛЬГА
К З. А. В<олконск>ой
91. ХОРЫ ПЕРУНУ
Жрец, юноши и девы
92. <НАДПИСЬ НА СТАТУЕ АПОЛЛОНА>
93. <ПЕСНЬ ДЕРВИША ИЗ ДРАМЫ «БИТВА ПРИ ТИВЕРИАДЕ, ИЛИ ПАДЕНИЕ КРЕСТОНОСЦЕВ В ПАЛЕСТИНЕ»>
94. СМЕРТЬ ДАНТА
(Дант, изгнанный из отечества, скитаясь по всей Италии, нашел себе наконец последнее убежище во владениях герцога Равенны, которого дочь, прелестную Франческу, убитую ревнивым мужем, столь трогательно описал в V песни своего «Ада». Многие стихи, вложенные здесь в уста Данта, почерпнуты из его великолепной поэмы, в которой отражается весь характер певца, закаленный ужасами средних веков, но вместе с тем растворенный нежностию самых утонченных чувств.)
Действие в Равенне, в чертогах владетеля Гвида да Полента. Дант (умирающий на ложе), Полента.
С. П. ШЕВЫРЕВ
Биографическая справка
В литературной деятельности Шевырева различаются два неравных по значению и протяженности периода. Первый охватывает 20-е годы и самое начало 30-х, второй — все остальные годы его жизни, то есть целых три десятилетия. Этот последний период, когда Шевырев проявил себя как писатель воинствующе официозного направления, заслонил в памяти современников облик молодого Шевырева — даровитого и оригинального лирика, превосходно эрудированного критика, к литературным выступлениям которого с интересом присматривались такие люди, как П. А. Вяземский, Жуковский, наконец Пушкин и Гоголь. Тщательное изучение раннего этапа литературной деятельности Шевырева[63] доказало необходимость восполнить историю нашей поэзии 20-х годов рядом забытых, но весьма существенных фактов.
Степан Петрович Шевырев родился 18 октября 1806 года в Саратове, где его отец долгое время исполнял обязанности дворянского губернского предводителя. Там же прошли в основном и детские годы Шевырева. В 1818 году, получив основательное домашнее образование, он был помещен в Московский университетский Благородный пансион.
Уже с 1820 года начались регулярные выступления Шевырева в печати — сначала на страницах пансионских изданий (именно здесь в сборнике «Каллиопа» появилось первое из опубликованных его стихотворений — «К друзьям»), затем в московских журналах и альманахах. С 1822 года Шевырев почти еженедельно посещает кружок Раича. Окончив пансион в сентябре 1822 года, Шевырев в декабре 1823 года устраивается в московский архив коллегии иностранных дел. Служба в архиве сблизила несколько молодых людей, вскоре составивших так называемое Общество любомудрия. «Немецкая философия, особенно Шеллингова, сочинения немецких эстетиков и критиков, произведения немецкой словесности принадлежали к числу любимых его занятий», — рассказывал о себе впоследствии Шевырев в автобиографии[64]. Теми же философскими и литературными интересами жили и другие любомудры — прежде всего Д. В. Веневитинов, В. Ф. Одоевский, А. С. Хомяков, братья П. В. и И. В. Киреевские, Н. А. Мельгунов, H. М. Рожалин, В. П. Титов и другие.
После известия о декабрьском восстании келейные заседания кружка были прекращены. Однако почти все его участники поддерживали тесные отношения, а главное — соединяли свои усилия в общих литературных предприятиях. Важнейшим из них был журнал «Московский вестник». В заведование Шевырева вскоре поступил критический отдел журнала. Богатая теоретическая оснащенность и завидная осведомленность в секретах художественного мастерства способствовали известности молодого критика.
В 1827 году Шевырев напечатал свой перевод «междудействия» из второй части «Фауста» Гете и одновременно разбор этой символической сцены. Через проживавшего в Москве немца Н. Борхарда статья была отослана в Веймар к Гете, который в мае 1828 года отозвался на нее любезным письмом с изъявлением похвалы русскому критику за его проницательный анализ.
Как поэт Шевырев стал выдвигаться еще раньше. В январе 1826 года Баратынский в письме к Пушкину рекомендует его вниманию шевыревскую оду «Я есмь», удивляясь даровитости и юности автора. В том же 1826 году состоялось знакомство Шевырева с Пушкиным, закрепившееся затем их частыми встречами в Москве и общим литературным делом — сотрудничеством в «Московском вестнике».
Поприще критика нисколько не мешало Шевыреву отдаваться поэзии. Напротив, с 1827 года его поэтическое дарование заметно выросло. Редкий номер «Московского вестника» выходил без стихов Шевырева, как оригинальных, так и переводных — в основном из Шиллера. В 1826 году Шевырев взялся за перевод его драматической трилогии «Валленштейн». Первая ее часть — «Лагерь Валленштейна», — по уверению переводчика, была прочитана в присутствии Пушкина и возбудила его интерес. Ввиду цензурных затруднений Шевырев смог опубликовать лишь два отрывка из этой пьесы[65] и несколько извлечений из других частей трилогии.
Приверженность к Шиллеру, в частности начатый, но прекращенный (по тем же, надо полагать, цензурным причинам) перевод «Вильгельма Телля», свидетельствует о том, что Шевырев был в какой-то мере увлечен вольнолюбивым пафосом творчества немецкого поэта. Шевыреву приписывался девиз, провозглашенный им в 1827 году на вечере, данном московскими литераторами в честь опального Мицкевича: «Самодержавья скиптр железный перекуем в кинжал свободы!»[66] За метафорической остротой этих слов скрывался, впрочем, весьма умеренный политический смысл. Свободолюбие Шевырева, как и других «архивных юношей», было далеко от активного общественного протеста.
В начале 1829 года княгиня З. А. Волконская, знавшая Шевырева как посетителя своего салона, предложила ему взять на себя образование ее сына Александра, с которым она уезжала в Италию. Человек небогатый и зависимый от казенной службы, Шевырев принял это предложение. В мае того же 1829 года он уже был в Италии. Пополняя запас своих познаний, Шевырев в течение почти трехлетнего пребывания в Риме работал как одержимый — читал на языке оригинала Гомера, Данте, Тассо, Ариосто, Шекспира, Байрона, Кальдерона, Сервантеса, штудировал исторические и политические сочинения европейских авторов, изучал живопись, ваяние и архитектуру, сочинял трагедию «Ромул» (из пяти предполагавшихся актов было написано два). Новые стихотворения он отсылал в Москву, своему приятелю М. П. Погодину, который направлял их в печать.
Творчество поэтов-любомудров — Веневитинова, Шевырева и Хомякова — объединяет принципиально важный для всех них программный образ вдохновенного поэта, жреца искусства. В стихах Шевырева этот образ двоится: речь в них идет не просто о поэте, но поэте-мыслителе, а иногда вообще о мудреце, уверенно читающем сокровенную книгу бытия. Своеобразие Шевырева заключалось также в том, что роль поэта почти целиком поглощала героя его лирики. Самозабвенная преданность своему призванию, чистота души, полнейшее бескорыстие и отказ от всех личных интересов, вплоть до почестей и славы (см. «Сила духа», «Журналист и злой дух», «Ночь»), превращают этого героя в некое неземное существо.
Тема очищения души и отрешенности от мира, которой посвящено несколько стихотворений 1825–1829 годов, находит художественно убедительное решение в трех шевыревских гимнах ночи («Как ночь прекрасна и чиста…», «Немая ночь, прими меня…», «Стансы»). Ночь — это и есть призрачный, идеальный мир. В эти часы смолкает шум «ветреных людей», ночная мгла скрывает от глаз все телесные очертания мира. Освобожденная от чувственных впечатлений дня, душа поэта открывает в себе родник «светлых дум», которые будут присвоены «самолюбивым днем».
Стремлением оторваться от действительности проникнута и вся лирика Шевырева. Она не могла стать ни «отзывной песнью» жизни, к чему призывал Веневитинов, ни исповедью души — по той причине, что интимные чувства и переживания также нуждались в притоке свежих впечатлений извне, которые встречали в поэзии Шевырева плотный заслон.
Легко заметить, что многие его стихотворения навеяны впечатлениями, идущими от искусства. При посещении Петербурга (зимой 1829 года) Шевырев пленяется Медным всадником, и у него возникает замысел «Петрограда». Он смотрит выступления цыган, присутствует на музыкальном вечере на вилле З. Волконской в Риме, любуется «Преображением» Рафаэля в Ватиканском дворце, посещает древний храм Пестума, читает Данте — и в результате из-под пера его выходят «Цыганская пляска», «Русский соловей в Риме», «Преображение», «Храм Пестума», «Чтение Данте». Мотивы многих стихотворений навеяны самой поэзией, причем речь в них идет исключительно о ее формах, о технологии, даже о рифмах. Во всех этих стихотворениях искусство как бы подменяет жизнь, а с точки зрения их автора оно есть высшее ее выражение, ибо в искусстве человеческий дух обнаруживает свое бессмертие, торжествует победу над тленным прахом. «Идеальная» поэзия Шевырева строит свой невиданный в русской литературе лирический мир творчества. Это мир искусства и чистой (абстрактной) мысли.
Искусство и мысль выступают прежде всего как две центральные темы в творчестве Шевырева. Мысль для него — нечто необъятно великое, содержащее в себе ключи ко всем тайнам мироздания. Она — то общее, что объединяет всех людей, все отрасли духовной деятельности и религию. В стихотворениях 1822–1827 годов мысль (она же мудрость, разум), нередко олицетворяемая в образе бога, предмет поклонения и воспевания. Она дает власть человеку над грозными стихиями природы («Петроград»), она то зерно, из которого вырастает «дерево» истории («Мысль»).
Трагедия «Ромул» — единственное произведение, где Шевырев непосредственно обращается к изображению реально действующих людей. Но угол его зрения все тот же: он выделяет искусственную сторону жизни. «Ромул» — пьеса о формировании государственной системы, о происхождении закона и механизме человеческих отношений.
Мысль Шевырева властно подчиняет себе всего человека. Когда же она становится правилом общественного поведения, ее владычество приобретает бессердечный, даже зловещий характер. Не по ошибке и не из-за вражды с Ремом, а в силу фанатической преданности закону Ромул, словно бесчувственная машина, с точностью исполняет предписание этого закона — закалывает собственного брата. Эта жестокость, идущая от формально-абстрактного применения закона ко всем случаям жизни, полностью оправдывается в пьесе.
Поэты-любомудры стремились осуществить в своем творчестве союз поэзии и философии. Это, по их мнению, была первоочередная проблема всей современной русской поэзии. Сильнее всего поток отвлеченного мышления захлестнул сознание Шевырева. Сам он гордился тем, что приоритет введения мысли в отечественную поэзию принадлежит ему. Однако от подобного «введения» снизились познавательные способности поэзии.
Размышление, анализ, сложное сплетение смыслов в лирике Шевырева представлены скудно. Аналитичность его мышления весьма ограничена — отчасти ввиду потери конкретного объекта для анализа, отчасти по другой причине: шевыревская мысль — главным образом инструмент согласия, построения, обобщения. Она постоянно разрешает противоречия, приводя их к общему знаменателю. Обычно рефлексия Шевырева сводится к сопоставлению каких-то двух объектов, предметов, мнений. Отсюда типичная для него диалогическая композиция стихотворений. В них всегда два персонажа, два голоса (см. «Журналист и злой дух», «Два духа», «К непригожей матери», «Тибр», «Петроград»). Спор, сопоставление у Шевырева обязательно имеет положительный итог: превосходство, правота одной из сторон всегда ясны и заранее предрешены, ибо противоречивой истины Шевырев не допускает. Раздвоение ее равносильно для него концу света — такую картину он мог представить только в сновидении (см. «Сон»). При всем том поэт отнюдь не склонен был затушевывать или смягчать напряженность противоречий. Он даже специально подчеркивал их остроту. На уровне стиля — в сочетании описательных подробностей — эта установка получала куда более последовательное выражение: полярные явления, силы и качества бытия обретали здесь свое равноправие. Резкая контрастность планов, соединение несоединимых свойств, изобилие оксюморонов — важнейшие черты художественной манеры Шевырева, которые он сознательно противопоставлял плавным, «изнеженным» формам классицистического искусства, по его мнению, порожденным идиллической невозмутимостью духа (см. «Партизанке классицизма»).
Сопоставление — основной, наиболее общий принцип поэтического мышления Шевырева — следует рассматривать и как универсальный для всей его лирики художественный прием — прием сравнения. В стихотворениях Шевырева сравниваются разные точки зрения — оптимистическая и скептическая («Два духа»), народы («К непригожей матери», «Тибр»), глаза разгневанной женщины с глазами хищных зверей («Очи»), стихи Данте с волнами моря («Чтение Данте»), прошлое с настоящим («В альбом») и т. д. Когда Шевырев послал Дельвигу для «Литературной газеты» стихотворение «Критику», предлагая ему право выбрать название, то Дельвиг не нашел более подходящего слова, чем «Сравнение». Этому приему в лирике Шевырева предоставлены поистине неограниченные возможности. Об исключительной роли сравнения говорит и то, что оно нередко является композиционным стержнем всего стихотворения (так построены «В альбом В. С. Топорниной» и «Таинство дружбы»). Стихам Шевырева нельзя отказать в своеобразной картинности, точнее — умозрительной картинности. Этим живописным методом Шевырев был во многом обязан Ломоносову — факт, оставшийся не замеченным даже теми современниками, кто помышлял о воскрешении ломоносовских традиций и хорошо знал шевыревские стихи (например, Раич). Между тем в них встречаются прямые заимствования из произведений Ломоносова, не говоря уже о том, что целая полоса в творческом развитии Шевырева (1820–1827) была ознаменована увлечением одой («Гимн солнцу», «Сила песнопения», «Сила духа», «Мудрость» и другие). Но и тогда, когда он отошел от оды, она все время подспудно присутствовала в его сознании — то в виде стилистической тенденции, то в виде отдельных компонентов.
В лирике Шевырева обычно поддерживается сверхвысокий лирический настрой, подчас отдающий «надутостью», как выразился Н. В. Станкевич, к мнению которого присоединился Белинский. В стихах Шевырева очень много бурной патетики и темперамента. Их отличают волевые интонации, «громкость», упругость, пульсирующие ритмы. Со временем эти черты своей лирики Шевырев с присущим ему самомнением стал осознавать как наиболее чистое выражение национального духа и национальной стихии языка.
Тот факт, что варварские народы овладели таким цивилизованным государством, как Древний Рим, навел Шевырева на мысль об исключительной миссии России в мировой истории. Великое преимущество России перед другими странами Европы в том, что это молодая, полуварварская, полуазиатская страна, не истощившая своих сил в создании искусственной цивилизации. Она последней пришла к западному просвещению, и в этом залог ее жизненности и блестящего будущего. Россия, как думал Шевырев, даст Европе свои законы, спасет ее от разложения и увенчает процесс исторического развития. Обуреваемый патриотическим энтузиазмом, а точнее говоря — славянофильским национализмом, Шевырев в 1831 году пишет «Послание А. С. Пушкину» и одновременно переводит седьмую песнь «Освобожденного Иерусалима» Т. Тассо. И послание и перевод должны были подготовить затевавшийся им переворот в стихотворном языке. Внешне более чем почтительное, послание фактически содержало скрытый упрек Пушкину. Не замечая великих достижений поэзии 20-х годов, Шевырев обвинял ее в искусственности, укоренившейся, как он полагал, под вредоносным влиянием французской словесности. Под искусственностью подразумевались «гладкость» (изящество воплощения) и «монотония» (ритмическая упорядоченность). Такие формы принуждают якобы к беспорывности и ведут к изнеженности языка, тогда как поэзия России должна отразить всю мощь ее богатырского духа. Чтобы дать ей такую силу, надо вернуться к Ломоносову и Державину. Такова программа Шевырева. В своих собственных стихах он культивировал жесткость и грубость, более того — решился на ломку современной системы стихосложения, механически перенеся в нее итальянскую. Перевод седьмой песни «Освобожденного Иерусалима» был отослан в Москву в сопровождении педантически аргументированного «Рассуждения о возможности ввести италианскую октаву в русское стихосложение». «Просодическая реформа», как позднее назвал ее Белинский в своем уничтожающем отзыве о ней, не имела никакого успеха. Она лишь отразила назревавшие изменения в жизни русского стиха. Все те вольности, которые предлагал Шевырев в пределах октавы — ритмические перебои, свободное сочетание мужских, женских и дактилических рифм (кроме элизий — слияния двух гласных в дифтонг на стыке двух слов), — уже использовались поэтами, в частности поэтами раичевского кружка (Тютчевым, Ознобишиным и самим Раичем).
В Италии нашли свое завершение и либеральные настроения Шевырева, одно время, впрочем, получившие более определенное отражение в его поэзии («Форум», «Тибр», «Ода Горация последняя»). Второй акт «Ромула» оканчивался монологом Фаустула, который наставлял молодого царя править в согласии с мнением избранного совета — «мира». Как видно из переписки с Погодиным, Шевырев счел уместным применить этот термин к российскому Сенату, который ни с какой точки зрения не мог считаться представительным органом власти. От этого грошового либерализма рукой было подать до полного примирения с самодержавием, что Шевырев и сделал, устрашенный Июльской революцией во Франции и польским восстанием.
По приезде в Москву (в середине 1832 года) Шевырев вскоре занимает место адъюнкта на кафедре словесности в Московском университете. За два следующих года он написал монографический труд «Дант и его век», а с января 1834 года приступил к чтению лекций по всеобщей истории литературы. На обширном материале этих лекций Шевырев построил книгу — «Историю поэзии», первый том которой вышел в 1835 году и вызвал одобрение Пушкина, набросавшего черновик рецензии на нее.
В течение 1834–1835 учебного года Шевыревым был прочитан курс по истории отечественной литературы. В январе 1837 года он защитил докторскую диссертацию на тему «Теория поэзии в историческом развитии у древних и новых народов» (издана в 1836 году). Широко применяя в этих и последующих трудах метод сравнительно-исторического изучения литературы, Шевырев выступил в них как один из зачинателей академического литературоведения.
В 1835–1836 годах Шевырев возглавлял критический отдел нового журнала «Московский наблюдатель», но действовал на этом посту без прежнего успеха. Антиреалистические и антидемократические тенденции литературных взглядов Шевырева вызвали отпор со стороны Белинского (в статье «О критике и литературных мнениях „Московского наблюдателя“»).
В 1838 году, взяв продолжительный отпуск, Шевырев выехал из России. Он снова побывал в Италии, где сблизился с Гоголем, а затем посетил Францию, Англию и Германию.
Некоторые стихотворения, написанные Шевыревым в это время после большого перерыва (1832–1837) и несколько позднее — в начале 40-х годов, почти не уступают прежним, относящимся к лучшей поре его поэтического творчества (к 1825–1831 годам). В частности за границей он принимается за стихотворный перевод дантовского «Ада», две песни которого (вторая и четвертая) были опубликованы в 1843 году. На четвертой песни, видимо, прервался и этот труд. После 1843 года поэзия Шевырева превращается в заурядное ремесленническое стихотворство. Почти все написанное с этого времени — отклики на внутриполитические и международные события, юбилейные и застольные стихи.
В 1840 году Шевырев вернулся к исполнению своих обязанностей ординарного профессора на кафедре словесности в Московском университете. В следующем году он снова включается в активную журнальную деятельность, систематически печатаясь в «Москвитянине». Первый номер этого журнала открывался его программной статьей «Взгляд русского на современное образование Европы». Выступив с беззастенчивой апологией самодержавия, православия и народности, Шевырев призывал русских порвать идейные связи с Западом, так как весь воздух европейской жизни якобы отравлен корыстолюбием, «развратом личной свободы» и атеизмом.
Славянофильство Шевырева полностью укладывалось в рамки официальной пропаганды. Вряд ли случайно истинные славянофилы недолюбливали своего не в меру благонамеренного «союзника». По той же причине он не пользовался популярностью и среди студенческой молодежи. Сокрушительный удар по его авторитету нанес в 1842 году Белинский в памфлете «Педант». Шевырев вел ожесточенную борьбу с реализмом в литературе. Он делал злобные выпады против Белинского, Герцена и писателей натуральной школы.
Между тем ученая карьера Шевырева складывалась весьма удачно: ему присваивались чины, награды, почетные звания и должности. Но судьба вдруг зло посмеялась над его «преданностью престолу и отечеству». В январе 1857 года на заседании совета «Московского художественного общества» Шевырев стал оспаривать резкие высказывания графа В. А. Бобринского о злоупотреблениях и безобразиях, царящих в стране. Спор перешел в личные оскорбления, а затем в драку. Вследствие этого скандала Шевыреву велено было уйти в отставку и покинуть Москву. Он написал плохое стихотворение «Русское имя», где выставлял себя поборником истинного патриотизма, и прошение на «высочайшее имя». Результатом последнего была отмена предстоящей ссылки в Ярославль.
В 1858 году Шевырев издал третью, а через год четвертую часть своей «Истории русской словесности» (две первые вышли еще в 1846 году). В 1860 году он уехал в Италию. Умер Шевырев в Париже, 8 мая 1864 года, на 58-м году жизни.
95. СИЛА ДУХА
96. ВОДЕВИЛЬ И ЕЛЕГИЯ
Разговор
97. БЕСПРЕДЕЛЬНОСТЬ
(Из Шиллера)
98–99. <ИЗ В. Г. ВАККЕНРОДЕРА>
1. «О Цецилия святая!..»
2. «О, не знаю, что меня стесняет…»
100. ВЕЧЕР
(Из Шиллера)
101. ДВЕ ЧАШИ
102. ЗВУКИ
<К N.N.>
103. СОН
104. ЖУРНАЛИСТ И ЗЛОЙ ДУХ
Мефистофель исчезает.
105. РУССКАЯ РАЗБОЙНИЧЬЯ ПЕСНЯ
106. ЦЫГАНСКАЯ ПЛЯСКА
107. ЦЫГАНКА
108. МЫСЛЬ
109. НОЧЬ («Как ночь прекрасна и чиста…»)
110. МУДРОСТЬ
111. В АЛЬБОМ В. С. Т<ОПОРНИН>ОЙ
112. ПАРТИЗАНКЕ КЛАССИЦИЗМА
113. <ДВА ДУХА>
114. НОЧЬ («Немая ночь! прими меня…»)
115. К НЕПРИГОЖЕЙ МАТЕРИ
116. ПЕТРОГРАД
117. ОЧИ
118. ЖЕНЩИНЕ
119. ТЯЖЕЛЫЙ ПОЭТ
120. ПРЕОБРАЖЕНИЕ
121. ТИБР
122. К РИМУ («По лествице торжественной веков…»)
123. К РИМУ («Когда в тебе, веками полный Рим…»)
124. ХРАМ ПЕСТУМА [68]
125. В АЛЬБОМ…(«Бывало, скиф, наш предок круглолицый…»)
126. СТАНСЫ («Когда безмолвствуешь, природа…»)
127. СТАНСЫ («Стен городских затворник своенравный…»)
128. ПОСЛАНИЕ К А. С. ПУШКИНУ
129. ЧТЕНИЕ ДАНТА
130. ТРИ МОЛНИИ
<Из трагедии «Ромул»>
131. ФОРУМ
132. КРИТИКУ
133. ОДА ГОРАЦИЯ ПОСЛЕДНЯЯ
(IV К… 16)
134. < ОТРЫВОК ИЗ СЕДЬМОЙ ПЕСНИ «ОСВОБОЖДЕННОГО ИЕРУСАЛИМА» ТОРКВАТО ТАССО >
135. РУССКИМ ЛИТЕРАТОРАМ О НЕОБХОДИМОСТИ ИЗДАТЬ РУССКИЙ РИФМАРЬ
136. СОНЕТ
(Италианским размером)
137. К Г<ОГОЛЮ> ПРИ ПОДНЕСЕНИИ ЕМУ ОТ ДРУЗЕЙ НАРИСОВАННОЙ СЦЕНИЧЕСКОЙ МАСКЕ В РИМЕ, В ДЕНЬ ЕГО РОЖДЕНЬЯ
138. МАДОННА
139. НА СМЕРТЬ ЛЕРМОНТОВА
140. К ИТАЛИИ
А. Ф. ВЕЛЬТМАН
Биографическая справка
Александр Фомич Вельтман родился в Петербурге 8 июля 1800 года в семье обрусевшего шведа — беспоместного дворянина, несколько раз менявшего род службы (квартальный комиссар, казначей винного завода, смотритель долговой тюрьмы) и, видимо, так и не добившегося материального достатка.
Детство Вельтмана в основном прошло в Москве, куда его родители переехали в 1803 году. В восьмилетием возрасте он был помещен в школу пастора Гейдена, а в 1811 году учится в Университетском благородном пансионе, занятия в котором прервались в 1812 году. Продолжать обучение Вельтману пришлось в частном пансионе братьев И. П. и А. П. Терликовых (один год), потом в училище колонновожатых Н. Н. Муравьева (еще один год). Блестящие способности к языкам, литературе и математике позволили Вельтману окончить училище с самой лестной аттестацией. Необычно выглядел дебют будущего писателя в печати: в 1817 году в Москве вышла книжка «Начальное основание арифметики, сочиненное колонновожатым Александром Вельтманом».
Около пятнадцати лет Вельтман по долгу службы проводит в Бессарабии. Как офицер генерального штаба он занимался составлением топографических карт, в связи с чем много разъезжал по этим краям. В бытность свою в Кишиневе Вельтман вращался в избранном кругу местного общества; здесь в 1823 или 1824 году завязалось его знакомство с ссыльным Пушкиным. Вельтман сумел расположить к себе великого поэта и однажды прочел ему отрывки из своей стихотворной сказки «Янко чабан».
Во время русско-турецкой войны 1828–1829 годов Вельтман был прикомандирован к главной квартире, исполняя обязанности старшего адъютанта и начальника «исторического отделения» Второй армии.
В 1831 году в печати появилась его поэма «Беглец», отрывок из которой еще в 1825 году поместил на своих страницах «Сын отечества» (№ 18). В том же 1831 году вышла другая поэма Вельтмана — «Муромские леса», так же, как и «Беглец», холодно принятая критикой. Иной эффект произвела почти одновременно изданная повесть «Странник». Сочинение это удивило многих причудливой фантазией и озорной иронией автора, скачкообразной манерой повествования, многочисленными переходами от прозы к стихам и от стихов к прозе[70].
Покинув в 1831 году военную службу в чине подполковника, Вельтман обосновывается в Москве и всецело посвящает себя литературе. Известность его упрочилась после того, как в 183.3 году он издал роман «Кощей Бессмертный» — произведение, прихотливо соединившее в себе черты былины, волшебной сказки и исторического романа. Вслед за тем Вельтман напечатал еще ряд романов и повестей: «3448 год. Рукопись М. Задеки» (1833), «Лунатик» (1834), «Святославич, вражий питомец» (1835), «Предки Калимероса. Александр Филиппович Македонский» (1836), «Виргиния, или Поездка в Россию» (1837), «Сердце и думка» (1838) — повесть, вызвавшую восторженный отзыв молодого Достоевского, «Генерал Каломерос» (1840). В 1837 году писатель издал свой перевод «Слова о полку Игореве» (под названием «Песнь ополчению Игоря Святославича, князя Новгородского»).
В 1842 году Вельтману очень повезло — он был назначен помощником директора Оружейной палаты, а с 1852 года — директором. Необременительная и хорошо оплачиваемая должность позволила ему с прежним рвением отдаваться любимому делу.
В 1845 году выходит из печати роман «Новый Емеля, или Превращение». С 1846 года начинается публикация самого большого и самого интересного романа писателя — точнее говоря цикла романов: «Саломея», «Чудодей», «Воспитанница Сара», «Счастье-несчастье», более известных под общим заглавием «Приключения, почерпнутые из моря житейского». В эти годы своего творчества Вельтман, как и раньше, отдает дань поэзии. Он печатает свою переделку шекспировского «Сна в летнюю ночь» (под заглавием «Волшебная ночь» в альманахе «Литературный вечер», 1844), стихотворные сказки «Троян и Ангелица» (1846), «Златой и Бела» (альманах «На новый год», 1850) и пьесы в стихах «Ратибор Холмоградский» (1841) и «Колумб» («Русский вестник», 1842, № 5–6).
В 40-е годы и позднее Вельтман испытал тяготение к славянофильству. Но тенденциозность писателя была почти вовсе лишена политического отпечатка. У Вельтмана она проявлялась главным образом в увлечении славянским миром и славянской историей. Из-за необычайной подвижности художественного воображения он был органически не способен удержаться на какой бы то ни было определенной общественной позиции. О достоинствах и недостатках дарования Вельтмана (оригинальность фантазии и неумение сосредоточиться на одной, главной мысли) неоднократно высказывался Белинский. В 40-е годы, в отличие от 30-х, он больше подчеркивал именно последние.
Бурный процесс социологизации русской литературы и успех писателей натуральной школы подорвали престиж Вельтмана как оригинального мастера художественной прозы. С конца 40-х годов он стал быстро терять читателя, а 50-е годы вынудили его пополнить ряды «устарелых» и забытых авторов. Публикация в 1862–1863 годах двух последних романов из цикла «Приключения, почерпнутые из моря житейского» еще раз подтвердила полную несозвучность творчества Вельтмана запросам новой эпохи. В 50-е и 60-е годы — почти до самой смерти 11 января 1870 года — он выступал в печати преимущественно как этнограф и археолог.
Впрочем, не было, наверное, такой отрасли знаний, к которой Вельтман не приложил бы своей руки. Еще в 1836 году он начал без всякого плана издавать нечто вроде занимательной энциклопедии под названием «Картины света». Тут были, к примеру, такие статьи, написанные самим же издателем: «Китайская музыка», «Паровые кареты», «Гомеопатия», «Лаплас», «Бастилия», «Женские бани», «Остров Таити», «Самум», «Тюленья ловля», «Классицизм и романтизм», «Шляпы» и т. д. О разнообразии интересов Вельтмана свидетельствует обширная статья 1849 года «Метеорология в приложении ее к ботанике, земледелию, лесоводству, зоологии, публичным работам, гигиене и медицине».
Поверхностный дилетантизм и наивные, фантастические гипотезы сближают «ученые» труды писателя с его художественной прозой. Дух специализации, разделения труда был глубоко враждебен Вельтману, и вся его писательская деятельность воплощала в себе протест против отраслевых и жанровых перегородок в художественном творчестве и науке. Социальные истоки этого раскованного сознания в литературе о Вельтмане связывались с настроениями промежуточной по своему общественному положению полудворянской, полуразночинной интеллигенции, которая питала «отвращение к закоснелой неподвижности, оцепенелому консерватизму сословного быта» и жаждала «перемен и исключительной, необычной судьбы»[71].
Талантливый и наблюдательный бытоописатель, он видел в человеческой истории одно «море житейское» с его бесчисленными превратностями и вечно подвижными берегами. В произведениях Вельтмана исторические эпохи, словно волны, набегают друг на друга, сталкиваются и смешиваются жанры, жизненные пути героев пересекаются и обыкновенно тут же расходятся, слишком легко и слишком часто меняются их общественные роли. Под стать этой зыбкости бытия и герои Вельтмана — люди с неустойчивым положением, любители приключений, странники, беглецы, разбойники, авантюристы и т. п.
Творческий облик Вельтмана-поэта зримо обозначился в одном из самых ранних его произведений, содержание которого известно в автопересказе. По свидетельству писателя, «Пушкин хохотал от души над некоторыми местами описания моего Янка, великана и дурня, который, обрадовавшись, так рос, что вскоре не стало места в хате отцу и матери, и младенец, проломив ручонкой стену, вылупился из хаты как из яйца»[72].
Уже в замысле этой «поэмы-буффы» открывается внутренний пафос всего творчества Вельтмана, всех его стихов и всей прозы, — пафос ломки границ, разрушения преград. Об этом говорят прежде всего стихотворные декларации писателя, утверждающие безграничную свободу фантазии и беспредельность мира поэта («Пегас», начало «Эскандера»). Столь же характерны запечатленные в ряде стихотворений картины переходных, кризисных эпох, когда перекраивались границы держав («Александр Великий») и рушился старый строй представлений о жизни — происходила смена религиозных верований («Зороастр», «Мухаммед») и т. д. Но особенно примечательна поэма «Эскандер», которую Белинский назвал «одним из драгоценнейших алмазов нашей литературы»[73]. Покоритель народов, самодержавный властелин земли, который близок к тому, чтобы переступить черту, отделяющую смертных от небожителей, то есть «свергнуть богов, обладающих миром», — таков Александр Македонский в изображении Вельтмана. Не менее любопытен «Эскандер» и как художественный эксперимент, как промежуточная, гибридная форма произведения, объединившая признаки стиха и прозы.
Возникновение ее обусловлено принципиальной незамкнутостью поэзии и прозы в творчестве Вельтмана. По своему складу некоторые его стихотворные сочинения (например, сказки) тяготеют к прозе; наряду с тем у него есть беллетристические произведения («Кощей Бессмертный», «3448 год», «Лунатик» и др.), выполненные в традициях так называемой «поэтической прозы». Благодаря этой незамкнутости появляется и особый, смешанный род литературного повествования, образцом которого является «Странник». Взаимодействие поэзии и прозы идет здесь по многим каналам, в частности и по линии их столкновения как двух разнородных эстетических сфер. Иной раз появление стихов в прозаическом тексте знаменует стремительный уход из бесцветной и тусклой обыденности; в других случаях обращение к стиховой речи позволяет резко оттенить мелочную, будничную сторону бытия. Наконец, прозаическое, то есть трезвое и слегка циничное отношение к возвышенным поэтическим образам, у Вельтмана часто выполняет деструктивное задание и уводит читателя в область пародии. Разрушительная ирония, лукавство, ухмылка запрятаны во многих стиховых фрагментах «Странника». Острие авторского юмора направлено против всяческих канонов, излюбленных технических приемов, заданных элементов архитектоники, обязательных «поэтизмов» и шаблонных образов.
Ввиду слабой разграниченности поэзии и прозы Вельтмана экспонирование его стихотворного наследия затруднено. Тем не менее очевидно, что наследие это оригинально и представляет собой заметный эпизод в истории нашей поэзии.
141. ДРЕВНЯЯ ЗМЕЯ
142. АЛЕКСАНДР ВЕЛИКИЙ
143–152. <ИЗ ПОВЕСТИ «СТРАННИК» >
1. «В крылатом легком экипаже…»
2. «Очаровательна, румяна…»
Лежать, ждать сна и не засыпать — это ужасно! Быстро пронеслась она по воображению!.. кажется, прикоснулась ко всему существу моему!.. обожгла меня! ах, призрак, призрак! —
3. «Текут лета младенчества природы…»
Видите ли… О неосторожность!.. Какое ужасное наводнение в Испании и Франции!.. Вот что значит ставить стакан с водою на карту!.. Но думал ли я когда-нибудь, что столкну его локтем с Пиринейских гор?
Таким же образом, может быть, — сказал я с глубочайшим вздохом, подобным моему уважению к халдейским преданиям, — таким же образом опрокинулся сосуд гнева Кронова и пролилось Океан-море на землю!
4–5. «Читатель, взор твой вероломен!..»
Незаметным образом приблизились мы к тому месту, на котором, по преданиям и
6. «Поднявшись с цепи гор огромной…»
Бурю на море мне никогда не случалось видеть: должна быть ужасна! Я читал путешествие капитана Кука, но бурю в чистом поле мне случалось видеть. Вот как описывает ее бурный поэт;
И т. д.
Тучи прежде времени угасили день; я не виноват, внимательные, добрые мои читатели!
7. «Окончив драку, шум и споры…»
Однако, я думаю, как скучно ему ездить всякий день по одной и той же дороге. Вообразите, что эта история продолжается с лишком 7 тысяч лет, не говоря о безначальности и бесконечности.
8. ЭСКАНДЕР
Дитя мое, мысль моя! кто тебя создал? не я ли? но часто ты мне непослушна, и дерзость твою я могу наказать лишь своею печалью!
Пределом сковать можно воздух, и воды, и свет; но тебя ни границы, ни цепи свободы лишить не возмогут, и тяжесть не сдавит!
Тебе так доступны пространство, и место, и время… Как часто желаю я сбросить всю тяжесть земную, чтоб вольно лететь за тобою, от мира до мира, от бездны до неба, от века до века, от смерти безмолвной до сладостной жизни, от слез до восторгов любви бесконечной!
С гранитной душою родился Эскандер; но чей он потомок — преданья не молвят.
Они его встретили юношей гордым, готовым и мыслить высоко и чувствовать сильно.
Приемыш Филиппа не видел отца своего в числе смертных; он в людях рабов своих видел;
Но гордое сердце родную любовь знать хотело — и и́збрал отцом он владельца Олимпа!
Седая скала над пучиной склонилась, как старец над гробом. На ней восседает Эскандер.
На запад высокие тянутся горы, как путь, восходящий на небо.
И море шумит: Эритрейские волны рядами несутся, и снова всю землю хотят покорить Океану;
Но скалы гранитною грудью набеги валов отражают.
Задумчив, глядит он на даль и на море; как будто впервые он видит и прелесть и мрачность природы…
Но в тех ли очах любопытство, для коих нет дивного в мире, которым давно всё знакомо?
«Чего я желаю? — сказал он. — Кого же ищу я на суше и море?
Аммона я видел… В устах чудотворного Нила мой памятник вечный… Мой след не засыпать пескам аравийским… Священные Гангеса волны дружину мою напоили!..
Пределы ли мира мне нужны? Себя ли хочу я поставить повсюду пределом?..
Иран и Индийские царства моею окованы волей; четыре пространные моря в границах победы и власти!
Я гордость сломил возносившихся слишком высоко, эфиром дышать не способных.
Цари предо мной — как пред небом титаны!
Ищу ль я покоя? — покой мне несносен: он тяжесть, гнетущая к недру земному!
Богатства я презрел; блестящие камни и злато — не солнце, не звезды!
Солнце и звезды я со́рвал бы с неба, чтоб видеть их тайны и светлое море, откуда лучи истекают!
Я понял и пищу страстей, и жаждущих чувств упоенье;
Я видел, как явное горе завидует скрытой печали,
И презрел я смертных!
Веселые песни невольниц мне вечно, как вопли, несносны!
Кто пел бы приятно и с чувством для чуждых восторгов над гробом своих удовольствий?
Что радость без цели высокой? — мгновенье безумства.
Но радость великих — улыбка природы в минуту восстанья из бездны хаоса!
Любовь… привязанность к праху… чувство, достойное слабых творений!
Можно простить самовластью природы, рабом быть желаний, внушаемых ею;
Но сбывчивость их у людей ли купить за постыдные чувства?»
Печальные звуки! они раздирают мне душу! Но Зенда прекрасна! За Зенду мне Бел не простил бы, если б жрецы были в силах и в мрамор холодный внушить свою злобу и зависть!
Их первосвященник погиб под мечом правосудным, и дух возмутителя казни земной был достоин!
Снова к стенам Вавилона! Желание девы исполнить?
Сокровища Индии ей предлагал — отказалась, и просит одно:
Она говорит, в сновиденьях является ей тень отца и зовет на могилу — преступную душу невинной слезой искупить…
Можно не верить, но кто же молился столь пламенно небу, как пламенно дева меня умоляла?..
Когда бы в молитве ее не заметил я страсти, не видел желанья любовь утаить к Александру;
Тогда не пустое желанье, но я и врожденное чувство в себе заглушил бы!
И солнце проникнуть не может таинственной дебри Зульмата;
Но в мрачном лесу сокрывается светлый источник, которого волны всем жизнь обновляют.
И в Зенде есть светлое сердце — источник блаженства!
Стан Александра на берегах Тигра.
Вдали Вавилон.
Дева, в белом одеянии и покрывале, выходит из шатра на холм. В отдалении следуют за ней черные девы.
Эскандер! земли тебе мало! Взберись же к престолам воздушным и свергни богов, обладающих миром!
Взберись по могиле народов, тобой пораженных, на небо!
В ней кости отца моего! не они ль тебе будут ступенью? Нет, гордый властитель!
О, если б ты был и добрее и ближе душой своей к Зенде…
О, если б ты не был преступник для девы, тебя полюбившей..
Тогда бы, Эскандер, ты был мне дороже владычества воли над всею вселенной,
Дороже и цели мечтаний твоих закоснелых, наследник Олимпа!
Теперь… драгоценна мне нить твоей жизни, но так, как для Парки жестокой!..
В объятьях моих ты узнаешь блаженство; но… с этим блаженством сольется конец твой!..
И я не останусь в том мире, где борются страшные чувства и где достиженье их к цели есть гибель!
Черные девы становятся в кружок и поют.
Загородные чертоги Вавилона близ храма Сераписа.
Эскандер в исступлении чувств; Зенда стоит подле него; на очах девы слезы.
Еще обойми меня, Зенда! Еще я горю! На сердце растают гранитные льдины Кавказа, дыханье растопит железо и камни!
Мучительны, Зенда!.. нет! сладки томленья любви!
Юпитер, отец мой, завидуй! В объятиях Леды божественный лебедь, завидуй!..
О Зенда! в груди твоей солнце! желаний огонь… в объятьях твоих… я пламенем за́лил!
И облит я им, как дворец Истакара: трудом и веками его созидали, а сильный в мгновенье разрушил!
Волнуется кровь!.. Так Понт бушевал… и взбрасывал волны, чтоб сдвинуть Лектонию в бездну… и сдвинул!
Мне душно под небом!.. и небо стесняет дыханье; его бы я сбросил с себя, чтобы вольно вздохнуть в беспредельном пространстве!..
Зенда бросается в его объятия, но, мгновенно вырвавшись, скрывается за столбами чертогов.
Пусти меня, Зенда! Дай меч мой! Я цепи разрушу, которыми ты приковала к земле Александра!
Дай меч мой!.. но где же ты, дева? Иль призрак ты, пламень Юпитера, с неба на казнь мне упавший?
Отец! ты трепещешь, чтоб я не похитил и волю твою и державу над миром!
Своими громами меня поразил ты!.. и молньи твои вкруг меня обвилися как змеи!..
Ты сбросил меня… в страшный Тартар!
Юпитер!.. и ты знаешь зависть… к счастливцу!..
Бессмертный!.. но вечность не благо!..
9. «Кто слово Ветхого завета…»
10. «С неизъяснимою досадой…»
153. НЕВИННАЯ ЛЮБОВЬ
154. МУХАММЕД
155. ЗОРОАСТР
156. ПЕГАС
А. С. Пушкину
Phébus ne craint pour ses ouvrages
Que la chûte de l’univers.
157. <ПЕСНЯ РАЗБОЙНИКОВ ИЗ ПОВЕСТИ «МУРОМСКИЕ ЛЕСА»>
158. <ПЕСНЯ ДЕВУШЕК ИЗ ПОВЕСТИ «КОЩЕЙ БЕССМЕРТНЫЙ»>
159. ПЕРВОРОДНАЯ НЕВЕСТА
160–161. <ИЗ ПОВЕСТИ «ПРИЕЗЖИЙ ИЗ УЕЗДА, ИЛИ СУМАТОХА В СТОЛИЦЕ»>
1. «На холме, миртами венчанном…»
…Молодой человек начал декламировать следующие стихи:
— Ах, как хороши! Чудо! Я не знаю в этом роде ничего лучше!..
— Несравненно! Как вы назвали фамилию поэта?
— Ордынин.
— Сделайте одолжение, познакомьте меня с ним. Я вне себя…
2. «Кто он? Гигант и Атлас новый…»
…Поэт, возгорженный хвалой, потер лоб, смело окинул всех вопросительным взором и произнес, возвысив голос: «Кто он?..» Все вздрогнули от неожиданности подобного вопроса.
Поэт приостановился, как будто ожидая ответа, — все молчали.
— Браво, браво! Это Барбье!.. тс!
— Выше!
— «Над миром мчится, громом ржет!» Каково?
— Тс!
— Incomparable[84]! Чудно!
Поэт торжествовал, осыпаемый восклицаниями удивления и похвал.
<1841>
162. РУСАЛКИ
(Картина)
Ночь. Месяц отражается в Днепре. Над рекой мрачное ущелье. Русалки выносят из воды девушку-утопленницу, разоблачают ее и расчесывают ей косу.
ТРИЛУННЫЙ
(Д. Ю. Струйский)
Биографическая справка
Дмитрий Струйский доводился двоюродным братом поэту А. И. Полежаеву. Они оба были «незаконными» детьми помещиков Леонтия и Юрия Струйских, прижитыми ими вне брака от дворовых девушек.
Дмитрий Струйский родился 6 сентября 1806 года в селе Рузаевка Инсарского уезда Пензенской губернии. В отличие от Полежаева, он сызмальства находился при отце и получил подобающее барскому дитяти воспитание. В 1818 году Ю. Н. Струйский узаконил свой брак с матерью Дмитрия, после чего пятнадцатилетний юноша поступил в Московский университет уже в качестве полноправного дворянина. За три года он прошел курс наук, преподаваемых на нравственно-политическом отделении, а затем определился на службу в архив иностранной коллегии, ставший в то время пристанищем для любомудров. Струйский не нашел случая сойтись с ними, в частности с Веневитиновым, о чем впоследствии очень сожалел[85].
В 1827 году он первый раз выступил в печати с поэмой «Аннибал на развалинах Карфагена», вызвавшей неодобрительные отклики в журналах. П. А. Вяземский в своей рецензии («Московский телеграф», 1827, № 10), похвалив «несколько хороших и сильных отдельных стихов», «некоторый жар в выражении»[86], отметил несообразность, положенную в основу произведения: на развалинах Карфагена скитался не Ганнибал, а Марий.
Фактом первостепенной важности в литературной биографии молодого Струйского была его увлеченность творчеством и личностью Байрона, с произведениями которого он знакомился в английских оригиналах. В 1829 году молодой поэт публикует в «Галатее» за подписью «Трилунный», отныне ставшей его постоянным литературным псевдонимом[87], перевод отрывка из байроновского «Гяура». Вслед за тем в том же журнале появляется поэма Струйского «Осада Миссолонги», носившая подзаголовок: «Подражание байроновой поэме „Осада Коринфа“». В 1830 году — очевидно, уже после своего переезда в Петербург — Трилунный печатает в «Литературной газете» перевод отрывка из «Чайльд-Гарольда», а в 1832 году два фрагмента из поэмы «Байронова урна», посвященной Байрону — глашатаю прав человека, борцу за свободу Греции. «Телескоп» известил о подписка на это произведение, но оно не вышло в свет, может быть из-за цензурных затруднений[88].
Байронизм Трилунного не был дешевым фразерством, как это нередко случалось в его время. Он несомненно вытекал из отношений поэта к современному обществу. Судя по всему, они были отчужденные, неприязненные, вносившие дисгармонию в его собственное сознание. «Я нахожу в своем сердце неисчерпаемый источник печали»[89],— писал Трилунный. Мрачный взгляд на жизнь, усвоенный им, был не позой, а подлинным выражением его личности.
В своих стихах Трилунный не ограничивается абстрактными вещаниями о несовершенстве человеческой жизни. В них нередко встречаются колкие выпады с довольно конкретным социальным адресом. Сатира эта чаще всего импульсивна, а порой и легковесна, но игнорировать ее значение — особенно в эпоху спада гражданской активности, какой были 30-е годы, — неверно. В ряде стихотворений Трилунный ополчается против господствующего в обществе преклонения перед материальной силой, богатством, против обладателей этой силы — высокопоставленных бюрократов, вельмож, против паразитического существования светской молодежи. Привлекательной особенностью Трилунного-поэта был и его отчетливо выраженный демократизм — искреннее сочувствие многотрудной доле «поселян», городской бедноте, социально униженным и неполноправным людям (поэма «Картина», «Шарманка», «Кормилица», «Две встречи» и другие). В этом отношении его творчество представляет весьма любопытную параллель поэзии Полежаева, с которой он перекликался и мотивами, и образами, и даже ритмикой своих стихов.
Весной 1830 года из печати вышла книга под заглавием: «Стихотворения Трилунного. Альманах на 1830 год». В нее вошли отрывки из поэмы «Картина», лирические стихотворения и статья «О музыке и поэзии». Слово «альманах» в заглавии авторского сборника звучало необычно, но оно соотносилось с характером поэтического творчества Трилунного, мозаичного и фрагментарного по самой своей сути. Показательна в этом отношении поэма «Картина».
