Послание из тьмы

fb2

Такими мы их еще не видели! Разве кто-нибудь ожидал услышать страшную сказку на ночь от Стефана Цвейга или Герберта Уэллса? А, открыв очередной роман Джека Лондона, испугаться – последнее, что приходит в голову. Но эти и другие авторы доказали свою многогранность и разноплановость вошедшими в сборник рассказами и повестями. Погрузитесь в мир мистики и страха, на двери которого выцарапано: «Послание из тьмы»!

© Григорий Панченко, 2016

© Книжный клуб «Клуб Семейного Досуга», 2016

* * *

Артур Конан Дойл

Трудно представить читателя, которому Конан Дойл не был бы известен как ведущий классик, в некотором смысле «отец» детективного жанра – и один из представителей старой фантастики. При такой широте литературного охвата его интерес к «привиденческой» тематике неудивителен. Правда, на разных этапах жизненного и творческого пути он проявлялся не одинаковым образом.

В сборнике представлены все эти этапы. «Призраки старой усадьбы» – фактически первый из полноценных рассказов Конан Дойла, написанный еще в студенческие годы, надолго утерянный и обнаруженный уже в XXI веке; в нем, кроме решения чисто литературных задач, отчетливо чувствуется юношеский интерес к «странному и страшному», а вдобавок и поиск своего пути (например, появление пары центральных героев, отдельными чертами напоминающих Холмса и Ватсона). Следующие два рассказа, «Забияка из Броукас-Корта» и «Призрак по сходной цене» – произведения зрелого мастера, смело экспериментирующего в самых разных направлениях, всерьез и с иронией: Конан Дойл был большим знатоком как бокса, так и средневековых реалий – настоящим, а не таким, как «Д’Оддз» – Доддз. А вот поздний «Призрак бродит по Лондону» (название условное) – уже не рассказ, а скорее отчет «охотников за привидениями», относящийся к тому периоду, когда сэр Артур увлекся спиритизмом: он написан всерьез, даже слишком всерьез… Тем не менее автор, проявляя благородную, поистине джентльменскую доверчивость, не способен покривить душой – и честно признает, что сам-то он никаких призраков не видел, но верит на слово своим спутникам… которым, судя по всему, джентльменский кодекс не указ.

Призраки старой усадьбы

…Вот уже много лет события той страшной ночи стоят у меня перед глазами, и все, что произошло в моей жизни, четко делится на «до» и «после». Потому что в ту ночь я встретился с призраками…

Ваши чувства написаны на лице. Вы улыбаетесь? Напрасно – хотя, конечно, и сам я в свое время отреагировал бы на такое заявление лишь с ироническим недоверием. Однако послушайте меня…

Сейчас от того дряхлого флигеля, что стоял на нашей родовой земле (поместье Горстоп в Норфолке), уже ничего не осталось, однако в том году, когда у меня гостил Том Халтон, это здание еще пребывало во всей своей красе, вернее – в старческом уродстве. Сейчас это место находится на пересечении дорог, но в ту пору это была настоящая свалка. Окружающие постройки давно перестали существовать, сад пришел в запустение и зарос крапивой, вокруг – груды мусора, лужи помоев…

Короче говоря, в таком месте не захочешь оставаться ни днем, ни ночью – особенно если учесть, что в окрестных деревушках об этих развалинах ходили жутковатые рассказы. Конечно же, деревенские жители повествовали прежде всего о загробных стонах, доносящихся из недр полуразрушенного здания, а гвоздем этих повествований была давняя история некоего шалопая по имени Гарстон, который будто бы на спор остался под этим прóклятым кровом до утра – и был найден там живым, но с поседевшими волосами и трясущимся, как дряхлый старец.

Сам я в ту пору не сомневался, что все эти легенды объясняются исключительно суеверием, которое, увы, до сих пор характерно для необразованных жителей нашей провинциальной глубинки. Впрочем, наши фамильные архивы если и не подтверждали вышеупомянутые слухи, то, по крайней мере, отчасти делали понятным их происхождение: последним обитателем заброшенного здания был некий Годфри Марсден, злодей во всей силе этого слова, оставивший по себе недобрую память. Помимо множества прочих преступлений, на руках Марсдена была кровь двух его детей; жена, пытавшаяся его остановить, тоже поплатилась жизнью. Это чудовищное злодеяние было совершено почти сто лет назад, в смутную эпоху восстания Молодого Претендента[1], когда наша юстиция на определенное время оказалась почти парализована – поэтому преступнику удалось бежать на континент. Дальнейшая судьба его неизвестна. Те, кто прежде успел ссудить негодяя деньгами (надо сказать, во всем мире лишь эти заимодавцы и пожалели о бесследном исчезновении Марсдена), все же попытались что-то выяснить – и из добытых ими сведений вроде бы следовало, что мертвое тело убийцы было выброшено волнами на французское побережье: якобы он, не в силах бороться с муками совести, сам бросился в море. Однако никто из людей, по-настоящему знакомых с Марсденом, совершенно не мог представить себе, что он и муки совести хоть как-то совместимы.

Томас Халтон был моим другом детства, а кроме того – просто удивительно доброжелательной и неунывающей личностью, чье появление могло развеять любую тоску, так что я был очень рад, когда он навестил меня в этом моем уединении. Мы всегда находили общий язык, хотя споры между нами возникали постоянно: я, выпускник медицинского факультета, привык избегать излишнего теоретизирования и видел вещи такими, какие они есть, – в то время как Том, проходивший учение в одном из германских университетов, к метафизике как раз был склонен[2]. Сразу же после его приезда выяснилось, что мы по многим вопросам имеем диаметрально противоположное мнение, – однако поводом для настоящих разногласий это не стало, ибо мы сумели отнестись к нашим расхождениям во взглядах с юмором.

Уже не помню, как наш разговор перескочил на тему спиритизма и явления призраков, однако это произошло – и именно эту тему мы обсуждали дольше других. Время уже перевалило за полночь. Том вещал сквозь клубы дыма (он был заядлым курильщиком и не расставался с вересковой трубкой), как дельфийская пифия, скрытая за пеленой сернистых испарений, – хотя пифии, если верить древним, были хрупкими и изящными существами, а мой друг представлял собой великолепный типаж современного любителя спорта.

– Человечество издавна делится на тех, кто отрицает существование пришельцев из-за смертной грани, – и на тех, кто, относясь к этому вопросу без предвзятости, готов в определенных случаях признать их реальность. Характерно, что первой, скептической, категории сама мысль о призраках внушает ужас, а во второй пробуждает неутолимое любопытство. Вряд ли нужно говорить, что мне ближе последняя позиция. Ты же, подобно Фоме неверному, готов признать реально существующей лишь ту рану, в которую уже успел вложить перст. Что поделать: такова уж у вас, медиков, профессиональная предрасположенность. Зато у меня она прямо противоположна и направлена в сторону неизведанного! О нет, не надо упрощать: говоря о призраках, я вовсе не утверждаю правдивость всех этих россказней насчет не допущенных в рай греховодников, которые и после смерти словно бы продолжают отбывать срок за свои преступления, гремя железом и стеная в подвалах и по чердакам! Это, конечно, не более чем детские сказки – но…

– Ах, вот как? Значит, все же есть какое-то «но», не относящееся к числу этих «детских сказок»? Ну же, ну же!

– Гм… Это не так просто, Джек, однако все же постараюсь объяснить, какая концепция представляется наиболее вероятной мне самому. Прежде всего, согласимся: после физической смерти все, что происходит в этом мире, перестает иметь для человека какое-либо значение. То есть гипотезу о том, будто призраком становится тот, кто оказался лишен достойного погребения, оставим сразу: что бы там ни происходило с бренными останками, эфирному «двойнику» от этого ни тепло, ни холодно. Однако душевные устремления не могут развеяться так легко. Я действительно склонен предполагать, что призрак – это дух человека, застигнутого внезапной смертью в тот самый миг, когда все его помыслы были устремлены на некую одну, совершенно конкретную цель. Тогда, может статься, это устремление сохранит силу и там, где уже не остается ничего телесного.

Отчаянно жестикулируя, мой друг развеял дымную завесу, возникнув из-за нее, как будто и сам был призраком.

– Не подлежит сомнению, что душа, даже после распада плоти, может сохранять возвышенные чувства – вроде патриотизма или любви к ближнему. Но нельзя исключать и того, что ее могут отягощать и чувства темной природы, такие как ненависть или стремление отомстить. В этих случаях, думаю, они, словно якорь, соединяют дух с наитемнейшими сторонами посюстороннего, материального мира. На мой взгляд, именно такова природа явлений, до сих пор не нашедших объяснения науки и, возможно, в принципе не подвластных ей, но на уровне ощущений и веры соприкасающихся с каждым из нас.

– Что ж, Том, – отозвался я, – ты сам недавно соотнес меня с последователями достопочтенного Фомы. Поэтому, не оспаривая твои доводы в принципе, все же скажу, что ни ты, ни я своими, так сказать, перстами никаких привидений не ощупывали. Вот это-то и есть единственный безусловный факт. А что до «веры и ощущений» – то это не та материя, на которую я в таком вопросе готов положиться.

– Смейся-смейся, Фома неверный! В этом мире многое сначала подвергалось осмеянию, а потом все же было признано! Но при всем признай уже сейчас: разве тебе не хотелось бы своими глазами хоть мельком увидеть привидение, не говоря уже о том, чтобы как следует понаблюдать за ним?

– Ну что ты, Том, разумеется, нет! А тебе?

– А мне, столь же разумеется, да!

Повисла пауза. Потом мой друг вновь заговорил:

– Между прочим, если не ошибаюсь, ты сам рассказывал, что у вас тут есть какой-то заброшенный флигель, который будто бы посещается призраками и поэтому вот уже сто лет или около того туда никто из людей не заходит. Не против, если я там проведу ночь? Скажем, прямо завтра?

– Этого только мне не хватало! Туда и вправду уже без малого сто лет никто и сунуться не смел, во всяком случае, после заката – кроме одного болвана, который наутро вышел оттуда в куда более скорбном состоянии рассудка, чем зашел вечером!

– Вот оно, наше хваленое здравомыслие! – торжественно уличил меня Том. – Сам посуди: ты не веришь в существование призраков – и при этом категорически отказываешься посетить место их обитания, опасаясь, что это может поколебать твой скептицизм! Давай-ка порассуждаем логически: представь себе, что перед тобой сидит человек, утверждающий, что, допустим, в соседнем графстве нет никаких диковинок – потому что здесь, в его родном графстве, их доподлинно нет! Услышав этакую логику, ты как медик, безусловно, имел бы право на вывод, что говоришь с сумасшедшим. А теперь давай применим эти рассуждения к тебе! В твоих владениях расположен старый дом, где ты ни разу в жизни не бывал, тем не менее ты…

– Послушай, – прервал я его, – если к завтрашнему вечеру это желание у тебя еще не выветрится – хорошо, так и быть! Только пойдем туда вместе. Ну, хотя бы для того, чтобы ты не мог мне потом заливать насчет «потусторонних гостей», с которыми тебе удалось встретиться, да только вот беда – подтвердить это некому. А теперь пора отправляться спать!

На следующее утро я с большим смущением вспоминал этот свой ответ, основную вину за него возлагая на алкоголь и надеясь, что у Томаса (он вчера прикладывался к бутылке не реже меня) мое обещание выветрилось из головы. Не тут-то было! Мой друг отлично запомнил, чем закончилась наша беседа, и, будучи от такого финала в полном восторге, всю ночь провел – во всяком случае, по его словам, – за составлением планов грядущей экспедиции. И вот к каким выводам он пришел:

– Все охотники за привидениями берут с собой пистолеты, а мы чем хуже? Значит, пара пистолетов, трубки и достаточный запас табака, чтобы не заскучать, бутылка ирландского виски с той же целью… Да, еще одеяла… Вроде бы ничего не забыл? Чует мое сердце, успех нам обеспечен!

«Господи помилуй!» – только и смог произнести я, да и то лишь мысленно. Однако я уже дал слово, и теперь оставалось лишь надеяться, что Том не заметит, сколь мал мой энтузиазм.

К вечеру мой друг уже буквально сидел как на иголках, поэтому во флигель мы отправились сразу по наступлении сумерек. Едва ли не впервые я разглядывал вблизи это здание: заброшенное, мрачное, старое, все увитое столь же старым плющом, как погребальный венок, – и вдобавок ко всему ветер трепал обвисшие стебли этого плюща, словно траурные ленты. Бодрости все это не добавляло; я в нерешительности оглянулся было на поблескивающие вдали огоньки человеческого жилья – но мой друг уже вставил в скважину ржавый ключ. Замок щелкнул, и мы ступили на вымощенный каменной плиткой пол, покрытый густым слоем пыли. Я зажег свечу.

– Устраивайся, дружище! – предложил Том, распахивая первую попавшуюся дверь. Я взглянул на открывающиеся за ней темные просторы огромного зала – и содрогнулся:

– Знаешь, лучше давай остановимся не здесь. Отыщем комнатку поменьше, такую, чтобы ее сразу можно было окинуть взглядом… Глядишь, и очаг там удастся разжечь!

– Пусть будет по-твоему. – Мой друг улыбнулся. – Я еще днем обошел это строение и, кажется, знаю, где находится то, что тебе нужно. Идем в другое крыло.

Он закрыл дверь и со свечой двинулся вперед. После некоторых блужданий мы вышли в длинный коридор и двинулись по нему. С одной стороны в этот коридор открывались пустые оконные проемы, так что мы время от времени пересекали участки, залитые мертвенным светом темной луны. Следуя по этому пути, мы действительно нашли вполне подходящую комнату, помеченную печатью запустения гораздо в меньшей степени, чем все остальные, встречавшиеся нам по дороге. На стенах даже оставались обои, какого-то неприятного багряного цвета, а одну из стен полностью занимал большой камин. Мы развели в нем огонь – и, против всех ожиданий, я почувствовал, что тут вполне можно провести ночь. Том, разумеется, снова был противоположного мнения:

– И это называется – бивак охотников за привидениями?! Тут все словно на самом обычном постоялом дворе! Стоило из-за этого выбираться из дома…

Но все же мы устроились у камина, выкурили одну за другой по трубке – и мой друг согласился, что призраков вполне можно поджидать и здесь. Вообще, вечер прошел на редкость удачно: в этой романтической обстановке и трубочная затяжка была слаще, и виски шел легче, и беседа теперь, когда мы все же нашли себе пристанище, текла ровнее – словом, я абсолютно уверен, что никогда прежде нам не удавалось пообщаться столь душевно. А снаружи бушевала непогода, луна то и дело пряталась за тучами, то и дело срывался дождь, оборванные стебли плюща все так же развевались на ветру…

– Хотел бы я знать, не протекает ли крыша. – Мой друг задумчиво посмотрел на потолок. – А впрочем, ерунда: над нами еще один этаж. Знаешь, там как раз есть что-то похожее на детскую… Говоришь, этот тип, прежде чем сбежать, прикончил своих отпрысков? Ну так бьюсь об заклад: он проделал это прямо у нас над головами! Кстати, уже почти двенадцать, так что если тут что и водится, то ему, согласно канонам, пора выходить на свет божий… то есть во тьму. Ох, ну и холодрыга тут у тебя: прямо-таки впору поверить, что это мертвенный хлад, ха! Слушай, а тебе не кажется, что мы сейчас сидим здесь, словно я и ты – опять школяры на очередном экзамене? Вот-вот возьмешь со стола билет – и поди заранее угадай, попадутся ли в нем знакомые вопросы… Лично мне – кажется!

– Тс-с-с…

– Что?

– Там какой-то звук… Вон оттуда, со стороны выхода!

– Ой, подумаешь, напугал… – Том хмыкнул. – Даром, что ли, мы брали с собой огнестрельное оружие!

– Том, честное слово, я что-то слышал! Кажется, там скрипнула дверь… Ох, Том, похоже, ты был прав, а я в своем скептицизме – не прав, а еще больше я не прав в том, что разрешил тебе прийти сюда и сам, как дурак, с тобой потащился!

– Ну так ведь не только потащился, но и притащился уже! – Мой друг снова хмыкнул. – Да ладно тебе, успоко… Ох! Ты слышал?!

На этот раз услышали мы оба: это был звук, с которым падают капли, – не снаружи, а где-то совсем рядом. Через секунду (к тому времени мы, вскочив с разложенных одеял, уже стояли на ногах, тесно прижавшись друг к другу), Том рассмеялся уже в полный голос:

– Ох, уморил! Дружище, ну мы с тобой и смельчаки, в самом-то деле… Это же надо – перепугаться, во время дождя услышав шум капели! Конечно, протекает не только крыша, но и пол в комнате над нами, вон, видишь, около стены в углу, там уже обои намокли… Глупее ситуации не придумаешь: гляди – самая обычная дождевая вода…

Том замер.

– Дружище! Что с тобой?

Он не ответил. Мой друг стоял неподвижно, словно окаменев, и смотрел в тот угол, где по рваным обоям стекала темная жидкость:

– Смотри! Ты видишь?! Это не вода!!!

Повинуясь, я присмотрелся внимательнее и – боже мой! – распознал в этой жидкости кровь. В тот самый миг, как я это понял, откуда-то сверху упала очередная капля. Мы с Томом одновременно устремили взгляд к потолку, пытаясь понять, откуда сочится этот страшный кровепад. Капли срывались из узкой щели, пересекавшей потолочную лепнину, словно след от ножа.

– Давай скорее уйдем отсюда, Том, – прошептал я и постарался направить своего друга к двери. – Нам нельзя здесь больше оставаться, это место вообще не для людей, идем же, ну…

– Ну нет! – Том яростно оттолкнул меня. – Просто уйти – и все?! Да здесь же и вправду произошло преступление! Кто бы его ни совершил – он не запугает меня кровавой капелью! Да, я сейчас выйду отсюда – но не чтобы бежать, а чтобы найти: я иду туда, пусти!

Он выскочил из комнаты. Всю дальнейшую жизнь я буду помнить те бесконечные секунды полного одиночества, которые мне довелось тогда испытать. За стеной по-прежнему стенал ветер, полыхали далекие зарницы – а в глубинах прóклятого здания, куда только что кинулся мой друг, стояла беспросветная тьма и ничем не нарушаемое безмолвие. Лишь тихо поскрипывала дверь комнаты да продолжала звенеть, падая с потолка, кровавая капель.

Прошло совсем немного времени – и Том снова показался на пороге. Однако сейчас он едва держался на ногах, охваченный ужасом.

– Там кто-то есть! – едва сумел он выговорить онемевшими губами. – Не отходи от меня, Джек!

Плечом к плечу, как завороженные, мы, словно бы вопреки своей воле, таясь, выглянули в дверной проем. Сейчас луна в очередной раз вышла из-за туч – и квадраты падающего сквозь окна бледного света лежали на полу широкого коридора, как плиты. А из глубины коридора, скользя на грани света и тьмы, к нам приближалась какая-то неясная тень. Вот она подступила ближе, вот еще ближе… до нее всего три освещенных участка, два… один…

Затем эта тень пронеслась мимо нас, замерших у двери в комнату. Собственно, то, что мы увидели, уже не было тенью: это была человеческая, мужская фигура в одеяниях времен столетней давности, но смятых и изорванных. Не оглядываясь на нас, этот человек, если можно его так назвать, в беззвучном отчаянном беге устремился дальше по коридору. Я успел заметить его загорелое лицо и какие-то длинные ленты, свисавшие из волос и волочащиеся следом. В какой-то момент беглец обернулся так, что я сумел рассмотреть и выражение его лица тоже, – к сожалению для себя. Оно было настолько исковеркано страхом, а сам призрачный гость, хотя и продолжал бежать изо всех сил, до такой степени явно не надеялся уйти от того невидимого, что гналось за ним следом… Я, хотя тоже был объят ужасом, на мгновение буквально задохнулся от жалости и сочувствия. А в следующее мгновение я проследил за взглядом беглеца – и закаменел окончательно.

То, что гналось за ним, было бесплотным, но не незримым. Вторая тень приближалась по коридору, то появляясь, то исчезая в пятнах лунного света. Как и прежде, мы по-настоящему рассмотрели ее лишь вблизи, когда к лунному освещению прибавился еще и свет горящих свечей и камина.

Это была женщина, подлинная леди середины прошлого столетия – величественная молодая (по виду ей было менее тридцати) красавица, в длинном декольтированном платье. Она скользнула мимо нас, не поворачивая головы, но я успел разглядеть на ее изящной шее несколько пятен: четыре из них, вплотную друг к другу, темнели с левой стороны, а пятое, более крупное – справа.

Взгляд женщины был устремлен вдоль коридора – туда, где только что исчез преследуемый. Легкими, но неуловимо стремительными шагами она настигала скрывшегося во тьме беглеца.

Через несколько секунд после того, как и вторая призрачная фигура растворилась во мраке, дом буквально сотрясся от дикого, безумного вопля, в котором звучала невыразимая мука. Этот крик перекрыл звуки бури. А потом наступила тишина…

Наверное, мы с Томом еще долго стояли, оцепенев. Во всяком случае, когда мы, все так же прижимаясь друг к другу и еще не окончательно придя в себя, плелись к выходу из флигеля, в подсвечнике была уже новая свеча – от прежней остался лишь огарок. Молча мы открыли тяжелую, изъеденную временем и древоточцами створку входной двери, столь же молча перебрались через внешнюю ограду – а дальше уже помчались, не оглядываясь.

Опомниться нам удалось только внутри моего дома. Том попробовал было закурить, яростно выругался («О черт! Я оставил там свою любимую трубку! Теперь мне ее не видать – даже под угрозой смерти больше не пойду туда, пускай хотя бы и днем!»), однако тут же заговорил почти спокойно:

– И что же ты скажешь теперь, Джек? Надеюсь, ты хотя бы усомнился в том, что призраков действительно не существует?

– Ну, мы с тобой, как-никак, видели их собственными глазами… Бр-р-р… Ты помнишь его взгляд, когда он, этот первый, оглянулся на бегу?! Кстати, что это за украшения были у него в волосах?

– Украшения?! Морские водоросли, Джек! А что было у женщины на шее, ты хорошо рассмотрел? Тебе, медику, это должно быть известно даже лучше моего!

– Ты прав, это мне известно. Так должны выглядеть следы пальцев. Он задушил ее, а она после этого… Боже мой, Том! Молюсь только об одном: чтобы больше никогда…

– Воистину так! – прервал меня Том.

На этом наша встреча исчерпала себя. Утром мой друг, утоливший свое самое страстное желание «понаблюдать за призраками», вернулся в Лондон, а вскоре после этого уехал на Цейлон, где его отцу принадлежало несколько плантаций. С тех пор мы не виделись и связей не поддерживали, так что мне даже не известно, жив ли мой друг сейчас.

Только одно не подлежит сомнению: если он жив, то наверняка время от времени вспоминает страшную ночь, которую ему довелось провести в старом флигеле нашей родовой усадьбы…

Призрак по сходной цене

Абсолютно убежден: такие как я должны появляться на свет сразу в высшем обществе, и тот факт, что мне пришлось пробиваться в это общество своими силами, – типичная ошибка судьбы. Ныне мне самому трудно поверить, но вот вам самовзаправдашняя истина: целых двадцать лет моей жизни были потрачены на вульгарную торговлю овощами, и только такой ценой я сумел стать тем, кем являюсь сейчас, то есть уважаемым, респектабельным и финансово независимым владельцем поместья Стопгоп Грэндж. Какая вопиющая несправедливость, особенно если учесть, что я – счастливый обладатель благородно-консервативных привычек, мои манеры отличаются врожденным аристократизмом, а вкусы, и ежу понятно, аналогичной изысканностью. Мой фамильный дух с негодованием отвергает самую мысль о том, чтобы унизиться до слияния со стадом человеческих ничтожеств, не помнящих родства. Ведь наш род уходит корнями в наиглубочайшую древность: славная история семейства Д’Оддзов (лишь завистники называют нас по-плебейски «Доддзами»!) начинается еще в доисторическую эпоху – и, безусловно, только этим можно объяснить то прискорбнейшее обстоятельство, что ни одна из знаменитых британских летописей не говорит о нас ни слова. Однако безошибочный инстинкт подсказывает мне: в моих жилах течет древняя кровь потомка крестоносцев. И вот вам доказательство: даже сейчас, через столько веков, с моих уст совершенно естественным и непринужденным образом срывается благородный воинский клич «За дам!», и я рвусь вперед, как истинный рыцарь на пришпоренном боевом коне, и сердце мое поет, и я готов встать на стременах, и размахнуться двуручной боевой секирой, и обрушить ее на боевой шлем противника, и расквасить ему, сукину сыну, рыло в кровь – так, как ему еще ни на одном турнире не доставалось… В общем, сами понимаете: мои предки, натурально, были не из простонародья.

Так что наше родовое жилище Стопгоп Грэндж – подлинный средневековый замок, рыцарская усадьба древнефеодальных времен (разумеется, если не врут издатели каталога, по которому я ее выбирал). И уж конечно, эта средневековая феодальность самым прямым образом отразилась на цене, довольно-таки кругленькой, – но честь дороже, а навеваемые данной постройкой чувства вообще никакими деньгами не измерить. Если бы вы только знали, как это успокаивает, когда поднимаешься по лестнице на второй этаж – и видишь меж лестничных ступеней особые бойницы, сквозь которые можно пускать в ворвавшихся на территорию твоего замка врагов меткие стрелы… А уж какое чувство безопасности дает осознание, что ты являешься счастливым обладателем хитроумного аппарата, который позволяет в любой момент вылить на голову незваного гостя порцию расплавленного свинца! Что и говорить: раз уж такие вещи мне по духу – я плачý за них, и дело с концом. Да, я очень ценю возможность кругового обстрела из внешних бойниц, горжусь седой громадой гранитного донжона, горжусь каждым зубцом на моей замковой стене, а как я горжусь подъемным мостом и опускной решеткой – прямо-таки описать не могу!

К сожалению, в моей рыцарской усадьбе все же есть один маленький недостаток, и только он мешает мне полностью насладиться прелестями средневекового быта. Стопгоп Грэндж не оборудован даже завалящим призраком.

Разумеется, любой человек с моими вкусами и представлениями о том, как должно быть организовано по-настоящему солидное дело, окажется разочарован таким положением вещей. Поскольку же речь шла не о каком-то «человеке с моими вкусами», а лично обо мне, это оказалось вдвойне обидно. Я ведь, помимо прочего, сызмальства являюсь твердым сторонником существования потустороннего мира, проштудировал чуть ли не все, что печаталось о сверхъестественных явлениях, – причем не просто из чувства долга, но с величайшим наслаждением! Один раз, помнится, в мои руки попала немецкая книга по демонологии, которую мне никто не мог перевести – так что пришлось учить немецкий самому. И вдруг, когда я уже обзавелся родовым замком, такой афронт…

Должен сознаться, что этот злой рок преследует меня с самого нежного возраста. О, сколь подолгу просиживал я в самых темных углах отчего дома, тщась увидеть бестелесных чудовищ, о которых мне рассказывала нянюшка, – и за все время хоть бы одна зараза призрачная мимо прошмыгнула! Но теперь я давно не ребенок, а раз уж так получилось, что призрак для меня не роскошь, но насущная необходимость, то и решать эту проблему надлежит по-взрослому. А деньги, как известно, открывают любую дверь.

После внимательного изучения рекламного каталога я с сожалением вынужден был признать: с юридической точки зрения мне едва ли удастся вчинить продавцам иск за нарушение контракта. Но ведь есть же и моральные обязательства! Да, согласен, фраза «…на территории замка клиентам гарантируются тесные неосвещенные коридоры с заплесневелыми стенами» сама по себе не предполагает, что эти помещения населены соответствующими обитателями. И все-таки солидные фирмы не должны завлекать покупателей столь малодостойными методами. Это все равно что указать в описи имущества собачью конуру – а потом с невозмутимым видом заявить, будто этот пункт вовсе не означает наличие собаки как таковой.

Ладно бы эти покрытые разводами плесени обиталища оказались заселенными не полностью: с этим я еще готов был смириться. Никто и не требует, чтобы все коридоры замка кишели бесплотными тенями. Но они оказались прямо-таки абсолютно пусты! А вот это уже, как хотите, невыносимая ситуация. Да все святые меня подери – чем же, спрашивается, занималось благородное семейство, населявшее Стопгоп Грэндж предшествующие века?! Да неужели ни один из них не обладал достаточным темпераментом, чтобы зарезать свою возлюбленную, отравить возлюбленного, укокошить любовника супруги (на худой конец, любовницу супруга) – словом, предпринять действенные шаги для обзаведения фамильным призраком?! Что же они за люди были, эти феодалы?! Просто зла не хватает!

Долгое время я вопреки бьющей в глаза жестокой реальности все-таки сохранял надежду. Стоило крысе пискнуть на чердаке или водосточной трубе простонать под порывом ветра – как я покрывался холодным пóтом радостного предвкушения. Если это происходило после захода солнца, я отправлял на разведку миссис Д’Оддз (она, должен вам сказать, женщина с чрезвычайно острым чувством ко всему непознанному!), сам же, накрывшись с головой одеялом, в мистическом трепете ждал результата. Увы, все мои страхи были бесплодны! Всякий раз неизменно оказывалось, что таинственный звук объясняется совершенно естественными причинами, причем их вопиющая банальность не давала моей романтической душе ни единого шанса связать эти шумы с визитом привидения.

Может быть, в конце концов я и смирился бы со столь безрадостным состоянием дел – если бы не Джоррок. Ну, знаете – такой неотесанный, кряжистый верзила-фермер из Хэвистока. Не знаете? Да я и сам вообще-то знаком с ним чисто случайно – лишь потому, что его луга вплотную примыкают к моим родовым владениям. Так вот, вы не поверите: этот грубый заурядный обыватель, этот человек, абсолютно лишенный ощущения Древности и причастности к Сверхъестественному, является официальным обладателем нотариально заверенного призрака, которого он абсолютно недостоин! Единственное, что меня хоть как-то утешает, – сравнительная второсортность вышеназванного привидения: датируется оно, как утверждают авторитетные эксперты, всего лишь эпохой Георга II. Это юная девица, которая перерезала себе горло, получив известие о гибели своего возлюбленного в битве при Деттингене[3]. Однако даже эта захудалая гостья из загробного мира, несмотря на свой вопиющий провинциализм, придает усадьбе Джоррока впечатление дополнительной респектабельности – особенно когда она со стонами слоняется по дому, оставляя за собой на полу кровавые пятна.

Анекдотичность ситуации состоит в том, что Джоррок совершенно не может оценить меру своего везения. Прямо-таки больно слышать, как он сетует на свою злосчастную судьбу. О, знал бы он, сколь страстно жажду я хоть малой толики тех загробных стенаний и воплей, которые еженощно сотрясают его жилище! Но, к сожалению, наши законы о недвижимой собственности еще недостаточно либеральны, чтобы признать за призраком право оставить то жилище, где его не привечают, и переселиться к другому домовладельцу, способному оценить его по достоинству…

Должен сказать честно: я человек чрезвычайно настойчивый. Именно эта черта моей личности возвысила меня до того заслуженного положения, в коем я сейчас пребываю. И если уж так получилось, что Стопгоп Грэндж обладает неотъемлемым правом на призрак, однако даже высочайшие экстрасенсорные способности миссис Д’Оддз не позволяют его обнаружить, – значит, пойдем иным путем.

Из прочитанных книг мне было известно, что призраки формируются там, где случилось злодейское преступление. Но какое, когда – и главное, как сделать так, чтобы результат проявился именно на территории Стопгоп Грэндж? Было время, я лелеял безумную идею, будто Уоткинс (это мой дворецкий), прослужив в нашем фамильном замке несколько лет, столь проникся идеями феодальной преданности, что во имя высших целей согласится пожертвовать собой – или, возможно, кем-то другим. Я даже намекнул ему на это – правда, в полушутливой форме, – но эта шутка, кажется, не показалась ему удачной. Другие слуги, как выяснилось, в этом вопросе тоже разделяют скорее позицию Уоткинса, чем мою. Мало сказать, что ни один из них не оставил свой дух витать в темных коридорах Стопгоп Грэндж, а тело лежать на полу этих коридоров, но и хуже того: сразу после намека, оброненного дворецкому, несколько человек вместе со своими душами и телами немедленно были таковы.

Так что на следующий день, когда у нас состоялся разговор с миссис Д’Оддз, я пребывал в крайне скверном настроении.

– Дорогой, – сказала миссис Д’Оддз после обеда, когда я мрачно потягивал из бокала светлое канарское (люблю дорогие вина старых марок, но в тот момент даже оно не доставляло мне удовольствия). – Дорогой, у Джорроков новость: этой ночью их призрак опять стенал на весь дом.

– Ну и пусть себе стенает! – свирепо рявкнул я.

Миссис Д’Оддз взяла несколько аккордов на нашем фамильном клавесине и задумчиво уставилась на огонь камина.

– Я скажу вам, что мы должны сделать, Аргентэйн, – произнесла она после долгой паузы, использовав мое «домашнее» имя, которым мы, по взаимному согласию, заменили данное мне при рождении вульгарно-простонародное имя «Сайлас». – Мы должны выписать себе призрак из Лондона.

– Послушайте, Матильда, вы от рождения такая идиотка – или вас пришлось долго учить? – отозвался я в предельном раздражении. – Вы хоть от кого-нибудь вообще слышали, что призраков можно «выписать»?!

– От моего кузена, Джека Брокета, – невозмутимо ответила она.

Гм… Ох уж этот кузен! Джек Брокет – подлинная болячка, вечный повод для конфликтов между нами. Этакий хлыщеватый умник (из молодых, да ранних!), который с крайне сомнительным успехом опробовал свои таланты уже во множестве областей, но явно не собирался останавливаться на достигнутом. Сейчас он снимал в Лондоне меблированную квартиру, она же одновременно являлась и конторой, в которой мистер Брокет значился «старшим агентом» – в действительности же, полагаю, кормило его главным образом собственное остроумие. Матильда искренне считала, что чем бóльшая доля наших дел пройдет через руки Джека, тем меньше у нас окажется проблем и забот; но я сразу обратил внимание, что, даже будь от советов ее кузена хоть какой-то прок, все равно он не перевесит комиссионных, которые Брокет щедро удерживает в свою пользу. В результате самая мысль о том, чтобы обсуждать с этим юным джентльменом хоть сколько-нибудь серьезные вопросы, неизменно вызывала у меня внутренний протест.

– Вы уже могли убедиться в его способностях, – продолжала моя благоверная, увидев, как помрачнел я при одном только упоминании имени Джека. – Думаете, раздобыть призрак сложнее, чем провернуть то дельце о геральдических знаках рода Д’Оддз?

– Это было вовсе не какое-то «дельце», дорогая, – возразил я, – а возвращение семейству давно и по праву принадлежащего ему герба! В высшей степени простой, законный и не требующий абсолютно никакого хитроумия вопрос. И для его решения отнюдь не требовалось хоть сколько-нибудь выдающихся способностей.

– Но оно сопровождалось и возвращением нам родовых портретов, дорогой! – улыбнулась супруга, сохраняя на лице прежнюю невозмутимость. – Вы должны признать, что Джек произвел очень тщательный отбор.

С этим и вправду не поспоришь. Я вспомнил длинную череду отмеченных безусловным фамильным сходством лиц, а также шлемов, плюмажей и брыжей разных эпох, красующихся на портретах, что целиком заполнили стены банкетного зала. Все Д’Оддзы, которых только знала история! От исполина-викинга в сверкающих латах до того мрачного типа в длинном пальто, который стоит у подножия креста, бережно поддерживая рыдающую Богоматерь. Да, охотно признаю: работа была проделана впечатляющая – и человек, выполнивший ее, пожалуй, сумеет раздобыть даже призрак. За такое не жалко выплатить и комиссионные, хотя тариф у Брокета, прямо скажем, безбожный.

Я придерживаюсь вот какого принципа: если решение принято, надо действовать сразу. Поэтому следующий полдень застал меня уже в Лондоне, на длинной винтовой лестнице, ведущей к апартаментам Джека. В этом доме много кто обитал, немудрено было и запутаться, но, к счастью, на каждом этаже прямо по штукатурке были процарапаны стре́лки, и под каждой из них содержалось указание «к Джеку». Я говорю «к счастью», потому что спросить оказалось не у кого: весь дом словно вымер, даром что середина дня и вокруг сплошные конторы. Впрочем, еще чуть ли не от входа было слышно, как в одной из квартир кто-то лихо отплясывает, – и, зная родича Матильды, я не сомневался: эти звуки доносятся именно из его рабочего кабинета.

На стук долго никто не отвечал, но потом мне все же открыли. На пороге стоял какой-то совсем уж юнец (да, по сравнению с ним нетрудно быть старшим агентом!) – и у него глаза вылезли на лоб, когда он понял, что я вроде как клиент. Этот мальчишка препроводил меня в соседнюю комнату, к «старшему компаньону». Кузен моей жены, восседая за рабочим столом, сосредоточенно писал что-то в огромной конторской книге – правда, как я вскоре обнаружил, – держа ее вверх ногами.

Едва поздоровавшись, я тут же перешел к делу.

– Не буду ходить вокруг да около, Джек. Меня интересует… ну, некий дух.

– Такой вас устроит? – Джек, понятливо кивнув, опустил руку в корзину для бумаг и жестом фокусника достал оттуда початую бутылку. – Спиртной дух, Spiritus vini – да, его не скроешь… И не надо! Ваше здоровье!

Я сделал было протестующее движение, ибо никогда не пью столь рано. Но так уж вышло, что при этом движении моя ладонь натолкнулась на рюмку, уже протягиваемую мне Джеком, и пальцы сами собой охватили ее. Теперь, если бы кто-то случайно вошел, он мог подумать, будто я изменил своим привычкам и готов распивать алкогольные напитки во время делового визита, да еще посреди дня. Чтобы не дать повода для таких подозрений, я немедленно выпил – и продолжил разговор.

– Нет, не этот дух. – Я улыбнулся. В конце концов, мой молодой родич не так уж и дурно воспитан, а эта его ошибка просто забавна. – Мне срочно требуется тот дух, который привидение. Иными словами – призрак.

– Призрак для Стопгоп Грэндж? – совершенно обыденным тоном поинтересовался Джек, словно я спрашивал его о новом комплекте мебели для гостиной.

– Именно!

– Нет ничего проще. – Брокет, невзирая на мой протест, снова наполнил обе рюмки. – Сейчас посмотрим. Где это у нас…

Он раскрыл толстенный блокнот в багряном переплете – и зашелестел страницами, поглядывая на алфавит.

– Призрак… «Призрак» же, я не ошибаюсь? Так… Перчатки, поддельные драгоценности, правила взлома дверей… гм… пуговицы… пулевое оружие… А-а, назад… Вот он! Призраки: том девять, раздел шесть, страница сто сорок один. Минутку…

Джек установил возле стены кабинета шаткую стремянку, ловко взобрался по ней и принялся рыться в справочниках, загромождавших книжную полку под самым потолком. Едва лишь он отвернулся, я испытал сильнейшее искушение опорожнить свою рюмку в плевательницу – но потом решил, что это едва ли прилично, и избавился от ее содержимого более традиционным способом.

– Нашел! – воскликнул мой лондонский родственничек, спрыгнув со стремянки (она немедленно развалилась) и триумфально потрясая передо мной исполинским гроссбухом. – У меня для таких случаев настоящая картотека заведена. Так, с призраком все в порядке – а со Spiritus vini не совсем, но это мы сейчас исправим…

Он в третий раз наполнил рюмки.

– М-м-м… Замечательно! Стало быть, что мы это тут искали?

– Призраков, – терпеливо повторил я.

– Да-да, их самых. Я же говорю, страница сто сорок один. Вот: «Дж. Г. Фоулер и сын, фирма на Данкел-стрит, контактеры и медиумы. Старинным почтенным родам предоставляется скидка, спецзаказы для аристократии – по особым тарифам. Любовные зелья, приворотные узы, свежие древнеегипетские мумии с доставкой на дом, гороскопы из материала клиента…» Пожалуй, не совсем то, да?

Я разочарованно покачал головой.

– Смотрим дальше. «Фредерик Табб, гарантирует эксклюзивный канал связи между миром живых и мертвых. Единоличный обладатель контакта с духом Джорджа Байрона, Кирка Уайта, Гримальди, Тома Крибба и Иниго Джоунса». Ого, вот это экземпляры!

– Не слишком впечатляет. Только представьте, какой призрак получится в результате этого «единоличного контакта» со всеми ними: мускулистый громила с буйной шевелюрой и байроническим взглядом, который все время крутит сальто, ходит по мраморному карнизу и одновременно восклицает: «О, что нас в грядущем ждет?» Бр-р-р… – Я осушил рюмку и в расстройстве чувств налил себе по новой. Джек проделал то же самое.

– А вот другой, к-кузен. «Кристофер Мак-Карти, ежед-двухнедельные сеансы, стопроцентный контакт со всеми з-знаменитыми духами древности и современности. Поздравления усопших с днем рождения и… этим… юбилеем, рас-ши-фровка их от-тветных поздравлений…» Вот кто нам, кузен, поможет. Этот. Или другой. А-а, все равно! З-завтра я выйду на – тс-с-с! – на охоту за этими типами. Я их всех знаю, встречались. Мы. Уже. И я не я буду, родственник, если не сумею добыть вам за-ме-чательное привидение по с-сходн-ной цене. Да! Считайте, что дело сделано! – Брокет с грохотом швырнул гроссбух в угол. – А теперь, э-э-э… А-а! Т-теперь мы можем спокойно в-воздать должное Spiritus vini

Мы действительно воздали ему должное – причем настолько, что даже утром, в Стопгоп Грэндж, я испытывал некоторые затруднения, пытаясь объяснить миссис Д’Оддз, почему я, отходя ко сну, повесил ботинки на плечики, а костюм уложил в стойку для обуви. Боюсь, мне так и не удалось придумать правдоподобного объяснения. Но, воодушевленный разговором с Джеком Брокетом, я уже на следующий день, превозмогая остатки воздействия Spiritus vini, внимательно обследовал усадьбу, размышляя, где лучше поселить призрака, когда он наконец будет доставлен. Извилистые потемки средневековых коридоров и старинные комнаты с низкими сводами предоставляли для этого массу соблазнительных возможностей, но, всесторонне обдумав вопрос, я тем не менее выбрал банкетный зал.

У него тоже по-средневековому низкие своды, однако это все-таки обширное помещение. Кроме упоминавшихся ранее портретов, стены его украшены дорогими гобеленами, семейными реликвиями и рыцарским оружием, а расставленные повсюду доспехи так приятно мерцают зловещим светом, когда на их полированной поверхности отражаются языки огня, горящего в огромном камине! Да и ветер, прорываясь в щель под дверью, со зловещим шелестом колышет занавеси, придавая всему убранству неповторимые черты феодального уюта…

С одной стороны в зале расположено возвышение, там в славные рыцарские времена помещалась «господская» часть длинного стола – для хозяина замка и его благородных гостей. Ближе ко входу, где ранее устраивала свои простецкие пирушки челядь, слуги и прочие вассалы, уровень пола понижается. Миссис Д’Оддз собиралась постелить тут ковры – но я настоял, чтобы пол был укрыт только камышом, как повелось в древнюю славную эпоху, и продолжаю следить за этим. В моем родовом банкетном зале ничто не будет напоминать о девятнадцатом столетии! Ну, разве кроме столового серебра – набора солидных, массивных предметов, – но и они, пусть даже новые, были украшены мастерски реконструированным гербом Д’Оддзов. А уж тот факт, что это серебро располагалось на по-настоящему старинном столе рыцарских времен, окончательно приобщал его к веку феодализма. Так что, наверное, призраку здесь будет удобнее, чем где бы то ни было.

А теперь мне оставалось только ждать – и надеяться на деловые качества Джека…

Письмо от него пришло через несколько дней. Оно не извещало об уже достигнутом успехе, но при всем своем неряшливом виде (карандашные строки на обрывке старой афиши со следами жевательного табака) было, по крайней мере, обнадеживающим: «Напал на след. Сразу предупреждаю: от профессиональных медиумов толку оказалось мало, – но вчера в пабе я встретился с одним человечком, который вроде бы берется выполнить ваш заказ. Некто Абрахамс. Говорит, уже пару раз приходилось заниматься такой работой. Если вы не против, дам ему адрес – и он прибудет завтра же вечером. Д. Брокет».

Кроме этого, в письме было несколько строк, содержавших намеки, что, мол, недурно бы выписать чек.

Вряд ли нужно уточнять, что я был мало сказать «не против» (в смысле – чтобы дать Абрахамсу адрес), но и ждал его прибытия с наипревеличайшим нетерпением. При всей вере в сверхъестественное мне трудно было допустить, что кто-либо из смертных мог иметь с обитателями иного мира деловые контакты, переселять их, обменивать на пригоршню земного золота… Однако письмо Джека – подтверждение тому, что такая торговля возможна. И вот вскоре ко мне прибудет некий джентльмен с библейской фамилией и подкрепит эту информацию твердыми доказательствами. Призрак Джоррока, этот заурядный выходец из восемнадцатого столетия в доме восемнадцатого столетия – какая пошлость! О, сколь ничтожен покажется он по сравнению с моим роскошным обитателем средневековых апартаментов…

Рассуждая так, я двинулся в обход своих владений – подобные обходы я совершаю ежевечерне – и вдруг… увидел своего призрака! Во всяком случае, так мне сначала показалось. Некая темная фигура стояла по ту сторону залитого водой рва, как раз напротив подъемного моста и опускной решетки – и пристально все это рассматривала. Но по тому, как вздрогнул этот незнакомец, обнаружив, что я за ним наблюдаю, и как поспешно он удалился, я понял: передо мной человек из плоти и крови. Скорее всего, это был ухажер какой-то из работающих в моем замке служанок, грустно замерший перед искусственным Геллеспонтом, отделившим его от предмета ухаживания. Но кем бы этот человек ни был – он больше не возвращался. Я, признаться, даже караулил какое-то время, рассчитывая застать его за нарушением границ моих владений.

Джек Брокет оказался хозяином своего слова. На следующий день, едва лишь Стопгоп Грэндж покрыла первая тень вечерних сумерек, внизу прозвенел звонок, возвещающий о прибытии мистера Абрахамса. Я поспешил ко входу, уже почти готовый увидеть широкий ассортимент призраков, теснящихся за спиной продавца. К сожалению, ничего подобного моим глазам не открылось, да и сам призракоторговец выглядел как-то непривычно для своей профессии – ни мертвенной бледности, ни трагического взгляда глубоко запавших глаз… Наоборот, передо мной стоял этакий живчик, плотный невысокий крепыш, глаза его посверкивали очень даже бодро, а к лицу словно бы приклеилась жизнерадостная улыбка. Пожалуй, даже чересчур жизнерадостная. Что до прибывшего с ним багажа, то он состоял из одной лишь кожаной сумки, небольшой, но снабженной множеством застежек и даже завязок. Когда мистер Абрахамс поставил ее на каменные плиты пола, изнутри донесся металлический лязг.

– Таки как поживаете, сэ-э’г? – спросил продавец призраков, с чувством пожав мне руку и потрясая ее, словно терьер, схвативший крысу. – А миссус ваша, то есть хозяюшка, как она таки поживает? А все ваши домашние, как они – не хво’гают?

Я заверил его, что все мы, как и следовало ожидать, в добром здравии, но тут мистер Абрахамс углядел в глубине прихожей миссис Д’Оддз и устремился к ней, на ходу повторяя вопросы о ее здоровье. Он был так многоречив и столь уморительно серьезен, что мне на миг даже показалось – наш гость вот-вот начнет измерять моей супруге пульс, а потом еще и язык попросит высунуть. При этом маленькие подвижные глазки торговца так и бегали по сторонам, осматривая убранство прихожей от пола и до потолка.

Наконец мистер Абрахамс окончательно убедился, что никто из нас не страдает опасной для жизни болезнью – и мне все-таки удалось увлечь его с собой наверх, на второй этаж, где был приготовлен ужин. Продавец призраков с удовольствием отдал должное трапезе, но даже при этом не расставался со своей загадочной сумкой. Наконец последняя перемена блюд была подана, слуги удалились, а чуть позже за ними отправилась и миссис Д’Оддз, оставив нас наедине, – и только тогда зашел разговор на интересующую меня тему.

– Я таки п’гедполагаю, – мистер Абрахамс закурил дешевую сигаретку, – что вам, сэ-э’г, нужна моя помощь в… в заселении этого жилища?

Я признал правильность его предположения. Торговец удовлетворенно кивнул. Его хитрые маленькие глазки тем временем цепко осматривали гостиную, как раньше – обстановку в прихожей.

– Ой, я вас уве’гяю: вы нашли ну самого что ни на есть нужного человека! Оно, может, и неск’гомно такое о себе гово’гить, но вот так все и есть. Знаете, что я ответил этому юноше – ну, тому, с кото’гым мы толковали в пабе «Х’гомая собака»? Он меня сп’гашивает: «А получится?» А я ему: «А вот испытайте! Меня и эту мою то’гбу! Испытайте – и сами все увидите!» Побожусь, сэ-э’г, ничего более ве’гного и сказать нельзя!

Я снова возрадовался тому, как верно поступил, обратившись к Джеку. Он действительно умеет проводить переговоры с медиумами!

– Уж не хотите ли вы сказать, мистер Абрахамс, что, э-э-э, товар у вас сейчас с собой – в этой вот торбе? – Я пытался говорить с иронией, но голос мой дрогнул в предвкушении ответа.

– О, не спешите, не спешите! – На лице продавца призраков появилась улыбка мудрого превосходства. – Все в свое в’гемя. П’гавильное место и п’гавильный час, сэ-э’г, а еще – немножко вот этого: глоточек Lucoptolycus, «настойки счастья». – Абрахамс достал из жилетного кармана крохотный флакон. – И тогда вот что я скажу: к вам явятся все п’гиз’гаки, кото’гые есть в моем распо’гяжении! А вы таки сможете самостоятельно выб’гать из них того, кото’гый вам больше всего по вкусу… Ну, скажете, это не ’госкошное п’гедложение, сэ-э’г?

Я не мог оспорить его вывод – хотя впечатление и несколько умерялось тем хитровато-настороженным взглядом, который бросил на меня торговец, пряча флакон назад.

– И когда мне надлежит это сделать?

– Без десяти час пополуночи, – твердо произнес мистер Абрахамс. – Иные специалисты гово’гят – ’говно в полночь, но я скажу – нет! В полночь их соби’гается такая толпа, сэ-э’г, что лучше не надо. А вот когда следующий час уже почти на исходе, но еще не закончился – самое замечательное в’гемя, чтобы выб’гать себе подходящее п’гиведение. Ну, к делу, хозяин! П’говедите меня по вашему замку и покажите, где именно вы хотите его видеть, когда он будет сюда… поселен. Хотя в таких делах я га’гантий не даю, уж увольте. Ой, если бы вы только знали, какие тут бывают тонкости! Есть некото’гые места, куда они подселяются охотно, да, а есть и такие, куда их нипочем не заманишь…

Мы прошлись по самым сокровенным участкам Стопгоп Грэндж. Мистер Абрахамс то хмурился, то удовлетворенно кивал, а один раз, указав пальцем на старинный гобелен, произнес: «Вот это самое то!» Но когда мы дошли до банкетного зала – продавец, еще не зная, что я и сам выбрал это место, пришел в величайшее восхищение. «Тут! – кричал он в приступе энтузиазма, потрясая своей сумкой, тыча пальцем то в стены, то в сторону моей гербовой посуды, торжественно расставленной на господской части стола. – Вот тут мы все и уст’гоим! Отличное местечко, замечательное, лучше и быть не может! Ста’гинная комната, и вещи отличные – настоящий благо’годный металл, а не новомодная е’гунда, подделки гальванопластические! Это очень важно для них, сэ-э’г: они такие ’газбо’гчивые… Но этот зал, вы знаете, он таки большой: сюда может столько их понабиться – не дай Господь! Поэтому вот что мы сделаем: распо’гядитесь подать сюда бутылочку б’генди и ко’гобку сига’гет – а я останусь тут, до полуночи и после. Буду, это, осуществлять п’гедва’гительный отбо’г. Чтоб вы знали, это та еще задачка – мало не покажется… Когда они заявятся сюда всей толпой, да еще узнают, что кому-то из них не суждено отсюда выйти, – я вас уве’гяю, тут найдутся такие, что таки поднимут гвалт! Да, я обещал показать вам их без десяти час – и оно будет; но все же, хозяин, лучше вам, того, обождать в д’гугой комнате. А сюда поднимайтесь не раньше половины пе’гвого. Потому как если они вас тут застанут в полночь – ой-вэй, мне п’гямо-таки больно подумать о том, что от вас останется! А за полчасика я их немного обуздаю, да; они будут уже более-менее готовенькие…

Эти соображения мне показались вполне разумными. Так что вскоре я снабдил мистера Абрахамса требуемыми ингредиентами и удалился. Оглянувшись на пороге, я увидел, что торговец уютно разместился в кресле у огня, положил ноги на каминную плиту, и уже начал принимать транквилизаторы, необходимые ему, дабы с бóльшим успехом противостоять полчищам потусторонних гостей.

Мы с миссис Д’Оддз расположились в комнате этажом ниже. Через некоторое время я услышал, что Абрахамс поднялся со своего места и быстрой походкой пересек зал. Потом он, судя по звукам, сдвинул что-то из мебели, стоящей у окна, и, наверное, встал на это что-то, стараясь дотянуться до щеколды: через несколько секунд до моих ушей донесся скрип открываемого ставня – а он располагался выше, чем по силам достать такому коротышке, как продавец призраков. Миссис Д’Оддз потом утверждала, что ей удалось расслышать его голос – хриплый, торопливый шепот, но, возможно, это была только игра воображения. Что касается меня, то я действительно был взволнован – даже больше, чем полагал возможным ранее. Поистине, есть что-то тревожное в образе человека, простого смертного, который стоит перед распахнутым окном, напряженно вглядываясь во тьму, и призывает обитателей иного мира, неупокоенных духов. Украдкой от Матильды я взглянул на часы – и содрогнулся: стрелки показывали половину первого ночи. Настало время, когда мне надлежит выйти на встречу с призраками, разделив с мистером Абрахамсом его ночную вахту.

Он сидел так же, как я его оставил, – разве что на лице уже успели проявиться следы транквилизаторов. Никаких признаков тех загадочных перемещений в зале не было видно вообще, словно они нам почудились.

– Ну как, у вас все в порядке? – спросил я после того, как перевел дыхание и убедился, что мы здесь одни.

– О да, сэр, но именно сейчас, чтобы успешно завершить операцию, мне необходима ваша помощь, – торжественно произнес мистер Абрахамс. – Сядьте рядом со мной, примите несколько капель Lucoptolycus – и с очей ваших спадет пелена обыденности, препятствующая Истинному Зрению. Однако, что бы вы ни увидели – продолжайте сидеть недвижно и в полном молчании, дабы не нарушить магический ритм!

Передо мной словно был совершенно другой человек: прежняя вульгарность манер исчезла бесследно, а речь и жесты обрели величавую повелительность. Не помня себя, я повиновался всем его указаниям – и с трепетом ожидал результатов.

Несколькими быстрыми взмахами рук мой напарник очистил вокруг нас пол, расшвыряв по сторонам стебли камыша. Пав на колени, он достал откуда-то кусок мела и очертил на каменных плитах полукруг – так, что с одной стороны нас ограждала эта черта, а с другой, за нашими спинами, открывался зев камина. Затем Абрахамс тем же мелом начертал внутри полукруга несколько иероглифов – на мой непросвещенный взгляд, чем-то похожих на знаки Зодиака. После чего выпрямился во весь рост и странным голосом произнес в пустоту какое-то обращение, прозвучавшее столь быстро, точно это было одно слово – неизвестное слово на загадочном гортанном языке. Потом в руке у него появилась небольшая склянка, к которой он поднес уже знакомый мне флакон и налил из него пару чайных ложечек абсолютно прозрачной жидкости. И вручил все это мне.

Какое-то мгновение, прежде чем поднести склянку к губам, я колебался, но, повинуясь решительному жесту продавца призраков, выпил. Вкус жидкости не был неприятен. Я ожидал, что нечто откроется моему взгляду сразу, тотчас же, но этого не произошло. Тогда я осторожно сел и начал всматриваться в темноту перед собой.

Абрахамс опустился в кресло рядом. Я заметил, что время от времени он поглядывает мне в лицо – и сразу же после этого произносит очередную фразу на непонятном языке.

Вдруг тело мое охватила сладкая истома. Могло показаться, что причиной тому было тепло, исходящее от камина; но, безусловно, имелась и другая причина, не столь обыденная. Веки будто налились свинцом, в то время как мозг продолжал работать с восхитительной быстротой и легкостью, ежесекундно обдумывая сотню гениальных идей разом. Замерев, словно в летаргии, я как бы со стороны видел, что сидящий рядом человек тянется ко мне, кладет мне ладонь на грудь против сердца – однако не воспротивился этому, даже не спросил, что он делает. Все предметы, находившиеся в зале, закружились вокруг меня в медленном танце. Огромные лосиные рога на дальней стене величаво покачивались, а подносы вовсю отплясывали котильон с ведерком для льда и цветочной вазой. Мой подбородок коснулся груди, я уже ничего не чувствовал, уже был почти без сознания – и вдруг словно воспрянул ото сна: в дальнем конце зала открылась дверь.

Я уже упоминал, что с «господской» стороны зала устроено возвышение, предназначенное для хозяев замка? Так вот, как раз на той стороне дверь и открылась. Я сидел, замерев, до боли в пальцах сжимая подлокотники кресла, а створка медленно колебалась туда-сюда на поскрипывающих петлях, пока бесформенная, бесплотная темнота струилась сквозь дверной проем. А потом эта мгла сгустилась: она продолжала оставаться бесплотной, однако теперь передо мною было уже не ничто, но нечто. Струя мрака перетекла через порог – и ледяной хлад потянулся от нее, пронизывая до костей, заставляя цепенеть сердце. Потом темнота заговорила. Голос ее был подобен дальним вздохам мистраля, колышущего вершины сосен на пустынном морском побережье:

– Я – незримый пришелец из немыслимого небытия. Обладаю всеми свойствами, присущими обитателям тонкого мира, включая свойства электрические, магнитные и спиритуалистские. Издаю громкие вздохи, полные леденящей тоски и сопровождающиеся значительными колебаниями эфира. Умерщвляю собак. Смертный, ты выбираешь меня?

Я собирался ответить хоть что-то, но слова, казалось, застряли в горле; и прежде чем я смог овладеть собой, бесплотный пришелец, грустно покачав темнотой, протек через зал и исчез во мраке у противоположной стены, напоследок издав вздох – действительно очень громкий, тоскливый и, надо полагать, сопровождавшийся колебаниями мирового эфира.

Снова переведя глаза на дверь, я с удивлением заметил крохотную старушонку, шустро хромавшую по залу. Она, словно красуясь, несколько раз продефилировала передо мной, а затем присела на самом краю круга. Тут свет упал на ее лицо – и оно, должен сказать, было столь ужасно, что не изгладится в моей памяти до гробовой доски. Наверное, все грязные страсти, сколько их есть в нашем грешном мире, все до единого пороки оставили на этой физиономии по язве.

– Ха-ха-ха! – зловеще проклекотала она и потянулась ко мне скрюченными руками, подобными лапам давно издохшей птицы. – Видишь, какова я? Мое имя – леди Жуть! Показываюсь в коридорах, облаченная в шелка цвета гнили, щедро раздаю успешные проклятия. О, как меня любил сам сэр Вальтер![4] Я буду твоей, смертный?

В ужасе я постарался отрицательно качнуть головой – и, видимо, это мне удалось. Яростно оскалившись, страшная старуха замахнулась на меня своей клюкой, но удар не достиг цели, а сама леди Жуть с жутким воплем бесследно развеялась.

Я тут же посмотрел в сторону двери. Меня бы очень удивило, не покажись оттуда очередной пришелец; но он, разумеется, уже показался – рослый мужчина благородной внешности, в широком одеянии из желтого атласа. Лицо его было полностью покрыто смертельной бледностью и наполовину – темными прядями ниспадающих волос. Когда он повернулся, стало видно, что его длинные локоны свисают ниже плеч. Бородка у призрака, напротив, была очень короткой, аккуратно подстриженной – она резко выделялась на фоне широкого белого жабо.

Величавым шагом новый гость приблизился к меловой черте, учтиво поклонился и заговорил. Голос у него был под стать внешности и манерам:

– Я – достославный кавалер. Многих заколол, но и сам был заколот. Вот этой самой рапирой – видите ее, мой друг? Она так и осталась торчать в моей пронзенной груди… Звеню сталью, произвожу неотразимое впечатление кровавым пятном на камзоле, как раз супротив пронзенного сердца (о, сколь эффектно выглядит красное на желтом!). Также издаю протяжные стоны. Имею рекомендации от множества достойных семейств, исповедующих верность старым традициям. Кроме того, имею большой опыт работы основным, исходным призраком в уважаемых замках. Впрочем, согласен и на участие в групповом выходе, особенно если группа состоит из миловидных юниц. Необходимое условие: они должны визжать как следует, не за страх, а за ужас!

Он поклонился с прежней учтивостью, явно не сомневаясь в моем положительном ответе, но оцепенение, еще не исчезнувшее после визита жуткой леди, помешало мне вовремя подать знак. Сделав реверанс и взглянув на меня с упреком, кавалер исчез.

Тут же меня накрыло волной ознобной дрожи, и еще не увидев нового посетителя, я твердо знал: он – воплощенный кошмар. Или не воплощенный: рост его был изменчив, очертания колебались, и вообще он оказывался то хорошо различим, то совсем нет. На вид он был, как эхо на слух. Дрожащим, прерывистым голосом невоплощенный кошмар прошептал:

– Оставляю в коридорах следы босых ног, сгустки запекшейся крови и свежие кровяные потоки. Гарантирую таинственный звук шагов, а также прочие загадочные шумы, равно как и зловещие. Обо мне писал сам Чарльз Диккенс, да-да! Касаюсь клиентов холодными невидимыми пальцами. Вырываю из рук письма. Веселюсь. Смеюсь и хихикаю. Иногда прямо-таки разражаюсь неудержимыми приступами отвратительного хохота. А можно, я прямо сейчас разражусь неудержимым приступом отвратительного хохота?

Я почти успел сказать «нет», но вот тут-то он и разразился. Еще прежде, чем мне удалось справиться с отвращением, на очереди был уже следующий кандидат.

Он вошел шагом быстрым, упругим, но при этом и крадущимся. Дочерна загорелый тип могучего телосложения, в широком шейном платке, повязанном на испанский манер (по-моему, поверх петли) и с серьгами в ушах. Взор его был потуплен, а весь облик излучал невыразимое раскаяние. Метался он по залу, как тигр по клетке, сжимая в одной руке длинный нож, а в другой – клочок пергамента. Наконец заговорил глубоким и звучным голосом:

– Я убийца. Головорез. Презираю. Видите, как меня на ходу корежит от ненависти к самому себе? Вместе с тем подкрадываюсь бесшумно: так и не разучился. Знаю все тайны Карибского моря. По первому требованию заказчика объясняю, как найти пиратский клад, по второму требованию – предоставляю в его распоряжение карту. Согласен на работу не только под крышей, но и на свежем воздухе – скажем, в парке. Необходимость длительных прогулок не пугает. Принимаете?

Он умоляюще посмотрел на меня – но я не мог ответить, ибо в очередной раз закаменел от ужаса, глядя на то, что появилось из-за двери.

Это был очень высокий и тощий человек – если, конечно, его можно назвать человеком: сквозь лохмотья истлевшей плоти проступали пожелтевшие кости, очень эффектно выглядевшие на свинцово-сером фоне остатков кожи. Тело его было укутано в рваный саван, и складки этого же савана образовывали капюшон, скрывающий голову; лишь глаза сверкали из-под него багряными угольками – страшные, лишенные век. Чудовищное создание придвинулось вплотную к меловой черте, и я, подавшись назад, чуть ли не втиснулся в камин. Безгубые уста разомкнулись, я увидел двойной ряд почерневших зубов, острых, как клыки, а в глубине рта – иссохший, свернувшийся в трубочку язык. Потом я услышал голос, словно просачивающийся сквозь два ярда могильной земли:

– Я – американский ужас, летящий на крыльях ночи. Только я. Остальные – подделки. Остерегайтесь. Я – воплощение инфернальных грез Эдгара Аллана По. Исключительно, несравненно ужасен. Подчиняю своей воле более низкоорганизованных призраков. Кровь моя, плоть моя, мои кости – все как на витрине, к услугам заказчика. Особая программа: ужас и омерзение, два по цене одного. Никаких дешевых фокусов с применением спецсредств: к услугам серьезных клиентов – профессиональный уровень работы с погребальными пеленами, самоподнимающаяся крышка гроба, прелести гальванизации. Эксклюзивная услуга: поседей за одну ночь!

Это протянуло ко мне костлявые руки – однако я нашел в себе силы сделать отрицательный жест. И оно сгинуло с глаз, оставив за собой терпкий, тошнотворный запах распада. Я кое-как смог вернуться на прежнее место, уже практически уверенный, что, наверное, не так уж и плохо жить вообще без призрака. Но, как выяснилось, мое испытание еще не было завершено…

Сначала я услышал шорох одежды – и только потом увидел хрупкую фигурку в белом платье со шлейфом, волочащемся по полу. Когда она приблизилась достаточно, чтобы в свете камина можно было разглядеть подробности, я понял, что передо мной девушка, юная и прекрасная. Все в ее облике напоминало об обворожительных леди из прошлых, лучших времен. Она горестно заламывала пальцы, а на лице ее, бледном и гордом, застыла печать обманутых чувств и неизбывного страдания. Нежно шелестя своим одеянием – звук этот был подобен шепоту осенних листьев, – гостья подошла к границе круга и устремила на меня неимоверно печальный взгляд несказанно прелестных глаз.

– Я несчастна, сентиментальна, очаровательна – и именно поэтому стала жертвой злодейски скверного обращения. Я была брошена и предана. Скорбно рыдаю в ночной тиши, тенью скольжу вдоль неосвещенных проходов. Происхожу из древнего, знатного, аристократического рода – о я несчастная! Обладаю утонченным вкусом: обстановка этого зала (о, какая прелесть: мореный дуб!) мне подходит, особенно если вот тут или вон там добавить еще немножко доспехов, а здесь, здесь, здесь, здесь и здесь – побольше гобеленов. О, неужели вы меня не возьмете?

Голос ее оборвался на чрезвычайно драматической ноте; призрачная леди простерла ко мне руки, будто умоляя о помощи. Я никогда не умел отказывать дамам. Да и по здравому размышлению: устоит ли жалкий призрак Джоррока перед такой конкуренцией? Уж джоррокова-то девица – точно не леди из высшего общества! Если я, так вышло, не сумел остановить выбор ни на одном из прошлых гостей – то стоит ли рисковать дальше? Ведь, чего доброго, может снова явиться пришелец вроде того, американского, а тут и до разрыва сердца недалеко!

Призрачная леди, по-видимому, предчувствуя мое решение, послала мне чарующую улыбку. И у меня исчезли последние сомнения.

– Да будет так, дамочка! – воскликнул я, вскочив с кресла, и, ни о чем больше не думая, в приступе восторга перешагнул меловую черту. – Я выбираю тебя!

– Аргентэйн! Вставай!! Нас ограбили!!!

Я никак не мог понять, отчего мелодичный голос леди-призрака сменился чьим-то истошным воплем, от меня ускользал смысл этих слов, они звучали как мелодия колыбельной: «Ограбили… грабили… били… или…» Но тут кто-то схватил меня за плечо и потряс могучей дланью. Пришлось открывать глаза.

Вид миссис Д’Оддз, минимально одетой и максимально разъяренной, живо воскресил в моей памяти ужаснейшие моменты сегодняшней ночи. Но когда я окончательно вернулся к прозе жизни, выяснилось, что в моей руке зажата пустая склянка, сам же я лежу на полу, чуть ли не уткнувшись головой в угасший камин.

Я встал, но не удержался на ватных, подгибающихся ногах и едва сумел добраться до кресла. Однако непрекращающиеся вопли Матильды постепенно разгоняли туман, окутывающий мое сознание. Вот дверь, через которую один за другим входили мои ночные визитеры из иного мира; вот меловой круг; вот иероглифы; вот пустая коробка от одного из транквилизаторов, которыми пользовался мистер Абрахамс, и не менее пустая бутылка от другого; но где же он сам – этот охотник за привидениями? И почему Матильда в рассветных сумерках стоит у настежь распахнутого окна, воя даже не как призрак, а как паровозная сирена? Почему окно вообще распахнуто, что за веревка свисает из него? И где… ЧТО?! Где наше фамильное серебро, эта гербовая посуда – ценнейшее достояние Стопгоп Грэндж, предмет гордости всех Д’Оддзов настоящего и грядущего?!

Увы, далеко не сразу мой помутненный разум сумел связать воедино все увиденное и услышанное…

Дорогие читатели, надо ли уточнять, что, к моему величайшему сожалению, никогда я их больше не видел: ни того, кто представился «мистером Абрахамсом», ни украшенной гербами Д’Оддзов серебряной посуды. Но даже это полбеды. Куда грустнее, что никогда мне больше не довелось увидеть тот последний призрак: несчастную леди в белом платье…

И вряд ли мне когда-либо суждено с ней встретиться. Признаюсь честно: история, происшедшая той ночью, фактически излечила меня от стремлений наладить связь с потусторонним миром. Так что я без сопротивления согласился переехать в скучный, прозаический дом современной постройки на тихой окраине одного из лондонских предместий – на который, оказывается, моя супруга давно уже положила глаз…

Что же именно произошло той ночью – по-прежнему открытый вопрос. У полиции, разумеется, нашлось свое объяснение: приметы «Абрахамса» практически совпадают с описанием человека, который в Скотленд-Ярде известен как некий Уилсон по кличке «Отмычка», он же «взломщик из Ноттингема». У сыщиков исчезли последние сомнения, когда день спустя в округе Стопгоп Грэндж была найдена та кожаная сумка, которая сразу бросилась мне в глаза: внутри нее, как оказалось, содержался широкий ассортимент воровских фомок, коловоротов, зубил и, конечно, отмычек. А по обе стороны замкового рва обнаружились следы, глубоко отпечатавшиеся в грязи: разумеется, у Уилсона был сообщник, который без особого труда проник на территорию моих феодальных владений, принял спущенный на веревке мешок со столовым серебром – после чего оба мошенника были таковы.

По всей видимости, эта парочка негодяев как раз обдумывала очередное ограбление – и тут, на их счастье и мое несчастье, прослышала о планах, реализацию которых я поручил Брокету. Надо полагать, Джек во время своих поисков чересчур неосторожно трепал языком…

Однако как быть с представителями загробного мира, которые в ту ночь удостоили меня столь зримого посещения? Должен ли я отнести и эти визиты на счет криминального искусства ноттингемского разбойника (тоже мне, Робин Гуд!)? И если даже так – каким все же образом воровские навыки «Отмычки» предоставили ему власть над тайнами оккультной сферы?

Долгое время я был полон сомнений и, стремясь их развеять, приложил массу усилий, чтобы получить вердикт от кого-нибудь из уважаемых специалистов. И вот наконец такой ответ мне пришел. Автор его – авторитетный эксперт в области фармакопеи, доктор медицинских наук, которому я послал склянку с остатком содержимого Lucoptolycus.

У меня нет слов. Пусть уж лучше читатели узнают обо всем непосредственно из письма этого ученого мужа:

Аргентэйну ДОддзу, эсквайру.

Улица Вязов

Брикстон

Дорогой сэр! Ваш исключительно необычный случай пробудил во мне сильнейший научный интерес. Результаты анализов показывают, что в присланном Вами сосуде содержался концентрированный хлораль гидрат[5], и если Вы действительно приняли внутрь ту дозу, что следует из Вашего описания, то она должна соответствовать эквиваленту порядка восьмидесяти гран. Этого вполне достаточно, чтобы очень быстро погрузить человека в полусон, плавно переходящий в глубокое оцепенение. На первой стадии прием такого количества хлораль гидрата достаточно часто сопровождается галлюцинациями, порой весьма причудливыми – особенно у индивидуумов, ранее не подвергавшихся наркозу. В сопроводительном письме Вы сообщаете, что круг Вашего чтения включал преимущественно литературу по оккультизму; также там указано, что Ваш интерес к вопросам посмертного существования приобрел, по существу, болезненный характер. Вдобавок следует помнить, что Вы пребывали в состоянии крайнего возбуждения, причем Ваше сознание было искусно подготовлено к тому, что именно Вам сейчас предстоит увидеть.

При подобных обстоятельствах меня как специалиста отнюдь не удивляет характер испытанных Вами видений. Скорее наоборот: крайне маловероятно, что Вы могли испытать видения хоть сколько-нибудь иного характера.

С искренним уважением,Т. Э. Штубе, доктор медицины.Камышовая улица

Забияка из Броукас-Корта

Был 1878 год, и в окрестностях Лутона проходили учения конных добровольцев южных графств Центральной Англии. Но не возможность европейской войны тревожила в то лето большой кавалерийский лагерь – всех беспокоило лишь одно: найдется ли в королевстве человек, который выстоит десять раундов против Громилы Бэртона, девяностокилограммового сержанта ветеринарной службы? Легкая оплеуха Громилы опрокидывала наземь даже самого крепкого парня. Многим не нравилось, что Бэртон надулся спесью и заважничал через меру, и было решено отыскать ему достойного соперника. Для этой цели в Лондон направили капитана и баронета Фредерика Мильберна, который должен был пригласить кого-нибудь из прославленных боксеров, чтобы тот укоротил хвост чванливому ветеринару.

Надобно заметить, что бокс тогда как раз переживал трудные времена. Старинные традиции кулачных поединков остались в прошлом; ну а бои, разрешенные законом, проводимые в перчатках и в специальных помещениях, были на тот момент делом будущего. И потому кулачные бои происходили обычно в странном, самодеятельном виде. Контролировать их властям не удавалось, но и запретить было нельзя, так как именно бокс – любимое развлечение каждого обычного британца. Толпы корыстолюбивых подонков, клубящиеся вокруг ринга, компрометировали собой честных, геройски смелых на ринге и скромных в жизни спортсменов. Однако посещать нелегальные бои стало попросту опасно: честный зритель – истинный почитатель бокса – за желание увидеть бой настоящих мастеров мог поплатиться кошельком, здоровьем, а то и самой жизнью. В результате основную массу зрителей составляли те, кому и на жизнь, и на кошелек было наплевать.

Итак, боксерские встречи проводились в самых неподходящих для этого местах – в конюшнях, амбарах; порой случалось, что устроители отправлялись для этого во Францию или тайком съезжались в какое-нибудь глухое местечко за городом… Всюду процветали всевозможные эксперименты и нарушения правил. Деградировали не только условия поединков, но и сами боксеры: ушло время честных, рыцарских боев, и побеждал обычно всякий, кто тем или иным способом мог расположить к себе околоспортивный сброд. Впрочем, на американском континенте уже обозначилась мощная фигура Джона Лоуренса Салливана – будущего чемпиона обоих типов бокса: и нового, и старинного, без перчаток.

Из всего сказанного вы догадываетесь, что баронет сэр Фредерик, даже при своей пылкой любви к спорту, отнюдь не сразу нашел человека, который мог бы гарантированно осадить Громилу Бэртона. Чересчур уж много пришлось бы выложить за тяжеловеса, ведь они-то в основном и ценились тогда. После долгих поисков в боксерских салунах и в пабах, где засиживались приверженцы бокса, сэр Фредерик решил выбрать Альфа Стивенса – молодого боксера из Кентиш-тауна, выступающего в средней весовой категории, ни разу до той поры не проигравшего и близкого уже к званию чемпиона. Разница в весе между ним и Громилой была существенной, однако ее могли компенсировать профессиональные боксерские навыки. Рассудив так, баронет нанял Стивенса, пообещав доставить его в кавалерийский лагерь на своей одноколке. Решено было отправиться с вечера и по дороге заночевать в Сент-Олбенсе, чтобы будущим же днем приехать в лагерь.

Место встречи было у гостиницы «Золотой крест», и, когда Стивенс появился, грум по имени Бейтс держал под уздцы мышастых лошадей, пританцовывающих в нетерпении. Боксер, крепкий юноша с телом, будто выкованным из железа, занял место в экипаже подле баронета и попрощался с группкой своих собратьев – простоватых с виду парней в куртках грубых и широченных. «Пусть тебе повезет, Альф!» – хрипло и слитно рявкнули они, и грум, оставив лошадей, вскочил на запятки. Одноколка миновала поворот и выкатила на Трафальгарскую площадь.

Сэр Фредерик первое время был занят поисками дороги в столпотворении на Оксфорд-стрит и Эджвер-роуд и оттого не обращал внимания на спутника, сидящего рядом, покуда не начались предместья за районом Хендона. За кирпичными домами последовали заборы, и баронет, ослабив поводья, внимательно и с нескрываемым интересом глянул на Стивенса. Для такого интереса были причины: он искал своего наемника сложным и обходным путем – через переписку, по доверительной рекомендации. Даже в сумерках сэру Фредерику удалось понять, что выбор его был не напрасен. Стивенс выглядел истинным боксером – мощная грудь и широкие плечи, выдающее породу бледное удлиненное лицо; глубоко сидящие глаза, в которых блистала отвага и непреклонность. Однако важнее всего, что Альфа до сих пор никто не побеждал на ринге, и уверенность, теряющаяся вслед за первым же поражением, хранилась в нем неизменной. Баронет усмехнулся, представив, какой замечательный сюрприз он доставит завтра Громиле Бэртону.

– Вы, кажется, сейчас в хорошей форме, а, Стивенс? – задал он вопрос своему спутнику.

– Да, сэр, так и есть – буду биться не на шутку.

– А вид ваш, между прочим, действительно впечатляет.

– Я держу себя в рамках жесткого режима, сэр. Чтобы драться с Майком Коннором в прошлую субботу, мне надо было сбросить вес до семидесяти килограммов. Я выиграл тот бой, получил призовые деньги и теперь нахожусь в отличной форме.

– Что ж, поздравляю с удачей, но нынче вы должны постараться на славу: соперник будет тяжелее вас на двадцать килограммов и выше на десяток сантиметров.

Боксер ответил с улыбкой:

– Со мной на ринг выходили, сэр, парни и с бóльшими преимуществами.

– Я знаю об этом. Но наш парень очень напорист и агрессивен.

– Понимаю, сэр. Буду выкладываться по полной.

Стивенс говорил твердо и сдержанно, что пришлось по вкусу баронету. И вдруг сэр Фредерик рассмеялся.

– О боже мой! Я как раз подумал: что, если по пути нам сейчас встретится Забияка? Занимательная будет история…

– О ком вы, сэр?

– Я и сам бы не прочь узнать. Иные говорят, что встречали его, иные – что все это байки… Однако, кажется, он существует на самом деле, ибо следы от его каменных кулаков на физиономиях бедняг, имевших несчастье с ним встретиться, красноречивее всех свидетельств.

– Но живет-то он где?

– Как говорят, именно в этой местности, рядом с дорогой около Финчли и Эльстри. Он выходит при полнолунии со своим товарищем – и от всех, кого встречает, требует, чтобы дрались с ним по старинным правилам. Приятель при нем вроде секунданта. Ну а сам-то он бьется крепче любого бойца. Случалось, находят поутру несчастного проезжего с лицом всмятку – это работа Забияки!

Альф Стивенс бодро заметил:

– Ну что же, сэр, я давно мечтал о драке по-старинному, без перчаток, но все как-то не доводилось в ней поучаствовать.

– Вас, значит, не испугал рассказ о Забияке?

– Меня? Испугал? Я хоть сейчас бы в путь – и десять миль пешком, лишь бы встретить этого парня!

– Да, поединок был бы на славу! Сегодня, кстати, полнолуние, а на дорогу он выходит где-то примерно здесь.

– Если это правда все, что вы рассказали, – возразил Стивенс, – наверняка мы, боксеры, о нем бы знали. Или он не профессионал и творит эти штуки просто так, для забавы?

– Вообще-то есть мнение, что он работает конюхом или объездчиком в скаковых конюшнях здесь, поблизости. Ну а там, где лошади, и боксу найдется место. Если вся эта история не выдумки, то в этом парке, где мы сейчас проезжаем, и впрямь происходит… Эй! Черт побери, осторожнее! – Низкий голос сэра Фредерика вдруг сорвался на фальцет.

Дорога круто спускалась в лощину, где тень бросали кроны деревьев – при свете луны это походило на въезд в туннель. Внизу в лощине, слева и справа от дороги, высилась пара столбов, бурых от лишайника и ржавчины. Геральдические знаки на них теперь стали неразличимы, превратились в подобие каменных морщин. Чугунные ворота, прежде живописные, повисли криво на заржавевших петлях – что говорило о прежнем благоденствии и о теперешнем упадке поместья Броукасов, виднеющегося в дальнем конце аллеи, которую уже почти заглушила сорная трава. И вдруг из этих древних ворот выбежала на дорогу тень, высокорослая и стремительная, поймала под уздцы лошадей, взвившихся от неожиданности на дыбы.

– Держи лошадок, Роу! – грубо заорал нападающий. – Хочу потолковать по душам с этим щеголем, покуда он от нас не умчался прочь.

Второй человек появился из-под сени деревьев и, не говоря ни слова, принял у него поводья – приземистый, широкоплечий, он был одет в диковинный плащ до колен, какого-то бурого цвета, а на ногах сапоги и гетры. Шляпы на нем не было, только черный шарф вокруг шеи. Фонари одноколки осветили мрачную багровую физиономию – толстогубую, с гладко выбритым подбородком. Его приятель-верзила, едва отдав ему поводья, тотчас же очутился рядом с экипажем, и здоровенная жилистая рука легла на крыло. Злобные сине-стальные глаза вперились в Стивенса и баронета. Плотно надвинутая шляпа затеняла лицо, и все же были ясно видны свирепые, жестоко-непреклонные, жуткие черты. Расплющенный нос и шрамы свидетельствовали о том, что этот человек никогда не молил о пощаде и, вероятно, никого не щадил сам. Не молод и не стар – но ясно, что суровая жизнь успела оставить на нем свой жестокий след.

Взгляд, холодно-оценивающий, остановился сперва на баронете, затем на молодом человеке, сидящем рядом.

– Верно, Роу, я говорил тебе, что этот щеголь ни к черту не годен, – сказал незнакомец своему другу, не оборачиваясь. – Ты лучше глянь на вон того малого – он сойдет. Очень смахивает на боксера. Ну, вот мы и узнаем, годится ли он на что.

– Послушай, как тебя там… – возразил баронет. – Ты, как я вижу, редкий нахал! Гляди, схлопочешь кнутом по роже!

– Потише-ка, приятель! Лучше помалкивай, чтобы меня не разозлить.

– Это я уже зол: я, парень, немало слышал о твоих манерах! – вскричал баронет разъяренно. – Сейчас узнаешь, как преграждать дорогу офицеру королевской армии! На этот раз ты просчитался, будь уверен.

– Это еще бабушка надвое сказала, – ответил незнакомец. – Наверняка, приятель, мы в чем-нибудь да уверимся, прежде чем разойтись, ну а покамест один из вас встанет и покажет нам, хорошо ли он машет кулаками, – иначе никуда вы не поедете.

Не промедлив и секунды, Стивенс спрыгнул из одноколки на землю.

– Уж раз ты жаждешь драться – ты встретил того, кого искал. Перед тобой профессиональный боксер, не ври потом, что я не предупреждал.

– Молния мне в башку! – заорал верзила ликующе. – Я так и думал, Джо, он и впрямь боксер! Не слюнтяй, как обычно, – а малый, достойный моих кулаков. Будь счастлив, малыш, наконец тебе попался тот, кто способен намять тебе бока. Не знаешь, о чем сказал мне однажды лорд Лонгмор? «Обычный смертный с тобой не справится – только специально скроенный!» Запомни, как сказал его лордство. Ага, именно так!

– Он сказал это до того, как появился Бугай, – буркнул его молчаливый напарник.

– Не гневи меня, Джо! Не поминай опять Бугая, иначе я с тобой разругаюсь. Ну да, он когда-то уложил меня, но, попадись он мне еще раз, ему не поздоровится!.. Чего глазеешь, малый, – хочешь что-то сказать?

– Скажу, что в тебе слишком много хамства, оно так и хлещет через край.

– Хамства? Это что же такое, а ну растолкуй!

– Бахвальство, грубость, наглость – если хочешь знать.

Слово «бахвальство» произвело на незнакомца поразительное впечатление. Он ударил себя по бедру и расхохотался визгливо – это было похоже на ржание жеребенка. Напарник вторил ему тем же визгом, а отсмеявшись, сказал хмуро:

– Именно так, паренек. Бахвал он и есть, ты нашел верное словечко. Хватит лясы точить, идем скорее, пока луна светит между тучами.

Тем временем баронет осматривал одежду незнакомца, рождавшую в сэре Фредерике невольное изумление. Она действительно вызывала ассоциации с конюшней, но при этом была какой-то чудаческой и, пожалуй, старинной. Некогда белая, но давным-давно пожелтевшая касторовая шляпа напоминала головные уборы, носимые кучерами экипажей-четверок: с тульей в форме колокола и загнутыми полями. Табачного цвета короткий сюртук был расстегнут, стальные пуговицы зловеще поблескивали в лунном свете. Помимо того, на незнакомце имелся полосатый атласный жилет, короткие штаны, синие чулки и туфли. В каждом его движении сквозила какая-то медвежья, неотесанная сила. Этот Броукасовский Забияка выглядел в общем-то весьма недюжинной личностью, и молодой кавалерист с улыбкой представил свой будущий рассказ в офицерской столовой – о персоне в стародавнем облачении и о лондонском боксере, который, конечно же, намнет ей сейчас бока.

Грум Бейтс забрал поводья у приземистого напарника; лошади были отчего-то в поту и дрожали.

– Айда за мной! – бросил верзила, кивнув в направлении ворот.

За воротами, под тяжелым сводом деревьев, царила тьма – туда-то и уводила дорога. Оба путника поежились: им стало не по себе.

– Куда, скажите на милость, вы нас зовете? – проговорил баронет.

– А что, по-вашему, здесь можно драться? – откликнулся верзила. – Там, в усадьбе, есть площадка – лучше не сыщешь.

– А я бы сказал, что и дорога сгодится, – возразил Стивенс.

– Для любителей – пожалуй. Но никак не для парней вроде нас с тобой. Ты разве струсил, нет?

– Ну нет! Даже если ты натравишь на меня десяток таких мерзавцев, как ты.

– Тогда вперед, драка будет на славу!

Баронет и Стивенс обменялись взглядами.

– По рукам, – сказал молодой боксер.

И они прошли меж двух столбов – грум тем временем успокаивал лошадей, бивших о землю копытами и поднимавшихся на дыбы. Еще пятьдесят ярдов по заросшей тропке, поворот направо через рощицу – и взгляду путников явилась круглая лужайка. Густая трава как-то странно белела при лунном свете, и низенькая насыпь вокруг поляны тоже поросла травой. Невдалеке высилась каменная беседка с колоннами, очень похожая на строения, какие часто сооружались век назад, при первых Георгах.

– Так вот что, парни, видите, я не врал, – заявил верзила. – Такую площадку под Лондоном нигде не отыщете! Для бокса, как есть для бокса.

Это было похоже на жуткий сон. Диковинные люди со странной одеждой и манерой говорить, белеющая под светом луны поляна и каменная постройка с колоннами – фантасмагорическое видение! И лишь твидовый костюм, носимый Альфом Стивенсом без особой уклюжести, и его вполне заурядное лицо возвратили сэру Фредерику ощущение реальности.

Верзила снял шляпу, сюртук и атласный жилет, напарник помог ему стянуть рубашку. Стивенс тотчас же принялся неспешно раздеваться сам. Когда противники повернулись лицом друг к другу, Стивенс издал пораженный возглас – только теперь ему и баронету бросилось в глаза уродство верзилы. Череп был обезображен: на верхней части лба имелась вмятина, а нижнюю горизонтально пересекал рубец, багровый и страшный.

