В сборник вошли следующие произведения:
Юрий Лисянский – Путешествие вокруг света корабле "Нива" в 1803–1806 годах
Александр Бестужев-Марлинский – Мореход Никитин
Константин Станюкович – Беспокойный адмирал
Борис Житков – "Погибель"
Борис Житков – Вата
Борис Житков – Механик Салерно
Александр Грин – Бегство в Америку
Александр Грин – "Бегущая по волнам"
Николай Трублаини – Шхуна "Колумб"
Виктор Конецкий – О матросском коварстве
Виктор Конецкий – Невезучий Альфонс
Виктор Конецкий – О психической несовместимости
Виктор Конецкий – Сценаристы и режиссеры в море
© Конецкий В., наследники, 2015
© Hemiro Ltd, издание на русском языке, 2015
© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», художественное оформление, 2015
Юрий Лисянский. Путешествие вокруг света на корабле «Нева» в 1803–1806 годах
Предисловие
Российско-Американская компания (основана в царствование Екатерины Второй купцом Шелеховым, в 1799 году утверждена императором Павлом I с предоставлением ей многих преимуществ. В лучшее же против прежнего состояние приведена императором Александром I), управляющая всеми заведенными в Америке селениями (под американскими селениями подразумеваются не только основанные в Америке, но и на всех островах, лежащих между восточной стороной Сибири и западным берегом Америки, а также и на островах, простирающихся от южного мыса Камчатки до Японии), из-за величайшей отдаленности всегда испытывала почти непреодолимые трудности в снабжении их необходимыми припасами и многими нужными вещами, отчего цены на все непомерно возросли. Это обстоятельство заставило ее изыскивать всяческие способы и средства, которые позволили бы снизить цены и обеспечили безопасную и удобную пересылку разных вещей в ее селения, где одновременно с развитием промыслов увеличивались и потребности. Для достижения этой цели существовал единственный путь – водное сообщение упомянутых мест с Европейской Россией из Балтийского моря вокруг мыса Горн или Доброй Надежды к северо-западному берегу Америки. Директора Компании, наконец, решились пойти на первый опыт в столь полезном, но из-за своей новизны достаточно сложном предприятии. Чтобы эта попытка привела к желанному успеху, они обратились за помощью к бывшему тогда министром коммерции графу Николаю Петровичу Румянцеву[1] и министру морских сил адмиралу Николаю Семеновичу Мордвинову[2]. Эти высокопоставленные особы охотно включились в столь полезное дело, сообщив о нем императору Александру Павловичу. Император, одобрив это предприятие, велел отправить к американским селениям два корабля – «Надежду» и «Неву». Поскольку же правительство, стремясь расширить объем русской торговли, желало установить сношения с богатым соседним японским государством, оно назначило туда посланником действительного статского советника Резанова[3]. Поэтому «Надежде» предписано было идти на Камчатку и в Японию, а «Неве» – в Америку.
Руководство этой экспедицией и первым из упомянутых кораблей было поручено флота капитан-лейтенанту Крузенштерну, а мне предоставлено командование вторым. Мое продолжительное знакомство с этим талантливым человеком, прежнее наше путешествие в Америку и Восточную Индию, а главное – желание быть полезным отечеству в столь важном деле и стали причиной того, что я, невзирая на больший свой служебный опыт, охотно согласился совершить столь дальнее путешествие под его начальством, с тем, однако, условием, чтобы мне самому позволили избрать для корабля, вверенного моему управлению, офицеров и команду по собственному усмотрению.
Читатель уже имел удовольствие познакомиться с сочиненным Крузенштерном описанием этой экспедиции, две части которого вышли в свет. Потому он справедливо может заключить, что всякое другое описание одного и того же предмета излишне, ибо оба корабля совершили одинаковое путешествие. Но так как порой непредвиденные обстоятельства и жестокие встречавшиеся нам бури, да и само назначение предстоявшего нам пути нередко заставляли меня разлучаться с кораблем «Надежда», то мне часто приходилось не только совершать особое плавание, но и обозревать и описывать такие места, в которые Крузенштерну заходить не случалось, особенно во время моего годичного пребывания на северо-западных берегах Америки. Поэтому я посчитал своим долгом издать и свои краткие записки, чтобы почтенная публика, прочитав их, как и обширное описание Крузенштерна, получила полные сведения о всем путешествии, предпринятом и благополучно завершенном обоими кораблями. Желая по возможности сделать это сочинение полезным и достойным внимания, я приложил к нему составленные мною карты и несколько нужных любопытнейших рисунков.
Читатель, конечно, может легко заметить, что в издаваемом мной сочинении приходилось иногда упоминать о тех же самых предметах, которые подробно описаны в путешествии Крузенштерна (имея в виду то время, когда оба корабля были вместе). Однако я надеюсь, что такое повторение не будет излишним, тем более что подобие наших описаний послужит лишним доказательством их подлинности, а разноречие, ежели оно где-либо и встретится, даст повод любопытному испытателю к дальнейшему и точнейшему изысканию истины.
Наконец, признавая недостатки и неисправности моего слога, я хотел бы попросить у читателя великодушного прощения, в котором он тем более отказать не может, что я по роду моей службы никогда не помышлял быть автором. При сочинении моих записок я старался не украшать все изложение витиеватым или плавным слогом, а придерживаться истины.
Капитан-лейтенант
Лейтенанты
Мичманы
Штурман
Подштурман
Доктор
Подлекарь
Корабельный подмастерье
Иеромонах
Приказчик Российско-Американской компании
Боцман
Квартирмейстеры
Матросы 1-й статьи
Матросы 2-й статьи
Канониры
Десятник
Парусник
Купор[4]
Часть первая
Глава первая. Плавание корабля «Нева» из России в Англию
Такое продолжительное ожидание удобного к отплытию времени могло бы, конечно, оказаться довольно скучным, если бы не ежедневное посещение наших родственников и других особ, которым интересно было пообщаться со своими соотечественниками, отправляющимися в первый раз в столь далекое странствование. Наконец подул южный ветер, и по прибытии на корабль «Надежда» камергера Резанова, назначенного чрезвычайным к японскому двору посланником, мы снялись с якоря поутру 7 августа в 10 часов.
До самого вечера дул ветер то легкий, то довольно свежий, при котором наши корабли шли на всех парусах. Около 10½ часов подул юго-западный ветер и продолжался до 11-го числа. В течение этого времени оба корабля вынуждены были лавировать и могли дойти только до острова Гогланда, небольшого острова в Финском заливе. После тихой погоды, продолжавшейся несколько часов, ветер переменился и подул с юго-востока. Все прошедшие дни я занимался распределением пищи для своей команды, назначив в сутки каждому по одному фунту говядины, по такому же количеству сухарей и по чарке водки, а также по одному фунту масла в неделю и соразмерное количество уксуса, горчицы и круп. Кроме этого, добавлялись один раз в неделю горох и крутая каша, к чему наши матросы довольно привычны.
Около нас находилось множество иностранных судов, из которых одни направлялись к северо-востоку, а другие использовали вместе с нами попутный ветер, и мне было весьма приятно видеть, что корабль «Нева» всех их обгонял. В 9 часов вечера ветер утих окончательно. Погода опять наступила пасмурная, и оба наши корабля стали на якорь неподалеку от Стефенса – населенного пункта на юго-восточном берегу датского острова Зееланд.
Укрепив корабль на якорях надлежащим образом, я занялся его перегрузкой и нужными поправками. Весьма жаль, что при всем нашем старании нам не удалось сохранить кислой капусты, которая была положена компанейскими смотрителями в сорокаведерные бочки и почти вся испортилась. Таким образом, мы лишились этой полезной противоцинготной пищи, которой бы нам хватило более чем на половину времени нашего плавания. В продолжение работ на моем корабле я отправил свои хронометры на берег и отдал их для проверки Г. Бугге, директору копенгагенской обсерватории. Благодаря этому я познакомился с человеком, достоинства которого известны ученому свету; следовательно, мне остается только быть ему благодарным за оказанную благосклонность. Он показал мне королевскую обсерваторию и свои астрономические инструменты, которых у него весьма большая коллекция. Занимаясь своими делами, я также имел время и для удовлетворения моего любопытства. Но так как Копенгаген столица весьма известная, то описывать ее считаю излишним.
Известно, что в судах, не имеющих течи, воздух иногда спирается в трюме, портится и приводит к болезням. Для предупреждения таких вредных последствий я приказал дважды в неделю наливать в трюм морскую воду и выкачивать ее через каждые 12 часов.
Таким образом, предсказание моего барометра[16] сбылось вторично: уже за три дня он начал опускаться, а перед бурей остановился на 744,2 мм.
Прежде всего мне надо было утвердиться на якорях, а потом встретиться с англичанами как можно более дружески. Для этого был послан офицер уведомить коменданта крепости, что русский корабль «Нева», идущий к северо-западным берегам Америки, желает салютовать, если ему ответят равным числом пушечных выстрелов. Получив весьма учтивый ответ, мы обменялись салютами, после чего тотчас сошли на берег.
Хотя в гавани я не нашел своего спутника, но, надеясь соединиться с ним в скором времени, начал готовиться к выходу в море. Палуба моего корабля после прошедшей бури была повреждена и требовала поправки.
Время года становилось суровее, и для большей безопасности я приказал привязать новые паруса. Невзирая на эту работу, команда была разделена так, что часть ее всегда могла ездить на берег за покупками. Это нужно было и для того, чтобы люди пользовались как береговым воздухом, так и свежими продуктами, и укрепили свое здоровье, готовясь к предстоящим им трудам.
На третий день нашего прибытия в гавань туда пришел и корабль «Надежда». Во время бури он пострадал гораздо сильнее, чем «Нева»; на нем оказалась течь вокруг бортов. Впрочем, я весьма радовался, что Крузенштерн подобрал таких же искусных и расторопных матросов, как и наши. Следовательно, нам ничего более не оставалось желать, как только обыкновенного морского счастья для совершения своего предприятия.
Поскольку помощь и расторопность офицеров на нашем корабле несколько освободили меня от хозяйственных забот, у меня оставалось достаточно времени для других полезных дел. А так как город Фальмут не может на продолжительное время увлечь путешественника ни малым числом своих строений, ни узкими переулками, разбросанными по горе, то я старался удовлетворить свое любопытство обозрением окрестностей.
Долкут разрабатывается ныне обществом купцов. В длину он простирается на 1 милю [1,8 км], а в глубину на 180–190 сажен [от 330 до 350 м]. Здесь работает до 1000 человек, из которых одна половина трудится внутри, а другая – на поверхности рудника. Надзиратель уверял меня, что двенадцатая доля добываемой здесь руды перерабатывается в металл, приносящий хозяевам прибыли около 4000 фунтов стерлингов. Работники здесь, как и на многих английских рудниках, договариваются с хозяевами с публичного торга. Некоторые из них получают пять, шесть, а иные и восемь шиллингов с каждого фунта стерлингов из вырученной за металл суммы. Следовательно, они в какой-то мере являются соучастниками с хозяевами, а потому и работают прилежнее. Расчет с ними производится два раза в месяц, и если кто по своему договору ничего не выработает, то обычно получает от хозяев для своего содержания некоторую небольшую плату в зачет будущих трудов. Рудник окружают главные корнвалисские рудники Кукс-кичен, Дрюйд, Тин-крафт и Канберенвин. Говорят, что они принадлежат лорду Донстанвилю.
Фальмут, хоть и небольшой город, но по удобству и местоположению своей гавани заслуживает внимания. В нем каждый мореплаватель может получить нужные для себя запасы гораздо дешевле, чем в других английских портах, особенно рыбу, которая ловится там в изобилии. Фальмутская гавань служит пристанищем для пакетботов[25], ходящих в Лиссабон, Северную Америку и Западную Индию. Вход в гавань защищается с западной стороны крепостью Пенденисом, а с восточной – С.-Мосом и весьма удобен для судов благодаря тихому приливу и отливу.
Корнвалис[26] совершенно не похож на те прекрасные места, каких великое множество в Англии. Там встречаются повсюду горы и дикий камень, пашни попадаются весьма редко, и вместо плодородных садов путешественник видит одни только кустарники. Несмотря на это, Корнвалис обогащает государство не менее прочих. Англия получает от него жесть и медь. Около корнвалисских берегов ведется весьма изобильная рыбная ловля, которая не только воспитывает расторопных и сильных матросов, но и приносит великую прибыль. Рыба пильчард (мелкая сельдь) ловится здесь в таком изобилии, что за одно лето ее заготовляют до 60 000 бочек. Она походит на сельдь, но несколько меньше и жирнее. Из нее добывается жир, который успешно используется во многих случаях. Сама же рыба обычно вывозится в страны Средиземного моря, ее очень любят испанцы.
Глава вторая. Плавание корабля «Нева» из Фальмута к Канарским островам
Приближаясь к умеренным широтам, я между прочими распоряжениями приказал людям, чтобы они, высушив свое теплое платье, убрали его в сундуки, а оставили бы только по одной паре для холодных ночей. Было приказано также, чтобы во время нашего пребывания в жарком климате каждое утро одна вахта непременно окатывалась морской водой, чтобы каждый матрос помылся два раза в неделю. Я был уверен, что это послужит сохранению здоровья и, кроме чистоты, укрепит тело.
Сегодня, учитывая теплое время, я велел выдать команде французскую водку, смешанную с водой, или грог.
С самого утра показался большой трехмачтовый корабль, который приблизился к нам лишь около 5 часов пополудни и поднял французский флаг. Мы, так же подняв свой флаг, подошли к нему для переговоров. Корабль оказался французским корсаром[29] «Эжилсьен», который, приняв нас за англичан, приготовился к сражению. Хотя от якорного места мы были и недалеко, но при наступлении ночи решились лавировать до рассвета.
Взяв пеленг[30] северного мыса Тенерифа, я нашел, что мое измерение, сделанное в полдень, отклонилось к западу от настоящего пункта на 1° 21´. Со вчерашнего дня нас увлекло на 8 миль [15 км] к югу и на 9 миль [16,7 км] к востоку. Хронометры же оказались весьма верными.
Основная причина, побудившая нас зайти на Тенериф, заключалась в том, чтобы запастись вином, пресной водой и свежими съестными припасами для команды. Поэтому мы немедленно обратились к местному купцу Армстронгу, к которому имели письма. Он тотчас разослал людей по окрестным местам для заготовки как можно скорее всего, что нам было нужно. Между тем, он принял все меры, чтобы пребывание на берегу сделать для нас приятным. Г-жа Армстронг, прекрасно воспитанная женщина, этому активно способствовала. Великолепно разбираясь в музыке, она часто занимала нас ею по вечерам со своими приятельницами и, доставляя нам многие другие удовольствия, обеспечила нам приятное и веселое времяпрепровождение в таком месте, где из-за весьма уединенной жизни тенерифских испанцев ничего, кроме скуки, нас бы не ожидало.
Город Санта-Крус заслуживает полное право носить имя столицы Канарских[31] островов. В нем находится губернатор островов и производится самая большая торговля. Город состоит из каменных строений, лежит у подошвы горы и с моря представляет прекрасный вид. Он невелик, улицы в нем очень чистые. На берегу построены три крепости: Сан-Педро, Сан-Рафаель и Сан-Кристобал. Из последней ядром была оторвана рука у славного лорда Нельсона[32] во время его нападения в прошедшую войну. Укрепления весьма исправны и достаточно снабжены медными пушками.
Число жителей в Санта-Крусе достигает 5000 человек. Нижнее сословие живет весьма бедно. Главная его пища состоит из соленой рыбы с весьма неприятным запахом. Многие жители спят по ночам на улицах на открытом воздухе. Я не могу ничего сказать о жителях высшего сословия. Но судя по тому, что в городе нет ни одного общественного места, даже порядочного сада, который мог бы защитить человека от зноя, должен согласиться с теми, кто уверял меня, что и они проводят свои дни весьма скучно.
В городе можно легко снабдить себя съестными припасами. Вода весьма хороша; живность, плоды и зелень изобильны. Однако все дорого, кроме виноградного вина.
Стоять на якоре здесь не очень спокойно, а зимой даже опасно, так как рейд совершенно открыт для юго-восточных ветров, которые иногда дуют чрезвычайно жестоко. Можно еще добавить, что грунт во многих местах каменист, а потерянных якорей на дне такое множество, что непременно надо подвязывать бочки к канатам, чтобы их не перетереть.
Приближаясь к Санта-Крусу, следует держаться как можно ближе к берегу. Обойдя северо-восточный мыс острова и подходя к городу, надо стараться не терять глубины. Берега от самого мыса кажутся весьма близкими. Полагая, что мы находились от них в 4 милях [7,3 км] по ходу корабля, я увидел, что ошибся наполовину. Возле берегов так же чисто, как и в отдалении от них, следовательно, опасаться нечего.
Гору Пик[33] во время нашего пребывания мы видели только два раза, да и то недолго. Вершина ее покрыта снегом, от которого избавляется только в июне и июле.
Должен заметить, что вид острова Тенерифа с северной стороны, находящийся в Ост-Индийском английском атласе, весьма не похож на действительный.
При нашем отправлении в дальнейший путь г-жа Армстронг подарила мне несколько очень редких раковин, привезенных сюда с острова Ямайки. Наш посланник также получил в подарок довольно совершенную мумию и две ноги старинных жителей Тенерифа. Видно, что они с древних времен владели искусством бальзамирования или погребали тела умерших в таких местах, где сама природа сохраняла их от истления. Здесь мне удалось достать также несколько кусков лавы, выброшенных из Пика.
Мичман моего корабля Берг, побывав в Лагоне, сделал некоторые заметки и познакомил с ними меня. Здесь прилагается краткая выписка из них.
Город Лагона лежит в 3 милях [5,5 км] от Санта-Круса. Ведущая к нему дорога так гориста, что по ней не может ехать никакая повозка, а потому используются только верховые лошади и ослы. Домов в нем насчитывается до ста. Жители, по-видимому, весьма бедны. Там находится пять монастырей, из которых два девичьих. Берг был в С.-Августанском монастыре, который, как и другие, выстроен довольно хорошо, его церковь имеет множество сокровищ. По всей же дороге, кроме нескольких скудных садов и диких растений, ничего не видно, но окрестности города, по его словам, прекрасны.
Глава третья. Плавание корабля «Нева» от Тенерифа до острова св. Екатерины
Миновав Канарские острова, мы оставили умеренный климат и страны, наслаждающиеся чистой атмосферой. С 30-го числа духота воздуха заметно усилилась, отчего каждый из нас чувствовал некоторый дискомфорт. В связи с этим я приказал давать команде иногда виноградное вино, а иногда в их грог подмешивать лимонный сок, которым мы достаточно запаслись в Санта-Крусе. Мы должны были избавиться от теплой одежды и всячески старались укрыться от зноя. Широкая парусина была развешена над шканцами; я запретил матросам находиться без необходимости на солнце или спать на открытом воздухе.
Попутные ветры дули тихо и постоянно, так что мы почти не трогали парусов, поставив их надлежащим образом. Большие касатки (морские млекопитающие из отряда китообразных, семейство дельфинов –
Не имея никакой другой цели быть на виду Зеленых островов, кроме проверки своих хронометров, от острова Св. Антония мы взяли такой курс, чтобы, подвигаясь к югу, можно было удалиться и от берегов. Поскольку юго-восточные ветры дули тихо, корабль «Нева» не мог пройти всей гряды островов до 10-го числа и находился тогда только под 13° 35´ с. ш. и 27° 13´ з. д.
Если нет никаких особенных причин, то гораздо лучше оставлять острова Зеленые по восточную сторону и не подходить даже к острову Св. Антония ближе 10 или 12 миль [18 или 22 км], так как нередко случается, что когда в море дует свежий пассатный ветер, то у берегов бывает совершенная тишина. Некоторые суда, плывя к мысу Доброй Надежды, оставляют острова Св. Антония, Св. Луции и Св. Винцента с западной стороны, но многие из них платят за это весьма дорого. В 1797 году я был на военном английском корабле «Резонабль». Капитан его вздумал было пройти между островами. Но корабль, войдя в середину между ними, из-за абсолютной тишины или безветрия, совсем остановился. А потому, потеряв целый день, мы очень радовались, что нам удалось выбраться назад. Правда, плывя по восточную сторону островов Зеленого мыса, можно выиграть 150 миль [280 км], идя к мысу Доброй Надежды. Но если принять во внимание тихую погоду, встречные ветры и часто возникающие между островами течения, можно видеть, что нет никакой причины подвергаться явной опасности. По моему мнению, при выходе из Ламанша все острова, как-то: Дезертиры, Мадеру и Тенериф, лучше оставлять с восточной стороны, если нет никакой крайней надобности к ним заходить.
Неудивительно, что при столь жестокой погоде мы почти ничего возле себя не видели, кроме тропической птички (она похожа на небольшую чайку, кроме хвоста, который издали кажется как бы одним округленным пером. Прежде, хотя я видал их много, но всегда на дальнем расстоянии, а эта летала мимо нас весьма близко. Возле глаз у нее черноватые пятна, перья на спине буроватые, все остальное белое) и нескольких дельфинов. Последние, подобно морским разбойникам, немилосердно гоняли бедную летучую рыбу[35], которая, не зная, куда укрыться от неприятеля, то погружалась в воду, то выпрыгивала в воздух. Но этим они только утомляли себя и напоследок, выбившись из сил, становились жертвой своих гонителей. Одна из них взлетела к нам на корабль. Она походила на сельдь, длиной в 10 дюймов [25 см], но голова у нее несколько круглее и толще, чем у сельдей.
Поскольку еще ни один русский корабль, кроме «Невы» и «Надежды», не проходил экватора, то, желая отметить столь редкий случай, я приказал на каждую артель зажарить по две утки, сделать по пудингу и сварить свежий суп с картофелем, тыквой и прочей зеленью, которая у нас сохранилась от самого Тенерифа, прибавив к этому по бутылке портера на каждых трех человек. В 3 часа пополудни мы сели за стол, в конце пили опять. В это время был поднят военный флаг и производилась стрельба из всех пушек. Вечером вся команда выражала свое настроение песнями, и мы проводили время в приятных разговорах и в воспоминаниях о своих родственниках и знакомых.
Мореплаватели, совершавшие путешествие вокруг света, тщательно занимались наблюдением морских течений. Будучи уверен, что такие наблюдения, наконец, когда-нибудь приведут нас к важным открытиям, я с начала своего плавания начал учитывать дневную разность между вычислениями и наблюдениями и поставил себе за правило в соответствующих местах этих записей помещать свои замечания. Со времени нашего отплытия от Канарских островов до прибытия в полосу переменных ветров или в северную широту 6° морское течение было направлено к югу и к западу. Потом оно переменило направление на северное и восточное и продолжалось до 1° 34´ с. ш., когда подул юго-восточный пассатный ветер. С этого времени морское течение устремилось большей частью к западу и продолжалось до самого экватора. Из взятых разностей между указанными переменами направления воды видно, что корабль «Нева» на всем упомянутом пространстве увлекло течением около градуса к югу и на столько же к западу.
После перехода экватора юго-восточный пассатный ветер постепенно усиливался, по мере того как мы подвигались к югу, и в то же время отклонялся все более к востоку. Следовательно, он весьма благоприятствовал нашему плаванию.
Сегодня капитан Крузенштерн был на моем корабле и предложил мне отправиться на поиски острова Ассенцион[38]. Я тем охотнее согласился на это предложение, что не нужно было далеко уклоняться от настоящей дороги. Главное намерение этого предприятия заключалось в том, чтобы решить сомнительный вопрос, существует ли остров Ассенцион или нет? Итак, оба корабля взяли надлежащий курс.
Мы находились тогда у глубины 40 сажен [73 м], грунт представлял собой ил с песком. Его появления мы ожидали заранее, так как накануне были окружены бабочками разных цветов, а к вечеру достали лотом дно на 55 саженях [100,6 м], грунт – ракушки, крупный песок с камнями и кораллом. На рассвете небо покрылось туманом, так что астрономические наблюдения были невозможны. Впрочем, по произведенному мной вчера наблюдению я мог заключить, что хронометр № 136, на который я более всех надеялся, несколько отстал. Пролежав на юго-западе до четырех часов пополудни, мы легли к юго-востоку. Поскольку ветер около 10 часов усилился, мы взяли по два рифа у марселей[39]. Приближаясь к берегам, я пытался достать чего-либо со дна и для того неоднократно опускал дрожд (так называется сетка с железными граблями, которой в Англии ловят устриц), но без успеха: изловил только несколько дюжин животных, похожих на речных раков, длиной около 1/5 дюйма [в 4 или 5 мм]. Они весьма проворны. Около нас их было такое множество, что, когда мыли палубу, то в каждое ведро попадалось от 5 до 10 этих животных. Дельфины также окружали нас весь день. С корабля «Надежда» убили одного из них, который, как говорят, имел в длину до 3 футов [1 м] и был весьма вкусен.
Итак, сегодня благополучно и в полном здравии мы достигли Америки. Плавание наше от экватора было довольно быстрым. Кроме ветров, этому способствовало и морское течение. С 27 ноября оно подвинуло корабль «Нева» на 62 мили [115 км] к югу и на 75 миль [139 км] к западу. Направление же его было юго-западное при юго-восточном пассатном ветре, или до 15° широты, а потом, при северных ветрах, переменилось на северо-восточное и продолжалось до самого берега.
Перед заходом солнца ветер повернул к востоку, и мы легли курсом к острову Св. Екатерины.
Обе мачты, грот и фок, были так повреждены, что обязательно требовалось поставить новые. Не имея никаких возможностей сделать это своими силами в скором времени, я прибегнул к помощи губернатора, который принял нас весьма приветливо и обещал помочь во всем. Тотчас он приказал городовому тимерману доставить нам нужные для корабля деревья. Но, при всем старании португальцев, на восстановление корабля «Нева» ушло около месяца. Между тем мы заботились о заготовке других необходимых вещей и запаслись водой. Португальцы доставили на оба корабля дрова. Эта услуга была для нас тем важнее, что рубка дров и доставка их в знойное время могла бы расстроить здоровье матросов. Кроме того, и сами леса кишели опасными гадами.
В то время как мы приводили «Неву» в порядок, подготавливая к продолжению дальнейшего плавания, астроном корабля «Надежда» Горнер, устроив свою обсерваторию на острове Атомирисе, на котором находится крепость Санта-Крус, проверил мои хронометры. По его наблюдениям, они весьма ощутимо изменили свой ход. Замеченная в хронометре № 136 чрезвычайная перемена меня весьма удивила, и я не знал, чему ее приписать. Горнер снял несколько лунных расстояний, по которым и определил, что обсерватория его находилась под 48° 00´ з. д. и под 27° 22´ ю. ш. Очень жалко, что мне самому не удалось заняться здесь астрономическими наблюдениями и поделиться ними с читателями. Постараюсь, однако, заинтересовать их чем-нибудь иным.
Остров Св. Екатерины находится близ бразильских островов и принадлежит Португалии. В длину он простирается не более чем на 30 миль [55 км], а в самом широком месте составляет 10 миль [18 км]. Леса острова изобилуют плодовыми деревьями, а поля почти без всякой обработки дают весьма полезные растения. Первыми поселенцами острова стали, как говорят, выходцы из окружающих мест. Ныне на нем живет множество семейств, по собственному желанию переселившихся из Европы. Число жителей, по сообщению губернатора, достигает 10 143 человек. Среди них – около 4000 негров. Эти несчастные, хотя и содержатся здесь, как и в других местах, в неволе, но, кажется, в лучшем состоянии, чем в Западной Индии[47] или в других европейских колониях, в которых мне случалось быть самому. Португальцы успели почти всех своих невольников обратить в христианскую веру.
Вся военная сила этого острова состоит из одного тысячного полка строевых войск и трехтысячного корпуса милиции. Первые разделяются на отряды. В то время когда один из них несет стражу, все остальные занимаются хлебопашеством. Однако это бывает только в мирное время. Главный город острова, в котором живет губернатор, называется Ностра-Сеньора-дель-Дестере. Он построен близ берега, в том месте, где остров отстоит от материка только на 200 сажен [366 м], и содержит немалое число жителей. Путешественники могут запасаться в нем всякой провизией и весьма хорошей водой. Европейская и индийская пшеница, сарацинское пшено, сахар, ром, кофе и плоды имеются там в изобилии, причем многие из этих продуктов весьма дешевы.
В этой части Бразилии производится хлопчатая бумага, кофе, выращивается сарацинское пшено, растут самые крепкие деревья, имеется множество других весьма полезных и дорогих вещей, но нет никакой торговли с иностранцами. Поэтому, несмотря на все преимущества, остров пребывает в бедности. Если бы португальское правительство позволило жителям острова Св. Екатерины торговать прямо с Европой, а не через Рио-де-Жанейро, то они вскоре могли бы значительно разбогатеть. Если там при немалом угнетении имеется множество богатств, то чего же можно было бы ожидать без этого угнетения? Нет сомнения, что Португалия знает о всех названных выгодах. Но, давая преимущество одному Рио-де-Жанейро, она, конечно, руководствуется особенными немаловажными обстоятельствами.
Однако поскольку на земном шаре нет почти ни одного места без каких-либо недостатков, то и остров Св. Екатерины не лишен некоторых из них. На нем, как и по всему бразильскому берегу, кишит великое множество змей и вредных насекомых. Хотя местные жители и имеют надежные средства излечения от их укусов, однако чужестранцам следует быть весьма осторожными. Я нередко удивлялся многим из наших спутников, которым удалось избежать несчастного случая, когда они каждый день гонялись за бабочками. Здесь их несметное множество, причем самых прекрасных на свете. Губернатор уверял меня, что посылаемые им курьеры в Рио-де-Жанейро, избегая укуса ядовитых змей, лежащих иногда поперек дороги целыми стадами, вынуждены бывают скакать на лошадях верхом с предельной скоростью. С наступлением вечерних сумерек повсюду слышен ужасный шум. В одном болоте голоса лягушек похожи на собачий лай, в другом их звуки напоминают удары часовых по доскам, в третьем – скрипят, а в четвертом – раздается дикий свист. Мне часто случалось проходить мимо таких мест, где были слышны все эти голоса. Такое, например, болото, находящееся близ губернаторского дома, да и многие другие не отстают в этом. Офицеры наши назвали их адмиралтействами. В самом деле, иностранец, проходя ночью мимо этих мест, может подумать, что там занимаются срочной работой тысяча человек.
Я не знаю, водятся ли около берегов этого острова морские змеи, как у Коромандельского[48] берега или в других местах жаркого климата, где мне приходилось бывать. Но могу уверить в существовании аллигаторов (род крокодилов, водящихся в Америке), ибо мы сами поймали одного молодого и отослали его на «Надежду» к натуралисту Тилезиусу, который весьма искусно срисовал его, а кожу положил в спирт. Хотя это животное было длиной не более аршина [0,7 м], чешуя на нем была такой крепкой, что пробить ее острогой мы никак не могли и вынуждены были втащить его на корабль петлей.
Из насекомых больше всего забавляли нас огненные мухи, которых здесь два вида. Одни походят на обычных мух, отличаясь лишь тем, что у них нижняя часть зада издает блеск или некоторый свет. Другие подобны продолговатым козявкам. На голове у них два желтых круглых пятнышка, удивительно светящихся в темноте. Взяв в руки трех из них, можно читать книгу ночью. Мне самому случалось однажды с помощью такой мухи отыскать в темноте платок. Этими светящимися насекомыми так наполнены здешние места, что от вечерней до утренней зари повсюду бывает довольно светло. К ним можно причислить также и червя, похожего на гусеницу, середина которого имеет блестящий желтый цвет, а голова и хвост – красно-огненный.
Кажется, что укреплений в гавани и городе настроено гораздо больше, чем требуется, и притом ни на одной батарее нет порядочной пушки. Почти все они, кроме используемых для салютования, лежат на козлах.
Жители острова Св. Екатерины вежливы и принимали нас везде очень любезно. Я согласен с мнением Лаперуза, который называет их чрезвычайно честными и беспристрастными, хотя среди них, как и во всех других местах, есть люди, обладающие и противоположными качествами.
Гостеприимство и помощь, оказанные нам губернатором острова Св. Екатерины, Франциском Шевером Курадо, обязывают меня выразить ему мою горячую благодарность, тем более что его обхождение с нами было основано не на расчете, а на искреннем к нам расположении. Он не только охотно удовлетворял все мои запросы, но и сам всячески старался познакомить меня со всем, что заслуживает особенного внимания любознательного путешественника.
Проводя большую часть времени на берегу, я имел возможность наблюдать, каким образом здешние жители, как белые, так и черные, празднуют святки. Первые организовывали свои увеселения по обычаям европейских католиков, последние – по африканским обрядам. Разделившись на разные партии, они веселились до самого крещения, на улицах не прекращались пляски, были представлены их сражения. Не знаю, когда эти люди отдыхали, ибо шум не унимался повсюду как днем, так и ночью. Впрочем, мне нигде не случалось видеть столь тихих и порядочных невольников, как на этом острове. Во все время моего пребывания я не видел ни одного пьяного или распутного человека.
Настоящих американцев видеть нам не случалось. Они, по словам губернатора, не имеют никаких отношений с португальцами. Как меня уверяли, американцы вообще всех арапов считают обезьянами и, встречаясь с ними, подчас убивают.
Кажется невероятным, чтобы люди могли быть столь ограниченными. Басня эта, по моему мнению, выдумана только для того, чтобы удержать арапов от побега.
Главную пищу здешних жителей составляет корень маниок[49], поэтому его разводят в большом количестве. Он полезен для здоровья, питателен и приятен на вкус. Из него делается мука, которую можно употреблять с молоком или с водой, наподобие толокна, и для выпекания хлеба. Белизной он не уступает нашему крупчатому, но на зубах жесткий.
Кораблям, требующим ремонта или нуждающимся в снабжении жизненными припасами, предпочтительнее останавливаться на том месте, где мы стояли на якоре, чем у Бон-Порта или близ города. Здесь нет угрозы от ветров, хороший грунт, вода очень близко. В окрестностях можно легче достать все припасы, которые мы, по нашему неведению, заказали в Ностре-Сеньора-дель-Дестере. Водой можно там запасаться или возле острова Атомириса или в гораздо более удобном местечке, называемом Св. Михаил, которое, правда, далеко расположено.
Когда мы пришли к этому острову, погода была весьма умеренная. Но с половины января стало теплее, до самого нашего отправления. Термометр на корабле все время показывал от 21 до 29°[50]. В последнем случае жара была несносная.
Хотя в это время ветры дуют здесь вообще с северо-востока (на острове Св. Екатерины ветры бывают периодические. С мая по ноябрь дуют южные, а с ноября по май – северные), но бывают также и южные ветры с дождем, продолжающиеся до двух суток. С начала нашего прибытия эти ветры дули изредка, а затем участились и несколько мешали нам в работе.
Приливы и отливы при острове Св. Екатерины невелики, если только ветры умеренные. Первые идут с северо-востока, а последние с юга. Повышение и понижение уровня воды в обычное время составляет около 3 футов [1 м], а в прошедшее полнолуние было отмечено в 5 футов [1,5 м].
Наслышавшись разных мнений, я опасался этой местности, однако опыт показал, что бояться вовсе не стоило. Занимаясь постоянно работой с утра до вечера в такое время, когда солнце находилось почти в самом зените, мы не испытывали ни малейших отклонений в своем здоровье. Несмотря на это, однако, следует поначалу остерегаться употребления воды и сна на открытом воздухе. В первые две недели на моем корабле от трех до шести человек болели, страдая резями в животе и небольшой лихорадкой. Но все это проходило через двое-трое суток. Наверное, чай, который я велел давать матросам каждое утро, и слабый грог вместо воды были для них весьма полезны.
Глава четвертая. Плавание от острова св. Екатерины до острова св. Пасхи
Этот пролив столь же хорош, как и между Галом и Алваредо. Мы более придерживались острова Св. Екатерины, опасаясь шквалов с востока. Однако находились на большой глубине, которая от нашего якорного места увеличивалась от 5 до 15 сажен [от 9 до 27,5 м]. Грунтом сперва был песок, а потом – ил. К 7 часам все небольшие острова остались к западу от нас.
В первые два дня нашего плавания свежий ветер дул с юго-востока, потом начал поворачивать к северу и перешел в северо-восточный ветер. Поэтому корабли шли с такой скоростью, что 11-го числа достигли 38° 19´ ю. ш. и 50° 47´ з. д. Проходя устье реки Лаплаты, мы чувствовали довольно сильное течение на северо-восток, но так как мы это предвидели, то направили свой путь ближе к юго-западу.
Неусыпно заботясь о сохранении здоровья людей, я приказал с этого дня класть в горох сушеный бульон, с соленой же пищей употреблять тыкву и лук, а на завтрак давать чай или пивное сусло. Такая пища и теплая одежда, уже заблаговременно выданная, без сомнения, предотвратила многие болезни, на которые обычно жалуются прежние мореплаватели в подобном климате.
О морском течении скажу здесь только то, что все время оно было переменным и что южное и западное оказались на расстоянии около 25 миль [46 км] от земли Штатов. В первые три дня после нашего отплытия от острова Св. Екатерины течение несло нас к юго-востоку, а против устья реки Лаплаты – к северо-востоку. За этим устьем, шириной около 140 миль [260 км], между мысами Св. Марии и Св. Антонио, течение устремилось к югу, но потом отклонилось к северу. При этом последнем течении корабль «Нева» обошел мыс Сант-Жуан.
Еще не успели мы, так сказать, осмотреться в пространстве южной части океана, как встретились с противоположными ветрами и плохой погодой. 26-го числа начал дуть юго-западный ветер с порывами, на 27-е число превратившийся в шторм. Поэтому мы вынуждены были идти на весьма малых парусах. На 28-е ветер стих, но сильное волнение продолжалось по 29-е число.
В продолжение всего шторма нас сопровождала птица величиной с гусенка, похожая издали на альбатроса. Голова у нее толстая, шея короткая, хвост клином; верхняя часть крыльев, голова, хвост и нос черные. По сравнению с головой нос слишком длинный, на конце с желтоватой шишкой. Спина с черноватыми пятнами. Нижняя часть крыльев белая, с черными полосами по концам.
Того же числа мы миновали островок из сплетшейся травы, похожий на виденные нами против Патагонских берегов. Думаю, что он был отнесен от Терры дель Фуэго (Огненной Земли) или от материка дувшими там недавно северными ветрами.
Хотя многие мореплаватели опасаются обходить мыс Горн, но, по моим наблюдениям, он почти ничем не отличается от всех других мысов, лежащих в больших широтах. Как по описанию прежних мореплавателей, так и по собственным нашим данным, следует заключить, что около этого мыса, даже и в зимнюю пору, также бывает абсолютно тихая погода и переменные ветры, как и в Европе. Если лорд Ансон[53] получил здесь большое повреждение во время свирепствовавшей тогда бури, то это могло бы случиться и в Ламанше. Я уверен, что, справившись в журналах судов Американских Соединенных Штатов, корабли которых ежегодно плавают этим путем к северо-западным берегам Америки, при обходе мыса Горн можно обнаружить гораздо больше успехов, нежели неудач. При этом имеется только одно неудобство, что путешественник, из-за величайшего отдаления этого мыса от населенных мест, лишаясь мачт или претерпевая какое-либо несчастье, не скоро может получить помощь. Хотя на южной стороне Терры дель Фуэго (Огненной Земли) находится множество гаваней, но поскольку они мало известны, то поиски их кораблем, особенно поврежденным, связаны были с опасностями. Впрочем, и там нельзя получить большой помощи, так как на всем том берегу, как это можно видеть из разных описаний, растет только кустарник. Английский капитан Блай, оказавшись здесь в плохую погоду, после тщетных усилий, продолжавшихся несколько недель, вынужден был, наконец, спуститься к мысу Доброй Надежды. Мне также однажды случилось перед Ламаншем провести около месяца так, что не более трех раз можно было нести марсели, зарифленные всеми рифами[54].
Барометр, по моим наблюдениям, поднимается у мыса Горн в ясную погоду не так высоко, как в северном полушарии на той же широте, а в плохую опускается гораздо ниже. При юго-западных ветрах он почти всегда у нас понижался, и тогда часто погода стояла бурная, с дождем, градом и снегом. Барометр иногда и повышался при переменных юго-западных и северо-восточных ветрах. В это время была туманная и сырая погода, но потом, как только ртуть поднималась, погода улучшалась, а нередко менялось и направление ветра, сперва к югу, после к востоку, и, наконец, к северу. К неудобствам этих мест можно отнести холод, град и снег, которые часто сочетаются со шквалами, а также дожди, сопровождающиеся крепкими ветрами. Таким же неприятностям подвергаются и те, кому приходится осенью обходить Норд-Кап. Стоит заметить, что перед плохой погодой около мыса Горн бывают большие утренние и вечерние росы. Весьма вероятно, что те, кому случается оставаться в этом месте очень долго, не избегнут неприятностей, но в основном от стужи или от ненастной погоды, нежели от чего-либо другого. Некоторые мореплаватели упоминают о чрезвычайно сильных западных течениях в этих местах. В пример можно привести лорда Ансона, корабли которого, прежде чем перешли на западную сторону Магелланова пролива, были снесены к востоку на довольно значительное расстояние. Но и в этом случае я должен возразить. По лунным наблюдениям с 31 марта по 3 апреля выходит, что корабль «Нева» во время своего двадцатичетырехдневного плавания от земли Штатов до мыса Виктории подвинулся к востоку только на 40 миль [74 км] по долготе (Крузенштерн в своем журнале показывает, что его корабль был снесен на вышеуказанном расстоянии на 3,5° к востоку[55]. Такую разницу можно объяснить не чем иным, как только тем, что он на действие волнения, сильного во время нашего обхода мыса Горна к востоку, полагался в своих вычислениях гораздо меньше, чем я. Астрономические же наблюдения на обоих кораблях всегда совпадали). Из наблюдений же, сделанных в разные дни, было видно, что течение влекло нас иногда к югу и западу, а иногда к северу и востоку. Словом, мыс Горн – такое место, где можно встретиться с плохим и хорошим, с обстоятельствами, способствующими успешному плаванию или препятствующими ему.
О времени, когда лучше обходить Горн, а также и о расстоянии, на котором при этом держаться от берегов, имеется множество различных мнений. Мореплаватели, проходившие этот мыс четыре раза, уверяли меня, что самое лучшее время – декабрь или январь. Один предпочитает Лемеров пролив, а другой советует обходить землю Штатов по восточную сторону, а потом, если позволит ветер, держать путь прямо на мыс. Он уверяет притом, что близ Терры дель Фуэго (Огненной Земли) чаще случаются переменные ветры, нежели далее к югу. Английский шкипер, с которым мне привелось видеться на острове Св. Екатерины, убеждал меня, что апрель и начало мая он предпочитает всем другим месяцам, и говорил, будто бы испанцы никогда не оставляют реки Лаплаты раньше половины марта. Однако, как бы то ни было, я всегда оставался при своем мнении и, к великому моему удовольствию, на своем опыте мог удостовериться в своей правоте. Поэтому и думаю, что гораздо лучше обходить землю Штатов с западной стороны в ясную погоду при северных ветрах. Больше всего следует стараться достигнуть южной широты 58° 5´, хотя бы и при северных ветрах. Находясь же в этой широте, надлежит продвигаться до 80° или 82° долготы, а потом направляться к северу. Если юго-западные ветры будут продолжительны, то лучше пролежать до 60 или до 61° ю. ш., нежели уменьшать ее, существенно не прибавляя долготы, и, лавируя, ожидать перемены.
Зыбь здесь, по-видимому, продолжается долго, а особенно западная, в которой мы находились всегда сами. Держаться далеко к западу я советую не только из-за течений, которые, как уже говорилось выше, мы не нашли чрезмерно сильными, но также и для того, чтобы, уклоняясь далее в море, обеспечить себе попутные юго-западные и даже западные ветры.
На многих английских картах в южной широте 56° 05´ и в западной долготе 62° обозначен небольшой островок. Однако же в существовании его в этом месте я сомневаюсь, ибо 26 февраля, находясь от него в 15 милях [28 км], я мог бы видеть землю, если бы она здесь существовала. Но ни я и никто из находившихся на моем корабле людей не приметил ни малейших признаков земли. То же самое можно сказать и об острове Пинис Дюдозе, который указан под 46° 37´ ю. ш. и 58° 15´ з. д.
Со вчерашнего числа пристали к нам две птицы, похожие на костолома, но только с более короткими крыльями. До подъема в воздух они некоторое расстояние пробегают по воде[56].
Потеряв из вида корабль «Надежда», я рассчитал свой путь таким образом, чтобы пройти несколько западнее того места, где капитан Маршанд[57] видел птиц, которые, как он говорит, описывая свое путешествие, никогда не удаляются от берегов. Вчера и сегодня мы находились около вышеуказанного места, но никаких признаков земли не видели. Временами погода становилась пасмурной, со шквалами с запада, продолжавшимися почти всю прошедшую неделю.
За несколько дней перед этим мы поставили на палубу кузницу и начали ковать топоры, ножи, большие гвозди и долота для островитян Тихого океана. 10-го числа я приказал привязать к якорям канаты, чтобы можно было пристать во всей готовности к острову Св. Пасхи, до которого при попутном ветре надеялся дойти в короткое время.
В 11 часов мы увидели остров Св. Пасхи, лежащий прямо против нас. Направляясь с юга на северо-запад, корабль «Нева» около 5 часов подошел к восточной части острова. Лишь только мы приблизились к первому камню из лежащих у южной оконечности острова, начали появляться шквалы с севера и густой мрак покрыл берега. Поэтому, повернув к востоку, на ночь мы зарифились.
Не доходя до острова Св. Пасхи, мы видели множество небольших птичек, похожих на голубей, но поменьше. Из этого мы заключили, что находились недалеко от острова.
Остров Св. Пасхи с восточной стороны показался мне очень приятным. Во многих местах он покрыт зеленью. Мы видели несколько аллей из банановых деревьев, весьма хорошо рассаженных, и кустарников, возле которых должны быть жилища, потому что как вчера вечером, так и сегодня поутру мы заметили там дым. Почти на самой середине восточного берега стоят две высокие черные статуи, из которых одна казалась вдвое выше другой. Они, по моему мнению, составляют один памятник, ибо находятся близко друг к другу и обе обнесены палисадом. Южная часть острова весьма утесиста и состоит из камня, издали похожего на плиты, лежащие горизонтальными слоями. На вершине утеса видна зелень. Обойдя южную оконечность острова, я продрейфовал к западу до полудня, а потом подошел к западному берегу мили на три. В этом положении мне открылось якорное место, по берегам которого был виден большой бурун. Здесь мы приметили несколько деревьев и четыре черных истукана, из которых три были высокие, а четвертый как будто бы до половины изломан. Они стоят у самого моря и представляют собою памятники, описанные в путешествии Лаперуза[59]. Сегодня я стал бы на якорь, если бы не опасался западных ветров, при которых стоять здесь опасно. Хотя легкий ветер дул с северо-северо-запада, иногда находили дождевые тучи, и набегавшие облака постоянно угрожали непогодой.
Не найдя здесь своего спутника, я решил дожидаться его несколько дней, а тем временем заняться описанием берегов и лучше познакомиться с этим достаточно любопытным местом. Для этого я вторично опустился к восточной части острова. Мы прошли вдоль нее километрах в пяти и к полудню обогнули восточный мыс. Облака, показывающиеся еще с утра, наконец, скопились, и пошел проливной дождь с переменным ветром. Поскольку мне не хотелось потерять последние свои пеленги, то, удалясь от берега на расстояние около 7 миль [13 км], я лег в дрейф.
Середина восточной части острова Св. Пасхи ниже своих оконечностей и местами покрыта растениями, около которых находятся жилища островитян.
От берега мы были на таком близком расстоянии, что могли отчетливо видеть людей, собравшихся там из любопытства. Одни из них бежали вслед за нами, другие влезали на груды камней. Около 9 часов во многих местах появился дым, и я заключил, что островитяне в это время готовили себе пищу.
На утесистом берегу стоят пять монументов, из которых первый мы приметили тотчас, обходя южную оконечность острова. Он представляет собой четыре статуи. Второй находится несколько дальше и состоит из трех истуканов. Затем следует третий, тот, который мы видели вчера. Четвертый и пятый стоят ближе к восточному мысу. У последних двух находится гораздо больше жилищ, и подошва горы окружена растениями. Там перед нами открылись весьма обширная плантация, похожая на банановую, и другие насаждения, среди которых, казалось, был сахарный тростник. Хотя дул северо-западный ветер, по берегу разливались буруны. Я приметил только одно песчаное место, но и оно было усеяно таким множеством камней, что не может служить пристанью. По самому берегу лежит много камней; некоторые из них мы приняли за сидящих людей. В иных же местах они образуют большие груды, наверху которых виднелось что-то белое. Вероятно, они составлены жителями специально и что-нибудь означают.
Люди казались нам обнаженными и темноватого цвета. Животных мы совсем не видели.
Сегодня около нашего корабля показалось множество летучей рыбы. Из морских птиц я видел до сих пор только три рода: тропических, диких, о которых я упоминал прежде, и черных, похожих на последних как видом, так и полетом, но только несколько крупнее.
При заходе солнца настала совершенная тишина, и потому мы должны были остановиться на ночь в 9 милях [16 км] к северу от восточного мыса.
Между северным и восточным мысами нами замечены четыре памятника, из которых первый находился посредине и состоял из одной статуи, второй и третий – из двух статуй каждый, а последний – из трех. Подходя к ним, мы увидели, что жители развели в разных местах огонь, горевший до самого вечера. Может быть, это означало приглашение, чтобы мы подошли к берегу. Однако же, не находя нигде удобного места, чтобы пристать, я продолжал свой путь к западу.
Между тем, был отправлен ялик для наблюдения за течением, которое не удавалось найти, хотя нам непрестанно попадались плавающие полосы травы. Я велел наловить ее и увидел, что одна обросла кораллами, другая у корня имела частицы красного коралла с ракушками, иная же, будучи переломана посередине, содержала множество искр, которые при внимательном рассмотрении оказались очень мелкими животными.
Поравнявшись с восточным мысом, мы спустились к Маркизским островам.
Остров Св. Пасхи[63] найден голландским мореплавателем Рогевеном в 1722 году. Я не намерен входить в подробности истории открытия этого острова, потому что о нем уже весьма много было написано раньше, а расскажу здесь только то, чему сам был очевидцем.
Мы увидели остров, не доходя до него 40 миль [74 км], хотя горизонт был и не совершенно чист. В ясную погоду, наверное, можно его видеть миль за 60 [километров за 110]. Сперва нам показалась пологая гора с бугром по правую сторону на западе-северо-западе. Пройдя 10 миль [18,5 км], мы потеряли из виду упомянутый бугор, а слева приметили две небольшие возвышенности, которые потом соединились с увиденной нами горой. Обходя этот остров на довольно близком расстоянии, я нигде не нашел такого места, где кораблю можно было бы стоять на якоре. Берега повсюду утесистые, кроме двух небольших заливов на восточной стороне острова, за южной оконечностью, и на северной, не доходя северного мыса.
Так называемая губа Кука, куда мною был послан ялик, по-видимому, – лучшее место для пристани. Но и она опасна при западных и юго-западных ветрах. Зыбь, бывает, в это время велика, так что на якорь нельзя возлагать большой надежды, особенно у самого берега. Находясь в 1¼ мили [в 2 км] от бурунов, мы вычислили, что глубина в этом месте была 60 сажен [110 м]. Грунт – твердый камень. Повалишин нашел в 1,5 кабельтовых (кабельтов равен 0,1 морской мили) [278 м] от берега глубину в 10 сажен [18 м], в 3 кабельтовых [560 м] – глубину в 16 сажен [29 м], а в 4 кабельтовых [740 м] – 23 сажени [42 м]. Но так как Лаперуз пишет, что на 24 саженях [44 м] следует бросить якорь, то это и составит только около 5 кабельтовых [925 м] от берега. К этой губе можно смело подходить со всех сторон, в зависимости от ветра. В якорном месте также ошибиться нельзя, ибо только против него находится небольшая песчаная отмель, всюду же камень, от северного мыса до южного.
Здешние жители не так бедны, как описывают предшествовавшие нам мореплаватели. Если у них имеется недостаток в скоте, чего я, однако, утверждать не могу, не побывав на берегах острова, то, по крайней мере, они снабжены многими весьма здоровыми и питательными растениями. Их жилища, хоть и уступают европейским, однако же довольно хороши. Они имеют вид продолговатых бугров или лодок, обращенных вверх дном. Некоторые дома стоят поодиночке, а иные – по два и по три вместе. Окон не видно, а двери небольшие, похожие на конус, делаются посредине строения. Около каждого жилища есть поле, усаженное бананами и сахарным тростником. По берегам находится множество статуй, изображения которых можно видеть в описании путешествия Лаперуза[64]. Они высечены из камня с весьма грубым изображением человеческой головы и покрышкой цилиндрического вида. Кроме того, нами замечено много куч камней с небольшими черноватыми и белыми пятнами наверху. Кажется, и они служат какими-то памятниками.
Жители, по нашим наблюдениям, разводят огонь всегда около 9 часов утра. Из этого можно заключить, что они в эту пору готовят себе пищу вне своих жилищ и примерно в это же время едят. Удивительно, почему жители острова Св. Пасхи, как рассказывают многие мореплаватели, нуждаются в воде, если они могут без большого труда запастись ею во время частых дождей. В Западной Индии множество островов, не имеющих ни рек, ни источников. Однако же их обитатели, чему я сам был свидетелем, делают обширные ямы в земле и накапливают в них зимой такое количество дождевой воды, что им вполне хватает ее во все остальное время года. Лаперуз уверяет, что жители описываемого нами острова Пасхи привыкли пить морскую воду, а потому о запасах пресной воды заботятся мало.
Приближаясь к губе Жука, мы увидели на берегу множество островитян. Заметив наш ялик, все они тотчас бросились к небольшой песчаной отлогости и с крайним нетерпением ожидали его приближения, изъявляя криком свою радость и показывая знаками, где ему удобнее пристать. Увидев, что ялик остановился, в воду тут же бросились около 30 человек и приплыли к нему, невзирая на сильный бурун. Повалишин, повторяя несколько раз «теео», что означает «друг» на их языке, сделал знак, чтобы они подплывали к его ялику не все вместе, а по одному человеку. Сначала он отдал бутылку с письмом от меня к Крузенштерну, объяснив им знаками, чтобы ее показали такому же большому судну, как наше, когда оно пристанет к острову. Потом одарил каждого пятаками на цепочках, которые островитяне немедленно надели на шею, а также кусками набойки, горчичными бутылками с деревянными, привязанными к ним палочками, на которых было написано «Нева», и ножами. Последние им понравились гораздо больше, чем остальное. Я очень жалел, что не послал подарков больше, особенно когда узнал, что к ялику приплывал старик лет 60 и, принеся с собой небольшой травяной мешочек вареного сладкого картофеля, настойчиво просил нож. Однако же, получив несколько копеек, которые я приказал нанизать на проволоку вместо серег и набойки, он остался доволен подарками и возвратился назад, отдав матросам не только сахарные трости и мешочек с картофелем, но также и мат, сплетенный из тростника, на котором вместо лодки он приплыл к ялику. Может быть, старику в его жизни не один раз случалось видеть европейцев. Он единственный имел длинноватые волосы и небольшую темно-серую бороду. Все же прочие были острижены, черноволосы и без бород. У каждого из них было по пучку тростника, которым, казалось, они поддерживали себя на воде. Матросы указывали им на корабль «Нева», но они выражали крайнее сожаление, что плыть так далеко не могут. Отсюда, а также из факта использования для плавания пучков тростника и мата можно заключить, что тех лодок, о которых упоминает Лаперуз, на острове Св. Пасхи уже не было.
Повалишин думает, что на берегу было в это время около 500 человек, в том числе и малолетние дети. Он так увлекся встречей со своими гостями, приплывшими к ялику, что не рассмотрел, все ли были мужчины или среди них находились и женщины. Многие из них от шеи до колен были укрыты чем-то вроде плаща, а некоторые держали куски белой и пестрой ткани типа обыкновенного платка, которыми беспрестанно махали. По словам его и всех его окружающих, островитяне лицом и темно-оранжевым цветом тела походят на южных европейцев, загорелых на жарком солнце. По лицу, носу, шее и рукам у них были проведены узенькие черты. Уши они имели обыкновенные, сложение тела здоровое, а ростом некоторые были до 6 футов [1,8 м]. Ялик стоял настолько близко от берега, что можно было прекрасно рассмотреть несколько жилищ и камень, из которого сооружены ближние монументы или статуи. По заметкам Повалишина, их высота составляла около 13 футов [4 м]. Четвертую часть их составлял цилиндр, поставленный на головах статуй.
Об изделиях островитян точно судить не могу. Но кошелек и мат, подаренные стариком Повалишину, заслуживают некоторого внимания. Первый – длиной в 15 дюймов [38 см], весьма искусно сплетен из травы, а второй – длиной около 43/4 фута [1,5 м], шириной 15½ дюймов [39 см]. В середине последнего находятся сахарные трости, оплетенные камышом. Шнурок же, которым скреплен мат и из которого сделаны ушки у кошелька, хотя также состоит из травы, но чистотой ничем не уступает льняному, каким с самого начала он нам и показался. Кук считает остров Св. Пасхи – под 27° 06´ ю. ш. и 109° 46´ з. д. По моим же наблюдениям, середина его лежит под 27° 9´ 23˝ ю. ш. и 109° 25´ 20˝ з. д. Широта южного мыса оказалась 27° 13´ 24˝, а долгота 109° 30´ 41˝. С Куком мы расходимся в определении числа жителей острова. Хотя сам я и не был на берегу, но если учесть, что пятьсот человек, находившихся поблизости, приметив наш корабль, немедленно сбежались к нам, то что же можно сказать о количестве остальных, оставшихся на острове селениях. Кроме того, обходя остров, мы насчитали 23 дома, стоящих недалеко от берегов. Предположив, что это половина всех жилищ и что в каждом из них живет по 40 человек, можно насчитать всего 1840 жителей. Итак, по моему мнению, на острове Св. Пасхи должно быть всех жителей, по крайней мере, полторы тысячи.
Из деревьев замечены лишь небольшие, да и то изредка растущие, кроме бананов, которыми, мне кажется, как и другими съедобными растениями, усажена двадцатая часть острова. Остальные же места, даже вершины гор, поросли низкорастущей травой и с моря довольно приятно смотрятся.
Во время нашего плавания вокруг острова снято несколько азимутов[65], которые по двум разным пель-компасам показали среднее склонение магнитной стрелки[66] – 6° 12´ 0˝.