В известных нам отрывках из «Картины» — тех, которые вошли в «Альманах», и тех, которые появились в журналах, — трудно уловить какое-либо подобие сюжета или плана. Как видно, замысел поэмы сводился к созданию «картины» всего духовного мира автора, отождествляемой с «картиной» мироздания. Работа над произведением привела к созданию ряда разрозненных эскизов. В обычных для Трилунного неладах с композицией, из-за которых этот, как и некоторые другие его замыслы, остались нереализованными, сказался не только недостаток дарования. Свойственное поэту стремление к универсальному охвату бытия, не поставленное в определенные жанровые и тематические границы, само по себе вызывало деструктивную тенденцию в его творчестве. На периферии романтической поэзии 30-х годов это было весьма распространенным явлением.
Трилунный пытался выразить свой внутренний мир и в других видах творчества. Он то принимался за беллетристику (роман и повесть), то за пьесы, то за журнальные статьи. Не менее страстным увлечением Трилунного была музыка, которой он заплатил дань в качестве музыканта, композитора и музыкального критика. В середине 30-х годов поэт со свойственным ему пылом заинтересовался живописью. Подвизался он также на поприще художественной критики.
В 1833 или 1834 году Трилунный берет отставку (с 1831 года он числился младшим помощником столоначальника в III отделении департамента министерства юстиции) и отправляется в двухгодичное странствие по Западной Европе (Италии, Швейцарии, Франции, Германии). Во Флоренции он неожиданно столкнулся с Вяземским, который впоследствии вспоминал: «Струйский был небогатый чиновник: поэтическое влечение уносило его в далекие края… Он кое-как бережливостью своею сколотил из скудного жалованья небольшую сумму и отправился…
Опьяненный заграничными впечатлениями, Трилунный по возвращении на родину с головой окунается в литературу, музыкальную жизнь, театр, живопись. В печати появляются его путевые записки, новые стихотворения, повести («Преобразование» и «Атаман Косолап»), обзоры музыкальных спектаклей, картинных галерей, вернисажей, статьи о современной музыке. В 1837 году выходят «Мелодии» — небольшой альбом, заключающий в себе шесть романсов и песен. Трилунный был автором музыкальных текстов, стихотворные, кроме двух (Пушкина и Вяземского), принадлежали также ему.
Трилунного, как сообщает Е. Бобров, превосходно осведомленный в семейной хронике Струйских, влекло к богеме[91]. Любопытные подробности о нем передает В. Бурнашов. По его словам, Трилунный «отличался какими-то странными манерами, благодаря которым его легко можно было принять за сумасшедшего или, по крайней мере, за исступленного, за меланхолика, вообще за человека вне нормы. Движения его были часто излишне порывисты, он являл примеры странной рассеянности в туалете своем… Вообще он казался молодым стариком»[92].
В сезон 1840–1841 годов была поставлена одноактная опера Струйского «Параша сибирячка» (на сюжет одноименной мелодрамы Н. А. Полевого), равнодушно принятая публикой. Ф. А. Кони, лично знавший и автора оперы, и его брата Полежаева, был единственным, кто откликнулся сочувственной рецензией на эту постановку[93].
Взвешенную характеристику музыкального дарования Струйского дал встречавшийся с ним в начале 40-х годов композитор Ю. К. Арнольд. С полным правом она может быть распространена и на его поэтическое творчество. По словам Арнольда, Струйскому не хватало «фундаментального, систематического критериума… Вследствие того в сочинениях его выказывалось смешение разнородных стилей, подражание манере известных образцов… а в тех местах, где ему хотелось быть самостоятельным, вышеупомянутое отсутствие критериума, не дав ему находить соответствуемую форму для зародившейся невзначай, иногда даже действительно грандиозной идеи, приводило его всегда лишь к несообразным с самим искусством причудливостям»[94]. В подтверждение своего мнения Ю. К. Арнольд указывал в особенности на неоконченную музыкальную драму Струйского «Колизей». «Мозг его, — продолжает Арнольд, — не в силах был вынести этот напор огромной массы не приведенных в должный порядок разнородных идей и фантазий, в которых часто являлась грандиозность воззрений, перемешанная с мелочностью…»[95]
Струйский, по свидетельству того же мемуариста, к концу 40-х годов «впал в помешательство, для лечения от которого он был отвезен своим братом (Сергеем) в Париж, в дом умалишенных, где и умер…»[96] По некоторым данным, это случилось в 1856 году.
163. ОТРЫВОК ИЗ ПОЭМЫ «КАРТИНА»
164. СТАРЫЙ ДРУГ ЛУЧШЕ НОВЫХ ДВУХ
165. ХАМСТВО
166. МЕЛКОШЕРСТНЫЕ МЫШИ
167. ПРЕДРАССУДКИ И ПРОСВЕЩЕНИЕ
168. ШАРМАНКА
169. МОЯ МОЛИТВА
170. СОН
171. СУДЬБА ГЕНИЯ
172. ПИР ДРУЗЕЙ
173. СЛЕЗЫ
174. МОРЕ
(Подражание Байрону)
175. НЕВЕ
176. ВОДОПАД
177. САМОУБИЙЦА
178. ДЕМОН
179. «Когда цветут младые розы…»
180. ДВА ВЕКА
181. ДВЕ ВСТРЕЧИ
182. ПРОЩАНИЕ ДАНТЕ С ФЛОРЕНЦИЕЙ
183. ЛИТЕРАТУРНАЯ ЗАМЕТКА
Л. А. ЯКУБОВИЧ
Биографическая справка
Сын мелкопоместного дворянина Лукьян Андреевич Якубович родился в 1805 году. Отец его в молодости своей был причастен к литературе. Имя его встречается в журналах конца 1790-х — начала 1800-х годов, а в 1804 году под его редакцией из печати вышел знаменитый сборник Кирши Данилова «Древние русские стихотворения». Впоследствии, занимаясь литературой только урывками, А. Ф. Якубович вел образ жизни скромного провинциального чиновника, а еще позже — домовитого помещика (ему принадлежало небольшое имение Сосновка в Калужской губернии).
Иначе складывалась судьба его сына. После окончания в декабре 1826 года Благородного пансиона при Московском университете Лукьян Якубович остался не у дел, так как к казенной службе, по всей видимости, не имел никаких способностей.
В 1828 году стихотворения Якубовича появляются на страницах московского журнала «Атеней» М. Г. Павлова, а в следующем году — в «Галатее» Раича. До 1831 года поэт жил в Москве, а затем перебрался в Петербург, город с более развитой прессой, где он надеялся добиться успеха в литературе.
Должно быть, по рекомендации своего дяди М. Л. Яковлева, лицейского товарища Пушкина и Дельвига, Якубович был привлечен к сотрудничеству в «Литературной газете».
Он благоговел перед Пушкиным, о чем говорят следующие строки его письма к П. И. Вонлярлярской от 22 января 1831 года: «Я познакомился с… Пушкиным, который на днях женится. Напрасно говорят, что в нем не видно поэта, — решительно скажу вам: весь гений, все пламя жреца муз горит в его прекрасных глазах. Я читал „Годунова“ раз 30 сряду, — превосходно. Я без ума восхищен им — вот поэзия, вот жизнь, вот сила!»[101].
С прекращением «Литературной газеты» Якубович чаще всего печатается в «Литературных прибавлениях к „Русскому инвалиду“» А Ф. Воейкова, а позднее в журналах: «Телескоп», «Московский наблюдатель», «Сын отечества» и, наконец, в «Отечественных записках».
15 января 1837 года М. Л. Яковлев напомнил Пушкину о своем, племяннике, предлагая его в помощники по изданию «Современника»[102]. Но ровно через две недели Пушкин умер. Якубович был потрясен этим и долго не мог прийти в себя.
По свидетельству И. И. Панаева, Якубович гордился тем, что Пушкин «выпрашивал у него стихов для своих изданий»[103]. В 1836 году в пушкинском «Современнике», действительно, появилось три стихотворения Якубовича. Возможно, два стихотворения его в «Северных цветах на 1832 год», изданных в память покойного Дельвига, были также отобраны Пушкиным.
От литературы Якубович никаких доходов не имел и, по сведениям того же Панаева, «кое-как поддерживал свое существование уроками русского языка»[104]. «Он жил в крайней бедности, — рассказывает близко знавший поэта И. П. Сахаров, — все его состояние состояло из шинели, сюртука и нескольких книг. Тысячи рублей, присылаемых ему отцом, было недостаточно. Маленькая комната на чердаке, в Семеновском плацу, зиму и лето истопленная, была его приютом для ночлега»[105].
Но ни бедность, ни пренебрежительное отношение маститых журналистов и критиков (Н. А. Полевого, Н. И. Надеждина, О. И. Сенковского) не охлаждали любви Якубовича к поэтическому творчеству. По уверению Сахарова, он «ни о чем не думал; философ в душе, беззаботный в жизни, друг поэзии, он жил вне всякой сферы»[106]. Добродушный, общительный Якубович был знаком чуть ли не со всем литературным миром обеих столиц. Но самой большой его привязанностью был Полежаев, с которым он подружился, надо полагать, в середине 20-х годов[107]. Подневольная солдатчина Полежаева вскоре их разлучила, но позднее они, видимо, встречались в Москве и обменивались письмами[108].
Полежаев и Якубович имели общих приятелей — поэтов Соколовского и Ф. А. Кони. Все они принадлежали к демократическому флангу русской поэзии, но сплоченной литературной группы не составили. Судьба благоприятствовала из них только одному Федору Кони. Участь других была печальной: сломленные тяжкими условиями жизни, они умерли один за другим почти одновременно — в 1838–1839 годах.
Недоедание, трущобный быт, суровый петербургский климат, беспечное отношение к себе — все это в конце концов надломило здоровье Якубовича. Тяжелобольной, он летом 1839 года выехал из столицы домой — в Калужскую губернию. Здесь, под родительским кровом, прошли последние дни его жизни, оборвавшейся осенью того же года.
Якубович, вспоминал Панаев, пользовался «между журналистами и издателями альманахов значительною известностью. Без его стишков не обходился почему-то ни один журнал, ни один альманах»[109].Однако спрос на стихи Якубовича подчас поддерживался одним чисто внешним обстоятельством: по роду своего дарования он умел писать только очень короткие стихотворения — как правило, в 8–16, редко 20–30 строк. Такие тексты были удобны для заполнения лакун в типографском наборе журналов и, как ехидно выразился Н. И. Надеждин, шли «на затычку».
Литературная репутация поэта не поднялась и после того, как в 1837 году из печати вышел единственный сборник его стихотворений. Он был встречен внешне одобрительным, а по существу издевательским отзывом О. И. Сенковского в «Библиотеке для чтения» (1837, № 7). Не поправила положения доброжелательная, но слабо аргументированная рецензия «Северной пчелы» (29 и 30 апреля), написанная, видимо, кем-то из друзей Якубовича[110], а также рецензия неизвестного автора в «Литературных прибавлениях к „Русскому инвалиду“» (8 мая).
Уже при беглом взгляде на стихи Якубовича обнаруживается, насколько велико было его сочувствие романтическим представлениям о человеке, природе и искусстве. Он и был их типичным популяризатором в поэзии, чуть более талантливым в сравнении с десятками других современных ему стихотворцев, вроде Н. Колачевского, М. Меркли, И. Гогниева, В. Карлгофа, Ф. Менцова, Н. Вуича, Е. Шаховой. Якубовичу не было дано сделать то, что порой получалось у поэтов его же масштаба: запечатлеть некую психологическую тонкость, оригинальный поворот мысли, набрести на яркий художественный эффект. На фоне бурного развития романтического лиризма, плодившего многословные и громоздкие формы (Соколовский, Кукольник, Тимофеев, Бернет), стихи Якубовича отличались сосредоточенностью и простотой художественного мышления, лаконизмом стиховой речи.
В творчестве поэта различается всего несколько устойчивых видов стихотворений. Чаще всего это короткая диалогическая сценка («Заветные слова», «Старый русский замок», «Служивый», «Урал и Кавказ», «Дуб в Петергофе» и т. п.), иногда несущая простонародный отпечаток, в частности украинский. Романтические умонастроения куда более зримо проступают в стихотворениях другого типа, представляющих собой метафорическую иллюстрацию отвлеченной мысли («Водопад», «Пожар», «Волнение», «Две скалы» и проч.).
Лирическим миниатюрам Якубовича свойственна малохарактерная для романтической поэзии того времени значительная насыщенность античными мифологическими реминисценциями. По-видимому, творческие устремления поэта были в известной мере ориентированы на традиции антологической лирики, вернее на ее русифицированные образцы. Собственные его опыты в чисто антологическом роде немногочисленны и бесцветны. Но лучшие из оригинальных стихотворений Якубовича примечательны как попытки романтической модернизации этого типа лирики, отличающиеся сжатостью, простотой и четкостью композиционного рисунка.
184. ПОЭТУ
185. ЗИМА
186. СТАРОМУ ПРИЯТЕЛЮ
187. ТРИ ВЕКА
188. ИРАН
189. ВОЛНЕНИЕ
190. ТОВАРИЩУ-ПОЭТУ
191. ЗАВЕТНЫЕ СЛОВА
192. СЛУЖИВЫЙ
193. ДЕВА И ПОЭТ
194. БОЯЗНЬ
195. МОЛНИЯ
196. ВОДОПАД
197. НАДПИСИ
198. СТАРЫЙ РУССКИЙ ЗАМОК
199. СКАЛЫ
200. СЕСТРЕ
(При посылке портрета л<орда> Байрона)
201. H. М. ЯЗЫКОВУ («Торжественный, роскошный и могучий…»)
202. КАВКАЗ
203. ПРЕДНАЗНАЧЕНИЕ
204. ВДОХНОВЕНИЕ
205. РОК
206. СЕВЕРЯНИН НА ЮГЕ
207. НОЧЬ
208. МУДРЕЦУ
209. ГЕНИЙ
210. ОТВЕТ
Н. Ф. Т-МУ
А. И. ПОДОЛИНСКИЙ
Биографическая справка
Среди поэтов 20–30-х годов прошлого века, представленных в этом издании, Андрей Иванович Подолинский, пожалуй, один из наиболее значительных и даровитых. Родился он в Киеве 1 июля 1806 года. Первоначальное образование получил в одном из лучших местных пансионов. В 1821 году отец Подолинского, небогатый киевский помещик и чиновник, устраивает его в Петербургский университетский благородный пансион. В июне 1824 года, успешно окончив курс обучения, восемнадцатилетний юноша сразу же определился на место секретаря при директоре петербургского почтового департамента.
Еще будучи воспитанником университетского пансиона, Подолинский написал «две-три повести в стихах и несколько мелких стихотворений», но, как признавался он потом, «я умел сознавать их незрелость и не только не осмеливался мечтать о печати, но даже старался скрывать их от большинства товарищей»[111].
Только в 1827 году Подолинский отважился представить на суд публики свою поэму «Див и Пери». Свободно льющийся мелодический стих, удачные описания экзотических стран Востока с их пустынями, оазисами, развалинами древних храмов — все это способствовало успеху поэмы и возбудило интерес к ее автору.
Издатель «Московского телеграфа» Н. А. Полевой писал в своем журнале: «Г-н Подолинский начал смелым подвигом и показывает нам в поэме своей дарование могущественное»…[112] К мнению Н. А. Полевого присоединился Е. А. Баратынский[113].
В своих воспоминаниях Подолинский рассказывал, что его литературный дебют был замечен Пушкиным, который «имел любезность насказать мне много лестного»[114].
Успех открыл перед молодым поэтом двери салонов и журнальных редакций, а главное — доставил ему знакомство с А. А. Дельвигом, дом которого регулярно посещали сотрудники издававшихся им альманахов, а с 1830 года — «Литературной газеты». Подолинский стал частым гостем на его вечерах, где он имел возможность не только видеть Пушкина и Мицкевича, но и «несколько ближе с ними сойтись»[115].
По складу своего дарования Подолинский очень напоминал Жуковского. Уже в замысле и материале своей первой поэмы он встретился с его «восточной» поэмой «Пери и Ангел» (1821), в свою очередь восходившей к поэме Томаса Мура «Лалла-Рук» (точнее — ко второй ее части, «Рай и Пери»). Это подало повод к упрекам в подражательности. «Пери — то же, что Пери Томаса Мура»[116], — писал И. С. Мальцев, а С. П. Шевырев, не вовсе отрицавший достоинства поэмы, утверждал, что в ее содержании «нет ничего оригинального»[117].
Ту же идею искупления греха и возвращения к праведной жизни, лежащую в основании поэм Жуковского — Мура, развивал и Подолинский, но, как отметил тот же Н. А. Полевой, развивал «новым образом», показывая «оригинальность своего воображения»[118]. Для кающейся Пери Жуковского двери рая открываются лишь после длительных ее испытаний в добродетели, описание которых занимает большую часть произведения. Однако тема религиозного подвижничества совсем почти не отразилась в поэме Подолинского, где очень важна фигура Дива и весь эпизод с пленением и освобождением Пери.
Примечательно, что желание освободиться от греха вспыхивает в Пери лишь после того, как она оказалась насильно вверженной в обитель зла. Пери склоняет Дива к раскаянию перед «зиждителем миров», соблазняя его рассказом о блаженстве эдемских чертогов, куда, как она уверяет, бог рано или поздно допустит их. Эта изменчивость — ни один из персонажей не обнаруживает стойкости ни в добре ни в зле — весьма заметно ослабляла морально-проповеднический пафос темы покаяния.
Почти одновременно с «Дивом и Пери» Подолинский пишет повесть «Змей» (1827), носившую подзаголовок «Киевская быль». Она с очевидностью свидетельствует о намерении Подолинского с самого начала своего литературного поприща отмежеваться от школы Жуковского. Надо полагать, свое сродство с ним он сам ощущал как недостаток самостоятельности. Уже начальные строки повести отзывались полемикой с «творцом мечтательной „Светланы“», «Громобоя» и других «звучных баллад», полемикой довольно миролюбивой, но тем не менее показательной. Подолинский отказывается следовать за Жуковским — выставлять «напоказ бесов и ведьм и привидений», вести «всю эту сволочь на Парнас». Этот полемический зачин задавал тон всей повести, писанной частично стихами, частично прозой. Сверхъестественные, таинственные приключения, которые в ней происходят, в итоге оказываются проделками одного из героев, искушенного не в магии, а в чудесах пиротехники.
«Киевская быль» осталась незаконченной и неопубликованной[119]. Более решительную попытку оторваться от школы Жуковского Подолинский предпринял вскоре после того, как он примкнул к кружку Дельвига. Контакт с этой литературной средой не прошел бесследно для поэта. Отказавшись от фантастических сюжетов и образов, он переходит к изображению живых людей, стремится показать героя-современника в его отношениях к другим людям. Словом, он решился осуществить то, что еще в 1824 году сделал другой талантливый представитель школы Жуковского, И. И. Козлов, в своей поэме «Чернец». Однако в опытах этого рода — поэмах «Борский» (1829) и «Нищий» (1830) — Подолинский потерпел полный крах.
Оба произведения, в особенности «Борский», были чрезвычайно уязвимы с точки зрения здравого смысла. Так, герой первой поэмы убивает собственную супругу и вскоре открывает, что покойница была сомнамбулой, чем и вызывались ее подозрительные ночные отлучки. Целый град самых бесцеремонных насмешек посыпался на Подолинского. «Зарезать добрую жену — ни за что ни про что! — потешался Н. И. Надеждин. — Воля ваша, гг. романтики, а жаль, что не существует поэтической
Если в «Борском» таинственный колорит и мотив роковой обреченности предсказывали катастрофическую развязку, то события, о которых повествуется в «Нищем», происходят без всякого участия потусторонних сил. Но, как это ни парадоксально, чем больше Подолинский заботился о правдоподобии, тем больше натянутого и неестественного выступало в поведении его героя.
Подолинский был поэтом внутреннего чувства. Его камерному дарованию более всего соответствовал стиль поэзии Жуковского, передававшей смутные волнения души в картинах природы, фантастических и экзотических образах. Однако соревнование с таким гигантом, как Жуковский, было очень неблагодарной задачей. Этим отчасти объясняются настойчивые попытки Подолинского выйти за пределы родственной ему поэтической традиции. Но при этом ему не хватало, как проницательно заметил в 1834 году Белинский, ясного сознания своих возможностей, вследствие чего он «шел не по своей дороге»[121].
Между тем тяга Подолинского к изображению реальных человеческих отношений была далеко не случайной. Всегдашняя плененность чувством вызывала у поэта тревогу: она таила в себе опасность отключения разума, эмоциональных срывов, буйных вспышек. Эту тревогу задолго до Подолинского передал в своей поэзии Жуковский. Однако неуравновешенность внутреннего мира у Подолинского сказывалась куда более ощутимо. Угроза потери самоконтроля, дикой аффектации, уже непосредственно переходящей в действие, соответственно возрастала. Отсюда боязнь потерять нравственные устои, страх безумия. Отсюда же и настойчивое стремление передать бурное движение чувств в поведении человека. Стремление это не могло иметь успеха, потому что герои его поэм («Борского» и «Нищего») были только олицетворенными чувствами, показанными в их устремлении к аффекту, чувствами, действующими без участия разума, а вовсе не живыми людьми с их неизмеримо более сложной логикой поведения. Иллюзия же реальности, которую хотел создать в этих поэмах Подолинский, разрушала цельность их читательского восприятия: удачным описательным эпизодам в обеих поэмах[122] противостояла полная несостоятельность фабульной части.
Неожиданно для Подолинского не кто иной, как Дельвиг, чьи собрания он преспокойно продолжал посещать, напечатал в «Литературной газете» убийственный отзыв о его последней поэме. Подолинский впоследствии объяснял появление этого отзыва братской заботой Дельвига о славе Пушкина. Объяснение это упрощает ситуацию, но не лишено резона. Дело в том, что как раз в это время целых три журнала — «Московский телеграф» Н. Полевого, «Галатея» С. Раича и «Сын отечества» Ф. Булгарина — вступили в открытую войну с «Литературной газетой». Не скупясь на похвалы Подолинскому, эти органы не слишком охотно вспоминали о заслугах Пушкина. Особенно отличилась «Галатея», чей совет «учиться поэтическому языку у г. Подолинского»[123] Дельвиг воспринял как попытку принизить значение Пушкина. На самом деле, утверждает Дельвиг, Подолинский — всего лишь неудачный подражатель двух-трех «любимых наших поэтов», в особенности Пушкина. В доказательство он ссылается на тот эпизод поэмы «Нищий», где ее герой сталкивает соперника со скалы, «т. е., — замечает Дельвиг, — исполняет на деле ревнивое мечтание Алеко, прекрасно высказанное Пушкиным»[124].
Нет сомнения, что масла в огонь подлила и восторженная статейка Булгарина по поводу предстоящего выхода из печати поэмы «Нищий». «Друзья мне подгадили и мос<ковские> журн<алы>»[125], — сетовал Подолинский уже в глубокой старости, возвращаясь к этому инциденту.
Глубоко уязвленный выступлением Дельвига, Подолинский тотчас порвал с ним отношения. Круг «Литературной газеты» в сущности никогда не был для него родственной средой. Романтизм, особенно в его крайних проявлениях, встречал здесь довольно прохладное отношение. И, по-видимому, те лестные слова, которые Подолинский слышал из уст Пушкина, означали не более чем обычный комплимент. Истинное же мнение поэта видно из его письма к П. А. Плетневу от апреля 1831 года. Говоря о том, что в стихах М Д. Деларю нет «ни капли творчества, а много искусства», Пушкин добавляет: «Это второй том Подолинского».
Начало следующего периода литературной биографии Подолинского совпало с его отъездом в 1831 году из Петербурга. Он поселяется в Одессе, где занимает место помощника начальника VII почтового округа (Новороссийского края). Из Одессы Подолинский посылает в Петербург свои новые произведения, бо́льшую часть которых помещает в «Библиотеке для чтения». Одесский период творчества ознаменовался постепенным возвращением поэта на прежнюю дорогу. Именно на путях школы Жуковского Подолинский создал произведение, являющееся вершиной его литературной деятельности, — поэму «Смерть Пери». Напечатанная в 1837 году, она вызвала одобрительные толки в печати[126], но не стала значительным литературным событием — скорее всего потому, что эффект новизны был ослаблен наличием другого произведения Подолинского в том же роде «восточной» мифологической поэмы. Между тем и по мысли и по исполнению «Смерть Пери» несомненно превосходила «Дива и Пери».
События, о которых рассказывает поэма, совершаются в двух мирах — небесном, где обитает Пери, и земном мире с его знойными страстями, страданиями и лишениями. Ангельский лик мифической героини ассоциируется с девственной чистотой возвышенной души. Земная любовь к человеку, по мысли поэта, несовместима с состоянием блаженной мечтательности — она требует отдачи всех чувств, в том числе и таких, которые отнимают покой и радость, приносят муки и унижения.
Герой поэмы при виде умирающей возлюбленной в отчаянии готов послать «упреки небесам», то есть бросить вызов самому творцу мироздания. Желая предотвратить грех и утешить несчастного, Пери вселяется в тело уже покойной девы, тем самым изменяя своей небесной природе и нарушая заповедь бога, запретившего небожителям вмешиваться в заботы тленных обитателей земли. Милосердие облекшейся в плоть Пери переходит в страсть. Следом за ней является ревность, которая побуждает Пери к жестокому признанию: спасенный ею юноша узнает правду об участи своей настоящей подруги и, устрашенный исступлением ее двойника, умирает.
Познание земной жизни завершается для Пери пробуждением в ней низменного инстинкта — зверской алчности. Она почти завидует орлам-стервятникам, растерзавшим труп ее любимого. Натерпевшаяся разных бед Пери в конце концов была прощена богом, даровавшим ей смерть и тем освободившим ее от оков земного праха. По смыслу этого финала истинная возвышенность и желанное спокойствие духа достается ценой сердечной бури. Как и прежде, Подолинский развернул перед читателем этой поэмы историю падения любящего, невинного и нерассуждающего сердца, но теперь эта история получила достаточно убедительную художественную трактовку. Не покушаясь на обрисовку характеров — такая задача была чужда данному типу романтической поэмы, — Подолинский соткал сложную картину образов, передающую взаимодействие и превратность чувств, — картину, которой нельзя отказать в содержательности и известной психологической тонкости.
Учителем Подолинского в изображении противоречивости чувств был, конечно, Жуковский. В произведениях Жуковского оно всегда освещалась светом нравственной философии, чем обусловливалась четкая дифференциация праведных и грешных чувств. Не порывая с этой философией до конца, Подолинский подошел вплотную к ниспровержению ее догматического содержания. Об этом, между прочим, свидетельствовало выдвижение на первый план проблемы праведного греха. Это был показательный симптом времени.
Диалектика превращения добра и зла в 30-е годы становится одной из ключевых проблем поэзии Лермонтова. Нечто подобное являет и произведение Подолинского. Кстати говоря, символические образы поэмы с ее контрастами земли и неба, духа и плоти, вечного и тленного — все это также напоминает Лермонтова, в частности его раннюю поэму «Ангел смерти» (1832).
Из произведений Подолинского одесского периода достойны внимания «Отчужденный», «Переезд через Яйлу» и «Дума». В последнем отчетливо прозвучали мотивы сомнения и убийственного разочарования.
«Переезд через Яйлу», носящий подзаголовок «Памяти А. С. Пушкина», дает наглядное представление о характерном для Подолинского методе романтического абстрагирования. Любопытно, что из опыта личного общения с Пушкиным он здесь решительно ничем не воспользовался. Стихотворение переносит читателя в горы Тавриды, то есть опять в атмосферу «восточной» экзотики. Образ Пушкина внезапно оживает посреди девственной природы, в дымке легенды.
Выход в 1837 году двухтомного собрания стихотворений и поэм Подолинского поднял его литературный престиж прежде всего как лирика. В печати высказывались даже мнения о том, что «мелкие его стихотворения могут считаться перлами нашей поэзии», а «стих его может смело стать подле стихов Пушкина и Жуковского»[127]. Тогда же Ф. А. Кони объявил Подолинского первым наследником Пушкина «по звучности и стройности стиха и по богатству воображения»[128].
Конец 30-х — начало 40-х годов ознаменовались для поэта еще рядом удачных стихотворений, после чего в его работе наступает заметный спад. Оставаясь романтиком чистой воды, он не смог проникнуться новыми интересами, которые внесли в литературу 40-е годы. Исчерпав в значительной мере свои творческие ресурсы, Подолинский прекратил печататься.
В конце 50-х годов, дослужившись до действительного статского советника, он ушел в отставку и поселился в своем наследственном имении Ярославка (Киевской губернии), где окунулся в хозяйственные и семейные заботы.
В 1860 году, в канун крестьянской реформы, в разгар ожесточенной идейной борьбы, расколовшей общество на враждующие партии, поэт неожиданно выступил с двухтомным изданием своих сочинений. Символические декорации, условные художественные образы, которые культивировал романтизм 20–30-х годов и которые в изобилии представлены в произведениях Подолинского, были оценены демократической критикой как никчемный и вредный анахронизм. Наиболее беспощадным был отзыв Добролюбова.
Говоря о Подолинском, он имел в виду не только его, но и тех поэтов, творчество которых было отрешено от жгучих вопросов современности. Подобные художественные явления были ему глубоко враждебны, даже если они принадлежали совсем другой литературной эпохе. Увесистые тома стихов Подолинского можно было понять как попытку вернуться в литературу. Все это и предопределило разгромный характер добролюбовской рецензии.
Подолинский не устраивал критика ни своим миросозерцанием, ни своей художественной манерой. Находя во всех его произведениях «воображение и чувство, направленные совершенно фантастически и оторванные от всякой почвы»[129], Добролюбов рассыпает по статье иронические замечания о склонности Подолинского к «мирной идиллии», к «умилению, восторгу и всем симпатическим чувствам»[130].
Исходный пункт рецензии Добролюбова, скрепляющий почти всю цепь ее рассуждений, — это утверждение, что Подолинский — подражатель Байрона.
Доказывая ничтожность дарования Подолинского, Добролюбов по сути дела измеряет его творческие возможности талантом и миросозерцанием Байрона. Но, оперируя таким высоким критерием, Добролюбов мог бы перечеркнуть не только поэзию Подолинского, но едва ли не весь русский романтизм 20–30-х годов. Само же утверждение о том, будто Подолинский только и делал, что влекся по следам Байрона, лишено было всяких доводов. Но если снимается тезис о Подолинском как ревностном подражателе Байрона, то рушится почти вся аргументация статьи. Байрон остается Байроном, а Подолинский небольшим, очень неровным, но все же привлекательным и талантливым поэтом, характерным отголоском своего времени. Таким образом, статья Добролюбова интересна прежде всего как документ литературно-общественной борьбы конца 50-х — начала 60-х годов, автор которого, однако, совсем не входит в сферу творчества Подолинского как явления абсолютно чуждого ему.
Обескураженный уничтожающими оценками критики, Подолинский опять надолго замолкает. Правда, с поэзией он распроститься не мог, но почти все написанное им в 60–70-е годы осталось в рукописи. Среди произведений того времени совсем нет поэм. В большинстве своем это небольшие стихотворения; несколько из них написано на злобу дня. Подолинский отзывается на события, происходившие в политическом мире России и Западной Европы, в частности пишет сатиру «Багряновидная заря», и, как и прежде, вступает в область, недоступную его дарованию. И лишь изредка былой лирический настрой придавал его поздним стихам неподдельную свежесть и взволнованность чувства. Наглядным подтверждением сказанному может служить стихотворение «Под необъятным сводом неба…» (1879). Это была, видимо, последняя творческая удача престарелого поэта.
В 1885 году Подолинским, как живым экспонатом давно минувшей эпохи, заинтересовался журнал «Русская старина». Здесь по просьбе редакции была напечатана автобиография поэта и целое собрание его неопубликованных стихотворений, большей частью написанных в старости. Личные огорчения (Подолинский пережил помешательство сына и его смерть), а также рост пессимистических настроений в русском обществе конца 70-х — начала 80-х годов сгустили скорбные звуки его поэзии. Умер Подолинский восьмидесятилетним стариком 4 января 1886 года в Киеве.
211. ЖРЕБИЙ
212. ПРЕДВЕЩАНИЕ
213. ПОРТРЕТ
214. К *** («Везде преследовать готова…»)
215. ОТВЕТ
216. ПРИРОДА
217. БЕЗНАДЕЖНОСТЬ
218. К «ЛИТЕРАТУРНОЙ ГАЗЕТЕ» Б<АРОНА> Д<ЕЛЬВИГА>
219. СОНЕТ («Любовь он пел, печалью вдохновенный…»)
(Ю. И. Познанскому на перевод сонета Мицкевича «Do Laury» [131])
220. СОНЕТ («Не потому томительным виденьем…»)
221. ОТЧУЖДЕННЫЙ
1
2
3
4
5
6
7
8
9
222. ПОЭЗИЯ И ЖИЗНЬ
223. СМЕРТЬ ПЕРИ[132]
224. «С поправкою своей мои стихи ты тиснул…»
225. УРОК
226. СТИХ
227. ПАМЯТНИК ПЕТРУ ВЕЛИКОМУ
228. «Отгрянуло в безднах творящее слово…»
229. ЗВЕЗДА
230. ЭПИЛОГ
231. «Под необъятным сводом неба…»
К. А. БАХТУРИН
Биографическая справка
Константин Александрович Бахтурин родился в 1809 году. Его отец, петербургский чиновник, по отзыву современника, человек образованный и довольно культурный, по-видимому не был потомственным дворянином[140].
М. И. Глинка, в молодости служивший в канцелярии департамента путей сообщения под начальством А. Н. Бахтурина, был частым гостем в его доме. В 1824 году начинающий композитор сочинил музыку на текст романса «Моя арфа» из поэмы В. Скотта «Матильда Рекби». Стихотворный перевод романса принадлежал юному Константину Бахтурину.
О том, где и как он воспитывался, сведений не сохранилось. Известно лишь, что, будучи еще совсем молодым человеком, Бахтурин облекся в военный мундир и свыше десятка лет прослужил в гусарах и уланах.
В октябре 1832 года он появляется в Москве и через посредство В. В. Пассека, с которым незадолго до того познакомился в Харькове, был представлен его друзьям по кружку (Герцену, Огареву, H. М. Сатину и другим). Т. П. Кучина (кузина Герцена), вскоре ставшая женой Пассека, несколькими штрихами очерчивает наружность молодого уланского офицера — блондина, непоседливого, «чрезвычайно подвижного» гуляку[141]. Подробнее рассказывает о нем Сатин. Знаменательно, что в его мемуарном очерке речь идет о Бахтурине, Соколовском и Полежаеве, в облике которых было много общего.
Бесшабашность Бахтурина, страсть к кутежам и фанфаронство — все это явно диссонировало с серьезными умственными интересами, объединявшими членов кружка. При всем том ветреник Бахтурин был типичной фигурой среди определенной части молодого поколения, вступившего в зрелый возраст в середине 20-х годов. Интересную характеристику этой молодежи дал в 1834 году Белинский в связи с оценкой стихов Полежаева. Эта личность, по его словам, — «несчастная жертва духа того времени, когда талантливая молодежь на почтовых мчалась по дороге жизни, стремилась упиваться жизнью, а не изучать ее, смотрела на жизнь как на буйную оргию, а не как на тяжкий подвиг»[142].
Отношения Бахтурина с герценовским кружком прервались. В 1833 году он переводится в Петербург. В том же году в Москве вышла из печати его поэма «Вступление на престол князя Александра Тверского», принесшая автору некоторую известность. Спустя два или три года Бахтурин в чине поручика выходит в отставку «вследствие происшедшего с ним скандала»[143], как глухо сообщает К. Н. Макаров, основываясь на неизданной части записок своего отца, закадычного приятеля поэта. Не имея никаких средств к существованию, Бахтурин вынужден был кое-как перебиваться на скудные литературные заработки, полагаясь на случай, а нередко и доброхотство друзей. По заказам актеров он за пять-шесть лет написал для Александрийского театра несколько драм: «Пятнадцать лет разлуки» (1835), «Козьма Рощин, рязанский разбойник» (1836) и сюжетно связанную с ней пьесу «Староста» (1836), затем «Красное покрывало» (1836), «Ибрагим и Роксана» (1837), «Замок Нейгаузен» (1838), «Батый в Рязани» (1839)[144]. Наибольший успех из них выпал на долю «Козьмы Рощина».
Театр снова свел Бахтурина с Глинкой. Композитор написал музыкальный номер для его мелодрамы «Молдаванская цыганка, или Золото и кинжал» (1836), а в 1838 году Бахтурин принял какое-то участие в разработке либретто «Руслана и Людмилы».
Облик Бахтурина-драматурга довольно удачно обрисовал Булгарин. Этот автор, по его словам, «переливает в драматические формы повести и эпизоды из романов или поэм русских писателей… Его нельзя назвать бездарным писателем, но в нем нет ни высоких мыслей, ни глубоких чувств, ни самородных идей, составляющих высокую драму. Это писатель мелких парижских театров. Но он пишет легким стихом и умеет придать своим драматическим пиесам сценическую жизнь и движение»[145].
Театр привлекал Бахтурина, конечно, не только возможностью заработка. Страсть к актерству насквозь пронизывала его натуру. По свидетельству мемуаристов, он любил разыгрывать важные роли, выдавал разные небылицы за случаи из собственной жизни. Так, например, он прицеплял к мундиру георгиевский крест, которым не награждался, рассказывал о сражениях, в которых не участвовал, и от души тешился этими ребяческими выходками. Вращался Бахтурин в среде не слишком культурной. Это были мелкие чиновники, офицеры, актеры. Из литераторов он, видимо, ближе всех был к Бенедиктову и П. П. Ершову. Иногда он появлялся и в компании Кукольника. Поэт Я. П. Полонский сообщает, что до 1836 года Бенедиктов, Ершов и Бахтурин составляли «дружеское трио» и «задумывали издать альманах, наполнить его своими произведениями, и под заглавием „Мы вам“ выпустить в свет с виньеткой, изображающей несущуюся тройку с эпиграфом: „Вот мчится тройка, но какая? Вдоль по дороге, но какой?“» [146].
Забавный болтун, мистификатор, направо и налево сыпавший экспромтами, Бахтурин благодаря своему таланту застольного витии пользовался спросом во многих петербургских домах, где устраивались дружеские сходки и вечеринки. Особенный эффект имели летучие импровизации Бахтурина. «Какую тему ему ни задайте, он вдруг без малейшего надумывания продекламирует без остановки несколько десятков самых звучных, гладких, плавных стихов»[147],— свидетельствовал Н. П. Макаров. В многочисленных экспромтах, эпиграммах и сатирических «перепевах» Бахтурин дал полный простор своему непритязательному юмору. Почти вся масса этих стихов до нас не дошла. Известны лишь сатира на О. И. Сенковского «Барон Брамбеус» и часть шуточного стихотворения об актерах[148], да несколько экспромтов, записанных Макаровым.
Другую грань поэтического творчества Бахтурина представляют стихотворные произведения, предназначавшиеся для печати. Многие из них были собраны поэтом и в 1837 году выпущены отдельной книжкой[149]. И в них порой слышатся отголоски богемной жизни, но говорится о ней в тонах глубокого сожаления и раскаяния. Преобладают же в сборнике элегические настроения. Оригинального в этих произведениях очень мало и все же глумливый отзыв о них О. И. Сенковского был несправедливым.
В составе сборника выделяется прежде всего довольно острое стихотворение «Рим», написанное, видимо, во второй половине 20-х годов, но опубликованное лишь в 1837 году. Как и в декабристской поэзии, картина упадка Древнего Рима, подпавшего под власть императоров и временщиков, вызывала чисто русские политические ассоциации. В поэме «Вступление на престол князя Александра Тверского» Бахтурин как бы продолжает думу Рылеева «Михаил Тверской», рассказывая о судьбе двух сыновей этого несчастного князя, павшего жертвой гнусных происков московского князя Георгия.
Поэма далека от исторического правдоподобия. Главное в ней — это современный подтекст: исторической теме национального освобождения придается современное звучание, то есть, грубо говоря, татарское иго приравнивается к произволу отечественных властей. Вместе с тем героический, наступательный пафос борьбы за правое дело в этом произведении отсутствует.
Перекликается с поэзией Рылеева (дума «Димитрий Самозванец») и такое стихотворение Бахтурина, как «Смерть Дмитрия Самозванца». В отличие от думы Рылеева, раскрывающей психологию преступной души, Бахтурин акцентирует внимание на другом. В лице Самозванца он показывает человека низкого происхождения — «расстригу» и проходимца, наделенного, однако, незаурядными душевными качествами. Окруженный восставшими москвичами, обреченный на неминуемую смерть, он выглядит не жалким и отвратительным, а по-царски величественным и гордым. Нота сочувствия к Самозванцу как незаконному властителю, отважному «похитителю трона», очень характерна для Бахтурина. Еще более заметно его демократизм сказался в небольшой стихотворной сценке «Вельможа и простолюдин», посвященной одному из эпизодов Смутного времени. Вельможа — это Ляпунов, у которого на первом плане боярская спесь, а не гражданский долг перед родиной. Ему противостоит «нижегородский мещанин» Козьма Минин, подлинный патриот, рассуждающий трезво и мудро.
Впрочем, демократизм Бахтурина выглядел весьма расплывчатым. Это был демократизм, внушенный симпатией к низам, но достаточно лояльный по отношению к верхам. Показательно, что в своих пьесах поэт делал ставку на вкусы преимущественно мещанской публики Александрийского театра. И та же приноровленность к невзыскательным запросам малокультурного читателя дает себя знать в песнях и сказках Бахтурина, написанных по образцу ершовского «Конька-Горбунка». В наиболее привлекательном виде демократические тенденции сказались в его одноактной пьесе «Санкт-петербургская мелочная лавка», изображающей простонародную среду.
Сатин справедливо писал о поэте: «Бахтурин, без сомнения, имел талант… но недостаток образования, пустая жизнь и нужда в деньгах погубили его. Стих его был гладок и звучен, фантазии у него было более, чем у Соколовского; но он не умел управлять ею»[150].
Неустроенность, беспорядочная жизнь, пьянство в конце концов совершенно расстроили здоровье поэта. Он умер 32-х лет от роду. Известие о его кончине, последовавшей 19 января 1841 года, напечатал журнал «Репертуар русского театра».
232. «Я помню дни, — не зная славы…»
233. РИМ
234. НАСИЛЬНЫЙ БРАК
235. ГЕНИЮ-ПОЭТУ
236. ВЫСОКИЕ ГРУДИ И ЧЕРНЫЕ ОЧИ
237. ЦЫГАНКЕ
238. <ХОР РАЗБОЙНИКОВ ИЗ ДРАМЫ «КОЗЬМА РОЩИН, РЯЗАНСКИЙ РАЗБОЙНИК»>
239. <ГИМН КАТРИЦЕ ИЗ ДРАМЫ «МОЛДАВАНСКАЯ ЦЫГАНКА, ИЛИ ЗОЛОТО И КИНЖАЛ»>
240. «Однообразные досуги…»
241. БАРОН БРАМБЕУС
Баллада
242. ПЕСНЯ ЯМЩИКА
243. <АВТОЭПИГРАММА>
244. ПЕСНЯ ЦЫГАНКИ
В. И. СОКОЛОВСКИЙ
Биографическая справка
Из промелькнувших в печати сведений[151] известно, что в 1808 году подполковник Игнатий Соколовский был назначен управляющим тельминскими фабриками на реке Тельме (в Иркутской губернии). В том же 1808 году и, видимо, в тех же краях родился его сын Владимир, В 1821 году он стал воспитанником Первого кадетского корпуса.
«За неспособностью по болезни к военной службе» Соколовский, как записано в его формуляре, был «выпущен из корпуса для определения к статским делам с награждением за успехи в науках чином 12-го класса»[152].
В 1826 году Соколовский возвращается из столицы в Сибирь и зачисляется в штат канцелярии Томского общего губернского управления, а в мае 1828 года переселяется в Красноярск к дяде, А. П. Степанову, губернатору Енисейской губернии, и поступает в канцелярию Енисейского губернского управления. Вскоре имя Соколовского впервые появляется в печати под стихотворением «Прощание» («Галатея», 1830, № 34).
В мае 1831 года молодой поэт берет увольнение и в феврале 1832 года появляется в Москве. К тому времени им, по всей видимости, уже была написана поэма «Мироздание», так как летом 1832 года она вышла отдельным изданием.
Автором «Мироздания» заинтересовались члены герценовского кружка. Сведя знакомство с H. М. Сатиным, И. П. Оболенским, Н. И. Сазоновым, Огаревым и Герценом, он делится с ними своими литературными замыслами, читает отрывки из новой (видимо, не доведенной до конца) поэмы «Иван IV Васильевич»[153]. Вскоре выяснилось, что серьезные умственные запросы, которыми жили участники кружка, слабо затронули Соколовского. Не могла не разочаровать их и его поэзия — прежде всего отсутствием философской проблематики и интеллектуальной пытливости. Как бы в подтверждение своей несерьезности Соколовский в 1833 году печатает «Рассказы сибиряка» — произведение с установкой на развлекательность и вполне безобидный юмор, написанное вперемежку прозой и стихами. Возможно, жанр и стиль этого произведения был отчасти подсказан «Странником» Вельтмана (1831).
Не имея никакого состояния, поэт вынужден был заняться литературной поденщиной. В 1833 году ему удалось получить у книготорговца заказ на роман. Он быстро разделался с ним и в следующем году издал под названием «Две и одна, или Любовь поэта». Произведение это, вызвавшее удивление Сатина своей бессодержательностью, красноречиво свидетельствовало о поражении Соколовского как беллетриста.
Надежда прокормиться на литературные заработки оказалась призрачной, и в марте 1834 года Соколовский отправился в Петербург. Там ему удалось устроиться в канцелярию военного генерал-губернатора П. К. Эссена на должность помощника секретаря. Это было в июне, а ровно через месяц в Москве произошли события, перевернувшие всю дальнейшую жизнь Соколовского.
По доносу провокаторов московская полиция арестовала группу молодых людей, подозреваемых в пении дерзких куплетов насчет «августейшей» фамилии и в вольнодумстве. Среди схваченных были приятели и знакомые поэта, в том числе Огарев, Герцен, Оболенский, Н. И. Уткин, Л. К. Ибаев и другие. Уже первые допросы показали, что «главный участник в сем деле оказывается титулярный советник Соколовский» — сочинитель «возмутительной» песни «Русский император…». 19 или 20 июля Соколовский был арестован и препровожден на следствие в Москву. Он, естественно, отрицал свое авторство, сознавшись лишь в распространении песни.
В течение девяти месяцев, пока тянулось дознание, поэт сидел в остроге. «С ним очень дурно обращались, а один из московских полицмейстеров грозил ему часто истязаниями», — записал в своем дневнике со слов Соколовского А. В. Никитенко[154]. Вина Соколовского усугублялась также раскрытием его переписки с «государственным преступником» Н. Мозгалевским, замешанным в деле 14 декабря и сосланным в Сибирь.
Опасаясь дальнейшего распространения «пасквильных стихов» через процесс, на котором их оглашение было бы неизбежным, Николай I решил обойтись без суда. Он потребовал, чтобы главных виновников — Уткина, Соколовского, Ибаева — «оставить года на три в Шлиссельбурге и потом допустить к службе в отдаленных местах»[155].
В Шлиссельбургской крепости Соколовский содержался с апреля 1835 года до декабря 1836 года. По болезни он досрочно был выпущен на поруки родного брата Николая, который выхлопотал ему эту милость через великого князя Михаила Павловича. Некоторое время до отправления в ссылку Соколовскому дозволено было остаться в столице. Фигура репрессированного поэта, очередной жертвы правительственного произвола, привлекла к себе сочувственное внимание литературных кругов Петербурга. Соколовский на короткое время делается героем дня. Видимо, через Жуковского (или П. А. Плетнева) в шестом томе «Современника» — первом томе, вышедшем после смерти Пушкина, — были напечатаны отрывки из поэмы «Альма» (вполне она была закончена позднее — в марте 1838 года), текст которой местами перекликался с главами библейской «Книги Песни песней».
Тяжелая хроническая болезнь не избавила Соколовского от ссылки в холодную Вологду, куда, согласно предписанию, он прибыл в сентябре 1837 года. Тем временем в Петербурге вышла из печати «драматическая поэма» «Хеверь», вчерне написанная поэтом (еще до заключения в Шлиссельбурге) по мотивам библейской «Книги Эсфирь». Вопреки ожиданиям, «Хеверь» не имела никакого успеха и даже вызвала разочарование у тех, кто верил в талант ее автора.