– Господи всемилостивый! Скажите, что у вас с головой?

– Думал бы ты о своей башке, приятель, – злобно ответствовал верзила. – Вскорости тебе ни до чего не будет дела, окромя нее. Так что оставь в покое мою черепушку!

Напарник расхохотался хрипло.

– В самую точку, Томми, братец! Делайте ставки на того, кто никогда не проигрывал. Все золото Сити против апельсина!

Забияка Том, подняв кулаки, стоял сейчас в центре площадки. Обнаженный по пояс, этот верзила вырос, казалось, еще больше и превратился в великана; его могучая грудь, крутые плечи и руки с упругими мускулами могли бы служить боксерским эталоном. Маленькие глазки яростно сверкали под рассаженными надбровьями, губы изогнулись в кривой, жестокой ухмылке. Молодой боксер невольно подумал, что в жизни не видел человека, который производил бы столь сильное впечатление, граничащее с ужасом. Однако – эта мысль подбодрила его – он прежде не сталкивался с равным себе противником, и вряд ли такой попадется на обычной сельской дороге… Подумав так, Стивенс широко улыбнулся и принял стойку, изготовившись к бою.

То, что случилось дальше, ошарашило его. Проведя финт левой, незнакомец нанес правой другой удар, чрезвычайно сильный, – и с такой внезапностью, что Стивенс едва сумел увернуться и совершить ответный удар, когда верзила подступил вплотную к нему. Через миг мощные лапы противника сгребли боксера, будто клешни, – и тот, взлетев вверх, кувыркнулся в воздухе и упал на траву. Незнакомец отшагнул назад и скрестил руки на груди, пока Стивенс вставал с земли, багровеющий от негодования.

– Эй! – крикнул молодой боксер. – Это что еще за приемчики?

– Нарушение правил! – воскликнул баронет.

– Да какое нарушение, к чертям?! Лучший прием, что я когда-нибудь видел! – сказал приземистый напарник верзилы. – Вы о каких это правилах толкуете?

– О правилах маркиза Куинсберри, естественно![6]

– В жизни не слышал. Мы деремся по правилам лондонского бокса!

– Ну ладно! – яростно выкрикнул Стивенс. – Видал я и не такое. Теперь ты меня не подловишь!

И вот, когда верзила опять применил сходный прием, Стивенс ответил ему тем же. Бойцы, сцепившись, повалились на землю – чем и закончился раунд, как и последующие два.

– Что вы можете о нем сказать? – тихо спросил баронет у Стивенса во время одного из перерывов между раундами, когда верзила отошел к своему секунданту и уселся перевести дух на заросший травой вал, окаймляющий лужайку.

Ухо Стивенса кровоточило, но иных повреждений не было заметно.

– Дерется он умело… Понятия не имею, где он выучился таким приемам, и все же опыта ему не занимать. Стиль боя у него диковинный, но сила львиная, а тело – будто деревянное.

– Не давайте ему подойти слишком близко. Я заметил, что на дистанции у вас преимущество.

– Не думаю, что у меня есть перед ним преимущество хоть на дистанции, хоть без… Но сделаю все, что от меня зависит!

Поединок был яростным, и от раунда к раунду баронет все больше сознавал, что Стивенс наконец-таки столкнулся с подлинным противником. Незнакомец то и дело ухитрялся отвлечь внимание своего соперника, обладал чудовищной непрошибаемостью и наносил стремительные удары – в общем, был крайне опасен даже для профессионала. Его голова и туловище словно бы не ощущали ударов, а жестокая ухмылка не сходила с лица. Нельзя было предсказать, откуда последует следующий удар его кулаков, каменно твердых… Имелся у него и коронный прием – апперкот в челюсть, который он раз за разом пытался провести; и, едва только это ему удалось, Стивенс упал как подкошенный. Низкорослый секундант торжествующе заорал:

– Вот это удар, право слово! Ставьте все на Томми: жеребец супротив куренка! Еще разок – и ты его завалишь!

– Довольно, Стивенс, это чересчур! – воскликнул баронет, помогая боксеру встать на ноги. – Подумайте только, что скажут остальные офицеры, если я доставлю им человека, которого превратили в кашу из мяса и костей? Пожмите руку этому малому и поздравьте его с победой, а не то Громила Бэртон так и останется необузданным.

– Поздравить с победой? Ну, не дождетесь! Будь я не я, но эта треклятая ухмылка мозолит мне глаза, и я добьюсь, чтобы она сползла с его рожи.

– Но сержант Бэртон…

– Уж лучше воротиться в Лондон и никогда не встретиться с вашим сержантом, но руку этому типу из Броукаса я не пожму!

– Ну как, тебе еще мало? – насмешливо спросил верзила, встав с зеленой насыпи.

Реакция Стивенса была мгновенной: он напружинился и кинулся навстречу противнику. Под стремительным напором молодого боксера противник волей-неволей попятился – и в первые секунды казалось, что он наконец близок к проигрышу. Однако этот верзила был словно бы незнаком с усталостью. Его удары сохранили свою мощность и быстроту и в конце раунда. Стивенс, слабея, едва держался на ногах, когда на него обрушилась серия жестоких ударов, противостоять которым он уже не мог. Еще чуть-чуть, и он бы, вероятно, рухнул на землю, но этому помешал внезапный и загадочный случай.

Мы уже упоминали, что, прежде чем выйти на лужайку, путники пересекли небольшую рощицу. Сейчас оттуда послышался истошный, мучительный стон… Кто-то плакал, отчаянно и нечленораздельно; звуки этого плача перемежались жалобным повизгиванием. Верзила, который уже поверг было на колени Стивенса, застыл на месте и бросил взгляд в сторону рощи. Кривой усмешки на его лице как не бывало, рот в ужасе распахнулся.

– Она преследует меня! – завопил он.

– Не поддавайся, Томми! Еще чуть-чуть, и он готов! А она ведь совсем безобидная, пойми!

– Безобидная?! Да я рехнусь, как только ее увижу! Я уже сбрендил от страха… О, вон она!

Он помчался прочь, без устали издавая все те же выкрики. Его спутник громко выругался и, подхватив лежащую на траве одежду, побежал вдогонку; через миг оба исчезли во мраке, царящем под кронами деревьев.

Молодой боксер, поддерживаемый сэром Фредериком, кое-как добрел до окаймляющей лужайку насыпи и там бессильно осел, уронив голову на плечо баронету. Мало-помалу, под действием бренди из фляжки, Стивенс пришел в чувство; плач и взвизгивания в глубине парка звучали все громче и стали наконец оглушительными. Из кустов возникла, ковыляя и пронзительно скуля, маленькая белая собачонка, в которой можно было опознать терьера. Опустив нос к земле – похоже, выискивая какой-то след, – она прошла мимо боксера и баронета, не обратив на тех ни малейшего внимания, и тоже скрылась во тьме. Лишь тогда оба путника очнулись от оцепенения и во власти безотчетного ужаса устремились к воротам, где стояла их одноколка. Что за чувство захлестнуло их, они и сами не могли бы себе объяснить… Вскочив в экипаж, они молчали некоторое время, и только в паре миль от дьявольской усадьбы сэр Фредерик нарушил молчание.

– Вы когда-нибудь видели что-то подобное? – спросил он, стараясь унять дрожь в голосе.

– О боже, никогда! – воскликнул Стивенс. – И буду счастлив, если оно мне больше не встретится!

Поздней ночью они прибыли на ночлег в гостиницу «Лебединое гнездо», что находилась вблизи Харпендена. Ее хозяин, давний знакомец баронета, охотно согласился выпить с путниками после ужина стаканчик портвейна. Мистер Джо Хорнер был уже в годах, он прямо-таки обожал бокс и мог без конца толковать о светилах ринга. Имя Альфа Стивенса было ему отлично знакомо, и он с огромным любопытством разглядывал молодого боксера.

– Как я погляжу, сэр, вы после боя теперь, верно? – заметил он. – Но газеты ничего не писали о том, что в наших краях будет происходить…

– Я сейчас не настроен об этом говорить, – отрезал Стивенс.

– О, только не обижайтесь! К слову, направляясь сюда, – Хорнер вдруг сделался чрезвычайно серьезен, – вы часом не видели… этого самого, по прозвищу Забияка из Броукас-Корта?

– Может, и видели – что с того?

– Он же чуть-чуть не угрохал Боба Мидоуза! – В голосе хозяина прозвучало смятение. – Вместе со своим приятелем остановил его повозку прямо перед Броукасовской усадьбой. Все знают, что Боб – боксер из лучших, но тот отдубасил его так… Когда Боба подобрали на лужайке за воротами, он был еле жив, по кусочкам собирали.

Баронет задумчиво кивнул.

– Значит, вы его тоже встретили?! – воскликнул хозяин.

– Да, можно сказать и так, – ответил баронет. – Мы видели кого-то, кто, пожалуй, и есть Забияка. Боже правый, ну и урод!

– Так говорите же! – взмолился хозяин почему-то шепотом. – Боб Мидоуз утверждает, что одежда у них такая, как носили при наших дедах, а у Забияки голова будто продавлена. Это и в самом деле так?

– Кажется, да. Одежда была старомодная, а такой формы черепа я прежде никогда не видел.

– О господи! Вы, сэр, не знаете, верно, что около тех ворот в тысяча восемьсот двадцать втором году расстался с жизнью Том Хикмен, известный боксер? Ну и его приятель Джо Роу – серебряных дел мастер из Сити. Том Хикмен был пьян-пьянешенек и решил на полном ходу проскочить в ворота раньше фургона, что ехал навстречу. Погибли оба, он и Джо, да еще вдобавок колесо фургона прокатилось по голове выпавшего из повозки Хикмена.

– Хикмен, Хикмен… – пробормотал сэр Фредерик. – Это, случайно, не Бахвал?

– Вот-вот, он самый. Он вечно выигрывал на ринге, нанося удар снизу в челюсть, и никто не мог уложить его, покуда с ним не сразился Найт по прозвищу Бугай из Бристоля!

Стивенс встал со стула, он был бледен:

– Довольно, сэр. Мне нужно отдышаться… Давайте поедем дальше.

Хозяин гостиницы хлопнул его по плечу:

– Не вешай голову, парень! Как я смекаю, ты ему отвесил тумаков, что покамест не удавалось никому. Садись и прими стаканчик чего покрепче: если кто в Англии и заслужил нынче доброго напитка, то только ты. Раз уж ты задал взбучку Бахвалу – да хотя бы и мертвому… то поквитался с ним не за себя, а за многих. Э, даже не о кулачных бойцах речь… Знаешь, что он натворил когда-то прямо здесь, где мы сейчас сидим? Много лет назад мне рассказал об этом со слезами на глазах седенький сквайр Скоттер незадолго до своей смерти. Признаться, я слышал эту жуткую историю от многих, но Скоттер-то видел все самолично. В тот злосчастный декабрьский вечер Шелтон победил Джона Хадсона в Сент-Олбенсе, причем Бахвал – он ставил как раз на Шелтона – выиграл немало деньжат на этом. Они с Роу ехали мимо, остановились перед гостиницей и заглянули сюда, причем Том Хикмен уже был крепко под мухой. И вот он – Бахвал – взял в кухне большую кочергу да и принялся расхаживать по всем комнатам. Люди-то попрятались, потому как сама погибель притаилась в его мерзкой ухмылке. А вот в этом самом кресле – где теперь сидите вы, капитан, – лежал и грелся перед камином продрогший песик породы терьер. И Бахвал, не найдя никого, на ком бы мог сорвать свой кураж, вдруг заприметил его – и одним ударом перешиб собачонке хребет. А потом, дьявол, замахнулся окровавленной кочергой на тех, кто глазел издали, с хохотом вскочил в свою одноколку и погнал прочь от гостиницы в Финчли. Ну а в Финчли-то он и не доехал: его туда доставили с разбитой, будто яйцо, головой. И ходят слухи еще, что с тех пор многажды видели этого песика перед усадьбой Броукасов – залитый кровью, тащится по парку со сломанной спиной и ищет, ищет, кто его убил. Ну вот, теперь ты все понимаешь… Скажу тебе, парень: когда ты с Бахвалом дрался, то дрался не только за себя.

– Наверное, так. Не спорю, – ответил на это молодой боксер, – но одного такого раза достаточно. Лучше уж я буду иметь дело с сержантом ветеринарной службы. Сэр, если вы не возражаете, – обратился он к баронету, – то ехать обратно в Лондон я бы хотел по железной дороге.

Призрак бродит по Лондону

Загадочные события происходят отнюдь не только где-то на далеких окраинах. Сейчас, когда я пишу эти строки, передо мной на столе лежит подборка документов о нескольких днях работы в здании, расположенном почти в центре Лондона, всего лишь в считаных сотнях ярдов от площади Пикадилли. Хотя в этом отчете совсем немного страниц, думаю, они вполне заслуживают того, чтобы обратить на себя внимание общественности.

К работе мы решили приступить вскоре вслед за тем, как достоянием гласности сделались первые сообщения. Все они основывались на показаниях жильцов этого дома. Согласно им, в подвальном помещении имело место явственное и при этом безусловно зловещее сгущение паранормальной атмосферы. Кроме того, по всему зданию слышались странные постукивания, на лестнице же порой можно было увидеть непонятное свечение. А молодая женщина, не жившая в этом доме, но часто бывавшая в нем по своим профессиональным обязанностям, сообщала о том, что ей несколько раз доводилось замечать там призрачную фигуру немолодого человека со зловещим выражением лица.

Безусловно, этой информации было достаточно, чтобы наша группа приняла решение ее проверить. Начало работы датируется поздним вечером 28 мая 1924 года. Непосредственно в дом мы вошли ровно за час до полуночи. По пути нам пришлось пройти мимо расположенного неподалеку театра. Только что закончился спектакль, и улица была заполнена шумной, беззаботной толпой возвращающихся домой любителей сценического искусства; тем сильнее оказался контраст, когда мы свернули в переулок и увидели нужное нам старинное здание, мрачное во всех смыслах, окутанное пеленой тьмы и безмолвия.

Несколько слов о составе нашей группы. В нее входила молодая дама (в дальнейшем буду называть ее по исполняемой ею деятельности «духовидица»), с которой мне уже неоднократно приходилось сотрудничать; секретарь, в чьи обязанности входило вести рабочий протокол; молодой голландский художник, обладавший, по его собственному признанию, способностью вступать в контакт с духами; мистер Орас Лиф, известный в спиритических кругах как сильный медиум; врач, о котором в данном случае достаточно сказать, что он работает на Уимпол-стрит[7]; преподобный Вейл Оуэн[8]; и наконец, автор этих строк собственной персоной.

Поскольку идея этой ночной экспедиции принадлежала мне, я же взялся за то, чтобы обезопасить наше мероприятие от проделок всяческих любителей шуток. Все двери были тщательно заперты, а путь на единственную лестницу, ведущую в подвал, надежно перекрыт отрезком бечевки, протянутым поперек ступеней.

Собравшись в подвале, мы расположились вокруг столика, предназначенного для установления спиритических контактов. К тому времени часы показывали 23: 30.

Мы выключили свет и приготовились ждать. Вокруг была полная тишина, которую нарушали только звуки нашего собственного разговора (весь опыт спиритических сеансов подтверждает, что звуковые колебания способствуют установлению контакта с духами).

Сначала темнота вокруг нас казалась столь же абсолютной, как и окружающая тишина. Потом мы все заметили, что на ступеньки подвальной лестницы упал некий еле различимый отблеск света. Если присмотреться, в нем можно было увидеть радужные переливы. Посовещавшись, мы пришли к выводу: за этот эффект отвечает преломление лунного света, проходящего сквозь остекленную часть крыши здания, следовательно, к миру духов он прямого отношения не имеет. По-видимому, свет падал на ступеньки и тогда, когда мы только усаживались на свои места, – но в тот момент наши глаза еще не успели привыкнуть к темноте.

Сделав этот вывод, мы продолжили ожидание.

Теперь настало время охарактеризовать общую спиритуалистскую атмосферу, царившую в подвале. Как ни странно, она не указывала на непременное присутствие какого-либо духа. Время от времени слышались отдельные шорохи и потрескивания, но в целом – не больше, чем то характерно для обычного старого дома посреди ночной тишины.

Наши руки лежали на столике. Он иногда чуть заметно подрагивал, но явным свидетельством прихода духа это назвать было трудно.

Мы даже начали подозревать, что, возможно, наша ночная вылазка окончится совершенным фиаско, когда вдруг духовидица, сидящая слева от меня, взволнованно прошептала:

– Я вижу его! Вот он, на верху лестницы! Стоит и, наклонившись, смотрит на нас!

Затем она коротко описала пришельца: «Немолодой мужчина с бородкой. Глаза сощурены и слегка раскосы. На лице – ехидное выражение». Это же описание, слово в слово, немедленно повторил и голландец, тоже увидевший призрака.

Я, к сожалению, по-прежнему видел лишь все тот же свет, падающий на лестничные ступеньки. Но я, как давно выяснено, не наделен способностью видеть духов.

Между тем оба наших медиума наблюдали призрак совершенно отчетливо. Они сообщили, что он спустился на несколько ступенек, немного приблизившись к нам. На этом расстоянии духовидца уже сумела ощутить, что нашего посетителя обуревают сильные душевные эмоции.

Мы заговорили с незримой (во всяком случае, для части из нас) фигурой, прося ее подойти еще ближе и вступить в контакт, сообщив нам, чем мы можем в данном случае помочь. Но почти сразу после того, как этот вопрос прозвучал, оба наблюдателя обнаружили, что наш ночной посетитель исчез с того места, где только что находился.

Через минуту стол для спиритических сеансов пришел в движение и начал ритмично, регулярно, весьма ощутимо подрагивать. Мой опыт столоверчения (а он весьма велик) говорит, что низшие, находящиеся на невысоком уровне развития духи проявляют себя в резких и неравномерных движениях, а такое вот ритмичное подрагивание, как правило, признак осознанного контроля и столь же сознательного желания вступить в контакт.

Мы были к этому готовы, так что все дальнейшее зависело от намерений нашего гостя. Когда нам через некоторое время удалось договориться с ним о коде общения, между обеими сторонами наметился внятный и плодотворный диалог. Во всяком случае ответы мы получали четко и быстро.

– Вы и в самом деле дух?

– Да.

– Человеческий дух?

– Да.

– Тот самый дух, который часто посещает эту комнату?

– Да.

– У вас есть серьезные причины для таких посещений?

– Да.

– Вопрос, волнующий вас, как-то связан с деньгами?

– Нет.

– С поиском каких-то документов?

– Нет.

– С раскаянием за совершенное при жизни?

– Да.

После этих слов я ознакомил духа с законами, по которым функционирует тот мир, где он, дух, ныне проживает, и объяснил, что «привязка» его к реалиям нашей здешней повседневности мешает ему в его дальнейшем духовном совершенствовании. Также я обратился к нему с просьбой больше не пугать обитателей этого дома, абсолютно неповинных в том, что ему, духу, суждено временно застрять на этой стадии. Гораздо лучше для него сейчас будет потрудиться во имя собственного блага, направив силы на свое спасение, что невозможно без внутренней работы над усовершенствованием умственных способностей, остающихся с ним, духом, даже после исчезновения его телесной оболочки. Только когда его нынешний разум, действуя бескорыстно и стремясь к высокому, сумеет постичь закономерности своего теперешнего существования, он перестанет быть прикован к подвалу этого дома.

Напоследок я сообщил духу, что мы намерены молиться за него. Немедленно после этих слов преподобный Оуэн прочитал отличную, замечательно составленную с профессиональной точки зрения молитву, в которой содержалась просьба о том, чтобы наш духовный брат получил помощь в его нынешних затруднениях и был, таким образом, спасен.

Я спросил у призрака, услышал ли он все, что было только что сказано, и если да, то удалось ли ему это понять. Ответ в обоих случаях был положительный.

Повлияет ли это на его решение? Последовала короткая пауза, но затем был дан отрицательный ответ. Совершенно ясно, что при жизни призрак был человеком очень твердого, решительного характера, мало подверженного чужим влияниям, – и таким же он остается и сейчас.

Тогда я сказал, что при всех обстоятельствах мы рады принять от него ту информацию, которую он готов сообщить, но для начала хотели бы узнать его «земное», прижизненное имя. Для этих целей мне пришлось медленно диктовать ему алфавит, а призрак через нашу духовидицу отвечал, какая из названных букв соответствует реальности. Через некоторое время мы получили результат, в записи выглядящий как L-E-N-A-N.

Дальнейший диалог позволил внести уточнения:

– Мы правильно записали ваше имя?

– Нет.

– Первые три буквы, L-E-N, правильны?

– Да.

– Следующей буквой должно быть не «A», а «I»?

– Да.

– Правильное написание вашего имени – L-E-N-I-N?

– Да.

– Следовательно, вы – Ленин, вождь революционной России?

– Да.

Все члены нашей рабочей группы в один голос утверждают, что об этой кандидатуре они даже не думали. Читателю будет тем легче в это поверить, если я признаюсь, что и для меня появление покойного мистера Ленина в подвале лондонского дома было полным сюрпризом.

Следующий мой вопрос предсказать гораздо легче.

– Не могли бы вы что-нибудь написать по-русски?

– Да.

Несмотря на то что дух Ленина ответил согласием, наши взаимные попытки не увенчались успехом. Я не могу винить в этом духовидицу: всякому известно, что сеанс общения с духом, при котором используется вращающийся спиритический столик и специальный планшет с нанесенными буквами, является очень трудным делом. Даже когда медиум пользуется своим родным алфавитом – и то положительный результат оказывается достигнут далеко не в каждом случае.

Наш другой медиум, голландский художник, знавший несколько европейских языков, попытался обратиться к Ленину на них. Последовало несколько кратких ответов («Да» и «Нет»), которые во всяком случае продемонстрировали знакомство призрака с этими языками.

– Итак, вы все-таки хотите передать нам какую-то информацию? – спросил я.

– Да.

– Тогда постараемся воспользоваться для этого английским алфавитом. Внимание! Начинаю диктовку.

После долгой и утомительной работы мы наконец сумели записать довольно странное предложение: «Люди искусства обязаны пробудить погрязшие в самовлюбленности народы». На мой взгляд, наш призрачный собеседник использовал термин «люди искусства»[9] как синоним всех творческих и широко образованных личностей, чей мозг не скован догмами обыденности.

Когда мы задали вопрос, является ли эта фраза полностью законченным сообщением, наш собеседник ответил, что нет – и продолжение последует. Однако поскольку используемый метод общения, базирующийся на поочередном произнесении вслух всех букв алфавита, оказался слишком медленным и несовершенным, мистер Орас Лиф предложил нам отказаться от спиритического столика и сесть кругом, держась за руки так, чтобы образовалась замкнутая цепь. Это, как всем известно, является для духа недвусмысленным приглашением вселиться в кого-либо из нас и передавать свои сообщения его устами.

И сам мистер Лиф, и голландский художник добровольно предложили себя в качестве объектов такого вселения. Мы сплели руки, образовав замкнутую цепочку и запели гимн «Господь нас бережно ведет»[10], что должно было настроить всех присутствующих в подвале на гармоничный лад, да и вообще звуковые вибрации, как было сказано выше, облегчают контакт с призраками.

Это пение прервалось, когда в темноте прозвучал ровный низкий голос. Говорил мистер Лиф (именно он, а не дух, вселившийся в него):

– Дух пришел, и он желает обратиться ко всем нам с речью. Я чувствую его. Он очень силен, но я не сказал бы, что он представляет собой темную силу. Во всяком случае его аура не такова. Да, он действительно иностранец. Пока это все, что я могу о нем сказать…

Голос умолк, а мы продолжали ждать, сидя в темноте и тишине. Затем до нас донесся вопль боли и хриплые звуки затрудненного дыхания. Это дух, представившийся нам как Ленин, пытался овладеть мистером Лифом. Призрак явно не имел ни малейшего представления о тонких механизмах психотехники, которые принято употреблять в таких случаях, и не был намерен их изучать. Он буквально вламывался в медиума, стремясь достичь своей цели с помощью бескомпромиссного напора. Однако единственное, чего он в действительности сумел добиться, были сильнейшие мускульные судороги, сотрясавшие тело мистера Лифа. Мистер Оуэн, сидевший справа от медиума, и врач, сидевший слева, прилагали все усилия – и только так им удавалось удержать его руки, дрожащие от напряжения, сведенные болезненными корчами.

Наконец дух оставил свои попытки. Медиум, обессиленный, издал долгий дрожащий стон – и пришел в сознание. Мы были вынуждены признать, что этот простой путь установления контакта оказался не только безуспешен, но и очень болезнен.

Какое-то время наша группа пребывала в недоумении, не зная, что делать дальше. Наконец мы снова сели за столик, но уже в несколько ином составе: теперь вопросы призраку задавал не я, а наш голландский друг.

Духовидица сообщила, что именно в этот момент дух засмеялся. Этот смех (ей довелось слышать его несколько раз) она охарактеризовала как «издевательский».

Тут возникает любопытная перекличка с реальностью, могущая служить косвенным подтверждением. Духовидица не имела никакого представления о внешности реального Ленина, однако, судя по множеству опубликованных воспоминаний и фотографий, мы можем сделать вывод, что веселье у него имело своеобразный характер. Ленинская мимика включала в себя обширный набор самых разных улыбок, с виду вполне дружелюбных – но сопровождавшихся жестким, внимательным прищуром глаз. По-видимому, и его смех вполне мог соответствовать вышеописанной характеристике.

Наши попытки снова завязать общение продолжались еще довольно значительное время. Несмотря на все сложности, мы в общих чертах сумели расшифровать вторую часть послания. Смысл его сводился к тому, что Великобритания и Россия должны наладить друг с другом добрые отношения. Дух предупредил, что если это не удастся, то обе страны неизбежно окажутся втянуты во взаимную войну, а это будет весьма прискорбно, ибо в военном отношении нынешняя Россия чрезвычайно сильна…

По-видимому, сразу после того, как нам удалось зафиксировать и понять эту информацию, призрак счел контакт исчерпанным. Столик немедленно перестал дрожать и вращаться, да и медиумы через свои органы чувств не смогли получить больше никакой информации. Незадолго до окончания сеанса духовидица сообщила, что хорошо видит нашего призрачного собеседника, сидящего на ступеньках лестницы. Однако вскоре после этого она объявила о его уходе – и действительно, всякая связь сразу же оборвалась.

Вот так и закончился наш любопытный эксперимент в старом доме прямо посреди Лондона. Не стану выступать с заявлением, что мы получили какие-либо бесспорные доказательства, которые могут быть подтверждены всеми участниками опыта. С другой стороны, можно решительно утверждать, что никто из нас не способствовал вращению столика, что поступающие нам сообщения были ясны и понятны, и наконец, что мы столкнулись с цепочкой последовательно и логично развивающихся событий.

В качестве дополнительных сведений могу сообщить еще одну небольшую деталь. Среди информации, полученной нами от призрака, была и такая: при жизни, когда ему приходилось бывать в Лондоне, он часто посещал этот дом, хотя и не снимал в нем квартиру. Можно еще добавить, что это здание до сих пор часто посещается иностранными художниками и прочими «людьми искусства», среди которых, конечно, есть и русские. Тем более логичной выглядит мысль, что Ленин во время своего пребывания в Лондоне тоже имел возможность тут бывать.

Мистер Оуэн высказал предположение: призрак, увидев нашу группу, собравшуюся в подвале, автоматически сделал вывод, что мы тоже являемся «людьми искусства», и его обращение к нам было чем-то вроде призыва: «ВЫ, люди искусства, обязаны пробудить…» Возможно, в широком смысле слова он (дух) и не ошибся. Если же говорить о самом его стремлении пробудить народы, погрязшие в эгоизме, то, думается, такой порыв трудно ожидать от духа, который был бы носителем злого начала…

Я не уверен в правильности этого толкования, высказанного достопочтенным священником. Однако у меня нет сомнений: все члены нашей группы, которым довелось видеть или иным образом ощущать присутствие нашего гостя, абсолютно убеждены: они имели дело с реальным существом, наделенным чувствами и разумом.

Конечно, нельзя полностью исключить и такую гипотезу, как намеренный обман, исходящий от самого духа. Поэтому, как видят читатели, я избегаю недвусмысленно называть его Лениным: и действительно – речь может идти лишь о «визитере» с той стороны, представившемся нам как Ленин. Однако эта возможность, пожалуй, остается скорее теоретической. Во всяком случае, серьезность намерений и высокий интеллект призрака произвели на всех нас неизгладимое впечатление. Трудно представить, что он, в свою очередь, остался глух к нашим неоднократным призывам говорить правду и только правду.

Так или иначе, все мы надеемся, что после того, как это адресованное Великобритании, России и народам земного шара сообщение было обнародовано, дух Ленина перестанет беспокоить обитателей дома неподалеку от Пикадилли…

Мэри Шелли

Мэри Шелли обычно воспринимают как «автора одной книги». Действительно, роман (по объему – скорее повесть) «Франкенштейн» оставил в литературе глубочайший след и запомнился гораздо больше, чем все ее остальное творчество. Однако на самом деле Шелли вела активную литературную жизнь, из-под ее пера вышли семь романов и десятки рассказов. Основное число этих рассказов создано в 1820–1830-е годы, в «дотехническую» эпоху. Жанр их сама писательница, наверное, определила бы как научную фантастику (впрочем, этого термина тогда не существовало), но когда фантастика столь ранней эпохи повествовала о том, что авторам и их первым читателям представлялось искусством возможного, получалось скорее нечто вроде современной фэнтези. Причем преимущественно «темной» фэнтези на грани хоррора – уж очень часто основной интерес был обращен на проблемы жизни и смерти, а также разного рода «возвращений» из-за последнего рубежа. Это мы видим на примере и «Франкенштейна» (ведь гальванизация в те десятилетия была новой научной дисциплиной, обещавшей, казалось, не меньшие результаты, чем сегодня ожидают от генной инженерии или нанотехнологий!), и «Роджера Додсворта»…

Роджер Додсворт, воскресший англичанин

Как многие могут помнить, 4 июля сего года[11] в газетах появилась заметка, сообщающая о докторе Хотэме из Нортумберленда, который, возвращаясь из Италии перевалом Сен-Готард несколько лет тому назад, из-под снежных завалов близ вершины откопал человека, чьи жизненные процессы приостановились под воздействием мороза. После применения обычных средств пациент пришел в чувство и назвался мистером Додсвортом, сыном антиквария Додсворта, усопшего во времена Карла I[12]. На момент погребения в снегах, произошедшего во время его возвращения из Италии в 1654 году, спасенному было тридцать семь лет. Сообщалось также, что после окончательного восстановления он отправится в Англию под опекой своего спасителя. Больше о нем не поступало известий, и различные помыслы по использованию его обстоятельств в общественных интересах, начавшие было вызревать в филантропических умах по прочтении статьи, ушли в изначальное небытие. Антикварное сообщество уже начало прикидывать, какую цену предложить за старинные одежды м-ра Додсворта, а также строить догадки, какого рода сокровища наподобие брошюр, текстов песен или рукописных писем могли таиться в его карманах. Во всех частях света вовсю уже сочинялись стихи всевозможных видов – элегии, поздравления, бурлески, аллегории. Мистер Годвин[13], соблазнившись невиданно достоверными сведениями, приостановил едва начатую работу над историей республики[14]. Печально, что мир не только остался без всех этих даров от лучших умов страны, но и лишился нового предмета для романтических восхвалений и научных изысканий, едва успев обрести его. Оригинальная идея немалого стоит средь повседневной жизненной рутины, однако новое происшествие, диковинка, чудо, явное отклонение от привычного положения вещей в сторону чего-то с виду невероятного – это обстоятельства, за которые воображение цепляется с неизменным восхищением. И мы повторяем: как же печально, крайне печально, что м-р Додсворт отказывается явиться публике, а уверовавшие в его возвращение к жизни вынуждены терпеть саркастическое отношение и торжествующие реплики скептиков, всегда держащихся в спорах безопасной стороны.

Лично мы не считаем, что в приключениях сего юного реликта было нечто противоречивое или невероятное. Биение жизни (полагаю, физиологи с этим согласятся) с легкостью можно приостановить как на сотню-другую лет, так и на несколько секунд. Тело, плотно загерметизированное на морозе, неизбежно сохраняется в своем первозданном виде. К тому, что полностью изолировано от воздействия внешних сил, нельзя ничего присоединить, как нельзя чего-то и отнять от него, и разложению оно не подвластно, ибо материя не может попросту исчезнуть. В состоянии, называемом нами смертью, не уничтожение материальных частиц, а происходящие с ними изменения заставляют их скрыться с наших глаз; они служат пищей для земли и для воздуха, и каждая стихия забирает свое, получая, таким образом, возмещение за некогда отданное. Однако стихии, парившие над ледяным укрытием м-ра Додсворта, не могли преодолеть оберегавшей его преграды. Ветер не в силах был сдуть волосы с его лба, ночная роса или приятное утро – проникнуть сквозь его несокрушимую защиту. История семи спящих отроков[15] имеет своей предпосылкой чудо: они спали. Но м-р Додсворт не спал, грудь его не вздымалась, пульс не бился – смерть накрыла рукой его уста, преградив путь дыханию. Теперь же он избавился от нее, поверг мрачную тень, и той есть чему удивиться. Жертва ее так долго находилась в плену мороза – и вот воскресает в точности тем же человеческим существом, каким пала сто пятьдесят лет тому назад.

Мы с удовольствием заполучили бы подробности его первых бесед и узнали бы о том, как он приспосабливался к новой жизни. Но поскольку подобными фактами мы не располагаем, позвольте нам утешить себя догадками. Первые его слова могут быть угаданы по поведению людей, переживших менее продолжительные неприятности подобного характера. Но по мере его выздоровления начинаются странности. Уже внешний вид его привел д-ра Хотэма в изумление: борода клинышком, длинные локоны, брыжи, намертво застывшие от воздействия мороза и крахмала, но позднее все же растаявшие; платье, какое можно увидеть на портретах кисти Ван Дейка или (если прибегнуть к более понятному сравнению) на м-ре Сапло в опере Винтера «Оракул»; наконец, остроконечные туфли – все говорило о другом времени. Любопытство его спасителя с жаром пробудилось, когда м-р Додсворт начал отходить ото сна.

Но для того чтобы хоть с какой-то степенью вероятности предугадать характер его первых вопросов, мы должны постараться выяснить, кем же он был в прошлой жизни. М-р Додсворт жил в наиболее интересный период английской истории – он оказался оторван от мира, когда Оливер Кромвель достиг предела своих амбиций, а Английская республика в глазах всей Европы выглядела столь прочной, как если бы смогла вынести любые трудности. Карл I умер, Карл II слыл изгоем, нищим, лишенным даже надежды. Отец м-ра Додсворта, антикварий, получал жалованье от генерала республики, лорда Ферфакса, большого любителя древностей. Додсворт-старший умер в тот же год, когда его сын ушел в свой долгий, но не бесконечный сон. Это любопытное совпадение наводит на мысль, что наш плененный морозом друг возвращался в Англию по случаю смерти отца, вероятно, чтобы заявить права на наследство, – как же недолговечны людские замыслы! Где же теперь наследство м-ра Додсворта? Где его сонаследники и душеприказчики? С его продолжительным отсутствием, как мы полагаем, все его состояние перешло в иные руки. Мир стал старше на сто семьдесят лет с тех пор, как он сошел со сцены, – одни владельцы за другими вспахивали его землю, а затем и сами ложились в нее. Мы позволим себе усомниться в том, что хоть один кусок ее поверхности остался в том же виде, как при нем. Молодая почва не примет старой глины.

М-р Додсворт, насколько мы можем судить по его пребыванию за границей, не являлся рьяным сторонником республики, хотя то обстоятельство, что он выбрал для своего путешествия Италию и после смерти отца рассчитывал вернуться в Англию, предполагает, что не был он и ярым монархистом. Вероятно, он является (или являлся) одним из тех, кто не последовал совету Катона[16], приведенному в «Фарсалии»[17], и придерживается взглядов, к которым Данте призывает относиться с крайним презрением, – одним из тех, кто нередко приземляется меж двух табуретов, опасаясь присесть на какой-либо из них. Тем не менее м-ра Додсворта не могли не волновать последние вести с родины в столь критический период: его отсутствие могло поставить под угрозу его собственность. Нам нетрудно представить себе, что после того, как он ощутил в своих членах приятное возвращение кровотока и отведал плодов земли, каких и не надеялся попробовать в своей жизни, после того, как ему рассказали, от какой опасности его спасли, и как он произнес молитву, которая показалась д-ру Хотэму чрезвычайно длинной, – пожалуй, мы можем представить, что первый его вопрос мог быть таков: «Есть ли какие-нибудь новости из Англии?»

– Вчера я получил письма, – мог бы ответить ему д-р Хотэм.

– В самом деле? – восклицает м-р Додсворт. – Прошу, сэр, ответьте, случились ли какие-нибудь перемены – в лучшую ли, в худшую ли сторону – в этой истерзанной смутой стране?

Д-р Хотэм, заподозрив в собеседнике радикала, холодно отвечает:

– Что вы, сэр, едва ли это можно назвать смутой. Люди говорят о голоде среди рабочих, о банкротствах, о крахе акционерных обществ – но все это неприятные частности, сопутствующие полнейшему благосостоянию. По существу, Англия никогда еще не пребывала в более преуспевающем положении.

В свою очередь, м-р Додсворт подозревает в докторе республиканца и с осторожностью, которую мы договорились считать обычным его свойством, на некоторое время отбрасывает верноподданнические чувства и спокойным тоном вопрошает:

– А с должной ли серьезностью относятся наши правители к этим признакам непомерного благосостояния?

– Наши правители, – отвечает его спаситель, – если вы имеете в виду министров, даже слишком внимательны к временным трудностям. (Просим д-ра Хотэма извинить нас, если обидели его, выставив крайним тори; таким свойством он обладает лишь в наших представлениях о нем, ведь доподлинно нам об этом джентльмене ничего не известно.) Хотелось бы, чтобы они проявили большую стойкость. А король, храни его Господь…

– Сэр! – восклицает м-р Додсворт.

Д-р Хотэм продолжает, не ведая о непомерном изумлении, охватившем его пациента:

– А король, храни его Господь, выделяет огромные суммы из собственного кармана на помощь своим подданным, и его примеру следует вся аристократия и богачи Англии.

– Король?! – выкрикивает м-р Додсворт.

– Да, сэр, – решительно подхватывает его спаситель, – король, и я рад сказать, что предрассудки, которые столь печально и неоправданно обуревали английский народ в отношении Его Величества, ныне сошли на нет, с немногочисленными, – продолжает он с суровостью в голосе, – и достойными презрения исключениями, уступив место смиренной любви и почитанию его талантов, достоинств и отеческой заботы.

– Дорогой сэр, вы так порадовали меня, – отвечает м-р Додсворт, и крошечный бутон его монархизма расцветает внезапно целым цветком, – и все же я с трудом понимаю вас, ведь перемена столь разительна! А как же Карл Стюарт, Король Карл – теперь я могу его так называть; его убийство – полагаю, оно подвергнуто осуждению, как того и заслуживает?

Д-р Хотэм кладет руку на пульс пациента, опасаясь, что подобные речи знаменуют приступ горячки. Пульс нормален, и беседа продолжается:

– Сей несчастный мученик, глядящий на нас с небес, удовлетворен, я полагаю, воздаваемым его имени почтением и молитвам, посвященным его памяти. Рискну предположить, что в Англии этого незадачливого монарха вспоминают, по большей части, с состраданием и любовью.

– А его сын, который правит сейчас?..

– Ах, сэр, вы забыли; отнюдь не сын, сие никак не возможно. Его потомков не найти на английском троне, который теперь по достоинству занят Ганноверской династией. Презренный род Стюартов, давних изгоев и скитальцев, ныне пресекся. Последний претендент на корону из этой семьи получил приговор, навсегда изгнавший его из королевства, и своими последними днями доказал пред лицом всего мира справедливость этой меры.

Должно быть, таким был первый урок политики для м-ра Додсворта. Вскоре, к удивлению спасителя и спасенного, истинное положение дел прояснилось. Странные и необычайные последствия продолжительного транса грозили разуму м-ра Додсворта полным разрушением. Переходя через перевал Сен-Готард, он оплакивал лишь своего отца, но теперь всякий человек, встречавшийся ему прежде, похоронен и обратился в прах, и всякий голос, слышанный им прежде, умолк. Само звучание английского языка изменилось, в чем убедил его опыт общения с д-ром Хотэмом. Успели возникнуть либо исчезнуть империи, религии, целые народы; его собственное наследство (праздный вопрос, но все-таки: на что же ему жить?) сгинуло в зияющей бездне, вечно жаждущей поглотить все былое. Его знания и умения наверняка устарели. С горькой улыбкой он думает, что ему следует перенять отцовскую профессию и стать антикваром. Он задается вопросом: куда девались сто шестьдесят томов ин-фолио, собранных его отцом, на которые он в юности взирал с религиозным почтением, где они теперь? Приятель детства, друг более поздних лет, любимая невеста… Оттаявшие после лютой стужи слезы скатываются с его юных старых щек.

Но не будем же впадать в жалость. Несомненно, со времен библейских патриархов ни один возлюбленный не оплакивал смерть прекрасной дамы спустя столь долгое время после ее кончины. Сила обстоятельств, этот тиран, в некоторой степени примиряет м-ра Додсворта с его судьбой. Поначалу он убеждается, что нынешнее поколение людей значительно изменилось к худшему по сравнению с его современниками, но позднее начинает сомневаться в истинности своих первых впечатлений. Мысли, владевшие его умом перед происшествием и замороженные на многие годы, начинают таять и рассеиваться, освобождая место для новых. Он одевается по современной моде и не противится ничему, кроме шейных платков и шляп, повязываемых лентой. Он восхищается материалом, из которого сделаны его туфли и чулки, и с благоговением смотрит на небольшие женевские часы, с которыми часто сверяется, будто не уверен, что время идет вперед привычным образом, и будто вот-вот найдет на циферблате подтверждение того, что выменял свои тридцать семь лет на две с лишним сотни и оставил 1654-й далеко позади, чтобы внезапно обнаружить себя свидетелем деяний людских в просвещенном девятнадцатом столетии. Его любопытство ненасытно; при чтении его глаза не успевают напитывать разум, и он постоянно наталкивается на некие непостижимые идеи, открытия и знания, хорошо знакомые нам, но едва ли представимые в его эпоху, и они увлекают его в бесконечные чудные грезы. Вероятно, он мог бы проводить в таком состоянии бóльшую часть времени, то и дело запевая роялистскую песенку против старого Нолла[18] и Круглоголовых[19], затем внезапно останавливаясь и боязливо оглядываясь, чтобы увидеть, кто его слушает; заметив лишь своего современного друга – доктора, он со вздохом отмечает, что теперь ни для кого не имеет значения, поет ли он роялистскую каччу или пуританский псалом.

Рассуждать о философских идеях, на которые наводит воскрешение м-ра Додсворта, можно бесконечно. Нам было бы занятно побеседовать с этим джентльменом, а еще занятнее – наблюдать за развитием его разума и переменами в его воззрениях в столь необычном положении. Будь он резвым юнцом, падким до мирских соблазнов и не обеспокоенным иными людскими стремлениями, он мог бы вскоре отбросить тень былой жизни и попробовать влиться в человеческий поток, бурлящий ныне. Было бы довольно любопытно проследить, какие ошибки он совершит, как преобразятся его манеры. Он может предпочесть активную жизнь, присоединиться к вигам или тори и занять место в здании, которое и в его времена лишь из привычки называлось часовней Святого Стефана[20]. Он может жить задумчивым философом и находить достаточно пищи для ума в наблюдениях за поступью человеческого разума, за изменениями, которым подвергаются нравы, желания и способности рода людского. Чем они будут для него – совершенствованием или упадком? Должно быть, он восхищается нашей промышленностью, научным прогрессом, распространением грамоты и свежим духом предпринимательства, характерным для нашей страны. Найдет ли он людей, достойных сравнения со славными личностями его дней? Придерживаясь столь умеренных взглядов, какие мы за ним полагаем, он, вероятно, сразу же впадет в выжидательное умонастроение, которое сейчас в такой моде. Он будет рад затишью в политике, он преисполнится восхищением перед правительством, преуспевшим в примирении всех партий, – и обнаружит мир там, где прежде была вражда. Он будет иметь тот же характер, что и пару столетий тому назад, – останется все тем же спокойным, мирным и сдержанным м-ром Додсвортом, что и в 1647 году.

Хотя образованность и обстоятельства могут придать неотесанному разуму направление и форму, им не под силу создать или насадить интеллект, благородные стремления и силу духа там, где тупость, неопределенные цели и низкие желания предопределены самой природой. Отталкиваясь от этой мысли, мы часто (забудем на время о м-ре Додсворте) пытались представить, как поступали бы те или иные герои античности, если б родились в наши времена; далее разыгравшееся воображение нарисовало нам, будто некоторые из них и в самом деле переродились. Согласно теории, описанной Вергилием в шестой книге «Энеиды», каждую тысячу лет мертвецы возвращаются к жизни. Их души наделены теми же способностями и возможностями, что и прежде, но приходят в этот мир без знаний; их зачаточные особенности принимают тот облик, какой сообщают им положение в обществе, образование и опыт. Пифагор, как рассказывают, помнил многие переселения своей души, хотя для философа он извлек крайне мало пользы из этих воспоминаний. Помнить, кем они некогда являлись, было бы поучительным для королей, государственных деятелей и, по существу, для всех человеческих существ, призванных быть теми, кто они есть, и играть свою роль на сцене мира. Отсюда мы могли бы вывести представление о рае и аде: если бы тайны нашей прежней личности хранились глубоко в нас, мы содрогались бы от вины либо торжествовали от восхвалений, воздаваемых нашим прежним обличиям. Поскольку тяга к славе и доброй посмертной репутации столь же естественна для человека, как и его привязанность к самой жизни, он должен трепетать перед честью или позором, сохранившимися для истории. Кроткий дух Гая Фокса успокоился бы воспоминанием о том, что некогда он проявил себя достойно в облике Марка Антония. Переживания Алкивиада или даже изнеженного Стини[21] Якова I могли бы уберечь Шеридана[22] от следования той же тропой ослепительного, но мимолетного блеска. Душа нынешней Коринны[23] была бы очищена и возвеличена тем, что некогда воплотилась в образе Сапфо. Если бы вдруг чародейка-память заставила всех представителей нынешнего поколения вспомнить, что десять столетий назад они являлись другими людьми, немало наших свободомыслящих мучеников с удивлением узнали бы, что страдали еще как христиане от гонений Домициана. А судья, вынося приговор, внезапно узнал бы, что прежде приговаривал святых ранней церкви к пыткам за неотречение от религии, которую теперь исповедовал сам. Последствиями такого прозрения были бы лишь благие дела и великодушие. И все же чуднó было бы наблюдать, как возгордились бы иные служители церкви от сознания, что их руки некогда держали скипетр, а честный ремесленник или вороватый слуга обнаружил бы, что превращение в праздного дворянина или главу акционерного общества не слишком повлияло на его нрав. В любом случае можно предположить, что смиренные возвысились бы, а знатные и горделивые ощутили бы, как все их награды и заслуги обращаются в безделушки и детские забавы, оглянувшись на скромное положение, которое занимали когда-то. Если бы философские романы были в моде, можно было бы написать прекрасную книгу о развитии одного и того же разума в разных условиях, в разные периоды мировой истории.

Но вернемся к м-ру Додсворту, ведь нужно сказать ему несколько слов на прощание. Мы просим его более не хоронить себя в безвестности; если же он из скромности сторонится общественной жизни, умоляем его свести знакомство с нами лично. Нас тяготит тысяча незаданных вопросов, неразвеянных сомнений, неустановленных фактов. Если он страшится того, что старые привычки и странный внешний вид сделают его смешным для привыкших к современной изысканности, мы заверяем, что не станем высмеивать его наружность и что достоинство и душевное совершенство всегда будут вызывать наше уважение.

Мы говорим это на тот случай, если м-р Додсворт жив. Но, возможно, он вновь расстался с жизнью. Возможно, он открыл глаза лишь для того, чтобы закрыть их еще плотнее. Возможно, его древнее тело не сумело приспособиться к пище наших дней. Ему, с содроганием обнаружившему себя в положении живого мертвеца, так и не нашедшему общности между собой и нынешней эпохой, предстояло еще одно последнее прощание с солнцем. Возможно, его спаситель и озадаченные местные жители проводили его в последний путь до могилы, где он смог уснуть истинным смертным сном, – в той же долине, в которой уже так долго отдыхал. Д-р Хотэм мог бы установить простенькую табличку над его дважды погребенными останками с надписью:

Памяти Р. Додсворта,

англичанина.

Родился 1 апреля 1617 года,

скончался 16 июля 1826 года

в возрасте 209 лет

Если эта надпись сохранится после неких ужасных потрясений, которые заставят мир начать жизнь заново, она может стать основой для множества научных исследований и изобретательных теорий о расе, оставившей подлинные свидетельства о людях, достигших такого немыслимого возраста.

Гилберт Кийт Честертон

Самый запоминающийся из созданных Честертоном образов – безусловно, патер Браун: фигура, известная не только любителям детективов. На самом деле это, наверное, не совсем справедливо (Честертон – автор очень многоплановый), но… в каком-то смысле объяснимо. У Брауна, как и у его создателя, очень «католический» взгляд на жизнь (впрочем, как и на смерть), на соотношение между реальным и иррациональным, на мистицизм – как «традиционный», связанный с учением Сведенборга, так и «новомодный» (для времен Честертона, конечно).

Кроме того, этот взгляд предполагает особое внимание к «величию мелочей». И к тому духу «доброй старой Англии», который в творчестве Честертона всегда чувствуется, даже когда изображаемая им Англия не так уж добра и подчеркнуто современна (опять-таки на момент написания рассказа).

В качестве примера можно проанализировать тот эпизод «Величия мелочей», который сам автор с тихой иронией называет «загадочным»: узоры в саду, выложенные из бутылочных пробок. Это ведь не детские игры, а единственное украшение бедного садика, разбитого взрослыми на тесном участке. При минимальном достатке современники Честертона выкладывали такие узоры из разноцветного гравия, а еще дополняли их диковинного вида камнями, устраивая маленькие «альпийские горки»: считалось приличным также украшать их раковинами – то привозными тропическими, то окаменелыми. Это вдобавок могло заменить недостаток экзотических растений, которые стоили недешево. Тот, кто не имел средств даже на такое, но все же стремился придать своему палисаднику оригинальность, использовал в сходных целях раковины от съеденных устриц (для тогдашних англичан – пища бедняков). Но здесь, похоже, семья совсем бедная, даже устричных раковин у них нет… зато винных пробок – в избытке. Сразу возникает вопрос: на что отец семейства расходует бóльшую часть бюджета… и не по этой ли причине семейство прозябает в такой нищете?

Мелочь? Но это одна из тех «великих мелочей», из-за которой кто-то, покидая этот мир, выбирает путь «в великаны», а другой предпочитает навсегда остаться здесь, на ближней окраине несовершенного, но столь дорогого ему мира.

Огненный ангел

Я обнаружил, что на свете действительно есть человеческие существа, которые думают, будто сказки вредят детям. Я не говорю о госте в зеленом галстуке, ибо его я никогда не считал настоящим человеком. Но дама, написавшая мне серьезное письмо, считает, что детям нельзя давать сказки, даже если они правдивы. Она говорит, что жестоко рассказывать их детям, ведь дети могут их испугаться. В таком случае придется утверждать, что жестоко давать девушкам сентиментальные романы, ибо девушки могут над ними плакать. Все эти разговоры – от полного забвения того, что собой представляет ребенок, и на этом забвении построено множество образовательных схем. Если вы будете оберегать детей от гоблинов и троллей, дети сами выдумают их. Маленький ребенок в темноте может увидеть больше кошмаров, чем сам Сведенборг. Он может вообразить чудовищ слишком страшных и темных, чтобы их нарисовать, и дать им такие жуткие имена, какие не могут явиться даже в безумном сне. Ребенок обычно любит ужасы и продолжает наслаждаться ими, даже если они его пугают. И трудно сказать точно, когда ему становится действительно плохо, – и то же верно для нас, когда мы по собственному желанию заходим в пыточную камеру великой трагедии. Страхи не приходят к нам из сказок, они рождаются в глубине нашей души.

Пугливость ребенка, как и дикаря, вполне разумна; им тревожно в этом мире, потому что этот мир и правда очень тревожное место. Они боятся остаться одни, потому что это на самом деле ужасно – быть одному. Варвар боится неведомого по той же причине, по которой агностик восхваляет его, – потому что оно есть. Итак, сказки не порождают детские страхи или любые другие виды страха; сказки не знакомят ребенка с идеями зла или уродства; все это уже есть в ребенке, потому что есть в нашем мире. Сказки не приводят ребенка к мысли о чудовищах, они учат его, как с ними бороться. Если у ребенка есть воображение – он знаком с драконом. Сказка же рассказывает о том, как святой Георгий смог этого дракона победить.

Именно это делает сказка: она показывает с помощью ряда ярких картинок, что у беспредельного страха есть предел, что бесформенным чудищам противостоят божьи рыцари, что во вселенной есть нечто более таинственное, чем тьма, и более сильное, чем страх. Когда я был ребенком, я вглядывался в темноту, пока ее громада не превращалась в гигантское чудовище ростом выше небес. Если в небе виднелась звездочка, она всего лишь делала его циклопом. Но сказки вылечили меня: на следующий день я прочитал подлинную историю о том, как одноглазый гигант примерно тех же размеров был побежден маленьким мальчиком вроде меня (с таким же опытом и даже ниже по социальному статусу) с помощью меча, пары плохоньких загадок и храброго сердца. Иногда ночью море казалось мне таким же страшным, как любой дракон. Но потом я познакомился со множеством младших сыновей и маленьких матросов, для которых справиться с драконом-другим было так же просто, как и с морем.

Возьмите одну из самых страшных сказок братьев Гримм – «О добром молодце, который страха не знал», и вы поймете, что я имею в виду. В этой сказке много настоящих кошмаров. Мне особенно запомнилось, как ноги человека, упавшего в камин, пошли сами собой, а потом соединились с выпавшими из камина туловищем и головой. Но главное в сказке совсем не эти ужасы, а то, что главного героя они не пугают. Самое страшное из всех этих кошмарных чудес – его бесстрашие. Он хлопает чудовищ по спине и приглашает чертей выпить с ним вина; множество раз в своей юности, страдая от страхов нашего времени, я молил о двойной порции твердости его духа. Если вы не читали концовку этой истории – идите и прочитайте; это одна из самых мудрых вещей в мире. В конце концов героя пугает его жена, выливая на него ушат холодной воды. В одной этой сентенции гораздо больше правды о браке, чем во всех книжках, что сейчас наводнили Европу и Америку.

По углам детской кроватки стоят Персей и Роланд, Зигфрид и святой Георгий. Если вы уберете эту гвардию, вы не сделаете ребенка более разумным, а всего лишь оставите его одного бороться с чертями. Что же до чертей и зла – мы всегда в них верим. То, на что мы можем надеяться в этом мире, постоянно отрицается в наше время, а безысходность еще никогда не подвергалась сомнению. Единственное, во что современные люди действительно верят, – это безысходность.

Величайший из современных поэтов подытожил это ощущение в прекрасных агностических строках:

– Быть может, есть небо; конечно, есть ад.

Мрачный взгляд на вселенную был традицией, и все виды духовных поисков тоже стали начинаться с мрака. Еще совсем недавно люди не верили в духов. Сейчас же они скорее поверят в злых духов.

Многие люди возражают против спиритизма, столоверчения и прочих таких вещей, потому что им кажется вульгарным, что духи шутят или даже вытанцовывают вокруг обеденных столов. Я не разделяю их предубеждений. Мне хотелось бы, чтобы духи были еще более игривыми, чтобы они откалывали еще больше шуточек, ибо почти вся духовность нашего времени торжественна и мрачна. Некоторые боги язычества были слишком фривольными, некоторые христианские святые – слишком серьезными; но духи в современном спиритуализме и распутны, и занудны – отвратительное сочетание. Современные духи – не просто зеленые чертики, они скорее черти зеленой тоски.

Вот в чем настоящая ценность Рождества; это не просто мифология – это радостная мифология. Лично я, конечно же, верю в Санта-Клауса; но пришло время прощения, и я прощаю тех, кто в него не верит. Однако, если есть кто-то, не понимающий этого изъяна современного мира, я рекомендую ему, например, прочитать повесть Генри Джеймса под названием «Поворот винта». Это одна из самых сильных вещей, которые когда-либо были написаны, и одна из тех, относительно которых я сомневаюсь, стоило ли их вообще писать. В ней описываются двое детей, которые постепенно становятся всеведущими и почти безумными под влиянием призраков конюха и гувернантки. Как я уже говорил, сомневаюсь, стоило ли Генри Джеймсу ее печатать (нет, там нет непристойностей, не покупайте ее; она о духовности), но думаю, этот вопрос настолько сомнителен, что я должен дать шанс этому действительно великому писателю. Я всецело одобрю эту повесть, если он напишет другую, такую же сильную, о двух детях и Санта-Клаусе. Если же он не захочет или не сможет ее написать, то все понятно; мы можем талантливо описать мрачную тайну, но не радостную; мы не рационалисты, а сатанисты.

Я размышлял об этом, глядя на пламя в камине, которое танцевало в комнате, как огромный огненный ангел. Скорее всего, вы никогда не слышали об огненном ангеле. Но наверняка наслышаны о том, что называется «синим дьяволом»: о леденящей, дьявольской тоске. Вот и все, что я хотел сказать.

Величие мелочей

Давным-давно жили-были два маленьких мальчика – точнее, жили они в палисаднике у красивого поместья. Садик этот был размером с обеденный стол; он состоял из четырех полосок гравия, квадрата дерна с загадочными кусочками пробки посередине и одной цветочной клумбы с рядом ромашек и алых маргариток. Однажды поутру, когда мальчики играли в этом романтическом месте, один из прохожих – вероятно, молочник – перегнулся через перила и вовлек их в философский разговор.

Мальчики, которых мы назовем Петром и Павлом, очень заинтересовались. Что же до молочника (который, к слову сказать, был эльфом), то он предложил исполнить абсолютно любое их желание. Павел деловито объяснил, что давно мечтает стать великаном, чтобы шагать через континенты и океаны, а на ужин – посетить Ниагару или Гималаи. Молочник достал из нагрудного кармана волшебную палочку, небрежно ею взмахнул, и все поместье вместе с палисадником стало казаться игрушечным домиком на фоне громадной ступни Павла. Он шел, чтобы посетить Ниагару или Гималаи, а голова его касалась облаков. Но когда он увидел Гималаи, они показались ему ужасно маленькими и простенькими, как кусочки пробки в палисаднике у дома, а Ниагара оказалась не больше струйки воды из крана в ванной.

Он обошел весь мир за несколько минут, стараясь найти что-то действительно огромное, но все казалось маленьким, пока, тоскуя, он не прилег сразу на пять или шесть полей и не уснул. К сожалению, голова его чуть не коснулась хижины деревенского интеллигента, который вышел наружу с топором в одной руке и томиком по неокатолической философии в другой. Мужчина посмотрел на книгу, потом на великана, а потом снова на книгу. В книге было сказано: «Можно утверждать, что зло гордыни состоит в том, чтобы оказаться вне пропорций вселенной». Поэтому крестьянин отложил книгу, ухватился за топор и, работая около недели по восемь часов в сутки, отсек великану голову; так все и закончилось.

Такова печальная, но поучительная история жизни Павла. Но Петр, как ни странно, попросил противоположного; он сказал, что давно мечтает стать лилипутом примерно в полдюйма высотой, и, конечно же, немедленно им стал. Когда заклинание подействовало, он обнаружил, что стоит посреди огромной равнины с высокими зелеными джунглями, над которыми возвышались странные деревья с верхушками, подобными солнцу на картинках, с гигантскими серебряными лучами и огромной золотой сердцевиной.

Посередине этой степи возвышалась гора такой романтичной и невероятной формы, преисполненная такого величия, что могла бы послужить декорацией к концу света. Вдали у горизонта виднелся другой лес, еще более высокий и таинственный, внушающего ужас малинового цвета, который выглядел как неугасимый огонь. Петр затерялся в приключениях на этой многоцветной равнине, и они до сих пор не подошли к концу.

Такова история Петра и Павла, которая содержит в себе все самые ценные качества современной сказки, в том числе утонченность и абсолютную непригодность для детей.

В действительности, этот почти отчаянный мотив – умалиться или возвеличиться – будет звучать и на дальнейших страницах. Петр и Павел – два главных течения современной европейской литературы, и, быть может, мне будет позволено облечь свои предпочтения в наиболее излюбленную форму, даже если я всего лишь смогу, как говорят маленькие девочки, «рассказать историю».

Я едва ли мог бы назвать себя лилипутом. Единственное оправдание для этих набросков – то, что они показывают, что можно увидеть в нашей реальности с помощью очков с увеличительными стеклами. Согласно другой великой литературной теории, широко представленной Редьярдом Киплингом, мы, современные люди, призваны восстановить свою идентичность путем длительных путешествий, увидеть мир во всем его географическом разнообразии, ощущая, что наш дом одновременно везде и нигде.

Таким образом, оба этих воззрения стоят на том, что человек в сюртуке, в футляре – душераздирающее зрелище. Школа мистера Киплинга рекомендует нам посетить Центральную Африку, чтобы встретить там людей без сюртуков. Школа, к которой принадлежу я, считает, что мы должны внимательно смотреть на людей, чтобы увидеть в каждом из них скрытого под сюртуком человека. Если мы будем смотреть на человека достаточно долго, возможно, для нас он снимет свой сюртук, а ведь это гораздо больший комплимент, чем снять перед нами шляпу.

Другими словами, мы можем, фиксируя внимание на действительности, лежащей перед нами, превратить ее в приключение, чтобы она, оставив свое прежнее значение, наполнилась таинственным смыслом. Предназначение литературы Киплинга – показать, как много небывалых вещей человек может встретить, если будет активно шагать с континента на континент, как великан в моей сказке. Но цель моей школы – дать увидеть, сколько небывалых вещей может заметить самый обычный, ленивый человек, если приучит себя смотреть по-настоящему.

Для этого я взял самого ленивого человека, которого знаю, то есть себя, и завел дневничок для таких странных событий, как, например, когда я случайно упал во время очень неспешной прогулки. Если кто-то скажет мне, что нет смысла толковать о таких мелочах, как будто это что-то серьезное, я смогу только поблагодарить его за то, что он разглядел шутку. Если кто-нибудь скажет, что я делаю из мухи слона, я с гордостью признáюсь, что так оно и есть: не могу представить более успешного и продуктивного предприятия, чем производство слонов из мух. Но должен добавить тот немаловажный факт, что мухи и есть слоны, – надо только стать лилипутом, как Петр, чтобы обнаружить это.

Я сомневаюсь в главной цели скалолазания – в том, чтобы забраться на самую вершину и смотреть сверху на весь мир. Сатана мог бы считаться лучшим из альпинистских гидов, когда вознес Иисуса на самую высокую гору и показал Ему сверху все царства земные. Но радость сатаны, стоящего на вершине, не в том, чтобы радоваться простору, а в том, чтобы видеть под своими ногами всех людей как мелких насекомых. Снизу все вещи кажутся больше, из долины они смотрятся выше; я дитя долин и не нуждаюсь в прославленном альпинистском гиде. Я возвожу очи мои к горам, откуда придет помощь ко мне, но сам я туда не полезу, пока это не окажется совершенно необходимым. Все это я говорю о разуме, и в этот момент нахожусь в самом удобном положении. Я буду сидеть на месте, а чудеса и приключения сами будут порхать вокруг меня, как мухи. Уверяю вас, отсюда они видны во множестве. Мир никогда не будет голодать от недостатка удивительных вещей – разве только от недостатка удивления.

Джером К. Джером

Джером К. Джером, подобно многим, относится к числу писателей, у которых есть «главная книга» (это, бесспорно, «Трое в лодке, не считая собаки»), но никто не считает его автором только этой книги. Сборник «Рассказы после ужина» тоже достаточно известен: обычно издатели публикуют его целиком, однако на самом-то деле это не роман и не повесть, а именно сборник, содержащий в общей сложности восемь достаточно самостоятельных новелл, пять из которых мы отобрали для этой книги. А вот рассказ «Человек науки» современным читателям абсолютно неизвестен, хотя – у Джерома и в самом деле не всегда легко понять, где «роман в рассказах», где сборник рассказов и где отдельные рассказы, дополняющие этот сборник! – он, судя по всему, примыкает к книге «Наброски к повести», она же «Как мы писали роман». А уж что представляет собой эта книга – роман, повесть или сборник (а если сборник, то рассказов или эссе?), вопрос отдельный.

Из сборника «Рассказы после ужина»

Был канун Рождества. Сочельник у моего дяди Джона, сочельник (я вижу, что слишком часто повторяется в моей книге это слово, что делает ее однообразной даже на мой собственный вкус, но представления не имею, чем бы его заменить) в доме № 47 по Лабурнум-гров. Сочельник в тускло освещенной (газовые светильники не работали, ибо газовщики объявили забастовку) гостиной, где мерцающий огонь камина создавал причудливые тени на ярких узорах обоев, а на пустой улице бушевал ураган, и ветер, подобно какому-то неспокойному духу, дул, постанывая, через площадь и метался с тревожным криком вокруг соседней молочной лавки.

Воздав должное трапезе, мы разговаривали и курили. Ужин был просто замечательный, в самом деле великолепный ужин. Позднее, правда, в связи с тем, как мы отмечали эти праздники, у нас в семье возникли проблемы. Пошли нелепые слухи о том, как мы праздновали Рождество, но больше всего относительно моей роли в нем, и некоторые высказывания меня не то чтобы удивили – слишком хорошо для этого я знаю свою семью, – но огорчили, это факт. А что касается тети Мэри, то вряд ли после этих слухов я захочу увидеть ее снова, по крайней мере в ближайшее время. Мне-то думалось, тетушка Мэри знает меня лучше…

Но, несмотря на несправедливость – несправедливость вопиющую! – вряд ли это сделает меня несправедливым по отношению к другим, и даже к тем, кто совершил такие вздорные допущения. Ведь не могу же я не отдать должное горячим пирожкам с телятиной, что выпекает тетя Мэри, и поджаренным лобстерам, и выпеченным по ее собственному рецепту ватрушкам, непременно еще теплым (в холодных ватрушках, на мой взгляд, нет никакого смысла, вы потеряете половину вкуса), и не могу не запить все это старым элем дядюшки Джона, после чего остается только признать, что это самые вкусные кушанья на свете. Да, и отдал я этим кушаньям дань в тот же вечер, чего тетушка не могла бы не признать.

После ужина дядюшка приготовил пунш с виски. Я отдал дань и ему тоже, чего не мог не признать дядя Джон. Он сказал, что рад видеть, как мне пришлось по вкусу.

Тетушка отправилась спать вскоре после ужина, так что в компании остались священник нашего прихода, старый доктор Скрабблс, мистер Сэмюэл Кумбс, он же наш член совета округа, Тедди Биффлс, дядюшка и я. Мы все согласились с тем, что идти спать слишком рано, и дядя сварил еще пунша; мне помнится, дань ему отдали мы все – по крайней мере, помню, что я отдал. Да, эта страсть всегда со мной – неизменное желание отдать дань, следствие моего стремления к справедливости.

Мы сидели у камина еще долго, и доктор, чтобы внести разнообразие, сварил пунш с джином – правда, особой разницы я не ощутил. И все же вечер был очень хорош, и мы были совершенно явно очень счастливы – и добры друг к другу.

Дядюшка Джон в течение всего вечера рассказывал нам какую-то забавную историю. О, это и вправду была чрезвычайно смешная история! Правда, я уже забыл, о чем именно шла в ней речь, но что тогда она меня позабавила, это точно; более того, я не думаю, что когда-нибудь смеялся так много за всю свою жизнь. Странно, что я теперь не могу вспомнить эту историю, хотя он рассказал нам ее четыре раза и только по нашей вине не рассказал в пятый. Затем доктор спел остроумную песню, в ходе которой подражал звукам различных животных, какие бывают на скотном дворе. Впрочем, он немного спутал эти звуки: мычал, когда нужно было кукарекать петухом, и издавал петушиный клич, вместо того чтобы подражать хрюканью свиньи; но все было в порядке, поскольку мы и так хорошо знали, кого он изображает.

Я начал рассказывать самый интересный анекдот из всех, какие только знал, но был немного удивлен, что никто не обращает на меня внимания. Сначала мне показалось, будто это довольно-таки грубо с их стороны, но затем меня осенило: оказывается, я разговаривал все это время только мысленно, обращаясь к самому себе, и, конечно, остальные понятия не имели, что я рассказываю им какую-то историю, и были, вероятно, озадачены, наблюдая мою мимику и выразительные жесты. Просто изумительная ошибка с моей стороны! Не помню, чтобы такое случалось со мной когда-нибудь раньше.

Затем наш викарий демонстрировал карточные фокусы. Он спросил у нас, видели ли мы когда-нибудь игру под названием «Три листика». По его словам, с помощью этой уловки подлые, недобросовестные люди, завсегдатаи скачек и другие подобные им лица, обводят вокруг пальца наивных юнцов, выманивая у них деньги. Как сказал викарий, фокус этот очень простой и зависит только от ловкости рук. При надлежащей ловкости очень легко обмануть взгляд.

Он захотел продемонстрировать нам этот фокус, чтобы мы увидели, как он проделывается, и не стали в будущем жертвой мошенников, взял колоду дядюшкиных карт, которая лежала в чайнице, и, выбрав три карты из колоды – две простых и одну старшую, – сел на коврик и объяснил нам, что собирается делать.

– Я покажу вам сейчас эти три карты – вот так – и положу рубашкой вверх на ковер, а затем попрошу вас указать старшую карту. И вы будете считать, что знаете наверняка, где она лежит.

Старик Кумбс, наш приходской староста, уверенно заявил, что королева лежит посередине.

– Итак, вам кажется, что вы следили за этой картой, – сказал с улыбкой наш викарий.

– Совершенно не кажется, – возразил мистер Кумбс. – Я говорю вам, это средняя карта. Ставлю полкроны на то, что это она и есть.

– Именно это я и хотел вам продемонстрировать, – заключил викарий, обращаясь ко всем нам. – Вот так и попадаются на эту уловку глупые молодые люди, теряя свои деньги. Они уверены, что знают, где карта, воображают, что они за ней следили. Мысль о том, что ловкость рук может опережать самый быстрый взгляд, не приходит им в голову.

Он добавил, что знает случаи, когда молодые люди отправлялись на лодочные гонки или на матч по крикету, имея порядочный запас фунтов стерлингов в кармане, и возвращались домой в тот же день с пустыми карманами, потеряв все свои деньги в ходе этой игры.

После чего он сказал, что должен взять полкроны у мистера Кумбса, просто чтобы дать ему полезный урок, который сбережет деньги мистера Кумбса в будущем; эти два с половиной шиллинга он внесет в благотворительный фонд.

– Нет-нет, напрасно вы беспокоитесь о моем будущем, – ответил старик Кумбс. – А вот вам может потребоваться взять полкроны из того самого фонда.

И он положил свои деньги рядом со средней картой и перевернул ее лицевой стороной вверх.

Представьте себе, это действительно оказалась дама!

Мы все были изумлены, особенно викарий.

Он сказал: мол, иногда и в самом деле происходит именно так – человек выбирает верную карту, но только по совпадению.

И добавил, что все же это будет для человека самым несчастливым совпадением, ведь, если он ставит и выигрывает, это придает ему азарта, побуждая рисковать снова и снова, пока он не выходит из игры без гроша в кармане.

Затем он снова проделал тот же трюк. Мистер Кумбс заявил, что теперь фигурная карта оказалась поближе к ведерку для угля, и решил поставить на нее уже не два с половиной, а пять шиллингов.

Мы, засмеявшись, попытались его переубедить, однако он не хотел слушать ничьих советов и категорически настаивал на том, что имеет право пойти ко дну, раз уж именно таково его желание.

Наш викарий отметил, что он предупредил мистера Кумбса, – и это все, что он может для него сделать. Если он (мистер Кумбс) полон решимости выставить себя дураком, он (мистер Кумбс), разумеется, имеет полное на это право. И ему (викарию) придется-таки взять пять шиллингов, чтобы внести их в ранее упомянутый фонд.

Итак, мистер Кумбс положил на карту возле угольного ведерка обе монеты, по полкроны каждая, а затем перевернул ее.

Вы не поверите, но это снова была дама!

Ну а затем дядюшка Джон поставил целый флорин[24] – и выиграл тоже.

В общем, каждый из нас попытался сыграть в эту игру, и все выиграли. Все, кроме викария, для которого оказалась очень мучительной та четверть часа, пока длилась игра. Я прежде и представить не мог, что кому-то может так не везти при игре в карты. Он проигрывал всякий раз.

А потом был снова пунш, и при его приготовлении дядя совершил смешную ошибку: он забыл добавить туда виски. Это заставило нас хохотать, и мы заставили дядюшку Джона добавить в следующий раз виски в двойном размере – в качестве неустойки.

О, какой веселый это был вечер!

А затем мы вдруг отчего-то перешли к разговорам о привидениях: следующее, что я помню, – это то, как мы рассказываем друг другу истории, которые изложены ниже.

Рассказ Тедди Биффлса

Первую историю рассказал Тедди Биффлс, и я постараюсь сейчас ее изложить в точности так, как прозвучала она в устах мистера Биффлса.

(Не спрашивайте меня, впрочем, как я ухитрился изложить ее дословно – владею ли я навыками стенографии или же он потом передал мне авторскую рукопись; я лишь промолчу в ответ. Пусть это останется коммерческой тайной.)

Биффлс назвал свою историю:

Джонсон и Эмили, или Вечная верность призрака[25]

Я был почти мальчишкой, когда познакомился с Джонсоном. В те дни я как раз проводил дома рождественские каникулы, и в канун Рождества мне позволили лечь спать очень поздно. Открыв дверь своей маленькой спальни, я столкнулся лицом к лицу с Джонсоном, который как раз покидал мою комнату. Он проплыл сквозь меня и, издав протяжный низкий стон, улетучился сквозь окно лестничной площадки.

Разумеется, это поразило меня: я был всего-навсего школьником и никогда раньше не видел привидения, и мне тревожно подумалось, что, наверное, не стоит ложиться спать здесь. Но, поразмыслив, я вспомнил, что пострадать от духов могут только заядлые грешники, поэтому лег, укутавшись в одеяло, и преспокойно уснул.

Утром я рассказал отцу о своем странном видении.

– О, да это же просто старый Джонсон, – ответил он. – Не беспокойся, он живет здесь давно. – И рассказал мне историю этого бедняги.

Джонсон в юности и, естественно, при жизни влюбился в дочь прежнего арендатора нашего дома – потрясающе красивую девушку по имени Эмили, а фамилии ее мой отец не знал. Джонсон был слишком беден, чтобы жениться на ней, и вот, поцеловав Эмили на прощание, а сверх того пообещав ей, что вскоре вернется, он отправился в Австралию, дабы сколотить там себе капитал.

Но Австралия тогда была не то, чем она стала впоследствии. Путешественников там водилось мало; чтобы повстречать кого-то из них, требовалось каждый раз преодолевать огромные расстояния, и, даже если встреча проходила успешно, те жалкие вещички, что после этого переходили в собственность организатора встречи, едва могли окупить даже самые скромные из похоронных расходов – совсем без которых обойтись, как известно, все-таки нельзя. В общем, на то, чтобы сколотить себе состояние, Джонсону потребовалось почти двадцать лет.

Тем не менее задачу, которую он перед собой поставил, в конце концов все же удалось выполнить, при этом он каждый раз успешно ускользал от полиции. И вот Джонсон, преисполненный счастливых надежд и радостно предвкушающий встречу со своей юной невестой, наконец-то возвратился из колонии в Англию.

Он прибыл к порогу столь дорогого ему дома, но нашел тот (дом, а не порог) пустующим и заброшенным. От соседей Джонсон сумел узнать только то, что вскоре после его собственного отъезда семья невесты в одну темную-темную ночь тихо-тихо исчезла, так что никто больше ничего никогда о ней не слышал, а тем более не видел. Надо сказать, и владелец дома, и многие из местных торговцев, чьи счета после этого исчезновения остались неоплаченными, в раздражении предприняли попытки поиска, но не преуспели.

Бедняга Джонсон, обезумев от горя, искал свою потерянную любовь по всему свету. Но так и не обнаружил ее и после многих лет бесплодных усилий вернулся, чтобы скоротать свою одинокую жизнь под кровом того самого дома, где в счастливые минувшие дни он и его любимая Эмили провели столько блаженных часов, раз уж о более долгом сроке говорить не приходится.

Он жил в этом доме совершенно один, блуждал по пустым комнатам, стеная, проливая слезы и призывая свою Эмили; а когда бедняга умер, его призрак продолжал делать то же самое день за днем и год за годом.

И вот, сказал отец, мы арендовали этот дом, благо представитель владельца снизил арендную плату на десять фунтов в год, честно признав, что недвижимость слегка подпорчена фактом обитающего в ней привидения.

Впоследствии я регулярно встречал Джонсона в своей спальне в любое время ночи, как, правду говоря, встречали его в различных помещениях дома и все остальные члены нашей семьи. Сперва мы пытались обходить его или прижиматься к стене, когда он попадался нам на пути; но потом притерпелись, решили, что не стоит церемониться, и начали проходить прямо сквозь него. Вряд ли можно сказать, чтобы он чем-то нам мешал.

Это был кроткий, тихий, безвредный старичок, сохранивший все эти качества и после того, как стал призраком, так что все мы поневоле прониклись к нему жалостью. А для женской части нашей семьи он на некоторое время прямо-таки сделался любимцем: очень уж впечатляла их его загробная верность.

Но время шло, и он стал немного нам надоедать. Слишком уж, понимаете ли, он был печален, никакой тебе бодрости и радушия. Уж конечно, его было жалко, но его поведение начинало раздражать. Он мог часами сидеть на лестнице и рыдать несколько часов подряд; и каждый раз, когда мы просыпались ночью, можно было не сомневаться, что услышим его возню в коридорах и различных комнатах, вздохи и стенания, после чего было не так-то просто снова уснуть. А когда к нам приходили гости, призрак неизменно являлся и садился за дверью гостиной, чтобы рыдать весь вечер. Он не причинял никому никакого вреда, это уж точно, но сильно омрачал всю обстановку.

– Меня уже тошнит от этого седого придурка, – сказал папа однажды вечером (вы, здесь присутствующие, хорошо знаете моего отца и не будете спорить, что он, когда выходит из себя, бывает довольно резким в высказываниях), после того как Джонсон доставил нам больше неприятностей, чем обычно, испортив хорошую игру в вист, во время которой он засел в каминной трубе и принялся так стенать, что никто не мог уже думать ни о козырях, ни о взятках. – Мы должны найти способ избавиться от него. Если б я только знал, как это сделать…

– Ну, – сказала мама, – конечно, мы никогда не распрощаемся с ним, если он не найдет могилу Эмили. Ведь именно это поддерживает его посмертное существование. Если ты найдешь могилу Эмили и отведешь его туда, его цель будет достигнута – и произойдет то, что всегда случается в подобных случаях с привидением. Вот и все, что нужно сделать. Помяни мои слова.

Идея казалась вполне разумной, но трудность заключалась в том, что о местоположении могилы Эмили мы все знали не больше, чем сам покойный мистер Джонсон. Отец уже предложил было подсунуть бедняге Джонсону могилу какой-нибудь другой Эмили, но, как назло, на несколько миль вокруг не было, кажется, ни одной надгробной плиты, под которой бы покоилась женщина с таким именем. Никогда ни до этого, ни после этого я не бывал в местности, где до такой степени было бы трудно найти хоть одну усопшую Эмили.

Я немного подумал, а потом рискнул внести предложение от себя:

– А не могли бы мы как-нибудь подделать могилу для этого старика? Кажется, он не блещет умом, его будет легко обвести вокруг пальца. Во всяком случае, попробовать стоило бы…

– Ей-богу, ты прав! – воскликнул мой отец, и на следующее утро мы позвали рабочих, и они по нашим указаниям насыпали в глубине фруктового сада небольшой холмик, а сверху водрузили надгробную плиту, на которой было написано:

Светлой памяти Эмили

Ее последние слова:

«Передайте Джонсону, что я его люблю».

– Надеюсь, он на это клюнет, – задумчиво произнес папа, осмотрев работу после завершения. – Да, я думаю, что так оно и будет.

И в самом деле, так и произошло!

Мы заманили призрака к могиле в ту же ночь, и это был один из самых трогательных моментов, какие я видел в своей жизни: Джонсон бросился к надгробной плите и отчаянно зарыдал на ней. Наблюдая эту сцену, папа и старый Сквиббинс, наш садовник, плакали как дети.

С тех пор Джонсон никогда больше не беспокоил нас. Он проводит каждую ночь, рыдая на могиле, и, кажется, вполне доволен.

– И он до сих пор там? – спросили мы Биффлса.

– О да. Приходите к нам хоть поодиночке, хоть все вместе – только в нужное время: с десяти вечера до четырех утра в будние дни, с десяти до двух по субботам. В воскресенье он выходной.

Интерлюдия. Рассказ доктора

Я невольно прослезился – так много эмоций вложил молодой Биффлс в свой рассказ. Впрочем, после того как он закончил свою историю, мы все изрядно пригорюнились, и даже старый доктор, обычно не склонный к сантиментам, украдкой вытер слезы. Но дядя Джон опять сварил нам пунш, и мы постепенно вернулись в прежнее расположение духа.

Доктор вскоре почти развеселился и рассказал нам о призраке одного из своих пациентов.

Я не могу изложить его рассказ целиком, как бы мне того ни хотелось. Мы все сочли этот рассказ лучшим за вечер – несомненно, самым впечатляющим и внушающим ужас, – но я затрудняюсь полностью или даже частично воспроизвести его суть даже для себя. А уж если начну пересказывать эту историю для вас, она точно покажется вам недостаточно вразумительной.

Начал доктор свой рассказ вполне связно, но затем вдруг с его историей что-то произошло, и вслед за началом внезапно наступил конец. Куда именно подевалась середина рассказа, уразуметь я так и не смог.

В конечном счете, насколько я понял, что-то где-то кем-то и с кем-то было найдено; и этот факт вызвал у мистера Кумбса неожиданные ассоциации с очень необычным происшествием, имевшим место на старой мельнице, которую когда-то держал не то его зять, не то шурин.

Мистер Кумбс немедленно сказал, что он расскажет нам этот случай, и, прежде чем кто-нибудь успел оказать сопротивление, он уже начал.

Он заявил, что его рассказ называется

Мельница, где обитают призраки, или Разрушенный дом (в изложении мистера Кумбса)

– Итак, мой родственник мистер Паркинс, которого вы все, конечно же, знаете, – начал мистер Кумбс, достав изо рта длинную глиняную трубку и сунув ее за ухо (мы отнюдь не были знакомы с его родственником мистером Паркинсом, но сказали, что знакомы, просто для того, чтобы сэкономить время), – опять же как вы знаете, когда-то взял в аренду старую мельницу в Суррее и переехал туда жить.

Теперь мне следует рассказать вам, что много лет назад эта мельница принадлежала отвратительному старому скряге, который там и умер, а его деньги, как ходили слухи, спрятаны были в каком-то укромном уголочке на мельнице. Вполне естественно, что каждый, кто с тех пор поселялся там, пытался найти этот клад, чего, впрочем, никому не удавалось, а местные умники утверждали, что и не удастся, если призрак скупого мельника в один прекрасный день не проникнется вдруг симпатией к одному из жильцов и не раскроет ему, где находится тайник.

Паркинс не придавал большого значения этой истории, считая ее вздорными старушечьими сплетнями, и, в отличие от своих предшественников, не предпринял никаких попыток обнаружить, где скрыты потаенные богатства.

– Если дела в то время шли так же, как и теперь, – заявил он, – я не вижу, каким образом мельник мог скопить хоть что-нибудь, будь он каким угодно скрягой. Так что все это выеденного яйца не стоит.

Тем не менее мысли об этом, по его мнению, несуществующем кладе все же беспокоили его, пускай изредка и слегка.

Однажды вечером он лег спать. Уж в этом-то нет ничего необычайного: он вообще-то привык ложиться спать каждый вечер, знаете ли. Примечательно, однако, было то, что, едва только часы деревенской церквушки пробили двенадцать, Паркинс внезапно проснулся и почувствовал, что вряд ли будет в состоянии снова уснуть.

Джо (а именно так, напомню, его и зовут) сел в постели и огляделся.

У подножия кровати находилось нечто крайне невзрачное, едва различимое во мраке. Оно сдвинулось в полосу лунного света, а затем Джо увидел, что это фигура сморщенного старичка в узких кюлотах с чулками по моде прошлого века и с волосами, заплетенными по той же моде в косу, сейчас непочтительно именуемую «поросячий хвостик».

Тут же в голове моего родственника возникла мысль о спрятанных сокровищах – и о старом скряге, их прежнем хозяине.

«Он явился, чтобы показать, где они находятся», – сказал себе Джо и немедленно подумал, что не будет тратить все деньги на себя одного, но отдаст хотя бы часть на общее благо… во всяком случае, хоть немножко.

Привидение направилось к двери, а Паркинс натянул брюки и последовал за ним. Призрак спустился в кухню, тихо скользнул к очагу, постоял перед ним, вздохнул и исчез.

На следующее утро Джо нанял двух печников и приказал им разобрать кухонную плиту и ведущий на крышу дымоход, в то время как он сам стоял позади работников с мешком из-под картофеля, куда намеревался собирать золото.

Они разрушили половину стены, однако не нашли даже четырех пенни. Мой родственник не знал, что и думать.

Следующей ночью старик появился опять – и вновь направился в кухню. На этот раз, однако, вместо того чтобы идти к тому, что осталось от плиты, он постоял немного в середине комнаты, все так же вздыхая.

«О, я понимаю, что это значит, – сказал себе Паркинс. – Конечно же, сокровище под полом. И почему только старый болван в прошлый раз пошел к очагу, чтобы заставить меня думать, будто оно находится в дымовой трубе?»

Весь следующий день рабочие под присмотром Паркинса занимались тем, что взламывали пол в кухне, однако нашли только трезубую вилку, притом со сломанной ручкой.

На третью ночь призрак безо всякого смущения появился снова и все так же последовал в кухню. Постоял там, глядя на потолок, и исчез.

«Эх! Кажется, нахождение на том свете не прибавило ему ума, – бормотал Джо, возвращаясь к себе в постель. – Ну почему он не указал мне на потолок с самого начала?»

В общем, теперь он не сомневался, где искать сокровище, и первое, что сделали он и рабочие, – это сразу после завтрака начали разрушать потолок. Они разрушили каждый дюйм потолка, а затем принялись разбирать деревянный пол комнаты на втором этаже. Однако сокровищ там отыскали не больше, чем можно найти в пустом горшке.

На четвертую ночь, когда привидение появилось как обычно, мой родственник настолько вышел из себя, что швырнул в него ботинком, и ботинок этот, пролетев сквозь тело призрака, разбил зеркало, висевшее на стене.

На пятую ночь, когда Джо проснулся опять же в двенадцать часов, призрак стоял рядом с ним в унынии и выглядел чрезвычайно несчастным. Его большие печальные глаза смотрели так умоляюще, что это потрясло моего родственника.

«В конце концов, – подумал он, – может быть, этот несчастный простофиля делает все, что от него зависит. Может, он забыл, где на самом деле спрятал сокровище, и пытается вспомнить? Я дам ему еще один шанс».

Призрак, мгновенно ощутив, что для него еще не все потеряно, с благодарностью закивал и устремился прочь из спальни. Увидев, что Джо готов следовать за ним, он радостно повел его на чердак, где, указав на потолок, исчез.

«Ну, в этот раз он не ошибся, надеюсь», – подумал Паркинс и на следующий день приказал рабочим ломать крышу.