Глава пятая. Плавание корабля «Нева» от острова св. Пасхи до островов Маркизских и Вашингтоновых
В продолжение нашего плавания не случилось ничего заслуживающего внимания, кроме того, что команда довольно хорошо отдохнула от трудов, затраченных около мыса Горн. Нередко нам сопутствовали тропические птицы и акулы. Последних мы ловили на уду. Они служили нам свежей и вкусной пищей.
В долинах мы видели множество растений, посаженных руками человека, однако же ни людей, ни жилищ нигде не заметили. Лейтенант Гревс («Путешествие Ванкувера»)[69] пишет, что на его корабле были многие из жителей острова Уа-Гунга, и называет их ласковыми и добродушными.
После полудня дул северо-восточный ветер, почему мы и легли сперва на северо-запад, а в 6 часов вечера, находясь близ северного мыса острова Нука-Гивы, повернули от берега.
Хотя в это время ветер продолжался самый слабый, однако же, идя все утро к югу, я надеялся вечером стать на якорь в губе Тай-о-Гайе. Но наставшая после полудня тишина заставила нас отдалиться от берегов на ночь, потому что погода казалась непостоянной.
Губа, из которой вчера приезжали к нам островитяне, лежит на восточной стороне острова, между северной и южной его оконечностью. Она показалась мне довольно обширной, но только ничем не защищенной от восточных ветров. Спеша насколько возможно скорее достигнуть места своего назначения, я не имел времени послать гребные суда для обстоятельного осмотра губы, хотя жители очень настойчиво просили нас остановиться, уверяя, что в Тай-о-Гайе нет ни свиней, ни овощей.
Около 8 часов ветер повернул к северо-востоку, а поскольку и небо начало понемногу очищаться, то мы и направились к берегу, подходя к которому около 9 часов, увидели ялик корабля «Надежда». Каждый из нас при свидании со своими друзьями после семинедельной разлуки чрезвычайно обрадовался, особенно узнав, что все они абсолютно здоровы.
К полудню мы вошли в губу, но так как ветер не допускал нас до надежного якорного места, то мы вынуждены были тянуться к нему на завозах[70]. Я тотчас отправился к Крузенштерну на корабль «Надежда», где нашел множество островитян и самого короля этой губы, который, как и все остальные, был совершенно обнажен, с той только разницей, что тело его испещрено было более всех и самыми мелкими узорами. Меня он особенно полюбил и дал мне имя Ту, обещая приехать на «Неву» с подарками. Кроме природных островитян, на корабле «Надежда» находились англичанин и француз, которые, живя долгое время между маркизцами, могли быть для нас весьма полезны. Возвратясь на свой корабль, я узнал, что король уже был у нас и привез несколько бананов. Подходя ближе к якорному месту, мы были окружены множеством плавающих островитян. Иные из них имели при себе плоды, а другие приплыли без всего.
Около 7 часов утра начался торг кокосами, плодами так называемого хлебного дерева и разными редкостями, который и продолжался до полудня. В это время мы купили до двухсот кокосовых орехов, несколько плодов хлебного дерева и бананов, платя за семь кокосов, за связку хлебных плодов и за хорошую ветвь бананов по куску железного обруча длиной в 4 дюйма [10 см]. В 8 часов к нам на двух лодках приехал король со своим дядей и другими родственниками. Они привезли с собой четырех свиней, за которых просили имеющихся у нас двух английских баранов. Но, получив отказ, увезли их с собой обратно, не согласясь взять за них топоры, гвозди и другие вещи. Желая одарить короля как можно лучше, я дал ему топор и несколько ножей, но его величество принял только один колпак и небольшой кусок пестрой ткани. Такой отказ меня несколько смутил, но вскоре я узнал от англичанина, что король, не имея чем отдарить меня, не хотел ничего взять. И в самом деле, он послал тотчас на берег свою лодку, которая через несколько минут вернулась с пятьюдесятью кокосами, за что я дал топор и три ножа дяде короля, привезшему эти подарки. Около этого времени прибыл на корабль еще один из королевских родственников и променял их небольшую свинью на петуха с курицей.
В час пополудни я наложил табу (значение слова «табу» будет объяснено подробно в другом месте. Здесь же его нужно понимать просто как запрещение), вывесив красный флаг, и обмен товарами тотчас прекратился. Как только команда отобедала, обмен возобновился.
К чести островитян надо отметить, что мы не можем на них пожаловаться, так как они поступали весьма честно. Мы спускали с борта веревку, за которую плавающий привязывал свои товары, а потом или сам взлезал наверх или же ему опускался обратно кусок железного обруча (обыкновенная наша плата). Получивший его бросался в воду с радостью, считая себя счастливейшим человеком на свете.
Сегодня положили мы другой якорь. Поскольку жара для матросов была тягостна, я воспользовался нашими гостями. Я приказал позвать плававших островитян на корабль и поставил их на шпиль[71], пообещав им по старому маленькому гвоздю, если они будут прилежно вертеть. Это обещание чрезвычайно обрадовало их, и мы едва могли удержать их от беготни. По окончании работы каждый взял свое и спрыгнул в море с радостными криками. Королю очень понравился мой попугай, за которого я мог бы получить двух свиней. Находясь в моей каюте, он увидел зеркало, от которого долгое время не отходил и, поворачиваясь поминутно, любовался собой. Он оказался таким любителем сахара, что беспрестанно просил его и ел по целому куску. После завтрака король, не простясь ни с кем, соскочил с корабля в воду и поплыл к берегу. Плавающий народ не оказывал ему ни малейшего уважения. Королевская свита оставалась еще на корабле. Каждый просил выбрить его, узнав, что бритвой это гораздо удобнее сделать, нежели раковиной. Желание их тотчас было исполнено, после чего они оставили нас, выразив величайшее удовольствие от преподнесенного им угощения. Тем временем я познакомился с англичанином Робертсом и уговорил его помогать нам во время нашего пребывания здесь. Он остался на корабле ночевать с тем, чтобы с рассветом ехать за водой.
Сегодня на нашем корабле случилось следующее происшествие. Я купил у одного островитянина весло, осматривая которое, мичман Берг нечаянно уронил его на голову королю, сидевшему на шканцах. От этого король упал и начал делать разные телодвижения, показывая, что получил сильный удар. Этот случай меня весьма встревожил. Берг, стараясь загладить свой неумышленный проступок, подарил королю кусок обруча около 4 дюймов длиной, отчего его величество тотчас вскочил и захохотал, изображая знаками, сколь искусно он умел притворяться. После обеда меня посетил Крузенштерн и между прочим рассказал, что король привозил к нему свинью, но так как на корабле все сидели в это время за обедом и никто не выходил наверх, то король рассердился и увез ее назад.
Хотя этот случай казался на первый взгляд маловажным, однако он едва не привел к дурным последствиям. Некто из наших недоброжелателей, приехав на берег, распространил слух, будто бы король задержан на корабле «Надежда» и сидит в оковах за то, что не согласился подарить привезенную им свинью. При этом возмутился весь залив. Множество островитян окружили наш баркас, который только что был заполнен водой. Они грозили Робертсу лишить его жизни. Робертс всячески старался уверить их в несправедливости распространенного слуха. Однако же все было тщетно, пока сам король приехал к толпе и уверил ее, что он не видел ни от кого никакой обиды. Это известие, хоть и сильно нас огорчило, но делать было нечего, надлежало вооружиться терпением.
Мы нашли тут короля, королеву, их дочь и сына с несколькими родственниками и приближенными. Между ними находилась также молодая женщина, которая считается богиней острова. По ее поведению было видно, что она старается во всем соответствовать оказываемому ей почтению. Одарив всю королевскую семью ножами, ножницами, зеркалами, набойкой и прочими мелочами, мы распрощались с ней. При выходе Робертс показал мне ребенка королевского сына, почитаемого островитянами также за божество, которое держал дядя на своих руках. Я хотел, чтобы его поднесли ко мне поближе, но мне ответили, что сделать это никак нельзя, ибо на место, где живет дитя, наложено табу. Я тотчас подошел к младенцу сам и покрыл его тонким холстом. Тогда к нам подошла и вся королевская семья, но из народа ни один человек не смел приблизиться.
Осмотрев как само жилище короля, так и пристроенные к нему здания, из которых одно служит столовой, а другое – кладовой для хранения разных хозяйственных вещей и припасов, мы пошли в дом к Робертсу.
Дорога от королевского дома идет по горе, с которой можно видеть залив и разные насаждения в долинах. Жилище Робертса было не так обширно, как у других самых знатных жителей острова, однако же было окружено довольно большим количеством кокосовых, хлебных и других плодовых деревьев. Отдохнув немного в его доме, мы пошли на кладбище. Здесь находится несколько весьма грубо вытесанных статуй, означавших место могил. Один труп лежал просто на деревянной толстой доске на высоких шестах, покрытый сделанной из листьев крышей. По-видимому, он лежал уже очень давно, ибо, кроме костей, ничего не осталось. Особое мое внимание привлек один памятник, поставленный недавно умершему жрецу. Он сделан из кокосовых листьев, довольно хорошо сплетенных наподобие беседки. В середине находится возвышение, а перед ним жертвенник из тех же листьев, которые своей зеленью радуют взор. По кладбищу разбросано множество кокосовых корок, которые мешали нам ходить. По указанию Робертса они разбросаны островитянами нарочно и являются жертвоприношением умершим. На голове одного истукана лежал целый кокосовый орех.
К нашим судам мы возвратились по другой дороге и заходили в разные дома островитян. Все они построены одинаковым образом и не только не отличаются от королевского, но иные из них даже красивее и чище.
Множество островитян непрестанно следовали за нами, без всякого оружия, имея при себе разные вещи, которые они желали обменять с нами на железо, ножики и другие безделицы. Мы накупили множество тканей, оружия, украшений и тому подобного.
По нашем прибытии к берегу квартирмейстер корабля «Надежда» уведомил Крузенштерна, что во время его отсутствия у катера оторвался якорь, который он никак не мог отыскать. После внимательного осмотра кабельтова[72] мы удостоверились, что островитяне отрезали его полученными от нас ножами.
Лишь только я поднялся на корабль «Нева», ко мне явился король с каменным топором, который отдал нам за железный топор. Спустя несколько минут он возвратился и просил меня променять такой же топор на свинью. А поскольку король пожаловал к нам в такое время, когда мы были за столом, то его величество по моему приглашению сел вместе с нами обедать. Оладьи с медом он ел с большим удовольствием, а рюмки с портвейном выпивал досуха, хотя и морщился. По окончании обеда наш гость отправился в свое жилище уже навеселе.
Как сама королева, так и другие были покрыты желтой тканью и намащены кокосовым маслом, которое хотя и придает телу лоск, но пахнет весьма неприятно.
Молодые женщины все недурны, а особенно невестка, мать того ребенка, которого островитяне почитают божеством. Она дочь короля, владеющего заливом Гоуме, и зовут ее Ана-Таена. Между ее отцом и свекром происходила почти непрестанная война как на суше, так и на море. Но с того времени, как сын короля Катонуа женился на дочери короля залива Гоуме, война на море прекратилась, потому что невеста была привезена по воде. Если, по каким-либо неприятным обстоятельствам, она вынуждена будет оставить мужа и возвратиться к родителям, то война, которая продолжается ныне только на суше, может возобновиться и на воде. Напротив, если она умрет в этой долине, то последует вечный мир. Этот договор так понравился островитянам, что все они единодушно признали виновницу общего покоя за богиню и, сверх того, положили почитать божествами и ее детей.
Как только наши гости уехали, королевский брат привез нам свинью за полученный им топор, а поросенка с целой лодкой кокосовых орехов – за одного селезня. Я очень доволен, что мне представился случай оставить на острове утку и селезня, которые, принеся нам прибыль, конечно, не будут бесполезны и своим новым хозяевам.
Лишь только мы показались, жители окружили нас со всех сторон, мужчины с плодами и уборами, а женщины с разными растениями. Выйдя на берег, мы прямо пошли в королевский дом, где позавтракали и отправились осматривать местоположение губы.
Хотя за короткое время мы успели выменять до 60 ветвей бананов, свиней, которых, впрочем, здесь довольно много, достать никак не могли. Король сначала обещал обменять борова на топор, но затем передумал. Правда, торговля наша оказалась неудачной, однако же мы не могли считать эту поездку бесполезной. Напротив, благодаря ей нам представился случай осмотреть и описать небольшую, но прекраснейшую гавань, которая защищена от всех ветров. Вход в нее несколько узок. Но так как перед ним не более 21 сажени [38 м] глубины, то при безветрии или противных ветрах он весьма удобен для верпования[73], а при южном ветре в этом не будет необходимости. У самых берегов эта гавань довольно глубока, особенно с южной стороны. Саженях в тридцати пяти от песчаной вершины глубина ее 2½ – 3 сажени [4,5–5,5 м], чем же дальше, тем она становится глубже. При входе в нее есть небольшое селение и прекрасная речка, которую я назвал Невкой.
Перед этим меня в последний раз посетил король. Он шутил насчет бывших у нас за три дня перед этим посетительниц, не исключая и своей жены, уверяя, что все они чрезвычайно довольны нами, а особенно богиня, которой я подарил золотой шнурок на шею. В это время оторвался бочонок, привязанный вместо томбуя[74] к верпу, по которому мы тянулись. Тотчас была отправлена лодка за водолазом, но еще до его прибытия мы зацепили за кабельтов кошкой (кошкой называется небольшой четырехлапый якорь с крюками, употребляемый для вылавливания чего-нибудь, находящегося в воде) и вытащили его. Король, весьма довольный нашим приемом, распрощался с нами обыкновенным образом, т. е. не говоря никому ни слова, и отправился домой со всей своей свитой.
В 10 часов вечера, удалясь от берега на расстояние около 3 миль [5,5 км], мы легли в дрейф для подъема гребных судов и для ожидания корабля «Надежда», который оставался еще на якоре.
Я было забыл упомянуть о ракетах, пущенных вчера вечером с намерением узнать, за что сочтут их островитяне. Король уверял меня, что народ был приведен ими в чрезвычайное изумление, и сколько Робертс ни старался уверить их, что ракеты были пущены только для того, чтобы повеселить их, все бывшие тогда на берегу перепугались до смерти. Как только появился огонь, они решили, что эти ракеты – звезды, которые мы могли выпускать когда и куда хотим, и что они, не исчезая в воздухе, возвращаются к нам опять.
Глава шестая. Описание островов Маркизских и Вашингтоновых, особенно Нука-Гивы
Я займусь описанием одного только острова Нука-Гивы. Об остальных же ничего не могу сказать кроме того, что они высокие, утесистые и неправильной формы вследствие многочисленных хребтов, кроме Тоу-Аты, показавшегося мне в некоторых местах более отлогим. Удивительно, что ни один из островов не имеет конической возвышенности, но каждый из них выглядит как бы прямо поднимающаяся из моря стена.
Остров Нука-Гива я считаю самым большим из всех, составляющих эту группу, или архипелаг. Утесами же и высотой он походит на прочие. Мы увидели его, находясь на южной оконечности острова Уа-Гунга, хотя в это время горизонт был закрыт туманом. Обойдя почти вокруг весь этот остров, я могу сказать, что у самых берегов его всюду довольно глубоко, и опасных мест, которые трудно заметить, совсем нет. По восточную сторону, которая весьма утесиста, лежит губа Готышева. Она, как кажется, ничем не закрыта от восточных ветров, которые здесь дуют почти беспрерывно, и должна быть опасна для судов.
По южную сторону острова есть три залива: Гоуме у юго-восточной оконечности и Жегауа у юго-западной. Этот залив может называться настоящей гаванью, в которой корабли могут без труда ремонтироваться, ибо изобилует необходимыми к тому материалами и весьма удобен для заготовления пресной воды. Местные жители показались мне приветливыми и, вероятно, с великой радостью будут принимать приезжающих к ним европейцев. Третий залив называется Тай-о-Гайа. Он лежит на середине этого берега, имеет хорошее якорное место, и поскольку окружен горами, то вход и выход для кораблей могут быть довольно затруднительны. Впрочем, выбрав удобное время и держа в готовности якоря и гребные суда для буксира, опасаться нечего. Как только покажутся острова Митао и Мутонуе, находящиеся по обеим сторонам устья залива, должно держать путь ближе к первому. Острова эти находятся к берегу так близко, что издали отличать их весьма трудно. При выходе из залива нужно держаться восточного берега, так как, какие бы ветры ни дули внутри него, в море они бывают большей частью с востока-северо-востока до востока-юго-востока. Лучшее якорное место – под прикрытием юго-восточного мыса, где глубина 14 сажен [25 м], грунт – песок с илом.
Хотя в Тай-о-Гайе из-за буруна неудобно запасаться водой, однако жители так услужливы, что стоит баркасу остановиться на верпе возле берега и спустить бочки в воду, как целая толпа плавающих островитян будет их подхватывать и, наполнив водой, доставлять обратно с такой поспешностью, что часа за два можно ими наполнить большой баркас. С такой же скоростью доставляются островитянами на гребные суда и дрова, которые можно рубить у самого берега. За все это мы давали каждому из них по куску обруча в 12 см длиной.
Из-за кратковременного пребывания и незнания местного языка мы, конечно, расстались бы с этими местами без всяких других сведений, кроме того, что могли сами увидеть или заключить по одним догадкам, если бы нам не помог Робертс, которого судьба как бы специально на наше счастье завела сюда. Около семи лет назад он ушел с купеческого судна сперва на остров Тоу-Ата, где прожил два года, и, переехав потом в Тай-о-Гайю, пользуется теперь определенным уважением новых своих соотечественников, ибо женат на королевской родственнице и имеет землю.
Нука-Гива, как и другие острова этого архипелага, управляется многими владельцами, которые, к сожалению, пребывают почти в постоянной войне между собой. Хотя все достоинство этих старшин заключается больше в имени, чем в реальной власти, однако им предоставлены некоторые особенные преимущества: лучшие и обширные земли, уважение народа и право в хороший урожай брать четвертую часть плодов, принадлежащих их подданным, в другое же время – смотря по обстоятельствам. Эти правители вступают во владение наследством. Хотя вести войны со своими неприятелями они не могут без согласия народа, однако нередко бывают орудием для прекращения кровопролития. Примером этому могут служить жители залива Тай-о-Гайя. Они постоянно враждовали с жителями двух других заливов, лежащих по обе стороны от него. Война между ними происходила непрерывно как на суше, так и на море. Но с того времени, как королевский брат женился на дочери правителя одного из этих заливов, а сын его – на дочери старшины другого, оба эти народа, по крайней мере на море, прекратили неприятельские действия. Если же их жены окончат свою жизнь у мужей, то между народами война прекратится навсегда. Было бы весьма утешительно, если бы все правители последовали их примеру и тем обеспечили бы вечный мир своим подданным.
Судя по тому, что у нукагивцев есть жрецы, они должны иметь и веру, но какова она, неизвестно. Гражданских же законов у них никаких нет, и каждый, набрав себе множество приверженцев, все право основывает на силе. Нахальство, воровство и даже смертоубийство, хотя и считаются у этих диких народов пороками, однако, кроме мщения от обиженного или от его родственников, никакому другому наказанию не подвержены. Установленных обрядов богослужения также не существует.
Тело покойника обыкновенно обмывается и кладется на доску в середине дома. Родственники и посторонние посещают его до выноса. Первые выражают свою печаль рыданиями, царапая при этом свое тело до крови зубами какого-либо животного, острой раковиной или чем-нибудь другим, а остальные – как хотят.
После этого умершего относят на кладбище, ставят на возвышенной площадке, и там он истлевает. В военное время тела и кости умерших зарываются в землю, чтобы они не попали в руки неприятелю, ибо жителю Маркизских островов не может быть ничего обиднее, чем видеть голову своего родственника привязанной к ногам соперника. Робертс уверял меня, что после смерти жреца приносятся в жертву три человека. Двух из них вешают на кладбище, и кости их, когда они спадут на землю, превращают в пепел, а третьего разрывают на части и съедают. Голова же его обыкновенно надевается на истукана. На такое жертвоприношение определяются, однако же, не свои люди, а украденные у соседей, которые, узнав о случившемся, ведут войну с похитителями от 6 до 18 месяцев. Впрочем, продолжение ее зависит от наследника умершего, который после кончины своего родственника удаляется в неприкосновенное место (т. е. на которое наложено табу). Пока он не оставит своего убежища, смертоубийство между двумя народами не прекращается. Во время пребывания наследника в этом самовольном заключении ему оказывают всяческое внимание и не отказывают ни в чем, хотя бы он потребовал человеческого мяса[75]. По окончании столь нелепой и несправедливой войны следуют пиршества и всякого рода забавы и увеселения.
Хотя прежние путешественники и утверждали, что здешние женщины не соблюдают ни к кому супружеского долга, это заключение неверно. Супружество на этих островах соблюдается так же, как и в Европе, а если и есть какая-либо разница, то разве в самых маловажных обстоятельствах. Хотя здесь, как уже упомянуто выше, нет никакого законного наказания и суда, однако же обычай утвердил некоторые правила обуздания виновных. Например, если муж узнает о неверности своей жены, то он всячески старается достать жену своего соперника и воздать ему равное за равное. При совершении браков (все сказанное мной здесь о Маркизских островах относится и к Вашингтоновым) наблюдается следующий обряд. Молодой человек, полюбив девицу, старается познакомиться с ней наедине или идет прямо к ее отцу и объявляет ему о своем намерении. Когда его предложение принято невестой и родными, то он с того же дня живет с ней в полном согласии. Если через некоторое время они друг другу понравятся, то дело оканчивается тем, что молодые переезжают в свой дом. Женщины богатых семей имеют обыкновенно по два мужа. Один из них может быть назван господином, а другой домашним прислужником. В отсутствие же первого он занимает его место. Он обязан следовать за женой везде, где настоящему ее мужу не приходится бывать. Такие помощники выбираются иногда после брака, а гораздо чаще бывает, что в одно и то же время сватаются двое, с тем что один из них займет первое, а другой – второе место. Последние обычно люди необеспеченные, но обладающие хорошими качествами и достоинствами. Островитяне считают вполне допустимым, если жена родит и на второй день после свадьбы, ребенок признается законным. Разводы совершаются здесь с такой же легкостью, как и свадьбы. Если между мужем и женой возникает несогласие или они друг другу не понравятся, то расходятся без всяких околичностей. Муж берет себе другую жену, а жена вступает в новый брак. Хотя обычаем родственникам запрещается вступать в супружество ближе второго колена, бывают случаи, что отец живет со своей дочерью, а брат с сестрой. Впрочем, такие связи считаются пороком. Нам рассказывали, что за несколько лет перед этим один нукагивец стал любовником своей матери, но островитяне уверяли, что такого примера прежде никогда не было. Из этого можно заключить, что права матери считаются здесь священными.
При рождении детей маркизцы соблюдают только один обряд, состоящий в отрезании пупа у новорожденного. До того времени, пока этот обряд еще не совершен, никто не может ни входить в дом, где родился младенец, ни выходить из него. Такое запрещение называется здесь табу[76]. Их бывает, сколько я мог заметить, два. Одно духовное, а другое королевское. Первое налагается жрецами, а последнее королем. Хотя нарушители табу наказываются примерным образом, однако же это нарушение, особенно людьми сильными, допускается нередко. Каждый из здешних жителей пользуется имуществом, либо доставшимся по наследству, или благоприобретенным. У богатых насаждения, дома, лодки и любая собственность содержатся в довольно хорошем порядке, у людей бедных господствует скудность и даже совершенная нищета. Дома нукагивцев представляют собой род беседки, сделанной из тонких шестов. Из них задние и боковые ставятся обыкновенно стоймя, а передние кладутся изредка и притом так, что их при необходимости можно вынимать. Крыша делается из листьев хлебного дерева и издали похожа на нашу соломенную. Во всем доме больше одного помещения не бывает, оно без окон и с широкой дверью посередине. В одном только королевском доме я видел перегородку с дверью, которая была столь низка, что через нее можно было пролезть не иначе как на коленях, да и то с большим трудом. Лучшие строения стоят на довольно возвышенных площадках из камня, который хотя не обтесан, но хорошо подобран. Внутренность дома, точнее, пол, разделяется на две части бревном. Из них ближайшая к стене устилается сухой травой, а потом рогожами, на которых спят, передняя же часть служит для сидения. Чистота и опрятность нукагивских жилищ мне весьма понравились. Под крышей и по стенам обыкновенно вешается разная посуда и другие предметы, выдолбленные из дерева, а также военные уборы и оружие. В некоторых домах я видел множество зрелых кокосов, живописно развешанных по стенам. Кроме этих жилищ, каждый зажиточный островитянин имеет еще особое строение такого же почти рода, которое служит столовой, особенно в праздники. На него налагается табу для женщин, которые не только не могут туда входить, но даже проходить той дорогой, на которой перед постройкой лежал камень для фундамента. К этому надо добавить еще магазин для запасов и небольшой участок, где растут деревья, из которых островитяне делают используемую ими ткань. Эти магазины или погреба не что иное, как кругловатые ямы, уложенные булыжником. Стены и пол обмазаны глиной и покрыты ветвями и листьями. В них хранятся продукты, состоящие в основном из разных кореньев, и плоды хлебного дерева. Припасы кладутся на упомянутые листья, потом засыпаются глиной с песком, а напоследок землей. Этот способ, по уверению жителей, самый лучший для сбережения плодов и кореньев. Особых кухонь видеть мне нигде не приходилось, каждый готовит свою пищу на открытом воздухе перед домом. Плоды хлебного дерева и коренья пекут, обернув их листьями. Свинину же готовят иным образом. Сначала роют яму и, положив в нее дрова, кладут на них булыжник и дают ему раскалиться. Потом булыжник очищается от пепла, который вынимают из ямы, устилают яму листьями и, наконец, кладут совершенно очищенную целую свинью (которых здесь всегда душат, а не колют). Сверху покрывают ее листьями, потом булыжником, засыпав его землей. Животное остается в яме до тех пор, пока полностью не изжарится. Поскольку этих животных на Нука-Гиве не очень много, то нередко зажаренная свинья принадлежит многим семействам. В таком случае, уже готовая, она делится на части и раздается хозяевам. Если мясистые части не дожарились, тогда делается другая печь, подобная первой, и сыроватые куски жарят вторично.
Все мои старания получить точные сведения о числе жителей Нука-Гивы оказались тщетными. По уверению же Робертса и судя по тому, что довелось видеть самим, можно полагать, что их на одном только южном берегу до 4000 человек.
Здешние жители весьма статны и красивы, особенно мужчины, которые ростом и чертами лица не уступят никакому европейскому народу. Цвет тела их темноватый, волосы черные и прямые. Богатые или знатные нукагивцы имеют довольно светлый цвет кожи, так что если бы они с самого детства одевались по нашему обычаю, не испещряли (такое испещрение здесь называется «тэту». Оно делается наколкой на коже и никогда не сходит. Для этого используется небольшая кость с несколькими острыми зубцами, вправленная в тонкую бамбуковую палочку) бы свое тело разными узорами и не намазывали его кокосовым маслом, то по цвету кожи не уступали бы южным европейцам. Татуировка здесь настолько популярна, что редко можно увидеть человека, тело которого и голова не были бы испещрены фигурами. У многих, как например у короля и его родственников, нет на теле ни одного места, которое было бы оставлено в его естественном виде. Этот обычай сначала показался мне странным, но впоследствии телесная пестрота островитян казалась мне весьма красивой. Женщины, однако же, не испещряют своего тела. Они имеют только некоторые черты на руках, губах и на ушах около отверстий, в которые продеваются серьги.
Мужчины не прикрывают своей наготы никакой одеждой. Иногда они носят что-то вроде полотенец для прикрытия тех частей тела, которые, как кажется, и сама природа желала утаить от взора других. Обрезания не производят, но вытягивают крайнюю плоть и завязывают ее шнурком, концы которого свисают вниз. Сперва я думал, что это делается для предохранения от укусов насекомых, но впоследствии убедился, что это не что иное, как обычай. Однажды королевский брат, взойдя к нам на корабль и заметив, что шнурок у него нечаянно спал, тотчас остановился, закрылся руками и знаками просил завязки. Это обстоятельство служит доказательством того, что маркизцу быть без такого убранства столь же стыдно и непристойно, как европейцу без нижнего платья. Маркизские женщины обычно покрывают свое тело тканью, сделанной из коры таким образом, что одним концом оборачивают себя вместо юбки, а другой накидывают через левое плечо, оставляя правую или обе груди обнаженными. Это называется у них полным нарядом, а запросто ходят совсем нагие, закрыв только бедра небольшим лоскутом ткани. Иные из мужчин стригут волосы вокруг всей головы, оставляя их только на темени. Другие выбривают всю верхнюю часть головы, кроме двух клочков по сторонам, которые завязывают в пучки, так что они кажутся рогами. Иные же обнажают одну сторону вдоль головы, а на другой оставляют длинные волосы. Некоторые из них красят свое тело желтоватым цветом, другие намазывают его кокосовым маслом. Все вообще носят в ушах вместо серег раковины или тоненькие кусочки дерева. Шею украшают ожерельем из свиных клыков, раковин, касаткиных зубов или просто из дерева, усаженного красными горошинами. Женщины, когда бывают в полном наряде, также намазываются кокосовым маслом, смешанным с желтой краской. Волосы имеют длинные и в задней части головы связывают их в пучок.
Пища, употребляемая островитянами, состоит из рыбы, кокосов, бананов, плодов хлебного дерева и корня, называемого тарро[77]. Жители привозили к нам и сахарный тростник, но, кажется, его растет у них немного. Мужчины и женщины едят вместе, кроме тех случаев, когда обед бывает в вышеупомянутых столовых. Свиней также немного, и потому их употребляют в пищу только во время какого-либо празднества.
Недавно жители этой губы терпели такой сильный голод, что многие из них вынуждены были рассеяться по горам, оставив жен и детей, и питаться всем тем, что только могли сыскать. По словам Робертса, в одной этой губе умерло около 400 человек, или около четвертой части всех ее обитателей.
Судя по доброте и кротости нравов местных жителей, нельзя даже и подозревать, чтобы они были людоедами. Однако же, по уверению Робертса, они в самом деле употребляют в пищу взятых ими в плен неприятелей. Мы получили от них несколько человеческих черепов, из которых иные были проломаны камнями. Эти трофеи зверской и бесчеловечной их победы мы выменивали на ножи.
Маркизцы ведут войну на море и на суше. Их оружие состоит из булавы, копья и узкого весла с круглой ручкой, которое употребляется вместо сабли. Все это оружие делается из весьма твердого дерева.
Булава имеет в длину около 4 3/4 фута [1,5 м]. Один ее конец бывает кругловатый, а другой – широкий и плоский. На нем обычно вырезаются разные украшения. Весло длиной в 6 футов [1,8 м], а копье – от 11 до 13 футов [от 3,4 до 4 м]. Кроме того, они используют пращи, которыми довольно далеко и метко кидают камни. Хотя этот народ, по словам Робертса, и храбр, однако же нападает на неприятеля всегда украдкой и чрезвычайно боится огнестрельного оружия. Такой страх вселил в них американский корабль, выстрелом с которого был убит королевский старший брат. В то время как он плавал около этого корабля, кто-то из островитян бросил хлебный плод и попал в капитана корабля. Часовой без всякого приказания выстрелил из ружья и вместо виновного убил невинного королевского брата. Этот случай так сильно подействовал на всех островитян вообще, что даже вид ружья приводит их в содрогание.
Каждый здешний житель чистосердечно верит, что душа деда переселяется в его внука. Если бесплодная женщина ляжет под мертвое тело своего деда, то непременно забеременеет. Верят в существование нечистых духов, которые будто бы иногда, приходя к ним, свистят и страшным голосом просят пить кавы (кава, какао –
Военных маркизских лодок видеть мне не случалось; обычные же их лодки продолговатые и узкие. Дно их выдалбливается из цельного дерева, к которому потом нашиваются бока. Нос прямой, как у галеры. По нему весьма удобно выходить на берег. На корме горбылем выводится довольно длинное дерево, в конец которого проходит шкот[78] треугольного паруса из тонкой рогожи. Чтобы лодка во время плавания не опрокидывалась, между носом и кормой кладутся поперек два длинных шеста, на концы которых привязывается перевес, или коромысло, состоящее из довольно толстого бревна, которое при наклоне лодки, упираясь в воду, мешает ей опрокинуться.
Природа острова Нука-Гива изобильна. Он горист, окружен водопадами, которые не только имеют с моря прекрасный вид, но и снабжают жителей прекрасной водой. Климат здоровый и весьма способствует долголетию островитян. Робертс уверял меня, что многие здешние обитатели доживают до ста лет. Я сам видел королевскую мать, уже восьмидесятилетнюю, однако не чувствовавшую никаких признаков старости. Море, окружающее берега острова, изобилует рыбой, но жители, как кажется, небольшие охотники рыбной ловли, ибо она требует трудов, а иногда и сопряжена с опасностями. Плодоносных дерев и кореньев, употребляемых в пищу, растет там множество. Самые важные деревья следующие.
Из трав на острове растет только одна, которую можно употреблять в пищу. Она походит на горчицу и называется
Глава седьмая. Плавание корабля «Нева» от Вашингтоновых до Сандвичевых [Гавайских] островов
Запасшись достаточным количеством плодов, я приказал всей команде выдавать по одному кокосовому ореху и по три банана в сутки на человека, а во время завтрака употреблять пивное сусло, чтобы этим заменить недостаток свежего мяса, которое с самого нашего отплытия из Бразилии употребили не более трех раз.
Около 2 часов пополудни мы приблизились к берегам так, что могли легко рассмотреть жилища, которых на оконечности находится довольно много. К нам приехали шесть лодок, в каждой – по два-три человека. Первый из этих островитян, взойдя на корабль, приветствовал каждого встречного, говоря ему «гау-ду-ю-ду» и хватая за руку. Он, конечно, перенял эти слова у кого-то из англичан, живущих на острове. Сначала я питал себя приятной надеждой получить от них какие-либо свежие съестные припасы, но в своем ожидании ошибся. Островитяне привезли к нам немного ткани и другие маловажные безделицы. Пролежав до 5 часов в дрейфе, мы наполнили паруса, чтобы на ночь, которая была пасмурной и дождливой, удалиться от берега.
Сегодня Крузенштерн распрощался со мной, твердо решившись в следующую ночь отправиться на Камчатку. Я было уговаривал его задержаться здесь еще дня на три, чтобы обеспечить себя свежей провизией, в которой он испытывал такой недостаток, что даже офицеры более двух месяцев питались одной солониной. Но рвение этого человека и желание провести свое предприятие самым лучшим образом были непоколебимы. На мои уговоры он отвечал, что все матросы корабля «Надежда», по освидетельствованию врача, совершенно здоровы.
В 8 часов вечера подул восточный ветер. Мы легли в дрейф, а корабль «Надежда» направился к юго-западу.
Хотя ветер и позволял нам направлять свой путь на северо-северо-запад, однако без помощи течения, которое, как уверяют здесь, у самых берегов направлено почти всегда к северу, было бы невозможно обойти южный мыс. Находясь в одной миле [1,8 км] от берега, я послал ялик и катер на буксир, а между тем старался пользоваться морским течением. В пять часов, обойдя южный мыс губы, я положил якорь на 17 саженях [31 м], где грунтом был песок с ракушкой. Поскольку время уже начало склоняться к вечеру, то мы тотчас офертоенились[84]. При входе первая глубина составляла 40 сажен [73 м], вторая – около 36 [65 м], а третья – около 28 сажен [51 м], грунт – коралл с битыми ракушками; потом 22 и 17 сажен [40 и 31 м], а грунт – песок с ракушкой. Подходя к губе, я боялся, чтобы к кораблю не подъехало множество лодок, которые могли бы помешать нам в работе. Однако мы не видели ни одной по случаю табу, во время которого ни один человек не может быть на воде. После захода солнца, когда запрещенное время закончилось, к нам приплыли около ста женщин. Но так как я приказал ни одной из них не входить на корабль, то они отправились обратно на берег, негодуя на свою неудачу.
После обеда я объявил старшине о моем желании посетить берег, в связи с чем он и отправился туда вперед. Под вечер поехали и мы, с 12 вооруженными гребцами. Бурун у деревни Карекекуи был довольно велик, и потому мы вынуждены были пристать у Вайну-Нагала, где старшина встретил меня и сказал, что он на всех жителей наложил табу. В самом деле, ни один человек не следовал за нами, все сидели у своего дома. Миновав несколько бедных хижин, мы вошли в кокосовую аллею, где на деревьях старшина показал нам множество пробоин, оставшихся от пушечных ядер после убийства капитана Кука[86], и уверял, что при этом англичане убили много народа. Из аллеи мы продолжали путь по берегу одни, ибо старшина извинился, что он не может идти с нами, потому что на этой дороге стоит храм, мимо которого им запрещено проходить. В селении Карекекуи первым строением, обратившим наше внимание, был огромный амбар, или сарай, в котором король хранил до войны шхуну, построенную капитаном Ванкувером. После этого мы вошли в другой, где строилась двойная лодка старшины, который в этом месте опять присоединился к нам и повел нас к себе. Несколько отдохнув в его жилище, мы пошли смотреть королевский дворец. Это строение, кроме своей обширности, ничем не отличается от прочих. Оно состоит из шести домов, или, точнее, хижин, построенных у пруда. Здесь нет ничего искусственного, все оставлено в природном виде. Первая хижина, в которую мы вошли, называется королевской столовой. Во второй король угощает самых знатных своих подданных и приезжающих европейцев. Третья и четвертая предназначены для его жен, а пятая и шестая служат кухней. Все они составлены одинаковым образом из шестов, обнесены и покрыты древесными листьями. В некоторых из них прорезано по два небольших окна в углу, а у других только двери, шириной в 2½ фута [0,75 м] или 3 фута [1 м]. Каждый дом стоит на возвышенной каменной площадке и обнесен невысоким палисадом. Не могу сказать, в каком порядке содержится этот дворец во время королевского в нем пребывания, но при нашем осмотре, кроме отвратительной неопрятности и грязи, мы ничего не видели. Старшина, войдя в первую хижину, тотчас снял с себя шляпу, башмаки и кафтан, подаренный ему нашими офицерами, уверяя меня, что никто из островитян не может входить в палаты овитского [гавайского] владетеля в верхней одежде, а должен остаться только в одной повязке (маро), которой из благопристойности они прикрывают тайные части тела.
Из дворца он повел нас в королевскую божницу. Она обнесена палисадом; перед входом стоит истукан, представляющий божество, которому поклоняются островитяне. Внутри палисада, по левую сторону, находятся, также у входа, шесть больших идолов, а далее небольшой домик, внутрь которого, по словам нашего проводника, нам было запрещено войти. Однако и снаружи было видно, что в нем ничего нет.
Перед палисадом есть другое огороженное место, в котором также поставлено несколько идолов. Не зная языка этих островитян, я не мог получить никаких сведений об их вере и духовных обрядах и потому поневоле вынужден был погасить свое любопытство. Сопровождавший нас старшина, не будучи знатным местным вельможей, не мог близко подходить к главному храму. Однако мы и без него продолжали идти к нему. Этот храм построен на возвышенности и обнесен сделанным из жердей палисадом, длиной около 50, а шириною около 30 шагов. Он имеет форму четырехугольника. На стороне, прилежащей к горе, поставлены 15 идолов, перед которыми сооружен жертвенник из необработанных шестов, очень похожий на рыбную сушильню. Здесь-то жители приносят свои жертвы. Во время нашего осмотра мы нашли тут множество разбросанных кокосов, бананов и небольшого жареного поросенка, по-видимому, принесенного недавно. По правую сторону от жертвенника стояли две небольшие статуи, а несколько далее – небольшой жертвенник для трех идолов, против которых на другой стороне находилось такое же число истуканов. Один из них, кажется, от ветхости, подперт шестом. Близ моря стоял небольшой и уже почти развалившийся домик.
Пока мы все это рассматривали, к нам подошел главный жрец. Через переводчика я задавал ему много вопросов, но он мало удовлетворил мое любопытство. Я только мог узнать от него, что 15 статуй, обернутых по пояс тканью, представляют божества войны. Идолы, стоящие по правую сторону жертвенника, изображают божества весны или начала растений, а находящиеся напротив них истуканы – божества осени, заботящиеся о зрелости плодов. Упомянутый нами выше небольшой жертвенник посвящен божеству радости, перед которым жители веселятся и поют в урочное время. Следует признать, что храмы сандвичан, кроме сожаления по поводу слепоты и невежества последних, не могут возбудить в путешественнике другого чувства. В них нет ни чистоты, ни приличествующего таким местам украшения, и если бы не было в них истуканов, выдолбленных, впрочем, самым грубым образом, то каждый европеец принял бы их за изгороди для скота. При выходе из этих мест мы перелезли через низкую каменную ограду, а жрец прополз в ворота, или, точнее, в лазейку, уверяя меня, что если бы он осмелился последовать нашему примеру, то по их уставу непременно лишился бы жизни. Этих нелепых, на одном лишь невежестве основанных правил, здесь великое множество, и потому чужестранец, по своему неведению, может иногда подвергнуться наказанию, хотя не столь жестокому, как местный житель.
От упомянутого храма мы отправились к своим шлюпкам другой дорогой, но она была усеяна таким множеством камней, что, перескакивая с одного на другой, мы едва не переломали себе ног. Проходя мимо множества хижин, встречавшихся на нашем пути, мы приметили только три или четыре так называемых хлебных дерева, да и те в самом плохом состоянии. Между тем растение, которым здесь окрашивают ткань в красный цвет, растет в довольно большом количестве. О домах жителей вообще можно сказать, что они повсюду не отличаются чистотой и опрятностью. Собаки, свиньи и куры – неразлучные товарищи островитян. Они вместе с ними сидят, едят и прочее.
Около 6 часов оставили мы берег, и тогда на нас высыпало смотреть до тысячи островитян, которые все по приказу старшины находились у своих домов. Прибыв на корабль, я узнал, что в наше отсутствие куплено некоторое количество провизии.
После обеда я с офицерами и Юнгом отправился в Тавароа, желая увидеть место, где Европа лишилась славнейшего мореплавателя, капитана Кука. При самом выходе из катера находится камень, на котором пал этот бессмертный человек, а вскоре мы увидели и ту гору, где, как говорят жители, сожгли его тело. На ее утесах множество пещер, в которых хранятся кости умерших, а также то место, где с древних времен складывают скелеты здешних владетелей. Последний король Тайребу погребен здесь же.
В Тавароа расположены девять небольших храмов, точнее, оград, наполненных идолами. Приставленный к ним жрец уехал в это время на рыбную ловлю, поэтому войти в середину нам было запрещено. Впрочем, между этими и карекекуйскими храмами нет никакой разницы. Они только гораздо меньше последних. Каждый из них посвящен особому божеству и принадлежит кому-нибудь из здешних старшин. Потом мы посетили сестру главного старшины этих мест, который находится в войске при короле. Ей, кажется, уже более 90 лет. Лишь только Юнг сказал, что приехал начальник корабля, как она, взяв меня за руку, хотела было ее поцеловать, говоря, что лишилась зрения и не может видеть, каков я. Мы застали ее сидящей под деревом и окруженной народом, который, казалось, больше насмехался над ее старостью, чем оказывал уважение. Она говорила много о своей приверженности к европейцам, а потом пригласила нас в свой дом, который, кроме величины, ничем от всех прочих хижин не отличался. Обойдя все жилища, мы не нашли на взморье и до гор никакой травы. Все пространство было покрыто лавой, обломками которой обнесены даже дома, вместо каменного палисада.
Возвратившись на корабль, мы нашли на нем двух американцев из Соединенных Штатов. Один из них в прошлом году был на северо-западном берегу Америки и уведомил меня о разорении местными жителями нашего селения, находящегося в заливе Ситкинском, или Ситке. Известие это я счел тем более вероятным, что еще перед нашим отправлением из Кронштадта в гамбургских газетах упоминалось нечто подобное.
На следующий день поутру приехал ко мне Юнг и отдал привезенных им вчера четырех свиней за один тюк парусины. За такую же цену я купил еще четырех у старшины. Итак, к полудню мы уже были снабжены всеми нужными припасами. После обеда мы начали сниматься с фертоеня, а около 9 часов, при береговом ветре (в жарких климатах береговой ветер всегда дует ночью или когда солнце находится под горизонтом, а морской – днем[87]), который здесь никогда не меняется, вступили под паруса. К нашему сожалению, оба каната были несколько потерты, особенно плехтовый, т. е. якорная цепь правого якоря, хотя якоря были брошены на песчаном грунте. Поэтому можно заключить, что под ним находится коралл. Если бы мне пришлось остановиться здесь вторично, то я подвинулся бы около кабельтова ближе к горе, где по лоту оказался чистый вязкий песок. Едва мы сошли с места, ветер прекратился, и мы вынуждены были буксироваться из губы. Юнг расстался с нами у выхода из губы, а Джонсон уехал уже утром. Я их обоих одарил всем полезным и нужным и также послал подарок молодому старшине, у которого живет Джонсон, так как он сам сначала прислал нам подарки и хотел приехать на корабль, но не смог из-за смерти своей жены.
Вместе с королем взошел на корабль человек с небольшой деревянной чашкой, опахалом из перьев и полотенцем. Видя множество врезанных в чашку человеческих зубов, я спросил, что это значит, и услышал в ответ, что король в эту чашку плюет, а зубы принадлежат его умершим приятелям. Но похоже, этот сосуд здесь только для вида, так как король почти непрерывно плевал на палубу. Я подарил ему байковое одеяло и многие другие безделицы, но он неотступно просил полосового железа и красок, показывая нам, что он строит большое судно. Однако я был вынужден ему отказать; таким образом, наш гость, выпив два стакана грога, отправился на берег. Цветом тела он не отличался от остальных островитян, но плотнее многих из них. Во время пребывания его на корабле опрокинулась одна лодка, но двое гребцов, под присмотром которых она находилась, оказались настолько проворными, что тотчас же ее перевернули и переловили все, что в ней было. Такое случается здесь нередко, и даже в открытом море.
Остров Отувай горист и в ясную погоду должен быть виден издалека. Западный берег, мимо которого мы прошли весьма близко, населен и имеет приятный вид. Со стороны моря он выглядит как низменность, а потом постепенно возвышается. Дома на острове показались мне лучше сандвичских, каждое строение окружено деревьями. Жаль только, что здесь нет хорошей гавани, ибо Веймеа открыта для всех ветров, кроме восточных.
Остров Онигу лежит к западу от Отувая. Хоть он и невелик, но высок. При нем находятся два островка, один по северную, а другой по юго-западную сторону. Разные коренья, сладкий картофель и другая зелень растут там в громадном изобилии, и европейские корабли могут ими запасаться с избытком.
Наконец, я должен отдать должное жителям Сандвичевых островов, особенно обитающим в Карекекуи, где мы простояли шесть дней. Хотя нас постоянно посещали лодки, не имели ни малейшей причины быть недовольными. Каждый островитянин, приезжавший к нам, оставался для обмена товарами от восхода солнца до заката, но все было тихо и спокойно. Словом, никто из нас ничего дурного за ними не приметил.
Глава восьмая. Описание Сандвичевых [Гавайских] островов, особенно острова Овиги
Этот архипелаг, во время открытия его капитаном Куком, принадлежал трем разным владельцам, а теперь разделяется на два главных владения, из которых первое составляют Отувай, Оригоа и Тагура, а второе – все прочие, лежащие к югу острова. Отуваем владеет ныне Тамури, а Овигой – Гаммамея[91].
Последний, по всем собранным мной сведениям, считается человеком весьма храбрым и редких дарований. С самого начала своего вступления во владение принадлежащими ему островами он всячески старался заслужить себе доверие у европейцев, а потому корабли пристают к его островам не только без всякого опасения, но и абсолютно уверенными в том, что они будут приняты благосклонно и снабжены всеми необходимыми для мореплавателей запасами. От такого поведения он и сам получает большую пользу, ибо приходящие европейские корабли доставляют ему множество вещей, нужных или полезных для общежития. Его войско доведено до такого состояния, что может считаться непобедимым между островитянами Южного моря[92]. За десять лет до правления Гаммамеи железо на Сандвичевых островах было столь редко, что малый его кусок считался лучшим подарком, но ныне никто на него смотреть не хочет. Гаммамея успел завести небольшой арсенал. Имеет при себе до пятидесяти европейцев, которые частью составляют его совет, а частью управляют войсками. Соединенные Американские Штаты снабжают его пушками, фальконетами, ружьями и другими военными снарядами, а потому все эти вещи для островитян уже не редкость.
Короли Сандвичевых островов имеют самодержавную власть. Их владения хотя и считаются наследственными, однако редко после смерти короля сильнейший не имеет притязаний. Гаммамея сам вступил во владение насильственным образом после смерти Тайребу. Сперва он разделил Овиги с сыном покойного короля, а потом захватил и весь остров. После короля первую власть имеют здесь нуи-нуи-эиры. Некоторые из них так сильны, что почти не уступают и самим правителям.
Военные силы королевства составляют все островитяне, способные носить оружие. Каждый островитянин с самых юных лет приучается к воинским подвигам. Король, отправляясь в поход, приказывает всем или только некоторым из своих нуи-нуи-эиров (вельмож) следовать за собой с их подданными. Кроме этой, так сказать, милиции, король содержит еще небольшую гвардию, составленную из самых искусных ратников, которая всегда находится при нем. Гаммамея с помощью европейцев построил себе несколько шхун от 10 до 30 тонн и вооружил их фальконетами.
Поскольку определенных законов, да и понятия о них здесь совсем нет, то сила занимает место права. Король, даже лишь по своей прихоти, может каждого подвластного ему островитянина лишить жизни. Такая же власть предоставлена и всякому начальнику в управляемой им области. Если эти князьки поссорятся между собой, то свои распри решают или не обращаясь ни к кому, или жалуются иногда королю, который на принесенные ему жалобы обычно отвечает: «прекратить ссору оружием». Когда какой-либо нуи-нуи-эиры нанесет королю оскорбление, то последний посылает гвардию или убить, или привести к себе виновного. В случае же ослушания, если преступник силен и имеет многих приверженцев, междоусобная война бывает неминуема.
Для описания нравственности жителей этих островов достаточно привести в пример два происшествия, случившиеся по прибытии Юнга на Овиги. Первый из них следующий. Один островитянин съел кокос в запрещенное время, или табу, за что ему надлежало лишиться жизни. Кто-то из европейцев, услышав о столь странном обычае и желая спасти несчастного, просил короля пощадить его. Но тот, выслушав все доказательства чужестранца с большим вниманием, отвечал, что Овиги не Европа, следовательно, должна существовать и разница в наказаниях. Виновный был убит.
Второй случай. Король дал Юнгу землю с некоторым числом людей. В одном из принадлежавших ему семейств находился мальчик, которого все любили. Отец его поссорился со своей женой и решил с ней развестись. При этом вышел спор, у кого должен остаться сын. Отец сильно настаивал оставить его при себе, а мать хотела взять с собой. Напоследок отец, схватив мальчика одной рукой за шею, а другой за ноги, переломил ему спину о свое колено, отчего несчастный лишился жизни. Юнг, узнав об этом варварском поступке, пожаловался королю и просил наказать убийцу. Король спросил Юнга: «Чей сын был убитый мальчик?» Получив ответ, что он принадлежал тому, кто его умертвил, он сказал: «Так как отец, убив своего сына, не причинил никому другого вреда, то и не подвергается наказанию». Впрочем, он дал знать Юнгу, что тот имеет полную власть над своими подданными и если хочет, то может, без всякого сомнения, лишить жизни того, на кого пришел жаловаться.
По этим двум примерам можно судить и о других нравах гавайцев. То, что во всей Европе считалось бы малейшим проступком, на острове Овиги наказывается смертью, жестокий же и варварский поступок остается без всякого внимания, а иногда считается даже справедливым.
Все здешние гражданские и духовные постановления заключаются в табу. Это слово имеет разный смысл, но собственно означает запрещение. Король волен наложить табу на все, на что только пожелает. Однако есть и такие табу, которые он сам непременно должен исполнять. Последние установлены издревле и соблюдаются с уважением и строжайшей точностью. Самое большое из них называется макагити, или 12-й месяц года. Кроме того, каждый месяц, исключая ойтуа, или 11-й, имеет по четыре табу. Первый именуется огиро, или 1-й день, второй – мугару, или 12-й, третий – орепау, или 23-й, а четвертый – окане, или 27-й. Табу огиро продолжается три ночи и два дня, остальные по две ночи и одному дню. Эти табу могут считаться духовными, прочие же все светские или временные и зависят от короля, который объявляет их народу через жрецов.
Табу макагити походит на наши святки. Целый месяц народ проводит в разных увеселениях: песнях, играх и примерных сражениях. Король, где бы он ни находился, должен сам открыть этот праздник. Перед восходом солнца он надевает на себя богатый плащ (одеяние, или покрывало, украшенное красными и желтыми перьями. Его подробное описание помещено уже во многих других путешествиях) и потом на одной, но чаще на нескольких лодках отъезжает от берега, приноравливаясь так, чтобы вместе с солнечным восходом опять пристать к нему. Для встречи короля назначается один из сильнейших и искуснейших ратников. Во все время плавания он следует по берегу за королевской лодкой. Как только она пристанет и король, выходя на берег, сбросит с себя плащ, этот ратник, находясь на расстоянии не далее 30 шагов, изо всей силы бросает в него копье, которое король должен или поймать, или быть убитым, ибо в этом случае, как говорят, нет ни малейшего потворства. Изловив копье, король оборачивает его тупым концом кверху и, держа под мышкой, продолжает свой путь в геяву, или главный храм богов. Это служит народу знаком к открытию праздничных забав. Повсюду начинаются примерные битвы, и воздух мгновенно наполняется летающими копьями, которые для этого специально делаются с тупыми концами. В продолжение макагити всякие наказания прекращаются.
Этот обряд островитяне соблюдают с такой строгостью, что если бы кто и вздумал напасть на какую-либо отдаленную королевскую область или на принадлежащую кому-нибудь из вельмож землю, то никто из них не может оставить места, где он проводит праздник. Некто советовал нынешнему королю отменить это празднество, указывая, что он каждый год должен подвергать свою жизнь явной опасности без всякой пользы. Но Гаммамея с надменностью отвечал, что он столь же искусно умеет ловить копье, сколь самый искуснейший из его подданных бросает его, и, следовательно, ничего не опасается.
Время у сандвичан разделяется следующим образом. Год состоит из двенадцати месяцев, а каждый месяц из тридцати дней. Дни делятся не на часы, но на части, например: восход солнца, полдень и заход. Время между солнечным восходом и полднем, а также между полднем и заходом солнца опять делится на две части. Год начинается с нашего ноября.
Жители Сандвичевых островов признают существование добра и зла. Они верят, что после смерти будут иметь лучшую жизнь. Их храмы наполнены идолами, как у древних язычников. Иные из них представляют божество войны, другие – мира, иные – веселья и забав и прочее. В жертву приносят плоды, свиней и собак, из людей же убивают в честь своих богов одних только пленников или возмутителей спокойствия и противников правительства. Это жертвоприношение больше относится к политике, нежели к вере. Здешнее духовенство к своему званию готовится с самого детства. Во время табу оно дает наставления народу. Здесь есть также особая секта, последователи которой утверждают, что они своими молитвами могут испросить у богов власть убить всякого, кого только пожелают. Эта нелепая секта называется когунаанана, и, как кажется, члены ее с самого детства учатся многим хитростям и обманам. Когда кто-нибудь из них вздумает сделать эту безбожную молитву, то через кого-либо дает знать об этом жертве своей варварской злобы. Этот бедный человек, по своему слепому суеверию, которое у гавайцев выходит за всякие пределы, узнав о молитве, произносимой ему на погибель, лишается ума и чахнет или убивает самого себя. Немудрено, если в подобном случае упомянутые изверги используют еще что-нибудь. Впрочем, родственники несчастного человека, доведенного до самоубийства, имеют право нанять кого-нибудь из вышеуказанных собратьев, чтобы он своей молитвой отомстил злодею. Однако же еще никогда не случалось, чтобы хоть один из их сообщников лишился от этого жизни или, по крайней мере, разума.
Геяву, или храм сандвичан, не что иное, как открытое четырехугольное место, огороженное кольями, на одной стороне которого находятся статуи, поставленные полукругом на небольшом приступке. Перед этой толпой идолов стоит жертвенник, также из шестов. По сторонам палисада находятся истуканы, представляющие также разных богов. При входе стоит обыкновенно большая статуя. Истуканы сделаны самым грубым образом и без всякой соразмерности. У многих из них головы втрое больше туловища, которое ставится на столб. Некоторые без языков, другие с языками, но в несколько крат больше естественных. У одних на голове поставлены разные чурбаны, а у других рты прорезаны дальше ушей.
Выше было упомянуто, что островитяне приносят в жертву своим идолам также мятежников и пленных. Это варварское жертвоприношение производится следующим образом: если мятежник или пленный принадлежит к знатному роду, то вместе с ним убивают от 6 до 20 его сообщников, смотря по состоянию виновного. В большом капище на этот случай приготовляется особенный жертвенник с множеством кокосов, платанов и кореньев. Убитых сперва сжигают, а потом кладут на плоды, начальника в середине, а товарищей и помощников по обеим сторонам, ногами к главному божеству войны и на некотором расстоянии друг от друга. Между ними помещают свиней и собак. В таком положении они остаются до тех пор, пока тела сгниют. Тогда головы принесенных в жертву насаживают на палисад капища, а кости кладут в специально для этого приготовленное место. Об этом рассказывал мне через переводчика главный жрец большого капища в Карекекуи. Но Юнг уверял меня, что этот рассказ не вполне правдив. По его словам, особенных жертвенников в этом случае никаких и никогда не делается, а тела кладутся ничком просто на землю, так что руки одного лежат на плечах другого, и к идолам головами. Трупов не обжигают огнем, и собак также не приносят в жертву, кроме только тех случаев, когда моления идолам делаются о женщинах, ибо у гавайцев собаки почти исключительно принадлежат этому полу. Юнг рассказывал мне, что с окончанием этого обряда налагается табу, называемое гайканака, на десять дней, по истечении которых головы убитых людей накалываются на ограду капища, а кости, составляющие руки, ноги и бедра, кладутся в особое место, все же остальное сжигается. Я не могу судить, какой из этих рассказов правдивее. Кажется, что Юнг, живя долгое время между островитянами, мог бы составить ясное представление о жертвоприношениях гавайцев.