В Вологде Соколовского подстерегали новые беды. Сначала безденежье — из-за бюрократической волокиты ему не выплачивали положенного жалованья (поэт числился на службе в редакции «Вологодских губернских ведомостей»), затем второе, еще более грозное обострение болезни[156]. Губила Соколовского и его «предосудительная наклонность» — запойное пьянство, с которым он несколько лет тщетно боролся.
Мучительные дни вологодской ссылки кое-как скрашивались поэтическим творчеством, встречами с местными литераторами (H. Е. Вуичем, А. И. Иваницким, Н. И. Навашиным и др.), собиравшимися на квартире поэта. В Вологде Соколовский посещал гостеприимный дом помещика Д. М. Макшеева, дочь которого — юную поэтессу Варвару — он полюбил без всякой надежды на брак.
В результате прошений Соколовского в III Отделение об избавлении его от сурового северного климата, ему наконец разрешено было поселиться на Кавказе. Покинув Вологду в декабре 1838 года, он следующие три месяца проводит в Москве, неоднократно подвергаясь притеснениям местной полиции, а в апреле прибывает в Ставрополь. Но время для лечения было упущено —17 сентября 1839 года поэт скончался, не успев напечатать целый ряд новых своих произведений, и в их числе поэмы «Новоизбрание», «Искупающий страдалец».
Человеческий облик Соколовского, о котором Герцен писал, что это был «милый гуляка, поэт в жизни», «веселый товарищ в веселые минуты, bon vivant, любивший покутить»[157], на первый взгляд никак не вяжется с приверженностью к Библии. Она (в основном Ветхий завет) была главным источником, из которого Соколовский обильно черпал сюжеты, образы и краски для своих опытов «духовной» поэзии.
Как известно, Ветхий завет с его образом карающего бога использовался гражданской поэзией того времени в качестве авторитетнейшего нравственного кодекса при осуждении социального зла. Библия была также предметом и чисто познавательных и художественных интересов. В 1836 году, в статье «О духовной поэзии»[158],скрытым образом направленной против Соколовского, Н. А. Полевой оправдывал лишь такое обращение к Библии, которое имело бы своей целью проникновение в жизнь и миросозерцание древнего народа — творца библейских книг.
Поэзия Соколовского носит на себе следы этих традиций (например, в «Оде на разрушение Вавилона» слышится отзвук декабристской трактовки Библии, а в «Альме» значительную роль играют местные краски, этнографические подробности), но не сводится к ним.
Исключительное значение Библии в творчестве Соколовского во многом объясняется характером его дарования. Известно, что поэт был автором многочисленных стихотворных писем, посланий, экспромтов, непосредственно внушенных живыми впечатлениями окружающего его быта. Бедное от природы воображение Соколовского порабощалось этим потоком будничных впечатлений, которые без особой художественной обработки, без отстоя и обобщения сразу же передавались в стихах. Действительность, изображенная в них, почти всегда выглядела неопрятной, нелепой, в лучшем случае — комически несообразной. Несерьезность этого стихотворства постигал и сам Соколовский, который тем не менее был очень им увлечен. Здесь он давал выход своему неистощимому острословию, не щадившему официальных святынь, а порой переходившему в откровенное богохульство[159], что, кстати сказать, колеблет версию об истинно религиозных стимулах[160] «духовной» поэзии Соколовского.
Положительное начало жизни открывалось ему не в близком ее наблюдении, а напротив — в очень сильном отвлечении. Но тем самым и без того небогатая фантазия поэта теряла свой строительный материал. Она явно нуждалась в поддержке. Без этого не мог состояться сам акт высокого поэтического творчества. Библия и была той канвой и тем условным поэтическим миром, при помощи которых Соколовский смог художественно оформить свой отвлеченный и безотчетный лиризм.
Внутренний пафос всех его библейских и вообще высоких произведений составляет неопределенный, но сильный порыв к какому-то огромному и прекрасному грядущему, к источнику всемирной благодати. Социально-утопический смысл этого порыва — в призыве к вселенской любви, в разрыве с корыстью, эгоистическими интересами и грубой чувственностью — «плотяностью». Для самого Ветхого завета такое презрение к мирскому, телесному отнюдь не характерно. Подвергая Библию романтической идеализации, поэт допускал многочисленные, порой разительные отступления от текста священного писания, давая поводы для цензурных придирок, из-за которых не осуществилась публикация полного текста поэмы «Альма».
Лиризм Соколовского явно тяготел к жанру торжественной оды, к которому поэт неоднократно обращался. Но монументальность этого лиризма требовала еще более пространных, более емких форм для своего воплощения — таких, как поэма и драма. Любопытно, что «поэмы» и «драмы» Соколовского в значительной своей части написаны стихом, непосредственно продолжающим традицию декламационного стиха русской оды[161]. Впрочем, ораторская патетика поэта то смягчается задушевностью любовно-элегического стихотворения, то приближается к мажорному звучанию ритуальной хоровой песни. Известно, что М. И. Глинка собирался создать ораторию на слова Соколовского. Неосуществившийся замысел этот, бесспорно, был внушен не только соответствующей тематикой, но и самим звучанием поэтического голоса Соколовского.
Главное в произведениях поэта — не сюжет, не тема и не конкретная ситуация, а устойчивая эмоциональная атмосфера, — атмосфера священного экстаза, восторга и трепета перед очистительным таинством будущего. Этим, несмотря на тематическое различие, обусловлено поразительное однообразие всех крупных произведений Соколовского. Упор в них сделан на монологи, славословия, «хоры», на звучность и ораторскую пышность стиховой речи. Получалось своего рода поэтическое красноречие, богато орнаментированное метафорами, неологизмами, экзотически звучащими библейскими именами, географическими и культурно-историческими терминами. Это было утомительно многословное стихотворство, но тем не менее отмеченное такой индивидуальной манерой письма, которую невозможно спутать с творческим почерком другого поэта[162].
245. «Русский император…»
246. УТРО НА ЕНИСЕЕ
247–248. <ИЗ «РАССКАЗОВ СИБИРЯКА»>
1. «Кто важно в свет вступил при шпаге…»
2. «Когда поэзии фиал…»
Может быть, иной скажет, что в этом рассказе чрезвычайно мало ориентализма. Как быть! Я бы и готов продолжать, но сами посудите, можно ли потревожить прелестную Катеньку?.. Разойдемтесь-ка лучше, господа! Меня и самого что-то клонит ко сну…
— Послушай, Моисей! Погаси-ка свечку, да, пожалуйста, не стучи как лошадь: ты этак разбудишь мою Катеньку.
— Какую, сударь, Катеньку? Здесь, кажется, никого не видно.
— Глупец! Разве ты не слышал ее гармонического голоса?
Где ж тебе увидеть этот священный призрак! Ступай и спи!.. Э… о… о… а… о… а… ах! Господи, прости мои согрешения!..»
<1832>
249–251. <ИЗ ПОЭМЫ «МИРОЗДАНИЕ»>
1. Из главы 1 «ДОВРЕМЕННОСТЬ»
2. Из главы 7 «ДЕНЬ ШЕСТЫЙ»
3. Из эпилога
252. <ИЗ ДРАМАТИЧЕСКОЙ ПОЭМЫ «ХЕВЕРЬ»>
ОТРЫВОК ИЗ ТРЕТЬЕЙ ЧАСТИ «ВЕТХОЕ И НОВОЕ»
ЯВЛЕНИЕ 7
Царские гости снова предаются веселости пирования… Мусикийцы начинают играть громкую торжественную песнь… Между тем Ахшверус посылает от времени до времени некоторым из своих царедворцев по одному или по два плода из тех, которые принесены рабами Хевери, а ее рабыни, получа приказание, рассыпают цветы на столах и кругом оных на помосте… С окончанием песни Ахшверус обращается к Хевери.
ЯВЛЕНИЕ 8
Прежние и Дедан, а несколько спустя приходит и Асадай.
В это время входит Асадай в богатых одеждах.
Дедан почти без чувств распростирается на помосте.
Между тем Дедан при начале последней речи Хевери начинает медленно вставать с помоста и потом дико озирается на все стороны…
Несколько сатрапов и воинов выводят Дедана и потом возвращаются.
ЯВЛЕНИЕ 9 И ПОСЛЕДНЕЕ
Все действующие, кроме Дедана.
Небольшая пауза.
Ахшверус и Асадай в невольном благоговении поспешно кладут к ее ногам свои короны, так что они с короною Хевери составляют треугольник… Все вельможи и царедворцы, объятые тем же святым чувством, спешат снять тиары и шлемы, и потом преклоняются почтительно.
Конец
1834–1836
253. К ДЕВЕ-ПОЭТУ
254. РАЗРУШЕНИЕ ВАВИЛОНА
Поэма
H. M. САТИН
Биографическая справка
В книге «Былое и думы» Герцен рассказывает о том, как в начале 30-х годов несколько студентов Московского университета составили дружеский кружок, сразу же превратившийся в очаг освободительной мысли. «Мы, — писал Герцен, имея в виду себя к Н. П. Огарева, — вошли в аудиторию с твердой целью в ней основать зерно общества по образу и подобию декабристов и потому искали прозелитов и последователей. Первый товарищ, ясно понявший нас, был Сазонов… Он сознательно подал свою руку и на другой день привел нам еще одного студента…» То был Николай Сатин — юноша «с благородными стремлениями и полудетскими мечтами… это была натура Владимира Ленского, натура Веневитинова»[171].
Потомок древней дворянской фамилии[172], Николай Михайлович Сатин родился 6 декабря 1814 года в поместье своих родителей селе Дмитровском (называвшемся также Ильинским) Тамбовской губернии. Болезненный от природы мальчик, рано лишившийся отца, находился под надзором матери, неусыпно заботившейся о здоровье и воспитании сына.
В 1828 году он поступил в Благородный пансион при Московском университете, где в это же время учился Лермонтов, а преподавателем литературы был С. Е. Раич.
В 1830 году Сатин, подобно Лермонтову и Н. И. Сазонову, оставил пансион в связи с преобразованием его в гимназию, а в 1832 году поступил в Московский университет (на математическое отделение). Здесь и свела его судьба с Герценом и Огаревым. Вскоре к этой компании, первоначально насчитывающей пять человек (Герцен, Огарев, Сазонов, Сатин, А. Н. Савич), присоединились H. X. Кетчер, А. К. Лахтин, М. П. Носков, В, В. Пассек.
Летом 1834 года, вскоре после того, как Сатин и Герцен с большим успехом выдержали университетские выпускные экзамены, полиция арестовала группу молодых людей, уличенных в пении «возмутительных» песен. Одним из главных «преступников» оказался поэт Соколовский, некоторое время — с октября по декабрь 1833 года — вращавшийся в обществе Сатина, Огарева и их друзей. Следователи, ревностно вынюхивавшие следы «заговора», заинтересовались и участниками герценовского кружка, тем более что совсем недавно Огарев, Сатин и Кетчер уже обратили на себя внимание властей. С лета 1833 года они были взяты под негласный полицейский надзор за сношения с «государственным преступником» Я. И. Костенецким, приговоренным к сибирской ссылке по делу тайного общества Сунгурова (1833). Теперь же, при разборе бумаг Соколовского, полиция обнаружила в них письма Сатина. Обыск на квартире у Сатина дал новую поживу: были найдены письма Огарева и Герцена. В результате все трое были взяты под стражу и притянуты к дознанию по делу «О лицах, певших пасквильные стихи». Переписка трех друзей дала повод для обвинения их в неблагонамеренном образе мыслей. После волокитного разбирательства следственная комиссия приговорила Сатина к высылке в Симбирск, Огарев отправлялся в Пензу, Герцен — в Пермь. В июне 1835 года в сопровождении жандарма Сатин прибыл в Симбирск.
Спустя несколько лет Герцен в одном из автобиографических очерков набросал живые портреты своих товарищей и среди них портрет Сатина — молодого человека «с длинными волосами и прекрасным лицом à la Schiller и прихрамывающего à la Byron». «Ritter, — писал Герцен, — юный страдалец, принес в жизнь нежную чувствительную душу, но не принес ни твердой воли, которая защищает от грубых рук толпы, ни твердого тела. Болезненный, бледный, он похож на оранжерейное растение… Его фантазия была направлена на ложную мысль бегства от земли. Резигнация составляла его поэзию. Такое направление развивается именно в больном, слабом теле, конечно, ложное, но имеющее свою беспредельно увлекательную сторону»[173]. Более чем кто бы то ни было Герцен предвидел неизбежность упорной борьбы с социальной несправедливостью, но задатков борца в мягкой, «оранжерейной» натуре Сатина он не находил. Однако в 30-е годы вопрос о претворении в жизнь гуманных идеалов еще не мог быть поставлен на практическую почву. Сатинская же «резигнация» сливалась с тем глубоким отчуждением от официальной России, которая сплачивала членов кружка. «Бегство от земли» было в то время обычным уделом тех, кто в мире мечты и отвлеченной мысли искал спасения от раболепного общества, нравственно упавшего после поражения декабристов.
Вступая в сознательную жизнь, Герцен и его друзья испытывали настоятельную потребность в постижении обобщенной картины мира. Путь к тому, как им казалось, лежал через философию и поэзию. В середине 30-х годов главным философом кружка был, пожалуй, Огарев. Напротив, Сатин как поэт тогда опережал его. В течение 1833–1836 годов он написал больше Огарева, а главное, его стихи отличались и большей профессиональной завершенностью и программностью. Намного раньше Огарева — с 1835 года — Сатин стал выступать в печати.
В 1833 году в поле зрения участников кружка попал В. И. Соколовский. Тема его поэмы «Мироздание» (1832) и ее трактовка в духе романтического представления о мире как художественном творчестве бога не могли не вызвать живого отклика Сатина и его друзей. Но в определении задач поэзии он вскоре вступил в спор с автором «Мироздания». Сатин, видимо, не соглашался с тем, что возвышенная поэзия не отделима от религиозно-мифологических образов, как думал Соколовский. В пылу полемики он даже упрекал его в подмене поэтического вдохновения религиозным благочестием: «Неужели истинный поэт, повергшись на колена пред доской, на которой намалеван лик чудотворца Николая или Богоматери, будет молиться ему и просить отпущения грехов? Нет! не тут будет он искать божества, и не в словах изольется горячая его молитва»[174], — писал он.
В понимании Сатина художник, поэт, мыслитель — это фанатик, влюбленный в свой труд; его энтузиазм граничит с самосожжением. О подобном творческом подвиге рассказывает произведение Сатина «Умирающий художник». Герой его прощается с жизнью, не успев завершить своего изваяния — «статую Религии». Финал этот, по мысли автора, знаменует некую печальную неизбежность, ибо осуществление высокого идеала на земле вообще недостижимо. Но усилия художника не напрасны. Великая цель искусства — приблизить «небо» к «земле», передать людям хотя бы смутное предощущение божественной любви и гармонии. Кстати говоря, из контекста стихотворения явствует, что «статуя Религии» — это символ высочайшей истины, красоты и любви, а вовсе не религия в обиходном значении этого слова.
В «Умирающем художнике» заложены и другие смысловые ассоциации, сближающие его с одноименным стихотворением А. И. Одоевского (1828) и с лирикой Д. В. Веневитинова, — это незащищенность духовно развитой личности перед лицом грубой силы в эпоху правительственного террора и упадка гражданской доблести.
Иначе проблема служения великой цели поставлена в другом программном стихотворении Сатина — «Раскаянии поэта». Его герой, оскорбленный непониманием и корыстными нравами современников, ищет утешения в мирном созерцании природы, в радостях любви и наслаждении поэзией. Но такой образ жизни таит в себе немалую дозу эгоистического самоуслаждения и равнодушия к ближним. Осознавая это, герой произведения расстается с «тремя подругами» — любовью, поэзией, природой, чтобы вернуться к толпе страждущих братий и указать им путь к спасению. Таким образом, дух сурового аскетизма снова торжествует — теперь уже ради достижения общественного блага. Сатинское отречение от личного счастья сродни гражданскому аскетизму Рылеева. «Любовь никак нейдет на ум, — Увы, моя отчизна страждет» — эти стихи Рылеева — один из лейтмотивов «Раскаяния поэта»[175].
Следует отметить, что «бегство от земли» у друзей Сатина нередко сочеталось с противоположной крайностью — эпикурейскими выходками. Как известно, первым восстал в кружке против сухости теоретической и мечтательной жизни Герцен, громко провозгласивший (вслед за французскими утопическими социалистами) «реабилитацию плоти». Нет сомнения, что «Раскаяние поэта» возникло в атмосфере кружковых прений и, вероятно, имело в виду чьи-то высказывания или повадки, может быть Кетчера. Любопытно, что наибольшие возражения произведение Сатина вызвало именно у Кетчера[176].
Как поэт Сатин увлеченно трудился и в годы ссылки. Однако его существование отравляла жестоко обострившаяся болезнь ног. После усиленных хлопот родственников III Отделение разрешило Сатину лечиться на Кавказе. Весной 1837 года он прибывает в Пятигорск и летом того же года встречается с Лермонтовым, сосланным туда за стихотворение «На смерть поэта». Одновременно Сатин знакомится с прибывшим на лечение в Пятигорск Белинским и день за днем проводит время в его обществе, а после отъезда критика вступает с ним в интересную полемическую переписку[177]. На Кавказе же — летом следующего года — Сатину довелось повидаться с Огаревым.
Доктор Майер, знаменитый прототип героя лермонтовского романа, свел друзей с декабристами: А. И. Одоевским, А. Е. Розеном, М. Л. Назимовым, М. М. Нарышкиным и В. Н. Лихоревым, переведенными на Кавказ из Сибири в качестве рядовых солдат.
Вскоре после возвращения Сатина с Кавказа в Симбирск его сестра исходатайствовала ему помилование, и в ноябре 1839 года он прибыл в Москву.
К началу 40-х годов Сатин был автором многих стихотворных произведений. В 1840 году вышел из печати осуществленный им перевод «Бури» Шекспира, а несколько его оригинальных стихотворений появилось в обновленных «Отечественных записках» 1840–1841 годов, возглавляемых Белинским.
Из напечатанных здесь стихотворений наиболее интересны «Поэту-судие»[178] и «Отрывок из подслушанного разговора». Реплики доктора в «Отрывке» (за ним, должно быть, стоит фигура Майера либо Кетчера), человека науки с трезвым и несколько утилитарным взглядом на жизнь, звучат чрезвычайно убедительно. Но Сатин оправдывает и настроения «молодого человека» с его смутными грезами и меланхолией. Столкновение двух противоположных точек зрения — мечтателя-идеалиста и практика-материалиста — эта тема вскоре зазвучит в прозе Герцена («Записки одного молодого человека», «Кто виноват?»). У Сатина же она выражала неразрешимую противоречивость его собственного сознания.
В августе 1841 года Сатин надолго уезжает за границу, надеясь поправить там свое здоровье. В Крейцнахе (1842) и Берлине (1844) он съезжается с Огаревым и некоторое время живет вместе с ним.
Годы заграничной жизни для Сатина-поэта ознаменовались отказом от «рефлексии» и попыткой переменить свое творческое лицо. На манер «Ундины» Жуковского он пишет поэму с фантастическим сюжетом «Ножка»[179] (1843), пробует свои силы в интимно-психологической лирике, переводит стихи Байрона, Гейне, Гете (отрывки из его «Торквато Тассо»). Но вместе с «рефлексией» из его поэзии уходит пытливая гражданская мысль, философское осмысление жизни. К тому же скромные творческие возможности Сатина не позволяли ему выигрышно проявить себя в тех областях поэзии, где приходилось соперничать с прославленными мастерами русского стиха.
В марте 1846 года Сатин вместе с Огаревым вернулся в Москву. В конце 40-х и в 50-х годах он по-прежнему был тесно связан с Огаревым, вплоть до отъезда последнего в 1856 году в Лондон к Герцену. В числе его близких знакомых был T. Н. Грановский, В. П. Боткин, Е. П. Корш. Он считался своим человеком в кругу «Современника», знался с Тургеневым, Григоровичем, Некрасовым, но сам он уже окончательно распростился с поэзией. Правда, в 1851 году в некрасовском «Современнике» появился его перевод шекспировской комедии «Сон в летнюю ночь» (под заглавием «Сон в Иванову ночь»), но это была публикация старой работы, в основном завершенной в конце 30-х годов.
Летом 1860 года, выехав под благовидным предлогом за границу, Сатин тайно навестил в Лондоне друзей своей юности. О его отношениях с ними в эти годы ясное представление дает его письмо к Огареву от 5 ноября 1864 года. «В политических мнениях, — писал он, — я могу с вами расходиться, и вы сами знаете, что я никогда не был ни вашим агентом, ни корреспондентом. Но любить вас не запретит мне ни 3-е, ни 30-е отделение…»[180] В этом же письме Сатин жаловался, что «упал физически и нравственно». Действительно, образ жизни «лишнего человека» пагубно сказывался на его душевном состоянии. Внутренняя жизнь его сильно оскудела, Сатина грызла тоска. В тщетной борьбе с ипохондрией он прибегал к алкоголю и картежной игре.
Все эти годы Сатин жил то в Москве, то в селе Старое Акшино (Пензенской губернии), доставшемся ему от Огарева, который на льготных условиях продал его своему другу. Здесь же 29 апреля 1873 года Сатин скончался.
255. УМИРАЮЩИЙ ХУДОЖНИК
Мастерская, заставленная статуями и глыбами камней. Вечереет; погасающие лучи заходящего солнца проникают в узкое окно и озаряют бледное, истощенное лице умирающего. Он лежит на соломе; взоры его неподвижно устремлены на статую Религии, которой лице совершенно отделано, но стан представляет еще необработанную массу мрамора.
256. ПОЭТ
Весенний вечер. Небо усеяно звездами. Вдали море. Поэт в задумчивости сидит под деревом. Друг подходит и кладет ему руку на плечо. Поэт вздрагивает.
257. A NASTASIE [181]
258. РАСКАЯНИЕ ПОЭТА
Фантазия
Вера без дел мертва.
Часть первая
Роскошное сельское местоположение. Заря едва начинает заниматься на горизонте. Юноша стоит на возвышенном берегу реки.
Вдалеке слышны звуки арфы и голос девы. Юноша жадно внимает.
Голос умолкает. Юноша после некоторого молчания.
Солнце, предшествуемое туманами, начинает восходить.
Часть вторая
Дуодрама
Прибегает дева.
Вдалеке показывается дева.
Юноша в рассеянии бросает взоры на развернувшуюся пред ним книгу и читает с возрастающим вниманием.
Пламенно целует удивленную деву, потом отталкивает ее и убегает. Солнце совершенно взошло и в полном величии озаряет роскошную природу и бесчувственную деву.
<1835>
259. ДУХ СОМНЕНИЯ
260. DE PROFUNDIS [183]
261. ХРИСТИАНИН
262. ОТРЫВОК ИЗ ПОДСЛУШАННОГО РАЗГОВОРА
Утро. Комната молодого человека. Много книг, бумаг, картин. Во всем приметный беспорядок. Входит доктор, человек пожилых лет, друг молодого человека.
263. ПОЭТУ-СУДИЕ
264. ПАМЯТИ Е. БАРАТЫНСКОГО
В. С. ПЕЧЕРИН
Биографическая справка
Владимир Сергеевич Печерин не был поэтом в точном значении этого слова. Он принимался за перо, когда, захваченный потоком сильных впечатлений, испытывал потребность разобраться в своих думах и настроениях. Адресат почти всех оригинальных произведений Печерина — друзья его юности. Так было в 1831–1835 и в 1864–1865 годах. Только эти два периода в биографии Печерина и ознаменованы стихами. Его вольнолюбие и дерзкие помыслы, его литературная эрудиция и дар слова, отразившиеся в этих стихах, выводят их за пределы чисто кружкового, дилетантского сочинительства.
Печерин родился 15 июня 1807 года в селе Дымерка Киевской губернии. Отец семейства — кадровый армейский офицер — по долгу службы часто менял местожительство, и детство его сына в основном прошло в скитаниях по захолустным городам Украины, Молдавии и Белоруссии. История духовного развития Печерина, по его собственному признанию, началась очень рано — «от первых лучей разума». «Зрелище неправосудия и ужасной бессовестности во всех отраслях русского быта — вот первая проповедь, которая сильно на меня подействовала»[185].
Глубокий след в сознании Печерина оставило пребывание в Липовце (Киевской губернии) в начале 20-х годов. «В то время, — вспоминал он, — все подготавливалось к взрыву. Стихии были в брожении. Полковник Пестель был нашим близким соседом. Его просто обожали. Он был идолом 2-й армии». Гувернер Кессман и его друг Сверчковский, говорит далее Печерин, «без малейшей застенчивости обсуждали передо мной планы восстания»[186].
В 1822 году родители оставляют Печерина в одной из киевских гимназий, но он вскоре просит забрать его оттуда, так как там «преподают только начала всех наук, но ни одной не учат совершенно»[187].Юный Печерин максимально сокращает свои расходы, употребляя большую часть выданных ему денег на оплату приватных уроков у сведущих педагогов.
В 1825 году он уехал в Петербург с намерением продолжить свое образование, но поступил в университет позднее, чем рассчитывал. Лишь в 1829 году он был принят студентом на словесное отделение Петербургского университета. Своей специальностью он избрал классическую филологию и за три года обучения превосходно овладел ею под руководством видного эллиниста профессора Ф. Б. Грефе.
В феврале 1831 года Печерин блистательно заканчивает университетский курс со званием кандидата и вскоре сам погружается в педагогическую работу. В том же 1831 году он дебютировал в журнале «Сын отечества» переводом шиллеровского стихотворения «Желание лучшего мира», а спустя год — полтора напечатал два цикла переводов из греческой антологии. Вследствие этих переводов он, по собственному признанию, сделался «страшным любимцем» С. С. Уварова, мнившего себя знатоком и пропагандистом антологии. Уваров занимал пост товарища министра народного просвещения, и по его указанию Печерин был включен в число выпускников университета, отобранных для двухлетней командировки в Берлин с целью «усовершенствования в науках и приготовления к профессорскому званию».
Через месяц Печерин уже прощался со своими друзьями по университету. А. В. Никитенко, Ф. В. Чижовым, М. П. Сорокиным и другими, еще в студенческие годы составившими тесный дружеский кружок. Мечты о благородном поприще, критическое отношение к окружающей действительности, литературные и театральные интересы сплачивали участников этого кружка. Перед отъездом Печерин написал несколько десятков стихотворений — нечто вроде дневниковых записей, большей частью навеянных предстоящим отъездом и тяготеющих к лирическому циклу.
В Берлине, где Печерин слушал лекции знаменитых профессоров, он с огромным интересом следил за политической и философской мыслью Западной Европы, а за время вакаций успел объездить Швейцарию, Италию и Австрию.
В конце 1833 года Печерин послал друзьям две драматические сцены под заглавием «Вольдемар» и поэму «Pot-pourri…» Спустя много лет было высказано убедительно прозвучавшее мнение о том, что это произведение — часть трилогии, которая не сохранилась, но с которой был знаком Достоевский[188].
На самом деле «Pot-pourri…» — совершенно самостоятельное произведение, вполне выражающее свою идею, интересное по замыслу и по исполнению. Последовательность всех его частей обоснована художественной логикой. В поэме сталкиваются два мира — мир отечественный и западноевропейский. Песни старика и старухи, выполненные в подчеркнуто фольклоризованном, народном стиле, передают жуткую атмосферу террора в родной стране. Первая песнь Эмилии дополняет мрачную картину русской жизни иным проявлением социального зла — губительной властью сословных предрассудков, вторгающейся в сферу интимной жизни. Тема эта сразу же перебрасывается в западноевропейский мир: русский юноша, чья любовь разбилась о неумолимый закон социального неравноправия, ищет смерти в бою за правое дело. Но проливает он свою кровь не за благо отчизны, а на «каталонских полях» — за свободу чужого народа, ибо все пути к прямой и честной борьбе на родине закрыты. Несправедливость и насилие, подобно чуме, свирепствуют не только в России, но и в «просвещенных» странах Европы — эту мысль подхватывает и завершает «Баллада о графине Турн». Таким образом, всесилие социального зла в поэме Печерина становится международной проблемой.
Заграничные впечатления привели Печерина к печальному признанию, что Россия является оплотом европейского деспотизма и реакции. Было ясно, что только колоссальная, почти сверхъестественная сила могла бы избавить людей от этого чудовищного «царства рабства». Мечту о грандиозном революционном катаклизме и воплотила средняя часть поэмы (театр). Здесь тема засилья зла снова возвращается в национальные рамки, чему нисколько не противоречит античный антураж — образы античной древности у Печерина шли от декабристской тираноборческой поэзии. Кстати, упоминающиеся здесь «пять померкших звезд» — это пять казненных декабристов, а Поликрат Самосский — не кто иной как отечественный тиран Николай I.
Примечательно, что сцены «Языческого Апокалипсиса» у Печерина звучат мажорно, почти весело, ибо мысль его не останавливается на развалинах «ветхого мира», она предсказывает рождение новой жизни, освещенной светом добра и разума.
Автор «Pot-pourri…», однако, не мог не чувствовать, насколько далеки эти «мечты, набросанные на картон», от действительности. Вот почему некоторые эпизоды в поэме даны с налетом иронии. «Языческий Апокалипсис» — вдвойне фантастическая пьеса: и по содержанию, и потому, что ее нельзя представить в театре — ни один актер не получит в ней роли, ни один зритель не увидит. Автор остается наедине со своим творением, и на этой, уже вполне правдоподобной сцене, перекликающейся с началом поэмы, и обрывается повествование.
Как ни удручен был Печерин темными сторонами буржуазной цивилизации, Россия в сравнении с европейскими странами казалась ему безысходной тюрьмой. Он с ужасом возвращался домой, мысленно представляя себя «благонамеренным профессором, насыщенным деньгами, крестиками и всякой мерзостью»[189].
По прибытии в июне 1835 года в Петербург Печерин был назначен экстраординарным (т. е. не защитившим диссертации) профессором греческого языка и словесности в Московский университет и уже осенью приступил к работе.
Но профессорство его длилось совсем недолго. Ссылаясь на обстоятельства сугубо личного характера, Печерин выхлопотал заграничный паспорт и в июле 1836 года выехал из страны. «Я бежал из России, — рассказывал он потом, — как бегут из зачумленного города… я был уверен, что если б я остался в России, то с моим слабым и мягким характером я бы непременно сделался подлейшим верноподданным чиновником или попал бы в Сибирь ни за что ни про что»[190].
Печерину грезилось какое-то огромное, блистательное и героическое поприще в иноземных странах, жизнь которых он в общем наблюдал недолго, поверхностно и которая представлялась ему все-таки в очень идеализированном виде. Сначала он поселился в Швейцарии (в Лугано, а потом в Цюрихе), где пытался наладить контакты с итальянскими революционерами, но из этой затеи ничего не вышло. Кошелек Печерина истощился. В 1838 году он пешком пробирается во Францию, помышляя о Париже, который в то время был главной лабораторией европейской социально-утопической мысли. В дороге Печерин был схвачен французскими властями и выслан из страны как подозрительный человек. В итоге он попал в бельгийский город Льеж. Оказавшись в полной нищете, он принимается за любой черный труд — пробавляется грошовыми уроками, служит камердинером у английского капитана, продает сапожную ваксу. Тем не менее за два года жизни в Льеже он освоил труды Сен-Симона, учение Бабефа, систему Фурье, Ламенне и других мыслителей. Огромное впечатление произвели на него романы Жорж Санд.
Осенью 1840 года петербургские друзья Печерина с изумлением узнали, что он удалился в один из католических монастырей ордена редемптористов. «Странный переворот», — записал в своем дневнике А. В. Никитенко. «Печерин — католический монах! Это просто непостижимо»[191].
«В его лице, — писал Г. В. Плеханов о Печерине, объясняя этот „переворот“, — русская действительность создала свое собственное
Очевидно, что поступок Печерина был вызван также и разочарованием в европейском освободительном движении, и душевной усталостью, и затянувшейся неприкаянностью.
Сразу после пострижения (в сентябре 1840 года) Печерин был направлен в голландский город Виттем. Пройдя там богословскую подготовку, он был рукоположен в священники, а через два года получил назначение в г. Фальмут (Южная Англия). Здесь началась его регулярная миссионерская деятельность, продолжившаяся затем в Клэпэме (близ Лондона).
Связи Печерина с родиной надолго прервались. Лишь в 1853 году его разыскал Герцен, в то время уже ставший эмигрантом. Герцен слышал о Печерине, читал его поэму еще в бытность свою в Петербурге (1840–1841) и теперь надеялся получить ее из рук самого автора. Встрече с ним и биографии Печерина он позднее посвятил одну из интереснейших глав седьмой части «Былого и дум» («Pater V. Petcherine»).
Рукопись поэмы через некоторое время удалось нелегально переправить из России в Лондон. В предисловии к сборнику «Русская потаенная литература XIX столетия» (1861), где она была напечатана, Огарев писал: «Поэма, несмотря на ее отвлеченность, обличала сильный поэтический талант, который мог бы развиться. Каким образом автор ее погиб хуже всех смертей… погиб заживо, одевшись в рясу иезуита и отстаивая дело мертвое и враждебное всякой общественной свободе и здравому смыслу? Это остается тайной; тем не менее мы со скорбию смотрим на смрадную могилу, в которой он преступно похоронил себя. Воскреснет ли он в живое время русской жизни… Как знать?»[193].
Печерин в это время уже был в Лиммерике (Южная Ирландия). Вести из России о подъеме освободительного движения, вести, которые он черпал в основном из герценовского «Колокола», произвели новый переворот в его сознании. «Я выхожу из могилы и вижу рассвет русского дня», — писал Печерин Огареву, как бы в ответ на его вопрос[194]. Он возобновляет переписку с Герценом, Никитенко, Чижовым и другими соотечественниками. Он печатно заявляет о своей неостывшей вражде к самодержавию, осуждает палаческое «усмирение» Польши и т. д. В эти годы он снова пишет ряд стихотворений, представляющих собой своеобразную исповедь и обращенных к его старым друзьям.
Процесс изживания религиозных иллюзий, начавшийся у Печерина еще в конце 50-х годов, в 60-е годы приходит к своему логическому завершению. В 1861 году он решается на неслыханно скандальный поступок — выходит из ордена редемптористов. Вся дальнейшая тактика Печерина клонилась к тому, чтобы максимально ослабить свою зависимость от церкви и предельно сузить свои обязанности как духовного лица. В 1862 году он переселяется в Дублин, где до конца своих дней (он умер 17 апреля 1885 года) служит при больнице в качестве патера.
Мемуары Печерина, над которыми он работал в 1865–1867 и в 1870–1873 годах, а также поздние письма к Чижову свидетельствуют о его антиклерикальных взглядах. Он немало сокрушался о том, что принадлежит к «презренной и ненавистной касте» людей, достойных наименования «врагов рода человеческого»[195]. Судя по всему, только преклонный возраст, отсутствие крова и средств к жизни помешали ему пойти на окончательный разрыв с церковью.
265. ЖЕЛАНИЕ ЛУЧШЕГО МИРА
(Из Шиллера)
266–271. ИЗ АНТОЛОГИИ
1. «К милым отчизны брегам приближаяся, „Завтра, — сказал..“»
2. «Где красота твоя, город дорийский, Коринф лучезарный?..»
3. «Путник, ты зришь Илион, гремевший некогда славой…»
4. «Труп Леонида кровавый, увидевши, Ксеркс-победитель…»
5. К ИЗВАЯНИЮ ЗЕВСА ОЛИМПИЙСКОГО, ТВОРЕНИЮ ФИДИЯ
6. К ИЗВАЯНИЮ АЛЕКСАНДРА ВЕЛИКОГО, ТВОРЕНИЮ ЛИСИППА
272–276. ПОЭТИЧЕСКИЕ ФАНТАЗИИ
1. НЕЧТО
19 февраля
2. БАЛ
3. ПРОДОЛЖЕНИЕ БАЛА
РУССКИЕ РОМАНЫ
20 февраля
4. СМОЛЬНЫЙ МОНАСТЫРЬ
25 февраля
5. PROGRAMME
DES EXAMENS PUBLICS À LA COMMUNAUTÉ IMPERIAL DES DEMOISELLES NOBLES: RELIGION, HISTOIRE, CHANT D’EGLISE [197]
277. <МОНОЛОГ ВОЛЬДЕМАРА>
278. <ПЕСНЬ СОФИИ>
279. POT-POURRI, ИЛИ ЧЕГО ХОЧЕШЬ, ТОГО ПРОСИШЬ
(Для февральского праздника 1834)
<1>
<2> Театр
Занавес еще не поднят. Актер выходит на авансцену и говорит.
Увертюра. Колокольчик звенит. Занавес подымается. Театр представляет воздух и залив Ионийского моря. Вдали виден древний великолепный город. Немезида, с бичом в руках, сидит на воздушном престоле, окруженная подземными духами мщения.
Ветры прилетают со свистом и шелестом и, как покорные рабы, ложатся у ног Немезиды.
Ветры резвыми прыжками изъявляют свою радость, лижут ноги Немезиды и потом пляшут, присвистывая.
Музыка играет галоп, ветры улетают попарно в бурной пляске. Являются на воздухе мириады сердец, облитых кровью и пронзенных кинжалами.
Немезида ударяет бичом. Буря начинается. Отдаленные раскаты грома; молния, ветры воют, море стонет, скалы глухо откликаются, морские птицы стаями летят к берегу, волны, вынырнув из бездны, подымают головы к небу и целуют края ризы его. Являются мириады факелов, погасших и курящихся.
Немезида ударяет бичом. Большой военный корабль крутится в водовороте, разбивается о скалу и исчезает в волнах. Являются пять померкших звезд.
Являются бледные тени воинов, покрытые кровью и прахом: на головах у них терновые венки, перевитые лаврами, а в руках — переломленные мечи.
Подымается с престола и, одною рукою потрясая бичом, а другою указывая на город, говорит:
Выходит на плоскую кровлю Ионийского дворца.
Последний прилив моря — город исчезает.
Волны в торжественных колесницах скачут по развалинам древнего города; над ними в воздухе парит Немезида и, потрясая бичом, говорит:
Музыка играет торжественный марш. Являются все народы, прошедшие, настоящие и будущие, и поклоняются Немезиде.
Все народы, настоящие, прошедшие и будущие, соединяются с служебными духами Немезиды и вместе с ними составляют большой балет. Буря утихает — и над гладкою поверхностью моря с Востока подымается вечное солнце. Музыка играет тихий марш. Небо и Земля посылают взаимные приветствия. Занавес опускается.
В заключение те же актеры имеют честь представить:
ТОРЖЕСТВО СМЕРТИ
(Интермедия)
Занавес подымается. Театр представляет вселенную во всей ее красоте и великолепии. Большой балет: небесные тела проходят в стройной пляске, под музыку мироздания.
Является
Юные народы теснятся около Смерти, обнимают ее колена, целуют ее серебряные шпоры и позолоченные стремена: «Vive la Mort! Vive la Mort! Vive la Mort!»
Хор юных народов поет:
Процессия удаляется. Музыка замирает в неопределенных звуках. Актеры и зрители исчезают, как тени. Поэт один, со свитком в руках, стоит на древних развалинах. Бог смерти является ему в образе черноокой Венецианки и… Поэт изнывает в ее объятиях; но пред кончиной он еще раз берет арфу и прерывающимся голосом поет:
Поэт, испугавшись цензуры, умирает, не докончив куплета. Занавес упадает с шумом. Для кого? Поэт был последний актер и последний зритель.
Конец 1833
280. ПРОБУЖДЕНИЕ
К. П. МАСАЛЬСКИЙ
Биографическая справка
В истории нашей литературы Константин Петрович Масальский числится как плодовитый, но совершенно бесцветный романист. Между тем небезынтересны его стихотворные произведения, дающие ясное представление об одной из линий в поэтическом развитии 20–30-х годов.
Масальский родился 13 сентября 1802 года в Ярославле, в семье местного чиновника (статского советника). Детство его в основном прошло в Петербурге, куда переселился его отец, человек, видимо, небогатый, но принадлежавший к старой дворянской фамилии. С 1815 года Масальский занимается в пансионе Дюбуа (при Петропавловском училище), а в 1817 году переходит в столичный Университетский благородный пансион. Соученик его (в будущем тоже литератор и поэт) Н. А. Маркевич, уже тогда склонный к вольнодумству, недолюбливал Масальского за его преклонение перед Людовиком XIV. «Масальский, — вспоминал он, — прилизанный, остроносенький круглячок, предпочитал всем русским поэтам Батюшкова, изучал языки: испанский и итальянский, и писал гладенькие, плоскенькие стихи»[200].
После окончания пансиона в 1821 году Масальский служит сначала в министерстве внутренних дел, потом — с 1828 года — в департаменте законов Государственного совета. С 1832 года он занимал должность экспедитора Государственной канцелярии, а в 1840 году был перемещен на пост правителя дел в V отделение императорской канцелярии. В марте 1841 года Масальский выходит в отставку в чине действительного статского советника.
Имя Масальского как молодого стихотворца еще в 1824 году было известно Рылееву и Бестужеву, поместившим в «Полярной звезде» два его перевода с древнегреческого («Мелеагр» и «Море и земля»).
1820–1831 годы — первый период литературной биографии Масальского — целиком посвящены поэзии. Он испытывает себя в лирическом роде, но выказывает лишь умение писать легкие эпигонские стихи. Тогда же он принимается за басню, а позднее — за стихотворную сказку (новеллу) и комедию. В этих «низких», согласно нормативам классицизма, жанрах Масальский с его обезличенным и приземленным сознанием чувствовал себя гораздо уверенней. Что касается басни, то с ней он не расставался почти до конца своей писательской деятельности, по крайней мере до выхода в свет его сборника «Басни» (1851), единодушно забракованного рецензентами.
Развлечение и назидание — к этим условиям басенного жанра Масальский был готов свести задачи поэтического творчества вообще. Во всех отраслях его собственной литературной деятельности эти установки просматриваются с полной отчетливостью. Такое упрощенное творчество возникло как результат приближения его к сознанию духовно косной читательской массы. Приближение это ознаменовалось, между прочим, широким введением бытописательных подробностей.
Способность схватывать внешние черты обиходной жизни, создавать бойкие теньеровские зарисовки Масальский проявил уже в баснях. В 1829 году он публикует обширное стихотворное повествование «Терпи казак — атаман будешь», к названию которого впоследствии прибавил имя главного героя — Модеста Правдина. Книга была раскуплена мгновенно. В последующие четыре года вышло еще два издания повести — успех для того времени неслыханный.
Небывало широкий разворот картин столичного быта, представленных в произведении, кое в чем предсказывал последующую практику натуральной школы. Однако бытописание Масальского во многом подчинялось рутинной художественной концепции. Повесть, писанная вольным басенным стихом, была настоящим конгломератом стихотворной новеллы и классицистической комедии. К классицизму восходит у Масальского и откровенный морализм, и однолинейность человеческих образов, и метафизическое понимание добра и зла — разделение персонажей на безусловно положительных и безусловно отрицательных, каждому из которых присваивается знаменательная фамилия-этикетка — своего рода формула поведения. Разумеется, это был классицизм подновленный и притом утративший цельность системы. Многочисленные герои повести — их, кроме десятка основных, свыше двадцати второстепенных и около двадцати без речей, составляющих антураж, — ведут читателя по улицам и околицам Петербурга, в апартаменты частных лиц, в кабинет министра, на праздничные сборища, в кофейню и т. д. и т. п. Пестротой красок, мельтешеньем лиц, предметов, непрестанной сменой декораций поддерживается интерес повествования. В итоге сюжетные линии получились ветвистыми и прерывистыми. Соответственно понизилась организующая функция главных персонажей. В сущности, главный герой не столько чиновник Правдин, сколько разношерстная толпа обитателей Петербурга. В создании ее суммарного образа Масальского года на два-три опередил Полежаев в своих поэмах «Сашка» и «Рассказ Кузьмы», к печати не предназначавшихся. Как и у Полежаева, толпа в трактовке Масальского — смешанное, «демократическое» общество, случайное собрание случайных лиц, т. е. людей разного чина и звания (от камергера до купца и бродяги), сведенных вместе вопреки законам социальной иерархии.
Случайность в произведении Масальского выступает и как универсальный принцип бытия. Но в отличие от Полежаева он приписывает случайности тенденцию к восстановлению порядка и справедливости. Благодаря этому все в конечном счете завершается в пользу добродетельных героев и в посрамление их врагов. Исходной посылкой автора было признание того, что человек — пешка, передвигаемая невидимым механизмом. Зримое действие этого механизма более всего обнаруживает себя в круговороте денег. Событийную канву сюжета как раз и составляют преимущественно эпизоды перехода ассигнаций от одного персонажа к другому, эпизоды приобретения и утраты капитала. Деньги — основа благополучия и счастья, главная пружина жизни.
«Идеал», который пропагандирует повесть, — это мещанский идеал «везения», успеха, основанных на благоразумии и благонамеренности — в самом казенном смысле слова.
Показательно, что «бюргерский» эпос Масальского неоднократно рекламировался булгаринской «Северной пчелой» — главным органом «торговой словесности». Столь же закономерным был уничтожающий отзыв П. А. Вяземского. Масальский, писал Вяземский, увлекся желанием разделить славу Пушкина как живописца русского быта. Предполагая написать нечто вроде «Евгения Онегина», он написал «Ивана Выжигина» в стихах. Здесь, по его словам, «та же несвязность в происшествиях, бледность, безличность в лицах; тот же рассказ довольно плавный, но везде холодный, бездушный»[201].
«Холодность» и «бездушие», т. е. прозаический взгляд на действительность, враждебный высшим стремлениям человеческого духа, привели позднее Масальского к борьбе с романтическим идеализмом в литературе и философии (повесть «Русский Дон-Кихот», 1835 года и статья о философии Платона в «Сыне отечества», 1842, № 8). Это была критика с позиций «здравого смысла», зачеркивавшая прогрессивный смысл исканий идеалистов и романтиков 30-х годов. Но трезвость Масальского неожиданно обернулась и своей полезной стороной — неприятием беспредметной мечтательности, заоблачных грез, условного абстрактного литературного диалекта. Он снова возвращается к лирике — на этот раз в качестве пародиста. Пародии его осмеивали эпигонство в романтической лирике: штампованные фразы, истертые мотивы и образы, темноту слога. Другая особенность его пародий заключалась в их прикрепленности к драматическому тексту.
В 1830 году Масальский издает стихотворную комедию типа фарса «Классик и романтик», в которой едва ли не самым занятным местом были стихи Темнилина, пародировавшие томную элегическую лирику эпигонов романтизма. В 1842 году Масальский печатает прозаическую комедию «Луна и стихи», оснащенную целой серией удачных пародий[202].
Общий поворот русской литературы к прозе, происшедший на рубеже 20–30-х годов, популярность исторической беллетристики, занявшей ключевые позиции на книжном рынке, окончательно определили писательскую карьеру Масальского. В 1832 году появляется его первый исторический роман «Стрельцы», а вслед за ним несколько исторических повестей: «Черный ящик» (1833), «Регентство Бирона» (1834), «Граница 1616 года» (1837), «Бородолюбие. Исторические сцены из времен Петра Великого» (1837), «Осада Углича» (1841).
В 1842 году в руки писателя переходит «Сын отечества», который он выпускает в 1842–1843 годах. На страницах журнала появились повести Масальского «Теоретическая любовь 1791 года» и «Быль 1703 года», роман «Невеста Петра Второго» и «Роман на ледяных горах», ряд критических статей и басен. Из-за недостатка сотрудников издание журнала было приостановлено на три года. Возобновленный «Сын отечества» выходил с 1847 года под редакцией Масальского до 1852 года. В 1848 году из печати вышла книга Масальского «Пять повестей и других сочинений».
Поверхностная передача исторических фактов, привязанных к авантюрному сюжету, — в этом и заключалась технология исторической прозы Масальского, малоценность которой была совершенно ясна Белинскому еще в 30-е годы. Но в эпоху освоения жанра исторического романа сочинения Масальского имели по крайней мере достоинство новизны и удовлетворяли растущую потребность читателей в отечественной беллетристике. В 50-е же годы фигура Масальского как исторического романиста выглядела просто убого. Последний роман писателя «Лейтенант и поручик», изданный в 1853 году, вызвал разгромную рецензию Чернышевского. Литературные дела Масальского приходили все в больший упадок. Он умер 9 сентября 1861 года.