Работая три дня, они полностью разобрали крышу и обнаружили только птичье гнездо, после чего прикрыли мельницу брезентом, чтобы сохранить ее от дождя.

Вы могли бы решить, будто этот случай излечил бедного искателя сокровищ, но, подумав так, ошибетесь.

Он заявил, что во всем этом что-то есть, иначе призрак не продолжал бы появляться, и что, начав дело, он, Паркинс, будет идти до конца и разгадает тайну, чего бы это ему ни стоило.

Ночь за ночью он вставал с постели и следовал за призрачным старым обманщиком по всему дому. Каждую ночь старик указывал на новое место, и на следующий день Джо Паркинс непременно приказывал своим рабочим разрушить этот участок мельницы, чтобы отыскать сокровища. Через три недели на мельнице уже не было места, пригодного для проживания. Все стены снесли, пол в каждой комнате был взломан, потолок же зиял сквозными дырами. А затем посещения призрака прекратились так же внезапно, как и начались, и мой родственник наконец-то получил возможность заняться на досуге восстановительными работами.

Но что же побудило дряхлого призрака сыграть такую злую шутку с порядочным семейным человеком и честным налогоплательщиком? Ах, вряд ли я смогу вам ответить на этот вопрос.

Одни говорили, будто привидение скряги совершило это, стремясь наказать моего родственника за то, что тот первоначально в него не верил; по мнению других, в действительности это был призрак не владельца мельницы, а какого-то местного водопроводчика или стекольщика, который, понятно, был заинтересован в том, чтобы жилище подвергалось непрерывному разрушению. Но никто ничего не знал наверняка.

История, которую рассказал викарий

Мы снова выпили немного пунша, а затем викарий рассказал нам свою историю.

Я вообще не сумел понять суть его рассказа и потому могу изложить его вам ничуть не более внятно, чем рассказ доктора. Более того, в эту историю, видимо, не вник никто из нас. Впрочем, если говорить о сюжетной канве, это была просто превосходная история. В ней, кажется, произошло огромное множество событий – вполне довольно, чтобы написать с десяток романов. Я никогда не слышал другой истории, которая содержала бы столько сюжетных ходов или в которой присутствовало бы такое невероятное количество персонажей.

Достаточно сказать, что в этой истории были задействованы все люди, которых наш викарий когда-либо тесно знал или хотя бы мимоходом встречал в своей жизни, и даже часть тех, о которых он только слышал. В ней были прямо-таки сотни действующих лиц, и каждые пять секунд викарий вводил в свой рассказ совершенно свежую коллекцию персонажей, а также все новые и новые события.

Ну, вот примерно в таком духе:

– И тогда мой дядя отправился в сад и взял свое ружье, но, разумеется, его там не было, и Скроггинс сказал, что в него не верит.

– Не верит в кого? И кто такой Скроггинс?

– Скроггинс! О, это был другой человек, и вы знаете, его жена…

– Что еще за жена – и при чем тут она вообще?

– Вот об этом я и говорю вам: именно она отыскала ту шляпу. Она приехала со своей двоюродной сестрой в Лондон. Ее кузина, кстати, была моей свояченицей, а другая племянница вышла замуж за человека по имени Эванс, а Эванс после того, как закончилась вся эта история, отнес круглую коробку мистеру Джейкобсу, потому что отец Джейкобса видел этого человека, когда он еще был жив, и когда он умер, Джозеф…

– Погодите, ради бога, ну их, этого Эванса с его коробкой, но что сталось с вашим дядей и ружьем?

– Ружьем! Каким еще ружьем?

– Да тем ружьем, которое было у вашего дяди в саду и которого там все-таки не было. Кого он застрелил из этого ружья – Якобса или Эванса, Скроггинса или Джозефа? И если это все-таки произошло, он совершил благой и полезный поступок, а нам доставит большое удовольствие услышать о нем!

– Нет-нет, он никак не смог бы этого сделать, потому что был заживо замурован в стене, вы ведь знаете, и когда Эдуард IV обратился к настоятелю насчет этого, моя сестра сказала, что состояние ее здоровья этого не позволяет, так как это ставит под угрозу жизнь его ребенка. Вот почему они окрестили его Горацио – в точности как своего собственного сына, который был убит в битве при Ватерлоо, прежде чем он родился, и сам лорд Нейпир сказал…

– Послушайте, а вы хоть понимаете, что говорите? – наконец спросили его мы.

Викарий ответил: «Нет», но присовокупил, что каждое слово – правда, поскольку его тетя видела все это сама. Засим мы накрыли его с головой скатертью, и он уснул.

Человек науки

…Однажды я повстречался на Стрэнде с человеком, которого очень хорошо знал, хотя и не видел много лет. Мы вместе прогулялись до Чаринг-Кросс, там пожали друг другу руки и разошлись. На следующее утро я рассказал об этой встрече нашему общему приятелю и только от него впервые узнал, что тот мой знакомый умер полгода назад.

Естественно предположить, что я обознался и принял одного человека за другого, – ошибка, которую я часто допускаю из-за плохой памяти на лица. Примечательно, однако, что всю нашу прогулку я общался с незнакомцем, находясь под впечатлением того, что он – тот самый покойный, и случайно или нет, но его ответы ни разу не указали на мое заблуждение.

Как только я закончил свой рассказ, Джефсон, который слушал очень вдумчиво, спросил, верю ли я в спиритизм «без оговорок».

– Это довольно расплывчатый вопрос, – ответил я. – Что ты подразумеваешь под «спиритизмом без оговорок»?

– Ну, веришь ли ты, что духи умерших не только властны посещать эту землю по своей воле, но и, находясь тут, способны действовать, вернее, побуждать к действию? Позволь мне привести конкретный случай. Мой приятель-спиритуалист – человек здравомыслящий и обделенный воображением – как-то рассказывал мне, что однажды вечером, когда он был один, стол, через который дух одного из друзей имел привычку поддерживать общение, по собственной воле медленно пересек комнату и прижал его к стене. Итак, может ли кто-то из вас поверить в это или нет?

– Я мог бы, – взял на себя смелость ответить Браун, – но прежде хотел бы получить представление о том приятеле, что рассказал тебе эту историю. Вообще говоря, – продолжал он, – мне кажется, разница между тем, что мы называем естественным и сверхъестественным, – это просто разница между частыми и редкими явлениями. Что же касается тех феноменов, которые мы вынуждены признавать, то я думаю, что нелогично не верить тому, что мы не способны опровергнуть.

– Со своей стороны, – добавил Мак-Шонесси, – замечу, что мне гораздо легче поверить в способность наших друзей-духов к тем причудам, которые им приписывают, чем в их желание заниматься подобными вещами.

– Ты имеешь в виду, – уточнил Джефсон, – что не можешь понять, почему дух, не связанный, как мы, требованиями общества, захочет тратить свои вечера на вымученные разговоры в комнате, полной патологически скучных людей?

– Это именно то, что мне не понятно, – согласился Мак-Шонесси.

– Мне тоже, – сказал Джефсон. – Но я думал о чем-то совсем ином. Допустим, человек умер, не исполнив своего самого заветного желания. Веришь ли ты, что его дух найдет силы вернуться на землю и закончить прерванное дело?

– Ну, – ответил Мак-Шонесси, – если допустить вероятность, что у духов сохраняется какой-то интерес к делам этого мира, то, безусловно, более резонно представить их занятия такими, как ты предлагаешь, чем верить, что они развлекаются трюками в гостиной. Но к чему же ты клонишь?

– К тому, – ответил Джефсон, оседлав стул и сложив руки на его спинке, – что сегодня утром в госпитале один старый доктор-француз рассказал мне историю. Подлинные факты немногочисленны и незамысловаты; все, что известно об этой истории, можно прочесть в отчетах парижской полиции шестидесятидвухлетней давности. Однако самая важная часть дела неизвестна – и никогда не будет известна.

…История начинается с большого зла, которое один человек причинил другому. Что за зло это было, я не знаю. Однако склонен думать, что в деле была замешана женщина. Я так полагаю, поскольку обиженный ненавидел своего обидчика с таким жаром, какой нечасто разгорается в голове мужчины, если этот огонь не раздувают воспоминания о женском дыхании.

Это лишь догадка, и значения она не имеет. Человек, который причинил вред, бежал, а другой преследовал его. Это превратилось в скачки с препятствиями, где первый получил преимущество на старте. Ипподромом стал весь мир, а ставкой – жизнь первого человека.

Путешественники в те времена были редкостью, и это облегчало преследование. Первый человек, не имея представления, как далеко его преследователь, и раз за разом надеясь, что сумел сбить того с толку, позволял себе ненадолго перевести дух. Второй же, точно зная, насколько именно опережает его обидчик, никогда не останавливался. День за днем тот, кого пришпоривала ненависть, становился ближе к тому, кого подстегивал страх.

В одном городе ответом на неизменный вопрос было: «Прошлым вечером, в семь часов, месье».

«Семь… ага, восемнадцать часов. Дайте мне скорее что-нибудь поесть, пока запрягают лошадей».

В следующем городе разница была уже шестнадцать часов.

Минуя уединенную хижину пастуха, месье высовывал голову из окна экипажа: «Как давно по этой дороге проезжала карета с высоким белокурым человеком?»

«Похожая была рано утром, месье».

«Спасибо. Гони! Сто франков сверху, если пересечем перевал до рассвета».

«А сколько за павших лошадей, месье?»

«Вдвое больше, чем они стоили живыми!»

И однажды человек, которого подстегивал страх, поднял голову и увидел перед собой открытую дверь собора. Войдя внутрь, он опустился на колени и начал молиться. Он молился усердно и долго – мужчинам в отчаянном положении свойственно хвататься за соломинку веры. Он просил отпустить ему грех и, что еще важнее, простить последствия этого греха и освободить от преследователя; а неподалеку, отделенный несколькими стульями и обращенный к нему лицом, стоял на коленях его враг и тоже молился.

Но молитва второго мужчины была благодарственной, поэтому короткой, так что когда первый поднял глаза, то увидел лицо своего недруга, глядевшего на него поверх сидений с насмешливой улыбкой.

Беглец не сделал попытки подняться, а остался на коленях, оцепенев перед пугающей радостью, что светилась во взгляде другого. А тот – другой – по очереди отодвигал стулья с высокими спинками и неторопливо приближался.

Едва лишь обиженный, переполненный недобрым восторгом оттого, что получил свой шанс, встал рядом с обидчиком, на башне собора внезапно ударили колокола, и у человека, который дождался наконец счастливого случая, разорвалось сердце. Он упал замертво с той же насмешливой улыбкой на губах.

Да так и остался лежать там.

А человек, причинивший ему зло, поднялся и вышел, славя Бога.

Что стало с телом другого, неизвестно. Это было тело чужестранца, который внезапно умер в соборе. Не было никого, кто опознал бы его, и никого, кто предъявил бы на него права.

Прошли годы, и выживший в этой трагедии стал достойным и полезным гражданином, известным в научном мире человеком.

В его лаборатории было множество штуковин, нужных для исследований, и видное место занимал человеческий скелет, стоявший в отдельном углу. Это был очень старый и много раз чиненный скелет, и однажды наступила давно ожидаемая развязка – он развалился на части.

Посему понадобилось приобрести другой.

Ученый посетил торговца, которого он хорошо знал, – маленького старика с лицом цвета пергамента, который держал в тени башен Нотр-Дам сомнительную лавчонку, где никогда ничего не продавалось.

У маленького старика с лицом цвета пергамента имелась та самая вещь, которую хотел месье, – необыкновенно хороший и прекрасно сложенный «предмет исследований». Его должны были прислать и установить в лаборатории после полудня.

Торговец был человеком слова. Когда тем же вечером месье вошел в лабораторию, покупка стояла на своем месте.

Месье устроился в кресле с высокой спинкой и попытался собраться с мыслями. Но мысли его были непослушными, склонными к бесцельным блужданиям и всегда крутились вокруг одного и того же.

Месье открыл толстый том и принялся читать. В истории речь шла о сбежавшем злодее и его преследователе. Поняв, что же он читает, ученый сердито захлопнул книгу, встал и выглянул в окно, но там вдруг увидел пронизанный солнечными лучами неф огромного собора, на камнях которого лежал мертвец с насмешливой ухмылкой на лице.

Обругав себя за глупость, он со смехом отвернулся. Но веселье было недолгим, ибо ему почудилось, что в комнате смеется кто-то еще. Пораженный, он словно прирос к полу, некоторое время прислушиваясь, пока его взгляд не добрался до угла, из которого, казалось, доносился звук. Но стоявший там скелет лишь ухмылялся.

Месье вытер взмокшие от пота лоб и ладони и, крадучись, вышел.

Пару дней он не заходил в комнату. На третий, убеждая себя в том, что его страхи годятся лишь для истеричной девицы, он открыл дверь и вошел. Чтобы пристыдить себя, ученый взял в руку лампу и, дойдя до дальнего угла, где стоял скелет, осмотрел его. Набор костей, купленный за триста франков. Разве он ребенок, чтобы бояться какого-то пугала!

Он держал лампу перед оскаленной головой скелета. Пламя дрогнуло, словно потревоженное слабым дыханием.

Человек убеждал себя, что стены дома старые и потрескавшиеся и сквозняк может просочиться в любом месте. Он твердил себе это, пятясь обратно по комнате и не отрывая взгляд от скелета. Добравшись до стола, ученый сел в кресло и сжал подлокотники так, что пальцы побелели.

Он пытался работать, но пустые глазницы ухмыляющегося черепа, казалось, притягивали его к себе. Ученый поднялся, борясь с желанием вылететь с воплями из комнаты. Боязливо оглядевшись, он заметил высокую ширму, которая стояла у двери. Он перетащил ее вперед и разместил так, чтобы самому не видеть это – и чтобы это не видело его. Затем снова сел за работу. Некоторое время он заставлял себя смотреть в книгу, но наконец, не в силах дальше сдерживаться, позволил взгляду следовать туда, куда его влекло.

Возможно, то была галлюцинация. Возможно, он случайно поставил ширму так, что сам создал такую иллюзию. Но он увидел костлявую руку, высовывающуюся из-за угла ширмы, и с криком упал в обморок.

Сбежавшиеся домочадцы подняли его, вынесли из комнаты и уложили в постель. Как только он пришел в себя, то первым делом спросил: где было это, когда они вошли? И когда они ответили, что видели скелет там же, где он всегда стоял, и снова спустились в комнату, чтобы посмотреть еще раз, поскольку он исступленно умолял об этом, и вернулись, пытаясь скрыть улыбки, он выслушал их рассуждения о переутомлении, необходимости сменить обстановку и отдохнуть и ответил, что они могут делать с ним все, что пожелают.

Многие месяцы дверь лаборатории оставалась заперта. Затем наступил холодный осенний вечер, когда ученый снова открыл ее и закрыл за собой.

Он зажег лампу, обложился инструментами и книгами и сел в свое кресло. И прежний ужас вернулся к нему.

Но на этот раз он твердо решил превозмочь себя. Его нервы теперь были крепче, а разум яснее – он сумеет побороть свои беспричинные страхи. Ученый подошел к двери и заперся, а ключ бросил в другой конец комнаты, и тот с гулким стуком упал среди сосудов и колб.

Позже старая экономка, в последний раз обходя дом, по своей привычке постучала в его дверь и пожелала спокойной ночи. Сначала она не получила никакого ответа и, занервничав, постучала громче и снова позвала; и наконец раздалось ответное «доброй ночи».

В тот момент она не задумалась об этом, но потом вспомнила, что голос, который ответил ей, было странно скрипучим и неживым. Пытаясь описать, она сравнила его с голосом, каким могла бы говорить статуя.

На следующее утро дверь по-прежнему оставалась запертой. Ученый часто работал всю ночь и следующий день, так что никто не удивился. Однако когда наступил вечер, а он все не выходил, слуги собрались у комнаты и зашептались, вспоминая, что произошло тут однажды.

Они прислушивались, но не слышали ни звука. Они трясли дверь, звали, били кулаками по деревянным створкам. Но по-прежнему ни звука не доносилось из комнаты.

Встревоженные, они решили взломать дверь, после множества ударов та уступила, и слуги набились внутрь.

Ученый сидел, выпрямившись, в своем кресле. Все сначала подумали, что он умер во сне. Но когда подошли ближе и свет упал на него, стали заметны багровые следы костлявых пальцев вокруг горла, а в глазах его стоял такой ужас, какой редко кому доводилось видеть.

Браун первым нарушил молчание. Он спросил меня, есть ли «на борту» бренди. Мол, чувствует, что должен пропустить рюмочку перед сном. Это одна из главных прелестей рассказов Джефсона: после них вы всегда испытываете желание немножко выпить.

Лорд Дансени

Эдвард Джон Мортон Дракс Планкетт, 18-й барон Дансени (а сейчас этот титул носит 21-й представитель баронского рода Дансени, второго по древности в Ирландии), знаменитый поэт, театральный деятель, один из «отцов-основателей» жанра фэнтези, выдающийся спортсмен, изобретатель, отважный солдат – его ипостасей хватит на дюжину биографий. Как писатель он публиковался исключительно под своим «аристократическим псевдонимом», если можно так назвать использование настоящего титула: «Лорд Дансени». Его учениками считали себя и Лавкрафт, и Толкин, и Борхес, и наши современники: писатели Нил Гейман и Урсула ле Гуин, режиссер Гильермо дель Торо.

О Первой мировой войне Дансени знал не понаслышке, поэтому многие его «окопные» рассказы в высшей степени насыщены эмоциями (к британским солдатам, к руководству кайзеровской Германии, а также к «нейтралам» вроде Швеции), что, конечно, чувствуется… но все-таки некую высшую объективность он умел сохранять всегда. И в реалистических сюжетах, и в своих ранних образцах «темного» фэнтези, которые сделали его родоначальником жанра.

Впрочем, на полях сражений той войны легенды и явь сплетались столь причудливо, что даже современники Дансени не всегда могли их отделить. Нам это стократ труднее…

Легенды войны

Последнее действие

После того как Джона Кэллерона настигла пуля, он продолжал двигаться, но словно бы в полумраке. Все вокруг теряло яркость и резкость, Очертания будто стирались, ему являлись воспоминания, и он слышал пение, словно вдалеке звенел колокол. Все вокруг становилось куда прекраснее, чем было раньше, как будто мир тонул в тихом закате, когда и трава, и кусты, и лес, и старые шпили золотятся в последнем свете и хочется вспоминать прошедшие дни. Так он и шел сквозь полутьму. Но то, что называют «громом битвы», – те небесные голоса, что рычат, и стонут, и скулят, и ревут, пугая солдат, – тоже стихали. Все отдалялось и уменьшалось, как обычно бывает с тем, что остается вдали. Он по-прежнему слышал, как свистят пули: есть что-то яростное и резкое в звуке пули, пролетающей совсем близко, так что его можно услышать даже глубоко задумавшись или замечтавшись. Он слышал, как они пролетают мимо, громче, чем что-либо другое. Все прочее казалось тише, тусклее, меньше и дальше.

Он не думал, что рана слишком тяжела: ничто прежнее больше не имело значения. Он продолжал идти.

А потом широко распахнул глаза и обнаружил, что опять вернулся в Лондон и едет в подземке. Он понял это с первого взгляда. На этих поездах он ездил давным-давно, сотни раз. По темноте снаружи он определил, что все еще не покинул Лондон, но – что было еще более странным, если бы он мог задуматься об этом, – он точно знал, куда едет. Поезд вез его за город, туда, где когда-то прошло его детство. Он не сомневался в этом ни минуты.

Когда же он задумался, почему попал сюда, то вспомнил о войне, как о чем-то далеком. Он думал, что долго был без сознания, но теперь все наконец в порядке.

Рядом с ним сидели и другие – все они казались ему давними знакомыми. В темном окне напротив он отчетливо видел их отражения – и смотрел на них, но не узнавал.

Слева от него устроилась на сиденье женщина. Она была довольно молода и казалась гораздо более знакомой, чем все остальные вокруг. Он всмотрелся и постарался припомнить, кто она такая.

Не было нужды оборачиваться, чтобы разглядеть ее: он спокойно смотрел на отражение в темноте. Каждая деталь ее платья, молодое лицо, шляпка, скромные украшения были различимы в этом мраке совершенно отчетливо. Она выглядела такой спокойной, что могло почудиться, будто время войны обошло ее стороной.

Чем дольше он вглядывался в ее ясное, спокойное лицо и опрятное, хоть и далеко не новое платье, которое тоже, как и все вокруг, казалось таким далеким, тем лучше понимал, что видит. Он уже не сомневался: перед ним сидела его мать, какой она была тридцать лет назад, в старых воспоминаниях или на единственной фотографии. Да, его мать – как в то время, когда он был совсем мал. И все-таки мог ли он не ошибиться спустя тридцать лет? Он всматривался, не до конца уверенный, она ли это. Но о том, как она попала сюда и почему выглядит будто в самых первых его воспоминаниях, не думал вовсе.

Он устал и не желал разгадывать все эти загадки. И все же он был счастлив, счастливее даже, чем если бы, утомившись, вернулся домой к теплу очага.

Он смотрел и смотрел на лицо во тьме, пока совершенно не уверился в своей правоте.

Он хотел заговорить. Но видела ли она его? Заметила ли хотя бы на миг? – спросил он себя. Он впервые перевел взгляд на собственное отражение в ряду лиц.

Его там не было: между двумя его соседями зияла сплошная темнота.

И тогда он понял, что мертв.

Властелин нейтральной полосы

Когда падут могучие династии и отступят древние империи, турнепс все равно останется. Во всяком случае, тот шведский сорт турнепса, который фермеры у нас зовут просто «шведом». Нехорошо называть одним словом и народ, и растение, но так уж повелось.

На ничейной земле, где ранее была деревушка Круазий, что под Соммой, тоже разводили турнепс. И вот человек исчез из тех краев, а турнепс остался.

…«Швед» вырос так, как, наверное, никогда ранее не доводилось никому в его роду. Он был высок и могуч, он заглушил все сорняки вокруг себя. Он поднял зеленую голову над окрестной растительностью и осмотрелся. Да, человек ушел – значит, наступил День Турнепса.

Правда, шквалы над землей бушевали такие, каких раньше не случалось: из железного града. Порой он зловеще пел вокруг стебля «шведа», сшибал его листья. Тем не менее человек действительно ушел – и это был День Турнепса.

Человек, ранее обитавший тут, был непобедимым исполином по имени Французский Фермер. Легенды огорода, передававшиеся из поколения в поколение, сохранили о нем смутную память как о жестоком угнетателе, извечном враге турнепса. Некоторые из этих легенд, самые страшные, пускай сомнительной достоверности, вообще утверждали, что «швед» служил человеку и его скоту просто-напросто пищей.

Но время людской династии миновало и не вернется более.

Шквалы этой нынешней эпохи – что ж, они ужасны, но всяко лучше, чем всевластие человека. «Швед» милостиво кивнул своим подданным, растущим на соседних грядках: пришло время свободы.

Они всегда знали, что эти годы наступят. Человек на грядках был редким гостем, а вот «шведы» обитали на них непрерывно. Значит, ему в конце концов надлежало исчезнуть: столь же внезапно и без объяснений, как он появлялся ранее. Таков был символ веры турнепса. Величайший из «шведов» – тот, о ком мы говорили прежде, – осознал необратимость перемен, когда над окученными грядками начали подниматься первые ростки кустов и деревьев, которым при человеке здесь места не было. А уж когда он легко одолел множество окрестных сорняков – тех, которые человек ранее тоже нещадно выкорчевывал, полагая, что огородным культурам с ними не справиться, – великий «швед» окончательно понял: именно ему теперь пристало носить звание Властелина Нейтральной Полосы.

С тех пор он рос никем не ограниченный, самовластно распоряжаясь солнечным светом, лунным светом, каплями дождя. Раскинулся изобильно и пышно, с каждым дюймом захваченного пространства утверждаясь в своем высокомерном величии. Уже давно знал про себя: он нечто большее, чем ранее был человек. Лишь те загадочные шквалы, что, сея вокруг смерть, секли стальными осколками листву, казались равными ему.

И когда немцы отступили от Соммы, мало что в тех краях могло сравниться с Властелином. На мили и мили ничего не было выше него ростом. Сорняки склонялись перед ним; когда на грядки, крадучись, забредали две кошки, сумевшие выжить в развалинах фермы, – он надменно простирал над ними свои могучие листья. А замечать куропаток, робко шмыгающих у него в изножье, вообще было ниже достоинства великого «шведа». Даже ночные ветры, певшие траурные песни над заброшенными землями нейтральной полосы, подавали голос только с его, Властелина, разрешения.

Вот таков был День Турнепса, и многие дни длился он. Только ему повиновалась нейтральная полоса. Но однажды ночью, при свете немецкой ракеты, я наткнулся на него – и, ничего не зная о его величии, выкопал Властелина саперной лопаткой и отнес в свою траншею, чтобы приготовить солдатский ужин.

Кара

Туман поднимался, тянулся навстречу луне над полем, где уже давным-давно шла война. Он поднимался из старых воронок, вытекал из окопов, курился над нейтральной полосой и руинами ферм. Он вырастал из тления погибших бригад и до полуночи укрывал обе армии, но в полночь луна собрала его, обратила в один огромный призрак, который поднялся вверх и устремился на восток.

Он летел над людьми, одетыми в серое, уставшими от войны, летел над землей, когда-то богатой, счастливой и сильной, теперь же те, что жили на ней, страдали от голода. Летел мимо старинных колоколен, на которых больше не было колоколов, летел над страхом, страданиями и плачем и так приблизился ко дворцу в Потсдаме. Стояла самая глухая ночная пора между полуночью и рассветом, и во дворце царила тишина, чтобы Император мог поспать, и часовые не издавали ни звука, в безмолвии сменяя друг друга. И все-таки заснуть было нелегко. Представьте, что вы убили человека, что вы – убийца. Сумели бы вы заснуть? Представьте, что вы начали эту войну. Да, вы уснете, но вам будут сниться кошмары.

Призрак проник в комнату.

– Следуй за мной, – сказал он.

Кайзер вскочил так же послушно, как годы назад он, младший офицер Прусской гвардии, вытягивался на параде по стойке смирно. Тогда ему еще не посылали проклятий ни одна женщина, ни один ребенок – и вот он вскочил и двинулся следом.

Они миновали безмолвных часовых: ни один из них не попытался остановить их и не отдал честь. Они стремительно пролетели над городом, как пролетали недавно тяжелые бомбардировщики, несущие смерть, и остановились у небольшого дома среди полей. Проплыли над воротами в маленький сад, и тут призрак внезапно замер – будто ветер вдруг перестал дуть.

– Смотри, – велел он.

Смотреть? Так или иначе он не мог противиться и, взглянув, различил освещенное окно и аккуратную комнату за ним. Благодарение доброму немецкому богу, в этом не было ничего ужасного – всего лишь мирная картина.

Внезапно кайзера охватил страх, однако картина и впрямь была безмятежной: просто у очага сидела женщина с младенцем, двумя детьми постарше и мужчиной. Комната казалась такой славной. Мужчина, совсем еще молодой, был солдатом – прусским гвардейцем, и его шлем висел на стене, и порядок по-прежнему оставался нерушим. Счастливые немецкие дети тоже радовали глаз. Какой милой и уютной была комната! Она ярко сияла перед ним, различимая издалека в ночи, – вознаграждение немецкого трудолюбия и бережливости. Кругом царил порядок и опрятность, хотя люди эти были бедны. Глава семьи трудился на благо родины и, несмотря на бедность, мог позволить себе те небольшие безделушки, которые делают дом таким приятным и удобным, а людям его положения кажутся роскошью. И пока кайзер смотрел, двое детишек смеялись, играя на полу и не замечая его лица в окне.

Но взгляните-ка на этот шлем! Его владельцу повезло. Пуля пробила шлем прямо надо лбом. Она должна была пройти очень близко к голове, наверное, даже задеть ее. Как же она пролетела мимо? Должно быть, срикошетила вверх? Входное отверстие располагалось совсем низко… Наверное, ужасно, когда пули со свистом проходят вплотную к телу!

Огонь горел в очаге, лампа светилась, дети играли на полу, мужчина курил глиняную трубку, сильный, здоровый, молодой, один из тех, кем гордится Германия.

– Ну что, видишь? – спросил призрак.

– Да, – ответил кайзер. Правителю всегда стоит знать, как живут его люди, подумал он.

Внезапно огонь потух, лампа угасла, комната стала мрачной, заброшенной, разоренной, солдат и дети исчезли. Не осталось ничего, кроме шлема на стене, окруженного светом, и женщины, что в одиночестве сидела там в темноте.

– Все исчезло, – сказал кайзер.

– Ничего и не было, – ответил призрак.

Кайзер взглянул еще раз. Да, там ничего не было, видение исчезло. Он разглядывал лишь серые стены, покоробившиеся от сырости, да шлем, который выделялся на их фоне, твердый и округлый, единственная реальная вещь среди этих миражей. Нет, там ничего не было. Всего лишь видение.

– Но могло бы быть, – сказал призрак.

Могло быть? Каким образом?

– Следуй за мной.

Они проплыли вдоль дорожки, в летнюю пору усаженной розами, и остановились у дома улана, который в мирное время был мелким фермером. Даже ночью было видно, что все строения на ферме находятся в исправности и сено сложено в черные конусы стогов; за домом лежал ухоженный сад. Призрак и кайзер достигли сада: перед ними, освещенное лампой, сияло еще одно окно.

– Смотри.

Кайзер бросил еще один взгляд и увидел молодую пару: женщина играла с малышом, и в этой уютной комнате все, казалось, дышало довольством. Снова перед ними было богатство Германии, добытое тяжким трудом: удобная мебель напоминала об акрах хорошо обработанной земли, о борьбе с силами природы, в которой и множится достояние нации.

– Так тоже могло быть, – сказал призрак. И вновь огонь потух, мирная картина исчезла, оставив только унылую заброшенную комнату с бедностью и горем, населяющими пыльные углы, и женщиной, сидящей там в одиночестве.

– Зачем ты показал мне это? – спросил кайзер. – Для чего мне твои видения?

– Следуй за мной, – сказал призрак.

– Что это? – спросил кайзер. – Куда ты ведешь меня?

– Следуй за мной.

Они летели от окна к окну, от деревни к деревне. Будь вы этой ночью в Германии и обладай способностью видеть невидимое, вы бы тоже заметили внушительную фигуру, что перемещалась с места на место, от одной сцены к другой. Кайзер успевал их рассмотреть, но затем семьи исчезали, мирные картины таяли и призрак снова повторял: «Следуй за мной». Кайзер повиновался, не желая того, и так они обошли окно за окном сотни ферм в Пруссии, а потом пересекли ее границу и попали в Саксонию, и снова и снова вы слышали бы, если бы понимали язык духов: «Так могло быть… Так могло быть», – звучало от окна к окну.

Они пересекли Саксонию и достигли Австрии. До сих пор взгляд кайзера оставался твердым и надменным. Но тут наконец и он уже едва удерживался от слез. И призрак обернулся и повлек его назад через Саксонию снова в Пруссию и, пролетев над головами часовых, вернул в мягкую постель, в которой так трудно было уснуть.

И хотя они видели тысячи домов, в которых прежде царила радость, – и которые теперь она покинула, и алтари неизбывного траура, и тысячи смеющихся немецких детей, которым не суждено было родиться, – все это были только призраки надежд, разрушенных им. И над всеми верстами, над которыми его так безжалостно влек фантом, начал заниматься рассвет.

Он успел облететь только первую тысячу домов из того множества, которое обездолил за эти годы: он должен был увидеть все, прежде чем ему дозволено будет освободиться.

Первая ночь наказания завершилась.

Роберт У. Чемберс

Роберт Уильям Чемберс практически неизвестен нашим читателям – между тем он автор чрезвычайно плодовитый и очень успешный, причем отнюдь не за счет сиюминутных «пустышек». Сын нью-йоркского адвоката, он, подобно многим американцам из обеспеченных семей, значительное время провел в Европе, попав под обаяние старой европейской культуры (не британской в собственном смысле: Париж, где Чемберс получил образование как художник, для него значил больше, чем Лондон), всерьез изучал «континентальную» архитектуру и живопись, сам стал не только по-настоящему хорошим, но и признанным живописцем, его работы выставлялись в ведущих галереях, его иллюстрации публиковались крупнейшими журналами… До сих пор неизвестно, почему Чемберс решил «изменить» изобразительному искусству с литературой, но с 1887 года он понемногу превращается из «хорошо владеющего литературным слогом художника» в «отлично разбирающегося в живописи литератора». После этого на протяжении почти полувека большинство его романов, рассказов, литературных циклов становились бестселлерами – и многие из них вполне заслуженно: они продолжают переиздаваться до сих пор, причем отнюдь не в память о прошлом.

Самое выдающееся произведение Чемберса – опубликованный в 1895 году сборник (или «роман в рассказах»?) «Король в желтом», посвященный страшным и фантастическим событиям, вторгающимся в судьбу каждого, кто оказывается так или иначе причастен к одноименной пьесе: смотрел ее, или видел фрагмент декораций, или слышал задействованную в пьесе музыку… При этом о содержании пьесы автор так ничего и не сообщает, о причинах связанной с ней опасности – тоже… и это неожиданно оказывается сильнейшим литературным ходом.

Рассказ «Случай в драконьем дворе» входит именно в этот сборник.

Случай в Драконьем дворе

О тех, кто осужден в аду вариться, Зачем взываешь: «Боже, их помилуй!»? Скорбишь? Ты тоже будешь там крутиться. Тебе ль Его учить, Ему ль учиться?

Омар Хайям

Вечерня в церкви Сент-Барнабе подошла к концу; клир покинул пресвитерий, мальчики-хористы стайкой спустились к алтарю и расселись на скамьях. Служитель в богато расшитой униформе прошествовал по южному приделу, через каждые четыре шага ударяя своим посохом по каменным плитам пола; за ним следовал красноречивый проповедник и хороший человек, монсеньор епископ К.

Я сидел рядом с алтарной преградой, и теперь мне нужно было обернуться к западной части нефа. Все, кто находился между алтарем и кафедрой, тоже обернулись. По церкви прошел тихий шорох и постукивание, пока паства устраивалась в новой позиции; тем временем проповедник взошел по ступенькам на кафедру, и соло на органе смолкло.

Меня всегда сильно занимала органная музыка в церкви Сент-Барнабе. В ее звучании сказывалась – слишком заметно, на мой непросвещенный взгляд, – профессиональная сноровка, академичность, но за ней стоял острый, хотя и холодный, разум. Более того, она соответствовала французскому понятию о вкусе: возвышенная, рациональная, достойная и сдержанная.

Однако в тот день я с первого же аккорда уловил перемену к худшему, зловещую перемену. Пока длилась месса, пение чудесного хора сопровождал в основном малый орган над алтарем, но с западной галереи, где расположен большой орган, по всей церкви то и дело разносились тяжелые аккорды – казалось, будто кто-то вполне сознательно нарушает безмятежность этих ясных голосов. Аккорды не были просто резким диссонансом, не были вызваны чьим-то неумением. Они возникали снова и снова, и я отчего-то вспомнил, что пишут в учебниках по архитектуре насчет особенностей церковного строительства в старину: хор храма обычно освящали сразу по окончании постройки, а неф, который завершали порой спустя полстолетия, часто оставался вовсе неосвященным. Вот я и задался праздным вопросом: не случилось ли именно так в церкви Сент-Барнабе, и могло ли нечто, чему не место в христианском храме, незаметно пробраться внутрь и завладеть западной галереей? О таких случаях я тоже читал – но уже не в трудах по архитектуре.

Затем я вспомнил, что храм, посвященный св. Барнабе, существует немногим более ста лет, и улыбнулся, сообразив, насколько несовместимы средневековые предрассудки с этим жизнерадостным творением восемнадцатого столетия в стиле рококо.

Но месса уже завершилась, и сейчас должны были последовать тихие аккорды, которые помогают людям, ожидающим проповеди, настроиться на размышления. Вместо этого орган над входом в церковь издал еще более искаженные звуки, как только клир удалился, – так, словно теперь его ничто не сдерживало.

Я принадлежу к старшему поколению; мы проще нынешней молодежи и не любим отыскивать в произведениях искусства психологические тонкости; я отказываюсь находить в музыке что-либо, кроме мелодии и гармонии, но тогда мне чудилось, будто в сети звуков, которые сплетал инструмент, бьется некая сущность. Громче, тише – педали преследовали ее, а мануалы громогласно одобряли эту охоту[26]. Бедняга! Кто бы это ни был, ему, казалось, уже не спастись!

Мое нервическое раздражение переросло в гнев. Кто же там бесчинствует? Кто осмелился так играть во время богослужения? Я поглядел на людей, сидящих вокруг: никто из них не проявлял ни малейшего волнения. Спокойные лица монахинь, коленопреклоненных перед алтарем, оставались столь же отрешенными в легкой тени их белых высоких чепцов. Модно одетая дама рядом со мной смотрела на монсеньора К. словно в ожидании благой вести. Судя по выражению ее лица, орган, по-видимому, исполнял что-то вроде «Аве, Мария».

Но вот проповедник наконец-то перекрестился и жестом потребовал тишины. Я с радостью обернулся к нему. Ведь я пришел сегодня в церковь Сент-Барнабе, надеясь восстановить душевный покой, но мне это пока не удалось.

Меня изнурили три ночи физической боли и, что еще хуже, душевных терзаний. Изможденное тело и рассудок, одновременно оцепенелый и болезненно чувствительный, – вот что я представлял собой, когда пришел в свой любимый храм за исцелением. Ибо все эти три ночи я читал «Короля в желтом».

– И восходит солнце, и собираются они, и прячутся в своих логовах. – Монсеньор К. произносил эти слова ровным голосом, спокойно глядя на паству. Но я отвернулся, сам не знаю почему, и снова посмотрел в сторону портала церкви. Органист только что вышел из-за труб своего инструмента и направился по галерее к небольшой дверце, которая ведет к лестнице, выходящей прямо на улицу. Это был стройный человек, с белым как мел лицом, одетый в черное. Когда он скрылся за дверцей, я подумал: «Скатертью дорожка! Избавь нас от своей гнусной музыки! Надеюсь, твой помощник лучше справится с заключительным соло».

С чувством облегчения – с глубоким, спокойным чувством облегчения – я вновь обратился к лицу доброго человека на кафедре и приготовился слушать. Наконец-то я обрел то равновесие, которого так жаждал.

– Дети мои, – сказал проповедник, – есть истина, которую чрезвычайно трудно усвоить душе человеческой. Истина эта заключается в том, что она, душа, не должна ничего бояться. Однако ей не дано как-либо узнать, что повредить ей ничто не может.

«Любопытная теория для католического священника! – подумал я. – Посмотрим, как ему удастся согласовать ее с учением отцов церкви».

– На самом деле ничто не может повредить душе, – продолжал он, невозмутимо и отчетливо, – потому что…

Расслышать окончание мне так и не довелось; в который раз я отвернулся от кафедры, неведомо почему, и поглядел в сторону выхода из церкви. Тот же самый человек вышел из-за органа и двинулся по галерее тем же путем. Однако времени прошло слишком мало, он не мог успеть уйти и вернуться, да если бы он и вернулся, я должен был это заметить. Мне вдруг стало зябко, муторно на душе; и все-таки я не понимал, какое мне дело до того, куда и откуда ходит органист. Я смотрел на него, не в силах отвести глаза от его черной фигуры и белого лица. Оказавшись прямо напротив меня, он обернулся и через всю церковь послал мне взгляд в упор, полный лютой, смертельной ненависти. Никогда не переживал я ничего подобного; упаси меня бог увидеть такое снова! Затем он исчез за той же дверцей, что и в первый раз, – всего минуту, а то и менее, назад.

Я застыл на стуле, пытаясь собраться с мыслями. Первая моя реакция напоминала состояние жестоко обиженного маленького ребенка, когда он замирает, прежде чем дать волю слезам.

Внезапно обнаружить, что тебя так ненавидят, – это очень больно; и еще больнее становилось оттого, что этот человек был мне совершенно незнаком. За что он может ненавидеть меня, если мы никогда прежде не встречались? На мгновение это чувство подавило все остальные, даже страх растворился в печали, и в тот момент я ни в чем не усомнился; но приступ боли миновал, ко мне вернулась способность рассуждать, и здравый смысл пришел на помощь.

Я уже упоминал, что церковь Сент-Барнабе – не древнее строение. Она невелика и хорошо освещена, ее всю можно легко охватить одним взглядом. На галерею с органом дневной свет щедро льется через ряд высоких окон хора, в которых нет даже цветных витражей. Кафедра же расположена посередине центрального нефа, а следовательно, когда я повернулся к ней, любое движение на западном краю церкви должно было попасть в мое поле зрения. Неудивительно, что я заметил идущего органиста раз и другой, а в прочем я просто ошибся: неверно определил промежуток времени между его первым и вторым появлением. По-видимому, он вновь вошел через другой боковой вход. Что же касалось взгляда, который так расстроил меня, это все – игра воображения, а я – нервический глупец.

Я огляделся. Этому ли месту служить пристанищем сверхъестественных ужасов? Разве совместимо ясное, умное лицо монсеньора К., его сдержанные манеры и непринужденные, изящные жесты с мыслями о жутких тайнах? А когда я рассмотрел, что находится над головой проповедника, чуть не рассмеялся: крылатая леди, которая поддерживала один из углов балдахина над кафедрой, каменного, но похожего на парчовую скатерть с бахромой, смятую сильным ветром, при первой же попытке какого-нибудь василиска появиться на галерее рядом с органом, направила бы на него свою золотую трубу и просто уничтожила его одним дуновением![27] Я посмеялся про себя над собственной выдумкой, в тот момент она показалась мне весьма забавной; настроение мое резко изменилось, и теперь я готов был подтрунивать надо всем: и самим собой, и старой каргой у входа, которая содрала с меня десять сантимов за стул, прежде чем впустить в храм. («Да она больше смахивает на василиска, – мысленно решил я, – чем этот органист анемичной комплекции!») Меня смешила и печальная старая дама, и даже – увы, не стану скрывать – сам монсеньор К. Благочестие мое рассеялось. Никогда прежде со мной такого не случалось, но сейчас я хотел поиздеваться всласть.

И проповедь я слушать больше не мог. Речь монсеньора заглушали внезапно всплывшие в памяти строки; под их жужжание мысли мои становились все более фантастичными и неуважительными:

Святого Павла пастырь наш не хуже:Великопостных шесть прочел проповедей,Пользительных душе, как сладостный елей…(Роберт Браунинг. Деревня и город)

Не имело смысла сидеть здесь дольше. Я должен был выйти на свежий воздух и избавиться от мерзкого наваждения. Понимая, что поступаю невежливо, я все-таки встал и покинул церковь.

Улицу Сент-Оноре заливало весеннее солнце. Сбежав по ступенькам с церковного крыльца, я увидел на углу тележку цветочницы: желтые нарциссы, бледные фиалки Ривьеры, темные русские фиалки и белые римские гиацинты в золотом облаке мимозы… По улице толпами фланировали искатели воскресных развлечений. Взмахнув своей тросточкой, я засмеялся, как они. Кто-то задел меня, проходя мимо. Прохожий не оглянулся, но его бледный профиль выражал ту же неукротимую злобу, что и глаза. Я следил за ним, пока он не скрылся из виду. Его гибкая спина тоже таила угрозу; казалось, будто он целеустремленно шагает куда-то, где добудет орудие моей погибели.

Ноги мои подгибались, я едва мог идти. Во мне просыпалось смутное ощущение какой-то давно позабытой провинности. Мне уже начало казаться, будто я заслуживаю той кары, которой угрожал органист, – за нечто давнее, очень, очень давнее. Долгие годы вражда дремала, но не исчезла, и вот теперь она готова была пробудиться и обрушиться на меня. Однако я не хотел сдаваться; из последних сил ускорив шаг, я прошел по улице Риволи, пересек площадь Согласия и добрался до набережной. Больными глазами смотрел я, как сверкают солнечные блики среди белой пены фонтана, на тускло-бронзовых телах речных богов. Триумфальную арку вдалеке окутывала сиреневая дымка, к ней сходились бесчисленные ряды серых стволов, а обнаженные кроны деревьев лишь слегка подернулись зеленью. И вдруг я снова заметил человека в черном – он шел в мою сторону по одной из каштановых аллей Кур-ла-Рен.

Я ушел от реки, бросился вслепую к Елисейским полям, дошел до самой арки. Лучи заходящего солнца падали на зеленую лужайку Рон-Пуэна, и в их сиянии мой преследователь сидел на одной из скамеек, рядом с детьми и молодыми матерями. Он ничем не отличался от любого горожанина, наслаждающегося воскресным досугом, от меня самого. Я чуть не произнес эти слова вслух, но при этом я отчетливо различал выражение безграничной ненависти на его лице. А ведь он даже не смотрел на меня! Крадучись, прошел я мимо него и потащился дальше по авеню, хотя ноги будто свинцом налились. Я знал, что каждая новая встреча с ним приближает исполнение его замысла и мою погибель. И все же я пытался спастись.

Последние лучи заката пронизали великую арку. Я прошел под ней – и столкнулся с черным человеком лицом к лицу. Только что я оставил его далеко отсюда на Елисейских полях, и вот он – идет мне навстречу в потоке парижан, возвращающихся из Булонского леса. Он прошел так близко, что задел меня. Его хрупкость была обманчива: казалось, что под просторной черной одеждой таится сталь. В его поведении не было признаков ни спешки, ни усталости, вообще никаких человеческих чувств. Все существо его выражало лишь волю и силу, нацеленную на меня.

В смятении я проследил за ним; он удалялся вниз по широкой авеню, запруженной толпой, среди блеска колес, лошадиной сбруи и касок гвардейцев.

Вскоре он скрылся из виду, тогда я повернулся и побежал. Добежал до леса, прошел его насквозь и, не останавливаясь, дальше и дальше… Не знаю, куда я шел, но по прошествии немалого, как мне казалось, времени наступила ночь, и я осознал, что сижу за столиком в маленьком кафе. Я побрел обратно через лес. Прошло уже несколько часов с момента нашей последней встречи. Физическое переутомление и душевные страдания лишили меня способности думать или чувствовать. Я устал, ужасно устал! Я хотел спрятаться в своей норе и решил пойти домой. Но до него еще нужно было дойти.

Я живу в Драконьем дворе – это узкий проход, соединяющий улицу Ренн с улицей Дракона.

Драконий двор называют «тупиком», выйти из него могут только пешеходы. Над входом со стороны улицы Ренн есть балкон, опорой которому служит фигура железного дракона. Сам двор представляет собой два ряда высоких старых домов, они же закрывают и проемы, ведущие на обе улицы. Створки огромных ворот днем распахиваются внутрь глубоких арок, а в полночь их запирают. Чтобы войти после этого часа, нужно звонить в особые боковые дверцы с обоих концов. Проход вымощен брусчаткой; там, где она просела, застаиваются неаппетитные лужи. К дверям, выходящим во двор, ведут крутые ступеньки. Нижние этажи заняты лавочками подержанных вещей, железного лома и мастерскими: жестянщики, водопроводчики. День-деньской двор полнится перестуком молотков и лязгом металла.

Как ни прозаично все, что делается внизу, выше находится место веселью, уюту и усердной, честной работе.

На пятых этажах располагаются мастерские архитекторов и художников, берлоги немолодых студентов вроде меня, предпочитающих жить в одиночестве. Когда я впервые поселился здесь, я был молод. И жил не один.

Мне пришлось пройти пешком немалую часть пути, прежде чем появились хоть какие-то экипажи, но наконец, уже совсем рядом с Триумфальной аркой, мне попался свободный извозчик, и я нанял его.

От арки до улицы Ренн езды не менее получаса, а если вас везет лошадь, которая с утра обслуживала праздных гуляк, то и гораздо больше.

У меня было довольно времени, чтобы несколько раз встретиться с моим врагом, прежде чем я вступлю под защиту драконьих крыл, однако его нигде не было видно, а между тем убежище мое было уже близко.

Перед большими воротами играла кучка детей. Наш консьерж и его жена с черным пуделем прогуливались по площадке, присматривая за порядком; на тротуаре несколько пар танцевали вальс. Я ответил на их приветствия и поспешно вошел во двор.

Обитатели двора еще не возвратились с гулянья. Вокруг было пустынно; несколько газовых фонарей, подвешенных высоко вверху, светили тускло.

Моя квартира находилась в верхнем этаже дома, стоявшего в средней части двора, поднимался я к ней по лестнице, которая начиналась почти от края тротуара. Я ступил на порог открытой двери, уже видя перед собою старые, расшатанные, добрые ступеньки, которые вели к месту отдохновения, к убежищу. Но, оглянувшись через правое плечо, я увидел врага. Он стоял в десяти шагах от меня. Видимо, он проник во двор следом за мной.

Теперь он надвигался – не медленно, не быстро, но прямо на меня. И теперь он смотрел на меня в упор. В первый раз после того, как наши взгляды скрестились в пространстве церкви, мы смотрели друг на друга, и я знал, что мой час пробил.

Не спуская с него глаз, я стал пятиться по двору, надеясь ускользнуть через выход на улицу Дракона. Но его взгляд говорил, что он не даст мне уйти.

Казалось, будто это движение по двору длилось века: я отступал, он шел вперед, в мертвой тишине; наконец на меня упала тень арки, еще шаг – и я очутился под ней. Здесь я собирался развернуться и одним прыжком выскочить на улицу. Однако для арки тень была слишком густой, она скорее напоминала темноту склепа. Большие ворота, ведущие на улицу Дракона, были закрыты. Об этом свидетельствовала и окутавшая меня тьма, и мгновенно изменившееся лицо преследователя. Оно словно светилось в темноте, быстро приближаясь ко мне! Прочные своды, громадные запертые ворота, холодное железо их засовов – все, все было на его стороне. То, чем грозил он мне, сбывалось: опасность сосредоточилась и нацелилась на меня из бездонной глубины теней; ее острие таилось в инфернальном взгляде врага и готово было ударить. Потеряв всякую надежду, я оперся спиной о запертые ворота и принял его вызов.

Послышался скрежет стульев по каменному полу, шорох – прихожане встали. Я услышал удаляющееся постукивание посоха: служитель шествовал по южному приделу, предшествуя монсеньору К., который направлялся в ризницу.

Коленопреклоненные монашки, очнувшись от своего благочестивого созерцания, поднялись, поклонились и ушли. Модно одетая дама, моя соседка, тоже поднялась и направилась к выходу с грациозной сдержанностью, скользнув по мне мимолетным взглядом, выражающим неодобрение.

Полумертвый, как мне мнилось, я все же остро ощущал каждую мелочь жизни. Толпа медленно расходилась, а я все сидел; потом наконец поднялся и пошел к двери.

Я проспал проповедь. На самом ли деле я проспал проповедь? Я поднял голову и увидел органиста – он шел по галерее к своему инструменту. Мне был виден только его бок. Он отставил в сторону согнутую в локте тонкую руку; под черным рукавом она напоминала одно из тех дьявольских, безымянных орудий пыток, которые и поныне лежат в заброшенных подземельях средневековых замков.

И тем не менее я ускользнул от него, хотя его взгляды сулили иное. Но на самом ли деле я ускользнул от него? То событие, которое давало ему власть надо мной, всплыло из пучины забвения, где я надеялся оставить его навеки. Ибо я уже понял, кто меня преследует. Смерть и ужасная обитель погубленных душ, куда завлекла его моя слабость в давние времена, изменили его облик в глазах всех людей, но только не в моих. Я узнал его почти сразу; я твердо знал, с какой целью он явился; а теперь мне стало ясно, что, пока тело мое спокойно сидело в жизнерадостной маленькой церкви, он охотился за моей душой в Драконьем дворе.

Я украдкой пробрался к двери, но тут орган оглушительно грянул над моею головой. Ослепительный свет залил церковь, и я больше не видел алтаря. Фигуры людей растворились во вспышке, арки, своды – все исчезло. Запрокинув голову, я устремил опаленные светом глаза в бездонные глубины сияния и увидел черные звезды в небесах, и влажный ветер с озера Халли дохнул прохладой мне в лицо.

И тогда в неизмеримой дали, над безбрежным морем клубящихся туч, я увидел луну в ореоле мельчайших капель; а дальше, позади луны, вздымались башни Каркозы.

Смерть и ужасная обитель погубленных душ, куда завлекла его моя слабость в давние времена, изменили его облик в глазах всех людей, но только не в моих. А теперь я услышал его голос. Он разрастался, заполняя пространство, он гремел среди слепящего света, и я упал. Сияние становилось все ярче, ярче, оно заливало меня волнами пламени. И вот я погрузился в пучину и услышал, как король в желтом нашептывает моей душе: «Страшная это участь – попасть в руки живого бога!»

Послесловие переводчика

Роберт Уильям Чемберс начинал свою карьеру не как писатель, а как художник. С 1886 по 1893 год он учился живописи в Париже, в частности посещал Академию Жюлиана. Когда в 1895 году был издан сборник «Король в желтом», реальные впечатления от парижской жизни послужили фоном для ряда рассказов.

Однако эти впечатления были творчески переработаны. Например, в Париже нет церкви Сент-Барнабе, хотя по описанию легко узнается единственная церковь на улице Сент-Оноре, а именно Сент-Рош. И расположение неподалеку от улицы Риволи, и ступени у входа, и наличие двух органов, и возраст «немногим более ста лет» – все здесь есть. Только архитектурный стиль церкви Сент-Рош – не «веселенькое» рококо, а суровое барокко.

Такие же, явно сознательные изменения автор внес в описание Драконьего двора. Это место реально существовало в 6-м округе Парижа (двор снесли в 1935-м). Первоначально это был переулок, проложенный в 1730–1735 годы; он действительно соединял улицу Ренн (Rennes) с улицей Дракона (Dragon), которая получила свое название после того, как в 1732 году здесь выстроили особняк для богатого финансиста и украсили въездную арку изображением дракона в честь св. Маргариты, именем которой улица называлась прежде. (Дракон – традиционный атрибут этой святой.)

Эта арка и фигура дракона – единственное, что осталось и от особняка, и от Двора. Только дракон не железный, а вырезанный из камня. Оригинал скульптуры при сносе зданий сняли, он хранится в Лувре. Копия дракона красуется над все теми же воротами, которые сейчас ведут во двор нового жилого дома № 50 по улице Ренн.

От прежнего Двора сохранились зарисовки и фотографии 1-й четверти XX века. В нем действительно располагались мастерские жестянщиков и водопроводчиков, более того, дом № 31 принадлежал Академии Жюлиана, в нем находились мастерские художников, и автор либо жил, либо, как минимум, бывал там. Вот только фото отчетливо показывают, что дома во Дворе были трехэтажные и никаких наружных ступеней, ведущих к дверям, там не было.

Что касается «маршрута» бегства персонажа рассказа, он точно соответствует топографии города; но знание подлинных расстояний между разными точками маршрута подчеркивает фантастичность происходящего. От церкви Сент-Рош до улицы Риволи и дальше до набережной близ площади Согласия можно пройти минут за 20; от этой точки на краю площади Согласия до Триумфальной арки и сквера Рон-пуэн (Rond-point) рядом с ней – 2,2 км, прогулочная аллея Кур-ла-Рен (Cours-la-Reine) тянется от той же площади вдоль Сены на полтора километра, а Булонский лес, площадью 846 гектаров, начинается в километре с лишним от Триумфальной арки. Самая короткая дорога от точки входа через лес – не менее 1 км. Если бы персонаж, покинув церковь около 8 часов вечера (когда заканчивается месса), реально прошел этот маршрут, его «пробег» только в одну сторону составил бы минимум около 5 км, а если учесть, что он то и дело «еле тащился», раньше полуночи до упоминаемого в тексте маленького кафе он не добрался бы, а значит, домой в Драконий двор вернулся бы уже под утро.

Катулл Мендес

Катулл Мендес – универсальный автор, хотя по своей основной литературной специальности он все-таки поэт, основатель направления, названного «Парнасская школа». На протяжении тридцати лет оно во многом определяло стиль французской поэзии, считалось скандально-революционным, сеющим отчаяние и упадочнические настроения – и, наверное, было из-за чего, хотя другой вопрос, является ли это «грехом» для поэтов. Современный читатель при всем желании особого упадочничества в стихах «парнасцев» не заметит, но более близкие к ним по времени представители французского направления «Прóклятых поэтов» (Бодлер, Верлен, Рембо) ощущают с ними свое творческое родство, как несколько позже многие представители нашего «Серебряного века» (Брюсов, Волошин, Лившиц), регулярно удостаивавшиеся сходных обвинений.

Кроме того, Мендес создал несколько мистических романов (к сожалению, только они и переводились на русский язык, а это не лучшие его произведения: он все-таки был мастером малой формы), множество пьес и ряд коротких рассказов «о странном и страшном», на стыке готического хоррора и еще не осознавшего себя жанра фэнтези. С одним из них мы вас и знакомим в этом сборнике.

Слезы на мече

Однажды, когда Роланд возвратился после очередной победы над маврами, он услышал, как окрестные поселяне рассказывают о невиданных и жестоких бесчинствах, которые творит в соседней округе какой-то чародей.

Верный конь Роланда – а он понимал человеческую речь, во всяком случае когда она велась о возможных подвигах, – раздул ноздри, захрапел и был готов немедленно скакать в ту округу, ибо было ему известно, что его хозяин в таких случаях без раздумий спешит на помощь угнетенным и на погибель злодеям. Но на сей раз Роланд, должно быть, услышал нечто странное, и он сперва как следует расспросил поселян, знавших о колдуне более прочих.

Они поведали воистину загадочные вещи. Злой маг, живший в замке на берегу моря, не только грабил путешественников, опустошал окрестности, жег селения, убивал стариков и насиловал девушек; нет, он, кроме того, одерживал победы над всеми рыцарями, которые являлись в его владения, чтобы положить конец этому бесчинству. И столь велико было могущество чародея, что ни отважной атакой, ни стремительным бегством нельзя было спастись от него. Пред замком мага были разбросаны груды костей, обглоданных дикими зверями, и воронье тучами слеталось на них со всех сторон.

Выслушав это повествование, отважный Роланд не ужаснулся, а расхохотался:

– Что?! Какой-то волшебник, ничтожный колдунишка, пускай он трижды знаток черной магии – и смог победить рыцаря, облаченного в доспехи, с копьем в руке и с мечом у бедра? Рассказчик, или ты плохо придумал свою небылицу, или же те, с кем случилась та беда, были просто жалкие трусы, недостойные именоваться рыцарями! В самом крайнем случае такая судьба могла постигнуть мальчишек-пажей, вздумавших покрасоваться в рыцарском облачении…

– Добрый господин, – сказал пастух, который подробнее прочих рассказывал о творившемся зле, – не храбростью своей и не силой маг побеждает любого противника, но тем, что сумел благодаря своему дьявольскому искусству обзавестись неизвестным оружием. И теперь он убивает издалека, сам не подвергаясь риску.

– Магическое оружие? – произнес Роланд, чувствуя, как изумление в нем борется с отвращением, подобным тому, которое вызывает вкус протухшего мяса.

– Ему не надо спускаться в долину, – продолжал пастух, – не надо встречаться с врагом лицом к лицу, так как он знает, что в такой схватке даже отважнейшего воина не всегда может спасти боевое искусство или прочнейшая броня. Но маг разит из-за каменной стены, укрываясь за скалой, прячась за грудой костей. А затем из его укрытия с сухим коротким треском появляется стремительное пламя – и рыцарь, приближавшийся к нему открыто, падает наземь, не в силах даже прочесть «Отче наш», а из его пробитого черепа, из горла или из сердца хлещет кровь.

– Клянусь Иисусом, – воскликнул племянник Карла Великого, – никогда не слышал о таком способе сражаться! Поистине счастье, что я остановился здесь напоить коня и услышал твой рассказ. Но все же думаю, что еще до наступления следующего дня, если Небеса помогут, я покараю этого труса, жизнь которого составляет оскорбление Господу. Но скажи мне: известно ли хоть что-нибудь о том, что представляет собой это дьявольское оружие?

– Говорят, – отвечал пастух, – оно похоже на длинную трубку, возле одного конца которой на миг вспыхивает огонек, смердящий запахом серы, а из другого конца, свистнув в воздухе, со скоростью молнии вылетает свинец.

Роланд задал пастуху еще несколько вопросов. Затем он подтянул подпругу, вскочил в седло и, пришпорив коня, помчался к берегу моря, где высился замок чародея. Все время, пока скакал он, сумрак печали лежал на его лице. Впервые узнал Роланд о столь злодейском способе убийства – и хотя не ведал сомнений насчет того, как должен поступить, все же был мрачен. Ибо опасался, что кровь врага, которую он готовится пролить сегодня, окажется такова, что замарает его руки навсегда.

Солнце уже близилось к закату, когда пред Роландом встал замок чародея, черный на фоне пурпурного вечернего неба. Казалось, что этот пурпур стекает на землю, окрашивая все перед замком в кровавый цвет. И немудрено, что так могло показаться: страшным было обиталище мага, тут и там перед ним простерлись людские останки, а от вороньего карканья закладывало уши. Рыцарь остановился, высматривая путь к главной башне, но тут же понял, где он пролегает: там гуще всего лежали человеческие кости и пробитые доспехи. Не было иной возможности приблизиться к замку, кроме как пройдя прямо по костям. Роланд, стиснув зубы, мысленно попросил прощения у воинов, сложивших здесь голову, – и направил коня по этой скорбной дороге.

Он чувствовал, как в душе закипает бешеный гнев, но не давал ему себя ослепить. Помня рассказ пастуха, ехал, прислушиваясь и глядя по сторонам; хотя ничего, напоминающего опасность, не было видно окрест, правую ладонь рыцарь держал на рукояти меча и в любой миг был готов дать коню шпоры.

Вдруг какой-то странный грохот прозвучал в стороне – и, обгоняя его, нечто просвистело в воздухе. Не были эти звуки похожи на те, которые рыцарский слух мог воспринять как угрозу, но Роланд понял: черный маг пустил в ход свое оружие. Однако первая свинцовая молния прошла мимо, а вторую ему пустить не довелось: рыцарь сразу погнал коня во весь опор, перейдя из шага в галоп, и, по грохоту определив место, где затаился враг, налетел на него, даже не выхватив меча из ножен. Миг – и могучая рука в стальной перчатке стиснула горло чародея; еще миг – и его черная от грехов душа отправилась в ад, а тело Роланд с омерзением отбросил в сторону.

Труп колдуна упал на груду костей, в которой давно уже нечем было поживиться воронам. Но сейчас черные птицы вновь слетелись к ней, завидев добычу.

Уже совсем стемнело, когда Роланд выехал на морской берег. Там ждал корабль. Не интересуясь, откуда он взялся и куда держит путь, Роланд направил коня к сходням. Вскоре над мачтой взлетел парус – и корабль отошел от берега, держа курс в открытое море.

Куда же хочешь ты прибыть, Роланд? Зачем отправился ты в это путешествие сквозь мрак? Может быть, тебя утомила воинская жизнь и теперь твой путь лежит на один из тех островов, где прекрасные феи нежными руками ласкают изнемогших в сражениях рыцарей? Или у тебя еще остались дела в этом мире – и ты, узнав, что где-то творится несправедливость, спешишь туда, чтобы покарать зло и восстановить добро?

А может быть, Роланд, ты просто должен завершить дело этого дня?

Нельзя просто бросить оружие черного мага на том самом месте, где сразил его хозяина. Даже разломать это оружие на куски недостаточно. Всегда найдется злодей, который соберет обломки и восстановит оружие – либо, поняв его устройство, сделает новое, которое тоже будет сеять смерть…

Уже далеко берег, морская ширь окружает корабль. Твердой рукой Роланд взял дьявольскую трубку, плюнул на нее и бросил через борт. Со всплеском она скрылась под волнами.

Выпрямившись во весь рост, стоял Роланд на корме. Глаза его были закрыты, но все равно перед ними проплывали сейчас странные видения: война, где враги не сходятся лицом к лицу, но убивают издали, почти не видя друг друга; война, где подлость торжествует над доблестью; война, где исход сражения решается не силой и мужеством, а могуществом магических приспособлений, с грохотом мечущих смертоносные молнии.

Но покамест еще не истекло время его меча, имя которому Дюрандаль.

Роланд обнажил благородный клинок. Чистая сталь блеснула в лунном свете, отразила звезды – и на миг вдруг словно бы сделалась прозрачной, как стекло.

Черная кровь колдуна не оросила ее в недавнем бою, но сейчас по клинку текли слезы. Роланд, лучший из рыцарей, плакал над ним о погибшей эпохе, и мрак подступал к кораблю со всех сторон.

Чарльз Диккенс

Великий английский писатель Чарльз Диккенс пока что не из тех, кого надо представлять читателям. Но два его рассказа, фигурирующие в нашем сборнике, все же заслуживают отдельного комментария.

Оба они написаны для рождественских выпусков сборника «Круглый год». Рождественская тематика включала «привиденческие» сюжеты в качестве почти обязательной приправы к основному литературному блюду, но над рассказом «Сигнальщик», создававшемся к Рождеству 1866 года, Диккенс наверняка работал с особым чувством. Всего за несколько месяцев до этого он попал в железнодорожную катастрофу, причем сам не пострадал (локомотив и первый вагон, в котором находился Диккенс, успели проскочить по мосту, прежде чем он обрушился, увлекая за собой остальные вагоны), но погибших и раненых было много. Авария произошла из-за того, что ремонтные работы моста не были согласованы с графиком движения поездов, а сигнальщик, который, как и положено, входил в ремонтную бригаду, расположился на железнодорожной насыпи не совсем в нужном месте и подал сигнал слишком поздно. Возможно, в случае более правильных действий сигнальщика общее число жертв было бы меньше, но сам Диккенс почти наверняка бы погиб, так как первый вагон гарантированно должен был упасть с моста. А вот в случае полного бездействия сигнальщика, весьма возможно, вообще никто бы не пострадал: по всем расчетам, если бы машинист проскочил ремонтируемый мост на полной скорости, без попытки затормозить, тот обрушился бы уже после того, как поезд миновал опасный участок.

Поэтому вопрос, как должен поступить сигнальщик, для Диккенса оказывается отнюдь не теоретическим…

Рассказ «Таинственный случай в Гудвудском парке» написан раньше, в 1862 году, и вышел без авторской подписи, что в то время было довольно обычным явлением для журналов, альманахов и периодических сборников. Писатели (во всяком случае, маститые) через какое-то время авторизировали такие тексты, но Диккенс… забыл это сделать. Так что рассказ долгое время переиздавали с осторожной формулировкой «считается принадлежащим Чарльзу Диккенсу». Тем не менее диккенсоведы давно разобрались с его авторством и в настоящий момент не имеют по этому поводу никаких сомнений; английские читатели – тоже. А вот на других языках он из-за этой досадной случайности никогда не издавался, так что данный перевод – первый!

Сигнальщик

– Эгей! Там, внизу!

Когда этот оклик долетел до сигнальщика, он стоял у двери своей будки, держа в руке флажок, обернутый вокруг короткого древка. Приняв во внимание рельеф местности, можно было ожидать, что он сразу определит, откуда донесся голос; однако вместо того, чтобы посмотреть вверх, где на краю крутого откоса, почти прямо у него над головой, стоял я, он повернулся и посмотрел на уходящую вдаль линию рельсов. В том, как он двигался, было что-то необычное, хотя что именно – я не мог бы объяснить при всем желании. И все же я утверждаю: необычного было достаточно, чтобы привлечь мое внимание, хотя я смотрел на этого человека сверху вниз, отчего фигура на дне глубокой и узкой ложбины, в тени, казалась укороченной, в то время как я находился высоко над ним и лучи яростно пылающего заката так били мне в лицо, что пришлось прикрыть глаза рукой, как козырьком, чтобы вообще разглядеть, кто там есть.

– Эгей! Там, внизу!

Оторвавшись от созерцания рельсов, человек обернулся и, подняв голову, увидел меня высоко наверху.

– Здесь есть какой-нибудь спуск, чтобы я мог сойти вниз и поговорить с вами?

Он смотрел на меня, не торопясь отвечать, а я смотрел на него, не торопясь повторить свой праздный вопрос, чтобы не показаться слишком настойчивым. В этот момент по земле и в воздухе пробежала легкая дрожь, она стала быстро нарастать, превратилась в громкое биение; стремительный воздушный поток заставил меня отпрянуть от края откоса, как если бы он мог увлечь меня в пропасть. Ложбина заполнилась клубами пара, извергаемого скорым поездом. Когда состав умчался вдаль и пар, доходивший до моих ног, рассеялся, я вновь посмотрел вниз и увидел, что сигнальщик сворачивает флажок, которым подавал знак при прохождении поезда.

Я повторил свой вопрос. Он помолчал еще с минуту, пристально меня рассматривая, потом указал свернутым флажком на какую-то точку в двух или трех сотнях ярдов от меня, наверху. Я крикнул ему: «Отлично!» – и направился в указанную сторону, внимательно глядя под ноги. Благодаря своей наблюдательности я сумел заметить слабо протоптанную тропинку, которая, петляя по склону, вела к железнодорожным путям.

Откос был весьма высокий и необычайно крутой. В этом месте дорогу проложили сквозь толщу какой-то пористой скользкой породы, и камень под ногами становился все более липким и влажным по мере того, как я спускался. Идти быстро здесь было невозможно, и у меня хватило времени, чтобы припомнить, с каким странным выражением неохоты, даже отвращения, этот человек указал мне дорогу.

Спустившись достаточно, чтобы вновь увидеть сигнальщика, я заметил, что он стоит между рельсами, по которым только что прошел поезд, в такой позе, будто с нетерпением поджидает меня. Левой рукой он держался за подбородок, упершись локтем в правую руку, лежавшую на груди. От него веяло таким напряжением, такой настороженностью, что я, недоумевая, остановился на очередном повороте.

Я продолжил спуск и наконец ступил на полотно дороги; теперь я мог видеть, что у сигнальщика землистый цвет лица, темная борода и густые, нависающие брови. Его пост располагался в таком пустынном и угрюмом месте, какого мне еще не приходилось видеть. По обеим сторонам – покрытые изморосью стены рваного камня, позволяющие видеть лишь полоску неба над головой; справа открывалась перспектива, напоминающая изогнутый коридор подземелья, а слева, совсем близко, тускло горели красные огни и открывался темный зев тоннеля, обрамленный массивной, грубо сложенной аркой унылого, отталкивающего вида. В этот каньон проникало так мало солнечного света, что от земли шел отвратительный запах гнили; вдобавок дорогу продувало таким холодным ветром, что меня сразу зазнобило, словно я вступил в потусторонние пределы.

Я подошел к сигнальщику вплотную, и лишь тогда он пошевелился. Не отводя от меня глаз, он отступил на шаг и поднял руку.

Это было весьма уединенное место службы, как я уже упоминал, и оно поразило мое воображение, когда я заметил его сверху. Можно было догадаться, что посетители здесь – редкость; оставалось надеяться, что гостям будут рады. Правда, я был всего лишь человеком, которого долгие годы держали в тисках житейские обстоятельства, который теперь, наконец-то освободившись, испытывал свежий интерес к жизни, к новейшим достижениям ее. Все это я попытался объяснить сигнальщику; однако я отнюдь не уверен, что подобрал верные слова: мало того, что мне вообще трудно первому заводить разговор, этот человек еще и пугал меня чем-то.

Он с безграничным изумлением уставился на красный огонек семафора рядом с входом в туннель и рассматривал его долго, словно там чего-то недоставало, а уж потом взглянул на меня. Я спросил, входит ли в его обязанности присматривать за семафором.

– Разве вы не знаете? Конечно, входит, – ответил он тихо.

Его остановившийся взгляд и мрачное лицо навели меня на жуткую мысль, что передо мной – не реальный, живой человек, а дух. С тех пор я не раз задумывался, все ли у него было в порядке с головой.

Теперь уже я отступил на шаг. Но при этом успел заметить, что во взгляде сигнальщика мелькнул страх: это он меня боялся! Жуткие предположения мои тут же развеялись.

– Вы так смотрите на меня, – сказал я с вымученной улыбкой, – будто я вас чем-то напугал.

– Я усомнился, – ответил он. – Мне показалось, что я вас уже где-то видел.

– Где же?

Он указал на красный огонек, который так его только что привлек.

– Там? – удивился я.

Сверля меня настороженным взглядом, он ответил почти беззвучно:

– Да…

– Послушайте, приятель, да что мне там было делать? Поверьте, я там никогда не бывал, можете быть в этом твердо уверены!

– Да, наверное, могу, – откликнулся он. – Да, я уверен, что так оно и есть.

Его поведение изменилось, он успокоился, и я тоже. Я стал расспрашивать его, и он отвечал охотно, причем речь его отличалась правильностью и точностью выражений.

Много ли у него работы? Да, много, точнее, работа важная, ответственная, но в первую очередь от него требуют аккуратности и внимания, а вот руками работать почти не приходится. Сигналить поездам, следить за исправностью семафоров, вовремя переводить стрелку – вот и все, собственно говоря, что он обязан делать. Мне казалось, что необходимость подолгу оставаться в одиночестве должна его сильно тяготить, но он сказал только, что так уж сложилась жизнь и он сумел к ней привыкнуть. На досуге он занимался изучением иностранного языка, если это можно назвать «изучением» – сугубо зрительное, письменное ознакомление. О произношении он имел лишь самые зачаточные представления, выработанные самостоятельно. Он занимался также дробями, простыми и десятичными, слегка прикоснулся даже к алгебре; но с цифрами всегда плохо ладил, что в детстве, что потом.

– Скажите, по условиям службы вы обязаны всегда находиться в этом сыром ущелье? Неужели вы никогда не бываете на солнце, вне этих каменных стен?

– Почему же «никогда»? Бываю, смотря по времени и обстоятельствам. При некоторых условиях нагрузка на линии бывает меньше, зависит также и от времени суток.

Он рассказал, что в хорошую погоду все-таки выбирается порой из своих вечных сумерек ближе к солнышку, но, будучи обязанным постоянно прислушиваться к звонкам, во время таких прогулок вынужден удваивать внимание, а потому получает гораздо меньше удовольствия, чем я мог бы предположить.

Сигнальщик пригласил меня в свою сторожку. Там были камин и стол, где лежал регистрационный журнал, куда он должен был заносить разные служебные сведения, и стоял телеграфный аппарат с циферблатом, стрелками и электрическим звонком, о котором он упоминал[28]. Надеясь, что сигнальщик простит мою дерзость, я не удержался и сказал, что, судя по всему, он получил хорошее образование и, быть может («Извините, если я вас обидел!»), слишком хорошее для подобной должности.

– Случаи таких несоответствий, – ответил он, – вовсе не редкость в тех местах, где трудятся большие массы людей. Мне рассказывали, что так бывает на фабриках, в рядах полиции и даже в армии – последнем пристанище отчаявшихся. Примерно так же обстоит дело и среди персонала железной дороги. Когда-то, в молодости, я изучал естествознание (сидя в той сторожке, я с трудом мог в это поверить, да и он сам, казалось, не верил), посещал лекции. Но поддался страстям, пошел по дурной дорожке, упустил все благоприятные возможности, опустился – да так и не сумел подняться вновь. Я не жалуюсь на невезение. Как я сам себе постелил, так и спать приходится. Поздно уже что-то исправлять.

Все, что я кратко изложил здесь, он говорил спокойно, только его тяжелый взгляд то и дело метался от меня к семафору и обратно. Время от времени, особенно вспоминая о своей молодости, он вставлял обращение «сэр», как бы предлагая мне осознать, что он не претендует ни на какое иное положение, кроме нынешнего. Несколько раз его речь прерывалась звяканьем звоночка, и ему приходилось принимать сообщения и отправлять ответы. Один раз ему понадобилось выйти наружу и постоять с развернутым флажком, пока проходил поезд; он также передал машинисту на словах какое-то техническое распоряжение. Я заметил, что при исполнении своего долга он чрезвычайно точен и бдителен: как только требовалось что-то сделать, он прерывал свой рассказ на полуслове и не возобновлял разговор, пока все не исполнит.

Одним словом, мне следовало бы охарактеризовать этого человека как самого подходящего, надежного исполнителя должности сигнальщика, если бы не одно обстоятельство: беседуя со мной, он дважды умолкал, бледнел, оборачивался к телеграфному аппарату, хотя звонок НЕ включался, потом распахивал дверь (которую держал закрытой, чтобы не впустить в комнату нездоровую сырость) и приглядывался к красным огням возле выхода из туннеля. В обоих случаях он возвращался к камину с тем невыразимо странным видом, который вызвал у меня смутное беспокойство, еще когда нас разделяло немалое расстояние.

Наконец я поднялся, собираясь уходить, и напоследок сказал:

– Все услышанное заставляет меня думать, что сегодня я встретил человека, довольного жизнью.

(Мне очень неловко, но должен признаться, что я сказал это, чтобы направить разговор в нужное мне русло.)

– Долгое время так и было, – ответил он, понизив голос, как и в начале нашего знакомства. – Но я беспокоюсь, сэр, право, беспокоюсь.

Он явно пожалел о том, что эти слова вырвались у него. Однако они прозвучали, и я тут же отозвался на них:

– В чем же дело? Что вас беспокоит?

– Это очень трудно объяснить, сэр. Об этом очень, очень трудно говорить. Но если вы пожелаете снова навестить меня, я попытаюсь рассказать вам все.

– Я всенепременно наведаюсь к вам снова. Когда вам будет удобнее встретиться?

– Завтра рано утром я должен буду уйти и вернусь к десяти часам вечера, сэр.

– Хорошо, я приду к одиннадцати.

Он поблагодарил меня и вышел проводить.

– Я посвечу вам своим белым фонарем, сэр, – сказал он все тем же странным тоном, – пока вы не найдете тропинку. Когда вы ее найдете, пожалуйста, не кричите! И когда выберетесь наверх, не кричите!

Он вел себя так, что у меня мурашки по коже пробежали и стало как-то зябко, но я сказал в ответ лишь:

– Хорошо, не буду.

– Когда завтра вечером будете спускаться, тоже не кричите! А теперь позвольте мне на прощание задать вам один вопрос. Почему вы сегодня вечером закричали: «Эгей! Там, внизу!»?

– Бог знает почему, – сказал я. – Мне просто нужно было как-то вас окликнуть….

– Нет, не просто, сэр. Вы именно эти слова произнесли. Я хорошо их запомнил!

– Ну что ж, допустим, я сказал именно так. Надо полагать, причина в том, что я увидел вас внизу.

– И другой причины не было?

– Какая же иная причина у меня могла быть?

– У вас не было ощущения, что вам их подсказали сверхъестественным путем?

– Нет, не было.

Пожелав мне спокойной ночи, сигнальщик поднял над головой фонарь. Я прошел по шпалам (борясь с пренеприятнейшим ощущением, что за спиной у меня вот-вот выскочит поезд) до того места, где начиналась тропинка. Подниматься по ней оказалось легче, нежели спускаться, и я добрался до своей гостиницы без каких-либо приключений.

Мне свойственна пунктуальность: вечером следующего дня согласно уговору я ступил на извилистую тропинку в тот момент, когда часы на отдаленной колокольне начали отбивать одиннадцать. Сигнальщик поджидал меня внизу с зажженным фонарем.

– Я не кричал, – сказал я, приблизившись к нему. – Могу я теперь говорить?

– Сколько угодно, сэр.

– В таком случае доброго вам вечера, и вот моя рука!

– Добрый вечер, сэр.

Мы обменялись рукопожатием, и пошли бок о бок к его сторожке, и вошли в нее, и, закрыв дверь, уселись у огня.

– Я решил, сэр, – начал сигнальщик полушепотом, нагнувшись ко мне, как только мы сели, – не заставлять вас снова спрашивать, из-за чего я беспокоюсь. Вчера вечером я принял вас за кого-то другого. В этом-то и дело.

– В этой ошибке?

– Нет. В этом ком-то другом.

– Кто же он?

– Я не знаю.

– Он похож на меня?

– Не могу сказать. Я не видел его лица. Он закрывает лицо левой рукой, а правой машет. Яростно машет, вот так.

Судя по тому, что он показал, эти жесты свидетельствовали о крайнем возбуждении и испуге; их можно было бы выразить словами: «Бога ради, прочь с дороги!»

– Одной лунной ночью, – продолжал сигнальщик, – я сидел здесь и вдруг услышал крик: «Эгей! Там, внизу!» Я вскочил, выглянул вот из этой самой двери и увидел того… другого. Кто-то стоял возле красного семафора у входа в туннель, размахивая рукой, как я вам сейчас показывал. Голос, как бы охрипший от крика, зазвучал снова: «Берегитесь! Берегитесь!» А потом еще: «Эгей! Там, внизу! Берегитесь!» Я схватил красный фонарь, зажег его и побежал туда, крича: «В чем дело? Что стряслось? Где?» Фигура четко выделялась на темном фоне туннеля. Я приблизился настолько, что разглядел рукав, которым человек закрывал глаза. Я подбежал вплотную к нему и протянул руку, чтобы отдернуть этот рукав, но тут фигура исчезла.

– В туннеле?

– Нет. Я пробежал по туннелю ярдов пятьсот. Потом остановился, поднял фонарь над головой и огляделся. Я увидел цифры, отметки расстояния, пятна сырости и потеки на стенах, капли воды, сочащейся со свода. Выбежал я оттуда быстрее, чем вбежал, потому что мне стало там страшно, смертельно страшно. Возле красного огня семафора я задержался, посветил собственным красным фонарем, оглядел все и полез по железной лестнице на галерею – там, над аркой, есть галерея для прохода. Оттуда я слез и бегом добрался сюда. Отправил телеграфом сообщения в обе стороны дистанции: «Был дан сигнал тревоги. Что происходит?» И с обеих сторон пришел ответ: «Все в порядке».

Мне показалось, будто ледяной палец медленно прошелся по моему позвоночнику. Но, стараясь не поддаться ужасу, я принялся доказывать своему собеседнику, что эта фигура наверняка была иллюзией, обманом зрения, что подобные фигуры возникают вследствие заболевания тончайших нервов, которые управляют работой глаза, что такие случаи довольно часты и известны и что некоторые пациенты сумели осознать природу своего недуга и даже подкрепили этот факт опытами, которые проводили сами над собой.

– А что касается якобы услышанного вами крика, – сказал я, – то достаточно лишь прислушаться, как звучит ветер, пролетая по этому искусственному ущелью, пока мы с вами разговариваем так тихо, и какие дикие мелодии играет он на телеграфных проводах!

– Все это замечательно, – возразил он после того, как мы помолчали, прислушиваясь, – однако вам не кажется, что я кое-что знаю о шуме ветра и проводах, учитывая, сколько долгих зимних ночей я провел здесь, в полном одиночестве, будучи постоянно начеку? И я, осмелюсь заметить, еще не договорил.

Я извинился, и он, коснувшись моей руки, медленно произнес:

– Вы помните, какая авария произошла недавно на этой линии? Так вот, она случилась через шесть часов после видения, а еще через четыре часа по туннелю стали носить погибших и раненых, аккурат мимо того места, где я видел ту фигуру.

Очень неприятная дрожь пронзила меня, но я сопротивлялся ей изо всех сил. Нельзя отрицать, отметил я, что совпадение вышло примечательное, оно не могло не оставить глубокий отпечаток в душе человека. Но столь же несомненно и то, что подобные совпадения случались и случаются сплошь и рядом, и этот факт следует принимать во внимание, когда мы рассуждаем на подобные темы.

– Впрочем, я должен, разумеется, признать, – добавил я (поскольку предвидел, что сигнальщик собирается высказать возражение на этот счет), – что здравомыслящие люди в своих обыденных житейских расчетах не слишком-то принимают во внимание подобные совпадения.

Он снова дал мне понять, что еще не договорил. Я снова извинился за то, что постоянно прерываю его.

– Все это, – сказал он, вновь коснувшись моей руки и бросив мутный взгляд через плечо, – происходило как раз год назад. Шесть или семь месяцев миновало, и я уже оправился от потрясения, как вдруг однажды утром, на заре, я вышел наружу, посмотрел в сторону семафора и опять увидел призрака.

Он умолк, пристально глядя на меня.

– Призрак кричал что-нибудь?

– Нет. Он не издал ни звука.

– А руками он махал?

– Нет. Он прислонился к столбу семафора и закрыл ладонями лицо. Вот так.

И снова я, наблюдая за движениями сигнальщика, попробовал определить значение жеста. Он явно выражал скорбь. Мне приходилось видеть статуи в такой позе на каменных надгробиях.

– Вы к нему подошли?

– Я зашел внутрь и сел, отчасти чтобы собраться с мыслями, а отчасти потому, что меня ноги не держали от испуга. Когда я снова смог выйти, солнце уже поднялось высоко, а призрак исчез.

– Но что же было потом? Случилось ли что-нибудь?

Он принялся постукивать указательным пальцем по моему плечу, жутковато покачивая в такт головой.

– В тот же самый день я встречал один из поездов. Когда состав вышел из туннеля, я заметил в окне вагона со своей стороны какую-то суматоху: мелькали головы, руки, кто-то чем-то махал. Увидев это, я успел передать машинисту сигнал «Стоп». Он сразу включил тормоз, но поезд проехал еще ярдов полтораста или более, прежде чем остановился. Я побежал туда и еще на бегу расслышал ужасные вопли и рыдания. В одном из купе скоропостижно скончалась прекрасная молодая леди. Ее перенесли сюда и положили на пол, как раз где вы сидите.

Я посмотрел на доски пола в том месте, куда он указывал, и невольно отодвинулся вместе со стулом, а потом взглянул на рассказчика.

– Это все правда, сэр. Истина. Точно так все происходило, уверяю вас!

Я на некоторое время потерял дар речи, во рту у меня пересохло. Ветер гудел в проводах, аккомпанируя рассказу протяжным жалобным плачем.

– А теперь, сэр, – вновь заговорил сигнальщик, – вообразите, как эти два события поразили меня. Но вот призрак вернулся – неделю назад. И с того дня то и дело показывается, каждый раз внезапно.

– Возле семафора?

– Возле красного сигнала опасности.

– И как он себя ведет?

Сигнальщик повторил уже виденный мною жест «Бога ради, прочь с дороги!» с той же, если не большей, горячностью.

– Я лишился покоя и сна, – продолжал он. – Призрак жалобно кричит, зовет меня, бесконечно твердит: «Эгей! Там, внизу! Берегитесь! Берегитесь!» Машет мне рукой. Сигналит звонком…

Тут я кое-что сообразил.

– Значит, вчера вечером, когда я был здесь, звонок заработал, поэтому вы подошли к двери?

– Он звенел дважды.

– Но послушайте, – сказал я, – ведь это очевидно была злая игра вашего воображения! Я смотрел на звонок, я слышал, когда он действительно звонил, и, клянусь своим здоровьем, в те моменты он НЕ ЗВОНИЛ. Не было никаких звонков, кроме тех, которые представляли собой естественное следствие физических причин, то бишь тех случаев, когда с вами хотели связаться работники станции.

Сигнальщик потряс головой.

– Я не заблуждаюсь относительно физических явлений, сэр. Ни разу не спутал я сигнал призрака с сигналом, отправленным рукой человека. Призрак создает в колокольчике звонка странную вибрацию, возникающую как бы ниоткуда, и ни одна деталь звонка при этом не движется. Немудрено, что вы ничего не увидели и не услышали сигнала. Но я – слышал!

– А, как по-вашему, призрак присутствовал здесь, когда вы выглядывали из двери?

– Он присутствовал ТАМ.

– Оба раза?

– Оба раза, – уверенно подтвердил он.

– Что, если мы сейчас вместе подойдем к двери и выглянем – нет ли его на месте?

Сигнальщик прикусил нижнюю губу, явно не желая соглашаться, но все-таки встал. Я открыл дверь сторожки и сошел на ступеньку, он остался стоять в дверном проеме. Мы увидели на семафоре красный сигнал опасности. Мы увидели мрачный зев туннеля. Мы увидели высокие, влажно поблескивающие каменистые откосы. Мы увидели звезды над нашими головами.

– Призрак здесь? – спросил я, внимательно следя за лицом моего странного знакомца. Он напрягся и широко раскрыл глаза; но, пожалуй, я сам тогда выглядел примерно так же, всерьез пытаясь что-то разглядеть возле туннеля.