Похороны на острове Овиги совершаются с неравной пышностью, в зависимости от состояния людей. Бедные обертываются в простую ткань и погребаются у берегов или в горах. Ноги умершего загибаются так, что пятками достают до самой спины. Напротив того, знатных людей одевают в богатое платье и кладут в гробницу, вытянув руки умершего вдоль туловища. Потом тело ставится в особо построенный для него домик, где остается до тех пор, пока совершенно истлеет. После этого кости собираются в скелет и кладутся в особое место. В честь умершего вельможи убивают до шести любимейших его подданных. Но самый лютый и бесчеловечный обряд совершается после смерти короля. В два первых дня после его кончины умерщвляется по два человека. Потом строится домик, куда ставится покойник, одетый в самую великолепную одежду, какую только можно иметь на этом острове. Во время постройки домика убивают еще двух человек. После истления королевского тела приготовляется другое здание, причем опять два человека лишаются жизни. На это второе кладбище переносят королевские кости и одевают снова, первое же платье истлевает вместе с трупом. По происшествии некоторого времени созидается храм в честь умершего владетеля и приносятся в жертву еще четыре человека. Королевские кости, перенесенные в это последнее место, составляются так, чтобы скелет походил на сидящего человека или имел бы такое положение, в котором младенец пребывает в утробе матери. Наконец, кости одевают в третий раз и в таком состоянии оставляют их навсегда. После смерти короля все его подданные ходят нагие и целый месяц предаются распутству. В продолжение этого времени мужчина может требовать от всякой женщины, чего только пожелает, и ни одна из них, даже сама королева, не смеет отвергнуть его требования.
Подобная нелепость бывает и после смерти здешних вельмож, но не так долго, да и то в одном только владении покойного. Об этом я узнал также от вышеупомянутого жреца. Юнг и это известие во многом оспорил. Он утверждал следующее: 1) гробов здесь никаких нет, и кости большею частью вынимаются из рук, ног и бедер, все же остальное сжигается вместе с остатками тела покойника; 2) общение мужчин с женщинами продолжается только несколько дней, исключая молодых людей, которые иногда забавляются и дольше; 3) после кончины короля и знатных вельмож умерщвляются только те, кто еще при жизни покойника клянется умереть с ним вместе. Они содержатся гораздо лучше прочих подданных.
Какое из этих мнений справедливее, решить невозможно, не будучи очевидцем этого обряда. Я заметил только одно несходство в рассказе жреца о королевском погребении. По его уверению, кости каждого умершего владетеля должны навсегда оставаться в геяву, т. е. специально для этого построенном капище. Мне же показывали в одном утесе пещеру, в которой лежат кости их владетелей, до последнего, Тайребу. Может быть, они переносятся туда по истечении некоторого времени, или в этой самой пещере делается для каждого умершего короля особое отделение, которое также называется геяву.
Печаль об умершем выражается выбиванием себе передних зубов, стрижкой волос и царапанием тела до крови в разных местах. После смерти вельможи каждый из его подданных выбивает себе по одному переднему зубу, так что если бы случилось ему пережить многих своих господ, то под конец он непременно остался бы без зубов. Хотя этот странный обычай здесь введен не очень давно, исполняется он везде с большой точностью.
Сандвичане среднего роста, цвет кожи светло-каштановый, лицом различны. Многие мужчины похожи на европейцев. В женщинах же есть что-то особенное. Они круглолицые, нос почти у каждой из них плосковатый, глаза черные, а удивительнее всего, что они весьма сильно походят друг на друга. Волосы у обоих полов черные, прямые и жесткие; мужчины подстригают их разным способом, но самый распространенный состоит в том, чтобы волосы были обрезаны наподобие римского шишака. Женщины же остригаются довольно коротко, оставляя спереди ряд волос дюйма в 1½ [сантиметра в 3,5]. Остальные волосы каждый день после обеда намазываются известью, составленной из коралла, отчего они приобретают бело-желтоватый цвет. Почти то же самое делают иногда и мужчины с волосами, представляющими как бы перо у шишака. Увидев их, можно подумать, что у островитян от природы двухцветные волосы.
Сандвичане, вопреки почти всем островитянам Тихого океана, ничем не намазывают своего тела и не прокалывают ушей. Серьги я заметил только у одного отувайского короля. На руке они носят запястья из слоновой или из какой-либо другой кости. Женщины иногда украшают свои головы венками из цветов или из разноцветной шерсти, выдергивая ее из сукон, привезенных к ним европейцами. Что же касается остальной одежды, то она состоит из куска ткани длиной 4½ аршина [около 3 м], а шириной около ½ аршина [35 см] или немного шире. Первым опоясываются мужчины, а последним обертываются по пояс женщины. В холодную погоду они накидывают на плечи четырехугольный кусок толстой ткани, сложенной в несколько раз, которая служит им вместо шубы. В обычное время как богатые, так и бедные одеваются одинаково, но в праздники или в каких-либо особенных случаях первые наряжаются в плащи из перьев, которые вместе с шлемами и веерами представили бы великолепное зрелище в любом европейском театре. При всем том они великие охотники до одежды европейцев. Поношенные рубахи, фуфайки или сюртуки можно очень выгодно променять у них на продукты и другие вещи. Мы наделили их одеждой, которая из-за своей ветхости для нас уже совершенно не годилась, но островитяне ей были чрезвычайно рады, и многие из них приезжали к кораблю в наших обносках. Хотя предшествовавшие нам мореплаватели утверждают, что сандвичане склонны к воровству, я за ними ничего подобного не заметил. Правда, на корабль «Нева» мы пускали их понемногу, однако они могли бы что-нибудь украсть.
Каждый день к нам подъезжало для торга человек до тысячи, и, кроме честности, мы от них ничего не видели. Впрочем, скоро они стали величайшими барышниками. При торге они так единодушны, что твердо удерживают цену на продаваемый ими товар. Если кому случится что-нибудь выгодно продать, то об этом в одно мгновение узнают по всем лодкам, и каждый из них за подобную вещь просит ту же цену. Железо, бывшее здесь в прежние времена в большой цене, ныне не стоит почти ничего, кроме одного полосового, которое островитяне берут довольно охотно. Лучшими же вещами считались: простой холст, набойка, ножницы, ножики с красивыми черенками и зеркала. За куски обручей, за которые на острове Нука-Гиве мы получали от 6 до 10 кокосов или по 2 ветви бананов, в Карекекуи могли мы получить лишь самые незначительные вещи.
На Овиги в течение минувших десяти лет много переменилось, и все подорожало. Причину такой дороговизны следует приписать судам Соединенных Штатов, которых в одно лето приходит до восемнадцати, чтобы запастись всеми нужными продуктами на все остальное плавание.
Насколько хорошими показались мне маркизские дома, настолько же не понравились сандвичские. Последние строятся, похоже, совсем без учета климата, ибо походят на наши крестьянские амбары, с той только разницей, что крыша на них делается выше, а стены, напротив того, весьма низки. Редкие из них имеют окна, да и то самые маленькие, а большая часть строится с одной только дверью, с рамой, подобной нашим слуховым окнам, в которую едва можно пролезть. Пол устилается сухой травой, а сверх ее кладутся рогожи. У богатых бывает до шести лачуг, построенных рядом одна с другой. Каждая из них имеет особое назначение. Одни служат спальней, другие – столовой, жилищем для жен, слуг, служанок и кухней. Они строятся на каменных основаниях и обносятся низким палисадом, который обычно бывает во многих местах изломан свиньями или собаками.
Пища сандвичан состоит из свинины, собак, рыбы, кур, кокосов, сладкого картофеля, бананов, тарро и иньяма. Рыбу едят иногда сырую, остальное пекут. Употребление свинины, кокосов и бананов женщинам запрещено, а мужчинам разрешено все.
Свиней здесь не колют, а душат, обвязав рыло веревкой, и готовят в пищу следующим образом. Вырыв яму и наложив один или два ряда камней, разводят на них огонь (который производится здесь трением). Потом кладут еще камни так, чтобы воздух проходил между ними свободно. Когда камни раскалятся, то их разравнивают, чтобы они лежали плотно, покрывают тонким слоем листьев или камыша, на который кладется животное, и поворачивают его до тех пор, пока не сойдет вся щетина. Если же и после этого останутся еще волосы, то их соскребают ножами или раковинами. Очистив тушу таким образом, разрезают брюхо и вынимают внутренности, а между тем огонь разводится вторично, и как только камни раскалятся, то их разгребают, оставив лишь один слой, на который стелют листья и кладут свинью, наполнив выпотрошенное брюхо горячими камнями, обернутыми в листья. После этого животное покрывают листьями и калеными камнями, а сверху засыпают песком или землей. В таком положении оно остается до тех пор, пока изжарится.
Коренья приготовляют таким же образом, с той только разницей, что до покрытия их горячими каменьями поливают водой.
Знатные, или эиры, не могут пользоваться огнем, разведенным простым народом, а должны разводить его сами. Знатный же у равного себе не только может взять огня, но даже и готовить на нем свое кушанье. Мне неизвестно, позволено ли простому народу брать огонь у своих господ, но говорят, что это иногда случается.
Что касается употребления пищи женщинами, здесь наблюдается весьма странный обычай. Им не только запрещено есть в доме, где обедает мужчина, но даже входить в него. Мужчина же может быть в женской столовой, но к пище не прикасается. Вне дома, например в поле, на лодке, оба пола могут есть вместе, исключая пудинг, приготовляемый из корня тарро.
Сандвичане употребляют соль и охотники до соленой рыбы и мяса. Готовят они в пищу также катышки из муки корня тарро, которыми запасаются для дальних путешествий. Из них, размочив их сначала в пресной или соленой воде, приготовляют они нечто вроде саламаты[93], несколько похожей на мучной раствор.
Свадебных обрядов здесь не существует. Мужчина и женщина, понравившись друг другу, живут вместе, пока не рассорятся. При каких-либо неприятностях расходятся без всякого обращения к гражданским властям. Каждый островитянин может иметь столько жен, сколько в состоянии содержать. Но обычно у короля их бывает три, у знатных – по две, а у простолюдинов – по одной. Духовенство пользуется таким же правом. При всем этом сандвичане чрезвычайно ревнивы, но только не по отношению к европейцам.
Жители Сандвичевых островов, сколько можно было заметить, довольно умны и уважают европейские обычаи. Многие из них достаточно хорошо говорят по-английски. Все же без исключения знают по несколько слов и произносят их по-своему, т. е. неправильно. По-видимому, они большие охотники путешествовать. Многие просили меня взять их с собой, не только не требуя никакой платы, но отдавая все свое движимое имущество. Юнг уверял меня, что суда Соединенных Штатов нередко берут отсюда людей, которые со временем делаются хорошими матросами.
Можно, наверное, считать, что сандвичане вскоре совершенно преобразятся, особенно если царствование нынешнего их владетеля продолжится еще несколько лет.
Один из его сыновей обладает редким дарованием. Войдя со временем в обладание отцовским наследством и получив европейское воспитание, он сможет ускорить просвещение своего отечества. Ему нужно будет усилить себя поддержкой простого народа, который весьма привержен к своим правителям. Тогда будет легко сломлено сопротивление местных вельмож, или нуи-нуи-эиров, а также других важнейших старшин, которые из-за своих личных выгод, вздумают, может быть, восстать против нововведений.
Сандвичане живут в таких местах, которые, при малейшем прилежании, могут принести им большие доходы. Леса у них достаточно, даже есть и такой, из которого можно строить небольшие суда. Один только сахарный тростник, растущий здесь в большом изобилии и без всякого присмотра, доставит островитянам громадные богатства, если они надумают превращать его в сахар или ром, на которые на американских берегах теперь чрезвычайный спрос.
Главный же недостаток их местоположения состоит в том, что ни один остров не имеет закрытой от ветра гавани. При этом там есть такие губы, в которых кораблям стоять на якоре гораздо спокойнее, нежели на Тенерифе и Мадере (через некоторое время я узнал от шкипера бостонского корабля «Океина», что на острове Вагу находится весьма хорошая, закрытая от всех ветров гавань).
Сандвичский народ, похоже, имеет большую способность и вкус к ремеслам. Все производимые ими вещи очень хороши, но искусство в тканях даже превосходит воображение. Увидев их в первый раз, я никак не мог поверить, чтобы первобытный человек имел столь изящный вкус. Смешение цветов и отличное искусство в рисунке, со строжайшим соблюдением соразмерности, прославили бы каждого фабриканта этих тканей даже в Европе, особенно если принять во внимание, что сандвичане производят столь редкие и удивительные изделия самыми простыми орудиями.
Сандвичане делают свою ткань из дерева, известного у европейских ботаников под названием
Глава девятая Царствование Гаммамеи [Камеамеи]
После сдачи острова Мове оозигские войска пошли против островов Морекая и Реная, которые также после упорного сопротивления покорились победителям. В начале 1792 года Гаммамея, готовясь к дальнейшим своих битвам, получил известие, что Кяува напал на собственные его владения. В ту же минуту он выбил у себя несколько передних зубов и со всеми силами отправился на Овиги.
Побежденный Гайкери, удалившийся тогда на остров Вагу, воспользовался отсутствием своего победителя, переехал опять на остров Мове и возвратил все отнятое у него неприятелем. Гаммамея, пристав в губе Товайгай, нашел там своего противника, который, испугавшись столь скорого и внезапного его возвращения, удалился внутрь своих владений. Гаммамея погнался за ним и после нескольких небольших сражений между обоими войсками восторжествовал, наконец, использовав следующую хитрость. Он распустил слух, что желает прекратить войну и возвратиться в свои владения с тем, чтобы построить капище богам. Войска Кяувы, поверив этому слуху, ослабили все меры предосторожности, а Гаммамея, пользуясь этим, стремительно напал на них и полностью разбил. Кяува едва спасся, а победитель приказал принести в жертву своим богам несколько убитых и взятых в плен знатных людей. Вскоре после этого, по случаю наступившего табу макагити, военные действия остановились. После окончания табу Гаммамея, разделив свое войско на две части, одну из них отдал под начальство храброго Тайаны, а с другой сам выступил в поход. Кяува также не бездействовал. Он собрал все свои силы и решил защищать оставшееся ему после отца наследство. Но ничто не могло противостоять храбрости его соперника. Эта жестокая и кровопролитная война продолжалась до конца 1794 года, когда Кяува, признав полное свое бессилие, был вынужден сдаться. Гаммамея стал, таким образом, единовластным обладателем всего острова Овиги. В таком положении находились эти места, когда капитан Ванкувер пристал к их берегам. Узнав, что обитатели островов непрерывно враждуют между собой, он использовал всякие способы к их примирению, и ему уже показалось, что он достиг успеха в столь похвальном деле. Но лишь только его корабли скрылись от берегов, как враг тишины и согласия опять взялся за свое. Говорят, будто бы жители острова Мове похищали людей с Овиги и, принося их в жертву своим богам, раздражали Гаммамею. Но мне кажется самым вероятным то, что он, став гораздо сильнее прежнего, твердо решил покорить своих соседей.
Получив известие о смерти Гайкери и о том, что его сын Трайтшепур, вступив в обладание наследством, поссорился со своим дядей, владетелем острова Отувая [Каудай], Гаммамея приказал тотчас собрать войска, в числе которых находилось восемь европейцев. Он вооружил фальконетами построенную капитаном Ванкувером шхуну и, взяв с собой три медные трехфунтовые пушки, отправился в поход. Упоминаемые здесь пушки принадлежали шхуне «Фейер-Америкен», захваченной островитянами в 1791 году.
Война началась опять с острова Мове. Но так как ни этот остров, ни другие уже не оказывали прежнего упорного сопротивления, то все были взяты в самое короткое время, исключая Вагу, который сдался только в 1795 году, после смерти Тайаны. Этот очень храбрый человек впоследствии изменил своему королю. Гаммамея, отправившись на Вагу, приказал Тайане следовать за ним с особым отрядом войск. Но вместо того, чтобы пристать к назначенному месту, тот высадил свои отряды в другом и соединился с войском Трайтшепура. Гаммамея, пристав к берегу, ожидал своего вождя, полагая, что тот еще находится в море. Вдруг он увидел его в качестве своего вооруженного врага. Такое предательство могло бы поколебать многих, но храбрый Гаммамея немедленно решил напасть на бунтовщика и разбил его после кровопролитного сражения. После окончания битвы Тайана, как и многие его товарищи, был принесен в жертву, а головы их были воткнуты на ограду капища.
В 1796 году Гаммамея вынужден был приехать на Овиги для укрощения мятежа, поднятого братом убитого Тайаны, эиры Намутаги. Пробыв на этом острове около года, он опять возвратился на Вагу для подготовки к походу против острова Отувая [Каудаи], где находится и поныне.
По уверению Юнга, Гаммамея имеет с собой около 7 тысяч войск и 50 вооруженных европейцев. При нем находится также восемь четырехфунтовых пушек, одна шестифунтовая и пять трехфунтовых, сорок фальконетов, шесть небольших мортир и до 600 ружей. Он не имеет также недостатка в порохе и в других военных припасах. Морские же его силы состоят, кроме обыкновенных военных лодок, из 21 шхуны, от 10 до 30 тонн, которые при необходимости вооружаются фальконетами и управляются европейцами. С таким ополчением Гаммамея намеревался прошлой весной идти против неприятеля, но ему помешала свирепствовавшая тогда болезнь, лишившая его многих сандвичских воинов на острове Вагу. Во время нашего пребывания многие из островитян думали, что Гаммамея, отказавшись от своего намерения выступить против острова Отувая, вскоре возвратится на Овиги, где был крайне нужен. Оставаясь без надзора, в отсутствие его и всех старшин, островитяне слишком обленились, так что земля уже не приносит того урожая, который давала прежде. Гаммамея, по-видимому из политических соображений, забрал с собой всех нуи-нуи-эиров и оставил управлять островом одного Юнга.
Юнг служил боцманом на одном корабле Соединенных Штатов, который в 1791 году заходил к острову Овиги для снабжения свежими продуктами. Капитан позволил ему ночевать на берегу, сказав, что если корабль ночью снимется с якоря, то он может приехать утром за гавань. На самом рассвете Юнг, услышав пушечный выстрел с корабля, хотел тотчас отправиться, но, придя к берегу, узнал, что на все лодки наложено запрещение, или табу, и только на следующее утро он может взять лодку. Юнг вынужден был остаться. На другой день король получил известие, что шхуна «Фейер-Америкен» взята на северной стороне острова, и все находившиеся на ней люди перебиты, кроме Девиса. Такая новость заставила островитян удержать у себя Юнга. Однако король дал ему честное слово, что на первом европейском судне он может отправиться, куда пожелает. Каждый из знатных островитян, желая утешить Юнга, дал ему по частице земли, так что он вдруг сделался богатым. Своим поведением он вскоре снискал к себе уважение как короля, так и народа. Он уже участвовал во многих сражениях, а ныне занимает должность королевского наместника.
Остров Овиги – самый большой из всех Сандвичевых островов; он простирается на расстояние 80 миль [около 150 км] с севера к югу и почти на столько же с востока на запад. Берега его во многих местах утесистые, некоторые пологие, но внутри остров мало-помалу возвышается и переходит в склоны гор Роу [Мауналоа], Kay [Маунакеа], Ворорай[95]. Первая из них, согласно измерению, упоминаемому в третьем путешествии капитана Кука, имеет высоту 18 000 футов [5486 м]. Лава и другие вулканические вещества, которыми заполнены овигские берега, дают основание полагать, что этот остров в прежние времена содержал много подземного огня. На нем, по словам жителей, и теперь между восточной оконечностью и горой Роа[96] находится извергающее пламя отверстие, которое называют Таура-Пери. Юнг также говорил мне, что три года назад гора Макаура, лежащая по западную сторону острова, недалеко от губы Товайгай, выбросила столько лавы, что заполнила небольшую губу, лежащую у ее подошвы, и погубила множество селений. Но с того времени она затихла, и в ней осталось только одно отверстие. Хотя овигские берега не представляют собой ничего особенного, и население занимается исключительно рыбной ловлей или торговлей с приходящими судами, но внутренность острова весьма плодородна. Там живут земледельцы, которые излишками своего урожая снабжают иностранные корабли. Остров производит кокосы, бананы, платаны, тарро, иньям, сладкий картофель, лук, капусту, редьку, дыни, арбузы, тыквы и прочее. Но важнее всего для путешественников, нуждающихся в свежем мясе, то, что на нем водится множество свиней. Ванкувер во время своего пребывания на Овиги оставил там немного рогатого скота. Теперь его уже достаточное количество, и приезжающие сюда европейцы вскоре будут получать отсюда говядину и баранину. Коз разведено огромное количество. Мы купили двух за самую безделицу; мясо их очень вкусное. Жаль только, что все эти животные одичали и живут в горах, хотя благодаря этому, собственно, и настолько размножились, ибо природа здесь гораздо лучше способствует их развитию, нежели уход островитян. Недавно стадо быков, сойдя в долины, испортило многие посадки. Король приказал переловить этих животных, для чего было отряжено тысяча человек. Но дикие быки, увидев себя окруженными, рассвирепели, сами начали сражение и, убив четырех человек, опять скрылись в горы. Легко может случиться, что Овиги скоро будут заполнены диким скотом. У одного только короля я видел корову с теленком, которых он намерен держать дома. Сначала здесь водились только свиньи и темношерстные крысы, величиной немного больше обычной мыши. Последних и ныне на Овиги такое множество, что островитяне вынуждены вешать от них как можно выше всякие вещи. На одном американском судне недавно привезли сюда двух лошадей. Нынешний владелец этого острова сумел снискать себе такую любовь иностранцев, что каждый из них при вторичном приезде привозит что-нибудь новое и полезное для островитян.
На Овиги немного птиц. Из домашних водятся куры, но в небольшом количестве, а из диких: серый гусь, кулики, ястребы, вороны и небольшая птичка с крючковатым носом и красным брюхом. Крылья же, голова и хвост ее темно-серого цвета. Ее красными перьями сандвичане украшают свои плащи и шлемы. Самая маленькая желтая птичка, перья которой используются для украшений, встречается редко. К этому еще нужно добавить два вида серых птичек, похожих на нашу коноплянку.
Рыбы ловится у берегов довольно много. У островитян я видел разнообразную соленую рыбу и, между прочим, летучую рыбу длиной в 1 фут [около 30 см].
Пресмыкающихся здесь почти нет, кроме ящериц. Из них мохнатые считаются у островитян священными. Они обыкновенно водятся в домах и весьма отвратительно выглядят.
Овиги делятся на шесть частей со следующими названиями: Кона, Когола, Гамакуа, Гидус, Пуна и Kay. Ими владеют нуи-нуи-эиры, или вельможи острова. Каждая из этих частей разделена на гопуи, или уезды, которыми управляют неки-неры-эиры. Гопуи раздроблены на разные небольшие уделы, которые отдаются земледельцам (каждый земледелец имеет право оставить землю своего господина и перейти на другую или занять какое-либо ненаселенное место, но это случается весьма редко). Большая топуа может иметь таких участков до тридцати. Каждый островитянин платит двойные подати: одну – королю, а другую – нуи-нуи-эиру той части, где он живет. Подати состоят из свиней, собак, тканей и красных и желтых перьев, служащих для украшения плащей.
Глава десятая. Плавание корабля «Нева» от Сандвичевых островов до острова Кадьяка
К полудню показалось солнце, но широты наблюдать нам не удалось. В 2 часа пополудни мы увидели остров Чирикова на северо-северо-востоке в 40 милях [74 км]. Сперва он представился в виде трех холмов, которые потом как бы слились в единую возвышенность, с восточной стороны утесистую, а с западной пологую. Впрочем, он не столь высок, как описывает его капитан Ванкувер. К юго-западу от западной стороны его лежит риф, длиной около 3 миль [5,5 км], на конце которого находится большой плосковатый камень. Не имея сегодня никакой возможности проверить местоположение острова, я отложил это до другого удобного случая, а в продолжение туманной ночи старался держаться не менее 12 миль [22 км] от берега.
Проверив положение этого острова, мы продолжали свой путь по настоящему направлению и скоро увидели на северо-востоке острова: Ситхунак и Тугидак в 35 милях [65 км]. К ним мы подошли уже к вечеру, и, хотя тогда уже стемнело, были видны высокие хребты и оконечности мысов.
Увидев камень Горбун, находящийся среди залива, мы направились прямо на него. Мне очень не хотелось проходить близко от этого места, но оставшийся с нами лоцман из гавани Трех Святителей на этом настоял. Предполагаемая мной опасность не заставила себя ждать. При нашем проходе мимо камня ветер вдруг задул с противоположной стороны и вместе с течением привел было нас в весьма неприятное положение, которое мы могли избегнуть не иначе как с помощью гребных судов, готовых для буксира. Вскоре после столь внезапной перемены ветра наступила тишина и появился густой туман, а потому мне не оставалось ничего, чтобы удерживаться на своем месте, как только при помощи буксира, ибо течение заметно увлекало нас к северо-востоку. Лот, который мы беспрестанно бросали, остался единственным нашим путеводителем. У Горбуна глубина оказалась от 10 до 20 сажен [от 18 до 36 м], грунт – мелкий камень, а чем дальше от него, тем глубже, и напоследок глубина дошла до 95 сажен [174 м], грунт – ил. Боясь островов Пустого и Лесного, берега которых очень опасны для кораблей, мы буксировались на юго-восток до половины двенадцатого часа.
Идя к Кадьяку, я предполагал, что в этом году мое путешествие окончится, но ошибся. На другой день нашего прибытия Бандер вручил мне бумагу от правителя Российско-Американской компании, коллежского советника Баранова, в которой он извещал о взятии местными жителями селения Ситкинского и просил моей помощи. Видя, что Баранов уже с самой весны отправился туда на четырех парусных судах со 120 русскими и с 800 кадьякцами на 300 байдарках, и зная также, как важно занятие Ситкинского селения для русской торговли, я, не теряя времени, начал опять готовиться в поход и потому приказал как можно скорее осмотреть такелаж и поправить все нужное. Если бы начавшиеся тогда дожди и восточные ветры нам не воспрепятствовали, то мы, конечно, вышли бы опять в море через десять дней. Последние дули так постоянно, что корабль Соединенных Штатов «Океин», который мы застали в гавани, был ими задержан на шесть недель.
Во время нашего пребывания в гавани Св. Павла я посылал своего штурмана по Чиниатскому заливу для его описания. Сам же, когда можно было, занимался астрономическими наблюдениями, по которым оказалось, что мы находились тогда под 57° 46´ 36˝ с. ш. Мы также имели возможность проверить компас и хронометры, из которых № 136 вместо 42˝,2, как я полагал, от островов Сандвичевых отстал на 48˝,4, а № 50 – вместо 10˝ – на 13˝.
Часть вторая
Глава первая. Плавание корабля «Нева» от острова Кадьяка до залива Ситки
Во время нашего плавания до залива Ситки ничего достопримечательного не случилось; ветры большей частью дули с запада, и корабль шел довольно скоро, чему способствовало также и не меняющееся юго-западное течение.
Я приглашал их к себе, но напрасно. Один кадьякский житель, недавно бежавший из ситкинского плена, приехал к нам с корабля «Александр» и сообщил мне, что молодой человек, находившийся на упомянутой лодке, как ему кажется, сын ситкинского начальника, нашего главного неприятеля. Но поскольку он и сам не был в этом твердо уверен, то я послал его хорошенько пронаблюдать, а между тем приготовил вооруженный ял. Лишь только лодка оставила «Океин», за ней немедленно погнались, но тщетно. Трое упомянутых молодых людей гребли с таким проворством, что наш ял никак не мог их догнать: они не только не испугались погони, но еще и храбро отвечали на ружейную стрельбу, производимую по ним с нашего яла.
В самый день моего приезда я побывал на обоих компанейских судах и нашел на них большой недостаток. На каждом из них находилось по две шестифунтовых пушки и по два четырехфунтовых картауна[104], однако ни пороха, ни такелажа не хватало, чтобы успешно выполнить свою миссию. Я удивился, как можно было отправить эти два перевозочных бота (так как судами назвать их нельзя) в столь беспомощном состоянии против народа, который, совершив преступление, принял все зависящие от него меры для своей защиты и снабдил себя достаточным количеством огнестрельного оружия. Приступив к руководству этими судами, я приказал их начальникам требовать от меня все необходимое, предварительно добавив на каждое из них по две пушки с достаточным количеством снарядов.
Поэтому мы решили, что она, испугавшись нашей пушечной стрельбы, поскорее убралась домой. Впрочем, я не знаю, что думать о сегодняшней дерзости ситкинцев. Если бы у них не было никаких неприятельских намерений, то они могли бы прямо подъехать к нашему кораблю: вместо этого, поравнявшись с нами, они произвели несколько ружейных выстрелов и насквозь пробили катер, который мы тогда спускали на воду. Нанесли они и небольшой вред также баркасу корабля «Океина», но из находившихся на нем людей ни один не был убит или ранен.
Нужно обладать незаурядным красноречием, чтобы как следует описать картину, представившуюся мне при выходе из шлюпки. Некоторые семейства успели уже построить шалаши, иные же еще только приступили к делу, к берегу ежеминутно приставали многочисленные байдарки. Казалось, все вокруг пребывало в движении. Кто-то развешивал для сушки свои вещи, некоторые варили еду, разводили огонь, а остальные, утомившись от трудов, решили подкрепить свои силы сном. При моем выходе из шлюпки навстречу нам вышло около пятисот русских американцев[107], в том числе и тайоны (старшины или начальники). Через несколько часов я собрался возвратиться на корабль, как вдруг с пришедших с моря байдарок нам дали знать, что ситкинцы напали на русских американцев. Вооруженные промышленники тотчас бросились на помощь, а я, с своей стороны, послал десятивесельный катер и ялик под командой лейтенанта Арбузова, так что за полчаса устье гавани покрылось гребными судами. В 5 часов пополудни наше войско возвратилось, и Арбузов доложил, что он подходил к нашей разоренной Архангельской крепости, но никого из ситкинцев не видел, а слышал только от кадьякских жителей, что неприятели, выехав на одной лодке, схватили нашу байдарку и убили двух гребцов.
Партия Баранова состояла из жителей кадьякских, аляскинских, кенайских и чугатских[108]. При отправлении из Якутата в ней было 400 байдарок и около 900 человек, но ныне байдарок насчитывается не более 350, а людей – 800. Такие потери объясняют простудными болезнями, от которых несколько человек умерло, а некоторые для излечения отправлены назад в Якутат. При партии находится 38 тайонов, или старшин, которые управляют своими подчиненными и все свои действия согласовывают с русскими. Обычное вооружение партии составляют длинные копья, стрелы и другие орудия, служащие для промысла морских зверей, а иногда и для защиты. Но на этот раз партии было выдано множество ружей. Однако и это наших неприятелей-ситкинцев, по-видимому, не слишком устрашает.
До высадки на берег мы дали с судов залп по кустарнику, чтобы узнать, не засел ли в нем неприятель, а лейтенант Арбузов, разъезжая на баркасе, обозревал берега. В полдень я прибыл в крепость, названную Новоархангельской, при нескольких выстрелах из всех орудий.
Вскоре после этого вдали показалась большая лодка, которую я приказал баркасу атаковать. Он встретился с ней у последнего острова. После довольно продолжительной перепалки из ружей и фальконетов, которыми баркас был вооружен, одно ядро попало в находившийся на неприятельской лодке порох, за которым она ездила в Хуцнов. На ней был также главный ситкинский тайон Котлеан, но, заметив наши суда, он заблаговременно сошел на берег и лесом пробрался в крепость. Если бы он попался в наши руки, то эта война кончилась бы скорым миром и без всякого кровопролития. Баркас привез шесть пленных, в том числе четверо тяжело раненных. Удивительно, как им удавалось столь долго обороняться и в то же время грести. У некоторых пленных было по пять ран в ляжках от ружейных пуль. К вечеру к нам от ситкинцев явился посланник. С ним были еще три человека, которые, однако, решили вернуться назад. Он заявил, что его соотечественники желают заключить мир с русскими и ожидают нашего на это согласия. Ему ответили через переводчика, что поскольку ситкинцы разорили нашу крепость и перебили без всякой причины многих невинных людей, то мы пришли наказать их. Если же они раскаиваются в своем преступлении и искренне желают мира, то пусть немедленно пришлют в крепость своих тайонов, которым будут объявлены условия, на которых мы, при всем справедливом нашем гневе, готовы удовлетворить их просьбу и избежать кровопролития. С этим ответом посланник отправился в свое селение.
8-го числа судьба ситкинского укрепления решилась. Сойдя на берег, я увидел самое варварское зрелище, которое могло бы и жесточайшее сердце привести в содрогание. Полагая, что по голосу младенцев и собак мы можем отыскать их в лесу, ситкинцы предали всех их смерти.
Ситкинская крепость представляла неправильный треугольник, большая сторона которого простиралась к морю на 35 сажен [65 м]. Она состояла из толстых бревен наподобие палисада, внизу были положены мачтовые деревья внутри в два, а снаружи в три ряда, между которыми стояли толстые бревна длиной около 10 футов [3 м], наклоненные на внешнюю сторону. Вверху они связывались другими также толстыми бревнами, а внизу поддерживались подпорками. К морю выходили одни ворота и две амбразуры, а к лесу – двое ворот. Среди этой обширной ограды найдено четырнадцать барабор (домов), весьма тесно построенных. Палисад был так толст, что немногие из наших пушечных ядер его пробивали, а потому побег ситкинцев объясняется, скорее всего, недостатком у них пороха и пуль. В крепости мы нашли около 100 наших пушечных ядер; я приказал отвезти их на корабль. Кроме этого, нам достались две оставленные неприятелем небольшие пушки. В бараборах найдено немного вяленой рыбы, соленой икры и другой провизии, а также множество пустых сундуков и посуды. Из всего этого мы могли заключить, что в крепости находилось не менее 800 мужчин.
В прошедшую неделю по ночам нередко было заметно северное сияние и наступил такой холод, что температура не поднималась выше нуля.
Глава вторая. Плавание корабля «Нева» из залива Ситки до острова Кадьяка
Почти весь декабрь стояла теплая погода при северо-восточном ветре. Термометр большей частью показывал 3 °C, а 24-го числа – 3 °C; с этого времени земля покрылась снегом, который и оставался до самой весны.
Вечером приехал ко мне русский промышленник, бывший на острове Уналашке в то самое время, когда близ него появился новый островок. Об этом чрезвычайном явлении природы я слышал уже давно и потому хотел узнать о нем поподробнее. Островок внезапно показался около половины апреля 1797 года. Первое известие об этом чуде было доставлено алеутами[114], которые, возвращаясь с моря, уверяли всех в Капитанской гавани, что неподалеку видели огонь над поверхностью моря. Огнедышащая гора[115], извергая из себя пламя, выходила из морской глубины постепенно, так что в мае 1798 г. из уналашкинского селения Макушина стал заметен вновь появившийся остров, хотя он находился не менее чем в 70 верстах к северо-западу. Этот остров похож теперь, как говорят, на шапку, довольно высок и в окружности имеет около 20 верст. Замечено, что с 1799 года он не увеличивается. Расплавленная материя, разорвав поверхность некоторых вершин, разбросала горные породы, из которых они сложены. Уверяют, что новое произведение природы с самого начала его появления видно было с острова Умнака.
Залив Игатский имеет в длину около 20 верст. В нем находятся многие небольшие губы, в наиболее удаленных из которых суда могут безопасно стоять на якоре. В заливе есть две гавани, во многом привлекательные для мореплавателей. Входя в залив, надо держаться ближе к южному берегу, так как северный весьма каменист. Внутренность залива покрыта горами и кое-где заселена. Там растет много тополя, ольха и береза. Тополь по своей толщине пригоден для постройки домов, но непрочен. Место это окружено речками, летом наполненными рыбой. Что же касается птиц, то они буквально покрывают поверхность воды; утки каждое утро своим криком не дают покоя. При въезде в залив мы убили несколько черных куликов, которые были несколько меньше курицы, с красными носом и ногами.
Верстах в 14 к югу от Угашекской губы лежит большой утес, близ которого опасно ехать на байдарках при восточном, юго-восточном и южном ветрах. Подъезжая к Килюдинскому заливу, мы увидели множество небольших кольев, натыканных рядом на высоком утесе, которые означали, что здесь кто-то из промышленников упал в воду. В три часа пополудни мы были у килюдинского тайона. Он показал мне два высоких камня, на которых стояли старинные крепости островитян. На одном из них, как говорят, находилось 14 барабор, но теперь и следов их не осталось.
Килюдинский залив разве что немного короче Игатского и удивительно на него похож. Он разделяется на две довольно длинные губы, в которых суда могут стоять спокойно. Нам нельзя было измерить глубину потому, что на байдарках опасно вынимать лот (орудие, посредством которого измеряется глубина), однако дно достали до 16 сажен [30 м]. По дороге пристали к одному селению, в котором нашли множество детей и старух, почти полумертвых от голода, потому что все молодые мужчины находились с Барановым. Чтобы, сколько возможно, облегчить их бедственную участь, я отдал им всю имевшуюся тогда у меня сушеную рыбу и оставил это печальное место. Бедные жители, исполненные благодарности, выбежав из своих хижин, кланялись мне в землю и многократно произносили слово «ладно», что означает здесь гораздо больше, нежели спасибо.
Сегодня я производил наблюдения неподалеку от последнего мыса до верхней западной губы у 57° 17´ 43˝ с. ш. Северо-западная губа гораздо длиннее первой и глубока почти до самой своей вершины. У берегов ее местами находится хороший грунт. Жители показывали мне хребты, на которых собирается вещество вроде карандаша[116]. Как говорят, оно лежит слоями.
К полудню прояснилось, и мы, пользуясь этим, производили наблюдения на 57° 00´ 52˝ с. ш., а потом сняли несколько лунных расстояний, по которым оказалось, что Кияик имеет 153° 15´ з. д. Это место, по-моему, приятнее других. Здесь оказалось много вещей, необходимых в общежитии. Закончив свои наблюдения, мы отправились обратно в гавань Трех Святителей, куда прибыли через два с половиной часа.
Проведя более суток с жителями разного возраста, я смог удостовериться в чрезвычайной простоте кадьякцев. Правда, при моем входе в жупаны сначала наблюдалась некоторая учтивость, которая, однако, очень скоро проходила: если кому-то вздумалось лечь или раздеться донага, то он делал это без всякой застенчивости. Разговаривая, мы рассматривали ишхаты, или сплетенные из корней корзинки, в которых жители хранят все свое имущество. Корзины, принадлежащие мужчинам, наполнены были стрелками разного вида и кусками дерева с небольшим изогнутым ножом, зубом и камнем. Это все кадьякские орудия для разных поделок, кроме не очень широкого куска железа, привязанного к рукоятке. В женских же корзинках содержатся разные лоскутки, жилы, бисер, иголки и другие мелочи. В полдень, с наступлением ясной погоды, я производил астрономические наблюдения не только за широтой, которая оказалась 57° 00´ 45˝, но и за долготой (по 24 расстояниям луны от солнца), на которую можно надеяться. Последняя – западная – равна 153° 5´ 22˝.
Вечером мы развели огонь, к которому собралось довольно много жителей. Они все любовались, видя, как мы пили чай, а чтобы и им не было скучно оставаться простыми зрителями, я приказал раздать каждому по сушеной рыбе и по куску китового жира, хозяина же с хозяйкой потчевал своим напитком, которым они, как кажется, остались весьма довольны. Заметив, что около 9 часов многие из наших собеседников начали зевать, я предложил им идти на покой, когда им угодно, а нас не дожидаться. Они все разошлись. Здесь еще можно отметить, что во время чаепития хозяева ужинали, но их ужин проходил с некоторым отличием от нашего. Как только рыба сварилась, кухарка подала первое блюдо хозяину, который, наевшись, отдал остатки своей жене. Следующие же блюда раздавались по старшинству, так что мальчики довольно долго ожидали, пока до них дошла очередь.
В 6 часов утра мы выехали с места своего ночлега. Я послал Калинина осмотреть находившуюся неподалеку от нас довольно глубокую губу, сам же сперва заехал в Проклятовское селение, а потом прибыл в гавань около 11 часов. Только в одной Мысовской губе на всем Кадьяке мы видели желтый песок, в остальных же местах повсюду находили сланец и простой серый камень.
В полдень у самого строения, находящегося в гавани Трех Святителей, я производил астрономические наблюдения на 57° 05´ 59˝ с. ш., а около 2 часов пополудни снял двенадцать лунных расстояний, по которым оказалось 153° 19´ 15˝ з. д. Средняя, между наблюдениями в Мысовской губе и Наюмляке, западная долгота будет 153° 14´ 30˝.
Теперь стоит упомянуть о местности, начиная от Килюдинской губы до гавани Трех Святителей. Все это расстояние занято островом Салтхидаком, так что пролив по обе его оконечности простирается на верст 15 в ширину, а к середине суживается, и, наконец, берега его сходятся так, что расстояние между ними составляет не более полуверсты. В этом месте встречаются два течения, так как прилив от южного мыса острова идет к северу, а от северного – к югу. Берега в узком участке пролива невысоки и изредка покрыты лесом. Хотя нам и не удалось сделать никакого замера, однако можно полагать, что глубина будет везде достаточной для судов.
В Шашхате мне случилось видеть искусство кровопускания. Молодая женщина, взяв иголку, насаженную на деревяшку, воткнула ее больному в руку, по крайней мере на полдюйма [1,2 мм]. Потом, наставив конец иглы в середину вены, просунула его насквозь, на другую сторону, и самым тупым инструментом, называемым пекулкой (род медной сечки) разрезала вену до иглы. Кровь в первый раз не пошла, и она заключила, что не попала в настоящее место, и повторила свою операцию с бóльшим успехом. Надо было иметь много терпения, чтобы вынести такое повторение, но больной даже не поморщился, хотя ему пускали кровь в первый раз.
Угакское селение состоит из четырех барабор; что же касается жупанов, то они просторнее и лучше всех тех, какие я видел прежде. Прибыв туда, я нашел своего любимца Савву тайоном на острове. Он только что похоронил отца. Мы ходили на могилу. Она, как и все остальные, состояла из невысокого бугра, на котором положено несколько бревен, сначала вдоль, а потом поперек, а на них – несколько крупных камней.
После праздника Пасхи мы принялись за вооружение и занимались им довольно долго, потому что надлежало взять с собой большой компанейский груз не только для Кантона, но и для Ситки. Тем временем штурман Калинин по моему поручению занимался описанием северной части Кадьяка, которое успешно завершил. Он не только достиг Карлуцкого селения, но даже объехал острова Афогнак и Еврашичий, произведя несколько астрономических наблюдений в нужных местах для связи с прежними нашими описаниями.
Время стояло прекрасное, около 15 мая горы были покрыты зеленью. Но неожиданно 19-го ударил мороз и выпало на полдюйма [1,2 см] снега, который, однако, после 12 часов совершенно исчез. Такая перемена, нередкая здесь, наделала бы много хлопот в Европе, но у кадьякцев, кроме полевых растений, морозить нечего. Они даже чистосердечно верят, что такое необыкновенное происшествие предвещает им какое-либо счастье. И в самом деле, их ожидание сбылось, так как на другой же день к нам в гавань принесло мертвого кита, которого, хотя от него шел отвратительный и вредный запах, они тотчас распластали и разделили между собой.
Едва мы успели уложить груз, приобретенный в кадьякских магазинах, как на байдарках привезли прошлогодний промысел из Кенайского[117] залива, состоящий из рысей, речных бобров и других зверей. Кроме того, было привезено несколько кенайских одежд к других редкостей, часть которых куплена мной.
Приехавший из Кенайского залива промышленник сообщил нам, что его обитатели живут спокойно, но только требуют, чтобы к ним не присылали наших священников. В противном же случае они поручили ему сказать, что убьют первого, кто осмелится к ним приехать. Такому отношению повод дал монах Ювеналий, который в 1796 году сильно настаивал, чтобы кенайцы оставили многоженство, и некоторых из них обвенчал по принятому нашей церковью обряду. Кенайцы за такой поступок предали его смерти. Мы также получили известие из компанейской фактории Нучки, что ее управляющий послал было на так называемую Медную реку одного человека, чтобы открыть там торговлю, но тот по пути был убит. Одному только промышленнику Баженову удалось благополучно возвратиться. Некогда он прошел по берегу Медной реки около 300 верст и, конечно, не избежал бы смерти или рабства, если бы его не спасла женщина, которую он любил; возвратившись на Кадьяк, он на ней женился. По словам Баженова, эта река богата самородной медью. Но ее жители тщательно скрывают те места, где она попадается большими кусками.
Наше приготовление к походу должно было окончиться в начале июня, если бы мы не вынуждены были сделать новый бушприт[118]. Это неожиданное обстоятельство задержало корабль «Нева» до 13-го числа.
Глава третья. Описание острова Кадьяка
Кадьяк – один из самых больших островов, принадлежащих России в пятой части света (имеется в виду: в Америке, так как шестой материк – Антарктида – еще не был известен). Он довольно гористый и окружен глубокими заливами, в которые впадает множество речек. На их берегах можно устраивать селения, другие же места покрыты скалами и почти вечным снегом. Этот остров состоит из сланца, лежащего наклонными слоями, и плотного серого камня. По словам жителей и по собственному опыту можно заключить, что климат острова не очень приятен. Воздух редко бывает чист, даже летом мало теплых дней. Погода зависит от ветров. Когда они дуют с севера, запада или юга, то и погода ясная. В противном же случае сырость, дождь и туман следуют непрерывно друг за другом. Здешние зимы походят на нашу ненастную осень, но прошедшая зима, которую мы провели на Кадьяке, была исключением. Довольно глубокий снег лежал с 22 декабря по 15 марта, и температура по Фаренгейту опускалась иногда до нуля (– 17,7 °C –
Тополь, ольха и береза растут на Кадьяке в небольшом количестве, а ель попадается только около северного мыса и гавани Св. Павла. До прибытия русских в эту страну, кроме сараны[119], кутагарныка[120], петрушки, лука, горчицы[121] и огуречной травы[122], никаких других растений не было. Теперь же там разводят картофель, репу, редьку, салат, чеснок и капусту. Впрочем, последние растения еще не слишком широко употребляются. Для их разведения требуется немало усилий и преодоление многих препятствий, связанных с климатом. Влажный воздух и частые дожди в значительной мере затрудняют хлебопашество. Однако в прошлом году Компанией здесь было посеяно немного ячменя, который местами довольно хорошо уродил и полностью созрел. Поэтому можно судить, что яровой хлеб на этом острове может расти с успехом.
Животных – природных обитателей острова – здесь не слишком много. Это медведи, различные лисицы, горностаи, собаки и мыши. Со времен Шелехова на острове разведен рогатый скот, козы, свиньи и кошки. Во время моего пребывания на острове я к вышеуказанным домашним животным добавил английскую овцу и русского барана, от которых уже произошло потомство. Водится там великое множество птиц: орлы, куропатки, кулики, разного рода журавли, топорки, ипатки[123], гагары, урилы[124], ары[125], речные и морские утки, вороны и сороки. Сначала там не было кур, но русские развели и их в большом количестве. Уток здесь множество. Некоторые из них улетают весной, когда появляются гуси и лебеди, которые кое-где остаются на все лето. Кроме того, здесь есть еще три вида небольших птичек, из которых темно-серые называются ненастными потому, что они своим пением предвещают скорую непогоду.
Кадьяк изобилует также белой и красной рыбой. К первому роду принадлежат палтус, треска, калага[126], бык[127], терпуг[128], камбала, гольцы[129], окуни, вахня[130], сельди и уйки[131], ко второму: чевыча[132], семга, кижучь[133], хайко[134], красная горбуша и красные гольцы. Речки с мая по октябрь наполнены красной рыбой, так что ее за короткое время можно наловить руками несколько сотен. Иногда случается, что она стоит кучами от самого дна до поверхности воды, как будто в чане, и тогда дикие звери, особенно медведи, питаются одними только их головами. Они заходят в воду и ловят рыбу лапами с удивительным проворством. Но забавнее всего видеть, когда эти животные, оторвав только мозговую часть головы, бросают остатки на берег. Близ кадьякских берегов водятся во множестве киты, касатки, нерпы[135] и сивучи. Несколько лет назад поблизости попадались морские бобры, но теперь они отошли довольно далеко в море, а серые котики[136] совсем перевелись (Компания ловит котиков на островах Св. Георгия и Св. Павла. Поначалу эти животные водились там в большом количестве, но теперь их стало несколько меньше. Однако в обычных обстоятельствах недостатка в них быть никогда не может. Было такое время, что каждый промышленник убивал по 2000 котиков в год. Очень жаль, что на обоих этих островах нет хорошей гавани и судам приходилось стоять на якорях в открытом море на плохом грунте. При крепком же морском ветре им обязательно надо сниматься с якоря и лавировать. Говорят, что поверхность первого из островов очень высокая, а второго – низменная. Оба они нуждаются в пресной воде, птицей же изобилуют, особенно так называемой ара, яйцами которой промышленники питаются все лето. Детей она выводит на утесах). Кроме этого, весной повсюду ловятся круглые раки[137]; они имеют вид расплющенного паука и с моря в губы идут всегда, сцепившись попарно.
Число жителей острова, учитывая его величину, весьма невелико, по моим подсчетам, – не более 4000.
Старики утверждают, что перед приходом русских на остров число жителей было вдвое больше. Следовательно, и тогда их насчитывалось не свыше десяти тысяч. Шелехов в описании своего путешествия упоминает, что на Кадьяке он победил до 50 000 человек. Но это сообщение так же верно, как и то, будто бы на камне, находящемся против острова Салтхидака, он разбил 3000 и взял в плен более 1000 человек. На самом же деле, как я упомянул выше, там было не более 4000, в том числе женщин и детей.
Кадьякцы среднего роста, широколицые и широкоплечие. Цвет кожи имеют красновато-смуглый, а глаза, брови и волосы черные, последние жесткие, длинные и без всякой курчавости. Мужчины обычно свои волосы либо подстригают, либо распускают по плечам, а женщины, подрезав их надо лбом, связывают сзади в пучок. Одежду здешних жителей составляют парки и камлейки; первые шьются из шкур морских птиц или звериных кож, а последние из сивучьих, нерпичьих и медвежьих кишок или китовых перепонок. В прежние времена зажиточные островитяне украшали себя бобрами, выдрами и лисицами. Но теперь все это отдается Компании за табак и другие европейские безделицы. Мужчины опоясывают себя повязкой с лоскутом спереди, которым прикрывается то, чего не позволяет обнаруживать стыдливость. Женщины носят нерпичий пояс шириной в три или четыре пальца. Головы они покрывают шапками из птичьих шкур или плетеными шляпами, выкрашенными очень искусно сверху и имеющими вид отреза плоского конуса. Ходят почти всегда босые, исключая весьма холодное время, когда надевают нечто вроде сапог, сшитых из нерпичьей или другой кожи.
Кадьякцы весьма пристрастны к нарядам. Уши искалывают вокруг и украшают их бисером разных цветов. Женщины унизывают им руки, ноги и шею. В прежние времена все они сквозь нижнюю часть носового хряща продевали кости или какие-либо другие предметы. Мужчины вкладывали камни или длинные кости в прорез под нижней губой, длиной около полдюйма, женщины же навешивали коральки[138] или бисер сквозь проколотые там дырочки, в которые обычно вставляли ряд небольших косточек, наподобие зубов. Нежный пол здесь так же привязан к щегольству и украшениям, как и в Европе. В старину они делали «тату», или узоры, на подбородке, грудях, спине и на прочих местах, но такой обычай уже выходит из моды. Самой дорогой вещью они считают янтарь. Он для кадьякца гораздо драгоценнее, нежели для европейца бриллиант, и его носят в ушах вместо серег. Я подарил небольшой кусок янтаря тайонскому сыну, который едва не сошел с ума от радости. Взяв эту драгоценность в руки, он вне себя кричал «Теперь Савва (так его назвали при крещении) богат. Все знали Савву по храбрости и проворству, но ныне узнают его по янтарю». Мне позже рассказывали, что он специально ездил в разные места острова, чтобы показать мой подарок.
Питаются здешние жители рыбой и всякого рода морскими животными: сивучами, нерпой, ракушками и морскими репками[139]. Но предпочтение отдается китовому жиру. Его, как и головы красной рыбы, всегда употребляют сырым. Остальное варится в глиняных горшках или жарится на палочках, воткнутых в землю у огня. Во время голода, который на острове нередко случается зимой, а весной бывает почти всегда, обычным прибежищем жителей служат отмели, или лайды. Селение, у которого находится такое изобильное место, считается у них самым лучшим.
Кадьякцы до прибытия к ним русских не имели никакой установленной веры, а признавали доброе и злое существа. Из них последнему, боясь его, приносили жертвы, говоря, что первое и без того никому никакого зла не наносит. Теперь они почти все считаются христианами. Но вся вера их заключается только в том, что они имеют по одной жене и крестятся, входя в дом россиянина. Больше никакого понятия о наших догматах они не имеют, а принимают веру лишь из корысти, т. е. чтобы получить крест или другой какой-либо подарок. Я знал многих, которые трижды крестились, получая за это каждый раз рубаху или платок.
О первом заселении острова никто из них ничего основательного сказать не может, а каждый старик сочиняет свою сказку. Тайон Калпак, считающийся на острове умным человеком, рассказывал мне следующее: «К северу от Аляски жил тайон, дочь которого влюбилась в кобеля и прижила с ним пятерых детей. Из них двое были женского, а трое мужского рода. Отец, рассердясь на свою дочь и улучив время, когда ее любовника не было дома, сослал ее на ближний остров. Кобель, придя домой и не видя своих, долго грустил, но напоследок, узнав о месте их пребывания, поплыл туда и на половине дороги утонул. По прошествии некоторого времени щенята подросли, а мать рассказала им причину своего заточения. Старик тайон, соскучась по своей дочери, приехал сам ее навестить, но не успел войти в дом, как был растерзан своими разъяренными внучатами. После этого печального приключения мать дала детям волю – идти куда хотят, и одни отправились к северу, а другие – через Аляску к югу. Последние прибыли на остров Кадьяк, отсюда и стало расти число людей. Мать же их возвратилась на свою родину». На мой вопрос, каким образом собаки могли попасть на Кадьяк, он отвечал, что остров сначала отделялся от Аляски только рекой, а настоящий пролив сделала огромная выдра, которая жила в Кенайском заливе и однажды вздумала пролезть между Кадьяком и материком.
Некто рассказывал мне историю о сотворении острова таким образом: «Ворон принес свет, а с неба слетел пузырь, в котором были заключены мужчина и женщина. Сперва они начали раздувать свою темницу, а потом растягивать ее руками и ногами, от чего появились горы. Мужчина, бросив на них волосы, произвел лес, в котором размножились звери, а женщина, испустив из себя воду, произвела море. Плюнув же в канавки и ямы, вырытые мужчиной, она превратила их в реки и озера. Вырвав один из своих зубов, она отдала его мужчине, а тот сделал из него ножик и начал резать деревья. Из щепок, бросаемых в воду, произошли рыбы. От душистого дерева (род кипариса) – горбуша, а от красного – кижуч. Мужчина и женщина со временем родили детей. Первый сын играл некогда камнем, из которого образовался Кадьяк. Посадив на него человека с сукой, он отпихнул его на теперешнее место, где потом начали разводиться люди».
В прежние времена на Кадьяке было многоженство. Тайоны имели до 8 жен, каждый – по своему состоянию. Игатский тайон в мою бытность на острове держал у себя трех жен. У шаманов их было столько, сколько, как они уверяли своих соотечественников, им позволяло иметь сверхъестественное существо.
Сватовство или вступление в брак производится здесь следующим образом. Жених, услышав, что в таком-то месте находится хорошая девушка, отправляется туда с самыми дорогими подарками и начинает свататься. Если родители пожелают выдать за него свою дочь, то он одаривает их, пока они не скажут «довольно». В противном же случае он уносит все назад. Мужья почти все живут у родственников жены, хотя иногда ездят гостить и к своим. У своего тестя они служат работниками. По прошествии некоторого времени весь брачный обряд заканчивается тем, что молодой проводит ночь со своей молодой, а утром, встав с рассветом, он должен достать дров (доставать дрова во многих местах этого острова – дело очень трудное из-за острого недостатка в лесе), изготовить баню и в ней обмыться со своей женой раньше всех. Свадьбы не сопровождаются никакими увеселениями, а если зятю удастся убить какое-либо животное, то тесть, только лишь из хвастовства, рассылает куски его своим приятелям. Этого обычая придерживаются во время изобилия, в противном же случае каждый житель бережет для себя все, что только может добыть промыслом.
Кадьякцы привязаны не столько к живым, сколько к своим умершим родственникам. Покойника одевают в самое лучшее платье, а потом кладут в основном опять на то же место, где он лежал во время своей болезни. При этом, когда копают яму, родственники и знакомые неутешно воют. После приготовления могилы тело умершего заворачивают в звериные кожи, а вместо гроба обтягивают лавтаками[140]. Потом оно опускается в могилу, поверх которой кладутся бревна и камни. После погребения дальние родственники уходят по домам, а ближние остаются и плачут до захода солнца. В прежние времена после смерти какого-либо из знатных жителей существовал обычай убивать невольника, или калгу, как здесь их называют, и хоронили его вместе с господином или госпожой. Теперь же тела даже самых богатых осыпают только раздавленным бисером или янтарем, что, однако же, случается весьма редко. С умершими охотниками кладут их оружие, т. е. бобровые, нерпичьи и китовые стрелки. Наверху ставят решетки байдарок. Я видел длинные шесты, воткнутые над могилами, которые означали высокий род погребенной особы. Говорят, что кадьякцы чрезвычайно печалятся по покойникам и плачут при каждом о них упоминании. Стрижка волос на голове и марание лица сажей считается здесь знаком печали по умершем. Жена, лишившаяся мужа, оставляет свой дом и уходит в другое жилище, в котором проводит определенное время. То же самое делает и муж после смерти своей жены. После кончины детей мать садится на 10 или на 20 дней в особо построенный малый шалаш, о котором я уже упоминал раньше.
Обряд, наблюдаемый здесь при рождении, довольно любопытен. Перед самым окончанием срока беременности строится очень малый шалаш из прутьев и покрывается травой. Женщина, почувствовав приближение родов, тотчас в него удаляется. Роженица, по разрешении от бремени, считается нечистой и в своем заточении должна оставаться двадцать дней, пусть даже зимой. В продолжение этого времени родственники приносят ей пищу и питье и все это подают не прямо из рук в руки, а на палочках. Как только окончится срок, роженица вместе со своим ребенком омывается сперва на открытом воздухе, а затем в бане. При первом омовении у новорожденного прокалывают хрящ в носу и всовывают кусок круглого прутика. Делается также прорез под нижней губой или протыкается несколько дыр насквозь. Отец после рождения ребенка обычно удаляется в другое селение, хотя не надолго.