281. ДВА МУДРЕЦА
282. ПЕТЕРГОФСКОЕ ГУЛЯНЬЕ
283. <ИЗ ПОВЕСТИ «МОДЕСТ ПРАВДИН, или ТЕРПИ КАЗАК — АТАМАН БУДЕШЬ»>
СОВЕТНИК
ТУЗ
КАПИТАН
СВИДАНИЕ
ОСЕНЬ
ГОРЕСТНАЯ ВЕСТЬ
ВЫГОВОР
ДОПРОСЫ
НОВАЯ БЕДА
ПОСЛЕДНИЕ СРЕДСТВА
НЕЖДАННЫЙ ГОСТЬ
НОВОСТЬ
УГОЩЕНИЕ
ТОЛКИ
284 ЭЛЕГИЯ ("Чья эта новая гробница?..")
285. <ИЗ КОМЕДИИ «КЛАССИК И РОМАНТИК»>
ЯВЛЕНИЕ 8
286. ОСЕЛ И КОНЬ
Н. В. КУКОЛЬНИК
Биографическая справка
Отец Нестора Кукольника — неимущий дворянин, словак по национальности — происходил из местечка Кокольники Мункаческого округа (в Закарпатской Украине), входившего тогда в состав Австрийской империи. Он получил образование в Венском университете, но славянское происхождение связывало ему руки. Перебравшись в польский город Замосць, он некоторое время преподает в тамошнем лицее физику, естественную историю и агрономию. Заручившись протекцией H. Н. Новосильцева, Василий Григорьевич Кукольник с женой (полькой С. Н. Пилянкевич) и пятью детьми едет в Петербург, и тут ему наконец повезло. В 1803 году он уже в качестве профессора Педагогического института читает физику, химию и другие дисциплины.
Ко времени рождения Нестора Кукольника — он появился на свет 8 сентября 1809 года — его семья уже достаточно обрусела, но отсутствие прочных связей с русским миром сказалось на воспитании и складе личности будущего поэта.
Материальное благополучие Кукольников сильно пошатнулось после смерти (в 1821 году) В. Г. Кукольника, незадолго до кончины переселившегося из Петербурга на Украину — в г. Нежин, где он взялся было за организацию нового учебного заведения — так называемой Гимназии высших наук. Сын его Нестор был принят в Нежинский лицей лишь в 1824 году, а до этого времени находился в Житомире, где посещал уездное училище.
На своих учителей и товарищей, исключая, впрочем, одного Гоголя, Кукольник сразу же произвел впечатление феноменально одаренного юноши. Он знал несколько иностранных языков (немецкий, польский, французский, итальянский, латинский), прочел множество книг, играл на фортепьяно и гитаре, сочинял стихи, увлекался историей и в особенности театром — актерствовал, наряду с Гоголем, в любительских гимназических спектаклях.
Уверенно выдержав выпускные экзамены, Кукольник в том же 1829 году переезжает к старшему брату Павлу в Вильно и около двух лет преподает русский язык и словесность в местной гимназии. Но, мечтая о литературной деятельности, о лаврах именитого писателя, Кукольник рвется в Петербург.
С рукописью давно начатой пьесы «Торквато Тассо» и другими сочинениями он в 1831 году появляется в столице. В следующем году пьеса выходит из печати и приносит молодому автору шумный, почти сенсационный успех.
Главный герой произведения — великий поэт, но бедный, униженный человек. Творец «Освобожденного Иерусалима» — жертва высокомерия и произвола сильных мира сего, осудивших Тассо на скитания, нищету и болезнь. Постановка этой темы расположила к Кукольнику видного критика и журналиста демократического направления Н. А. Полевого. Он поспешил превознести «Торквато Тассо», невзирая на то, что социальная природа конфликта героя с феррарским двором и герцогом Альфонсом была сильно затушевана, а вся коллизия в значительной мере сведена к мысли о влиянии на жизнь поэта неких фатальных сил. «Имя автора, кажется, не было знакомо читателям
К тому времени Кукольник успел сочинить еще одну стихотворную драму — «Рука всевышнего отечество спасла», сюжет которой был почерпнут из эпохи Смутного времени. Она была закончена в октябре 1832 года, а 15 января 1834 года состоялась ее премьера на сцене Александрийского театра. На одном из первых представлений побывал Николай I, после чего автор пьесы был приглашен в Зимний дворец[208]. Он получил «высочайшее одобрение» из уст самого монарха, а вместе с тем и ряд указаний по улучшению пьесы. Не теряя времени, Кукольник засел за переделку некоторых сцен, и в этой обновленной редакции драма была канонизирована в качестве образцово-патриотического сочинения. Последующие спектакли «Руки всевышнего» вылились в своего рода ритуальные манифестации. Театр наполнялся придворными, высокопоставленными чиновниками и военными. Восхваление пьесы считалось показателем истинного патриотизма и благонамеренности. «Аплодисментам не было конца, — вспоминает очевидец. — Много хлопал и государь. Автор выходил в директорскую ложу несколько раз, чтобы раскланиваться публике, и всякий раз его встречали оглушительными криками „браво“ и неистовыми аплодисментами. В райке простой народ, которому „Рука всевышнего“ пришлась по душе, так орал и бесновался, что всякую минуту можно было ожидать, что оттуда кто-нибудь вывалится»[209].
Пьеса Кукольника представляла собой ряд разрозненных сцен, показывающих постепенное водворение порядка на Руси, то есть организацию ополчения в Нижнем Новгороде, изгнание поляков, разгром мятежных отрядов и, наконец, восшествие на престол Михаила Романова. По идее произведения, вся эта цепь событий выражает фатальную неизбежность. Бог возлюбил Россию, спас ее от внутренней крамолы и внешнего врага, даровал ей нового, истинного царя, а в его лице — единство; мир, народное благоденствие. Эта жесткая провиденциальная концепция превращала персонажей пьесы в говорящих марионеток. Своих положительных героев Кукольник лишал самостоятельности, характеров, более того — доблестей и заслуг перед родиной, так как, по смыслу драмы, каждый из них был только орудием высшей силы и действовал под ее покровительством.
Кукольник писал свою пьесу в период торжества самодержавия над внутренним и внешним врагом (декабристы были разбиты, польское восстание 1830–1831 годов потоплено в крови; в конце 20-х годов Россия одну за другой выиграла две войны — с турками и персами). В обстановке головокружения от побед и родился миф о беспредельном могуществе самодержавия и о его будто бы общенародном, представительном характере. В литературную разработку этой легенды Кукольник, пожалуй, внес самый значительный вклад.
В пьесе выделяется своего рода демократическая сцена — обсуждается избрание нового царя. Но кандидатура у всех одна, и у всех в голове одно и то же решение, продиктованное свыше. Такой эфемерный, показной «демократизм» вполне устраивал Николая I. Однако он вызвал отпор со стороны того самого Н. А. Полевого, который только что горячо хвалил Кукольника. Не подозревая о том, что «Рука всевышнего» получила такое значение в высших сферах Петербурга, он напечатал в своем «Московском телеграфе» разгромную рецензию. «Новая драма г-на Кукольника, — говорилось там, — весьма печалит нас… Как можно столь мало щадить себя, столь мало думать о собственном своем достоинстве! От
Кукольник был больно задет ею, тем более, что молва приписывала ее самому Пушкину.
«Торквато Тассо» и «Рука всевышнего» положили начало двум типам пьес Кукольника[213]. В первом преобладала национально-историческая тематика, другие посвящены были биографиям людей из мира искусства — преимущественно итальянских, реже немецких, художников и поэтов. Следом за «Тассо» Кукольник пишет пьесы: «Мейстер Минд», «Джакобо Санназар», «Джулио Мости», дилогию «Доменикино» («Доменикино в Риме» и «Доменикино в Неаполе»), «Иоанн Антон Лейзевиц», «Импровизатор»; принимается, но не заканчивает пьесу «Пиэтро Аретино». Замыкают эту серию поздние пьесы — о русском поэте XVIII века «Ермил Иванович Костров» (1851) и об английском актере «Давид Гаррик» (1861). За исключением «Мейстера Минда» и «Лейзевица», текст всех остальных — стихотворный.
Примерно за это же время, то есть в течение 30-х — начала 40-х годов, были созданы следующие пьесы на исторические темы: «Князь Михаил Васильевич Скопин-Шуйский», «Генерал-поручик Иоганн Рейнгольд Паткуль», «Иван Рябов, рыбак архангелогородский», «Статуя Кристофа в Риге, или Будет война», «Князь Даниил Дмитриевич Холмский», «Боярин Федор Васильевич Басенок» — все в стихотворной или стихотворно-прозаической форме.
Особняком среди драматических произведений Кукольника стоит «Роксолана» (1834). Эта пьеса с острым конфликтом, с нарастающим драматическим напряжением в сюжете и с кровавой развязкой не походит на прочие пьесы Кукольника.
Пьесы о художниках и писателях Кукольник обыкновенно именовал «драматическими фантазиями», подчеркивая необычность своей драматургии. Историческая драма Кукольника в принципе нисколько не отличалась от «фантазий». «Кто прочел одну драму г. Кукольника, — говорил Белинский, — тот знает все его драмы: так одинаковы их пружины и приемы»[214]. Действительно, любая пьеса Кукольника является распространением нескольких мыслей и мотивов, перелитых в форму монологов, диалогов, разговоров, массовых сцен. Сквозное проведение этих идей и мотивов через текст произведения (как в лирике) производило впечатление художественной новизны и насыщенности мыслью. Поклонники Кукольника считали его поэтом мысли, а сам он не сомневался в том, что превзошел Пушкина обширностью и глубиной идей.
Каждый из двух типов пьес Кукольника имеет свой центр тяжести, вокруг которого располагаются персонажи, строятся их отношения. В исторических драмах — это личность монарха, правителя страны, выступающего как символ национального единства и народного благополучия. Царь не всегда выводится на сцене (например, Петр I в «Иване Рябове» и в «Паткуле»). Но в таких случаях он словно незримый дух направляет ход событий, завязывая и развязывая их. Положительные «исторические» герои Кукольника не имеют собственных интересов. Ими руководит одно сверхличное чувство — беспредельная преданность престолу. Это чувство поглощает у Кукольника всего человека, со всей его интимной и частной жизнью. Напротив, все отрицательные герои — эгоисты, безудержные честолюбцы. Всякое стремление к возвышению личности, к непокорству законному царю подается как измена и преступление.
В пьесах о художниках и поэтах все вертится вокруг другого рода власти — славы, то есть преклонения толпы. Положительный герой этих пьес — человек, целиком ушедший в свое высокое призвание, но слабый и беспомощный в жизни, неспособный постоять за личное счастье, соединиться с любимой женщиной. Его донимают завистники-коллеги, он страдает от непризнанности, слава бежит от него, чтобы засиять над ним либо при дверях гроба, либо посмертно. Антипод этого героя — наглый, преуспевающий делец от искусства, бесчестный шарлатан, незаконный похититель славы. Таков коварный интриган Ланфранко (в «Доменикино»), или преступник Джулио Мости (в одноименной пьесе), или поэт-вельможа Аретино, гнусный эпикуреец, утопающий в роскоши (в незаконченной фантазии, носящей его имя). В этих произведениях — весь Кукольник с его манией величия, с его социальной ущемленностью и боязнью литературных конкурентов.
Облик человека с огромными претензиями и малыми возможностями проглядывает и в лирике Кукольника. Многие его стихотворения 30-х годов — это как бы страницы одной интимной истории, внушенные чувством к некой таинственной особе. Лирический герой Кукольника нисколько не претендует на счастливый исход и довольствуется почтительным созерцанием своей избранницы. Но банальность этого «мечтательного» романа выдается за «дерзость» героя. Дело в том, что предмет его страсти — знатная дама, существо отличное от всех по своему высокому положению, имя которой не произносимо в устах простого смертного. Не довольствуясь намеками на это обстоятельство, заключенными в самих стихах, Кукольник разжигал любопытство к ним и к своему засекреченному роману в «доверительных» беседах с приятелями.
Превосходно дополняет «лирический роман» Кукольника его незавершенная поэма «Давид Риццио», герой которой, бедный итальянский певец и поэт-импровизатор, томится от страсти к наследнице шотландского престола Марии Стюарт. Кое-кто из знакомых Кукольника догадывался, что в Риццио он изобразил самого себя, а в Марии Стюарт — «одну значительную даму» (И. И. Панаев).
Удача сопутствовала Кукольнику на протяжении всего петербургского периода его биографии (1832–1847). С 1832 года он служит — сначала в канцелярии министерства финансов, потом столоначальником во II отделении императорской канцелярии (1834–1836) и, наконец, переводчиком с польского в капитуле орденов (1837–1839). Литературные гонорары его возросли до таких размеров, что с июня 1839 года он вовсе отказался от казенной службы, на которую вновь определился лишь в апреле 1843 года (в канцелярию военного министра).
Во второй половине 30-х годов Кукольник был главным сотрудником первого в России коммерческого многотиражного журнала «Библиотека для чтения», что по тем временам было лучшим видом рекламы. Без пьес Кукольника нельзя было представить себе тогдашний театральный репертуар. С 1836 по 1838 год он издает «Художественную газету», которую наполняет собственными статьями о музыке, живописи, ваянии, архитектуре, театре, гравировальном и медальерном искусстве, резьбе по дереву и т. д.
Зимой 1837–1838 года петербургская квартира братьев Нестора и Платона Кукольников становится местом многолюдных собраний литераторов, журналистов, художников и актеров. Густая толпа гостей, посещавшая «среды» Кукольника, была пестрой и непостоянной по составу. Компанейский нрав хозяина, его талант рассказчика и стихотворца-импровизатора также способствовали его популярности. Очень выигрывал Кукольник во мнении своих бесчисленных знакомых и благодаря приятельским отношениям с М. И. Глинкой и К. П. Брюлловым. Вокруг этой тройки, которая в глазах многих современников символизировала союз трех искусств (живописи, музыки и поэзии), сгруппировался небольшой интимный кружок, именовавшийся «братией». Участники его собирались келейно и проводили время в беседах и пирах, сопровождавшихся пением, игрой на фортепьяно, шутками, стихами. До нас дошли рассказы очевидцев об «оргиях дурного тона» (А. Н. Струговщиков), в которые порой выливались эти сборища, и о неприглядной роли Кукольника как инициатора «возлияний».
При всей безыдейности кружка (он распался к середине 40-х годов), возникновение его было заметным и характерным фактом своего времени. Следует учесть, что тесные творческие контакты между представителями разных видов искусств впервые нашли здесь свое прямое выражение. Кукольник был музыкально образованный человек и понимал толк в живописи. Он печатно пропагандировал труды Глинки и Брюллова, он вникал в мельчайшие детали творческой работы композитора. Кукольник участвовал в создании либретто обеих его опер (ему, в частности, принадлежит сцена Вани в «Иване Сусанине»). В 1840 году был закончен цикл романсов Глинки под названием «Прощание с Петербургом» на стихи Кукольника, и в том же году композитор написал музыку для его драмы «Князь Холмский».
Как ни обширны были связи и знакомства Кукольника с артистическим миром, бросался в глаза тот факт, что Пушкин и писатели его круга — прежде всего Жуковский, Вяземский, Плетнев — сторонились его компании. Кукольник начал подозревать Пушкина в зависти и злословии на свой счет. Услышав о гибели поэта, он записал в своем дневнике: «Пушкин умер… он был злейший мой враг: сколько обид, сколько незаслуженных оскорблений он мне нанес, и за что? Я никогда не подал ему ни малейшего повода. Я, напротив, избегал его, как избегал вообще аристократии; а он непрестанно меня преследовал. Я всегда почитал в нем высокое дарование, поэтический гений, хотя находил его ученость слишком поверхностною,
Судя по имеющимся данным, Пушкин отзывался о Кукольнике либо очень уклончиво, либо иронически. Все остальное — плод мнительности и уязвленного самолюбия Кукольника. Возможность же каких бы то ни было тесных контактов между ними исключалась ввиду диаметральной противоположности их творческих позиций и социальных устремлений. Позднее, уже после смерти Пушкина, П. А. Плетнев, основываясь на устных высказываниях Кукольника, с возмущением писал о нем: «Он ни Жуковского, ни Пушкина не признает поэтами. Разве Державин в состоянии заменить их? Какое глупое пренебрежение, обнаруживающее столько претензии и нисколько чувства и любви к искусству»[216].
Ходячее представление о Кукольнике как беззастенчивом трубадуре самодержавия, основавшем свою славу на чисто внешних эффектах и темпераментном фразерстве, нуждается в существенных коррективах. Дело в том, что монархизм Кукольника тесно переплетался со своеобразным демократизмом. И в этом, надо полагать, одна из главных причин его колоссальной популярности. Своим творчеством он откликнулся на запросы многочисленных кругов мещанской публики. Она чувствовала себя неуверенно и униженно, но мечтала о «честной службе» царю и, соответственно, о приличных чинах и окладах. Чаяния эти были не совсем неосновательны: раздавившее дворянскую оппозицию самодержавие не пренебрегало услугами людей худородных, исполненных рвения, готовых слепо выполнять любое распоряжение начальства. Но дворянство в целом все еще служило опорой самодержавию и преграждало путь к преуспеянию для представителей других сословий.
Знаменательно, что, рисуя образы властителей русской земли, особенно Петра I, Кукольник стремится показать их близость к людям простого звания. Царь доверяет им важные государственные дела, щедро одаряет за верную службу, вникает в их нужды.
Романтический культ личности в творчестве Кукольника обернулся апологией коронованного диктатора. Но следует учесть, что это восхваление относится только к персоне венценосца, а не к системе сословной иерархии, из которой и вырастал принцип самовластия. Кукольник охотно показывает расторопность, смелость и талантливость людей из народа, а главное — их верность царскому дому. Для автора «Руки всевышнего» было очень важно, что патриотизм русского человека сильнее и ярче всего проявился у мещанина Минина, сумевшего заразить своей энергией и оптимизмом князя Пожарского.
Ощущается у Кукольника и другая тенденция: он любит выставлять в неприглядном виде героев с привилегированным положением. В рассказе «Сержант Иван Иванович Иванов, или Все заодно» (1841) Кукольник сочувственно обрисовал дворового человека и в разоблачительной манере — его жестокого, разнузданного барина. Рассказ повествует о том, как по воле обстоятельств эти герои меняются ролями: бывший раб получает власть над своим недавним господином и законным порядком творит над ним экзекуцию, расплачиваясь за старые обиды. Эта малоправдоподобная ситуация тем не менее направляла сознание читателя к весьма опасным политическим выводам. Рассказ заслужил полное одобрение Белинского и вызвал гнев Николая I, приказавшего сделать автору строгое внушение. Бенкендорф немедленно настрочил Кукольнику нотацию, которую заключил прямой угрозой: «Желание ваше беспрерывно выказывать добродетель податного состояния и пороки высшего класса людей не может иметь хороших последствий, а потому не благоугодно ли вам будет на будущее время воздержаться от печатания статей, противных духу времени и правительства, дабы тем избежать взыскания, которому вы, при меньшей как ныне снисходительности, подвергнуться можете»[217].
Как видно, в своем откровенном выражении программа кукольниковского демократизма — одинаковое рабство для всех при владычестве одного — вступала в противоречие с «духом правительства», которое не собиралось упразднять привилегии потомственного дворянства. При всем том, эта программа заключала в себе глубоко реакционный смысл, так как сна отвергала идею свободы личности, которую отстаивали независимо настроенные и оппозиционные круги дворянской интеллигенции.
В начале 40-х годов писательская плодовитость Кукольника вырастает до невиданных размеров — главным образом за счет беллетристики, тогда как стихотворство явно идет на убыль. По наблюдению Белинского, «г. Кукольник один пишет в год больше, чем все литераторы наши, вместе взятые»[218]. За семилетие с 1840 по 1846 год он написал и напечатал несколько десятков рассказов, повестей и семь пухлых романов («Эвелина де Вальероль», «Альф и Альдона», «Дурочка Луиза», «Историческая красавица», «Два Ивана, два Степаныча, два Костылькова», «Три периода», «Барон Фанфарон и маркиз Петиметр»), При этом Кукольник в 1841 году редактировал «Русский вестник», а в 1845–1846 годах — еженедельник «Иллюстрация».
С конца 1847 года по заданию военного министерства Кукольник около десятка лет проводит в разъездах по южным губерниям России (от Бессарабии до Кавказа) в качеству эксперта по снабжению армии продовольствием и фуражом. Литературная производительность его за эти годы приметно свертывается. Все же в это время Кукольник написал ряд повестей, рассказов, пьес («Ермил Иванович Костров», «Денщик», «Маркитантка», «Морской праздник в Севастополе», «Азовское сидение. Историческое сказание в лицах»), роман «Тонин, или Ревель при Петре Великом». В 1851–1853 годах он выпускает десятитомное собрание своих сочинений.
После окончания Крымской войны Кукольник возвращается в Петербург и вскоре (в декабре 1857 года) выходит в отставку в чине действительного статского советника. По причине расстроенного здоровья он переселяется на юг — в Таганрог. От былой его писательской популярности к тому времени почти ничего не осталось, и в прессе 60-х годов имя Кукольника попадается редко. Лишь в 1865 году он напомнил о себе изданием романа «Две сестры».
Умер писатель 8 декабря 1868 года в Таганроге. Он не успел или не смог опубликовать несколько законченных произведений: три повести («Мориц Саксонский», «Ольгин яр», «Крепостной художник»), роман «Иоанн III, собиратель земли русской», появившиеся в печати посмертно, и пьесу «Гоф-юнкер», запрещенную к печати в 1864 году[219].
287. <ИЗ ДРАМАТИЧЕСКОЙ ФАНТАЗИИ «ТОРКВАТО ТАССО»>
Акт пятый Рим
ЯВЛЕНИЕ ПЕРВОЕ
Место перед Пантеоном.
Тасс и Мости (спящий у входа в Пантеон).
Те же и два германские путешественника.
Те же и толпа народа (с разных сторон приходящего).
Толпа, стихая, теснится около Тасса.
Дж. Мости встает и с удивлением смотрит на вдохновенного Тасса.
Народ бросается к Пантеону.
Народ отхлынул и с глубоким почтением несколько раз произносит имя Тасса.
Народ, устремившись к Пантеону, поднимает Тасса на руки и уносит посреди кликов.
Все уходят. Толпа новых граждан (пробегает в том направлении, куда понесли Тасса).
Те же и Клавдий Риги.
ЯВЛЕНИЕ ВТОРОЕ
Комната Леоноры в доме кардинала д’Эсте.
Леонора и Константини.
Те же и Альфонс.
Те же и Гонзаго.
ЯВЛЕНИЕ ТРЕТИЕ
Площадь пред Капитолием; весь Рим и Капитолий освещены разноцветными огнями; во многих местах видны транспаранты с вензелем «Т. Т.» и с различными аллегорическими картинами. На левой руке дом с портиком Клавдия Риги.
Те же и Тасс, поддерживаемый Д. Мости и Клавдием Риги и сопровождаемый многими людьми, выходит в портик.
Приносят креслы. Тасс садится и погружается в мечтания. Народ пребывает в безмолвии.
Огни гаснут, рассветает.
Те же и благородные римские юноши и девы. (Юноши расстилают сукно от Капитолия до дома Риги. Девы, осыпая сукно цветами, приближаются к портику.)
Тасс выходит из усыпления и встает.
Раздаются звуки колоколов; на крышах, балконах, в окнах показывается народ.
Из портика все уходят. Толпа народа, Герольд и старшины Рима.
Старшины, с лавровыми и оливными ветвями, при звуках музыки, проходят площадь и вступают в дом К. Риги. Колокольный звон раздается.
ЯВЛЕНИЕ ЧЕТВЕРТОЕ
Узкий коридор в доме кардинала д’Эсте. Альфонс, Леонора, Константин и и Гонзаго.
Все уходят.
ЯВЛЕНИЕ ПЯТОЕ
Внутренность Капитолия; на одной стороне кресла на возвышении, на другой столик с Вергилиевым венцом. Кругом места для зрителей. Множество народа. Музыка вдали играет торжественный марш; в стороне, внутри, оркестр строит инструменты.
Народ расступается: музыка внутри начинает играть хор. Герольды идут пред Тассом, который медленно приближается к креслам, кланяясь на приветствия народа; его поддерживают Дж. Мости и Риги; старшины, князья, вельможи и проч. сопровождают Тасса. Старшины, указав Тассу кресла, окружают Вергилиев венец.
Раздаются громкие рукоплескания.
Тасс садится в креслы.
Народ рыдает.
Те же, Альфонс, Леонора, Константина и Гонзаго. Старшины несут венок.
Тасс, простерши руки к венцу, постепенно ослабевает; смерть на его лице оставляет неподвижную улыбку; Альфонс, вырвав из рук изумленных старшин венец, взбегает на возвышение и надевает его на голову Торквата, которую поддерживает Мости; Леонора закрывает Тассу глаза; друзья Торквата также восходят на возвышение и, окружив его, проливают слезы.
Все становятся на колена; раздаются громкие рыдания; занавес медленно опускается.
1830–1831
288–291. <ИЗ ДРАМАТИЧЕСКОЙ ФАНТАЗИИ «ДЖУЛИО МОСТИ»>
1. "Беги, фонтан, лети, фонтан…"
2. ИМПРОВИЗАЦИЯ I ("К чему? Как будто вдохновенье…")
3. ИМПРОВИЗАЦИЯ II ("Простите, люди: сердцу больно…")
4. ИМПРОВИЗАЦИЯ III ("Чего весь Рим на Ветряной Горе…")
292. <ИЗ ДРАМАТИЧЕСКОЙ ФАНТАЗИИ «ДЖАКОБО САННАЗАР»>
293. <ИЗ ДРАМЫ «РОКСОЛАНА»>
294. ВСТРЕЧА ПАРОХОДОВ
31 мая 1836
295. ОХЛАЖДЕНИЕ
(Писано в декабре 1836)
296–301. ИЗ ЗАПИСОК ВЛЮБЛЕННОГО
1. "И я люблю душистые цветы…"
Когда прочтете всё, прочтите это снова.
2. "О боже мой, как я ее люблю!.."
Декабря 7
3. "Заутра я приду к заветному порогу…"
Января 13
4. "Я изнемог!.. Откройте путь другой!.."
Января 29
5. "Скажи, за что тебя я полюбил?.."
Ноября 13
6. "Э, други, полно! Что за радость…"
Декабря 7
302. К П…("В саду, в окне, в театре и карете…")
303. ЭЛЕГИЯ ("Я здесь опять! Я обошел весь сад!..")
304. ШКОЛА
305. <ИЗ ДРАМАТИЧЕСКОЙ ФАНТАЗИИ «ИОАНН АНТОН ЛЕЙЗЕВИЦ»>
306. ПРОСЬБА ПОЭТА
307. АНГЛИЙСКИЙ РОМАНС
308–311. <ИЗ ПОЭМЫ «ДАВИД РИЦЦИО» >
1. РОМАНС РИЦЦИО ("Кто она и где она…")
2. ИЗ ПЯТОЙ ПЕСНИ
3. РАСПУТЬЕ
Песнь Риццио из поэмы «Мария Стюарт»
4. ИЗ АЛЬБОМА РИЦЦИО
312. < ПОСЛАНИЕ К И. П. МЯТЛЕВУ >
313. ЛЕНОРЕ
314. ПРОЩАЛЬНАЯ ПЕСНЯ
ИЗ НЕДОКОНЧЕННОЙ ПОЭМЫ
315. РОМАНС ("Стой, мой верный, бурный конь…")
316. <ИЗ РОМАНА «ЭВЕЛИНА ДЕ ВАЛЬЕРОЛЬ» >
317. <ПЕСНЯ ИЗ ДРАМЫ «КНЯЗЬ ДАНИИЛ ДМИТРИЕВИЧ ХОЛМСКИЙ»>
318. ЖАВОРОНОК
319. ПОПУТНАЯ ПЕСНЯ
320. "Холмистые дали как волны…"
321. ИМПЕРИЯ
322. К ДОНУ
323. БАЛ НА ЛЬДУ
324. "Есть имена: любовника, супруга…"
А. В. ТИМОФЕЕВ
Биографическая справка
Алексей Васильевич Тимофеев родился 15 марта 1812 года в городе Курмыше Симбирской губернии. Двенадцати лет он был отправлен в Казань, где четыре года проучился в местной гимназии, а потом еще три года в Казанском университете (на нравственно-политическом отделении). Окончив его в 1830 году со званием кандидата юриспруденции, Тимофеев едет в Петербург и вскоре устраивается там на место помощника столоначальника в департамент уделов.
В 1832 году он публикует прозаическую пятиактную драму «Разочарованный» в неистово-романтическом вкусе, а в следующем году — три небольших сборника по двенадцать песен каждый. Неуспех этих изданий[229] не охладил писательского энтузиазма Тимофеева. В 1833 году он напечатал «Послание к Барону Брамбеусу» (то есть О. И. Сенковскому), в котором, между прочим, взывал: «Научите меня, ради бога, как мне сделаться известным!.. я не имею расположения ни к какой службе. Для гражданской слишком беззаботен; для военной слишком чувствителен; для ученой — слишком мало учен; я родился быть поэтом»[230]. «Послание», как и некоторые художественные произведения Тимофеева, было написано в том серьезно-наивно-курьезном тоне, который отдавал мистификацией, но на самом деле был чужд подобной цели.
Заигрывание с Бароном Брамбеусом кончилось тем, что последний вдруг предоставил Тимофееву самую обширную в то время литературную трибуну в России — журнал «Библиотека для чтения». Подобно Кукольнику, Тимофеев сделался присяжным сотрудником журнала Сенковского по отделу «изящной словесности», который он в течение 1835–1839 годов из месяца в месяц наполнял своими стихами и прозой. Не довольствуясь этим, Тимофеев печатает отдельными изданиями свои «фантазии» — «Поэт» (1834) и «Елисавета Кульман» (1835), повесть «Художник», пьесы «Счастливец» (1834), «Рим и Карфаген» (1837). В 1837 году он уже выступает с трехтомным собранием своих сочинений под заглавием «Опыты». В том же году по случаю издания немецкого перевода «Елисаветы Кульман» Сенковский печатает панегирический отзыв о Тимофееве-поэте, провозглашая его достойным преемником Пушкина («Библиотека для чтения», 1837, № 4).
Популярность Тимофеева в кругах малокультурной провинциальной публики — в основном на вкусы этих читателей и ориентировалась «Библиотека для чтения» — была своеобразно отмечена Белинским. В уста одного из персонажей своей пьесы «Пятидесятилетний дядюшка» (1838), действие которой происходит в глухой провинции, Белинский вкладывает реплику: «Ах, я больше всего люблю господина Тимофеева… А мистерии его — какие страшные — все о преставлении света…» Другой персонаж с такими же примитивными запросами поддакивает: «Да, господин Тимофеев — поэт важный — пишет с большим чувством — лучше Пушкина»[231].
Как поэт и беллетрист Тимофеев в 30-е годы выступал в личине отчаянно мрачного байронизма. Неподлинность этого байронизма в эпоху стеснения всякой протестующей мысли не казалась очевидной, особенно в начале литературной деятельности Тимофеева, поскольку отсутствие глубины и серьезности в его критике нравов могли быть отнесены за счет незрелости его таланта. В 1834 году с Тимофеевым познакомился цензуровавший его книги либерально настроенный А. В. Никитенко. По его словам, это был человек, одаренный «пламенным воображением, энергией и талантом писателя. Доказательством того служат его „Поэт“ и „Художник“, две пьесы, исполненные мысли и чувств. Он совершенно углублен в самого себя, дышит и живет в своем внутреннем мире страстями, которые служат для него источником мук и наслаждений… Я не мог допустить к печати его пьес без исключений и изменений: в них много новых и смелых идей. Везде прорывается благородное негодование против рабства, на которое осуждена большая часть наших бедных крестьян. Впрочем, он только поэт: у него нет никаких политических замыслов»[232] (запись в дневнике от 11 июня 1834).
Испытавший на себе ярмо крепостной неволи, Никитенко проникся симпатией к творцу повести «Художник», герой которой — крепостной интеллигент, страдающий от униженного общественного положения. Но он не сразу разглядел, что «смелость» Тимофеева не шла дальше либеральной, подчас рискованной фразеологии, а благородное «негодование» возбуждалось не чем иным, как инерцией абстрактной отрицающей мысли.
Романтическая отрешенность от жизни и углубленность в себя во многих случаях способствовали обогащению внутреннего мира и открытию новых художественных ценностей. Но у поэтов литературной периферии такая отъединенность таила опасность разрыва внутреннего мира с живой действительностью, что неминуемо вело к опустошению замкнутого в себе сознания. Поэзия Тимофеева — яркая тому иллюстрация. Аскетическая сухость его художественного воображения, впрочем весьма подвижного, подстегиваемого неукротимой жаждой самовыражения, восставала против реальной жизни, как бы осуществляя над ней акт мести.
Поэзия Тимофеева сохраняет видимость идеалов — точку зрения абстрактного совершенства, с высоты которой люди, их интересы и поступки выглядят безмерно порочными и мелкими, а вся человеческая история — сплошной летописью преступлений. Обвинение падшего человечества во всевозможных грехах у Тимофеева вполне логично завершается идеей божественного возмездия, воплощенного в картинах конца света (мистерия «Последний день», стихотворения «Последнее разрушение мира», «Последний день Помпеи» и др.).
Единственный положительный герой Тимофеева — поэт, художник, гениальный мечтатель. Но он не живет реальной жизнью и даже не нуждается в ней. Его предназначение в том, чтобы умереть, то есть удалиться в свое истинное небесное отечество, почить в лоне бога. Такова «положительная» сущность этого образа.
Тимофеевская критика действительности, в которой иногда попадались социально острые обвинения, в целом была крайне легковесной и безобидной, ибо удары ее направлялись на отвлеченные, общечеловеческие пороки. Стремление схватиться за что-нибудь конкретное, прикоснуться к почве народной жизни у Тимофеева были, и в ряде случаев эти попытки оказывались не совсем тщетными. В частности, заслуживают внимания его песни на фольклорные и деревенские мотивы («Простодушный», «Борода», «Свадьба» и др.). Но в основном сочинения поэта сохраняют лишь исторический интерес, как яркое выражение крайностей в романтизме 30-х годов.
С 1840 года имя Тимофеева исчезло со страниц «Библиотеки для чтения», а в 1842 году Белинский говорит о нем как о совершенно забытом стихотворце[233], хотя тот продолжал печататься в «Маяке». Но с 1843 года Тимофеев вовсе замолк. Он переменил службу — ушел из редакции «Журнала министерства народного просвещения», где числился с 1836 года, и поступил столоначальником в департамент министерства юстиции. Через три года Тимофеев получил назначение в Уфу и здесь в течение четырех лет прослужил в должности губернского прокурора. Затем он взял отставку и поселился в имении жены, брак с которой сделал его состоятельным человеком.
В 1856 году Тимофеев обосновался в Москве и снова вступил в службу. Четырнадцать лет подряд он занимал пост секретаря при московских генерал-губернаторах. В 1870 году Тимофеев в чине действительного статского советника удалился на покой. Все эти годы он не переставал сочинять. «У него со временем развилось странное направление, — рассказывал Никитенко: — он писал и прятал все написанное. У него полны ящики исписанной бумаги, которые он мне показывал»[234] (запись от 28 марта 1856 года). Никитенко характеризует теперь Тимофеева как писателя-машину, для которого творчество. «было род какого-то животного процесса, как бы совершавшегося без его ведома и воли. Он мало учился и мало думал. Как под мельничными жерновами, у него в мозгу все превращалось в стихи» [235] (запись в дневнике от 28 марта 1856 года).
Неожиданно для всех Тимофеев снова выступил на литературной арене в 1875–1876 годах с огромным стихотворным опусом в несколько тысяч строк под заглавием «Микула Селянинович, представитель земли». Отчаянный байронист стал певцом народа-земледельца, олицетворенного в образе Микулы Селяниновича[236]. Но и теперь Тимофеев остался верен себе: былинный Микула под его пером превратился в головную схему, в абстрактное собирательное понятие, обозначающее крестьянство вообще. В результате повествование вышло далеко за пределы национальной тематики. Первоначальное название поэмы — «Воскрешение мертвых» — прямо формулировало ее главную мысль: пробуждение порабощенного народа от многовекового мертвенного оцепенения, воскрешение его изначальной, древней свободы. Однако самоотверженная борьба русского крестьянства за лучшую долю вовсе выпала из поля зрения Тимофеева. Его глубоко пассивное, схематичное сознание было не в состоянии отразить какой бы то ни было деятельный образ жизни, а тем более героический. Вопиющее несоответствие приемов изображения с темой первостепенной жизненной важности, монументальный размах и художественная бесформенность свидетельствовали о падении творчества Тимофеева до уровня отъявленной графомании. С 1876 года его имя в печати не появлялось. Умер Тимофеев 1 июля 1883 года.
325. МИЗАНТРОП
326. ПРОСТОДУШНЫЙ
327. ТОСКА ПО ОТЧИЗНЕ
328. ПЛОВЕЦ
329. КОЛЫБЕЛЬНАЯ ПЕСЕНКА
(Любительницам чрезвычайно страшного)
330. СВАДЬБА
331. ПОЭТ
СЦЕНА 1
Пещера на берегу моря. Вдали цепь утесов, кругом лес. Ночь. Гроза. Посреди пещеры полуразрушенная гробница. На одном из обломков сидит Поэт. Из гробницы вылетает слабый стон.
Кто здесь?
Твой Гений!
Мой Гений, коварный обманщик!
Он прилетел за примиреньем.
Поздно!
Оставь меня!
Умолкни, соблазнитель!
Я готов с тобою примириться, готов снова предать себя на жертву всем твоим ужасным пыткам. Одно условие! Пробуди во мне какое-нибудь желание, укажи какую-нибудь цель в этой мелочной, бездушной жизни… Какую-нибудь цель, которая заняла бы меня, хотя на несколько дней. Несколько дней деятельности — и я доволен!
Гроза усиливается.
Все это уже присмотрелось мне, мой Гений, давно присмотрелось, наскучило, надоело, опротивело! Нового прошу я у тебя, нового, которое не имело бы в себе ни малейшего отпечатка человечества. Мне несносно одно уже это название, один образ этой бездушной машины. Я болен, мой Гений, болен омерзением к людям. В моем сердце нет более ни капли крови — одна желчь, один ад, одно презрение. Я ненавижу себя самого, ненавижу это тело, эти члены… Пробуди во мне желание, которое бы не имело в себе ничего общего с
Величие!
Величие?.. Что такое величие? Я не понимаю тебя, мой Гений! Покажи мне что-нибудь великое — один пример, одну картину!
Не один — тысячу примеров! Я покажу тебе сожигающего свою руку Муция…
Я покажу тебе сумасшедшего, раздробляющего свою руку молотом… И это также величие? Не правда ли?
Я покажу тебе женщину, которая обожает любовника и остается верною своему мужу!
Я покажу тебе более. Я покажу тебе голодного школьника, сидящего сложа руки перед блюдом бифстека, до которого запрещено ему дотрогиваться! И это также величие, мой Гений?.. Между тем все это величие — простая березовая розга, которою пригрозили школьнику!
Я покажу тебе Катона, умирающего вместе с республикою!
Я покажу тебе увядшую красавицу, заключающуюся в монастырь.
Рим, осажденный Аннибалом!
Стадо волков, осажденное охотником!
Мать, умирающую за сына!
Медведицу, кидающуюся на рогатину охотника, чтобы дать время своим детям скрыться в берлогу!
Поэта, смотрящего с презрением на мнение света, попирающего все преграды и препятствия и твердым шагом идущего к избранной им цели!..
Скупого, смотрящего теми же глазами на свет, попирающего все преграды и препятствия и твердым шагом идущего к избранной им цели! Тот же раб господствующей страсти… Разница в одной цели!
Но я извиняю тебе и эту фантасмагорию! Покажи мне картину, которая уничтожила бы меня; обмани меня, и мы друзья по-прежнему!
Смотри!
Ветер мгновенно утихает. Часть неба разверзается и открывает огненную бездну, изрыгающую миллионы молний. Тучи, земля и море освещаются береговым заревом. Наступает грозная тишина. Вдруг страшный удар грома над самою пещерой. Все небо в пламени.
Потом?
Чего ж тебе еще?
Я жду великого!
Но разве это?..
Это?..
Благоговеть!.. Бездушный! Я покажу тебе необозримые степи Африки и пирамиды египетские; покажу тебе славный Рим со всеми его зданиями и героями, во всей его древности и величии…
Я покажу тебе всю землю!
Ты в заблуждении, Поэт!
Я знаю одного, который выше всех людей, выше самого величия, которому недостает одного могущества, чтобы сделаться <богом>.
Еще один, последний пример величия — вечность!
Я человек, мой Гений; растолкуй мне это слово.
Закрой глаза! Что пред тобою?
Гений! Я хочу быть творцом!
Со всех сторон дикий хохот. Продолжительная молния освещает пещеру. Страшный удар грома; гробница разваливается на части и открывает обвитый саваном скелет.
Землетрясение; лес загорается, море начинает выступать из берегов, утесы с треском падают. Гром, молния, свист, грохот, всеобщее разрушение… Невидимая сила увлекает Поэта на воздух.
СЦЕНА 2
Эфир. Поэт, окруженный сиянием, несется в эфире.
Мы создадим такой мир, которому позавидует целая вселенная!
Является новая вселенная.
Окружающее его сияние начинает меркнуть.
Сияние гаснет совершенно; новосозданная вселенная исчезает. Со всех сторон мрак и пустота.
СЦЕНА 3
Большой европейский город. Площадь. Вдали видна гавань. Множество народа. Шум, говор, движение. Вечер. На углу площади великолепный дом, в котором по временам раздаются звуки музыки и веселые восклицания; несколько в стороне лежит покрытый рубищем больной, расслабленный нищий. Черты лица его искажены душевным страданием. Это Поэт.
Некоторые, отделившись от толпы, подходят к Поэту.
Шум и крик.
Куда угодно! Я весь ваш!
Проходят.
Сюда, сюда, честны́е господа! Здесь показываются разные удивительные штуки!
Толпа народа бежит к балагану.
Ко мне, ко мне, честны́е господа! За два гроша вы увидите редкостные вещи.
Толпа народа кидается смотреть медведя.
Кто больше? Кто больше? Представление начинается!
Толпа народа лезет смотреть раек.
Из одной улицы выходят рука в руку мужчина и женщина.
Подходят к Поэту.
Отходят.
Мое почтение! Куда это вы так спешите? — Да вот, говорят, корабль с птицами пришел, так бегу купить попугая! — Поздравляю, братец, с выгодною партией! — Благодарю покорно! Приходи завтра обедать! — Что вас так давно не видно? — Пишу программу нового балета. — Слышали вы новость? — Что такое? — Прическа переменилась! — Пойдемте есть устрицы! — Чем занимается ваша супруга? — Не знаю хорошенько; кажется, делает корпию! — Как поднялась ныне цена на парики! — Чем кончилась вчера ваша игра? — Почти ничем!.. Мы играли только, чтобы убить время! — Да, вы не можете представить себе, как я обижен по службе! — Какой прекрасный экипаж у вашего брата. — Я только и добиваюсь до полковничьего чина, а там, пожалуй, хоть трава не расти! — Новый знакомый наш получил 50 000 наследства! — Разве старик уже умер? — Слава богу! — Поедете вы завтра на бал? — Беда, если у нас будет неурожай винограда!
Балкон дома, возле которого лежит Поэт, вдруг наполняется народом.
Как вам нравится наш молодой поэт?
О, очень! Я не видала мужчины ловчее его!
Какой прелестный мадригал написал он мне в альбом!
Да! этот человек много обещает! До сих пор я не слыхал о нем ни одного дурного отзыва! Особенно хвалят его характер!
Читали вы его последнее сочинение?
Мельком! Прекрасно написано!
А!.. Да!..
Наш век богат поэтами!
Молодой стихотворец выходит на балкон.
А мы сейчас лишь говорили о вас!
Благодарю покорно за внимание!
Скажите нам какой-нибудь экспромт!
Позвольте, — сюжет!
Какой угодно! Скажите хоть мне что-нибудь!
Не правда ли, прелестно! — А как мило! — Какое чувство! — Какая откровенность! — Браво! Браво!
Рукоплескания.
Ах!
Что случилось? — Она в обмороке! — Воды! Воды!.. Спирта! — Ах, боже мой, она испугалась этого нищего! — Прикажите отогнать его! — Скорее! Скорее! — Распустите шнуровку! — Пошлите за полицейскими! Это просто какой-нибудь бродяга! — Как вы себя чувствуете? — Прикажите взять его в полицию!
В глазах его начинает темнеть. Все предметы освещаются бледным светом; шум на площади превращается в глухой ропот отдаленного водопада; небесный свод спирается и открывает бесконечную пустоту.
Благодарю тебя, мой бог!
Вдруг видит стоящего возле себя Гения. На голове его венок из белых роз; в правой руке оливковая ветвь.
А! Это ты!
Проси!
Ничтожества, мой Гений!
Между тем солнце начинает закатываться, и угасающие лучи его освещают умирающего Поэта.
Твои слова отрадны мне!..
О, Гений мой!..
Солнце, коснувшись горизонта, начинает вдруг расширяться, багровеет, загорается необыкновенным огнем и, раздвинувшись во все стороны, обливает своими лучами весь город. В самой средине его вдруг образуется великолепный храм.
В эту самую минуту толпа народа окружает Поэта. Гений берет его за руку и исчезает с ним в лучах. Среди толпы остается один труп. Солнце закатывается.
1834
332. ПИРАТЫ
333. ВОЗВРАЩЕНИЕ НА РОДИНУ
334. ЧЕЛНОК
335. ДОМОВОЙ
336. ВЫБОР ЖЕНЫ
Русская песня
337. ТОСКА
338. БОРОДА
Е. БЕРНЕТ
Биографическая справка
Выступавший в печати под псевдонимом Е. Бернет поэт Алексей Кириллович Жуковский был сыном беспоместного дворянина, закончившего свою служебную карьеру незначительной должностью секретаря губернского суда в Царицыне.
Бернет родился в Пензе 10 сентября 1810 года. Начальное образование он получил в уездном царицынском училище, затем, когда семья осела в Саратове, был определен в местную гимназию, которую посещал в течение 1822–1827 годов. Многим в своем культурном развитии Бернет был обязан матери (урожденной Е. И. Тутчек, происходившей из немецкой фамилии).
К середине 20-х годов относятся первые пробы пера Бернета. В 1827 году, незадолго до официального срока окончания гимназии, он оставляет ее в связи с необходимостью приступить к военной службе, где уже с 1825 года числился фейерверкером. В дальнейшем Бернет служил в конноартиллерийских и конноегерских частях, а еще позже — в гусарах. Участвовал он в турецкой (1828–1829) и польской (1831) кампаниях, после чего несколько лет провел в Польше.
В апреле 1836 года, будучи в чине ротмистра, Бернет выходит в отставку и отправляется в Петербург. В мае следующего года он устроился в департамент государственного казначейства на место секретаря секретной комиссии. Сослуживцем его был поэт В. Г. Бенедиктов. Через него и В. И. Карлгофа Бернет расширяет связи с литературным миром Петербурга. Известно, что он был знаком со своим прославленным однофамильцем — В. А. Жуковским.
В 1837 году Бернет дебютирует в «Современнике» (т. 5) отрывком из поэмы «Елена», озаглавленным «Одиночество». Вслед за тем выходит его сборник «Стихи» и первая часть драматической поэмы «Граф Мец», написанная еще в 1834 году.
Бернет заинтересовал Белинского, который из Москвы запрашивал о нем сведения у И. И. Панаева (в письме к нему от 10 августа 1838 года). На изданную в 1838 году поэму «Елена» критик откликнулся строгой и вместе с тем сочувственной рецензией. По его словам, «сквозь мрак фраз, вычурностей и прозаизма» в этом сочинении «чудится какой-то таинственный свет красоты эстетической». Определив поэму как «смесь чистого золота с грубой рудою»[237], он объяснял ее недостатки незрелостью авторского дарования. Белинский призывал Бернета максимально повысить требовательность к своей работе и не обольщаться похвалами «приятелей-журналистов», намекая прежде всего на О. И. Сенковского, уже успевшего завербовать Бернета в сотрудники своего журнала и напечатать лестный отзыв о «Елене» («Библиотека для чтения», 1838, № 3).