– Нет, – ответил сигнальщик. – Его нет.

– Мне тоже так кажется, – сказал я.

Мы вернулись в дом, захлопнули дверь и снова уселись. Я обдумывал, как бы воспользоваться этим удачным стечением обстоятельств (если, конечно, тут вообще можно было говорить о какой-либо удаче), чтобы переменить к лучшему настроение моего собеседника, но тут он сам возобновил разговор в таком спокойном тоне, словно мы обсуждали прозаический, бесспорный факт, и это ослабило мои позиции.

– Теперь-то вам должно быть ясно, сэр, – сказал он, – что причина моей тревоги заключается в вопросе: чего добивается призрак?

– Я, признаться, не вполне вас понимаю.

– От чего он предостерегает нас? – задумчиво произнес сигнальщик, глядя в огонь, потом повернулся ко мне. – В чем заключается опасность? Откуда она грозит? Где-то на линии кого-то подстерегает беда. Должно случиться что-то ужасное. После всего, что уже произошло, сомневаться в том, что будет и третий раз, не приходится. Но уже сейчас призрак причиняет жестокие мучения мне. Что я могу сделать?

Он вытащил из кармана платок и отер пот с разгоряченного лба.

– Если я пошлю по линии сигнал «Опасность», в одну или в обе стороны, я не смогу объяснить, зачем это сделал, – продолжал он, вытирая ладони. – У меня будут большие неприятности, а толку – никакого. Меня сочтут сумасшедшим. Вот как все произойдет. Я пошлю сообщение: «Опасность! Будьте осторожны!» Меня спросят: «В чем опасность? Где?» Я отвечу: «Не знаю. Но, бога ради, будьте осторожны!» Засим меня уволят. А что им еще останется?

На его душевные страдания больно было смотреть. Он мучился тем сильнее, что был человеком совестливым, чувствовал себя ответственным за жизнь людей и ему невыносимо было сознавать, что он не может определить источник опасности. Всю меру его отчаяния выдало нервное, лихорадочное движение, каким он потер виски.

– Когда призрак появился у красного огня впервые, – добавил сигнальщик, откинув темные спутанные волосы со лба, – почему бы ему не указать мне, где произойдет крушение, если оно должно было случиться? Почему не подсказать, как можно предупредить несчастье, если это было возможно? Когда он явился во второй раз, зачем прятать свое лицо, вместо того чтобы сообщить: «Женщина умрет. Пусть остается дома»? Если он являлся дважды лишь затем, чтобы на примере этих случаев показать, что его предвестия истинны, и тем самым подготовить меня к чему-то третьему, почему бы теперь не открыть мне причину напрямую? А я… Боже милостивый, я всего лишь простой сигнальщик на этом пустынном перегоне! Отчего он не пришел к кому-то более уважаемому, наделенному властью, способному принять меры?!

Видя беднягу в таком состоянии, я понял, что ради спасения его рассудка, ради безопасности на железной дороге следует, прежде всего, помочь этому человеку успокоиться. Потому, отложив в сторону не решенный нами вопрос о реальности – или нереальности – видения, я заговорил о том, что служащий, который ревностно исполняет свой долг, несомненно, полезный член общества, что, не понимая сути таинственных видений, он должен утешиться хотя бы тем, что понимает свою ответственность. В этом направлении я достиг гораздо большего успеха, чем в попытках разубедить его доводами разума. Сигнальщик успокоился; внимание его вновь обратилось к служебным делам ночного дежурства, и в два часа пополуночи я с ним попрощался. О том, чтобы я остался до утра, он и слушать не захотел.

Не вижу причины скрывать, что на обратном пути я не раз оглядывался на красный глаз семафора, что этот красный свет в ночи действовал на меня угнетающе и что я вряд ли мог бы спокойно уснуть вблизи от него. Очень не понравилась мне последовательность несчастий – крушение поезда и смерть женщины. Этого я также скрывать не стану.

Но гораздо больше смущали меня мысли о том, как надлежит поступить теперь, когда я оказался посвященным в эту тайну? Я убедился в том, что сигнальщик умен, энергичен, старателен и пунктуален, но надолго ли он сохранит эти качества при таком душевном разладе? Хотя он и принадлежал к низшему разряду служащих, тем не менее от него многое зависело, и согласится ли кто-то (например, я сам) рисковать жизнью из-за неспособности сигнальщика неукоснительно исполнять свою работу?

Поставить железнодорожное начальство в известность о том, что этот человек доверил мне? При мысли об этом я не мог отделаться от ощущения, что поступить так, прежде чем мы разберемся в ситуации и к нему вернется равновесие, – значит стать предателем. Наконец я решил, что предложу сигнальщику отвезти его к самому лучшему доктору, какой сыщется в этих краях (утаив пока секрет от всех остальных), и узнать его мнение. Мне уже было известно, что назавтра он сменится с дежурства вскоре после восхода солнца, а сразу после заката вновь заступит на смену. Соответственно, мы договорились о новой встрече вечером.

Вечер следующего дня выдался погожим, и я отправился в путь пораньше, чтобы насладиться прекрасными видами. Солнце еще не село, когда я вышел на полевую тропинку, которая тянулась по верху холма над железной дорогой. Я прикинул, что могу погулять еще часок, полчаса вперед и полчаса обратно, пока не настанет момент навестить сигнальщика.

Прежде чем двинуться дальше, я подошел к краю откоса в том месте, откуда впервые заметил его, и машинально глянул вниз. Я не в силах описать ужас, который охватил меня, когда я разглядел вблизи от входа в туннель фигуру человека, заслонившего рукавом глаза и взволнованно машущего правой рукой!

Однако безымянный ужас, мгновенно поразивший меня, так же мгновенно и прошел, ибо я понял, что передо мною не видение, а живой человек, а неподалеку обнаружилась кучка других людей, к которым, по-видимому, и были обращены жесты первого. Красный сигнал семафора еще не был зажжен. К его столбу был прислонен какой-то предмет, которого я здесь прежде не видел, сделанный из жердей и брезента. Он смахивал на кровать с короткими ножками.

Ошибки быть не могло – случилось что-то нехорошее. Меня пронзил страх, порожденный укорами совести: я оставил сигнальщика на посту одного, никого не известив, не потребовав, чтобы прислали кого-нибудь приглядеть за ним, исправить какие-то его ошибки. Неужели из-за этого произошло нечто фатальное? Я спустился по неровной тропинке, торопясь изо всех сил.

– Что тут случилось? – спросил я у железнодорожников.

– Сигнальщик погиб нынче утром, сэр.

– Неужели тот, который сидел в этой сторожке?

– Тот самый, сэр.

– Тот, с которым я знаком?

– Если вы были с ним знакомы, сэр, то узнáете его, – сказал старший из работников, торжественным жестом обнажив голову и отдернув край брезента, – потому как лицо совсем не повредилось.

– О! Как же это случилось? Как это могло случиться? – начал допытываться я, когда брезент снова скрыл тело погибшего.

– Его сбил локомотив, сэр. Во всей Англии было не сыскать лучшего сигнальщика, чем он. Но почему-то он стоял прямо на рельсах. Уже было совсем светло, а он зачем-то и сигнальный огонь включил, и фонарь держал в руке. И стоял спиной к движению поезда. Вот и вышло, что локомотив, как выехал из туннеля, его сбил. Вот этот парень вел состав. Он нам показывал, как все случилось. Покажи это джентльмену, Том!

Парень в темной куртке грубого сукна вернулся на прежнее место у входа в туннель.

– Видите ли, сэр, – сказал он, – туннель-то изгибается, и когда я изгиб обогнул, то увидел человека вдали, у выхода, как в подзорную трубу. Замедлять ход времени не было. Вообще-то, этот сигнальщик всегда был очень осторожен, а тут – стоит и на гудок внимания не обращает. Ну, я затормозил, когда уже совсем близко было, и стал кричать во все горло.

– Что же вы кричали?

– Эгей! Там, внизу! Берегитесь! Берегитесь! Бога ради, сойдите с пути!

Я вздрогнул.

– Ох, сэр, и натерпелся же я страху! Я кричал, прямо надрывался. Закрыл лицо рукой, чтобы не видеть, а другой все махал до последнего момента. Но без толку…

Не стоит мне продолжать рассказ, вдаваясь в подробности этого странного происшествия в ущерб другим событиям, но в заключение я хотел бы заметить, что в предупреждении, которое выкрикивал машинист, содержались не только слова, так долго преследовавшие несчастного сигнальщика, но также и мое толкование жестов призрака, которое я вслух не произносил.

Таинственный случай в Гудвудском парке

Сестра моей жены, миссис M., в возрасте тридцати пяти лет осталась вдовой с двумя дочерьми, которых она любила без памяти. Продолжая мануфактурное дело своего супруга в Богноре и оставаясь все еще очень красивой женщиной, миссис М. привлекала внимание многих поклонников. Один из них, мистер Бартон, пользовался ее особым расположением. Моей жене никогда не нравился этот мистер Бартон, и, не скрывая своих чувств, она частенько говорила сестре, что тот больше интересуется галантерейной лавкой. Был он человеком бедным и никакого другого мотива для предложения руки и сердца, как полагала моя жена, не имел.

3 августа 1831 года миссис M. договорилась пойти с Бартоном на пикник в Гудвудский парк – владения герцога Ричмондского, который любезно предоставил свои угодья для публики на весь день. Моя жена, немного раздосадованная прогулкой сестры с неподходящим человеком, заметила, что той лучше бы остаться дома, заняться детьми и делами. Миссис M., однако, настроенная выйти в свет, договорилась оставить магазин на управляющего и взяла с моей жены обещание присмотреть за ее малышками.

Компания загрузилась в четырехколесный фаэтон, запряженный парой пони, которыми правила миссис M., и в двуколку, для которой я одолжил лошадь.

Мы не ожидали их назад раньше девяти или, во всяком случае, десяти часов. Я упоминаю о данном обстоятельстве особо, дабы подчеркнуть: у моей жены и в мыслях не было ждать их прежде этого времени, чем могло бы объясниться все происшедшее далее.

Ясным летним вечером около шести моя жена вышла в сад позвать детей. Не застав их, она осмотрела все вокруг, пока не оказалась рядом с пустой конюшней. Думая, что увлеченные играми девочки могли забежать внутрь, она распахнула ворота и в темном углу увидела миссис М. Моя жена, не ожидавшая столь скорого возвращения, конечно, удивилась, но это, как ни странно, поразило ее меньше, чем вид одинокой фигуры. Весь день ощущая досаду и теперь, по своей женской природе, даже радуясь получить для колкости иной повод, чем подлинный casus belli, она произнесла:

– Харриет, полагаю, другое платье было бы уместнее для увеселительной прогулки, чем твои лучшие черные шелка.

Моя жена была старшей из сестер и считала себя немного духовной наставницей для младшей. К черному цвету тогда относились серьезнее, чем сейчас. К тому же шелк любого оттенка считался неподходящей тканью для одежды Веслианских методистов, к церкви которых мы принадлежали.

Не получив ответа, моя жена сказала:

– Ох, Харриет, если ты ни слова упрека не можешь принять не разобидевшись, то оставлю тебя одну, – и после вернулась в дом сообщить мне, что прогулка окончилась и сестра ее не в лучшем расположении духа.

В тот момент их встреча на конюшне не показалась странной. Некоторое время я прождал, что мне вернут одолженную лошадь. Миссис M. была нашей соседкой, мы всегда оставались с ней в самых дружеских отношениях, и меня удивило, что никто из гулявших не зашел поделиться впечатлениями дня. Я подумал даже сбегать и узнать, но, к моему величайшему изумлению, слуга сообщил, что экипажи еще не возвращались. Этот ответ обеспокоил меня. Однако жена, встретив Харриет на конюшне, отказалась поверить и предположила, что гуляки, вероятно, попросили молчать о своем приезде, чтобы иметь благовидный предлог продолжить катание и задержать мою лошадь еще на час или около того.

В одиннадцать вечера мистер Пиннок, мой шурин, который вместе со всеми был на пикнике, появился в нашем доме в сильном волнении. И похоже, моя жена догадалась о том, что услышит, прежде, чем он заговорил.

– В чем дело? – взволнованно спросила она. – Я знаю, что-то случилось с Харриет!

– Да, – ответил тот. – Если хотите застать ее живой, вы должны немедленно ехать со мной в Гудвуд.

Из его рассказа выяснилось, что один из пони не был объезжен должным образом; человек, у которого наняли выезд, предупреждал миссис M. править с осторожностью и неохотно дал свое согласие, но в то время другого пони в пару не оказалось. Хозяин не одолжил бы ненадежное животное, если бы не знал миссис М. как хорошего возницу.

Добравшись до Гудвуда, джентльмены оставили экипажи, и дамы решили прокатиться вокруг парка. Но то ли один, то ли оба пони в упряжке испугались чего-то на дороге, и едва миссис М. коснулась вожжей, как животные шарахнулись в сторону. Окажись там достаточно места, она легко бы справилась с незадачей, но дорога была узкой и перекрывалась воротами. Несколько мужчин бросились открывать их, но слишком поздно. Три дамы выскочили из повозки, а миссис М. старалась удержать ее, пока не поняла, что открыть створки невозможно, и лишь тогда попыталась спастись. В этот миг фаэтон столкнулся с воротами. Миссис М. спрыгнула слишком поздно и упала на землю. Тяжелый, старомодный гребень, державший прическу, от удара пробил ей череп. Герцог Ричмондский, свидетель несчастного случая, пришел на помощь, приподнял миссис М. и положил ее голову себе на колени. Единственное, что она произнесла тогда: «Господь милосердный, мои дети!» По распоряжению герцога ее немедленно отправили в ближайшую таверну, где должны были оказать медицинскую или любую другую помощь со всем возможным участием и добротой.

В шесть часов вечера, когда моя жена на конюшне увидела – как мы теперь понимали – дух своей сестры, миссис M. на мгновение пришла в себя и предприняла отчаянную, но безуспешную попытку заговорить. Ее взгляд бродил по комнате с торжественной и пугающей задумчивостью, словно она хотела увидеть близкого или друга, которого не оказалось рядом. Я отправился в Гудвуд в двуколке вместе с мистером Пинноком и прибыл вовремя, чтобы в два часа ночи проводить свояченицу в мир иной. После того, единственного раза сознание к ней так больше и не возвращалось. Она лежала бездыханная в своем черном шелковом платье.

Когда мы продали мануфактурную лавку и разобрались с делами, девочкам-сиротам осталось ничтожно мало. Однако отец миссис М., человек с хорошим достатком, взял их на воспитание. После его смерти, которая случилась вскоре, все состояние перешло к старшему сыну, и тот быстро промотал наследство. В течение двух лет дети по очереди гостили у многочисленных родственников, перебиваясь несчастной жизнью скиталиц.

Некоторое время я и сам задумывался, как помочь бедняжкам, когда на моем попечении много других детей, и уже почти решился взять к себе и этих, в какие бы хлопоты сие ни вылилось, и воспитывать со своими собственными, как дела призвали меня в Брайтон. Вопрос был настолько спешным, что потребовал ночного путешествия.

В крытой двуколке я выехал из Богнора прекрасной лунной зимней ночью, когда хрустящий свежий снег укрыл всю землю. Стылый ветер свивал искрящуюся поземку в маленькие вихри, тотчас их разметая. Ледяная крупа жалила мои щеки, заставляя их пылать на морозе. Для компании я взял своего замечательного Боза (сокращенно от «Боцман»). Он, сонно щурясь, растянулся на свободном сиденье под ворохом теплых пледов.

Между Литлхемптоном и Уортингом пустынный отрезок пути, долгого и безотрадного, проходил через холодную голую местность, по колено занесенную снегом, искрившимся в лунном свете. Вид был настолько унылый, что я повернулся поговорить со своим псом – больше для того, чтобы услышать звук живого голоса.

– Хороший Боз, – сказал я, погладив его, – славная собака!

Вдруг он задрожал и сжался под пледами. И в ту же минуту лошадь внезапно шарахнулась, едва не сбросив меня в канаву.

Я посмотрел вперед. Перед лошадью шествовала дама, одетая в свободные и настолько белые одежды, что сияла на фоне снега. Я видел ее спину, непокрытую голову, растрепанные и спутанные волосы, казавшиеся тонкими и черными на фоне платья.

Я поначалу так удивился виду дамы, столь легко одетой для подобной ночи, что едва понимал, как поступить, но, оправившись от изумления, громко предложил свою помощь, если она того пожелает. Ответа мне не было. Я поехал быстрее. Лошадь моргала, артачилась, время от времени вздрагивала, уши ее были прижаты от страха. Тем не менее фигура по-прежнему оставалась чуть впереди. Тогда я подумал, что вижу не женщину, а переодетого грабителя, который ждет подходящей минуты, чтобы схватиться за узду и остановить двуколку. Охваченный этой мыслью, я произнес:

– Умница, Боз! Эй! Погляди-ка на это, мальчик!

Но пес лишь вздрогнул, словно в ужасе. Тем временем мы добрались до перекрестка.

Ожидая самого худшего, я натянул поводья и вытащил упиравшегося Боза наружу за уши. Пес был мне хорошим защитником от любых напастей – от крысы до человека, – но той ночью убежал в кусты и улегся там, пряча морду в лапы, скуля и воя. Я подошел к фигуре, стоявшей перед лошадью. И, когда незнакомка обернулась, увидел Харриет – так ясно, как вижу теперь вас! – бледную, спокойную и безмятежную, словно смерть сделала ее совершенной и прекрасной. Признаюсь, что хоть я и человек с крепкими нервами, но тогда почувствовал слабость. Харриет смотрела мне в лицо долго, требовательно и безмолвно. Я догадался, что передо мной ее дух, и на меня снизошло странное спокойствие и уверенность, что она ничем мне не навредит. Когда я смог заговорить, то спросил, что ее беспокоит. Она по-прежнему взирала на меня, в ее холодном, остановившемся взгляде ничто не изменилось. Но в моей голове промелькнула мысль, что все дело в детях, и я произнес:

– Харриет, вы беспокоитесь за своих девочек?

Молчание.

– Харриет, – продолжал я, – если вы тревожитесь за детей, то будьте уверены: пока у меня есть силы, они ни в чем не будут нуждаться. Покойтесь с миром!

И снова ответа не было.

Я смахнул со лба холодный пот, а когда опустил руку, призрак уже исчез. Я стоял один на унылой заснеженной земле. Утихнувший было ветер овевал меня прохладой, в которой чудился отголосок благодарности моей таинственной визитерши. Холодные звезды мерцали с далеких синих небес. Пес подобрался ближе и украдкой лизнул меня в руку, словно говоря: «Добрый хозяин, не сердись. Боз служил тебе всегда, кроме этого случая».

Я забрал детей и растил их до той поры, пока они не смогли позаботиться о себе сами.

Лафкадио Хирн

Патрик Лафкадио Хирн – очень необычный автор, чье творчество в равной степени принадлежит Викторианской Британии (но не Англии – скорее, Ирландии), Америке, куда он переселился в 1869 году, и… Японии. Один из лучших востоковедов конца XIX века, он провел в Японии последние четырнадцать лет своей жизни, женился на девушке из самурайского рода (а ведь для той эпохи межрасовые браки были совершенно исключительным явлением!), некоторые свои произведения публиковал под псевдонимом «Коидзуми Якумо» – и был фактически первым, кто познакомил Западный мир с «сумеречными» легендами Страны восходящего солнца.

Руки судьбы

Жена даймё[29] умирала и понимала, что конец близок. Она не вставала с кровати с ранней осени десятого года эры Бунсэй. А теперь шел четвертый месяц двенадцатого года – 1829-й по западному летоисчислению, – и вишни уже стояли в цвету. Она думала о вишнях в своем саду и о радостях весны, о своих детях и о множестве любовниц мужа – особенно о девятнадцатилетней Юкико.

– Дорогая моя жена, – сказал даймё, – ты много страдала в эти три долгих года. Мы делали все, чтобы ты поправилась: присматривали за тобой днем и ночью, молились и постились за тебя. Но вопреки нашим заботам, вопреки умениям наших лучших врачей видно, что окончание твоей жизни близко. Пожалуй, наша скорбь будет сильнее, чем твоя скорбь по уходу в то место, которое так точно названо Буддой «пылающим домом мира». Я прикажу – и неважно, сколько это будет стоить, – чтобы совершили все религиозные обряды, которые приведут тебя к следующему перерождению. И мы все станем молиться за твое упокоение, чтобы ты не угодила в Черное пространство, а скоро попала в Рай и достигла состояния Будды.

Он говорил с предельной нежностью, слегка сжимая ее. Она, прикрыв глаза, ответила тонким, как у насекомого, голоском:

– Я благодарна… очень благодарна за ваши добрые слова… Да, это правда, как вы говорите, я болела три долгих года, в которые за мной ухаживали со всей возможной заботой и любовью. В самом деле, не стану же я сворачивать с единого праведного пути перед самой смертью… Быть может, думать о мирских делах в такой час и неправильно, но у меня осталась одна просьба, лишь одна… Позовите ко мне Юкико – вы знаете, я люблю ее, как сестру. Я хочу говорить с ней о делах этой семьи.

Юкико явилась по зову господина и по его же велению опустилась на колени перед ложем. Жена даймё открыла глаза, увидела Юкико и проговорила:

– Ах, вот и Юкико! Придвинься ко мне поближе, чтобы лучше слышать: я не могу говорить громче… Юкико, я умираю. Надеюсь, ты будешь во всем верна нашему господину, ведь я хочу, чтобы ты заняла мое место, когда я уйду… Надеюсь, он будет любить тебя всегда – даже в сотню раз сильнее, чем любил меня, – и вскоре ты поднимешься на более высокую ступень и станешь ему почтенной женой… Я прошу тебя нежно любить его и не позволить другой женщине похитить у тебя его любовь… Вот что я хотела сказать тебе, Юкико… Ты понимаешь меня?

– О моя дорогая госпожа, – принялась перечить Юкико, – не нужно, молю вас, не говорите мне столь странных вещей! Вам хорошо известно мое бедное и низкое положение – как я могу даже осмелиться пожелать того, чтобы стать женой нашего господина?

– Нет, нет! – сипло ответила жена. – Сейчас не время для формальностей, давай говорить друг другу только правду. После моей смерти тебя обязательно возведут в более высокий чин, и, снова уверяю тебя, я желаю, чтобы ты стала женой нашего господина. Да, я желаю этого, Юкико, даже сильнее, чем достичь состояния Будды! О, я едва не забыла! Сделай кое-что для меня, Юкико. Знаешь, в саду растет сакура, привезенная в позапрошлом году с горы Ёсино в Ямато. Мне рассказали, сейчас она вся в цвету, и я очень хочу увидеть ее! Совсем скоро я умру, и я должна увидеть дерево до того, как это случится. Прошу, отнеси меня в сад прямо сейчас, Юкико, чтобы я смогла его увидеть. Да, на твоей спине, Юкико, возьми меня себе на спину…

Пока она говорила, ее голос постепенно становился чище и громче – словно желание придавало ей новые силы. Затем она внезапно разрыдалась. Юкико безмолвно преклонила колени, не зная, что делать, но господин одобрительно кивнул.

– Это ее последнее желание в этом мире, – сказал он. – Она всегда любила цветение вишни, и я знаю, как сильно она хотела увидеть дерево из Ямато в цвету. Давай, милая Юкико, исполни ее волю.

Как нянечка поворачивается спиной к ребенку, чтобы тот ухватился за нее, Юкико предложила свои плечи жене даймё и сказала:

– Я готова, госпожа. Пожалуйста, скажите, что еще вам будет угодно.

– Что ж, давай сюда! – ответила умирающая женщина, поднимаясь с почти сверхчеловеческим усилием и хватая Юкико за плечи. Но как только та выпрямилась, она быстро просунула свои тонкие руки подмышки девушке, под одежду, сжала ее груди и разразилась злобным смехом.

– Сбылось мое желание! – вскричала она. – Я пожелала цветения вишни, но не той вишни, что растет в саду![30] Я не могла умереть, не исполнив его. Теперь оно сбылось – о, какая прелесть!

И с этими словами она упала на согнувшуюся девушку и умерла.

Слуги попытались поднять тело с плеч Юкико и положить его на кровать. Но – вот странно! – это простое вроде бы действие оказалось неосуществимым. Холодные руки необъяснимым образом прикрепились к груди девушки – словно вросли в живую плоть. От страха и боли Юкико лишилась чувств.

Тогда позвали врачей, но и те не могли понять, в чем дело. Оторвать руки мертвой женщины от тела ее жертвы не удавалось ни одним известным способом – они пристали так, что при любых попытках их отцепить лишь начинала идти кровь. Дело было не в сжатых пальцах: плоть ладоней непонятным образом слилась с плотью груди!

Лучшим врачом в Эдо[31] в ту пору был иностранец – голландский хирург, его и решили вызвать. Осторожно осмотрев Юкико, он сказал, что не может разобраться, в чем дело, и для скорейшего облегчения страданий девушки не остается ничего, кроме как отрезать руки от трупа. И добавил, что пытаться разъединить их с грудью слишком опасно. Его совет был принят, и руки отняли по запястья. Но они по-прежнему сжимали груди, а вскоре потемнели и высохли – как у давно умершего человека.

Но все это оказалось лишь началом ужаса.

Руки выглядели сморщенными и бескровными, но не были мертвыми. Иногда они двигались – тихонько, словно огромные серые пауки. И с того времени по ночам – каждый раз начиная в час быка[32] – они вцеплялись, сжимали и терзали девушку. Лишь в час тигра боль стихала.

Юкико остриглась и стала нищенствующей монашкой, взяв религиозное имя Дасецу. Она сделала ибэй – траурную табличку – с каймё[33] своей мертвой госпожи: «Мё-Ко-Ин-Дэн Чизан Рё-Фу Даиси» и носила ее с собой в странствиях. Юкико каждый день становилась перед ней, смиренно прося у мертвой помилования, и исполняла буддистскую службу, чтобы ревнивая душа смогла обрести покой. Но злую судьбу, воздавшую ей таким несчастьем, нельзя было испить быстро. Каждую ночь в час быка руки неизбежно пытали ее на протяжении более семнадцати лет – если верить утверждениям тех, кто услышал ее историю последними, остановившись на вечер в доме Ногучи Дэнгозаемона в деревне Танака района Кавати провинции Симоцуке. Это было в третьем году эры Кока (1846 год). С тех пор о ней ничего не слышали.

Джек Лондон

Объяснять, кто такой Джек Лондон, нашим читателям, к счастью, не нужно. Но этот рассказ все-таки нуждается в некоторых комментариях.

Он написан совсем молодым человеком, едва перешагнувшим рубеж двадцатилетия. Тем не менее юный Джек уже имел достаточно серьезный жизненный опыт (успел побывать бродягой, матросом, «устричным пиратом» и… охотником на «устричных пиратов») и даже некоторый литературный опыт: время от времени ему удавалось публиковаться в журналах. «Маленькая шутка махатмы» как раз и писалась с расчетом на журнальную публикацию.

До знаменитых «северных» рассказов, которые принесут Джеку Лондону настоящую славу, еще пара лет. А пока теософия, вопросы «переселения душ» и разного рода сенсационные истории, связанные с деятельностью Блаватской и ее последователей, – все это интересует Джека, его читателей и издателей куда больше, чем хроники белого безмолвия, которыми совсем скоро, уже в 1899 году, будет зачитываться вся Америка, да и остальной мир.

Тем не менее, как гласит пословица, «льва узнают по когтям»: будущий знаменитый писатель еще не ведает о своем грядущем успехе, однако этот короткий рассказ, которому, казалось бы, неизбежно суждено оказаться проходным, оставляет гораздо более сильное впечатление, чем среднестатистическая продукция тогдашних литературных журналов…

Маленькая шутка махатмы

– Как по мне, Джек, страннее некуда, если в наш век разума, когда сверхъестественные явления отрицает уже не только наука, но даже церковь, поскольку религия теперь стремится обогатить свой арсенал за счет научных данных… Так вот, очень странно, что сейчас появляется кружок сектантствующих мыслителей – о, блестящих мыслителей, не спорю! – который стремится навязать всем столь фантастическую картину мира.

– Да нет же, Чарли, они ничего подобного не делают. Ну да, есть ряд вещей, которые непосвященные вроде нас склонны считать чудесами, но адепты, о которых я говорю, их так не называют! Тут совсем другое: ты же согласен, что сегодняшняя обыденность в не так уж давнем прошлом показалась бы чудом? Как нынешняя наука – чудо для прошлого, так и «чудеса» этих адептов – наука будущего! Просто проявления неких извечных законов тонкого мира, в настоящий момент недоступного для физических исследований, однако пройдет какое-то время – и физика не только признает их существование, но и научится с ними управляться!

– При всем уважении к нашему другу я все-таки считаю, что их утверждения абсурдны, а гипотетическое «возможно» никак не пересекается с научным «доказуемо». Возьмем хотя бы то «чудо с тарелками», которое якобы продемонстрировала мадам Блаватская. Итак, есть сервиз, выполненный по особому заказу, так что во всей Индии не найдется для него дубликата. На пикнике вдруг обнаруживается, что одному из гостей не хватает тарелки. Мадам Блаватская напрягается и взывает к посвященным, рассеянным по огромным пространствам Гималаев и Тибета. Те, в свою очередь, тоже напрягаются, объединяют свою психическую энергию и устремляют ее в направлении Германии, а конкретно – той фабрики, где этот сервиз был изготовлен и где могут найтись для него запасные предметы. Затем они с помощью этой самой психической энергии нащупывают нужную тарелку, разлагают ее сперва на молекулы, потом на атомы, преобразуют атомы в чистую энергию, эфирным путем тащат их до самой Индии, переносят через высочайшие горы на планете, а потом каждый атом находит прежнее место в молекуле, а молекула в тарелке, и – спешите удостовериться! – эта последняя материализуется под кустом на пикнике, так что обделенному гостю остается только протянуть руку и взять ее. Если для этой истории можно подобрать иное определение, кроме как «дикий бред», я предлагаю нашему другу, который, конечно, достаточно подкован в теософии, сделать это.

Произнеся эту фразу, молодой человек, которого звали Чарли, повернулся к третьему участнику беседы, джентльмену средних лет, чья внешность при первом же взгляде заставляла вспомнить и о задумчивой мудрости сфинкса, и об исполненной достоинства таинственности Монте-Кристо.

– Вы одновременно и правы, и не правы, – произнес тот. – Правы, когда пропускаете сведения о феноменах вселенной через своего рода светофильтр; не правы, когда забываете об ограниченной возможности таких линз. Вы ведь признаете философскую аксиому, согласно которой конечное не может вместить бесконечность? Следовательно, конечный объем научных знаний, постепенно расширяясь, будет включать в себя все новые области и совершенствовать методы, но за его пределами все равно останется бесконечность. Только что прозвучало сравнение современной науки с наукой прошлого века; но если территория непознанного в любом случае остается бесконечной, то ведь примеры из современности можно приводить ничуть не с меньшим основанием, чем из прошлого, вы согласны со мной? Сто лет назад телеграф был совершенно вне пределов научной концепции и тем более практического применения; а распад и реинтеграция материального тела под воздействием психических импульсов находится вне пределов всего этого и сейчас. Вы считаете ее абсолютно невозможной; но на чем основывается абсолютизм вашего отрицания? Вы претендуете на то, чтобы являться источником высших знаний? Полагаю, нет – трудно представить такой эгоцентризм. Значит, дело в другом: вы, мой друг, по сути агностик – то есть не знаете, но стремитесь знать. Эта цепочка рассуждений у вас протеста не вызывает?

– Как цепочка рассуждений – нет, не вызывает, – признал Чарли. – Но как предлагаемый путь познания… Столь долгая пассивность, бездеятельное ожидание – нет, это не для моей позитивистской натуры. Я неизбежно соскользну в то, что ваши сторонники называют «иррациональным болотом скептицизма». Будь под рукой какие-нибудь бесспорные, доказанные факты, на которые можно опереться, я бы удержался от такого соскальзывания; но вот вопрос: как мне их раздобыть?

– Пожалуй, я в силах их вам предоставить, – ответил его таинственный собеседник. – Я глубоко изучил все источники и составные части буддистской эзотерики, а вдобавок, хотя вообще-то это секрет, в том тайном братстве, о котором вы только что рассуждали, я имею статус не просто посвященного адепта, но махатмы высокого ранга. Так что в моей власти вас убедить – и я готов это сделать. С чего начнем? Традиционно новички просят отделить их астральную сущность от телесной оболочки и послать ее в небесные сферы. Но это так тривиально… Может быть, предложите более оригинальный пример?

– Вот как? Признаться, я не предполагал, что вы – второе издание Гелиобаса, но раз так – ловлю вас на слове! Вообще-то, нет ничего лучше, чем получить возможность вознестись в горние сферы и оттуда окинуть взглядом свою бренную оболочку, однако… на самом деле все же есть нечто лучше! Джек, – Чарли посмотрел на своего молодого спутника, – ты хорошо запомнил свое вчерашнее желание?

– Какое именно? – Тот беспечно пожал плечами. – Ты ведь знаешь, что у меня легион желаний, причем большей частью несбыточных – не могу же я помнить их все! Может, я пожелал стать владельцем замка в Испании… или чтобы в меня влюбилась герцогиня…

– О нет! Вернись с небес на землю. Хайди и Дора, ты и я – ну, вспомнил теперь?

– А-а! Ты прав, тут нам астральная помощь придется в самый раз! Видите ли, в чем дело, – Джек повернулся к махатме, – у Чарли есть сестра, лучшая девушка в мире, и имя у нее лучшее в мире – Хайди! – и вообще нет никого прекраснее, умнее и добрее. У меня тоже есть сестра, Дора, и Чарли, дай ему только волю, сейчас скажет о ней ровно то же самое, что я о Хайди. Мы с Чарли – друзья, дружим давно, знаем друг друга отлично, понимаем с полуслова. Ну и каждый из нас свою сестру тоже вот так понимает, то есть с ней объясниться – не проблема. Но дело-то в том, что объясняться – в любви, – каждому из нас предстоит не со своей собственной сестрой, а с сестрой своего друга. Я и Хайди, Чарли и Дора – мы хорошо знакомы, но… выходит, недостаточно хорошо. По крайней мере, не так, чтобы понимать с полуслова. А ведь это самый важный разговор в жизни – и… никто из нас на него еще не решился. Буквально немеем. Понимаете? Вот если бы я оказался на месте Чарли – то, конечно, не стал бы неметь в разговоре с Дорой. И он тоже нашел бы слова, чтобы убедить Хайди выйти за меня замуж, окажись он на моем месте. Ч-черт, как бы это сформулировать… В общем, если бы нам с Чарли, так сказать, «обменяться» телами – ненадолго, только на время этого объяснения! – а потом вернуться обратно… После этого мы наверняка вскоре смогли бы пригласить вас на свадьбу. На две свадьбы!

– Понимаю… – кивнул махатма. – То есть вы хотите устроить нечто вроде «объяснения в любви по доверенности», при котором брат выступит в роли жениха. Что ж, думаю, в моих силах вам помочь. Я просто отделю ваши астральные сущности от их материальных носителей и временно поменяю местами. Таким образом, духовная индивидуальность Джека окажется в теле Чарли – и наоборот. Вы готовы к этому прямо сейчас?

– К чему готовы? – в один голос переспросили друзья.

– К обмену личностями, разумеется.

Молодые люди переглянулись в несколько конфузливом испуге, а потом их неловкость сменилась удивленным смехом. Но махатма следил за ними с невозмутимо серьезным видом.

Смех умолк. Махатма вновь предложил Джеку и Чарли подтвердить их готовность. Друзья торжественно кивнули, хотя на их лицах при этом появились скептические улыбки.

Сам процесс обмена астральными сущностями оказался чрезвычайно прост – по крайней мере, внешне. Молодые люди сели на диван, а махатма приблизился к ним вплотную и пристально взглянул каждому в глаза. Что при этом происходило на «тонких слоях» бытия, навсегда останется тайной для непосвященных умов – однако махатма с уверенной улыбкой отступил от замерших неподвижно юношей, надел перчатки и шляпу, взял трость и вышел из квартиры, где происходил этот разговор, оставив двух друзей в состоянии, напоминающем глубокую дрему.

К моменту их пробуждения миновало уже несколько часов: тени в комнате по-вечернему удлинились. Наконец приятели одновременно вынырнули из дремотного забвения – и, взглянув друг на друга, тут же поняли: затея удалась.

– Поверить не могу, мы действительно обменялись душами! – воскликнул Чарли.

– Да как сказать… – Джек потянулся к карману, где обычно хранил сигареты любимого сорта, достал пачку и подозрительно уставился на нее: это был не его любимый сорт. – Что вообще «главнее»: тело или душа? Если первое, то мы обменялись телами. Да и одеждой заодно. Кстати, возьми свои сигареты и пошарь, пожалуйста, в своих карманах – то есть в моих, но они, вместе со всем прочим, сейчас на твоем теле… вернее, душе… Тьфу! В общем, мне нужен мой портсигар. Я не курю те гробовые гвозди, которыми увлекаешься ты.

– Тогда давай уже содержимым сразу всех карманов обменяемся.

– Нет. Я сперва подумал об этом, но давай не будем доходить до абсурда. Проще всего считать это временной арендой дома со всей обстановкой: тело – дом, а одежда и то, что в карманах, – как бы мебель, кухонная обстановка и прочее. Потом арендатор возвращает владельцу всю собственность разом: ты – мне, я – тебе. Конечно, главное тут – «дом», то есть тело…

Он фыркнул. С сомнением покачал головой:

– Случай в юридическом смысле уж очень необычный. Сам-то я понимаю, что хочу сказать, ты, конечно, тоже понимаешь, что я хочу сказать, но вот формулировка…

– Да, мне тоже трудно это сформулировать, – кивнул Чарли. – Слушай, а давай-ка, вместо того чтобы мучиться с абстракциями, лучше опишем наш случай как математическую формулу. Это куда легче запомнить: душа Джека – X, душа Чарли – Y, тело Джека – A, тело Чарли – B. То есть обычно все выглядит так: Джек = XA, Чарли = YB. А вот теперь все выглядит иначе: Джек = XB, Чарли = YA. Теперь ты понимаешь, кем являешься на самом деле, – разумеется, до повторного обмена?

– О да, и этого мне не забыть. Я = XB. А ты, соответственно…

– Я = YA.

– Отлично! Мы определились с тем, кто мы есть, – давай же поспешим заняться тем, для чего это с нами было проделано. Где моя шляпа? Ага, вот…

– Нет. Это было шляпой XA. А теперь твоей голове полагается другая.

– О! Действительно…

Они с некоторым смущением обменялись шляпами (одинаково новыми, одинаково модными и вообще, строго говоря, практически одинаковыми) – и, все еще чувствуя себя неловко, вышли из квартиры. Самое странное было видеть себя со стороны – и при этом знать, что видишь на самом деле не себя, но лишь свое тело.

Впрочем, друзья обоих юношей, повстречавшиеся им на улице, тоже заметили кое-какие странности. Например, Карлтон, друг Чарли, при этом не знакомый с Джеком, был весьма удивлен, когда Чарли скользнул по нему равнодушным взглядом, зато идущий рядом незнакомец приветливо кивнул.

Ирвин Ш. Кобб

Более нетипичный для творчества Ирвина Шрусбери Кобба рассказ, чем «Рыбоголовый», трудно себе представить. Впрочем, это как посмотреть: на своем почти сорокалетнем литературном пути Кобб обращался к жанру хоррора всего дважды – зато… оба этих рассказа, «Рыбоголовый» (1911) и «Неразрываемая цепь» (1923), оказали огромное влияние на Лавкрафта (который на похвалы коллегам по жанру был отнюдь не щедр) и, к большому удивлению самого автора, вошли в золотой фонд американской литературы ужасов.

А вообще-то Кобб – преуспевающий журналист, киноактер, сценарист, автор свыше 300 рассказов и как минимум 60 произведений крупной формы, наиболее характерная особенность его рассказов – добродушный юмор (!), так что даже детективы – а он мастер и детективного жанра тоже, создатель судьи Приста, сквозного персонажа многих историй, действие которых происходит в американской глубинке, – обычно обходятся без убийств. Его личные и общественные взгляды тоже не слишком-то типичны для Америки первой половины ХХ века: Кобб с презрением относился к расизму и антисемитизму, практически в той же степени не терпел модное увлечение мистикой, а его религиозное свободомыслие доходило до атеизма.

Во всем этом он с Лавкрафтом точно не сошелся бы. Однако почетное место рассказов Кобба в жанре хоррора подтверждено не только мнением Лавкрафта и вот уже около ста лет никем не оспаривается.

Как видно, бывает и так.

Рыбоголовый

Невозможно словами описать озеро Рилфут так, чтобы вы, прочитав это, мысленно представили такую же картину, какую представляю я. Ведь озеро Рилфут не похоже ни на одно из известных мне озер. Оно появилось много позже сотворения мира.

Остальная часть континента была создана и высушена солнцем за тысячи, миллионы лет до возникновения Рилфута. Это, вероятно, новейшее создание природы в нашем полушарии сформировалось в результате Великого землетрясения 1811 года, немногим более ста лет тому назад. Землетрясение 1811 года, несомненно, изменило внешний вид тогдашних дальних границ этой страны. Оно изменило течение рек, обратило холмы в то, что теперь стало низинами трех штатов, превратило твердую почву в желе и заставило ее накатываться волнами, будто море. И среди разрывов земли и воды оно опустило на изменчивые глубины участок земной коры протяженностью в шестьдесят миль, забрав все ее деревья, холмы, лощины и прочее; трещина прорвалась к реке Миссисипи, и три дня река текла вверх по течению, заполняя расщелины.

В результате этого образовалось крупнейшее озеро юга Огайо, большей частью расположенное в Теннесси и простирающееся дальше нынешней границы Кентукки. Оно получило свое название из-за схожести контура с тем неровным, скошенным отпечатком, который оставляет ступня работающего в поле негра. Болото Ниггервул, что не очень далеко отсюда, было названо тем же человеком, который окрестил Рилфут[34], – по крайней мере, так казалось.

Рилфут всегда слыл озером загадок. На некоторых участках оно бездонно. В других местах все еще ровно стоят скелеты кипарисов, которые ушли вниз, когда землю затопило. И если солнце светит с нужной стороны, а вода менее грязная, чем обычно, то человек, всматривающийся в глубину, видит – или думает, что видит, – внизу под собой словно бы скелетированные руки, тянущиеся из глубины к поверхности, как пальцы утопленников: покрытые многолетней грязью, держащие знамена зеленой озерной тины… Кое-где слишком мелко для ныряний – не глубже, чем человеку по грудь, но даже там спутанные сети водорослей представляют опасность для неосторожного пловца. Берега большей частью грязные, как и вода, обретающая весной цвет насыщенного кофе, а летом – медно-желтый. После весенних паводков деревья вдоль берега окрашиваются грязью вплоть до нижних веток, и тонкий слой высыхающего на них ила придает древесным стволам болезненный вид.

Вокруг озера простирается девственный лес, обрываясь там, где громоздится частокол бесчисленных воздушных корней кипарисов, еще живых и уже высохших, будто надгробные камни мертвых коряг, гниющих в мягком иле. Безжизненно выглядят на болотистых берегах и посадки кукурузы, даже когда та поднимается в полный рост; столь же безжизненны возносящиеся над ней заросли древесного сухостоя – обесцвеченные, почерневшие, окольцованные паводковым илом, лишенные листьев и ветвей. На длинной мрачной отмели по весне комки лягушачьей икры липнут между стеблями водорослей, как пятна белой слизи, а по ночам на берег выползают черепахи, чтобы отложить в песок идеально круглые белые яйца в крепкой кожистой скорлупе. Заросший проток берет начало словно бы из ниоткуда, скрытый прибрежными зарослями, – и, бесцельно извиваясь по трясине огромным слепым червем, наконец присоединяется к большой реке, несущей свои полужидкие потоки в нескольких милях к западу.

Так и лежит Рилфут среди равнин, слегка застывая зимой, испаряясь знойным летом, раздуваясь весной, когда деревья обретают яркую зелень и мошкара – миллионы и миллиарды насекомых – наполняет лощину своим отвратительным жужжанием, а осенью вокруг озера распускается то многоцветье, которое приносят первые заморозки: золотой цвет гикори, желто-коричневый явора, красный кизила и фиолетово-черный ликвидамбара.

Но и деревня Рилфут имеет свои преимущества. Это лучшее место для охоты и рыбалки из всех, природных и искусственных, оставшихся на юге по сей день. В установленные сезоны сюда слетаются утки и гуси. И даже полутропические птицы вроде бурого пеликана и флоридской змеешейки, как известно, прилетают гнездиться в Рилфут. Одичавшие свиньи располагаются в грядах холмов, и во главе каждого стада стоит изможденный, дикий, жилистый старый боров. По ночам на отмелях громко вопят немыслимых размеров лягушки-быки.

Это чудесное место для рыбы – окуневых, краппи, большеротой рыбы буффало. И то, что этим съедобным видам удается жить и метать икру, а их потомству – уцелев, плодиться снова, является чудом, учитывая, сколько хищников обитает в Рилфуте. Здесь можно встретить сарганов более крупных, чем где-либо еще, с прочной, словно рог, чешуей и мордами аллигаторов – как говорят натуралисты, они сохранили теснейшую связь с нынешним животным миром и эрой динозавров. Уродливая разновидность пресноводного осетра, с ковшеобразным носом и крупными бляхами веероподобной чешуи, выступающей на носу, как бушприт, целыми днями выпрыгивает из воды в тихих местах, звучно хлюпая, словно упавшая в озеро лошадь. На прибитых к берегу бревнах огромные каймановые черепахи в солнечные дни лежат группами по четыре-шесть особей, дочерна обжигая свои панцири, настороженно подняв маленькие змеиные головы, готовые бесшумно ускользнуть при первом звуке весла, скрипнувшего в уключине.

Но самые крупные из озерных хищников – это сомы. Эти чудовищные создания, сомы Рилфута – бесчешуйные, скользкие твари с мертвецкими глазами, ядовитыми плавниками, похожими на копья, и усами, свисающими по бокам их ячеистых голов. Они вырастают до шести-семи футов в длину и могут весить более двухсот фунтов, их рты достаточно широки, чтобы вместить человеческую ступню или кулак, они достаточно сильны, чтобы сломать любой крюк, даже самый прочный, и достаточно прожорливы, чтобы поедать все, будь то живое, мертвое или сгнившее, с чем смогут справиться их могучие челюсти. О, это страшные твари, и местные рассказывают о них жуткие истории. Они называют сомов людоедами и сравнивают с акулами – разумеется, из-за их повадок, а не внешности.

Рыбоголовый принадлежал к этому миру. Он приходился ему таким своим, каким желудю приходится его шляпка. Всю жизнь Рыбоголовый прожил в Рилфуте, в одном и том же месте, в устье густой трясины. Там он и родился: отец его был негром, а мать – индейской полукровкой, и они оба уже умерли. Говорят, перед его рождением мать испугалась одной из крупных рыбин, поэтому ребенок, появившийся на свет, оказался помечен ужасной печатью. В общем, Рыбоголовый представлял собой человекоподобное чудовище, истинное воплощение кошмара. У него было человеческое тело – невысокое, приземистое, жилистое, – но лицо настолько походило на морду огромной рыбы, насколько это возможно при хоть каком-то сохранении человеческих признаков. Его череп обладал таким резким уклоном назад, что едва ли можно было сказать, что у него вообще имелся лоб; подбородок был скошен буквально в никуда. Посаженные далеко друг от друга глаза, небольшие и круглые, с мелкими, тусклыми, бледно-желтыми зрачками, смотрели пристально, не мигая, будто рыбьи. Нос имел вид не более чем пары крошечных щелей посреди желтой маски. Но хуже всего был рот: отвратительный рот озерного сома, безгубый и немыслимо широкий, перечеркивающий все лицо. Когда Рыбоголовый повзрослел, то стал еще больше походить на рыбу, так как над губой у него выросли две тесно сплетенные волосяные подвески, свисавшие с обеих сторон рта, словно рыбьи усы.

Если у него и имелось другое имя, то никому, включая его самого, оно не было известно. Все звали его Рыбоголовым, и на Рыбоголового он отзывался. Так как он знал воды и леса Рилфута лучше, чем кто угодно еще, люди, каждый год приезжавшие на охоту или рыбалку, ценили его как проводника. А другой работы, которой он мог бы тут заняться, было не так уж много. Бóльшую часть времени Рыбоголовый проводил в одиночестве, ухаживая за своей кукурузой, расставляя сети в озере в сезонной погоне за призами городских рынков. Его соседи – и белые, страдающие от разносимой малярийными комарами лихорадки, и не поддающиеся малярии негры – старались держаться от него подальше. Большинство из них на самом деле испытывали перед ним суеверный страх. Так он и жил один – ни знакомых, ни родных, ни друзей, – избегая других так же, как и они его.

Его домик стоял близ границы штата, где Мад-Слау впадала в озеро. Эта лачуга из бревен была единственным человеческим жилищем в радиусе четырех миль. Густой лес, что рос за ней, доходил до самого края маленького участка Рыбоголового, скрывая его в густой тени, за исключением тех часов, когда солнце стояло почти в зените. Он готовил простую еду на открытом воздухе, над ямой в сырой земле или на ржавых развалинах старой печи, пил шафранового цвета озерную воду, зачерпывая ее ковшом, сделанным из тыквы, – и заботился лишь о себе. Мастер по части лодок и сетей, Рыбоголовый умел обращаться и с охотничьим дробовиком, и с рыбачьей острогой, но все же оставался несчастным одиноким созданием, полудикарем, почти амфибией, разлученной со своими молчаливыми и недоверчивыми собратьями.

Длинный ствол упавшего тополя перед самым домиком, словно пристань, лежал наполовину в воде; верхняя его часть была опалена солнцем и стерта босыми ногами Рыбоголового так, что виднелся древесный узор, а нижнюю часть, черную и прогнившую, беспрерывно покачивали слабые волны, будто вылизывая маленькими язычками. Дальний конец этого бревна нависал над глубокой водой. И Рыбоголовый, независимо от того как далеко он рыбачил и охотился днем, к закату всегда возвращался, оставлял лодку на берегу и сидел там, на дальнем конце древесного ствола. Люди не раз видели его издали: иногда неподвижного и прильнувшего к дереву, подобно одной из тех больших черепах, которые в его отсутствие заползали на погруженный в воду конец бревна, иногда выпрямленного и бдительно посматривающего по сторонам, точно журавль. И все вокруг желтело при закатном солнце – вода, берег, очертания уродливой фигуры Рыбоголового…

Если днем жители Рилфута просто избегали Рыбоголового, то ночью они страшились его, как чумы, впадая в ужас от возможности даже случайной встречи. Причиной тому служили мерзкие рассказы об этом человеке – истории, в которые верили все негры и некоторые из белых. В них говорилось о крике, что слышался перед закатом или сразу после захода солнца, – крике, что проносился над темнеющей водой. Это был клич, взывающий к огромным сомам. По зову Рыбоголового они приплывали целой стаей, и вместе с ними он плавал по озеру в лунном свете, играя, ныряя, а порой даже разделял с сомами их отвратительную трапезу. Крик этот слышали неоднократно, многие были в этом совершенно уверены – как и в том, что видели крупную рыбу в устье Мад-Слау, возле «топи Рыбоголового». Ни один житель Рилфута, будь то белый или черный, по своей воле не коснулся бы там воды даже пальцем.

Здесь Рыбоголовый жил и здесь ему предстояло умереть.

Этот день середины лета должен был стать днем его смерти. Так решили Бакстеры, двое братьев, Джейк и Джоэл, которые специально для этого приплыли сюда на своем челне. Они долго планировали убийство. А прежде чем перейти к действиям, варили свою ненависть на медленном огне. Это были белые бедняки, нищие во всех смыслах – в репутации, обеспеченности, положении в обществе; пара терзаемых лихорадкой поселенцев, живших на виски и табаке, когда им удавалось его достать, и на рыбе и кукурузном хлебе, когда не удавалось.

Их вражда тянулась уже месяц. Однажды весной, встретив Рыбоголового возле своей лодки, вытащенной на берег у трактира «Ореховое бревно», двое братьев, перебравшие спиртного, тщеславные, с той поддельной храбростью, которую приносит алкоголь, обвинили его, бесцельно и безосновательно, в краже их рыбачьей снасти – непростительное обвинение среди южан, особенно если оно касалось бедных лодочников и вообще прибрежных жителей. Видя, что Рыбоголовый молча терпит обвинения, лишь пристально глядя на них, Бакстеры расхрабрились настолько, что дали ему пощечину, после чего он весь переменился и задал им лучшую взбучку в их жизни. С носами, разбитыми в кровь, посиневшими и вздувшимися у передних зубов губами, они остались валяться в грязи. Более того, для очевидцев чувство извечной справедливости восторжествовало над предрассудками, так что никто не помешал негру избить двух свободных, полноправных белых граждан.

И за это они собирались отомстить негру. Все было спланировано до мелочей. Бакстеры планировали убить Рыбоголового на его же бревне в час заката. Чтобы не было ни свидетелей, ни последующего наказания. Простота дела даже заставила их забыть о врожденном страхе перед местом обитания Рыбоголового.

Более часа они добирались из своей лачуги, располагавшейся по ту сторону озера, на берегу вытянутого залива. Их челн, сделанный из эвкалиптового ствола с помощью огня, тесла и рубанка, скользил по спокойной воде бесшумно, как плывущая дикая утка, оставляя позади длинный волнистый след. Джейк, лучший гребец из них двоих, неподвижно сидел на скамье, быстро и без всплесков погружая в воду весла. Джоэл, лучший стрелок, примостился на корточках впереди. Между колен он держал тяжелое и ржавое ружье, обычно служившее для охоты на уток.

Несмотря на то что Бакстеры, давно следившие за своей жертвой, знали, что она не объявится на берегу еще несколько часов, удвоенное чувство осторожности заставляло их держаться ближе к камышовым зарослям. Лодка скользила вдоль побережья словно тень, двигаясь столь быстро и тихо, что бдительные черепахи в иле едва успевали поворачивать ей вслед свои змеиные головы. Так братья прибыли на час раньше, проскользнув в речное устье трясины и миновав несложную преграду в виде положенного на мелководье валуна (конечно, эта примитивная ловушка была делом рук Рыбоголового).

Там, где трясина переходила в более глубокие воды, нашлось хорошее место для засады – в кроне наполовину упавшего дерева. Наклоненное с берега, оно все еще держалось за него корнями; ствол был крепок, свесившиеся в озеро ветви сохраняли зеленую листву, и все это было обвито изобильными лозами лисьего винограда. А под деревом собралась куча плавника, в которой смешались стебли прошлогодней кукурузы, расползшиеся полосы коры, обрывки сгнивших сорняков…

Прямо в эту зеленую груду и скользнул челн, покачнулся и неподвижно встал, ткнувшись бортом в ствол дерева. Теперь убийц не было видно за живым зеленым занавесом. Бакстеры так и предполагали скрыться здесь, когда несколько дней назад, разведывая, приметили это место для маскировки и ожидания.

Никаких помех и затруднений не предвиделось. Вечером здесь не было никого, кто мог бы заметить их передвижения, а значит, через некоторое время Рыбоголовый должен был умереть. Опытным браконьерским взглядом Джейк оценил высоту солнца над горизонтом. Тени, падающие на берег, удлинились и скользили мелкой рябью. Звуки дня совсем затихли, зато возникли звуки надвигающейся ночи. Зеленые мухи улетели, сменившись крупными серо-рябыми москитами. Сонное озеро с негромким чавканьем всасывало ил с берегов, будто находило сырую грязь приятной на вкус. Речной рак, чудовищно уродливый и огромный, как омар, покрытый засохшей грязью, выполз к дымоходу и взгромоздился на нем, словно страж в доспехах на сторожевой башне. Над верхушками деревьев проносились козодои. Пушистая ондатра, заметив мокасиновую змею, стремительно рванулась прочь, держась на поверхности, но гадюка, по летнему времени смертельно ядовитая, уже столь разбухла от удачной охоты, что продолжала почти неподвижно лежать на глади озера, не обращая ни малейшего внимания на ускользающую добычу. Прямо над головами затаившихся убийц небольшим воздушным змеем висел рой мошкары.

Прошло еще несколько минут – и из леса показался Рыбоголовый. Он шел быстрым шагом, перекинув мешок через плечо. Его уродливая фигура отчетливо показалась лишь на мгновение, после чего скрылась внутри домика, будто проглоченная тьмой. К тому времени солнце почти зашло, лишь самый край его алел над линией деревьев по ту сторону озера. Все вокруг отбрасывало длинные тени. В озере пробудились большие сомы, и громкие шлепающие звуки их извивающихся тел, выпрыгивающих и падающих обратно в воду, эхом отражались от берега.

Но два брата в зеленом убежище не внимали ничему, кроме того главного, на что сейчас были устремлены все их желания и воля. Джоэл осторожно примостил ружье поперек древесного ствола, прижав приклад к плечу, и нежно погладил пальцами оба спусковых крючка двустволки. Джейк удерживал в равновесии узкую лодку, схватившись за усики лисьего винограда.

Еще немного ожидания – и вот Рыбоголовый появился в дверях хижины, двинулся к озеру по узкой дорожке, затем по бревну над водой. Он был бос и с непокрытой головой, его хлопковая рубаха распахнулась спереди, открывая желтую шею и грудь, брюки дангери удерживались на талии не поясом, а обрывком разлохмаченной веревки. Его широкие плоские ступни с растопыренными цепкими пальцами легко удерживались на наклоненной, до гладкости отполированной поверхности, хотя тополевое бревно подрагивало при каждом шаге. Наконец Рыбоголовый достиг дальнего конца и выпрямился там, сделав глубокий вдох и подняв к небу лицо, лишенное подбородка; в этой позе было что-то царственное, повелевающее. Затем он уловил взглядом то, что другой наверняка бы упустил, – нацеленное на него из узора зелени дуло двустволки и над ним сверкающие глаза Джоэла.

В это быстрое мгновение, слишком быстрое, чтобы измерить его секундами, в нем вспыхнуло осознание происходящего. Рыбоголовый задрал голову еще выше и, широко раскрыв бесформенный рот, бросил через все озеро свой клич, понесшийся над водой. Этот крик был неописуем: хохочущий голос гагары слился в нем с глухим воплем лягушки-быка, с собачьим лаем – и все это соединилось со звуками, порождаемыми вечерним озером. В нем отразились и прощание, и вызов, и мольба.

А потом раздался тяжелый грохот охотничьего ружья.

Двойной заряд утиной дроби с двадцати ярдов разорвал горло Рыбоголового. Он упал лицом вниз, уцепившись за бревно, его тело неестественно выгнулось, ноги дернулись, как у лягушки, насаженной на острогу, плечи сгорбились и судорожно приподнялись, будто жизнь вышла из него одной быстрой волной. Затем голова склонилась между отяжелевшими плечами, пристальный взгляд устремился в лицо убийцы, а изо рта Рыбоголового потоком хлынула кровь. В мертвенном безмолвии, одновременно рыбьем и человеческом, он соскользнул с края бревна головой вперед и, не переворачиваясь, пошел ко дну – медленно, с вытянутыми конечностями. Одна за другой вереницы крупных пузырей поднимались и лопались в расширяющемся красноватом пятне на кофейного цвета воде.

Братья наблюдали за этим, на миг ужаснувшись содеянного. От отдачи их утлая лодка покачнулась, через борт хлынула вода. В этот момент на накренившееся дно снизу обрушился внезапный удар, челн перевернулся, и Бакстеры оказались в воде. До берега было целых двадцать футов, а до наклоненного ствола дерева – всего пять. Джоэл, все еще сжимая ружье, устремился к дереву и достиг его одним рывком. Он забросил на него свободную руку и уцепился, дрожа от непонятного страха. И тут что-то схватило Джоэла из-под воды – что-то большое, сильное. Невидимая тварь впилась ему в бедро, обдирая плоть до кости.

Глаза Джоэла выскочили из орбит, рот исказился в агонии, но не издал ни звука. Пальцы уцепились за кору, как клещи, но убийцу затягивало под воду, все глубже и глубже, уверенными рывками, не быстро, но неумолимо – и вот его пальцы сорвались, пробороздив ногтями четыре глубокие полосы в древесной коре. Сперва под водой скрылся судорожно искривленный рот, затем вытаращенные глаза, вставшие дыбом волосы и последней – безнадежно цепляющаяся за пустоту рука. Таков был конец Джоэла.

Судьба Джейка была еще печальнее: он прожил дольше – достаточно долго, чтобы увидеть кончину брата. Стряхнув с лица мутную влагу, заливавшую глаза, он рванулся к тому же бревну и с невероятной силой, подняв большую волну, буквально выпрыгнул из озера, перебросив тело через бревно, и тут же вздернул ноги высоко в воздух, чтобы спасти их от того, что угрожало ему из-под воды… И тут оказалось, что его тело перевесилось через полузатопленный ствол слишком сильно: лицо и грудь Джейка оказались у самой озерной глади по ту сторону бревна. Над поверхностью возвысилась голова огромной рыбины – плоская, черная, покрытая многолетней тиной. Усы ее торчали в стороны, мертвенные глаза светились. А потом зубастая пасть сомкнулась, не затронув тела Джейка, но намертво захватив ворот его фланелевой рубашки. Бакстер неистово оттолкнулся рукой, но ее тут же пронзило нестерпимой болью: ладонь напоролась на острые лучи плавника. В отличие от брата, Джейк скрылся из виду с громким воплем. Поверхность завихрилась и вспенилась, а потом остался только небольшой водоворот, медленно круживший жухлые кукурузные стебли и полосы коры.

Вскоре на воде не было ничего, кроме колец ряби. Затем разгладились и они. Лишь множащийся шум проснувшихся к ночи обитателей озера звучал вокруг…

* * *

Не прошло и суток, как все три тела вынесло на берег неподалеку. На трупе Рыбоголового не было никаких повреждений, кроме зияющего огнестрельного ранения между шеей и грудью. Но тела обоих Бакстеров оказались настолько истерзаны, что жители Рилфута похоронили их прямо там, на берегу, даже не сумев опознать, какое из них принадлежало Джейку, а какое – Джоэлу.

Герберт Уэллс

Уэллс – автор, совершенно точно не нуждающийся в представлении. Вряд ли существует кто-либо, сделавший для фантастики – в пору ее становления как самостоятельного жанра – столь много. Конечно, в центре интересов Уэллса находилась прежде всего научная фантастика – но… не только она. И во всяком случае «научной» она была не в узком смысле.

Применительно к рассказу «История неопытного призрака» о научности точно говорить излишне, а вот в случае с «Косматым народом» Уэллс со знанием дела учитывает палеоантропологические представления своего времени. Наверное, нет нужды уточнять, что от современной палеоантропологии они отстоят крайне далеко. Только один пример: упоминающаяся в тексте челюсть «шелльского гиганта» – это первая (и долгие десятки лет остававшаяся единственной) находка останков так называемого гейдельбергского человека: она действительно очень массивна, но, как теперь известно, гигантом гейдельбержец отнюдь не был, ростом он уступал современному человеку, а общей мощностью телосложения – классическому неандертальцу… который, конечно, тоже отнюдь не был настолько «звероподобен», ни телесно, ни психически.

Впрочем, если учесть, насколько далеко шагнула наука, то скорее странно, что эти описания как-то совпали с современным пониманием того, что неандерталец – действительно «параллельный» (то есть не «предковый») вид.

А вот о том, могут ли воспоминания о неандертальцах лечь в основу страшных сказок о людоедах и звероподобной нечисти, целенаправленно охотящейся на детей, современная наука молчит. Вопрос же насчет того, могут ли древние воспоминания сохраниться в костях (не говоря уж о кремневых орудиях), она тем более не комментирует…

История неопытного призрака

Я вижу его как сейчас – Клейтона, который рассказывает нам свою последнюю историю. По своему обыкновению он примостился в углу дивана с деревянной спинкой, что стоял у большого открытого камина; сидя рядом с ним, Сандерсон раскуривал трубку из красно-коричневой глины, на которой было вырезано его имя. Были с нами также и Эванс, и Виш – превосходный актер, но человек весьма скромный. Тем субботним утром все мы явились в клуб «Ундина» – кроме Клейтона, который здесь же заночевал, что и послужило началом его истории. Мы играли в гольф, пока могли различить в сумерках мяч, потом поужинали и пребывали теперь в том расслабленно-благожелательном расположении духа, в котором только и слушать истории. Когда Клейтон начал рассказывать свою, мы, разумеется, не сомневались, что он выдумывает. Быть может, он действительно приврал – читатель, как некогда и я сам, сможет сделать об этом собственные выводы. Начало его истории прозвучало крайне скучно и прозаично, но мы решили, что он делает это, чтобы заинтриговать слушателей.

– Вот что я вам скажу, – заговорил он, наблюдая, как Сандерсон ворошит в камине угли и потоки искр взлетают вверх. – Вы же помните, что я ночевал здесь сегодня совсем один?

– Если не считать прислугу, – отозвался Виш.

– Которая спит в другом крыле, – продолжил Клейтон. – Значит, так. – Он затянулся сигарой, будто все еще колебался, стоит ли рассказывать. А затем очень тихо произнес: – Я застал врасплох привидение!

– Привидение, вы сказали? – спросил Сандерсон. – Где же оно?

А Эванс, который избрал Клейтона предметом обожания и только что вернулся из Америки, где провел без малого месяц, воскликнул:

– Вы поймали призрака, Клейтон? Это невероятно! Расскажите нам все сию же минуту!

Клейтон согласился, лишь попросил его прикрыть дверь и виновато взглянул на меня.

– Конечно, нас подслушивать никто не собирается, но я не хочу, чтобы наша превосходная прислуга огорчалась из-за слухов о том, что здесь водятся призраки. В доме и так слишком темно, и стены сплошь из дуба – не стоит относиться к таким вещам легкомысленно. И знаете, я не думаю, что призрак разгуливает здесь постоянно. Скорее всего, он больше никогда не появится.

– Вы имеете в виду, что не попытались его удержать? – спросил Сандерсон.

– Я не настолько жесток.

Сандерсон объявил, что весьма удивлен этим обстоятельством, и мы рассмеялись, но Клейтон, казалось, обиделся.

– Знаю, – сказал он, улыбнувшись уголками губ. – Но это в самом деле был настоящий призрак, и я уверен в этом так же, как и в том, что здесь с вами беседую. Я не шучу. Я абсолютно серьезен.

Сандерсон глубоко затянулся, покосившись на Клейтона, и выпустил в его сторону струйку дыма, которая говорила больше всяких слов. Клейтон предпочел не заметить выпада.

– Ничего более странного со мной никогда не происходило. Знаете, до сих пор я не верил в призраков и тому подобное. А теперь я загнал одного в угол, и вот он предстал прямо передо мной.

Он задумался еще глубже, достал вторую сигару и начал обрезать ее чудной маленькой гильотинкой.

– Вы с ним говорили? – спросил Виш.

– Да, примерно около часа.

– Такой разговорчивый оказался? – спросил я, присоединившись к хору скептиков.

– Несчастный попал в трудное положение, – сказал Клейтон с легким неодобрением, все еще трудясь над сигарой.

– Неужели плакал навзрыд? – спросил кто-то.

Клейтон тяжело и очень правдоподобно вздохнул.

– Боже милосердный! – сказал он. – Еще как! Бедолага, иначе не скажешь!

– Где вы его прищучили? – спросил Эванс со своим неповторимым американским акцентом.

– Никогда не подозревал, – сказал Клейтон, не замечая вопроса, – что призрак может быть таким несчастным, – и снова заставил нас ждать, нашаривая в кармане спички и прикуривая. – Я застал его врасплох, – наконец выдавил он.

Ни один из нас не торопил его.

– Черты характера остаются неизменными, даже если тела больше не существует. Мы часто забываем об этом. Призраки людей решительных, с сильной волей, также обладают силой воли и решительностью. Призраки, по большей части, понимаете ли, поглощены одним-единственным стремлением – точь-в-точь как любой маньяк, обладающий телом, – и упрямы как ослы, раз уж возвращаются в наш мир снова и снова. Но только не этот бедняга. – Внезапно Клейтон поднял глаза, быстро окинув взглядом комнату. – Ничего плохого в виду не имею, но это чистая правда. Парень показался мне слабаком с самого начала.

Он подчеркнул сказанное, взмахнув сигарой.

– Мы встретились вон в том длинном коридоре. Он стоял спиной ко мне, я увидал его первым и сразу опознал в нем призрака. Прозрачный и белесый: я видел сквозь него, как светится окно в торце коридора. И сразу показался мне слабаком – не только с виду, но по всей повадке. Он выглядел так, будто ни малейшего понятия не имеет, что собирается делать дальше. Одной рукой хватался за стену, а другой прикрывал рот – вот так!

– И каков же он был с виду? – спросил Сандерсон.

– Очень худой. Шея, знаете, как бывает у некоторых юнцов, с двумя ложбинками сзади, вот здесь и здесь. Маленькая голова, волосы редкие – и лопоухий вдобавок. Плечи сгорбленные и куда ýже бедер. Отложной воротничок, куртка из самых дешевых, чересчур широкие брюки, обтрепавшиеся снизу. Вот такой он и был. Я как можно тише поднялся по лестнице. У меня даже огарка с собой не было (вы знаете, что свечи оставляют на столике между этажами, и лампу тоже), а на ногах – комнатные туфли, и я сразу увидел его, едва дошел до верха. Застыл как вкопанный и принялся его разглядывать. Ни чуточки не испугался. В таких случаях, мне кажется, и не бываешь настолько напуган или взволнован, как обычно представляется. Скорее я был удивлен и заинтересован. И подумал: «Боже мой! Привидение! А я-то не верил в них последние двадцать пять лет своей жизни».

– Гм… – вставил Виш.

– Через минуту после того, как я оказался на площадке, он тоже меня заметил. Резко обернулся, и я увидел его лицо – лицо совершеннейшего юнца, небольшой нос, жидкие усишки, безвольный подбородок. Он смотрел через плечо; мы застыли на мгновение, разглядывая друг друга. И вдруг он вспомнил о своем предназначении: обернулся, вытянулся, сделал лицо пострашнее и протянул ко мне руки, как положено привидению. Затем раззявил рот и испустил слабое, протяжное «Бу-у-у», совершенно не внушающее страха. Еще бы: я только что поужинал, выпил бутылку шампанского, а так как находился в одиночестве – то еще два или три, а может, четыре или пять бокалов виски… В общем, я был непоколебим как скала и напуган не более, чем если бы на меня напала лягушка. «“Бу”! – сказал я. – Глупости какие! Тебе здесь не место. Что ты тут делаешь?» Я увидел, как он вздрогнул. «Бу-у-у», – снова сказал он. «К дьяволу твое “Бу”! Ты что, член этого клуба? – спросил я и, чтобы показать, что в грош его не ставлю, прошел прямо сквозь него и зажег свечу. – Так ты состоишь в клубе или нет?» – повторил я, искоса глядя на него. Он немного отодвинулся, чтобы не задевать меня, и как-то поник. А потом сказал, отвечая моему требовательному взгляду: «Нет. Я не член клуба, я призрак». Я заметил: «Ну, это не дает тебе права бродить по коридорам. Тебе что, здесь назначена встреча или что-то в этом роде?» Как можно увереннее, чтобы он не решил, будто я боюсь, а не просто выпил лишнего, я сумел зажечь свечу и повернулся к нему с вопросом: «Так что ты тут делаешь?» Он опустил руки и застыл, смущенный и неловкий, дух слабого, глупого, безвольного юнца. «Я являюсь», – ответил он. «Нечего тебе сюда являться». – «Я же призрак», – сказал он, как бы защищаясь. «Может, и так, но у тебя нет никакого права здесь появляться. Это приличный частный клуб, у нас есть помещения для семейных, люди часто останавливаются здесь с детьми и няньками. И, судя по твоему безрассудному поведению, кто-то из малышей легко может натолкнуться на тебя и напугаться до смерти. Я полагаю, об этом ты не подумал?» – «Нет, сэр». – «А стоило бы. У тебя нет никаких прав на этот дом. Тебя же не убили здесь?» – «Нет, сэр, но я подумал, что дом такой старый, и панели здесь дубовые…» – «Это не оправдание, – ответил я твердо. – Ты совершил ошибку, появившись здесь. – Это я произнес уже снисходительнее. Затем сделал вид, будто ищу спички, и посмотрел ему в глаза. – На твоем месте я исчез бы прямо сейчас, не дожидаясь рассвета». Он смутился. «Дело в том, сэр…» – начал он. «Лично я – исчез бы», – настаивал я. «Дело в том, сэр, что – как бы это сказать? – я не могу». – «Не можешь?» – «Нет, сэр. Я что-то забыл. Я слонялся здесь с прошлой полуночи, прятался в пустых шкафах и спальнях. Не пойму, что со мной. Я никогда до этого не являлся, и от такой неудачи совсем впал в отчаяние». – «Впал в отчаяние?» – «Да, сэр. Я несколько раз пробовал. Но ничего не вышло. Я забыл какую-то мелочь и не могу вернуться». Вы знаете, я был сбит с толку. Он выглядел таким несчастным, что я, как ни старался, не мог сохранять в разговоре с ним тот же высокомерный тон. «Странное дело, – сказал я ему, и тут же услышал, будто внизу кто-то ходит. – Пойдем-ка ко мне в комнату, там обо всем и поговорим». Тут я попытался взять его за руку и понял, что совершил ошибку, – с таким же успехом я мог бы ухватиться за струйку дыма! Я забыл, в какой комнате остановился, так что обошел их одну за другой, радуясь, что кроме меня здесь больше нет постояльцев, пока не обнаружил свои вещи. «Вот мы и дома, – сказал я ему, усаживаясь в кресло. – Расскажи мне все как есть. Мне кажется, ты попал в крайне неловкое положение, старина». Ну, садиться он отказался. Объявил, что предпочитает летать по комнате туда-сюда, если я не против. Так он и делал, пока мы вели с ним долгий серьезный разговор. К тому времени и виски, и содовая из меня испарились и я начал понимать, в какую странную и неприятную переделку угодил. Он был передо мной – полупрозрачный, как и полагалось настоящему призраку, и совершенно неслышный, пока не разговаривал, – и кружил по уютной, чистой, обитой ситцем старинной спальне. Вы могли бы увидеть сквозь него, как блестят медные подсвечники, как свет играет на латунной каминной решетке, на рамках гравюр, что были развешаны по стенам, – и все это время он вел рассказ о своей нескладной короткой жизни, с которой так недавно расстался. Лицо его не казалось особенно честным, понимаете ли, но его было видно насквозь, так что врать он просто не мог.

– То есть? – спросил Виш, внезапно выпрямившись на стуле.

– Что? – спросил Клейтон.

– Было видно насквозь? Не мог врать? Не вижу связи, – сказал Виш.

– Я тоже ее не вижу, – сказал Клейтон с непередаваемым выражением. – Но тем не менее она существует, уверяю вас. Я абсолютно уверен, что он ни на дюйм не отклонился от истины. Он рассказал мне, где и каким образом умер – в лондонском доме, когда спустился в подвал со свечой, чтобы отыскать утечку газа, – и поведал, что, когда это произошло, подвизался учителем английского языка в частной школе.

– Бедный глупец, – посочувствовал я.

– Вот и я так подумал, и, пока он говорил, моя уверенность только крепла. У него как не было цели при жизни, так не появилось и после смерти. Он рассказывал об отце и матери и о своем учителе – обо всех, кто когда-либо имел для него значение в этом мире. Он был слишком ранимым, слишком нервным; по его словам, никто его не понимал и не ценил должным образом. У него никогда не было настоящего друга – думаю, что и настоящего успеха он тоже не знал. Спорта он чуждался, экзамены то и дело проваливал. «Бывают такие люди, – говорил он. – Едва я приходил на экзамен, у меня все из головы вылетало». Разумеется, он был помолвлен – с такой же чувствительной особой, как и он сам, полагаю, – когда взрыв газа подвел итог его земному существованию и избавил от необходимости жениться. «И куда же ты попал? – спросил я. – Не в…» Тут он вовсе ничего объяснить не мог. По моему впечатлению, он завис в каком-то неопределенном, промежуточном состоянии, специально созданном для душ незначительных, которые за всю жизнь не совершали добра, но и не грешили. Не знаю. Он был слишком сосредоточен на себе одном и слишком невнимателен, чтобы дать мне четкое представление о том месте, той стране, что лежит по Другую Сторону Бытия. Он присоединился к сонму подобных ему душ: призраки худосочных юнцов-кокни обращались друг к другу на «ты», толковали большей частью о том, в каких местах являлись, и тому подобных вещах. Да, так оно у них и называлось: «являться»! Они думали, что это невесть какое приключение, но большинство из них попросту трусили ввязываться в такое. И настолько, вы знаете, его накрутили, что он взял и явился.

– Действительно! – сказал Виш.

– Такое у меня сложилось впечатление, – без затей пояснил Клейтон. – Возможно, я отнесся к его рассказу не слишком критически, но именно так он описал себя. Он продолжал сновать туда-сюда и болтать своим высоким голосом все сплошь о себе несчастном, так ни разу, до самого конца, и не сказав ничего определенного. Он сделался еще тщедушнее, и глупее, и бессмысленнее того человека, которым когда-то был. Но будь он жив, понимаете ли, он никак не смог бы попасть в мою спальню. Я бы его попросту выгнал.

– Само собой, – сказал Эванс. – Видели мы таких смертных.

– И существует шанс, что они тоже станут призраками, как и все остальные, – добавил я.

– Но кое-что можно было поставить ему в заслугу, знаете ли, – в конце концов он понял, что из себя представляет. Неудачи в этих самых «явлениях» угнетали его ужасно. Ему обещали, что будет очень весело: вот веселья-то он и ждал, когда явился сюда, а получил только очередной провал в длинном списке! Он окончательно признал себя полным неудачником. Он сообщил – и я ему вполне поверил, – что за всю свою жизнь не сделал ничего, что полностью бы не испортил, и теперь, перейдя в жизнь вечную, так и не смог этого исправить. Вот если бы его хоть кто-нибудь пожалел! Тогда, возможно… На этом он умолк и повис передо мной. И заметил, что, как бы это ни было странно, никто, никогда и нигде не сочувствовал ему так, как я сейчас. Я видел, чего он от меня ждет, но решил сразу остановить его. Можете назвать меня бессердечным, но стать Единственным Настоящим Другом, а заодно и жилеткой для слез самовлюбленного слабака, будь он призрачным или во плоти, – такое выше моих сил. Я поспешно вскочил. «Не задумывайся об этом слишком много, – сказал я ему. – О чем тебе действительно стоит сейчас поразмыслить, так о том, чтобы убраться отсюда. Соберись с силами и попробуй». – «Не могу», – ответил он. «Решайся», – настаивал я. И он попробовал.

– Попробовал? – спросил Сандерсон. – Как?

– Руками, – сказал Клейтон.

– Руками?

– Сложной последовательностью взмахов и движений руками. С ее помощью он явился и с ее помощью должен был убраться отсюда. Боже! Ну и нашел я себе заботу!

– Но как с помощью последовательности жестов… – начал я.

– Дружище, – сказал Клейтон, поворачиваясь ко мне и повышая голос, – вы желаете, чтобы я объяснил вам все досконально? Я не знаю как. Все, что известно мне, знаете и вы: он махал руками, вот и все. После нескольких вызывающих оторопь минут он сделал все правильно и исчез.

– И вы, – медленно произнес Сандерсон, – запомнили эти движения?

– Да, – сказал Клейтон и, кажется, задумался. – Все это очень странно. Мы были там вдвоем, я и этот хлипкий расплывчатый призрак, в тихой комнате, в тихом, пустом доме, в тихом городишке в ночь на пятницу. Не слышно было ни звука, кроме наших голосов да его сопения, когда он размахивал руками. В спальне горели две свечи – одна из них на тумбочке – и только. Иногда та или другая вспыхивали, испуская высокие языки пламени. И тут случилось нечто странное. «Я не могу, – сказал он. – Я никогда…» И вдруг опустился на стульчик в ногах кровати и зарыдал. Господи! Каким же жалким и несчастным он выглядел! «Возьми себя в руки!» – сказал я и попытался похлопать его по спине – и моя чертова рука прошла сквозь него! К тому времени, знаете, я уже порастерял свою гордыню. Странность происходящего захватила меня целиком. Я убрал из него свою руку и не без трепета душевного отошел к тумбочке. «Возьми себя в руки, – повторил я, – и попытайся еще раз». И, чтобы поддержать его, тоже решил попробовать.

– Что? – спросил Сандерсон. – Эти его жесты?

– Да, именно.

– Но как… – начал я, захваченный идеей, которую еще не смог сформулировать.

– Очень интересно, – сказал Сандерсон, уминая пальцем табак в трубке. – Хотите сказать, что этот призрак выдал вам…

– Не побоялся выдать мне все чертово заклинание? Так и есть.

– Ничего подобного, – вмешался Виш. – Он просто не мог. Иначе бы ты исчез вместе с ним.

– Именно так, – подхватил я, потому что в этом и заключалась моя мысль, если бы я выразил ее словами.

– Именно так! – повторил Клейтон, задумчиво уставившись в огонь.

На секунду все умолкли.

– Значит, в конце концов у него получилось? – спросил Сандерсон.

– В конце концов получилось. Я все подбадривал его, и у него получилось – довольно неожиданно. Он пал духом, опять закатил истерику, а потом вдруг резко встал и попросил, чтобы я повторил все движения, – медленно, чтобы он мог рассмотреть. «Уверен, – сказал он, – если я смогу увидеть все сразу, то пойму, что делаю неправильно». Так и вышло. «Понял», – сказал он. «Что ты понял?» – «Понял, – повторил он и раздосадованно объяснил: – Я не могу ничего сделать, пока вы на меня смотрите, – в самом деле не могу, из-за этого у меня и не получалось все время. Я слишком нервничаю, а вы меня отвлекаете». Допустим, это и вправду уважительная причина. Само собой, я не прочь был все разглядеть, но он был упрям как осел, а я вдруг почувствовал, что устал как собака, – до того он меня утомил. «Ладно», – сказал я и отвернулся к зеркалу на дверце шкафа, что стоял возле кровати. И он задвигался – очень быстро. Я пытался повторять за ним, глядя на отражение, чтобы разобраться, в чем загвоздка. Его руки шли по кругу, мелькали так и эдак, и последнее движение было такое, будто стоишь прямо и разводишь руки, – в этой позе, знаете ли, он и застыл. И вдруг пропал! Испарился! Я повернулся к нему – и его не было! Пусто! У меня просто ум за разум заходил, и я был совсем один, только свечи горели. Что вообще случилось? И случилось ли что-нибудь? Или мне привиделся сон? И тут часы, словно решив, что пора сыграть абсурдную финальную ноту, пробили один раз. Бим-бом! Вот так! О шампанском и виски, которое я выпил прежде, и вспоминать не стоило: я остался там мрачный и трезвый, что твой судья. Ну и странно же мне было – просто ужасно странно! Чудно, ей-богу!

С этими словами он стряхнул пепел и закончил:

– Вот и все, что здесь произошло.

– И вы отправились спать? – спросил Эванс.

– А что мне еще оставалось?

Я поймал взгляд Виша. Мы думали посмеяться над услышанным, но было что-то… что-то, быть может, в голосе и поведении Клейтона, что остановило нас.

– Так что насчет этих жестов? – спросил Сандерсон.

– Думаю, что могу повторить их хоть сейчас.

– О-о… – заметил Сандерсон, открыв перочинный нож и извлекая им из трубки остаток табака. – Так почему бы вам не попробовать? – С этими словами он щелчком сложил нож.

– Я как раз собирался, – ответил Клейтон.

– Это не сработает, – вмешался Эванс.

– Но если у вас получится… – начал я.

– Знаете, по-моему, не стоит вам этого делать, – сказал Виш, закинув ногу на ногу.

– Почему?

– Не стоит – и все.

– Но прежде у него не получилось, – сказал Сандерсон, набивая трубку слишком большим количеством табака.

– Все равно, я бы не советовал.

Мы заспорили. Виш утверждал, что для Клейтона повторять эти жесты – все равно что насмехаться над серьезными вещами.

– Но вы же не верите, что… – опять начал я.

Виш взглянул на Клейтона, который снова, погрузившись в свои мысли, таращился на огонь.

– Верю, более чем наполовину как минимум, – ответил он.

– Клейтон, – позвал я, – фантазия ваша просто превосходна. Бóльшая ее часть не плоха и так, но это исчезновение… в него невозможно не поверить. Скажите же, что вы все выдумали!

Он внезапно поднялся на ноги, вышел на середину комнаты и повернулся ко мне. С минуту он будто разглядывал собственные ботинки, затем глубокомысленно уставился на стену напротив. А потом медленно поднял обе руки прямо перед собой и начал…

Тут самое время заметить, что Сандерсон – масон, член ложи Четырех королей, что он посвятил себя изучению и осмыслению тайн масонства в прошлом и настоящем и числится далеко не последним среди своих собратьев. За движениями Клейтона его покрасневшие глаза следили с неподдельным интересом.

– Неплохо, – одобрил он, когда Клейтон остановился. – Знаете, у вас получилось очень складно. Только об одной небольшой детали вы позабыли.

– Знаю, – ответил Клейтон. – Думаю, что могу назвать ее.

– Ну и?..

– Это… – сказал Клейтон, как-то странно повернулся, изогнулся и вытянул руки.

– Да.

– Вот в этом он и не мог разобраться, – кивнул Клейтон. – Но откуда вам?..

– Бóльшую часть вашей истории, и особенно каким образом вам удалось все выдумать, я вообще не понимаю. Но как раз с этой ее стороной знаком. – Он задумался. – Подобная последовательность жестов связана с определенной эзотерической ветвью масонства. Возможно, вы посвящены. Если же нет – то как?.. – Он помедлил еще. – Не вижу ничего плохого в том, чтобы показать вам нужное движение. В конце концов, если вы допущены к тайнам, то и так все знаете, а если нет – то нет.

– Ничего я не знаю, – ответил Клейтон, – кроме того, что этот бедняга творил здесь прошлой ночью.

– Ну, в любом случае… – начал Сандерсон, бережно водружая свою длинную трубку на каминную полку. Затем он быстро проделал несколько пассов руками.

– Так? – спросил Клейтон, повторяя за ним.

– Так. – Сандерсон снова взял трубку.

– Ну вот, теперь я могу сделать все в нужной последовательности и не ошибиться.

Клейтон встал перед угасающим камином и улыбнулся. В этой улыбке, как мне показалось, сквозила неуверенность.

– Я начинаю, – предупредил он.

– По-моему, лучше не надо, – откликнулся Виш.

– Все нормально, – сказал Эванс. – Материя не исчезает. Вы же не думаете, что какой-то фокус-покус отправит Клейтона в обитель теней? Ничего подобного! Вы можете стараться, Клейтон, пока у вас руки не отсохнут.

– Не думаю, – сказал Виш, вставая, чтобы приобнять Клейтона за плечи. – Вы почти меня убедили, и я не хочу видеть ничего такого.

– Батюшки, – заметил я, – да Виш попросту струсил!

– Ну и струсил, – с нажимом ответил Виш, то ли действительно испугавшись, то ли притворяясь. – Я верю: если он сделает все правильно, то исчезнет.

– Ничего с ним не случится! – воскликнул я. – У человека есть только один путь за пределы этого мира, и Клейтону до него остается лет тридцать. Да и в придачу… Какой из него призрак?! Вы же не думаете…

Виш дернулся, прервав меня на полуслове. Он отодвинул наши кресла и, отойдя, остановился возле лакированного столика.

– Клейтон, – заявил он, – вы глупец.

Клейтон воспринял это заявление с юмором: он улыбнулся.

– Виш прав, а вы все ошибаетесь. Я могу исчезнуть. Если я повторю все эти жесты до одного, то, когда я в последний раз взмахну руками – вот так, вуаля! – этот коврик опустеет, вас от удивления хватит удар, а прилично одетый джентльмен весом в пятнадцать стоунов очутится в мире теней. Я в этом уверен, и вы тоже убедитесь. Я отказываюсь спорить. Приступим же!