Я могу заверить, что в целом свете нет места, где бы жители были более неопрятны, чем на этом острове, но при этом малейшая природная нечистота считается у кадьякцев мерзостью. Например, женщины в определенные периоды должны удалиться в шалаш, подобный родильному, и находиться в нем до тех пор, пока полностью не очистятся. Те же, с которыми это случилось в первый раз, вынуждены бывают выдерживать там десятидневный карантин и, омывшись, возвратиться к родственникам. Их также или кормят с палочек, или бросают к ним пищу без посуды.
Во время моей проездки по острову мне самому приходилось это видеть. Я даже мерял многие конурки, которые обычно вырываются в земле на 2/3 аршина и так плохо покрыты, что в плохую или холодную погоду вредны для здоровья.
Из разных болезней, которым бывают подвержены кадьякцы, наиболее частыми являются венерические, простуда и чахотка. Средств, используемых для излечения недугов, три: шаманство, или колдовство, вырезание больной части и кровопускание. Говорят, что при первой степени венерической болезни употребляется взвар из кореньев, когда же она переходит в нос, то прорезают ноздри, а в других случаях прокалывают хрящ.
Воспитание детей у кадьякцев ничем не отличается от воспитания у других подобных народов. Они с младенчества приучаются к стуже купанием в холодной воде и другими подобными процедурами. Нередко случается, что мать, желая унять раскричавшегося ребенка, погружает его зимой в море или реку и держит до тех пор, пока не прекратятся слезы. Для выработки привычки к голоду не требуются никакие наставники, а каждый сам в свое время привыкает его выносить. Нередко им случается, из-за недостатка в съестных припасах, оставаться несколько дней подряд без всякой пищи. Мужчины заблаговременно приучаются делать и бросать стрелки, строить байдарки, управлять ими и прочее. А девочки также с юных лет начинают шить, вязать разные шнурки и делать многие вещи, свойственные их полу. Все здешние мужчины занимаются рыболовством и промыслом как морских, так и наземных зверей. Лишь ловлей китов занимаются особенные семейства, она переходит от отца к тому сыну, который в этом промысле показал больше всех искусства и расторопности. Впрочем, китовую ловлю кадьякские жители еще не успели довести до того совершенства, в котором она находится у гренландцев и у других народов. Кадьякский промышленник нападает только на малых китов и, сидя в однолючной байдарке, бросает в него гарпун, древко которого при ударе отделяется от аспидного носка и остается на воде. Таким образом, кит, получив рану и имея в своем теле упомянутый аспидный носок или копье, уходит с ним в море и потом выбрасывается на берег, а иногда и совсем пропадает. Поэтому никто из китовых промышленников не уверен в своей добыче.
Что же касается морских бобров, то разве что сотый из них может спастись от своих гонителей. Их промышляют следующим образом. В море выезжает множество байдарок, и как только какая-нибудь из них подъедет к бобру, охотник, бросив в него стрелку или не делая этого, гребет на место, где он нырнул, и поднимает весло. Все остальные байдарки, увидев этот знак, бросаются в разные стороны, и около первой байдарки составляют круг сажен до 100 [метров 180] в поперечнике. Лишь только животное вынырнет из воды, как ближние байдарки бросают в него также свои стрелки, а самая ближайшая, став на месте, где нырнул бобер, опять поднимает весло. Другие располагаются так же, как и в первом случае. Охота продолжается таким образом до тех пор, пока бобер не утомится или потеряет силы от потери крови. Я слышал от искусных промышленников, что иногда двадцать байдарок бьются с одним бобром полдня. Бывают даже и такие животные, что своими лапами вырывают из себя стрелки, однако же большей частью через несколько часов становятся добычей охотников. Из опыта известно, что бобер, нырнув в первый раз, остается в воде более четверти часа, но в последующие разы это время мало-помалу уменьшается, и, наконец, бобер настолько обессиливает, что совсем не может погружаться в воду. Жалкое зрелище открывается перед чувствительным человеком, когда промышленники гоняются за самкой бобра, при которой малые дети. Материнская привязанность должна бы тронуть каждого человека, но кадьякский житель не испытывает ни малейшей жалости. Он не пропустит ничего, плавающего по морю, не бросив в него своей стрелки. Лишь только бедная самка увидит своих неприятелей, то, схватив бобренка в лапы, тотчас погружается вместе с ним в море, а так как он не может быть долго под водой, то, невзирая ни на какую опасность, она опять поднимается наверх. В это время промышленники пускают в нее стрелки, которыми она и бывает ранена, стараясь укрыть своего малыша. Случается иногда, что при внезапном нападении бедное животное оставляет свое дитя, но в таких обстоятельствах оно неизбежно погибает, ибо покинутого бобренка очень легко изловить, а мать, слыша его голос, уже не в состоянии удалиться. Материнская привязанность влечет ее к своему детенышу. Она тотчас подплывает к байдарке, стараясь освободить его, и тогда-то получает от промышленников многочисленные раны и неминуемо погибает. Если у самки двое детей, то она старается спасти обоих, но в случае неудачи одного из них разрывает сама или оставляет на произвол судьбы, а другого защищает всеми способами. Кадьякцы, занимаясь этим промыслом с самых юных лет, делаются со временем великими в нем искусниками. В тихую погоду они узнают места, где нырнул бобер, по пузырям, остающимся на поверхности воды, в бурное же время бобры ныряют, по их наблюдению, всегда против ветра. Меня уверяли, что если бобер приметит где-нибудь не занятое байдарками место или промежуток между ними шире других, то он непременно туда устремится. Он старается высмотреть это место, высовываясь из воды до пояса, но вместо спасения подвергается неминуемой опасности. Убить бобра считается у промышленников большим торжеством. Оно обыкновенно выражается странным криком, после которого следует разбирательство, кому принадлежит добыча. Главное право на нее имеет тот, кто первый ранил пойманного зверя. Если несколько человек вдруг бросили в него свои стрелы, то правая сторона берет преимущество перед левой, а чем рана ближе к голове, тем важнее. Когда же несколько стрелок, у которых моуты (моут – жильный шнурок, которым стрелка или ее наконечник привязывается к древку) оторваны, находится в обычных частях тела, то тот, у которого остаток длиннее, считается победителем. Хотя вышеупомянутых правил достаточно, при всем том происходит множество споров между промышленниками, которые часто приходят к русским для их решения.
Нерпа считается у кадьякцев первым промыслом после бобра. Ловят ее сетками, сделанными из жил, которые посредством грузил растягивают в воде. Нерпу бьют сонную, но забавнее всего, когда ее заманивают к берегу. Охотник скрывается между камнями и, надев на голову шапку, сделанную из дерева наподобие нерпичьей морды, кричит голосом нерпы. Животное, надеясь найти себе товарища, подплывает к берегу и там лишается жизни.
Ловля птиц, называемых урилами, составляет третий промысел. Их ловят также жильной сеткой, которая внизу растягивается на шест длиной в 2 сажени [3,7 м]. В верхние концы сетей продевается шнур сквозь ячеи и прихватывается по концам вышеуказанного шеста. Поскольку эти птицы обыкновенно садятся на утесы, то охотник, подкрадываясь с собранной сетью и достигнув удобного возвышения, бросает ее прямо на птиц. Испугавшись, урилы стараются улететь и запутываются в сети. Тогда охотник, держа один конец шнурка, тянет другой к себе и собирает сетку в кошель, в котором иногда оказывается целое стадо птиц. Ширина сетки бывает обыкновенно сажени две с небольшим, а длина – до 12 сажен [22 м].
Рыбу по кадьякским рекам ловят руками и кошелями на шестах, а иногда ее бьют вброд копьями. Но в море употребляются костяные уды разной величины, в зависимости от рыбы. На уду вместо линя привязывается морской лук, который бывает длиной сажен в 30 [метров 55], а в диаметре около 1/8 дюйма [0,3 см]. Растение это гораздо лучше жильных шнуров, так как последние, намокнув, слишком растягиваются и не так крепки.
Кадьякское оружие состоит из длинных пик, гарпунов и стрелок, которыми промышляются морские звери: киты, нерпы, касатки и бобры. Когда жители вели войну между собой, то вооружались большими луками, наподобие аляскинских, и стрелами с аспидными или медными носками. Но теперь мало у кого из них имеется это оружие. Китовый гарпун – длиной около 10 футов [3 м] с аспидным копьем, сделанным наподобие ножа, острого с обеих сторон, который вставляется довольно слабо. Нерпичий не короче китового, с костяным носком или копьем, на котором нарезано несколько зубцов; к нему прикрепляется пузырь. Поэтому, хотя животное и потащит его, погрузить в воду не может. Есть и еще особый род нерпичьих стрелок, похожих на бобровые, и отличаются от касаточных только одними носками, ибо у последних они длиннее и вставляются в кость, которая при ударе выпадает. Наконечники указанных стрелок, не исключая нерпичьего гарпуна, привязывают к моутам, или жильным шнуркам, которые прикрепляют к древку. Они вставляются в концы, оправленные в кость, так что, когда зверь ранен, то наконечник выходит из своего места и, оставшись в теле, сматывает шнурок с древка, которое, упираясь непрестанно о поверхность воды, утомляет добычу, стремящуюся поминутно нырять. Стрелки бросают правой или левой рукой с узких дощечек, которые следует держать указательным пальцем с одной стороны, а тремя – с другой, для чего вырезаются ямки. Стрелки кладут оперенным концом в небольшой желобок, вырезанный посреди дощечки, и бросают прямо с плеча.
Рабочие орудия состоят из небольшой шляхты, которую теперь делают из железа, а прежде она была аспидная, и из кривого неширокого ножика, вместо которого до прибытия русских употреблялась раковина. К ним можно присоединить ноздреватый камень, употребляемый для очистки работы, и зуб, посаженный в небольшой черенок. С этим бедным набором инструментов кадьякцы искусно отделывают свои вещи. Что же касается женщин, то в искусстве шить едва ли кто может превосходить их, кроме как на Лисьих островах. Я имею многие образцы их работы, которые сделали бы честь лучшим нашим швеям. Чем кадьякцы древнее, тем превосходнее работа, а особенно резьба по кости. Это ремесло, судя по имеющимся у меня куклам, было в хорошем состоянии, если принять во внимание, что им занимались необразованные люди. Однако ныне с трудом можно отыскать человека, который изобразил бы что-нибудь достойное. Все шьется здесь жильными нитками, которые выделываются так тонко и чисто, что не уступят лучшему сученому шелку. Плетенки же из них или шнурки делаются с удивительным искусством. Оленья шерсть, козий волос, раздерганный стамед[141] только на Кадьяке употребляется для украшения. До приезда русских женщины употребляли костяные иголки своей собственной работы, для чего в каждом семействе имеется небольшое орудие для проверчивания ушек. Женщины так бережливы, что если даже и теперь сломается железная игла, то просверливают ушки на остатках, пока это можно делать.
На Кадьяке, подобно всему северо-западному берегу Америки, шаманство, или колдовство, очень почитается. Шаманы учатся своему искусству с малолетства. Уверяют, что они имеют сношения с нечистым духом, по внушению которого могут предсказывать будущее. Они также считают, что некоторым детям положено судьбой быть земными шаманами и что они всегда видят свое предназначение во сне. Хотя у каждого из этих обманщиков есть нечто особенное, но основное у всех одинаковое. В середине бараборы постилается кожа нерпы или другого зверя, рядом с которой ставится сосуд с водой. Шаман выходит на эту подстилку и, скинув с себя обычное платье, надевает камлейку задом наперед. Потом красит свое лицо и покрывает голову париком из человеческих волос с двумя перьями, похожими на рога. Напротив садится человек, который задает ему вопросы. Одевшись и выслушав просьбу, шаман начинает песню, к которой мало-помалу присоединяются зрители, и напоследок образуется хор, или, точнее говоря, шум. При этом шаман делает разные телодвижения и прыжки до тех пор, пока в беспамятстве не падает на землю. Потом он опять садится на кожу и начинает такие же неистовые движения. Так продолжается долгое время, наконец шаман объявляет ответ, полученный им от нечистого духа. Шаманы исполняют также и должность лекарей, но только при самых трудных болезнях. За это непременно надо их одарить, с тем, однако, чтобы больной выздоровел, в противном же случае подарки отбирают назад. Все их лечение больного состоит в вышеописанном бесновании.
После шаманов первое место занимают касеты, или мудрецы. Обязанность их состоит в обучении детей разным пляскам и в руководстве увеселениями или играми, во время которых они занимают место надзирателей.
Закоснелые предрассудки породили множество суеверий в здешнем народе. Ни одна плетенка не делается без помощи какого-либо счастливого корешка. Бедным считается тот промышленник, который не имеет при себе какого-нибудь счастливого знака. Самые важные из последних – морские орехи[142], которых множество валяется по берегам в жарком климате, а здесь они весьма редки. Лишь только наступит весна, китовые промышленники расходятся по горам собирать орлиные перья, медвежью шерсть, разные необычные камешки, коренья, птичьи носки и прочее. Самый отвратительный обычай красть из могил мертвые тела, которые они содержат в потаенных пещерах и которым даже носят иногда пищу. Здесь существует обычай, согласно которому отец перед своей смертью оставляет пещеру с мертвыми телами как самое драгоценное наследие тому, кто становится его преемником в китовом промысле. Наследник, со своей стороны, старается всю жизнь умножать это сокровище, так что у некоторых набирается до двух десятков трупов. Впрочем, надо заметить, что здесь крадут тела только таких людей, которые показывали особенное искусство и расторопность. Китовые промышленники во время ловли, как уже сказано выше, считаются нечистыми, и никто не только не согласится с ними есть вместе, но и не позволит им прикасаться ни к какой вещи. Однако же при всем этом они пользуются особенным уважением, и другие островитяне называют их своими кормильцами.
Кадьякцы проводят свою жизпь в промыслах, празднествах и в голоде. В первых они упражняются летом, вторые начинаются в декабре и продолжаются до тех пор, пока хватит съестных припасов, а с того времени и до появления рыбы испытывают большой голод и питаются только ракушками. Во время праздников они непрестанно пляшут и скачут, украшая себя самыми уродливыми масками. Мне приходилось видеть их развлечения довольно часто, но никакого удовольствия от этого я не получал. Их увеселения обычно начинают женщины, которые несколько минут качаются из стороны в сторону под пение зрителей и звук бубнов. Потом выходят, или, точнее, выползают мужчины в масках, прыгают различным образом, и все это заканчивается едой. Островитяне большие любители увеселений. Вообще можно сказать, что все они весьма пристрастны к азартным играм, в которые проигрывают иногда все свое имущество. У них есть одна игра, называемая кружки, от которой многие разорились. В нее играют четыре человека: два на два. Они расстилают кожаные подстилки аршин на 5 [метрах в 3,5] одна от другой, на них кладут по небольшому костяному кружку, у которого на краю проведен тонкий ободок черного цвета, а в середине обозначен центр. Каждый игрок берет по пяти деревянных шашек с меткой, означающей разные стороны игроков, и садится у подстилки, напротив своего товарища. Цель игры – выиграть четыре раза по 28; число отмечается палочками. Игроки, стоя на коленях вытянувшись, опираются левой рукой о землю, а правой бросают шашки друг за другом, на кружки, с одной подстилки на другую. Если кто попадет в метку, то другой с той же стороны старается его сбить и поставить на это место свою шашку. Когда все шашки закончатся у обеих сторон, смотрят, как они лежат. За каждую шашку, коснувшуюся кружка, считают один; за ту, которая полностью покроет кружок, – два, а та, которая коснется или пересечет черный его обод, – три. Таким образом, игра продолжается несколько часов подряд. Есть еще другая игра, называемая стопкой. Она заключается в следующем: вырезанный костяной или деревянный болванчик бросается вверх, и если ляжет на свое основание, то это значит два; если на брюхо – один, а на шею – три. Окончание этой игры – дважды десять, что отмечается также палочками.
Кадьякцам следует отдать должное за изобретение байдарок, которые они строят из тонких жердей, прикрепленных к шпангоутам[143], или, точнее, к обручам. Они обтягиваются так хорошо сшитыми нерпичьими кожами, что ни капли воды никогда не проходит внутрь. Теперь их три вида: трехлючные, двухлючные и однолючные. До прихода русских были только два последние, а вместо первых строились байдары, или кожаные лодки, в каждую из которых помещалось до 70 человек. Все эти суда ходят на малых веслах, и не только особенно легки на ходу, но и весьма безопасны в море при самом сильном волнении. Надо только иметь затяжки, которые крепятся у люков и задергиваются на груди сидящего на байдаре. Я сам проехал в трехлючной байдарке около 400 верст [425 км] и могу сказать, что никогда не было у меня лучшего гребного судна. В байдарке надо сидеть спокойно, гребцы не должны делать резких движений, в противном случае можно опрокинуться. Хотя кадьякцы во многом другом и не слишком умелы, но отменно искусны в управлении этими челнами, на которых они пускаются сквозь буруны и плавают не опасаясь более тысячи верст. Правда, это бывает всегда близ берега, однако иногда в хорошую погоду ходят верст по 70 [около 75 км] без отдыха. Послать двухлючную байдарку к острову Уналашке или в Ситкинский пролив считается здесь обычным делом. Когда они попадают в шторм в открытом море, по несколько байдарок соединяются вместе и спокойно дрейфуют до перемены погоды. В таком случае каждому гребцу нужно иметь камлейку, сшитую из крепких кишок, которая у рукавов и на голове у капюшона затягивается шнуром, так как волны во время шторма часто плещут через байдарку. Поначалу мне было неприятно чувствовать движение киля и частей байдарки, которые на каждом валу сгибаются и разгибаются, но потом, привыкнув, я этим даже развлекался.
Удивительно, что эти люди, сумевшие построить такие суда, оставили почти без всякого внимания самое главное и нужное в жизни, т. е. строение своих жилищ. Последние столь же просты и неудобны, насколько превосходны первые. Здешняя барабора состоит из довольно большого четырехугольного продолговатого помещения, с квадратным отверстием фута в 3 [около метра] для входа и с одним окном на крыше, в которое выходит дым. Посередине вырывается небольшая яма, где разводится огонь для варки пищи, а по бокам отгораживаются досками небольшие места для разных домашних вещей. Это помещение служит двором, кухней и даже театром. В нем вешают рыбу для сушки, делают байдарки, чистят пищу и прочее. Хуже всего то, что жильцы никогда его не очищают, а только изредка настилают на пол свежую траву. К главному помещению пристраиваются еще небольшие боковые строения, называемые жупанами. Каждый из них внутри имеет свой вход, или, лучше сказать, лазейку, в которую можно пройти не иначе как нагнувшись и проползая на животе до тех пор, пока можно будет чуть подняться на ноги. Наверху в самой крыше жупанов делается небольшое окно для света, которое, вместо оконницы, обтягивается сшитыми вместе кишками или пузырями. Вдоль стен, отступив от них на 3 фута [1 м], кладут нетолстые брусья, отделяющие места для сна и сидения; они же служат и вместо изголовья. В этом отделении довольно чисто, потому что оно устилается соломой или звериными кожами. Жупаны здесь нужны больше для зимы, так как, из-за их малых размеров, бывают всегда теплыми от многолюдия. В самое же холодное время они нагреваются горячими камнями. Иногда они служат банями.
Постройка барабор самая простая. Для этого вырывают четырехугольную яму футов до 2 [около 0,6 м] глубиной и по углам вкапывают столбы высотой футов около 4 [немного более 1 м], на которые кладут перекладины и довольно высокую крышу на стропилах. Стены обиваются стоячими досками снаружи. Крыша устилается довольно толстым слоем травы, а бока обмазываются землей, так что все строение с внешней стороны походит на какую-то кучу.
В целом можно сказать, что кадьякцы не имеют ни малейшей склонности к соблюдению чистоты. Они не сделают лишнего шага ни для какой нужды. Мочатся обыкновенно у дверей в кадушки, множество которых стоит всегда наготове. Эту жидкость они употребляют для мытья тела и платья, а также для выделки птичьих шкурок. Правда, как мужчины, так и женщины большие охотники до бань, но они ходят в них только потеть, если же у кого голова слишком грязна, то он моет ее мочой. Впрочем, платье надевают прежнее, как бы оно ни было испачкано.
Кадьяк и окружающие его острова управляются чиновниками Компании. Все коренные жители находятся в ведении Кадьякской конторы. О других местах, принадлежащих Компании, я не могу сказать так подробно, как о Кадьяке, на котором я прожил около года. Все кадьякцы считаются теперь русскими подданными. Компания при их помощи не только запасает себе и своим служащим, которых насчитывает до тысячи человек, съестные припасы на целую зиму, но и используют их на других работах. Из них составляются партии для ловли морских бобров, они занимаются промыслом лисиц, нерп, птиц и еврашек[144] – одним словом, они такие работники, каких в других местах невозможно найти.
Кадьякцы исполняют приказания Компании с величайшим послушанием и бывают довольны тем, что ей за их труды заблагорассудится заплатить. Кроме бисера, табака и других европейских мелочей, им платят за промысел птичьими, еврашечьими и тарбаганьими парками. Этот торг самый выгодный для Компании, так как не требует почти никаких издержек. Материал, из которого женщины шьют разную одежду, добывают сами обыватели по наряду и отдают в кладовые, где потом сами же его и покупают. В награду за свои труды швеи получают только иголки, которые остаются у них от работы, а тайонши нередко по пачке табаку. Однако должен признаться, что этот столь прибыльный для Компании торг может со временем нанести величайший вред жителям. Каждое лето они уезжают от своих жилищ на тысячу верст в малых кожаных лодках и таким образом на весьма долгое время разлучаются со своими женами и детьми, которые не в состоянии добыть себе пищу. Кроме того, в пути кадьякцы нередко встречаются с неприятелями и погибают. Те же, кто остается летом на острове, вместо своей общинной работы, вынуждены бывают работать на Компанию. Даже глубокие старики не освобождены от этой повинности. Они ловят морских птиц, и каждый из них обязан наловить столько, чтобы хватило для семи парок. Такие порядки крайне не нравятся здешним жителям, которые относятся с чрезвычайным уважением к старости. Мне говорили, что многие старики выбиваются из сил, гоняясь за добычей по утесистым скалам, и становятся жертвой корыстолюбия других. Правда, можно отдать должное нынешнему правителю Баранову и его помощникам, которые, вопреки прежним обычаям, относятся к кадьякским обывателям снисходительно. Однако если все будет продолжаться по-прежнему, число жителей Кадьяка непрестанно будет уменьшаться.
Чтобы предотвратить полное уничтожение этих весьма выгодных промыслов, следует, по моему мнению, сделать, по крайней мере, следующее: 1) все вещи (кроме дорогих), необходимые для одежды местных жителей и почти ничего не стоящие Компании, продавать гораздо дешевле своим людям, без которых она не может существовать; 2) ввести в употребление железные орудия, без которых нельзя ничего сделать, не потеряв напрасно много времени; 3) не посылать партий на байдарках в отдаленный путь, а отправлять их на парусных судах до места ловли и на тех же судах привозить их обратно; 4) оставлять половину молодых людей дома и не использовать стариков на тяжелых и не соответствующих их возрасту работах, ибо их преждевременная смерть нередко влечет за собой разорение целого семейства. Если такие меры будут приняты, то приезжие не испытают мучительного неудовольствия от встречи ни с одним жителем, скитающимся без всякой одежды, что сейчас случается особенно часто даже среди тех, кто в прежние времена был весьма богат.
Хотя около Кадьяка нетрудно найти множество прекрасных гаваней, однако компанейские суда пользуются сейчас только двумя: Трех Святителей, которая, по моим наблюдениям, лежит на северной широте 57° 05´ 59˝ и в западной долготе 153° 14´ 30˝, и Св. Павла, лежащей под 57° 46´ 36˝ с. ш. и 152° 08´ 30˝ з. д. Первая из них – та, в которой остановился Шелехов при первом своем прибытии на Кадьяк. Она расположена на запад-северо-запад от южного мыса острова Салтхидака и образована косой, выдающейся к северо-западу от южной конечности небольшого залива. Говорят, что до землетрясения, случившегося в 1788 году, местность вокруг этой гавани была гораздо выше. Теперь же она покрывается до гор равноденственными (равноденственными называются приливы, наблюдаемые при положении луны, земли и солнца на одной линии –
Глава четвертая. Плавание корабля «Нева» от острова Кадьяка до Ситкинского залива
При нашем проходе мимо Павловской крепости нам салютовали из нее пушечными выстрелами, а жители обоего пола, собравшись на берег, в знак своего пожелания благополучного нам пути кричали «ура!».
Гора Эчком с северной стороны была еще покрыта снегом, свидетельствуя о том, что в этой стране зима еще не совсем сдалась, хотя в других местах уже давно царствовало лето. По наблюдениям, сделанным мной в полдень, мы находились тогда под 57° 00´ 30˝, а так как мыс Эчком был в это время на северо-восток 69° по компасу, то и получается, что он лежит под 57° 00´ с. ш. После полудня задул юго-западный ветер, и наш корабль шел довольно скоро, но, не доходя до островов Средних, ветер утих. Тишина продолжалась недолго. Подул легкий южный ветерок и продвинул нас к тому самому проходу, которым прошлой осенью корабль «Нева» выходил из гавани. Тут течение переменилось, и нас начало было прижимать к подветренному берегу, в связи с чем и следовало к ночи удалиться за Средние острова.
Перед отъездом я позволил тайону выстрелить из 12-фунтовой пушки, чем он был весьма доволен. При этом следует заметить, что ни сильный звук, ни движения орудия не вызвали у него ни малейшего страха.
После полудня я съехал на берег и присутствовал при переговорах, по окончании которых Баранов подарил посланнику алый байковый, убранный горностаями халат, а остальным – по синему. В знак примирения каждому из этих гостей он приказал повесить по оловянной медали. Потом для посольства было угощение. Я видел с большим удовольствием, что в этом угощении участвовали все наши американцы. Тайоны были приглашены в дом к Баранову и веселились вместе с нами, а остальные плясали на дворе все время, пока ситкинцы не захмелели и не были отведены под руки на свое место.
На ситкинцах были накидки (накидкой называется четырехугольный лоскут какой-либо материи, который накидывается на плечи, наподобие плаща) синего сукна, лица их были испещрены разными красками, а волосы распущены и напудрены чернетью с орлиным пухом. Последнее считается у них самым важным убором и используется только в торжественных случаях. Тайонская жена была убрана совсем по-другому: ее лицо было выпачкано, а волосы вымазаны сажей. Под нижней губой она имела прорез, в который был вставлен кругловатый кусок дерева, длиной в 2½ дюйма [около 6 см], а шириной в 1 дюйм [2,5 см], так что губа, оттянувшись от лица горизонтально, походила на ложку. Когда она пила, то всячески остерегалась, чтобы не задеть своего украшения. При ней находился ребенок в плетеной корзинке. Хотя ему было не более трех месяцев, но под нижней губой и в носовом хряще уже были прорезаны скважины, из которых свисал бисер на тонких проволоках.
На другой день утром, хотя горы были покрыты густым туманом, я решил идти на гору Эчком в надежде, что к полудню небо очистится. Из того, что я знал от наших проводников, я рассчитывал возвратиться к ночи. Мы взяли с собой немного хлеба и в восьмом часу отправились в путь. Чем дальше мы шли, тем дорога становилась хуже и труднее. Глубокие овраги, лежащие повсюду пни и колоды, а также частые колючие кустарники утомили нас, хотя наше путешествие продолжалось не более двух часов. Тогда-то я почувствовал, что мы основательно ошиблись, взяв с собой небольшое количество еды. Между тем туман сгущался, и провожатые сами не знали, куда идти. Как ни осложнялось наше положение, я все-таки решил пройти еще некоторое расстояние, а затем послал одного из кадьякцев за пищей и фризовыми фуфайками для людей. В полдень мы все так устали, что дальше двигаться никто не был в состоянии, и мы остановились на пригорке у небольшого потока. Погода, как бы сжалившись над нами, наконец, прояснилась. Мы поняли, что для достижения нашей цели требовалось и много времени, и ясная погода, и довольно большое количество съестных припасов. Поэтому, отправив одного из своих проводников к нашим палаткам, мы стали готовиться к ночлегу. Несмотря на всю свою усталость, каждый работал очень старательно, так что к вечеру мы успели соорудить два больших шалаша из ветвей душистого дерева (это дерево можно назвать американским кипарисом[147], так как оно издает крепкий, приятный запах) и развели большой огонь, вокруг которого просидели почти до полуночи, обсуждая свою оплошность в снабжении. Между тем наступила ночь, в продолжение которой пала обильная роса и воздух так остыл, что температура опустилась почти до 4,5°, выгнав нас из шалашей.
Наши труды и терпение были вознаграждены особенным удовольствием. Стоя на вершине горы, мы видели себя окруженными самыми величественными картинами, какие только может являть природа. Бесчисленное множество островов и проливов до прохода Креста и самый материк, лежащий к северу, казались лежащими под нашими ногами. Горы же по другую сторону Ситкинского залива выглядели как бы лежащие на облаках, носившихся под нами. Солнце сияло во всей своей красоте, за исключением десяти минут, когда при небольшом тумане накрапывал дождь. Термометр перед тем показывал 12,7°, а затем 11,9°. На этом месте мы провели около трех часов и возвратились прежней дорогой к своим шалашам около вечера.
Наши посетители были так же раскрашены и покрыты пухом, как и прежние, но одежда их была несколько богаче. На Котлеане была синего сукна куяка (род сарафана), сверх которой надет английский фризовый халат, а также шапка из черных лисиц с хвостом наверху. Роста он среднего, лицо весьма приятное, черная небольшая борода и усы. Его считают самым искусным стрелком. Он всегда держит при себе до двадцати хороших ружей. Несмотря на наш холодный прием, Котлеан погостил у нас до 2 августа и плясал каждый день со своими подчиненными.
К крайнему моему удовольствию, употребление целебных вод поправило здоровье моих больных, которых я взял с собой исключительно для опыта. Ручей целебных вод течет с невысокой горы, находящейся в 150 саженях [метрах в 270] от берега, в нарочно вырытый водоем. Температура у самого ключа 66°,1, а в водоеме – около 38°. В воде содержатся частицы серы и солей. С первого взгляда она кажется чистой, но из химических опытов видно, что в ней много растворенных веществ. Ситкинские жители нередко пользуются ею, и можно наверняка сказать, что эта вода служат надежным средством излечения цинги и различных ран. Остается только устроить там спокойный приют для больных. Это, можно сказать, драгоценное место лежит по восточную сторону Ситкинского залива за Южными островами и от Новоархангельской гавани отстоит на 25 верст.
В таком случае Новоархангельская крепость и впредь может служить хорошим прибежищем для купеческих кораблей. Вместо того чтобы везти свои товары в Кантон и там продавать за бесценок, им гораздо выгоднее, хотя и с потерей небольшого времени, взять за них, по крайней мере, 50 процентов, которые Российско-Американская компания охотно платит за необходимые для нее вещи: муку, водку, сукно и всяческие съестные припасы.
Мое желание пройти в широте 36,5° до 180° соответствует данному графом Румянцевым предписанию, в котором сказано, будто бы в древние времена был открыт в 340 немецких милях [около 2500 км] от Японии и под 37,5° с. ш. большой и богатый остров, населенный белыми и довольно просвещенными людьми. Он должен находиться между 160 и 180° з. д.
Глава пятая. Описание островов Ситкинских
Баранов, отправляясь на Кадьяк, оставил вместо себя начальника, который, как и все остальные, состоял в столь тесной дружбе с ситкинскими жителями, что они нередко гостили по неделе друг у друга. Несмотря на это, ситкинцы, узнав, что наши почти все разъехались на промыслы для заготовки съестных припасов на зиму, собравшись в количестве до 600 человек, двинулись к крепости. Некоторые прокрались сквозь лес, а другие на больших лодках проливами. Все они были снабжены огнестрельным оружием. Оставшиеся русские, не испугавшись такого внезапного нападения, открыли по ним пушечную стрельбу, но отразить нападение не могли, и ситкинцы, вследствие перевеса своих сил, подошли под самые стены укрепления. Среди них находились три матроса из Американских Соединенных Штатов. Оставив свои суда, они сначала поступили на службу в Компанию, а потом перешли к нашим неприятелям. Эти вероломные бросали зажженные смоляные пыжи на кровлю верхнего строения, зная, что там хранились порох и сера. Все здание за три часа превратилось в пепел. При этом нападающие успели вытащить до 2000 бобров, заготовленных для вывоза. Свою атаку они начали около полудня, а к вечеру не только погибли все защищавшиеся, но и от самих строений почти не осталось никаких следов. Ситкинцы, выполнив первую свою задачу, тотчас разъехались по разным местам, где надеялись найти русских или кадьякцев, и, некоторых перебив, немалое число взяли в плен, особенно женщин, которые тогда собирали ягоды на поле. При этом двое русских окончили жизнь в самых жестоких мучениях. Баранов, узнав об этом, тотчас начал готовиться к тому, чтобы наказать вероломных. Но поскольку многие его суда были в разъезде, он был вынужден отложить свою месть до удобного случая. Выше уже мной описано, каким образом русские основали здесь свое второе поселение. При этом они не только не проявили никакой жестокости против своих неприятелей, но и показали свою доброжелательность, не прибегая к наказаниям, какие заслуживали ситкинцы.
Нынешнее наше селение называется Новоархангельским. Оно несравненно лучше прежнего. Местоположение его и при самом небольшом укреплении будет неприступным, а под прикрытием пушек может быть обеспечена безопасность. Баранов мог воспользоваться этим местом и при первом поселении. Но поскольку там жили ситкинцы, он не хотел их обидеть, а довольствовался тем, что ему уступили. Хотя не прошло еще и года, как это место заселено нами, однако здесь уже не только довольно много хороших зданий, но и множество огородов, на которых растут картофель, репа, капуста и салат. Равным образом начинает развиваться и скотоводство. Из Кадьяка привезено немного рогатого скота, свиней и кур. Вульф, шкипер американского купеческого корабля, зашедшего сюда весной, оставил английскую овцу с бараном и трех калифорнийских коз, так что в короткое время наши американские селения не будут иметь ни в чем нужды, если продолжится управление Баранова или его преемник проявит надлежащее умение. Изобилие леса, при достаточном числе рабочих и железных материалов, позволит построить большой флот, не выезжая из залива.
Новоархангельск, по моему мнению, должен быть главным портом Российско-Американской компании, потому что, исключая перечисленные выгоды, он находится в центре самых важных промыслов. В его окрестностях водится такое множество бобров, что если не воспрепятствуют иностранные суда, то каждый год их можно будет вывозить, по крайней мере, тысяч до восьми; теперь же, поскольку здесь беспрестанно торгуют граждане Американских Соединенных Штатов, то вывоз составляет до трех тысяч. Кроме этого, ситкинские деревья могут приносить немалую выгоду, когда наши суда станут чаще ходить в Кантон.
Ситкинские острова названы мной по имени живущего здесь народа, который называет себя ситкаханами, или ситкинцами. Все эти острова покрыты лесом, который, большей частью, состоит из душистого дерева, ели и лиственницы. На них растут также сосна, ольха и другие деревья, но не в столь большом количестве, как первые. Между прочим, есть род яблони, листья которой абсолютно похожи на яблоневые, но плоды напоминают мелкие желтоватые вишни и на вкус кисловаты[154]. Ягод там повсюду великое множество. Кроме тех, которые распространены на Кадьяке, растут еще черная смородина, черника, так называемая красная ягода, клубника и особый род малины. Эти места не уступят также никаким другим по количеству рыбы. Кроме разных видов красной рыбы, там водится весьма много палтусов, весом около 6 пудов [96 кг] и более, которые часто попадаются на уду. Сельдь также приходит к берегам в огромном количестве. Этого нельзя сказать о животных вообще, исключая речного бобра и выдры, а также морского бобра, котика, нерпы и сивуча, которых здесь чрезвычайное множество. Птиц здесь меньше, нежели на Кадьяке. Но породы все те же, кроме сороки сизоватого цвета с хохлом и двух видов сероватых птичек, из которых одни немного побольше колибри.
Климат на этих островах таков, что, по моим наблюдениям, на них с успехом могут расти почти все огородные и садовые овощи и фрукты, а также яровой хлеб. Лето бывает довольно теплое и продолжается до половины или до исхода августа. Зима же, по словам самих жителей, походит на нашу осень, хотя иногда снег лежит в долинах несколько дней сряду.
Число местных жителей составляет до 800 человек мужского пола, из которых около 100 живет на острове Якобия, а остальные – на острове Чичагова в проливе Чатома. Последние переселились с места, которое теперь занимаем мы. Они среднего роста, на вид моложавы, проворны и остроумны. Волосы у них черные, жесткие и прямые, губы несколько толстоватые, лицо круглое, тело смуглое. Но многие, особенно женщины, не уступили бы цветом лица европейцам, если бы не пачкали себя разными красками, которые довольно сильно портят их кожу. Раскрашивание лица считается здесь главным щегольством. Кроме того, они накидывают на плечи четырехугольный лоскут сукна или лосины, а головы пудрят орлиным пухом. Иногда мне случалось видеть на некоторых жителях нечто похожее на нижнее платье, или, точнее, на рукава, висящие до половины икр, а также короткие полукафтаны. Военные их наряды состоят из толстых, вдвое согнутых лосиных кож, которые застегиваются спереди шеи, или полукафтана (куяка), с железными полосами, пришитыми одна возле другой поперек груди, чтобы ее невозможно было пробить пулей. Последние привозятся теперь на судах Американских Соединенных Штатов и меняются на бобров. Говорят, что тарбаганьи и еврашечьи парки используются в холодное время, но, по-видимому, сукно наиболее распространено. Зажиточные окутываются также в белые одеяла из шерсти здешних диких баранов. Они обычно вышиваются четырехугольными фигурами с кистями черного и желтого цвета вокруг. Иногда их внутреннюю часть украшают бобровым пухом.
Хотя ситкинцы и храбры, но никогда открыто не сражаются, а стараются напасть на неприятеля врасплох и тщательно скрывают свои действия. Со своими пленниками они поступают жестоко – предают их мучительной смерти или изнуряют тяжкими работами, особенно европейцев. Если кто-нибудь из последних попадется к ним в руки, то нет мучения, которому бы не подвергли этого несчастного. В этом бесчеловечном действе участвуют самые престарелые люди и дети. Один режет тело попавшего в плен, другой рвет или жжет, третий рубит руку, ногу или сдирает волосы. Все это делается как с мертвыми, так и с измученными пленниками, и совершается шаманами, которые сначала обрезают вокруг черепа кожу, а потом, взяв за волосы, сдирают ее. После этого головы несчастных жертв отрубаются и бросаются на поле или выставляются напоказ. Этими волосами ситкинцы украшаются во время игр.
Ситкинцы с некоторого времени уже используют огнестрельное оружие и имеют даже небольшие пушки, которые они покупают у приезжающих к ним жителей Американских Соединенных Штатов. Что же касается прежнего их вооружения (копий и стрел), то его теперь здесь можно видеть лишь изредка.
Обычно пищу ситкинцев в летнее время составляют: свежая рыба, нерпы, бобры, сивучи и ягоды разных родов, а зимой – вяленая рыба и жир морских животных. Они заготовляют также большое количество икры, особенно из сельдей. Когда последние появляются у берегов, то все мужчины и женщины ловят их еловыми ветками, а затем сушат, развесив по берегу на деревьях. Потом кладут их в большие корзины или вырывают в земле ямы и хранят там для зимы. К этому можно прибавить одно морское растение, которое собирается с камней и накладывается в коробки, а также род коврижек из лиственичной перепонки, покрывающей дерево под корой, которая соскабливается и сушится в виде четырехугольников, толщиной около дюйма [2,5 см]. Пищу готовят в чугунных, жестяных и медных европейских котлах. Рыбу же и прочее жарят, по примеру кадьякцев, на палочках у огня. Приготовленная к употреблению пища кладется в деревянные чашки или корытца. Кроме этого, имеются ложки из дерева или из рога диких баранов, продолговатые и чрезвычайно большие. У зажиточных островитян много европейской посуды.
Ситкинские жилища обширны и имеют четырехугольный вид. Они обносятся колотыми досками, покрываются крышами, по примеру европейских, с той только разницей, что доски или кора, которой иногда покрываются дома, вверху не сходятся, а между ними оставляется продолговатое отверстие, по крайней мере, фута в два [полметра] шириной для выпуска дыма. Окон никаких и нигде нет, а только низкие двери, в которые человеку можно пролезть не иначе как нагнувшись. Посредине выкапывается широкая четырехугольная яма, глубиной около аршина [0,7 м], в которой раскладывается огонь. Стороны ее у богатых обкладываются также досками. Место между ямой и стеной занимается под жилье, над которым делаются невысокие нары, или широкие полки, для поклажи разных вещей: съестных припасов, одежды и прочего. А поскольку каждое такое жилище населяют родственные семьи, то они иногда отделяются между собой занавесками или чем-нибудь подобным.
Здешние лодки делаются из легкого дерева, называемого чагой, которое растет южнее Ситки и иногда выбрасывается поблизости волнами. Хотя лодки эти однодеревки, некоторые из них могут вмещать до 60 человек. Я видел несколько таких лодок, длиной около 45 футов [13,5 м], обычные же имеют около 30 футов [9 м]. Посредине их вставляются тонкие перекладины, служащие для распора. Они удивительно ходкие, хотя весла у них невелики. Самые маленькие служат для промыслов, а большие – для перевозки семей или во время войны.
Обычаи ситкинцев во многом сходны с кадьякскими, так что описание их было бы только излишним повторением. К играм ситкинцы, как кажется, привержены еще более, нежели кадьякцы, ибо пляшут и поют беспрестанно.
Большие различия замечаются в обрядах погребения. Тела мертвых здесь сжигаются, а кости кладутся в ящики с пеплом и ставятся обыкновенно у берега на столбах, которые раскрашивают или вырезают разными фигурами. Говорят, что после смерти тайона или какого-либо почтенного человека в честь умершего лишают жизни и сжигают с ним вместе одного из принадлежавших ему слуг, которые достаются здесь или покупкой или пленением в военное время. Такой же бесчеловечный обычай наблюдается и при постройке нового дома какой-либо важной особы, но в последнем случае тела убитых просто зарываются в землю. Убитых на войне также превращают в пепел, кроме голов, которые отрезают и хранят особо в коробках. Обычай сжигать изрезанные тела умерших пошел, как говорят, от предрассудка: будто бы, вырезав из них особый кусок и держа его при себе, можно вредить кому угодно. Одни только тела шаманов предаются погребению целыми, потому что ситкинцы считают их исполненными силой нечистого духа, а значит, несгораемыми.
Самым большим искусством или ремеслом здешних жителей может считаться резьба и рисунки. Судя по множеству масок и виденных мной других резных и разрисованных вещей, следует заключить, что каждый ситкинец – художник в области упомянутых искусств. Здесь не увидишь ни одной игрушки, даже самой простой, ни одного орудия и никакой посуды, на которых не было бы множества разных изображений, особенно на коробках и сундуках, крышки которых обкладываются, кроме того, ракушками, похожими на зубы. Привычка каждый день раскрашивать себе лицо сделала, по моему мнению, всех жителей живописцами, или малярами. Наиболее употребительные краски следующие: черная, темно-красная и зелено-голубая. Хотя они, надо думать, разводятся на рыбьем клее, однако так крепки, что не линяют и не сходят от дождя. Искусству ситкинцев в разных ремеслах также можно отдать должное. Их лодки заслуживают особенного внимания. Говорят, будто бы искусство шить у них мало известно. Но мне самому случалось видеть платья, довольно хорошо, искусно и чисто сшитые.
Ситкинские жители в промыслах не могут сравниваться с нашими байдарочными промышленниками (здесь я имею в виду аляскинцев, кадьякцев, кенайцев и чугачей вместе). Они бьют из ружей морских зверей, в основном сонных. Впрочем, такой род охоты для них выгоден, потому что морские бобры не переводятся. В тех же местах, где поживут наши охотники, число бобров заметно уменьшается, а напоследок они и совсем исчезают. Примером тому служит берег от Кенайского залива до прохода Креста, где теперь нельзя добыть и сотни этих зверей.
Все сказанное мной выше касается не только ситкинцев, но и всех нам известных народов от Якутата до 57° с. ш., которые именуются колюшами, или колошами. Хотя они живут в разных местах, независимо друг от друга, но говорят на одном языке и связаны между собой взаимными узами родства. Число их по проливам простирается вообще до 10 000 человек. Они разделяются на разные роды, из которых главные: медвежий, орлиный, вороний, касаткин и волчий. Последний называется также коквонтанским и имеет разные преимущества перед другими. Он считается самым храбрым и искусным в военном деле. Утверждают, что люди из этого рода вовсе не боятся смерти. Если кто-либо из них попадет в плен, то победители поступают с ним весьма доброжелательно и даже возвращают свободу. Все эти роды так смешаны между собой, что в каждом селении можно найти их всех понемногу. Однако же каждый из них живет в особом доме, над которым вырезано фамильное животное, служащее вместо герба. Они никогда не воюют между собой, а при случае должны друг другу помогать, как бы далеко ни находились.
У колошей нет никаких обрядов богослужения. Они утверждают, что на небе или на другом свете есть существо, которое создало все и ниспосылает разные болезни на людей, когда на них разгневается. Дьявол, по их мнению, весьма зол и посредством шаманов делает всякие пакости на земле.
Права наследства их идут от дяди к племяннику, исключая тайонство или начальничество, которое почти всегда переходит к сильнейшему или тому, у кого больше родственников. Хотя здешние тайоны и управляют своими подчиненными, однако же власть их довольно ограничена. Даже в небольших селениях их бывает иногда до пяти.
Я было забыл упомянуть о следующем, весьма странном обычае. У колошенских женщин, как только начнутся периодические недомогания, прорезывается нижняя губа, в которую вкладывается деревянный овал, сделанный наподобие ложки. Этот прорез увеличивается с годами, так что напоследок губа оттягивается более 2 вершков [почти на 9 см] вперед и около 3 вершков [13 см] по сторонам лица, отчего самая первая красавица делается ужасным чудовищем. Такое безобразие, как оно ни отвратительно, здесь в большом уважении, а поэтому знатные женщины должны иметь губы насколько возможно больше и длиннее.
Глава шестая. Плавание корабля «Нева» из залива Ситкинского до Кантона
По прошествии некоторого времени тот же самый ветер вынес нас из узкого пролива между островами. В 8 часов начался отлив, я хотел воспользоваться им и, обойдя острова Средние, пролавировать там до утра. Но мое желание не исполнилось; около полуночи нашел туман и вынудил нас остановиться на верпе.
В это время к нам из крепости приехал Баранов, с которым я распрощался не без сожаления. Он, по своим дарованиям, заслуживает всяческого уважения. По-моему, лучшего начальника в Америке у Российско-Американской компании быть не может. Кроме знаний, он уже приобрел множество трудовых навыков и не жалеет собственного своего имущества для общественного блага.
Безветрие продолжалось до полуночи и заставило нас буксироваться. Вскоре подул сильный северо-западный ветер, и, убрав лишние паруса, мы направились к юго-западу.
Во время нашего пребывания в Новоархангельске было набрано и наквашено 60 ведер дикого щавеля, который мы начали употреблять со вчерашнего числа. Прибавив к этому противоцинготному средству брусничный сок и моченую бруснику, мы, конечно, избежим цинги, никакого признака которой до сих пор еще не было. Но так как для достижения Кантона требовалось много времени, то я вынужден был сделать следующее распоряжение по употреблению матросской пищи: пять дней в неделю варить щи с солониной и щавелем с прибавкой довольно большого количества горчицы или уксуса, а два дня – горох с сушеным бульоном. В воскресенье же и понедельник я велел давать по полкружки пива в день на человека, в четверг – бруснику или брусничный сок, а в среду – чай на завтрак.
Наше странствование по острову не было напрасным. Мы возвратились на корабль «Нева» не с пустыми руками, а принесли множество кораллов, окаменелой губки и других редкостей, среди которых не последнее место может занять найденный мной на взморье калабаш[162], который был настолько свеж и цел, что, кажется, приплыл не издалека. Очень жаль, что встреча с новооткрытым мной островом была сопряжена с несчастным приключением для нашего корабля. В противном случае я не упустил бы возможности испытать на самом деле справедливость моих заключений и отыскал бы что-нибудь более важное. Ибо нет труда, который я не согласился бы преодолеть, нет опасности, которой я бы не перенес, только бы сделать наше путешествие полезным и добыть честь и славу русскому флагу новыми открытиями. Но случившееся на нашем корабле повреждение, а также и само время заставили нас поспешить с плаванием к предназначенному месту встречи, заставили меня умерить свое рвение к дальнейшим поискам и стараться как можно скорее достигнуть кантонской пристани, где уже надлежало быть нашему сопутнику, кораблю «Надежда».
По трем полуденным высотам, снятым разными секстанами, середина острова Лисянского находится на 26° 02´ 48˝ с. ш. Долгота же принята мной западная 173° 42´ 30˝.
После полудня показались две большие стаи черноватых птиц, которые держались на далеком расстоянии от корабля. Поэтому я приказал к ночи убрать все паруса и остаться только под марселями. Эта предосторожность была тем нужнее, что мои матросы еще не совсем собрались с силами после прежних своих трудов. С этого числа я решил взять такое направление, чтобы войти в долготу 180° около 17° с. ш.
По словам офицеров и матросов, бывших наверху, а также по увиденному мной с палубы, можно заключить, что сегодня мы находились близ мели, простирающейся с севера к югу, по крайней мере, на 2 мили [3,7 км]. А поскольку всплеск был замечен только в одном месте, то следует полагать, он был вызван волнами, ударяющимися о камень, который я назвал Крузенштерновым, лежащий, по полуденным наблюдениям и по глазомерному расстоянию, на 22° 15´ с. ш. и 175° 37´ з. д.
После полудня ветер повернул к северо-востоку. Вероятно, в этой части света пассатные ветры не так далеко отходят от экватора, как в Атлантическом или Индийском океане. С 25-го октября было маловетрие и даже полная тишина, и только изредка дули легкие ветры. Начинаясь всегда с севера, они поворачивали со шквалами к востоку, потом к югу и, наконец, к западу, где сменялись затем тишиной. Всего непонятнее, что северо-западная зыбь простирается весьма далеко, так как она была чувствительна еще до сих пор. Это, может быть, связано с северо-западными ветрами, которые большей частью дуют в высоких широтах этого океана. Они часто случались на нашем пути в Америку и обратно. Восточные же дули только два раза после нашего выхода из Новоархангельска. Очень жаль, что пространство между Сандвичевыми островами и Японией еще не так известно, иначе можно было бы считать закономерным, что суда, идущие на Камчатку, почти всегда входили в настоящую свою долготу между 14 и 15° с. ш., а потом уже направлялись к северу. В этом случае западные ветры не так бы часто им препятствовали. Оставив Сандвичевы острова, я направлял свой путь к Кадьяку, так, чтобы войти в 164° з. д. в малой широте, а потом уже взять прямой курс и, таким образом, достичь от острова Отувая места своего назначения в три недели с небольшим.
Юго-восточная оконечность острова Тиниана лежит на западной долготе 213° 40´ 20˝. Широта же ее по полуденному наблюдению – северная – 14° 56´ 52˝. Если считать, что найденная по пеленгам северная широта Гуама равна 14° 50´ 32˝, получается, что этот остров лежит на юг от Тиниана, почти в 6 милях [11 км]. По картам же он расположен на расстоянии около 18 миль [33 км], следовательно, слишком далеко.
В третьем часу пополудни скрылись все Ландронские [Ландронес] или Марианские острова. Из них мне показался самым высоким Сайпан, который в ясную погоду виден за 35 миль [64 км], а Тиниан – за 25 миль [46 км]. На хребте, образующем первый из них, имеется небольшая коническая гора, а последний почти ровный.
Направляясь к острову Формозе, я с радостью ожидал, что в скором времени мы увидим просвещенных людей и встретимся, может быть, с Крузенштерном.
От залива Ситки до островов Ландронских или Марианских мы шли большей частью по северо-восточному и юго-западному течению. Последнее было гораздо сильнее и продвинуло нас на указанном расстоянии около 140 миль [260 км] к югу и до 200 миль [370 км] к западу. Юго-западное течение сначала значительно усилилось после нашего вступления в тропик, однако же изменилось на западное, когда мы приблизились к Ландронским островам.
При вскрытии среднего люка из него столбом пошел пар и несносное зловоние. Желая как можно скорее очистить воздух в нижнем отделении корабля, чтобы избежать инфекции, я приказал сначала развесить жаровни с раскаленными углями по кубрику (отделение корабля между палубой и трюмом) и спустить в трюм машину для окуривания купоросной кислотой, а потом стал поднимать тюки с мехами. Сверху несколько их рядов оказались в хорошем состоянии, но внизу и к левому боку они были мокрые, так что самые нижние слиплись вместе и были очень теплыми. Такая работа была для нас чрезвычайно тяжелой. Однако к вечеру мы выбросили множество гнилых вещей, не чувствуя ни малейшего недомогания. Думаю, что этому немало помогала купоросная кислота, небольшое количество которой я добавил также в воду для питья.
Около полудня ветер повернул к северу. Но поскольку на левой стороне корабля у нас происходила выгрузка, то, опасаясь, чтобы груз, находившийся на правой стороне, не сдвинулся с места, я вынужден был лежать в дрейфе до захода солнца, а потом плыл на запад-северо-запад. Тяжелый запах из трюма был слышен даже в моей каюте, а в передней части корабля он был настолько несносен, что матросов пришлось перевести в кают-компанию, где обычно живут офицеры, чтобы ни в коей мере не повредить их здоровью.
Вечером усилился северо-восточный ветер и заставил нас отложить перегрузку.
Этот день был для нас довольно важным. Кроме того, что мы прошли весьма легко мимо острова Формозы и вступили в Китайское море, мы полностью убрали трюм и, следовательно, приготовились ко всем случайностям, которые могут ежечасно поджидать мореплавателей.
Со времени нашего отплытия от Ландронских, или Марианских, островов и до сегодняшнего наблюдения было заметно непрерывное западно-юго-западное течение, которое снесло корабль «Нева» на 67 миль [124 км] к югу и более пяти градусов к западу, что было довольно выгодно.
На следующий день с самым рассветом мы начали очищать корабль от грязи, которой нигде не было менее 1/8 дюйма [3 мм]. Во время перегрузки, без сомнения, у нас могли бы начаться инфекционные болезни, если бы их не предотвратили холодная погода и крепкие ветры, дувшие непрерывно во время этой опасной работы. Безусловно, употребление виндтерзеелей (парусные рукава, используемые на кораблях для доставления свежего воздуха) и окуривание купоросной кислотой чувствительным образом очищали воздух внизу, а хорошая пища, употребление хины с грогом и вода, настоенная на ржаных сухарях и смешанная с купоросной кислотой, немало подкрепили силы трудившихся матросов. Но всех этих средств не хватило бы, чтобы противоборствовать там, где половина трюма была наполнена сплошной гнилью и где солнце в ясную и тихую погоду действует весьма сильно.
В полдень я занимался наблюдениями на 21° 42´ с. ш. и 240° 21´ з. д., а около 4 часов пополудни мы прошли мимо надводного камня, показанного на английских Ост-Индских атласах приблизительно в 2 милях [3,7 км]. Однако мы его не видели, а потому заключаем, что в этом месте он едва ли существует.
На рассвете мы увидели китайскую лодку, которая показалась мне около 60 футов [18 м] длиной, с узкой, но высокой кормой и подъемным парусом из циновок. При самом восходе солнца погода сделалась ясная и позволила нам взять курс на северо-запад. В час пополудни в 12 милях [22 км] к северу открылся остров Педро-Бракко (упоминаемые здесь Лисянским небольшие острова находятся в северной части Южно-Китайского моря –
Остров Педро-Бранко по моим хронометрам должен быть на 244° 00´ з. д., а по полуденной высоте – на 22° 24´ с. ш. Он похож на высокую копну сена белого цвета, с небольшим бугром на западной стороне и издали напоминает корабль под всеми парусами.
С утра мы миновали до 30 лодок, подобных вышеупомянутой. Однако я решил лоцмана не брать раньше, чем подойду ближе к большому острову Лема, надеясь найти там наиболее опытного. В 4 часа мы подняли флаг и произвели один пушечный выстрел, ожидая, что, по примеру прежних мореплавателей, окружавшие нас лодки тотчас бросятся к кораблю. Но у нас получилось все наоборот. Все они плыли своим путем, и хотя выстрелы повторились, однако никто не обращал на нас внимания. Заключив поэтому, что сегодня мы не найдем лоцмана, я решил лавировать ночью, а утром подойти ближе к берегу.
Вскоре после полудня я лег на запад-северо-запад, а в 2 часа приблизился к северо-западной оконечности меньшего острова Ландрона. Здесь к нам пристала небольшая китайская лодка, и я узнал, что корабль «Надежда» пришел в Макао уже с неделю и стоит в гавани Тайпе. Это приятное для нас известие привез с собою и лоцман, с которым мы пролавировали до половины 10-го вечера. В это время мы попали в обратное течение, которое и вынудило нас бросить якорь у острова Самиу на глубине 9 сажен [17 м], грунт – ил.
Город Макао построен на холмах и оврагах, весьма чист и застроен довольно хорошими домами. Он защищается несколькими батареями и с моря имеет прекрасный вид. Что же касается его окрестностей, то кроме камней и дикой горной травы они ничем не примечательны для любопытного путешественника. Хотя в этом месте я пробыл недолго, однако же можно было заметить, что португальцы только называются его хозяевами, а всюду хозяйничают по-своему китайские чиновники[171]. Говорят, что нынешний губернатор иногда покушался защищать свои права и власть, но с гарнизоном, состоящим из 200 человек, нельзя внушить к себе большого уважения. Монахи же, которых здесь очень много, ни во что не вмешиваются. К этому надо добавить, что Макао, исключительно из-за нерадивости португальцев, которую они проявляют, запасаясь необходимой провизией, находится в полной зависимости от китайцев. Последние при всяком удобном случае угрожают запрещением привозить им съестные припасы и тем самым постепенно лишают Португалию ее прав и преимуществ.
К ночи корабль «Нева» остановился на якоре у острова Лантин [Ли-тин][172].