В период с 1837 по 1846 год поэт преимущественно печатался в журнале Сенковского. Здесь были помещены поэмы: «Перля, дочь банкира Мосшиеха» (1837, № 9), «Луиза Лавалльер» (1838, № 4), «Вечный жид» (1839, № 6) — самая интересная и совершенная из них, наконец «Чужая невеста» (1843, № 8).
Нетрудно догадаться о причине, побудившей Бернета отказаться в литературе от своей настоящей фамилии. Выбор же иностранного псевдонима имеет, очевидно, связь с общим характером его художественных устремлений и складом личности. Все поэмы Бернета (кроме самой поздней из них) переносили читателя в обстановку европейского быта, а лирика его, как правило, отличается полной неопределенностью национального колорита. Скудные реалии русской жизни попадаются в ней крайне редко. Использование западноевропейского антуража отвечало целям художественного абстрагирования, хотя была и другая причина: резко обостренный индивидуализм сознания Бернета не находил достаточно широкой опоры в отечественной традиции.
Любовь в произведениях Бернета — это не то емкое чувство, которое излучает свое тепло на окружающих людей и незримым образом воссоединяет романтического поэта с родиной. Оно, напротив, отлучает его от всяких других жизненных интересов и привязанностей. Власть любви над человеком неодолима: он либо жертва ее («Перля, дочь банкира Мосшиеха»), либо губитель чужих сердец («Граф Мец», «Елена»).
В поэме «Елена» герой обрушивает всю силу своей грозовой страсти на кроткое, хрупкое существо и этим убивает его. Нравственное чувство поэта восстает против темного, антигуманистического начала этой страсти. Возникает характерная для Бернета тема возмездия за эгоистическую любовь, отразившаяся также в «Графе Меце» — произведении, где прихотливо переплелись влияния, идущие от Байрона («Дон-Жуан», «Манфред»), Гете («Фауст»), Пушкина («Евгений Онегин») и даже Кюхельбекера («Ижорский»).
Подобная проблематика, замкнутая в своем собственном заколдованном кругу, сообщает тем не менее манере письма Бернета то «драматическое движение», на которое с сочувствием указывал Белинский. Индивидуальность поэтического голоса Бернета улавливается без особого труда. Целый ряд его стихотворений подкупает своеобразным лирическим разбегом: чувство, словно неудержимо катящаяся волна, увлекает весь поток стиховой речи, идущий как бы «на одном дыхании». В лиризме Бернета хорошо прослушивается также настойчивая, властная интонация, иногда звучащая приглушенно, а порой грубовато и резко.
Судьба Бернета была типичной для многих поэтов-романтиков второго-третьего ряда, потерявших своего читателя в середине 40-х годов. Попытку отозваться на новые веяния времени Бернет предпринял в поэме «Чужая невеста», писанной пушкинской октавой и ориентированной на бытописательную традицию. Но никаких серьезных перемен в его творчестве это произведение не обещало.
В 1845 году, в связи с публикацией последней части «Графа Меца» (в альманахе «Метеор»), Белинский разочарованно писал: «Г-н Бернет некогда подавал надежды. Но ему суждено было на всю жизнь остаться тем, чем он обнаружил себя в то время, когда подавал надежды. Теперь, кажется, уже нечего от него надеяться»[238].
С 1846 года имя Бернета как поэта исчезает со страниц прессы. В 1850 году он выступил с двумя повестями: «Черный гость» и «Не судите по наружности» («Отечественные записки», №№ 1 и 7). Все эти годы Бернет по-прежнему служил в департаменте государственного казначейства. Чиновничья карьера его продвигалась туго, и он испытывал стесненность в средствах. Только в 1861 году дела его поправились — Бернет занял пост вице-директора своего департамента.
Последняя попытка поэта возобновить свою литературную деятельность относится к 1859–1862 годам. Около десятка его стихотворений, в том числе и в обличительном духе, появилось на страницах «Искры». В конце 50-х годов были напечатаны роман Бернета «На старый лад» (1859) и несколько повестей. Скончался поэт 8 декабря 1864 года в Петербурге.
239. <ИЗ ПОЭМЫ «ЕЛЕНА»>
НОЧЬ ДЕСЯТАЯ ЕЩЕ СВИДАНИЕ
340. ПРИЗРАК
341. ПОДСОЛНЕЧНИК
342. "Как полк великанов, проходят скалы…"
343. "Румянец розовых щек…"
344. ЗИМНИЙ ПОХОД
345. ПАША
346. ИЗМЕННИЦА
347–351. <ИЗ ЦИКЛА «ПО СЛЕДАМ АНАКРЕОНА»>
1. ПРИЗРАК
2. СОРЕВНОВАТЕЛЬ
3. НЕВОЛЬНАЯ ИЗМЕНА
4. МИЛЫЕ ГОСТИ
5. СЧАСТИЕ И ВЕЛИЧИЕ
352. ВЕСЕННЯЯ КАРТИНА
ПРИМЕЧАНИЯ
С. Е. РАИЧ
Из оригинальных стихотворных произведений Р. особым изданием была напечатана только поэма «Арета» (чч. 1–2, М.,1849). Лирические стихотворения, публиковавшиеся в журналах и альманахах, остались несобранными. Отдельными книгами вышли в переводе Р. поэмы «Георгики» Вергилия (М., 1821), «Освобожденный Иерусалим» Т. Тассо (чч. 1–4, М., 1828) и неполный текст (чч. 1–3) «Неистового Орланда» Л. Ариосто (М., 1832–1837).
1. СЛ, с. 428.
2. Альм. «Урания», М., 1826, с. 44 (ц. р. 26 ноября 1825). Имея в виду это и ему подобные стихотворения, содержащие старинный вакхический мотив «carpe diem» («лови день»), идущий от античных лириков, К. А. Полевой рассказывал, что Р. «любил в стихах своих выражать наслаждение жизнью — „буянил в стихах“, как мы говаривали тогда» («Записки», СПб., 1888, с. 100). Ст. 10 песни Р. был использован юным Лермонтовым в посвящении к ранней редакции «Демона» (1829).
3. Альм. «Урания», М., 1826, с. 83. Образ катящегося перекати-поля, в другом значении — как аллегория тернистого пути революционера, встречается в одноименном стихотворении С. С. Синегуба (начало 1870-х годов).
4. СЛ. с. 115, подпись: Р. В рецензии на СЦ 1830 г. (Гал., 1830, № 8, с. 35) Р. упомянул «Друзьям» в перечне своих оригинальных лирических произведений. Явные отзвуки этого стихотворения — в «Песни погибающего пловца» Полежаева (конец 20-х годов). «Друзьям», по утверждению Н. В. Гербеля, «облетело всю Россию и еще до сих пор поется иными под аккомпанемент гитары» («Русские поэты в биографиях и образцах», изд. 3, СПб., 1888, с. 179). Популярность этой песни засвидетельствовали также А. А. Григорьев и И. Ф. Горбунов. Она была вписана Белинским в его тетрадь «Собрание разных стихотворений» (см.: В. С. Нечаева, В. Г. Белинский. Начало жизненного пути и литературной деятельности, М, 1949, с. 426). По некоторым данным, известности стихотворения способствовала музыка А. Е. Варламова (ее нотный текст неизвестен). Положено на музыку Н. А. Титовым, Ф. М. Толстым и С. Растроповичем. «Друзьям» упоминается в гл. 9 «Помпадуров и помпадурш» (1863–1874) Салтыкова-Щедрина и в гл. 13 романа В. В. Крестовского «Тьма египетская» (1888).
5. СЦ на 1826, с. 106. Стихотворение Р. вполне оригинально, так как стихи Корнелия
6. СЛ, с. 27, подпись: Р.
7. «Освобожденный Иерусалим» Т. Тасса. Перевод С. А<мфитеатрова> Раича, ч. 1, М., 1828, с. I (ц. р. 11 октября 1827), в качестве предисловия переводчика, без загл. В стихотворении использована та же ритмическая канва и та же двенадцатистишная строфа, что и во всем переводе поэмы Тассо.
8. МТ, 1827, № 6, с. 50. Автограф без загл. — ПД (в записной книжке Р.).
9. ТОЛРС, 1828, ч. 7, с. 166. Автограф — ПД (в записной книжке Р.). Была прочитана Ф. Ф. Кокошкиным на заседании МОЛРС 28 ноября 1827 г. (Барсуков, кн. 2, с. 165).
10. МВ, 1829, ч. 1, с. 111 (ц. р. 19 декабря 1828).
11. «Атеней», 1829, № 9, с. 273, подпись: — ичъ. В этом журнале Р. напечатал несколько других стихотворений, в том числе и за своей полной подписью.
12. Тел., 1831, № 13, с. 51.
13. УЗ на 1839, с. 310.
14. «Одесский альманах», Одесса, 1839 (ц. р. 31 декабря 1838), с. 198.
15–17. Печ. по отд. изд., ч. 1, с. 24–25, 57–58, 77–81. Ранее отрывок 1, под загл. «Бородино», с датой: 22 июля 1839— Гал., 1839, № 30, с. 209 (публикация приурочена к предстоящему празднованию годовщины Бородинской битвы 26 августа 1839 г. по случаю открытия памятника на Бородинском поле). Отрывок 3 (только первая половина), в составе «Отрывка из сказания***», в расширенной редакции — Москв., 1844, № 11, с. 6. Авторизованная писарская копия поэмы — ЦГАЛИ.
Публикуемые фрагменты — образцы лирических отступлений, четко обособленных от повествовательного текста. Как указывает автор в предисловии к «Арете», сюжетом своего произведения он в значительной мере обязан роману Т. Мура «Эпикуреец». Знакомство с ним, вероятно, состоялось еще в 1829 г., так как отрывок из него в переводе В. И. Мальцева был опубликован в «Русском зрителе» (№ 17–20) — журнале, в котором Р. принимал близкое участие. Позднее роман был целиком напечатан в переводе А. Савицкого (чч. 1–2, СПб., 1833). Два извлечения из своего произведения под заглавиями: «Отрывок из сказания ***» и «Добровольный изгнанник. Отрывок из сказания» Р. поместил в Москв. (1844, № 11, с. 4 и 1846, № 6, с. 22). Работа над произведением, начатая не позднее конца 30-х годов, завершена была примерно в середине 40-х годов. Рецензии на него, кроме отзыва Москв., содержали отрицательную оценку (БдЧ, 1849, № 7, с. 26–33; Москв., 1849, № 14, с. 21–22; 03, 1849, № 8, с. 78–82; Совр., 1849, № 11, с. 25–30).
3.
М. А. ДМИТРИЕВ
При жизни поэта его стихотворные произведения издавались отдельными сборниками трижды: «Стихотворения» (чч. 1–2, М., 1830); «Московские элегии» (М., 1858); «Стихотворения» (чч. 1–2, М., 1865) (все произведения в этих изданиях датированы автором). Кроме того, отдельно были напечатаны: «Люциферов праздник. Романтическая карикатура» (М., 1828), несколько од, а также переводы: «Наука поэзии, или Послание Горация к Пизонам» (М., 1853) и «Сатиры Квинта Горация Флакка с объяснительными примечаниями» (М.,1858).
18. МВ, 1830, № 12, с. 289. Вошло в изд. 1830, ч. 1 (раздел «Элегии»). Эпиграф — из стихотворения В. Гюго «A toi» («Lyre, longtemps oisive, éveillez-vous encore…») из кн. 5 сб. «Оды и баллады» (1828). За публикацию в МВ этого и других стихотворений упрекал издателя журнала М. П. Погодина в письме к нему от 21 апреля 1831 г. С. П. Шевырев: «Мне так было досадно, — сетовал Шевырев, — что ты стихи Хвостова поместил в „Смеси“, а Дмитр<иева> под вывеской „Изящ<ной> словесн<ости>“. Да Хвостов имеет бессмертную славу дурного поэта, а Дмитриев и этого не имеет» (см.: С. П. Шевырев, Стихотворения, «Б-ка поэта», Б. с., Л., 1939, с. 231). Эта и две следующие элегии Д. имеют в виду покойную жену поэта, скончавшуюся в 1821 г., через несколько месяцев после свадьбы.
19. Альм. «Памятник отечественных муз», СПб., 1827, с. 187. Вошло в изд. 1830, ч. 1 (раздел «Элегии»).
20. Изд. 1830, ч. 1, с. 48 (раздел «Элегии»).
21. Изд. 1830, ч. 1, с. 217 (раздел «Подражания Библии»).
22. ПЗ на 1824, с. 93, без загл. Печ. по изд. 1830, ч. 1, с. 81 (раздел «Смесь»).
23. «Эпиграмма и сатира. Из истории литературной борьбы XIX века», т. 1, М.—Л., 1931, с. 192, по списку из архива М. Н. Лонгинова (ПД). Эпиграмма относится к полемике Д. с П. А. Вяземским — автором предисловия к «Бахчисарайскому фонтану» Пушкина, вышедшему в свет в марте 1824 г. (см. биогр. справку, с. 33).
24. Там же, с. 201, по списку из того же архива. Поводом для эпиграммы послужил водевиль Вяземского и Грибоедова «Кто брат, кто сестра, или Обман один из тысячи» (1823), первый раз поставленный 24 января 1824 г. и успеха не имевший. В рецензии Н. Д. (BE, 1824, № 1, с. 150) водевиль был забракован.
25. Там же, с. 201, по списку из того же архива. Эпиграмма имеет в виду водевиль, написанный совместно Вяземским и Грибоедовым (см. предыдущее примеч.). Вместе с тем она, видимо, является отзвуком начавшейся в 1825 г. полемики вокруг «Горя от ума», застрельщиком которой стал Д., напечатавший в BE (1825, № 6, с. 109–113) неодобрительный разбор грибоедовской комедии (см. биограф. справку, с. 33).
26. Там же, с. 433. Вызвана тем, что в споре о комедии «Горе от ума» писатель В. Ф. Одоевский (1803–1869) решительно встал на сторону Грибоедова, напечатав в МТ (1825, № 10) резкую статью с выпадами против Д. и его союзника А. И. Писарева.
27. МВ, 1829, ч. 1, с. 131, вместе со стихотворением «Соблазнитель» и общим примеч.: «Сии два стихотворения составляют, так сказать, две стороны одного предмета. Вопросы философии в них одни и те же, но в первом я хотел представить беспокойное сомнение разума испытующего; а во втором — спокойную уверенность простого сердца! Две точки для большей части людей совершенно противоположные: только в соединении их может состоять счастие мыслящего человека». Вошло (с тем же примеч.) в изд. 1830, ч. 2 (раздел «Разные стихотворения»). Эпиграф — из стихотворения Шиллера «Свет и тепло». Сходная проблематика в статье Д. «Знание и вера» (МВ, 1830, № 9, с. 31–43, за подписью: 85, 78). В этих стихотворениях Д. затронул важную сторону умственной жизни России 20-х годов — интерес к идеалистической диалектике, в свете которой пересматривались социальные и этические проблемы. Закон равновесия (равенства) сил, о котором говорится в «Двух феях», — не что иное как исходное положение философии Шеллинга (принцип единства полярных сил), рассмотренное в его труде «Философские исследования о сущности человеческой свободы». (1809). Д. предлагает два возможных толкования этого принципа применительно к сфере нравственного практического сознания. Согласно первому, равновесие добра и зла, выступающих как две полярные силы, не зависит от человека и полностью определяется волей миродержавного промысла. Человек в этом случае обречен на бездействие и пессимизм. Согласно другому (его отстаивает «вторая фея»), равновесие добра и зла лишь в конечном итоге зависит от верховной воли; человек же в пределах возможностей, отведенных ему на земле, может управлять этим колебанием сил, тем самым возвышая свой дух. Абсолютное единство полярных сил, т. е. бытие «по ту сторону добра и зла» — удел бога, а не человека — такова общая мысль стихотворения.
28–29. «Молва», 1832, 7 июня, с. 181, подпись: М. Д. В 1832 г. Д. был активным сотрудником «Молвы», где его стихотворения появлялись за полной и сокращенной подписью.
30. «Молва», 1832, 29 июля, с. 241. Вошло в изд. 1865, ч. 1 (раздел «Разные стихотворения»). Автограф — ЦГАЛИ (в тетради стихотворений).
31. Москв., 1842, № 1, с. 1. Вошло в изд. 1865, ч. 1 (раздел «Разные стихотворения»). Эпиграф — из стихотворения английского поэта С. Т. Колриджа «Fears in solitude» («Страхи в уединении»). Явным отзвуком стихотворения Д. является стихотворение А. С. Хомякова «Жаль мне вас, людей бессонных…».
32–34. Изд. 1865, ч. 1, с. 93, 114, 142 (раздел «Разные стихотворения»).
35. Изд. 1865, ч. 2, с. 94 (раздел «Московские элегии»).
36. «Русская потаенная литература XIX столетия», Лондон, 1861, с. 238. Константин Сергеевич
37. Изд. 1865, ч. 1, с. 175 (раздел «Разные стихотворения»). Об этом стихотворении Д. пишет в неопубликованных «Главах из воспоминаний моей жизни» (ГБЛ). Подзаг. носит иронический характер. В стихотворении использована старая легенда о гибели Петербурга от наводнения. См. примеч. 279.
38. Изд. 1865, ч. 1, с. 126 (раздел «Разные стихотворения»). Имея в виду подобные стихотворения, Д. писал в «Главах из воспоминаний моей жизни» (ГБЛ): «Негодование составляет общий характер моих стихов с этого времени (т. е. с 1840-х годов). Правду сказать, что в царствование Николая Павловича и нечем было быть довольным». Комментарием к стихотворению могут служить след. строки из рукописи Д. 1859 г. «Замечания и анекдоты». В России, сказано там, «нет системы, нигде единства мысли, которому бы следовало правительство к постоянной и обдуманной цели. Нынче так показалось, завтра другим манером покажется. Нынче деспотизм, завтра наполовину либерализм, наполовину самовластие» (ЦГАЛИ).
39. Изд. 1865, ч. 2, с. 127 (в цикле из 20-ти стихотворений «Деревенские элегии»). Автограф — ЦГАЛИ (в тетради стихотворений под загл. «Деревенские элегии»).
40. Печ. впервые по датированному автографу ГИМ. Текст — в рукописной книге, озаглавленной: «Записки М. А. Дмитриева». Стихотворению предшествуют след, слова: «Вот каким я изобразил некогда наш род и важнейшие лица нашей фамилии в стихах, которые при сем прилагаю». Написано как сознательное подражание «Моей родословной» Пушкина, ставшей известной в печати в 1846 г.
41. РА, 1912, № 4, с. 638, в статье «Из записной книжки „Русского архива“».
Д. П. ОЗНОБИШИН
Стихотворения О. никогда не выходили отдельными изданиями. Лишь два небольших поэтических цикла — переводы из древнегреческой антологии под заглавием «Гинекион» (СПб., 1830) и «Шуточные реляции в стихах о франко-прусской войне 1870 и 1871 годов. Литературная импровизация» (СПб., 1875) — были напечатаны в виде брошюр. Отдельно О. опубликовал также стихотворную «восточную» легенду «Селам, или Язык цветов» (СПб., 1830), два перевода: «Аксель. Повесть в стихах» И. Тегнера (СПб., 1861), «Сизиф и Смерть. Милетская сказка» Бульвера-Литтона (СПб., 1871) и несколько стихотворений. Литературная деятельность О. труднообозрима. До сих пор его поэтическое наследие, рассеянное по многочисленным периодическим изданиям, сборникам и альманахам, не собрано и библиографически не описано.
Богатое собрание автографов О. хранится в ПД. Наибольший интерес представляют рукописный сборник «Мечты», чч. 1–2 (1822), судя по оформлению предназначавшийся к публикации, и тон альбома. Один из них содержит стихи 1821–1829 гг., второй — 1830–1832 гг., третий — 1830–1847 гг. (два стихотворения 1820-х годов). Ниже в примечаниях эти альбомы сокращенно обозначаются: Альб. I, II, III.
Большинство текстов в альбомах датировано и имеет пометки о месте публикации (только названия изданий либо фамилии издателей). Ошибок и пропусков в этих данных, как и в датировках, очень немного. Время записи в альбом весьма существенно для определения отношения рукописного текста к печатному. Во многих случаях этот вопрос решается благодаря частым отступлениям (порой очень резким) от хронологии. Так, Альб. I начат стихотворением с датой: 1 января 1828 г., а где-то ближе к середине в нем появляются даты: 1826, 1823 и даже 1821. Зная, например, что стихотворение 1826 г. напечатано в 1827 г., а в альбом попало после января 1828-го, нетрудно сделать вывод, что чему предшествует: печатный текст альбому или наоборот. Особое место занимает Альб. III. Это наиболее избранный и поздний свод стихотворного наследия О. (не исключено, что он предназначался для публикации отдельным сборником). После тринадцатого стихотворения все остальные, числом до 125, были вписаны сюда не ранее 1847 г., а скорей всего, много позже. Некоторые стихотворения, известные по журналам 30-х годов, здесь даны с позднейшими авторскими вариантами. Такие тексты печ. в наст. изд. по автографам Альб. III. Даты стихотворений устанавливаются на основании всех перечисленных рукописей.
42. Альм. «Зимцерла», М., 1829, с. 66; анонимная брошюра «Биография Дмитрия Петровича Ознобишина», СПб., 1878, с. 10, в качестве неизвестного перевода поэта. Автографы — Альб. I и на отдельном листе, под загл. «Завтрашний день» (без даты). Перевод стихотворения французского поэта Э.-Д. Парни (1758–1814) «Le lendemain. À Eleonore».
43. Альм. «Урания», М., 1826, с. 69, в цикле из трех переводных стихотворений под загл. «Из греческой антологии». Автограф — сб. «Мечты» (1822) и в переплетенной рукописи, посвященной древнегреческой эпиграмме (см. о ней примеч. 52–57).
44. Альм. «Урания», М., 1826, с. 125. Автограф — сб. «Мечты» (1822).
45. СЛ, с. 89.
46. СО, 1827, № 9, с. 93, подпись: Оз. Автограф — Альб. I.
47. Альм. «Альбом северных муз», СПб., 1828, с. 251, под загл. «К***». Печ. загл. Альб. I, поскольку записано в нем после стихотворений 1829 г., когда альм. уже вышел.
48. НА на 1828, с. 199. Стихотворение было популярно в кружке И. В. Станкевича. По просьбе Я. М. Неверова Станкевич неоднократно читал его вслух, а затем переписал в тетрадь, где были и его собственные стихи. Вследствие этого «Тайна пророка» как стихотворение Станкевича появилась в изд.: Н. В. Станкевич, Переписка его и биография, написанная П. В. Анненковым, М., 1857. Сам Неверов неизвестно почему считал автором стихотворения А. И. Подолинского (см. комментарий С. И. Машинского к сб.: «Поэты кружка Н. В. Станкевича», «Б-ка поэта», Б. с., М.—Л., 1964, с. 549).
49. Альм. «Альбом северных муз», СПб., 1828, с. 278, без подзаг. Печ. по Альб. I. Записано в Альб. 1 (после 1 января 1828) после представления текста в альм. (ц. р. 31 декабря 1827).
50. Гал., 1830, № 1, с. 49. Автограф — Альб. I. В основе стихотворения, видимо, какой-то литературный источник: в «Незабудочке. Московском альманахе» Сергея Глинки (М., 1826, с. 89) за его подписью напечатано стихотворение «Стрела», содержание которого то же, что и в «Подражателях».
51. Печ. по автографу Альб. I. Стихотворение — один из примеров ритмического экспериментирования О.
52–57. Отд. изд., СПб., 1830, с. 11, 15, 19, 27, 33, 35, без имени автора, в составе шестнадцати стихотворений. Текст брошюры двуязычный: на четных страницах приведены древнегреческие стихи, на нечетных — параллельные русские переводы. Цикл завершают авторские примечания, в которых, между прочим, говорится: «Гинекион — слово греческое: комната для женщин, определенное место для пребывания женского пола; из этого слова французы произвели свой gynecée. Название сие дано мною сим анфологическим безделкам, потому что каждая носит имя какой-либо женщины, по большей части взятое из самой эпиграммы; только в трех местах позволил я себе поставить имена произвольные» (с. 37). У О. было намерение представить русскому читателю целый том стихотворений из древнегреческой антологии. В его архиве сохранились прозаические переводы 214 эпиграмм и рукописная книга, содержащая 208 эпиграмм в немецких переводах (изредка на языке оригинала). Немецкие переводы выписаны из какого-то немецкого изд. на четные страницы, на нечетных (чистых) кое-где вписаны русские переводы О. (всего 13). Книга открывалась краткой заметкой О. об истории антологии. Автографы публикуемых стихотворений, кроме «Диоклеи», — Альб. I; три первые перевода — с разночтениями; «Харита» и «Лисидика» датированы мартом 1828 г. Полная рукопись «Гинекиона» — ПД, ц. р. 8 мая 1828 г. с визой С. Т. Аксакова, в составе 17 эпиграмм (последняя была снята), с зачеркнутым третьим эпиграфом — четверостишием из Горация (кн. II, ода 11) и с посвящением:
Вольным переводам О. соответствуют следующие №№ APV 4 (Филодем), 85 (Асклепиад), 13 и 124 (Филодем), 102 и 89 (Марк Аргентарий).
Полуодобрительный отзыв о «Гинекионе» с упреком за несоблюдение «меры подлинника» был помещен в «Обозрении российской словесности за вторую половину 1829 и первую 1830 г.» О. М. Сомова (СЦ на 1831, с. 48–49).
58. Печ. впервые по Альб. I. Первоначальное загл. — «Ревнивый дух».
59. Отд. изд., СПб., 1830, с. 11. Наборная рукопись — ПД. Назначение книжки, как об этом заявляет сам О. в предисловии, — ввести в поэтический лексикон малоизвестные названия цветов, которые в русском языке «по большей части неприятны, отзываются какою-то грубостию, противною вкусу очищенному… Сей недостаток в звучных и приятных цвето-названиях… есть главная причина, почему цветы так редко употребляются в стихах у наших поэтов, между тем как у всех просвещенных народов Европы и Азии они служат прекрасным рудником пленительных сравнений» (с. 7). Для поэта, по мнению О., особенную цену имеют цветы, связанные с народными поверьями и праздничными обрядами. В этой связи он касается роли сказок и приводит публикуемое в наст. изд. стихотворение. Вслед за предисловием помещена стихотворная «восточная» легенда (без особого загл.), герои которой изъясняются «языком цветов». «Селам, — поясняет автор, — приветствие. Под сим именем на Востоке разумеется также аллегорический язык любви» (с. 21). Основную же часть книжки занимает словарь — перечень названий цветов на русском, латинском и французском языках с разъяснениями (иногда стихотворными) их значения в восточном «языке любви». Увлечение этой цветочной символикой, как видно, разделял и Раич, перу которого принадлежат стихотворения «Амела» и «Перекати-поле». Краткий отзыв о «Селаме» типа сочувственной аннотации — в ЛГ, 1830, 10 июля, с. 23–24.
60. «Сиротка. Литературный альманах», М., 1831, с. 236. Автограф — Альб. II.
61. Там же, с. 196. Автографы — Альб. II и III.
62. «Молва», 1832, 5 июля, с. 213, без повторения ст. «Ей пятнадцать только лет». Печ. по Альб. III. Второй автограф — Альб. II, третий — на отдельном листе.
63. Тел., 1832, № 2, с. 196, без эпиграфа. Печ. по Альб. III. Эпиграф — из комической оперы Б.-Ж. Марсолье «Гюльнара, или Персидская невольница» (1798). Ст. 1–4 цитирует поэт-переводчик И. В. Росковшенко в письме к И. И. Срезневскому от 22 октября 1831 г. («Петербург в 1831–1832 гг.» — PC, 1900, № 2, с. 483).
64. Тел., 1831, № 5, с. 74, без эпиграфа. Печ. по Альб. III (дата: март 1831). Другой автограф — Альб. II (дата: ноябрь 1830), имеет второй зачеркнутый эпиграф: «„Ты говоришь во сне, но сон твой полон смысла“ („Буря“, д. II, явл. 1). Шекспир». Эпиграф — из «Серапионовых братьев» Э.-Т.-А. Гофмана (новелла «Зловещий гость» из ч. 3, пятое отделение). Произведение немецкого писателя О. цитирует по современному французскому переводу — скорее всего по двухтомному парижскому изданию 1829–1830 гг. (переводчик — Ф.-А. Лёв-Веймар).
65. «Молва», 1833, 27 мая, с. 249, подпись: О. Автограф — Альб. III.
66. Гал., 1839, № 5, с. 357. Печ. по Альб. III.
67. ОЗ, 1839, № 7, с. 209. Автограф — Альб. III. Вольный перевод эпизода из древнеиндийской драмы «Васантазена», написанной на санскрите будто бы царем Судраком в 100 г. до н. э.
68. МН, 1836, май, № 2, с. 171, с подзаг. «Мистерия». Печ. по Альб. III.
69. «Молва», 1833. 26 сентября, с. 453, с опечаткой в посвящении: «С. П. Т.» и в ст. 28 («движущий»). Автограф — Альб. III. Повод написания — возвращение С. П. Шевырева на родину из Италии, где он жил в 1829–1832 гг.
70. «Молва», 1833, 20 июля, с. 241, вместо подписи: **, с опечатками в ст. 8 и 15. Автор указан в след, номере «Молвы» — от 22 июля, с. 348. Автограф — Альб. III. После смерти
71. «Молва», 1833, 1 июня, с. 257, подпись: О. Автограф — Альб. III.
72. H. М. Языков, Полн. собр. стихотворений, Л., 1934, с. 860, в приложении к изданию, по датированному автографу из архива Языкова (ПД). Ответ на послание Языкова «Д. П. Ознобишину», написанное им в Елани. Среди бумаг О. в ПД сохранился листок со стихотворением (начало: «Нам жизнь двойная здесь дана…»), судя по след. строфе, также обращенным к Языкову:
73. «Молва», 1834, № 50 (ц. р. 14 декабря), с. 379, подпись: О. Автограф — Альб. III, с пометкой: «Троицкое». Другой автограф (без даты, неполный) — на отдельном листе.
74. МН, 1835, ноябрь, кн. 2, с. 174. Автограф — Альб. III.
75. МН, 1836, май, кн. 1, с. 46. Автограф — Альб. III. Созданное на основе народной легенды стихотворение получило широкое распространение и с середины XIX в. записывалось как фольклорный текст (см.: С. Г. Лазутин, Очерки по истории русской народной песни, Воронеж, 1964, с. 123).
76. МН, 1836, сентябрь, кн. 2, с. 239, с подзаг. «Шведская песнь». Печ. по Альб. III. Перевод баллады «Ung Hillerström» из сб. шведских народных песен Е.-Г. Гейера и А.-А. Афцелиуса «Svenska Folkvisor», ч. 2, Стокгольм, 1816. Эпиграф — первые строки этой баллады.
77. МН, 1837, сентябрь, кн. 1, с. 96. Автограф — Альб. III.
78. МН, 1835, апрель, кн. 1, с. 592. Автограф — Альб. III.
79. ОЗ, 1840, № 6, с. 281. Автограф — Альб. III, список — в альб. жены поэта (ПД).
80. ОЗ, 1841, № 4, с. 259, без указания, что это перевод стихотворения французского поэта К. Делавиня «Le gondolier». Автограф — Альб. III. О другом русском переводе этой «баркаролы», принадлежащем Ф. А. Кони, см.: Е. Бобров, Заметки по истории русской литературы, просвещения и культуры («Варшавские университетские известия», 1912, № 9, с. 48–52).
81. Печ. впервые по Альб. III. Помета в автографе говорит о том, что стихотворение посылалось в ОЗ. Возможно, осталось ненапечатанным по цензурным причинам (ср. примеч. 183).
82. Печ. впервые по записной книжке поэта (ПД). Стихотворение открывает дневник путешествия О. по Европе, предпринятого им с малолетним сыном Иваном вскоре после смерти первой жены Елизаветы Александровны (урожд. Рогановской). Первая строка явно восходит к «Попутной песне» Кукольника (ср. № 319), а во всем стихотворении слышится отзвук начальных строф из первой песни «Паломничества Чайльд-Гарольда».
А. Н. МУРАВЬЕВ
При жизни М. был издан единственный сборник его стихотворений «Таврида», вышедший в Петербурге в 1827 г. (ц. р. 3 января 1827). Из 35 стихотворений 14 посвящены Крыму и составляют лирический цикл. Название «Таврида», в сущности, следует считать и заглавием цикла, однако оно отнесено ко всему сборнику и к первому стихотворению, открывающему этот цикл. Ранее опубликованное в СЛ, с. 160 стихотворение «Бакчисарай» имело подзаг. «Отрывок из описательской поэмы „Таврида“». Автор прибегнул к старому термину, так как понятия «лирический цикл» в то время не существовало. Отсюда и нечеткость типографского оформления структуры издания. Стихотворения цикла имеют сквозную нумерацию и от остальной части книги отделены пустой страницей с эпиграфом из Оссиана. К некоторым строкам текста в конце сборника имеются авторские примечания (они использованы в наст. изд. с оговоркой: «примеч. М.»). Большинство стихотворений сборника написано в 1825 г., во время и после поездки в Крым (август этого года). Кое-что, возможно, было прибавлено к ним в 1826 г. (см.: А. Н. Муравьев, Мои воспоминания. — «Северное обозрение», 1895, № 5, с. 60–63).
83. «Таврида», с. 5.
84. «Таврида», с. 49. «Гора Аю-Даг, по рассказам мореплавателей, имеет издали вид медведя, склонившегося головою к водам. Татарское название горы ознаменовало силу воображения:
85. СЛ, с. 120, с подзаг. «Песнь Баяна», др. ред. Печ. по «Тавриде», с. 85. Стихотворение М. включил в незаконченную «лирическую трагедию» «Рогнеда», отрывок из которой появился в «Атенее» (1830, № 3, с. 259). В «Рогнеде» оно подано как импровизация Баяна.
86. «Таврида», с. 99. Написано по мотивам «Оссиана» Д. Макферсона (поэма «Темора»), Эпиграф — оттуда же. Ср. перевод сходного фрагмента у Полежаева (под загл. «Морни и тень Кормала»).
87. «Таврида», с. 101.
88. «Таврида», с. 118. Эпиграф — неточно цитированная первая строка из стихотворения Байрона «Тьма».
89. «Таврида», с. 120. Эпиграф — из первой части «Божественной комедии» Данте — «Ад»; это последний ст. пятой песни, посвященной рассказу о трагической любви Франчески и Паоло (см. примеч. 94).
90. «Таврида», с. 131. Посвящено княгине Зинаиде Александровне Волконской (1792–1862), писательнице, певице и композитору; происходила из рода князей Белозерских. М. был с ней в дальнем родстве. В середине 20-х годов она писала поэму в прозе «Сказание об Ольге».
91. МТ, 1827, № 8, с. 154. В ст. 18, возможно, пропуск предлога «с». Как видно из воспоминаний М., стихотворение является фрагментом из трагедии «Падение Перуна» (другое загл. — «Владимир»). Написана во время второго приезда в Тульчин, т. е. в 1826 г. «Прибыв туда, — рассказывает автор, — нашел я М<уханов>а (А. А.), он первый меня понял… возбудил меня написать что-нибудь русское, и я ему в удовольствие предпринял трагедию „Владимир“. Данный мною обет сильно действовал на мое воображение, и через три недели я принес ему конченную трагедию. Но я ослабел физически от сильных нравственных порывов». (А. Н. Муравьев, Мои воспоминания. — «Русское обозрение», 1895, № 5, с. 64). То же самое М. поведал в письме к В. А. Муханову от 10 апреля 1827 г. («Щукинский сборник», вып. 5, М., 1901, с. 253). В письме сообщается, что П. А. Вяземский просил М. «переправить „Хоры Перуну“, которого я ему дал напечатать; отчасти я исполнил его желание; в некоторых же местах не согласен с его мнением и потому оставил по-прежнему» (там же, с. 254). В письме Вяземского к А. И. Тургеневу от 20 ноября 1826 г. говорится: «На днях слышал я тоже отрывки из рукописной же трагедии „Владимир“ молодого Муравьева… писанной в формах французских, но в духе германском. Молодо, зелено, но есть живость, огонь и признаки решительного дарования» («Архив братьев Тургеневых», вып. 6, Пг., 1921, с. 48).
92. РА, 1885, № 1, с. 132, публикация П. Б<артенева> в заметке «Стихи А. Н. Муравьева». Зимой 1827 г. в театральной зале дома Белосельских в Москве (по уверению М. Д. Бутурлина, «на передней лестнице» этого дома — см. его «Записки» в РА, 1897, т. 2, с. 178), т. е. в знаменитом салоне З. А. Волконской, М. нечаянно (а быть может, с умыслом) отколол при падении руку у огромной статуи Аполлона Бельведерского (гипсовой копии с античного оригинала). Тут же, в память о происшествии, М. написал на статуе публикуемые стихи. Узнав об этом, Пушкин сочинил одну из лучших своих эпиграмм («Лук звенит, стрела трепещет…»), весь обидный смысл которой был заложен в последней строке:
Опасаясь скандала, Погодин, бывший в приязни с М., уговаривал Пушкина не печатать эпиграммы (см.: «Дневник М. П. Погодина». Публикация М. А. Цявловского, запись от 16 марта. — «Пушкин и его современники», вып. 19–20, Пг., 1914, с. 85). Тем не менее она появилась в МВ, 1827, № 3, под невинным загл. «Из антологии». 20 марта 1827 г. Погодин оставил загадочную запись в дневнике: «Узнал, почему Пушкин хотел поместить эпиграмму» (там же). М., с трудом сдерживавший досаду, написал в отместку эпиграмму на Пушкина — «Ответ Хлопушкину»:
(ЖМНП, 1875, ч. 178, с. 94, в статье А. В. Никитенко «Обозрение деятельности второго отделения имп. Академии наук», без загл.; полностью приведено в статье Украинца (С. И. Пономарева) «Памяти Пушкина». — «Новое время», 1880, 21 мая, с. 2). М. был также осмеян в эпиграмме Е. А. Баратынского («Убог умом, но не убог задором…»). Ходил вряд ли основательный слух, будто М. помышлял стреляться с Пушкиным. После публикации в МВ Погодин встретил М. в доме Трубецких и, как отмечено в дневнике (запись от 29 марта 1827 г.), нашел его «очень благоразумным» (Н. П. Барсуков, кн. 2, с. 85). Обмен эпиграммами, впрочем, не отразился на позднейших приязненных отношениях М. с Пушкиным. Кличка «Бельведерский Митрофан» в 40-е годы была обыграна С. А. Соболевским в его эпиграмме на М. (см.: С. А. Соболевский, Эпиграммы и экспромты, М., 1912, с. 82).
93. «Битва при Тивериаде, или Падение крестоносцев в Палестине». Драматические сцены в пяти действиях, Киев, 1874, с. 34–36. Авторизованная писарская копия с пометами цензора — ГПБ. Список с правкой Я. К. Грота — ПД. Датируется на основании дневника М., из которого следует, что к работе над пьесой он приступил в конце 1826 — начале 1827 г., а завершил в ноябре 1827 г. (см.: А. Н. Муравьев, Мои воспоминания. — «Русское обозрение», 1895, № 5, с. 66–67). «Песня дервиша» извлечена из первого действия. Пятистишия, ее составляющие, в драме прерываются репликами других персонажей.
94. МТ, 1827, № 11, с. 106. Печ. по кн.: «Русская беседа. Собр. соч. русских литераторов, издаваемое в пользу А. Ф. Смирдина», т. 1, СПб., 1841, без с., без подписи (в оглавлении указано: «Соч. автора „Путешествия к святым местам“»). Датируется по письму к В. А. Муханову от 24 апреля 1827 г., где М. сообщает о недавно законченной им «трагической сцене» и вкратце передает ее содержание («Щукинский сборник», вып. 5, М., 1901, с. 225).
С. П. ШЕВЫРЕВ
Поэзия Ш. была впервые представлена вниманию советского читателя в 1937 г. Сорок шесть стихотворений совершенно забытого поэта вошли в сборник М. с. «Б-ки поэта»: Д. Веневитинов, С. Шевырев, А. Хомяков, Стихотворения (статьи, редакция и примечания М. Аронсона и И. Сергиевского). Отдельным томом избранные стихотворные произведения Ш. вышли в 1939 г. в Б. с. «Б-ки поэта» (вступительная статья, редакция и примечания М. Аронсона). В результате серьезного и кропотливого труда, предпринятого составителем, было выявлено большое количество неизвестных стихотворений Ш., оставшихся на страницах старой прессы и в архивохранилищах. Многие из них были введены в изд. 1939 г. К сожалению, М. Аронсону осталась неизвестной записная книжка Ш., хранящаяся в ЦГАЛИ и содержащая автографы 56 стихотворений. Здесь же находится и перечень 57 стихотворений, принадлежащих Ш., в том числе тех, которые не вошли в записную книжку. Использование этого материала при подготовке наст. изд. позволило устранить ряд цензурных купюр и искажений в текстах Ш., а также уточнить даты написания. Крайние даты стихотворений в записной книжке — 1825–1841 гг. Хронологический порядок довольно строго выдержан в ее средней части (начиная с «Петрограда»). Значительные хронологические перебои в прочих записях (особенно вначале) говорят о том, что Ш. делал их после публикации некоторых стихотворений. При наличии разночтений в таких текстах с печатными источниками, они приводятся в наст. изд. по записной книжке. При ссылках на рукописи Ш. ниже применяются след. сокращения:
95. ТОЛРС, 1826, ч. 6, с. 224. 9 марта 1825 г. было прочитано на заседании МОЛРС, как явствует из протокола (там же, с. 280).
96. BE, 1825, № 5, с. 3, подпись: С. Ш. Шевыревская критика элегии перекликается с обвинениями, выдвинутыми против русских элегиков В. К. Кюхельбекером в статье «О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие» («Мнемозина», ч. 2, М., 1824).
97. МВ, 1827, № 12, с. 314. Перевод стихотворения Шиллера «Die Grösse der Welt». Датируется по перечню зап. книжки. Высокое мастерство этого перевода отметил Белинский в статье «Стихотворения Владимира Бенедиктова» (ПСС, т. 1, с. 355).
98–99. «Об искусстве и художниках. Размышления отшельника, любителя изящного», изданные Л. Тиком, М., 1826, с. 226 и 228. Авторы книги — В. Г. Ваккенродер (1773–1798) и Л. Тик (1773–1853), видные представители раннего немецкого романтизма — так называемой «иенской школы». Книга, в основном написанная Ваккенродером, была издана в 1797 г. (ее третье изд., с которого делался русский перевод, вышло в 1814 г. под загл. «Phantasien über die Kunst von einem kunstliebenden Klosterbruder») его другом Тиком, дополнившим ее текст собственными главами. Этот своеобразный эстетический трактат, в виде цикла очерков и новелл, имел большой успех среди любомудров. Почти все главы со стихотворными текстами перевел Ш., прочие части книги — его товарищи по кружку любомудров В. П. Титов и Н. А. Мельгунов (имена переводчиков обозначены в соответствующих разделах издания инициалами). В автобиографии Ш. датировал свои переводы 1825 г. («Биографический словарь профессоров и преподавателей Московского университета», ч. 2, М., 1855, с. 605). Оба публикуемых перевода («Siehe, wie ich trostlos weine…», «Ach, was ist es, das mich also dränget…») — из новеллы «Музыкальная жизнь Иосифа Берлингера», где они приписаны ее герою, молодому человеку с задатками гениального музыканта.
1.
2.
100. СЦ на 1826, с. 90. Перевод стихотворения Шиллера «Der Abend».
101. СЛ, с. 53. Датированный автограф — зап. книжка.
102. В. Веневитинов, С. Шевырев, А. Хомяков, Стихотворения, Л., 1937, с. 124, по автографу из подборки ГПБ; датировано: 1827 (?). Датируется предположительно по содержанию: позднее Ш. не писал стихов на общеэстетические темы. В автографе возле загл. зачеркнуто: «Е. А. Н-ой».
103. MB, 1827, № 4, с. 249, без подписи. Печ. по датированному автографу зап. книжки.
104. МВ, 1827, № 24, с. 500, с примеч. издателя журнала М. Погодина): «С величайшим удовольствием помещаю я сие стихотворение. Пусть будет оно эпилогом к „Московскому вестнику“ на 1827 год и прологом на 1828-й. Мне остается пожелать, чтоб мысли и чувства идеального журналиста, здесь изображенного, одушевляли меня и моих собратий». Датируется по перечню зап. книжки, где значится под загл. «Жур<налист> и Меф<истофель>». Замысел стихотворения стоит в связи с углубленным изучением Ш. «Фауста» Гете. В том же году в печати появился перевод Ш. «Елена. Отрывок из междудействия к „Фаусту“» (МВ, 1827, № 21, с. 3–8) и его нашумевший разбор этой интермедии (там же, с. 79–93). В отместку за неодобрительную оценку литературной деятельности Ф. В. Булгарина, которую Ш. дал в «Обозрении русской словесности за 1827 год» (МВ, 1828, № 1), «Журналист и злой дух» подвергся нападкам Булгарина (СПч, 1828, 27 марта).
105. МВ, 1828, № 10, с. 119, подпись: С. Ш. Датируется по перечню зап. книжки, где значится под загл. «Разбойная песня». См. примеч. к «Свадьбе» Тимофеева, № 330. Ш. высоко оценивал поэтические достоинства волжских разбойничьих песен и убеждал в необходимости сохранить их в памяти потомства. Об этом, между прочим, писал он в рецензии на «Малороссийские песни» (М., 1827), изданные М. Максимовичем (МВ, 1827, № 23, с. 310–311).
106. МВ, 1828, № 16, с. 318, без подписи; «Эвтерпа, или Собрание новейших романсов, баллад и песен известнейших и любимых русских поэтов», М., 1831, с. 111, под ошибочным загл. «Цыганская песня», с подписью автора. Печ. по МВ, так как перепечатки в альманахах и песенниках обычно осуществлялись без участия авторов. Ш. очень интересовался бытом цыган и предлагал А. Н. Верстовскому написать либретто оперы на эту тему независимо от сюжета пушкинских «Цыган» (см. изд. 1939, с. 220).
107. МВ, 1828, № 16, с. 319, без подписи. Перепечатано в альм. «Весенние цветы, или Собрание романсов, баллад и песен…», М., 1835, с. 221, с подписью автора.
108. МВ, 1828, № 8, с. 357. Печ. по датированному автографу зап. книжки. «Мысль» подверглась издевательскому разбору Булгарина (СПч, 1828, 15 мая). Пушкин в письме к Погодину от 1 июля 1828 г. заметил: «За разбор „Мысли“, одного из замечательнейших стихотворений текущей словесности, уже досталось нашим северным шмелям от Крылова, осудившего их и Шевырева каждого по достоинству» (Пушкин, т. 10, с. 247–248). Пушкин имел в виду басню Крылова «Бритвы», поводом для написания которой действительно послужила выходка Булгарина.
109. МВ, 1828, № 15, с. 213, подпись: С. Ш. Печ. по датированному автографу зап. книжки.
110. ТОЛРС, 1828, ч. 7, с. 159, под загл. «Просвещение». Печ. по МВ, 1828, № 21–22, с. 18, подпись: С. Ш. Датированный автограф — зап. книжка. Стихотворение было прочитано на заседании МОЛРС 27 февраля 1828 г., как явствует из протокола заседания, напечатанного в ТОЛРС (с. 239).
111. Гал., 1829, № 16, с. 249. Обращено к Варваре Степановне Топорниной, двоюродной сестре Ш., в которую он был влюблен. Датируется по автографу зап. книжки. Письмо адресата к Ш. с благодарностью за стихи — от конца января или начала февраля 1829 г. ГПБ (ф. Ш). Стихотворение вызвало отрицательный отзыв И. И. Дмитриева в письмах к П. А. Вяземскому от 1 мая 1829 и 13 января 1831 г. (СиН, 1907, кн. 12, с. 331–332 и 1898, кн. 2, с. 163).