– Нет, – сказал Виш, сделав шаг вперед, но остановился, когда Клейтон, воздев руки, начал повторять движения призрака.

К тому времени все мы были уже на взводе из-за опасений Виша. Мы глаз не сводили с Клейтона – уж я-то точно, – и чувство было такое, будто кости у меня стали во сто крат тяжелее. И тогда с какой-то спокойной невозмутимостью Клейтон начал наклоняться, двигаться, махать руками и шевелить ладонями. Чем ближе он был к завершению, тем больше росло напряжение, так что даже зубы заныли.

Заключительный жест, напомню вам, состоял в том, чтобы широко развести руки и воздеть лицо к небу.

Когда он приступил к этому последнему жесту, я даже дышать перестал. Глупо, конечно, но, когда тебе рассказывают истории о призраках, возникает такое чувство… После ужина, в странном, старом, темном доме… Может, все-таки…

И тут Клейтон остановился – на одно бесконечное мгновение, с раскинутыми руками и поднятым вверх лицом, уверенным и ясным в ярком свете висячей лампы. Мы застыли, как будто это мгновение тянулось целый век, а потом одновременно испустили что-то, наполовину представлявшее собой облегченный вздох, а наполовину возглас «Нет!». С виду все оставалось прежним. Бессмысленно! Его история оказалась выдумкой, истины в ней не нашлось ни на грош! И тут лицо Клейтона изменилось.

Оно изменилось. Изменилось, как меняется освещенный дом, когда свет в нем внезапно гаснет. Взгляд остановился, улыбка застыла на губах, и так он и стоял, лишь немного покачиваясь.

Прошло еще одно мгновение, равное эпохе. А потом внезапно кресла заскрипели, вещи попадали на пол, и все пришло в движение.

Колени Клейтона подогнулись, он повалился вперед, но Эванс подскочил и подхватил его.

Мы все были ошеломлены. С минуту никто и двух слов связать не мог. Мы верили – и все равно не могли поверить. Я очнулся, стоя на коленях перед ним. Жилет и рубашка Клейтона были расстегнуты, и Сандерсон пытался нащупать пульс.

Ну вот и все. Факт был налицо, и нам больше не было нужды торопиться, чтобы осознать его. В тот час он совершился – и по сей день гнетет мои воспоминания своей черной тяжестью. Клейтон действительно переместился в мир, который лежит так близко и одновременно так далеко от нашего, и отправился туда единственным путем, доступным смертному. Но в самом ли деле инструкция несчастного призрака отправила его туда или его попросту хватил удар посреди рассказа, как уверяли нас те, кто производил вскрытие, – не мне решать. Это одна из тех необъяснимых загадок, которым суждено оставаться неразрешенными до второго пришествия.

Все, что мне в конечном итоге нужно знать, – что в тот момент, когда Клейтон закончил свои движения, он изменился в лице, покачнулся и упал перед нами – мертвый!

Косматый народ

Могут ли эти кости ожить?

Казалось бы, странный вопрос. Что может быть менее выразительным, более немым и мертвым – во всяком случае, для неопытного взгляда! – чем тускло-охристые обломки костей и серые обломки каменных орудий? Пускай это самое древнее, что осталось от человека, – много ли толку от столь сухого остатка? Кости лежат в музейных витринах, рассортированные по принципам, которых большинство из нас не понимает, отмеченные диковинными названиями: шелль, мустье, солютре… Мы догадываемся о связи этих названий с местами первых находок во Франции: городом Chelles, пещерой Lе Moustier, деревушкой Solutré; мы всматриваемся сквозь музейное стекло со смутным и мимолетным интересом, уверенные, что прозрели и постигли историю нашего полуживотного прошлого, а потом следуем дальше. О, первобытный человек, говорим мы. О, кремневые орудия. С этими орудиями он охотился на мамонта.

Почти никто из нас не осознает, какой безжалостный перекрестный допрос учинила наука этим молчаливым, запирающимся, косноязычным свидетелям прошлого – и как много нового сумела узнать за последние несколько лет.

Одним из самых поразительных результатов этой недавней работы является постепенное осознание того, что значительная доля обработанных орудий и некоторые наиболее древние кости, ранее считавшиеся безусловно человеческими, теперь приходится считать продуктом труда и, соответственно, останками существ, очень человекоподобных во многих отношениях, но, строго говоря, не принадлежащих к человеческому роду. Впрочем, к человеческому роду как таковому ученые их все-таки относят, оставляя за этими созданиями родовое название Homo в том же смысле, как львы и тигры относятся к роду кошек, Felis. Но есть веские основания предполагать, что эти древние люди – так называемые люди! – не были нашими кровными предками, а представляли скорее аналоги диковинных вымерших животных, родственных нам примерно в той же степени, как мамонт современному слону.

Человекоподобные кости и кремневые орудия появляются в Европе очень давно, старейшим из хранящихся в музеях, может быть, даже больше миллиона лет, но появление действительно человеческих существ, умственно и анатомически соответствующих нам, датировано древностью не намного большей, чем двадцать-тридцать тысячелетий. Так что настоящие люди появляются в наших краях именно в это время; другое дело, что мы пока не можем сказать, откуда они пришли. А их предшественники – своеобразные животные, пускай изготовляющие орудия и пользующиеся огнем, подобные людям, но все-таки не люди, – они исчезли с лика Земли именно потому, что пришел настоящий человек, наш прямой предок.

Наука уже выделяет четыре разновидности этих псевдолюдей, причем весьма вероятно, что вскоре будут выделены новые. Один странный вид изготовлял орудия, сейчас называемые шелльскими: они найдены во множестве, и трудно отыскать музей, который не мог бы ими похвастаться. Эти обработанные куски кремня, формой больше всего напоминающие подошву с лезвиями вдоль обеих сторон, сохранились в отложениях, чей возраст, судя по всему, составляет триста-четыреста тысячелетий. Шелльские рубила огромны, в три-четыре раза больше тех орудий, которыми пользовались люди современного типа, при этом они отнюдь не просты в изготовлении. Безусловно, их творцы обладали умным мозгом, а также большими неуклюжими руками, способными зажать в горсти не только рубило, но и просто обломок скалы. При всем этом костных остатков, связанных с шелльской культурой, фактически не существует: пока что обнаружен лишь один незначительный фрагмент – не имеющая подбородочного выступа удивительно массивная нижняя челюсть, зубы которой гораздо более специализированные, чем у современного человека. Мы можем только гадать, как выглядел тот таинственный представитель предчеловеческого племени, который пережевывал этой челюстью пищу и обрушивал на своих врагов удары каменного рубила – громадного и несуразно тяжелого для нас, но вполне удобного для него. Очень вероятно, что он был подлинным великаном, по всем телесным параметрам превосходящим современного человека. Если так, то ему было по силам схватить одной рукой за холку пещерного медведя, а другой – за горло саблезубого льва. Но на самом деле мы ничего о нем не знаем. У нас есть только хранящаяся в одном музее огромная челюсть, хранящиеся во многих музеях каменные лезвия – и неистощимый простор для догадок.

Самая захватывающая из тайн ледникового периода, времени могучей и безжалостной природы, еще не знавшей, что ей предстоит быть покоренной нашими предками, – это проблема так называемых мустьерцев, то есть представителей рода Homo, пользовавшихся орудиями культуры мустье. Они появились в Европе много позже шелльских гигантов и, по всей видимости, все еще обитали там, когда на эти земли пришли люди современного типа. Время мустье – всего-навсего тридцать-сорок тысяч лет назад: вчерашний день по сравнению с загадочными шелльскими пращурами!

Люди культуры мустье имеют еще одно название: неандертальцы. Вплоть до недавнего времени считалось, что это ранние формы современных людей. Но теперь наука начинает осознавать: это отдельный вид, настолько отличающийся от нашего, что между ними невозможно даже сколько-нибудь близкое родство. Спина неандертальца была ссутулена, ноги при передвижении не полностью разгибались в коленях, голова сидела в плечах слишком глубоко, чтобы неандерталец мог посмотреть вверх (с некоторой условностью можно сказать, что он никогда не видел неба), а зубы многими признаками отличались от наших. Любопытно, что по некоторым критериям они удалились от обезьян даже более, чем мы. Клык, этот анатомически третий от средней линии зуб, у гориллы чудовищно велик, но и у нас он достаточно крупного размера, при этом сохраняет заостренную верхушку; а у неандертальцев клыки совершенно не выступают над соседними зубами. Зубной ряд неандертальца вообще очень ровен, коренные, по сравнению с нашими, тоже несут меньше «обезьяньих» черт и вообще очень своеобразны. Для него характерно более крупное, чем у современного человека, лицо, зато лоб был гораздо ниже – что, впрочем, не означает малых размеров мозга: неандертальский мозг столь же велик, как человеческий, но иначе организован. Его лобные отделы меньше наших, а задние больше, так что, вероятно, неандерталец думал иначе, чем мы, и действовал тоже иначе. Очень возможно, что память его превосходила нашу, зато тонкость мыслительных реакций была не на высоте. Столь же допустимо предположение, что недостаток интеллекта неандерталец компенсировал большей стойкостью в тех ситуациях, которые у человека вызывают нервный срыв.

У неандертальца не было подбородка, а судя по форме и углу схождения его челюстных костей трудно предположить, что он мог произносить все те звуки, которые мы используем в членораздельной речи. Гораздо логичнее думать, что он не владел такой речью вообще. Анатомия кисти тоже отличается от человеческой: неандерталец не мог бы взять булавку большим и указательным пальцами.

Чем больше мы узнаем об этом странном человекозвере, тем менее он становится похож на того дикаря-австралоида, с которым его некоторое время назад уверенно сопоставляли и даже почти отождествляли.

Отказавшись от близкого родства с этим уродливым, могучим, неуклюжим человекоподобным животным, мы взвесим вероятность того, что его кожа была голой, как у людей, – и опять-таки найдем ее малой. Скорее всего, его покрывала густая щетина или настоящая шерсть, причем шерстный покров на теле и голове был однотипен. В конце концов, соседями неандертальца были мамонты и шерстистые носороги, чьи нынешние родичи столь же бесшерстны, как и человек. Подобно им, он жил в суровых угодьях на краю вечных снегов и ледников, которые в ту пору уходили далеко на север, смыкаясь с полярными льдами.

Покрытый гладкой или всклокоченной шерстью, со страшным лицом – огромным, похожим на маску, но низколобым, с угрюмо нависающими надбровными дугами, – с тяжелым кремневым рубилом в руках, с головой, не вознесенной по-человечески, а выпирающей из плеч вперед, как у павиана… Да, он, безусловно, стал воплощенным ужасом наших предков, когда те впервые появились в его владениях.

Почти наверняка им довелось встретиться: «ужасному племени», «медвежьему народу» – и древним племенам настоящих людей. Раз уж наши предки проникли в Страну Неандертальцев, им было никак не миновать контактов друг с другом. А эти контакты в то время могли означать только войну. Покамест наука не нашла прямых доказательств этой войны, но мы ведь только в начале пути…

…В ту пору на территории Западной Европы (мы сейчас говорим именно о ней потому, что это единственная часть света, где раскопки проводились систематически и тщательно, позволяя не только установить отдельные факты, но и создать общую картину) век за веком понемногу становилось все теплее. Ледники медленно отступали на север, а на их месте открывались пастбищные равнины, да и редколесье, вперемежку сосновое и березовое, как бы боязливо, но со все большей уверенностью, вторгалось в некогда поистине ледовый край. Тем не менее климат на юге Европы тогда был примерно как сейчас на севере Лабрадора: в зимнее время там оставалось лишь небольшое число животных, принадлежащих к самым выносливым видам, – ну и медведи, которые, впадая в спячку, счастливым образом избегали тягот тогдашней зимы. Когда снег сходил, ветви покрывались листьями, а равнины – сочной весенней травой, Европу заполоняли стада северных оленей, диких лошадей, мамонтов, слонов и носорогов: все они подтягивались из обширных южных долин, где царил гораздо более умеренный климат. Этих благодатных просторов сейчас нет, на их месте разлилось Средиземное море – но в ту пору воды океана еще не прорвались через гибралтарскую перемычку. Так что когда ласточки и другие виды южных по своему происхождению птиц обрели привычку улетать для весеннего гнездования на север, им для этого не приходилось проделывать опасный путь над водной гладью – а вот их отважным потомкам осенний путь на юг сейчас дается с гораздо бóльшим трудом: над бывшими долинами колышутся волны.

Итак, в Европу пришла весна. Чудовищный народ зверолюдей возрадовался, выбрался из пещер, где проводил зиму, и вышел на охоту.

Эти зверолюди были почти одиночными существами.

В страшные зимы ледникового периода было бы слишком трудно прокормиться даже небольшой общине. Возможно, такие общины-стаи все же существовали в теплое время, но осенью они рассыпались, и зимнее убежище обычно занимала лишь одна семейная пара, самец с самкой. Летом эти разрозненные группы снова объединялись в подобие стай. Когда в такой стае подрастали сыновья, вожак, могучий свирепый самец, изгонял их, а в случае сопротивления – убивал и, может быть, даже съедал. Если им удавалось спастись, то через какое-то время, возмужав, они могли вернуться, чтобы убить и съесть его. Весьма вероятно, что неандертальцы, эта чудовищная раса, не обладая разумом, имели превосходную память, позволяющую годами стремиться к намеченной цели.

Настоящие люди пришли в Европу… мы не знаем откуда, но, безусловно, с юга. Уже в ту давнюю пору их руки были столь же умны и умелы, как и наши. Они оставили цветные фрески на стенах пещер – изображения, которыми мы восхищаемся до сих пор; они были умелыми граверами и резчиками по кости, создававшими подлинные шедевры искусства; их кремневые орудия были гораздо меньше мустьерских, а тем более шелльских, но отличались высочайшим совершенством и разнообразием. Они еще не носили одежды (во всяком случае, того, что мы считаем уместным называть одеждой), но расписывали свои тела яркими красками. Практически нет сомнений в том, что они владели речью. По сравнению с неандертальцами им был присущ гораздо больший коллективизм: они жили не слишком крупными, но постоянными группами, знали какие-то законы и самоограничения. Их разум уже хорошо проэволюционировал, далеко продвинувшись по тому пути, на котором самоконтроль и подавление сиюминутных желаний в конце концов создают сложный духовный мир современного человека, знающего стыд, юмор, фантазию, грезы и мечты. Они крепко держались друг друга, эти люди, а вместо писаных установлений их жизнь регламентировалась своеобразными табу, которые вызвали бы удивление у нас, но для них являлись совершенно естественными.

Они все-таки были еще совсем дикарями, чрезвычайно склонными к насилию, иногда поддававшимися порывам почти животной похоти или иным необузданным устремлениям. Но в меру своих слабых возможностей древние люди повиновались законам и обычаям, чье происхождение уходило во времена давно позабытых пращуров. А когда все-таки поступали неправильно – боялись кары за это.

Проще всего их понять тем из нас, кто не забыл свое собственное детство, с его иррациональными страхами, фантазированием, стремлениями и суевериями. У них было примерно то же – разве что в более грубой форме. Они – наш вид.

А вот жуткую расу зверолюдей мы понять не можем и не сможем никогда. Бесполезно даже пытаться представить себе те загадочные мысли, что могли рождаться в мозгу народа чудовищ. Примерно с таким же успехом мы могли бы гадать, о чем думает и к чему стремится горилла.

Нам уже в общих чертах известно, как древние люди перемещались от средиземноморских равнин к испанским возвышенностям и дальше, к югу и центру Франции, а затем к тому, что мы сейчас зовем Англией, – ибо между Англией и Францией тогда не было пролива, – а также на восток, к Рейнской области и широкой пустоши, которая раньше была на месте Северного моря, и далее к германским равнинам. Им пришлось оставить за спиной покрытые снегами и льдом Альпы, которые тогда были еще выше, чем сейчас. Эти люди переселялись к северу из-за того, что их становилось все больше, а еды – все меньше. Они страдали от междоусобиц и войн. У них не было настоящих жилищ, где можно было осесть, они привыкли сниматься с места с изменением времен года и, понуждаемые голодом и страхом, переселялись дальше, на север, в неизвестность.

Мы можем представить себе, как появлялись на этих поросших травой северных землях первые группы странников – наших далеких предков. Возможно, это происходило поздней весной или ранним летом; вероятно, они следовали за стадами оленей и лошадей.

Используя различные методы, антропологи сумели восстановить сведения о внешнем виде и привычках этих путников времен самого рассвета человечества.

Их группы были немногочисленными, ибо, будь это не так, они не покинули бы свои земли и не ушли на север. Два или три старших мужчины лет тридцати, восемь-десять женщин и девушек с детьми, а также несколько подростков могли составлять все сообщество. Должно быть, они были кареглазыми, смуглыми, с курчавыми темными волосами; белых светловолосых европейцев и желтокожих китайцев с иссиня-черными волосами еще не существовало. Старший мужчина, вероятно, возглавлял группу, женщины и дети держались отдельно от мужчин и юношей, отгороженные системой табу от любого тесного сотрудничества. Вожди выслеживали стада, за которыми шло племя. Искусство следопыта тогда было высшим изобретением человечества. По знакам и следам, незаметным для глаз современного человека, люди могли прочитать, как прошел день в стаде лошадей, которое они преследовали. В этом наши предки были настолько искусны, что шли по следам, оставляемым стадом, примерно с той же скоростью, как передвигается охотничий пес, почуявший запах добычи.

Лошади, за которыми следовали охотники, были совсем недалеко – об этом говорили следы, – их было много, и никто их пока не спугнул. Табун двигался очень медленно, потому что не было никаких следов диких собак или иных врагов, которые могли бы ввергнуть его в паническое бегство. Некоторые слоны тоже шли на север, а еще человеческое племя дважды пересекало следы шерстистых носорогов, двигавшихся в западном направлении.

Племя путешествовало налегке. Тела людей не покрывала почти никакая одежда, но они были раскрашены в белый, черный, красный и желтый цвета. Через века сложно разглядеть, были ли они татуированы. Вероятно, нет. Грудных и маленьких детей женщины несли на спинах в перевязях или мешках из звериных шкур, и, возможно, у них имелись кожаные сумки и ремни. Мужчины не несли никакого груза, кроме оружия: копья с каменными наконечниками и острые кремневые ножи.

С ними не было больше Старика, долгие годы возглавлявшего племя. Неделей раньше у дальнего болота Старика растоптал огромный бык. Тогда же юнцы из соседнего племени, более многочисленного, похитили у них двух девушек. Именно из-за этих потерь нашим странникам пришлось искать новые охотничьи угодья.

Пейзаж, который открылся глазам этой маленькой группы, когда они взобрались на вершину холма, представлял собой куда более мрачную, пустынную и неопрятную картину, чем сегодняшний западноевропейский ландшафт. Вокруг простиралась покрытая травой степь, вдали слышался грустный крик чибиса. Перед ними раскинулась равнина, перечеркнутая кое-где холмами, над которыми сменяли друг друга апрельские облака. Сосновые леса и заросли черного вереска обнажали песчаную почву, в долинах были залежи сухостоя, а внизу тянулась светло-зеленая полоса торфяных болот и оврагов с застоявшейся водой. В зарослях долин, где таились невидимые звери, а извилистые потоки рассекали грунт, скрывались пещеры. Вдали на северных склонах виднелись пасущиеся кони.

По знаку двух братьев, возглавлявших теперь племя, небольшая ссора среди мужчин прекратилась, а женщина, общавшаяся на повышенных тонах с маленькой девочкой, резко замолчала. Братья, мгновенно посерьезнев, осматривали местность.

– Ух! – отрывисто произнес один из них и показал пальцем вперед.

– Ух! – ответил его брат.

Глаза всего племени были прикованы к указующему персту.

Вся группа превратилась в один цепкий взгляд.

Люди стояли неподвижно – удивление, казалось, превратило их в скульптурную композицию.

Далеко внизу, у склона, повернувшись к ним лицом, в таком же изумлении застыла сгорбленная серая фигура, более массивная, чем взрослый мужчина, но поменьше ростом. Это существо, прячась за камнями, тоже выслеживало лошадей, но неожиданно оглянулось и увидело племя. Голова его была похожа на голову бабуина. В руках оно держало что-то, показавшееся людям огромным валуном.

Еще некоторое время это странное создание стояло неподвижно. Тогда некоторые женщины и дети стали осторожно приближаться, чтобы лучше разглядеть его. «Человек!» – сказал старый охотник (ему было лет сорок). «Человек!» Видя движение среди женщин, страшное существо обернулось и неуклюже побежало в сторону зарослей березы и терновника. Оно остановилось на мгновение, чтобы взглянуть на новоприбывших, странно взмахнуло рукой, а затем бросилось в укрытие.

Тени зарослей поглотили его и, укрывая, как будто сделали более огромным и страшным, чем оно было, оставаясь на виду. Казалось, сама чаща стала им и наблюдала за людьми его глазами. Деревья словно тянули длинные серебристые руки, а упавший ствол, как затаившееся чудище, проводил племя пристальным взглядом.

Было все еще раннее утро, и вожди племени надеялись за день дойти до диких лошадей и, возможно, отбить одну из них от стада, отогнать ниже, к болотистой местности, там ранить ее, а потом пойти по кровавому следу и добить. Тогда они устроили бы пиршество, а где-нибудь внизу, в долине, нашли бы воду и сухой папоротник для подстилки и костра на ночное время. До этого мига день казался им приятным и обнадеживающим. Теперь же они были в смятении. Появление этой серой фигуры было как пугающая и необъяснимая гримаса солнечного утра.

Все племя неподвижно стояло некоторое время, а затем два вожака обменялись парой слов. Воу, старший, указал вперед. Клик, его брат, кивнул головой. Они решили идти дальше, но держаться вершины холма, вместо того чтобы спуститься вниз, в заросли.

«Идем», – сказал Воу, и маленькое племя снова двинулась в путь. Однако теперь они шли в тишине. Когда маленький мальчик решил спросить о чем-то свою мать, она заставила его замолчать. Все поглядывали вниз, в чащобу.

Неожиданно одна из девушек резко вскрикнула и взмахнула рукой. Все остановились.

Это снова было то чудовище. Оно бежало по открытой местности, почти на четвереньках, передвигаясь странными прыжками. Страшное существо было сутулым, очень широким в кости и при этом невысоким. Покрытое всклокоченной серой шерстью, оно более походило на волка, чем на человека. Временами его длинные руки почти касались земли.

Сейчас существо было ближе, чем в первый раз. Миг – и оно снова скрылось в кустах, казалось, швырнув самое себя, как камень, в красную высохшую листву папоротников.

Воу и Клик коротко посовещались.

В миле отсюда была опушка долины, откуда начинались заросли. За ними простирались пустынные холмы. Под ясным солнцем паслись лошади, а далеко на севере виднелись спины шерстистых носорогов, похожие отсюда на ряд черных бусинок.

Если племя пойдет через поросшее травой поле, то этому скрывающемуся существу придется либо отсиживаться в кустах, либо выйти на открытую местность. А тогда, если оно действительно хочет принять бой, дюжина мужчин из племени уж как-нибудь сумеют с ним справиться.

Итак, они двинулись по травянистому склону. Маленькое племя шло к опушке, и мужская его часть выдвинулась ближе к кустарнику, заслонив женщин и детей.

Некоторое время наблюдатели стояли неподвижно, а затем Воу начал показывать непристойные жесты. Клик не отставал от брата. Послышалась ругань в адрес чужака, скрывшегося в чащобе, а потом один из парней, бывших в племени кем-то вроде потешника, гримасами и карикатурными жестами стал изображать побег серой твари. После этого на место страха пришло веселье.

В те времена смех был признаком человеческого общества. Люди умели смеяться, но в существе, которое с удивлением наблюдало за ними из темноты, не было ни капли веселья. Мужская часть племени же буквально покатывалась от хохота, хлопая себя и других по ляжкам. Слезы текли по их лицам.

Из зарослей не слышалось ни звука.

– Я-ха-ха! – вопило племя. – Я-ха-ха! Б-з-з-з-з! Я-ха-ха! Ях!

Все они уже забыли, насколько были напуганы совсем недавно.

Когда Воу решил, что женщины и дети отошли на безопасное расстояние, он дал знак мужчинам следовать за ним.

Примерно таким образом древние люди, наши предки, познакомились с дикими антропоидами Западной Европы.

Этим двум племенам пришлось вскоре столкнуться куда серьезнее. Как выяснилось, новопришедшие прокладывали путь через земли, буквально кишащие «косматым народом», чудовищными зверолюдьми. В сумерках вокруг них бродили серые получеловеческие тени вроде той, вчерашней. Утром Клик обнаружил возле лагеря отпечатки узких ступней…

Однажды один из детей, поедая маленькие зеленые почки, о которых английская деревенская детвора говорит: «Когда бы были хлеб и сыр плодами древ земных», отошел слишком далеко от остальных. Послышался крик, затем – короткая возня, глухой удар, и вот уже что-то серое, косматое стремительно оттаскивает свою жертву в заросли.

Воу и трое юношей бросились в погоню по горячим следам. Они преследовали врага до темного, заросшего кустарником оврага. Однако на этот раз им пришлось иметь дело не с одним неандертальцем. Из кустов, прикрывая отступление своего сородича, вылез большой самец и со страшным ревом метнул в одного из юношей камень, ушибший того так, что он навсегда охромел. Но и Воу метнул копье, попав в плечо серому чудовищу.

Рычание косматого смолкло, но и украденный ребенок не издавал ни звука. А потом из оврага показалась еще одно яростно рычащее существо. Это была самка; по ее губам и шерсти на груди стекала кровь.

Дрогнув, охотники, прекратили преследование. Один из них, схватившись за пострадавшее колено, уже ковылял назад.

Как же завершилась эта первая схватка?

Возможно, ее исход был не в пользу нашего племени. Возможно, большой самец неандертальца, страшный в своей звериной ярости и по-звериному ощетинивший косматую шерсть, вышел из оврага вслед за самкой, издавая громоподобный рык и зажав по дисковидному рубилу в каждой руке. Мы не знаем, метал он эти орудия или бил ими в ближней схватке. Возможно, Воу был убит, прикрывая отход юношей. Возможно, для маленького племени это стало настоящей катастрофой. Те двое молодых охотников, что еще были способны бежать, скрылись за холмами так быстро, как только могли, держась парой для большей безопасности и оставив своего хромающего товарища далеко позади, в страхе и одиночестве.

Что ж, давайте предположим, что в конце концов, после долгих кошмарных часов, он все-таки добрался до стоянки племени.

Теперь, когда Воу погиб, Клик стал Стариком и разбил лагерь у самой верхушки холма, вдали от зарослей, в которых могло скрываться племя чудовищ.

Мы не знаем, что думали о людях неандертальцы, но люди думали о своих врагах примерно так, как мы можем предположить: они пытались представить себе их образ действий и придумать, как перехитрить их. Быть может, именно Клику первому пришла в голову идея найти логово «косматого народа» и напасть на них сверху, с крутых склонов. Ибо, как мы уже говорили, сутулые неандертальцы не задирали головы, чтобы посмотреть вверх. Тогда мужчины из племени людей могли бы свалить на них скалу или, скинув вниз горящие факелы, поджечь их логово.

Хотелось бы думать, что на этот раз люди победили, но Клик был обращен в паническое бегство при первом же появлении чудовищного самца. Однако когда он вечером сидел перед костром, снова и снова слыша в своем воображении крик пропавшего ребенка, то преисполнился гнева; а потом человекоподобное чудовище снова пришло к нему, уже в его сне, и они сражались, пока Клик не проснулся, дрожа от ярости.

То ущелье, в котором погиб Воу, звало его. Он должен был вернуться туда и снова взглянуть в лицо тем косматым тварям, выследить их и наблюдать за ними из засады. Он понимал, что неандертальцы не могли ни карабкаться на скалы так же быстро, как то по силам людям, ни так же быстро соображать, ни уворачиваться с той же непредсказуемостью. С ними нужно было вести себя, как с медведями: отрезать их друг от друга, а затем напасть сзади.

Кто-то, возможно, усомнится, были ли люди, пришедшие во владения чудовищного племени, достаточно разумными, чтобы освоить приемы новой для них военной науки. Быть может, они повернули назад, к югу, в те более спокойные края, из которых прежде вышли, но по пути были перебиты или же все-таки смогли смешаться со своими собратьями. Быть может, все они погибли в этой новой земле чудовищного народа, в которую вторглись, не зная, на что себя обрекают. Истинной может оказаться и та версия, что им удалось сохранить и увеличить свое племя. Если же они пали, то другие из их рода пришли вслед за ними и добились лучшей участи.

Это стало началом эры ночных страхов для маленьких детей нашего человеческого племени. Они знали, что за ними наблюдают, что по их следам идут, неотступно и упрямо. Известные во всем мире легенды об ограх и людоедах, охотящихся на детей, возможно, пришли к нам из тех древних страшных дней.

А для неандертальцев это стало началом непрекращающейся войны, которая могла привести только к их уничтожению.

Неандертальцы, сутулые и не такие высокие, как люди, имели преимущество в весе и силе, но не в уме. Они без страха шли в одиночку против двух или трех охотников; но наши предки были более сообразительны и спаяны законами племенной жизни: когда они вступали в бой, то сражались сообща. Они окружали противников, загоняли их и бросались на них со всех сторон. Люди бились с этими чудовищами, как собаки с медведями. Они, перекрикиваясь, сообщали друг другу, что нужно делать, а у неандертальцев не было речи, и они не могли понять, что же происходит. Люди двигались слишком быстро для них и сражались слишком хитро.

Многочисленными и постоянными были схватки человеческих и зверочеловеческих племен, сражавшихся за эти унылые, обдуваемые ветром степи тридцать или сорок тысяч лет назад. Эти две расы абсолютно не терпели друг друга. И те, и другие хотели, чтобы им одним всецело принадлежали пещеры и берега рек, где можно добывать кремни. Они сражались за туши мамонтов, увязших в болотах, и за оленей, на которых можно было охотиться. Когда люди находили рядом со своими пещерами и стоянками следы неандертальцев, то выслеживали и убивали зверолюдей: ведь безопасность, свою и своих близких, можно было обеспечить только убийством.

Неандертальцы считали, что детей человеческого племени приятно есть, а мужчин всегда можно одолеть в бою. Они ошиблись.

Мы не знаем, как долго жило это племя чудовищ в холодном мире сосен и серебристокорых берез между степями и ледниками после того, как к ним пришли люди. Возможно, они продержались долгие века, становясь все более хитрыми, опасными… и малочисленными. Люди выслеживали их по следам, по дыму от костров (неандертальцы знали огонь), и косматому народу становилось все труднее отыскивать пропитание.

В этом забытом мире появились настоящие воины, которые смогли встретить своих врагов лицом к лицу, а затем умертвить их. Они делали длинные копья с остриями, обожженными на огне; они подняли кожаные щиты, преградив путь чудовищным врагам; они метали в них камни из ременных пращей.

И противостояли чудовищам не только мужчины, но и женщины. Они защищали своих детей и мужей от этих страшных существ, которые были так похожи на людей, однако не являлись ими.

Хотя ученые могут неверно представлять себе картину прошлых лет, все же они сходятся в том, что именно женщины в те древние времена были силой, способной сплотить несколько племен. Именно женщины с присущими им любовью и заботой защищали своих сыновей от гнева Старика, учили их избегать его недовольства и убеждали не враждовать с ним, чтобы иметь поддержку в непрекращающейся войне с племенем чудовищ. Аткинсон считает, что именно женщины на заре человечества обучали своих детей первым табу, например тому, что сын должен оставить свою мачеху и выбрать себе жену из другого племени, дабы сохранить мир в семье. Женщина была первым миротворцем, способным остановить братоубийственные распри. Человеческие сообщества, сохраняющие мир от мужской агрессии, были плодом ее труда. Именно благодаря ее стараниям человечество осознало важность братства и солидарности. Племени чудовищ не были знакомы даже элементарные принципы сотрудничества, а человечество уже говорило на языке единства, который однажды сможет сплотить всю планету. Мужчины старались держаться вместе, потому что одиночки и даже пары или тройки быстро уничтожались беспощадными косматыми врагами: но когда человек научился составлять отряды из дюжины и тем более нескольких дюжин бойцов – против этого зверочеловек уже был бессилен.

Поколение за поколением, век за веком продолжалась эта борьба между человекоподобными чудовищами и людьми, нашими предками, пришедшими в Западную Европу с юга. Тысячи сражений и засад, внезапные убийства и стремительные отступления среди пещер и зарослей этого навсегда умолкшего мира происходили между завершением ледникового периода и более теплым временем нашей эпохи. Все это продолжалось до тех пор, пока последний представитель косматого народа, загнанный в тупик, поистине достойный сострадания, не повернулся к своим преследователям и не бросился в отчаянной ярости на их копья.

Как трепетали сердца людей на протяжении этой непрекращающейся войны! Какие моменты ужаса и триумфа сопутствовали им! Какие чудеса храбрости и самозабвения! А ведь их род был нашим родом: мы почти полностью восходим к тем смуглым существам, которые спасались бегством, сражались и помогали друг другу; кровь, текущая в наших жилах, проливалась в тех битвах и стыла от кошмаров того забытого прошлого. Ибо оно воистину было позабыто. За исключением, возможно, некоторых смутных страхов и суеверий наших нянечек, все это изгладилось из памяти нашего рода. Но ничто не проходит бесследно. Семьдесят или восемьдесят лет назад несколько любознательных ученых предположили, что в найденных останках древних людей и в сколах их кремневых орудий таятся воспоминания. Еще больше людей в последнее время стали замечать какие-то смутные отголоски в своих снах и грезах.

Старые кости постепенно обретают новую жизнь…

Эта реконструкция прошлого – одно из наиболее удивительных приключений человеческого разума. Мы внимательно следим за тем, как исследователи на ощупь двигаются среди пережитков древности подобно человеку, переворачивающему пожелтевшие страницы давно забытого дневника, бывшего свидетелем самых радостных событий давно прошедшей юности. Молодость, которую он считал ушедшей, снова оживает. Прежние переживания снова тревожат его, прежнее ощущение счастья снова к нему возвращается. Но давняя страсть, сжигавшая его когда-то, теперь может только слегка согреть, а когдатошние страхи и огорчения больше ничего для него не значат.

Быть может, настанет день, когда эти воспоминания вернутся и станут для нас такими яркими, как если бы мы сами были там, в прошлом, самолично переживали страх и тревоги того времени. Быть может, настанет день, когда великие звери и страшные чудовища минувших дней оживут в нашем сознании, когда мы сможем снова пройти по тем забытым местам, оживить пейзажи, которые, как мы думали, уже стерты, и снова ощутить тепло солнечных лучей, которые согревали мир миллион лет назад.

Эдвард Фредерик Бенсон

Бенсон – очень разнообразный и плодовитый автор, выдающийся спортсмен (мастер альпинизма и нескольких зимних видов спорта: как конькобежец и фигурист он неоднократно представлял Англию на международных соревнованиях) и известный ученый. За сорок семь лет своего литературного пути (1893–1940) он опубликовал свыше 30 научных и научно-популярных работ, почти 70 романов и 15 сборников рассказов – причем рассказы эти во многом относятся к жанру хоррора, так что для него, в отличие от Кобба, это не случайное увлечение. Тем не менее любопытно, что в рассказе «Рог ужаса» встреча со страшным народом (термин «снежный человек» в 1923 году – дата создания рассказа – еще не был в ходу) описана, в общем, без использования «потусторонней» палитры, скорее реалистически: с тем самым реализмом, который характерен для «Косматого народа» Уэллса… Причем описываемую местность Бенсон знал отлично: не только как спортсмен, но и как ученый – археолог, историк, этнограф…

На этом, пожалуй, остановимся, чтобы не заходить в гипотетических предположениях слишком далеко.

Рог ужаса

Последние десять дней Алфубел наслаждался солнцем, какое бывает только в середине зимы на высоте свыше шести тысяч футов. Удивительное для тех, кто прежде считал его лишь бледной, равнодушной тарелкой, проглядывающей сквозь тяжелый английский воздух, оно сияло в искрящейся синеве от рассвета до заката. По ночам же чистый безветренный мороз заставлял звезды сверкать подобно бриллиантовой пыли. Перед Рождеством выпало достаточно снега для лыжников, а большой каток, который поливали по вечерам, каждое утро предоставлял свою свежую поверхность для скользящих трюков конькобежцев. Бридж и танцы помогали коротать бóльшую часть ночей, и мне, впервые вкушающему радости зимнего Энгадина, здесь казалось, будто новое небо и новая земля светились, грелись и охлаждались специально ради таких, как я, кто оказался достаточно мудрым, чтобы уехать на отдых зимой.

Но идеальные условия нарушились: однажды днем солнце скрылось в тумане, а в долине поднялся северо-западный ветер, охлажденный на ледяных склонах. Вскоре посыпал снег – сначала мелкими хлопьями, летящими почти горизонтально под морозным дыханием ветра, а затем крупными комьями лебяжьего пуха. В предыдущие две недели судьба наций, жизнь и смерть казались мне менее важными, чем выписывание лезвиями коньков на льду фигур определенных форм и размеров. Но теперь первостепенной задачей стало скорейшее возвращение в отель: разумнее было вернуться самому, чем замерзнуть во время поисков укрытия.

Я отдыхал со своим двоюродным братом, профессором Ингрэмом, известным физиологом и альпинистом. В последние две недели он совершил пару примечательных восхождений, но в то утро сказал, что, по его приметам, сегодня не будет хорошей погоды. Поэтому вместо того, чтобы попытаться взойти на Пиц-Пассуг, он стал выжидать, оправдаются ли его опасения. И вот теперь он сидел, положив ноги на горячую батарею, в холле превосходного отеля, с новейшими поступлениями английской почты. Среди них оказалась брошюра о результатах экспедиции на Эверест, которую он как раз закончил читать, когда я вошел.

– Очень интересный отчет, – сказал он, передавая ее мне. – Они определенно добьются успеха в следующем году. Только кто знает, что могут скрывать эти последние шесть тысяч футов? Когда вы преодолели двадцать три тысячи, еще шесть не кажутся большой величиной, но сегодня никому не известно, выдержит ли человеческое тело нагрузки на такой высоте. Она может повлиять не только на легкие и сердце, но и на мозг. Могут возникнуть безумные галлюцинации. Более того, если бы я не знал большего, то сказал бы, что однажды с альпинистами уже случалось подобное.

– И что же это было? – спросил я.

– Видишь ли, они считали, что обнаружили следы голых человеческих ступней на значительной высоте. На первый взгляд кажется, будто это галлюцинация. Что может быть более естественным, чем то, что мозг, возбужденный от такой высоты, воспринимает определенные знаки на снегу как отпечатки человеческих существ? Каждый орган напрягается до предела, чтобы функционировать, и мозг захватывает эти знаки и говорит: «Так, я в порядке, я делаю свою работу и воспринимаю эти знаки, и распознаю их как человеческие следы». Представь, что даже на такой высоте он не прекращает работать живо и энергично, так же, как и во сне. Умножь этот стимул, напряжение и возбужденность, на три, и каким естественным тогда покажется то, что в нем зародятся иллюзии! Чем, в конце концов, является бред, нередко сопутствующий сильному возбуждению, если не попыткой мозга выполнять свою работу под давлением лихорадочных условий? Он так желает воспринимать, что воспринимает вещи, которых нет в природе!

– И все же вы не думаете, что эти следы голых человеческих ступней были иллюзией, – заметил я. – Вы сказали, что сочли бы так, если бы не знали большего.

Он повернулся в своем кресле и на минуту выглянул в окно. Воздух заполонили густые снежные хлопья, несомые свистящим северо-западным ветром.

– Именно, – сказал он. – Вероятнее всего, эти человеческие следы были настоящими. По крайней мере, они принадлежали созданию, более родственному человеку, чем кто-либо еще. Я говорю так, потому что мне известно об их существовании. Однажды я довольно близко видел создание, которое, скажем, могло оставить такие следы, – и уверяю, я не хотел бы видеть его ближе, несмотря на свое глубокое любопытство. Если бы снег не шел так плотно, я бы показал место, где это случилось.

Он указал в окно, где поперек долины возвышался огромный Унгехейерхорн с высеченным на вершине утесом, напоминающим гигантский рог носорога. Лишь по одной его стороне, насколько я знал, можно было осуществить подъем, да и то – лучшим альпинистам, на остальных же трех бесконечные выступы и обрывы делали его неприступным. Он представлял собой отвесную скалу высотой в две тысячи футов, а под ним было еще пять тысяч футов обрушившихся валунов, сплошь заросших лиственницей и соснами.

– На Унгехейерхорне? – спросил я.

– Да. Двадцать лет назад он был непокоренным, и я, как и многие другие, потратил много времени на поиск верного пути. Мы, бывало, проводили по три ночи подряд в хижине у ледника Блюмена и обхаживали его кругами. И наконец отыскали этот путь, хоть и не без доли везения, несмотря на то, что с дальней стороны гора выглядит даже более неприступной, чем отсюда. Однажды мы нашли длинную косую расщелину, ведущую к проходимому выступу, и в ней оказался покатый ледяной кулуар, который можно было увидеть, лишь подойдя к его подножию. Но не стоит вдаваться в подробности.

Просторный холл, в котором мы сидели, наполняли шумные группы отдыхающих, загнанных внутрь внезапным ветром и снегопадом, и разговоры становились все громче. Музыканты, непременный атрибут чаепитий в швейцарских отелях, заиграли привычное попурри из произведений Пуччини. Затем зазвучали сладкие, сентиментальные мелодии.

– Какой странный контраст! – сказал Ингрэм. – Мы сидим здесь в тепле и уюте, наш слух щекочут эти детские мотивы, а снаружи сильная буря с каждой секундой становится яростнее и кружит вокруг мрачных утесов Унгехейерхорна, или Рога ужаса, каким он стал для меня.

– Я хочу услышать о нем все, – сказал я. – Каждую деталь. Мне хочется понять, почему он стал для вас Рогом ужаса.

– Что ж, – подумав, произнес Ингрэм, – извольте. Но это случилось не сразу. А поначалу, примерно с неделю, мы с Шантоном (так звали моего проводника) по целым дням обшаривали утесы у самого основания горы. Немного продвигались с одной стороны, затем останавливались и, преодолев футов пятьсот с другой, встречались с новым неодолимым препятствием, после чего все приходилось начинать с самого начала. Шантон постоянно был не в духе. Но это его неудовольствие, как я догадывался, проистекало вовсе не из-за сложности или опасности восхождения, ведь в отношении скал и льдов он был самым бесстрашным человеком, которого я когда-либо встречал. И в то же время он каждый раз настаивал на том, чтобы мы заканчивали свои поиски и возвращались в хижину еще до заката. Обязательно! И даже после того, как мы оказывались у себя, закрывали и подпирали дверь, Шантон успокаивался не сразу. Помню, однажды ночью, когда мы, поужинав, услышали какое-то животное, вероятно волка, завывшего где-то вдали, Шантона охватила такая сильная паника, что он не сомкнул глаз до самого утра. Вот тогда-то я и подумал, что, наверное, существует какая-нибудь страшная легенда об этой горе, вероятно, связанная с ее названием, и, как только рассвело, спросил у Шантона, почему ее называют Рогом ужаса. Сначала он ушел от ответа, сказав, что это название, как и Шрекхорн, дано из-за обвалов и падающих камней. Но когда я проявил упорство, он признался, что все-таки есть такая легенда, и ему ее рассказывал его отец. Легенда гласит, что в здешних пещерах живут создания, напоминающие людей и покрытые длинной черной шерстью повсюду, кроме лица и рук. Ростом они как карлики – фута четыре или около того, – но обладают удивительной силой и ловкостью. Они – потомки первобытной расы, и их эволюция, кажется, продолжается до сих пор. В легенде говорилось также, что иногда они похищают девушек, но только не для того, что делают с пойманными каннибалы, а чтобы размножаться. Насилуют они и юношей, скрещивая их с женскими особями племени. Все это говорит о том, что они близки людям. Но, естественно, я, исходя из современных суждений, не поверил ни слову. Возможно, думал я, такие существа жили столетия назад, а рассказы о них с завидной стойкостью передаются среди местных жителей и по сей день. На вопрос об их численности Шантон ответил, что как-то сразу трех этих чудищ видел один мужчина, который смог сбежать от них только благодаря скорости своих лыж. Этот мужчина, уверял Шантон, был не кем иным, как его дедом, которого однажды зимним вечером темнота застигла в лесной чаще под Унгехейерхорном. Шантон считал, что спуститься в низину этих созданий заставили поиски еды, ибо зима тогда выдалась очень суровая, а так встречи с ними обычно случались на скалах у самого пика. Они преследовали деда, тогда еще юношу, чрезвычайно проворным аллюром, иногда вертикально, как бегают люди, иногда на четвереньках, как звери, а их вой был точь-в-точь таким, какой мы слышали прошлой ночью. Вот какую историю поведал мне Шантон, и я, конечно же, счел ее суеверной нелепицей. Но уже на следующий день у меня появилась причина пересмотреть свое мнение по этому поводу.

Это случилось в день, когда после недели безуспешных поисков мы наконец обнаружили единственный известный на сегодня путь к вершине пика. Мы вышли, едва свет позволил начать подъем, – столь трудные скалы, сам понимаешь, невозможно одолеть при свете фонарика или луны. Вскоре мы оказались у длинной расщелины и исследовали уступ, который при взгляде снизу, казалось, уходил в никуда. Через час мы, прорубив ступени, поднялись по кулуару, ведущему вверх от него. Оттуда начинался утес, представляющий определенную трудность, но тем не менее уже около девяти утра мы без особых усилий стояли на его вершине. Но надолго там не задержались, потому что та сторона горы была рыхлой от камней, которые обрушивались, как только солнце нагревало сдерживающий их лед. Мы поспешили преодолеть уступ, где обвалы случались чаще всего. Затем спустились по длинной, но менее сложной расщелине, управившись до полудня. Оба мы, как вы можете легко представить, находились в прекрасном расположении духа.

Далее нас ожидал долгий и утомительный переход по огромным валунам у подножия утеса. Здесь склон был очень пористым и огромные пещеры уводили далеко в глубь горы. Мы развязались в основании расщелины и стали прокладывать себе путь среди обвалившихся камней, многие из которых не уступали в размерах домам. Тогда-то возле одного из них я и увидел то, что заставило меня понять: истории, рассказанные Шантоном, не были суеверным вымыслом.

Менее чем в двадцати ярдах от меня лежало одно из существ, о которых он говорил. Нагое, оно растянулось на спине, обратив лицо к солнцу и глядя на него немигающим взглядом. Строением оно было точь-в-точь как человек, но почти полностью покрыто шерстью, из-под которой только кое-где проглядывала загорелая кожа. На лице, за исключением щек и подбородка, волос не было, и на нем я увидел чувственное и злобное выражение, заставившее меня застыть от ужаса. Будь это создание животным, едва ли его вид вызвал бы у кого-либо дрожь – ужас заключался в том, что оно являлось человеком. Подле лежала пара обглоданных костей, и это существо, окончив трапезу, лениво облизывало свои выступающие вперед губы, из которых исходило довольное урчание. Одной рукой чудовище расчесывало густые волосы на животе, а второй взяло кость, и та разломилась пополам под давлением пальцев. Но мой ужас основывался не на сведениях о том, что случилось с пойманными ими людьми, а на моей близости к твари столь человеческой и в то же время столь бесчеловечной. Пик, покорение которого минуту назад наполняло нас глубокой радостью, стал для меня настоящим Унгехейерхорном, ибо он был домом для существ таких жутких, каких не может породить даже безумный кошмар.

Шантон находился в дюжине шагов позади, и я дал ему знак остановиться. Затем, чтобы не привлечь внимания загорающей твари, я с предельной осторожностью оттянулся назад, прокрался обратно на скалу, шепнул Шантону об увиденном – и с побелевшими лицами мы поспешно двинулись вниз. Мы всматривались в каждый уголок и низко пригибались, не зная, в какой момент можем наткнуться на одну из этих тварей или когда из устья какой-нибудь впадины покажется ужасное безволосое лицо существа, на этот раз, возможно, с женской грудью. Это было бы хуже всего.

Удача сопутствовала нам, когда мы продвигались среди валунов и непрочных камней, шум которых мог выдать нас в любой момент. Едва оказавшись среди деревьев, мы побежали, будто за нами гнались сами фурии. Лишь тогда я понял – хотя и не могу передать этого словами – волнение Шантона, рассказывавшего мне о тех созданиях. Человекоподобность сделала их омерзительными. Пусть они одной с нами расы, но их вид находится на столь низкой ступени развития, что даже самые грубые и нечеловечные люди кажутся ангелами по сравнению с ними.

Музыка смолкла прежде, чем он окончил свой рассказ, а беседовавшие постояльцы, окружавшие чайный столик, уже разошлись. Ингрэм на мгновение замолчал.

– Это был духовный ужас, – продолжил он, – и я на самом деле считаю, что с тех пор, как я испытал его, мне так и не удалось оправиться. Я увидел, каким отвратительным может быть живое существо и какой отвратительной, следовательно, является сама жизнь. Полагаю, в каждом из нас таится врожденный зачаток этого неизъяснимого зверства, и кто знает, бесплоден ли он, как кажется, или способен принести плоды? Увидев это создание на солнце, я заглянул в бездну, из которой выползли и мы. А теперь они пытаются выползти из нее, если их вид еще существует. Конечно, за последние двадцать лет о них не было никаких известий, пока не появилась эта история о следах, найденных альпинистами на Эвересте. Если она достоверна, если группа не спутала их с какими-нибудь медвежьими, если это следы человека, то, по-видимому, этот забытый остаток человечества сохранился.

Ингрэм закончил свою страшную историю. Но в теплой цивилизованной комнате все эти ужасы ничуть меня не тронули. Разумом я понимал Ингрэма и соглашался с ним, но душа определенно не ощущала дрожи от внутреннего осмысления.

– Но странно, – сказал я, – что ваш острый интерес к физиологии не развеял тревоги. Вы видели, как я понимаю, представителей вида более далекого, чем те, кому принадлежали самые ранние человеческие останки. Не говорило ли в вас что-то: «Это имеет великое значение»?

Он отрицательно покачал головой.

– Нет, я хотел просто убраться оттуда, – ответил он. – Как я уже сказал, это был ужас не перед тем, что, исходя из истории Шантона, могло случиться, если бы нас поймали. Это был сущий ужас перед самим созданием. Я задрожал от одного лишь его вида.

Ночью снегопад и ветер усилились, я спал беспокойно и не раз вырывался из забытья от лютого ветра, который сотрясал мои окна так, словно требовал впустить его внутрь. Ветер дул неровными порывами, смешиваясь со странными шумами, ненадолго затихал, превращаясь в стоны, а потом вдруг быстро возвращался – и стоны перерастали в вопли. Эти шумы решительно вторгались в мое дремлющее подсознание. Однажды я даже вырвался из кошмара, явившего обитателей Рога ужаса, забравшихся на мой балкон и гремевших оконными засовами. Но еще до наступления утра ветер стих, и, проснувшись, я увидел, что в спокойном воздухе идет густой и быстрый снег. Он не прекращался три дня, а затем ударил такой мороз, какого мне прежде никогда не доводилось испытывать. Одной ночью было зафиксировано пятьдесят градусов, потом стало еще холоднее. Какая температура стояла на утесах Унгехейерхорна, я даже не мог представить. Я думал, что достаточная для того, чтобы разом погубить всех его таинственных обитателей; мой кузен двадцать лет назад упустил возможность изучить их, и это, вероятно, больше не удастся ни ему, ни кому-либо еще.

Наутро я получил от одного давнего друга письмо, в котором он сообщал о своем приезде на соседний курорт Сент-Луиджи и предлагал мне пойти вместе с ним утром на каток, а затем отобедать. Это место находилось не более чем в двух милях пути по низкому, поросшему соснами предгорью. Выше него рос покосившийся лес, а еще выше начинались каменистые склоны Унгехейерхорна. Закинув на спину рюкзак с коньками, я встал на лыжи и начал легкий спуск по лесистому склону по направлению к Сент-Луиджи. День выдался хмурый. Облака полностью скрыли высокие пики, но солнце, выглядевшее за ними бледным и неярким, все же оставалось видимым. Вскоре оно поднялось выше, и я спускался к Сент-Луиджи уже под сверкающим небосводом. Мы покатались на коньках, отобедали, и, поскольку казалось, что пасмурная погода возвращается, я двинулся обратно пораньше, около трех часов дня.

Едва я въехал в лес, как небо затянуло густыми клубами облаков, которые начали быстро спускаться все ниже и ниже. Через десять минут они стали такими густыми, что я уже с трудом мог видеть на пару ярдов перед собой. Очень скоро я понял, что сошел с тропы, так как осыпанные снегом кустарники оказывались прямо на моем пути. Я попытался вернуться назад, чтобы найти тропу, – и совершенно заблудился. Но, хотя двигаться было тяжело, я знал, что мне нужно все время подниматься вверх, пока я не выйду к краю предгорья и спуску в открытую долину, к Алфубелу. Я спотыкался и обходил преграды, не имея возможности снять лыжи из-за густого снега, потому что иначе на каждом шагу проваливался бы до колен в сугробы. Однако подъем продолжался, и, посмотрев на часы, я понял, что иду из Сент-Луиджи уже час, то есть более чем достаточно для того, чтобы дойти до своего отеля. Но в то же время я считал, что если я даже и отклонился от верного маршрута, то в ближайшие несколько минут непременно поднимусь на то место, откуда смогу найти спуск в долину. Туман розовел, и, хотя это и указывало на приближение заката, меня утешал тот факт, что он в любой момент мог подняться, и тогда я сразу увижу, где нахожусь. Но наступающая ночь требовала оградить разум от одинокого отчаяния, какое пожирает сердце человека, заблудившегося в лесу или в горах, – отчаяния, которое, несмотря на то что в теле еще много сил, истощает нервы, и остается лишь лечь наземь и предать себя судьбе, чего бы та ни посулила…

А затем я услышал то, отчего мысль об одиночестве показалась истинным блаженством в сравнении с куда худшей судьбой! Это походило на волчий вой, и раздался он впереди, совсем недалеко – там, где в сосновом облачении возвышался горный хребет. Если, конечно, зрение меня не подводило.

Внезапно мне в спину подул ветер, стряхнувший снег с поникших ветвей и развеявший туман, словно метла, сметающая пыль с пола. В свете безоблачного неба, уже наполненного закатными красками, я различил впереди край леса, по которому так долго блуждал. А вот спуска в долину нигде видно не было. Вместо этого прямо передо мной возвышался крутой каменистый склон, переходящий в подножие Унгехейерхорна. Чем же тогда был тот волчий вой, от которого замерло мое сердце? Я присмотрелся…

И замер. Менее чем в двадцати ярдах от меня лежало упавшее дерево, а к его стволу прислонился один из обитателей Рога ужаса – и это была женщина. Все ее тело покрывала густая серая шерсть, растущая пучками и нависающая над плечами и сморщенными, обвислыми грудями. Лишь только завидев чудище, я сразу ощутил не только разумом, но и содрогнувшейся душой все то, о чем рассказывал Ингрэм. Ни в одном кошмаре не встретить такого отвратительного выражения лица; красота солнца и звезд, зверей и людей не способна возместить столь дьявольское воплощение живой души. Нечто непостижимо звериное очерчивало слюнявый рот и узкие глаза – я словно смотрел в саму бездну, склонившись над ее краем, и понимал, что оттуда когда-то выкарабкались наши предки. А что случилось бы, если этот уступ вдруг рассыпался передо мной и я стремглав рухнул бы в бездонные глубины?..

Одной рукой она держала за рога серну. Животное брыкалось, пытаясь вырваться, и, дернув задней ногой, задело ее сморщенное бедро. Тогда она, хрипя от ярости, второй ругой схватила ногу серны и, как человек, выдергивающий стебель мятлика, легко выдернула ее из бедного животного и, поднеся ко рту, стала сосать, будто ребенок леденец. При этом ее короткие коричневые зубы проглядывали сквозь плоть и хрящи. Она с урчанием облизнулась и, бросив ногу подле себя, снова взглянула на тело жертвы, дергающейся в предсмертных конвульсиях. Затем большим и указательным пальцами выдавила у серны глаз, раскусила его – и тот лопнул, как орех с мягкой скорлупой.

Все это произошло за те несколько секунд, что я наблюдал за ней в неописуемом оцепенении ужаса, а мой разум отдавал панические команды парализованному телу: «Убирайся прочь, пока есть время!» Поэтому, как только силы вернулись в мои суставы и мышцы, я попытался скользнуть за дерево и скрыться из виду. Но женщина – если ее можно так назвать, – очевидно, уловила мое движение, подняла глаза от своей еды и посмотрела на меня. Вытянув шею, она бросила добычу и, поднявшись, начала двигаться в мою сторону. Затем открыла рот и издала такой же вой, какой я слышал незадолго до этого. На него последовал ответ – слабый и отдаленный. Скользя, задевая носками лыж препятствия под снегом, я бросился меж сосновых стволов по склону. Низкое солнце, уже утопавшее за горой на западе, окрашивало снег и сосны последними лучами. Мой рюкзак с коньками болтался на спине, одна лыжная палка вырвалась из руки из-за упавшей ветви, но я не мог позволить себе даже секундной задержки, чтобы поднять ее. Я не оглядывался и не знал, с какой скоростью за мной гонится преследователь, и гонится ли вообще. Весь мой разум и силы, под давлением паники включенные на полную мощность, работали единственно на то, чтобы спуститься с холма и выбраться из леса так быстро, насколько это возможно. Я уже не слышал ничего, кроме снега, громко хрустящего под лыжами. А затем сзади, совсем рядом, как мне показалось, снова раздался этот страшный вой! И еще я расслышал чужие шаги. Шаги были очень быстрые!

Коньки болтались у меня за спиной, ремень рюкзака сдвинулся и начал натирать и сдавливать мне горло, не давая вдохнуть воздуха, который, видел Бог, был крайне необходим моим тяжело работающим легким. Не теряя ни секунды, я снял рюкзак с шеи и взял его в руку, свободную от лыжной палки. Казалось, теперь двигаться стало легче, и я уже довольно близко от себя видел ту самую тропу, которую недавно потерял. Сумей я только добраться до нее, более ровная дорога позволила бы мне оторваться от преследователя, который здесь, на бездорожье, меня пусть и медленно, но неуклонно догонял. Вот почему при виде тропки, свободно тянущейся вниз, черную панику моей души пронзил луч надежды. Одновременно с этим появилось острое и неодолимое желание посмотреть, кто или что гналось за мной, – и я позволил себе бросить взгляд назад. Да, тут же убедился я, это была она, та самая чертовка с длинными седыми волосами, только что виденная мной за отвратительной трапезой. Теперь она невнятно тараторила и делала хватающие движения пальцами, будто уже настигла меня.

Тропа была совсем близко, и, полагаю, именно поэтому я утратил бдительность. На моем пути оказался запорошенный куст, и, думая, что смогу его перепрыгнуть, я споткнулся об него и упал, присыпавшись снегом. Сзади, совсем рядом, я услышал безумный звук – наполовину крик, наполовину смех. Не успел я увернуться, как цепкие пальцы сомкнулись у меня на шее, словно стальной зажим. Но моя правая рука, в которой я держал рюкзак с коньками, была свободна. Слепым движением назад я взметнул рюкзак на всю длину ремня и понял, что мой отчаянный удар встретил что-то на своем пути. Прежде чем я смог оглянуться, хватка ослабла и что-то свалилось прямо в куст, в котором я запутался. Я поднялся на ноги и посмотрел назад.

Она лежала, подергиваясь и дрожа. Лезвие одного из моих коньков, прорезав тонкую альпагу рюкзака, угодило ей в висок, откуда теперь шла кровь. А в сотне ярдов выше по ущелью я увидел другую фигуру – та быстро спускалась по моим следам. Паника вновь овладела мною, и я поспешил прочь по гладкой белой тропе навстречу манящим огням поселка. Я ни разу не задержался во время своего стремительного бегства. Лишь оказавшись среди людей, я мог чувствовать себя в безопасности. Бросившись к двери отеля, я закричал, чтобы меня впустили, хотя достаточно было просто повернуть ручку и войти. И так же, как во время рассказа Ингрэма, внутри играли музыканты и стоял гул голосов. Там же находился и сам Ингрэм. При моем шумном появлении он вскочил на ноги.

– Я тоже видел их! – закричал я. – Вот мой рюкзак. Здесь их кровь! Кровь их женщины. Она оторвала ногу серны на моих глазах, а потом гналась за мной по проклятому лесу! Я…

Не знаю, сам ли я кружился или комната кружилась вокруг меня, – я услышал лишь собственное падение на пол. В сознание я пришел, лежа в кровати. Рядом сидел Ингрэм, заверивший, что я в безопасности, и другой человек, не знакомый мне, – он сделал укол и успокоил меня…

Через день-другой я дал связный отчет о своем приключении, и трое или четверо мужчин с ружьями отправились по моим следам. Они нашли куст, о который я споткнулся, – там снег впитал лужу крови. Пройдя дальше по моей лыжне, они наткнулись на тело серны с вырванной ногой и пустой глазницей. Все это подтвердило историю, которую я и рассказал читателю. Сам же я считаю, что создание, преследовавшее меня, не погибло от удара, или, возможно, его собратья унесли тело… Как бы то ни было, скептики и теперь могут отправиться в пещеры Унгехейерхорна и попытаться обнаружить то, что сумеет их убедить.

Фитц Джеймс О’Брайен

Подданный королевы Виктории ирландский джентльмен Майкл О’Брайен за тридцать три года своей жизни и американский писатель Фитц Джеймс О’Брайен (в которого превратился Майкл после эмиграции) за десять лет своей литературной карьеры совместно успели не так уж много – в количественном отношении; но в качественном они, безусловно, обогнали свое время. Достаточно сказать, что «Что это было?» – не только рассказ в жанре ужасов и неведомого, но вообще первая в мире история о невидимости: до «Человека-невидимки» Уэллса целых тридцать восемь лет! А ведь есть у О’Брайена еще и рассказ «Алмазная линза», с описанием микроскопических разумных существ, видимых только через усовершенствованный объектив микроскопа (в 1858 году!), и «Чудесный кузнец», повествующий о такой современной теме, как бунт машин (в 1859 году!)… Словом, можно только гадать, каких вершин достиг бы этот совершенно необычный автор, если бы в 1862 году не погиб, сражаясь за Северные штаты в американской Гражданской войне.

Что это было?

Признаюсь, я испытываю изрядное волнение, начиная сей странный рассказ. События, о которых я намереваюсь поведать, имеют столь исключительный и неслыханный характер, что я готов встретить величайшей степени недоверие и вызвать насмешки. Я принимаю их заблаговременно и надеюсь, что обладаю словесной храбростью для встречи со скептицизмом. После тщательного обдумывания я решился описать в предельно простой и открытой форме некоторые факты, которым явился свидетелем в июле сего года и которые не имеют подобия в анналах естественных наук.

Я живу в доме №** Двадцать шестой улицы, в этом городе. Дом этот в некотором отношении любопытен. В последние два года он пользовался репутацией дома, населенного призраками. Огромный и представительный, некогда он был окружен садом, теперь же возле него лишь зеленый дворик, в котором занимаются отбеливанием одежды. Пересохшая чаша находившегося здесь прежде фонтана и несколько неухоженных фруктовых деревьев свидетельствуют о том, что в былые дни это место представляло собой приятное тенистое убежище, где росли фрукты, цветы и слышалось журчание воды.

Сам дом весьма просторен. Холл выдающихся размеров ведет к широкой винтовой лестнице, закручивающейся вокруг своей оси; покои также имеют внушительные площади. Он был построен пятнадцать-двадцать лет тому назад мистером А**, широко известным нью-йоркским предпринимателем, уже пять лет как оставившим мир коммерции в судорогах грандиозных банковских махинаций. Мистер А**, как все слышали, сбежал в Европу и вскоре скончался от сердечной болезни. После того как весть о его кончине достигла страны и получила подтверждение, по Двадцать шестой улице мгновенно распространилась молва, будто в доме №** живет призрак. Суд лишил собственности вдову бывшего владельца, и в доме стали жить лишь смотритель с женой, нанятый жилищным агентом, в чьи руки дом перешел для сдачи в аренду или продажи. Эти люди заявили, что их беспокоили неестественные шумы. Двери открывались без какого-либо видимого воздействия. Оставшиеся в доме предметы мебели, поставленные в разных комнатах, за ночь оказывались сваленными в кучу неведомыми силами. А в светлое время суток по лестнице вверх-вниз ходили невидимые ноги, сопровождаемые шорохом недоступных взору шелковых одежд и скольжением незримых рук по массивной балюстраде. Смотритель и его жена заявили, что не останутся здесь долее. Жилищный агент посмеялся, уволил их и заселил на их место других людей. Шумы и сверхъестественные проявления продолжились. История распространилась по округе, и дом оставался незаселенным следующие три года. Некоторые господа собирались его купить, но всякий раз до совершения сделки им каким-то образом становилось известно о неприятной молве и они отказывались вести дальнейшие дела.

Обстоятельства сложились таким образом, что моя домовладелица, которая держала в то время пансион на Бликер-стрит и желала переехать в более отдаленные жилые кварталы, возымела смелую идею арендовать дом №** на Двадцать шестой улице. Имея у себя жильцов отважных и уравновешенных, она изложила перед нами свои намерения, откровенно рассказав обо всем, что слышала касательно призраков дома, в который собиралась нас переселить. За исключением двух робких господ – капитана дальнего плавания и вернувшегося калифорнийца, тут же уведомивших о своем уходе, – все постояльцы миссис Моффат заявили, что сопроводят ее в благородном посягательстве на это обиталище духов.

Наш переезд состоялся в мае, и мы были очарованы новым местом жительства. Часть Двадцать шестой улицы, где располагается дом, – между Седьмой и Восьмой авеню – относится к числу приятнейших мест Нью-Йорка. Сады возле домов, простирающиеся почти до Хадсона, летом образовывают превосходную зеленую аллею. Чистый и бодрящий воздух мчит прямо через реку с Вихокен-Хайтс. И даже неровный сад, примыкающий к дому с двух сторон, пусть в дни стирки сквозь него и просматривается вывешенная одежда, все же предоставлял нам приятную лужайку. В летние деньки мы находили здесь прохладное убежище, где курили сигары на закате и смотрели на светлячков, зажигающих свои фонарики в длинной траве.

Конечно, не успев должным образом устроиться в доме №**, мы стали дожидаться привидений, чье появление предвкушали с совершенным нетерпением. За ужином мы говорили о сверхъестественном. Один из квартирантов, приобретший для себя «Темную сторону Природы» Катерины Кро, стал всеобщим врагом по причине того, что не купил сразу пару десятков экземпляров. Его жизнь была глубоко несчастной, когда он читал этот том. Мы наладили разведку, постановив его своим объектом. Если он неосторожно оставлял книгу и выходил из комнаты, ее немедленно хватали, и самые потаенные места зачитывались вслух для немногих избранных. Сам же я оказался человеком колоссального значения. Обнаружилось, что я неплохо разбираюсь в истории супернатурализма, а однажды даже написал историю о призраке под названием «Горшок с тюльпанами» для журнала «Харперс Мантли». Если столу или стенной панели случалось отклониться от нормы, когда мы собирались в просторной гостиной, мгновенно наступала тишина и каждый был готов к немедленному лязгу цепей или явлению спектральной формы.

После месяца душевных волнений величайшей досадой для нас стало осознание того, что не произошло ничего, что хотя бы в отдаленной степени походило на проявление сверхъестественного. Однажды слуга негр принялся утверждать, что его свеча погасла от некоего невидимого воздействия, когда он раздевался перед сном, но я не раз видел этого цветного джентльмена в состоянии, в котором вместо одной свечи он мог увидеть две. Поэтому я счел возможным, что, выпив больше обычного, он мог получить обратный эффект: не заметить ни одной свечи, в то время как перед ним находилась одна.

Так продолжалось до поры, когда случился инцидент столь ужасный и непостижимый, что я вздрагиваю лишь от воспоминания о нем. Это произошло десятого июля. После ужина я отправился в сад вместе с моим другом доктором Хаммондом, чтобы выкурить вечернюю трубку. Мы находились в необычайно метафизическом расположении духа. Мы зажгли наши большие трубки, наполненные хорошим турецким табаком, и беседовали, прогуливаясь взад-вперед. Странная испорченность преобладала в течении наших мыслей. Они не прошли бы залитыми солнцем каналами, в которые мы старались направить их. По какой-то непостижимой причине они уверенно клонились к темному и унылому дну, где неизменно правил мрак. Напрасно мы со своей старомодностью перенеслись в страны Востока и говорили о пестрых базарах, роскоши времен Харуна, гаремах и золотых дворцах. Черные ифриты снова и снова восставали из глубин нашей беседы, раздавались, будто освобожденные рыбаками из медных сосудов, и затемняли все светлое из нашего поля зрения. Мы незаметно сдались сверхъестественной силе, охватившей нас, и предались мрачным размышлениям. Какое-то время мы говорили о склонности людского ума к мистицизму и почти всеобщей любви к Ужасному. Тогда Хаммонд внезапно сказал:

– Что ты полагаешь важнейшей первоосновой Ужаса?

Признаюсь, этот вопрос меня озадачил. Я знал многие жуткие вещи, как то: наткнуться на мертвеца во тьме или увидеть, как я однажды увидел, женщину, тонущую в быстрой и глубокой реке, с отчаянно поднятыми руками и искаженным лицом, и, погружаясь, издававшую разрывающие сердце вопли, в то время как мы, свидетели, застывшие у окна в шестидесяти футах над рекой, не в силах спасти ее, лишь безмолвно наблюдали за ее агонией и исчезновением. Если столкнуться в океане с безвольно плывущей разбитой развалиной, не подающей признаков жизни, она покажется кошмарным объектом, несущим ужас сокрытых масштабов. Теперь я впервые понял, что должно существовать единое величайшее воплощение страха – Король Ужаса, пред которым все прочие должны преклониться. Но чем бы оно могло быть? Какая вереница обстоятельств могла бы его создать?

– Признаю, Хаммонд, – ответил я другу, – я никогда прежде об этом не думал. О том, что существует Нечто, более страшное, чем что-либо иное. Я это чувствую, но все же не могу и пытаться дать хотя бы самое общее определение.

– Как и ты, Гарри, – ответил он, – я чувствую в себе способность испытать страх больший, чем тот, что когда-либо постигал человеческий разум, – некое страшное и неестественное сочетание элементов, прежде считавшихся несовместимыми. Пусть голоса в романе Брокден Брауна «Виланд» или Страж Порога в «Занони» Бульвер-Литтона внушают страх. Но, – добавил он, мрачно качая головой, – все же есть кое-что более ужасное.

– Послушай, Хаммонд, – возразил я, – ради бога, давай оставим этот разговор!

– Не знаю, что на меня сегодня нашло, – ответил он, – но мой разум занят лишь мыслями обо всем странном и жутком. Кажется, будь я мастером литературного слога, я сумел бы написать сегодня историю в духе Гофмана.

– Так, если мы собираемся и дальше изъясняться на манер Гофмана, то я ухожу спать. Как же здесь душно! Спокойной ночи, Хаммонд!

– Спокойной ночи, Гарри! Приятных тебе снов.

– А тебе – злобных тварей, ифритов, нежити и колдунов.

Мы расстались, и каждый направился в свою комнату. Я быстро разделся и лег в постель, прихватив, по своему обычаю, книгу, которую читаю перед сном. Я положил голову на подушку и открыл томик, но тут же отбросил его на другой конец комнаты. Это оказалась «История чудовищ» Гудона – любопытный французский труд, который я недавно заказал из Парижа. Однако в теперешнем моем состоянии он был совершенно не подходящим для чтения. Я решил лечь спать сейчас же. Я прикрутил газовую лампу, оставив только голубую светящуюся точку, и начал засыпать.

Комната была погружена в абсолютную темноту. Все еще горящий крошечный свет доставал не далее чем на три дюйма от рожка. Я в отчаянии закрыл глаза рукой, словно оградившись от тьмы, и пытался ни о чем не думать. Но это было бесполезно. У меня не получалось выкинуть из головы сумбурные мысли, затронутые Хаммондом в саду. Я боролся, возводя против них валы в воображаемой пустоте разума, но они продолжали охватывать меня. Пока я лежал неподвижно, как мертвец, надеясь, что полной физической бездеятельностью смогу ускорить наступление психического покоя, произошел ужасный случай. Нечто будто с потолка свалилось прямо на мою грудь, и в следующее мгновение я ощутил пару костлявых рук, обхвативших мое горло и старавшихся задушить меня.

Я не отношусь к числу трусов и обладаю большой физической силой. Неожиданность нападения, вместо того чтобы ошеломить меня, предельно напрягла каждый мой нерв. Тело следовало инстинктам, прежде чем разум успел осознать весь ужас моего положения. В одно мгновение я крепко обвил существо двумя руками и решительно, со всей силой сдавил его на уровне своей груди. Через несколько секунд костлявые руки, сжимавшие мое горло, ослабили хватку и я снова смог дышать. Затем разразилась напряженная борьба. Окутанный полнейшей тьмой, я был абсолютно несведущ в природе существа, столь внезапно атаковавшего меня. Моя хватка постоянно норовила соскользнуть из-за, как мне показалось, совершенной наготы противника. Он кусал меня острыми зубами за плечи, шею, грудь, и я был вынужден каждую секунду защищать горло от жестких проворных рук, которые не мог сдержать никакими усилиями. Для того чтобы избавиться от стечения этих обстоятельств, мне потребовались все силы, умения и мужество, коими я обладал.

Наконец после немой, беспощадной, обессиливающей борьбы я невероятными усилиями одержал верх над соперником. Прижав колено, предположительно, к его груди, я понял, что победил. С минуту я переводил дыхание и слышал, как существо задыхалось во тьме, чувствовал безумное биение его сердца. Оно, очевидно, было столь же истощено, сколь и я, и это меня успокаивало. Тогда я припомнил, что, ложась спать, обычно кладу на ночь под подушку большой желтый карманный платок. Я сразу нащупал его, а через несколько секунд связал существу руки.

Теперь я чувствовал себя в относительной безопасности. Мне не оставалось ничего, кроме как зажечь свет и посмотреть, что собой представлял мой ночной враг, после чего разбудить домашних. Признаюсь, мои действия диктовались гордостью, не позволяющей поднимать тревогу раньше времени: я хотел совершить поимку в одиночку и без чьей-либо помощи.

Ни на миг не отпуская захвата, я соскочил с кровати на пол, волоча пленника за собой. Нужно было приблизиться на пару шагов, чтобы зажечь лампу, – их я делал с величайшей осторожностью, держа существо железной хваткой. Наконец я смог дотянуться до крапинки голубого света, сообщавшей мне о местонахождении газового рожка. Молниеносным движением я впустил в комнату полный поток света. Затем повернулся, чтобы взглянуть на пленника.

Не могу даже попытаться дать какое-либо определение чувствам, испытанным в миг, когда я включил лампу. Полагаю, я завопил от ужаса, поскольку менее чем через минуту моя комната заполнилась жильцами дома. Я и теперь вздрагиваю, вспоминая это кошмарное мгновение. Я не увидел ничего! Одной рукой я крепко охватывал задыхающуюся телесную форму, а другой со всей силой держал горло, теплое и такое же плотское, как мое собственное; и все же – несмотря на эту живую сущность в моей хватке, чье тело было прижато к моему, и яркий свет газового рожка – я не увидел совершенно ничего! Ни контура – словно это была иллюзия!

Даже теперь я не осознаю́ всей ситуации, в которой оказался тогда. Не могу я припомнить и ее детали. Воображение тщетно пытается объяснить ужасный парадокс.

Оно дышало. Я чувствовал его теплое дыхание на своей щеке. Оно отчаянно сопротивлялось. У него были руки, которыми оно вцепилось в меня. Его кожа была такой же гладкой, как моя. Оно прижималось ко мне, твердое, как камень, – и все же оставалось совершенно невидимым!

Не знаю, не испытал ли я в тот миг обморок или умопомрачение. Должно быть, меня спас некий чудесный инстинкт. Вместо того чтобы отпустить нашу кошмарную загадку, я будто получил дополнительные силы в минуту ужаса и сжал ее еще крепче с такой необычайной силой, что почувствовал, как создание задергалось в агонии.

Лишь тогда Хаммонд ступил в комнату во главе всех домашних. Едва увидев мое лицо – что, полагаю, представляло собой кошмарное зрелище, – он бросился вперед с криком:

– О Господи! Гарри, что случилось?

– Хаммонд! Хаммонд! – вопил я. – Подойди. Это кошмарно! На меня что-то напало в постели. Теперь я держу его, но не вижу! Я его не вижу!

Хаммонд, явно пораженный неподдельным ужасом на моем лице, с тревогой и изумлением сделал один или два шага вперед. У остальных вошедших вырвалось хихиканье, хорошо мною расслышанное. Этот сдержанный смех привел меня в ярость. Смех над человеком в моем положении! Это было наихудшее проявление жестокости. Лишь теперь я понимаю, отчего вид мужчины, яростно сражающегося, как им показалось, с воздухом и зовущего на помощь в борьбе с видением, представлялся смехотворным. Но тогда ярость к осмеивающей меня толпе была столь сильной, что, будь у меня возможность, я бы забил их на месте.

– Хаммонд! Хаммонд! – снова завопил я в отчаянии. – Бога ради, подойди ко мне! Я держу это… нечто, но это ненадолго. Оно пересиливает меня. Помоги мне! Помоги мне!

– Гарри, – прошептал Хаммонд, подходя ко мне, – ты слишком много куришь.

– Клянусь, Хаммонд, мне это не чудится, – так же тихо ответил я. – Разве не видишь, как оно трясет меня всего, когда сопротивляется? Если не веришь, убедись сам. Почувствуй его – потрогай.

Хаммонд приблизился и положил руку на указанное мною место. У него вырвался дикий вопль ужаса. Он почувствовал его!

Он моментально отыскал где-то в моей комнате длинную веревку и в следующее мгновение обмотал ею и связал тело незримого существа, сжимаемого мною в руках.

– Гарри, – сказал он хриплым, возбужденным голосом, ибо он, хоть и сохранил присутствие духа, был глубоко потрясен, – Гарри, теперь мы в безопасности. Можешь отпустить, друг мой, ты же устал. Оно не двинется.

Я был полностью изнурен и охотно убрал руки.

Хаммонд держал концы веревки, связывающей Невидимого, обвив ее вокруг своей руки. Она зависла перед ним, а он смотрел на нее, натянутую вокруг пустого пространства. Я никогда не видел человека, столь пораженного ужасом. И все же в лице его выражалось то мужество и решимость, коими, я знал, он обладал. Его побелевшие губы сжались так решительно, что, глядя на них, казалось: пусть он и испытывал страх, но не был потерян.

Замешательство, наступившее в рядах постояльцев, ставших свидетелями удивительной сцены между мной и Хаммондом, – видевших пантомиму связывания и борьбы с Неведомым, видевших меня ослабевшим от физического утомления, когда мой пленник был повергнут, – замешательство и ужас, овладевший зрителями, узревшими все это, не поддавались описанию. Самые слабые убежали прочь из комнаты. Немногие, кто остался, сбились в кучу у двери и не могли заставить себя приблизиться к Хаммонду и его Подопечному. И все же сквозь их страх пробивалось недоверие. Им не хватало храбрости убедиться самим, и они продолжали сомневаться. Напрасно я просил некоторых мужчин подойти ближе и удостовериться, дотронувшись до невидимого существа. Они не верили, но и не решались выйти из своего заблуждения и лишь вопрошали, как же твердое, живое, дышащее тело могло быть невидимым. Я ответил следующим. Дал знак Хаммонду, и мы оба, превозмогая боязливое отвращение, дотронулись до создания, подняли его, связанное, с пола и поднесли к моей кровати. Оно весило, как мальчик лет четырнадцати.

– Сейчас, друзья мои, – сказал я, когда мы с Хаммондом занесли его над кроватью, – я дам вам бесспорное доказательство того, что перед вами твердое, осязаемое тело, которого вы, тем не менее, не видите. Внимательно следите за постелью.

Я так спокойно действовал в этих странных обстоятельствах, что изумился собственной смелости. Оправившись от первого ужаса, я ощущал нечто вроде научной гордости, которая преобладала над всеми остальными чувствами.

Взгляды зрителей немедленно приковались к моей постели. Мы с Хаммондом по сигналу отпустили создание. Раздался глухой звук падения тяжелого тела на мягкую поверхность. Деревянная кровать скрипнула. На подушке и постели отчетливо отразился глубокий отпечаток. Свидетельствовавшая это толпа с всеобщим негромким воплем бросилась прочь из комнаты. Мы с Хаммондом остались наедине с нашей находкой.

Какое-то время мы молчали, слушая тихое, неравномерное дыхание существа на кровати и наблюдая шевеление постели, когда оно беспомощно пыталось освободиться от уз. Затем Хаммонд заговорил:

– Гарри, это отвратительно.

– Да уж, отвратительно.

– Но постижимо.

– Постижимо? Ты о чем? Такого не случалось с самого начала времен. Не знаю, что тут думать, Хаммонд. Господь свидетель, я не сошел с ума! И это не безумная фантазия!

– Давай немного подумаем, Гарри. Перед нами твердое тело. Мы можем его потрогать, но не можем увидеть. Этот факт столь необычен, что приводит нас в ужас. Но разве этот феномен не имеет подобий? Возьмем чистое стекло. Оно осязаемо, но прозрачно. Совершенно прозрачным, чтобы его не было видно, ему не позволяет быть определенная шероховатость. Заметь, теоретически возможно создать стекло, которое не будет отражать лучи света, – настолько чистое и однородное, что солнечные лучи будут проходить через него, как проходят через воздух, преломляясь, но не отражаясь. Мы не видим воздух, но мы чувствуем его.

– Это верно, Хаммонд, однако все это неодушевленные формы. Стекло не дышит, воздух не дышит. А у этого существа есть сердце, которое бьется, воля, которая движет им, и легкие, которые вдыхают и выдыхают.

– Ты забываешь о странном феномене, о котором мы в последнее время так часто слышали, – серьезно заметил доктор. – На встречах, которые мы называем «спиритическими кругами», за руки сидевших за столом брались невидимые руки – теплые, плотские руки, в которых билась земная жизнь.

– Что? Ты считаешь, что это существо…

– Мне неведомо, что это за существо, – важно ответил он, – но, дай бог, с твоей помощью я это выясню.

Мы выкурили много трубок за ночь, наблюдая у кровати за неземным созданием, которое пыхтело и ворочалось, пока не истомилось окончательно. Затем по спокойному и ровному дыханию мы поняли, что оно уснуло.

Наутро весь дом был в волнении. Жильцы собрались на лестничной площадке перед моей комнатой, и мы с Хаммондом получили все их внимание. Нам пришлось ответить на тысячи вопросов о состоянии нашего сверхъестественного пленника. Однако никто из домашних, кроме нас самих, не пожелал входить в комнату.

Существо уже проснулось. Об этом свидетельствовали судорожные шевеления постели, вызванные его попытками к бегству. Воистину отвратительно было видеть эти признаки его страшных извиваний и невидимой, но яростной борьбы за свободу.

Мы с Хаммондом всю ночь напряженно продумывали средства, которыми можно выяснить его форму и внешний вид. Насколько мы ощущали, проводя руками по телу создания, его очертания представлялись нам человеческими. У него был рот, круглая гладкая голова, лишенная волос, нос, немного возвышающийся над щеками, а руки и ступни походили на мальчишечьи. Сначала мы думали поставить его на гладкую поверхность и обвести мелом его контур, как сапожник обводит контур ног. Но от этого плана отказались, сочтя его бесполезным: такой контур не дал бы нам ни малейшего понятия о его форме.

Тогда меня осенила счастливая мысль снять с него гипсовую форму. Это могло дать нам твердую фигуру и удовлетворить все наши желания. Но как это сделать? Движения создания нарушили бы схватывание гипса и исказили результат. Тогда другой идеей стало применение хлороформа. У него были органы дыхания – оно ведь дышало. Введя его в бессознательное состояние, мы могли сделать все необходимое. Мы послали за доктором К**, и заслуженный врач, оправившись от первичного шока, выдал хлороформ. В следующие три минуты мы смогли снять узы с тела существа, и известный в городе лепщик принялся обмазывать невидимую форму влажной глиной. Через пять минут у нас уже была форма, и до наступления вечера мы получили примерное представление о создании. По форме оно напоминало человека – искаженного, грубого, ужасного, но все же человека. Небольшого роста в четыре с небольшим фута, с великолепным мышечным развитием. Лицо превосходило всю мерзость, какую я когда-либо видел. Гюстав Доре, Жак Калло или Тони Жоанно никогда не смогли бы вообразить нечто столь же отвратительное. Такое лицо напоминало иллюстрации последнего к «Путешествию куда Вам будет угодно», которые были несколько близки к выражению лица создания, но все же уступали ему. Такое лицо, казалось мне, могло быть только у нежити. Судя по виду, оно могло питаться лишь человеческой плотью.

Удовлетворив свое любопытство и связав тайной всех домашних, мы оказались перед вопросом: что же делать с ним дальше? Невозможно было держать такой ужас в доме – равносильно невозможно было выпустить столь отвратительное существо на волю. Признаюсь, я бы с удовольствием приговорил его к уничтожению. Но кто бы взял на себя убийство этого мерзкого подобия человека? День за днем мы серьезно обдумывали этот вопрос. Все жильцы съехали. Миссис Моффат впала в отчаяние и грозила нам с Хаммондом всеми возможными штрафами, если мы не избавимся от него. Мы же отвечали:

– Мы съедем, если вы сочтете это необходимым, но отказываемся забирать с собой создание. Избавляйтесь от него сами, если желаете. Оно появилось в вашем доме и находится в вашей ответственности.

У нее, конечно, не нашлось ответа. Миссис Моффат ни уговорами, ни деньгами не могла никого заставить даже приблизиться к твари.

Удивительнее всего было то, что мы пребывали в совершенном неведении относительно того, чем существо питалось. Ни к чему, что мы полагали подходящей для него пищей и ставили перед ним, оно не прикасалось. Невыносимо было день за днем находиться рядом, видеть, как мнется постель, слышать тяжелое дыхание и знать, что оно изнемогает от голода.

Прошло десять дней, двенадцать, две недели, а оно все жило. Биение сердца, однако, с каждым днем становилось слабее и почти прекратилось. Было очевидно, что создание погибает от голода. Пока эта отвратительная борьба за жизнь продолжалась, я чувствовал себя несчастным и не мог спать ночами. Каким бы ужасным ни казалось это существо, печально было думать о его муках.

Наконец оно умерло. Одним утром мы с Хаммондом нашли его в постели холодным и окоченевшим. Сердце перестало биться, легкие не дышали. Мы поспешили похоронить его в саду. Это были странные похороны: в сырую яму лег невидимый труп. Слепок его тела я отдал доктору К**, и он хранит его в музее на Десятой улице.

И теперь, накануне долгого путешествия, из которого могу уже не возвратиться, я составил сей рассказ о случае самом необычайном из всех мне известных.

Примечание. Поговаривали, что собственники известного музея этого города заключили договор с доктором К** о представлении публике диковинного слепка, данного ему на хранение мистером Эскоттом, – столь выдающегося, что его история не может не привлечь всеобщего внимания.

Брэм Стокер

Автор «Дракулы» оставался верен своему методу даже в произведениях детективного жанра, поэтому «Крысиные похороны», формально не нарушающие законы реализма (ну, почти), навевают прямо-таки мистический ужас. Дополнительный колорит создается тем обстоятельством, что тут Стокер как бы посылает нам рассказ из могилы – причем своей собственной: рукопись «Похорон» должна была войти в сборник, который он готовил в последние месяцы жизни… но так и не успел завершить. Его опубликовала уже вдова писателя Флоренс Брэм Стокер, добавив к подборке рассказов еще одну главу, исключенную из белового варианта «Дракулы», в результате чего сборник получил название «Дети Дракулы». Трудно сказать, одобрил бы такое соседство сам Брэм Стокер, – но судьба распорядилась за него.