На другой день утром к нам приехали два таможенных чиновника из крепости Бокка-Тигриса. А поскольку ветер в это время почти совсем утих, то я вынужден был нанять 50 лодок для буксира. С их помощью мы прошли первый бар (подводная мель в устье реки –
Река Тигрис защищается двумя плохо укрепленными крепостями, у которых суда должны ожидать таможенных чиновников и лоцманов. Эта река всюду широка, кроме устья и двух отмелей, образующих бары. Проход между ними довольно узок, особенно для больших судов, которым я советовал бы использовать при маловетрии буксир, а не надеяться на паруса. Плата за это здесь самая умеренная.
Укрепив корабль на якорях, я дал приказание старшему после себя офицеру снять такелаж, сам же вместе с Крузенштерном поехал в Кантон с целью отыскать там как можно скорее покупателя для товара, находившегося на моем корабле. Стремясь как можно успешнее справиться с этим, мы сочли необходимым сначала связаться с английским купцом Билем, владеющим обстоятельными сведениями о здешней торговле, и поручить ему свои дела. Биль, с которым Крузенштерн был знаком и прежде, охотно взялся за наше поручение и представил нам Лукву, одного из гонгов, или людей, имеющих разрешение от своего правительства вести иностранную торговлю. По китайскому обычаю, он поручился за наши суда и предложил для нашего груза свои амбары. Без такого поручителя в город Кантон с корабля ничего свезти нельзя. Он не только отвечает за исправную уплату пошлин, но и за поведение всех тех, за кого ручается. Поэтому, что бы иностранец ни сделал, вся ответственность ложится на этого гонга, которому иногда приходится платить чрезвычайно большую денежную пеню.
К
У нас перебывали все гонги, а напоследок старший из них, Панкиква, поставил перед нами следующие вопросы: какой мы нации? не ведем ли торговлю с китайским государством сухим путем? что побудило нас предпринять столь далекий путь и не военные ли наши суда? На все это он требовал письменного ответа, уверяя, что его непременно необходимо послать в Пекин к императору. Все это занимало нас несколько дней, ибо Панкиква слишком придирался к каждому слову. Сначала мы дали объяснение на английском языке, полагая, что китайцы понимают его лучше других, а потом были вынуждены дать его на русском. Мы очень обрадовались, когда Биль сообщил нам, что Луква обещает купить наш груз за ту же цену, какую будут давать другие купцы. Вопрос, не военные ли наши корабли, возник, конечно, оттого, что Крузенштерн по прибытии в Макао не хотел идти в Вампу со своим малым грузом, а решил дождаться нас в Тайпе. Но так как китайцы непрерывно беспокоили его своими вопросами, то он вынужден был сказать, что корабль, находящийся у него под командой, – военный. Об этом немедленно было донесено в Кантон. Когда же по прибытии «Невы» Крузенштерн хотел двинуться в Вампу также с кораблем «Надежда», то начальник таможни в Макао этого не позволил. Поэтому он и должен был ехать со мной сам, чтобы скорее покончить с этим делом. Мы сообщили китайцам, что корабль «Надежда» принадлежит нашему государю и что он, будучи дан Компании для помощи в ее торговле, может брать товары по европейским обычаям, и прибавили также, что на нем находятся меха. Последнее особенно успокоило китайцев. Сперва в Тайпу были посланы осмотрщики, а потом явился и лоцман, который 23-го числа привел корабль «Надежда» к нам. К этому времени наш трюм был полностью очищен от товара и мы готовы были осмотреть подводные части корабля.
Обмер иностранных судов весьма важен для доходов кантонской таможни, а потому и производится почти всегда самим ее начальником. Наш корабль, водоизмещением только в 350 тонн, заплатил 3 977 испанских пиастров[174] пошлины.
Глава седьмая. Описание города Кантона
Кантон стоит на реке Тигрисе. Внешне он похож на большую деревню, а внутри представляет собой гостиный двор. Каждый дом служит купеческой лавкой, а улицы вообще могут быть названы рядами разных товаров и ремесел. Улицы в нем узкие и из-за большого количества постоянно заполняющих их людей проходить по ним очень трудно.
Набережная в городе придает ему важный вид. На ней выстроены прекрасные здания, принадлежащие европейским купцам. Из них английская и голландская фактории могут быть названы великолепными. Что же касается строений, принадлежащих собственно китайцам, то и самые лучшие из них довольно невзрачны, а о домах бедных китайцев уже и говорить нечего. Многие из них не имеют другого отверстия, кроме двери, которая завешивается циновкой или тонкими ширмами из бамбука. Богатые дома состоят из нескольких четырехугольных вымощенных кирпичом дворов, на которых у стен строятся беседки, где ставятся стулья, столы и горшки с цветами или плодовыми деревьями. В других посредине устраивается небольшой пруд или ставится большая глиняная чаша для золотых рыбок, доставляющих имеющим их китайцам большое удовольствие. Такие дома состоят большей частью из двух помещений и несколько походят на раскинутые палатки. Верхний этаж китайского дома можно считать внутренними покоями, в которых живут женщины, если нет особого сераля. Следовательно, вход в них для всех воспрещен. Китайские храмы, которых здесь великое множество, мало украшают город. Даже самые большие из них (об одном из них упомяну впоследствии) по своему внешнему виду не заслуживают особенного внимания.
Хотя некоторые путешественники пытались определить число жителей Кантона, мне кажется, это нельзя сделать без большой ошибки. Торговля с европейцами заставляет стекаться в этот город множество людей во время пребывания купеческих судов. В отсутствие же их число жителей значительно уменьшается. Летом праздные люди уходят во внутренние части провинции и работают на полях вместе со своими родственниками, а в городе остаются только обыватели и те, все богатство которых состоит из малых, покрытых циновками лодок. Эти бедняки вынуждены искать себе хлеб насущный на воде, так как на берегу ничего не имеют. Таких людей в Кантоне, как уверяют, великое множество, а река Тигрис ими наполнена. Иные промышляют перевозом, другие же внимательно следят за тем, не будет ли брошено в воду какое-нибудь мертвое животное, чтобы подхватить его себе в пищу. Они ничего не упустят из того, что упало в реку. Многие из них разъезжают между кораблями и достают железными граблями со дна разные упавшие безделицы и продают их, доставляя тем себе пропитание.
Кантон можно разделить на две главные части: внешнюю и внутреннюю. В последнюю никто из иностранцев не может войти, ибо в ней живут наместник провинции и все знатные чиновники. Этот город относится к числу первых торговых городов в мире. Кроме европейских и американских кораблей, которые ежегодно вывозят отсюда до 30 000 тонн разных товаров, вся Индия и морской берег до Малакского пролива ведут с ним торговлю. Вследствие чрезвычайной многолюдности здесь ни в чем не может быть задержки, даже если бы упомянутое число приходящих кораблей удвоилось. Погрузка и выгрузка товаров в этом городе производится с удивительной скоростью, лишь бы не вмешалось правительство. В таком случае неминуемо должна последовать несносная медлительность. Кантонские начальники, вместо надлежащего наблюдения за порядком торговли, весьма выгодной для их государства, заботятся только об изыскании способов грабежа для своего обогащения. Во всей Китайской империи существует полное рабство. Поэтому каждый вынужден смириться со своей участью, как бы она ни была горька. Первый китайский купец – не что иное, как казначей наместника или таможенного начальника. Он обязан доставлять тому или другому все, что только потребуется, не ожидая никакой платы. Иначе его спина непременно почувствует тяжесть вины. Заметим, что в Китае никто не избавлен от телесного наказания. Мало того, каждый может наказывать как ему вздумается всех, кто ниже его по сословию. В седьмой главе путешествия Барроу[178] сказано, что всякий государственный чиновник от 9 до 4-го класса имеет право наказывать бамбуком младшего после себя, а император предоставил себе честь наказывать своих министров и чиновников первых четырех классов. Известно, что покойный император Киенг Лон[179] приказал однажды высечь двух своих совершеннолетних сыновей, один из которых, кажется, теперь царствует. Поэтому неудивительно, что подчиненные в Кантоне слепо повинуются своим начальникам и безмолвно удовлетворяют их алчность, особенно когда большая часть их личных убытков связана с иностранцами, на товары которых можно налагать цену по произволу.
Из Кантона вывозится в основном чай, а затем: китайка, шелк, фарфор, ревень и пр. Чаем нагружаются все суда, особенно английские, которые обычно остальных товаров, исключая ревень, берут понемногу. Главный же ввоз состоит из мехов, тонких сукон, шерстяных материй, олова, жести и испанских талеров[180]. Последние предпочитают всему остальному, так как на них можно легко дешево купить лучшие товары. Меха же, напротив, так непостоянны в цене, что заранее никто не может знать, сколько за них получит, особенно потому, что теперь с ними ежегодно приходит множество кораблей из Американских Соединенных Штатов. Этим летом на них привезено до 20 000 морских бобров, проданных от 17 до 19 пиастров каждый. Последняя из этих цен была оплачена чаем, а первую мы получили потому, что одну половину брали товаром, а другую деньгами. Такая дешевизна связана не только с большим привозом, а в основном – с грабежом таможенных чиновников. Они присваивают себе право выбирать на каждом судне самые лучшие меха или договариваются с купцом, покупающим груз корабля, сколько тысяч талеров ему следует заплатить за то, чтобы он отказался от этого насильственного выбора. С нашего Луквы было взято 7000 пиастров. Столь непростительная наглость, вместе с пошлиной и другими издержками значительно снижают цену товара, и продавцы часто остаются в убытке.
Вся иностранная торговля находится здесь в руках одиннадцати человек – гонгов[181], кроме которых никто не может купить иностранные товары. Как только судно придет в Вампу, хозяин его извещает упомянутых купцов о привезенных им товарах и выбирает из них одного, кто станет поручителем за его поведение и исправную уплату пошлины. Поручитель обычно бывает и покупателем привезенного груза. Без этого ничего не позволяется свезти на берег. Перед этим на корабль посылаются поверенные гонгов, которые, осмотрев привезенные вещи, назначают на них цену, и как только получат на нее согласие, то все перевозят в купеческие амбары. При таком условии ни один продавец никак не может определить настоящую цену своего товара, а должен зависеть от гонгов, которые каждую вещь оценивают по-своему. Эта монополия и грабеж начальников обесценивают все привозимые товары, и повышают цену китайских вещей до такой степени, что в скором времени надо ожидать если не полного прекращения торговли, то, по крайней мере, неизбежных убытков, которые вынуждены будут понести европейские купцы.
По-видимому, сами китайцы стараются ускорить это событие, ибо не проходит года, в течение которого они бы не выдумали чего-нибудь нового во вред иностранцам, которые, как они считают, не способны прожить без китайских товаров. Такое мнение господствует среди всех китайцев без исключения, и поэтому каждый европеец должен здесь платить за все, по крайней мере, вдвое против настоящей цены. Никто из них сам не может купить никаких съестных припасов, а непременно должен иметь как на корабле, так и на берегу компрадора или кого-то вроде дворецкого из китайцев, который набавляет на каждую вещь сколько ему угодно и, кроме обмана, еще требует за свою услугу большого подарка, без чего невозможно обойтись. Одним словом, здесь ничего не делается без обмана, притом весьма наглого и грубого. Всего же несноснее то, что невозможно найти правосудия ни за какую нанесенную обиду. Ни одному иностранцу не позволяется видеть наместника или же послать письмо без величайших затруднений, и притом оно должно быть сочинено в крайне униженных выражениях. Если же оно написано хотя бы немного свободнее, а особенно, когда в нем хоть слегка упоминается о каком-либо злоупотреблении или несправедливости управляющих, в чем никогда не бывает недостатка, то никто не посмеет не только его перевести, но и вручить. Если европейцам случится когда-либо иметь влияние на пекинский двор, то они, по моему мнению, должны добиться прежде всего предоставления своим купцам преимущества не только видеться с кантонским наместником и объясняться с ним лично, но посылать также письма с жалобами прямо в Пекин, когда этого потребует необходимость. Теперь же ни одна строчка не отправляется в столицу без латинского перевода, который прочитывается до десяти раз прежде, чем будет представлен в назначенное ему место. Поскольку такие предосторожности приняты чиновниками единственно для того, чтобы скрыть от сведения высшей власти свои незаконные поступки, то, похоже, нет иного способа, кроме предложенного мной, для предотвращения этого злоупотребления и снискания правосудия. Россия, по-моему, имеет возможность предоставить своему купечеству все вышеуказанные выгоды, если наша торговля сделается обширнее и важнее в этой стране.
В этой местности производится все необходимое для жизни человека. Здешние любые животные, птицы и зелень отменно хороши. Обычная же пища китайцев – сарацинское пшено (т. е. рис), которое родится здесь в большом изобилии. Оно здесь также употребительно, как рожь в России. Это пшено служит ежедневной пищей как богатого, так и бедного, с той только разницей, что первый употребляет лучшие его сорта и в большом количестве, а последний довольствуется сарацинским пшеном посредственного качества и не более 2 или 3 кади[182] в сутки. Здесь употребляют напиток, называемый шамшу, изготовляемый также из этого пшена. Он довольно вкусен, если приготовлен надлежащим образом, в противном же случае крайне неприятен и даже вреден для здоровья, если его неумеренно употреблять. Самое обычное питье у китайцев – чай, который все без исключения пьют без сахара, настаивая в чашках с крышками.
Многие утверждают, что китайское государство чрезвычайно богато, но я должен заметить, со своей стороны, что нигде нельзя найти подобной бедности, какой подвержены бесчисленные семьи в этом обширном царстве, если об этом судить по виденным мной примерам и по рассказам самих китайцев. Китайские улицы наполнены нищими, кроме тех бедных людей, о которых я упомянул выше и которые, из-за крайней своей нищеты, вынуждены, возможно, из рода в род проводить свою жизнь на малых лодках и с невероятными трудностями отыскивать себе самое скудное пропитание. Впрочем, такая бедность не является следствием тяжелых государственных налогов, так как нет народа в Европе, который платил бы столь малые подати своему правительству, как китайцы (Барроу в своем описании путешествия говорит, что государственные доходы Китайской империи не всегда одинаковы. Большие или меньшие их размеры зависят от урожая. Они состоят из десятой части всего урожая, кроме дани, пени, конфискации и подарков. Доходы эти достигают иногда 66 миллионов фунтов стерлингов на английские деньги. Употребление их, по свидетельству этого же путешественника, распределено следующим образом: на жалованье штатским чинам 1 973 333 фунта стерлингов, на содержание войска 49 982 933, на императорскую фамилию и двор 14 043 734. В 1797 году последняя сумма достигла лишь 12 009 000 фунтов стерлингов).
Кроме упомянутой выше пищи, китайцы едят все, что попало. Нет, кажется, никакого произведения природы, которое этот народ не употреблял бы в пищу. Крысы, на которых каждый европеец смотрит с отвращением, у них являются лакомством и продаются на рынках.
Чиновники и зажиточные купцы живут в большом достатке. У них богатые дома, великолепные сады. Стол их роскошный, особенно когда они дают публичные обеды, на которых нередко подается от 40 до 50 разных блюд. Некоторые из них очень дороги. Китайцы падки на все, что только может укрепить их телесные силы и удовлетворить сластолюбие. Поэтому за такие вещи платят весьма щедро, как например: за ласты морских хищников, птичьи гнезда (птичьи гнезда собираются по берегам Китайского моря. Они делаются небольшими птичками, похожими на ласточек, из клейкого вещества, а может быть, из рыбьей икры. Китайцы готовят из них супы и соусы, почитая их наилучшими и вкуснейшими) и т. п. Каждый парадный обед, на который приглашается множество гостей, без этих блюд считается невозможным, и потому без них никак нельзя обойтись, чего бы они ни стоили. Китайский прием мне очень не понравился. Порознь ставится несколько небольших столов, за каждый из которых садится от четырех до шести человек. Кушанье подается одно за другим в фарфоровых полоскательных чашках, из которых едят все друг за другом, попеременно. Каждому кладется по две костяные палочки, длиной около фута [30 см], которые используются здесь вместо вилки, ножа и прочего, по глиняной или фарфоровой ложке и маленькой чашечке, из которой за каждым блюдом пьют шамшу. Скатертей здесь не знают, а вместо салфеток кладется по куску тонкой бумаги, которая часто служит и носовым платком. Мне случилось видать, что первый в Кантоне купец Панкиква вытирал ею нос, когда нюхал табак. Китайцы управляются с костяными палочками с величайшей ловкостью. Большую чашку сарацинского пшена они опорожняют в половину времени, которое потребовалось бы европейцу с ложкой.
Китайцы ведут жизнь самую трезвую и воздержанную, но богатые содержат у себя красавиц. Женщин они обычно покупают и держат в сералях. Это требует немалых расходов. Китайцы покупают себе жен следующим образом. Мужчина договаривается в цене за свою невесту с ее родителями, никогда ее не видя. Ее отправляют к нему в дом в запертом портшезе, ключ от которого посылают жениху раньше. Если жених доволен покупкой, то оставляет ее у себя, в противном случае приказывает отнести обратно. Однако он остается не без убытка, так как не только лишается отданной за нее суммы, но еще обязан заплатить столько же в виде пени. Отправление невесты к жениху сопровождается большой церемонией и с музыкой.
Китайцы смуглые, кроме живущих в северных областях, которые довольно белые. Румянца на щеках не имеют, волосы и глаза у всех черные, глаза маленькие, длинноватые.
Головы бреют, оставляя волосы только на самой макушке и заплетая их в косы, которые чем длиннее, тем считаются красивее. Одежда их состоит из длинных штанов, балахона из тонкой ткани, вместо рубахи, полукафтана и верхнего платья с широкими рукавами. Последнее носят только богатые, рабочий же народ ходит в широких фуфайках с рукавами, число которых (от одной до пяти) зависит от погоды. Зимой, смотря по своему достатку, одни подбивают верхнее платье мехом, а другие довольствуются только меховыми обшлагами и воротником. Для этого используют большей частью бобровые меха, выдру и морских котиков. Морской бобр в Китае предпочитается всем мехам и подкладывается только под нарядное платье у богатых, которые в обычные дни носят белую молодую мерлушку. Лисьи меха также очень распространены среди людей среднего состояния. Головной убор китайцев самый простой. Он состоит из круглой, черной атласной шапочки с шишкой, черного, синего или красного цвета, и из шляпы с полями, верх которой покрывается голубым шелком, а низ – черным плисом или бархатом. На шляпы пришивают красную шелковую кисть, покрывающую тулью, над которой делается петля. Мандаринам или чиновникам предоставлено право носить под петлей шарики в полдюйма [1,2 см] в поперечнике. Они золотые, белые, голубые и красные, стеклянные, оправленные в золото или медь. По ним различаются чины китайского государства. Шарик красного цвета считается самым важным, потом следует голубой, белый и золотой. Кроме этого, мандарины имеют нашивки около 6 вершков [27 см] шириной на спине и груди, для указания, к какому сословию они принадлежат. По этим нашивкам даже на далеком расстоянии их можно отличить от простолюдинов. Сапоги и башмаки шьются здесь одинаковым образом. Ступни с подошвами делаются толщиной около дюйма [2,5 см], носки обрубистые, голенища и передки бывают обычно из атласа и подбиваются китайкой, а под подошву кладется шерсть или бамбук. Сапоги вообще черного цвета, башмаки же разных цветов. Сапоги носят в основном богатые, а башмаки – без исключения. К башмакам надевается нечто вроде чулок, сшитых из какой-нибудь материи. Голенища иногда шелковые. Китайцы очень любят наряжаться. Нередко можно видеть людей низкого сословия в шелке с головы до ног. Средний же класс носит всегда шелковое платье. Китайка разных цветов идет на одежду во всем государстве, без нее не может обойтись даже нищий.
Китайские женщины высшего сословия всегда сидят дома и содержатся в такой строгости, что видеть их невозможно. Следовательно, об их нарядах сказать нечего. Бедные же носят широкие брюки и верхнее длинное платье с широкими рукавами, несколько похожее на мужское. Свои длинные волосы они подбирают наверх и стягивают над затылком. Ноги их довольно странные. Мне самому приходилось видеть, что в ступнях они не более 6 дюймов [15 см]. По словам же китайцев, у щеголих они бывают не более 4 дюймов [10 см]. Это казалось мне невероятным до тех пор, пока я не получил несколько пар поношенных башмаков, которые действительно не превосходили указанной величины. По этой причине китайские женщины ходят, или, лучше сказать, переступают с большим трудом.
Причина столь непонятного и странного обычая уменьшать до такой степени ноги неизвестна. У китаянок все пальцы на ногах, за исключением большого, вогнуты к подошве, и оттого ступня получает вид клина. Чтобы удержать ее навсегда в одинаковом положении, ее с детства до самой смерти крепко обматывают даже за лодыжку.
Китайцы вообще очень понятливы и восприимчивы. Если они не сведущи в каких-либо вещах, их не касающихся, то это неведение надо приписывать их воспитанию. Каждый из них в своем деле искусен и проворен. Нет вещи, которой бы они не в состоянии были скопировать с изумительной точностью. В Кантоне есть множество примеров их работы, которую нельзя никак отличить от подлинника, которому они подражали. Кажется, что их нежные руки для этого специально созданы.
В обхождении китайцы чрезвычайно вежливы и приветливы. Повиновение же их беспредельно, так как у них на все предписаны законы, от которых никто не смеет отступить даже в малейшей безделице. Введение какого-либо нового обычая считается непростительным грехом. А так как это основано на политике китайского правительства, то никто не смеет даже и подумать о какой-либо перемене.
По этой причине корабли, ружья и пушки находятся точно в таком же состоянии, в каком они были при монгольском завоевании[183]. Недавно в Кантоне один купец, как меня уверяли, был предан смертной казни за то, что осмелился построить себе судно по европейскому образцу. Хотя китайцы, так сказать, с молоком матери, приобретают навык безграничного повиновения своему правительству, при этом не терпят своих нынешних властителей, маньчжуров, которым тотчас же высказывают свое презрение, как только увидят, что оно останется без наказания.
Царствующая в Китае фамилия[184] хотя и следует обычаям и нравам завоеванного ею народа, однако же для собственной своей безопасности и по недоверчивости к природным китайцам, окружила себя своими единоплеменниками, которые как в военной, так и в гражданской службе занимают первые места в государстве. Такое предпочтение китайцы не могут переносить равнодушно, как бы они ни были угнетены. К этому можно добавить, что многие тысячи людей, не имеющие пропитания, охотно будут помогать всему, что может поправить их положение.
Китайцы – идолопоклонники и делятся на последователей Конфукция, Фо и Таотзе (последнего ввел сюда некто по имени Лао-Канг, который, будучи в Тибете, познакомился с обрядами жрецов великого ламы. Дабы увеличить число своих приверженцев, он установил для них правило жить счастливо и весело, не помышляя ни о будущем, ни о прошедшем. Чтобы достигнуть еще большего успеха в своем предприятии, он выдумал состав жизни или бессмертия для своих последователей, который хотя на самом деле разрушает тело и прежде времени приводит к смерти, но для многих китайцев представляет собой то же самое, чем был некогда в Европе философский камень[185]), или бессмертных[186]. Двор и маньчжурские чиновники придерживаются закона великого ламы.
Об этих сектах не могу сказать ничего достоверного. Известно лишь то, что ими предписываются многие жертвоприношения и гадания, из которых самое обыкновенное производится посредством палочек и часто разрешает всякие сомнения. Китайцы перед своими идолами ставят свечи и жгут желтое и пахучее сандальное дерево[187]. Для этого в каждом храме при самом входе перед жертвенником ставят большие металлические котлы. Кроме этого, приносят в жертву животных и сжигают свертки бумаги, со вложением в середину сандальных опилок, а сверху прилепляют лоскут желтой фольги. Внешний вид китайских храмов напоминает христианские монастыри, как это можно видеть из сделанного мной ниже описания. Получив какую-либо прибыль, китаец считает долгом принести идолам благодарственную жертву дома или в ближайшем храме. Он прибегает к их помощи также и тогда, когда что-либо предпринимает или желает получить что-либо полезное. На новый год во всем государстве приносится идолам общая благодарность, известная под именем чин-чин-джос. Каждый китаец, особенно богатый, обязан принести в жертву что-нибудь важное. В Кантоне каждый хозяин имеет дома или в своей лавке особую молельню для идолов. Это служит неоспоримым доказательством приверженности китайцев к своей вере.
Число жителей в Китае очень велико. Барроу в описании своего путешествия приложил таблицу, из которой видно, что Китайская империя имеет площадь 1 297 999 кв. миль [4448 250 кв. км] и 333 миллиона жителей. По словам этого писателя, военные силы обширного китайского государства состоят из 1 миллиона пехоты и 800 тысяч конницы. Впрочем, уже доказано, что многочисленность войск без соблюдения строгого воинского устава и без искусства предводителей не только представляет плохую оборону для государства, но и служит величайшей для него тягостью. Судя по ружьям, пушкам и снарядам, которые мне пришлось видеть в Кантоне, военное искусство китайцев невелико, и армия их, при всей своей многочисленности, не может быть страшна для европейского военачальника. У китайских ружей вместо курков имеются фитили, а пушечные станки совсем непригодны к употреблению. Китайские морские силы также не заслуживают внимания. Они состоят из непрочно построенных лодок, вооруженных двумя или четырьмя пушками малого калибра. У некоторых только на носу по одному длинному ружью, укрепленному в колоде. Эти лодки большей частью двухмачтовые с парусами из циновок, похожих на оконные жалюзи. Построены они подобно другим китайским судам, напоминающим своим видом луну в ущербе. Носы у них широкие и обиты поперек досками, а за кормой строится навес, в прорезе которого движется руль. На некоторых судах он ставится прямо, а на других служит вместо весла. В обоих случаях он так слабо укреплен, что легко может быть разрушен волнами. Джонки – самые большие суда в Китае. Они бывают водоизмещением в несколько сот тонн, имеют две большие мачты с парусами из циновок и ходят в Батавию и Японию. Но поскольку это плавание совершается всегда в самое лучшее время года, то им обычно удается благополучно достичь гаваней, куда они направляются. В противном случае нельзя было бы даже и подумать о выходе на них из рек, особенно в таких местах, где иногда случаются тайфуны, способные уничтожить даже самый лучший европейский корабль.
Такие бури бывают также и на реке Тигрисе, что и случилось в то время, когда мы, пройдя Марианские острова, страдали во время свирепствовавшего тайфуна. В Кантоне тогда была такая ужасная погода, что вода, выступив из берегов, затопила низменные места и разбросала множество судов по берегам. Китайские якоря так же ненадежны, как и рули. С виду они походят на наши, но делаются из дерева и имеют шест, продетый сквозь веретено, недалеко от лап, которые прикрепляются к веретену веревкой и обиваются по концам железом. Речные суда своей постройкой нисколько не отличаются от вышеописанных, но, судя по их использованию, довольно хороши. Они мелководны, поднимают большие грузы и легки на ходу. В тихую погоду на них ходят при помощи четырех или шести весел, кроме двух длинных или, по крайней мере, одного, которое всегда действует на корме в обе стороны и ускоряет ход. Такие весла имеются и на малых лодках. Боковыми же веслами действуют не вместе, подобно нашей гребле, а попеременно. Таможенные лодки строятся и ходят на гребле по-европейски. Паруса на этих судах, сделанные из циновок, также очень удобны. Между речными берегами часто дуют тихие ветры, а потому эти паруса действуют гораздо лучше парусиновых, которые при тихой погоде беспрестанно трепещутся.
Европейские миссионеры с большой похвалой отзываются о китайских законах[188]. Но на самом деле, по моему мнению, они не содержат ничего полезного для благополучия китайцев. Главным, или коренным, законом Китайской империи считается тот, которым императору предоставляется право быть отцом своих подданных. Такое же право распространяется и на всех государственных чиновников, из которых каждый считается отцом своих подчиненных, как то: наместник в своем наместничестве, губернатор в губернии, городничий в городе и так далее до самого нижнего места в правлении. Этот закон обязывает оказывать абсолютное повиновение старшим и соблюдается с такой строгостью, что сам император в первый день нового года совершает торжественное поклонение императрице-матери и требует его от всех знаменитых чинов государства.
Барроу в своем описании путешествия говорит, что управление Китайской империи состоит из шести департаментов.
1-й департамент имеет право назначать чиновников на свободные места. В нем присутствуют министры и ученые, которые могут судить о дарованиях кандидатов.
2-й – департамент финансов.
3-й – департамент надзора за старинными обычаями. Ему предоставлено также право сношений и переговоров с иностранными министрами.
4-й – департамент военный.
5-й – департамент юстиции.
5-й – департамент художеств.
Другие присутственные места, учрежденные в провинциях или городах, обращаются в Пекин к тому департаменту, от которого они зависят.
Кроме того, император имеет два совета, один из которых, называемый Сол-лоо, постоянный и состоит из шести министров, а другой – временный и чрезвычайный, состоящий из принцев императорской фамилии. Дела, представленные упомянутыми департаментами императору, решаются или им самим, или сообразно мнению вышеуказанных советов. Для этого в царствование последнего императора в большом дворцовом зале давались аудиенции в четыре или в пять часов утра.
Впрочем, следует признать, что злоупотребление властью нигде не бывает так велико, как в Китае. Знатные чиновники действуют там по своему произволу и часто поступают как тираны с народом, который от тяжелых наказаний и мучительных пыток приведен в состояние такого страха, что каждый скорее согласится терпеливо снести причиненную ему обиду, чем просить удовлетворения в суде. Нередко бывает, что начальник, увидев у своего подчиненного какую-нибудь понравившуюся ему вещь, берет ее себе. Панкиква уверял меня, что он никогда не носит с собой часов, опасаясь, чтобы наместник или таможенный гопу их не отнял, как это однажды с ним и случилось. Наместник, которому понравились его часы, положил их к себе за пазуху, сделав хозяину приветствие наклоном головы и сказав, что он в знак своего благоволения к нему оставляет часы у себя. Китайская учтивость требовала, чтобы Панкиква, став на колени, благодарил своего начальника за такое снисхождение, хотя внутренне и проклинал его. Мне не случалось быть свидетелем наказаний, но у меня были рисунки, по которым видно, что китайское правительство считает за безделицу выломать руки, ноги или пальцы, только бы принудить обвиняемого к признанию. Как жестоки пытки, так же мучительны и наказания, которые обычно заключаются в удушении и отсечении головы. Первое делается веревкой, обернутой несколько раз около шеи, за концы которой тянут два человека, опершись ногами в того, кого душат. Второе производится саблей и редко кончается двумя или тремя ударами. За особо тяжкие преступления отрезают груди и разрубают тела на части. Словом, в этих случаях виновный подвергается самой бесчеловечной и варварской казни. Из этого можно заключить, как велико просвещение той нации, которая хвалится, что она пребывала уже в цветущем состоянии тогда, когда наши праотцы вели еще кочевую жизнь. Чрезвычайное множество бедных также может служить явным доказательством, как плохи китайские законы. Нищета дошла до такой степени, что многие семьи вынуждены бежать из провинций и добывать себе насущный хлеб грабежом на море. Целые флотилии морских разбойников разъезжают у самых берегов и нападают даже на приморские города. Перед нашим прибытием около 300 судов подошли к укрепленному местечку, лежащему недалеко от Кантона, и полностью разорили его.
Самый большой храм стоит на другой стороне реки Тигриса, напротив европейских факторий. С виду он очень похож на монастырь и состоит из нескольких зданий, предназначенных для жертвоприношений. Три главных из них находятся посреди длинного двора. Я провел в храме несколько часов и повсюду отметил большую чистоту. Жертвенники в зданиях уставлены истуканами, которых иногда по три в средине и по двенадцати с боков, а в других случаях только по одному среднему и несколько боковых. Все истуканы позолочены и покрыты лаком. Средние из них, высотой около полутора сажен [2,7 м], изображены сидящими. Перед ними всегда горят свечи, сделанные из опилок сандального дерева, и каждый молящийся обычно приносит им что-нибудь в жертву. Мои проводники входили в эти обители, почитаемые ими священными, с покрытыми головами и, по-видимому, с весьма небольшим благоговением, хотя они всячески старались уверять меня, что, принеся жертву их богам (чиц-чин-джос), можно ожидать всего доброго, а именно, прибыли в торговле и прочего. Один из них, указывая на особо стоящего идола, утверждал, что если я помолюсь ему, то наверняка благополучно доберусь в Россию. Осмотрев всю эту обитель, я зашел также и в ее трапезную. Время тогда было обеденное, и все собрались по колоколу к столу. Перед каждым из собратьев стояла полоскательная чаша сарацинского пшена с зеленью, который ели палочками. Меня уведомили, что каждый вошедший в общество живущих в этом храме, до своего вступления в него, должен отречься от всякого общения с женщинами и от употребления мяса и рыбы. Нарушивший же эту клятву неминуемо подвергается смертной казни. После обеда нам показали то место, где в чрезвычайной чистоте содержится двадцать свиней. Они были подарены храму жителями, и не знаю, по какому случаю их пожаловали в священные. Одной из них уже около 30 лет отроду. Она так стара, что насилу могла ходить.
Обители принадлежит большой огород, где выращивается множество разных кореньев и зелени. В верхней его части находится кладбище, при осмотре которого мне было сказано, что тела здешних жрецов сжигаются, а пепел ссыпается в отверстие, обложенное камнем. Я сам видел место, в котором совершается такой обряд, и нашел там несколько полуобгоревших костей, почему и заключил, что недавно здесь был совершен обряд сожжения тела умершего жреца. При выходе из храма провожатый показал мне отделение, где стояло пять статуй в красной одежде, перед которыми горела свеча. Он объяснил, что такие памятники сооружаются монахам этой обители, которые своей благочестивой жизнью и примерным воздержанием вызвали к себе особенное уважение. Осмотрев все заслуживавшее внимания в этом храме и поблагодарив моего проводника небольшим подарком, я возвратился к вечеру в Кантон.
Мне очень хотелось видеть, как живут знатные обитатели Кантона. Наши знакомые предоставили мне возможность побывать в доме у первого кантонского купца Панкиквы. Однажды утром я отправился с несколькими приятелями на другую сторону реки Тигриса и по каналам доехал до самых ворот дома Панкиквы. Однако же их открыли только после доклада хозяину о нашем прибытии. Сперва мы шли по неширокому, устланному камнем переулку, а затем вышли на площадь, где показался фасад дома и круглое большое отверстие в каменной стене, через которое мы прибыли в сад. Едва мы приблизились к первой беседке, как явился сам хозяин в полукафтане и своей мандаринской шляпе с голубым шариком. После первых учтивостей, на которые китайцы слишком щедры, он повел нас по саду, а между тем велел готовить чай. Новизна предметов и совершенно отличный от европейского вкус обратили на себя мое внимание. Я находился в оранжерее (под этим названием я имею в виду весь сад), наполненной разными растениями; все аллеи, по которым мы проходили, устланы кирпичом до самых деревьев, между которыми на лавках и всякого рода подмостках стояли фарфоровые горшки с цветами и небольшими подрезанными деревьями. Напрасно мои глаза искали траву. На этом обширном пространстве не было ни листочка травы, а лучшие места, которые у нас занимали бы газоны, были заполнены стоячей водой, источающей неприятный запах. Каменные сооружения в этом саду мне понравились больше всего. Они представляли искусственные утесы и развалины в уменьшенном виде, которые чрезвычайно походили на природные. Мы заходили в разные беседки, которые были одноэтажными и в передней части открытыми. Все они одинаково убраны. Стулья и столики стоят по сторонам, а напротив входа имеется возвышение, наподобие дивана, которое обычно покрывается тонкими циновками или тканью. Посредине его стоит небольшой четырехугольный столик на коротких ножках, на котором пьют чай. В каждом углу беседки висит по одному роговому или разрисованному по белой шелковой ткани фонарю. Первые заслуживают внимания своей величиной. В столовой Панкиквы я видел четыре таких фонаря. Каждый из них имел более пол-аршина [35 см] в поперечнике и как бы вылит из одного куска. Китайцы обладают искусством распаривать и выбивать рог так тонко, как бумажный лист. Однако же это сопряжено с большими расходами. Панкикве так понравилось показывать нам все ему принадлежащее, что он ввел нас даже в свою спальню по очень узкой лесенке. Его спальня представляет собой двухэтажную беседку, подобную вышеописанным, с той только разницей, что в ней вместо дивана стоит кровать с тонким тюфяком, на котором лежало довольно толстое синее сукно, а сверху циновка. Заметив, что на одной стороне кровати было сложено восемь разноцветных одеял, я пожелал узнать их назначение, и мне было сказано, что все они употребляются одно после другого, в зависимости от холода. По словам Панкиквы, китайцы не имеют наволок или простынь и в теплое время спят на циновках, а в холодное – на сукне, раздевшись до рубахи. Нанкинские жители ее даже снимают. Обойдя сад вокруг, мы сели за стол, где нас ждал очень хороший завтрак, приготовленный по европейскому обычаю, после которого хозяин повел нас в свой сераль. Пройдя высокие, украшенные гирляндами ворота, мы вступили в галерею, ведущую к балкону, а из последнего в большой продолговатый зал, поддерживаемый с обеих сторон колоннами. Возле них стояли стулья, покрытые красным сукном, вышитым разными шелками. Стены увешаны китайскими картинами. У стен стояло несколько барабанов, приготовленных для театральных представлений. Китайцы страстные их любители, как и всякого рода игр (страсть китайцев к так называемым азартным играм так велика, что многие из них проигрывают в карты или в кости не только все имение, но даже своих жен и детей, над которыми они имеют неограниченную власть. Вследствие этой беспредельной власти каждый отец может умертвить или бросить на улицу своего новорожденного ребенка, если по своей бедности или по прихоти не сочтет нужным его воспитывать. Такие невинные жертвы в китайском государстве составляют каждый год до 20 тысяч. В одном Пекине, по словам Барроу, их хоронят до 9000 в год. Пекинская полиция, говорит тот же самый путешественник, специально содержит таких людей, которые, ежедневно объезжая все улицы и собирая этих несчастных детей, отвозят их за город и зарывают живых и мертвых в приготовленную там яму. Этому варварскому обычаю следуют даже те китайцы, которые обратились в христианскую веру). Из зала мы вошли в отделение, где стоял шкаф, а перед ним на столе теплилась свеча. Отворив его, Панкиква показал нам пять дощечек на подставках с китайскими надписями и сказал нам, что каждая из них означала время смерти его предка (китайцы верят, что дух умершего человека, жившего добродетельно, может посещать прежнее свое жилище или то место, в котором потомки совершают поклонение и его честь. Он имеет также власть делать своим потомкам разные благодеяния. Поэтому каждый китаец обязан совершать поминовение по своим покойным родителям и родственникам в посвященном для них месте. В противном случае, по уверению Конфуция, он сам будет лишен права посещать это священное место после своей кончины). Между тем я невзначай повернулся назад и увидел растворенную дверь, из которой на нас смотрели три прекрасно одетые женщины. Но лишь только я взглянул туда, как это явление вмиг исчезло. Однако нетрудно решить, кто из нас был любопытнее: мы или женщины, так как дверь и после этого довольно часто отворялась, а при нашем выходе в галерею две из них показались почти явно. Одна уже пожилая, а другая еще молодая, лица у обеих от обильной краски и белил походили на картины. Выйдя из сераля, наш хозяин показал нам все свое хозяйство, скот и разные домашние постройки. Но поскольку все это немногим отличается от нашего, то и не заслуживает особенного описания.
Глава восьмая. Плавание корабля «Нева» от Кантона до Кронштадта
Вчера мы поймали медузу, которая очень походила на голубой цветок с синим ободком вокруг беловатой и рассеченной немногими поперечниками пуговицы. Она была величиной около 6 дюймов [15 см], имела пуговицы не более полдюйма [немного более 1 см] и множество ножек, которые были усажены по обе стороны до самых концов маленькими, так сказать, запонками.
В полдень я занимался астрономическими наблюдениями на 3° 06´ с. ш. и по всем своим хронометрам находился на западной долготе 225° 10´. По хронометрам широта северной оконечности острова Теомана – 2° 59´ 30˝, а долгота – западная 255° 22´ 30˝. По расстоянию же луны от солнца, снятому мной в 4 часа пополудни, последняя оказалась 255° 34´, так что средняя между ними должна совпадать с настоящей, т. е. долгота западная, 255° 28´ 15˝. По нашим пеленгам получилось также, что Пуло-Памбелан лежит от северной оконечности Теомана в 11 милях [20 км] на юго-восток, а Пуло-Арое – в 19,5 милях [35 км] на юго-восток. Следовательно, северная оконечность последнего находится на 2° 44´ с. ш. и в 255° 16´ з. д.
Сегодня мы в первый раз после нашего отправления от Макао наблюдали прекрасный вид. Кроме берегов, мы любовались пятью кораблями, из которых четыре походили на принадлежащие Американским Соединенным Штатам. Глубина весь день у нас была около 36 сажен [67 м]; грунт – ил.
По сегодняшнему лунному наблюдению выходило, что средняя долгота северной оконечности острова Теомана будет – западная – 255° 34´.
Мыс Брисе вместо того, чтобы быть первым после Северного, оказался вторым и ввел было нас в замешательство. В 4 часа мы начали проходить мимо острова Гаспар и взяли курс на восток-юго-восток, чтобы приблизится к Навиру. Глубина продолжалась от 14 до 15 сажен [от 25 до 27 м], грунт прежний.
Навир сначала показался нам судном под парусами; когда же мы приблизились, то увидели, что это был камень, на котором в двух местах растет несколько деревьев.
Восточный мыс острова Банка покрыт лесом. Далее начинается довольно высокий хребет. Глубина с 15 сажен [27 м] увеличилась опять до 19 [35 м]. Пройдя несколько километров к югу, мы бросили якорь на глубине 19½ сажен [около 36 м], грунт – крупный песок. В 8 часов вечера я измерил морское течение и нашел, что оно достигло 172 мили [2,8 км] в час и было направлено к юго-юго-востоку.
Входя в пролив между островом Средним и юго-восточной оконечностью острова Банка, я держался ближе к последнему, так что, достигнув самого узкого места, находился от южного мыса первого острова на расстоянии не менее 3 миль [5,5 км]. В 11 часов, к моему большому удовольствию, наш корабль удалился от всех опасностей. В самой узкой части пролива мы имели от 27 до 30 сажен [от 49 до 55 м] глубины, грунт – крупный песок и ракушка. По выходе из нее глубина стала несколько меньше и грунт мельче. К сожалению, я не мог сегодня произвести полуденного наблюдения, чтобы завершить описание Гаспарского пролива. Впрочем, большого различия быть не может, потому что мы брали частые пеленги.
Вскоре после полудня мы прошли мимо небольшого острова, который приняли за Мелководный[195]. Его берег показался нам мало изрезанным. По пеленгам он находился на 5 миль [9 км] далее к западу по сравнению с картой Маршана[196].
Гаспарский пролив, по моему мнению, настолько удобен для плавания, что большего нечего желать. От острова Тоти, держась глубины около 18 сажен [33 м], где грунт состоит из одного песка, а иногда с ракушкой, можно дойти прямо до острова Гаспара. Самое большое его неудобство заключается в том, что крепкий северный или южный ветер должен вызвать большую зыбь в проливе, из-за которой не очень спокойно стоять на якоре, если это потребуется. Но так как это место еще никем обстоятельно не описано, то, возможно, при тщательном осмотре около берега Банки найдется и удобная гавань. Однако, как бы то ни было, Гаспарский пролив и при имеющихся о нем сведениях предпочитительнее Банкского, так как в нем редко приходится останавливаться на якоре более одной ночи.
По хронометрам и лунным наблюдениям, сделанным мной 23, 24, 25 и 26-го числа, определены два главные пункта Гаспарского пролива: первый – остров Тоти, лежащий на южной широте 3° 30´ и западной долготе 254° 07´, второй – остров Гаспар, широта которого южная 2° 22´ 30˝, долгота – западная 252° 50´ 30˝. Досадно, что при нашем выходе из пролива небо было покрыто облаками и поэтому лишило нас возможности точнее определить положение южного мыса острова Банка и островов, лежащих к югу от Среднего. По пеленгам же могу заключить, что остров Мелководный (если мы действительно видели его, а не какой-либо другой) прежде был неправильно указан.
Острова Двух Братьев довольно высоки и покрыты лесом. Их можно видеть в ясную погоду за 20 миль [37 км]. Нужно только остерегаться течения, которое здесь иногда меняется с юго-восточного на северо-восточное.
В полдень мы поравнялись с северной оконечностью Принцева острова, а в четвертом часу подошли к камням, называемым Плотниками. Судя по быстроте своего хода, мы скоро надеялись спуститься в океан, но ветер внезапно утих. Потом настало маловетрие с запада. Все это позволило нам обойти мыс Первый лишь с большим трудом. В это время корабль «Надежда», с которым мы соединились утром, находился в некоторой опасности. По сравнению с ним мы были в лучшем положении. В пятом часу корабль «Нева» находился на расстоянии около 5 миль [9 км] от мыса Первого и совсем не повиновался рулю. Поэтому пришлось его буксировать гребными судами, что продолжалось до полуночи, когда вышеупомянутый мыс находился от нас в 7 милях [13 км] на северо-северо-востоке.
Наш выход из Зондского пролива совпал со смертью Степана Коноплева. Еще во время нашего пребывания в Кантоне он начал страдать диареей[205], которая перед смертью превратила его в мумию. Хотя при лечении этого человека ничего не было упущено, спасти его не удалось. Поравнявшись с западным мысом Явы, мы предали его мертвое тело морским глубинам.
По более короткому расстоянию и по своей безопасности Зондский пролив имеет столько же преимуществ перед Малакским, сколько и Гаспарский по сравнению с Банкским. По моим наблюдениям, только два места в нем кажутся несколько беспокойными, а именно на курсе мимо островов Среднего и Принцева. По первому я предпочел бы проход, между Суматрой и Стром-роком, где можно лавировать без всякого опасения, а по последнему – между островом Принцевым и Суматрой, хотя при постоянном ветре и тот путь, которым мы шли, нельзя назвать плохим. На нем следует только придерживаться Плотников, потому что течение, направленное к юго-востоку, в случае тишины или перемены ветра может прижать корабль к подветренному берегу. Что же касается самой середины Зондского пролива, то по ней можно лавировать и в темную ночь, а во время тишины остановиться на якоре, хотя не везде на малой глубине. Лучше всего выжидать хорошего постоянного ветра у острова Северного, где лежать довольно спокойно, и тогда двинуться в путь.
Берега и острова пролива покрыты лесом. К ним можно близко подходить, кроме некоторых, да и то местами. По нашим наблюдениям, течение оказалось настоящим приливом и отливом и имеет скорость до 2 миль [3,7 км] в час. Какое действие производят на него сильные ветры, сказать утвердительно не могу, но надо думать, что иногда они имеют большое влияние. Становиться на якоре у острова Принцева следует возле самого берега. Хотя мы проходили от него не далее 1½ мили [2,3 км], однако в одном только месте могли достать дно на глубине в 40 сажен [73 м].
Морское течение сильно способствовало нашему скорейшему прибытию из Кантона к Гаспарскому проливу. Оно было направлено на юго-запад со скоростью 16 миль [30 км] в сутки. В самом же проливе оно направлялось к юго-востоку, а иногда и к юго-юго-востоку, как это подробно отмечено в нашем дневнике.
Сегодня мы уже больше не видели водяных змей[207], которые ежедневно развлекали нас от самых китайских берегов. Они различного цвета, большей частью желтые и, кажется, принадлежат к тем же породам, какие водятся у Карамандельских берегов.
Во время прежнего моего путешествия, около двух лет тому назад, на мысе Доброй Надежды, я познакомился с его отмелью и потому решил, что проходить ее гораздо лучше у самого края, чем на малой глубине, т. е. посередине или ближе к берегу. Я направился между широтами 36 и 37°. Хотя мне предстояло сделать не малый круг, но течение, которое в этом месте гораздо быстрее, нежели в других, возместило мне мою потерю. В продолжение этих суток мы совершили полный круг своего плавания от кронштадского меридиана. Поэтому, добавив потерянный день, 16-е число я назвал уже семнадцатым.
Освидетельствовав количество съестных припасов, я увидел, что, при разумном ведении хозяйства, их должно хватить на три месяца. Полагая, что за это время мы можем достигнуть Европы, я решил изменить свое прежнее намерение идти к острову Св. Елены, а направил свой путь прямо в Англию, будучи уверен, что столь отважное предприятие делает нам честь. Еще ни один подобный нам мореплаватель не отваживался на такой далекий путь, не заходя куда-либо для отдыха. К этому смелому поступку меня побуждало также и желание моих подчиненных, которые, обладая крепким здоровьем, только и помышляли о том, чтобы отличиться чем-нибудь чрезвычайным. Я сожалел только о том, что подобное путешествие должно нас разлучить с кораблем «Надежда» до самого нашего прибытия в Россию. Но что делать? Получив возможность доказать свету, что мы в полной мере можем оправдать то доверие, какое оказало нам отечество, нельзя было не пожертвовать этим удовольствием. «Нева» находилась в море уже более трех месяцев, в продолжение которых офицеры потратили много своей свежей провизии, а нижние чины непрерывно употребляли соленое мясо. Поэтому, чтобы никто не потерпел недостатка в пище и не подвергся болезням, я первый приказал отдать всю свою живность, оставив для себя только 20 кур, а для нижних чинов установил следующий рацион.
На завтрак я предписал ежедневно пить чай, а на обед и ужин – есть суп с солониной, кладя в него по полфунта [200 г] чая вместо зелени.
Сверх того:
В воскресенье/понедельник – каша из сарацинского пшена (риса) с патокой;
во вторник/пятницу – сарацинская (рисовая) каша с 6 фунтами [2,4 кг] сушеного бульона;
в среду – пикули или разная зелень, приготовленная в уксусе;
в четверг – каша из сарацинского пшена с патокой.
Распределение воды в неделю:
Мне – 3½ ведра.
Семи офицерам – 17½ ведра.
Команде на чай – 171⁄₃,
на суп – 21 ведро,
для питья – 42 ведра.
Для птиц и скота – 10½ ведра.
Итого – 112 ведер.
Кроме этого, у меня было большое количество эссенции для елового пива, здорового и приятного напитка.
Во время перехода через экватор мы наблюдали довольно сильное западное течение, которое скоро сменилось юго-восточным и продолжалось до северной широты 9°. Далее оно изменило направление на юго-западное, временно – на северо-западное, скорость – около 15 миль [28 км] в сутки до тропиков. Отсюда же до области переменных ветров оно было направлено к юго-западу, а потом изменилось на юго-восточное и продолжалось до Азорских островов. Здесь мы обнаружили, что были им снесены на 30 миль [55 км] к югу от экватора и на 3° к западу. Проходя между северными широтами 21 и 36,5°, мы постоянно видели морскую траву, которая образовывала иногда довольно большие плавающие островки, служащие жилищем мелкой рыбе и крабам, которых мы наловили огромное количество.
Нуждаясь в отдыхе, а также желая немного подремонтировать корабль, я вынужден был простоять в Портсмутском рейде около двух недель. Пользуясь этим временем, я решил побывать в Лондоне, где публика и все мои знакомые осыпали меня лестными приветствиями. Во время нашего пребывания в Портсмуте корабль «Нева» посещали многие англичане, а особенно дамы, которым было очень интересно увидеть первый русский корабль, совершивший столь важное путешествие.
Таким образом, после почти трехлетнего отсутствия мы возвратились на родину к неописуемой радости и удовольствию наших соотечественников.
Александр Бестужев-Марлинский. Мореход Никитин
A sail, a sail – a promised price to hope! Her nation, flag? What speaks the telescope? She walks the waters like a thing of life And seems to dare the celements to strife. Who would not brave the batlle fire, the wreck, To move the monarch of her peopled deck?
В 1811 году, в июле месяце, из устья Северной Двины выходил в море небольшой карбас. Надо вам сказать, что в 1811 году в июле месяце, точно так же, как в настоящем 1834 году, до которого мы дожили по милости божией и по уверению календаря академии, старушка Северная Двина выливала огромный столб вод своих прямо в Северный океан, споря дважды в день с приливом, который самым бессовестным образом вторгался в ее заветные омуты и превращал ее сладкие, благородные струйки в простонародный рассол, годный разве для трески. Обязан я вам и объяснить по долгу литературной совести, что карбасом в те поры, как до сих пор, называлось судно шагов восемнадцать в длину, шесть – в ширину, с двумя мачтами-однодревками, полусшитое корнями, полусбитое гвоздями, из которых едва ли пятая часть были железные. Палубы на карбасе обычно не полагалось, а на корме и на носу небольшие навесы образовали конурки, где на кучах клади только русская спина, и только одна спина, могла примоститься, скрутившись в три погибели. Вследствие этого, как вы сами усмотреть изволите, в середину судна белый свет и бесцветная вода сверху и снизу, справа и слева могли забегать и проживать безданно, беспошлинно. Посудина эта, или, выражаясь учтивее, этот корабль, – а слово «корабль», заметьте, произвожу я от «короба», а короб от «коробить», а коробить от «горбить», а горб от «горы»: надеюсь, что это ясно; какие-то подкидыши этимологи производят «корабль» от какого-то греческого слова, которого я не знаю, да и знать не хочу, но это напраслина, это ложь, это клевета, выдуманная каким-нибудь продавцом грецких орехов; я, как вы изволите видеть, коренной русский, происхожу от русского корня и вырос на русских кореньях, за исключением биквадратных, которые мне пришлись не по зубам, а потому, по секрету вам скажу, терпеть не могу ничего заморского и ничему иностранному не верю, – итак, этот корабль, то есть этот карбас, весьма походил на лодию, или ладью, или лодку древних норманнов, а может статься, и аргонавтов, и доказывал похвальное постоянство русских в корабельной архитектуре, но вместе с тем доказывал он и ту истину, что мы с неуклюжими карбасами наследовали от предков своих славено-руссов отвагу, которая бы сделала честь любому hot pressed, силой завербованному моряку, танцующему под свисток man of war[217] на лощеной палубе английского линейного корабля, или спесивому янки[218], бегущему крепить штын-болт по рее американского шунера.
Да-с! Когда вздумаешь, что русский мужичок-промышленник, мореход, на какой-нибудь щепке, на шитике, на карбасе, в кожаной байдаре, без компаса, без карт, с ломтем хлеба в кармане, плавал, хаживал на Грумант, – так зовут они Новую Землю, – в Камчатку из Охотска, в Америку из Камчатки, так сердце смеется, а по коже мурашки бегают. Около света опоясать? Копейка! Послушайте, как он говорит про свои странствия, про которые бы французы и англичане и в песнях не напелись, и в колокола не назвонились, и вы убедитесь, что труды и опасности для него игрушка. «Забрались мы к Гебрицким да оттуда на перевал в Бразилию, в золотое царство махнули. Из Бразилии перетолкнулисъ в Камчатку, а оттоль ведь на Ситку-то рукой подать!» Вот этаких удальцов подавай мне, – и с ними хоть за живой водой посылай! Океан встрелся? Океан шапками вычерпаем! Песчаное море? Как тавлинку, вынюхаем! Ледяные горы? Вместо леденца сгрызем! Где ж это сударыня Невозможность запропастилась? Выходи, – авось на подметки нам пригодится! Под кем добрый конь авось-масти, тому лес не лес, река не река: куда ни поскачут – дорога, где ни обернется – простор. На кита? – так на кита – экая невидаль! Зубочисткой заострожим! На белого медведя? щелком убьем; а в красный час и лукавый под руку не подвертывайся. Нам уже не впервые на зубах у него гвозди ковать, в нос колечко вдевать. Правду сказать, русак тяжел на подъем; раскачать его трудно; зато уж как пойдет, так в самоходах не догонишь. Куда лениво говорит он первое «ась?». Но когда после многих: «Да на что мне это! Да к чему мне это! Живем и так; как-нибудь промаячим!» – доберется он до «нешто, попытаем!» да «авось сделаем», так раздайтесь, расступитесь: стопчет и поминай как звали! Он вам перехитрит всякого немца на кафедре, разобьет француза в поле и умудрится на заводе лучше любого англичанина. Не верите? Окунитесь только в нашу словесность, решитесь прочесть с начала до конца пламенные статьи о бессмертных часах с кукушкою, о влиянии родимых макаронов на нравственность и о воспитании виргинского табаку, статьи столь пламенные, что их невозможно читать без пожарного камзола из асбеста, – и вы убедитесь, что литературные гении – самотесы на Руси так же обыкновенны, как сушеные грибы в великий пост, что мы ученее ученых, ибо доведались, что науки вздор; что пишем мы благонравнее всей Европы, ибо в сочинениях наших никого не убивают, кроме здравого смысла.
Но к делу. В 1811 году еще ни один пароход не пугал своими шумными колесами рыбный народ в реках русских, и потому двинские рыбки безбоязненно высовывали головки свои, чтобы полюбоваться на вороной как смоль карбас и тех, которые им правили. Вот физиологические подробности, полученные мною от одной из очевидиц, щук: несмотря на архангелогородскую соль и непривычное ей путешествие в розвальнях, слог этой щуки так цветист, как будто бы она кушала сочинителей всех темных, пестрых и голубых сказок; должно думать, что предметы, отражаясь в тысяче граней рыбьих глаз, производят необыкновенное разнообразие впечатлений в их мозге; образчик прилагается в подлиннике.
Река, – рыбы всегда начинают речь со своего отечества, со своей стихии: благоразумные рыбы! в этом они нисколько не следуют сосцепитательным сочинителям, которые всего более любят говорить о том, что они знают наименее, – река чуть струилась; корабль катился быстро, напутствуемый течением и ветром; пологие берега незаметно текли мимо его, и если б кой-где стоящие на якорях суда не оказывали бега судна, как поверстные столбы, то пловцы в карбасе могли бы подумать, что они неподвижны: столь однообразно-пусты, так безмолвно-мертвы были окрестные тундры. Тогда еще не видно было на берегах Двины сахарных и канатных заводов, и ни одна верфь не готовила бросить в воду юных скелетов корабельных, еще не одетых дубовою плотью. На всем пространстве от Соломбола до устья не встретилось им ни одной живой души, хотя разноцветный мох подернут был оранжевой ягодой морошки…
– Отличное противоскорботное средство! – замечает мой приятель, медик. – Природа помещает всегда противоядие вблизи яда; как мне известно, морошка составляет теперь отрасль торговли Придвинского края: ее для английского флота вывозят тысячами сороковых бочек.
…Морошки, раскинутой причудливыми узорами, подобно фате северной красавицы…
– Лучше бы сказать, подобно русскому ситцу, – говорит один женатый помещик, – потому что русские ситцы-самоделки точь-в-точь морошка по болоту.