112. Альм. «Подснежник», СПб., 1829, с. 167. Написано в Петербурге, который Ш. посетил зимой 1829 г. по пути в Италию. Датируется по автографу зап. книжки. По поводу «Партизанки классицизма» О. М. Сомов, доверенное лицо А. А. Дельвига по его изданиям, писал цензору К. С. Сербиновичу: «Если в ней вам дико кажется „царственной кровью“ омытый кинжал, то сочинитель поручил мне „царственную“ заменить „пламенной“» (В. Э. Вацуро, К истории пушкинских изданий (Письма О. М. Сомова к К. С. Сербиновичу). — «Пушкин. Материалы и исследования», т. 6, Л., 1969, с. 291–292). Письмо Сомова дает основание отказаться от автоцензурного варианта ст. 29. Повод к написанию стихотворения, по признанию Ш. в письме к Погодину от 25 февраля 1829 г., подала дочь графа Лаваля Александра Ивановна (1811–1886), которая «говорила князю Волконс<кому>, что я теперь очень люблю петь кровь и раны в стихах моих… На это я исподтишка отвечаю ей стихами». Стихотворение вызвало порицание И. И. Дмитриева в его письме к П. А Вяземскому от 4 мая 1829 г. «И этот вдохновенный пискун, — негодовал Дмитриев, — вдруг вытараща глаза, говорит другой даме, защитнице классицизма: „Да не полюбишь никогда Моих стихов, облитых кровью“. Каково? Разве из носу, от долгого сидения за бумагой» (СиН, 1907, кн. 12, с. 332).
113. Гал., 1829, № 21, с. 303, под загл. «Бессмертие», очевидно редакционным; изд. 1939, с. 63, под загл. «Два духа», взятым из письма Ш. к М. П. Погодину от 21/9 июля 1829 г. (ПД). «Что вы сделали из пьесы моей („Два духа“), посланной из Берлина?» — запрашивал Ш. Погодина. Автограф без загл. и без даты — зап. книжка. В перечне зап. книжки значится под сокращенным загл. «Д. ж. и с.», т. е. «Дух жизни и смерти». Ввиду неявности авторской воли сохраняется загл. «Два духа» в качестве редакторской конъектуры.
114. Гал., 1829, № 46, с. 371, с цензурными купюрами ст. 21–24 и слов «теплого кинжала» в ст. 28, обозначенных точками. Печ. по датированному автографу зап. книжки. По убедительной догадке М. Аронсона, «Ночь» была отправлена в письме к Погодину от 22 июня 1829 г. (изд. 1939, с. 222). Б письме к нему же от 6 декабря / 24 ноября 1829 г. Ш. советовал: «„Ночь“, если и можно напечатать, то лучше без имени, ибо некоторые выражения не годятся цензурно».
115. Тел., 1831, № 5, с. 49, под загл. «Непригожей матери». Печ. по датированному автографу зап. книжки. Второй, так же датированный автограф — ПД, в письме Ш. к Погодину от 29/17 июля 1829 г., под загл. «К дурной матери (то есть к России, дурной собою. Прим. мое)». В письме от 17 сентября 1829 г. Ш. просил Погодина: «Если мои стихи „К дурной матери“ еще не напечатаны, то перемени заглавие и поставь: „К непригожей матери“» (ПД). Еще две поправки к тексту Ш. сообщил Погодину в письме от 3 января 1830/22 декабря 1829 г. (ПД). Третий автограф — дневник I. В перечне зап. книжки значится под загл. «К дурной матери». Антитеза прекрасной и могучей женщины, олицетворяющей образ матери-родины, у Ш. восходит к ломоносовскому «Разговору с Анакреоном» (ода XXVIII).
116. МВ, 1830, № 1, с. 3. Автограф — дневник I, где имеется запись от 9 августа 1829 г.: «Я написал „Петербург“» (в автографе загл. «Петербург» переправлено). Другой датированный автограф — ПД, в письме к Погодину от 17 сентября 1829 г. (в изд. 1939 ошибочно указано, будто стихотворение не датировано). В письме к ст. 15–16 примеч.: «Эти два стиха, милый друг, взяты из природы». Третий датированный автограф — зап. книжка. «Петроград» Ш. отозвался во вступлении к «Медному всаднику» Пушкина (см. об этом в статье М. Аронсона «К истории „Медного всадника“» — «Временник Пушкинской комиссии», 1936, № 1, с. 221–226).
117. Тел., 1831, № 14, с. 191. Автограф — ПД, в письме к Погодину от 6 декабря/24 ноября 1829 г. с пометой: «Кастелламаре, в окрест<ностях> Неаполя, сентября 2. День впечатления, а не день стихов». В автографе после ст. 28 восемь строк, исключенных по совету Погодина (письмо Погодина от 27 января 1830 г. — ГПБ, и ответ на него Ш. с согласием на предложение Погодина от 6 марта 1830 г. — ПД; в нем же и поправка Ш. к ст. 18). Эти же строки вычеркнуты и в автографе зап. книжки, по которой датируется стихотворение. Дату «2 сентября» М. Аронсон резонно связывал с записью в дневнике I от того же числа, где глухо говорится о каком-то столкновении Ш. в Риме с С. Г. Волконской — женой министра двора П. М. Волконского (изд. 1939, с. 223). См. след. примеч. В статье «Стихотворения Владимира Бенедиктова» Белинский процитировал «Очи» как образец искусственной картинности в поэзии (т. 1, с. 364–365). Образы хищников, вероятно, навеяны Ш. первой песнью «Ада» Данте, где лев, волк и гиена (барс) олицетворяют злые силы и порочные страсти. Кроме того, «Очи» перекликаются с ст. 35–40 из «Оды… на взятие Хотина 1739 года» Ломоносова.
118. Тел., 1831, № 19, с. 369. Автограф — ПД, в письме к Погодину от 6 декабря/24 ноября 1829 г., рядом с автографом «Очей». «Эти две пиэсы, — писал Ш., — напечатать вместе по порядку нумеров, ибо они суть одна; вторая — эпилог. Числа не выставляй. Эту загадку для тебя я хотел объяснить в письме к Киреевскому». Другой автограф — зап. книжка.
119. МВ. 1830, № 13, с. 7, под загл. «Поэт». Автограф — ПД, в письме к Погодину от 6 декабря/24 ноября 1829 г., где над текстом указано: «Тяжелый, свинцовый поэт, или как хочешь назови». Исправления к тексту Ш. сообщил Погодину в письмах от 11 января и 6 марта 1830 г. Ознакомившись с публикацией стихотворения в МВ по экземпляру, присланному Погодиным, Ш. в письме к нему от 23 ноября 1830 г. сетовал: «Как мне досадно, что ты назвал мою эпигр<амму> „Как гусь…“ — „Поэтом“. Я тебе писал: „тяжелый или свинцовый поэт“. Пушкин, Веневит<инов>, Хомяк<ов> написали по поэту: всякий — себе. Что же ты меня в тяжелые прячешь. Это вовсе не мой идеал поэта, а эпиграмма». Судя по приписке в письме от 6 декабря/24 ноября, Ш. опасался, как бы П. А. Вяземский «не принял этого на свой счет, поэтому лучше не подписывать моего имени». Печ. как и в изд. 1939, с. 73, под загл. «Тяжелый поэт», которое подтверждается и перечнем зап. книжки.
120. МВ. 1830, № 2, с. 126. Два датированных автографа — ПД, в письме к Погодину от 6 декабря/24 ноября 1829 г. и в зап. книжке. В первом против ст. 65–68 и 78–80 пометы: «Ложи Рафаэля» и «Мадонна». «Преображение» (вместе с «Петроградом») 23 декабря 1829 г. было зачитано на заседании МОЛРС, где имело большой успех.
121. МВ, 1830, № 8, с. 311 с подзаг. «Песня». Печ. по датированному автографу зап. книжки. Автограф — ПД, строфы 4–5 в обратном порядке — в письме к Погодину от 6 декабря/24 ноября 1829 г., над текстом: «„Тибр“ или „Песня“ (как хочешь)». Письмо с двумя пометами: «пойдет во вторник 8 дек<абря>» и «письмо пойдет в субботу, дек<абря> 12». В последующих письмах от 22 декабря 1829 г., 11 января и 11 февраля 1830 г. Ш. сообщил Погодину ряд поправок к тексту. В письме на листке с «Тибром» Ш. указал: «Песня горяченькая, вчера вылилась, и по привычке хочу скорее поделиться удовольствием творения. Дни два как писал тебе» (ПД). Это дает возможность датировать стихотворение между 6 и 10 декабря. Высокая оценка «Тибра» П. А. Вяземским дошла до Ш. через кн. З. А. Волконскую. Об этом Ш. уведомлял Погодина в письме от 13 июля 1830 г. (ЛН, № 16–18, 1934, с. 745).
122. Тел., 1831, № 2, с. 179, под загл. «Стансы Риму», с цензурным пропуском ст. 15–16. Автограф — ПД, в письме к Погодину от 22 декабря 1829 г. — сохранился не полностью, ввиду чего М. Аронсону в изд. 1939 не удалось восполнить эту купюру. Печ. по зап. книжке, где текст сопровожден пометкой Ш. о том, что «московский цензор не пропустил этих двух стихов». Ответом на стихотворение явилось послание Трилунного «Рим (К Шевыреву)» (Тел., 1834, № 16, с. 444). «К Риму» вызвало пародию Н. А. Полевого «Рим» (МТ, 1832, № 7, «Камер-обскура», с. 129), подписанную пародийным псевдонимом Ш. — «Картофелин» (см.: «Русская стихотворная пародия», «Б-ка поэта», Б. с., Л., 1960, с. 440–441 и 757–758). Позднее он был использован Белинским в его памфлете «Педант» 1844 г., направленном против Ш. (см. Белинский, т. 6, с. 68–75).
123. МВ, 1830, № 4, с. 335. Автограф — ПД, в письме к Погодину от 22 декабря 1829 г. — почти не сохранился (край письма оторван). Автограф без даты — зап. книжка.
124. МВ, 1830, № 11, с. 193, с искажениями. Печ. по изд. 1939, с. 78, где текст уточнен по автографу ПД, в письме к Погодину от 22 декабря 1829 г. В письме текст сопровожден пояснением, которое Погодин по просьбе Ш. использовал в примеч. Другой автограф без даты — зап. книжка. Поправку к тексту Ш. сообщил Погодину в письме от 6 марта 1830 г. Тут же его ответ на упрек Погодина в неясности выражения «Праздные лета». «Лета праздные, — объяснял Ш., — потому что им делать нечего, так они и рушат стены. Стены праздные, потому что в них уже не служат богам древним и они не вторят гимнов в честь им» (ПД). Храм Нептуна в
125. «Молодик на 1843 год. Украинский литературный сборник, изданный И. Бецким», ч. 1, Харьков, 1843, с. 268. В изд. 1939 датировано «1830» на том основании, что под «торжеством» Ш. мог иметь в виду карнавал в Риме, состоявшийся зимой 1830 г. М. Аронсон высказал также догадку о том, что стихотворение предназначалось для альбома З. А. Волконской. Оба предположения неверны. В автографе зап. книжки — загл.: «Кн. Гагар<иной> в альбом»; в перечне же стихотворение помечено 1829 г.
126. «Венера, или Собрание стихотворений разных авторов», ч. 2, М., 1831, с. 34 (ц. р. 18 сентября 1830 г.).
127. «Сиротка. Литературный альманах», М., 1831, с. 85, под загл. «Педантам-изыскателям» (явно редакционным). Автограф без загл. — ПД, в письме к Погодину от 11 февраля 1830 г. Печ. по зап. книжке. Из письма видно, что «Стансы» написаны Ш. днем раньше.
128. Альм. «Денница», М., 1831, с. 107, с цензурным пропуском половины ст. 49 («Когда ж вспомяну»), ст. 50–54 и последнего ст., с датой: «Рим, 1830». Печ. по автографу зап. книжки. Вкратце история стихотворения такова. В июне 1830 г. Ш. получил письмо от Погодина с припиской Пушкина. «Возвратитесь и оживите нашу дремлющую северную литературу», — писал в конце своего приветствия Пушкин (т. 10, с. 284). 20 июня 1830 г. Ш. сообщал Погодину: «Прошу тебя дать следующий ответ Пушкину: его строки были электрическими в Риме; читать письмо от Пушкина — что-то неизъяснимо сладко, душевозбудительно; он мне прислал спирту русского против неги полуденной, ослабляющей нервы (еще до письма (он) дал искру; я в Риме лучше понял назначение России и Пушкина; скоро осмелюсь говорить ему об этом и об языке русском: это в скобках держи про себя)» (ПД). В дневнике II Ш. записал под датой «17 июля» <1830>: «Я кончил послание к Пушкину», а в письме к Погодину от 24/12 июля заметил: «Послания к Пушкину не посылаю еще: пусть полежит… Вот тебе на ушко 4 стиха» (ПД, далее следуют ст. 65–68). Очевидно, Ш. через некоторое время хотел еще раз вернуться к тексту. В письме его к Погодину от 16–17 декабря 1830 г. было сказано: «Посылаю на зубок „Московскому вестнику“ мой гостинец, еще с августа береженый. Но прошу тебя не печатать, не показавши прежде Пушкину и не испросив его позволения от моего имени. Скажи ему, что я ему отдаю на цензурование и без его воли не хочет обнародовать его послания» (ПД). Так как издание МВ в конце 1830 г. прекратилось, Погодин предложил напечатать «Послание» в Тел., журнале Н. И. Надеждина. В письме от И января 1831/31 декабря 1830 г. Ш. заметил: «Не думаю, чтоб прилично было Надеждину напечатать „Послание“ в своем журнале; ты не забудешь во всяком случае прежде показать его Пушкину» (ПД). 25 января 1831 г. Погодин сообщил Ш.: «Послание Пушкину отдал; очень, очень благодарен и хотел отвечать тебе стихами же, разве только свадьба теперь помешает: на днях женится» («Письма М. П. Погодина к С. П. Шевыреву». Публ. Н. П. Барсукова. — РА, 1882, № 6, с. 180). В «Послании» (ст. 88–97) использованы ст. 3–10 из стихотворения Ш. «Русская история» (автограф — подборка ГПБ). Мысль о том, что поэзия — пророчество, «невнятное для других», была высмеяна в пародии Н. А. Полевого «Рим» (см. примеч. 122).
129. СЦ на 1831, с. 7. Автограф — зап. книжка, где помещено среди стихотворений 1829–1830 гг. Судя по письму к Погодину от 24/12 июля 1830 г., Ш. читал Данте в оригинале с помощью учителя-итальянца. Поздне́е стихотворение подало Белинскому повод для обвинения Ш. в пристрастии к натянутым, изысканным сравнениям (статья «<Стихотворения Полежаева>», т. 6, с. 125).
130. КБ, с. 215. Отрывок из трагедии «Ромул» (д. 2, явл. 8), напечатанный Ш. в качестве самостоятельного стихотворения. Текст двух действий пьесы, оставшейся незавершенной, опубликован М. Аронсоном в изд. 1939, с. 91–144 по рукописи ГПБ. Из всех своих литературных начинаний, предпринятых в Италии, Ш. придавал «Ромулу» первостепенное значение. Он работал над ним с августа 1829 по ноябрь 1830 г. Второе действие писалось с августа по 7 ноября 1830 г., как о том свидетельствует дневник II и письма к Погодину за этот период (ПД). Более подробно о трагедии и ее источниках см. в изд. 1939, с. 228–229. Произведение это отражает раздумья Ш. о природе и начале государственной власти, о сочетании свободы личности с интересами общества. «Ромул есть тип древнего римлянина: в нем видишь вместе и Брута (в смерти Рема) и Цезаря, и свободу и тиранию» (дневник II, запись от 20 августа 1830 г.). «Три молнии» — отрывок из монолога старца Фаустула, воспитателя братьев Ромула и Рема, из которых первый стал основателем Рима. Наставляя Ромула блюсти общее благо и править в согласии с мнением народного совета («Мира»), Фаустул подкрепляет свои доводы ссылкой на небесный правопорядок, которому послушны все боги и даже их владыка Зевс. Далее в тексте драмы след. строки:
131. «Молодик», ч. 1, Харьков, 1843, с. 104, под загл. «Римский форум», с цензурными вариантами ст. 2, 10, 12, 16; изд. 1939, с. 84, где опубликовано по автографу из подборки ГПБ. На том же листе рукописи стихотворение 1830 г. «Русская история» (см. примеч. 128), чем и определяется датировка. Печ. по зап. книжке, где более острые в цензурном отношении варианты ст. 12 и 16 (было: «Псы гуляют да попы» и «Недостойные потомки»). Помещено среди стихотворений 1830 г.
132. ЛГ, 1830, 3 октября, с. 161, под загл. «Сравнение», перед «Письмом к издателю „Литературной газеты“», принадлежащим Ш., с датой: «14 сентября 1830. Рим»; изд. 1939, с. 90, под загл. «Пушкину», по автографу ПД, при «Письме к И<здателю> „Л<итературной> г<азет>ы“» от 14/2 сентября 1830 г. М. Аронсон сообщал: «Рукопись этой эпиграммы… показывает, однако, что заглавие это придумано Дельвигом. В рукописи первоначальное заглавие зачеркнуто, а рядом написано: „Вам предоставляю окрестить“. Зачеркнутое же первоначальное заглавие с большой уверенностью читается как „Пушкину“» (изд. 1939, с. XXXI). Вычерк загл. М. Аронсон объяснял тем, что Ш., по-видимому, «считал неудобным помещать эпиграмму на Пушкина в период ожесточенных нападок на него со стороны Булгарина и Полевого и, кроме того, поместить эту эпиграмму в органе самого Пушкина» (там же, с. 228). Эту маловероятную гипотезу опровергает автограф зап. книжки, по которому и печ. «Критику» в наст. изд. Стихотворение скорее всего имеет в виду критика и поэта О. М. Сомова (см. о нем т. 1, с. 212–213), который в своем «Обзоре российской словесности за 1828 год» (СЦ на 1829, с. 14–16) забраковал шевыревский перевод «Валленштейнова лагеря» Шиллера (отрывки из него появились в МВ, 1828, № 2, с. 137–148 и № 12, с. 341–355). Сомов обрушился на площадной язык перевода, густо усеянный «выражениями, употребительными в казармах». В письме к Погодину от 13 июля 1830 г., сообщая о намерении выступить в ЛГ, Ш. предупреждал его: «Хитрую штуку выкину! Не расскажу, а сам прочтешь» (ПД). «Хитрость», надо полагать, заключалась в намерении напечатать эпиграмму на Сомова в газете, выходившей при его постоянном участии (Сомов был правой рукой Дельвига в редактировании ЛГ). Стремлением замаскировать адресат, видимо, и объясняется тщательный вычерк загл. «Критику».
133. СЦ на 1831, с. 49. Автографы — ПД, при «Письме к И<здателю> „Л<итературной> г<азет>ы“» от 14/2 сентября 1830 г., и в подборке ГПБ (без даты). Загл. стихотворения — намеренная мистификация: к Горацию эта «ода» не имеет никакого отношения. Об этом предупреждал Дельвига в своем письме к нему Ш.: «Если скажут, что в соч<инениях> Гор<ация> нет такой оды, можете объявить в мою защиту, что я поднял папирус в Помпее; если обвинят в дерзости, что я осмелился к одам Гор<ация> прибавить свою, то прошу вас извинить меня эпитетом „последняя“» («Литературные портфели», вып. 1, Пб., 1923, с. 88). Третий автограф — зап. книжка.
134. Тел., 1831, № 12, с. 491 (строфы 1–22), под загл. «Несколько строф из седьмой песни „Освобожденного Иерусалима“ (переведенные октавами или осьмистишиями)», и № 24, с. 461 (строфы 23–123), под загл. «Окончание седьмой песни „Освобожденного Иерусалима“ (в октавах или осьмистишиях)», подпись: С. Ш. Вопреки настоятельным просьбам Ш. в письмах к Погодину (ПД) о том, чтобы перевод октав Тассо выглядел в печати как прямое продолжение его теоретической статьи — «Рассуждения о возможности ввести италианскую октаву в русское стихосложение», Н. И. Надеждин, издатель Тел., опубликовал труд Ш. тремя частями (статья появилась в №№ 11 и 12 за 1831 г.). В 1835 г. Ш. перепечатал свой перевод в МН, июль, кн.1, с. 11 (строфы 1–49) и км. 2, с. 193 (строфы 50–123), предпослав ему краткое программное вступление. Эту публикацию, целиком воспроизведенную в изд. 1939, с. 148–179, в МН завершала «Эпиграмма-октава» Ш. (см. ее во вступ. статье к наст. изд., т. 1, с. 45). Два автографа перевода — дневник II (кусками, под разными датами, начиная с 22 сентября 1830 и кончая 8 марта 1831 г.) и ПД, в письме к Погодину от 15 марта — 6 апреля 1831 г. (там же и автограф «Рассуждения…»). Автограф «Эпиграммы-октавы» — в письме к Погодину от 2 августа 1831 г. (ПД). В автографе перевода (ПД) Ш. специально для Погодина подчеркнул те стихи, которые отступали от общепринятых правил русской просодии, в частности ст. 1, 2, 4, 9, 27, 29, 34, 49, 56 публикуемого отрывка (строфы 117–123). Отрицательно отнеслись к шевыревской реформе Н. В. Станкевич (см. его письмо к Я. М. Неверову от 13 октября 1835 г. — «Переписка Н. В. Станкевича», М., 1914, с. 333), а вслед за ним и Белинский, откликнувшийся на нее иронической заметкой «Просодическая реформа» и в статье «О критике и литературных мнениях „Московского наблюдателя“» (т. 1, с. 328 и т. 2, с. 144–148). Прочие отзывы современников (Пушкина, Погодина, С. А. Соболевского, П. А. Вяземского, И. И. Дмитриева, А. В. Веневитинова) собраны в изд. 1939, с. XXX–XXXI.
135. Тел., 1831, № 7, с. 382, подпись: S. Автографы — ПД, в письме к Погодину от 15 марта 1831 г.; в дневнике II, где помещено под датой: 26 февраля 1831, и в зап. книжке. Ш. серьезно помышлял об издании рифмаря, о чем писал Погодину 21 января 1831 г. (ПД). Стихотворение вызвало полемический выпад Н. А. Полевого (МТ, 1832, № 7, «Камер-обскура», с. 140–141). Желание Ш. сбылось: в 1834–1836 гг. в Москве вышло анонимное «Собрание рифм по алфавиту», чч. 1–2.
136. Альм. «Альциона», СПб., 1832, с. 45, подпись: С. Ш. Автографы — дневник II, под датой: 21 апреля 1831 и зап. книжка (без даты).
137. Москв., 1842, № 1, с. 16, с датой: «Рим. 30/18 января 1839», подпись: С. Ш. Автограф — подборка ГПБ, без загл. и даты. В день рождения Гоголя «27 декабря 1838 года, празднуя его вместе со многими русскими на вилле Волконской, Шевырев прочел ему следующие стихи», — рассказывал М. П. Погодин («Воспоминание о С. П. Шевыреве», СПб., 1869, с. 22). В письме к Ш. от 21 сентября 1839 г. Гоголь, одобряя намерение его перевести на русский язык весь «Ад» Данте, писал: «но что самое главное и чего меньше было у тебя прежде, это внутренняя, глубокая, текущая из сердца поэзия: ноты, взятые с верностью удивительною и таким скрипачом, у которого в скрипке сидит душа. Все это я заключил из тех памятных мне стихов в день моего рождения, которые ты написал в Риме. Доныне я их читаю и мне кажется, что я слышу Пушкина» (ПСС, т. 11, Л., 1952, с. 247). Дата в Москв. — очевидно, дата переписки стихотворения.
138. 03. 1840, № 9. с. 227. Датируется по автографу ЦГАЛИ.
139. «Русская беседа. Собрание сочинений русских литераторов, изд. в пользу А. Ф. Смирдина», т. 2, СПб., 1841, под загл. «На смерть поэта». Печ. по зап. книжке. Другой автограф без загл. — подборка ГПБ. Неодобрительный отзыв о стихотворении, вероятно принадлежащий Н. А. Полевому, поместил «Русский вестник» (1841, № I, с. 66). С уничтожающим разбором стихотворения в «Журнальных и литературных заметках» выступил Белинский (т. 6, с. 237–239). На справедливый упрек П. А. Вяземского в том, что Ш. недооценил самобытность дарования покойного поэта (письмо от 22 сентября 1841 г. — РА, 1885, кн. 2, с. 307), Ш. оправдывался: «Лермонтова ценить я умел: выразил я это и в своих разборах и в моем стихотворении» («Письма М. П. Погодина, С. П. Шевырева и М. А. Максимовича к князю П. А. Вяземскому», СПб., 1901, с. 139).
140. PC, 1866, № 2, с. 423, без загл., с неуверенной датировкой публикатора (П. В. Шейна): «кажется, в 1857 г.» Печ. по изд. 1939, с. 195, где опубликовано по идентичным автографам подборки ГПБ: один с пометой: «В заседании 26 апреля 1859», другой с пометой: «апреля 26». Отклик на начало Итальянской революции 1859–1860 гг., приведшей к освобождению от иноземного гнета и созданию единого национального государства.
А. Ф. ВЕЛЬТМАН
В обширной библиографии сочинений В., выпущенных отдельными изданиями, стихотворным произведениям принадлежит скромное место. Это поэмы: «Беглец» (М., 1831; второе изд. — М., 1836, с приложением пяти стихотворений) и «Муромские леса» (М., 1831); драма «Ратибор Холмоградский» (М., 1841); сказка «Троян и Ангелина» (М., 1846); либретто оперы «Аммалат-бек» (музыка Н. Афанасьева, СПб., 1870). Большая же часть стихотворного наследия писателя дошла до нас в журнальных и альманашных публикациях, а также в виде стихотворных вставок в романах и повестях. Особенно важна в этом отношении повесть «Странник» (чч. 1–3, М., 1831–1832; второе изд. — М., 1840; третье изд., ч. 1 — М., 1840), являющаяся своеобразным сводом ранних стихотворений В., из которых многие прежде были напечатаны в повременных изданиях.
141. МТ, 1827, № 17, с. 37. Печ. по кн. «Беглец», 1836, с. 67.
142. Там же, с. 37. Печ. по кн. «Беглец», 1836, с. 68.
143–152. Текст публикуемых фрагментов во всех изданиях повести отличается лишь незначительными деталями. Отрывки 1–8 печ. по третьему изд. ч. 1 (ц. р. 12 августа 1838), отрывки 9–10 — по второму изд. ч. 3 (ц. р. 25 октября 1835). Черновые наброски повести — ГБЛ. Первоначально «Странник» назывался: «Путешествие по генеральным картам», о чем свидетельствует публикация отрывка произведения в МТ, 1830, № 20, с. 509–530. У В. было намерение написать четвертую часть повести — «Путешествие по царству женщин» (план — в ГБЛ). О пародийном отражении в «Страннике» жанра сентиментального путешествия см.: Т. Роболи, Литература путешествий, а также: Б. Бухштаб, Первые романы Вельтмана (обе статьи в сб. «Русская проза», Л., 1926). В каждой из трех частей повести 15 глав, именуемых «днями»; во многих случаях «дни» подразделяются на главки, имеющие особую — сквозную — нумерацию. За отдельными исключениями (они оговариваются), публикуемые извлечения представляют собой целые главки. Об интимном подтексте «Странника», выросшем отчасти из переписки В. с неизвестной Е. П. П. (или Kitty), см.: З. С. Ефимова, Начальный период литературной деятельности А. Ф. Вельтмана. — Сб. «Русский романтизм», Л., 1927, с. 67–72.
1. Помещено на титульном листе ч. 1 в качестве эпиграфа. Под эпиграфом ссылка на источник: «Странник», ч. 2. В ч. 2, с. 3 этот текст напечатан с вариантами ст. 9–12.
2. Ч. 1, с. 12 («День 1», гл. 14). Впервые в качестве отдельного стихотворения под загл. «Ожидание» — СО, 1828, № 1, с. 86. В сб. «Русская стихотворная пародия» («Б-ка поэта», Б. с., Л., 1960, с. 456) этот текст приведен по альм. «Северная звезда», СПб., 1829 в качестве пародии на стихотворение H. М. Языкова «Дева ночи»; однако публикация в СО, предваряющая публикацию «Девы ночи» (впервые — НА на 1829), исключает этот пародийный адрес.
3. Ч. 1, с. 27 («День 4», гл. 31). Прозаическое окончание гл. 31 опущено.
4–5. Ч. 1, с. 92 («День 12», гл. 74 — проза, гл. 75 — стихи).
6–7. Ч. 1, с. 95 («День 12», гл. 83 и «День 13», гл. 84). Эти отрывки первоначально предназначались для «поэмы-буффы» «Янко чабан», которую В. писал в 1823–1824 гг. в Кишиневе во время пребывания там Пушкина (Л. Майков. Бессарабские воспоминания А. Ф. Вельтмана и его знакомство с Пушкиным. — Л. Майков, Историко-литературные очерки, СПб., 1895, с. 125).
8. Ч. 1, с. 101 («День 13», гл. 85). Черновой автограф «Эскандера» с подзаг. «Мысль» и пометой: «Лагерь при Шумле 10 июня 1828» — ГБЛ. В автографе зачеркнутый эпиграф: «Дела мои отразятся в памяти людей, как лучи солнца на щите моем». Впервые в качестве отдельного произведения — МТ, 1831, № 2, с. 195, с примеч. издателя к загл.: «Читатели припомнят, что в мифах Востока под именем истории Эскандера повествуется история Александра Македонского». В оглавлении повести «Странник» «Эскандер» имеет подзаг. «Поэма». В гл. 85 В. указывал: «Здесь заблаговременно должно заметить, что все нижеследующее можно найти только в первоначальном манускрипте „Бахаристана“ как вещь не совершенно достоверную». «Бахаристан» — произведение классика персидской поэзии Джами (1411–1492). Однако ничего похожего на поэму В. в «Бахаристане» нет. Ссылка на Джами, видимо, восходит к какому-то сомнительному источнику. В романе «Предки Калимероса. Александр Филиппович Македонский» (М., 1836) В. дополняет легенду о последней любви Александра рядом подробностей. При занятии Вавилона македонскими войсками наибольшее сопротивление завоевателям оказал первосвященник Хаарун, затворившийся с приверженцами в храме Сераписа. Взятый в плен Хаарун был приговорен к смерти. Перед казнью ему разрешили свидание с дочерью Зендой, которой он завещал свою месть: «Вот тебе зерно смерти, — говорил он ей, — а это мое… для тебя и Александра довольно одного… Красота твоя приведет тебя к ложу его… приведет! но ты раствори слюнами это зерно и лобзай Александра, дочь моя! лобзай!.. тебе не обречено умереть девой!..» (ч. 2, с. 157).
9. Ч. 3, с. 27 («День 33»), Стихотворением завершается гл. 248.
10. Ч. 3, с. 74 («День 33», гл. 285).
153. Печ. впервые по автографу ГБЛ (в тетради стихотворений В). Очевидно, обращено к Е. П. П. (см. начало примеч. к №№ 144–152).
154. МТ, 1829, № 5, с. 45, под загл. «Мегеммед» и с вариантами. Печ. по кн. «Беглец», 1836, с. 70.
155. МТ, 1830, № 2, с. 177.
156. «Беглец», 1831, с. VII, перед текстом поэмы в качестве второго посвящения. Вошло во второе изд. «Беглеца». Эпиграф — из оды французского поэта и драматурга А.-У. де Ламота (1672–1731), ее точное загл.: «La poésie française, ode à messieurs de l’Académie» («Французская поэзия, ода к господам академикам»).
157. «Муромские леса», с. 22. Включенная в поэму песня сразу же приобрела широчайшую популярность, что отметил в «Литературных мечтаниях» Белинский (т. 1, с. 95). Ср.: М. Лихонин, Вельтман и его сочинения. — МН, 1836, май, кн. 1, с. 107–108. Почти тогда же песня проникла в фольклор (фольклорный ее вариант см.: H. Е. Ончуков, Северные народные драмы, СПб., 1911, с. 76). Положена на музыку И. Иогелем, А. Е. Варламовым, А. Н. Алябьевым, Д. Н. Кашиным, В. Осиповым, П. Тихменевым, В. Ф. Алоизом. В рецензии МТ на поэму (1831, № 7, с. 388) был отмечен анахронизм, вкравшийся в песню: г.
158. А. Вельтман, Кощей Бессмертный. Былина старого времени, ч. 3, М., 1833, с. 144 (ц. р. 3 декабря 1832).
159. Гал., 1839, № 4, с. 273.
160–161. Москв., 1841, № 1, с. 143 и 181. В повести стихотворные тексты приведены как примеры эпигонства в лирике. «Автор» их — провинциальный стихоман Ордынин, принятый в ряде московских фешенебельных домов вследствие шумной рекламы, которую создал ему другой герой повести — Василий Григорьевич, преследовавший этой мистификацией сугубо личные цели. Как полагает Л. Я. Гинзбург, история «производства» Ордынина в гении подсказана В. феерическим началом литературной карьеры Бенедиктова (см. ее вступ. статью к сб.: В. Г. Бенедиктов, Стихотворения, «Б-ка поэта», Б. с., Л., 1939, с. VIII–IX). Стихотворение о Наполеоне отчасти пародирует бенедиктовское «Ватерлоо». Другие вероятные объекты пародии — «Наполеон» М. А. Дмитриева и одноименное стихотворение А. В. Тимофеева.
1.
2. Чтение Ордыниным «Наполеона» вызвало реплику одного из гостей: «Любопытное состязание с Ламартином и Пушкиным». На другом вечере с Ордыниным завел разговор некий «неотвязный старик»: «Прекрасные стихи! Я восхищен!.. Кажется, ведь вы пародию читали?
— Нет-с! — сказал поэт, усмехнувшись, — пародия значит…
— Знаю, знаю, что она значит; она значит: переделанные чужие стихи… теперь это в ходу, и много гениев взошло на этой опаре… Например, ваш „Кастальский ключ“ выкроен из простого державинского „Ключа“, да и „Наполеон“-то, кажется… стихи знакомые: „Атлас новый, на рамена поднявший свет…“
— Извините, может быть, эти стихи похожи, но все прочие нисколько! — отвечал поэт, вспыхнув и потом побледнев» (А. Вельтман, Повести, (т. 1), СПб., 1843, с. 112–113).
162. Москв., 1849, № 17, с. 76, подпись: В. В сводном оглавлении журнала за 1849 г. два стихотворения — «Русалки» и «Песнь баядерок» — значатся под литерами: А. В. Поскольку второе стихотворение бесспорно принадлежит В. — свидетельство тому в письме М. А. Дмитриева к М. П. Погодину от 16 декабря 1849 г. (Барсуков, кн. 10, с. 301), — то атрибуция ему «Русалок» не вызывает сомнений. Текст этот, очевидно, относится к проекту «окончания» пушкинской «Русалки», который возник у В., видимо, вскоре после смерти Пушкина и публикации его драмы в 1837 г. См.: С. Долгов, А. Ф. Вельтман и его план окончания «Русалки» Пушкина, М., 1897.
ТРИЛУННЫЙ
(Д. Ю. Струйский)
Лишь малая часть обширного стихотворного наследия Т. представлена отдельными изданиями. Это поэма «Аннибал на развалинах Карфагена» (СПб., 1827) и «Стихотворения Трилунного. Альманах на 1830 год» (чч. 1–2, СПб., 1830). Как видно из статьи В. В. Стасова «Цензура в царствование императора Николая I» (PC, 1901, № 9, с. 647–649), «альманах» Т. был представлен в цензуру в начале 1830 г. под названием «Незабудка». Многие материалы его (стихотворения «Мелкошерстные мыши», «Хамство», «Старый друг лучше новых двух», «Предрассудки и просвещение», а также «статьи»: «о свободе», «о крестьянах», «о настоящем положении вещей в России», «о статуях в Летнем саду», «о раболепстве перед знатными», «о музе Байрона в сравнении с демоном Апокалипсиса», «о Сибири наряду с адом») вызвали цензурные осложнения. В результате состав альманаха потерпел серьезный урон. Множество стихотворений Т., в том числе отрывки из поэм, дошли до нас в журнальных и альманашных публикациях конца 20–40-х годов. Как правило, все они подписаны псевдонимом: «Трилунный». Подпись: «Д. Струйский» встречается редко. Эти единичные случаи оговариваются в примечаниях.
163. «Стихотворения Трилунного», ч. 1, с. 27. В своей объяснительной записке, поданной в цензурное ведомство, Т. писал: «В разговоре шута с поэтом замечено цензурой несколько стихов, именно там, где поэт негодует на тех молодых дворян, которые пользуются заслугами своих предков, не хотят служить своему отечеству и, нередко утопая в роскоши — следствие праздности, — смеются над полезными трудами поселян, считая их дикарями». Защищая эти стихи от цензурного вето, Т. ссылался на указ Петра I, по которому молодые люди из дворян обязывались нести службу на пользу отечества (PC, 1901, № 9, с. 649). Эпиграфы — из стихотворения Д. В. Веневитинова «Утешение», впервые опубликованного в 1829 г., и из «Горя от ума».
164. Там же, ч. 1, с. 71. Петербургский цензурный комитет нашел в этом произведении «сатиру на гордость министра и недоступность к оному» (<В. В. Стасов>, Цензура в царствование императора Николая I. — PC, 1901, № 9, с. 648). По поводу этого и других запретов Т. написал длинное объяснение в цензурное ведомство, доказывая идеологическую лояльность своих произведений. Было разрешено к печати после разбирательства в Главном управлении цензуры.
165–166. PC, 1901, № 9, с. 647. Были запрещены к печати Главным управлением цензуры. «При тогдашних понятиях об аристократии и высших чинах администрации, первые две пьесы явно с сатирическим намеком на известные современные личности и отношения не могли быть допущены даже либеральным и доброжелательным князем Ливеном», — пишет публикатор этих текстов В. В. Стасов, поднявший цензурное дело по «альманаху» T. (PC, 1901, № 9, с. 648). К. А. Ливен — министр просвещения (1828–1833), ему подчинялись органы цензуры. №№ 165–166 печ. по копиям ЦГИА.
167. «Стихотворения Трилунного», ч. 2, с. 35. Было разрешено к печати после рассмотрения в Главном управлении цензуры (см.: PC, 1901, № 9, с. 468).
168–172. Там же, ч. 2, с. 5, 11, 27, 37, 85.
173. СЦ на 1831, с. 103. Вероятно, имеется в виду участь поэта И. И. Козлова (1779–1840), потерявшего зрение в 1821 г. Козлов в этом же альманахе был представлен «Романсом Десдемоны».
174. Альм. «Альциона», СПб., 1831, с. 46. В переработанном виде, без ст. 32–43 вошло в гл. 1 поэмы Т. «Байронова урна» (Тел., 1832, № 8, с. 461). В результате текст получил совсем иное звучание. Написано по мотивам строф 179–183 четвертой песни «Паломничества Чайльд-Гарольда».
175. ЛГ, 1831, 11 апреля, с. 169.
176. «Молва», 1832, 23 февраля, с. 61, без подписи. Автор указан в оглавлении к ч. 3 «Молвы».
177. Совр., 1837, т. 7, с. 180.
178. СО, 1837, № 17, с. 6, подпись: Д. Струйский. Печ. с восстановлением цензурного пропуска в ст. 25, обозначенного точками. Контекст и рифма подсказывают почти бесспорную конъектуру: «судьбой».
179. Д. Струйский, Русские романсы, (СПб., 1837). Полный комплект этого изд. неизвестен. Печ. по экз. ГПБ. Судя по анонсам в периодике (Совр., 1837, т. 5, с, 339 и СПч, 1837, 17 апреля, с. 340), сборник состоял из шести пьес. Т. выступил здесь в качестве композитора и поэта одновременно. Только два романса («Сколько слез я пролил…» и «Упивайтесь ею…») были написаны на стихи Вяземского и Пушкина.
180. ЛПРИ, 1838, 1 октября, с. 785, подпись: Д. Струйский.
181. Москв., 1845, № 5–6, с. 89, в числе пяти стихотворений за общей подписью: Д. Струйский.
182. Там же, с. 88, перед стихотворением «Дант на границе своей родины», с авторским примеч. к первому: «Эти два стихотворения взяты из моей поэмы „Дант“. Д. С.».
183. Там же, с. 89. По-видимому, отклик на смерть Пушкина. Поздняя публикация и нейтральное загл. обусловлены цензурными условиями: прославление Пушкина в печати и какие-либо сетования по поводу его трагической кончины категорически воспрещались властями, особенно в первое время после смерти поэта.
Л. А. ЯКУБОВИЧ
Единственный сборник «Стихотворений» поэта был издан в 1837 г. в Петербурге. Все вошедшие в него произведения имеют авторские даты, указанные в оглавлении. По свидетельству И. П. Сахарова, «все свои стихи он <поэт> писал в книгу in 4°», т. е. в четвертую долю листа (РА, 1873, № 6, с. 954). Разыскать эту рукопись не удалось.
184. «Атеней», 1829, № 19, с. 86. Вошло в изд. 1837.
185. Изд. 1837, с. 73.
186. «Молва», 1832, 29 апреля, с. 136. Вошло в изд. 1837. Не исключено, что послание обращено к другу автора — А. И. Полежаеву и является откликом на его лирику конца 20-х годов, проникнутую мрачными настроениями. Это предположение подтверждается отчасти ст. «Терпи у жизненного моря»: в Полежаевской «Песни погибающего пловца» образ моря символизирует враждебную поэту действительность и господство жестоких, коварных сил над его жизнью. Подобно Полежаеву, Я. рифмует слова: «горе» и «море».
187. Тел., 1832, № 16, с. 442. Печ. по изд. 1837, с. 20.
188. Изд. 1837, с. 63.
189. Изд. 1837, с. 24.
190. «Молва», 1832, 11 ноября, с. 361, под загл. «К N.N.» и с вариантом ст. 19, подпись: Л. Я. Печ. по изд. 1837, с. 71. Возможно, обращено к Д. Ю. Струйскому, переводчику Байрона, автору поэмы «Байронова урна».
191. Альм. «Альциона», СПб., 1833, с. 67. Вошло в изд. 1837.
192. Изд. 1837, с. 167.
193. Изд. 1837, с. 182.
194. Изд. 1837, с. 134.
195. БдЧ, 1835, № 1, с. 21. Вошло в изд. 1837.
196. БдЧ, 1834, № 8, с. ПО. Вошло в изд. 1837.
197. МН, 1835, сентябрь, кн. 1, с. 509. Вошло в изд. 1837.
198. БдЧ, 1835, № 4, с. 124. Вошло в изд. 1837. Речь идет о древней крепости на берегу
199. Изд. 1837, с. 132.
200. Изд. 1837, с. 159.
201. МН, 1836, июль, кн. 2, с. 194. Вошло в изд. 1837.
202. МН, 1836, август, кн. 2, с. 473. Вошло в изд. 1837.
203. Совр., 1836, т. 4, с. 290. Вошло в изд. 1837.
204. ЛПРИ, 1837, 9 января, с. 16. Вошло в изд. 1837.
205. СО, 1837, № 2, с. 152. Вошло в изд. 1837.
206. Изд. 1837, с. 130.
207. Изд. 1837, с. 142.
208. «Сборник на 1838 год», СПб., 1838, с. 54.
209. ЛПРИ, 1838, 12 марта, с. 209.
210. Альм. «Метеор», СПб., 1845, с. 19. Адресат — по-видимому, Николай Федорович Туровский, воспитанник Благородного пансиона при Московском университете, автор воспоминаний о Лермонтове; в молодости служил в Петербурге, затем поселился в Липецке. Должно быть, к нему обращено и другое стихотворение Я. — «К липецкому знакомцу» (ЛПРИ, 1833, 15 июня, с. 447). Туровский, вероятно, был автором сочувственной рецензии на сб. 1837 г. (СПч, 1837, 29 и 30 апреля, с. 369–375, подпись: Т.). Дата написания не установлена.
А. Н. ПОДОЛИНСКИЙ
При жизни поэта стихотворные произведения его дважды выходили двухтомными собраниями: Повести и мелкие стихотворения (чч. 1–2, СПб., 1837, ц. р. 28 марта 1836); Сочинения (чч. 1–2, СПб., 1860, ц. р. 27 августа 1859). Произведения, вошедшие во вторую часть этого издания, датированы в оглавлении. Целое собрание неопубликованных стихотворений П. появилось в PC, 1885, № 1, с. 73 и след. Кроме того, отдельными изданиями выходили поэмы «Див и Пери» (СПб., 1827), «Борский» (СПб., 1829), «Нищий» (СПб., 1830) и «Смерть Пери» (СПб., 1837). В советское время двадцать одно стихотворение поэта вместе с поэмой «Див и Пери» и отрывком из поэмы «Борский» вошли в издание: И. Козлов, А. Подолинский, Стихотворения (статьи, редакция и примечания Ц. Вольпе и Е. Купреяновой), «Б-ка поэта», М. с., Л., 1936. Довольно большое собрание автографов поэта хранится в ГБЛ.
211. «Альбом северных муз», СПб., 1828, с. 116 (ц. р. 31 декабря 1827), под загл. «Жребий поэта», др. ред. Печ. по изд. 1837, ч. 2, с. 137. Вошло в изд. 1860, ч. 1.
212. НА на 1829, с. 310; изд. 1837, ч. 2. Печ. по изд. 1860, ч. 1, с. 175. Стихотворение связано с популярной в 20–30-е годы исторической легендой о Вадиме Храбром, восставшем в Новгороде в 863 г. против самовластия Рюрика. П. свидетельствовал, что А. Мицкевичу, который «относился к моим стихам очень сочувственно», «в особенности понравилось мое „Предвещание“. Он сам увлекался чудесным, что доказывают его „Дзяды“ и „Пан Твардовский“» (рукопись автобиографической заметки ПД, частично опубликованной в PC, 1885, № 1).
213. Альм. «Подснежник», СПб., 1829, с. 237. Вошло в изд. 1837, ч. 2, и изд. 1860, ч. 1. Посвящено Анне Петровне Керн (1800–1879) и вписано в ее альбом. П. познакомился с ней в доме А. А. Дельвига. Осенью 1828 г. Пушкин записал в тот же альбом пародию на стихи П.:
П. запомнил этот случай: «У Дельвига же Пушкин стал шутя сочинять пародию на мое стихотворение» («Воспоминания» А. И. Подолинского. — РА, 1872, вып. 3–4, стлб. 859). А. П. Керн датирует пушкинскую запись 19 октября 1828 г. (см. ее «Воспоминания», Л., 1929, с. 277–279).
214. Там же, с. 148. Печ. по изд. 1860, ч. 1, с. 228. Вошло в изд. 1837, ч. 2. А. П. Керн сообщает, что последние шесть строк этого стихотворения «особенно нравились» Пушкину (см. ее «Воспоминания», Л., 1929, с. 277–279). В ее мемуарах текст окончания соответствует публикации «Подснежника», где предпоследний ст. читался: «Звезды златой, звезды прекрасной». Как и предыдущее стихотворение, вероятно, посвящено Керн. Датируется временем знакомства с ней и датой первой публикации.
215. Там же, с. 122. Печ. по изд. 1837, ч. 2, с. 114. Вошло в изд. 1860, ч. 1.
216. Там же, с. 114, под загл. «Волшебница», др. ред. Печ. по изд. 1860, ч. 1, с. 283. Вошло в изд. 1837, ч. 2.
217. «Северный Меркурий», 1830, 28 февраля, с. 104. Печ. по изд. 1837, ч. 2, с. 131. Вошло в изд. 1860, ч. 1. В письме к В. П. Боткину от 16–21 апреля 1840 г. Белинский цитирует ст. 17–20 «Безнадежности», передавая ими свое состояние духа (т. 11, с. 512).
218. PC, 1885, № 1, с. 116. Эпиграмма, написанная по поводу разрыва П. с А. А. Дельвигом, редактором-издателем ЛГ. Причиной обиды на Дельвига был уничтожающий разбор поэмы «Нищий», появившийся в ЛГ. Вспоминая об этой истории, П., между прочим, писал в своем мемуарном очерке: «Дружеская услуга такого рода не могла мне быть приятною; но главное дело не в ней, а единственно в том, что рецензия печаталась в дельвиговской „Литературной газете“ в тот самый вечер, который, по обыкновению, я проводил у барона и в который он был со мною, по обыкновению же, дружелюбен, не упомянув, однако же, ни слова о приготовленной на меня грозе» (РА, 1872, вып. 3–4, стлб. 865). И далее: «Вот что собственно охладило меня к барону, рассеяв и мое заблуждение о приязни его ко мне. Но я не сказал ему ни слова; на рецензию, по моему обыкновению, не возражал, а только перестал у него бывать. Впоследствии Дельвиг сказал, что он был не прав, потому что, спустя несколько месяцев, встретив меня на улице, первый подал мне руку» (там же).
219. «Одесский альманах», Одесса, 1831, с. 239, с подзаг. «Ю. И. Познанскому, в ответ на его перевод сонета Мицкевича „К Лауре“», изд. 1837, ч. 2, с цензурным пропуском имени Мицкевича. Печ. по изд. 1860, ч. 1, с. 268.