Крысиные похороны

Если уезжать из Парижа по Орлеанской дороге, пересечь Enceinte и повернуть направо, вы попадете в дикую и далеко не приятную для взора местность. Справа и слева, позади и впереди, в любую сторону от вас будут возвышаться горы мусора и отходов, скопившиеся за долгие годы. Париж живет не только дневной, но и ночной жизнью, и всякий приезжий, поздней ночью возвращаясь в гостиницу на улице Риволи или Сент-Оноре либо выходя из нее рано утром, может, приближаясь к Монружу, догадаться – если не сделал этого еще раньше – о назначении тех массивных фургонов, напоминающих огромные котлы на колесах, что медленно ползут по улицам повсюду, где бы он ни проходил.

Каждый город обладает своими специфическими особенностями, вызванными его естественными надобностями: одним из наиболее примечательных атрибутов Парижа является племя тряпичников. Ранним утром – а парижская жизнь начинается именно в эти часы – почти на любой улице, напротив каждого двора или переулка, а также между домами, точно так же как в некоторых американских городах и даже отчасти в Нью-Йорке, можно увидеть большие деревянные ящики, куда прислуга или постояльцы выбрасывают накопившийся за день мусор. Вокруг них копошатся, переходя с одного пастбища на другое, изможденного вида оборванцы, мужчины и женщины, весь рабочий инвентарь которых составляют холщовые мешки или корзины, переброшенные через плечо, а также миниатюрные грабельки, которыми они разрывают для подробного осмотра содержимое мусорных ящиков. Все, представляющее ценность, они подцепляют этими грабельками и складывают в корзины, манипулируя своими инструментами с такой же легкостью, с какой китайцы управляются с палочками для еды.

Париж – весьма централизованный город, а централизация и систематизация – близкородственные понятия. В прежние времена, когда централизация только зарождалась, ее предвестницей была систематизация. Все одинаковые или схожие по назначению предметы собирались в одно целое, в некоем центральном пункте. Представьте себе бесчисленные tentaculae, что расходятся лучами во все стороны из центра, где возвышается огромная голова с мыслящим мозгом, зоркими глазами, смотрящими во все стороны, и чуткими ушами, улавливающими любой звук. И ненасытной пастью, проглатывающей все, что в нее попадает.

Другие города походят на различных птиц, зверей или рыб, с естественным аппетитом и нормальным пищеварением. И только Париж предстает нам в образе гигантского спрута. Продукт централизации ad absurdum, ни в чем ином не проявляющий столь причудливого и явного сходства с осьминогом, как в работе своей пищеварительной системы.

Те здравомыслящие туристы, что добровольно отдают себя в цепкие объятия мистера Кука либо же мистера Гейза и «покоряют Париж» за три дня, часто оказываются озадачены, узнав, что обед, который стоил бы в Лондоне порядка шести шиллингов, в кафе на Пале-Ройяль обойдется в три франка. Не было бы никакой нужды удивляться, если бы они помнили и всесторонне изучили такую особенность Парижа, как систематизация, каковой обязаны своим появлением и парижские chiffonier.

Париж пятидесятых годов мало чем напоминает сегодняшний, а тот, кто видел Париж Наполеона и барона Османа, едва ли сможет осмыслить положение вещей, в котором город находился сорок пять лет назад.

К числу немногого, что не претерпело значительных изменений, можно отнести и обширные пространства, где скапливаются отходы. Мусор остается мусором в любой части света и во все эпохи, семейное сходство всех мусорных куч поистине идеально. Поэтому путешественник, посетивший окрестности Монружа, способен без большого труда мысленно перенестись в 1850 год.

В тот год я остановился в Париже на длительный срок. Я был безумно влюблен в одну юную леди, и она отвечала мне взаимностью, но, уступая родительской воле, дала обещание не видеться и не вступать в переписку со мной на протяжении целых двенадцати месяцев. Мне также пришлось согласиться на это испытание в призрачной надежде добиться расположения ее родителей. По условиям соглашения я должен был покинуть страну и не писать моей возлюбленной до тех пор, пока не истечет год.

Как и следовало ожидать, время для меня тянулось мучительно медленно. Никто из моей семьи или же моего окружения ничего не мог мне поведать об Элис, и ни у одного из ее родственников, как ни горько это признавать, не хватило великодушия хотя бы при случае переслать утешительную весть о ее добром здравии. Шесть месяцев провел я в скитаниях по Европе, но, так и не найдя забвения в этих странствиях, решился направиться в Париж, обладающий, по крайней мере, удобным сообщением с Лондоном на тот случай, если я по благосклонности фортуны получу позволение вернуться раньше назначенного срока.

Мое положение как нельзя лучше подтверждало справедливость изречения «Надежда, долго не сбывающаяся, томит сердце», поскольку в придачу к страстному желанию поскорее увидеть дорогое мне лицо, меня терзала непреходящая тревога из-за того, что какой-нибудь злосчастный случай помешает мне встретиться с Элис в должное время, после всех испытаний, в которых я хранил верность ее надеждам и своим чувствам к ней. А потому любое задуманное мною рискованное предприятие таило в себе некое болезненное удовольствие, будучи чревато значительно более серьезными последствиями, чем при обычных обстоятельствах.

Как и многие другие путешественники, я истощил запас городских достопримечательностей к исходу первого месяца, а весь второй провел в поисках любых развлечений, какие только мог отыскать. Посетив несколько самых известных предместий, я начал открывать для себя terra incognita, дикую пустыню, невообразимо далекую от всего, что пишут в путеводителях, хотя и расположенную по соседству с этими привлекательными ландшафтами.

Таким образом, я приступил к ее систематическим исследованиям, каждый день заново поднимая путеводную нить в том месте, где обронил ее накануне.

Со временем странствия привели меня в окрестности Монружа, и я увидел перед собой Ultima Thule для любого, кто изучает общественное устройство, землю столь же малоисследованную, как истоки Белого Нила. Я вознамерился познакомиться с жизненными устоями шифонье – их привычками, обычаями и взглядами на окружающий мир.

Это была трудновыполнимая и не самая приятная работа, с мизерной надеждой на должное понимание и оценку. Однако мое упрямство возобладало над здравым смыслом, и я погрузился в новые исследования, призвав на помощь всю ту энергию, что позволяла мне достичь цели в любом важном и значительном начинании.

Однажды чудесным сентябрьским днем я углубился в святая святых Мусорного города. Несомненно, в этих местах обитало множество шифонье, о чем недвусмысленно свидетельствовало некое благоустройство и упорядоченность в расположении мусорных куч. Я лавировал между этими холмами, стоявшими вдоль дороги, словно часовые, с твердым намерением проложить путь к самым отдаленным их пределам.

Продолжая свою прогулку, я заметил вдалеке несколько согбенных фигур, снующих туда-сюда и с очевидным любопытством поглядывающих на чужака, что забрался в их владения. Эта местность казалась своего рода маленькой Швейцарией, так что, петляя между кучами, я был не в состоянии заранее наметить дальнейший путь.

Некоторое время спустя я набрел на некое подобие небольшого поселения или же коммуны шифонье. Ряд жалких лачуг, какие можно встретить разве что на самых отдаленных окраинах Алленских болот – примитивные постройки с плетеными стенами, обмазанными глиной и кровлей, сложенной из любого твердого мусора, подвернувшегося под руку. Неприветливый во всех отношениях пейзаж, и, по здравому рассуждению, даже нарисованный акварелью он едва ли стал бы выглядеть более живописно. Среди этих хижин выделялось одно из самых причудливых сооружений – язык не поворачивается назвать его постройкой, – какие мне когда-либо приходилось видеть. Исполинский древний гардероб, очевидно, попавший сюда из будуара Карла VII или же Генриха II и приспособленный под жилье. Двухстворчатые двери были распахнуты настежь, открывая взгляду его внутреннее устройство. Одна половина гардероба представляла собой общую гостиную размером приблизительно шесть футов на четыре, в которой собрались вокруг жаровни и дымили своими трубками шестеро престарелых солдат времен Первой республики в грязных, протертых до дыр мундирах. Очевидно, все они принадлежали к разряду mauvais sujet, мутные взгляды и обмякшие лица недвусмысленно намекали на объединявшую их всех любовь к абсенту, но в усталых, измученных глазах дремала дикая жестокость, которая, вероятно, становилась еще резче в недолгие моменты пробуждения от пьянства.

Вторая половина гардероба сохранилась в первозданном виде, за исключением того, что все шесть полок были отрезаны на половину длины и на них теперь располагались постели из тряпья и соломы. Это зрелище вовсе не пришлось мне по нраву, поскольку место было весьма уединенное, а здешние обитатели выглядели отъявленными злодеями.

Однако я не видел пока никаких причин для паники и продолжал идти своей дорогой, забираясь в эту Сахару все глубже и глубже. Путь мой выдался на редкость извилистым, и я, к стыду моему, выписав серию виражей, подобно тому, как катаются на коньках «голландским шагом», в какой-то степени потерял ориентировку и вынужден был свериться с компасом.

Пройдя еще немного, я обогнул осыпавшуюся кучу мусора и увидел сидевшего на ее вершине старого солдата в дырявом плаще.

«Эге, – сказал я самому себе, – вон он, истинный символ Первой республики».

Старик даже не оглянулся на меня, продолжая с флегматичным видом смотреть в землю. Я снова мысленно отметил: «Смотри, до чего может довести война. Этот человек давно утратил все свое любопытство».

Однако, сделав несколько шагов, я внезапно обернулся и понял, что любопытство его вовсе не умерло, – то выражение, с которым ветеран смотрел мне вслед, выглядело крайне подозрительным.

Между тем приближался вечер, и я начал задумываться о возвращении. Однако множество тропинок разбегались в разные стороны и вели к одинаковым с виду холмам, и выбрать из них одну правильную оказалось непростой задачей. Попав в затруднительное положение, я хотел было спросить дорогу, но не увидел вокруг ни единой живой души. Тогда я решил еще немного пройти вперед, пока не встречу кого-нибудь – только не одного из ветеранов.

Одолев две-три сотни ярдов, я вышел к одинокой лачуге, похожей на те, что встречались мне прежде, – с той лишь разницей, что эта оказалась необитаемой, с едва державшейся крышей и тремя сохранившимися стенами, но полностью открытой с четвертой стороны. По всем признакам это место предназначалось для сортировки отходов. Там сидела морщинистая и согнувшаяся под грузом лет старуха, и я решился подойти к ней, чтобы спросить дорогу.

Она поднялась при моем приближении, и, выслушав просьбу, тут же пустилась в объяснения, а мне пришло на ум, что здесь, в самом центре царства мусора, собрана воедино вся история парижских тряпичников – и я могу услышать о ней во всех подробностях из уст одной из старейших здешних обитательниц.

Я приступил к расспросам, и ответы старухи оказались в высшей степени занимательными – она была одной из тех самых ceteuces, что собирались каждый день возле гильотины, и играла важную роль в кругу этих женщин, символизирующих собой жесткость революции.

«Мсье, вероятно, устал», – сказала вдруг она и предложила мне шаткий табурет.

Я предпочел бы не садиться на него, по многим причинам, но бедная старуха была так любезна со мной, что я не посмел обидеть ее отказом, тем более что меня весьма заинтриговал ее рассказ о взятии Бастилии, так что я поддался на уговоры, лишь бы поскорее услышать продолжение.

Пока мы разговаривали, возле избушки появился старик – еще более древний, морщинистый и согбенный, чем моя собеседница.

«Это Пьер, – сообщила она. – Мсье может послушать и его историю, ведь Пьеру довелось побывать повсюду, от Бастилии до Ватерлоо».

По моей просьбе Пьер пристроился на другом табурете и погрузился в пучину воспоминаний о революции. Этот старик, одетый как огородное пугало, оказался таким же ветераном, как и те шестеро, которых я повстречал раньше.

Теперь я сидел посреди приземистой хижины со старухой по левую руку от себя и стариком по правую, однако оба они располагались ко мне лицом. Помещение было завалено причудливыми предметами старинной мебели и многими другими вещами, от которых я предпочел бы держаться в стороне. В углу лежала груда тряпья, которая казалась живой от копошившихся в ней паразитов, а также груда костей, от которой исходил аромат, способный потрясти кого угодно. Бросая время от времени взгляд на эти кучи, я каждый раз отмечал блеск глаз какой-нибудь из крыс, которые заполонили все вокруг. Обстановка в хижине была и без того отвратительна, но наиболее ужасное зрелище являл собой старый мясницкий топор с испачканной в крови железной рукояткой, прислоненный к правой стене. И все же эти подробности не вызывали у меня никакого беспокойства. Воспоминания двух стариков казались настолько восхитительными, что я слушал и слушал, пока не наступил вечер и длинные тени от мусорных куч не заполнили все пространство между ними.

Постепенно в душе моей начала зарождаться тревога. Не могу сказать почему, но я никак не мог успокоиться. Это было инстинктивное предупреждение об опасности. Психические способности часто стоят на страже человеческого разума, и, как только раздается сигнал тревоги, они начинают действовать, порой даже бессознательно.

Так вышло и со мной. Я задумался о том, где я нахожусь, и кто меня окружает, и как я должен действовать в случае нападения, а затем в голове у меня без видимых внешних причин вспыхнула четкая мысль: я попал в беду. Благоразумие подсказывало: «Веди себя спокойно, не подавай виду» – и я вел себя спокойно, не подавая виду, что чувствую на себе недобрые, хитрые взгляды. «Их по крайней мере двое, если не больше». Боже мой, какая это была жуткая мысль! Возможно, хижину с трех сторон окружают злоумышленники! Возможно, я очутился в логове банды головорезов, каких могла произвести на свет только случившаяся полвека назад революция.

Вслед за ощущением опасности ожила и моя наблюдательность, я сделался даже более бдительным и осторожным, чем обычно. Взгляд старухи то и дело возвращался к моей руке, и после быстрого осмотра мне стала ясна причина такого интереса – мои украшения. На левом мизинце я носил большой перстень с печатью, а на правом – кольцо с крупным бриллиантом.

Что ж, если уж мне и в самом деле угрожала опасность, первым делом следовало отвести от себя подозрения. Поэтому я перевел разговор на ремесло тряпичника… затем заговорил о канализационных трубах, о различных вещах, которые порой там находят, и наконец постепенно добрался до драгоценностей. Затем, ухватившись за благоприятную возможность, я спросил у старухи, что она об этом знает. Она ответила, что знает, но не слишком много. Я вытянул правый мизинец, показал кольцо и поинтересовался ее мнением об украшении. Она пожаловалась, что глаза в последнее время начали подводить ее, и склонилась к моей руке.

«Прошу прошения, так вам, верно, будет удобнее», – с беззаботным видом заявил я, стащил кольцо с пальца и передал ей. Алчный огонь озарил иссохшее лицо старухи, как только она коснулась камня. Она украдкой бросила на меня взгляд, быстрый, словно вспышка молнии. Затем снова сгорбилась над кольцом, почти спрятав лицо и будто бы внимательно разглядывая бриллиант. Старик посмотрел вдаль, а затем извлек из кармана завернутую в бумагу пачку табака и трубку, которую тут же принялся набивать. Я воспользовался недолгой передышкой, когда оба они отвлеклись от наблюдения за моим лицом, и поспешно оглядел хижину, уже погруженную в сумерки. Вокруг по-прежнему были разбросаны дурно пахнущие груды разнообразного хлама, ужасный окровавленный топор все так же стоял у стены в правом углу, и повсюду сквозь полумрак зловеще сверкали крысиные глаза. Точно такой блеск я разглядел в щели между досками над самой землей. Нет, постойте! Эти глаза были крупнее, сверкали ярче и с большей злобой.

Сердце мое замерло, в голове все смешалось, и я ощутил нечто похожее на опьянение, едва находя в себе силы удерживать тело в вертикальном положении. Затем, мгновение спустя, я уже был спокоен, хладнокровен, полон сил и готов к любым неожиданностям, полностью возвратив контроль над своими чувствами.

Теперь я в полной мере ощущал грозившую мне опасность. Отчаянный народ окружал хижину со всех сторон и внимательно наблюдал за мной! Трудно было даже предположить, сколько их прячется сейчас на земле под этими стенами. Я понимал, что я сильнее каждого из них, и они тоже это понимали. Кроме того, они понимали, что я, как истинный англичанин, не сдамся без боя, и потому ждали удобного момента для нападения. Я почувствовал, что за несколько последних секунд получил значительное преимущество, поскольку знал теперь об опасности и правильно оценивал ситуацию. Пришло время испытать мое терпение – боевое испытание начнется несколько позже.

Старуха подняла голову и с удовлетворенным видом произнесла:

«Очень хорошее кольцо, в самом деле прекрасное! Ах, боже мой! Когда-то и у меня были такие кольца – много колец, и браслеты, и серьги! О, в те славные времена весь город плясал под мою музыку! А теперь они забыли меня! Забыли? Да они даже не слышали обо мне! Возможно, их деды еще помнят меня, по крайней мере некоторые из них!»

Старуха рассмеялась резким, каркающим смехом. А затем, вынужден это признать, поразила меня, вернув кольцо с некоторым старомодным изяществом, в котором чувствовался оттенок сострадания и грусти.

Старик посмотрел на нее с неожиданной злостью, приподнялся с табурета и хриплым голосом обратился ко мне:

«Дайте взглянуть!»

Я уже собирался протянуть ему кольцо, однако старуха остановила меня:

«Нет! Не отдавайте его Пьеру! Пьер большой чудак. Он вечно все теряет, а это кольцо такое красивое!»

«Стерва!» – воскликнул взбешенный старик.

Старуха внезапно снова заговорила, возможно, чуть громче, чем это было необходимо:

«Подождите! Я хочу рассказать вам об одном кольце».

Что-то в ее интонации неприятно кольнуло мой слух. Возможно, все дело было в моем обострившемся восприятии или предельном нервном возбуждении, но мне вдруг показалось, будто обращается она вовсе не ко мне. Оглянувшись украдкой, я различил крысиные глазки за грудой костей, но не обнаружил тех глаз, что прятались за задней стеной. Однако уже через мгновение они появились вновь. Сказав свое «Подождите!», старуха предоставила мне отсрочку, а ее сообщники вернулись на прежние позиции.

«Однажды я потеряла кольцо – прекрасное кольцо с бриллиантом, раньше принадлежавшее самой королеве. Его подарил мне один откупщик, позднее перерезавший себе горло, потому что я прогнала его прочь. Я думала, что кольцо украли, и подозревала в этом кого-то из своих людей, но так и не нашла никаких следов. Полиция же решила, что оно упало в канализацию. Мы спустились туда – я была в лучшем своем платье, потому что не могла никому доверить судьбу моего чудесного кольца! С тех пор я узнала много нового о канализационных трубах, а также о крысах, но я никогда не забуду ужас, который тогда испытала, – стена сверкающих глаз начиналась сразу за границей света зажженных факелов. Итак, мы очутились прямо под моим домом, обыскали все сливные отверстия и там, в грязи, нашли мое кольцо, а затем вернулись назад. Но перед этим обнаружили кое-что еще! Когда мы уже подходили к двери, толпа канализационных крыс – в человечьем обличии на сей раз – окружила нас. Они рассказали полицейским, что один из них не вернулся назад из этой трубы. Он отправился туда незадолго до нас и, если даже заблудился, все равно не мог уйти далеко. Они попросили нас помочь в поисках своего товарища. Меня пытались не пустить вместе со всеми, но я настояла на своем. Это было новое волнующее приключение, и разве я только что не возвратила себе кольцо? Мы прошли не так уж много, прежде чем наткнулись на то, что искали. Там скопилось немного воды, и дно трубы было засыпано битым кирпичом и прочим мусором. Этот человек сражался до конца, даже после того, как погас его факел. Но их было слишком много! Они быстро с ним справились! Кости были еще теплыми, но уже без единого кусочка мяса. Они сожрали даже своих сородичей, и крысиные кости лежали вперемешку с человеческими. Они восприняли все спокойнее тех других – которые прозывались людьми, но принялись потешаться над своим мертвым товарищем, хотя и собирались помочь ему, пока он был жив. Что за вздор! Какая разница – живой он или мертвый?»

«И вам не было страшно?» – удивился я.

«Страшно? – рассмеялась она. – Мне страшно? Спросите у Пьера! Правда, я была тогда моложе, чем сейчас, и, когда мы шли по этой трубе, окруженные стеной голодных глаз, двигающейся вслед за светом факелов, я чувствовала себя неуютно. Но я шла впереди мужчин! Такая уж у меня привычка. Я никогда не позволяла мужчинам быть впереди меня. Все, что мне нужно, – это оружие и возможность! И они съели его целиком – не оставив никаких следов, кроме обглоданных костей; и никто не узнал об этом, не услышал ни единого слова!»

Она снова зашлась в приступе отвратительного смеха, вытерпеть который было выше моих сил. Однажды наша великая поэтесса так описала свою поющую героиню:

О, послушай ее пенье,Ближе к Богу быть не может.

Те же слова подходили и к смеху этой старой карги, с единственной разницей, что не может быть ближе не к Богу, а к дьяволу резкий, злобный, самодовольный, жестокий смех, а в придачу – хитрая ухмылка на ужасном лице, напоминающем маску из древней трагедии, и блеск желтых зубов на бесформенных деснах. Этот смех и эта ухмылка яснее всяких громогласных слов объяснили мне, что моя смерть уже предрешена, и убийцы дожидаются только подходящего момента, чтобы покончить со мной. Я прочитал между фраз ее жуткой истории отданный сообщникам приказ:

«Подождите, – словно бы говорила она. – Ваша очередь еще не пришла. Я должна нанести первый удар. Найдите мне оружие, и я не упущу своей возможности. Он не должен уйти! Не дайте ему закричать, и никто никогда не узнает об этом. А крысы доведут дело до конца».

Становилось все темнее, приближалась ночь. Я незаметно осмотрел хижину – все было по-прежнему. Окровавленный топор в углу, кучи мусора и глаза, выглядывающие из-за груды костей, а также сквозь щели у самого пола.

Пьер с показной сосредоточенностью снова набил трубку, затем разжег ее и задымил.

«Надо же, темно-то как! – воскликнула старуха. – Пьер, будь хорошим мальчиком, засвети лампу!»

Пьер поднялся, чиркнул спичкой и поднес ее к фитилю висевшей на стене лампы с отражателем, отбрасывающим свет во все стороны.

Очевидно, ею пользовались, когда разбирали мусор по ночам.

«Не эту, глупенький, не эту! Фонарь!» – поправила его старуха.

Пьер тут же задул лампу.

«Хорошо, матушка, хорошо, сейчас я его найду».

Он поспешил в левый угол хижины, а старуха повторила из темноты:

«Фонарь, фонарь. О, это самый удобный светильник для таких бедолаг, как мы. Фонарь – верный друг революции. И друг шифонье. Он продолжает служить даже там, где все остальное бесполезно».

Едва она произнесла эти слова, как вся постройка заскрипела и по крыше словно бы что-то протащили.

Я снова прочитал между строк и расшифровал ее рассказ о фонаре:

«Пусть один из вас заберется на крышу с удавкой и задушит его, если у нас ничего не получится и он выскочит наружу».

Я заглянул в щель и заметил темные очертания петли на фоне грязновато-бурого неба. Вот теперь я точно оказался в западне!

Пьеру не понадобилось много времени, чтобы отыскать фонарь. Я же не отводил глаз от темного силуэта старухи. И когда Пьер чиркнул спичкой, я успел заметить, что она подняла с земли невесть как оказавшийся там длинный острый нож или кинжал и тут же спрятала его в складках своего одеяния. Скорее всего, это был хорошо заточенный разделочный нож с острым концом.

Фонарь загорелся.

«Неси его сюда, Пьер, – велела старуха. – Поставь возле входа, чтобы мы могли полюбоваться на него. Посмотрите, как он прекрасен! Он отгоняет от нас тьму – как раз то, что нужно»!

То, что нужно для ее замысла! Фонарь светил прямо мне в лицо, оставляя в полутьме и ее, и Пьера, сидевших по разные стороны от меня.

Время нападения приближалось, но теперь мне было ясно, что сигнал должна подать старуха, и я внимательно наблюдал за ней.

Я был совершенно безоружен, но заранее решил, что делать. Первым же движением необходимо схватить стоявший в углу топор, а затем пробиваться к выходу. Или, по крайней мере, сопротивляться до конца. Я оглянулся, чтобы определить местоположение топора, поскольку не имел права на ошибку, дальше время будет стоить очень дорого, если оно вообще у меня будет.

Боже милостивый, топор исчез! Весь ужас положения мгновенно обрушился на меня, но мучительнее всего было думать о том, какие страдания все это принесет Элис. Либо она решит, что я обманул ее, – а любой любящий или когда-то любивший человек может представить невыносимую горечь подобных мыслей, – либо будет все так же ждать меня, даже после того как я покину этот мир, и тогда отчаяние вкупе с несбывшимися надеждами отравят всю ее дальнейшую жизнь. Сама беспредельность ожидающей ее боли придала мне сил и помогла выдержать испытывающие взгляды злоумышленников.

Думаю, я ничем не выдал себя. Старуха смотрела на меня, как кошка на мышь, ее правая рука, спрятанная в складках платья, сжимала, как я теперь знал, тот жуткий длинный нож. Стоит ей только увидеть растерянность или досаду на моем лице, она сразу поймет, что настало время действовать, и набросится на меня, как тигрица, уверенная в том, что застанет жертву врасплох.

Я посмотрел в ночную темноту и обнаружил еще одну причину для беспокойства. Вокруг хижины, на незначительном расстоянии от нее, виднелись темные силуэты; пока что снаружи было тихо, но я прекрасно понимал, что противники готовы к нападению.

Я снова оглядел внутреннее убранство хижины. В минуты сильного возбуждения или опасности, которая также приводит в возбуждение, мозг человека начинает работать удивительно быстро, соответственно возрастают и способности, зависящие от работы мозга. И вот мне представилась возможность убедиться в этом. Я сразу понял, что топор вытащили через отверстие, пробитое в гнилых половых досках. Какой же дряхлой должна быть древесина, чтобы проделать это без малейшего намека на шум!

Хижина превратилась в настоящую западню, она была окружена со всех сторон. А на крыше лежал душитель, готовый набросить удавку мне на шею, если я сумею ускользнуть от кинжала старой ведьмы. Спереди путь к спасению преграждало неизвестное количество сторожей. Сзади меня тоже поджидало множество отчаянных головорезов – я все еще видел в щелях между досками блеск их глаз, они лежали на земле и ждали сигнала. Нужно было решаться – или сейчас, или никогда!

С беззаботным, насколько возможно, видом я чуть повернулся на табурете, чтобы дать опору правой ноге. Затем вскочил, нагнул голову, прикрывая ее руками, и, ведомый боевым инстинктом рыцарей древности, с именем дамы моего сердца на устах с разбега навалился на заднюю стену хижины.

Как бы внимательно ни наблюдали за мной Пьер и старуха, внезапность моего маневра ошеломила их. Пробивая своим телом гнилую древесину, я успел разглядеть, как старуха тигриным прыжком вскочила с табурета, и услышал ее тяжелое, яростное дыхание. Моя нога наткнулась на что-то мягкое и шевелящееся, я отскочил в сторону и только тогда понял, что наступил на одного из спрятавшихся позади хижины злодеев. Не считая обломанных ногтей и оцарапанных рук, я остался невредим и бросился вверх по склону холма, слыша за спиной глухой треск рушащейся хижины.

Этот подъем обернулся сущим кошмаром. Холм был невысокий, но с чрезвычайно крутым склоном, и на каждом шагу из-под ног у меня поднимались тучи золы и пыли. Я задыхался от пыли и зловония, но понимал, что только быстрота может спасти мне жизнь, и упорно продолжал карабкаться вверх. Секунды казались часами, но выигранные за счет внезапности мгновения, в сочетании с молодостью и силой, обеспечили мне изрядное преимущество, и, хотя несколько темных силуэтов преследовали меня в гробовом молчании, пугающем сильнее любых криков, я сумел беспрепятственно достичь вершины. Много позже, при подъеме на конус Везувия по мрачным ступеням, затянутым едким дымом, воспоминания об этой ужасной ночи в окрестностях Монтружа набросились на меня с такой силой и отчетливостью, что я едва не лишился сознания.

Холм оказался одним из самых высоких в этом краю пыли и мусора, и когда я, задыхаясь, с бьющимся подобно кузнечному молоту сердцем, поднялся на его вершину, то различил вдали слева от себя багровое сияние в небесах, а еще ближе – отблески огней. Благодарение Господу, теперь я знал, где нахожусь и в какой стороне пролегает дорога к Парижу!

Задержавшись еще на две-три секунды, я оглянулся назад. Мои преследователи далеко отстали, но упорно продолжали погоню в гробовом молчании. От хижины остались одни развалины, среди которых метались чьи-то темные силуэты. Они были четко видны в пламени разгоравшегося пожара: огонь от упавшего фонаря перекинулся на солому и груды тряпья. Но вокруг по-прежнему стояла мертвая тишина. Ни единого звука! Как бы то ни было, несчастные старики мужественно встретили смерть.

Однако я мог позволить себе лишь беглый взгляд на эту картину, потому что заметил несколько темных фигур, огибающих холм, чтобы перехватить меня на спуске. Моя жизнь опять висела на волоске. Они пытались направить меня к дороге на Париж, но я, подчиняясь мгновенному порыву, бросился в правую от себя сторону. В самое время: не успел я сделать и десяти шагов, как бдительные стражи заметили мой маневр, и один из них едва не сразил меня, метнув тот самый жуткий мясницкий топор. Вряд ли во всей округе отыскалось бы второе такое оружие.

Началась безумная погоня. Я без особого труда оторвался от этих стариков, и даже после того, как к охоте присоединились несколько более молодых мужчин и женщин, все равно сохранял изрядную дистанцию между нами. Однако я не знал дороги и не мог ориентироваться на сияние в небе, поскольку бежал в обратную сторону. Мне приходилось слышать, что преследуемый человек бессознательно забирает на бегу влево, теперь я и сам в этом убедился, а кроме того понял, что мои преследователи, будучи в большей степени животными, чем людьми, тоже звериным инстинктом это почувствовали, когда, остановившись отдышаться после стремительного рывка, с удивлением заметил несколько темных силуэтов за соседним холмом, справа от себя.

Я опять угодил в паучью сеть! Однако вслед за осознанием новой опасности пришло и решение, и я снова бросился вправо. Пробежав две-три сотни ярдов в этом направлении, я повернул налево и, по крайней мере, вырвался из окружения.

Но не избавился от самой погони: толпа преследователей по-прежнему бежала за мной следом, настойчиво, неумолимо, все в том же грозном молчании. В сгущающейся темноте окрестные холмы казались уже не такими высокими, как прежде, но в то же время более массивными. Я уже далеко оторвался от преследователей, поэтому отважился подняться по склону ближайшего холма.

О несказанная радость, я почти достиг границ этого адского нагромождения мусорных куч! Впереди в ночном небе сияли огни Парижа, а за ними виднелись высоты Монмартра – редкие сверкающие звездочки на фоне тусклых огней.

Мгновенно ощутив прилив сил, я промчался мимо последних, уже не так потрясающих своими размерами холмов и очутился на открытом пространстве. Однако картина отнюдь не выглядела привлекательной. Вокруг меня простиралась темная унылая равнина, очевидно, одна из тех сырых, болотистых пустошей, что окружают любой крупный город. Заброшенная и необитаемая местность, дающая последнее пристанище всему самому пагубному для человеческого здоровья, с настолько истощенной землей, что даже самые отчаявшиеся скваттеры не проявляют никакого желания завладеть ею. Глаза мои уже привыкли к темноте, и теперь, оказавшись за пределами этих отвратительных мусорных куч, я мог разглядеть намного больше, чем был способен еще недавно. В первую очередь, конечно, отражающиеся в небе огни Парижа, хотя сам город отстоял от этого места на несколько миль. Как бы там ни было, я увидел достаточно, чтобы выбрать верное направление, пусть даже лишь на короткое время.

Прямо передо мной лежало совершенно плоское, лишенное растительности пространство с мерцающими в темноте заводями. В отдалении по правую руку возвышалась мрачная громадина, окруженная цепочкой огней, по всей вероятности, это был форт Монруж, а слева в полутьме, подсвеченной лишь редкими искрами загородных коттеджей, горели огни предместья Бисетр. После недолгого раздумья я решил направиться в правую сторону и добраться до Монтружа. Там, по крайней мере, я окажусь в относительной безопасности и смогу через какое-то время выйти к знакомому перекрестку. И где-то неподалеку должна проходить стратегическая дорога, соединяющая оборонительные форты города.

Затем я оглянулся назад. На фоне сияющего городскими огнями неба четко вырисовывались темные силуэты, движущиеся между холмами, а чуть в стороне еще одна группа преследователей разворачивалась в цепь между тем местом, где я стоял, и намеченной мною целью. Очевидно, они намеревались перекрыть мне дорогу в эту сторону, так что выбор мой теперь значительно сузился: либо идти прямо, либо повернуть влево. Пригнувшись к земле, чтобы лучше была видна линия горизонта, я тщательно осмотрел местность слева от себя и не обнаружил никаких признаков присутствия моих врагов. Это означало, что они не охраняли это направление или не считали нужным его охранять, поскольку там меня подстерегала и без того очевидная опасность. Мне оставалось лишь смириться с необходимостью двигаться прямо.

Эта перспектива вовсе не казалась заманчивой, а когда я тронулся в путь, то действительность оказалась еще хуже. Грунт становился илистым и вязким, и мое продвижение вперед превратилось в сущее мучение. Я словно бы погружался в землю, а местность вокруг казалась расположенной выше той точки, в которой находился я сам, хотя мгновение назад дорога выглядела совершенно ровной. Странно, но даже в темноте эти «ночные птицы» шли по моим следам с той же легкостью, как если бы все происходило ясным днем. Как же я проклинал себя за то, что надел светлый твидовый дорожный костюм! Вокруг стояла полная тишина, я не мог видеть своих врагов, хотя чувствовал, что они за мной наблюдают; беспокойство мое нарастало, пока наконец я не начал звать на помощь, надеясь, что меня услышит кто-то еще, кроме членов этой ужасной банды.

Никакого отклика я не дождался, даже эхо не ответило на мои старания. Я оставался настороже и не отрывал взгляда от дороги. На одном из приподнятых участков земли мне удалось разглядеть движущуюся темную тень, затем еще одну, и еще… Они обходили меня слева и, вероятно, собирались перерезать дорогу.

Я решил, что смогу опять проявить свои способности бегуна и ускользнуть от противников, и во весь дух рванулся вперед.

Бултых!

Нога проскользнула по грязи, и я упал головой вперед в затхлую воду. Руки почти по локоть погрузились в отвратительный вонючий ил, в приоткрытый от неожиданности рот хлынула грязная вода, так что я едва не захлебнулся. Никогда не забуду это мгновение, когда я из последних сил старался не потерять сознание, стоя в грязной, зловонной воде, от которой поднимался белесый призрачный туман. Но хуже всего было то, что я с пронзительным отчаянием загнанного животного, оглядывающегося на догоняющую его свору, увидел перед собой темные силуэты своих преследователей, которые стремительно приближались, окружая меня.

Удивительно, как работает наш мозг в необычных обстоятельствах, когда вся мыслительная энергия сосредотачивается на каком-либо ужасе или неотложном вопросе. Я находился в страшной опасности, жизнь моя зависела от быстроты действий и от правильного выбора каждого шага, но я не мог думать ни о чем ином, кроме непонятного упорства этих стариков. Их неумолимая решимость, их мрачная и молчаливая настойчивость внушали не только страх, но и определенное уважение. Какой же невероятной мощью они обладали в молодости! Теперь я мог живо представить себе тот порыв, с которым они устремись на Аркольский мост, и ту презрительную усмешку, с которой Старая гвардия ответила неприятелю при Ватерлоо. В этой подсознательной работе мозга есть своя особая прелесть, даже в такие мгновения, но, к счастью, она ни в коей мере не помешала мне, когда наступило время действовать.

В одно мгновение я осознал, что, поскольку мне не удалось достичь цели, мои враги уже одержали победу. Они сумели окружить меня с трех сторон, и теперь вынуждали повернуть влево, где беглеца поджидала такая очевидная опасность, что они даже не выставили заслон в этом направлении. Смирившись с неизбежностью – это был тот случай, когда у меня не оставалось выбора, – я побежал. Мне пришлось держаться в низине, в то время как мои преследователи оставались на более возвышенных участках. Однако, хотя скользкий и разрытый грунт затруднял движение, молодость и сила помогли мне удержаться на ногах, и, срезав угол, я не только не позволил им догнать себя, но и начал отрываться от погони. Удача прибавила мне мужества и сил, к тому же привычка к физическим упражнениям начала сказываться, и у меня открылось второе дыхание. Грунт впереди постепенно начал приподниматься. Я промчался вверх по склону и увидел перед собой обширную пустошь, покрытую липким илом, с невысокой дамбой или насыпью, темнеющей вдали. Если мне удастся благополучно добраться до этой дамбы, то там, почувствовав твердую землю под ногами и отыскав какую-нибудь тропинку, я без особого труда справлюсь со всеми неприятностями. Оглядевшись по сторонам и не заметив никого из преследователей ни справа, ни слева, я двинулся в путь, не позволяя глазам ни на секунду расслабиться, пока ноги несли меня через болото. Это был непростой переход, но скорее просто тяжелый, нежели опасный; несколько минут спустя я наконец добрался до дамбы. Внутренне торжествуя, я бросился вверх по склону, но там меня ожидало новое потрясение. По обеим сторонам от себя я увидел прильнувшие к земле силуэты. Они вскочили и набросились на меня справа и слева одновременно. И каждый из них держал в руке веревку.

Они почти окружили меня. Я не мог проскочить ни в одну, ни в другую сторону, и конец мой был уже близок.

Оставалась единственная возможность, за которую я и ухватился. Промчавшись поперек дамбы, я вырвался из капкана и бросился в протоку.

В любых других обстоятельствах я посчитал бы эту воду грязной и зловонной, но сейчас обрадовался ей, как измученный жаждой путник радуется кристально-чистому источнику. Это был мой прямой путь к спасению.

Преследователи устремились за мной. Догадайся хоть один из них пустить в ход аркан, все было бы кончено, они связали бы меня, не дав совершить ни единого гребка; однако мое решение так ошеломило их, что все они на время забыли о веревках, а когда наконец принялись забрасывать арканы в воду, плеск раздавался уже далеко за моей спиной. Мне понадобилось несколько минут усердной работы руками, чтобы переплыть протоку. Освеженный купанием и воодушевленный удачным побегом, я вскарабкался на другую дамбу, пребывая в бодром состоянии духа.

На вершине я оглянулся. Мои преследователи рассыпались вдоль берега по ту сторону протоки. Очевидно, погоня еще не закончилась, и мне снова предстояло выбрать, в каком направлении бежать. Позади дамбы, на которой я стоял, раскинулось обширное болото, очень похожее на то, что мне недавно довелось преодолеть. Я решил держаться подальше от подобных мест и задумался, куда же отправиться теперь – вверх или вниз по течению. В этом момент мне показалось, что я услышал какой-то шум, похожий на приглушенный плеск весел. Я прислушался снова, а затем крикнул в темноту.

Никто не ответил, и шум больше не повторялся. Вероятно, мои противники где-то раздобыли лодку. Они находились выше по течению, так что я выбрал противоположное направление. Пробегая мимо того места, где я прыгнул в протоку, я снова услышал плеск, осторожный и тихий, какой могла бы издать нырнувшая в воду крыса, только значительно большего размера. Оглянувшись, я заметил на воде мелкую рябь и поднявшиеся над поверхностью головы трех или четырех моих преследователей. Еще несколько врагов только подплывали к берегу.

И снова у меня за спиной, выше по течению, тишину разорвал скрип весел в уключинах – преследователи никак не желали оставить меня в покое. Я бросился бежать со всех ног. Минуту-другую спустя я решился оглянуться, и в свете пробившейся сквозь рваные облака луны увидел вылезающие из воды темные силуэты. Ветер усилился, и на берег одна за другой начали накатываться волны. Я не спускал глаз с дороги, опасаясь споткнуться и упасть, поскольку понимал, что это равносильно смерти. Прошло несколько минут, и я снова оглянулся. На дамбе показались лишь несколько темных фигур, но еще множество подобных приближались ко мне через болотистую пустошь. Оставалось только догадываться, какую новую опасность это предвещало. Мне показалось, что я на бегу отклонился от прямой линии, все больше забирая вправо. Я оглянулся и обнаружил, что река сделалась гораздо шире, а высота дамбы, на которой я сейчас находился, быстро уменьшается, и дальше, за болотом, видна еще одна протока, вдоль ближнего берега которой также движутся темные силуэты. Я очутился на своеобразном острове.

Теперь положение стало поистине ужасным – враги окружали меня со всех сторон. Весла за спиной заскрипели громче, словно мои преследователи поняли, что конец уже близок. Вокруг простиралась пустынная местность – нигде, куда только мог дотянуться взгляд, не было заметно ни огней, ни крыш. Справа вдали возвышался темный контур массивного сооружения, опознать который мне так и не удалось. Я остановился и задумался, что делать дальше, но ненадолго, чтобы не позволить преследователям догнать себя. И вдруг меня осенило. Я скатился по склону и вошел в воду. Несколькими энергичными гребками я выбрался на стремнину, и течение понесло меня мимо заводи, откуда я, вероятно, и приплыл на этот остров. Я подождал, пока луна спрячется за облаками, погрузив все вокруг в темноту. Затем снял шляпу, аккуратно положил на воду и пустил дрейфовать по течению, а сам нырнул вправо и поплыл под водой, изо всех сил работая руками. Думаю, прошло не меньше полминуты, прежде чем я поднял голову над водой, так тихо, как только смог, и оглянулся. Моя светло-коричневая шляпа бодро уплывала прочь. К ней с яростным плеском весел подобралась утлая, неустойчивая лодка. Луна все еще оставалась наполовину затянутой облаками, однако ее света хватило, чтобы разглядеть, как один из сидевших в лодке наклонился вперед и занес для удара, вероятно, тот самый ужасный мясницкий топор, которого я уже однажды чудом избежал. Пока я наблюдал за лодкой, она подплыла ближе, еще ближе, наконец человек с топором нанес безжалостный удар. Шляпа скрылась под водой. Бьющий пошатнулся и едва не упал за борт. Напарник втащил его обратно в лодку, но уже без топора, а я что было сил устремился к дальнему берегу, слыша за спиной глухое «Sacre!», ясно показывающее, как рассвирепели одураченные преследователи.

Это был первый звук, слетевший с человеческих уст за все время кошмарной ночной погони, и, несмотря на угрожающую мне опасность, он принес облегчение, разрушив ту пугающую тишину, что окружала меня. Я словно бы получил неоспоримое доказательство того, что мне противостоят люди, а не призраки, и в борьбе с людьми я, по крайней мере, мог рассчитывать на какие-то шансы – даже при том, что их было много против меня одного.

Теперь, когда чары тишины развеялись, звуки посыпались со всех сторон. Торопливый сердитый шепот вопросов и ответов перелетал с лодки на берег и от берега к лодке. Я снова оглянулся – допустив тем самым непростительную оплошность, поскольку кто-то из преследователей различил мое лицо, белеющее на темном фоне воды, и закричал. Стоявшие на берегу начали показывать на меня, двое в лодке на мгновение замешкались, а затем бросились в погоню. До берега оставалось совсем немного, всего несколько гребков, но я чувствовал, как лодка подплывает все ближе и ближе, и каждую секунду ожидал удара по голове веслом или каким-либо другим оружием. Не будь я свидетелем того, как ужасный топор упал в воду, я не смел бы даже надеяться, что доплыву до берега. До меня доносились тяжелое дыхание того, кто сидел на веслах, и глухие проклятия его товарища. Запредельным усилием человека, борющегося за свою жизнь, я преодолел последние ярды и выбрался на берег. У меня не нашлось ни единой секунды для отдыха, в двух шагах от меня уже причалила лодка. Темные силуэты выскочили из нее и помчались за мной. Я взобрался на гребень дамбы и побежал вдоль него. Лодка оттолкнулась от берега и поплыла по течению. Я тут же почувствовал опасность, резко развернулся и бросился в обратную сторону, пересек заболоченный участок, выбрался на ровное открытое пространство и еще прибавил ходу.

Неутомимые преследователи не отставали от меня ни на шаг. Я заметил вдали тот же темный контур, что видел раньше, но теперь он приблизился и казался еще более высоким. Сердце радостно забилось при мысли, что это может быть форт Бисетр, и я, словно обретя новые силы, помчался дальше. Мне доводилось слышать, что все защитные укрепления Парижа соединены стратегической дорогой, проложенной ниже поверхности земли, чтобы скрыть перемещения войск от неприятеля. Если я доберусь до этой дороги, то буду в безопасности, однако темнота мешала разглядеть хоть какие-то признаки ее близости, и мне не оставалось ничего другого, кроме как бежать вслепую, надеясь, что счастливый случай выведет меня прямо к ней.

Вскоре я очутился на краю глубокой траншеи, по дну которой пролегала дорога, с обеих сторон защищенная высокой, крепкой оградой и канавами, заполненными водой.

Я устремился к ней, задыхаясь и едва не теряя сознания от усталости, земля под ногами становилась все более неровной, в конце концов я запнулся о кочку и упал, но тут же поднялся и побежал снова в слепом отчаянии загнанного зверя. И снова мысли об Элис придали мне сил. У меня нет права на поражение, которое превратит ее жизнь в сплошную муку, я должен бороться до конца. Неимоверным усилием я дотянулся до края ограды, вскарабкался наверх, словно дикая кошка, и перевалился через нее, в последнее мгновение почувствовав, как чья-то рука коснулась подошвы моего ботинка. Теперь я очутился на некоем подобии тротуара и далеко впереди увидел тусклый свет. Еле живой от изнеможения, я бросился к нему, спотыкаясь, падая и снова поднимаясь, с ног до головы покрытый грязью, смешанной с кровью.

«Halt la!»

Эти слова прозвучали гласом небес. Луч фонаря осветил меня, и я не удержался от радостного вскрика.

«Qui va la?»

Прогремел выстрел, перед моим лицом блеснул сталью ружейный ствол. Я инстинктивно остановился, хотя погоня была близко.

Послышались еще два или три хриплых выкрика, а затем сквозь ворота ограды хлынула волна, окрашенная в красный и синий цвета, – это караульные примчались на звук выстрела. Повсюду вспыхивали огни, блестела и звенела сталь, раздавались громкие, резкие команды. Я едва не упал от изнеможения, но солдат поддержал меня. С тревогой ожидая появления преследователей, я оглянулся и успел заметить, как их темные силуэты растворяются в ночи. И только потом потерял сознание.

Очнулся я уже в караульном помещении. Солдаты угостили меня бренди, и спустя недолгое время я уже мог рассказать о том, что со мной произошло. Словно из ниоткуда, что в обычае у парижских стражей порядка, появился полицейский комиссар. Он внимательно выслушал меня, затем посовещался с командиром караула. Наконец они пришли к согласию и спросили меня, готов ли я отправиться вместе с ними.

«Куда?» – удивился я, приподнимаясь на постели.

«Обратно к мусорным кучам. Мы должны арестовать злоумышленников».

«Я постараюсь», – сказал я.

Комиссар изучающе взглянул на меня и неожиданно заявил:

«Может быть, юный англичанин предпочел бы подождать до утра?»

Эти слова задели меня за живое, и я вскочил на ноги, чего он, вероятно, и добивался.

Комиссар оказался добрым малым, и к тому же весьма проницательным человеком. Он дружески похлопал меня по плечу.

«Brave garç on! Прошу прощения, но я сразу понял, что именно этого вы и хотите. Солдаты уже готовы. Вперед!»

Мы вышли по длинному сводчатому коридору в ночную темноту. Некоторые из солдат, выстроившихся во дворе, держали в руках мощные фонари. Спустившись по склону и пройдя под невысокой аркой, мы оказались на той самой углубленной в землю дороге, которую я уже видел во время своего бегства. Солдатам было приказано двигаться ускоренным маршем, и они упругой походкой, едва ли не бегом, тронулись в путь. Я ощутил новый прилив сил – сказалось различие между охотником и дичью. После недолгого перехода мы достигли понтонного моста через протоку, расположенного, вероятно, чуть выше по течению, чем то место, где я выбрался на берег. Кто-то, вне всякого сомнения, попытался повредить мост, перерезав все канаты и порвав одну из цепей.

«Мы успели вовремя, – сказал офицер полицейскому комиссару. – Еще несколько минут, и мост был бы разрушен. Вперед, быстро!»

И мы двинулись дальше. Вскоре показался еще один мост через извилистую протоку, и как только мы взошли на него, послышались глухие удары по металлу. Злоумышленники снова пытались разрушить переправу. По приказу офицера несколько солдат вскинули ружья.

«Огонь!»

Прогремел залп. Затем послышался сдавленный крик, и темные силуэты скрылись из вида. Однако они успели исполнить свой злой умысел, и течение уже начало плавно разворачивать дальний конец понтона. Задержка оказалась серьезной. Нам потребовался почти час, чтобы заменить канаты и восстановить переправу.

Затем мы продолжили охоту, быстро приближаясь к мусорным кучам.

Немного погодя мы вышли на знакомое место. Недавно здесь бушевал пожар. Кое-где дымящиеся угли еще отбрасывали алые сполохи, но на большей части пепелища зола уже успела остыть. Я опознал и тот участок, где стояла хижина, и холм, по которому взбирался во время бегства, и даже различил позади мерцающих углей крысиные глаза, словно фосфоресцирующие в темноте. Комиссар посовещался с офицером и отдал команду:

«Стой!»

Солдаты получили приказ рассредоточиться и наблюдать за окрестностями, а мы принялись осматривать пепелище. Комиссар первым начал поднимать с земли обугленные доски и прочий хлам. Солдаты складывали все это в одну кучу. Внезапно комиссар отпрянул назад, затем наклонился к земле, снова выпрямился и подозвал меня:

«Взгляните!»

Это было отвратительное зрелище. На земле лежал скелет, женский, судя по очертаниям, причем женщины преклонных лет, если судить по волокнам костной ткани. Между ребер торчал длинный, словно спица, кинжал, сделанный из зазубренного мясницкого ножа, острие его вонзилось прямо в позвоночник.

«Заметьте, – обратился комиссар ко мне и офицеру, доставая из кармана блокнот, – этой женщине суждено было принять смерть от своего же кинжала. Здесь полно крыс, посмотрите, как сверкают их глаза за грудой костей. И еще обратите внимание… – я невольно вздрогнул, когда он коснулся рукой скелета, – им не потребовалось на это много времени, кости еще не успели остыть!»

Больше нигде не обнаружилось никаких признаков присутствия человека; солдаты снова построились в колонну, и мы двинулись дальше. Вскоре перед нами возник приспособленный под жилище старый гардероб. Мы подошли ближе. На пяти из шести полок спали старики – спали так крепко, что даже свет фонарей не разбудил их. Они были изможденными, худыми как смерть, с бронзовыми морщинистыми лицами и седыми усами.

Офицер громко и резко выкрикнул команду, и через мгновение все они уже стояли перед нами по стойке смирно.

«Что вы здесь делаете?»

«Спим».

«А где другие шифонье?» – спросил комиссар.

«Ушли работать».

«А вы?»

«Мы остались сторожить».

«Peste! – мрачно усмехнулся офицер, окинул взглядом лица стариков, одно за другим, и добавил с холодной, намеренной жестокостью: – Уснуть на посту! Так было принято у Старой гвардии? Стоит ли удивляться тому, что случилось при Ватерлоо!»

Даже в тусклом свете фонарей было заметно, как смертельно побледнели лица стариков, и я едва сдержал дрожь, посмотрев в их глаза, пока солдаты смеялись над грубой шуткой своего командира.

В этот момент я почувствовал себя в какой-то мере отомщенным.

На мгновение мне показалось, что они набросятся на обидчика, но преклонный возраст приучил их сдерживать эмоции, и они остались стоять, не проронив ни звука.

«Вас пятеро, – заметил комиссар. – А где шестой?»

В ответ донесся мрачный смешок: «Здесь!»

Один из стариков показал на днище гардероба.

«Он умер прошлой ночью. Но от него уже мало что осталось. Крысиные похороны длятся недолго!»

Комиссар наклонился и заглянул внутрь. Затем обернулся к офицеру и хладнокровно произнес:

«Можно с чистой совестью возвращаться. Не осталось никаких доказательств того, что этот старик был ранен кем-то из наших солдат. Возможно, дружки сами добили его, чтобы замести следы. Посмотрите! – Он снова наклонился и коснулся скелета рукой. – Крысы управились быстро, и их было много. Кости еще теплые!»

Я вздрогнул, как и многие стоявшие рядом со мной.

«Становись!» – скомандовал офицер. И мы походным строем, с раскачивающимися при ходьбе фонарями в голове колонны и заключенными в наручники ветеранами в центре, размеренным шагом прошли мимо мусорных куч и направились обратно в форт Бисетр.

Год испытания давно миновал, и Элис стала моей супругой. Но, оглядываясь на эти мучительные двенадцать месяцев ожидания, я с уверенностью могу сказать, что один из самых ярких моментов, всплывающих в моей памяти, связан с посещением Мусорного города.

Элинор Тисайд

Элинор Тисайд (? – 1917) – малоизвестная британская писательница конца XIX века, личность в некотором смысле загадочная. Год ее рождения не установлен, вероятно, что имя ее является псевдонимом. Известно лишь, что она принадлежала к младшему поколению того круга творческой интеллигенции, который сформировался вокруг знаменитого Уильяма Морриса. Моррис был очень разносторонней личностью: писатель, художник, общественный деятель – причем во всех своих ипостасях он ухитрялся совмещать научно-позитивистский взгляд в будущее и любовь к «светлому Средневековью» как не столько реальному историческому периоду, сколько системе, как сказали бы сейчас, фэнтезийных образов. Молодые люди, центром притяжения для которых стала знаменитая усадьба Морриса «Красный дом» (воплощенная идея о соединении высокого искусства с повседневностью современной жизни), как правило, придерживались сходных взглядов.

Перу Тисайд принадлежит ряд новелл, действие которых происходит во Франции XVII века, а также коротких повестей из жизни несколько поколений аристократической семьи Кингстонов-Клиффордов в вымышленной стране, весьма напоминающей Англию, где действуют некие таинственные силы. Рассказы «Долгий день в холмах» и «Гарри и море» принадлежат именно к последнему циклу, представляя собой, по всей видимости, разные (отстоящие друг от друга лет на двести) эпизоды более крупного произведения, которое, однако, не было написано. (Видения Генри Кингстона, описанные в начале рассказа, намекают на то, что у этого аристократа в ранней юности были нелады с законом, и болезнь, осложнившуюся слепотой, вероятно, следует считать наказанием свыше за эти грехи.) Автор с большим мастерством использует сюжетную канву кельтских мифов (связанные с путешествием в мир фейри мотивы «башни на холме» и «зачарованных островов на западе») в антураже «альтернативной» Викторианской Англии и некоторых более ранних эпох.

Ирландская арфа

Госпожа Шарлотта-Маргарита, моя неизменная покровительница в течение многих лет, носила титул принцессы благодаря замужеству, но она и сама происходила из очень знатного рода, который ныне, увы, волею судьбы пресёкся: Анри, родной брат госпожи, единственный, любимый, опрометчиво примкнул к мятежу против великого кардинала и поплатился за это головой. Умер он бездетным; его жена, сраженная горем, удалилась в монастырь и вскоре тоже скончалась. Его огромные владения были конфискованы[35].

Отчаяние моей госпожи было безгранично, гордость была глубоко уязвлена тем, что король, близкий родственник ее мужа, не снизошел к ее мольбам и отказался помиловать Анри. Когда ничего уже нельзя было исправить, слабый монарх сообразил, что не стоило настраивать на враждебный лад могущественную семью, и, чтобы задобрить принцессу, вернул ей часть конфискованного – не самую ценную, но самую памятную и любимую: загородное поместье в десяти лье от Парижа.

Это поместье, где покойный брат госпожи провел лучшие, счастливейшие годы своей жизни, где все было устроено по его вкусу, и стало главной резиденцией принцессы. Именно здесь и случилась та странная история, которую я хочу поведать вам.

Стояла осень – пятая или шестая после несчастья, набросившего тень на всю дальнейшую жизнь госпожи. Когда осень наступает на землю нашу всерьез, даже молодым становится невозможно проявлять жизнерадостность. Мокрая трава, бурая листва уже не тешат глаз, прогулки по излюбленным дорожкам не приносят отрады. Влажный, резкий ветер несет с далекого океана громадные серые тучи. И поневоле из глубин души начинают всплывать затмевающие ее воспоминания, в иные времена года не беспокоящие нас. В такие дни принцесса охотно устраивала музыкальные вечера.

Разузнать о новых, прежде не слыханных музыкантах, отыскать их, пригласить, подготовить зал и зазвать гостей – все эти приятные хлопоты уже сами по себе благотворны, и я с удовольствием участвовала в них.

На этот раз неутомимый и всесторонне осведомленный управляющий госпожи Шарлотты-Маргариты, Гурвиль, рекомендовал послушать двух музыкантов, прибывших из-за моря, точнее из Англии. «В них, по отзывам людей, более меня сведущих в музыке, есть нечто волшебно-чарующее», – писал Гурвиль. Как было пройти мимо такого чуда? Приглашение было отправлено, и в середине ноября братья Дэвис явились к нам в карете, которую выслали им навстречу по их просьбе, «чтобы не пострадали драгоценные наши инструменты».

Поглазеть на приезжих сбежалась вся свободная от работы прислуга. Признаться, и я с барышнями поглядывала в щелочку между занавесками гостиной. Пожитки музыкантов умещались в двух небольших сундучках, привязанных, как и положено, на запятках. Однако из кареты вынесли два объемистых кофра странной формы – толстые треугольники со срезанными углами, один поменьше, другой едва протиснули в дверцу кареты. Моросил мелкий дождь, но инструменты благополучно затащили в дом.

Братья прожили у нас до весны, и мы вдоволь насладились их искусством; но я запомнила отчетливо только тот, первый концерт.

Мы собрались в недавно отделанном заново Стеклянном зале: шесть арок, соответствующих шести окнам от пола почти до потолка, были застеклены, вместо каменных плит настелили узорчатый паркет, и прежняя галерея превратилась в светлый нарядный зал с чудесным видом на широкую террасу, каменную балюстраду с вазами и зеленый лабиринт. Более того, у одной из торцовых стен возвели беломраморный камин, изукрашенный античными мотивами, и слушателям были обеспечены все удобства. Камеристка рассказала мне, что музыканты, едва приведя себя в порядок после поездки, попросили показать им зал – и остались очень довольны, поскольку звуки в нем раздавались громко и отчетливо.

К девяти часам вечера, отужинав, общество собралось в зале. Посередине его поставили кресла для принцессы, ее дочери и меня, за нашими спинами – еще дюжину стульев для приехавших из города дам, девиц и моих милых дочек. Остальные расположились вдоль стен. Шагах в десяти перед нами красовались те таинственные инструменты, которые хранились в кофрах. Это были две арфы – одна стояла прямо на полу, другая, поменьше, – на простом табурете, чуть ли не кухонном. Арфы были из темного дерева и покрыты замысловатой резьбой.

Как только госпожа принцесса заняла свое место, а мы с герцогиней Анной сели слева и справа от нее, лакей открыл дверь в дальнем конце зала, и появились музыканты. Сразу сделав общий поклон, они приблизились к арфам и еще раз поклонились хозяйке дома.

– Приветствуем вас, прославленная покровительница искусств! – взмахнув рукой, громко произнес один из братьев, по-видимому старший. – Ваше приглашение для нас – высокая честь. Мы постараемся развлечь вас наилучшим образом. Но поначалу позвольте сделать короткое разъяснение…

– Говорите, – с улыбкой позволила принцесса. – Мы с удовольствием узнаем, кто вы, откуда и какова ваша музыка.

– Братья мы, госпожа. Зовут меня Фергюс, а младшего моего – Арджил. Родом мы со славного острова Эрин, который другие именуют Ирландией. Среди наших соплеменников многие хорошо поют и играют. Арфистом был наш добрый отец, он же и обучил нас. Но Эрин – уединенная страна, чужеземцы появляются у нас редко. Для того чтобы расширить пределы славы нашей земли, мы с братом пустились в странствия, и вот сегодня будем исполнять свой обет здесь, под этим великолепным и гостеприимным кровом… – Фергюс поклонился еще раз и продолжил: – Однако прежде чем мы начнем, вам следует узнать кое-что о наших чудесных спутницах! – Ирландец бережно провел рукою по изгибу большой арфы. – Знайте же, благородные господа, что инструмент, сделанный из дерева, некогда росшего в лесах, несет в себе память о нем, и потому лучше всего звучит, когда мы устанавливаем его на деревянном полу или, как вы видите, на простом, некрашеном деревянном предмете…

– Позвольте поинтересоваться, – вмешался вдруг г-н де Гурвиль, – как это дерево может что-то «помнить»? Ведь памятью может обладать лишь мыслящее существо! А деревья и вообще всякая растительность не способны мыслить, у них нет для этого соответствующих органов. А рассказы о живой, то бишь одушевленной растительности – не что иное, как выдумки непросвещенных народов древности. Так утверждает новейшая наука!

Я с досадой поглядела на Гурвиля: до чего бестактно было его вмешательство! Братья Дэвис, однако, ничуть не смутились. Они переглянулись с той улыбкой, которую приписывают древним жрецам-авгурам, посвященным в тайны, недоступные простым смертным.

– Ученые любят точность, – спокойно ответил Фергюс. – Что нельзя измерить или взвесить, то для них не существует. Но неужели вы полагаете, что наука уже познала все сущее? Разве не осталось еще много нераскрытых тайн?

– У каждого века своя наука, – добавил Арджил. – Учености наших предков-друидов дивились римляне, коих ныне никто не упрекнет в невежестве, не так ли? А друиды знали толк в музыкальных инструментах!

– Возможно, знания древних просто еще не описали словами, привычными современным ученым, – примирительно заметил Фергюс, осадив укоризненным взглядом разгорячившегося брата. – Мы же привыкли говорить языком поэтическим. В этом и вся разница. Так или иначе, то, о чем я хочу рассказать вам, – вполне природное явление. Дело в том, что дрожание струн арфы затухает медленно, они звучат еще долго после того, как мы коснемся их. Становясь неслышимой человеческому уху, мелодия стремится уйти в землю, и потому звук полноценно раскрывается лишь перед тем, кто касается земли ногами, а еще лучше – сидит на ней. Прекрасные дамы услышат все, поскольку находятся вблизи. Остальным слушателям я предлагаю присесть на пол…

Разумеется, последние слова юноши вызвали удивление общества. Раздались смешки, возмущенный ропот.

– Я понимаю, насколько странна эта моя просьба… – жалобно округлив глаза, сказал Фергюс. – Но поверьте, госпожа, это не дерзкая шутка и не глупая прихоть!

– Я хочу, чтобы вы показали себя наилучшим образом, – громко сказала принцесса, и ропот стих. – Сейчас мы все устроим!

Она подала знак лакеям, и спустя четверть часа публика уже разместилась – мужчины прямо на полу, женщины – на принесенных коврах и подушках.

– Чудесно! – весело воскликнул Фергюс. – А теперь приступим!

Он кивнул брату, и зазвучала мелодия, словно свитая из нескольких текучих напевов. Оба музыканта были хороши собою, но старший выглядел более подтянутым, строгим; его русые волосы стягивал на затылке черный шнурок, тонкие губы были плотно сжаты, а взгляд серых глаз направлен в неведомую даль. Черный бархатный костюм сидел на его ладной фигуре как влитой, белые чулки идеально натянуты, узкие полотняные манжеты безукоризненно чисты, и лишь одна вещь нарушала строгость этого наряда – плетеный из разноцветных шерстяных нитей пояс. Арджил был ниже ростом, черные кудри вольно рассыпались по плечам. Он прикасался к струнам так, будто отщипывал виноградины от грозди, а старший, казалось, проводил пальцами по воде. Каким-то чудом из этих неприметных движений рождалась мелодия, таинственная и ясная одновременно, она и восхищала, и навевала сон – не от скуки, а от блаженного покоя, как тихий летний вечер. Я осознала, что музыка стихла, только услышав рукоплескания.

Изящно поклонившись, Фергюс произнес:

– Господа, я намеренно не сообщил название этой пьесы, чтобы ознакомить вас с удивительным свойством нашего инструмента: арфа поет сама. Касаясь струн, мы зачастую не знаем, что услышим, и, создав мелодию, спрашиваем у друзей: «Как по-вашему, о чем это?» И слышим в ответ самые разные описания. Тому, что мы сейчас сыграли, я дал название «Рассвет в лесу». Но я уверен, что каждому из вас представился свой образ… – Он обвел взглядом зал и чуть заметно улыбнулся, увидев, что г-н де Гурвиль, сидевший на стуле в углу возле входа, чинно сложив руки на животе, блаженно дремлет. – Арфа не бывает грубой и громкой, она дарит покой, будит мысль и проясняет память. Поэтому названия всех наших пьес условны и служат лишь для запоминания…

Я не слишком музыкальна по природе, но чародейская арфа увела меня в далекие и теплые края, где я когда-то мечтала побывать с моим милым мужем, но так и не успела… Чувствуя, как предательские слезы подступают к глазам – слезы, которым я не смела дать волю на людях уже столько лет, – я, как всегда, обратилась к источнику несгибаемой твердости: взглянула на принцессу Шарлотту-Маргариту. Она смотрела на ирландцев со спокойной улыбкой, руки ее небрежно лежали на подлокотниках кресла. Прекрасное, лишь слегка увядшее лицо казалось воплощением внимания, но я заметила, что глаза принцессы влажно блестят. «Что с вами?» – прикрываясь веером, спросила я. «Разве мало у меня причин для слез?» – еле слышно ответила она, не повернув головы.

Зоркий и чуткий Фергюс уловил наше состояние и тотчас, кивнув брату, заиграл что-то веселое, а Арджил запел так, что вскоре все мы заулыбались, и даже господин де Гурвиль встрепенулся.

О, в тот вечер скучать никому не пришлось! Арджил пел на своем родном языке, а Фергюс предлагал нам отгадать, о чем песня. Получалось порой весьма точно, порой смешно или чуть-чуть, в меру, непристойно – мы чудесно провели время!

Только около полуночи братья сыграли прелестную прощальную пьесу и отправились отдыхать, а гостей пригласили в соседнюю залу, где были сервированы легкие закуски; сама же принцесса, сославшись на духоту, открыла одну из застекленных дверей, ведущих на террасу, и вышла. Я последовала за ней.

Сады лежали перед нами в сырой темноте ноябрьской ночи, еле слышно шелестя последними не опавшими листьями. Пахло пожухлой травой; роскошный цветник, с подрезанными на зиму и присыпанными кустами роз, казалось, смыло темной волной. Но госпожа Шарлотта-Маргарита неотрывно всматривалась в эту осеннюю пустоту, где не на что было смотреть.

– Мне рассказывали, будто ирландцы доселе владеют волшебством древних друидов, – вдруг промолвила она. – Сейчас я готова поверить этому. Эти арфисты… Поглядите! Вы видите их?

Я знала, что музыканты отказались даже от ужина, сославшись на усталость; с какой стати было им среди ночи покидать теплую постель, выходить в холод и сырость? Разве что и впрямь ради какого-то колдовства…

Жутковато мне стало, но я все-таки посмотрела в ту сторону, куда указывала принцесса.

По дорожке, обсаженной цветущими розами, не спеша шли двое – мужчина и женщина. Кавалер, намного выше дамы ростом, был без шляпы, густые каштановые волосы вились по широкому воротнику. Дама, держащая его под локоть, склонила на его плечо гладко причесанную голову. Походка женщины была грациозной, но чуть неуверенной, ее спутник ступал легко, как свойственно хорошим танцорам и фехтовальщикам. Они медленно уходили вглубь сада; мы могли их видеть, потому что светлый ореол окружал их, словно облачко летнего тепла, а розы, погребенные на зиму розы на их пути вспыхивали рубинами или жемчужной белизной – и гасли, как только они проходили. Лиц мы не видели; но это памятное, изысканно-простое платье Марии-Фелисии, этот воротник, давно вышедший из моды… это неразделимое единство молодых супругов…

– Боже мой, боже… – прошептала Шарлотта-Маргарита. – Вы понимаете, Изабель? Они приходили, чтобы послушать музыку!

Долгий день в холмах

Прозрачный, радужно искрящийся ручеек медленно растекался по увядшему лугу, и уже травы распрямлялись, зеленея, и готовились расцвести – но легкое прикосновение сухих пальцев матери остановило прилив радости. Эдвард вздрогнул, взглянул снизу в лицо леди Адель, но она смотрела в сторону дома.

– Отец? – спросил он тихо.

– Да. Прошу тебя, не спорь с ним хотя бы сегодня!

– А чем сегодня отличается от всех прочих дней? – сердито бросил Эдвард, но тут же прикусил губу: мама ни в чем не виновата!

Он поднялся с колен и оглянулся. Отец уже спускался в сад.

– Я намного бодрее себя чувствую, – сказала леди Адель, пытаясь утешить сына. – И даже хочу есть. Позавтракаешь с нами здесь? День такой чудесный!

– Завтракать? Нет, мама… Я не голоден. И вообще… У меня дела в городе. Срочные…

Эдвард, конечно, и не надеялся, что мать ему поверит, но нельзя же убегать совсем молча? Он быстро пошел навстречу сэру Эдгару, рассчитывая проскочить без вопросов, но твердая рука удержала его на первой ступеньке лестницы.

– Сколько еще раз мне следует повторить внушение, чтобы оно до тебя дошло? Когда ты усвоишь, что от твоих выходок матери может стать только хуже?

– Я говорил с доктором, – сквозь зубы возразил Эдвард. – Он не отрицает, что сила…

– Мало ли чего в теории не отрицает наука! – взорвался отец. – А на практике все это оказывается фиглярством либо детской игрой. Мы демонстрируем всему миру сыновнюю любовь! Смотрите все, я часами просиживаю у ног матери, не щажу себя, чтобы ей помочь, хвалите меня за это!

– Отец!

– Молчи! Где была твоя сыновняя любовь полгода назад? Леди Адель уже тогда была нездорова, и что ты уделял ей, кроме «Доброе утро, матушка» в час дня, когда отоспишься? Ты болтался неизвестно где, волочился за развратницами, а мать не спала ночей, дожидаясь, не придешь ли ты! Каждая такая ночь укорачивала ей жизнь. А теперь ты намереваешься восполнить потери патетическими жестами и заклинаниями?

– Отец!!

– Да, я твой отец, родитель пустозвона и бездельника, не способного думать ни о чем, кроме своих удовольствий. Неужели ты не понимаешь, что мать подыгрывает тебе, чтобы не расстроить, не огорчить дитя? Она, в отличие от тебя, умеет любить!

У сэра Эдгара дрожали руки и в глазах стояли слезы, но сын не видел этого – он упорно смотрел на мраморную ступеньку, по которой цепочкой ползли муравьи.

– Куда ты смотришь? Ты меня слышишь? – В ярости граф Клиффорд взял его за подбородок и заставил глядеть себе в лицо. – Запомни: я запрещаю тебе устраивать эти фокусы. Выбирай – или ты ведешь себя пристойно и помогаешь мне скрасить матери ее последние дни, или я отправляю тебя в Клиффорд. Ты понял?

У Эдварда перехватило горло, и ответить он не смог. Отшатнувшись от разгневанного родителя, он помчался вверх по лестнице, по двору, ничего не видя перед собой, и чудом не сбил с ног горничную, которая несла завтрак для их сиятельств.

* * *

Эдвард влетел в свою спальню, рухнул на постель и замер в полном отчаянии. Весь его ясный, веселый, прекрасно уравновешенный мир, подточенный месяцами подавляемой тревоги, обрушился и стал безобразной, бессмысленной грудой обломков. Он так старался! Столько всего прочитал, продумал! Не то плохо, что отец не понимает, – когда-нибудь можно будет договориться. Другое страшно: а если он прав? «Отец прав, а я – именно бессердечный себялюбец, ищущий похвал? И маме от меня одни огорчения? Что я возомнил, куда занесся?»

Эдвард застонал и съежился, словно у него свело живот.

– Сударь, вам нехорошо? Позвать врача?

Эктор! Откуда он? А-а, да ведь по утрам он убирается в гардеробной…

– Со мной все в порядке. Ступай.

– Вы же еще не завтракали.

Да. Не завтракал, хотя голоден зверски, как всегда после очередной попытки исцеления. Эктор заметил это. Отец – нет. И к лучшему, что нет, иначе непременно попрекнул бы обжорством в такое время, когда…

– Иди. Я ничего не хочу. Если леди Адель спросит, скажи, что я поел.

Недоверчиво покачивая головой, камердинер вышел.

Все-таки его появление направило мысли Эдварда в другое русло. Он сказал матери, что у него дела. Нет никаких дел. Да и раньше стоило ли называть делом то, зачем он бывал в городе? Но и выставить себя явным вралем так не хотелось…

Эдвард встал и поплелся в гардероб. Дела нет, а идти придется. Он выбрал в шкафу самый скучный костюм, серый с синими шнурами, с сомнением взглянул на аккуратно развешенные кружевные воротнички и ограничился тем, что вытащил воротник рубахи поверх камзола. Натянул какие-то сапоги, нахлобучил первую попавшуюся шляпу и вышел, никем не замеченный, через черный ход.

Он шагал, не разбирая дороги, и не налетал ни на кого лишь потому, что благоразумные прохожие, завидев юного кавалера с безумными глазами, сами торопились посторониться. Каких только предположений они не строили! И все же никто из них не мог бы догадаться, в чем причина терзаний долговязого юнца.

Снова и снова он перепроверял все, что делал и думал в прошедшие полгода. Существование Древнего народа неоспоримо. От него остались почти не тронутые временем крепости и храмы – даже где-то на окраине столицы они есть, кажется. Сохранились рукописи, обычаи, язык. Ученые мужи не отрицают, что если и не было это племя бессмертным, то долголетием отличалось неимоверным. Разве не означает это наличие особых свойств и сил? Дальше: в народе говорят, что Древние вступали в брак исключительно по любви, и потому брали в жены и крестьянок, а не одних знатных девиц, как пишут в учебниках. И древняя кровь может оказаться у кого угодно: у кружевницы, у того же Эктора – а с ней и таинственная сила. Ее только нужно пробудить.

«…Когда же настанет особенная година, – подсказала Эдварду безупречная память, – будь то великая радость либо тревога жестокая, тоска сердечная, воспрянет сия дремлющая сила, и тогда любящие услышат друг друга на огромных расстояниях, и сумеешь ты исцелить любимое существо одним касанием ладони своей…» Как можно пренебрегать такими точными указаниями? «А маму я люблю больше всех на свете. Она учила меня ходить, учила обращению с людьми, она помогла мне повзрослеть, не натворив тяжких грехов, она умеет улаживать наши с отцом раздоры, и как мне жить без нее?»

Об эту мысль он споткнулся, как об острый камень, и остановился. Вот оно! Нашел! «Я не матушку спасаю, а свое благополучие. Не ее люблю, не отца, а себя…»

Он постоял, зажмурившись, пока сердцу не надоело колотиться о ребра, перевел дыхание и медленно открыл глаза, осваиваясь в новой действительности.

Однако он не обнаружил ничего ужасного. Ноги сами принесли его привычным путем к Мраморной арке, за которой в приятной перспективе тянулись аллеи Выездки. Самое место для бездельника в любой час дня и ночи!

Впрочем, бездельники пока спали, а для деловых людей час отдыха не настал, и потому пейзаж был пустынен. Эдвард побрел по пешеходной аллее куда глаза глядят. Но то, что видели его глаза, было непонятно: почему при ясном солнце небо почти черное, а листва не зеленая, а серая? Это пыль или пепел? А тут еще и земля стала уходить из-под ног. Конечно, ей противно, когда ее топчет этакий мерзавец… Или это все-таки землетрясение?

Так и не разобравшись в странных феноменах, Эдвард кое-как добрел до ближайшей скамьи и упал на нее, уже ничего не видя.

Из темной пустоты его извлекла чья-то шершавая и теплая рука. Он осторожно приоткрыл веки.

– Сударь, сударь, вам лучше? Выпейте еще воды!

К его губам поднесли кожаную флягу. Он глотнул раз, другой, и холодная вода показалась ему восхитительнее любого вина.

– Вкусно, – шепнул Эдвард и сделал еще глоток.

– Что же в воде вкусного? – Неведомая спасительница засмеялась. – Это разве что моим цветам вкусно!

– Цветам? Они, значит, живые и способны ощущать? – Он окончательно сообразил, что разговаривает не с самим собой, и увидел рядом женщину в одежде небогатой горожанки. У ее ног стояли две корзины с аккуратно разложенными букетами, цветы были перевязаны зелеными и красными ленточками. – А-а! Вы цветы продаете?

– Да, сударь, – улыбнулась она, явно радуясь, что незнакомец оживает. – Только пришла. Смотрю, вы не то сидите, не то лежите; я сперва думала, поранили вас, да одежа ваша не порвана и крови нет. Хорошо, догадалась водички вам дать…

– Правильно догадались, – слабо улыбнулся он в ответ. – У меня в душе все засохло. А я вообще-то живой?

– Вполне! – весело подтвердила цветочница. – Правда, со здоровьем у вас, похоже, плохо, сударь. Вы такой бледный… Хворь какая-то пристала к вам.

– Ничего подобного, – запротестовал Эдвард. – Я здоров. Только… чуть-чуть устал.

Эдвард никак не ожидал найти искреннее сочувствие у одной из тех, кого встречал ежедневно, не трудясь запоминать лица. С внезапным интересом он поглядел на аллею, на продавцов сластей, булочек и напитков, уже занявших боевые посты поближе ко входу, – первые потребители этих благ как раз появились под аркой. Сколько же времени прошло?

Эдвард машинально похлопал себя по боку, нащупывая часы, – но, разумеется, он забыл их взять.

– Мне нужно домой, – пробормотал он и встал. Чересчур резко. В глазах потемнело, пришлось схватиться за спинку скамьи, чтобы не упасть.

– Э, да вам совсем худо! – встревожилась женщина. – Вы не сердитесь, сударь, ежели я глупость спрошу, а все же… вы давно ели?

Вопрос застал Эдварда врасплох. Он основательно потерялся в глубинах своей беды.

– Что-то ел… да, кажется, вчера…

– Как же так! – ахнула цветочница. – Нужно скоренько съесть что-нибудь. Вот, возьмите!

Она достала из сумки, висевшей через плечо, завернутые в платок два куска хлеба с тонким ломтиком сыра и протянула ему.

– Это излишне, – из гордости отказался Эдвард. – Я могу купить. Вон там уже продают…

Он полез в карман, потом в другой – денег не нашлось тоже. Разумеется, если Эктор вовремя не подсунул, благородный кавалер сам о таких мелочах не вспомнит!

– Украли? – не без доли насмешки участливо вздохнула женщина.

– Нет, – смиренно признался Эдвард. – Забыл…

Как часто бывает, пальцы его в ту же минуту сомкнулись на монете во внутреннем кармашке камзола. Золотой! С каких пор он завалялся? Ладно, главное, что удастся купить еды, не злоупотребив великодушием доброй простолюдинки. Эдвард собрался было с духом, чтобы оторваться от скамьи, поблагодарить и удалиться с честью. Но вдруг понял отчетливо, как будто ему прямо сказали, что цветочницу опечалит его уход. «Ей горячо хочется быть тебе полезной. Отказавшись, ты оставишь темный прочерк в ее жизни…» Иррациональное ощущение шепчущего голоса было настолько острым, что Эдвард невольно помотал головой, словно вытряхивая залетевшие неведомо откуда слова. Нет! И так уже он понаставил темных прочерков!

И опять, словно шепнул кто-то, он мгновенно определил, что и как сделает.

– Неприлично мне показываться на людях в таком виде, – озабоченно проговорил Эдвард, хотя на самом деле ему было безразлично, даст его внешний вид повод для сплетен или нет. – Потому, боюсь, мне все-таки придется ограбить вас. Вы еще не передумали?

Женщина улыбнулась и вложила сэндвич в его ладонь.

Он стал откусывать понемножку; она наблюдала за этим с удовольствием, и Эдвард почувствовал ее настроение, как теплый ветер. Кажется, пока дело шло на лад.

– Скажите, – спросил он, доев угощение до крошки, – есть отсюда какой-то другой выход?

– Как же не быть, имеется, – с готовностью ответила женщина, – мы ведь не с парадного краю заходим! Только этот лаз без навыка не найти.

(Новый порыв теплого ветра.)

– Ну, если так, проводите меня!

– Я бы и рада, – затуманилась цветочница. – Но с ними-то что делать? – Она приподняла свои корзины. – Завянут же…

– Не завянут, – уверенно сказал Эдвард. Ощущение нашептывания прошло, он уже точно знал – это он сам читает в душе незнакомки, сам решает, как правильнее повести себя. Взмахом руки Кингстон-младший указал на аллею. – Там всегда околачиваются мальчишки, верно? Приведите одного… нет, двух. А я пока постерегу ваше достояние.

Брови женщины отразили высшую степень изумления, и Эдвард уловил нежную мелодию, как будто рядом заиграли на флейте. Очень быстро она привела парочку мальчиков, белобрысого и рыжего в веснушках, явно отобрав самых чистеньких и опрятных.

– Королевскую улицу знаете?

– Знаем, знаем! – усиленно закивали разноцветные головы.

– Дом под ключом? Серый, с гербом ключа и короны?

Головы закивали еще усерднее.

– Превосходно. Берите эти цветы, все, и тащите туда. Если подергать бронзовый колокольчик, блестящий такой, выйдет очень-очень серьезный старик, вы ему сразу: «Для госпожи графини». Если спросит, от кого, отвечайте: «Сюрприз!» Ясно?

– Сур-приз, – старательно повторил белобрысый.

– А когда денежки? – храбро поинтересовался рыжий.

– Денежки получите у хозяйки по возвращении. Марш!

Посланцев как ветром сдуло. Цветочница прижала ладони к щекам.

– Ах, сударь, что же вы делаете!

– Я? – брови Эдварда насмешливо округлились. – Ничего особенного. Подарок. А это вам!

– Но, сударь, это слишком много!

– Разменяете и рассчитаетесь с этими чертенятами, – беспечно ответил Эдвард. – Пойдемте же!

Для Эдварда, как и для большинства завсегдатаев, Выездка заканчивалась полукруглой площадкой, замыкающей обе аллеи. Выложенная мраморными плитами, охваченная фигурной балюстрадой, эта площадка была устроена лет восемьдесят назад, но молодежи казалась вечной. Посередине балюстрады возвышалась арка, такая же, как у входа, но с глухой нишей, где расположилась манерная богиня плодородия, а фоном всему сооружению служила плотная и с виду непроходимая живая изгородь. Однако провожатая Эдварда ловко нырнула в щель между изгородью и балюстрадой, ухватившись за ножку угловой каменной вазы. Следом и он сумел протиснуться на четыре шага вглубь, наступая на валяющийся под опорной стенкой мусор. Здесь переплет колючих ветвей неожиданно расступился – скорее всего, их кто-то вырубил специально. От просвета вниз, разрезая дикую поросль кустарника, уводила неровная тропинка. Через несколько минут Эдвард увидел, что скрывала от фешенебельной публики пышнотелая богиня.

В общем-то, немножко подумав, он мог бы и сам сообразить, что мир на Выездке не заканчивается, да вот все некогда было… Естественно, речка привольно текла дальше по долине, прячась среди таких зарослей, где растерялся бы и самый ревностный ботаник. До холмов, за которыми, видимо, уже начиналось побережье, было не меньше полутора миль, и левый, пологий склон почти сплошь покрывали красные, желтые, лиловые прямоугольники, мало похожие на огороды. Ближе к гребню белые домики, облепленные пристройками, соблюдали видимость улицы.

– Высокие небеса! Такое чудо, а я не видел! Это все цветы?

– Цветы для дома, для сада, для храма. – В голосе женщины слышалась гордость, будто она создала это видение своими руками. – Да еще и зелень, и овощи на всякий вкус. Сады тоже есть вон там, подальше. Только вам в другую сторону, сударь. Направо, там мостик через речку, а за ней по дороге, хорошая дорога, проезжая, мимо Выездки в город и выйдете…

Теперь цветочница зачастила, словно торопясь доложить вызубренный урок строгому учителю. Какие-то внутренние препятствия мешали ей уступить собственному влечению; природа этого влечения была Эдварду ясна, и все же новым своим чутьем он улавливал, что за таким поведением кроется душевная тайна.

Только сейчас он наконец разглядел незнакомку по-настоящему. Она продавала цветы, но в ее облике не было ничего напоказ, на продажу, как у большинства торгующих, и шейная косынка именно прикрывала вырез корсажа, а не намекала прозрачно на укромные прелести. Худощавая, с тонкими, суховатыми чертами лица, она очевидно была старше Эдварда – но лет на пять или на все пятнадцать?

Женщина выпалила все заградительные слова, какие нашлись; теперь Эдвард должен был решить, чем завершится этот день для них обоих.

– Вы уж не обессудьте, – мягко сказал он, – но я пока без вас не обойдусь. Не найду сам выхода…

Вряд ли цветочница поверила ему, но спорить не стала, рассмеялась, взяла юношу за руку и повела по тропинке к мостику. Изрытая следами колес и подошв песчаная дорога и впрямь лежала на другом берегу, полностью скрытая от Выездки кудрявой акацией и нагроможденными как попало камнями.

– Любопытно, – заметил Эдвард, – кто это завез сюда эти тяжелые блоки? Неужели собираются совсем отгородить Выездку?

– Никто их не завозил. Они очень давно тут лежат. Сверху попадали…

Последние слова она произнесла с такой сложной интонацией, что Эдварду отчего-то стало страшновато. Крутой склон, ограждавший дорогу слева, не был ничем примечателен. Наверное, это чувства спутницы так откликнулись в его душе.

– А что там?

– Подъем осилите? Тогда идем – покажу…

– Конечно, осилю. Вы же меня накормили волшебной едой!

Изначально башни были построены из белого камня – с веками он пожелтел, но от этого стройные стены только стали на вид теплее. Когда-то их было три – круглая, квадратная и шестиугольная, теперь две стояли, сохранив высоту до третьего этажа, остальное угадывалось по нижним венцам кладки.

– Прежде больше было. Часть здешних домов из этого камня сложена. Разобрали…

Эдвард с трудом оторвался от потрясенного созерцания.

– Удивительно, что дочиста не снесли. Хозяев нет, можно и поживиться!

– А-а, вы знаете о них?

– Я выучил их язык и много читал.

Как вспыхнули ее глаза! Безумный день… Даже эту невежественную работницу будоражит и манит тень Древних!

– Значит, не ошиблась я…

Они присели на совершенно целый, с закругленными углами порог. Разгоряченный подъемом, юный Кингстон расстегнул камзол, его спутница развязала косынку. Отсюда было видно и Выездку, и город по другую сторону длинного холма – а с вершины башен, наверное, и море тоже. Снизу долетали гул и гомон столицы, но замешанная на них тишина взгорья становилась еще гуще.

– Мне бабушка рассказывала, – вполголоса заговорила женщина, – полез один стену разламывать, да обрушил кусок, и пришибло его насмерть. Кусок непростой был, голова резная, такие здесь балки потолочные поддерживают.

– Получается, что создателям замка такое поведение людей не по нраву, и они на это таким образом намекнули?

Солнце грело лишь слегка ласковее, чем летом; ветер, может, и предвещал перемену погоды, но пока только заставлял шелестеть подсохшую листву, а здесь, на гребне, тонко свистел, причесывая золотистые травы, проскальзывая сквозь проемы башен. Ветер попробовал причесать и Эдварда, но тот откинулся к стене и не дал растрепать вьющиеся пряди. Подумав, он снял камзол и развязал ворот рубашки.