Рыба сморкает нос и продолжает:
– Только одинокий журавль, царь пустыни, бродил там, как ученый по части зоологии…
Он, – то есть журавль, а не ученый, – втыкал нос в мутную воду, в жидкий ил и, вытащив оттуда какого-нибудь червячка или пескаря, гордо подымал голову. Оглянувшись на карбас, он рассчитал глазомерно расстояние и, уверившись, что находится вне выстрела, погнался за резвой лягушкой, беспечно кивая хвостиком. Он нашел лягушку гораздо занимательней людей.
И справедливо: барон Брамбеус хоть вовсе не похож на журавля, а чуть ли не того же мнения. «Лягушек не лягушек, – скажет он, – а что устриц я всегда предпочту людям! Во-первых, древность происхождения устриц глубже всякой летописи и несомненнее Несторовой, так что сам барон Кювье не отыскал пятна в их предпотопной генеалогии; во-вторых, они постояннее китайцев в своих мнениях: родятся себе и умирают у скалы, к которой приросли, и с доброй воли не делают фантастических путешествий; и, в-третьих, не заводят в старом море юной литературы».
Судя по хладнокровию, или, лучше сказать, по беспечности, с какой четверо мореходцев, составлявших экипаж карбаса, пускались в шумный бурун, образованный борьбой речной воды с напором возникающего прилива, их можно было бы зачислить в варяжскую дружину, не подводя под рекрутскую меру. На руле сидел здоровый молодец лет двадцати семи: волосы в кружок, усы в скобку, и бородка чуть-чуть закудрявилась, на щеках румянец, обещавший не слинять до шестидесяти лет, с улыбкой, которая не упорхнула бы ни от девятого вала, ни от сам-девять сатаны, – одним словом, лицо вместе сметливое и простодушное, беззаботное и решительное; физиономия настоящая северная, русская.
По одежде он принадлежал к переходным породам. На голове английская пуховая шляпа, на теле суконный жилет с серебряными пуговицами; зато красная рубашка спускалась по-русски на китайчатые шаровары, а сапоги, по моде, сохранившейся у нас со времен Куликовской битвы, загибали свои острые носки кверху. По самодовольным взглядам, которые бросал наш рулевой на изобретенный им топсель, вздернутый сверх рейкового паруса, он принадлежал к школе нововводителей. У средней мачты, в парусинной куртке и в таких же брюках, просмоленных до непроницаемости, сидел старик лет за пятьдесят, у которого благословенная бородища была в явном разладе с кургузым матросским платьем: явление странное всегда и нередкое до сих пор. Издавна ходил он по морям на кораблях купца Брандта и компании, но напрасно уговаривали его хозяева обрить бороду. Ураганы могли теребить ее, море вцеплять в нее свои ракушки, вкраплять соляные кристаллы, случай заедать в блок или в захлест каната, но владетель ее был непоколебим ни насмешками юнг, ни ударами судьбы. Он не возлагал даже на нее постризала, и она в природной красе, во весь рост расстилалась по груди и по плечам упрямца. Дядя Яков, так звали этого чудака, сидел на бочонке русского элемента, квасу, и сплеснивал, то есть стращивал, веревку. У ног его почти лежал молодой парень лет двадцати, упершись ногою в борт и придерживая руками шкот, угловую веревку паруса. По его свежему лицу, по округлым, еще не изломанным опытностью чертам, по любопытству, с каким поводил он вокруг глазами, даже по неловкости его, больше чем по покрою кафтана, можно было удостовериться, что он не просоленный моряк, новобранец, только что из села.
На носовом помосте лежал ничком, свесив голову за борт, коренастый мореход с физиономией, какие отливает природа тысячами для вседневного расхода. Не на что было повесить на ней никакого чувства, а мысль, будь она кована хоть на все четыре ноги, не удержалась бы на гладком его лбу. Он поплевывал в воду и любовался, как струя уносила изображение его жизни, и потом запевал: «Ох, не одна! Эх, не одна!» – и опять поплевывал. Он принадлежал к бесконечному ряду практических философов, которые разрешают жизнь самым безмятежным образом, – работать, когда нужно, спать, когда можно.
Молодой человек, сидевший на руле, был полный и законный хозяин карбаса, вместе с грузом, и временный командир, капитан или воевода дяди Якова, Алексея, племянника по его сердцу, и неизбежного Ивана по сердцу всему свету. Оставшись сиротой на двенадцатом году возраста, он, как большая часть удалых ребят Архангельской губернии, нанялся юнгой на английский купеческий корабль и мыкался бурями и волнами до двадцати двух лет, имея удовольствие получать щелчки от шкиперов всех наций и побранки на всех языках. Наскучив бесприютной жизнию матросской, он пристал к истинно почтенному классу биржевых артельщиков, людей испытанной честности, трезвых, деятельных, смышленых, и потом взят с хорошим жалованьем в контору одного из богатейших иностранных купцов Архангельска. Через шесть лет он был уже в состоянии покинуть чужое гнездо. Его томила охота отведать своего счастья, поторговать на свое имя, – и вот он купил и снарядил карбас, – и вот он теперь уже в пятый раз, в другое лето, пускается в море.
Впрочем, никогда еще Савелий Никитич – это было его имя – не пускался в море с таким запасом веселости, как этот раз. Причину тому я знаю, – да и чего я не знаю? – не хочу таить ее за душой. Он – в добрый час молвить, в худой помолчать – задумал жениться. Дочь его соседа, также архангельского мещанина, как он сам, Катерина Петровна, прелестная, как все Катерины вместе, и миловидная, как ни одна из Катерин, до сердца приглянулась нашему плавателю. Его воображение, изощренное морским воздухом, и во сне ничего не грезило свежее, умнее и достойнее этой русокосой красавицы. Ему всего более понравилось, что она порядком отбояривала от себя молодых флотских офицеров, которые, сверх обязанностей по службе, берут на себя образование молодых девушек во всех портах пяти частей света. Одним словом и наконец, он, раскинув умом-разумом, подвел итоги своих карманов, пригладил голову кваском и, благословясь, пошел сватать свою зазнобу к отцу ее. С самой Катериной Петровной он, должно быть, давно стакнулся; и хоть я не был свидетелем, да уже на свой страх говорю вам, что молодежь моя променяла между собой не одну клятву любви и верности с приложением взаимных поцелуев. Как быть, милостивые государи! В торговле всегда есть контрабанда, в сватовстве – потаенные сделки.
Савелий расчувствовался; упал на колени перед отцом Катеньки, просит благословения.
Старик отец погладил его по голове и поднял; погладил себя по бороде и сказал:
– Послушай, Савелий Никитич! Ты добрый человек, ты смышленый и честный парень: спасибо, что пришел ко мне прямо, без свах, и тебе я скажу прямо, без обиняков: ты мне по душе, я не прочь породниться с тобою; однако…
Ох, уж мне это «однако» вот тут сидит, с тех еще пор, как учитель хотел было, по его сказам, простить меня за шалость, однако высек для примера; с тех пор как мой искренний друг и моя вернейшая любовница клялись мне в привязанности и за словом, однако, надули меня… Однако ж оставим это «однако».
Савелий, не смея дохнуть, стоял перед стариком, высасывал глазами догадки из его лица, но слово «однако», произнесенное с такой расстановкой, что между каждым слогом уложиться могло по двадцати сомнений, распилило его сердце пополам, и опилки брызнули во все стороны.
– Од-на-ко (после ко две черточки), – произнес старик и почесал в затылке, потому что затылок есть чердак человеческого разума, в который сваливают весь хлам предрассудков, всю ветошь нравоучений, колодки давно стоптанных мнений и верований, битые фляжки из-под воображения; или, лучше сказать, он – гостинодворская темная задняя лавка, в которую обыкновенно заводят приятеля-покупателя, чтобы сжить с рук полинялый, староманерный товар. – Однако, Савелий Никитич! ведь не мне жить с тобой, а дочери, а за ней приданое не богато. Я и сам с копейки на копейку перепрыгиваю. Рад бы душой, да кус небольшой: у меня же сыновья подростки. Опять и дочери своей мне не хочется видеть в нужде, лучше заживо в землю закопаться. Впрочем, вокруг Катеньки, сам ты известен, женихи словно хмель увиваются.
«Пропала моя головушка!» – подумал Савелий.
– Не в укор тебе будь помянуто – покойник батюшка твой сидел в лавочке, да выехал из ней на палочке: благодаря мичманам проторговался, поплатился добром за свою простоту и пустил тебя круглым сиротою кататься словно медный грош по белу свету. Не осуди, брат Савелий! Имя твое знаю я, отчество знаю, а животов не знаю. Скажи мне как на духу: есть ли на что у тебя хозяйством обзавестись, да себе на прожиток и детям на зубок придобыть?
Савелий вытащил бумажник, показал ему свои аттестаты, выложил тысячу рублей чистогану, да еще тысячи на полторы квитанций купленным товарам: это для мещанина не безделица.
– Притом я имею суднишко и кредит, – сказал он, – ношу голову на плечах и благодаря создателю не пустоголов, не сухорук. Прошлый год я выгодно продал в Соловках свои товары, был там и по весне; да если с тобой поладим, так с жениной легкой руки в Спасово заговенье опять пущусь. Что ж, Мироныч: аль другие-то лучше меня? Позволь!
– Ну, Савелий, руку! Только свадьбе быть после Спаса. Ты наперед съездишь в Соловки да соберешь копейку на обзаводство; а то с молодой женой ростаням[219] конца не будет. Не поперечь мне, Савелий, у меня слово с заклепом.
– Это очень хорошо! – сказал Савелий. «Это очень плохо!» – подумал Савелий.
Но делать было нечего: довелось согласиться на отсрочку. Благословили образом, обручили, а между тем, покуда подружки-голубушки шили Кате приданое да пели, – между тем, как отец и мать ее пили да плакали, карбас Никитина снарядился и нагрузился. Минута разлуки была уже за плечами, уж на плече, уж расправляла крылья, чтоб улететь, а наши милые, или, как выражаются архангелогородцы, «бажоные», обрученники о том и думать не думали. Дядя Яков принужден был вытащить жениха от невесты волоком. Попутный ветер казался ему самой противной погодой, но ветер пересилил любовь. Савелий выпил последнюю каплю наливки, сорвал последний поцелуй с губок невесты. Сладка ему была капля, поцелуй еще слаще; век не расстаться бы с ними, однако он расстался. Ему надо было спешить уехать, чтобы поспешнее приехать. Он прыгнул в карбас, цепь с громом скользнула со сваи, карбас отчалил.
Долго стояла Катя на набережной, провожая глазами суженого, махая белою рукой; сердце ее вещевало не на доброе; она залилась слезами и пошла домой, вытирая их миткалевым рукавом своей сорочки. С Савельем было не лучше: покуда видна была Катя, он оглядывался, до того, что чуть шеи не вывихнул, а потом взгляды его ныряли в воду, словно он обронил туда свое сердце, словно он с досады хотел ими зажечь струю-разлучницу. И наконец переполненный горечью сосуд пролился: слезы брызнули из глаз бедняги в три ручья, – и именно в три, потому что две струйки сливались у него на носу и катились вниз рекою, точь-в-точь как Юг и Сухона образуют Северную Двину. Это, однако же, облегчило Савелья; он отдохнул; доброе солнышко так весело взглянуло ему в очи, что он улыбнулся; ветер спахнул и высушил даже следы слез; вот и надежда-летунья начала заигрывать с его душою. И чего, в самом деле, доброму молодцу было печалиться? Впереди его – золото, назади – любовь!.. Правда, между этими оконечностями лежали две бездны моря, усаженные опасностями от бурь и каперов, – тогда с англичанами была война, – да ведь бог не без милости, казак не без счастья: не в первый раз ему было с морем переведываться. Пять часов пути и шестьдесят верст расстояния прокрались мимо, как беглецы, и вот почему наш Савелий так беззаботно, так весело пускался в бурун, разграничивающий соленую воду от пресной.
И шибко, со всего разбегу, ухнул острогрудый карбас в бой шумящего, плещущего бара, – так шибко, что брызги засверкали и рассыпчатая пена обдала пловцов с головы до ног. Карбас черпнул. Испуганный, облитый Алексей выпустил шкот из рук своих; парус заполоскался, карбас вынырнул, взбежал на хребет вала и мигом, стремглав, проскочил сквозь водяную гряду. Чрез пять минут он гоголем плыл уже по морю, которое с ропотом наступало на берега.
– Что, Алексей, – спросил новобранца Савелий, усмехаясь, – аль тебе не любы крестины морской водой?
– Хороши, – отвечал Алексей, вытирая лицо, – только без каши и крестины не в крестины.
– Погоди, брат Алеша, мы тебя в соленой купели выкупаем. Тогда уж с веслом и за кашу посадим тебя, – помеси да и в рот понеси, – кушай да похваливай. Захочешь ли браги – брага у нас шипучка; зелено вино с пенкой некупленые, немереные – пей сколько в душу войдет.
– Спасибо на ласке! Подноси сперва старшим, дядюшка, – лукаво отвечал Алексей.
– Ты в море гость, мы хозяева, – сказал Савелий, – а гостей потчуют не по летам.
– Однако, – молвил дядя Яков, оглядывая в дозор небосклон, – не придержать ли нам на вечер-то вдоль берега? Что-то очень парит: словно пыль пылит над тундрою. Подымется, не ровен час, разыграй-царевич – так и нам в открытом море без беды беда придет.
– Волка бояться – в лес не ходить, дядя Яков! – возразил Савелий. – Ветер, словно клад, не во всякую пору дается: упустим его – так трудно будет на него карабкаться после. А когда теперь на норд-норд-вест заберемся, так уж по ветер-то как по маслу скатим в Соловки, когда вздумается. Небо чисто.
– Нешто! – сказал дядя Яков и принялся доплетать узел веревки.
– Вестимо, так! – сказал Алексей, как будто что-нибудь понял, и принялся зевать в обоих значениях этого слова. Иван не рассуждал и не говорил: он поплевывал в море. Савелий по привилегии, данной всем людям, у которых звенит что-нибудь в голове или в кармане, строил воздушные замки. Карбас, пятое действие нашей драмы, покачиваясь с боку на бок, изволил плыть да плыть в необъятное море.
День шел в гости к вечеру. Прибрежье никло; островок Мудюг, стоящий на часах у входа в Двину, окунался, и опять выглядывал, и опять окунался в воду. Скоро земля слилась в темную полосу, в черту, едва видную; вал заплеснул и эту черту, – прощай, моя родина! Бездонное небо, безбрежное море обнимает теперь утлое судно. Только вольный ветер да рыскучие волны напевают ему в лад свою вечную, непонятную песню, возбуждая думы неясные о том, что было и что будет, о том, чего никогда не было и никогда не будет.
Не знаю, случалось ли вам испытать чувство разлуки с родным берегом на веру зыбкой стихии. Но я испытал его сам; я следил его на людях с высоконастроенной организацией и на людях самых необразованных, намозоленных привычкой. Когда почувствуешь, что якорь отделился от земли, мнится, что развязывается узел, крепивший сердце с землею, что лопается струна этого сердца. Груди становится больно и легко невообразимо!.. Корабль бросается в бег; над головой вьются морские птицы, в голове роятся воспоминания, они одни, гонцы неутомимые, несут вести кораблю о земле, им покинутой, душе – о былом невозвратном. Но тонет и последняя альциона[220] в пучине дали, последняя поминка в душе. Новый мир начинает поглощать ее. Тогда-то овладевает человеком грусть неизъяснимая, грусть уже неземная, не земляная, но еще и не вовсе небесная, словно отклик двух миров, двух существований, развитие бесконечного из почек ограниченного, чувство, не сжимающее, а расширяющее сердце, чувство разъединения с человечеством и слияния с природой. Я уверен, оно есть задаток перехода нашего из времени в вечность, диез из октавы кончины.
И неслышно природа своей бальзамической рукой стирает с сердца глубокие, ноющие рубцы огорчений, вынимает занозы раскаяния, отвевает прочь думы-смутницы. Оно яснеет, хрусталеет, – как будто лучи солнца, отразившись от поверхности океана и пронзая чувства во всех направлениях, передают сердцу свою прозрачность и блеск, обращают его в звезду утреннюю. Вы начинаете тогда разгадывать вероятность мнения, что вещество есть свет, поглощенный тяжестью, а мысль, нравственное солнце, духовное око человека, сосредоточивая в себе мир, есть вещество, стремящееся обратиться опять в свет посредством слова. Тогда душа пьет волю полной чашей неба, купается в раздолье океана, и человек превращается весь в чистое, безмятежное, святое чувство самозабвения и мироневедения, как младенец, сейчас вынутый из купели и дремлющий на зыби материнской груди, согретый ее дыханием, улелеянный ее песнью. О, если б я мог вымолить у судьбы или обновить до жизни памятью несколько подобных часов! – я бы…
«Я бы тогда вовсе не стал читать ваших рассказов», – говорит мне с досадой один из тех читателей, которые непременно хотят, чтоб герой повести беспрестанно и бессменно плясал перед ними на канате. Случись ему хоть на миг вывернуться, они и давай заглядывать за кулисы, забегать через главу: «Да где ж он? Да что с ним сталось? Да не убился ли он, не убит ли он, не пропал ли без вести?» Или, что того хуже: «Неужто он до сих пор ничего не сделал? Неужто с ним ничего не случилось?»
«Я бы вовсе не стал тогда читать ваших рассказов, г. Марлинский, потому что – извините мою откровенность – я уже не раз и не втихомолку зевал при ваших частых, сугубых и многократных отступлениях. Хоть бы вы за наше терпение перекувыркнули вверх дном этот проклятый карбас, который ползет по воде, как черепаха по камням. Так нет, сударь: всплыл, как всплыл. Думаем, вот сцапает он Савелья за вихор, минуя брандвахту, и откроет в нем какого-нибудь наполеоновского пролаза или морского разбойника. Не тут-то было! Вместо происшествий у вас химическое разложение морской воды; вместо людей мыльные пузыри и, что всего досаднее, вместо обещанных приключений ваши собственные мечтания».
Я ничего вам не обещал, милостивый государь, говорю я с возможным хладнокровием для авторского самолюбия, проколотого навылет, – самолюбия, из которого еще каплет кровь по лезвию насмешки. Ваша воля – читать или не читать меня; моя – писать как вздумается.
«Но, милостивый государь, я купил рассказ ваш».
Я не приглашал вас; не брал вас с учтивостью за ворот, как это делается в свете при раздаче лотерейных билетов или билетов на концерт для бедных. Вы купили рассказ мой и можете сжечь его на раскурку, изорвать на завивку усов, употребить на обертку ваксы. Вы купили с этим право бранить или хвалить меня, но меня самого вы не купили и не купите – я вас предупреждаю. Перо мое – смычок самовольный, помело ведьмы, конь наездника. Да, верхом на пере я вольный казак, я могу рыскать по бумаге без заповеди, куда глаза глядят. Я так и делаю: бросаю повода и не оглядываюсь назад, не рассчитываю, что впереди. Знать не хочу, заметает ли ветер след мой, прям или узорен след мой. Перепрянул через ограду, переплыл за реку – хорошо; не удалось – тоже хорошо. Я доволен уже тем, что наскакался по простору, целиком, до устали. Надоели мне битые укаты ваших литературных теорий chaussees[221], ваши вековечные дороги из сосновых отрубков, ваши чугунные ленты и повешенные мосты, ваше катанье на деревянной лошадке или на разбитом коне, ваши мартингалы, шлих-цигели и шпаниш-рейтеры; бешеного, брыкливого коня сюда! Степи мне, бури! Легок я мечтами – лечу в поднебесье; тяжек ли думами – ныряю в глубь моря…
«И приносите со дна какую-нибудь ракушку».
Хоть бы горсть грязи, милостивый государь. Она все-таки будет свидетельницей, что я был на самом дне. Для купца дорог жемчуг; естествоиспытатель отдает свой перстень за иную подводную травку. Что прибавит жемчужина к итогу счастья человеческого? А эта травка, может быть, превратится в светлую идею, составит звено полезного знания. Желаю знать: купец вы или испытатель?
Читатель мой дворянин, не только личный, но, может статься, двуличный, наследственный: он никак не хочет назваться купцом. Опять он терпеть не может и естествоиспытателей всех родов, которые пластают, потрошат природу, рассекают мозг, и сердце, и карманы человеческие вживе, будь они хоть пятого класса, и ловят там насекомые мысли, пресмыкающиеся чувства. Да мало того, что они нашпиливают все это на остроумие и выставляют на благорассмотрение почтеннейшей публики; они подслушивают у дверей кабинетов, заползают под изголовья супружеские, втираются в сени палат, подкапываются под гробы, проникают всюду как золото, впиваются в души как лесть и потом – милости прошу! – все ваши тайны вынесены уж на толкучий.
«Нет, я не купец, не испытатель, – говорит он, – я просто читатель».
Я кладу свои замечания в ум ваш, как свои деньги в ломбард: на имя неизвестного!
Вот это, по крайней мере, ясно и неоспоримо. Не надейтесь же получить более четырех, законных, процентов – и этого вам за глаза. Правда, я веду слово про архангельского мещанина Савелия Никитина и ручаюсь, что для русского анекдот этот будет занимателен, по тому уж одному, что он не выдумка. Но кто вам сказал, что сам я менее занимателен, чем Савелий Никитин? Знаете ли, сколько страстей перемолол я своим сердцем? Какие чудные узоры начеканил мир на моем воображении? И если б я вздумал перевести с души на ходячий язык свои опыты, мечты и мысли, вы, вы сами, сударь, нашли бы эти записки занимательными не менее «Записок» Трелонея или «Последней нескромности современницы».
«Ради Смирдина, сделайте это поскорее, любезнейший! И тисните в большую осьмушку с готическим заглавием и с виньеткою Жоанно. Я страх люблю виньетки и мемуары, особенно в роде Видока. Даете вы слово? Скажите ж – да! Полноте упрямничать: снимите долой лень свою!..»
У нас печатная сторона человека всегда будет походить на подкладку из одних афиш комедианта Цапата в «Жильблазе»; и вот почему, милостивый государь, если вы хотите узнать меня, то узнавайте кусочками, угадывайте меня в стружках, в насечке, в сплавке. Не мешайте ж мне разводить собою рассказы о других: право, не останетесь внакладе.
Я поднимаю спущенную петлю повести.
Савелий сидел задумавшись на руле. Сердце его то вздувалось, как парус, то опадало, как волна. Чувство беспредельности завладело им, и тогда на вопрос: «О чем ты думаешь?» – он мог бы отвечать: «Ни о чем!» по всей правде, потому что все мысли, все ощущения в такие часы подобны каплям, вдруг улетученным в безвидные пары: они разливны, смешаны, безграничны. Товарищи Савелья больше или менее погружены были в такое же безотчетное, немое созерцание и внимание природы в себе и себя в природе; в чувство сознания, неразлучного событию, доступное, как я думаю, всем животным.
Наконец племянник дяди Якова, который, по всей вероятности, неохотно расстался с избой своей, и косой своей, и косой своей любушки, с горелкой и с горелками, первый сломал общее молчание.
– Эка притча, подумаешь ты! Ухитрился же человек в корыте по морю плавать, бога искушать! Аль земля-то клином сошлась? Аль на земле угодьев ему не стало?
– Молчал бы ты, молчал, – возразил с досадой дядя Яков. – Коли в мореходы пошел, так по земле нечего тужить! Земля! Эка невидаль! Видишь, что выдумал!
– Право, дядя Яков, не я ее выдумал.
– Тебе ль ее выдумать, когда ты об ней и подумать-то путем не умеешь! Земли-то у нас много, да в земле мало: за неволю пришлось рулем море пахать. Небось любишь ты и крупчатик съесть, и синий кафтан напялить, и почаевать порой: а разве тонкое сукно да сахар у нас на березах растут? Ась? Вот и плывут удалые головы за море, по красный товар. В лес не съездишь, так и на полатях замерзнешь.
У глупцов голова ни дать ни взять азиатский караван-сарай: голые стены без хозяина. Мысли приходят в нее, неизвестно откуда; уходят, незнаемо куда. Слово «море» пролетело сквозь уши Ивана и спустило пружину песни. В голове его ничего не было, кроме песен; он затянул:
В свою очередь, слово «пиво» чудным сцеплением идей пробудило в Алексее пивное воспоминание, и он, вытирая мечтательную пену с губ своих, сказал:
– Знаешь ли что, дядя Яков! В иную пору мне бы и в ум не впало тужить по родине, а теперь у нас в деревне праздник на дворе; так если б удалось престолу свечку поставить, – повиднее бы в море пускаться.
– Молод, брат, ты, Олеша, да вороват! Не свечка, а печка у тебя на уме. Не молиться, а столовать тебя охота разбирает. Старики недаром сложили пословицу – кто на море не бывал, досыта богу не моливался. Да уж коли здесь мало простору, так в Соловках молись – не хочу. Добрые люди с краю земли туда пешком ходят на богомолье, а тебе к случаю, без труда, выпала такая благодать – чудотворцам Зосиме и Савватию поклониться, к мощам приложиться, чудесам их подивиться! Ахнешь, брат, как повидишь, из каких громад сложены стены монастырские! Вышины, – взглянь, так шапка долой; толщины, – десять колесниц рядом проскачут; и кажный камень больше избы. Ведь святым угодникам ангелы помогали: человеку ни вздумать, ни сгадать, не то чтобы руками поднять такое беремя.
– Аль Соловецкий-то остров утес, дядя Яков?
– В том-то и диво, что не утес. Берег как двинской: песок, где-где с подводными валунами. А птицы-то, птицы что там! На заре инда стон стоит! Гусей, лебедей, словно пены; под божьею тенью рай для них. Никто их не бьет, не путает, сердечных. У самых ворот журавли на одной ножке стоят, дикие утята полощутся, и усатые киты играют, со стен подачки дожидаются.
– А что, дядя Яков, кит-рыба, примером сказать, ростом, дородством будет с царский корабль?
– Кит киту розь, – преважно отвечал дядя Яков. – Есть сажен в десять, есть сажен в двадцать: да это на нашем веку так они измельчились. В старину то ли было! Лет два сорока тому назад, в страшную бурю, прошел мимо Соловецкого кит – конца не видать; разыгрался он хвостом, хвост-то вихрем и вздуло, как парус: не может кит хлестнуть им об воду. А хлестнул бы он, затопил бы низменный остров, залил бы монастырь с колокольнями. Отец архимандрит со всеми старцами целую ночь напролет слезно молились: «Пронеси, господь, мимо кита-рыбу! Не дай ей ударить ошибом по морю!» И отмолили беду неминучую: к утру кит провалил мимо, гроза утишилась. Даже в Архангельске слышно было, когда приударили на Соловках с радости в огромные глиняные колокола. «Ну, слава богу! – сказали. – Жива обитель преподобных Савватия и Зосимы!»
– А что, эти глиняные колокола-то обожженные али из сырца? – с недоверчивостью спросил Алексей.
– Не сподобил бог видеть самому: только пономарь мне сказывал, что они до сих пор в тайнике висят, а как благовестить в них станут – заслушанье: что твои райские птицы поют! Да ты сам обо всем расспросить можешь: к восходу солнышка мы станем в Соловки.
– Если станем! – молвил Алексей.
– А с чего бы нет? Сто двадцать верст спустя рукава перемашем.
– Не хвались, дядя Яков, – сказал Савелий, – а лучше насвистим-ка погодку; видишь, ветерок-то стих, перепал.
Покорный общему суеверию моряков, дядя Яков принялся свистать, как свищут коням на водопой. И в самом деле ветер порхнул, будто дожидался приглашения; засвежел, скрепчал скоро. Зыбь раскатывалась грядами, гряды сшибались в крутые валы, и, наконец, море дало гул, подобный гулу, предшествующему вскипению воды в огромном котле. Солнце садилось в огненных тучах, весь запад кипел, будто кровью, – верная примета непогоды; когда ж горизонтальные лучи переломлялись в прозрачной синеве, в переливной зелени вала, он сквозил как стекло, он вспыхивал, как туча молнией, и гас, и темнел, и обрушивался, подавленный другими.
Савелий, принужденный придержать к ветру, чтоб не зарыскнуть далеко в океан, в упор налегал на румпель. Дядя Яков с Иваном держали на руках шкоты зарифленного (уменьшенного) грота. Алексей, бледный как саван, сидел, уцепившись за борт, и с ужасом смотрел на хлещущие в бок судна валы. Ему казались они чудовищами, которые заглядывают в карбас, чтобы схватить и сожрать его.
– Глянь-ка, глянь, дядя Яков! – сказал он. – Валы-то за нами вперебой гонятся. Страсть, да и только!
– Аль тебе дивно, что валы-старички расплясались. Да, брат, они скоро сами седеют, скоро и нашего брата седым делают. Ты не смотри на их пляску, а то как раз голова закружится.
– И впрямь так! – примолвил Савелий. – Чем глазеть на валы, возьми-ка, Алеша, лейку да отчерпывай воду: вишь, то и знай поддает. Ну, дядя Яков! Напрасно я тебя не послушал: придержать бы к берегу, а то меня и в хорошую погоду знакомые отпевали, чуть я сберусь в море на карбасе, а в такую свалку, если б знал да гадал, я бы и сам трезвый не пустился. Посмотри на облака: словно недобрые люди бродят вокруг да около и промеж собой перемолвливают, куда бы на разбой стрекнуть.
– Чего доброго, – сказал дядя Яков, – пожалуй, и до нас доберутся, а у нас ворота настежь. Долга нам будет эта ночь!!
И ночь задвинула небо тяжкими тучами, и тучи всплескивались, как волны, и море забушевало, как небо. Вихорь спирал, возметал, разбрызгивал пары и волны. То черные облака разевали огненную пасть свою, зияющую жалом молний, то белогривые валы, рыча, глотали утлое судно и снова извергали его из хляби. В карбасе едва успевали отливать. Паруса уже были убраны, но шквалы хлестали его так сильно, что нагие мачты трещали; он летел, как бешеный конь, и каждую минуту пловцы наши ждали – вот-вот зароется в воду! И вдруг разразился над ними удар грома: огонь ливнем рухнул во все трещины лопнувшего свода небес, и в тот же миг вздутый порывом вал ударил в корму. Карбас пил смерть; миг был ужасный. Пловцам показалось – их окатил огненный водопад сверху и снизу; они закрыли ослепленные глаза, чтобы не открывать их навеки. Савелий с криком: «Господи, прими мою душу!» – выпустил румпель. Алексей уронил лейку…
– Теперь молись! – сказал ему дядя Яков.
Один только Иван не бросил работы: сквозь рев бури и валов слышалась звонкая песня его:
Савелий не хотел умереть, потому что сбирался пожить; Алексей – потому что не успел пожить; дядя Яков – потому что не готов был умереть. Но
И поверите ли? Когда стих гул громового удара в душах пловцов, они расхохотались песне Ивана и смеялись долго, смеялись наперерыв, будто в припадке. Разгадайте теперь сердце человеческое! Оно скорей всего дает смех в минуты самой жестокой скорби и ужаса! Я это видел и испытал.
Буря издохла с последним ударом своей ярости. Ветер упал вдруг. Природа, как человек, или, лучше сказать, человек, как природа, в свое лето вспыльчив и бурен – на миг. Облака будто растопились молнией в дождь, и месяц, выкупавшись в туче, весело блеснул во тьме неба; лишь на краю горизонта толпились беглецы облака. Они улетали, ропща, огрызаясь, и порой вспыхивали их выстрелы зарницею; валы смывали отсталых; валы еще ходили и сшибались грозно между собой, как ратники иных народов после войны с врагами заводят междоусобия в отчизне, чтобы утолить свою кровавую жажду хоть из жил братии и дотратить на них боевой огонь, раздутый привычкой. Но скоро волны разлились в широкую зыбь, и по ней зазмеились белые полосы пены, недавно венчавшей гребни валов. Они тянулись, подобно строкам на мрачной, бесконечной странице моря, подобно следам поколений на океане жизни. Исчезла самая пена, и синева бездействия подернула лицо моря. Оно дышало уже тяжело и прерывисто, подобно умирающему, и, наконец, к утру душа его излетела туманом, как будто преображая тем, что все великое на земле дышит только бурями и что кончина всего великого повита в саван тумана, непроницаемый равно для деятеля, как для зрителя.
Светало.
Аргонавты наши из несомненной смерти попали в смертельное сомнение, и хотя при этой верной оказии убедились они, что выражение любовников и подсудимых, будто сомнение хуже смерти не совсем справедливо, однако ж положение их было вовсе не завидное: карты нет, компаса не бывало. Да и на кой черт перед ними раскладывать карту, когда нет уменья разбирать ее? Один русский шкипер-мореплаватель на вопрос: «Разве у вас нет карт?» – с простодушием отвечал: «Были, батюшка, и золотообрезные, да ребята расхлестали, в носки играючи!» Компас – иное дело; Савелий знал, как с ним посоветоваться: да та беда, что в свадебных попыхах забыл его дома! Как быть? Ветер вчерась гонял их то вправо, то влево, вертелся, как бес перед заутреней, и перетасовал все румбы и умы наших пловцов в такой баламут, что сам Бюффон со своей теорией ветров проиграл бы свое красноречие. Не мог придумать Савелий, на нос или на затылок должно надеть север. И солнце, по его мнению, то входило в левое ухо, а закатывалось из правого, то в правое, и садилось в левом. Куда же поворотить? Где искать Соловецкого? Утро раскрывалось как цветок, зато уж туман клубился – хоть на хлеб намазывай! Вот потянул ветерочек слева; но он был неверен, как светская женщина, колебался туда и сюда, как нынешняя литература, и чуть бороздил воду, будто на цыпочках бегая вкруг судна, чтоб не разбудить мореходцев.
Савелий держал совет с дядей Яковом.
– Соловки близко впереди, – говорил Алексей. – Вихорь гнал нас в тыл, и мы бежали, как заяц от беркута.
– Соловки у нас далеко в правой руке, – утверждал дядя Яков. – Шквал зашел справа и занес карбас, как сокола, на запад.
– А может статься, и правда! – молвил Савелий. – Откуда ж теперь подул ветер?
– Вестимо, с севера! Днем жарко, днем дует ветер с берега; ночью свежо, ночью он ворочается домой.
– Да теперь уж день, и назло тебе прошлую ночь ветер бежал с берега, словно из острога с цепи сорвался.
– Буря – особь статья, Савелий Никитич! На земле-то целую неделю пекло да жарило так, что и ночь не в ночь была; вот тепло без очереди и валилось в море, а теперь земля искупалася, попростыла; теперь непременно потянет холодок на берег, оттого что холодок сильнее тепла стал.
Дядя Яков говорил правду. Он не читал, отчего происходят ветры в атмосфере, не имел понятия о разрежении воздуха электричеством бурь или по равновесию газов, но он имел здравый ум и опытность. Савелий убедился. Решили, как изъясняются наши доморощенные мореходы, побрасоватъ, то есть поворотить паруса и держать на восток. Вьюн зашипел за рулем; карбас поплыл в полветра. Однозвучное плесканье волн и утомление минувшей ночи клонили ко сну мореплавателей. Один Савелий не смел предаться утреннему сладкому сну: он был хозяин судна, он был король этого государства, сбитого деревянными гвоздями. Для блага своего и охраны других он не спал: зато грезил наяву. На ткани паруса и ткани тумана проходили, плясали, мелькали яркие образы, будто по месяцу волшебного фонаря. Ему виделось, как русая коса Катерины Петровны разделяется на две половины, и дважды обвивает чело ее, и скрывается под гарнитуровый платочек с золотой каймой. Виделись ему и раздернутые ситцевые занавесы брачной кровати, и смятая пуховая подушка под розовой щечкой невесты; виделись ему друзья и приятели – пируют уж у него на крестинах. Вот забота, как назвать первого сына, кого позвать в кумовья первой внучке. Одним словом, около него резвилась уж целая толпа его нисходящих потомков, и он глядел на них нежно и любовно, как иной сочинитель на свое литературное потомство – мал мала меньше, запеленанное в телячью кожу с золотым обрезом, которое, мечтает он, грядущие веки будут нянчить наподхват. Он грезил уж о внучатах, говорю я, забыв, что под ним голодная пучина, забыв, что корабль не более как дерево, матросы не более как люди и что «есть земные крысы и водяные крысы», по словам Шекспирова жида Шейлока; а крысы съели польского короля Попеля; так спустят ли они разночинцу?
Сон и мечтания граждан карбаса прерваны были страшно и внезапно. Саженях в пятидесяти от них, на ветру, вспыхнула молния сквозь туман, и за громом выстрела ядро, свистя, перелетело через их головы. Все вскочили с мест: Иван со знаком удивления, в скобках зевка; Алексей с облизнем от недопитой во сне браги; дядя Яков с растрепанной бородой; капитан Савелий с предчувствием конечного разорения. У всех уши выросли на вершок, у всех ужас вылился единогласным криком: «Что это?!»
– Не гром ли? – сказал, крестясь, Савелий.
– Не звон ли глиняных соловецких колоколов? – молвил лукаво Алексей.
– Я те задам такого благовесту с перезвоном, что у тебя до Касьянова дня в ушах будет звенеть! – крикнул дядя Яков. – Никитич! Лево на борт! Зевать нечего! Это англичане.
Целая стая годдемов зажужжала по дорожке, прорванной в тумане ядром, и убедила наших в несомненности слов Якова. Но желанье уйти от невидимого капера, пользуясь мглою, оперило их надеждой. Карбас кинулся по ветру, как утка, испуганная ружьем охотника. Но через минуту всякая вероятность избавления исчезла. Туман, испаряясь, становясь прозрачным, оказал погоню за кормою. Английский куттер, взрывая волны и пары, катился вслед бегущим. Огромный гик, отброшенный на ветер, выходя из туманов, казалось, хватал их; тень треугольного паруса будто вонзалась в корму: она обдала холодом сердце русских. Жестяная труба загремела: «Boat – ahoo! Strike your colour (бот! сдайся)».
Руки отнялись у бедняжек. Уползти не было возможности. Оружия у них – один дробовик да два топора. Между тем куттер напирал все ближе и ближе, заслонив собой ветер.
– Down with your rags! (Долой ваши тряпки!) – кликнула снова труба. – Put the helm up, damn! (Руль на борт, черт возьми!) Strike, or I’ll run over and sink you! (Сдайся, или я перееду и потоплю тебя!) – С этим словом куттер начал приводить к ветру, чтобы дать действовать артиллерии. Савелий очень хорошо знал, в чем дело. Он ясно видел, что англичанин мог пустить его ко дну ядрами или ударом водореза; но он был оглушен мыслию неволи и разоренья, – и когда же? – в самом разгаре надежд, в самом цвету счастья! Он пришел в ярость, вообразив, что все его достояние, все его потомство в фунтиках, в узелках, в тюках, в рогожках погребется в брюхе разбойничьего судна; что вместо объятий Катерины Петровны ожидают его линьки боцмана, вместо матушки-Руси какой-нибудь блокшиф[222], исправляющий должность тюрьмы! Ретивое вспыхнуло: он схватил заржавелый дробовик и бац – прямо в борт куттера!
– Fire! (Пали!) – раздалось на нем.
Пламя канонады брызнуло по головам русских, и цепное ядро срезало обе мачты. Павшие паруса накрыли карбас, и, прежде чем наши выбились из-под этой сети, шестеро вооруженных матросов вскочили в судно и перевязали их. Сопротивление было бы безумством. Судьба свершилась. Савелий со всей своей командой – военнопленный; его карбас вместе с грузом – добыча английского капера, признанного в этом достопочтенном звании правительством и снабженного от него письменным видом, lettre de marque, и чугунными ядрами для законного грабежа врагов Великобритании.
Давно уже, и много, и красно писали гг. публицисты противу корсарства, приватирства, пиратства, каперства, или просто-напросто морского разбоя, прикрытого флагом; но как такую песню запевали всегда те, которые не могли сами грабить, а не те, которые смели грабить, то все совещания ученых и обиженных кончались обыкновенно как совет мышей – не находили молодца, который бы привязал колокольчик на шею кошке, Англии. Забавнее всего, что Наполеон, который не признавал никаких прав, кроме тех, что мотаются как темляк на шпаге, – Наполеон, который, где только мог, изъяснялся диалектикой двадцатичетырехфунтового калибра, унизился до смиренной прозы, толкуя о каперах. Он очень серьезно и остроумно доказывал, что морское народное право – вовсе не право; что не сходно ни с европейскими нравами, ни с понятиями века грабить и полонить беззащитных купцов враждебной нации на море точно так же, как частную собственность мирных граждан на берегу; что, платя за съестные припасы поселянину и сохраняя жизнь, свободу и имущество даже в городе, взятом в бою, не бесчеловечно ли, не унизительно ли отнимать то, и другое, и третье, как скоро оно на корабле? Неужели соленая вода до того изменяет краску понятий, что презрительное и беззаконное на суше становится на море похвальным и законным? Приговаривался он, что каперы и крейсеры должны ограничиваться лишь осмотром купеческих судов и конфискацией одних военных снарядов. Англичане говорили, что это весьма справедливо, и не переставали забирать, ловить, грабить все французские и союзные Франции суда.
После Тильзитского мира очередь упала и на нас, грешных. Мы принялись сосать свеклу, уверяя себя, что это сахар, и за тридорого одеваться в дрянное сукно, сотканное на континентальной системе. Зато мы точили тогда свои непокупные и неподкупные штыки и вместо кофе пили надежду близкой мести. Она разразилась 1812 годом. Но так или сяк, а Савелий Никитич пленник. Англичане, как всем известно, народ ласковый, приветливый, до того, что на боках его и его товарищей напечатался не один параграф морского права, покуда оно переселилось на палубу его великобританского величества, эту плавучую почву habeas corpus[223], ступив на которую, каждый чужеземец пользуется неограниченной свободой носить свой нос по будням и праздникам невозбранно. Мы видели, как поступили они с Наполеоном, который имел простоту отдаться добровольно их гостеприимству и великодушию; можете судить, каково приняли они русских мещан, дерзнувших убегать от их правоты и даже ранить дробью в нос дубовый куттер под флагом Георга III. Le cas etait pendable – это висельный случай, как говорят французы, и Савелью наверно бы досталось проплясать джиг под концом реи, если б он попался английской дисциплине после обеда; но, к счастью, пленение карбаса произошло в первую бутылку дня[224], и потому капитан капера удовольствовал гнев свой, отпустив им на брата по дюжине образцовых браней, standart jurements – God damn your eyes! с придачею не в зачет нескольких: You scoundrels, ruffians и batbed dogs! (мошенники, бездельники, бородатые собаки!) Савелий и дядя Яков, которым английские приветствия приелись, как насущные сухари, находили это в порядке вещей. Но Алексей несколько раз пытался высвободить свою десницу из веревок, чтобы обратиться с ответом прямо к лицу капитанскому; Иван поплевывал вдвое чаще.
Но в сущности англичане не злой народ, и если вычесть из них подозрительность, грубость, нестерпимую гордость и гордую нетерпимость всего иноземного, вы найдете, что они самые любезные люди в свете. Сердце англичанина – кокосовый орех: надо топором прорубиться до ядра, но зато внутри не свищ, как у француза, а сок освежительный. По внешности он действует сообразно со своими угнетательными, корыстными, колониальными законами; дома – по душевному уставу. Таков был и краснощекий, толстопузый капитан Турнип, командир куттера, – груб с лица, радушен с подбою. Раздраженный сопротивлением ничтожной русской раковинки, он грубо принял гостей своих; но когда дело кончилось удачно, когда все тюки и бочонки перепрыгнули через борт в трюм его, когда и сама верхняя часть карбаса изрублена была на дрова, а днище отправилось ко дну, когда он взглянул на бумаги Савелья, ограбивши прежде все дочиста, – это по-судейски, люблю молодца за обычай, – и объявил, что карбас был законный приз, улыбка разутюжила сафьянное лицо его; нахмуренные брови раздались, расступились, и он, ласково ударив Савелья по плечу, бросил ему самое засмоленное из приветствий, расцветающих на палубе:
– Heave a head, boy, and never fear! (Подыми голову и ничего не бойся!)[225]
Савелий, по народному выражению, лихо насобачился говорить по-английски. Савелий был сердит, а потому без раздумья просунул ответ сквозь зубы на это ободрение английской работы:
– Бог тебя прокляни, морская собака, и пусть будет черт твоим флагманом! Не бойся? Да чего мне теперь бояться, когда ты ограбил меня до души.
– Never mind! (Забудь это!) – возразил с улыбкой Турнип.
Мысль о добыче отбила прочь досаду за брань.
– Скорее черт забудет взять твою душу, чем я забуду счастье, которое ты у меня отнял!
– Ах ты, неблагодарное двуногое! Разве не подарил я вам жизни и бочонка с квасом, с этим некрещеным напитком, без которого ни один русский не может существовать? Разве я этого не сделал? Watch, boy, did I not?[226]
– Ты мне жизнь и квас сделал хуже уксуса. Не потчуй меня такой обглоданной жизнию. Я не собака, чтобы прыгать на цепи и лизать плеть твою. Утопил ты мой карбас, утопи же и меня.
– Если утопить тебя в море, оно сделает из тебя солонину рыбам: тебя жаль! Если б утопить тебя в водке, она превратится в настойку глупости: водки жаль! Ты, приятель, лихой моряк, когда пускаешься по морю в табакерке: я не могу запретить себе уважать такую отвагу. Ну, скажи, за что ты сердишься? Будь ты сильнее меня, ты сделал бы то же со мной, что я с тобой! Не лучше ли будет прохладить твою горячку, выливши на тебя ведро холодной воды, и утопить твое горе, вливши в тебя стакана два рома?
Хмель – чудесная смазка для удовольствия и горя: он так же плотно лепит к сердцу расписанный изразец первого, как зубристый булыжник второго. Савелий долго отнекивался пить, отталкивал приветно подлетающий к губам его стакан с жидким забвением; наконец глотнул, морщась; еще и еще разик, и вот, с каждым глотком, горе его таяло, как сахар в пунше, и наконец он подумал: «Покуда сам жив, счастье не умерло!» И он весело взглянул на божий свет, будто выбирая, с которого края начать его. Он отломил каждому из своих товарищей по кусочку собственной бодрости и протянул к капитану руку.
– Так бы давно! – сказал тот. – Будьте смирны да работайте, так на нас жаловаться не станете. Даст бог, русские подымутся с нами заодно против этого разбойника, Бонапарта, и тогда вы опять увидитесь со своей родиной. Она хоть и ледяная, а все до тех пор не растает!..
«А Катерина Петровна? – подумал Савелий со вздохом. – Женщины тают скорее снега».
Капитан окунул свои руки в карманы и пустился ходить по палубе. Может быть, и он думал о своей Фанни.
Капитан этот служил сперва на ост-индских кораблях – на индейцах, Indianen, как выражаются англичане. Потом состоял он на полужалованье; потом ему отказали и в этом за долгую неявку. Он, изволите видеть, рассудил, что лучше есть пряности и сладости, чем перевозить их с берегов Ганга, и женился. Тут он узнал, однако ж, что вся сладость супружеского чина состоит в картофеле и куске говядины. Это так его тронуло, что он с горя потолстел, а для рассеяния и барышей пустился в торговлю. Коварная стихия, то есть море, а не жена его, однако ж, не сманила бы его самого с берега, если б по несчастному случаю часть его имущества в товарах не попалась в руки французскому каперу. С этой минуты он от собственного лица объявил войну Наполеону и, движимый любовью к отечеству и к своему карману, решился вознаградить убыток тем же путем, каким он пришел к нему. Оснастил он небольшое одномачтовое судно, нанял экипаж, купил себе четыре пушчонки, – ведь в Англии они продаются на толкучем рынке, и подчас вы можете купить целую батарею у носячего, – испросил у правительства билет на представление войны в миньятюре и пустился пенить море. Ему удалось в Канаде захватить какой-то бот с контрабандой да несколько несчастных рыбачьих лодок. Это его произвело в собственном мнении в герои красного флага, и он, заслышав, что снаряжается небольшая эскадра в Ледовитое море для поисков над шведами и русскими, решился идти вслед за нею, как чакалка за тигром. Он расчел, что шведские китоловы и русские мещане ему по силам более, чем французские корсары, и что, врасплох нападая, скорей можно поживиться добычей. Он снялся с якоря и обогнул Норвегию вместе с королевскою флотилией.
Разрыв России с Англией в угоду Наполеону хотя и не был искренним с обеих сторон, однако ж все моря, которые считают англичане своими столбовыми и проселочными дорогами, high-ways and by-ways, были замкнуты для нас живою цепью кораблей. Крейсеры их шныхарили в Балтийском море и в 1811 году показались в Белом море, с набожным намерением разграбить Соловецкий монастырь. Сведав, однако, что там усилены гарнизон и артиллерия, они не посмели на приступ и возвратились. Один только бриг проник до самой Колы, однако ж спешил улизнуть оттуда с небольшою добычей за добра ума, когда был застигнут бурею, разлучен со своим флагманом и наткнулся на карбас Савелья. Теперь он правил бег свой восвояси, и уже три дня протекло со дня пленения карбаса. В эти три дня капитан Турнип обжился с новобранцами своими. Капитан Турнип был неплохой моряк по знанию моря, но очень плохой по своей лености. Женатая жизнь избаловала его: неохотно расставался он с застольем и постелью. Крутой пудинг и мягкая подушка были для него, разумеется, с примесью мадеры и грога, первым блаженством мира: он не мог вообразить идолов иначе как в виде соусника, бутылки или пуховика. Вследствие сего он гораздо более любил проводить время в уютной каюте своей, чем на палубе. Что же делать, милостивые государи! Он привык к домовитой, к порядочной жизни: он был человек женатый.
Впрочем, наш холостой XIX век так же прихотлив, будто женатый вельможа. Comfort[227] – надпись его щита. Правда, он выдумал для неприятелей паровые пушки, для приятелей дрожки без одолжения; зато выдумал и сиденье сзади коляски для слуг, тротуары для пешеходов, ошейники с рессорами для собак, резиновые корсеты для красавиц, непромокаемые плащи для воинов, суп из костей для бедных, для богатых нетленный суп, который выдержит потоп, не потерявши вкуса, выдумал жаровню, которая жарит бифштекс в кармане, и ватерклозеты для спален. Выдумал он… Да чего он не выдумал! Все – от машины растирать камни в пузыре до французской бритвы, гильотины, которая вам снимает голову так легко и скоро, что вы не успеете чихнуть, и до многих других этого рода усовершений. Скажите, можно ли быть заботливее, предупредительнее нашего века? Не хотите ли вы мне говорить про солнце старинное, про нестареющую природу, про наслаждение бивуаков, про здоровье гнилых сухарей и приятности грязного белья?.. Вздор, сударь! Я люблю искусства и промышленность. Я хочу жить и умереть при свете газовых ламп, на тюфяке, набитом благовонным воздухом, в перчатках с пружинами, с резинною спиной, с сердцем, не промокающим даже от слез. Я русский своего века, милостивый государь! Я люблю газеты и омнибусы… Я люблю comfort. Ваш покорнейший.
Капитан Турнип, как англичанин, который скорее бы согласился обнищить половину своих сограждан и зачумить другую, скорее, чем оставить пустыми свои благоустроенные тюрьмы и больницы, любил комфорт не менее моего и, по обыкновению своему, в третий вечер отправился на боковую, оставя рулевого за себя бодрствовать, а русских пленников спать на голых досках, под парусом вместо одеяла. Ночь была прелестна без метафоры. В самом деле, ночи севера очаровательны: это день при лунном свете, это перелив зари вечерней в зарю утреннюю. Опаловые небеса чуть блещут звездочками, и, когда они роняют лучи свои в синие волны, резвушки волны ловят их, отнимают друг от друга, делят, дробят их искры, хотят затаить в своем зыбком хрустале и потом прыщутся ими игриво. Взор ваш далеко пронзает чистое небо, как будто усиливаясь прочесть высокую, божественную мысль, по нем разлитую, глубоко погружается в бездну моря, разгадывая дивную тайну, в нем погребенную. Вы скажете, что эти улетающие от взора небеса со своими алмазными цветами, со своей радугой вокруг месяца, с причудливыми образами облаков есть воображение, а море с ропотной пучиною своею, с обломками кораблекрушений, с каменистыми растениями, с трупами, с чудовищами на дне, с фосфорическим блеском сверху – память человеческая?
Савелий не разгадывал ни мысли, ни тайн творения, но они совершались в нем без его ведома. Тоска по отчизне грызла его сердце, тоска, которую превзойдет разве час разлуки с жизнью. Выньте рыбу из воды, посадите птичку под воздушный насос и скажите им: «Живи!» Оторвите человека от отечества и потом дивитесь, что он чахнет, скучает. Не спалось Савелью на новоселье. Он тихо поднял голову…
Ветер был свеж, но ровен. Закрепленные паруса были вздуты; куттер, склонясь набок, шибко резал волны, и они рассыпались о грудь его серебряными колосьями. Всплески звучали мерным ладом, и струя, скользя вдоль боков, сливалась за рулем в завитки и нашептывала, напевала сон на все живое. Покорный этому призванию, рулевой дремал над румпелем и только повременно, по привычке ворчал: «Steady! Steady!» (Проворнее!) Трое вахтенных матросов храпели уже, прикорнув к сеткам; остальные все спали в койках, в своей каюте, внизу.
И вдруг огневая мысль выстрелила в голове Савелья и проструилась по всему его составу. Ему показалось, кто-то крикнул на ухо: «Овладей куттером!» Он толкнул дядю Якова: тот проснулся.
– Видишь ты? – сказал он шепотом, показывая на спящих англичан.
– Вижу, – отвечал Яков, оглядевшись.
– Хочешь ли ты свободы? – спросил Савелий.
– Хочешь ли ты смерти? – спросил, в свою очередь, Яков.
– Смерть – та же воля. Лучше умереть в шубе, чем голому жить. Лучше отдать свои кости божьему морю, нежели таскать их по чужой земле. Со мной, что ли, дядя Яков? Не то я один наделаю проказ, а в кандалы не дамся.
– Слушай, удалая голова: я не меньше тебя люблю матушку-Русь, я тебя не выдам. Только подумай – где мы и сколько нас?
Савелий указал ему на два люка, отверстия, ведущие под палубу, потом на ряды абордажных орудий, висящих по сеткам, и что-то пошептал ему на ухо тихо, тихо.
– С богом! – произнес дядя Яков.
С двумя остальными русаками нечего было советоваться: им стоило только велеть, и они готовы в пыл и в омут. Савелий подобрался к борту, отцепил топор и прямо пошел к рулевому. Тот вполглаза взглянул на него, подернул штуртрос[228] и пробормотал свое: «Steady! Steady!» Оно было последним. Савелий разнес ему череп до плеч; несчастный упал через румпель безмолвен, и кровь рекой полилась по палубе. Трое русских схватили одного спящего англичанина и перебросили его через борт в море. Но двое остальных англичан проснулись от шума, схватились бороться и, только раненные, уступили силе. Голодная пучина с шумом приняла их в свое лоно, но не вдруг поглотила их. Жалобный, пронзительный крик то возникал, то смолкал над волнами, и наконец все слилось в молчание могилы, в тихий говор моря. Между тем смертный клик борьбы всполошил восьмерых матросов, спящих внизу; но русские успели уже надвинуть на отверстия решетчатые крышки и закрепить их сверху болтами. Едва англичане осмеливались попытаться поднять кровлю своей западни, три заряженных мушкетона отпугивали их прочь. Люк в каюту капитана был также заколочен прежде, чем он стряхнул с ресниц своих сон, утроенный мадерою.
– Бой! – закричал он грозно, услышав необычайную суматоху на палубе. – Бой! – повторил он с приложением сотни браней; но бой не являлся, хотя заклинания капитанские могли бы вызвать всех чертей из ада. Бедняга, мальчик лет двенадцати, вестовой капитана, был лишен на этот раз неизбежного пинка, служившего знаком восклицания звательному падежу – бой! Он давал ему невероятную быстроту движений. «Бой, принеси бутылку! Бой, кликни боцмана!» – и пинок в зад, и он взлетал по лестнице соколом. Да! пинок есть первая буква английской дисциплины, которой последняя – петля на конце реи.
Видя, что бой не идет за получением своей порции, капитан в гневе вскочил с постели и кинулся к дверям; они были заперты.
– Что это значит?! – вскричал он, потрясая задвижками.
– Это значит, что ты мой пленник, – отвечал Савелий сквозь люк. – Половина твоих людей в море; другая забита в палубе. Сдайся!
– Чтобы я, лейтенант королевской службы, сдался бородачу? Никогда! Ни за что! Я пробуравлю дно и потоплю тебя! – кричал Турнип.
– Я зажгу судно и взорву тебя на воздух, – возразил Савелий.
Но судно не было ни потоплено, ни сожжено. Оно было только обращено назад и тем же полуветром бежало к Руси. Савелий правил рулем и надзирал над капитанским люком. Двое других стояли на часах, при люке матросской каюты, одному позволялось спать. Все они были обвешаны оружием. Тяжко бы им было управляться с парусами, если бы ветер переменился или скрепчал, но он дул ровно и постоянно, и Алексей, весело поглядывая вперед, охорашивался и говорил: «Знай наших!» Тишина прерывалась только порой бранью запертых в клетке англичан да заклинаниями капитана. Наконец и он умолк. Как истинный философ, он, приняв тройной заряд рома, заснул, поверженный, но не побежденный.
На другой день русские сделали печальное открытие, что у них нет ни крошки сухаря: все съестное хранилось внизу. Победители могли умереть с голоду прежде, чем добежать до берега. Англичане не сдавались и не давали ничего. К счастью, случай уравновесил бедствие обеих воинствующих наций. Англичане незадолго выкатили на палубу остальные бочки с водой, для помещения под кровлю нежной добычи. Начались переговоры.
– Дайте нам хлеба! – говорили русские.
– Дайте нам воды! – говорили англичане.
– Не дадим, – отвечали англичане, – покуда вы нас не выпустите.
– Не дадим, – отвечали русские, – сдайтесь.
И парламентеры расходились от люка.
Но голод и жажда уладили перемирие. Народное честолюбие замолкло перед воплем желудка: мена учредилась. За каждый кусок сухаря и солонины, данный в обрез, отмеривались кружки воды на полжажды.
– Я бы желал, чтоб ты подавился этим куском! – говорил капитан, просовывая олений язык сквозь отверстие люка.
– Я бы желал, чтоб ты век пил одну воду! – говорил Савелий, подавая ему мерку не винной влаги. – Авось бы ты с этого поста поумнел!
– Ты разбойник! – ворчал капитан.
– Я твой ученик, – возражал Савелий, – утешься! Я сделал с тобой то же самое, что сделал бы ты со мной, если б был сильнее. Разве это не твои слова?