220. Альм. «Альциона», СПб., 1832, с. 18 (ц. р. 20 ноября 1831). Вошло в изд. 1837, ч. 2, и изд. 1860, ч. 1.
221. БдЧ, 1836, № 9, с. 5. Печ. по изд. 1860, ч. I, с. 161, с исправлением ст. 162 по журнальной публикации. Вошло в изд. 1837, ч. 2.
222. Изд. 1837, ч. 2, с. 87. Печ. по изд. 1860, ч. 1, с. 209.
223. БдЧ, 1837, № 3, с. 1, с вариантами, без авторских примечаний; «Смерть Пери». Сочинение А. Подолинского, СПб., 1837, с другими вариантами. Печ. по изд. 1860, ч. 2, с. 1. В первой публикации некоторые разночтения следует отнести за счет постороннего вмешательства. Так, например, героиня поэмы была переименована в Джемилу; в ст. 98 вместо «с ближней пирамиды» было с «Джизской пирамиды»; в ст. 673 вместо «окрестных диких скал» — «Ливийских диких скал» и т. д. Подобные поправки, преследовавшие цель сгустить восточный колорит, по-видимому принадлежали редактору БдЧ О. И. Сенковскому. Редакторский произвол Сенковского не был секретом для современников. Об этом писал Гоголь в статье «О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 годах» (см.: ПСС, т 8, М., 1952, с. 162). В краткой рецензии на отд. изд. «Смерти Пери» Сенковский как бы оправдывался перед автором: «Новое издание весьма исправно: в тексте, напечатанном в Б. для Ч., вкралось, к сожалению нашему, несколько важных ошибок от недосмотра корректоров, и мы советуем любителям поэзии г. Подолинского читать его „Смерть Пери“ в этой красивой книжечке» (БдЧ, 1837, № 5, с. 41). Автограф — ГБЛ, с пометой на заглавном листе: «Киев. 10 апреля 1834–21 марта 1836. Одесса». Редакционное вмешательство в текст поэмы доказывается этим автографом. «Мысль к этой поэме подала „Смерть ангела“ Жан-Поль Рихтера, — писал П. — Содержание же у меня совсем другое, и хотя Пери могла быть заменена ангелом, но благодаря цензуре, я вынужден был обратиться к восточным поверьям и перенесть действие на Восток, всегда, впрочем, увлекавший мое воображение» (PC, 1885, № 1, с. 82). Использованию христианской мифологии в поэме более всего препятствовала ее мысль о том, что подлинное сострадание к человеку, подкрепленное добродетелью, может не совпадать с волей миродержавного промысла. «Смерть ангела» — фантастическая новелла немецкого романтика И.-П. Рихтера (1763–1825), выступавшего под псевдонимом Жан-Поль. Сжатый пересказ ее был опубликован в Тел., 1835, ч. 29 (ц. р. 1 мая 1836), с. 352–359. В примеч. 8 к поэме П. имеет в виду миф о гибели Геракла; на тему этого мифа написано стихотворение А. Шенье, переведенное Пушкиным («Покров, упитанный язвительною кровью…»).
Гл. 5.
224. PC, 1885, № 1, с. 116. Эпиграмма на О. И. Сенковского, напечатавшего поэму «Смерть Пери» с поправками (см. предыдущее примеч.). Этот же инцидент вызвал вторую эпиграмму П. на Сенковского («Под указкой школьных правил…») (см. ее там же).
225. Изд. 1860, ч. 2, с. 172.
226. «Одесский альманах», Одесса, 1839, с. 99, под загл. «Мелодия» и с вариантами. Печ. по изд. 1860, ч. 2, с. 116.
227. УЗ на 1840, с. 225, под загл. «Памятник Петра Великого в Санкт-Петербурге». Печ. по изд. 1860, ч. 2, с. 141.
228. Изд. 1860, ч. 2, с. 188.
229. Альм. «Киевлянин», Киев, 1841, с. 325. Вошло в изд. 1860, ч. 2. Перенесение праха Наполеона с острова Св. Елены в Париж в ноябре 1840 г., получившее широкий резонанс в Европе, вызвало целый поток стихов и в русской печати. В ряду этих откликов (наиболее известны «Последнее новоселье» Лермонтова; «На перенесение Наполеонова праха», «7 ноября» и «Еще об нем» А. С. Хомякова) находится и «Звезда» П.
230. Изд. 1860, ч. 2, с. 242. Этим стихотворением заканчивалось изд. 1860.
231. PC, 1886, № 2, с. 515, в статье Д. Ф. Миллера «Памяти А. И. Подолинского». Приведено, вероятно, с пропуском строфы, обозначенной строкой точек.
К. А. БАХТУРИН
Единственный сборник стихотворных произведений, который удалось издать Б., вышел в Петербурге в 1837 г. (ц. р. 12 сентября 1836). На титуле его значится: «Часть 1». Часть 2-я в печать не поступала. Кроме того, отдельным изданием вышли: «Вступление на престол князя Александра Тверского. Историческая повесть в стихах» (М., 1833), «Козьма Рощин, рязанский разбойник». Драма в трех действиях, в стихах ((СПб., 1839)) и «Санктпетербургская мелочная лавка». Картина из народного быта в одном действии, с куплетами (СПб., 1841).
232. Изд. 1837, с. 5, в качестве предисловия к книге.
233. Там же, с. 19.
234–235. Там же, с. 39, 114.
236. Там же, с. 133. Стихотворение стало популярным «мещанским романсом».
237. Там же, с. 155.
238. «Козьма Рощин», с. 19. Издание представляет собой приложение к журналу «Репертуар русского театра» за 1839 г. На титуле пьесы обозначено: «Сюжет заимствован из известного прозаического рассказа М. Н. Загоскина. Первый раз представлена в Александрийском театре в 1836 г.» Повесть Загоскина была напечатана в 1836 г. в БдЧ.
239. М. Глинка, Ария с хором для драмы «Золото и кинжал», Л.—М., 1947. Рукопись пьесы — в библиотеке театра оперы и балета им. С. М. Кирова (Ленинград). С. Л. Гинзбург, разыскавший музыкальный текст Глинки к драме Б. и опубликовавший его вместе со стихами поэта, сообщает, что партитура композитора датирована 11 марта 1836 г. Премьера пьесы состоялась 8 апреля 1836 г. на сцене Александрийского театра. Через шесть дней она была повторена, но без музыкального сопровождения. Восьмистишия пелись в сольном исполнении Анны Воробьевой, четверостишия — в хоровом.
240. Н. П. Макаров, Мои семидесятилетние воспоминания и с тем вместе моя полная предсмертная исповедь, ч. 1, СПб., 1881, с. 155. Свое знакомство с Бахтуриным автор мемуаров относит к 1836 г. Вскоре, вероятно, и было написано приведенное Макаровым стихотворение. О происхождении его мемуарист рассказывает следующее: «Возвращаюсь раз с учения в лагерь. Бахтурин спит на диване. На столе штоф водки, опорожненный на две трети. При входе моем в палатку поэт зашевелился, открыл пьяные глаза… — Макаров! Давай мне перо и бумагу. — На что? — Напишу тебе. — Спи лучше; где тебе писать? Не только рукой, но и языком-то ты насилу ворочаешь. — Давай, говорят тебе, давай: напишу. — Нечего делать: подаю требуемое. Уселся Бахтурин на диване, схватил перо и, едва успевая сохранять равновесие, моргая заспанными глазами, написал твердым и правильным почерком, без малейшего надумывания, словно писал выученное на память; написал прелестную импровизацию» (там же, с. 155–156).
241. «Хрестоматия для всех. Русские поэты в биографиях и образцах». Сост. Н. В. Гербель, СПб., 1873, с. 630, с подзаг. «Пародия на балладу Жуковского „Смальгольмский барон“», с рядом разночтений (фамилия Тимофеева обозначена буквами: Т…в). В публикации Гербеля ощутимы следы литературного приглаживания текста. Печ. по списку ПД, принадлежавшему Ф. А. Кони — писателю, хорошо знавшему Б. и, очевидно, получившему копию из первых рук. Другой список ПД — из архива PC. «Барон Брамбеус» — сатира на О. И. Сенковского, пародийно использующая балладу Жуковского «Замок Смальгольм».
242. «Санктпетербургская мелочная лавка», с. 22 (ц. р. 8 октября 1840). Печ. по «Пантеону русского и всех европейских театров», 1840, № 10, с. 37 (ц. р. 10 октября 1840), где опубликовано в качестве самостоятельного стихотворения. Сочувственный отзыв об этой пьесе Б. поместили ОЗ (1841, № 3, с. 13). Песня положена на музыку А. А. Гурилевым, Н. А. Титовым, Н. И. Бахметьевым, А. Стрелинским.
243. ИВ, 1889, № 6, с. 691, в очерке К. А. Бороздина «Из воспоминаний»; В. Г. Бенедиктов, Соч., т. 1, СПб., 1902, с. VII, в статье Я. П. Полонского «Биография В. Г. Бенедиктова»; «Русские пропилеи», т. 1, М., 1915, в очерке Н. М. Сатина «Из литературных воспоминаний». Печ. по ИВ, где текст наиболее исправный. Кто-то из приятелей Б., сообщает Бороздин, однажды завел в его присутствии разговор о том, что пьянство сулит большие неудобства в загробной жизни. «Б. во время всего длинного монолога приятеля молчал и сидел, понуря голову; но при заключительных словах вдруг как бы очнулся; физиономия его просветлела, показалась на ней улыбка, глаза заблистали. „Нет! голубчик, — скороговоркой ответил он приятелю, — на счет этого не беспокойся. Там-то будет мне отлично. Там вот что будет“» (ИВ, 1889, № 6, с. 691). Далее Бороздин приводит автоэпиграмму Б. Дату этого и следующего стихотворения установить не удалось.
244. ЛГ, 1845, 5 июля, с. 426.
В. И. СОКОЛОВСКИЙ
Из стихотворных произведений С. только «Мироздание» и «Хеверь» были напечатаны отдельными изданиями (подробнее о них см. ниже в соответствующих примеч.). Особое место в литературном наследии поэта занимает книга «Рассказы сибиряка» (М., 1833. ц. р. 15 декабря 1832), текст которой наполовину стихотворный, наполовину прозаический.
245. А. И. Герцен, Тюрьма и ссылка. Из записок Искандера, Лондон, 1854, с. 72, др. ред. (ст. 2: «В вечность отошел», ст. 4: «Брюхо распорол», ст. 8: «Константин-урод»); М. Лемке, Очерки жизни и деятельности Герцена, Огарева и их друзей («Мир божий», 1906, № 2, с. 121), с цензурными пропусками букв в словах: «брюхо» («б…о») и «урод» («у…ъ»), с вариантом ст. 16: «Всевышний отец». Полностью — А. И. Герцен, Полн. собр. соч. и писем, т. 12, Пг., 1919, с. 324 (в составе комментариев М. Лемке), где ст. 16 приведен в сноске. Публикации Лемке восходят к копиям, приложенным к донесению жандармского полковника Н. П. Шубинского А. X. Бенкендорфу от 11 июля 1834 г. (ЦГАОР, ф. III Отделения, дело «О лицах, певших в Москве пасквильные стихи»). В копиях текст приведен дважды: первый раз в качестве продолжения песни «За трапезой царской…» (напечатана Лемке), с подстрочным примеч. к ст. 16 («Всевышний отец»): «а пели „Сукин сын подлец“»; второй раз — отдельно. Печ. по второй копии с учетом более острого варианта ст. 16 в первой копии. В июне 1834 г. камер-юнкер Н. А. Кашинцев узнал от «вольного механика» П. П. Скаретко о том, что несколько молодых людей поют в своем кругу песни, представляющие интерес для тайной полиции. Кашинцев донес о том полковнику Шубинскому. По заданию московского обер-полицмейстера Л. М. Цынского братья П. П. и И. П. Скаретко устроили на казенный счет 8 июля вечеринку с участием тех лиц, кто знал эти песни. Провокация вполне удалась, и несколько человек было арестовано на месте преступления (подробный рассказ об этом с некоторыми неточностями — в «Былом и думах» Герцена, ч. 2). Песня «Русский император…» была в тот же вечер, по требованию Цынского, записана певшим ее на вечеринке Л. К. Ибаевым. На следствии С. признался в следующем: «Я пел несколько строчек одной глупой песни, давно мною позабытой, вольного против правительства содержания… песню я узнал тотчас по выходе из корпуса в 1825 году, и как с того времени прошло почти десять лет, то я решительно не помню, кто мне ее передал» (ЦГА г. Москвы, ф. канцелярии московского обер-полицмейстера, дело «О лицах, состоящих под секретным надзором полиции», 1834–1837). Другой арестованный, Н. И. Уткин, утверждал, что «от бывшего университетского студента Полежаева, отданного в военную службу, слышал он и затвердил подобную песню» (ЦГАОР, ф. III Отделения). Отправляясь от этого показания, В. И. Безъязычный и В. П. Гурьянов в статье «Кто был автором песни „Русский император“?» («Вестник Московского университета», историко-филологическая серия, 1957, № 1, с. 179–184) приписали песню А. И. Полежаеву, указывая одновременно на то, что ни ее характер, ни стиль не находят никаких соответствий в стихотворном наследии С. Однако показания всех других арестованных сводятся к тому, что с песней их познакомил С., которого они считали ее автором. В этом были уверены и Герцен, опубликовавший ее в 1854 г., и Огарев. Отказ С. признать себя автором криминальных стихов в его положении легко объясним. Наконец, стихотворное наследие поэта далеко не исчерпывается опытами библейской поэзии. «Русский император…» органически сочетается с другой — фривольной и нецензурной — отраслью его стихотворства (см. об этом биогр. справку, с. 366). Пример подобного сочинительства, с легким налетом религиозного кощунства, привел H. М. Сатин («Из литературных воспоминаний». — «Русские пропилеи», т. 1, М., 1915, с. 198):
При всем том вопрос об авторе песни не может считаться окончательно решенным. Не исключено, что она — плод коллективного творчества ряда лиц, в том числе С. Из материалов следствия видно, что С. чаще всего пел песню с Н. Киндяковым и Ибаевым. По признанию цирюльника П. Беляева, С. и Ибаев побуждали его выучить песню наизусть, при этом Ибаев подыгрывал на гитаре и подплясывал вместе с С. «Русский император…» — прямой отклик на период междуцарствия, что дает основания датировать песню 1825 г.
246. ЛПРИ, 1831, 23 сентября, с. 599.
247–248. Отд. изд., с. 16–19 и 125. Ход повествования в книге, состоящей из пяти рассказов и послесловия, направляется по двум тематическим руслам: легкая, шутливая болтовня автора с воображаемой возлюбленной по имени Катенька перемежается изложением начал буддийского вероучения Шакьямуни, местами довольно серьезным, местами сбивающимся на тон водевильного куплета. Н. А. Полевой, в сочувственной рецензии на «Рассказы сибиряка» подчеркнувший наличие в них сатирических мотивов, отметил, что форма книги не нова: «Еще во льдах классической поэзии Демутье и Эме-Мартен воспевали шутливым слогом предметы важные, серьезные: первый — мифологию, второй — физику… г. Соколовский также шутя описывает предмет чрезвычайно, важный, веру Шиге-Муни; он так же обращается к даме, как и Демутье и Эме-Мартен, и сыплет мадригалы в стихах и прозе» (МТ, 1833, № 16, с. 434).
249–251. «Мироздание. Опыт духовного стихотворения», М., 1832, с. 10–19, 79–81, 115–124. Отрывки печ. по кн.: «Мироздание. Стихотворение», СПб., 1837 (изд. 2), с. 8–18, 82–84, 121–131 (пространные эпиграфы к отдельным главам поэмы, почерпнутые из Ветхого завета, Евангелия и др. источников, не воспроизводятся). В этом издании имеются небольшие текстовые изменения (преимущественно в названиях глав) и отсутствует стихотворное посвящение под загл. «Ему». В 3-м, посмертном издании (СПб., 1867) в виде приложения были напечатаны стихотворения «Кто ты, господи?» и «Исповедь» (отрывки из поэмы «Альма»); эпилог поэмы был напечатан с пропуском ст. 29–37, вероятно цензурного происхождения; в некоторых местах текста появились разночтения, характер которых не нарушает норм авторского стиля. Не исключено, что в основу 3-го изд. был положен экземпляр поэмы с поправками С. Сочувственные рецензии на «Мироздание» появились в Тел., 1832, № 13, с. 108–115 (автор, видимо, Л. А. Якубович) и СПч, 1833, 10 марта, с. 217–219 (подпись: Б. Ф. — может быть, Б. Федоров). Скептически прозвучал отзыв Н. А. Полевого в МТ, 1832, № 23, с. 397. Второе изд. поэмы было встречено похвалами Ф. А. Кони в СПч, 1837, 19 нюня, с. 557–560. Главы 2–8 «Мироздания» и эпилог представляют собой свободное переложение в стихи первой книги Ветхого завета «Бытие».
Из гл. 1. «Довременность».
252. Отд. изд., СПб., 1837, с. 214–244. Комендант Шлиссельбургской крепости А. Н. Заборинский в донесении А. X. Бенкендорфу от 22 апреля 1835 г. сообщал, что вновь прибывший арестант С. попросил дозволения привести в порядок бумаги с текстом поэмы «Эсфирь». Разрешение было получено, и поэт продолжил работу над произведением. Сетуя на придирки цензуры, С. 25 марта 1839 г. писал чиновнику III Отделения Г. С. Попову: «В бытность мою в Петербурге (т. е. в 1837 г.), я подал в светскую ценсуру поэму „Эсфирь“. Комитет этой ценсуры препроводил рукопись в ценсуру духовную… Последняя продержала ее несколько месяцев и запретила… Я назвал „Эсфирь“ „Хеверью“, и ценсура светская, зная, что новое название не соблазнит мнительности духовных, пропустила книгу в три дня». Вообще же цензура, по признанию поэта, «старается видеть во всех моих произведениях двусмысленности и намеки, как у человека, находящегося под присмотром полиции» (ЦГАОР, ф. III Отделения, дело «О лицах, певших в Москве пасквильные стихи»). В поэме С. немало существенных отступлений от библейской «Книги Эсфирь», что вынудило автора переименовать всех персонажей произведения и тем самым снять повод для представления его в духовную цензуру. На обороте шмуцтитула «Хевери» след, перечень персонажей под загл. «Действующие»:
«Ахшверус — царь персов и мидян.
Хеверь — молодая еврейка, дочь Аминабада, невеста царя и потом его супруга.
Дедан — царский друг и верховный сатрап.
Асадай — родственник и воспитатель Хевери, происходящий с нею из одного колена, известный под именем ее отца.
Рафим — молодой сатрап.
Гофам — хранитель жен.
Дельфон — старший евнух царицы.
Действие происходит в столице Персии.
Содержание поэмы изобретено подражательно».
Этим именам соответствуют следующие имена в Библии: Артаксеркс, Эсфирь, Аман, Мардохей, Рафим (Гофам и Дельфон — имена, не имеющие прямых аналогий). История Эсфири в сценическом воплощении — одна из первых пьес русского театра; она ставилась еще при царе Алексее под загл. «Артаксерксово действо». «Книга Эсфирь» в свое время послужила источником для драмы Расина «Эсфирь» (1689). Содержание предшествующих сцен «Хевери» вкратце таково. Царь Ахшверус избирает в супруги еврейку Хеверь, к которой незадолго до того воспылал страстью временщик Дедан. Взбешенный до ярости Дедан замышляет истребить всех соплеменников благочестивой Хевери. Указ от имени царя о поголовной казни евреев подготовлен, но Хеверь, вовремя извещенная о том через Рафима и Асадая, на свадебном пиршестве разоблачает злодея. Критик СПч (подпись под рецензией: P. М. — по-видимому, псевдоним Ф. В. Булгарина) поставил С. в вину, что он «исказил готовый сюжет прибавлениями, длинными монологами, в которых развиваются разные мысли, не знакомые древним евреям и пущенные в ход в прошлом столетии» (СПч, 1837, 29 декабря, с. 1177–1178). В защиту С. выступил анонимный рецензент ЛПРИ (1838, 1 января, с. 7).
Явл. 8.
253. «Одесский альманах на 1839 год», Одесса (ц. р. 31 декабря 1838), с. 523. Обращено к В. Д. Макшеевой, дочери вологодского помещика; в его имении поэт часто гостил. С. был безнадежно влюблен в Макшееву; он ревностно хлопотал о публикации ее стихов, которые, по его просьбе, печатались рядом с его собственными (в ЛПРИ 1837–1838 гг.). В «Одесском альманахе» стихотворение Макшеевой «Поэту», явно адресованное С., помещено вслед за его «Одой стремления (Из духовной поэмы „Алчба и жажда“)». Датируется по письмам С. к А. А. Краевскому 1837–1838 гг. (ГПБ), в которых речь идет о В. Д. Макшеевой. Вероятно, попало в «Одесский альманах» через Н. И. Надеждина, с которым С. встретился в январе 1838 г. в Вологде.
254. УЗ на 1839, с. 93. В письме от 14 июня 1838 г. С. просил А. А. Краевского передать свою поэму издателю УЗ В. А. Владиславлеву. В письме от 10 октября 1838 г. к тому же корреспонденту С. спрашивал: «Да скажи как другу, а не как знакомому литератору: истинно ли хороша и сочна ли ода на разрушение Вавилона» (ГПБ). В основе произведения — библейский текст: гл. 50–51 «Книги пророка Иеремии» и гл. 13–14 «Книги пророка Исайи». Поэма С. находится в одном ряду с теми произведениями русской гражданской поэзии, в которых библейское предание о гибели Вавилона выражало мысль о неизбежном крахе деспотического государства (ср. «Оду на разрушение Вавилона» А. Ф. Мерзлякова, «Валтасар» А. И. Полежаева, «Падение Вавилона» В. Н. Григорьева — т. 1 наст. изд., с. 372). 1.
Н. М. САТИН
Кроме перевода шекспировской «Бури» (М., 1840), стихотворные произведения С. отдельными изданиями не выходили.
255. БдЧ, 1836, № 4, с. 230, подпись: С ***. Датированный автограф — ПД. На допросе по делу «О лицах, певших в Москве пасквильные стихи», Герцен показал, что текст стихотворения был ему вручен автором (Герцен, Собр. соч. в 30-ти томах, т. 21, М., 1961, с. 415). Т. А. Астракова свидетельствует, что в кругу знакомых С. его стихотворения, в особенности «Умирающий художник», «в то время читались с восторгом» (см.: Т. П. Пассек, Из дальних лет, т. 1, М., 1963, с. 272). До сих пор бытует ошибочное представление о том, что впервые «Умирающий художник» был напечатан в 1913 г. (см.: Герцен, Собр. соч. в 30-ти томах, т. 21, с. 586).
256. БдЧ, 1835, № 9, с. 7, подпись: С ***. За этой подписью в БдЧ 1835–1836 были опубликованы еще два стихотворения С. «Пери» и «Умирающий художник». Сопоставление «Поэта» с более поздним «Отрывком из подслушанного разговора» (см. № 262) не оставляет никаких сомнений в авторстве С.
257. PC, 1876, № 11, с. 560, в составе воспоминаний Т. П. Пассек. Автор мемуаров (отд. изд. — под загл. «Из дальних лет. Воспоминания», тт. 1–3, СПб., 1878–1879; новейшее издание: тт. 1–2, М., 1963) — близкий друг Герцена и Огарева — приводит стихотворение С. среди извлечений из воспоминаний Т. А. Астраковой, посвященных аресту Герцена, Огарева и С. в 1834 г. Астракова узнала об этом чрез своего будущего мужа Н. И. Астракова — преподавателя математики, который давал уроки С. и горячо сочувствовал направлению герценовского кружка. В журнальной публикации мемуаров Пассек стихотворение помещено в гл. 27 («Дом Ивана Алексеевича Яковлева»), а в отд. изд. — в гл. 30 («Реклама»). Текст предваряется след. строками воспоминаний Астраковой: «Однажды Николай (муж) принес мне стихи С., написанные им к сестре, вот они…» (Т. П. Пассек, Из дальних лет, т. 2, с. 79). Стихотворение написано в заключении и обращено к сестре автора Анастасии Михайловне, по мужу Стравинской (ум. 1879).
258. Тел., 1836, ч. 34, с. 159, подпись: С. «Раскаяние поэта», как и опубликованные за той же подписью в Тел. 1836 г. (ч. 33) стихотворения «Жаворонок» и «Два мгновения», были ошибочно приписаны П. В. Анненковым Н. В. Станкевичу (см. его очерк о Станкевиче в PB, 1857, т. 7, с. 442–443). Позднее они были даже включены в изд.: Н. В. Станкевич, Стихотворения. Трагедия. Проза, М., 1890. Авторство С. бесспорно устанавливается на основании его писем, обнаруженных В. С. Нечаевой в ГБЛ (см. ее книгу: В. Г. Белинский. Жизнь и творчество. 1836–1841, М., 1961, с. 356). Из воспоминаний Т. А. Астраковой, приведенных частично в мемуарах Т. П. Пассек, следует, что наряду с «Умирающим художником» в кругу знакомых С. и его друзей с восторгом было принято также стихотворение «Три подруги». См.: Т. П. Пассек, Из дальних лет. Воспоминания, т. 2, СПб., 1879, с. 317. В последнем изд. этой книги редакторы его, по-видимому, заподозрили ошибку в загл. «Три подруги», исправив его на «Три поры» (у. С. есть стихотворение и с таким загл.). Между тем Астракова под этим названием бесспорно имеет в виду «Раскаяние поэта» (см. начало фрагмента 14 из его первой части), которое ходило по рукам и обсуждалось друзьями автора по кружку. С., очень интересовался их мнением. 27 декабря 1835 г. Огарев писал H. X. Кетчеру в Москву: «Недавно также получил письмо от Сатина и стихи на преданность (résignation ***) довольно хорошие, но я думаю, ты их имеешь…» (Н. П. Огарев, Избр. социально-политические и философские произведения, т. 2, М., 1956, с. 274). Résignation — первоначальное, условное загл. произведения. О мнении Огарева узнаем также из письма С. к Кетчеру от 28 января 1836 г., которое приводится там на французском языке (ГБЛ): «Спасибо, спасибо за твою „Резиньяцию“, я в ней вижу твою душу, как вижу в ней и свою; это нечто очень мне близкое. Вот пьеса, которую будут читать». В этом же письме С. цитирует и отзыв H. М. Языкова: «Помните ли, что я говорил вам, что стихи ваши не довольно звучны и полны, что вы не стараетесь забрать в руки владение русским языком. Последняя ваша пьеса заставляет меня раскаяться в моем упреке, — она выше всех ваших произведений. Стихи ее полны и звуков и мыслей». Письмо к Кетчеру является ответом на его придирчивый отзыв, сообщенный им С. письменно в Симбирск. Оспаривая ряд упреков своего корреспондента, С. писал ему 28 января 1836 г.: «Перечти, пожалуйста, со вниманием эту пиесу, ей-ей, она имеет достоинства, которые ты, может быть, в своем порыве не хотел или не успел заметить. Верь мне, что я гляжу глазами всевозможного беспристрастия на мое произведение, хорошо вижу его недостатки, но замечаю и его достоинства. Вот мое мнение: заглавие никуда не годится, но как перевести слово „résignation“? Конец 1-ой части очень, очень слаб — чувствую, но не могу переменить, оттого, что я не кую стихов, как ты говоришь, а пишу их под диктовку души. В доказательство посмотри мою черновую тетрадь, — она почти так же чиста, как и переписанная. Набора эпитетов по той же причине нет; есть, может быть, неверность и многоречие, но этого, сознаюсь, я сам не могу заметить, а желал бы, чтобы кто-нибудь указал мне на них. И верь: я первый буду моим обвинителем. Лучшие места в 1-ой части — это „Дева“ и „Природа“. 2-я ч. выдержана от начала до конца, и выдержана, как кажется, довольно сильно, есть счастливые мысли — это восток и плодовитое дерево, есть счастливые выражения — это слезы жалости дерева и проч. и проч. Замечание твое насчет Девы несправедливо потому только, что я смотрел с другой точки зрения, хотя я вполне понимаю и разделяю мысль твою. Юноша обвиняет людей в эгоизме; это чувство оттолкнуло его от общества, и он ограничил мир свой тремя подругами: в минуту самосозерцания он видит, что он сам эгоист, и чтобы отстранить от себя этого упрека, который ужасает его больше всего, он разрушает волшебный мир свой, отталкивает деву как причину своего эгоизма и идет возложить на рамена свои тяжесть креста. Он пока действует почти безотчетно, по одному влечению благородной, возвышенной души; смотри, как сначала колеблется он, видя, что страсти и чувства бушуют в груди его. Но вспыхнула мысль, и она летит, как ядро, вытолкнутое силою пороха из жерла пушки. Это — олицетворение самоотвержения. Но готов ли юноша, но юноша — поэт, а не философ; когда бы я хотел представить философа, я бы не упустил мысли, которую изложил ты в письме своем. Деву я не ограничиваю стороной физическою. Я хотел олицетворить в ней любовь. Не это ли мир женщины, а разве тесен он до того времени, пока существует семейство? Юноша мой снова сойдется с женщиною, он пойдет с ней рука об руку, но не теперь, а когда поэзия его пересоздается в философию, а теперь не обвиняй его: не он, а ливень эгоизма оттолкнуло деву». В след. письме к Кетчеру под загл. «Антикритика» (дата не указана) С. отвечает ему на второй «подробный разбор» произведения, который, подобно первому, до нас не дошел. «Большая часть твоих замечаний, — пишет С., — совершенно справедлива, но есть и ошибочные, а именно: в 1-ой строфе ты нашел противоречие, которого не существует… Первые 4 стиха выражают настоящее положение юноши: в уединении нашел он роскошную природу, и снова душа его породнилась с тишиной, спокойствием и счастием. Надолго ли это? Неизвестно, но мысль кончена в этих 4-х стихах, она полна! И <знак> — отделяет ее от следующего. Не мешай же отделенного в следующих 4-х стихах: „Среди людей с надеждой неизменной“ и проч. Он говорит о своем прошедшем как будто бы для того, чтоб оправдать свое настоящее. 9-й и 10-й стихи: „Но хладный…“ и проч. служат связью между этими 4-мя стихами и остальными 6-ю, переходом от прошедшего к настоящему». Далее, ответив на мелкие привязки, С. продолжает: «С чего ты взял упрекать меня в самохвальстве? С чего ты взял, что мой юноша — я? Разве герой сочинения должен быть непременно сам сочинитель? Поверь, что я хорошо знаю свои недостатки, свои слабости и никак не ставлю себя… так высоко, как я хотел поставить моего юношу. Коли хочешь, этот юноша — я, но я идеальный, очищенный от всех недостатков, облеченный новыми достоинствами, след<овательно>, это „я“ — совершенно новое, самобытное лицо — нисколько не смешается со мною настоящим. Зачем же обвинять меня в самохвальстве, когда я во всей пьесе о себе ни гу-гу. Конрад Байрона (в его „Морском разбойнике“) есть сам Байрон, но Байрон — не Конрад! Все герои байроновских поэм — Байроны, однако Дон-Жуан — не Чайльд-Гарольд — не Конрад… и так далее. Байрон ясно указывает читателю, чтоб он не смешивал его настоящего с ним идеальным, и даже строфы, в которых он говорит о себе собственно, как бы отъял их от остальной части поэмы…»
Часть первая.
259. Печ. впервые по автографу ГБЛ.
260. ОЗ, 1840, № 6, с. 100.
261. ОЗ, 1841, № 5, с. 94.
262. ОЗ, 1841, № 6, с. 150. Эпиграф — из первой части «Фауста» Гете.
263. ОЗ, 1841, № 8, с. 189, с цензурной купюрой ст. 6. Печ. с восстановлением ст. 6 по изд.: «Почин. Сборник Общества любителей российской словесности на 1895 г.», М., 1895, с. 236, где опубликовано по рукописи, как не бывшее в печати, под загл. «Лермонтову». И. Н. Розанов в статье «Стихотворения русских поэтов о Лермонтове» (ЛН, № 45–46, М., 1948, с. 787) первой публикацией считал перепечатку текста ОЗ в кн.: «После Пушкина. Сборник стихотворений русских поэтов», М., 1890, с. 385. Ответ на стихотворение Лермонтова «Последнее новоселье», написанное по случаю торжественного перенесения праха Наполеона I с о. Святой Елены в Париж в ноябре 1840 г. На событие это откликнулось множество поэтов (см., например, «Звезду» Подолинского, № 229). Негодующие тирады Лермонтова, обращенные к французской нации («Ты жалкий и пустой народ» и проч.), вызвали недоумение у тех его почитателей, кто видел во Франции страну революционных традиций и родину социально-утопической мысли. В их числе был Белинский, в письме которого к В. П. Боткину от 27–28 нюня 1841 г. сказано: «Кстати: какую гадость написал Лермонтов о французах и Наполеоне — то ли дело Пушкина „Наполеон“» (Белинский, т. 12, с. 54). В письме к А. А. Краевскому из Москвы от 18–19 июля 1841 г., препровождая стихотворение С., критик заметил: «непременно поместите — иначе он может оскорбиться» (там же, с. 59). Написанное в тоне мягкого упрека, стихотворение С. взывало к сдержанности чувства и точности лирических высказываний — необходимого, с его точки зрения, условия гражданской поэзии.
264. «Русская мысль», 1890, № 10, с. 12, в публикации под загл. «Из переписки недавних деятелей (Материалы для истории русского общества)». Стихотворение было отослано при письме Огарева и С. к Герцену от 22 августа н. с. 1844 г. из Берлина. С. писал: «Посылаю вам стихи на смерть Е. Баратынского. Он умер в Неаполе в первых числах июля, и смерть его была нам чувствительна. В Париже мы сблизились с ним и полюбили всею душой: он имел много планов и умер, завещая нам привести их в исполнение. Если понравятся стихи, перешлите их Барону» (там же, с. 12). Барон — дружеская кличка H. X. Кетчера. При аресте С. в 1849 г. стихотворение было извлечено из его бумаг и приобщено к делу. На допросе чиновники III Отделения интересовались, кому посвящены стихи.
В. С. ПЕЧЕРИН
При жизни П. немногие его стихотворения были опубликованы в журналах и альманахах 1831–1838 гг. За период эмиграции в легальной русской печати появилось только одно стихотворение («Не погиб я средь крушенья…» в газете «День», 1865, 2 сентября). Наиболее интересное произведение — поэма «Pot-pourri…» — стала достоянием читателей благодаря предприимчивости Герцена и Огарева, раздобывших рукопись и дважды напечатавших ее в 1861 г. в изданиях Вольной русской типографии. Первым опытом обобщения стихотворного наследия П. явилась работа Е. Боброва «Литературная деятельность В. С. Печерина» (в его кн.: «Литература и просвещение в России в XIX в. Материалы, исследования и заметки», т. 4, Казань, 1902) и «Материалы для биографии В. С. Печерина» (в той же книге, т. 1, Казань, 1901). Более полно стихотворные тексты поэта представлены в монографии М. О. Гершензона «Жизнь В. С. Печерина» (М., 1910), построенной на обширном фактическом материале. Следует отметить, что два стихотворения, вошедшие в эту книгу, — «Черные очи» и «Прочь, о демон лучезарный…» — П. не принадлежат. Автор первого — В. Г. Бенедиктов; второе с неверной атрибуцией было напечатано еще в 1875 г. в PC (№ 7, с. 454). Опровержение этой атрибуции — в письме П. к. Ф. В. Чижову от 4 сентября 1875 г. (см. ЛН, № 62, М., 1965, с. 466). Из стихотворений П., сохранившихся в автографах ГБЛ (наиболее богатое собрание в архиве Ф. В. Чижова) и ЦГАЛИ, в настоящее время опубликовано около половины.
265. СО и СА, 1831, № 7, с. 423, с пропуском строфы 3 и перестановкой ст. 9–12, набранных после ст. 13–19. Печ. по СО и СА, 1831, № 13, с. 378. Вторая публикация в том же журнале, несомненно, была вызвана дефектностью первой. Автограф — ГБЛ, в письме к С. Ф. Пояркову. Перевод стихотворения Шиллера «Sehnsucht» («Томление»). 6 апреля 1831 г. переводчик писал своей кузине В. Ф. Печериной (Трегубовой): «„Желание лучшего мира“, хотя это только перевод стихотворения Шиллера, вылилось у меня из глубины души» (PC, 1891, № 12, с. 617). Описывая позднее свою жизнь в Петербурге середины 20-х годов, П. вспоминал: «Одним моим утешением был географический атлас… Вот Франция, Бельгия, Швейцария, Англия!.. Сердце на крылах пламенного желания летело в эти блаженные страны, и Шиллерово „Sehnsucht“ переливалось в русские стихи: „Ах, из сей долины тесной, Хладною покрытой мглой, Где найду исход чудесный, Сладкий где найду покой?“» (В. С. Печерин, Замогильные записки, М., 1932, с. 33).
266–271. Как переводчик древнегреческой антологии П. выступил в печати трижды: в НА на 1832 (шесть переводов под загл. «Из греческой анфологии»), в КБ (пятнадцать переводов под загл. «Из греческой антологии») и в Совр., 1838, т. 12, в статье «О греческой эпиграмме» (восемь переводов), опубликованной без подписи. Автор этой статьи — бесспорно П., так как в ней приведены его переводы предыдущих публикаций, большей частью в исправленном виде. Несколько оставшихся в рукописи переводов П. напечатал в своей книге М. О. Гершензон.
Точным переводам П. соответствуют след. древнегреческие оригиналы в АР: VII, 630 (Антифил Византийский); IX, 151 (Антипатр Сидонский); IX, 62 (Евен Аскалонский); IX, 294 (Антифил Византийский); XVI, 81 (Филипп Фессалоникский); XVI, 120 (Асклепиад).
1. НА на 1832, с. 257. Печ. по Совр., 1838, т. 12, с. 79. Переводу предшествуют след. строки: «Надгробные надписи весьма разнообразны по содержанию и по форме. Они или вообще дышат чувством глубокой скорби, или прославляют доблести умершего, выставляя их как образец для подражания живым, или, большею частию, заключают в себе важные, высокие поучения, которые делаются еще разительнее, когда влагаются в уста умершего: тогда они вещают к нам как таинственный голос из-за пределов гроба. Такова эпиграмма… на могиле мореходца, погибшего вблизи родной земли жертвою строгой Немезиды» (Совр., 1838, т. 12, с. 79).
2. КБ, с. 255, под загл. «Эпиграмма Антипатра» и с пояснением (вместо подзаг.): «Нереиды оплакивают разрушение Коринфа», с вариантами. Печ. по Совр., 1838, т. 12, с. 79. Переводу предшествуют след. строки: «Иногда эпиграмматический поэт в резких очерках изображает настоящий блеск какого-нибудь славного греческого города или сетует на развалинах минувшего величия. Так Нереиды оплакивают разрушение Коринфа в следующей эпиграмме Антипатра» (Совр., 1838, т. 12, с. 78–79).
3. Гершензон, с. 23.
4. Совр., 1838, т. 12, с. 78. Перевод предваряется след. строками статьи П.: «Исторические воспоминания, имена героев и поэтов, особенно же отечественные предания о великих мужах, плод народного самолюбия, одушевляют часто эпиграмматического поэта. Таково предание о Ксерксе, почтившем драгоценною багряницею тело падшего за отечество Леонида» (Совр, 1838, т. 12, с. 78). По рукописи напечатано в книге М. О. Гершензона, с. 24.
5. КБ, с. 258, под загл. «На статую Зевса Олимпийского». Печ. по Совр., 1838, т. 12, с. 77. Этому и следующим двум переводам в статье П. предшествует такое рассуждение: «Греция преисполнена была памятниками искусств всякого рода. На каждом почти шагу встречались великолепные храмы, изваяния богов и доблестных мужей отечества. Таково же обилие и надписей к изящным произведениям: поэты спорили с художниками… Иногда несколько надписей относится к одному и тому же славному произведению. Каждая из них имеет свою особенную точку зрения. Все же они вообще или заключают в себе тонкую похвалу искусству художника, или большею частию удачно схватывают тот момент, какой художник хотел выразить в своем произведении. Такова, например, следующая надпись» (Совр., 1838, т. 12, с. 76–77). Колоссальная статуя Зевса в его храме в Олимпии — знаменитое произведение
6. КБ, с. 257, под загл. «Статуя Александра Великого», с вариантами. Печ. по Совр., 1838, т. 12, с. 77. См. предыдущее примеч. По рукописи напечатано в книге М. О. Гершензона, с. 24.
272–276. Загл. «фантазии» часто встречается в автографах П. — применительно к стихотворениям, написанным в феврале — марте 1833 г. и связанным темой предстоящей заграничной командировки, состоявшейся в том же году. Кроме того, слово «фантазия», как об этом свидетельствуют автографы, — обозначение особого лирического жанра. Это стихотворение, внушенное реальным впечатлением или фактом, выполняющее роль свежей дневниковой записи и отнюдь не предназначавшееся для широкого оглашения. В бумагах П. эти своеобразные маргиналии, тяготеющие к циклическому строению, представлены в трех вариантах. Первый — наиболее пространный (ГБЛ, архив Ф. В. Чижова) — занимает почти всю довольно объемистую тетрадь стихотворений, где границы цикла обозначены не вполне отчетливо (крайние даты тетради: 9 февраля, Петербург — 8 апреля, Берлин). Два других варианта — сокращенные. Один из них под загл. «Фантазии» (ГБЛ) состоит из десяти стихотворений. В наст. изд. печ. самый краткий вариант цикла (ЦГАЛИ), известный по книге М. О. Гершензона, с. 34–36. Балы, о которых речь идет в первых трех стихотворениях, — «маленькие балики у чиновников-немцев» (К. Ф. Германа и Ф. И. Буссэ), которые, по словам П., он «усердно посещал» вместе с друзьями по кружку А. В. Никитенко («Замогильные записки», М., 1932, с. 41). Во втором и третьем стихотворениях — обрывки беседы с воспитанницей Смольного института, которой П. был увлечен. В стихах он обычно воспевает ее под именем Софии (см. «Песнь Софии», № 278) или Эмилии («Письма к Эмилии», автограф — ГБЛ).
1. Два автографа — ГБЛ, без загл.
2. Два автографа — ГБЛ; в пространном варианте цикла — с разбивкой на два стихотворения: «Бал» (строфы 1–2) и «Разговор на бале» (строфы 3–5). Последняя строфа в измененном виде использована в отрывках из трагедии «Вольдемар» (см.: Гершензон, с. 68).
3. Автограф — ГБЛ (краткий вариант цикла).
4. Два автографа — ГБЛ. Речь идет об Институте благородных девиц.
5. Автограф — ГБЛ (пространный вариант цикла). Речь идет о программе, составленной для торжественного экзамена воспитанниц Смольного института.
277. Гершензон, с. 64, под загл. «Две сцены из трагедии „Вольдемар“ (Действие происходит в Италии в XV столетии)», по датированному автографу ЦГАЛИ. Монолог Вольдемара и «Песнь Софии» (см. № 278) — фрагменты из этих сцен. Считать их принадлежностью более обширного драматического замысла нет оснований: содержание сцен противится такому предположению. Автограф «Вольдемара» был, как предполагает Гершензон, отправлен вместе с «Pot-pourri…» (№ 279) при письме от 9/21 декабря 1833 г. петербургским друзьям — членам кружка А. В. Никитенко. Монологом открывается первая сцена. Затем следует диалог героя и Sophie (Софи), написанный в прозе. Вольдемар сообщает ей о своем решении принести себя в жертву неслыханно дерзкому предприятию, цель которого — взорвать «ветхий мир». Перед разлукой Вольдемар и София обручаются друг с другом «союзом смерти».
278. Гершензон, с. 69. Из второй сцены «Вольдемара» (см. предыдущее примеч.). Поводом к созданию песни явились слова воспитанницы Смольного института о том, что она хотела бы умереть молодой. П. услышал их на балу 19 февраля 1833 г. Вскоре после этого песня была написана П. и лишь позднее включена в «Вольдемара» (Гершензон, с. 37).