– Жарко? – улыбнулась женщина и распустила шнурки корсажа. – А я все в толк не возьму, как господа в такой плотной одежде круглое лето ходят?

– Это дело привычки и приличия. Вы мне другое скажите… – Эдвард коснулся ее плеча, прося об откровенности. – Ведь вы явно замечали меня раньше, верно? Почему я вам не примелькался, как другие? Перед вами десятки мужчин проходят, куда более привлекательных, чем я, а вы…

– Старому золоту не обязательно блестеть, – тихо ответила она пословицей и накрыла своей загрубевшей ладонью его вздрогнувшие пальцы.

Эдвард бережно высвободился, поднялся с порога и вошел в башню. Из обрамленных резьбой оконных проемов веерами падали солнечные лучи. Занесенные ветром листья прошлой осени и многих осеней до нее рыхлыми подушками украшали углы. Сквозь щели в идеально пригнанных пятиугольных плитах пола не пробивалась ни единая травинка.

– Там на диво чисто, – сказал он, вернувшись к порогу, задумчиво поглядел на нее и вдруг выпалил: – Если ты постелешь на пол свои юбки, нам будет удобно!

У нее было самое обыкновенное тело, без чрезмерных выпуклостей. Но ни одной из знакомых столичных дам, со всеми их ухищрениями, не удавалось довести Эдварда до такой вспышки желания, граничащей с безумием. Яд реальности, мед волшебства, отчаянная дерзость и счастливая свобода, грубость и нежность – все в едином всплеске…

Когда настало блаженное изнеможение, Эдвард удивился, что еще не настала ночь: солнце лишь переместилось от одного окна к другому.

– Устал? – прошептала цветочница.

– Немножко, – легко признался он, хотя сил не было даже повернуть к ней голову. – Но пить очень хочется…

– Этому помочь нетрудно, – встрепенулась она. – Вода есть неподалеку, я мигом принесу!

Торопливо накинув рубашку, цветочница вышла; ее босые ноги еще не коснулись порога, а Эдвард уже спал, по-детски свернувшись клубочком, на ее смятых юбках.

Проснулся он, ощутив ласковый зов возвратившейся женщины. Приподнялся на локте, изумленно помахал ресницами.

– Где я?

– Во сне, – усмехнулась она и подала ему медный ковшик с водой. – Выпей – и проснешься!

– А ты будешь?

– Уж нахлебалась, – весело сообщила она, похлопав себя по животу. – Пей, это все тебе!

Он напился, держа ковшик обеими руками; остаток со дна вылил на ладонь и протер лицо. Вода была студеная, и Эдвард не мог больше сомневаться, что наяву лежит голышом в древней башне, а совершенно незнакомая женщина шутит с ним, как со старым другом или братом.

– Очень странно это все, – вздохнул он, поставив ковшик на плиты, уложенные некогда мастерами древней крови. – Почему я знаю, что ты хочешь поцеловать меня в губы, пока они влажные?

– Открылось у тебя глубинное зрение. Отчего, не следует мне знать, но не сомневаюсь – встряхнуло твою душу что-то горестное.

– А ты…

– А я тебя, зеленоглазый, в первый же день приметила, как ты появился.

Предупреждая новые вопросы, она подхватила брошенную на пол охапку одежды и положила Эдварду на колени. Он оделся, позволив ей только застегнуть мелкие пуговки камзола. Она занялась этим делом очень серьезно. От ее растрепанных волос пахло осенью, как от разлетевшихся по всей башне листьев.

– Значит, ты полагаешь, что второй встречи не будет, – сказал он, легонько проводя пальцами по ее макушке.

– Второго раза не нужно ни тебе, ни мне. – Она посмотрела на Эдварда, продолжая соединять тугие петельки и серебряные филигранные шарики.

– Но мы оба не можем исчезнуть с Выездки и будем видеться…

– Улыбаться друг другу будем издали, помнить – и довольно с нас этого.

Пуговки исчерпались; пока Эдвард разглаживал воротник и манжеты, цветочница надела юбки, корсаж, спрятала волосы под чепчик. Невысказанные тайны запутались в складках, скрылись под слоями полотна, сукна и шелка.

Эдвард не удивился бы, увидев, что горы воздвиглись или море затопило столицу. Снаружи, однако, декорации не изменились, только по небу теперь неслись пушистые перья.

– Не хочется идти обратно тем же путем… Должен быть отсюда прямой спуск в город, так?

– Скорее кривой, но есть, – улыбнулась цветочница, уловив возможность оттянуть неизбежное расставание. – Как раз мне нужно ковшик на место вернуть… Пойдем покажу!

Если когда-то и вела от крепости к колодцу мощеная дорожка, ныне ее представляли лишь несколько каменных ступеней, почти затянутых дерном. Колодец же надежно укрывали обрызганные алыми каплями ягод кусты шиповника. В темной глубине сверкало отраженное солнце. Цветочница прицепила ковшик к торчащей из камня витой колонке, и Эдвард понял, что раньше колонок было две, на них опирался ажурный навес всех цветов радуги, и каждый, кто приходил за водой, любовался колдовской игрой переливчатых бликов.

Женщина встревоженно следила за ним.

– Что с тобой?

– Здесь находили цветные стекла?

– Да, – с явным недоумением ответила она. – Красивые такие, голубые, вишневые, золотистые, даже фиолетовые. И порезаться ими нельзя. У нас их ценят очень, ниткой оплетают и носят на счастье. А ты как узнал?

– Увидел… Глубинное зрение, так ты это назвала? А ведь оно и у тебя есть, я же чувствую!

– Есть… Да только смотреть боязно.

Она держалась теперь подчеркнуто поодаль, но все-таки рискнула еще раз приблизиться и взять его за руки.

– Скажи, честно скажи, когда ты золото давал, думал, что меня покупаешь?

– Золото? – нахмурился Эдвард, припоминая. – А-а, эта монета! Нет, не думал. Ясно ведь было, что тебя это оттолкнет, а я порадовать хотел…

– Вот, – с тихим торжеством сказала она, – в твою душу можно без опаски заглядывать. А таких немного. Иди же, милый, пора. Когда станет трудно, этот день, и ветер, и башня тебе помогут.

Она потянулась, встав на цыпочки, поцеловала Эдварда в лоб, отпрянула и быстро, не оглядываясь, пошла прочь.

Так она и не рассказала грустному лорду о пьянице муже, который давно исчез неведомо куда, о тоскливых вечерах за штопкой детских чулок и о небритом соседе с его тупыми ухаживаниями. А Эдвард промолчал об умирающей матери, о глухоте отца, об утреннем жестоком падении. Но у обоих осталось впечатление, что они поведали свои истории во всех подробностях.

Нисходя к трезвой обыденности, Эдвард чувствовал себя первопроходцем новых земель. На середине спуска, войдя в рощицу гледичий с длинными висячими стручками, он под покровом крапивы и разнообразных отбросов заметил отесанные плиты, такие же, как в башне, хотя судить о размерах и форме здания по этим завалам не помогало даже пробудившееся видение. Еще ниже обнаружилась просторная ровная терраса, огороженная невысоким парапетом. Под сетью темного плюща, под ковром серебристого лишайника Эдвард нащупал изгибы резного орнамента. Перегнувшись через парапет, он увидел подпорную стенку, почти вертикально уходящую вниз; она отлично держала сыпучий обрыв, подчиняясь воле ушедших строителей. Внизу тянулась улица; тесный ряд домов, тоже немолодых, скрывал тайну времени, сохранившуюся на холмах.

– Я еще приду, подружимся, – сказал Эдвард, погладив шероховатый каменный бок. – Сейчас мне домой пора. Извиняться…

На обратном пути Эдвард не причинил согражданам жертв и разрушений уже сознательно – он смотрел по сторонам с тщательностью путешественника, запоминающего новую дорогу. Дойдя до родного дома, помедлил немного, собираясь с духом. Привратника на крыльце не было – нехороший признак: «хозяева не принимают»…

Почти бегом Эдвард пересек улицу и дернул дверь, на мгновение испугавшись, что будет заперто. Но он без труда проник в вестибюль – и попал под тревожные, ждущие взгляды старика-привратника Ворти и Эктора.

– А! – вскочив с молодой живостью, воскликнул Ворти. – Сэр Эдвард! Вы вернулись! Я же говорил: как мог бы наш лорд не прийти, ежели его тут так ждет матушка!

Эктор тоже встал; что-то упало с его колен, звякнув на плитах пола. Начатое вязанье! В доме все, кому не лень, потешались над редким для мужчины увлечением, и парень забывал прятаться, только если на душе у него была невыносимая тяжесть. У Эдварда стиснуло горло. «Что же вы не признаетесь, что и сами ждали, тревожились? Кто выдумал, будто слугам не положено иметь человеческие чувства?» Он охотно расцеловал бы обоих, но знал, что своим порывом лишь смутит их и поставит в неловкое положение. Потому Эдвард просто поднял упавшее рукоделье, вложил в ладони Эктора и улыбнулся:

– Я ходил прогуляться, вот и все! Отец дома?

– Дома, дома, – хором откликнулись оба, просияв, а Эктор добавил многозначительно:

– В малой гостиной. Книгу древнюю читают…

Эдвард поежился: за «древнюю книгу», то есть «Записки» прадеда, лорда Эрмина Ледяное Сердце, сэр Эдгар брался в наихудшие моменты жизни. Отступать, однако, было некуда.

Сэр Эдгар читал, но не смог бы пересказать прочитанное. Его сил едва хватало на то, чтобы сохранять видимость спокойствия, не начать метаться из угла в угол. И все же, как только напряженный слух его уловил голоса внизу, а потом – легкие, быстрые шаги, с непоследовательностью, характерной для измаявшегося родителя, он испытал сперва огромное облегчение, а затем – глубокое негодование.

Эдвард вошел и остановился у двери. Граф окинул его ледяным взглядом, убедился, что драгоценный сын несомненно жив и по всем признакам здоров, и произнес язвительно:

– Что я вижу? Кавалер Кингстон уже справился со всеми делами – так рано?

Эдвард проглотил едкую реплику и ответил ровным тоном:

– У меня не было никаких дел. Мне нужно было подумать…

– Дома это невозможно? – прищурился сэр Эдгар.

– Дома меня нет, – с горечью возразил Эдвард. – Есть обязанности, отношения, ряд привычек, а я-то где?

Мальчик был бледен, мальчик страдал, и больше всего графу Клиффорду хотелось обнять его и погладить по голове, но он сдержался и продолжил по-прежнему сухо:

– Именно это и составило предмет ваших столь длительных размышлений?

– Не только, – уже почти спокойно добавил Эдвард и позволил себе приблизиться на три шага. – Я пришел, чтобы сказать, что вы совершенно правы!

Удивление сэра Эдгара проявилось лишь в движении бровей. С дипломатической осторожностью он попытался уточнить:

– Прав я бываю довольно часто. Рад, что вы это наконец признали. Но нельзя ли подробнее?

Эдвард одолел последние шаги до родительского кресла и опустился на пол у ног сэра Эдгара.

– Вы правы: я никчемный, себялюбивый болван! («Разве я такое говорил?» – чуть не вырвалось у смущенного отца.) Любить не умею! Хочу думать, что люблю маму, люблю вас – а на поверку просто ценю возможность пользоваться вашей помощью… Ловушка! Выбраться не могу…

Отчаяние снова захватило его. Кавалер Кингстон совсем по-детски уткнулся носом в колени отца, и тот не выдержал – погладил наконец мягкую рыжую гривку своего единственного дитяти.

– Ты от природы вдумчив, и это хорошо. Тем не менее ты еще слишком юн, и сложные взаимосвязи чувств кажутся тебе прямолинейными. Любовь к родителям – это и есть благодарность за тепло, заботу, защиту. Родительская любовь к детям имеет иную основу, супружеская – тоже… Если бы ты лучше осознавал эти вещи, то не ушел бы, как сегодня, – без оглядки, без мысли о том, что осталось за твоей спиной…

– Вот я же и говорю: сущий болван! – покаянно воскликнул Эдвард. – Но… Потом я же немножко опомнился! Цветы прислал нарочно, чтобы вы не беспокоились. Разве вы…

– Леди Адель действительно восприняла это как добрый знак. А по-моему, это лишь полудетская фантазия, – сэр Эдгар не сумел удержаться и добавил: – вроде игр с исцелением.

Эдвард вскочил так резко, что листы лежавшей рядом книги шевельнулись, будто тронутые невидимой рукой.

– Фантазия? О нет, отец! Раньше я мог только верить, теперь знаю: всё правда! Вы читаете записки лорда Эрмина, вы знали его – и не верите! Где же логика? Ведь он подробно пишет о скрытых, дремлющих способностях души! Пишет ученый, а не сказочник, пишет о достоверных фактах!

Сэр Эдгар чуть было не вспылил, но успел прикусить язык и перешел на бесстрастный тон научной беседы:

– Мой дед занимался наукой, не спорю. Но это было около ста лет назад! Картина мира ныне строится иначе, и…

– …и в нее отлично можно вписать нашу фамильную страничку, – улыбнулся Эдвард. – Эта сила есть и у вас, не может не быть! Мы могли бы попробовать вместе…

– Боюсь, сын, что у меня ничего не выйдет, – хмуро возразил сэр Эдгар. – У этой силы имеется какая-то другая, темная сторона. Я ощущал ее в ранней юности, да. И мой отец строго-настрого запретил мне дальнейшие эксперименты. Потребности в чем-то подобном я до сих пор и не испытывал…

– У вас просто не было в том необходимости! Вы и так справлялись со всеми своими трудностями. Такого, как сейчас, еще не случалось!

«Толковый вырос правнук, – явственно расслышал сэр Эдгар у себя за плечом. – А ты… Хватит осторожничать! Любишь ты свою Адель или нет?»

Граф потер лоб, отгоняя наваждение. Давно уже ему не было так стыдно.

– Ступай к леди Адель, – устало сказал он. – Она ждет. Ей и в самом деле от твоих стараний становится легче. И… делай, что хочешь.

– Я верно понимаю? – не веря своим ушам, переспросил Эдвард. – Вы разрешаете мне…

Сэр Эдгар только рукой махнул. Эдвард просиял, низко поклонился лучшему из возможных отцов и направился к двери.

– Постой! – нагнал его запоздалый родительский вопрос. – Скажи мне все-таки, где ты пропадал так долго?

– Гулял по холмам и осматривал памятники старины, – абсолютно честно ответил Эдвард и поспешил выскочить в коридор, пока отец не спросил еще о чем-нибудь.

Гарри и море

– А вот я тебя угощу сейчас… Попробуй-ка нашего золотого яблочка!

Джимми Фландерс улыбнулся в бороду и поднял вытянутую руку. Дерево, под которым они сидели в тени, склонило ветку, и круглый плод цвета солнца на закате лег в его ладонь – широкую, но уже не такую заскорузлую, как прежде.

Гарри надкусил пупырчатую кожицу и начал очищать апельсин. «Есть ничего не смей на Островах, ибо останешься в их сетях» – вспомнилось ему. Велика беда! Там терять нечего… почти нечего. А здесь – друзья, живые и здоровые, мирные леса и…

Он зарыл очистки в песок – не хотелось пятнать чистейший берег, – разделил плод на дольки и четвертушку подал Джимми. Тот усмехнулся:

– Тут мне дань нести не нужно. Ешь, чудак, у вас там такого вкусного не найдешь, а здесь всего полно…

Гарри медленно, с удовольствием вкусил райского плода. Сочно, сладко, но в целом вполне обыкновенно.

– А где ты живешь? Где все вы живете?

– Каждый где хочет. Я себе домик на холме поставил – оттуда море видно. Мне так привычнее.

– Ты тоскуешь… по той стороне?

Джимми покачал головой.

– О чем тосковать-то? О решетках, о петле?

Оба посмотрели на море. В полумиле от берега шелковые волны вспарывала остроносая белая лодка под парусом.

– Здесь можно покидать берег? – удивился Гарри.

– Почему бы и нет? Островов много, и все разные. Кто любопытствует, кто в гости, кто по делу – вот и плавают.

«Какие дела тут могут быть?» – подумал Гарри, но промолчал. Ему, как и в прежние дни, не хотелось выставляться перед Джимми дураком. Фландерс сказал, насмешливо потрепав его по макушке:

– Дел тут столько, сколько душа попросит. Денег нет, а дела есть… А ты, я смотрю, невесел. Сюда перебраться не хочешь? Я слыхал, это можно… просто пожелать и остаться. Раз уж ты тут – попробуешь?

Гарри подошел к кромке прибоя, опустился на колени и погрузил в воду пальцы, липкие от апельсинового сока, спугнув стайку золотистых мальков. Ласковая вода была холодной и пахла солью, как и надлежит честной морской волне.

– Не могу, – сказал он, поднявшись и отряхнув песчинки, прилипшие к штанам. – Я не могу оставить мать одну.

– Раньше мог, теперь не можешь? – усмехнулся Фландерс. – Повзрослел парнишка…

Пришел рассвет и разбудил ветер; шелковые, искусно задрапированные занавески по бокам огромного окна ответили на ласку ветра тихим шелестом. Этого хватило, чтобы человек, спящий на широкой кровати, проснулся. Но он не спешил открывать глаза. Большинству людей это нужно, чтобы видеть. Ему, наоборот, требовалось жмуриться покрепче, удерживая под сомкнутыми веками яркую, четкую картину. Сон? Сон, составленный из обрывков, сохранившихся в памяти? Э, нет, это объяснение никуда не годится. Ветер пел, волны шумели, вкус плода был ярок, на берегу было жарко, в тени деревьев – прохладно. А сам он… В первую минуту, когда обнимались, – да, он не доставал макушкой до плеча Джимми, как двенадцать лет назад. И эти отрепья, смело похищенные у садового чучела…

«Это он был моим видением или наоборот? Могут ли видения быть настолько реальными?»

Реальность подлинная и несомненная напомнила о себе деликатным стуком в дверь.

– Сэр Генри, уже половина восьмого! Вы велели разбудить… Принести вам чашечку кофе?

– Я не сплю. Несите!

Он сел, все еще не открывая глаз, спустил ноги на пол. От резкого движения заныло в висках. Посидел, пока прошло, вслушиваясь в шепот ветра, увивающегося вокруг занавесок. В шепоте пряталась угроза… а может, нетерпение? «Все может быть», – одними губами выговорил он, ставя точку под сегодняшним сном, поднялся наконец и взял направление на ванную – лучшее место для возвращения к действительности.

Когда госпожа Томсон доставила поднос, благоухающий корицей и тмином, граф Клиффорд, уже в полной форме – свежеумытый, причесанный, в домашней легкой рубашке и брюках, – сидел на любимом диване под окном, привольно откинувшись на мягкую спинку.

– Вот ваш кофе, сэр.

Шорох – экономка придвигает столик. Легкий стук – опускает поднос. Рука уверенно тянется к чашке: ее всегда ставят в левый уголок.

– Булочки с маслом внутри, сэр. Желаете чего-нибудь еще?

– Позже. Я жду сегодня мисс Шанцер. Как только она явится, известите меня и велите подать завтрак в кабинет.

– Хорошо, сэр.

У двери экономка оглядывается. Хозяин дома, закинув ногу на ногу, смакует утренний напиток. Но глаза его закрыты, и угловатая фигура на золотистом бархате обивки кажется вырезанной из черной бумаги.

От поселковой школы до виллы Орвелл, если идти прямо по холмам, две с небольшим мили. Мод любила эту дорогу между небом и землей, морем и горами, и всякий раз замирала на гребне последнего холма, любуясь полукругом бухты, густой зеленью парка, опоясанного ажурной лентой ограды. Серая башенка и голубоватые крыши усадьбы сверху напоминали россыпь островков среди лиственных волн.

«С чем будут пирожки? Грибы? Черника? – Веселые мысли мелькали в такт быстрым шагам вниз по тропинке. – Конец месяца, свежие журналы пришли, будем читать…»

О человеке, которому Мод шла помогать, она очень старалась не думать.

Госпожа Томсон была умелая соблазнительница. Пирожки с ветчиной, с яйцами и шпинатом. Малина, желтая и красная, с густыми сливками. Большие чашки чая с мятой и липовым листом. Против этого не могли устоять ни принципы юной бунтарки, ни привычная воздержанность Кингстона. И браться сразу за работу после такого пиршества обоим не хотелось.

– Вы шли сюда пешком, верно? – Граф лениво растянулся в кресле и говорил, прикрыв глаза рукой. – На море смотрели? Как вам погода?

– Погода хорошая. – Мод убрала допитую им чашку с подлокотника и вернула на поднос, слегка удивившись такому выбору темы. – На море слабая рябь, блестит, как чешуя. Вдали едва заметная дымка. Ветер слабый. А что?..

– Да так… Любопытствую. Давайте трудиться. – Он похлопал по столику рядом с креслом. – Тащите сюда все, что скопилось на секретере!

Письма, квитанции, отчет управляющего; она читала вслух, он решал, что отвечать, и диктовал. Потом ставил подпись, неизменно четкую и изящную. Только вручив всю приготовленную корреспонденцию кучеру Джону, чтобы отвез на почту, Гарри поддался наконец долго копившемуся желанию и, подойдя к окну, распахнул створки.

– Вы отлично помогаете мне, Мод. Но что, если я попрошу вашего содействия в некоем личном деле, а точнее – в развлечении?

– Некоторые виды развлечений я нахожу неприемлемыми, – уклончиво отозвалась девушка. – Что вы имеете в виду?

– Это вполне пристойно – на мой взгляд, – усмехнулся Гарри. – С самого утра меня не оставляет желание сходить к морю и искупаться. Я мог бы обойтись услугами своих людей, но… почему-то без вас идти не хочу.

У Мод уже вертелась на языке едкая реплика, но небрежно-насмешливый тон графа прозвучал настолько не в лад с дрогнувшими уголками губ, с излишне резким поворотом головы, что плохо задавленные угрызения совести тотчас ее и угрызли.

– Я никуда не тороплюсь. Но… нам, наверное, следует что-то взять с собой, полотенце хотя бы?

– Найдите горничную, она вам все выдаст. Я подожду на крыльце.

Когда Мод вышла, нагруженная двумя мягчайшими полотенцами, зонтиком от солнца и корзинкой яблок, Гарри стоял, заложив руки за спину и вскинув голову, словно всматриваясь в полет парящих в вышине птиц.

Они шли по аллее, шли вместе, но порознь. Ветер утих, тени листвы одевали кружевом расставленные по цветникам фигурки языческих божеств и смешных, но страшноватых уродцев. Гарри шагал медленно, будто в глубокой задумчивости, но все же уверенно; он не напрягал плечи, не вскидывал голову – Мод даже не верилось, что он не видит.

– Вижу, – вдруг сказал он. – Вижу все, что успело отпечататься в памяти. А уж свою-то усадьбу я помню досконально. Мне бы только знать, с какой точки начинается движение, и тело само поймет, куда ступать и где поворачивать.

– Это удивительно… – пробормотала Мод. – Никогда не слыхала о чем-то подобном!

– Мы мало знаем о мире и о себе. Но пара обыкновенных глаз гораздо удобнее в пользовании, чем это мудреное древнее чутье. Бывает лучше не замечать… некоторых подробностей.

Мод не решилась уточнить, что он подразумевает.

Парк казался бесконечным, но через четверть часа они вышли на береговую террасу, спугнув чаек со старого якоря, рыжего от ржавчины, и каменных скамей.

– Они сели на воду? – Гарри подошел к балюстраде, присел на нее боком и подставил лицо солнцу.

– Нет, кружат над нами и явно недовольны. А что?

– «И пока не сядет в воду, штормовую жди погоду», – процитировал Гарри.

– Это откуда? – удивилась Мод.

– Из судового журнала… в общем, из дневника Орвелла, который прежде жил здесь. На чердаке нашел, когда знакомился с домом. У него там целая подборка таких примет. И других интересных записей много.

– Наследникам не пригодилось?

– У адмирала не было наследников. Сын погиб в море. Вдова продала дом дальним родственникам, а те перепродали мне.

– Грустно…

– В грустных историях мы и сами знаем толк, верно? Это не помешает нам принять морскую ванну!

– Нам? – нахмурилась она.

– А как же иначе? – лукаво усмехнулся он. – Море – коварная стихия, слепому с ней в одиночку не совладать. Вам Лиззи сколько полотенец дала?

– Два…

– Значит, она не усомнилась, что вы искупаетесь тоже. А уж если сия добродетельная особа не сочла это намерение неприличным… Что вас смущает? Ничей нескромный взгляд сюда не проникнет, а я не в счет.

– Но вы…

– Я разденусь, разумеется. Если вас это утешит, могу оставить нижние штаны, хотя они мало что скроют, когда намокнут.

– Сэр Генри!

– Ну вот, теперь вы негодуете, – вздохнул он будто бы сокрушенно. – Но я же просто обязан в качестве балованного аристократа и патентованного развратника говорить всякие гадости!

– Да, вы и то и это! – вспыхнула Мод. – И это не эмоциональная оценка, а констатация факта!

– Ох, сударыня, пожалуйста, не бейте меня такими высокоучеными словами! «И-то-и-это» всего лишь хочет поплескаться в соленой воде…

Мод опомнилась и умолкла. Ветер напомнил о себе: шевельнул волосы Гарри, заставил трепетать и дикие травы под террасой, и культурные цветы в мраморных вазах. Кингстон не спеша расстегнул воротник… манжеты… Принципиальная душа Мод дрогнула.

«Этот человек хотел на мне жениться. Человек, для которого я должна быть букашкой, едва различимой в увеличительное стекло, предлагал мне себя со всем имуществом. Потом свел все к шутке. Он и сейчас шутит, дразнит?»

Нет, он не шутил. Стащив рубашку через голову, он неуловимо быстро перебросил ноги за балюстраду и спрыгнул на песок.

– Гарри!

В ужасе – не уберегла доверенный объект! – она глянула вниз. Несносный граф уже ухитрился выпрямиться и стоял, держась рукою за стену.

– Что вы творите, сумасшедший?!

– Капризничаю, что же еще? – спокойно ответил он, не оборачиваясь, и шагнул в сторону воды. Впереди из песка торчал камень, острый, как плавник большой рыбы.

Мод опрометью ринулась к нему по скругленным ступеням и успела предотвратить падение и травму в последний момент. Но для этого ей пришлось безумного аристократа крепко обнять. И ему, чтобы удержаться на ногах, – ухватиться за нее.

– Ого! – улыбнулся Гарри. – Вот это страсть! Отчего вдруг такая перемена?

– Камень… – отчаянно краснея, пробормотала она. – Вы… могли упасть…

– Спасибо камню, которого прежде тут не было! Благодаря ему моя мечта, кажется, осуществится?

– Подождите, – еле слышно сказала Мод. – Я за полотенцами схожу…

Кучка одежды осталась под стеной. Они вошли в воду, держась за руки. От первого прикосновения дразняще прохладной волны Мод унесло в какой-то иной мир, где все можно, все правильно и свято, но не бывает слов, чтобы потом рассказать об этом. Когда вода дошла до колен, она смело поглядела на Гарри.

– Куда вы меня тащите? Я плавать не умею!

– Зато я умею. – Глаза его блеснули, поймав искорку солнца. – Держите меня, чтобы я не уплыл в дальние океаны, и используйте как якорь, чтобы поплавать!

– Все-то у вас предусмотрено! Надо же!

И они, крепко сцепив руки, предались восторгу стихии, и плескались, украшая мир фонтанами серебряных брызг, и плавали, и кружились, а над их головами визжали от зависти чайки. Волны стали сильнее, но Мод казалось, что это они сами их взбивают, пока Гарри не бросил вдруг отрывисто:

– Пора. Поворачиваем!

Руки ее он не отпускал. По теплому сухому песку они добежали до расстеленных полотенец и рухнули на них ничком.

Как только солнце подсушило Мод, она приподнялась на локте и посмотрела на Гарри.

Он лежал, уткнувшись носом в сложенные руки, и, кажется, дремал. Мод сглотнула вдруг подступившую слюну и поспешно отвернулась. До сброшенной одежды – рукой подать, но натягивать все это сейчас? Немыслимо…

Она посмотрела снова, думая, что он спит. Но Гарри уловил… Что? Шорох песка? Скрытые от него мысли?

– Вы все еще никуда не торопитесь? – не открывая глаз, спросил он.

– Мне пора домой, – как можно суше произнесла она. – Но вас, разумеется, я провожу.

Ее расчет на то, что он оскорбится, не оправдался.

– О Мод… – тихо смеясь, он лег на бок лицом к ней и мгновенно свернулся клубком. – Вы неподражаемы! Будь вы сейчас одеты по всей форме современной деловой женщины, ваша реплика прозвучала бы убедительно. Но сидя голышом между небосводом и землею, между лесом и морем…

Он протянул руку и коснулся ее бедра. Стряхнул прилипшие песчинки. Мод вздрогнула.

– Ну вот, нужны ли другие доказательства? – мягко сказал Гарри. – Вы напряжены, вы ждете… Зачем же притворяться, будто ваше тело, ваш голос дрожат от великого отвращения ко мне? Я вас не вижу, но не поверю! Что плохого, злого, унизительного в моем прикосновении? – Он провел кончиками пальцев по ее ноге от колена вверх. – Разве вам неприятно?

– Да, да, именно неприятно! – чуть не плача, парировала она. – Вы хотите поиграть, присвоить меня, отомстить за мой отказ. Но я не хочу никому принадлежать! Слышите – никому! У меня в жизни есть иные цели!

– Фантазия богатейшая, – одобрительно кивнул Гарри, – и с солидным литературным обоснованием. Однако все, чего я хочу, вы, прекрасная воительница за справедливость, сможете увидеть, как только я развернусь, – истину, нагую в буквальном смысле. Не менее, но и не более. Увы, вашим отказом жизнь моя не будет разбита. Я привык портить ее самостоятельно. Жаль хорошего дня, вот и все… Отведите меня домой, отправляйтесь к себе в школу, а я залягу спать в одиночестве. Но…

Лукавый Кингстон сумел все-таки подловить Мод врасплох. Внезапным резким движением он обхватил ее талию, притянул к себе. Их головы соприкоснулись, их дыхание смешалось.

– Но вы лжете, Мод. – Он говорил теперь быстро, отрывисто, прямо ей в ухо. – Зачем бояться собственных желаний? Цепляться за теории и принципы стоило бы, когда они – желания – опасны, а что изменится, если по пути к великой цели вы позволите себе день отдыха, а мне – немножко нечаянной радости? Или ваши убеждения настолько шатки, что незамедлительно от этого рухнут?

– О Гарри, что вы со мною делаете…

– Пока – ничего. – Он вдруг лизнул ее висок. – Но готов на многое. Решайте же! Мы уходим?

– Нет. – Мод осторожно, как неведомого зверя, погладила его по голове. – Я не хочу портить этот день ни вам… ни себе.

Ошеломляющая неожиданность… Так обозначила она позже, гораздо позже – эти бесконечные минуты. Ни один из ужасов, слышанных или читанных о плотской любви, ее не постиг. Этот мужчина не сопел, не рычал и не кусался. Нежно и неуклонно вел он ее… куда? В мире не осталось ничего, кроме морской соли и счастливого смеха, все сверкало и искрилось, а когда Гарри дошел до цели, настал блаженный покой.

– Это всегда так? – спросила Мод. – Так… волшебно?

Они лежали, обнявшись, грызя яблоки и греясь на солнышке; им лениво было даже расправить смявшиеся полотенца. Море, шипя, забрасывало на берег длинные пенистые языки, пытаясь лизнуть им ноги.

Гарри ответил честно:

– Не всегда и не у всех. Я хотел доставить вам удовольствие нематериальное – ведь никакого иного вы не приняли бы. А я если что и умею…

Он поморщился, будто вспомнив что-то неприятное, высвободился из кольца ее рук, приподнялся на локтях, и Мод стало тревожно.

– Мне кажется, что волны позволяют себе больше, нежели час назад. И у чаек истерика. Мод, вы упоминали дымку на горизонте. Она еще есть?

Мод встала на колени и посмотрела вдаль. Неизвестно отчего сердце ее стиснул страх.

– Дымки нет. Небо ясное, но… там, на самом краю какое-то странное облачко.

Гарри сел так резко, что песчинки вокруг него взлетели.

– Длинное как веретено?

– Да… Это плохо?

– Забирайте наше имущество, и идем наверх. Там оденемся – объясню!

Языки пены уже ощупывали стену террасы, пробуя ее на прочность, когда Мод надевала блузку. Весь видимый полукруг моря вскипел. Иррациональный страх нарастал.

– Хорошо, что вы не носите корсет, – заметил Гарри, застегивая манжеты. – Быстро управились. Как там наше веретенце?

– Оно выросло… О боги, что же это такое?

– Шквал, – сквозь зубы обронил он. – У нас есть минут десять. Давайте мне руку – и бегом отсюда!

Первый порыв ветра догнал их в самом начале аллеи. Верхушки деревьев метнулись и застыли. А небосвод стремительно темнел.

– Крепко мы влипли. – Гарри кусал губы, лицо его помертвело, черты заострились. – Орвелл считал: это явление случается каждые лет восемь, длится полчаса, а последствия исправляются по полгода… Мод, бегите и скажите, пусть в доме ставни закроют и не выходят!

– А вы?!

– Я… пережду. Оставьте меня здесь, под ближайшим деревом.

– Нет и нет! – отрезала Мод. – Чтобы вам на голову упали какие-нибудь ветки? Госпожа Томсон и Лиззи сами сообразят, что с окнами делать. Вам плохо, я это вижу, хватит притворяться! Не можете бежать – пойдем шагом.

Ему осталось только кивнуть.

– Ладно, ладно. Тогда – к фонтану! Там скамьи каменные, укроемся…

Второе дуновение шквала помогло им долететь до площадки с фонтаном. Морское чудище исправно извергало воду из пасти, но струя рвалась, ее сносило вбок. Оба худые, Мод и Гарри уместились под сиденьем скамьи – длинной мраморной плитой, – закутавшись в полотенца и тесно прижавшись друг к другу. Гарри судорожно вцепился в мохнатую ткань, Мод чувствовала, как вздрагивают его пальцы.

– Вам совсем плохо?

– Холодно… Хуже еще не бывало.

– Да что же это за беда такая?!

– Не знаю. У меня просто болит… все, что когда-то…

Рыча и воя, глуша все звуки жизни, над ними пронесся ураган. Деревья стонали, как люди, вихрями взвивалась легковесная труха, трещали и рушились надежные сучья. Липа рядом со скамьей потеряла лучшую из своих ветвей. Она легла поперек, разбив спинку, и спрятавшихся спасла лишь кривизна мелких веток: они аркой перекрыли сиденье и легли веером по плитам площадки в пяти дюймах от локтя Гарри.

– Пронесло, – хрипло сказал он. – Теперь дальше улетит…

– Ох, что же делается у нас в поселке? – прошептала Мод. – Ведь все размечет…

– Нет. Сильнее всего бьет здесь – это единственный недостаток нашей бухты.

– Вроде бы утихло… Может, вылезем и дальше пойдем?

– Утихло? Да вы прислушайтесь!

На смену дикому реву стихии пришел ровный, даже не слишком громкий, но неумолимый гул воды. Под рокотание грома, в свирепом блеске молний землей завладела гроза. Фонтан захлебнулся. Площадку мгновенно залило. Не все стекало по уклону аллеи – минут через пять лежание в убежище потеряло всякий смысл.

– Выбираемся, – решил Кингстон, выпростав руки из промокшего насквозь полотенца. – Это не тот склеп, в котором я желал бы упокоиться навек. Я вылезу и придержу ветки, вы – за мной.

Мод так устала и измаялась страхом, что даже не сумела ничего возразить. Гарри быстро ощупал и раздвинул липовые лапы. Она боком выдвинулась из-под скамьи, ухватилась за ветку и встала.

– Вам лучше? – не обращая внимания на текущие по лицу и за шиворот струи, спросила она. – Побежим?

– Я притерпелся. – Он стряхнул прилипшие к щекам пряди движением головы, будто проверял ее на прочность. – Этот полив не скоро прекратится, но бежать я не способен. Давайте потихоньку.

Мод успела только взять его за руку. Наверху загрохотало. Некий всеми забытый бог со злости метнул в уходящую добычу небесный огонь. Он промахнулся. Разверстая пасть фонтанного чудовища притянула молнию. Но Гарри вскрикнул, упал как подкошенный, а следом за ним упала на колени и Мод Шанцер, противница аристократии. От дома по аллее, сквозь ливень, уже бежали Джон и Лиззи. Мод видела лишь неподвижное тело, белое, будто замороженное лицо и липовый листок, прилипший к черной рубашке там, где должно биться сердце.

– Боже, боже! – запричитала Лиззи, заламывая руки. – Да что же это творится?!

Джон, бывалый солдат, не утратил хладнокровия.

– Барышне помоги, глупая, – бросил он, склоняясь над сэром Генри.

Горничная помогла Мод подняться; затаив дыхание, обнявшись, не замечая хлещущих потоков ливня, девушки ждали, что скажет Джон, приложивший руку к груди Кингстона.

– Дышит, – сказал наконец кучер, – жив… Бегите же, пусть там все приготовят!

Мод не помнила, как домчалась до дома, не осознавала, что вслух твердит: «Жив, жив!» Но экономка, метавшаяся по крыльцу в смертельной тревоге, услышала ее издали и тотчас же развила бурную деятельность: когда Джон внес в дом бесчувственного Гарри (Мод показалось, что прошла вечность, а не четверть часа), все уже было готово – и полотенца, и сухое белье, и липовый чай с медом.

Гроза, утомившись содеянным, уползла на запад, на вилле восстановились мир и покой. Госпоже Томсон удалось напоить сэра Генри чаем – он пил, не открывая глаз, а потом, переодетый и обихоженный, крепко уснул в своей постели. Мод сделала вялую попытку удалиться, но экономка категорически отказалась ее отпускать – а вдруг гроза вернется, ведь такое случается зачастую! Более того, добрая старушка настояла на том, чтобы Мод дежурила ночью у постели больного, и снабдила ее своим зеленым старинного покроя капотом вместо промокшего насквозь платья. И до полуночи девушка честно сидела на любимом диване Гарри, под широко раскрытым окном, прислушиваясь к его ровному дыханию. Потом сон одолел ее.

Настало утро, ясное и свежее, как всегда бывает после бури; Мод проснулась – и увидела сэра Генри. Он сидел на диване у нее в ногах, и черные глаза его весело блестели.

– Доброе утро, – беспечно сказал он. – Вижу, госпожа Томсон не оставила вас своим попечением. Вам удивительно идет зеленый цвет!

Марк Твен

«Убийство, тайна и женитьба» и «Шаклефордское привидение» – две новеллы (точнее, наброски, нереализованные сценарии), написанные с разрывом примерно в четверть века, но, похоже, представляющие разные грани одного проекта.

Рождение идеи относится к 1876 году, когда Марк Твен задумал нечто вроде того, что сейчас обычно осуществляется в рамках сетевого конкурса: разумеется, ввиду отсутствия Интернета это мероприятие должно было проходить на газетной площадке. В общем-то, для тех времен оно представляло собой довольно привычное явление. Американская пресса регулярно публиковала из номера в номер «межавторские проекты», чаще всего развивавшиеся в варианте «романа-буриме», когда участники по очереди пишут главы, с разной степенью мастерства и внимательности удерживаясь в рамках общего замысла. Литературный уровень их, как правило, был невысок и практически все они остались в своей эпохе; но в данном случае мы ведь имеем дело с замыслом не рядового литератора из американской глубинки второй половины XIX века, а самого Марка Твена! Причем он должен был выступить в качестве не только автора идеи, но еще и непосредственного участника проекта (то есть как минимум одну из глав-новелл написал бы от и до) и координатора (ему предстояло направлять общее течение романа, корректируя действия тех участников, которые пошли бы «в разнос»). Да и авторский коллектив сформировался бы «с оглядкой» на него.

При этом Твен дал лишь самые общие наметки сюжета: в таких случаях продолжатели имели право нарушить сценарий, если того потребует внутренняя логика складывающегося произведения. Впрочем, раз уж в проекте собирался участвовать и сам автор идеи, то, надо думать, именно он по ходу дела подправлял бы общий замысел, возникни такая нужда. Вообще же роман – или повесть? В таких случаях никогда не известно, что получится: первоначальный набросок как будто рассчитан на восемь глав, но это тот минимум, ниже которого «многосерийная» публикация теряла смысл! – должен был создаваться коллективом, частью состоящим из ведущих на тот момент американских авторов, частью из «всех желающих», работы которых пройдут редакционный отбор. В этом и смысл подобных проектов: читатели чувствуют себя участниками процесса, самые талантливые из них действительно получают шанс к нему подключиться – и в результате общий интерес резко возрастает, а заодно с ним растет число подписчиков.

Некоторые из ведущих авторов сейчас таковыми не кажутся, но достоверно известно, что в коллектив должен был войти Брет Гарт: его дружбе с Твеном уже вскоре предстояло дать трещину, но покамест она еще продолжалась.

Публиковаться этот роман должен был из выпуска в выпуск по главам, с указанием авторства каждой, а затем выйти отдельной книгой, опять же с указанием всех авторов. Его предполагаемое название звучало сперва как «Убийство и свадьба», потом, уже в момент написания сценария, усложнилось до «Убийство, тайна и женитьба».

Неизвестно, почему этот замысел не реализовался: он выглядел вполне перспективным. Так или иначе, он не реализовался – тогда, в 1876 году. Много позже Марк Твен, по-видимому, завершил его сам («по-видимому» относится и к тому, что это сделал Марк Твен, – есть версия, что текст, во всяком случае частично, доработан или даже создан одним из «продолжателей»; вряд ли можно считать сюжет завершенным: похоже, парадоксальная финальная развязка осталась за рамками и этой поздней версии, и предварительного наброска), – но никогда не публиковал. Да и речь идет о реализации именно этого первоначального замысла, а не того, во что он мог вырасти.

Между тем кое-какие соображения на этот счет имеются.

Набросок 1876 года представлял собой завязку иронического детектива с авантюрным оттенком, но замысел позволяет ввести и фантастическое измерение: тому порукой само присутствие Жюля Верна, который в момент написания сценария вполне здравствовал, пребывал на вершине популярности – и, конечно, трудно было ожидать, что к моменту завершения проекта кто-то сбросит его с аэростата. Впрочем, и сам этот загадочный аэростат заставляет вспомнить о фантастике: не столько жюльверновской, сколько марктвеновской. Ведь, похоже, именно его мы видим в романе «Том Сойер за границей» (1894), полная версия которого в переводе никогда не выходила, но даже по изданным вариантам видно, что перед нами не просто воздушный шар и даже не дирижабль (которых тоже покамест нет!), а футуристическая конструкция вроде тех, которые знаменитый аниматор Миядзаки показал в грандиозном мультфильме «Ходячий замок». Причем эта анимация выстроена по законам жанра «стимпанк», который, в свою очередь, опирается на реальные рассуждения о будущем как раз времен Жюля Верна и Марка Твена!

А еще, как вскоре увидим, к сюжету хорошо пристраиваются некоторые идеи уэллсовского «Человека-невидимки». Возможно, Жюль Верн не упал на землю, а сумел зацепиться за какую-то деталь конструкции и принять «пилюлю невидимости», так что он тоже добрался до Америки, а теперь даже сумеет расследовать это преступление, спасти своего несостоявшегося убийцу от виселицы и вернуть себе видимость?

Дата создания замысла «Шаклефордского привидения» нам неизвестна: обнаружен этот набросок был уже через много лет после смерти писателя, а написан… скорее всего, вскоре после «Тома Сойера за границей», но все-таки чуть позже выхода «Человека-невидимки» и, наверное, под его влиянием. Так что с идеей невидимости Твен не опередил Уэллса, а наоборот – сознательно ориентировался на его роман, как в 1876 году ориентировался на творчество Верна, иронически его переосмысливая. Хотя… как знать: ведь рассказ О’Брайена «Что это было?» Твен мог читать и раньше, а безумный ученый из «Тома Сойера за границей» очень похож на человека-невидимку Гриффина, хотя появился все-таки до него!

Так или иначе, невидимость и, вероятно, даже временная «бестелесность» (с переходом в состояние призрака?) может иметь какое-то отношение к загадочной «материализации» героя прямо на непотревоженном снежном покрове. Причем герой этот, явно пришелец издалека, сначала говорит на неизвестных в округе языках (потом как-то вдруг оказывается, что английский ему тоже известен), а что он прилетел на воздушном шаре – это ведь известно лишь с его слов…

Особенно характерна в этом плане еще одна попытка возвращения к сюжету, датируемая 1902 годом: незавершенный рассказ или повесть «Таинственный аэронавт». Там человек, несправедливо осужденный по обвинению в убийстве (!), сумел бежать на практически таком же загадочном аппарате, именуемом «воздушным шаром», но представляющем собой чудо стимпанковской техники. Опять-таки имеет место скоростной перелет через океан и «материализация» беглеца посреди заснеженной американской прерии, причем снова вокруг ни человеческого следа, ни каких-то признаков падения или приземления того «шара»… Да, это иная грань уже знакомого нам замысла.

А еще была вполне законченная повесть, причем в том же 1902 году, «A Double Barreled Detective Story», неоднократно переводившаяся и издававшаяся под названием «Погоня», «Сильнее Шерлока Холмса» и «Детектив с двойным прицелом». На самом деле название должно звучать или как «Двуствольный детектив» (от «double barreled gun»), или как «Детектив из хорошего семейства» (от обычая давать детям «double barrelled name», второе имя: по имени либо даже фамилии какого-то уважаемого родственника… во всяком случае, с намеком на то, что такие родственники в принципе существуют, то есть семейство – не безродная шваль, а представители почтенного рода, пусть даже обнищавшие). Поэтому когда в разорившемся семействе Клеменсов появился на свет тот, кому предстояло стать Марком Твеном, его назвали двойным именем Сэмюэл Лэнгхорн…

Там тоже использованы узнаваемые ходы: фантастическое допущение (пускай и совсем иное)… убийство со смягчающими обстоятельствами… обвинение невинного… вычисление настоящего преступника… и побег его из-под стражи (пускай не на таинственном аэростате… скорее всего). А вдобавок введение в число персонажей представителя европейской классики, пусть и не писателя Жюля Верна, но литературного героя – Шерлока Холмса!

Как видим, все эти замыслы многими нитями связаны с наброском 1876 года, что заставляет всерьез задуматься, каким мог получиться этот коллективный – но под управлением Марка Твена! – роман. Особенно окажись он создан не во время формирования первого замысла, а «со второго захода», на рубеже XIX–XX веков, когда в число участников уже могли теоретически войти и Уэллс, и Конан Дойл, и молодой Джек Лондон, и старый Жюль Верн (в этом случае сценарий, конечно, был бы переделан, став для него не оскорбительным, а вместо самого писателя там мог фигурировать один из его героев: Филеас Фогг, капитан Немо или Робур-завоеватель смотрятся в этой роли ничуть не хуже, чем Шерлок Холмс!).

В любом случае ясно, что Марк Твен вынашивал эту идею долго и несколько раз хотел воплотить в жизнь. Почему этого не произошло, мы не знаем; но ведь нам неизвестно, отчего сорвалась и первая попытка – 1876 года.

Зато он использовал элементы замысла в одной из своих опубликованных повестей и в одном романе. Причем если говорить о «Томе Сойере за границей», то это не только линия, связанная с «аэростатом» (который на самом деле представляет собой фантастический «везделет» с такими возможностями, которые недостижимы до сих пор), но и эпизод, когда Том уже вроде бы сброшен в бездну, однако в последний миг удержался за свисающую из гондолы лесенку. Тем не менее его какое-то время его считали погибшим, а потом в первые минуты приняли за привидение!

Убийство, тайна и женитьба

Олений Солонец, отдаленный поселок на юго-западе штата Миссури, должен стать ареной действий для истории в восьми главах (предположительно). Время действия – 1876 год. Шесть-семь сотен обитателей поселка живут в своем замкнутом мире и ко всему, что происходит за его пределами (а особенно техническим новинкам нового времени: «всякие там железные дороги, пароходы, телеграф и газеты!») проявляют не больший интерес, чем к вопросу обитаемости Луны.

Джон Грей, утомленный жизнью пятидесятипятилетний фермер, лелеет надежду, что его дочь Мэри выйдет замуж за обеспеченного человека. Ее возлюбленный Хью действительно должен стать таким, когда получит отцовское наследство. Однако Дэйв, богатый холостой брат Джона, ненавидит избранника его дочери. Джон и его жена Сара опасаются, что Дэйв не оставит Мэри ни гроша, если она выйдет замуж за Хью. Хью делает Мэри предложение – и почти одновременно с этим преподобный Джон Херли сообщает Грею, что его старший брат уже составил завещание, по которому все деньги отходят Мэри. Подумав, Грей решает, что при сложившихся обстоятельствах Мэри не должна выходить замуж за Хью. В тяжелых раздумьях, все еще не зная, как сообщить ей об этом нелегком решении, он идет по заснеженной прерии – и вдруг натыкается на бесчувственное тело странного молодого человека в непривычного вида одежде: снежная целина вокруг не потревожена и совершенно невозможно понять, как этот человек тут оказался. Придя в себя, он пытается заговорить с Греем на разных языках, прежде чем выясняет, что тому понятен только английский, – незнакомцу этот язык тоже знаком, так что они могут общаться. Джон Грей объясняет странному пришельцу (?), что тот находится в штате Миссури, – и приносит его к себе домой.

Проходит полгода. Незнакомец предстает перед жителями Оленьего Солонца в качестве учителя иностранных языков, а заодно и знатока «кое-каких диковинных новинок современного мира», чем вызывает в этой глуши крайнее изумление. Том, сын-подросток Джона Грея, в восторге от «механических научных игрушек», которые их гость мастерит с искусством подлинного изобретателя. Долгое время пришелец не называет себя, но наконец признается миссис Грей, что он – богатый француз благородного происхождения, граф Юбер де Фонтенбло. Сара и Джон считают, что о лучшей партии для Мэри (к которой граф, похоже, неравнодушен) не приходится и мечтать. Между тем Юбер подружился и с Хью Грегори, и с Дэвидом Греем: он даже предпринимает попытки их примирить (впрочем, безуспешно). А его, по-видимому, более чем дружеские чувства к Мэри проявляются следующим образом: когда Юберу при случайных обстоятельствах довелось прочесть завещание Дэвида, он приходит к девушке, говорит, что знает о ее любви к Хью, желает им обоим счастья и объясняет, что пришел лишь попрощаться.

Через три дня Хью встречает Дэвида Грея в компании графа. Дэвид говорит Хью, что он собирается написать новое завещание, полностью исключив из него Мэри Грей. Хью называет его сумасшедшим. Дэвид бросается на молодого человека, замахивается тростью – и падает, нокаутированный; в ярости он вскакивает, готовый продолжить драку, но присутствующие при этом зеваки разводят Хью и Дэвида.

На следующий день граф снова встречается с Мэри и говорит, что не может без нее жить. Почти тут же в комнату вваливается Джон Грей со страшным известием: его старший брат убит, в убийстве обвиняют Хью, и он уже взят под стражу.

Дэвид Грей был зарезан у себя дома, как раз когда начал переписывать завещание. В комнате находят обрывок верхней одежды, принадлежащий не Дэвиду, а, вероятно, убийце: похоже, он был оторван в схватке. Этот клочок сразу наводит подозрение на Хью. У него устраивают обыск – и подозрение подтверждается: под тюфяком Хью спрятан окровавленный нож, которым нанесена смертельная рана.

Мэри тверда в своей любви к Хью – но, учитывая трагические обстоятельства, соглашается выйти замуж за графа. Хью осужден и приговорен к повешению. По драматическому совпадению свадьба назначена на тот самый день, 29 июня, когда приговор должен быть приведен в исполнение, – но от Мэри это скрывают. Тем не менее свадебная церемония прервана появлением в церкви толпы возмущенных обитателей поселка во главе с шерифом – и… освобожденным буквально на эшафоте Хью Грегори. Шериф арестовывает графа как убийцу Дэвида Грея. Выясняется, что у графа был сообщник, который помог все организовать так, чтобы обвинение пало на Хью, но сознался в последний момент.

Завершающая глава должна называться «Исповедь графа». Его настоящее имя Жан Мерсье, он самоучка, сын цирюльника: «Я изучил множество языков, добился отличных успехов в науке, стал механиком и изобретателем, мое будущее было обеспечено… Будь проклят тот день и час, когда я угодил в лапы месье Жюля Верна, известного романиста!» Писатель нанял Мерсье, чтобы тот «совершал для него разного рода фантастические путешествия на невероятных и крайне неприятных транспортных аппаратах» – а на основе отчетов об этих испытаниях Жюль Верн создавал, с крайними преувеличениями, свою знаменитую серию романов «Необыкновенные путешествия». Постепенно сотрудничество автора и изобретателя становится все более неравноправным: Мерсье разоряется, попадает в зависимость к Верну – и тот, войдя во вкус, заставляет его создавать новые конструкции, опасность путешествий на которых неуклонно возрастает, а доля литературных преувеличений столь же неуклонно повышается. Самые тяжелые воспоминания у Мерсье остались от того путешествия, которое легло в основу романа «Двадцать тысяч лье под водой» (на самом деле вместо «Наутилуса» была использована старая баржа для перевозки песка: после переделки в подводное судно оказалось, что она не держит герметичность, так что несчастный путешественник едва не погиб… хотя он отправился в плавание отнюдь не по океану, а вниз по Сене, всего на несколько лье).

Мерсье пребывает в непрерывном отчаянии и ярости. Однажды Жюль Верн, затеяв очередной проект, вынуждает изобретателя подняться в воздух на аэростате особой конструкции – и сам поднимается с ним, уже не желая довольствоваться его отчетами; при этом берет в дорогу небольшой запас деликатесной провизии и вино, однако только для себя, не собираясь угощать Мерсье. Тот, улучив момент, выбрасывает Верна из гондолы аэростата. До предела облегчив ее (вслед за месье Верном оказывается выброшено все, что только можно, кроме корзинки с припасами и бутылками вина), изобретатель поднимается на максимальную высоту, подкрепляет силы за счет жюльверновских припасов, засыпает – и летит, сам не зная куда…

Через неполных трое суток («двое суток и двадцать один час») аэростат достигает штата Миссури. Едва его пилот спустился на землю, как воздушный аппарат был подхвачен ветром и немедленно исчез из виду (во всяком случае, насколько можно понять из исповеди, написанной Мерсье в ожидании приговора за убийство Дэвида Грея).

Мерсье задумал жениться на Мэри, когда узнал, что богатый дядя оставляет ей все свое состояние. Тем не менее его трогательное прощание с девушкой не было притворством. Случайно обмолвившись о нем в присутствии Дэвида, он стал невольным виновником драки между Дэвидом и Хью, после чего понял, что теперь Дэвид обязательно изменит завещание, исключив из него Мэри, – и решает действовать. «Не так-то трудно совершить убийство тому, чей рассудок уже давно истерзан жестокими пытками, несравненным мастером которых был месье Верн».

Вскоре Мерсье предстоит встретиться с Жюлем Верном (который, безусловно, «горит сейчас в аду, где для маститых писателей вроде него, конечно, предусмотрены отдельные апартаменты») – и тогда он непременно задаст ему как своему бывшему работодателю вопрос: кто же из них двоих в этом сюжете «главный злодей», а кто – «второстепенный персонаж»?

Шаклефордское привидение

Вводные данные:

Действие происходит в небольшом городке (Шаклефорд), предположительно в одном из восточных штатов. Действующие лица – семья (хозяева дома), родственники (включая дальних) и соседи. На круг их примерно дюжина, всех возрастов и типов характера. Плюс еще негритянские и ирландские слуги, каждый с подобающим акцентом.

Хозяева дома – убежденные сторонники спиритизма.

Завязка: пропал (по общему мнению – убит) Бенсон, богатый родственник. Заподозренного в убийстве семья считает невиновным. Ничего не удается доказать.

Семья решает провести спиритический сеанс и обратиться за разгадкой к духам.

Доверительный разговор двух родственников:

«По секрету: у меня есть кое-какие предположения насчет того, куда он делся. Последние несколько месяцев он занимался научными экспериментами, стремясь достигнуть невидимости. И в какой-то момент, похоже, достиг своей цели! Могу ли я это доказать? Попробую… Помнишь, на днях из клетки исчез попугай, а еще в доме недосчитались трех кошек и маленькой комнатной собачонки? Нет, их не украли. Нет, не сбежали. Нет. Все они остаются здесь. Просто теперь они невидимы. (Шаг в сторону – и «из пустоты» доносится жалобный визг собачки, которой наступили на хвост.) Теперь веришь? Ой, бедняжка, ну извини, не хотел сделать тебе больно… (Оба вслепую шарят по полу, пытаясь нащупать невидимую собачонку, но та все время уворачивается.) – «Зачем он это сделал?» – «Да, резонный вопрос: не самое полезное в мире изобретение… Но он был от него буквально без ума – и, восторгаясь собственной гениальностью, решил закрепить успех. Правильно: попробовать на человеке, на ком же еще… В общем, позавчера поздно вечером он притащил в дом какого-то незнакомого парня – кажется, бродягу – и предложил ему сто долларов, если тот рискнет испытать на себе средство, которое сделает его невидимым в течение недели». – «И что же? Не получилось?» – «Наоборот, получилось слишком хорошо: и секунды не прошло, как молодой человек не просто стал невидимым, а, кажется, вообще дематериализовался! (В стороне слышны шаги, но звук как не от собачьих лап, а скорее как от осторожно ступающих по полу ботинок. Собеседники этого не замечают.) Бог знает, что с ним произошло, но Бенсон был страшно испуган». – «Да, тут есть чего бояться: это же готовое обвинение в похищении и убийстве!» – «Вот именно. В испуге и раскаянии он скрылся… (Там, где только что слышались осторожные шаги, невидимый ботинок наступает на невидимый хвост невидимому животному – но на сей раз оно издает не жалобный визг, а возмущенный мяв.) – «Что это? Вот там – видишь?» – «Не вижу, но слышу: это, надо думать, одна из тех самых кошек». – «Кис-кис-кис, иди-ка сюда…» – «Нет смысла ее подманивать: она нас видит, а мы ее нет». – «Ладно, мне пора отправляться в Карлтон». – «Да и я тут что-то загостился… Ты выезжаешь прямо сейчас?» – «Угу. Поедешь со мной?» – «Да, давай вместе: как говорится, четыре часа в компании пролетают быстрее, чем час наедине».

Родственники уходят. По комнате мечется новое действующее лицо: молодой человек, незнакомый и… невидимый. Хватает с серванта лежащее там ручное зеркальце, жадно смотрится в него – и в отчаянии отбрасывает: «Не вижу себя!» Через миг, с изумлением присмотревшись: «А теперь я не вижу и зеркальце!» Берет с полки книгу – и убеждается: «Все, к чему я прикоснусь, становится невидимым!» Кладет книгу на место, но от этого она не становится видимой. В ужасе: «Значит, если я, например, поздороваюсь с человеком за руку – он тоже?..»

Поэкспериментировав (с чем?), приходит к выводу, что «заражение невидимостью» через прикосновение передается только на предметы, а живым объектам оно не страшно.

Видит на столе блюда с едой, какое-то время борется с искушением – и преодолевает его: «Это не мое! Да, мне случалось бродяжничать – но я еще никогда не воровал! Так что же, мне теперь придется голодать? Ужасная ситуация, если честно: я ведь никак не могу заработать на жизнь! Даже просто заговорить с человеком не смогу без риска напугать его до смерти…»

Входят двое цветных слуг, Джим и Салли. Болтают друг с другом, обсуждая предполагаемое убийство Бенсона и предстоящий спиритический сеанс. Наступают на хвост очередной невидимой кошки – и от ужаса вопят громче нее.

«Снова! То ж самое снова: аж четвертый раз с позавчера, вот взаправду тебе говорю!» – «А я тебе скажу еще взаправдее: этот дом проклят, тут завелись эти… при-ви-де-ни-я… ну, нечистики, короче…» – «Точняк! И как ни крутись: это наши хозяева-спиртисты их накликали!» – «Не спиртисты, а, как их, спиртуалы…» – «Да тут что в лоб, что по лбу!»

Несмотря на свой испуг, слуги быстро и умело завершают сервировку стола. Слыша их разговор и видя расставленные на столе яства, человек-невидимка испытывает прилив бодрости.

«Я спасен! Мне нашлась работа! Их хозяева-спириты вызывают духов – значит, я буду работать духом: совсем недорого, за кров и пропитание! Первая плата – авансом!»

Берет кое-что со стола. Слуги, заметив нехватку блюд, обвиняют друг друга, ссорятся, но ничего не подозревают.

Наступает вечер. Хозяева дома проводят спиритический сеанс.

Медиум размещает на столе планшетку с бумагой для «переписки с духами», вставляет в отверстие карандашный грифель. Громко произносит вслух вопросы. Человек-невидимка пишет ответы.

Проверяют записи. Все удивлены: вопросы задавались духам Вебстера, Байрона, Шекспира и пр., а ответы слишком легкомысленны для этих мужей, кроме того содержат грамматические ошибки.

Семья приступает к ужину. Невидимка время от времени «конфискует» еду или питье, но ужинающие списывают это на проделки своих соседей по столу.

Спиритический сеанс продолжается. Невидимка входит во вкус, начинает наслаждаться своей ролью призрака, усложняет ответы, строчит настоящие послания, очень трудные для понимания. Пока спириты бьются над их расшифровкой, похищает со стола запасную планшетку и запас бумаги для нее. Теперь у него есть возможность «выходить на связь» не только во время официального сеанса – чем он и пользуется, «вступая в контакт» с девушкой, которую он увидел за этим спиритическим ужином и влюбился в нее с первого взгляда.

Позже выясняется, что она – дочь пропавшего Бенсона.

Молодой невидимка пишет девушке: «Дорогая, напугает ли вас, если я заговорю?» Нет, не напугает. В результате их общение упрощается, теперь исчезает нужда в планшетке.

Невидимка: «Я не умер – ведь духи живут вечно. И я не всегда бесплотен: могу материализоваться, если вы того хотите… Действительно хотите? Вы меня не увидите, но что с того, ведь слепой тоже не видит окружающих, однако они от этого не перестают существовать… и не перестают любить… Зрячие и слепые могут вступать в брак, это никем не запрещено… Позвольте мне прикоснуться к вам. Позвольте обнять вас… вот так… Вам это неприятно?»

«Это восхитительно!» – отвечает девушка.

«Поцелуй меня, дорогая. Еще раз. И еще раз, пускай даже вот так торопливо. Ты не хотела бы, чтобы на моем месте был кто-то другой? Чтобы вместо призрака за тобой ухаживал живой человек, созданный из бренной плоти, который в любой миг может оставить тебя вдовой?»

«Бренная плоть и прочее – не страшно, а вот чтобы на твоем месте был другой человек – нет, не хотела бы, любимый!»

«Тс-с… Кто-то идет. Сохрани нашу тайну. Я не буду говорить ни с кем, кроме тебя!»

Почти сразу после этого молодому человеку приходится бежать из дома: кто-то случайно сталкивается с ним или, возможно, усаживается в кресло, где он расположился, – и обитатели дома понимают, что, кем бы ни был их загадочный посетитель, он точно не является бесплотным духом.

Спасаясь от преследования, он пробегает по только что натертому мастикой паркету – и все в ужасе видят, как на поверхности пола «из ничего» проступают следы ботинок… а следом за ними тянутся две цепочки кошачьих следов и одна собачьих.

Тот, кого обвиняют в убийстве Бенсона, схвачен – но предстает не перед обычным судом, а перед толпой линчевателей. Сомнений в его вине никаких, и через сук уже переброшена веревка с петлей. Голос невидимки: «Отпустите этого человека! Я – Бенсон, и я умер от своей собственной руки!» Мгновенное замешательство: линчеватели скорее изумлены, чем испуганы, посеять среди них панику нелегко.

Нещадно погоняя лошадь, к толпе подлетает сам Бенсон: «Не вешайте его! Никто не убит!» – «Как же не убит, сэр: вы и убиты, пусть не этим человеком, а сейчас ваш бесплотный дух примчался сюда, обгоняя вас, и принял всю вину на себя… э-э… гм… да, тут и вправду что-то не сходится».

Бенсон, обращаясь к пустоте: «Слава богу, что все обошлось! Где вы? Держите флакон: выпейте поскорее вот эту усовершенствованную микстуру – и все как рукой снимет! Я теперь навеки ваш должник!..» – «Раз так, могу я в качестве уплаты долга жениться на вашей дочери?» – «Ну… Если она согласна – то да!»

Молодой человек выпивает микстуру – и вновь становится видимым.

Счастливый финал.

Грегори Сквайрз

Сквайрз – загадочный автор: о нем как о человеке неизвестно вообще ничего, так что, можно предположить, перед нами псевдоним. Вот только неизвестно чей: какого-нибудь увенчанного лаврами мэтра, решившего попробовать себя в «непрофильном» жанре? Талантливого любителя, не стремящегося к литературной славе под собственным именем? Известного ученого (не все же позволяли себе такую откровенность, как математик, философ и богослов Чарльз Доджсон, никогда не скрывавший, что он и писатель Льюис Кэрролл – одно и то же лицо), опасающегося, что литературные упражнения идут вразрез с основным делом его жизни? Или, может быть, аристократа (опять-таки далеко не все позволяли себе такую откровенность, как 18-й барон Дансени)?

Предлагаемый рассказ входит в цикл «Дело о персонаже», повествующий о совместных расследованиях детектива-библиотекаря и его друга, инспектора Скотленд-Ярда. Но некоторые из этих расследований настолько необычны, что явно выходят за рамки, отведенные «классическому» детективу, чурающемуся любых сверхъестественных объяснений.

Дело о лжепророках и лжесвидетелях

– Я начинаю подозревать, что вы здесь неплохо устроились, Грегори. – Инспектор Ледоу повесил пиджак на спинку стула и расстегнул жилет. – То у вас нет посетителей, потому что неделю подряд идет проливной дождь. А теперь библиотека пуста, потому что в городе нечем дышать от жары.

По правде говоря, в молодости инспектору приходилось бывать в краях с куда более жарким климатом. Но когда у тебя над головой свистят бурские пули, недосуг думать о том, что сейчас показывает шкала герра Фаренгейта. Впрочем, в такие минуты рядового армии Ее Величества Чарльза Ледоу и книги тоже мало интересовали. А не познакомься он тогда со щуплым пареньком, носящим забавную двойную фамилию Браун-Смит, возможно, без этого интереса и вовсе обошлось бы.

Однако инспектор не привык сожалеть об упущенных возможностях. Да и старая дружба стоит легких неудобств, в которых Ледоу со временем даже научился находить определенное удовольствие.

– Тем больше радует меня гость, пришедший сюда, несмотря на все превратности погоды, – с лукавой улыбкой ответил библиотекарь.

– Скажите на милость, какое восточное красноречие! – подхватил его тон инспектор. – Так и хочется закончить ваш цветастый оборот чем-то вроде «да благословит его Аллах, всемогущий и всемилостивейший». Или же любой другой бог, на ваше усмотрение.

– С вашего позволения, Чарльз, бог один – как бы мы его ни называли, – уже серьезнее ответил Браун-Смит. – Но чему я обязан счастьем еще раз убедиться в его благосклонности?

Инспектор здраво рассудил, что при таком пекле вряд ли долго выдержит словесную дуэль с библиотекарем, ко всему прочему, еще и выросшим в двух шагах от пустыни Калахари, и потому имеющим солидный гандикап.

– Ладно, Грегори, ваша взяла. Последней непередаваемо изящной фразой вы сразили меня наповал. Готов подписать мир на любых условиях.

Он поднял было руки, признавая поражение, но тут же опустил, не будучи уверен, что его рубашка сохранила утреннюю свежесть и белизну в районе подмышек.

– Я даже могу внести первую часть репараций и контрибуций, – добавил он. – Вот та книга, о которой вы меня спрашивали, друг мой.

Ловким движением индийского факира инспектор извлек из внутреннего кармана пиджака бумажный пакет, перевязанный шелковой лентой. Сверток такого размера никак не мог уместиться в обычном кармане обычного пиджака обычного человека. Но одежда старшего инспектора полиции, несомненно, может иметь кое-какие отличия от всей прочей.

Степенный библиотекарь, словно оголодавший коршун, вцепился в добычу и чуть ли не зубами развязал ленту. Внутри оказалась невзрачного вида книжонка с черно-белой, на первый взгляд напоминающей карикатуру иллюстрацией на обложке и криво расположенным названием на французском языке «La Vie de Jesus par Leo Taxil».

К удивлению инспектора, его друг буквально расцвел от счастья при виде этого убожества.

– Действительно, та самая! – воскликнул он на октаву выше обычного своего тембра. – Париж, издательство Фора, рю дю Тампль, сорок шесть. Тысяча девятисотый год. Иллюстрации Пепина. Где вы ее достали, Чарльз? То есть раздобыть ее в Париже-то наверняка не составит проблем. Но по эту сторону Канала… Я оббегал все книжные лавки на Пикадилли и Стрэнде, но так и не нашел ее.

– Мне тоже пришлось заглянуть к нескольким знакомым торговцам на Хаймаркете, – не без самодовольства объяснил Ледоу. – Правда, я не слишком привередничал в выборе: меня устраивали и антиквары, и старьевщики, и даже букмекеры. Видите ли, мой друг, не так уж и важно, чем именно торгует хозяин лавки. Если его дела идут в гору, значит он – пусть самую малость, – но нарушает закон. И не станет из-за пустяков портить дружеские отношения с инспектором полиции. Если уж я показал им тот листок, на котором вы написали название книги, и объяснил, что очень расстроюсь, если до конца недели не отыщу ее, то нетрудно догадаться, что лучше меня все-таки не огорчать. А торговцы – очень понятливые люди, уж поверьте на слово, Грегори. Не удивлюсь, если они и в самом деле отправили гонца на континент – исключительно для того, чтобы сделать мне приятно.

Браун-Смит, похоже, пропустил его объяснения мимо ушей и продолжил рассыпаться в благодарностях:

– Вы так меня выручили, Чарльз, так выручили! – восторженно повторял он. – Не знаю, как бы иначе я объяснялся с куратором. Это ж подумать страшно, какой конфуз! Да, среди наших читателей иногда встречаются дикари, не умеющие обращаться с книгами. Но чтобы сам библиотекарь повредил редкое издание – это все равно что… – Грегори наморщил лоб, но так и не найдя подходящего сравнения, просто развел руками. – Как я могу вас отблагодарить, Чарльз?

– Как всегда – дружеской беседой о каких-нибудь тайнах мироздания, – усмехнулся инспектор. – Но для начала откройте все-таки окно, иначе ваш собеседник в скором времени лишится сознания и не сможет в нужный момент задать вам очередной невежественный вопрос. Да и сычика вашего я давненько уже не видел.

– Именно из-за Сангумы мне и пришлось закрыть окна, – с преувеличенно серьезным видом сообщил Грегори. – Он наказан за неподобающее джентльмену поведение и неумение вести литературную дискуссию. Как бы вы ни расходились во мнениях с автором, это еще не дает вам право разрывать клювом корешок книги.

– Так значит, это ваш сычик испортил ту книгу! Я должен был сразу догадаться!

– Догадывайтесь на здоровье, мой друг, – беззлобно проворчал Браун-Смит. – Лишь бы куратор не догадался. Мне бы очень не хотелось присоединиться к достопочтенному Сангуме и впредь наблюдать за библиотечной жизнью только через оконное стекло.

За окном и в самом деле появилась голова лесного сычика, повадившегося залетать в гости к Браун-Смиту. Сангума с таким обиженным видом постучал клювом в оконную раму, что оба друга расхохотались куда громче, чем это дозволительно даже в пустой библиотеке.

– Что ж, Грегори, – сказал, отсмеявшись, Ледоу, – раз вы сами признаете жестокость подобного наказания, давайте простим нарушителя и впустим его. Тем более, – добавил он, глядя в спину уже направившегося к окну библиотекаря, – что я в данном случае разделяю его негодование. Просмотрел я вашу книжку, насколько позволило мое знание французского. Крайне примитивный пасквиль, способный развеселить разве что моих констеблей. Если бы, конечно, они владели языком Дидро и Вольтера.

– Откровенно говоря, мне тоже кажется, что автору здесь несколько изменило чувство юмора, – заметил Грегори, скармливая сычику первого мучного червя.

– Уж не хотите ли вы сказать, что раньше этот автор писал смешнее?

– Дело даже не в том, как он писал, – вновь посерьезнел библиотекарь. – А в том, какие цели перед собой ставил. В прежних мистификациях мсье Таксиля было больше дерзости, больше полета. Это ведь тот самый весельчак, что выдумывал страшные истории про сатанистов и десять лет – почти как Моисей еврейский народ – водил за нос его святейшество Льва Тринадцатого вместе с кардиналами. Вы должны помнить этот скандал, Чарльз. О нем в свое время много писали.

– Кажется, припоминаю. Там еще что-то было про невесту дьявола. Как же ее звали? Диана…

– Воган.

– Точно, Воган, – кивнул Ледоу. – Выходит, это наш старый знакомый! Тогда вдвойне обидно. Одно дело – высмеивать живых церковников, и совсем другое – выискивать несуразности в Евангелии, написанном почти две тысячи лет назад.

– Совершенно с вами согласен, друг мой, – произнес Браун-Смит, обращаясь то ли к инспектору, то ли к сычику, то ли к ним обоим одновременно.

Но Ледоу, разумеется, принял реплику исключительно на свой счет.

– Так зачем же вам тогда понадобилась эта книжка, Грегори? Судя по всему, она не стоит не только расшатанных нервов почтенных торговцев с Хаймаркета, но даже того шиллинга и двух пенсов, которые я за нее заплатил. А я, да будет вам известно, отказался принять ее в подарок, как бы эти пройдохи ни настаивали. Не хватало еще, чтобы они решили, будто я им теперь чем-то обязан!

Библиотекарь задумчиво посмотрел на инспектора. Уже не в первый раз у Грегори возникло ощущение, что его друг несколько сгущает краски, описывая свои отношения с лондонскими полулегальными коммерсантами. Возможно, таким замысловатым образом Чарльз боролся с собственными сожалениями по поводу упущенных возможностей. Среди городских обывателей в последнее время укоренилось мнение, что полицейский инспектор, при определенной ловкости и широте взглядов, может за время службы обеспечить себе безбедную старость. Не исключено, что подобные мысли посещали и миссис Ледоу. Если так, то и в самом деле лучше отвлечь друга от мрачных дум какой-нибудь занимательной историей.

– Мой дорогой Чарльз, я и сам считал эту книгу пустой и бесполезной, – сказал Браун-Смит, отпуская сычика немного полетать по комнате. – Пока не добрался до последних ее страниц.

– Да? И что же там такого интересного на последней странице?

– Что интересного? Там просто удивительное преображение. Заключительная глава начинается в том же стиле, в каком написана остальная книга. И вдруг резкий поворот. Как будто ярмарочный арлекин посреди очередной комической сценки снимает маску, и под ней оказывается серьезный ученый, высказывающий смелые и неожиданные предположения. У меня даже возникло ощущение, что это очередная мистификация Таксиля. Что он написал всю эту глуповатую и пошловатую книгу ради нескольких абзацев в заключительной главе. Да еще и спрятал их так, что не сразу найдешь. Впрочем, что я вам рассказываю – вы лучше сами взгляните!

– Ну-ка, ну-ка… – заинтригованно пробормотал Ледоу, пролистывая последние страницы книги. – В заключительной главе, говорите? Сейчас мы ее…

Инспектор углубился в чтение, время от времени поднимая голову и беззвучно шевеля губами. Видимо, мысленно проговаривая слова чужого языка, ему было проще вспоминать их значение. Но одну из фраз на французском он все-таки произнес вслух:

– «Et Flavios Josephe lui-meme n’a rien su des predications publiques du Messie Jesus, rien su de ses miracles public, rien su de son crucifiement public…»[36] Послушайте, Грегори, но ведь это же неправда! Насколько мне известно, как раз Флавий писал про Иисуса, и именно его высказывания обычно приводят в доказательство историчности Христа. Даже термин специальный есть… Э-э, Грегори, ну вы-то должны знать, как звучит на латыни «свидетельство Флавия».

– Testimonium Flavianum.

– Вот-вот, оно самое. Или вы придерживаетесь того новомодного мнения, что этот абзац является позднейшей вставкой переписчика-христианина?

– Вы же знаете, Чарльз, как я не люблю придерживаться чьих-то мнений, – покачал головой библиотекарь. – Тем более что с этим свидетельством все намного сложнее, чем пытаются представить как сторонники его подлинности, так и скептики. Вопрос настолько запутанный, что мне никак не обойтись без консультаций специалиста. А кто разбирается в свидетельских показаниях лучше, чем инспектор полиции?

Последнюю фразу Браун-Смит сопроводил довольно лукавой усмешкой, позволяющей трактовать его слова по-разному. Чем Ледоу немедленно и занялся. Даже сычик Сангума приостановил облет библиотеки, уселся на ближайший стеллаж и с удивленным видом уставился на своего благодетеля.

В конце концов инспектор решил, что не много потеряет, подхватив эту игру.

– Откровенно говоря, – задумчиво произнес он, – я не совсем понимаю, чью сторону вы представляете на этом процессе, друг мой, – обвинения или защиты?

Библиотекарь молча подошел к окну, несколько картинно повернулся в профиль и забросил на плечо край портьеры, словно древнеримскую тогу.

Однако через мгновение он уже снова посерьезнел.

– Мне нравится думать, что я представляю сторону истины. А истина… знаете, Чарльз, она никогда никого не обвиняет, а лишь старается объяснить и понять. Стало быть, в каком-то смысле, оправдать. И почтенного историка Флавия, и легкомысленного сочинителя Таксиля.

– Хорошо, хорошо, хватит уже предисловий, – проворчал Ледоу, лишь наполовину притворяясь теряющим терпение. – Переходите к изложению фактов.

– А факты таковы, что Флавий действительно упоминает Иисуса в своем грандиозном историческом труде «Иудейские древности», законченном незадолго до смерти автора. Но за двадцать лет до этого он пишет другую хронику – «Иудейскую войну», посвященную более близкому и короткому историческому периоду и потому намного более подробную. Но в ней почему-то о Христе не написано ни слова. Что вы на это скажете?

– М-да… Доверие к такому свидетелю, разумеется, падает. – Инспектор поднял голову и задумчиво посмотрел на Брауна-Смита. – Но, насколько я понимаю, других у нас нет и не предвидится?

– Почти.

– Значит, придется выяснять: мог ли он забыть, а потом вспомнить, где-то вычитать или услышать, мог ли кто-то сознательно ввести его в заблуждение и кому это было бы выгодно? В конце концов, не получал ли он сам какой-то выгоды от лжесвидетельства? Да уж, работка предстоит нелегкая.

Инспектор утер воображаемый пот со лба. А впрочем, не такой уж и воображаемый: солнце еще и не думало садиться.

– И для начала давайте уточним даты. Когда, вы говорите, были написаны эти книги?

– Флавий закончил свои «Древности» приблизительно в девяносто седьмом году. «Иудейскую войну» он опубликовал где-то около семьдесят шестого года. А Христа распяли…

Грегори замолчал и виновато развел руки.

– Друг мой, а вам не кажется странным, что нам приходится отсчитывать даты от момента рождения человека, историчность которого мы в итоге и пытаемся установить?

– Кажется, – согласился инспектор. – Однако у нас и так хватает трудностей, чтобы не изобретать себе новые, связанные с пересчетом дат.

– Разумно, – кивнул Браун-Смит. – В таком случае, Иисуса Христа распяли в тридцать четвертом году от его рождества.

– То есть за сорок с лишним лет до того, как Флавий закончил свой первый исторический труд, – подытожил Ледоу. – Вполне достаточный срок, чтобы забыть о любом происшествии.

Сангума вдруг шевельнулся и недовольно заухал. Библиотекарь поспешил к нему с новым угощением, продолжая тем временем разговор с инспектором:

– Я мог бы согласиться с вами, мой друг, если бы Флавий скрупулезно не подмечал другие, куда менее значимые события. Например, о поимке и казни всевозможных разбойников, вроде Элиазара или сыновей Иуды Галилеянина, или о разгоне очередной секты какого-либо проповедника, наподобие Февды или так называемого «лжепророка из Египта».

– А это еще кто такие? – тут же ухватился за новые имена инспектор.

– О, каждый из них достоин отдельного разговора. Но давайте не будем отвлекаться, Чарльз.

– Хорошо, а мог наш Иосиф просто не знать о Христе?

– Исключено, – замотал головой Браун-Смит, и сычик тут же повторил его движение. – Иосиф бен-Матитьяху происходил из рода первосвященников, так что кто-либо из его родственников непременно должен был присутствовать на том синедрионе, где решалась участь Христа. Если, конечно, этот совет имел место в действительности.

– Так, – уже несколько раздраженно протянул Ледоу. – А не мог ли он намеренно умолчать о Христе?

– Мог, – на удивление легко согласился Грегори. – Мог даже исказить факты, но только в одном случае: если нужно было представить в выгодном свете себя самого. Но в интересующих нас событиях он точно не принимал участия, поскольку родился на несколько лет позже.

– Тогда, может быть, он действительно не писал этого свидетельства? – теряя терпение, воскликнул Ледоу. – Может быть, и в самом деле во всем виноват переписчик?

– Возможно, – со скептической усмешкой ответил библиотекарь, и инспектору сразу стало понятно, что на самом деле его друг вовсе не считает это возможным. – Однако тут есть еще одна странность: в тех же «Иудейских древностях» Флавий упоминает и об Иоанне Крестителе. И в подлинности этого фрагмента никто уже не сомневается. Но в «Иудейской войне» наш автор почему-то промолчал и о Крестителе тоже. Как по-вашему, Чарльз, может ли историк умышленно или по забывчивости опустить такой яркий эпизод с роковой красавицей и отрубленной головой пророка, поданной на обед тирану?

– Нет, Грегори, вот теперь я первый скажу, что это маловероятно, – признался инспектор. – Прошло уже три года с тех пор, как супруга водила меня в Ковент-Гарден на «Иродиану», а я до сих пор с содроганием вспоминаю об этой голгофе. Еле досидел до конца. И слава богу, что «Саломею» Вагнера у нас так до сих пор и не поставили.

– Неужели все настолько печально? – с сочувствием спросил Браун-Смит.

– Наверное, нет, – пожал плечами Ледоу. – Супруга уверяет, что получила от этого визита невыразимое наслаждение. Что же касается меня, то я предпочту уханье вашего сычика любой арии Кавальери или де Решке.

Птица как будто поняла, что говорят о ней, и гордо взъерошила перья.

– Что ж, Сангума определенно польщен вашей оценкой, Чарльз, – заметил Браун-Смит. – Но мы опять отвлеклись от темы.

– Ничего удивительного, – проворчал в ответ Ледоу. – Вы с такой легкостью опровергаете все мои предположения, что я уже не горю желанием выдвигать новые. Может быть, у вас имеется своя версия?

Библиотекарь словно бы только и ждал этого вопроса.

– Не то чтобы версия. Скорее, некоторые наблюдения…

– Ну-ну, рассказывайте, – поддержал его инспектор.

Впрочем, при желании в его голосе нетрудно было различить и злорадную нотку. Но у Брауна-Смита такого желания не возникло.

– И вот теперь самое время вспомнить о вышеупомянутых Февде и лжепророке из Египта, – с таинственным видом начал он. – Если позволите, я прочту вам два отрывка из Флавия.

– Из которого?

– В том-то и дело, дорогой друг, что этот лжепророк фигурирует в обеих книгах.

Библиотекарь в сопровождении Сангумы направился к столу у дальней стены и принялся листать пухлый том в потертом кожаном переплете.

– Ага, вот оно: «Около того же времени в Иерусалим явился некий египтянин, выдававший себя за пророка; он уговорил простой народ отправиться вместе с ним к Елеонской горе, отстоящей от города на расстоянии пяти стадий. Тут он обещал легковерным иудеям показать, как по его мановению падут иерусалимские стены, так что, по его словам, они будто бы свободно пройдут в город. Когда Феликс узнал об этом, он приказал войскам вооружиться; затем он во главе большого конного и пешего отряда выступил из Иерусалима и нагрянул на приверженцев египтянина. При этом он умертвил четыреста человек, а двести захватил живьем. Между тем египтянину удалось бежать из битвы и исчезнуть».

Грегори перевернул еще несколько страниц.

– А вот и про Февду: «Во время наместничества Фада в Иудее некий Февда, обманщик, уговорил большую массу народа забрать с собою все имущество и пойти за ним, Февдой, к реке Иордан. Он выдавал себя за пророка и уверял, что прикажет реке расступиться и без труда пропустить их. Этими словами он многих ввел в заблуждение. Однако Фад не допустил их безумия. Он выслал против них отряд конницы, которая неожиданно нагрянула на них, многих из них перебила и многих захватила живьем, остервенев, воины отрубили самому Февде голову и повезли ее в Иерусалим». Ну как, Чарльз, вам ничего здесь не показалось подозрительно знакомым?

– Простите, Грегори, но тут и мои констебли разобрались бы, – буркнул инспектор, ничуть на самом деле не обиженный. – Совпадает место действия. В первом случае – Елеонская гора, во втором – река Иордан. И опять же отрубленная голова.

– Почему всяческих пророков так тянуло на Елеонскую гору, объяснить нетрудно, – перебил его Браун-Смит. – Согласно Книге пророка Захарии, именно здесь в конце света Господь встанет против народов, захвативших Иерусалим. Что же касается реки Иордан, то ритуальные омовения были у древних иудеев весьма популярны. А мест, где можно их провести, в пустыне отыщется не так уж много.

– Ну, знаете ли, Грегори, это нечестно! – теперь уже искренне возмутился Ледоу. – Вы же сами подсунули мне эту аналогию, а теперь уверяете, что совпадения ничего не значат!

Библиотекарь от растерянности уронил книгу на стол.

– Помилуй бог, Чарльз! – воскликнул он и оглянулся на Сангуму, словно за поддержкой. – Я вовсе не собирался насмехаться над вами. Наоборот, я надеялся, что вы поможете мне доказать, что эти совпадения не случайны.

– Вот уж увольте, – все еще обиженно буркнул Ледоу. – Сами теперь и доказывайте.

– Ну, хорошо, – продолжал Браун-Смит, вероятно, не расслышавший его реплики. – Тогда я зачитаю вам отрывок из еще одной рукописи – «Толедота Йешу». Сейчас, сейчас. Где-то у меня выписано. – Он принялся рыться в ящике стола, не прерывая объяснений: – Это еще одна пародия на Евангелие, по духу очень близкая сочинению мсье Таксиля, только написанная полторы тысячи лет назад для правоверных иудеев. Не буду пересказывать все те несуразности, о которых там говорится, но одна подробность из биографии этого Йешу – то есть Иисуса – имеет для нас весьма важное значение. Там прямо так и сказано…

Браун-Смит на мгновение умолк, нахмурился и наконец вытащил из стола потрепанный блокнот.

– Вот, слушайте: «И провел Йешу в Египте много времени, и изучил там много колдовских трюков, а затем вернулся в Антиохию».

Он сделал паузу и вопросительно взглянул на инспектора. Ледоу, поначалу слушавший его с наигранно равнодушным видом, не выдержал и ошеломленно пробормотал:

– Постойте, Грегори. Вы хотите сказать, что «лжепророк из Египта»…

– Не совсем так, мой друг, – торжествующе усмехнулся Браун-Смит. – Я не хочу сам это сказать. Я хочу, чтобы вы это сказали.

– Нет, нет, – замахал на него руками инспектор. – Не торопите меня. А с чего вы взяли, что это реальное историческое лицо? Может быть, он тоже вымышленный герой?

– Тоже? – ехидно переспросил библиотекарь. – Что ж, одна эта оговорка уже дорого стоит. Но самое интересное то, что историчность лжепророка – а заодно и Февды – подтверждает само Святое Писание.

– В самом деле?

– Извольте убедиться. – Браун-Смит протянул инспектору увесистый том Нового Завета. – «Деяния апостолов», глава двадцать первая, стихи тридцать седьмой и тридцать восьмой.