Капитан говорил, что ничего в свете нет глупее таких утешений.
Куттер плыл да плыл к Руси.
Куттер этот был забавное и небывалое явление в политике. Это не было уже status in statu[229], но status super statum[230], государством верхом на государстве, – победители без побежденных и побежденные, не признающие победителей; это было два яруса вавилонского столпа, спущенные на воду. Внизу ревели: «Да здравствует Георг III навечно!» Вверху кричали: «Ура батюшке царю Александру Павловичу!» Английские годдемы и русские непечатные побранки встречались на лету. Это, однако ж, не мешало куттеру бежать по десяти узлов в час, и вот завидели наши низменный берег родины, и вот с полным приливом, с полным ветром вбежал он в устье Двины, не отвечая на спросы брандвахты, несмотря на бой бара. Савелий не хотел медлить ни минуты и, зная, что ему простят все упущения форм, катил без всякого флага вверх по реке. Таможенные и брандвахтенские катера, задержанные баром, выбились из сил, преследуя его. Таможня и брандвахта сошли с ума: ну что, если этот сумасброд – англичанин! ну что, если он вздумает бомбардировать Соломболу, сжечь корабли, спалить город. Конные объездчики поскакали стремглав в Архангельск, и тревога распространилась по всему берегу прежде, чем призовой куттер показался.
Вооруженная шлюпка, однако ж, встретила его на дороге, опросила, поздравила, и суматоха опасений превратилась в суматоху радости. Прежде чем снежный ком докатился до Архангельска, он вырос в гору. Все кумушки, накинув на плечи епанечки, бегали от ворот к воротам – время ли на двор заглядывать! – и рассказывали, что их роденька (тут все стали ему роднею), Савелий Никитич, напал на стопушечный английский корабль, рассыпался во все стороны, окружил его своим карбасом, вырвал руль собственными руками и давай тузить англичан направо и налево; принуждены были сдаться, супостаты! Теперь он ведет его сюда на показ! Все ахали, все спрашивали, все рассказывали чепуху; никто не знал правды.
Громкое «ура» с набережной встретило приближающийся куттер; шапки летели в воздух, чеботы в воду; в порыве народной гордости народ толкал друг друга локтями и коленями. Всякий продирался вперед, все хотели первые поглядеть на удалого земляка. Савелий чуть не рехнулся: он бегал по палубе, обнимал своих сподвижников, стучался в двери Турнипа.
– Сдайся! – кричал он. – Мы уж в Архангельске.
– Не сдамся бородачу! – отвечал тот.
Когда причалили и бросили сходень, губернатор первый встретил Савелья, прижал к груди, назвал молодцом. Сердце закатилось у Савелья с радости, слезы брызнули из глаз его.
– Ваше превосходительство!.. – отвечал он. – Ваше превосходительство… я русский.
Капитан Турнип преважно сошел на берег, вручил губернатору свой кортик и отправился под прикрытием в город, напевая:
Все смеялись.
Нужно ли досказывать? Савелий не поехал в Соловки: он пошел в церковь со своею милою Катериной Петровной. Государь император, узнав о подвиге Никитина, напоминавшем подвиг Долгорукого при Петре, прислал архангельскому герою знак военного ордена и приказал продать в пользу его с товарищами груз призового капера.
Это не выдумка, Савелий Никитин жив до сих пор, уважаем до сих пор; и если вы встретите в Архангельске бодрого человека лет пятидесяти, в русском кафтане, с георгиевским крестом на груди, – поклонитесь ему: это Савелий Никитин.
Константин Станюкович. Беспокойный адмирал
В это прелестное, дышавшее свежестью раннее утро в Тихом океане на вахте флагманского корвета «Резвый» стоял первый лейтенант Владимир Андреевич Снежков, прозванный в шутку матросами «теткой Авдотьей».
Прозвище это не лишено было меткости.
Действительно, и в полноватой фигуре лейтенанта, и в его круглом и рыхлом, покрытом веснушками лице, и в его служебной суетливости, и в тоненьком, визгливом тенорке было что-то бабье.
Собой Владимир Андреевич был далеко не казист. Благодаря своим выкатившимся рачьим глазам он всегда имел несколько ошалелый вид. У него были рыжие жидкие баки и усы, очень толстые губы и большой неуклюжий мясистый нос, украшенный крупной бородавкой. Эту бородавку, смущавшую лейтенанта особенно перед приходами в порты, корветский доктор хвастливо обещал свести, но до сих пор не свел, к большому огорчению Владимира Андреевича.
Обыкновенно бывавший на вахтах в удрученном томлении трусливого человека, ожидавшего «разноса», Снежков сегодня находился в хорошем расположении духа. Он с беззаботным видом шагал себе по мостику, посматривая то на океан, кативший с тихим гулом свои могучие волны, сверкавшие под ослепительными лучами солнца, то на надувшиеся белые паруса, мчавшие «Резвый» благодаря ровному попутному ветру до десяти узлов в час, то на только что вымытую палубу, на которой происходила теперь ожесточенная обычная утренняя чистка, то на клипер «Голубчик», который, слегка накренившись, похожий на белоснежную чайку, несся чуть-чуть впереди, убравши брамсели, чтоб уменьшить свой бег и не «показывать пяток», как говорят моряки, корвету, с которым, по приказанию адмирала, шел соединенно от Сан-Франциско до Нагасаки.
По временам Владимир Андреевич, несмотря на свой солидный вид человека, отзвонившего в лейтенантском чине двенадцать лет и недавно отпраздновавшего тридцатипятилетнюю годовщину, даже тихонько подсвистывал игривый вальсик, слышанный им в сан-францисском кафешантане и живо напоминавший ему о знакомстве с очаровательной певичкой американкой.
Воспоминания об этих недавних днях были приятные, черт возьми! Нужды нет, что в две недели стоянки певичка заставила своего влюбленного поклонника спустить не только жалованье за два месяца, но и все его небольшие сбережения за два года плавания. Он об этом не жалеет, до того неотразима была эта мисс Клэр, пухленькая блондинка с золотистыми волосами и карими глазками, сразу овладевшая мягким сердцем Владимира Андреевича, как только он съехал на берег после месячного перехода, увидал эту мисс и, познакомившись, пригласил ее любезной пантомимой вместе поужинать.
Небось он отлично объяснялся с ней, и чем дальше, тем лучше, несмотря на то, что знал по-английски не более десятка-другого слов. Но зато каких слов! Все самые существенные и нежные, которые он добросовестно вызубрил по лексикону и повторял в различных комбинациях, подкрепляя их мимикой, особенно выразительной после двух-трех бутылок шампанского.
Слава богу, ему не нужно было прибегать к помощи кого-нибудь из товарищей, знающих английский язык, как он имел глупость делать прежде. Теперь он и сам храбро выпаливал английские слова, не заботясь ни о малочисленности, ни об их логической связи. Придет он к мисс Клэр в гостиницу, поклонится, поцелует ручку, сядет около и, воззрившись на нее, словно кот на сало, начнет, как он выражался, «отжаривать»:
– Добрый день… милая… очень рад… который час… отлично… как ваше здоровье… очаровательная… выпить, ехать… ножки… ручки… очень хорошо… восторг…
«Отжарив» эти слова, он начинал снова, но уже в обратном порядке, начиная с «восторга» и кончая «добрым днем», и разговор выходил хоть куда! Мисс Клэр хохотала как сумасшедшая, трепала лейтенанта по рыхлой щеке и отвечала милыми речами. Что она ему говорила, Снежков, разумеется, и до сих пор не знает, но тогда он делал вид, что все понимает, убеждая ее в этом весьма простым способом: он вынимал из кармана несколько золотых монет, больших, средних и малых, клал их на свою широкую пухлую ладонь и предлагал знаками выбрать одну из них на память.
Но американка с такой ловкостью стягивала своей маленькой ручкой сразу все монеты с ладони лейтенанта, что он приходил в восхищение и после такого фокуса в восторге лепетал свои заученные слова.
Никогда впредь не обратится он в таких делах к чужому посредничеству. Знает он этих переводчиков! Влюбчивый и ревнивый, Владимир Андреевич не забыл и теперь, как года полтора тому назад с ним бессовестно поступил мичман Щеглов в Каптауне. Нечего сказать, благородно!
В качестве переводчика мичман обедал на счет Владимира Андреевича в обществе строгой на вид, чинной и красивой англичанки не первой молодости, «благородной вдовы, случайно попавшей в Каптаун после кораблекрушения, лишившего ее всего состояния», которую лейтенант, при любезном посредстве мичмана, не замедлил пригласить обедать в номер гостиницы после первой же встречи на улице и краткого знакомства с ее биографией.
Казалось, Щеглов самым добросовестным образом переводил комплименты и излияния лейтенанта, уплетая при этом вкусный заказной обед с волчьим аппетитом двадцатилетнего мичмана. Казалось, что и англичанка, работавшая своими челюстями с не меньшим усердием, чем мичман, пившая не хуже самого Владимира Андреевича и ставшая к концу обеда менее строгой на вид, довольно милостиво слушала переводчика, бросая по временам благосклонные взгляды на амфитриона, пожиравшего жадными взглядами и белую шею, и полные руки этой дамы. Оставалось только разведать о наилучших путях к сердцу «благородной вдовы, потерпевшей кораблекрушение». И эту щекотливую миссию Щеглов исполнил, по-видимому, вполне удовлетворительно, так что Владимир Андреевич на радостях потребовал еще шампанского. Затем последовали коньяк и кофе, и когда лейтенант вышел на минутку в сад, чтобы несколько освежить голову после капских вин, шампанского и коньяку, и затем вернулся в номер, ни вдовы, ни мичмана не было. Лакей доложил, что они уехали кататься и обещали скоро вернуться, и подал кругленький счетец.
Взбешенный Владимир Андреевич напрасно прождал их до позднего вечера. Они так и не приехали, а мичман, на следующее утро вернувшийся на корвет, с самым серьезным видом утверждал, что «благородная вдова, потерпевшая крушение», внезапно почувствовала себя нездоровой и настойчиво просила ее увезти.
– Что мне было делать?.. Согласитесь, что я не виноват, Владимир Андреевич… И она, знаете ли, не какая-нибудь авантюристка, а настоящая леди!.. – прибавил мичман, подавляя улыбку.
С тех пор Владимир Андреич уж не брал с собой на берег переводчиков, а принялся за лексикон. И опыт в Сан-Франциско доказал, что он прекрасно может объясняться по-английски.
Лейтенант снова взглянул на паруса – стоят отлично; взглянул на компас – на румбе; озабоченно взглянул на люк адмиральской каюты – слава богу, закрыт.
И он опять зашагал по мостику.
После воспоминаний о прошлом в его голове проносились приятные мысли о близком будущем. В самом деле, плавание предстояло заманчивое. И флаг-капитан[231] и флаг-офицер еще вчера положительно утверждали, что «Резвый» из Нагасаки пойдет в Австралию и посетит Сидней и Мельбурн, а «Голубчик» отправится в Гонконг для осмотра своей подводной части в доке, а оттуда в Новую Каледонию, где должен ожидать «Резвого» с адмиралом… Бедный «Голубчик»! – ему не «пофартило». Новая Каледония с дикими черномазыми дамами!
«А Сидней и Мельбурн – отличные порты, не то что эти китайские и японские трущобы с узкоглазыми туземками, достаточно-таки надоевшими», – размышлял Владимир Андреевич и, предвкушая будущие удовольствия, весело улыбнулся и опять стал подсвистывать, вызывая некоторое недоумение в сигнальщике, который привык видеть на вахте Снежкова всегда озабоченным, суетливым и удрученным.
«Что за диковина? Тетка Авдотья веселая!» – подумал сигнальщик.
Подобное необычайное настроение Владимира Андреевича с подсвистываньем и приятными воспоминаниями объяснялось исключительно тем счастливым обстоятельством, что «беспокойный адмирал», как звали про себя начальника эскадры солидные капитаны и лейтенанты, или «свирепый Ванька» и «глазастый черт», как более образно втихомолку выражались легкомысленные мичманы и гардемарины, ни разу не выходил наверх во время его вахты и – бог даст! – не выйдет до подъема флага, до восьми часов, когда вахта окончится. Вчера беспокойный адмирал поздно лег спать и, верно, проспит долго!
Все на корвете боялись беспокойного адмирала, но никто так не трусил его, как Владимир Андреевич. Усердный служака, но далеко не моряк по призванию, нерешительный, трусливый и достаточно-таки рохля, он в присутствии адмирала совсем терялся, и робкая его душа замирала от страха, что ему «попадет». Ему действительно довольно-таки часто попадало, и Владимир Андреевич краснел и пыхтел, шептал молитвы и старался не попадаться на глаза адмиралу, когда только это было возможно. Он малодушно прятался за мачту во время авралов, избегал выходить наверх, если наверху был «глазастый дьявол», за обязательными обедами у него не открывал рта, испытывая робость и смущение; во время вспыльчивых его припадков, когда адмирал, случалось, бушевал наверху, топтал ногами фуражку и прыгал на палубе, словно бесноватый, грозя повесить или расстрелять какого-нибудь мичмана или гардемарина, которого через час-другой звал к себе в каюту и дружески угощал, – в такие минуты Владимир Андреевич, совсем не понимавший натуры этого беспокойного адмирала и привыкший бояться всякого начальства, положительно трепетал и, по словам зубоскалов мичманов, тотчас же заболевал febris gastrica[232].
– И боится же наша тетка Авдотья адмирала! – смеялись, бывало, матросы на баке, когда речь заходила о лейтенанте.
– Робок очень, и нет в ем никакой флотской отважности… Совсем береговой человек! – объяснял боцман трусливость Владимира Андреевича.
– От этого самого он и суетится без толку на вахте… Опасается, значит, адмирала! – замечали старые матросы.
Посмеивались над ним и в кают-компании за эту трусость, и мичманы советовали взять да и «развести»[233] с адмиралом, но Владимир Андреевич только отмахивался безнадежно руками и решительно изумлялся, что были такие смельчаки, которые «разводили» с адмиралом, и что это проходило им совершенно безнаказанно. Сам он об этом не решался и подумать и молил только бога, как бы поскорей вернуться в Россию и получить там спокойное береговое местечко, а не то – какой-нибудь маленький пароходик или канонерскую лодку в командование и находиться подалее от всяких адмиралов и вообще от высшего начальства.
К этим далеко не честолюбивым мечтаниям присоединялась всегда и мечта о подруге жизни в образе какой-нибудь недурненькой женщины – брюнетки – или блондинки, это было для женолюбивого Владимира Андреевича безразлично, – но только обязательно не худощавой. Худощавых дам он не одобрял, не предвидя тогда, что судьба даст ему в жены именно худощавую, да еще какую!
На баке только что пробило четыре склянки. Был седьмой час в начале, как из-под юта, где находилось адмиральское помещение, лениво выползла маленькая круглая фигурка курносого человека лет тридцати, с краснощеким, заспанным и несколько наглым лицом, опушенным черной кудрявой бородкой, в люстриновом пиджаке поверх розовой ситцевой сорочки, в белых штанах и в стоптанных туфлях, надетых на грязные босые ноги.
Этот единственный на корвете «вольный», как зовут матросы всякого невоенного, был адмиральский лакей Васька, продувная бестия из кронштадтских мещан, ходивший с адмиралом во второе кругосветное плавание, порядочно-таки обкрадывавший своего холостяка барина и пускавшийся на всякие обороты. Он давал гардемаринам под проценты деньги, снабжал их по баснословной цене русскими папиросами и вообще человек был на все руки.
При виде адмиральского камердинера с металлическим кувшинчиком в руке все приятные воспоминания и вообще неслужебные мысли разом выскочили из головы Владимира Андреевича, лицо его тотчас же приняло тревожно-озабоченное выражение и взгляд сделался еще более ошалелым.
– Васька! – тихо окликнул он адмиральского камердинера, когда тот был у мостика.
Васька галантливо приподнял с черноволосой кудластой головы красную шелковую жокейскую фуражку – предмет его особенного щегольства перед баковой аристократией – и приостановился, зевая и щуря на солнце свои бегающие, как у мыши, плутовские карие глаза.
– Встал? – беспокойно спросил Владимир Андреевич, значительно понижая свой визгливый тенорок, и мотнул головой по направлению адмиральского помещения.
– Встает… Только что проснулся. Сегодня бреемся. Вот за горячей водой иду! – развязно отвечал Васька, взглядывая на вахтенного начальника со снисходительной улыбкой, которая, казалось, говорила: «И чего ты так боишься адмирала?»
И, словно желая успокоить Снежкова, прибавил фамильярным тоном, каким позволял себе говорить с некоторыми офицерами:
– Раньше как через полчаса, а то и час, он не выйдет, Владимир Андреевич. При качке-то скоро не выбреешься, какой ни будь нетерпеливый человек. На прошлой неделе щеки-то порезал от своей скорости.
И Васька направился далее, умышленно замедляя шаги.
«Я, дескать, не очень-то спешу для адмирала, которого вы все боитесь!»
Владимир Андреевич немедленно засуетился. Он первым делом озабоченно поднял голову, взглядывая на верхние паруса. Теперь ему казалось, что марсели и брамсели не вытянуты как следует, и он скомандовал подтянуть шкоты. А затем понесся на бак осмотреть кливера.
– Кливера не до места, не до места… Как же это? – с жалобным упреком и с выражением страдания на лице обратился Владимир Андреевич к вахтенному гардемарину, который с самым беспечным видом коротал вахту, разгуливая по баку.
– Кажется, кливера до места, Владимир Андреич.
– Вам кажется, а мне попадет!.. Не вам, а мне!.. Адмирал увидит и… Скорей вытяните кливер-шкоты…
– Есть! – отвечал гардемарин.
– Да снасти… приберите их… Боцман! ты чего смотришь, а?
Подскочивший с засученными до колен штанами пожилой боцман, который с раннего утра усердствовал, наблюдая за чисткой и надрывая горло от ругани, докладывал успокоительным тоном:
– Уборка еще не окончена, палуба мокрая, ваше благородие! Как, значит, справимся с уборкой, тогда и снасть уберем, ваше благородие!
– А ты поторапливай уборку, поторапливай, братец!
– Есть, ваше благородие!
В официально-почтительном взгляде боцмана скользнула улыбка. И он подумал: «И с чего ты зря суетишься?»
– И вообще… – снова начал было Владимир Андреевич.
Но так как он решительно не знал, что еще «вообще» сказать, то, оборвав фразу, побежал назад, покрикивая занятым чисткой матросам:
– Пошевеливайся, братцы, пошевеливайся!
Матросы усмехались и вслед ему говорили:
– Видно, адмирал скоро выйдет, что тетка Авдотья забегала.
Поднявшись на мостик, Владимир Андреевич зашагал, тревожно осматриваясь вокруг. Он то и дело подходил к компасу, чтобы посмотреть, по румбу ли идет корвет, взглядывал на надувшийся вымпел, чтобы удостовериться, не зашел ли ветер, – словом, обнаруживал тревожное усердие. И когда на мостик поднялся старший офицер, который с раннего утра тоже носился по всему корвету как оглашенный, присматривая за общей чисткой, Владимир Андреевич поторопился ему сообщить, что адмирал встает.
– Бриться только будет! – прибавил он.
– Ну и пусть себе встает! – равнодушным, по-видимому, тоном проговорил длинный, высокий и худой старший офицер, с очками на близоруких глазах. – Придраться ему, кажется, не за что… У нас все, слава богу, в порядке… А впрочем, кто его знает?.. С ним ни за что нельзя ручаться!.. И не ждешь, за что он вдруг разнесет! – с внезапным раздражением прибавил старший офицер.
– То-то и есть! – как-то уныло подтвердил Владимир Андреевич.
Расставив свои длинные ноги, старший офицер поднял голову и стал оглядывать паруса и такелаж.
– Что, кажется, стоят хорошо, Михаил Петрович? Все до места? Реи правильно обрасоплены? – спрашивал Снежков с тревогой в голосе, ища одобрения такого хорошего моряка, как старший офицер.
– Все отлично, Владимир Андреич… Не волнуйтесь напрасно, – успокоил его старший офицер после быстрого осмотра своим зорким морским взглядом парусов… – А ветерок-то славный… Ровный и свеженький… Как у нас ход?
– Десять узлов.
– С таким ветерком мы скоро и в Нагасаки прибежим… А «Голубчик» лучше нашего ходит… Ишь, брамсели убрал, а все впереди идет! – не без досады проговорил старший офицер, ревнивый к достоинствам других судов и точно оскорбленный за отставание «Резвого».
Он взял бинокль и жадным взглядом впился в «Голубчика», надеясь увидать какую-нибудь неисправность в постановке парусов. Но напрасно! На «Голубчике», стройном, изящном и красивом, все было безукоризненно, и самый требовательный глаз не мог бы ни к чему придраться. Недаром и там старший офицер был такой же дока и такой же ученик беспокойного адмирала, как и Михаил Петрович.
Старший офицер несколько минут еще любовался «Голубчиком» и, отводя бинокль, промолвил:
– Славный клиперок!
Владимир Андреевич совсем чужд был этим морским ощущениям и, равнодушно взглянув на «Голубчика», спросил:
– А долго мы простоим в Нагасаки, Михаил Петрович?
– Возьмем уголь и уйдем.
– В Австралию?
– Говорят, что в Австралию.
– Разве это не наверное?
– Да разве с нашим адмиралом знаешь наверное, куда кто пойдет?.. Держи карман! Я вот в первое свое плавание у него в эскадре вполне был уверен, что пойду в Калькутту, а знаете ли куда пошел?
– Куда?
– В Камчатку!
– Как так?
– Очень просто. Поревел меня с одного клипера на другой – и шабаш! Вы, Владимир Андреевич, его, видно, еще не знаете… Он любит устраивать сюрпризы! – засмеялся старший офицер.
И вдруг вспомнив, что еще не осмотрел машинного отделения, сорвался внезапно с мостика, стремглав сбежал по трапу и, озабоченный, скрылся в палубе.
Неморяк, который увидал бы в этот момент старшего офицера, наверно, подумал бы, что он сошел с ума или что на судне несчастье.
Тем временем Васька, наполнив кувшинчик кипятком и сказав коку, чтобы готовил кофе и поджаривал сухари, довольно беспечно беседовал у камбуза с молодым писарьком адмиральского штаба Лаврентьевым, который был первым щеголем, понимал деликатное обращение, знал несколько французских и английских фраз, имел носовой платок и носил на мизинце золотое кольцо с бирюзой.
Казалось, Васька мало заботился о том, что адмирал ждет горячей воды, и рассказывал приятелю-писарю о том, что за чудесный этот город Сидней, в котором он был с адмиралом в первое плавание.
– Прежде в нем одни каторжники жили, вроде как у нас в Сибири, а теперь, братец ты мой, как есть столица! Всего, что хочешь, требуй!.. И театры, и магазины, и конки по улицам, и сады, одно слово – видно образованных людей. И умны эти шельмы, англичане. Ах, умны! Особенно насчет торговли… Первый народ в свете!
Адмиральский кок (повар), пожилой матрос, тоже ходивший с адмиралом второй раз в плаванье, заметил:
– Смотри, Василий, адмирал тебя ждет… Как бы не осерчал!
– Подождет! – хвастливо кинул Васька и продолжал: – Слышно, что из Нагасак беспременно в Сидней пойдем… Так уж я тебе, Лаврентьев, все покажу… Прелюбопытно… А барышни – один, можно сказать, восторг!..
– Ой, Василий… Иди-ка лучше до греха… А то шаркнет он тебя этим самым кувшином! – снова подал совет повар.
– Так я его и испугался!.. Я – вольный человек. Чуть ежели что: пожалуйте расчет, и адью! В первом городе и уйду, если будет мое желание… И то, слава богу, потрафляю ему… Знаю его карактер. Другой небось на него не потрафит… И он это должен понимать… Без меня ему не обойтись!
– Положим, ты вольный камардин, а все ж таки побереги свои зубы… Сам, кажется, знаешь, каков он в пылу… Не доведи до пыла… Беги…
– Ступай в самом деле, Василий Лукич! – проговорил и писарь.
Советы эти были своевременны, и Васька отлично это чувствовал. Но желание поломаться и показать, что он нисколько не боится, было так сильно, что он продолжал еще болтать и не представлял себе, что адмирал, в ожидании горячей воды, уже бешено и порывисто, словно зверь в клетке, ходит в одном нижнем белье по большой роскошной каюте, бывшей приемной и столовой, и нервно поводит плечами.
Еще одна-другая раздражительная минута напрасного ожидания, как дверь адмиральской каюты приоткрылась, и на палубе раздался резкий, металлический, полный энергия и закипающего гнева голос:
– Ваську послать!
Владимир Андреевич невольно вздрогнул, словно лошадь, получившая шпоры, и торопливо, во всю силу своих легких крикнул визгливым тенорком:
– Ваську послать!
– Ваську посла-а-ть! – раздался зычный голос боцмана в палубу и долетел до ушей Васьки.
– Дождался! – иронически бросил кок.
– Ишь ведь, не потерпит секунды… Черт! – проговорил Васька и уж далеко не с прежним видом гоголя выскочил наверх и понесся к адмиралу с кувшином в руках, придумывая на бегу отговорку.
Едва только красная жокейская фуражка исчезла под ютом, как через отворенный и прикрытый флагом люк адмиральской каюты послышались раскаты звучного адмиральского голоса, прерываемые тоненькой и довольно нахальной фистулой Васьки.
– Мерзавец! – донесся заключительный аккорд, и все смолкло.
Адмирал начал бриться.
Минут через двадцать адмирал, свежий, с гладко выбритыми мясистыми щеками, в черном люстриновом сюртуке, с белоснежными отложными воротничками сорочки, открывавшими короткую загорелую шею, легкой поступью взошел на мостик и в ответ на поклон смутившегося Владимира Андреевича снял фуражку, с приветливой улыбкой протянул широкую руку и весело проговорил:
– С добрым утром, Владимир Андреич!
И, бросив довольный взгляд на широкий простор океана, прибавил:
– А ведь мы славно идем, не правда ли?
– Отлично, ваше превосходительство! Десять узлов!
– И погода чудесная… Позвольте-ка бинокль.
Владимир Андреевич передал бинокль, и адмирал, подойдя к краю мостика, стал смотреть на шедший впереди и чуть-чуть на ветре клипер «Голубчик».
«Он в духе сегодня!» – радостно подумал Владимир Андреевич, поглядывая на беспокойного адмирала.
Полюбовавшись клипером, адмирал отвел глаза от бинокля и, передав его вахтенному офицеру, видимо удовлетворенный, стал смотреть в океанскую даль.
Он снял белую с большим козырем фуражку, подставив ветру свою большую черноволосую, заседавшую у висков, коротко остриженную голову, и с наслаждением вдыхал утреннюю прохладу чудного морского воздуха.
Это был плотный и крепкий человек небольшого роста, лет сорока пяти-шести, кряжистый, широкий в костях, с могучей грудью, короткой шеей и цепкими, твердыми, толстыми «морскими» ногами. Его смугловатое, подернутое налетом сильного загара скуластое лицо с резкими и неправильными чертами широковатого носа, мясистых «бульдожьих» щек и крупных губ с щетинкой подстриженных «по-фельдфебельски» усов дышало силой жизни, смелостью, избытком анергии беспокойной и властной натуры и той несколько дерзкой самоуверенностью, которая бывает у решительных, привыкших к опасностям людей. Большие, круглые, как у ястреба, слегка выкаченные черные глаза, умные и пронзительные, блестели, полные жизни и огня, из-под густых, чуть-чуть нависших бровей, лоб был большой и выпуклый.
И в этом энергичном лице, и во всей этой коренастой, дышавшей здоровьем фигуре чувствовалось что-то стихийное, сильное и необузданное, и в то же время доброе и даже простодушное, особенно во взгляде, мягком и ласковом, каким в настоящую минуту адмирал смотрел на море.
Глядя на этого человека даже и в эти спокойные минуты созерцания, никто не подумал бы усомниться в заслуженности составившейся о нем во флоте репутации лихого и решительного, знающего и беззаветно преданного своему делу моряка и деспотически страстного, подчас бешеного человека, служить с которым не особенно покойно. Недаром же в числе многочисленных кличек, которыми наделяли адмирала в Кронштадте, была и кличка «чертовой перечницы».
Прошлое его было, разумеется, хорошо известно среди моряков.
Все знали, что он был «отчаянный» кадет и вышел из морского корпуса в черноморский флот, куда выходили по преимуществу молодые люди, не боявшиеся строгой службы, где и получил основательное морское воспитание в школе Лазарева, Корнилова и Нахимова. Любимец двух последних адмиралов и восторженный их поклонник, он выдвинулся в Крымскую кампанию, приобретя известность исполнением всяких опасных поручений и особенно своими смелыми выходами на небольших пароходах из блокируемого неприятельским флотом Севастополя и дерзким крейсером в Черном море, полном неприятельских судов.
Корнев – так звали начальника эскадры – делал блестящую по тем временам карьеру, тем более для человека без всяких связей и протекции. Вскоре после войны он, флигель-адъютант, сорока лет от роду, был произведен в контр-адмиралы и уже второй раз командовал эскадрой Тихого океана.
Когда полгода тому назад, совершенно неожиданно, Корнев приехал на смену своего предместника, умного и образованного адмирала N., но совсем не моряка в душе, почти чуждого подчиненным, державшего себя от них в отдалении и обращавшегося со всеми с любезной и брезгливой холодностью служебного баловня, богача и аристократа, – все тотчас же почувствовали нового начальника эскадры и его беспокойную натуру.
Эскадра оживилась, как оживляется добрый конь, почуявший опытного и смелого всадника. Все старались подтянуться. Между судами появилось соревнование. Офицеры и матросы сразу почувствовали в новом адмирале не только начальника, но страстного моряка и знающего ценителя. Он взбудоражил всех, приподнял самолюбие и как-то осмыслил службу, этот беспокойный адмирал, требуя не одного только исполнения обязанностей, а, так сказать, всей души.
Ураганом пронесся он, явившись на свой флагманский корвет «Резвый», когда после обычного опроса у команды претензий узнал, что ревизор плохо кормит людей и не все выдает им по положению. Командир и ревизор были «разнесены вдребезги». Ревизору было приказано немедленно «заболеть» и ехать в Россию. «Жаркую баню» пришлось выдержать и одному юнцу гардемарину, который наказал розгами матроса, не имея на то права. Гардемарин был назван «щенком» и переведен на другое судно. И опять досталось капитану, допустившему такой «разврат».
Не прошло и месяца с приезда адмирала, как на эскадре, собравшейся в Хакодате, начались перетасовки.
Адмирал своей властью сменил двух старых, не особенно бравых и энергичных капитанов, решив после знакомства с ними в море, что они «бабы». Предложив им ехать в Россию, он, не желая повредить им, дал о них министру лестные аттестации и объяснил, что хотя они и вполне достойные капитаны, но слабое их здоровье делает их не совсем пригодными к беспокойным океанским плаваниям. Вместо них он назначил двух, относительно молодых, старших офицеров, а на их места – совсем молодых лейтенантов, ходивших с ним в первое его плавание.
После этих перемен адмирал несколько успокоился.
Нечего говорить, что в Петербурге, привыкшем к канцелярским перепискам и к боязливой нерешительности начальников эскадр сделать что-нибудь неугодное высшему начальству, были очень недовольны адмиралом, который так круто и самовольно распоряжается.
Управляющим министерством в то время был адмирал Шримс, почти не бывавший в море, всю жизнь прослуживший в штабах, очень умный человек, известный хорошо морякам, особенно молодым, с которыми он обращался с фамильярной простотой, как веселый балагур и циник, любивший крепкие и пряные словечки. Весьма ревнивый к власти и давно привыкший к ней, он приказал написать Корневу строгое внушение, поставив ему на вид самовластие его распоряжений и молодость и неопытность назначенных им капитанов и старших офицеров. Бумага заканчивалась предписанием впредь не сменять капитанов без его, адмирала Шримса, разрешения.
Эта бумага была получена в Сан-Франциско недели три тому назад.
Адмирал прочитал ее, швырнул на стол, зашевелил скулами и гневно воскликнул, вращая белками:
– Ведь эдакий болван, этот Шримс, хоть, кажется, и умный человек!
Бывший зачем-то в эту минуту в адмиральской каюте флаг-капитан адмирала, худощавый, чистенький и прилизанный молодой белобрысый капитан-лейтенант Ратмирцев, щеголявший изысканными, великосветскими манерами и ханжеством, испуганно взглянул на адмирала, которого боялся больше, чем моря, и в душе презирал за грубые манеры.
Казалось несколько странным, как подобный «придворный суслик», как прозвали гардемарины этого франтоватого и светского капитан-лейтенанта, мог быть флаг-капитаном у такого человека, как беспокойный адмирал.
Но дело объяснялось просто.
Совершенно неспособный к морской службе, трусливый и мямля, Ратмирцев благодаря связям и протекции командовал клипером в эскадре Тихого океана. Долго Корнев не встречал этого клипера, откомандированного в крейсерство у берегов Приморской области. Но как только адмирал его встретил и проплавал на нем с неделю, он немедленно «убрал» Ратмирцева, предложив ему совершенно неответственное место флаг-капитана, вполне уверенный, что Ратмирцев сам будет проситься скорей в Россию, так что его не придется и «сплавлять».
Адмирал снова взял полученную бумагу, снова прочел и снова воскликнул тоном, не допускавшим ни малейшего сомнения, швыряя бумагу:
– Болван…
Ратмирцев хотел было дипломатически исчезнуть из каюты.
Адмирал заметил это намерение и резко сказал:
– Прошу, Аркадий Дмитрич, подождать минутку.
И, не обращая внимания на присутствие флаг-капитана, продолжал:
– Скотина эдакая: сидит там в кабинете и ничего не понимает…
Ратмирцев только ежился, скандализованный этими выражениями.
«Совсем грубое животное!» – подумал Ратмирцев.
Прошла минута-другая молчания.
– Аркадий Дмитрич!
– Что прикажете, ваше превосходительство? – изысканно-вежливым тоном спросил флаг-капитан, почтительно и очень красиво наклоняя туловище.
– Потрудитесь сегодня же, сейчас, немедленно, – нетерпеливо и резко говорил адмирал, слегка заикаясь и словно бы затрудняясь приискивать слова, – написать приказ по эскадре, что я изъявляю свою особенную благодарность командующим «Забияки» и «Коршуна» за примерное состояние вверенных им судов.
Командующие этими судами были недавно назначенные адмиралом и не утвержденные в звании командиров в Петербурге, о чем просил адмирал.
– Слушаю, ваше превосходительство.
– Да напишите приказ, Аркадий Дмитрич, в самых лестных выражениях… И не забудьте-с, Аркадий Дмитрич, копию с приказа вместе с другими бумагами послать в Петербург.
– Слушаю, ваше превосходительство.
– Пусть там прочтут-с! – сказал, усмехнувшись, адмирал, видимо, довольный сделанным им распоряжением и начинавший «отходить».
Он передал флаг-капитану несколько бумаг из Петербурга и приказал приготовить ответы, какие нужно.
– А на эту я сам отвечу! – значительно произнес адмирал, словно бы угрожая кому-то.
И, отложив бумагу в сторону, адмирал уставил свои большие круглые глаза, еще сверкавшие гневным огоньком, в почтительно-равнодушное, бесцветное, белобрысое лицо флаг-капитана.
Судя по этому взгляду, тот ждал: не будет ли еще каких приказаний?
Но вместо этого адмирал после долгой томительной паузы совершенно неожиданно произнес:
– Знаете ли, что я вам скажу, любезнейший Аркадий Дмитрич… Ужасно сильно вы душитесь… Какие у вас это духи? – прибавил, видимо сдерживаясь, адмирал и думая про себя: «И какой же ты вылощенный дурак!»
Вот что хотел он ему сказать этим вопросом о духах.
Ратмирцев, несколько изумленный и сконфуженный, пробормотал:
– Опопонакс, ваше превосходительство!
– Опопонакс?! Отвратительные духи-с! Можете идти, Аркадий Дмитрич, и потрудитесь сию минуту написать приказ! – прибавил адмирал.
Вслед за тем адмирал принялся за письмо к Шримсу. Письмо было довольно убедительное.
Корнев извещал, что за несколько тысяч миль довольно трудно испрашивать разрешений и что, отвечая за вверенную ему эскадру, он должен быть самостоятельным и считает себя вправе сменять офицеров по своему усмотрению, а с завязанными руками командовать эскадрой сколько-нибудь достойно уважающему себя начальнику решительно невозможно, с чем, разумеется, согласится всякий адмирал, бывший в плаваниях, – подпустил Корнев шпильку своему начальнику, никогда не командовавшему ни одним судном. Что же касается молодости назначенных им капитанов, то он «позволяет себе думать», что молодые, способные и энергичные капитаны несравненно полезнее старых, бездеятельных или болезненных и что в деле выбора людей на должности, требующие знания и отваги, решительности и находчивости, нельзя сообразоваться с летами. Такие знаменитые учителя, как Лазарев и Корнилов, в назначениях руководились не годами службы, а морскими качествами, и «я сам имел честь командовать в Черном море шкуной в лейтенантском чине». Из посланной при рапорте копии с приказа по эскадре его превосходительство убедится, что назначенные им командиры вполне достойные и лихие моряки, и он считает за честь иметь таких капитанов в эскадре. В заключение адмирал снова просил утвердить их в звании командиров, если только высшему морскому начальству угодно, чтоб он командовал эскадрой, и прибавлял, что он и впредь будет действовать, руководствуясь правами, предоставленными уставом начальнику эскадры в отдельном плавании, и принимая на себя ответственность за сделанные им распоряжения, клонящиеся к поддержанию чести русского флага.
В том же письме адмирал сообщал, что вследствие полной неспособности в морском деле капитан-лейтенанта Ратмирцева, более годного для береговой службы, чем для плаваний, он почел своим долгом отрешить названного офицера от командования клипером и назначить его временно своим флаг-капитаном, хотя до сих пор он и обходился без такового, довольствуясь одним флаг-офицером, а для приведения позорно запущенного клипера в должный порядок и вид, соответствующий военному судну, он назначил командующим лейтенанта Осоргина, вполне достойного офицера, бывшего старшим офицером на лучшем судне эскадры, на клипере «Голубчик».
Нетерпеливый адмирал в тот же день отправил это письмо, после чего значительно повеселел и, съехавши на берег в своем статском, неуклюже сидевшем на нем платье и с цилиндром на голове, похожий скорее на какого-нибудь принарядившегося мелкого лавочника, чем на адмирала, – зазвал двух гардемаринов, которые не успели юркнуть от него в другую улицу, в гостиницу, угостил их обедом, хотя они и клялись, что только что пообедали, и за обедом рассказывал им, какие доблестные адмиралы были Лазарев, Нахимов и Корнилов. И, что всего удивительнее, адмирал ни разу не разнес своих гостей – ни за то, что они ели рыбу с ножа, ни за то, что они наливали белое вино в стаканы, а не в рюмки, ни за то, что не знали знаменитого приказа Нельсона перед Трафальгарским сражением, ни за то, что до сих пор не написали заданного им сочинения о том, как взять Сан-Франциско и разгромить тремя клиперами и двумя корветами предполагаемую на рейде неприятельскую эскадру, значительно превосходящую своими силами.
И когда наконец адмирал отпустил гардемаринов, они радостно выбежали на улицу и оба в один голос сказали, весело смеясь:
– Глазастый черт сегодня штилюет!
Когда в Петербурге было получено письмо Корнева, адмирал Шримс проговорил, обращаясь к своему директору канцелярии:
– Посмотрите, что пишет нам башибузук… Артачится…
И с тонкой улыбкой умного человека заметил:
– И ничего ведь не поделаешь с этим сумасшедшим «брызгасом»! Черт с ним! Пусть себе лучше сатрапствует вдали, а не пристает здесь с разными затеями… Ведь у Корнева вечно перец под хвостом! – смеясь, прибавил Шримс, зная благоволение, каким пользуется Корнев у высокопоставленного генерал-адмирала, и ревнуя к нему. – Утвердите всех назначенных им командиров… Пусть они там все беснуются со своим адмиралом!
И адмирал Шримс залился густым веселым хохотом.
Пробило шесть склянок.
Адмирал перестал любоваться морем и, надев фуражку, поднял глаза на рангоут.
Лейтенант Снежков, следивший за каждым шагом адмирала, тоже возвел очи, чувствуя душевное беспокойство.
– А я на вашем месте, Владимир Андреевич, давно бы прибавил парусов, а то срам-с… мешаем «Голубчику» нести брамсели!
– Какие прикажете поставить, ваше превосходительство? – испуганно спросил вахтенный лейтенант.
– Сами разве не знаете-с? – внезапно закипая, воскликнул адмирал. – А еще морской офицер! Ставьте лиселя с правой и топселя!..
Снежков засуетился и закомандовал.
Суетливость его, видимо, раздражала беспокойного адмирала. Уже заходили скулы и стали подергиваться плечи его превосходительства, но быстро исполненный маневр постановки парусов вернул ему прежнее хорошее расположение духа.
Корвет чуть-чуть прибавил ходу, и адмирал с самым приветливым видом сказал, чувствуя потребность ободрить смущенного лейтенанта:
– Вот видите, любезный друг, мы на четверть узла и прибавили ходу…
Этот «любезный друг» не привел, однако, лейтенанта Снежкова в радостное настроение. И он, как и другие, очень хорошо знал, что у беспокойного адмирала вслед за «любезным другом» мог появиться такой нелюбезный окрик, от которого у тетки Авдотьи положительно душа уходила в пятки.
– А что, гардемарины встают?
– Не знаю, ваше превосходительство.
– Да что вы меня титулуете?.. Я сам знаю, что я его превосходительство… Пошлите-ка будить гардемаринов… Нечего им валяться… Такое прекрасное утро, а они спят.
Гроза офицеров, беспокойный адмирал особенно школил юнцов гардемаринов, относительно которых был не только требовательным адмиралом, но, так сказать, и гувернером-педагогом, заботившимся не об одной морской выучке, а также о пополнении общего образования, довольно скудно отпущенного морякам морским корпусом.
Нечего и говорить, что шесть гардемаринов и три штурманские кондуктора, бывшие на флагманском корвете, не очень-то были признательны своему надоедливому учителю, и, признаться, надоел он им таки порядочно.
И зато каких только прозвищ они ни придумывали адмиралу и каких только стихов ни сочиняли про него!
Когда адмирал спустился с мостика и заходил по шканцам, в открытый люк гардемаринской каюты до него донесся веселый говор встающих молодых людей. И вдруг чей-то тенорок запел:
«Про меня!» – подумал, усмехнувшись, адмирал, поворачиваясь от люка.
Приблизившись снова к люку, он услыхал уже следующий куплет:
«Ишь… “черт глазастый”! Это непременно Ивков сочинил… Дерзкий мальчишка!» – мысленно говорил адмирал, чувствовавший некоторую слабость к этому «дерзкому мальчишке», которого он уже грозил раз повесить и раз расстрелять.
– Пожалуйте кофе кушать! – доложил, приблизившись, Васька недовольным, обиженным тоном, представляясь, что дуется на барина.
– Хорошо.
В гардемаринской каюте мгновенно наступила тишина. Чья-то голова высунулась в люк и скрылась.
– Пожалуйте, а то кофе остынет. Меня же станете ругать. Опять я останусь виноватым, – говорил Васька.
– Иду, иду… Не ворчи, каналья.
Адмирал отправился в каюту.
В это время на палубе показался гардемарин Ивков.
Адмирал обернулся и, увидав Ивкова, подозвал его.
Тот подошел и приложил руку к козырьку фуражки.
– Доброго утра, Ивков, – проговорил адмирал, подавая гардемарину руку и весело и ласково поглядывая на него… – Вы чай пили?
– Пил, Иван Андреевич.
Адмирал как будто был недоволен, что Ивков пил чай, и сделал гримасу.
– Ну, все равно… Покорнейше прошу ко мне кофе пить… Надеюсь, не откажетесь? – любезно предложил адмирал.
«Черта с два откажешься!» – подумал Ивков, отлично зная, что просьба адмирала была равносильна приказанию.
Бывали примеры! Однажды гардемарин, обиженный на адмирала, который «разнес» его утром, ответил Ваське, явившемуся в тот же день передать адмиральское приглашение к обеду, что он не может быть, – так была история!
Немедленно гардемарина потребовали наверх к адмиралу.
– Почему вы не можете быть, любезный друг? – осведомился адмирал.
Гардемарин не мог придумать удовлетворительного объяснения. Сказаться больным было невозможно – у него был предательски здоровый вид. И он угрюмо молчал.
– Быть может, не расположены? – предложил коварный вопрос адмирал, уже начинавший ерзать плечами.
– Не расположен, – отвечал гардемарин.
Адмирал тотчас же вспыхнул:
– Не расположены-с?! Он не расположен! Да как вы смеете быть не расположены идти обедать к адмиралу, а?.. Вы полагаете, что мне очень приятно видеть такого невежу у себя за столом и я поэтому вас пригласил?.. Скажите пожалуйста!». Я вас зову обедать по службе, и вы не смеете отказываться! Поняли? К шести часам быть к обеду! – резко оборвал адмирал.
После такого, не особенно любезного, служебного характера приглашения пришлось, разумеется, явиться к обеду, иначе, того и гляди, беспокойный адмирал приказал бы силой привести смельчака, который вздумал бы упорствовать в отказе.
К тому же адмирал любил за обедом знакомиться, так сказать, более интимно с подчиненными, любил гостей у себя за столом и был гостеприимным и радушным хозяином, пока не становился бешеным адмиралом. Каждый день у него, кроме штабных – флаг-капитана и флаг-офицера – да командира, обедали вахтенный офицер, вахтенный гардемарин, стоявшие на вахте с четырех до восьми часов утра, и по очереди старший офицер, штурман, механик, артиллерист и доктор.
Недавняя история с Лукьяновым быстро пронеслась в голове Ивкова.
И он, поблагодарив за приглашение и мысленно проклиная его, не особенно веселый, с понурым видом влопавшегося человека, вошел вслед за адмиралом в его приемную и вместе столовую.
Это была огромная, роскошная, полная света каюта, отделанная щитами из красного дерева, с небольшим балконом за кормой, в раскрытые двери которого, словно в рамке, виднелся океан и голубое высокое небо. Ковер во всю каюту, диван вокруг стен, мягкая мебель, качалки, библиотечный шкаф и большой стол посредине – все это было роскошно и солидно. Двери по бокам вели в кабинет, спальню, уборную и ванную этого комфортабельного адмиральского помещения.
– Эй, Васька! Еще чашку! – крикнул адмирал, подходя к небольшому столу в глубине каюты, у дивана, накрытому белоснежной скатертью. – Садитесь, любезный друг, – обратился он к Ивкову, опускаясь на диван.
На столе аппетитно красовались свежие, только что испеченные вкусные булки и сухари, тарелочки с ломтиками холодной ветчины и языка, сыр, масло и банка с консервованными сливками.
Васька подал две большие чашки горячего кофе; адмирал сам положил в обе чашки сливок, размешал и, подавая одну чашку Ивкову, промолвил:
– Кофе Васька хорошо варит…
Он принялся за кофе, заедая его бутербродами. Вид вкусных яств соблазнил и гардемарина, хотя он и пил только что чай.
– Кушайте, кушайте на здоровье, Ивков… Быть может, вы любите печенье?.. Эй, Васька! Подай нам печенья!..
Несколько минут прошло в молчании. Адмирал кончил свою чашку и приказал Ваське подать Ивкову другую.
– Благодарю, Иван Андреевич, я больше не хочу.
– Выпейте… Ведь вы у себя такого кофе не пьете…
– Мы чай пьем.
– То-то и есть. Васька, налей!
– Я, право, не хочу более, Иван Андреевич. Разрешите не пить! – просил, улыбаясь, Ивков.
– Ну, как хотите. Васька, не наливай и убери со стола!
Адмирал вынул портсигар и протянул его Ивкову.
Гардемарин, давно уже пробавлявшийся манилками и изредка позволявший себе полакомиться папиросками, покупая их за баснословно дорогую цену у Васьки (он запасся табаком и делал хороший гешефт, продавая их офицерам), разумеется, не отказался и закурил отличную душистую адмиральскую папироску, с наслаждением затягиваясь. Закурил и адмирал.
Попыхивая дымком, он уставил на Ивкова свои кроткие, слегка задумчивые теперь глаза и мягко и ласково проговорил:
– Смотрю я на вас, Ивков, и вспоминаю свою молодость, вспоминаю вашего батюшку и вашего покойного брата. Он ведь мой лучший друг был… с корпуса дружили… Прекрасный морской офицер был ваш брат… Его и Владимир Алексеевич Корнилов ценил, а Владимир Алексеевич не ошибался никогда. И батюшка ваш в свое время славился как лихой адмирал. Крутенек только был. Мы, тогда мичмана, боялись его, как огня.
В небольших, бойких и живых карих глазах Ивкова блеснула улыбка.
«И ты тоже бешеный. И тебя, брат, боятся!» – подумал он.
– А вас, Петя, я вот каким маленьким знал! – прибавил нежным тоном беспокойный адмирал, хорошо знавший всю семью Ивкова.
Это фамильярное «Петя» и этот ласковый, интимный тон, по-видимому, были не особенно приятны гардемарину, и он не только не был этим тронут, но счел долгом принять необыкновенно серьезный и строгий вид: «Не размазывай, дескать!»
Совсем еще юный, почитывавший умные книжки и исповедовавший самые крайние мнения, он мечтал по возвращении в Россию «наплевать» на службу и «служить» народу – как, он и сам хорошенько не знал. Нечего и говорить, что он старался держать себя подальше от адмирала и его любезностей и часто в кают-компании и в кругу товарищей гардемаринов зло подсмеивался над адмиралом, отлично подмечая недостатки, слабости и смешные его стороны, и еще более над теми «трусами» и «льстецами», которые выслушивают его дерзости и лебезят пред ним, и изливал немало гражданских чувств и остроумия в своих стихотворениях на адмирала. Пользоваться чьей-нибудь протекцией он, конечно, считал унизительным, злился, когда ему говорили, что Корнев его «выведет», и бывал в восторге, когда выводил адмирала из себя до того, что тот грозился его повесить на нока-рее, во что Ивков ни на секунду не верил. Живой и увлекающийся, задорный, нетерпимый и несколько прямолинейный, он настраивал себя враждебно к адмиралу уже по тому одному, что тот был «начальство», да еще «отчаянный деспот», не понимающий, что все люди равны, и отдавшийся весь исключительно морскому делу, тогда как есть дела поважнее.
И Ивков, признавая в адмирале лихого моряка, все-таки относился к нему неодобрительно, слишком юный, чтобы простить ему его недостатки, оценить его достоинства и вообще понять всю эту сложную и оригинальную натуру.
Только впоследствии, когда он побольше повидал людей и когда жизнь его помяла, он многое простил беспокойному адмиралу и понял его.
Адмирал не замечал этой серьезности Ивкова и продолжал:
– И тогда вы были отчаянный мальчишка. Однажды вы со мной проделали злую-таки шутку… Помните?
– Не помню, ваше превосходительство.
Ивков нарочно протитуловал.
– А я так хорошо помню… Пришел как-то вечером я к вам… Целый день был на вооружении и устал… Сестра ваша, Любовь Алексеевна, пела… Я слушал и задремал… И вдруг вокруг меня смех… Я проснулся и что же?.. На голове у меня кивер… Это вы тогда надели…
И адмирал рассмеялся.
Помолчав, он неожиданно прибавил:
– А теперь я глазастый черт? А?.. Это ведь вы все стихи пишете про своего адмирала?..
– Я, ваше превосходительство…
– Очень хотел бы прочесть… Давеча я слышал только два куплета… А их, верно, много?
– Много…
– Так принесите… Любопытно, как вы меня браните… Очень любопытно…
– Вам мои стихи не понравятся, ваше превосходительство…
– Это уж мое дело.
– Что ж, я принесу! – задорно отвечал Ивков, словно бы говоря: «Я тебя не боюсь!»
– Ну, а теперь я вас попрошу, любезный друг, перевести несколько страниц лоции Кергалета… Книга у меня в кабинете… возьмите, а то вы все будете вздором заниматься… стихи писать… Да скажите гардемаринам, чтобы все пришли ко мне в десять часов… читать будем!.. И знаете ли что, Ивков?.. Ведь я очень люблю вас и хотел бы из вас бравого моряка сделать, да и всех ваших товарищей люблю, а вы все ничего не понимаете… Думаете: адмирал сумасшедший школит вас так, чтоб допечь?.. Ну, да после поймете, когда умнее станете! – каким-то пророческим тоном проговорил адмирал.
И с этими словами вышел из каюты.
Тотчас же после подъема флага и обычных утренних рапортов о благополучии корвета во всех отношениях господа офицеры, собравшиеся к подъему флага на шканцах, торопливо спустились в кают-компанию, вполне удовлетворенные сегодня внешним видом адмирала. Казалось, он находился в отличном расположении духа – глаза не метали молний, плечи не ерзали, и руки не сжимались в кулаки, – словом, по всем признакам, ничто не предвещало «шторма» и общих «разносов», начинавшихся обыкновенно кратким, далеко не красноречивым, хотя и энергичным по тону предисловием о том, как завещали служить такие доблестные моряки, как Лазарев, Корнилов и Нахимов.
– А вы, господа, как служите-с?
Этот вопрос был, так сказать, штормовым предвестником. Затем начинался самый «шторм», доходивший иногда до степени «урагана», если вспыльчивый гнев адмирала поднимался до высшего предела, когда у Снежкова начинало болеть под ложечкой, а у некоторых дрожали поджилки и замирали сердца.
Не лишено было благоприятного значения и то обстоятельство, что сегодня на вахте Владимира Андреевича ему ни разу не попало. Недаром же он был весел после вахты, не имел чересчур ошалелого вида и не без некоторой хвастливости рассказывал в кают-компании о любезности и приветливости адмирала, хотя подлец Васька и раздражил его, долго не подавая горячей воды для бритья.
– А я уж, признаться, было струсил. Думал, выйдет он сердитый и разнесет за что-нибудь вдребезги, – говорил с добродушной откровенностью Снежков, намазывая маслом ломоть белого хлеба.
– Нервы у вас, Владимир Андреич, того… слабы, хоть, кажется, бог вас здоровьем не обидел… Ишь ведь разнесло вас как, – заметил худой и поджарый маленький лейтенант Николаев. – Кажется, пора бы привыкнуть… Шесть месяцев мыкаемся с беспокойным адмиралом.
– То-то нервы, должно быть…
– Я вот привык, – продолжал маленький лейтенант с черными усами и бакенбардами, – и отношусь философски. Пусть себе орет как бешеный. Поорет и перестанет.
– Это вы правильно рассуждаете, – вставил пожилой белобрысый доктор, невозмутимый флегматик, которого, по-видимому, ничто никогда не трогало, не удивляло и не возмущало. – Из-за чего расстраивать себе нервы и лишать себя хорошего расположения духа?.. Из-за того, что у нас адмирал беспокойный сангвиник?.. Не стоит…
– Вам, батенька, хорошо рассуждать… Вы, как доктор, стоите в стороне… Вам что? Вам только завидовать можно! – не без досады промолвил Снежков. – А будь вы в нашей шкуре…
– Остался бы таким же философом, поверьте, господа! – насмешливо бросил с конца стола черноволосый юный мичман Леонтьев, с нервным лицом, бойкими глазами и приподнятой верхней губой, что придавало его лицу саркастическое, слегка надменное выражение.
– Конечно, остался бы! – хладнокровно промолвил доктор.
– И кушали бы адмиральскую ругань? – задорно допрашивал мичман.
– И кушал бы…
– Похвальная философия… очень похвальная… Вообще у нас, господа, слишком много философии терпения и покорности. Вот эта самая философия и плодит таких самодуров, как наш адмирал.
– Ишь какой вы прыткий петушок! Скоро, батенька, упрыгаетесь! – снисходительно заметил доктор.
Но еще не «упрыгавшийся» мичман не обратил на эти слова ни малейшего внимания и, закипая, по обыкновению, необыкновенно быстро, продолжал:
– Я еще удивляюсь нашему башибузуку. Право, удивляюсь. Он еще мало ругается и мало разносит… Он еще церемонится…
– По-вашему, мало? – простодушно удивился Снежков.
– Разумеется, мало. Будь я на месте адмирала да имей дело с такими философами долготерпения…
– Что ж бы с ними сделали? Любопытно узнать, Сергей Александрыч? – иронически спросил маленький лейтенант.
– Я бы еще не так ругал их… Каждый день унижал бы их человеческое достоинство, третировал бы их, как лакеев… одним словом… был бы вроде Ивана Грозного! – решительно объявил мичман.
– Это с вашим-то радикализмом?
– Именно с моим радикализмом…
– Зачем же такая свирепость, неистовый Сереженька? – спросил недоумевающий его товарищ.
– А затем, чтобы дождаться, когда наконец лопнет терпение и пробудится человеческое достоинство у терпеливых философов и мне дадут в морду! – не без пафоса выпалил мичман.
В кают-компании раздался смех. Столь решительный образ действий мифического адмирала ради подъема цивических[234] чувств у подчиненных казался чересчур самоотверженным… Ведь выпалит всегда что-нибудь невозможное этот Леонтьев!
Старший офицер поторопился выйти из своей каюты. Он увидал по возбужденному лицу юного мичмана, что речи его могут принять еще более острый характер, и поспешил дать им другое направление.
А Владимир Андреевич, взглянув на открытый люк и заметив мелькнувшие ноги адмирала, испуганно шепнул, присаживаясь к Леонтьеву:
– Адмирал наверху, а люк-то открыт… Он, не дай бог, слышал, как вы проповедовали… Эх, Сергей Александрыч, не петушитесь вы лучше!
– И пусть слышит! – нарочно громко отвечал Леонтьев… – Он слишком умный человек, чтобы не понимать, что мы сами же создаем из него…
– Не пора ли, господа, прекратить этот разговор. Мы, кажется, на военном судне! – внушительно остановил Леонтьева старший офицер – столько же по чувству соблюдения дисциплины, сколько и из желания оберечь молодого мичмана, к которому он чувствовал некоторую слабость, несмотря на его подчас резкие выходки и горячую пропаганду идей, не совсем согласных с морским уставом и строгой морской дисциплиной.
В нем, в этом горяченьком юнце, вступавшем в жизнь с самыми светлыми надеждами вскормленника шестидесятых годов и полном негодования ко всему, что казалось ему не соответствующим его идеалам, Михаил Петрович словно видел отражение самого себя в пору ранней молодости, когда и он, несмотря на суровое время начала пятидесятых годов, волновался, увлекался, негодовал и интересовался не одной службой, как теперь.