279. «Полярная звезда», кн. 6, Лондон, 1861, с. 172; «Русская потаенная литература XIX столетия», Лондон, 1861, с. 308, тот же текст, но под загл. «Торжество смерти». Печ. по «Полярной звезде», с уточнением ст. 255 по МП (см. ниже). К фамилии автора, указанной под загл. в «Полярной звезде», сноска: «О Печерине — ниже в отрывках из „Былое и думы“». К слову «все» в ст. 421 второй части поэмы («Театр») в обоих изданиях примеч. публикатора — Герцена или Огарева: «В некоторых рукописях здесь поставлено собственное имя, но оно так мудрено, что мы не решились принять это чтение в свой текст». «Песнь умирающего поэта» и «Под стенами Сантарема…» дважды печатались как отдельные стихотворения в зарубежном сб. «Лютня» (Лейпциг, изд. 1869 и 1873). Часть «Песни о графине Турн» (ст. 230–265 поэмы) под загл. «Богемская баллада» была напечатана самим П. в его очерке «Отрывки из путешествий доктора Фуссгэнгера» (см. МН, 1835, декабрь, кн. 2, с. 356, подпись: П…). Конец «Песни» опущен, несомненно, по цензурным причинам. В своем очерке П. рассказывает, при каких обстоятельствах довелось ему познакомиться с легендой о графине Турн. Во время пребывания в бернской гостинице, сообщает он, однажды «отворилась дверь и вошла слепая старушка с арфою; ее вела за руку девушка лет восьми… Хозяин рассказал, что эта старушка — какая-то богемка, которая, бог знает какими судьбами, попала в Берн и живет несколько лет подаянием благодетельных граждан… Старушка приютилась в уголку, настроила кое-как свою арфу, заиграла жалобную мелодию и сипловатым голосом запела какую-то старую богемскую балладу, которая, говорят, основана на истинном происшествии. Содержание этой песни врезалось в моей памяти, и я постараюсь рассказать вам его в стихах». Приведя текст баллады, П. замечает: «Чем кончилась любовь графини и егеря, не помню» (с. 357). Вопреки этому рассказу, в авторском примеч. к «Балладе о графине Турн» (см. текст поэмы) утверждается, что историю графини Турн П. поведал «содержатель гостиницы в Течене». Это явное недоразумение — либо результат описки, либо постороннего вмешательства (Богемии П. не посещал). «Февральский праздник» (в подзаг. поэмы) — годовщина окончания университета, торжественно отмечавшаяся друзьями П. по кружку Никитенко 11 февраля. Эти праздники сопровождались чтением стихов членов кружка (М. П. Сорокина и П. в особенности). Подзаг. дает основание датировать поэму концом 1833 г., так как произведение пересылалось из-за границы с определенным запасом времени, чтобы поспеть к 11 февраля. «Я давным-давно послал вам пакетец со всяким стихотворным вздором — это не прямо для февральского праздника, а только относится к оному; это, как уже однажды сказано, не литературное произведение, а бюллетень о состоянии моего здоровья», — писал П. 12 марта 1834 г. в Петербург членам «святой пятницы», т. е. Никитенко и его друзьям (Гершензон, с. 95). По резонному предположению Гершензона, сцены из «Вольдемара» и поэму П. отправил ранее — при письме от 9/21 декабря 1833 г. (Гершензон, с. 64). В предисловии к «Русской потаенной литературе…» Огарев неизвестно почему утверждал, будто бы «поэма П. относится к 1837 или 38 году» (Избр. произв., т. 2, М, 1956, с. 491). Более поздняя датировка этого произведения позволила Е. Боброву (см. его кн.: «Литература и просвещение в России в XIX веке», т. 4, Казань, 1902, с. 37) заявить о том, что в «Pot-pourri…» П. подражал эсхатологической поэме А. В. Тимофеева «Последний день», впервые опубликованной лишь в октябре 1834 г. (БдЧ, № 10). Скорее всего, дело обстояло прямо противоположным образом: с «Pot-pourri» Тимофеева мог ознакомить тот же Никитенко, с которым он сблизился летом 1834 г. Этим молено объяснить некоторое сходство двух произведений, хотя, очевидно, у обоих был один общий источник — пушкинский «Пир во время чумы». В поэме П. имеются злободневные отклики на события гражданской войны в Португалии (см. об этом ниже), что вполне согласуется с датировкой концом 1833 г. Следует отметить, что Гершензон в своей более ранней работе — этюде о П. (вошел в его кн.: «История молодой России», М., 1908, с. 104) — поддержал точку зрения Е. Боброва, а в монографии о П. отказался от нее. Широкого хождения по рукам поэма не получила: «Рукопись, — писал Огарев, — не вышла из пределов тесного кружка друзей и не отозвалась в публике» (там же, с. 491). Вероятно, поэтому ни одной рукописи ее до нас не дошло. «Песню о русском юноше» под загл. «Сцена в Португалии под стенами Сантарема» сам автор процитировал в письме к старому товарищу по кружку Никитенко Ф. В. Чижову от 24 февраля 1873 г., а «Монолог умирающего поэта» — в письме к нему же от 16 февраля 1866 г. (оба письма — ГБЛ). В письме к Чижову от 26 сентября 1871 г. П. писал: «Так называемое „Торжество смерти“ напечатано в „Полярной звезде“ на 1861 с несколькими письмами между мной и Герценом. Она же напечатана и в „Русской потаенной литературе“. Ее настоящий титул „Pot-pourri, или Чего хочешь, того просишь“. Это было написано, если помнишь, для нашего февральского праздника в 1834 г.» (ГБЛ, ф. Ф. В. Чижова). 14 августа 1875 г. П. снова писал Чижову: «В 1861 Герцен напечатал „За синим за морем, в далекой земле“ под заглавием „Торжество смерти“ совсем без моего ведома, так что я узнал об этом только два года после. Когда при свидании со мною в 53 г. Герцен упомянул об этой пьесе, то я до такой степени об ней позабыл, что даже не мог понять, о чем он говорил. Да, кроме того, мне никогда и в голову не приходило, чтобы она когда-либо удостоилась печати» (ГБЛ, ф. Чижова). В очерке «Pater V. Petcherine», опубликованном в той же кн. 6 «Полярной звезды» и вошедшем в часть 7 «Былого и дум», Герцен рассказал о встрече с П., состоявшейся близ Лондона в 1853 г. Желая заполучить рукопись поэмы, Герцен обратился к автору: «У меня были в руках в Петербурге несколько ваших стихотворений; в числе их есть трилогия „Поликрат Самосский“, „Торжество смерти“ и еще что-то; нет ли у вас их, или не можете ли вы мне их дать? — Как это вы вспомнили такой вздор? Это незрелые, ребяческие произведения иного времени и иного настроения. — Может, — заметил я, улыбаясь, — поэтому-то они мне и нравятся. — Да есть они у вас или нет? — Нет, где же!.. — И продиктовать не можете? — Нет, нет, совсем нет. — А если я их найду где-нибудь в России, печатать позволите? — Я, право, на эти ничтожные произведения смотрю, точно будто другой писал; мне до них дела нет, как больному до бреда после выздоровления» (А. И. Герцен, Собр. соч. в 30-ти томах, т. 11, М., 1957, с. 395). В августе 1855 г. в обращении к читателям «Пол. звезды» Герцен просил своих корреспондентов доставить ему списки нелегальных произведений, в том числе «Торжество смерти» и «Поликрата Самосского» (указ. изд., т. 12, с. 270). Е. Бобров указал, что в романе «Бесы» Достоевский дает довольно подробный пересказ ряда эпизодов поэмы П. (см.: Е. Бобров, указ. изд., с. 56). Время написания и обстоятельства ее появления в печати, о которых Достоевский, по всей видимости, узнал от Герцена при свидании с ним за границей в 1862 г., переданы в романе с большой достоверностью. Пересказ поэмы включен в «биографию» героя романа С. Т. Верховенского, в юности сочинившего либеральную фантасмагорию в стихах. Но в «поэме» Верховенского несколько эпизодов и деталей не имеют никакого соответствия с поэмой П. Учитывая это обстоятельство, а также слова Герцена: «трилогия „Поликрат Самосский“, „Торжество смерти“ и еще что-то», Гершензон построил эффектную гипотезу о том, что известный текст поэмы — часть не дошедшей до нас трилогии, с которой был знаком Достоевский. В «Бесах» содержание «поэмы» Верховенского передано следующим образом: «Это какая-то аллегория, в лирико-драматической форме и напоминающая вторую часть „Фауста“. Сцена открывается хором женщин, потом хором мужчин, потом каких-то сил, и в конце всего хором душ, еще не живших, но которым очень бы хотелось пожить. Все эти хоры поют о чем-то неопределенном, большею частию о чьем-то проклятии, но с оттенком высшего юмора. Но сцена вдруг переменяется, и наступает какой-то „Праздник жизни“, на котором поют даже насекомые, является черепаха с какими-то латинскими сакраментальными словами, и даже, если припомню, пропел о чем-то один минерал, то есть предмет уже вовсе неодушевленный. Вообще же все поют беспрерывно, а если разговаривают, то как-то неопределенно бранятся, но опять-таки с оттенком высшего значения… Затем вдруг въезжает неописанной красоты юноша на черном коне, и за ним следует ужасное множество всех народов. Юноша изображает собою смерть, а все народы ее жаждут. И, наконец, уже в самой последней сцене вдруг появляется Вавилонская башня, и какие-то атлеты ее, наконец, достраивают с песней новой надежды, и когда уже достраивают до самого верху, то обладатель, положим хоть Олимпа, убегает в комическом виде, а догадавшееся человечество, завладев его местом, тотчас же начинает новую жизнь с новым проникновением вещей» (ч. 1, гл. 1). Как удалось установить, весь эпизод с «хором неживших душ» взят из стихотворения Е. П. Ростопчиной «Нежившая душа. Фантастическая оратория», датированного декабрем 1835 г. и вошедшего в т. 1 «Стихотворений» поэтессы (изд. 2, СПб., 1857, с. 153–161). «Хоры» всевозможных духов и говорящих стихий в изобилии представлены в мистериях А. В. Тимофеева «Последний день» (1834), «Жизнь и смерть» (1834) и «Елисавета Кульман» (1835). В последней подают голоса бабочка и песчинка (у Достоевского — «насекомое» и «минерал»). Эти мистерии вошли в т. 1 «Опытов» Тимофеева (СПб., 1837, с. 309–347, 111–143 и 169–255). В «поэме» Верховенского — бесспорно, сплавились мотивы и образы, почерпнутые из различных литературных источников. Что касается Герцена, то его ввели в заблуждение сложная фрагментарная композиция и рубрикация произведения, особенно невнятно выглядевшие, как это легко представить, в рукописи. В произведении действительно можно выделить три части: сцена праздника, театральное представление («Языческий Апокалипсис») и монолог автора, но это не «трилогия», а одно произведение. Первая и вторая часть, в свою очередь, состоят из песен и сцен. Так, вторая часть — «Театр» — содержит пролог, собственно спектакль, где Поликрат Самосский — имя персонажа, а не загл. (в рукописи заголовки и имена персонажей вряд ли четко дифференцировались), и интермедию «Торжество смерти». «Еще что-то», как выразился Герцен, — либо первая часть (пир друзей), либо же — «Песнь умирающего поэта». В поэме использовано распространенное поверье о том, что Петербург погибнет от наводнения. Ср. стихотворение М. А. Дмитриева «Подводный город» (№ 37). На эту же тему — анонимное стихотворение «И день настал, и истощилось…», приписывавшееся без достаточных оснований Лермонтову и А. И. Одоевскому. О теме наводнения в русской литературе см.: Е. А. Бобров, Мелочи из истории русской литературы… (РФВ, 1908, Ms 1–2, с. 282); Н. П. Анциферов, Душа Петербурга, Пг., 1922, с. 87–96.
280. Гершензон, с. 189 и 133, в виде двух цитат, под загл. «Мечта юноши» (12 строф), по автографу ЦГАЛИ, с датой: «10 октября. Дублин», неточно. Печ. по кн.: В. С. Печерин, Замогильные записки, М., 1932, с. 19, где опубликовано по автографу ГБЛ (в письме к С. Ф. Пояркову от 13 октября 1865 г., дата: август 1864). Третий автограф — ЦГАЛИ (в письме к П. В. Долгорукову от 25 ноября 1864 г.); четвертый — ЦГАЛИ, под загл. «В Дублине» (пять строф, одна — новый текст), с датой: 1864. Первая строфа «Пробуждения» была сообщена автором Ф. В. Чижову в письме к нему еще 26 июня 1840 г. (см. Гершензон, с. 149). Эту строфу Чижов процитировал в письме к Никитенко от 18 ноября 1864 г. («Из архива А. В. Никитенко». — PC, 1904, № 10, с. 686). Комментируя «Пробуждение» в письме к Пояркову, П. заметил: «В этих стихах — целая программа. Все мечты и планы, с которыми я оставил Россию» («Замогильные записки», с. 19).
К. П. МАСАЛЬСКИЙ
Стихотворные произведения М. представлены в печати следующими изданиями: «Сочинения, переводы и подражания в стихах» (СПб., 1831; ц. р. 4 ноября 1830; каждый из двух разделов этого сборника — «Сочинения» и «Переводы и подражания» — состоял из 16-ти стихотворений); «Басни» (СПб., 1851; два раздела — «Книга первая» и «Книга вторая», насчитывающие по 25 басен). Избранные произведения М.-поэта составили том 5 его «Сочинений» (СПб., 1844; ц. р. 5 мая 1842). Об отдельных изданиях повести «Модест Правдин, или Терпи казак — атаман будешь» и комедии «Классик и романтик» см. ниже в примечаниях.
281. Благ., 1823, № 19, с. 17, под загл. «Гераклит и Демокрит», вместе с баснями «Два колоса» и «Гора» за общей подписью: М. Загорский; НЛ, 1825, кн. 11, март, с. 153, под загл. «Демокрит и Гераклит», другая и более пространная редакция (27 строк) с примеч.: «Басня сия с некоторыми другими напечатана была в одном из журналов ошибкою под чужим именем и в необработанном виде. Соч.», с датой: 1821. Печ. по «Сочинениям, переводам и подражаниям в стихах», с. 26. Вошло в Соч., т. 5.
282. Гл. 2, под загл. «Картина Петергофа», с вариантами — СО и СА, 1829, № 48, с. 119, с датой: 1825. Гл. 2 и 3 — «Сочинения, переводы и подражания в стихах», с. 45, в составе «Отрывка из поэмы „Мщение ветерка“», в качестве 3–4 главок этого произведения, под заглавиями: «22 июля» и «Остановка в пути», с вариантами. Печ. по Соч., т. 5, с. 32.
1.
2.
3.
283. Отд. изд., СПб., 1829, анонимно, с предисловием «От издателя» и с эпиграфом из Буало: «J’ai beau vous arrêter, ma remontrance est vaine, Allez, parter mes vers» («Сколько бы я ни останавливал вас, мое предостереженье тщетно, Идите, ступайте мои стихи»); изд. 2, исправленное, СПб., 1830; изд. 3, исправленное, с посвящением генерал-адъютанту Илариону Васильевичу Васильчикову, с другой ред. гл. 21 («Альманах»). Все три издания — под загл. «Терпи казак — атаман будешь» и с подзаг. «Стихотворная повесть». Печ. по Соч., ч. 5, с. 103–216. Повесть состоит из 52 главок; каждой из них присвоено особое наименование и порядковый номер. В наст. изд. публикуется 14 главок, представляющих некоторую сюжетную общность. Предисловие «От издателя» в первом изд. гласило: «Сочинитель сей повести желает остаться неизвестным. Издатель оной долгом поставляет поручиться честию перед почтеннейшими читателями, что в сем сочинении нет ни одной строки, заключающей в себе какую-нибудь личность. Места повести, означенные звездочками, содержат в себе выражения или мысли некоторых из отличнейших писателей наших. Впрочем, все сии немногие места, как увидят читатели, нельзя назвать подражанием, ибо они писаны с тем намерением, чтобы напомнить о произведениях, составляющих славу русской словесности. Места сии, вероятно, будут приятны для всякого любителя отечественной литературы. Издатель более ничего не хочет и не смеет сказать о повести, ибо право литературного суда принадлежит просвещенной публике». Первое изд. повести вызвало двусмысленный отзыв О. М. Сомова в его «Обозрении российской словесности за первую половину 1829 года». «Повесть сия, — писал он, — служит новым доказательством, как трудно
Своеобразными ссылками на популярные комедии являются фамилии персонажей М., например: Правдин («Недоросль» Фонвизина и «Неслыханное диво, или Честный секретарь» H. Р. Судовщикова); Вральман («Недоросль»); Прямиков («Ябеда» В. В. Капниста, «Воспитание, или Вот приданое» Ф. Ф. Кокошкина и назв. пьеса Судовщикова); Мошнин («Господин Богатонов, или Провинциал в столице» М. Н. Загоскина и его же «Богатонов в деревне, или Сюрприз самому себе»). «Купец Мошнин» — название стихотворной новеллы А. Е. Измайлова. Использование в загл. повести пословицы — одна из типичных особенностей русского комедийного репертуара.
Советник.
284. СО и СА, 1830, № 3, с. 184 Печ. по «Сочинениям, переводам и подражаниям в стихах», с. 29. Вошло в Соч., т. 5.
285. Отд. изд., под загл. «Классик и романтик, или Не в том сила. Комедия в одном действии в стихах. Сочинение Константина Масальского», СПб., 1830, публикуемый отрывок — на с. 15–22. Печ. по Соч., т. 5, с. 69–75. В первом изд. — посвящение С. С. Уварову. Вскоре после издания комедии разнесся слух, будто в ней выведен А. А. Дельвиг. В «Письме к издателям» (СО и СА, 1830, № 28, с. 108), являющемся полемическим ответом на рецензию П. А. Вяземского (см. о ней примеч. № 283), М. поспешил опровергнуть этот слух, заявив, что в его комедии «все лица вымышленные». Комедия вызвала неодобрительную рецензию МТ (1830, № 13, с. 81–84) и уничтожающий отзыв Дельвига в ЛГ (1830, 30 июля, с. 138–139). «Г-н Масальский, — утверждал Дельвиг, — не захотел воспользоваться тем, что ему само ложилось под перо. Происшествие комедии его ни на что не похоже: не наблюдение и опытность помогли ему созидать характеры, нет! Он сам объявляет в № 28 „Сына отечества“, что в комедии его все лица вымышленные, и тем еще хвалится. Вот почему герои его более созданы для жительства в желтом доме, чем для какой-либо сцены» (А. А. Дельвиг, Соч., СПб., 1893, с. 138–139). Сюжет комедии вкратце таков. К молодой девушке Ольге сватается офицер Линский, которого она предпочитает двум другим женихам — писателям Кремневу (классику) и Темнилину (романтику). Но ее дядюшка и воспитатель Седов навязывает ей в мужья Кремнева, симпатизируя ему как литературному единомышленнику. Влюбленные прибегают к хитрости. Ольга притворно соглашается выйти за Кремнева с условием, «чтоб вы романтиком тотчас же стали, чтоб лорда Байрона всей силой защищали». В то время как Кремнев преображается в романтика, Линский под угрозой дуэли вынуждает Темнилина перекреститься в классика. Убедившись в беспринципности писателей-женихов, Седов соглашается на брак племянницы с Линским. Стихи Темнилина — пародия на излюбленные мотивы и образы эпигонской лирики 20-х годов.
286. Соч., т. 5, с. 9, под загл. «Осел и Слон» и вариантом последнего ст. Печ. по «Басням», с. 141.
Н. В. КУКОЛЬНИК
Из стихотворных произведений К. только драмы выходили отдельными изданиями. В 1851–1853 гг. почти все написанные к тому времени исторические пьесы и драматические фантазии были собраны и включены в состав десятитомного собрания «Сочинений» К. В пределах его были выделены три жанровые серии: «Сочинения драматические» (тт. 1–3, СПб., 1851–1853, пятнадцать пьес), «Повести и рассказы» (тт. 1–3, СПб., 1851–1853) и «Романы» (тт. 1–4, СПб., 1851–1852). Не вошли в это издание трагедия «Роксолана» (СПб., 1835) и несколько небольших стихотворных драм: «Тортини». Интермедия-фантазия в трех частях (альм. «Альциона», СПб., 1833); «Северное сияние. Картина» (СО и СА, 1834, № 6); «Петр Великий под Фридрихштатом. Драматическое стихотворение» (БдЧ, 1834, № 6); «28 января 1725 года. Драматическая картина в двух явлениях, в стихах» (БдЧ, 1837, № 5 и отд. изд.: СПб., 1837); «Импровизатор. Драматическое стихотворение» (БдЧ, 1844, № 11); первая сцена из незаконченной драматической фантазии «Аврора и Рикардо» («Маяк», 1840, ч. 1); «Монолог из драматической фантазии „Эрнест Миннезингер, или Желания“» (БдЧ, 1840, № 1); пролог из драматической фантазии «Пиэтро Аретино» («Дагерротип. Издание литературно-дагерротипных произведений…», тетр. 8, СПб., 1842) и наполовину стихотворная, наполовину прозаическая пьеса «Монумент. Исторический анекдот из времен царствования Екатерины И» (БдЧ, 1843, № 11). Из рукописей К. (основное собрание в ПД и ЦГАЛИ) заслуживает упоминания тетрадь под загл. «Петергоф» (ЛГК), включающая в себя несколько дневниковых записей, текст нового явления для оперы М. И. Глинки «Иван Сусанин» (сцена Вани) и автографы семи стихотворений.
287. Фрагмент 5-го акта — явл. 3 (от ст. «Когда венчать назначено Торквато?» до ст. «Проснется он для песни римских дев»), под загл. «Отрывок из драматической фантазии „Торквато Тассо“», с вариантами, — КБ, с. 282. Полностью — в составе отд. изд.: «Торквато Тассо. Большая романтическая фантазия в стихах. Сочинение Н. К. (Писана в 1830 и 1831 годах)», СПб., 1833, с. 144–174. Печ. по Соч., т. 1, с. 117–140. В библиографии К. не учтена публикация «Второго явления из трагедии „Тасс“» (акт 1) в МВ, 1830, № 14–16, с. 97, подпись: Н. Ш. Это, по всей видимости, первое выступление поэта в печати. Следует учесть, что в Соч. текст «фантазии» набран очень небрежно. К числу явных погрешностей следует отнести исчезновение в ст. «Твоя святая воля, Всемогущий» (акт 5, явл. 4) последнего слова, а также пропуск ст. «Ты божество! Ты — небо на земли!» (в том же явл.). Прочие расхождения касаются чисто внешнего оформления: снято разделение на так называемые «выходы» — термин, изобретенный К., синоним термина «явление». Для обозначения перемены места действия или полной смены персонажей К. употреблял термин «сцена», от которого также отказался в Соч. За исключением 5-го акта, текст остальных — от первой до последней публикации — претерпел ряд существенных изменений. Во втором издании «Торквато Тассо» (СПб., 1836) был дополнен интермедией (сцена встречи героя с разбойниками). «Не знаю почему, — писал К. в предисловии, — в первом издании не поместил я интермедии, которую найдет читатель между четвертым и пятым актами. Теперь уже не припомню причины, — едва ли не желание видеть моего „Тасса“ на театре. Представление от фантазии требовало не только сокращений, но действительных перемен и перестановок в тексте. Но я не мог всего этого обозначить в настоящем издании и предоставляю его благосклонным читателям в прежнем виде, с исправлением только некоторых погрешностей против языка и опечаток» (с. V) После этого введения во втором издании пьесы шло «примечание сочинителя» о характере и замысле произведения, перепечатанное без перемен из первого издания (в третьем издании Соч. оно приведено в виде обширной сноски к загл.). В последней публикации был опущен эпиграф из Шиллера. В литературе о К. встречается указание о постановке его пьесы. На самом деле в театре тогда шла одноименная пьеса А. В. Киреева, анонимно изданная в том же 1833 г. А. Вольф в своей «Хронике петербургских театров» (ч. 1 СПб., 1877, с. 33), перечисляя персонажей драмы Киреева, ошибочно называет ее автором К. По собственному признанию К., он «для „Тасса“ не ездил в Италию; почерпнул предмет из старой русской книги „Корифей“, а впоследствии дополнил и исправил его из польского предисловия к сочинениям Тасса; по-итальянски порядочно стал понимать, приготовляя уже „Тасса“ к изданию, а сочинения моего героя читал в русских и немецких переводах» («Замечания автора „Роксоланы“ на рецензию в „Библиотеке для чтения“». — СПч., 1835, 19 июля, с. 635). К. имел в виду книгу «Корифей, или Ключ литературы». Биография Тассо находится в т. 10 этого изд. ((СПб. 1803), с. 84–232). Замысел произведения, особенно его финал — пятый акт, по всей видимости, был подсказан К. «Умирающим Тассом» К. Н. Батюшкова (1817). По свидетельству В. И. Любича-Романовича, у К. не было средств на издание «Торквато Тассо». На помощь пришли третьестепенный стихотворец В. И. Карлгоф и художник-карикатурист М. Л. Невахович, которые, сложившись по 250 рублей, выпустили пьесу на свой счет (М. Л. Шевляков, Рассказы о Гоголе и Кукольнике. — ИВ, 1892, № 12, с. 698). Первое издание «драматической фантазии» вызвало оживленные отклики современников. Как явствует из «Записок» В. А. Инсарского, петербургская публика была объята «самым неистовым восторгом от „Торквато Тассо“. Все наперерыв читали звучные стихи этого произведения…» (PC, 1894, № 2, с. 13). С большой похвалой отозвался о нем декабрист М. Ф. Орлов в письме к П. А. Вяземскому от 18 апреля 1834 г. (см. «Записки Отдела рукописей Гос. библиотеки СССР им. В. И. Ленина», вып. 17, М., 1955, с. 233). С интересом была встречена пьеса и Н. В. Станкевичем. В письме к Я. М. Неверову от 1 декабря 1833 г. он заметил: «Как мне досадно было узнать, что ты поносишь Кукольника за „Тасса“. Несмотря на детскую обработку, он показывает и талант и любовь к искусству» («Переписка Николая Владимировича Станкевича», М., 1914, с. 279). Впрочем, Станкевич вскоре разочаровался в таланте К., ознакомившись с пьесой «Рука всевышнего отечество спасла». В 1833 г. П. А. Катенин написал едкую «Эпиграмму» («Охота спорить белый свет…»), в которой дифференцировал пьесы К. и А. В. Киреева по цвету обложек: «И серый „Тасс“, в котором смысла нет, На много ль желтого, однако ж, превосходит?» Эпитет «серый» имеет и значение «посредственный», «бездарный», а «желтый» намекает на сумасшествие героя в драме К. В печати лестно для К. прозвучали отзыв Н. И. Греча в «Обозрении русской литературы в 1833 году» (Соч., ч. 5, СПб., 1838, с. 200) и рецензия СПч (1833, 12 и 14 августа, с. 721–727). Особенно большую рекламу для автора «Торквато Тассо» создал О. И. Сенковский (БдЧ, 1834, № 1, с. 12–37). Впрочем, статья Сенковского содержала ряд существенных оговорок и упреков, на фоне которых его восторженные похвалы, вплоть до производства К. в гении, выглядели странно, если не подозрительно. В «Литературных мечтаниях» Белинский мимоходом высмеял крикливые сближения К. с Байроном, Шиллером и Гете, на которые расщедрился Сенковский (см.: Белинский, т. 1, с. 21), а в рецензии 1835 г. на «Арабески» и «Миргород» Гоголя заметил: «„Торквато Тасс“ г. Кукольника порадовал было любителей изящного, как приятная, хотя и детская греза. Прекрасные стихи, несколько поэтических мест в сем произведении заставили было публику поздравить себя с новым поэтом, подававшим блестящие надежды…» (там же, с. 173). Содержание первых четырех актов пьесы вкратце таково. Т. Тассо, придворный поэт герцога Феррары
Явл. 1.
288–291. Н. К., Джулио Мости. Драматическая фантазия в четырех частях, с интермедией, в стихах, СПб., 1836, с. 52, 233–234, 234–235, 236–237. Датируется по Соч., т. 1. В пьесе автор стихов — поэт-импровизатор Веррино, чей благородный облик и чье бескорыстное служение искусству противостоят алчному честолюбию и жадности Джулио Мости — художника, добивающегося успеха посредством происков, лести и низкопоклонства перед знатью. Публикуемые импровизации извлечены из последней части пьесы («Импровизатор», явл. 8), где Веррино разоблачает своего врага Мости как клеветника и убийцу Розины.
292. В составе отрывка «„Джакобо Санназар“. Акт 2. Явление 2» — СО и СА, 1834. № 32, с. 344. Отд. изд. — Н. К., Джакобо Санназар. Драматическая фантазия в четырех актах, в стихах, СПб., 1834. Печ. по Соч., т. 2, с. 33. Джакобо
293. «Роксолана». Драма в пяти актах, в стихах. Сочинение H. К., СПб., 1835, с. 7–8, датирована: «Лето 1835 г.» На самом деле в январе — феврале 1835 г. драма уже была поставлена в Петербурге. Ошибка (опечатка в дате) была указана О. И. Сенковским в «Литературной летописи» БдЧ, 1835, № 3, с. 2. «Хором невольниц» открывается драма, действие которой происходит в Османской Турции. За неверное изображение восточных нравов и искажение исторических фактов пьесу К. критиковал Сенковский, находивший тем не менее ее сюжет увлекательным безотносительно к Востоку (см. его статью о драме в БдЧ, 1835, № 4, с. 47–76). К. в «Замечаниях автора „Роксоланы“ на рецензию в „Библиотеке для чтения“» оправдывался в допущенных им вольностях (СПч, 1835, 19, 20 и 22 июля, с. 634–644). В статье было сказано, что замысел драмы относится к 1831 г., а его реализация — к 1834 г.
294. БдЧ, 1838, № 3, с. 5.
295. «Сборник на 1838 год…», СПб., 1838, с. 239.
296–301. БдЧ, 1837, № 12, с. 57–62. По поводу этих стихотворений К. уведомлял О. И. Сенковского, что с придуманным им загл. цикла он «совершенно согласен. Очень рад, что эти штучки вам понравились, потому что они нравились мне» (набросок письма без даты— ЛГК).
302. ЛПРИ, 1837, 24 июля, с. 289. Адресат не установлен. Датированный автограф — тетрадь ЛГК, с пометой: «После театра».
303. «Одесский альманах», Одесса, 1839, с. 111, датировано. Датированный автограф — тетрадь ЛГК, под загл. «Петергоф».
304. «Альманах на 1838 год», изданный В. Владиславлевым, СПб., 1838, с. 3. Автограф — тетрадь ЛГК, под загл. «Девице Гамильтон». В рецензии на это издание Белинский выделил «Школу» в числе лучших стихотворений альманаха и процитировал ее начало (Белинский, т.2, с. 360).
305. «Сто русских литераторов», т. 1, СПб., 1839, с. 693, под загл. «Иоанн Антон Лейзевиц. Драматическая фантазия в пяти актах, с эпилогом, в прозе», без посвящения Л. А. Гейденрейху. Датируется по Соч., ч. 2. И.-А.
306. БдЧ, 1838, № 4, с. 168.
307. «Собрание музыкальных пьес», тетр. 8, СПб., 1838, под загл. «Сомнение», др. ред., с музыкальным текстом М. И. Глинки. Печ. по альм. «Молодик», ч. 1, Харьков, 1843, с. 297, датировано.
308–311. В печати известны лишь небольшие извлечения из этой объемной поэмы, которая не была закончена К. Автограф двенадцати песен «Давида Риццио» — ГПБ. Каждая песнь здесь открывается конспективным пересказом ее содержания.
1. «Прощание с Петербургом», слова Н. В. Кукольника, музыка М. И. Глинки, СПб., (1840). В рукописи ГПБ текст романса в другой редакции и относится к первой песни поэмы.
2. Отрывок публикуется впервые по автографу ГПБ.
3. УЗ на 1839, с. 162. В автографе ГПБ это и следующее стихотворение отсутствуют. Возможно, К. предназначал их для последующих, ненаписанных глав.
4. БдЧ, 1840, № 1, с. 10.
Кроме того, в печати известны еще четыре отрывка из поэмы: «Exordium» (УЗ на 1839, с. 367), песнь VIII «Прогулка Марии Стюарт в Сен-Жерменском парке» («Новогодник…», СПб., 1839, с. 43); «Песнь III из поэмы „Риццио“» («Русский вестник», 1844, № 11, с. 1); «Романс Давида Риццио» («Печальная песня; ту песню слезами…») («Молодик», ч. 1, Харьков, 1843, с. 110). По всей видимости, начало работы над поэмой относится к 1836 или 1837 г. Дата в автографе — «1839» — явно означает время переписки набело 12-ти глав, ибо один отрывок из поэмы уже в 1838 г. был разрешен к печати цензурой. В рецензии на цикл М. И. Глинки «Прощание с Петербургом», рассказывая о создании этих романсов, К. писал: «Первым произведением был романс Давида Риццио из многостиховной моей поэмы, которую я так крепко люблю, что не могу окончить… Глинка украсил его такою наивною, очаровательною музыкой, что романс Риццио стал для меня еще дороже. Простота мелодии поразительна» (ХГ, 1840, 1 сентября, с. 10). Содержание 12-ти песен поэмы вкратце таково. Давид Риццио, уроженец Сицилии, бедный поэт-музыкант, в поисках счастья направляется во Францию. Он прибывает в Париж в то самое время, когда там подготавливалось бракосочетание наследницы шотландской короны, юной Марии Стюарт, с французским принцем — будущим королем Франциском II. В Париже он быстро находит покровителей в лице графа Дарнлея и Анны де Марн, наперсницы Марии Стюарт. Вместе с другими трубадурами Риццио попадает на торжество в Луврский дворец. Этому эпизоду посвящена пятая песнь, содержание которой в рукописи передано так: «Описание залы. Риццио видит Марию в первый раз. Легкий обморок. Поздравления. Вассалы. Вдохновенное признание Риццио». В следующих песнях рассказывается о любовных грезах героя, о том, как он оказался замешан в политической интриге и попал под арест. Анна де Марн, посвященная в тайну его страсти, ходатайствует за него перед Марией Стюарт. На этом, по существу, и обрывается сюжет в 12-й песне. Герои поэмы — исторические лица.
— Она ходит по Летнему саду, — говорил он восторженным тоном, — вдоль и поперек, и я хожу вдоль и поперек. Что ни взгляд — то стихотворение. Двенадцать стихотворений в одно утро вынес» («Литературные воспоминания», М., 1950, с. 106). Тот же Панаев сочинил пародию под загл. «К***» на отрывок «Из альбома Риццио» и на стихотворение «К П…» (Совр., 1847, № 1, с. 447):
312. РА, 1891, № 8, с. 500, в анонимной заметке «Шуточное послание Н. В. Кукольника И. П. Мятлеву». В заметке говорится: «Известный писатель и приятель и собутыльник Глинки и других художников Н. В. Кукольник устроивал концерт и просил Ивана Петровича Мятлева (автора „Сенсаций г-жи Курдюковой“) уступить ему для этого концерта залу в его доме на Исаакиевской площади (том самом, что в конце прошлого и начале нынешнего столетий принадлежал Нарышкиным и искусствам издавна был приют)».
313. БдЧ, 1840, № 1, с. 13. Под именем
314. БдЧ, 1840, № 9, с. 5. Печ. по автографу ПД, имеющему помету: «Выписано 1841 года, 2 января, четверг, утро». В рецензии на цикл Глинки «Прощание с Петербургом» К. писал: «Последний нумер собрания — „Прощальная песня барда“ издавна начатой мною и давно оставленной поэмы исполнена высокого поэтического чувства (говорим о музыке), но для исполнения едва ли не представляет наиболее трудностей: хор с небольшим каноном переложен на фортепияны и не затруднит исполнителя; но самый ход мелодии, ударение музыкальное, размеры усиления и ослабления и другие оттенки — все это невольно займет каждого дилетанта» (ХГ, 1840, 1 сентября, с. 13).
315. БдЧ, 1840, № 5, с. 5. В рецензии на цикл Глинки «Прощание с Петербургом» К. писал об этом произведении: «Большая фантазия, сделанная из „Мавританского романса“, напечатанного в „Библ. для чтения“, занимательна по соединению трех родов пения: драматического, лирического и эпического, и обогащена превосходно придуманными гармониями» (ХГ, 1840, 1 сентября, с. 11). Переработки романса потребовал музыкальный замысел композитора (см.: П. Рыбакова, Глинка и Кукольник. — «Советская музыка», 1957, № 2, с. 63–64). В такой редакции романс под загл. «Фантазия» вошел в глинковский цикл «Прощание с Петербургом» СПб., (1840).
316. «Прощание с Петербургом», слова Н. В. Кукольника, музыка М. И. Глинки, СПб., (1840). В составе романа — БдЧ, 1841, № 3, с. 97. В «Эвелине де Вальероль» романс для маркиза Сен-Марса поет Филипп Депорт. «Его, — говорит он, — сочинил лионский рыцарь Бекфроа в 1340 году или около этого времени в Лионе. Поется по преданию; называется „Virtus antiqua“» (там же, с. 97). В рецензии на цикл Глинки «Прощание с Петербургом» К. между прочим писал: «„Рыцарский романс“ (из большого романа моего „Эвелина де Вальероль“, который в сем году, а не далее в начале следующего, я буду иметь счастие представить на суд публики) принадлежит к первоклассным произведениям в своем роде. Это уже действительно virtue antiqua для нас, которые знаем из истории о рыцарских добродетелях благорожденной касты средних веков. Молодечество (bravura), соединенное с почтительностью и своей даже щеголеватостью в героизме, — вот достоинства древних рыцарей и нового рыцарского романса» (ХГ, 1840, 1 сентября, с. 12–13). В одном из дневников К. (ГПБ) «Virtus antiqua» датирован июнем 1840 г.
317. БдЧ, 1840, № 12, с. 110 и отд. изд.: Н. К., Князь Даниил Дмитриевич Холмский. Драма в пяти актах, в стихах, СПб., 1840, с. 43. Вошла в Соч., ч. 2. В примеч. к пьесе К. писал: «Для представления на сцене драмы „Кн. Холмский“ М. И. Глинка написал увертюру, антракты и два нумера для пения, из коих один на слова „Ходит ветер у ворот“ приобрел общую известность. Драма „Князь Д. Д. Холмский“ была написана в 1840 году и первый раз представлена в Александрийском театре 30 сентября 1841 года» (Соч., т. 2, с. 512). «Второй нумер», упомянутый К., — «Еврейская песня» («С горних стран…»), которую в пьесе исполняет Рахиль. Обе песни написаны в июне 1840 г. (дневник ГПБ). В рецензии на цикл Глинки «Прощание с Петербургом» К. писал: «Издатели не включили в собрание песни Ильинишны, и поделом. Простонародная песенка, положенная Глинкою на музыку, со всею простодушною веселостию нашего народа, не могла войти в состав этого истинно изящного собрания…». Вторая песня, по словам К., отражает «мистическое пророчество народа, жаждущего родины» (ХГ, 1840, 1 сентября, с. 14). Песню Рахили в «Дневнике писателя» за март 1877 г. (гл. 2. «Еврейский вопрос») подробно прокомментировал Достоевский.
318. БдЧ, 1840, № 9, с. 7. В рецензии на цикл Глинки «Прощание с Петербургом» К. писал: «„Жаворонок“ имеет сходство с первым романсом Д. Риццио, но соединяет какую-то особенную тоску, задумчивость, то, что немцы называют Sehnsucht (томление), еще более усиленную звукоподражательностью ритурнелей и аккомпаньементом, в которых слышится поющий жаворонок» (ХГ, 1840, 1 сентября, с. 12). Положено также на музыку А. Е. Варламовым, Н. А. Тивольским, В. Т. Соколовым, П. Броуном, В. И. Ребиковым, В. П. Адамовым.
319. «Прощание с Петербургом», слова Н. В. Кукольника, музыка М. И. Глинки, СПб., (1840). Датируется по дневнику ГПБ. В рецензии на этот цикл романсов К. писал, что в «Попутной песне» изображен «наш царскосельский пароход с его ежедневными ощущениями» (ХГ, 1840, 1 сентября, с. 14). Текст песни был сочинен для уже готовой музыки.
320. PC, 1874, № 4, с. 704, в тексте «Воспоминаний А. Н. Струговщикова». Стихотворению предшествуют следующие строки: «Из импровизации Кукольника приведу одну, вылившуюся в веселые минуты после вечерней прогулки в Токсове. Приехав туда часам к семи вечера, мы без провожатых рассыпались во все стороны, по мере как приводились сонные чухонские лошадки. Было только условлено собраться в беседке, знакомой всем посетителям Токсова. Не знаю, передаю ли стихи Кукольника буквально, потому что мои и Рамазанова варианты, тут же высказанные, назойливо набиваются памяти» (там же). А. Н. Рамазанов (1815–1868) — скульптор, участник кружка К.
321. БдЧ, 1842, № 3, с. 5.
322. PC, 1879, № 5, с. 180, без двух последних строк, с разночтениями, в анонимной статье «Дон и донцы» (в ред. примеч. сказано, что рукопись статьи сообщена А. П. Чеботаревым). Печ. по РА, 1894, № 8, с. 590, где опубликовано по более исправному источнику, в статье А. Карасева «Н. В. Кукольник на Дону» (рукопись этой публикации Карасева — ПД). История стихотворения такова. В 1847 г. К. был командирован в Новочеркасск. А. П. Чеботарев, приятель поэта, рассказывал Ф. В. Чижову, что «в то время на Дону ходили слухи, что донских казаков хотят преобразовать в регулярное войско, и это немало их тревожило и волновало. Кукольник, всегда любивший выпить, пошел вечером в клуб, порядочно там хлебнул и пьяный прочел свое обращение к Дону… В клубе было много народа, все, выслушав, всполошились: слышали они это от чиновника Военного министерства, и, как всегда бывает в провинции, придали словам, т. е. стихам Кукольника, значение нескромного сообщения им государственной тайны». На другой день наказной атаман Власов вызвал к себе К. и, удостоверившись в том, что стихи его были не чем иным как фантазией, потребовал от автора их публичного покаяния в том же самом месте, в присутствии тех же самых лиц. Перетрусивший К. вынужден был согласиться на это. (Подробное описание этой истории — в дневнике Ф. В. Чижова за март — август 1874 г. — ГБЛ; тот же инцидент изложен в упомянутой выше статье «Дон и донцы», автором которой, видимо, был тот же Чеботарев; в статье, однако, сообщается, что стихотворение было оглашено К. не в клубе, а «в доме одного из жителей Новочеркасска», с. 181). «К Дону» вы звало стихотворный «Ответ» донского уроженца полковника Турчанинова, текст которого приводит Карасев в рукописи своей корреспонденции для PC. Он не мог появиться в печати по цензурным условиям. Восхваляя Донскую землю как страну свободы, не знавшую ни иноземного ига, ни гнета соплеменников, Турчанинов предсказывает гибель самодержавной России.
323. «Баян», 1888, № 14, с. 128. Автограф — ГБЛ. Дата написания этого и след, стихотворения не установлена.
324. «Баян», 1888, № 10, с. 95.
А. В. ТИМОФЕЕВ
Т. принадлежат следующие издания стихотворных произведений: «XII песен» (СПб., 1833); «XII песен», отделение второе (СПб., 1833); «XII песен», отделение третье, (СПб., 1834); «Поэт». Фантазия в 3-х сценах (СПб., 1834); «Елисавета Кульман». Фантазия (СПб., 1835); «Песни», издание второе, пополненное, чч. 1–2 (СПб., 1835); «Рим и Карфаген». Драматическая поэма в 5-ти действиях (СПб., 1837); «Опыты», ч. 1 (Стихотворения), СПб., 1837; «Воскресение мертвых». Поэма в 12-ти песнях (кн. 1–2, СПб., 1875) — часть тиража под другим загл.: «Микула Селянинович, представитель земли» (СПб., 1876). Кроме последнего издания, все предыдущие выходили за подписью: Т-м-ф-в-а (т. е. Тимофеева).
325. «XII песен», с. 8. Вошло в «Песни», ч. 1 и «Опыты», ч. 1, раздел «Песни (1830–1836)».
326. «XII песен», с. 17, с посвящением: «И. И. Вер…су». Печ. по «Опытам», ч. 1, с. 268, где включено в раздел «Песни (1830–1836)». Вошло в «Песни», ч. 1. Положено на музыку А. С. Даргомыжским, Н. И. Бахметьевым, Б. Б. Бароном.
327. «XII песен», отделение второе, с. 7, с посвящением: «Моей мат<ери> А. Н. Т<имофее>вой». Печ. по «Опытам», ч. 1, с. 270, где включено в раздел «Песни (1830–1836)». Вошло в «Песни», ч. 1.
328. «XII песен», отделение второе, с. 3. Печ. по «Опытам», ч. 1, с. 272, где включено в раздел «Песни (1830–1836)». Вошло в «Песни», ч. 1.
329. «XII песен», с. 21. Печ. по «Песням», ч. 1, с. 22. Вошло в «Опыты», раздел «Баллады (1832–1836)». В «Послании Барону Брамбеусу» (СО и СА, 1833, № 27, с. 7) Т., отвечая на издевку рецензента Ивана Жгуткова (СПч, 1833, 22 июня, с. 548), осмеявшего эти стихи, заметил, что его «Колыбельная песенка» — пародия.
330. СО и СА, 1834, № 16, с. 553, датировано; «XII песен», отделение третье, с. 3, с посвящением: *** Печ. по «Песням»,ч. 1, с. 55. Вошло в «Опыты», ч. 1 (раздел «Баллады»). Во второй половине XIX в. «Свадьба» была одной из популярнейших песен в кругах демократического студенчества. Ее успеху более всего способствовала музыка А. С. Даргомыжского (1835). По свидетельству Д. И. Ульянова, эту песню композитора любил В. И. Ленин (см.: «Воспоминания о Владимире Ильиче Ленине», т. I, М., 1968, с. 116). «Свадьба» Т., как и «Русская разбойничья песня» Шевырева, — обработки одной и той же народной песни, выполненные в разном стилистическом ключе. Текст Т. положен также на музыку П. И. Бларамбергом.
331. Отд. издание, СПб., 1834, с эпиграфом на шмуцтитуле: «Ради бога, не мучьте меня вашею существенностию! Переселитесь хоть на минуту в какой-нибудь новый мир!», с пропуском отдельных строк, обозначенных рядом дефисов, вероятно цензурного происхождения. Печ. по «Опытам», ч. 1, с. 3, текст в которых подвергся некоторому сокращению (наиболее значительное сокращение — 17 строк после ст. «Как звук пустой в зыбях эфира» в сцене 2). В «Опытах» строки, прежде заменявшиеся дефисами, в большинстве случаев либо восполнены, либо вовсе отсутствуют, а в сцене 2 после ст. «Как перечитанная книга» добавлено 11 строк. В реплике Мужчины (сцена 3) вместо: «Подай три пфеннига иль крейцер» было: «Подай ему копеек десять». Эта почти единственная реалия, привязывающая «фантазию» к русской жизни, была уничтожена, видимо, также по настоянию цензуры. Слово «бог» в строке 30 от конца сцены 1, обозначенное в «Опытах» тремя дефисами (цензурный пропуск), восстанавливается в наст. изд. по смыслу. «Поэт» вызвал анонимный апологетический отзыв СПч (1834, 5 июня, с. 497–499).
Сцена 1.
332. «Песни», ч. 2, с. 140, с посвящением: «Н. П. У<мо>ву», с датой и пометой: «Венеция». Печ. по «Опытам», ч. 1, с. 296. «Пираты» — подражание популярной «Цыганской песне» («Мы живем среди полей…») из оперы А. Н. Верстовского «Пан Твардовский» на либретто М. Н. Загоскина (текст песни с нотами был издан отдельна в 1828 г. и неоднократно перепечатывался в альманахах и песенниках).
333. «Песни», ч. 2, с. 177, с датой и пометой: «Любек». Печ. по «Опытам», ч. I, с. 302.
334. «Песни», ч. 2, с. 90, с посвящением: «Никому», датой и пометой: «Амстердам». Печ. по «Опытам», ч. 1, с. 287.
335. «Опыты», ч. 1, с. 163, раздел «Баллады». В «Литературных заметках» А. Кораблинского (псевдоним А. Ф. Воейкова) было сказано по поводу этого стихотворения: «Таковы ли ненапечатанные куплеты простодушного Дельвига, которому песня Тимофеева есть бледное подражание, — „Где же те острова, Где растет трин-трава, Братцы!“» (ЛПРИ, 1835, 30 октября, с. 693). Стихотворение, начинающееся этими словами, по традиции приписывается А. Бестужеву и К. Рылееву и причисляется к циклу агитационных декабристских песен.
336. БдЧ, 1837, № 11, с. 12. Положено на музыку Н. П. Де-Витте, Н. А. Тивольским, Г. Я. Ломакиным, А. Катениным, П. С. Макаровым, Н. И. Бахметьевым, П. Броуном, К. Г. Михайловым.
337. БдЧ, 1838, № 2, с. 98.
338. «Маяк», 1843, кн. 15, с. 8. Обработка одного или нескольких вариантов народной песни («Седина ль моя, сединушка…», «Сторона ль моя, сторонушка») и т. п.
Е. БЕРНЕТ
Стихотворные произведения Е. Бернета имели следующие издания: «Граф Мец», ч. 1 (СПб., 1837); «Стихи» (СПб., 1837; ц. р. 22 февраля 1837); «Елена». Поэма (СПб., 1838; ц. р. 11 августа 1837). Обширное собрание автографов Б. хранится в ГБЛ.
339. Отд. изд., с. 97–116, с эпиграфом из Гете «Es sind nicht Schatten, die der Wahn erzeugte» («Это не тени, созданные мечтой»). Поэма состоит из десяти глав, именуемых «ночами», вступления и заключения. Тексту ее предшествует след. примеч.: «Считаю нужным заметить, что описанное в предлагаемой поэме происшествие относится к временам феодализма в Северной Германии. Ночи, служащие периодами рассказа, не следуют одна за другою посуточно, а разделены неопределенным временем» (с. V). В строгой, но доброжелательной рецензии Белинский между прочим писал: «Содержание поэмы было бы очень просто, если бы местами не искажалось изысканными подробностями… Девушка, обреченная матерью на монастырскую жизнь, любит рыцаря и, украдкою от настоятельницы, видится с ним. Игуменья, чтобы заставить ее признаться в преступлении монастырского устава, показывает ей череп ее матери, и череп говорит Елене, от лица ее матери, что она возмутила его покой во гробе и своим преступлением губит и его и свое блаженство в будущей жизни. Несмотря на изысканность этой выходки, Елена поверила черепу и решилась принести свою любовь в жертву долгу: она уже не являлась на тайные свидания. Вдруг до ее слуха доходит весть о буйном разврате и неистовом ожесточении ее любезного рыцаря. Он приходит видеть ее в последний раз» (Белинский, т. 2, с. 413). Этим пересказом сюжета критик предваряет подробный анализ «Ночи десятой» — лучшей, по его мнению, главы поэмы.
340. ЛПРИ, 1837, 31 июля, с. 299. Высокую оценку стихотворение получило в рецензии Белинского на поэму «Елена» (т. 2, с. 412).
341. «Стихи», с. 18, тот же текст одновременно — БдЧ, 1837, № 3, с. 35, в составе цикла «Четыре стихотворения».
342–343. «Стихи», с. 45 и 59.
344. «Стихи», с. 82 и одновременно — БдЧ, 1837, № 3, с. 38, с вариантами, в составе цикла «Четыре стихотворения». Печ. по «Стихам».
345. «Стихи», с. 131 и одновременно — БдЧ, 1837, № 3, с. 40, с вариантами, в составе цикла «Четыре стихотворения». Печ. по «Стихам».
346. «Русская беседа. Собрание сочинений русских литераторов, издаваемое в пользу А. Ф. Смирдина», т. 1, СПб., 1841, с. 1. Автограф — ГБЛ.
347–351. Альм. «Метеор», СПб., 1845, с. 141, 144, 148, 150, 152. Всего в цикле 14 стихотворений. Автографы всех текстов — ГБЛ. Три строки отточий в «Призраке» означают либо пропуск трех строф, либо неточное обозначение пропуска одной строфы (в последнем случае нужна была бы еще строка точек). 1.
352. «Правда в стихах и прозе», издал Г. Н. Н<адхин>, СПб., 1858, с. 6. Об истории этого изд. — брошюры с заметками и стихами Б., скрывшего свое имя, см.: Г. Надхин, Е. Бернет. Материалы для его биографии («Древняя и новая Россия», 1877, № 6, с. 143–151).