– Ну-ка, ну-ка. – Инспектор торопливо, но бережно перелистывал страницы. – Так, вот она, двадцать первая глава: «При входе в крепость Павел сказал тысяченачальнику: можно ли мне сказать тебе нечто? А тот сказал: ты знаешь по-гречески? Так не ты ли тот Египтянин, который перед сими днями произвел возмущение и вывел в пустыню четыре тысячи человек разбойников?»

Он поднял глаза на библиотекаря.

– А где здесь сказано про Февду?

– Вернитесь немного назад, Чарльз, – объяснил Браун-Смит. – Глава пятая, стихи с тридцать четвертого по тридцать шестой.

Ледоу отыскал нужную страницу и прочитал:

– «Встав же в синедрионе, некто фарисей, именем Гамалиил, законоучитель, уважаемый всем народом, приказал вывести Апостолов на короткое время, а им сказал: мужи Израильские! подумайте сами с собою о людях сих, что вам с ними делать. Ибо незадолго перед сим явился Февда, выдавая себя за кого-то великого, и к нему пристало около четырехсот человек; но он был убит, и все, которые слушались его, рассеялись и исчезли».

Инспектор замолчал, еще раз пробежался взглядом по странице и положил книгу на стол, не закрывая ее.

– Ну что вы на это скажете, Чарльз?

– А что я должен сказать? – пожал плечами Ледоу. – Не вижу здесь ничего подозрительного. По-моему, упоминание реальных исторических событий придает больше достоверности самому рассказу. Лично у меня возникло ощущение, что именно так все и происходило.

– Безусловно, происходило, – согласился Браун-Смит. – Только не с теми людьми и не тогда. Обратите внимание, синедрион на этот раз собрался вскоре после праздника Пятидесятницы, то есть почти сразу после распятия Христа. И при этом Гамалиил говорит: «незадолго перед сим явился Февда». А на самом деле – если, конечно, верить Евангелию – «незадолго перед сим» проповедовал Иоанн Креститель. А с Февдой – если верить уже Флавию – расправился Куспий Фад, который был наместником в Иудее с сорок четвертого по сорок шестой год от рождества Христова. То есть на десять с лишним лет позже.

– Вот как? – насторожился Ледоу. – А «Египтянин»? Когда он пришел на Елеонскую гору?

– Еще позже. Марк Антоний Феликс оставался наместником Иудеи с пятьдесят второго по пятьдесят девятый год. Но и в «Деяниях» египтянин упоминается в связи с более поздними событиями. Апостол Павел совершал свои путешествия как раз в эти годы. Так что здесь никакого противоречия нет.

– Согласен, здесь нет. А как насчет вот этой фразы? – Инспектор поднял со стола Библию. – Сразу же после упоминания Февды тот самый законоучитель говорит: «После него во время переписи явился Иуда Галилеянин и увлек за собою довольно народа; но он погиб, и все, которые слушались его, рассыпались».

Он остановился и снова отложил книгу, на этот раз уже закрытую.

– Вы же знаете, мой друг, я не такой знаток истории, как вы, – продолжил Ледоу, – и поэтому могу ошибаться. Но что-то мне подсказывает, что Иуда Галилеянин жил чуть раньше Христа.

– Совершенно верно, – сказал библиотекарь. – Согласно Флавию, выступление Иуды из Гамалы случилось во время переписи Квириния, которая проходила в шестом-седьмом годах от рождества Христова.

– Превосходно, – кивнул инспектор и с хищной усмешкой задал следующий вопрос: – Но почему же тогда ваш законоучитель говорит, что Иуда явился «после» Февды? Что-то не складывается с последовательностью событий, вы не находите?

– Да, судя по всему, Гамалиил здесь ошибся, – не моргнув глазом, признал Браун-Смит.

– Ошибся, значит? – скептическим тоном повторил Ледоу. – Но тогда он мог точно так же ошибиться и с Февдой. Так что его оговорка ничего не доказывает.

– Нет, вовсе не так же! – с непривычной горячностью воскликнул библиотекарь. – В случае с Февдой почтенный равви вообще не ошибся. Он рассказал именно так, как было. И не его вина, что автор «Деяний» забыл изменить имя реального персонажа на вымышленного Иоанна Крестителя.

– Ах, вымышленного?

– Разумеется.

– А Иуда Галилеянин – тоже вымышленный?

– Нет.

– Тогда как же…

Инспектор прервался на полуслове, когда прямо перед его лицом мелькнуло крыло Сангумы. Испуганный громкими голосами сычик вылетел в окно. Но через мгновение уже снова уселся на подоконнике, настороженно поглядывая на спорщиков, словно размывал, можно ли уже возвращаться в комнату или пока не стоит.

Друзьям поневоле пришлось сбавить жáру и продолжать разговор уже более спокойным тоном.

– Видите ли, в чем дело, Чарльз. Почтенный Гамалиил действительно мог перепутать Иуду Галилеянина с его же собственными сыновьями. Судя по всему, они, как и отец, не ладили с властями. И тот же Флавий сообщает о том, что их распяли на крестах по приказу наместника Тиберия Александра. То есть между сорок шестым и сорок восьмым годом – после Февды, прошу заметить.

Инспектор молча выслушал его и принялся в задумчивости расхаживать по комнате.

– Стало быть, – произнес он после длительной паузы, – на самом деле вся евангельская история произошла лет на пятнадцать позже?

– Не совсем так, – ответил Браун-Смит. – На пятнадцать лет позже произошли события, которые легли в основу евангельской легенды.

– Но кому и зачем понадобилось заменять реальную историю вымышленной? – спросил Ледоу. – У вас есть какое-то объяснение?

– У меня – нет, – внезапно погрустневшим голосом произнес Браун-Смит. – Но, если позволите, я прочту вам, что думает об этом наш приятель мсье Таксиль. Помните, я вам говорил, что последние страницы его книги заслуживают внимания? Но затем наш спор ушел в другую сторону, и вы так и не дочитали. И совершенно напрасно. Там автор пытается ответить именно на эти вопросы.

– Сделайте одолжение, – согласился инспектор, снова усаживаясь на стул. – И если можно – сразу по-английски. Иначе я могу не уловить нюансов, и вам же потом придется еще раз мне объяснять.

– Чего не сделаешь в память о колючках, которые вы когда-то вытаскивали из моей героической плоти, – вздохнул бывший скаут и снова раскрыл книгу, из-за которой и завязалась вся эта дискуссия. – Слушайте: «Однако секта Иуды Галилеянина продолжала существовать как тайное общество со своими религиозными наставниками. Под руководством Менахема, сына основоположника секты, а также его родича Елеазара иудаиты, или зелоты, ревнители веры, начиная с шестьдесят четвертого года развивают бешеную активность. Они захватывают Иерусалимский храм, крепость Антония, весь верхний город и укрепленный дворец Ирода, устраивают римлянам настоящую резню и заставляют отступить военачальника римской армии Цестия Галла. Разгромив его армию, они поднимают затем восстание по всей Палестине, убивая повсюду своих соотечественников, придерживавшихся более умеренных взглядов. Все это привело в конце концов к появлению в Палестине Веспасиана во главе шестидесятитысячной армии…»

Временами он останавливался и беззвучно шевелил губами, то ли переводя в уме трудные фрагменты текста, то ли решая, что из него можно упустить.

– «В течение всей осады города Давидова между осажденными шли яростные споры. Затем начался страшный голод, из-за которого многие сходили с ума.

Рассказывают о неком простолюдине по имени Иисус, который ходил по городу и громко осуждал раздоры между вождями восставших. «Горе вам! – кричал он. – Горе всем нам! Горе Иерусалиму! Горе мне!» Однажды, когда он выкрикивал свои мрачные пророчества с городской стены, его убило камнем, выброшенным римской катапультой. Иудео-христиане тут же провозгласили его мучеником и пророком…

После разрушения Иерусалима уцелевшие жители стали рабами, поэтому первые христиане появились именно среди рабов. Они вели тайную религиозную пропаганду, собирались тайком в катакомбах, привлекая на свою сторону рабов-язычников идеей грядущего освобождения. И вполне вероятно, что именно иудаиты для своей тайной пропаганды придумали те самые братские вечера, которые превратились позднее в таинство евхаристического причастия, и что именно тогда возникли в их среде противоречивые смутные легенды, в которых смешались и перепутались воспоминания об Иоанне и Симоне, об Иуде и Иисусе».

Поначалу инспектор слушал друга с напряженным вниманием, подавшись всем телам вперед. Но с каждым мгновением его поза становилась все более расслабленной, взгляд – рассеянным, а улыбка – снисходительной.

– Я вижу, мне не удалось вас впечатлить, Чарльз, – немного разочарованно заметил Браун-Смит.

– После всего услышанного ранее – да, не очень, – согласился Ледоу. – Хотя идея довольно красивая, по-французски изящная, но слишком легковесная для нас, островитян. Я даже готов поверить, что древние христиане назвали своего бога в честь городского сумасшедшего. Пусть так. Но чтобы они смирились с тем, что сочинители этой истории втоптали в грязь имя их настоящего учителя, превратив его в предателя, – нет, это совершенно неправдоподобно. Мой дорогой Грегори, у вас с мсье Таксилем богатая фантазия, но что-то вы здесь недодумали. Пожалуй, я загляну к вам на той недельке, – добавил он с ехидной усмешкой, пытаясь одним этим выпадом отыграться за все уколы, пропущенные за вечер. – И тогда вы расскажете мне что-нибудь более убедительное.

Инспектор поднялся со стула, явно собираясь попрощаться с другом.

– Не торопитесь, Чарльз, – остановил его библиотекарь. – Вы ведь так и не выполнили мою просьбу.

– Какую?

– Я просил вас помочь разобраться со свидетельством Флавия, – с мягкой улыбкой напомнил Браун-Смит.

– Да? – пожал плечами инспектор. – А мне показалось, что мы уже все решили: в первой своей книге Флавий не упоминает о Христе, потому что сам ничего о нем не слышал. Хотя после распятия якобы прошло больше сорока лет. А через двадцать лет ему кто-то уже рассказал эту историю. Приходится сделать вывод, что ее придумали как раз в период между датами написания этих двух книг.

– Не спорю, – согласился библиотекарь, подманивая к себе сычика банкой с мучными червями. – Но ведь Флавий не мог этого не понимать.

– Не мог.

– Зачем же тогда он лжесвидетельствовал?

– А зачем вообще свидетели меняют показания? – задал встречный вопрос инспектор и сам же на него ответил: – Под нажимом служителей закона или настоящих преступников. Как по-вашему, Грегори, мог на Флавия кто-то надавить?

Браун-Смит осторожно, чтобы снова не вспугнуть Сангуму, развел руками.

– Если только его покровители – император Веспасиан и его сыновья. Но никто из них не был христианином, а значит, и не был заинтересован в подтверждении легенды. Сомнительно также, чтобы Флавия могли запугать какие-то тайные приверженцы христианства.

– Хорошо, а подкупить? Или, допустим, попросить о дружеской услуге.

– Это не исключено, – кивнул Браун-Смит. – Но и не доказуемо. Не говоря уже о том, чтобы установить имя этого человека.

– А вы все-таки попробуйте, – не отступал инспектор. – Может быть, Флавий все-таки назвал какое-то имя или некие известные современникам обстоятельства. Когда человека вынуждают к нежелательным публичным действиям, он нередко оставляет такой намек.

– Право, даже не знаю, – задумчиво потер подбородок Браун-Смит. – В предисловии к «Иудейским древностям» Флавий благодарит за помощь некоего Эпафродита. Так звали раба и секретаря императора Нерона, который помог своему хозяину совершить самоубийство. Позже этот Эпафродит служил и у семейства Веспасиана, пока его самого не зарезали.

– А он мог быть тайным христианином?

– Трудно сказать наверняка, если он действительно был тайным. Хотя… – Браун-Смит осторожно снял Сангуму с локтя и снова подошел к стеллажам. – Кажется, я встречал это имя где-то в раннехристианских текстах.

Он довольно долго листал старые, пахнущие пылью тома, пока наконец не потряс с торжествующим видом одним из них.

– Вон он – наш Эпафродит! А может быть, это совсем другой человек. Но он упоминается в числе семидесяти апостолов. А Метафраст называет его епископом города Таррацина в Италии. Совсем недалеко от Рима. Так что он вполне мог видеться с Флавием, даже если не был тем самым рабом-советником. А тот, в свою очередь, действительно оставил в рукописи намек на то, что на него оказывали давление. И не один! – неожиданно добавил Браун-Смит.

– Кто не один? – удивленно спросил инспектор.

– Не кто, а что, – поправил библиотекарь. – Намек не один.

Ледоу продолжал смотреть на него с недоумением.

– Не понимаете? – усмехнулся библиотекарь. – Но ведь это же так просто, Чарльз! Смотрите, Флавий по настоянию Эпафродита вставляет в рукопись рассказ об Иисусе. Не вычеркивая при этом реальный исторический эпизод, положенный в основу легенды. Вероятно, он рассчитывает, что внимательный читатель наткнется на этого двойника, сопоставит факты и все поймет. А если не поймет, не наткнется? Нужно ему подсказать. И Флавий уже сам сочиняет третью историю – про того самого сумасшедшего по имени Иисус. Она же откровенно пародийная, неужели вы не видите? Впрочем, вам простительно, но как этого не увидел Таксиль? Мастер мистификации не распознал в другом такого же мастера. Вот где настоящая трагедия, друг мой!

– Вы думаете? – рассеянно произнес Ледоу.

– А как же! Если даже близкий вам по духу человек не понимает, где вы говорите серьезно, а где дурачитесь, – это очень грустно.

– А я близкий вам по духу человек? – спросил инспектор таким тоном, словно хотел задать совсем другой вопрос: «А я не понимаю?»

– Можете не сомневаться, дорогой Чарльз, – успокоил его Браун-Смит.

Впрочем, успокоил ли?

Инспектор заметно скис, а через минуту встал и немного натянуто проговорил:

– Что ж, я, пожалуй, все-таки пойду.

Он направился к выходу, но вдруг оглянулся на друга, снова принявшегося кормить сычика.

– Скажите, Грегори, – нерешительно проговорил Ледоу. – Этот ваш Сангума… Я давно хотел спросить: это тот самый сычик, которого вы привезли из Трансвааля, или он просто похож на прежнего?

– Сам не знаю, друг мой, – с серьезным видом ответил библиотекарь. – У птиц ведь нет документов. Но, возможно, это и к лучшему. По крайней мере, мне не приходится доказывать их подлинность.

Стефан Цвейг

Стефан Цвейг – один из многих авторов этого сборника, о котором можно смело сказать, что он «не нуждается в представлении». Однако новелла «Рахиль спорит с Богом» (1928) нашим читателям абсолютно не знакома: в советское время она не переводилась по одним причинам, в постсоветское – по другим… едва ли есть необходимость объяснять, по каким именно. Между тем для Цвейга это очень необычное произведение, написанное на стыке нескольких жанров: научно-популяризированного моделирования одного из библейских сюжетов, чисто литературной фантастики – и, конечно, «рассказа ужасов».

Рахиль спорит с Богом

…И снова этот упрямый и коварный народ нарушил клятву, данную в Иерусалиме. И снова он приносит кровавые жертвы своим медным истуканам – Тиру и Амону. Копоть от всесожжения языческих жертв густо покрыла каменные алтари в святилище Бога, что построил царь Соломон; но, словно этого оказалось мало, идоложертвенники еще и установили посреди Соломонова храма изваяние свирепого божества Баала. И кровь закланных для него животных обагрила храмовые стены останками жертвоприношений, так что тяжкий смрад окутал священные некогда приделы.

И узрел Господь, что сотворили отступники с Его святынями, и страшный гнев воспылал в Нем. Он простер Свою десницу, и глас Его потряс небеса: Его долготерпению пришел конец, Он решил искоренить этот грешный город, а всех его обитателей превратить в прах и рассеять оный по пустынным землям. Ужасный гром прокатился по всему сотворенному миру из конца в конец, возвещая о Его решении.

Содрогнулась Земля, услышав Божий гнев. Водные потоки низверглись с гор и ринулись в океан. Как пьяные, зашатались сами горы, и пали скалы, точно люди, преклоняющие колени. Взвились в небо птицы, исполненные смертного страха, и даже ангелы покрылись своими громадными крыльями, как шатром, не в силах вынести рокот ярости огненного шквала.

Только люди далеко внизу, в обреченном на погибель городе, ничего не знали о своей близкой участи. Ho и они ощутили, как содрогнулась под ногами земля, увидели, как поблекло небо, лишь мгновение назад бывшее ясным и безоблачным, ощутили, как пронесся над землей ужасный порыв урагана, от которого кедры ломались, точно былинки, а вырванные с корнем кусты взвивались в воздух подобно живым тварям в высоком прыжке. Вслед же за ураганом пришли черные тучи, и все погрузилось в кромешную тьму.

Воздух вокруг был исполнен грохота, рушились дома, твердь уходила из-под ног. А когда люди вновь обратили свои взоры к небу, то вместо него увидели грозное облако раскаленной серы, и огненные потоки обрушились на их головы. И рвали отступники на себе одежды, посыпали волосы прахом, простирались ниц, моля о пощаде, но тщетны были все их упования. Лишь росло и ширилось страшное облако.

А потом вдруг ослепительный свет озарил Землю. Свет Божьего гнева.

Так уж определено, что только ангелы способны лицезреть Божий лик: людям, как живым, так и мертвым, заповедано это, как не по силам никому из смертных преодолеть на обычной ладье огненный поток. Однако трубные звуки Божьего гласа мертвые услышать способны – даже ранее живых. Тогда пробудятся они, и придут на суд Создателя, и выслушают Его приговор. И, быть может, постараются оправдать живых.

И вот услышали мертвецы в своих могилах гневное слово Его, и воспряли их души из вечного сна, и восстали из могил их тела. Как птицы к гнезду, которому грозит разорение, праотцы устремились к гибнущему Иерусалиму и, толпой собравшись вокруг Всевышнего, умоляли Его пощадить их детей, отвратив месть от стен святого города. В первых рядах тех, кто возносил эту мольбу, были патриархи: Исаак, Иаков и Авраам. Но гром небесный был ответом на все их призывы: Бог возвестил и подтвердил – Его долготерпению пришел конец, решение бесповоротно. Храм будет разрушен, город тоже, а населяющие его святотатцы поплатятся своими жизнями.

И когда праотцы впали в ужас от этих слов, с пламенной речью обратились к Господу пророки: Моисей, Самуил, Илия и Исайя. Но и они были отвергнуты. И вот уже восполыхали молнии, готовые испепелить храм и здания обреченного города.

Так было попрано мужество тех, кого издавна чтил народ, и удалились они, трепеща, от Господа. И больше никто не осмелился возбудить Его гнев. Но когда испуганно умолкли все земные голоса – тогда тихой поступью вышла вперед Рахиль, праматерь Израиля. Шла одна; шла, одолевая лес своих страхов. Столь же ясно, как пророки с патриархами, услышала сквозь могильный сон гневные слова Всевышнего – и слезы хлынули из ее глаз, когда она узнала, какая участь ждет ее детей и внуков. Собрала все свои силы Рахиль и предстала перед Господом. Преклонила колени, простерла руки к Нему и заговорила:

– Сердце трепещет в моей груди, когда я обращаюсь к Тебе, Всемогущий, но ведь это Ты создал такое трепетное сердце, и Ты позволил губам моим обратить мой страх в молитву к Тебе, в мою любовь к Тебе. А страх перед несчастьем детей моих дает мне силы обратиться к бесконечной доброте Твоей. Ты не наделил меня высшей мудростью, но все же дал мне разум, и, повинуясь ему, я не нахожу ничего другого, как только рассказать о себе самой, о том, как я сама усмирила свой гнев. Я знаю, Тебе известно все, что я только намереваюсь сказать – каждое слово, прежде чем оно превратится в звук и каждое движение, прежде чем его сделает наша земная рука. И все же, умоляю Тебя, выслушай терпеливо историю моего греха.

Рахиль говорила низко склонясь, однако это не мешало Богу видеть ее лицо и слезы на ее глазах. Потому Он сдержал Свое нетерпение и гнев, как то иной раз случалось Ему делать прежде, выслушивая страждущих.

Но когда Бог сдерживает Свои чувства, то пространство оборачивается пустотой, а время прекращает течение свое. Ветер не решался дуть, гром – греметь, ползучее не ползло, крылатое не летало, даже пар от дыхания не вырывался ни из чьих уст. Остановили свое падение крупицы в песочных часах, недвижно ждали херувимы. Все замерло под Солнцем, даже Солнце усмирило свой бег, недвижно встала Луна, стих рокот водных потоков.

Однако далеко внизу, на Земле, у подножья престола Господня, люди ни о чем не догадывались – ни о словах Рахили, ни о внимании Бога. С изумлением смотрели они на застывшие волны шторма, осознавали, что ветер тоже утих, и видели, как перестала приближаться туча, черная, как гробовая доска, и перекрывающая уже почти весь небосвод. Но и сами не могли пошевелиться. Страх, холод и мрак сковали их – так саван плотно окутывает мертвое тело.

Рахиль между тем почувствовала, что Бог внимает ей. Подняла к Нему взор, не стыдясь того, что лицо ее изборождено дорожками слез, и продолжала, отважно преодолевая страх перед Господом:

– Я была пастушкой, дочерью Лавана, в стране, что лежит неподалеку, к востоку отсюда. Однажды утром мы гнали овец на водопой и увидели, что огромный камень, обвалившись, перекрыл источник. Мы не могли его сдвинуть, но тут появился неизвестный юноша и помог нам. Он поразил всех нас своей силой и красотой. Это был Иаков, сын сестры моего отца, и как только он назвал себя, я ввела его в отцовский дом. Прошел всего один час, как мы увиделись, и уже наши взгляды, встретившись, пламенели, а наши сердца тосковали друг без друга. Ночью я не могла заснуть, меня будила страсть: смотри же, Господи, я не стыжусь своей крови, кто, как не Ты, сделал это – растопил мое сердце и зажег в нем страстное пламя любви? Только перед Тобой, мой Господь, могу раскрыться: в ту самую ночь я, дева, возжелала Иакова, страстно ожидая того мгновения, когда не только наши взгляды, но и тела наши смогут слиться в едином любовном порыве. Так что оба мы не воспрещали этому огню жечь нас и в первый же день дали обещание принадлежать друг другу.

Мой отец Лаван, однако, – и Ты, мой Господин, знаешь это – был человеком суровым, жестким, как та каменистая земля, которую он взрезал своим плугом, твердым, как рога быков, которых он впрягал в ярмо. И когда Иаков сообщил о желании отвести меня в свой дом, отец захотел подвергнуть моего избранника серьезному испытанию, дабы узнать, будет ли этот человек по его воле верным в службе и железным в терпении. И потребовал Лаван от соискателя моей руки – о Всевышний, Ты знаешь это, – чтобы ради меня тот прослужил ему семь лет. Моя душа содрогнулась, услышав названный срок, и застыла кровь в жилах Иакова – таким бесконечно долгим казался нам, нетерпеливым, этот отрезок времени. Для Тебя, Господи, семь лет – только падение капли, взмах ресниц, дуновение ветра в небесах вечности. Для нас же, людей, – это большáя часть жизни, той, в которой едва лишь мы удаляемся от темноты, окутывающей нас до выхода в освященный Тобой свет, как уже она снова окутывает нас, возвещая вечную ночь нашей смерти. Как вешний поток, несется наша жизнь, и ни одно истраченное мгновение не возвращается назад.

Эти семь лет казались нам вечностью. Наши тела неистово стремились друг к другу. Наши губы умирали от жажды поцелуя. Но Иаков был верен клятве, к которой принудил его мой отец, и мы укрощали наши сердца к послушанию и долготерпению.

Однако как же тяжело далось это терпение Твоим существам, мой Господин! А ведь это Ты дал нам такое страстное сердце, зная, как глубоко сидит в нас страх перед краткостью нашего земного срока. Мы знаем, мой Господин, как недолго длится весна нашей жизни, как быстро сменяет ее лето, а потом осень. Поэтому так горит нетерпение в нашей земной крови, так велико желание любить и радоваться каждой уходящей минуте. Чего стоило нам научиться ждать, зная, что мы все время стареем, какое надо было иметь терпение, чтобы обуздывать нашу страсть каждую ночь, как только сумели мы не сгореть в этом истощающем пламени, уберечься от поспешного шага, который мог стать гибельным! Тем не менее, мой Господин, – о, тем не менее мы совладали с собой и оставались сильны против всех соблазнов. Каждый день казался нам тысячью дней тоски, так мы любили друг друга. И все же они прошли, эти семь лет ожидания, хотя никто не сможет сказать, будто они пролетели для нас как один-единственный день. Но я по-прежнему, мой Господин, любила Иакова, и любовь Иакова ко мне тоже не ослабевала.

Но вот миновали назначенные семь лет, радостно я подступила к Лавану, моему отцу, и потребовала от него возвести шатер бракосочетания. Однако отец не разделил моей радости. Сумрачным было его лицо и наглухо запечатаны уста, которым следовало изречь согласие. Он велел позвать мою сестру Лию.

Лия – ты знаешь это, мой Господин – моя первородная сестра, она на два года старше меня. Некрасивое лицо Ты ей выбрал, мужчины совсем не обращали на нее внимания, и так долго никто не желал ввести ее в свой дом, что она, казалось, перестала огорчаться. Но я-то видела ее страдания и пыталась ее утешить. Так вот, отец сказал мне: «Ты не должна прежде старшей сестры выходить замуж!» – и отказался воздвигнуть для меня брачный шатер. Но не просто отказал он, а задумал что-то совсем недоброе. Я спряталась, стремясь прознать, о чем он будет говорить с сестрой, и вот что я услышала:

«Послушай, Лия, вот уже семь лет Иаков, сын моей сестры, работает на меня ради того, чтобы жениться на Рахили. Но я не допущу, чтобы младшая дочь покинула дом прежде первородной и та навсегда осталась бы в родительской семье, на посмеяние всем служанкам. Это против воли Божьей, это безумие, это порок, и это против наших обычаев. С начала времен, от сотворения мира, Всевышний постановил, чтобы мы заполняли этот мир людьми и чтобы всяк сущий на Земле прославлял его имя. Не хочет Он, чтобы этот обычай был прерван, чтобы кто-то на всю жизнь остался без зачатия и плода. Ни один овен и ни одна ярка из тех, что ночуют в моих хлевах, не остаются без того, чтобы увеличить себя, преумножить свой род, – как же я буду страдать, если мое собственное дитя пребудет в таком стыде и позоре. Поэтому приготовься, Лия, возьми свадебное покрывало, плотно закрой свое лицо, и я отведу тебя к Иакову вместо Рахили».

Так говорил отец Лие, а та содрогалась боязливо и молчала. Как только мое сердце услышало об этом вероломстве, вспыхнуло оно гневом против Лавана, моего отца, и против Лии, моей сестры, – прости меня за это, мой Господин! Подумать только, семь лет возлюбленный служил моему отцу ради меня, семь лет страдали мы ради нашей любви – и теперь моя сестра должна получить то, без чего не полна ни душа моя, ни плоть! Мой разум не мог вынести этого, и я восстала против своего отца. Да, я взбунтовалась против собственного отца! Вот так же это сделали сейчас мои дети против Тебя, наш вечный Отец: гнев легко пробуждается в нас, когда происходит несправедливость.

Я поспешила к Иакову, шепотом рассказала ему все услышанное, и мы договорились, что нам делать, если отец и вправду приведет завтра вместо меня мою сестру. Я подам моему возлюбленному знак, который сделает невозможным обман: войдя в шатер как невеста, трижды поцелую его в лоб; а сестре этот знак неведом. И Иаков признал, что мой замысел мудр.

Вечером велел Лаван укутаться в свадебное покрывало не мне, а сестре моей Лие. Двукратно он занавесил этим покрывалом ей лицо, чтобы Иаков не раскрыл обман прежде, чем познает ее тело. Меня же отец отвел в укромную каморку, чтобы никто из слуг не сообщил мне весть о задуманном. Как сова, сидела я там, под самой крышей нашего дома, в темноте и в одиночестве. С приближением вечера боль росла в моей груди, а сердце готово было остановиться от тревоги – столь не желала я венчания моей сестры с Иаковом! И когда снизу донеслись звуки праздничных кимвалов, я стиснула зубы в отчаянии: боль и ненависть разрывали мою душу подобно двум львам.

Пала я на пол своей каморки и лежала, запертая и забытая, снедаемая собственным гневом. Когда же тьма снаружи совсем сгустилась и сделалась подобной мраку, окутавшему мое естество, внизу тихо открылась дверь. То была Лия, моя сестра, – она тайком пробралась ко мне перед своей свадебной дорогой. Я узнала ее по шагам, но как только я их услышала, моя вражда к ней вдруг пропала, когда же шаги затихли, мое сердце замерло.

Лия приблизилась; ее руки коснулись моих волос, мягко и нежно. Вглядевшись, я поняла, что облако страха заволокло звезды ее глаз. Признаюсь тебе, мой Господин, возликовало тогда во мне злое торжество. Да, я ощущала радость при мысли, что возмездие неизбежно и что Лия тоже это предчувствует: недаром ведь страх и тревога овладели ею в этот горький день, так и не ставший для меня свадебным. Однако она, недогадливая, даже не подозревала, какие чувства кипят во мне. А ведь мы родные сестры, мы делили молоко одной матери и так любили друг друга с самого раннего детства!

Лия доверчиво обняла меня за плечи – и пролепетала дрожащими от страха губами:

– Как же нам быть, сестра? Мне так больно от того, что сделал наш отец. Он отобрал у тебя возлюбленного и дал его мне: это отвратительно, мне непереносим обман, но я не могу противиться отцовской воле. И все равно моя душа протестует при мысли о том, что придется сделать. А еще я боюсь, Рахиль, того мгновения, когда нам с Иаковом предстоит встретиться: может ли быть, что он при первом же взгляде не распознает меня? И позор – он семикратно падет на меня, если он меня раскроет и выгонит из шатра и из дома. До третьего поколения будут дети насмехаться: а-а, это та самая Лия-уродина, которая жадно устремилась к мужчине, не ей предназначенному, а он ее узнал и выгнал, как изможденную ослицу, посмевшую притвориться молодой кобылой. Что я должна сделать, Рахиль, чтобы этого не случилось и чтоб позор не пал на меня, невиновную? Помоги мне, моя сестра, помоги, умоляю тебя изо всех своих сил.

Мой Господин, гнев еще сидел в моей душе, и хотя я все-таки любила Лию, злость клокотала во мне, а ее страх казался мне справедливым наказанием. Но она взывала к твоему имени, о Всевышний, к Твоему святому имени, имени всемилостивейшего Бога, и тогда будто огненный луч пронзил мое измученное сердце и разбитое тело, я почувствовала, как в мою окутанную мглой душу проникает сила Твоей безграничной доброты, Твое всепроникающее сострадание. Это одно из Твоих вечных чудес: в какой-то миг исчезает ощущение собственных телесных мучений, а вместо них начинаешь чувствовать муки ближнего. Я ощутила, как страх моей сестры вливается в меня, я больше не думала о себе, а только о ее вопиющем несчастье. И, осознав глубину сестринского горя, я сжалилась над ней; я, Твоя недостойная служанка, сжалилась, послушай только, мой Господин, в тот час, когда сестра, вся в слезах, стояла передо мной, – так же, как я сейчас стою в слезах перед Тобой. Я сжалилась, ибо она воззвала к моему состраданию, так же как я с пылающими устами взываю сейчас к Твоему. Я сама научила ее, как обмануть Иакова, раскрыла ей оговоренный с ним знак – трижды, войдя в палатку, поцеловать его в лоб. Так я предала Иакова, предала свою собственную любовь ради любви Твоей.

Да, я сделала это. Лия была мне так благодарна, что не могла себя сдержать: она пала к моим ногам, целовала мне руки и край моей одежды, а все потому, что это Ты воздействуешь на людей – и они узнают знак Твоей святой доброты. Тот знак, который побуждает их проявлять благодарность и смирять свой гнев. Мы обнимали и целовали друг друга, а наши щеки были влажными от слез. Лия, утешенная, уже хотела сойти вниз и направиться в свадебный шатер; но вдруг вскочила, охваченная какой-то мыслью, глаза ее расширились от новой тревоги, а побледневшие губы опять задрожали.

– Благодарю тебя, сестра, ты так добра ко мне, – сказала она, – благодарю всем сердцем и хочу сделать все так, как ты сказала. Ну а вдруг его этот знак не обманет? Помоги мне еще раз, сестра, посоветуй, что мне тогда делать, чтобы он признал меня за тебя? Не может же молчать невеста, когда к ней обращается жених, но и не могу я ответить Иакову своим собственным голосом без того, чтобы он не раскрыл обман. Что делать, сестра, как мне ему ответить на его вопрос твоим голосом? Помоги мне, сестра, ведь ты такая умная, помоги мне, во имя Господа, умоляю тебя!

И вновь, мой Господин, она воззвала к Твоему святому имени, и вновь этот огненный луч прошел сквозь меня и растопил последний лед в моей душе, так что она просветлела и открылась для сострадания. Снова я усмиряла свое собственное кричащее от боли сердце и была готова жертвовать собой ради других. Вот что я ответила тогда Лие:

– Утешься, сестра моя, и больше ни о чем не беспокойся. Все эти заботы я возьму на себя и сделаю так, чтобы Иаков не узнал тебя прежде, чем он познает твое тело. Вот как мы поступим: перед тем как отец тебя, укутанную в покрывало, приведет к Иакову, я проскользну в шатер и сяду там в темноте на корточках рядом со свадебным ложем. И если он обратится к тебе, я отвечу ему своим голосом вместо твоего. Все сомнения рассеются, он обнимет тебя и благословит тебя своим семенем. И сделаю я это ради нашей любви, которую берегли мы с детства, и ради Всемилостивого, имя которого ты назвала. Я знаю, Он будет так же милосерден когда-нибудь к моим детям, когда они воззовут к Его святому имени.

Тогда обняла меня Лия, поцеловала в уста и встала с колен, умиротворенная и обновленная. Спокойно вышла она для того, чтобы в тени своего покрывала предложить себя Иакову. А я сделала свое горькое дело: пробралась тайком под полотнище брачного шатра и притаилась там в полумраке рядом с ложем. Вскоре звонче прежнего загремели свадебные кимвалы, и вот уже двое, жених и невеста, стоят в тени у входа. Иаков, однако, прежде чем откинуть полог и дать войти той, укрытой до глаз, немалое время медлил, ожидая моего тайного знака. Тогда Лия трижды поцеловала его в лоб, как я научила ее. И Иаков, ошибочно уверившись, что это его возлюбленная, поднял ее на руки и отнес на ложе любви, где я почувствовала его дыхание на своих вздрагивающих губах. Однако прежде, чем обнять мою сестру объятиями мужа, он спросил: «Ты ли это, Рахиль, моя любимая?» И я – о как же трудно мне было, мой Господин, как тяжело, Ты знаешь это, Всеведущий! – я прошептала: «Да, это я, Иаков, мой супруг…» Тогда, радостный, он в вошел в нее всей силой своей любви ко мне, я же, сидя во тьме вплотную к ним, как будто заживо сгорала в огне. Он же страстно обнимал Лию, думая, что берет меня, и отдавал ей весь жар своей крови. Вспомни, о мой Господин, вспомни, наш Вездесущий, ту ночь, когда я семь часов с онемевшими коленями и больной душой сидела на корточках рядом с ними и вынуждена была слышать то, что должно было происходить со мной, – только слышать, Господи, потому что в праве чувствовать это телом мне было отказано. Семь часов, семь вечностей провела я, скорчившись, затаив дыхание и борясь с собственным криком подобно тому, как некогда Иаков боролся с Твоим ангелом. Казалось, время той ночи тянулось для меня в семьдесят раз дольше, чем истекшие семь лет ожидания. Я бы не вынесла эту ночь моей муки, если бы не обращалась постоянно к Твоему святому имени и не укрепляла меня мысль о Твоем безграничном терпении.

Это, мой Господин, было главным моим делом, единственным, которым я по-настоящему глубоко горжусь, так как в нем я оказалась подобна Тебе – в терпении и сострадании. Мера моих мук превысила все вообразимые пределы, и не знаю, отыщется ли в Твоем мире другая женщина, способная вытерпеть то, что я перенесла в ту злосчастную ночь. Когда же закончилась она, эта ночь всех ночей, когда заголосили петухи, я собрала все силы своего истерзанного тела и спешно убежала в дом отца. А они, эти двое на брачном ложе, не пробудились, пребывая в большой усталости, но я знала, что скоро раздастся разъяренный крик – такой, что содрогнутся окрестные кедры, ибо страшен будет гнев обманутого Иакова. И тогда горе мне: ведь это я оказалась всему виной.

Едва успела я укрыться в отцовском доме, как действительно послышался словно бы рев разъяренного быка: это Иаков несся сюда, ища Лавана, моего отца. И в его воздетых к небу руках был тяжелый топор.

Когда мой старый отец Лаван услышал этот неистовый вопль, ужас сковал его и пал он на землю, восклицая Твое святое имя. И снова, стоило мне услышать его, как оно возбудило во мне мужество и силу. Я бросилась навстречу обманутому мной возлюбленному с тем, чтобы его гнев обрушился на меня вместо отца. Ярость же застлала взор Иакова кровавым туманом, и как только он увидел меня – ту, которая помогла обмануть его, то ударил меня кулаком в лицо и я упала. Я, однако, стерпела это, мой Господин, без жалоб, зная, что причиной его гнева была великая любовь. И если бы он убил меня тогда – а он уже был готов к тому, уже в неистовстве поднимал топор, – то я бы безропотно предстала перед Твоим, о Господи, вечным троном, так как из-за великих страданий я его обманула и, повторюсь, из-за великой любви бушевал его гнев.

Но когда все же бросил Иаков свой замутненный яростью взгляд на меня, окровавленную, павшую к его ногам, тогда – смотри, мой Господин! – в нем тотчас тоже проснулось сострадание. Занесенный топор выпал из его рук, Иаков наклонился и поцеловал меня в кровоточащие губы. Он сжалился не только надо мной, но и над Лаваном, моим отцом, простил также Лию и не прогнал ее от себя. Через семь лет отдал мой отец ему меня как вторую жену, и я родила детей, которых вскормила молоком своей груди и словом Твоего покровительства. А сейчас эти дети в минуты страшной беды осмелились обратиться к Тебе, не зная Твоего истинного имени. Но именем Всемилостивейшего Бога призываю Тебя, мой Господин, умоляю – опусти занесенный топор твоей ярости, развей тучи своего гнева. Ты пожалел Твою Рахиль, пожалей же теперь ее детей и внуков, прояви всетерпение, пощади святой город Иерусалим!

Голос Рахили стих, напоследок прозвучав так, словно она своим призывом должна была охватить сто небес. Опустилась она на колени, низко склонилась к земле, а пряди волос, словно поток черной воды, укрыли ее до пят.

И долго стояла так Рахиль, с трепетом ожидая ответа Бога.

Но Бог молчал.

И нет ничего страшнее на земной тверди, в небесах и на простертом между ними облачном покрове, чем молчание Бога. Когда Бог молчит, исчезает время, гаснет свет, день и ночь становятся неразличимы, а во всех мирах воцаряется изначальная пустота. Прекращается всякое движение, останавливаются реки, затихают морские штормы, цветущее больше не цветет, пока Бог не произнесет Слово. Никакое земное ухо не может выдержать этой грохочущей тишины, никакому земному сердцу не выстоять против наплыва изначальной пустоты. Только сам Бог, когда он молчит, сохраняет жизнь в сотворенной им Вселенной. Только он – жизнь всей Жизни.

И даже Рахиль, наделенная самым большим долготерпением, что встречается в роде людском, – даже она не могла вынести это бесконечное молчание Бога. Снова обратила она свой взор к Невидимому, снова воздела материнские руки – но натолкнулись они на твердую, точно камень пустоту. И тут, подобно кремню, возжигающему огонь, искры гнева породили пламя слов, полыхнувшее из ее уст:

– Значит, ты не услышал меня, Вездесущий, ты не понял меня, Всепонимающий – или я должна растолковать тебе каждое слово? Я, твоя недостойная служанка? Так осознай же, о Твердолобый, как я изнывала от ревности, когда Иаков изливал себя в мою сестру – так и Ты ополчился на моих детей за то, что они предпочли Тебе других богов и измазали идоложертвенной копотью стены Твоего города. Однако даже я, слабая женщина, обуздала свой гнев, сжалилась – ради Тебя, как я тогда думала, Всепрощающего! Сжалилась над Лией и Иаковом, а он в ответ тоже сжалился надо мной и простил меня. Заметь же, Бог, это сделали мы, всего лишь люди, бедные и преходящие: мы преодолели зло своей ненависти, тогда как Ты… Ты, всемогущий, сотворивший все и вся, Ты, начало и конец всего сущего, Ты, перед которым мы – малая капля в огромном море, Ты не хочешь проявить жалость. Я готова признать, что жестоковыйность моего народа подобна упрямству ребенка, который не выносит никакого принуждения над собой; однако Ты же Бог, Ты – господин всего изобилия, не должно ли Твое всетерпение смилостивиться над детским озорством и Твоя милость – над их заблуждениями? Разве должно быть так, чтобы перед лицами Твоих ангелов дщерь человеческая стыдила Тебя и они говорили: вот, эта женщина, слабое смертное существо, смогла усмирить свой гнев, а Бог, повелитель всех миров, служит Своему гневу, как последний раб. Нет, Бог, не может оказаться такого, чтобы Твое сострадание было небезгранично, ибо тогда небезграничен Ты сам и тогда… Тогда ты не бог. Тогда ты – не тот Бог, которого я создала из своих слез и голос которого вызвал во мне сострадание к моей испуганной сестре, тогда ты – чуждый людям бог: бог гнева, бог наказаний, бог мести. И я, Рахиль, которая любила Любящего, служила Милосердному, я, Рахиль, отвергаю тебя перед лицом твоих ангелов! Возможно они – те, кто в страхе сгрудились сейчас позади меня, тобою избранные, твои пророки, – возможно они преклоняются перед тобой, но я, смотри же, я, Рахиль, я, Мать, я не склоняюсь! Вот я встала с колен, иду прямо к тебе, прохожу между тобой и твоим словом. Я готова вступить с тобой в спор, прежде чем ты расправишься с моими детьми, и вот я обвиняю тебя: твое слово, бог, противоречит твоей сущности, а твоя гневная речь – это измена твоему собственному сердцу. Вот так, оказывается, на самом деле судит бог: в разладе между собой и собственным словом! Если ты в самом деле готов излить свой гнев, тогда низвергни и меня во мрак, к моим детям, так как не хочу больше видеть твой искаженный жестокостью лик, нестерпимо мерзка мне свирепая злоба твоей ревности. Если же Ты – Милосердный, тот, которого я любила с самого рождения и чьим учением всегда жила, тогда дай же мне удостовериться в этом! Посмотри мне в лицо сияющим взглядом Твоей милости, не трогай моих детей и пощади Свой святой город!

После того как вонзила Рахиль в небеса меч своих слов, силы вновь покинули ее. Она рухнула на колени, запрокинула лицо к небу, сомкнула веки так, как сомкнуты они не у спящих, а у мертвецов, – и замерла в ожидании Решения.

Испуганно отступили от нее патриархи и пророки, ожидая, что вот-вот молния сразит преступницу, осмелившуюся спорить с Богом. Но, даже отступив насколько возможно, боязливо поглядывали они на черную тучу, закрывающую сейчас небеса. Однако никакого знамения не последовало.

Ангелы же, давно укрывшиеся от нахмуренного взора Бога под своими крыльями, дрожа, смотрели сквозь перья на дерзкую, которая возвысила голос против их Всемогущего Властителя. И вдруг с изумлением увидели, как яркий свет снизошел на лик Рахили, озарив ей чело. Как сделалось светозарным ее тело, а слезы на щеках Матери засверкали подобно утренней росе.

С запозданием ангелы поняли, что это Бог устремил Свой любящий взгляд на дщерь свою. И еще они поняли: Бог больше любит тех, кто отрицает Его слова Высшим Отрицанием, чем послушного слугу, который без ропота подчиняется Его воле. Вот так возлюбил Он Рахиль за глубину ее веры и нетерпимость ко злу.

И исчезли все страхи ангелов, бестрепетно они выглянули из-под крыльев, чтобы убедиться: вновь вернулся свет и Божественное великолепие, а небосвод напитан блаженной синевой. Снова слышен в небесных чертогах звонкокрылый полет херувимов, и серебряный ветер овевает их, и сладкозвучной рекой потекли звуки чудесного хорала. А Божественный лик, прежде скрытый за пеленой гнева, теперь исполнен сиянием. Все ярче и ярче оно, вот уже не в силах его вместить даже просторы небесных чертогов, и бурлящие потоки света, излившись наружу, заполняют мир.

И, знаменуя святое согласие, слились в едином радостном гимне голоса ангелов с голосами умерших праведников.

Однако смертные там, внизу, на грешной Земле, вечно отдалены от небесных событий, и они все еще не поняли, что их судьба уже решилась не в сторону погибели. Они все еще ждали смерти, лежа ниц на мостовых оскверненного ими города, до сих пор объятых тьмой. Но вдруг почувствовали они, как что-то изменилось – словно бы тихий шум мартовского ветра овеял их. Робко взглянули люди вверх и замерли, изумленные: расступились облака, и в просвете меж ними видна небесная лазурь и радуга на ней.

И всеми семью цветами ее лучей оросили Землю слезы Рахили, Матери смертных.

Иоганн Георг Теодор Грэссе

Профессор Грэссе (1814–1885) – видный немецкий ученый, латинист (некоторые из составленных им словарей, а также его переводы раннесредневековых хроник до сих пор остаются классическими!), библиограф, историк, фольклорист и литератор. В каком-то смысле его можно назвать одним из отцов «фольклорной фантастики», причем не только немецкой: Грэссе едва ли не первым в мире решил не ограничиваться научной записью фольклора (в том числе «волшебного», «демонического» и выдержанного в стиле «городских легенд»), но и, отдельно от академической деятельности, использовать обнаруженные сюжеты как основу для произведений авторской, художественной литературы, напоминающих современную фэнтези. Предлагаем читателям одну из таких его работ. Это первое и пока единственное произведение профессора, переведенное на русский язык, – хотя только фольклорных текстов в научной и литературной обработке он за свою жизнь подготовил 3206!

Заутреня в Ландсберге

Это история о том, до чего трудно иногда бывает различить яркий свет полной луны и неяркий свет зимнего солнца. А также о шубке на беличьем меху, крытом дамаскетовой тканью. И об одиночестве. О да, о нем – прежде всего.

Дело происходило много лет назад, в Ландсберге. Собственно, ничего бы и не случилось, не будь старая женщина, о которой мы сейчас говорим… назовем ее Марта, хотя вообще-то она носила совершенно иное имя… так вот, ничего бы не случилось, не будь она так одинока. Фрау Марта прожила долгую жизнь, которую все считали счастливой, она была образцовая дочь и сестра, потом – образцовая жена, образцовая мать, образцовая прихожанка. Но муж ее умер несколько лет назад, братья и сестры еще раньше, а уж родителей и вовсе давно не было на свете. Дети же, все теперь люди среднего возраста и старше, жили отдельно, своими семьями. В большом доме фрау Марты сейчас обретались, кроме нее, еще какие-то дальние родственники, они были вежливы и почтительны, но все же это – родня лишь по названию, не согревающая душу…

Старая женщина сидела у окна и смотрела на рыночную площадь. Там все было как в прошлые годы, когда ее дети были маленькими и даже когда она сама была маленькой: Ландсберг из числа тех довольно многочисленных в Германии городков, где время словно бы замирает. Именно сейчас на площади кипело веселье: добрые бюргеры готовились к грядущему Рождеству.

Фрау Марта вздохнула. Ей не с кем было отмечать Рождество – во всяком случае, в семейном кругу. Впрочем, она действительно оставалась образцовой прихожанкой и, значит, на завтрашней утренней службе ей надлежало оказаться раньше всех. И выглядеть там соответственно.

За окном ночной сторож торжественно прокричал: «Десять часов!» – и почти сразу вслед за этим шум уличного веселья дисциплинированно затих: горожане начали расходиться по домам. Старая Марта снова тяжело вздохнула, потихоньку, чтобы не услышал никто из ютившихся в соседних комнатах родственников, напела сама себе рождественскую песенку – и занялась подготовкой к завтрашнему дню.

Прежде всего она достала из сундука свою изящно сшитую шубку. Это была одна из немногих ее по-настоящему нарядных вещей – зато какая! Беличий подбой, а верх из дамаскета. Каждая женщина знает, что это за ткань, для сильного же пола поясним: плотный шелк, прошитый серебряными нитями. Впрочем, сильный пол все равно ничего не поймет. Зато понимали все остальные прихожанки, тоже образцовые и знающие, что зависть – это грех, но не в их власти было с этим грехом совладать. Теперь можно признаться: именно с учетом этих вот чувств фрау Марта и намеревалась прийти к заутрене самой первой. Для чего (она знала свои старые ноги, расстояние же тем более было за десятки лет выверено с точностью до шага) ей надлежало выйти из дома не позже пяти утра.

Старая женщина аккуратно разложила шубку на кровати, сама же опустилась в кресло. Ей еще многое предстояло сделать, но сначала, она это чувствовала, надо было слегка вздремнуть: немного, всего часок…

* * *

Возможно, примерно на столько она и вздремнула, но узнать об этом ей довелось гораздо позже. Потому что, открыв глаза, она с ужасом увидела, что улица залита ярким светом.

Рождество пришлось на полнолуние, однако об этом фрау Марта не подумала. В тот миг для нее стало очевидным одно: на дворе уже утро, причем, кажется, даже не очень раннее. Она самым непростительным образом проспала.

Не медля более ни мгновения, женщина накинула шубку, подхватила сборник псалмов, взяла из ящика стола толстую восковую свечу, специально припасенную для рождественской службы, и поспешила прочь из дома.

Уже спустившись ко входу, старая Марта заметила, конечно, что дверь не только заперта, но вдобавок закрыта изнутри на щеколду, как то делалось с вечера. Не укрылось от нее и то, насколько в доме тихо: так, словно обычная утренняя жизнь еще не началась. «Вот лентяи! – с неодобрением подумала она о дальних родственниках. – Разве можно так долго спать, даже в праздник? Особенно в праздник!» Впрочем, настоящего удивления это не вызвало: ее домашние никогда не числились по-настоящему образцовыми прихожанами.

Фрау Марта открыла входную дверь и оказалась в переулке, тоже безлюдном и беззвучном. Если бы она не так спешила, то, конечно, даже ее ослабевшее зрение смогло бы отличить лунный свет от солнечного. Но спешка была нешуточная: женщина всерьез опасалась, успеет ли попасть в церковь хотя бы к окончанию утренней службы! Поэтому она почти бежала по безлюдным улицам, хотя этого, разумеется, в ее возрасте делать не подобает, да и вообще опасно.

Фрау Марта пересекла площадь и тут ей наконец стало казаться странным, насколько пусто и тихо кругом. Но именно в этот момент она заметила впереди человеческую фигуру. Некто стоял на мостовой перед входом в ратушу.

Проходя мимо, женщина, как ни спешила, сочла своим долгом учтиво поздороваться. Человек кивнул – и тут сердце Марты замерло: голову он держал под мышкой.

Но почти сразу же она устыдилась своего страха. Безусловно, так во всем Ландсберге мог выглядеть только один человек: член городского магистрата советник Филиппсборн. За что именно он лишился головы, все горожане, разумеется, знали, но к нашему повествованию эта история не имеет ровным счетом никакого отношения, да и вообще она весьма давняя, с тех пор уже более двухсот лет миновало. Было известно, что призрак обезглавленного советника довольно часто появляется в окрестностях ратуши. Женщина встречала его первый раз, но это, конечно же, потому, что не в ее привычках было разгуливать по улицам после захода солнца, а в дневное время Филиппсборн никогда не показывался. Так или иначе, вреда от этого призрака никому еще не было, и это тоже хорошо знали все.

– Доброе утро, господин советник. – Фрау Марта на всякий случай поздоровалась с ним снова. – Право же, странно, что сегодня вы задержались так допоздна.

Призрак ничего не ответил. Несколько секунд они постояли друг против друга.

– Могу ли я вам чем-нибудь помочь, герр Филиппсборн?

Покойный советник по-прежнему молчал. Фрау Марта, прежде чем поспешить дальше, из чистой вежливости повторила вопрос еще раз – и вдруг губы головы, которую Филиппсборн по-прежнему держал под мышкой, зашевелились.

– Можешь или нет – зависит от того, куда ты идешь, – чуть слышно произнесла голова.

– Разумеется, в церковь, – ответила женщина, удивленная самим вопросом и слегка задетая обращением на «ты». Впрочем, на последнее, подумав, решила не обижаться: она, бесспорно, стара, но герр Филиппсборн, с учетом его посмертного существования, еще старше.

– Тогда прочитай там за меня «Отче наш», – прошептал призрак.

Фрау Марта сочла эту просьбу вполне уместной: действительно, ведь не может же господин советник в своем нынешнем виде явиться в церковь сам. И, исполненная сочувствия к несчастному призраку, а отчасти и страха (ибо мало ли что он может натворить, если не выполнишь его просьбу, – пускай даже ранее вел себя прилично!), она продолжила свой путь. Страха в ней, к ее чести, было гораздо меньше, чем сочувствия. Вообще же сейчас преобладал совсем другой страх: опоздать к завершению утренней службы.

Почти бегом старая женщина одолела Кирхенштрассе, экономя драгоценные минуты, свернула на тропинку, ведущую через кладбище, – и вот она уже стоит перед церковью, белой в лунном свете и подсвеченной струящимся изнутри, сквозь стекла высоких витражных окон, пламенем множества свечей.

Впрочем, даже сейчас фрау Марта еще не осознала, что свет, заливающий церковь снаружи, – лунный. Поэтому, уже войдя в притвор, удивилась: там все еще мерцал масляный фонарь. Да, ночью так и положено, но уж во время заутрени-то его давно полагалось потушить! Как видно, старый звонарь (следить за ночным фонарем входило в его обязанности) совсем уже одряхлел и сделался забывчивым.

Все-таки, не вполне осознавая, зачем это делает, женщина заглянула в замочную скважину внутренних дверей. Ничего толком не рассмотрела, в глубине нефа царил полумрак – но свечное пламя теплилось у алтаря и в высоких канделябрах: несомненно, служба давно идет. Так что фрау Марта хотя и опоздала, но не окончательно.

Она осторожно приоткрыла окованную железом старинную дверь и вошла.

* * *

В церкви было полно народа, и женщина как-то растерялась: ее не зря считали образцовой прихожанкой – всю свою жизнь она являлась на службы одной из первых и в такие ситуации прежде не попадала. Свободно ли ее место, на котором она привыкла сидеть уже многие десятилетия, – вон там, прямо напротив кафедры? К счастью, да: именно эта часть церковной скамьи до сих пор не занята, хотя справа и слева сидят люди.

Потупив взор, фрау Марта осторожно пробралась на привычное место и лишь тогда с облегчением перевела дух. Вслед за чем немедленно выполнила обещание, данное покойному (вернее, получается, неупокоенному) советнику Филиппсборну: прочла «Отче наш», мысленно отметив, что делает это за него. И только после этого раскрыла сборник псалмов, поставила рядом с ним свечу и огляделась по сторонам.

В церкви все было, как положено. Священник стоял у алтаря, органист тоже располагался на своем месте, за «шпильтишем», вот как раз сейчас он положил руки на клавиатуру – и воздух наполнился звуками торжественного гимна. Стройные ряды мальчиков-певчих на хорах звонкими голосами подхватили мелодию. Но…

В чем именно заключалось это «но», женщина поняла, лишь когда отвела взгляд от хорошо освещенной алтарной части. На церковных скамьях, едва различимые в полумраке, сидели мертвецы. Там, на свету, тоже: мертвец за органным пультом, мертвец перед алтарем, обтянутые высохшей кожей детские скелетики на хорах… Но страшнее было смотреть на тех, кто вблизи. Потому что некоторых из них, несмотря на полутьму, она узнавала.

Вот ее родная сестра – скелет, обтянутый кожей, но еще можно различить черты лица – сидит вплотную справа, на своем месте, том же самом, которое занимала десятки лет, она тоже была примерной прихожанкой. Чуть дальше сидит брат – и даже сейчас видно, что он молод: умер совсем давно, еще в юности. На соседней скамье расположились матушка с отцом. Дальше – какие-то смутные фигуры, о которых воспоминаний осталось не больше, чем плоти на их костях: кажется, этих людей старая Марта видела еще в своем детстве. И еще, еще – хорошо знакомые, едва знакомые, не знакомые вовсе… неузнаваемые… в старинных, обветшавших одеждах…

Несколько секунд она сидела, замерев, вне себя от ужаса. Затем беззвучно поднялась с места и начала пробираться к выходу. Сборник псалмов она держала перед собой и даже заглядывала в него, будто ища подобающую случаю молитву, но на это ей сил уже не хватало. Остатки самообладания подсказывали, что броситься к дверям бегом сейчас никак нельзя, а вот если идти медленно, не привлекая к себе внимания, какой-то шанс еще остается. Но прежде чем добраться до выхода, надлежало пройти мимо доброй сотни человек – доброй ли? человек ли? – и фрау Марта почти не питала надежды, что ей это удастся.

Так и получилось. Сперва мертвецы начали недовольно оглядываться на нее, потом зашевелились… протянули костлявые руки… а затем двое или трое, поднявшись, загородили дорогу.

Марта остановилась. В ее душе больше не оставалось места даже для страха: на смену ему пришла цепенящая покорность.

Вдруг какой-то человек, шагая широко и решительно, протиснулся между рядами и с силой отшвырнул мертвецов, что преграждали женщине путь. Он и сам был мертвец, но плоти на нем осталось достаточно, чтобы фрау Марта узнала его. Это был ее покойный муж.

– Господи, что ты делаешь здесь в такой час?! – торопливо прошептал он. – Это время нашей молитвы! Скорей беги отсюда – иначе навсегда останешься с нами!

Уже многие мертвецы поднялись со своих мест и двинулись к ним. Муж старой Марты отпихнул еще одного, другого – но было ясно, что долго ему не продержаться.

Однако его слов и вмешательства оказалось достаточно, чтобы у старой женщине вернулась воля к жизни. Уже больше не таясь, она бросилась в сторону церковных дверей. Бежала, точно сбросив груз многих лет, как молодая, уворачивалась от пытавшихся схватить ее рук…

Успела проскользнуть в притвор (фонарь еще горел), но там, между внутренней и внешней дверями, ее все-таки настигли. Сразу множество костлявых пальцев одновременно вцепились в ее верхнюю одежду: в роскошную дамаскетовую ткань, в мягкий беличий мех.

Трудно поверить – хотя, наверное, женщины сумеют, – но фрау Марта какой-то миг колебалась, прежде чем скинуть шубку с плеч. Однако это и в самом деле был миг, не более того.

В следующее мгновение она высвободилась из шубы и, распахнув наружную дверь, бросилась бежать через кладбище. Женщина знала: все могилы сейчас пусты, их не следует бояться. А вот от обитателей этих могил, которые, высыпав из церковных дверей, продолжали гнаться за ней по кладбищу, пощады не жди.

И еще она откуда-то знала, что по ту сторону кладбища окажется в безопасности. Тем, которые встали из могил, есть ход в храм Божий – во всяком случае, в ночь на Рождество, – но вот в город, место обитания живых, им нет хода даже тогда.

И ее не настигли, хотя пару раз старая Марта уклонялась от своих преследователей буквально чудом.

Миновав кладбищенскую ограду, женщина не остановилась, хотя и чувствовала, что силы ее старого тела уже на исходе. Она как раз пробегала мимо ратуши, когда услышала, как на ратушной башне бьют часы. Они отмерили двенадцать ударов. А поскольку это явно был не полдень, то значит – полночь.

Фрау Марта подняла взгляд к небу – впервые с того момента, как шагнула за порог своего дома. И увидела луну. И все поняла.

Медленно-медленно, оступающимся стариковским шагом, побрела она домой. Поднялась к себе в комнату. Опустилась в кресло.

Все было, как прежде, – только сейчас на кровати не лежала ее шубка, последняя нарядная одежда старой Марты, подарок ее покойного мужа…

* * *

Ее домашние поднялись рано утром: даже не будучи такими уж усердными прихожанами, на Рождество они, конечно, посетить церковь собирались. Единственное, что их удивляло – куда делась «старая хозяйка». Всем было хорошо известно, что фрау Марта обязательно намеревается выйти к заутрене первой, а уж по причине особой набожности, потому, что так положено, или чтобы вызвать у ландсбергских прихожанок зависть при виде дамаскетовой шубки – это другой вопрос. Но Марта, судя по всему, так до сих пор и не покидала своей комнаты на верхнем этаже.

Родственники деликатно постучались к ней. Не получив ответа, постучали сильнее и решительнее. Затем, немного посовещавшись, решились взломать дверь.

Они застали старую Марту живой и в полном сознании, хотя и страшно ослабевшей. Она еще успела рассказать им эту историю, целиком и во всех подробностях. А потом смежила веки – и… воссоединилась с теми, кого видела во время церковной службы незадолго до полуночи.

Сперва все сочли ее рассказ предсмертным бредом. В него не поверили даже после того, как убедились, что прекрасной дамаскетовой шубки на беличьем подбое нигде в комнате нет, а ведь было отлично известно, как бережно относится фрау Марта к этому последнему из своих сокровищ. Но потом эту шубку все-таки нашли. И отнюдь не в комнате, даже не в доме.

Ее, а точнее, то, что от нее осталось, обнаружили на церковном кладбище. Плотный дамаскет был буквально истерзан, разорван на множество клочков вместе с мехом – и каждый такой клочок лежал перед какой-нибудь из могил. Словно эти обрывки побросали в досаде, уходя.

Вот, собственно, и вся история. О лунном свете, нарядной шубке и одиночестве.

Да, еще о сдержанном обещании тоже. И о милосердии.

Потому что муниципального советника Филиппсборна с тех пор больше не встречал никто и никогда.

Фрэнсис Марион Кроуфорд

Кроуфорд – американский писатель, чья судьба в какой-то степени перекликается с историей Роберта Чемберса: выходец из очень культурной и довольно обеспеченной среды, возлюбивший Европу (в случае с Кроуфордом – еще и Индию, а заодно уж и Англию, к которой многие американцы испытывали предубеждение), получивший там образование и проведший значительную часть жизни, так что именно на европейских подмостках разворачивается действие большинства его произведений. Это в определенном смысле понятно: для писателей и исследователей с такой широтой кругозора американская культурная жизнь конца XIX века сплошь и рядом оказывалась бедноватой.

Как и многие другие «коллеги по судьбе», он стремился разделять свои ипостаси, хотя не прибегал для этого к разным псевдонимам: вот «восточный» цикл реалистических романов и примыкающей к нему сказочной фэнтези, вот «итальянский» цикл (преимущественно научные труды и примыкающие к ним исторические романы, а также современные романы о сицилийской мафии – между прочим, до Кроуфорда никто о ней не писал!)… а вот «страшные истории о сверхъестественном»: рассказы и короткие повести, гораздо более свободно разбросанные в пространстве и времени.

Сейчас именно они считаются его главным литературным наследием, хотя сам Кроуфорд искренне полагал, что «итальянский» цикл важнее.

Призрак куклы

Происшествие было настолько ужасным, что первоклассная обслуга дома Крэнстонов мгновенно прекратила работать и замерла. Появился дворецкий, только вернувшийся из отпуска, где превосходно провел свой досуг. Два камердинера одновременно показались из своих расположенных напротив друг друга комнат. На парадной лестнице как раз находились няни, но лучше всех случившееся видела миссис Прингл, стоявшая на лестничной площадке. Миссис Прингл служила экономкой.

Что касается старшей няни, ее помощницы и няни-горничной, их чувства едва ли поддаются описанию. Старшая няня, ухватившись за мраморные перила, смотрела перед собой невидящим взглядом. Ее помощница, побледнев, замерла, прислонившись к полированной мраморной стене, а горничная, заливаясь слезами, опустилась у кромки бархатного ковра на лестнице.

Госпожа Гвендолен Ланкастер-Дуглас-Скруп, младшая дочь девятого герцога Крэнстона, шести лет и трех месяцев от роду, сидела на третьей ступеньке парадной лестницы дома Крэнстонов.

– Ой! – только и сказал дворецкий, прежде чем снова исчезнуть.

– Ах! – отозвались камердинеры и тоже удалились.

– Это всего лишь кукла. – В голосе миссис Прингл отчетливо прозвучало презрение.

Младшая няня услышала ее. Затем три няни собрались вокруг госпожи Гвендолен и принялись утешать ее, угощая всякими вредными штучками из своих карманов. А потом поспешили вывести ее из дома, чтобы никто не узнал, что они позволили госпоже упасть на парадной лестнице с куклой в руках. Сломанную куклу, завернутую в накидку госпожи Гвендолен, несла горничная. Они находились вблизи Гайд-парка и, добравшись до укромного местечка, поспешили убедиться, что у госпожи нет синяков, – благо ковер был толстым и мягким, а плотный материал, лежавший под ним, еще больше смягчал его.

Госпожа Гвендолен, бывало, любила покричать, но никогда не плакала. И в этот день она подняла крик лишь для того, чтобы няня разрешила ей самостоятельно спуститься по лестнице, зажав в одной руке Нину, куклу, а другой держась за перила. Она ступила на полированные мраморные ступени за краешком ковра, упала, и с Ниной приключилось несчастье.

Когда няни убедились в том, что девочка не поранилась, они развернули куклу и осмотрели ее. Это была очень красивая огромная кукла с настоящими светлыми волосами и веками, которые могли опускаться и закрывать взрослые темные глаза. Если поднять ее правую рукой и опустить, она говорила: «Па-па», а если левую: «Ма-ма». Голос ее звучал очень четко.

– Я услышала, как она сказала «Па», когда падала, – заметила младшая няня. – А должна была сказать «Па-па».

– Это потому что ее рука двинулась вверх, когда она ударилась о ступеньку, – сказала старшая няня, – Она скажет второе «Па», когда я опущу ее.

– Па, – произнесла Нина, когда ее правую руку опустили вниз. По ее лицу ото лба через нос к гофрированному воротничку бледно-зеленого шелкового платья матушки Хаббард протянулась ужасная трещина – там даже выпали два небольших треугольных кусочка фарфора.

– Полагаю, это чудо, что она, разбитая, вообще может говорить, – сказала младшая няня.

– Придется отнести ее к мистеру Пюклеру, – заявила старшая. – Это недалеко, и лучше бы вам отправиться прямо сейчас.

Госпожа Гвендолен была занята тем, что, не обращая внимания на нянек, с помощью маленькой лопатки копала яму.

– Что вы делаете? – поинтересовалась горничная, глядя на нее.

– Нина умерла, и я копаю ей могилу, – задумчиво ответила ее светлость.

– О, она еще вернется к жизни, – заверила горничная.

Младшая няня завернула Нину и ушла. К счастью, поблизости оказался добрый солдат с очень длинными ногами и столь же маленькой фуражкой, и, поскольку заняться ему было нечем, он предложил в сохранности доставить младшую няню к мистеру Пюклеру и обратно.

Мистер Бернард Пюклер и его юная дочь жили в небольшом домике в узком переулке, который выходил на тихую улочку неподалеку от Белгрейв-сквер. Это был известный кукольный мастер, занимавшийся своим делом в самом аристократичном квартале города. Он ремонтировал кукол всех размеров и возрастов, кукол-мальчиков и кукол-девочек, детских кукол в длинных одеждах и взрослых – в модных платьях. Он чинил говорящих и немых кукол, таких, которые закрывают глаза, если их положить, и тех, чьи глаза закрываются с помощью таинственных ниточек. Его дочь Эльза была всего двенадцати лет, но уже умела штопать одежду кукол и делать им прически – а это труднее, чем вы можете подумать, пусть куклы и сидят смирно, пока их причесывают.

Мистер Пюклер по происхождению был немцем, но свою национальную принадлежность растворил в лондонском океане много лет назад – как и великое множество других иностранцев. Тем не менее он все еще дружил с одним-двумя немцами, которые приходили субботними вечерами покурить с ним и поиграть в пикет или скат на фартинги. Они называли его «герр доктор», чем доставляли мистеру Пюклеру немалое удовольствие.

Выглядел он несколько старше своего возраста, в основном в силу того, что борода его была довольно длинной и неровной, волосы – седыми и тонкими, и он носил роговые очки. Что касается Эльзы, то это было худенькое и бледное дитя, очень тихое и аккуратное, с темными глазами и заплетенными каштановыми волосами, перевязанными черной лентой. Она штопала кукольную одежду и, когда куклы приходили в исправность, относила их обратно.

Дом, сам по себе небольшой, был для них двоих слишком велик. В нем имелась небольшая гостиная с видом на улицу, три комнаты на втором этаже и мастерская в задней его части. Впрочем, отец с дочерью бóльшую часть времени проводили в мастерской, много работая, даже по вечерам.

Мистер Пюклер положил Нину на стол и долго осматривал ее, пока за очками в роговой оправе у него не выступили слезы. Будучи человеком очень чутким, он нередко влюблялся в кукол, которых чинил, и ему трудно было расставаться с ними после нескольких дней, когда куклы улыбались ему. Для него они были как люди – каждая со своим характером, мыслями и чувствами, – и он относился к ним с нежностью. А если куклы попадали к нему изувеченными и поврежденными, их состояние казалось ему настолько ужасным, что слезы наворачивались. Тут следует помнить, что мистер Пюклер прожил среди кукол значительную часть своей жизни и потому понимал их.

– Откуда тебе знать, что они ничего не чувствуют? – часто говорил он Эльзе. – Следует относиться к ним помягче. Тебе ничего не стоит быть доброй к малым созданиям, а для них, верно, это имеет значение.

И Эльза, хотя и была еще ребенком, понимала отца, но при этом знала, что значит для него больше, чем все куклы.

Мистер Пюклер влюбился в Нину с первого взгляда – возможно, потому, что ее прекрасные карие глаза чем-то напоминали глаза Эльзы, а дочь он любил всем сердцем. Кроме того, случившееся с этой куклой было весьма печальным.

Нина недолго прожила на свете. Цвет ее лица был идеален, волосы – где гладкими, где кудрявыми, а шелковая одежда – совершенно новой. Но по лицу ее протянулась страшная трещина, будто от удара саблей, глубокая и темная внутри, но чистая и острая по краям. Когда мистер Пюклер аккуратно сжал ее голову, чтобы соединить края раны, раздался тонкий скрежещущий звук, который больно было слышать, а веки куклы дрогнули и задрожали, словно Нина терпела ужасные муки.

– Бедняжка Нина! – горестно воскликнул он. – Я не причиню тебе боли, но понадобится немало времени, чтобы ты окрепла.

Он всегда спрашивал имена кукол, которые ему приносили. Если люди знали, как их называли дети, то говорили. Имя Нина полюбилось ему сразу. Она понравилась мистеру Пюклеру больше всех кукол, что он повидал за многие годы. Он чувствовал, что его тянет к ней, и решил сделать ее идеальной – и неважно, сколько труда на это потребуется.

Мистер Пюклер медленно, но упорно работал, а Эльза тем временем наблюдала за ним. Она ничего не могла сделать для бедной Нины, чья одежда не нуждалась в починке. Чем дольше кукольный мастер работал, тем сильнее влюблялся в светлые волосы и прекрасные карие стеклянные глаза. Иногда он забывал обо всех других куклах, что ждали ремонта, лежа бок о бок на полке, и часами сидел, вглядываясь в лицо Нины, сосредотачивая все свои силы на том, чтобы скрыть даже крошечный след страшного происшествия.

Наконец Нина была удивительным образом отремонтирована – сам мастер должен был это признать. Все условия оказались самыми благоприятными: смесь прекрасно затвердела с первой пробы, а погода выдалась превосходной и сухой, что вообще немаловажно для кукольной больницы. Но шрам – тончайшая линия поперек лица, тянущаяся справа налево, – остался различим его острым зрением.

В конце концов мистер Пюклер понял, что не может сделать большего, да и младшая няня уже дважды приходила узнать, не завершена ли работа. Как же грубо звучал поставленный таким образом вопрос!

– Нина еще недостаточно окрепла, – каждый раз отвечал мистер Пюклер, не готовый пока на расставание с куклой.

Вот и теперь он сидел перед квадратным столом, за которым работал. Нина лежала перед ним рядом с большой картонной коробкой. «Будто гроб», – подумал он. При мысли, что Нину придется положить туда, спрятать ее милое личико за оберточной бумагой, закрыть коробку крышкой и перевязать веревками, взгляд мистера Пюклера потускнел, и он прослезился. Никогда больше не удастся ему заглянуть в стеклянные глубины ее прекрасных карих глаз и услышать, как тихий деревянный голосок произносит: «Па-па… Ма-ма». Это были мучительные минуты.

В тщетной попытке отодвинуть время расставания он перебирал липкие бутылочки со смесями, клеем, смолой и краской, глядя по очереди на каждую, а затем на лицо Нины. Все его маленькие инструменты лежали аккуратно в ряд, но он знал, что их применять не к чему: Нина достаточно окрепла и в стране, где не было бы безжалостных детей, причиняющих боль, могла прожить сотню лет с одной едва различимой линией поперек лица, напоминающей об ужасе, случившемся с ней на мраморных ступенях дома Крэнстонов.

Внезапно сердце мистера Пюклера переполнилось чувствами, и он резко поднялся с места.

– Эльза, – нетвердо проговорил он, – ты должна сделать это ради меня. Я не могу вынести вида того, как она ляжет в коробку.

Мистер Пюклер отошел и встал лицом к окну, а Эльза тем временем проделала то, на что его сердце оказалось не способно.

– Все? – не поворачиваясь, спросил он. – Теперь унеси ее, милая. Надень шляпку и отправляйся в дом Крэнстонов. Я обернусь, когда ты уйдешь.

Эльза привыкла к чудаковатому отношению отца к куклам, и, хотя никогда не видела, чтобы он был так тронут из-за расставания, ее это не удивило.

– Возвращайся как можно быстрее! – сказал мистер Пюклер, услышав, как она отодвинула засов. – Уже и так поздно. Не следовало бы отправлять тебя в такое время, но я больше не могу переносить эту муку.

Когда Эльза вышла, он отошел от окна и снова сел за стол, ожидая, пока дочь возвратится. Он тронул рукой место, где лежала Нина, очень нежно, и принялся вспоминать ее окрашенное мягким розовым цветом лицо, стеклянные темные глаза и локоны светлых волос.

Вечерело долго, как обычно случается поздней весной, но вот уже начало темнеть, а Эльза все не возвращалась. Ее не было полтора часа – намного дольше, чем мистер Пюклер рассчитывал, ведь особняк Крэнстонов находился всего в полумиле от Белгрейв-сквер. Он подумал, что ей, возможно, пришлось ожидать в доме, но, когда сгустились сумерки, его беспокойство возросло, и он принялся ходить взад-вперед по темной мастерской, думая более не о Нине, а об Эльзе, живом ребенке, которого он так любил.

Не поддающееся описанию тревожное чувство постепенно овладело им, порождая желание быть с кем угодно, но только не оставаться одному. В нем зарождался страх.

Мистер Пюклер с сильным немецким акцентом обозвал себя глупым стариком и начал на ощупь искать в сумерках спички. Он знал, где им полагалось лежать, ведь они всегда хранились в одном месте, возле небольшой жестяной коробочки с сургучом разных цветов, который он использовал при некоторых работах. Но сейчас, в темноте, отыскать их почему-то не удавалось.

Он был уверен, что с Эльзой что-то случилось. Страх все нарастал, но мистер Пюклер полагал, что смог бы его подавить, если бы только нашел спички и узнал, который час. Он снова и снова называл себя глупым стариком и вздрагивал от собственного голоса в темноте, но найти их никак не мог.

На улице было сумрачно. Мистер Пюклер подумал, что еще можно разглядеть, который час, если подойти к окну. А потом он мог бы сходить за спичками в чулан. Отойдя от стола, чтобы не натыкаться на стулья, он пошел было через комнату.

И вдруг замер. Что-то преследовало его в темноте. Казалось, будто крошечные ножки тихонько ступали по деревянному полу. Мистер Пюклер остановился и прислушался, в затылке у него покалывало. И ничего не услышал. Действительно, он просто глупый старик! Однако, сделав еще пару шагов, он вновь ясно различил тихое шуршание. Отступив к окну, мистер Пюклер так сильно прижался спиной к раме, что стекло затрещало. Воцарился мрак. Вокруг было тихо и, как обычно, пахло клеем, краской и древесными опилками.

– Это ты, Эльза? – спросил мистер Пюклер и удивился страху в своем голосе.

Ответа не последовало, и он, поднеся часы к глазам, попытался рассмотреть циферблат. За окном были серые сумерки, но не сплошная темнота. Насколько мистер Пюклер смог разглядеть, часы показывали не более двух-трех минут одиннадцатого. Он пробыл в одиночестве уже долго и теперь окончательно испугался за Эльзу, оставшуюся на улицах Лондона в такой поздний час. Он бросился через комнату к двери и, пока возился с засовом, четко расслышал, как крошечные ножки проследовали за ним.

– Мыши! – бессильно воскликнул он, как только открыл дверь. И тут же, ощутив, как по спине пробежал холодок, мгновенно затворил ее за собой.

Проход был совсем темным, но мистер Пюклер надел шляпу и через мгновение, дыша уже спокойнее, вышел в переулок. И поразился тому, как еще светло под открытым небом. Он ясно различал тротуар под ногами и улицу вдалеке, на которую выводил переулок, слышал смех и крики детей, играющих на свежем воздухе. Он удивился своей недавней тревоге и даже подумал, не вернуться ли в дом, чтобы спокойно дождаться Эльзу, но тут же почувствовал беспокойство, и страх снова овладел им. В любом случае, следовало пройтись к дому Крэнстонов и расспросить прислугу о девочке. Может, она просто приглянулась какой-нибудь из женщин, и та сейчас угощает ее чаем с пирожными.

Он быстро дошел до Белгрейв-сквер, прислушиваясь, не раздаются ли за спиной шажки крошечных ножек. Но ничего не услышал и, звоня в колокольчик для прислуги, даже посмеялся над собой. Разумеется, девочка там.

Человек, открывший дверь, оказался из числа низшей прислуги и, хотя это был черный ход, вел себя так, словно это парадная дверь. Он окинул мистера Пюклера, стоявшего под ярким светом фонаря, надменным взглядом.

– Никакой девочки здесь не видели, – сказал он и добавил, что ему ничего не известно о куклах.

– Это моя маленькая дочь, – дрожа, проговорил мистер Пюклер, на которого тревога нахлынула в десятикратном размере, – и я боюсь, что с ней что-то случилось.

Слуга грубо ответил, что «с ней ничего не могло случиться в этом доме, потому что ее здесь не было». Мистер Пюклер понимал, что слуге положено было это знать, ведь в его обязанности входило следить за входной дверью, тем не менее пожелал увидеть младшую няню. Но слуга повел себя грубее прежнего и захлопнул дверь у него перед носом.

Оставшись на улице, кукольный мастер облокотился на перила и почувствовал, словно раскалывается пополам, – прямо как сломанная кукла.

Но мистер Пюклер понимал, что должен действовать, чтобы отыскать Эльзу, и это придавало ему сил. Он ходил по улицам так быстро, как только мог, – по каждой большой и малой дороге, какую могла выбрать девочка, чтобы выполнить его поручение. Он также спросил у нескольких полисменов, не встречали ли они ее. Те, видя перед собой трезвого, здравомыслящего мужчину, отвечали любезно – к тому же у некоторых из них тоже были дочери.

К часу ночи мистер Пюклер добрался до своей двери – измученный, отчаявшийся и убитый горем, – повернул ключ в замке, и сердце его замерло. Он понимал, что не спит и это не сон: он в самом деле слышал мелкие шажки, спешащие через дом и по коридору ему навстречу. Но он был слишком опечален, чтобы испугаться еще больше, и страдал от постоянной тупой боли в сердце, пронзавшей тело при каждом ударе пульса. Он медленно вошел, в темноте повесил шляпу и нашел спички и подсвечник на месте в углу чулана.

Изнуренный и обессиленный, мистер Пюклер, едва не теряя сознание, опустился на стул перед рабочим столом и тяжело уронил голову на руки. Рядом слабо, но ровно горела одинокая свеча.

– Эльза! Эльза! – стонал он. Это было все, что мистер Пюклер мог произнести, но это не приносило ему облегчения. Напротив, само звучание ее имени отдавалось острой болью, пронзающей его голову и саму душу. Всякий раз, повторяя это имя, он думал, что Эльза погибла где-то на темных улицах Лондона.

Эта боль была настолько ужасна, что он не почувствовал, как что-то осторожно тронуло полу его старого пальто – так осторожно, что скорее напоминало покусывание крохотной мыши. Заметь мистер Пюклер это, ему бы показалось, что это действительно мышь.

– Эльза! Эльза! – вздыхал он, не поднимая головы.

Прохладное дыхание колыхнуло его волосы, и слабый огонек единственной свечи уменьшился почти до искры – не мерцая, как если бы его хотели потушить дуновением, а словно ослаб. Мистер Пюклер почувствовал, как его руки покрылись мурашками. Потом он услышал слабое шуршание, будто шелковая ткань развевалась от дуновения легкого ветерка, и в ужасе замер, когда в тишине раздался тихий деревянный голос.

– Па-па, – произнес кто-то с паузой между слогами.

Мистер Пюклер вскочил, и стул с грохотом упал на деревянный пол. Свеча уже почти догорела.

Это был голос куклы Нины. Он узнал бы его среди голосов сотни других кукол, но теперь в нем было что-то еще: легкий человеческий оттенок, жалобный плач, крик о помощи, зов страдающего ребенка.

Мистер Пюклер стоял, замерев, а когда попытался осмотреться, то не сразу смог это сделать – казалось, он скован с головы до ног.

Он сделал над собой огромное усилие и поднес руки к вискам, чтобы повернуть голову, – как проделывал это с куклами. Свеча горела слабо и могла совсем потухнуть. Комната поначалу выглядела совершенно темной, но затем мистер Пюклер кое-что разглядел. Едва ли бы он поверил, что может испугаться сильнее прежнего, но это случилось. У него задрожали колени, когда он увидел Нину, куклу, стоящую посреди комнаты. Она сияла слабым призрачным светом. Ее прекрасные стеклянные карие глаза устремились на него. И совсем тонкая линия поперек ее лица, след страшной поломки, сияла, будто выведенная ясным белым пламенем.

В ее глазах чувствовалось что-то человеческое, будто принадлежавшее Эльзе, – и все же на мистера Пюклера смотрела лишь кукла, а не его дочь. Тем не менее в ней было достаточно от Эльзы, чтобы вернуть всю его боль и позволить забыть о страхе.

– Эльза! Моя малышка Эльза! – громко вскрикнул он.

Крошечный призрак шевельнулся. Рука куклы четким механическим движением медленно поднялась и опустилась.

– Па-па! – сказала она.

На этот раз мистеру Пюклеру показалось, что оттенок голоса Эльзы проявился сильнее. Его звала дочь – в этом не было сомнений.

Его лицо побелело во мраке, но колени уже не тряслись. Мистер Пюклер чувствовал, что страх его ослабел.

– Да, малыш! Но где же ты, Эльза? Где? – спрашивал он. – Где?

– Па-па!

Два слога слились с тишиной, стоявшей в комнате. Раздался слабый шелест шелка, стеклянные карие глаза медленно отвернулись, и мистер Пюклер услышал постукивание ножек в бронзовых игрушечных башмачках: фигурка побежала к двери. Свеча вновь разгорелась. Комната наполнилась светом. Кукольный мастер был один.

Мистер Пюклер отвел руку от лица и огляделся. Он видел все довольно четко. Могло бы показаться, что это был сон, однако он стоял, а не сидел, и ощущения пробуждения не было. Свеча теперь ярко горела. На полке рядком, носочками кверху, лежали куклы для ремонта. Третья потеряла правый палец, и Эльза как раз делала новый.

Мистер Пюклер знал наверняка: сейчас он не спал. И когда вернулся после безуспешных поисков и слышал шаги куклы, бегущей к двери, тоже не спал. Не засыпал он и на стуле. Как можно уснуть, когда разрывается сердце? Все это время он не смыкал глаз.

Успокоившись, мистер Пюклер поднял упавший стул и еще раз, с нажимом, назвал себя глупым стариком. Ему следовало быть на улице, искать дочь, задавать вопросы, справляться в полицейских участках и больницах, куда сообщают обо всех происшествиях.

– Па-па!

Тоскливый, жалобный, тихий окрик донесся из прохода за дверью. Мгновение ошеломленный мистер Пюклер стоял как вкопанный. Секундой позже его рука оказалась на засове. Он вышел в проход, и из двери позади него заструился свет.

В дальнем конце переулка он заметил крошечного сияющего призрака, отчетливо видного в тени. Правая рука, поднявшись и вновь опустившись, словно манила мистера Пюклера к себе. Он сразу понял, что призрак пришел не пугать его, а проводить, и смело подошел вперед, зная, что тот ждет на улице. Он позабыл, что устал, пройдя много миль, и не ужинал, – надежда растеклась в нем золотистым живительным потоком.

И действительно, на углу улицы, в Белгрейв-сквер он увидел призрака. Местами тот чуть ли не превращался в тень – когда освещение менялось и яркий свет фонарей приглушал блеск шелкового платья матушки Хаббард, делая его бледно-зеленым; но когда улицы становились темными и тихими, фигурка со светлыми кудрями и розовой шейкой сверкала ярче прежнего. Мистер Пюклер едва различал шлепанье бронзовых башмачков по тротуару, по которому бежал призрак. Он двигался так быстро, что мастер – со шляпой на затылке, раздуваемыми ночным ветерком тонкими волосами и очками в роговой оправе, плотно сидевшими на широком носу, – еле поспевал за ним.

Мистер Пюклер бежал, потеряв всякое представление о том, где находится, но это его не волновало: он знал, что движется в верном направлении. Наконец мастер оказался на широкой тихой улице перед большой, неприметного вида дверью с фонарями с каждой стороны и гладким латунным звонком.

Как только дверь открылась, в ярком свете мелькнуло бледно-зеленое шелковое платье, и до ушей мистера Пюклера донесся тихий плач, уже не столько жалобный, сколько тоскливый:

– Па-па!

Тень вдруг вспыхнула, и из этого яркого сияния на кукольного мастера счастливо смотрели прекрасные карие глаза, а розовый ротик улыбался так божественно, что призрачная кукла выглядела почти как крохотный ангелочек.

– Девочку привезли после десяти часов, – произнес тихий голос швейцара в больнице. – Похоже, ее оглушили. Она прижимала к себе большую коричневую коробку. У нее длинная каштановая коса.

– Это моя крошка, – ответил мистер Пюклер едва слышно.

В мягком свете детской палаты он склонился над Эльзой и, простояв так с минуту, увидел, как прекрасные карие глаза дочери раскрылись и взглянули на него.

– Па-па… – тихонько заплакала Эльза. – Я знала, что ты придешь!

Мистер Пюклер не помнил, что говорил или делал, но чувствовал, что в его жизни не было ничего хуже страха, ужаса и отчаяния, едва не погубивших его этой ночью. Эльза рассказала свою историю. Сиделка позволила ей говорить, так как в комнате было лишь двое детей, которые уже поправлялись и крепко спали.

– Это были большие мальчики и нехорошие, – сказала Эльза. – Они пытались отнять у меня Нину, но я ухватилась за нее и сопротивлялась как могла, а потом один из них чем-то меня ударил. Я упала и больше ничего не помню. Мальчики, наверное, убежали, а кто-то нашел меня. Но, боюсь, Нина разбилась.

– Вот коробка, – сказала сиделка. – Мы не могли забрать ее, пока девочка не пришла в себя. Хотите посмотреть, что там?

Она поспешно развязала веревку. Кукла превратилась в осколки, но мягкий свет в палате дополнил блеск бледно-зеленого платья матушки Хаббард.