Наступило неловкое молчание. Необыкновенно тактичный и любимый офицерами старший офицер очень редко обрывал так резко, как сегодня.
Леонтьев тотчас же смолк, сохраняя, однако, на лице вызывающий вид, точно он в самом деле был тираном адмиралом…
А Снежков не ошибся.
До ушей адмирала действительно донеслась негодующая тирада мичмана, оракула молодых товарищей и гардемаринов.
Юные гардемарины, считавшие себя обиженными судьбой за то, что плавают на флагманском корвете, всегда на глазах у адмирала, были несколько удручены вследствие переданного им Ивковым приказания адмирала собраться у него в каюте к десяти часам.
Нечего сказать, приятно!
Опять этот «Ванька-антихрист» (и такой кличкой окрестило адмирала гардемаринское остроумие!) станет донимать чтением. Заставит слушать какую-нибудь историческую книгу (чаще всего Шлоссера), или биографию Нельсона и описание его сражений, или журнальную статью «Современника» или «Русского слова», почему-либо ему понравившуюся, и начнет после беседовать о прочитанном и экзаменовать, точно школьников, черт его побери!
А то вдруг примется декламировать Пушкина, Лермонтова или Кольцова. Слушай его и не смей засмеяться, когда он войдет в азарт и гаркнет: «Раззудись плечо, размахнись рука!» – и взмахнет своей широкой мясистой рукой с короткими пальцами.
А главное – нельзя было предвидеть, чем окончатся эти чтения. Случалось, что после самых, по-видимому, мирных занятий литературой адмирал внезапно переходил «на военное положение», разносил и посылал на салинг.
Одна только хорошая сторона была, по мнению господ гардемаринов и кондукторов, в этих чтениях и собеседованиях. «Глазастый дьявол», при всех своих допеканиях гардемаринов, не был «копчинкой»[235]. Если чтения бывали по вечерам, то к чаю подавалось в обильном количестве английское печенье и разные вкусные булочки, поедаемые молодыми людьми с такой стремительностью, что Васька, адмиральский лакей, с неудовольствием исполнял приказание адмирала «подать еще». Но не столь приятны были эти угощения, как большая коробка папирос, которая ставилась на столе и во время вечерних, и во время утренних чтений. Кури на даровщинку, да еще отличные русские папиросы и сколько хочешь.
Разумеется, гардемарины, давно пробавлявшиеся манилками, широко пользовались правом насладиться душистым табачком (у «глазастого» его много!) и курили, не переставая, папироску за папироской, словно намереваясь накуриться на целые сутки по крайней мере. После каждого чтения в большой коробке оставался лишь десяток-другой папирос, так называемых «стыдливых», что приводило Ваську в несравненно большее озлобление, чем уничтожение печений. Он считал себя, и не без некоторого основания, положительно ограбленным гардемаринами, так как они лишали его возможности красть адмиральский табак в неограниченном количестве и вести торговлю папиросами, продавая их по баснословно высокой цене, в более широких размерах. И Васька не раз докладывал адмиралу, что не хватит запаса табаку, ежели адмирал будет угощать ими целую ораву гардемаринов, но каждый раз адмирал посылал Ваську к черту и говорил, что запас так велик, что должен хватить.
– А ежели не хватит, значит, ты крадешь, каналья! – прибавлял адмирал.
– Очень мне нужен ваш табак, – отвечал обыкновенно Васька, делая обиженную физиономию… – Я и сам имею запас, слава богу… Мне вашего не надо.
– То-то, оставь только меня без папирос! – значительно произносил адмирал.
Пока в гардемаринской небольшой каюте, в которой помещалось девять человек, шли толки о том, каким чтением доймет сегодня адмирал и не огорошит ли он приказанием перевести какую-нибудь английскую статейку, – гардемарин Ивков перебирал плоды своей музы, воспевавшей адмирала, и, выбрав из многочисленных стихотворений два более или менее цензурных, решил, согласно обещанию, показать их сегодня адмиралу. «Пусть не думает, что я испугался. Пусть прочтет».
Адмирал не уходил в каюту, а разгуливал себе по правой (почетной) стороне шканец, к крайнему неудовольствию рыжего мичмана Щеглова, вступившего на вахту с восьми часов, – того самого коварного мичмана, который до последнего времени был чичероне и переводчиком у Владимира Андреевича Снежкова и поступил так бессовестно после обеда с англичанкой, потерпевшей кораблекрушение.
Тут же на мостике стоял и командир «Резвого», капитан второго ранга Николай Афанасьевич Вершинин, представительный и высокий брюнет лет сорока, с красивым и румяным, добродушным и несколько истасканным лицом, посматривая на адмирала с тою скрытой неприязнью, какую почти всегда питают командиры судов к флагманам, сидящим у них на судах. А этот флагман был еще такой беспокойный!
Выждав несколько минут, не будет ли на нынешний день каких-нибудь особенных приказаний, Николай Афанасьевич наконец спустился вниз, к себе в каюту, и, приказав своему вестовому подавать чай, опустился на диван с видом человека, не особенно довольного своей судьбой, и разлегся в ленивой позе.
Это был хороший моряк, знающий свое дело, смелый и находчивый в критические минуты, но ленивый, беспечный и «слабый» капитан, не пользовавшийся большим авторитетом у матросов и офицеров и несколько распустивший последних. Он не заботился о корвете, предоставив все бремя работ старшему офицеру, и командовал судном что называется спустя рукава. Наверху он показывался редко и большую часть времени лежал у себя на диване с книгой в руках, и только когда в море свежело и начинался шторм, Вершинин сбрасывал свою лень и по целым часам выстаивал на мостике, спокойный, зоркий и внимательный. Проходила опасность, и он снова скрывался к себе в каюту или заходил в кают-компанию поболтать с офицерами. Большой жуир, он очень любил долгие стоянки в портах, особенно в таких, где можно было найти много развлечений и – главное – хорошеньких женщин, – и в таких портах все время проводил на берегу, почти не заглядывая на корвет, зная, что там неотлучно находится старший офицер Михаил Петрович. На берегу Вершинин кутил, и об его грандиозных кутежах и похождениях ходили целые легенды, не всегда соответствовавшие достоинству командира русского военного судна. Зато целый цветник хорошеньких женщин разных национальностей оплакивал отъезд такого веселого и щедрого русского капитана и в Шербурге, и в Лисабоне, и в Рио-Жанейро, и в Каптауне, и в Батавии, и в Сингапуре, и в Гонконге. Довольны были заходами в порты и долгими стоянками, конечно, и офицеры, а высшее морское начальство удовлетворялось рапортами Вершинина, объяснявшего свои заходы и долгие стоянки то безотложностью починок, то необходимостью дать «освежиться», как выражаются моряки, команде после бурного перехода. И потому в рапортах Вершинина переходы всегда сопровождались штормами.
Веселый, мягкий и добродушный сибарит, Вершинин не был особенно разборчив в средствах для удовлетворения потребностей своей широкой барской натуры, и так как жалованья ему не хватало, то он с легкомыслием слабого, неустойчивого человека подписывал сомнительные счета поставщиков и не брезговал разными «экономиями».
Нечего и говорить, что с прибытием адмирала, да еще такого беспокойного, как Корнев, окончились «веселые дни Аранхуэца». Приходилось Николаю Афанасьевичу подтянуться, держать ухо востро и не смотреть на каждый порт, как на Капую. Приходилось более заниматься службой, быть деятельным капитаном и выслушивать адмиральские выговоры.
И адмирал и капитан, как две совершенно разные натуры, далеко не симпатизировали друг другу… Только общая для них обоих «морская жилка» несколько примиряла их. Тем не менее адмирал не раз уже подумывал, как бы под благовидным предлогом «сплавить» Вершинина, а Николай Афанасьевич, в свою очередь, нередко мечтал о той счастливой минуте, когда беспокойный адмирал пересядет на одно из других судов эскадры и хоть на некоторое время даст вздохнуть.
Не прошло и четверти часа, как капитан благодушествовал за чаем, закусывая бутербродами с тонкими ломтиками ветчины, когда в капитанскую каюту влетел вахтенный унтер-офицер и доложил:
– Вашескобродие! Адмирал приказали в дрейфу ложиться!
«И чаю не даст напиться как следует! И с чего это ему вздумалось вдруг ложиться в дрейф?» – недоумевал Вершинин и, недовольный, что его оторвали от чая, торопливо вышел наверх, застегивая на ходу нижние пуговицы белоснежного жилета, и поднялся на мостик.
– Зачем это в дрейф? – тихо спросил он мичмана Щеглова.
– Не знаю, Николай Афанасьич.
На крюйс-брам-стеньге уже развевались позывные «Голубчика», и вслед за тем взвились свернутые маленькие комочки и, поднятые до верха мачты ловким движением руки сигнальщика, развернулись пестрыми флагами, обозначавшими сигнал: «лечь в дрейф».
В ту же секунду вахтенный мичман крикнул: «Свистать всех наверх!» Через минуту вся команда была наверху, и старший офицер взбегал на мостик.
И как только сигнал был спущен, на корвете и на клипере одновременно началось исполнение маневра: убраны лишние паруса, фор-марселя поставлены против ветра, а грот-марселя по ветру, и минут через восемь оба судна остановились, почти неподвижные, покачиваясь на океанской зыби, на недалеком расстоянии друг от друга.
Адмирал стоял на полуюте, посматривая в бинокль на «Голубчик». Невдалеке от адмирала находился флаг-капитан Аркадий Дмитриевич, как всегда – чистенький, прилизанный и прифранченный, в своей адъютантской форме, но душившийся после Сан-Франциско уже не опопонаксом, а пачули, которые пока не вызывали еще неудовольствия адмирала. У мачты, около сигнальных книг, разложенных на люке, и вблизи двух сигнальщиков, бывших у сигнальных флагов, стоял, не спуская быстрых бегающих глаз с адмирала, его флаг-офицер, мичман Вербицкий, шустрый и бойкий молодой человек, отлично приспособившийся к характеру беспокойного адмирала к всегда горевший, казалось, необыкновенным усердием. Его неглупое, озабоченное и серьезное в эту минуту лицо замерло в том служебно-восторженном выражении, которое словно бы говорило, что флаг-офицер готов распластаться ради службы и своего адмирала.
И адмирал благоволил к Вербицкому, – что не мешало, конечно, разносить своего флаг-офицера чаще, чем кого-нибудь другого, благо он был всегда под рукой, – относился к нему с чисто отеческой нежностью и не предвидел, конечно, какой черной неблагодарностью отплатит ему этот шустрый молодой человек впоследствии.
– Аркадий Дмитрич! Прикажите поднять сигнал, что мичман Петров с «Голубчика» переводится на «Резвый».
– Где, ваше превосходительство, состоится перевод – в Нагасаки?
– Кто вам сказал, что в Нагасаки? – резко крикнул адмирал, раздраженный этим, по его мнению, дурацким вопросом, и уставил на «придворного суслика» свои круглые глаза, выражение которых, казалось, говорило: «И какой же ты, братец, дурак!»
– Я полагал, ваше превосходительство…
– А вы не полагайте-с!.. Перевод состоится здесь же, сейчас… Пусть Петров переберется через полчаса…
– Слушаю, ваше превосходительство, – отвечал флаг-капитан, изумленный этим неслыханным переводом с одного судна на другое среди океана.
«Положительно сумасшедший!» – решил «придворный суслик» и медленно, слегка изгибаясь туловищем, направился к флаг-офицеру передавать адмиральское приказание.
Эта тихая походка, совсем непохожая на ту, быструю и торопливую, почти бегом, какой обыкновенно ходят моряки, исполняя служебные поручения, мгновенно озлила беспокойного адмирала и, так сказать, переполнила чашу его нерасположения к флаг-капитану. Вся его вылощенная, прилизанная худощавая фигура показалась ему донельзя оскорбляющей его морской глаз и понятие о бравом моряке.
– Этакая…
Он, однако, благоразумно воздержался от произнесения весьма нелестного эпитета женского рода и крикнул, точно ужаленный:
– Аркадий Дмитрич! На военных судах не ползут, как черепахи-с, а бегают-с!..
Флаг-капитан рванулся, точно лошадь, получившая шенкеля.
Распоряжение адмирала удивило и капитана, и всех офицеров, не плававших раньше с ним.
И Николай Афанасьевич, оторванный от чая и бутербродов, сердито недоумевал: к чему это на «Резвый» назначают еще офицера, когда их и так довольно.
Старший офицер скоро разрешил его недоумение.
– От нас кого-нибудь переведут… Он, верно, не решил еще – кого… Смотрите – думает! – проговорил Михаил Петрович, оглядываясь на адмирала.
Действительно, адмирал ходил по юту в каком-то раздумье.
Наконец, видимо, решив вопрос, он подозвал капитана и сказал:
– Лейтенант Николаев переводится на «Голубчик»… Потрудитесь приказать ему через полчаса собрать все свои вещи и быть готовым уехать на баркасе, который придет с «Голубчика».
– Есть! – отвечал капитан.
– Да пока мы лежим в дрейфе, пусть команда выкупается в океане! – прибавил адмирал. – Вербицкий! Сделайте сигнал: команде «Голубчика» купаться!
Когда маленький лейтенант с черными усами узнал о своем переводе, он, несмотря на всю свою философию и уверения, что привык к адмиральским разносам, был весьма неприятно изумлен и мысленно изругал адмирала, совсем не сообразуясь с правилами морской дисциплины.
Еще бы! Вместо приятной надежды на Сидней и Мельбурн со всеми их удовольствиями – иди в Новую Каледонию… Ах, глазастый черт! А главное, ведь он второй год плавает на «Резвом». Привык и к доброму графу Монте-Кристо, как называли на «Резвом» подчас капитана Николая Афанасьевича, и к славному старшему офицеру, и к сослуживцам, и к каюте, и к Ворсуньке, своему вестовому… И вдруг… Но сердись не сердись, а надо поскорей собираться.
И моряк, судьба которого была так круто изменена беспокойным адмиралом, побежал вниз, в свою каюту, в которой обжился и где все было так удобно прилажено и убрано, и стал с помощью своего вестового Ворсуньки укладываться с тою быстротой и стремительностью, с какими собирают свои пожитки люди, застигнутые пожаром. Сапоги летели к японской вазе, мундир – к сапожным щеткам, и многочисленные фотографии хорошенькой пухлой блондинки (не то невесты, не то кузины – это был секрет лейтенанта) – к грязному белью… Разбирать было нечего. Поневоле приходилось профанировать святые чувства («прости, Нюточка!»)… Всего полчаса времени («ах, проклятый брызгас!»). Надо еще покончить кое-какие делишки: получить у ревизора жалованье за месяц и остаток порционных, отдать старшему артиллеристу сорок долларов долга и получить – хотя и сомнительно, что сейчас получишь, – десять долларов с одного гардемарина… Надо, наконец, проститься с товарищами.
– Вали, вали, Ворсунька!..
– Боязная штучка, ваше благородие, – говорил вестовой, не зная, куда деть изящный веер из перьев, которым Нюточке предстояло обмахиваться в кронштадтском собрании.
– Заверни в бумагу или… куда, в самом деле, положить?.. Клади в треуголку…
– Как бы не повредить штучку… Штучка нежная, ваше благородие.
– Так заверни, Ворсунька, в одеяло… Жаль мне, брат, что я с тобой расстаюсь…
– И мне жалко, ваше благородие… Славу богу, жили с вами хорошо. Обиды от вас не видал…
– И ты мне служил хорошо… Вот возьми себе этот пиджак… и сапоги старые бери… Ах, Ванька-антихрист! Ах, чертова перечница!
– Премного благодарны, ваше благородие! – проговорил вестовой и подумал: «Ишь как он отчесывает адмирала!»
– Счастливец вы, Василий Васильевич, – проговорил Снежков, останавливаясь у порога каюты.
– Покорно благодарю, хорошо счастье! Вы вот все пойдете в Австралию, а я…
– Так зато, подумайте: ведь не будете адмирала видеть… За одно это я охотно пожертвую всякими Австралиями… Ей-богу…
– Вам надо, Владимир Андреич, от нервов лечиться…
– Вам вот смешно… Уж я бром принимаю, а как он заорет…
– Febris gastrica?
– То-то и есть… Я бы с восторгом с вами «перепустился»[236].
– Суньтесь-ка к адмиралу… Попросите его…
– Разве это возможно! – вздохнул Снежков.
– То-то невозможно… И кто решится ему об этом сказать… Наш Монте-Кристо у него не в фаворе… Что, Ворсунька, готово?..
– Сию минуту, ваше благородие…
– Ну, простимся, Владимир Андреич… Жаль мне расставаться с нашей кают-компанией.
Оба лейтенанта обнялись и трижды поцеловались.
Переведенный лейтенант побежал проститься с остальными.
Пока шли сборы, команда купалась.
В море был опущен большой парус, укрепленный к борту веревками со всех четырех углов паруса. В этом громадном мешке шумно и весело плескались голые мускулистые тела с побуревшими от загара лицами, шеями и руками. Выплывать из-за этого мешка было строго воспрещено, чтоб не попасть в чудовищную глотку акулы.
Матросы были очень довольны этим нечаянным купаньем. Куда оно лучше и приятнее, чем эти ежедневные обливания из брандспойта. И среди скученных тел шли веселые шутки, раздавался смех… Все только находили, что очень тепла вода и нет от нее озноба, как в русских реках и озерах. Кто-то сообщил, что купаться выдумал адмирал, и его за это хвалили. Нечего говорить, заботлив он о матросе. Господ донимает, муштру им задает, а матроса жалеет. И прост, – видно, что не брезгует простым человеком…
– Выходи, ребята! Шабаш купаться! – прокричал боцман, получив приказание с вахты.
И матросы один за другим поднимались по выкинутому трапу и, ступив на палубу, словно утки, отряхивались от воды и бежали на бак одеваться.
Адмирал уж начинал обнаруживать нетерпение: он то и дело посматривал на часы и взглядывал, не спускают ли на клипере баркаса. Ужасно копаются… Долго ли мичману собраться?.. Не для того ли он и сделал это перемещение офицеров, чтобы приучить господ офицеров быть всегда готовыми?.. Мало ли какие случайности бывают в море, особенно в военное время… Пусть привыкают… Пусть знают, что и океан не может служить препятствием…
– Михаил Петрович! – обратился он, переходя с полуюта на мостик, к старшему офицеру.
– Что прикажете, Иван Андреич?
– Нынче у мичманов целые сундуки вещей, что ли? Отчего Петров не едет, а… как вы думаете?
– Еще не прошло получаса, Иван Андреич.
– Когда главнокомандующий приказал мне в Крымскую войну ехать на Дунай, я через двадцать минут уже сидел в телеге, а вы мне: полчаса… Мичману перебраться с судна на судно и… полчаса?..
– Да вы сами назначили этот срок, ваше превосходительство!
– Ну, назначил, а он, как бравый офицер… Ну если бы во время сражения… понимаете… тоже полчаса?
Адмирал не отличался особенным красноречием, и речи его не всегда бывали связны… Вдобавок, при возбуждении, он слегка заикался…
– Во время сражения не надо брать с собой багажа, Иван Андреич…
– Какой у мичмана багаж… Вы, Михаил Петрович, вздор говорите-с…
И адмирал круто повернулся от старшего офицера, к которому очень благоволил как к отличному моряку…
Уже он в нетерпении стал хрустеть пальцами, сжимая обе руки, как от борта «Голубчика» отвалил баркас и под парусами, то скрываясь в большой океанской волне, то вскакивая на нее, несся к корвету.
Лицо адмирала прояснилось. Баркас шел лихо, и паруса стояли отлично.
«И из-за чего это он каждый день кипятится? Из-за чего никому не дает покоя? – размышлял Николай Афанасьевич, принужденный оставаться наверху, вместо того чтобы кейфовать внизу. – Кажется, и карьера блестящая – человек на виду, всего достиг, чего только можно в его годы, командуй спокойно эскадрой, а то нет… всюду сует свой нос, неизвестно для чего переводит в океане офицеров, ссорится с высшим начальством, допекает гардемаринов… Чего ему неймется!»
Так размышлял сибарит Николай Афанасьевич и нетерпеливо ждал: скоро ли окончится вся эта суматоха и он напьется чаю, как следует порядочному человеку.
Баркас пристал к борту, и мичман Петров далеко не с радостной физиономией представился капитану.
– Очень рад служить вместе! – приветливо и добродушно промолвил капитан.
– А вы, господин Петров, отлично шли на баркасе… Здравствуйте… – Адмирал протянул руку. – Только зачем вы так долго собирались?.. Не хотели, что ли, на «Резвый»? – пошутил адмирал.
«Очень даже не хотел!» – говорило кислое лицо мичмана.
– Я, ваше превосходительство, кажется, скоро собрался…
– А мне кажется, что долго-с, – резко проговорил адмирал.
Мичман смутился.
– Надеюсь, вы будете так же хорошо служить на «Резвом», как на «Голубчике»… Мне вас хорошо аттестовал ваш командир… Будем, значит, приятелями! – поспешил подбодрить смутившегося мичмана адмирал, только что его оборвавший… – Можете идти.
Когда маленький лейтенант явился откланяться адмиралу, он сказал:
– Прошу не думать, что я перевожу вас по каким-нибудь причинам. Никаких. Считаю вас хорошим офицером… Вам будет небесполезно поплавать на таком образцовом военном судне, как «Голубчик»… С богом, Василий Васильич…
И адмирал крепко пожал его руку.
Через четверть часа оба судна снялись с дрейфа и, поставив все паруса, снова понеслись по десяти узлов в час.
Подвахтенным просвистали вниз, и капитан наконец спустился к себе в каюту и мог основательно заняться чаем.
Ушел к себе и адмирал и через час послал Ваську пригласить к себе господ гардемаринов и кондукторов.
Увы, не «промело»!
Они думали, что «прометет», что адмирал после сегодняшнего «дрейфа с сюрпризами» забудет о своем приглашении-приказе (случалось, он забывал, и они, конечно, еще более забывали), и, следовательно, злосчастным гардемаринам можно избавиться от собеседования, а тут этот Васька со своей нахальной мордой и с красной жокейской фуражкой в руках… Улыбается, подлец, и с наглой развязностью, фамильярным тоном говорит:
– Не угодно ли, господа, пожаловать к адмиралу. Слезно просит-с. Ждет не дождется!
Надо идти.
Припомнили, кому быть сегодня «жертвами», то есть сидеть по бокам адмирала («жертвами» бывали все по очереди) и чаще других подвергаться экзамену, решили не давать пощады адмиральским папиросам и, приведя свои костюмы и прически в более или менее приличный вид, двинулись из каюты.
Сбитой кучкой, не особенно торопясь, прошли они шканцы, имея «жертв» в авангарде, и за минуту еще жизнерадостные и веселые лица молодых людей имели теперь несколько удрученный вид школьников, шествующих к грозному учителю.
Только лицо Ивкова дышало отважно-решительным выражением, и он ощупывал в боковом кармане своего люстринового сюртука несколько листиков с обличительными стихотворениями и почему-то воображал себя то в роли маркиза Позы перед Филиппом, то в положении посла князя Курбского перед Иваном Грозным…
– Очень рад вас видеть… э-э-э… очень рад. Прошу садиться, господа! – говорил, по обыкновению слегка растягивая, словно приискивая слова, приветливым тоном адмирал, когда несколько молодых людей, в возрасте от шестнадцати до двадцати лет, вошли гурьбой в адмиральскую каюту.
Судя по неестественно серьезным и несколько напряженным выражениям почти всех этих юных, свежих, жизнерадостных загорелых лиц, безбородых и безусых или с едва пробивающимися бородками и усиками, гости, со своей стороны, далеко не испытывали особенной радости видеть любезного хозяина и что-то долго топтались, складывая свои фуражки на бортовой диван, у входа в каюту.
– Да что вы толчетесь там? Садитесь, прошу вас! – крикнул адмирал с нетерпеливой ноткой в голосе.
Молодые люди не заставили, конечно, более повторять приглашения, они бросились со всех ног, словно испуганный косячок жеребят, и торопливо уселись вокруг круглого стола, на котором лежало несколько книг и журналов и стояла привлекательная большая коробка зеленого цвета с папиросами. Очередные «жертвы» заняли места по обе стороны адмирала.
Воцарилась мертвая тишина.
Адмирал обводил ласковым взглядом своих «молодых друзей» и, казалось, несколько недоумевал: отчего они не чувствуют себя так же хорошо и приятно, как чувствовал он себя сам в это прелестное утро. И это ему не нравилось.
Действительно, все эти юнцы, обыкновенно веселые и шумливые, какими только могут быть молодые люди на заре жизни, полные надежд, теперь сидели притихшие, с самым смиренным видом, напоминая собой шустрых и проказливых мышей, внезапно очутившихся перед страшным котом.
Положим, он добродушно и, по-видимому, без всякого злого умысла глядит своими большими, блестящими черными глазами, но все-таки… кто его знает?..
Только Ивков, в качестве всеми признанного либерала, да его большой приятель, добродушнейший и милейший штурманский кондуктор Подоконников, который, проглотив с восторгом в Сан-Франциско «Отцов и детей», отчаянно корчил Базарова, стал признавать одни естественные науки и, внезапно приняв решение поступить после плаванья в медико-хирургическую академию, надоедал доктору просьбами прочесть ему несколько лекций по физиологии и анатомии, которые тот, разумеется, основательно позабыл, – только эти молодые люди старались принять самый непринужденный и независимый вид (дескать, мы не очень-то боимся глазастого черта) и по временам бросали на своих менее мужественно настроенных товарищей сдержанно-иронические взгляды, которые, казалось, говорили:
«Чего вы трусите? Совсем это недостойно свободных граждан!»
«Презренные рабы жестокого тирана!» – мысленно вдруг проговорил Ивков, находившийся, очевидно, в несколько приподнятом настроении человека, собирающегося читать плоды своей гражданской музы самому обличаемому адмиралу и готового, если придется, пострадать за свой «суровый и свободный стих».
Эта эффектная фраза, внезапно пришедшая Ивкову в голову под влиянием недавно прочитанных стихов Виктора Гюго, хоть и кольнула его художественное чутье своею фальшью – особенно в виду коробки с папиросами на столе гостеприимного «жестокого тирана», которого – невольно припомнил Ивков – к тому же и матросы любили, – тем не менее соблазнила семнадцатилетнего поэта как пикантное начало нового цивического произведения.
И, увлеченный им, он уже мысленно слагал следующие строки, не лишенные, по его не совсем скромному мнению, некоторой значительности:
Создавая эти строки, Ивков в поэтическом экстазе, по обыкновению, морщил лоб и, сам того не замечая, строил необыкновенные гримасы, свидетельствовавшие о некоторой мучительности поэтических родов.
И «жестокий тиран», заметивший страдания Ивкова, участливо и необыкновенно ласково спросил:
– Что с вами, Ивков?.. Вы нездоровы?.. У вас такой вид, будто желудок не в порядке, а?.. Идите скорей к доктору…
Все поэтическое настроение сразу пропало у Ивкова, и он ответил, стараясь скрыть свое стыдливое чувство обиженного поэта под сдержанной сухостью тона:
– Я совершенно здоров, ваше превосходительство.
И уж более не продолжал слагать стихов в присутствии адмирала.
А Подоконников, в своем неудержимом стремлении походить на Базарова во что бы то ни стало и не признавать ничего, кроме естественных наук, пошел еще далее, и не в области мысли, а в сфере действий. Находя, что сидеть, как все сидят, не вполне прилично Базарову, он слишком откинулся назад на стуле и чересчур высоко закинул ногу на ногу, приняв не совсем естественную и вовсе неудобную, но зато демонстративную позу человека, окончательно решившего, что после него будет расти лопух, а потому теперь ему на все «наплевать», и был очень доволен, что нисколько не стесняется и в присутствии адмирала походить на Базарова.
Но – увы! – внутреннее торжество юного Базарова длилось всего несколько мгновений, так что никто из товарищей не успел заметить и ахнуть от такого бесстрашия Подоконникова.
Случайный взгляд адмирала, скользнувший по фигуре молодого человека не без некоторого соболезнования к стесненности его положения, смутил робкую душу юного штурмана, заставив немедленно опустить «задранную» ногу, принять более удобную позу и в то же время покраснеть до самых корней своих рыжих волос от смущения и досады за свой страх перед этим «отсталым отцом» и за свое, как он думал, «позорное малодушие».
О, какой он трус и как ему далеко еще до Базарова! Необходимо изучить естественные науки! И какой, однако, свинья этот доктор Арсений Иванович! Он, видимо, не хочет познакомить его ни с физиологией, ни с анатомией, ссылаясь на занятия, а между тем решительно ничего не делает по целым дням и только играет в шахматы или рассказывает глупейшие анекдоты.
– Что же вы не курите, господа? Курите, пожалуйста… Папиросы к вашим услугам, – с обычным своим радушием предлагал хозяин.
И с этими словами он взял коробку, чтобы любезно передать ее гостям, как вдруг потряс ею в руке, заглянул внутрь и гневно крикнул:
– Васька!
Окрик этот был так металличен и пронзителен и так напоминал адмирала наверху во время разносов, что все невольно вздрогнули. У «жертв» от этого крика чуть не лопнули барабанные перепонки, как они утверждали впоследствии.
– Васька! Скотина!
Через секунду-другую влетел Васька, и теперь уже не в ситцевой рубахе и не в туфлях на босые ноги, а в обычном своем щегольском виде адмиральского камердинера, который он принимал после подъема флага, долго и тщательно занимаясь своим туалетом и поражая своим франтовством писарей и вестовых.
Он был в черном люстриновом сюртуке, перешитом из адмиральского, в белой манишке с высокими воротничками, в голубом галстуке, в котором блестела аметистовая булавка в виде сердечка, при часах с толстой серебряной цепочкой, украшенной несколькими брелоками, и в скрипучих ботинках. Его кудластые, с пробором посредине волосы лоснились и пахли от обильно положенной помады.
Он благоразумно остановился в нескольких шагах от адмирала, на случай неожиданной вспышки, и недвижно замер, подавшись вперед корпусом и не без лакейской грации изогнув несколько руки с красными пальцами, виднеющимися из-под широких манжет с блестящими запонками. В его плутовском лице с ярко-румяными щеками и со сверкавшими из-за полуоткрытых толстых губ зубами и в его наглых и лукавых глазах стояло притворное выражение преувеличенного испуга и недоумения.
– Это что? – спросил адмирал, взглядывая на Ваську и потрясая коробкой.
– Папиросы-с! – умышленно наивным тоном отвечал Васька, делая глупую физиономию.
– Болван! Смотри! – проговорил адмирал и швырнул на пол коробку, из которой посыпался десяток папирос.
– Виноват, недосмотрел.
– А ты досматривай, если я приказываю… Подай сейчас полную коробку!
– Есть!
И когда Васька исчез, адмирал, уже снова повеселевший, усмехнулся и, обращаясь к своим гостям, проговорил:
– Экая каналья! Хотел оставить вас без папирос сегодня!.. Да вы постойте, Подоконников, не закуривайте… Васька сию минуту принесет…
– Я, ваше превосходительство, закурю сигару, если позволите, – заметил молодой человек, решивший, что он, как и Базаров, должен курить только сигары.
– И охота вам курить такую дрянь, как ваши чирутки, когда вам предлагают хорошие папиросы…
– Я вообще предпочитаю сигары, ваше превосходительство! – храбро настаивал Подоконников.
– Предпочитаете? А когда это вы, любезный друг, успели научиться предпочитать сигары? Я так по выходе из корпуса, когда был таким же молодым, как вы, ничего не умел предпочитать… Случалось, бывало, мичманом сидеть на экваторе, – и махорку курил… А уж вы сигары предпочитаете? Эй, Васька! Подай сюда ящик с сигарами… У меня, по крайней мере, хорошие сигары… Впрочем, ведь вы все равно не знаете в них никакого толка… Право, курите лучше папиросы… Советую вам, Подоконников…
Адмирал так настойчиво советовал, что сконфуженный молодой человек поспешил закурить папиросу, чем, видимо, удовлетворил адмирала, имевшего слабость почти требовать, чтобы все разделяли его вкусы.
Закурили почти все гости, наслаждаясь затяжками.
– А ведь не правда ли, любезный друг, что папиросы лучше всяких сигар? – снова обратился он к юному штурману, уже было обрадовавшемуся, что перестал быть предметом адмиральского внимания…
– По-моему, ваше превосходительство, и сигары…
– Да какого черта вы понимаете в сигарах, Подоконников! – перебил, раздражаясь, адмирал, несколько сбитый с толку таким совершенно непонятным пристрастием этого юнца к сигарам. – «Сигары, сигары»! Надо, любезный друг, знать вещи, о которых говоришь… Вот послужите, поплаваете, выучитесь курить хорошие сигары, тогда и говорите. А то курит мерзость и предпочитает сигары… Скажите пожалуйста!.. Так о чем мы последний раз читали, господа? – круто переменил разговор адмирал и взял со стола том «Истории XVIII столетия» Шлоссера.
– О Франции… Когда Наполеон был консулом, ваше превосходительство! – произнесла одна из «жертв» низким баском.
К благополучию этого неказистого, приземистого молодого человека, «дяди Черномора», как звали его за маленький рост, с сонным взглядом и малообещающим выражением широкого и лобастого лица, который не очень-то легко воспринимал науки и хлопал на чтениях глазами, адмирал не любопытствовал узнать, о чем именно читали.
Он снова обвел взглядом присутствующих и, по-видимому, недовольный общим вялым и унылым настроением, сам начал терять хорошее расположение духа. В самом деле, он собирает этих «мальчишек» и тратит на них время, чтобы развить их и приохотить к занятиям, чтобы вселить в них дух бравых моряков, а они… не ценят этого и сидят как в воду опущенные!
И вместо того, чтобы начать чтение, адмирал совершенно неожиданно проговорил:
– А я вам должен сказать, мои друзья, что вы ведь невежи…
«Друзья» невольно подтянулись на своих местах.
– Да-с, невежи… Разве воспитанные люди заставляют себя ждать, как вы полагаете?
Никто, разумеется, никак «не полагал» насчет этого, а все только подумали, что глазастого черта вдруг «укусила муха» и что сам он тоже далеко не воспитанный человек.
– Так, я вам скажу-с, поступают только…
Видимо, сдержавшись от употребления существительного, характеризующего с большею ясностью невежливых людей, адмирал на секунду запнулся и продолжал:
– Только люди, совсем не знающие приличий… Помните это и впредь не ведите себя по-свински, – выпалил адмирал, на этот раз уже не лишивший своей речи образного сравнения, и подернул одним плечом. – Отчего вы не шли и заставили меня посылать за вами, когда я сказал Ивкову, чтобы вы собрались к десяти часам? Ивков, надеюсь, передал вам мое приказание?
Ивкова подмывало принять «венец мученичества» и, по крайней мере, отсидеть часа два на салинге. И он открыл было рот, чтобы самоотверженно принять вину на себя, сказав, что забыл передать товарищам приказание, как дядя Черномор уже добросовестно пробасил, что Ивков приказание передал, чем вызвал в неблагодарном Ивкове мысленное название «идиота».
– Так как же вы смели ослушаться адмирала, а?
Судя по внешним признакам, барометр адмиральского расположения духа не очень быстро падал, и потому адмирал, казалось, охотно удовлетворился бы более или менее правдоподобной отговоркой. Он ждал ответа, и необходимо было отвечать.
И так как обе очередные жертвы, обязанные, по давно установившемуся соглашению, отвечать на все безличные вопросы адмирала, упорно молчали, не умея находчиво соврать, то исполнить эту миссию охотно взялся маленький, черный, как жук, шустрый и необыкновенно сладкий гардемарин Попригопуло, «потомок греческих императоров», или сокращенно – «потомок», как часто звали товарищи юного грека, имевшего однажды неосторожность как-то пуститься в генеалогию.
С восторженной почтительностью глядя на адмирала своими «черносливами», большими и маслеными, он проговорил вкрадчивым тонким голоском, чуть-чуть шепелявя и плохо справляясь с шипящими буквами:
– Мы, ваше превосходительство, собирались именно в ту самую минуту, когда вы изволили прислать за нами… Часы отстают, ваше превосходительство, в гардемаринской каюте… Необходимо их поправить… На целых десять минут отстают…
Адмирал покосился на «потомка греческих императоров» и усмехнулся. Оттого ли, что ссылка на часы показалась ему слишком нелепой, или просто оттого, что ему не хотелось более «школить» своих «молодых друзей», но только он сразу подобрел и заметил:
– Вперед проверяйте часы, господа… Ну, а теперь почитаем… Прошу слушать-с!
И, раскрывая книгу, прибавил:
– Морскому офицеру надо стараться быть образованным человеком и интересоваться всем… Тогда и свое дело будет осмысленнее, а вы вот… опаздываете и точно недовольны, что я с вами занимаюсь!
– Помилуйте, ваше превосходительство, мы, напротив, очень довольны! – проговорил «потомок».
Адмирал стал читать одну из глав Шлоссера. Читал он недурно, с увлечением, подчеркивая то, что считал нужным оттенить. Несколько человек слушали с вниманием. Остальные, делая вид, что слушают, неустанно курили и думали, как бы скорее он кончил.
– Да, мои друзья, – заговорил адмирал, прерывая чтение и уставляя глаза на первое попавшееся лицо слушателя, – гениальный человек был Наполеон… Этот немец Шлоссер его не совсем понимает… Вот Тьера прочтите…
Ивкова так и подмывало заявить, что Наполеон, собственно говоря, был великий подлец и более ничего, который задушил республику и стал тираном. Но он благоразумно решил промолчать. Все равно «глазастого» не убедишь, а он знает, что знает. И Леонтьев того же мнения, что Наполеон подлец, хоть и великий человек… И Подоконников так же думает.
– Да, большой гений был, а флота создать не умел… Англичане всегда били французов на море… Вот хоть бы это Абукирское сражение. Вы, конечно, не знаете Абукирского сражения?.. Вот Ивков стихи пишет и разные глупости читает… романы всякие… а Абукирского сражения тоже не знает!
И адмирал стал рассказывать об Абукирском сражении и – надо отдать ему справедливость – так ярко и картинно, несмотря на недостаток красноречия, нарисовал картину боя, что даже самые невнимательные слушатели и те оживились и внимали с интересом.
– Вы думаете, отчего французов поколотили под Абукиром, хотя французская эскадра была не слабее английской и французские матросы нисколько не уступали в храбрости английским? Отчего везде на море французов били?
И так как ни один из слушателей не отвечал, не рискуя за неправильный ответ быть оборванным, то адмирал, выдержав паузу, продолжал:
– Оттого, что у французов были в то время болваны морские министры и ослы адмиралы… Они заботились о карьере, а не о флоте и обманывали Наполеона… И у французских моряков не было настоящей выучки, не было школы и того морского духа, который приобретается в частых плаваниях… Помните это, господа!.. Без хорошей школы, без плаваний, во время которых надо учиться, чтобы быть всегда готовым к войне, нельзя одерживать побед!
Проговорив это поучение, адмирал принялся читать.
Против обыкновения, сегодня он отвлекался менее и не рассказывал, придираясь к какому-нибудь случаю, разных эпизодов из службы на Черном море. Часа через полтора адмирал закрыл книгу и проговорил:
– На сегодня довольно.
Не было и экзамена. И все нетерпеливо ждали обычного «можете идти», но адмирал, видимо, еще хотел, как он выражался, «побеседовать с молодыми друзьями» и сказал:
– Вот я сегодня перевел в океане офицеров с судна на судно. Как вы полагаете, почему я это сделал?
Все «молодые друзья» полагали, что сделал он это потому, что был «глазастый дьявол» и «чертова перечница». Почему же более?
Не рискуя высказаться в таком смысле, все, разумеется, молчали.
И адмирал, казалось, понял, что думали «молодые друзья», и проговорил:
– Вы, конечно, думаете: адмиралу пришла фантазия, он и сделал сигнал? Нет, мои друзья. Я сделал это, чтобы вы все на примере видели, что всегда каждый из вас должен быть готов, как на войне… И знаете ли, что я вам скажу…
Но в эту самую минуту, как адмирал собирался что-то сказать, через открытый люк адмиральской каюты донесся нервно-тревожный и неестественно громкий окрик вахтенного офицера:
– Марса-фалы отдай! Паруса на гитовы! Право на борт!
В этом окрике слышалось что-то виноватое.
Вслед за тем в адмиральскую каюту вбежал вахтенный гардемарин и доложил:
– Шквал с наветра!
Адмирал, схватив фуражку, бросился наверх, крикнув Ваське закрыть иллюминаторы.
Довольные, что шквал так кстати прервал адмиральскую беседу, гардемарины выскочили из каюты, не предвидя, конечно, что этот шквал будет началом такого адмиральского «урагана», которого они не забудут во всю жизнь.
Жесточайший шквал с проливным крупным дождем уже разразился, словно бешеный, внезапно напавший враг, над маленьким трехмачтовым корветом в двести тридцать футов длины.
Окутав «Резвый» со всех сторон серой мглой, – точно мгновенно наступили сумерки, – он властно и шутя повалил его набок всем лагом и помчал с захватывающей дух быстротой.
Вздрагивая и поскрипывая своим корпусом, накренившийся до последнего предела корвет чертит подветренным бортом вспенившуюся поверхность океана. Он тут, этот таинственный океан, страшно близко, кипит своими седыми верхушками. Дула орудий купаются в воде. Палуба представляет собой сильно наклоненную плоскость.
Рев вихря, вой его во вздувающихся и бьющихся снастях и в рангоуте и шум ливня сливаются в каком-то адском, наводящем трепет концерте.
Молодые, неопытные моряки переживали жуткие мгновения. Казалось, вот-вот еще накренит корвет, и он в одно мгновение пойдет ко дну и со всеми его обитателями найдет безвестную могилу.
И многие тихонько крестились.
По счастью, в момент нападения шквала успели убрать фок и грот (нижние паруса) и отдать все фалы. Таким образом, площадь парусности и сопротивления была значительно уменьшена, и шквал, несмотря на мощную свою силу, не мог опрокинуть корвет и только в бессильной ярости гнул брам-стеньги в дугу.
Зато, словно обрадованный людской оплошностью, он с остервенением напал на паруса, не взятые на гитовы (не подобранные). В одно мгновение большой фор-марсель «полоскал», изорванный в лоскутья, а оба брамселя, лиселя с рейками и топселя были вырваны и, точно пушинки, унесены вихрем.
Вахтенный офицер, молодой мичман Щеглов, прозевавший подобравшийся шквал и потому слишком поздно начавший уборку парусов, стоял на мостике бледный, взволнованный и подавленный, с виноватым видом человека, совершившего преступление.
Ужас при виде того, что вышло от его невнимательности, смущение и стыд наполняли душу молодого моряка. Он сознавал себя бесконечно виноватым и навеки опозоренным. Какой же он морской офицер, если прозевал шквал? Что подумает о нем адмирал и что он с ним сделает? Что скажут товарищи и Михаил Петрович за то, что он так осрамился? И нет никакого оправдания. Ведь он видел это маленькое серое зловещее облачко на горизонте и – что нашло на него? – не обратил на него внимания…
В эту минуту молодому самолюбивому мичману казалось, что после такого позора жить на свете и влюбляться в каждом порту решительно не стоит.
С чувством смущения и виноватости смотрели на клочки фор-марселя и на сломанные брам-реи и капитан, и старший офицер, и старший штурман, выскочившие наверх и стоявшие на мостике, и старый боцман на баке, и все старые матросы.
Каждый из этих людей, дороживших репутацией «Резвого», как исправного военного корабля, и считавших себя как бы связанными с ним той особенной любовью, какую чувствовали прежние моряки к своему судну, понимал и еще более чувствовал, что «Резвый» осрамился, да еще на глазах такого моряка, как адмирал, и такого соперника, как «Голубчик», и каждый словно бы и себя считал причастным этому сраму.
И на виновника его было брошено несколько десятков сердитых и укоряющих взглядов. «Осрамил, дескать!»
Даже совсем неморяк, невозмутимый флегматик, белобрысый доктор, шибко струсивший в тот момент, когда повалило корвет, и тот, когда страх прошел, при виде сердитых, но не тревожных лиц начальства, неодобрительно покачал головой и заметил, обращаясь к тетке Авдотье:
– А еще считает себя моряком!
– И попадет же Щеглову! – промолвил в ответ лейтенант Снежков. – Из-за него и всем нам въедет, – испуганно прибавил он.
Обыкновенно веселый и добродушный наверху, капитан Николай Афанасьевич был сильно раздражен.
– Прозевали шквал!.. Полюбуйтесь, что наделали… Эх! – сдерживая злобное чувство, кинул капитан, подходя к Щеглову и искоса поглядывая тревожными глазами на адмирала, стоявшего на другом конце мостика и уже поводившего плечами…
«Будет теперь история!» – подумал он, поднимая голову и озирая рангоут.
Старший офицер Михаил Петрович, взволнованный не менее самого Щеглова, ничего не сказал ему, но только бросил на него быстрый взгляд из-под очков, но, господи, что это был за уничтожающий взгляд! Глаза добрейшего Михаила Петровича в это мгновение сверкали такой ненавистью, что, казалось, готовы были разорвать в клочки мичмана, «опозорившего» корвет.
«И ведь новый фор-марсель был!» – пронеслось в ту же секунду в голове старшего офицера, этого заботливого ревнителя и хозяина «Резвого», и он громко, сердито и властно крикнул на бак:
– Стаксель долой!..
Увы!.. От стакселя остались лишь клочки.
Адмирал едва сдерживался и только быстрей и быстрей ерзал плечами.
То спокойно-решительное выражение его лица, которое было в первое мгновение, когда он выбежал наверх, и всегда бывавшее у него в минуты действительной опасности, исчезло, как только его быстрый и опытный морской глаз сразу увидал положение корвета и понял, что никакой беды нет. Шквал сию минуту промчится, и корвет встанет.
И, не обращая никакого внимания ни на сильный крен, ни на ливень, он весь отдавался во власть закипавшего гнева и негодования старого лихого моряка, который видит такой позор, и где же? У себя на флагманском судне!
Хотя он стоял в неподвижной позе «морского волка», расставив врозь ноги, но все «ходуном ходило» в этой кипучей, беспокойной натуре. Насупившееся лицо отражало душевную грозу. Скулы беспокойно и часто двигались, и большие круглые глаза метали молнии. Руки его то сжимались в кулаки, то разжимались, и тогда толстые короткие пальцы судорожно щипали ляжки, или нервно теребили щетинку усов, или рвали петли сюртука.
Но он еще крепился и молчал и только по временам, подрагивая то одной, то другой ногой, взглядывал на Щеглова и на капитана с видом озлобленного ястреба, собирающегося броситься на добычу.
В самом деле, какой срам!.. Прозевать шквал на военном судне! Потерять паруса!! И у него на глазах!
И вздрагивающие губы его невольно шепчут:
– Болван!.. Скотина!..
Эти ругательства и еще более энергичные слышит только флаг-офицер, стоящий с выражением почтительного трепета сзади адмирала. Тут же, в некотором отдалении, стоит и только что выбежавший флаг-капитан. Он, по обыкновению, прилизан, щеголеват и надушен и стоически мокнет под дождем, но золотушное и хлыщеватое белобрысое лицо его несколько бледно и растерянно – не то от страха перед воображаемой опасностью, не то от боязни попасть «под руку» этого необузданного «животного» и скушать что-нибудь оскорбительное, зная наперед, что заячья его душонка стерпит все, чтоб не испортить блестяще начатой адъютантской карьеры.
И в эту минуту он решает окончательно уехать в Россию. Придет корвет в Нагасаки, и он будет проситься отпустить его по болезни… То ли дело служба на сухом пути, где-нибудь в штабе, с порядочными, благовоспитанными людьми!.. А здесь – и эта полная опасности жизнь, и эти «мужики», начиная с адмирала!
На мостике показался Васька с дождевиком для адмирала в руках и развязно подошел к адмиралу.
– Пожалуйте, ваше превосходительство, а то сильно замочит!
– К черту! – цыкнул на него адмирал, и Васька моментально исчез.
Прошло еще несколько мгновений. Адмирал сдерживался. Но гроза, бушующая в душе его, требует разряжения. Более молчать нет сил.
И, словно получивший в спину иголку, он подлетел к мичману и, остановив на нем глаза, сделавшиеся вдруг совсем круглыми, и вращая белками, пронзительно крикнул ему в упор:
– Вы… вы… Знаете ли, кто вы?..
Ему стоило, видимо, больших усилий (или, вернее, гнев не дошел до полной потери самообладания), чтоб не сказать мичману Щеглову, кто он такой в эту минуту, по мнению адмирала.
– Вы… вы… не морской офицер, а… прачка! – докончил он совершенно неожиданно для присутствующих и, вероятно, для самого себя… – Прачка! – повторил он, готовый, казалось, своими выпученными глазами съесть живьем мичмана…
А мичман, весьма ревниво оберегавший чувство своего достоинства и не раз «разводивший» с адмиралом, теперь виновато и сконфуженно слушал, приложив свои вздрагивающие пальцы к козырьку фуражки, и настолько чувствовал себя виновным, что, схвати его в эту минуту адмирал за горло и начни его душить, он беспрекословно выдержал бы и это испытание.
Ведь он прозевал шквал, он, мичман Щеглов, самолюбиво мнивший себя доселе отличным вахтенным начальником, у которого глаз… у, какой зоркий морской глаз!
Обезоружило ли адмирала истинно страдальческое выражение отчаяния на лице злополучного мичмана, который, казалось, вполне сознавал, что ему следует поступить в прачки, а не служить во флоте, или просто случайно брошенный адмиралом взгляд на Монте-Кристо отвлек его внимание, но только адмирал оставил «мичмана-прачку» в покое и с большей резкостью в тоне сказал, обращаясь к капитану и отряхиваясь от воды:
– У вас, Николай Афанасьевич, не военное судно, а кафешантан-с! Срам! Вы ни за чем не смотрите… Офицеров распустили, и вот…
Монте-Кристо, и сам раздраженный и сконфуженный, слушал эти резкие обидные слова, оскорблявшие в нем самолюбивого и знающего свое дело моряка, с напускным хладнокровием несправедливо обиженного человека, который не оправдывается, хорошо зная тщету оправданий и требования дисциплины.
«Ори, братец, ори, на то ты и беспокойный адмирал!» – говорило, казалось, официально-серьезное выражение его полного, румяного и потасканного лица веселого жуира.
Эта сдержанность, понятая адмиралом как возмутительное равнодушие капитана к своему делу, взорвала его еще более, и он, словно бешеный, выкрикнул:
– Не корвет, а кабак! Ка-бак!
И с этим окриком он круто повернулся и перешел на другой конец мостика. Там он остановился, взволнованный и грозный, словно туча, еще насыщенная электричеством, готовый и ограничиться этой вспышкой и вновь забушевать еще с большей силой, разразившись ураганом.
И то и другое было одинаково возможно в этой бешеной, порывистой и страстной натуре адмирала, наивно-деспотичной и стихийной, как и любимое им море.
– Срам… позор!.. – взволнованно шептал он.
И весь вздрагивал, гневно сжимая кулаки, когда его выпученные и злые теперь глаза останавливались на трепавшемся фор-марселе – этом ужасном свидетельстве служебной небрежности, возмущавшей и приводившей в ярость вскормленника черноморских лихих адмиралов, прошедшего суровую школу службы у этих рыцарей долга и вместе с тем отчаянных и подчас жестоких деспотов.
Господа офицеры, выскочившие из кают-компании, осторожно прятались за грот-мачту, чтобы не попасться на глаза адмиралу. Только храбрый мичман Леонтьев, проповедовавший теорию деспотизма во имя свободы, да батюшка Антоний решились показаться на шканцах.
Гардемарины, ровно шаловливые мыши, сбились у трапа и поглядывали на адмирала, который только что рассказывал им об Абукирской битве и так любезно угощал их папиросами, а теперь…
– Задаст сегодня «глазастый черт» Абукирское сражение! – говорил с насмешливой улыбкой Ивков своему другу Подоконникову. – Вот увидишь… Смотри, каким он глядит Иваном Грозным… А ведь в самом деле Щеглов «опрохвостился!» – прибавил юный моряк, чувствуя невольную досаду на Щеглова и несколько обиженный за честь своего корвета.
Сделав столько вреда, сколько было возможно в одну, много две минуты жестокой схватки с корветом, грозный шквал стремительно понесся далее, заволакивая широкой полосой мглы горизонт по левую сторону корвета.
А справа и над «Резвым» уже все очистилось и радостно просветлело.
Снова ярко сверкало раскаленное солнце, быстро высушивая своими палящими, почти отвесными лучами и мокрую палубу, и намокшие, вздутые снасти с дрожащими на них и сверкающими, как брильянты, дождевыми каплями, и прилипшие к спинам белые матросские рубахи. Снова мягко и нежно сияла голубая лазурь страшно высокого неба с плывущими по нему перистыми, ослепительной белизны облачками, и снова океан с тихим ласковым гулом катил свои волны. Прежний ровный норд-вест раздувал вымпел и адмиральский и кормовой флаги. Чудный прозрачный воздух дышал острой свежестью, как бывает после гроз.
«Резвый» уже поднялся, и бег его становился все тише и тише. Опять были поставлены все уцелевшие паруса, и вслед за тем раздалась команда: «свистать всех наверх». Надо было менять фор-марсель, поднять новые брам-реи, привязать и поставить новые паруса взамен унесенных шквалом.
Бедный «Резвый» походил теперь на птицу с выщипанными перьями и еле подвигался вперед.
А сбоку, на ветре, в близком расстоянии «Голубчик», уже весь сверху донизу покрытый парусами и стройный, красивый и изящный, словно гигантская белоснежная чайка, грациозно и легко скользил по океану, чуть-чуть накренившись и заметно убегая вперед.
Видно было, что шквал напрасно бесновался, напавши на клипер, встретивший врага с оголенными мачтами. На «Голубчике» не прозевали и вовремя убрали все паруса.
И сконфуженные моряки с оплошавшего и ощипанного «Резвого», начиная с самого адмирала и кончая маленьким кривоногим сигнальщиком Дудкой, смущенно, словно бы виноватые, посматривают на «Голубчик», блестящий и щегольской вид которого еще более подчеркивает посрамление «Резвого» и растравляет свежую общую рану.
«Голубчик» уходил, и адмирал, несмотря на гнев, невольно залюбовавшийся клипером, уже снова нахмурил было брови за то, что спутник осмелился удаляться, как вдруг лицо адмирала прояснилось.
Словно бы волшебством на «Голубчике» исчезли все верхние паруса и убран был пузатый грот. И клипер пошел тише, поджидая своего закопавшегося товарища.
– Поднять сигнал «Голубчику», что я изъявляю ему свое особенное удовольствие! – приказал, слегка поворачивая голову к флаг-офицеру, адмирал.
Через минуту сигнал уже взвился на крюйс-брам-рее.
А адмирал нарочно громко, чтоб слышали все стоявшие на мостике, продолжал, ни к кому не обращаясь, точно говоря сам с собой:
– Вот это военное судно, а не… кафешантан. Видно, что там понимают, как надо служить… Там офицеры не распущены… Там теперь смеются над позором флагманного корвета… Это черт знает что такое!..
Монте-Кристо только морщился и тревожно взглядывал на фор-люк, откуда должны были вынести новые паруса. Уж прошла минута, другая, третья, а фор-марсель не несли, и капитан волновался, нервно пощипывал свои холеные усы, и все его мысли заняты были фор-марселем.
Старший офицер Михаил Петрович, распоряжавшийся авралом, точно ужаленный жгучим чувством ревности к «Голубчику», где старшим офицером был его большой приятель и такой же славный моряк, как и он сам, и с которым они соперничали в знании всех тонкостей морского дела, – еще нетерпеливее, громче и сердитее крикнул:
– На баке! Что же фор-марсель? Скорее фор-марсель!
В этом крике, полном нетерпения и досады, чуткое ухо моряка услыхало бы и нотку мольбы и страдания. Оно отражалось и в нервно напряженном лице Михаила Петровича, и во всей его перегнувшейся через поручни длинной фигуре, и в этой распростертой вперед длинной руке, которая, казалось, протягивалась за марселем.
Он весь теперь был поглощен одной мыслью – скорей переменить паруса. Ничего другого не существовало в мире в эту минуту, и он, как Ричард III, готов был воскликнуть: «Марсель, подавайте марсель, всю жизнь за марсель!»
«Господи! Неужели мы опять опозоримся и не поставим скоро всех парусов?! За что же такое наказание! Боже, помоги!» – мысленно произносил он молитву и еще более подавался вперед, точно этим движением рассчитывал ускорить появление желанного, свернутого в виде длинного кулька, большого паруса.
Но прошла еще долгая, казавшаяся вечностью минута, а паруса не несли. Все как-то угрюмо и вместе сконфуженно смотрели на бак; на палубе царила мертвая тишина.
– Михаил Петрович! Что ж это такое? – голосом, полным жалобы и страдания, шепнул капитан, и вся его полная высокая фигура и его румяное лицо выражали мучительную боль.
Но Михаил Петрович, казалось, не слышал. Его обыкновенно доброе, славное лицо внезапно исказилось бешеным животным гневом, и руки тряслись. И он крикнул дрожавшим, задыхающимся, злобным голосом:
– Фор-марсель подать! Боцмана послать!..
С уст его слетела в дополнение самая грубая ругань, и он, словно полоумный, бросился с мостика на палубу и с распростертыми руками побежал на бак и ринулся в подшкиперскую.
Адмирал в нетерпении ходил взад и вперед по полуюту, словно зверь в клетке, и по временам бешено мял в руках свою фуражку и яростно бросал ее на палубу.
Глядя на всех этих беснующихся моряков, посторонний человек подумал бы, что попал в бедлам.
Но это были «цветочки».
В эти несколько минут, которые казались нетерпеливым морякам наверху долгими часами, в подшкиперской каюте, заваленной парусами, тросами, блоками и разными другими принадлежностями судового запаса, подшкипер с лихорадочною торопливостью искал новый, запасный фор-марсель.
На этого старого доку и «чистодела», каким был, как почти все подшкипера, унтер-офицер Артюхин, сегодня нашло какое-то затмение. В порядке содержавший подшкиперскую и знавший на память, где что лежит, он, словно обезумевший, метался в небольшой темноватой каюте-кладовой, отыскивая в огромной куче парусов фор-марсель и оглашая каюту отчаянными проклятиями и ругательствами, без которых, по-видимому, поиски его не могли бы увенчаться успехом.
А в открытые двери подшкиперской, около которой в ожидании марселя стояли матросы, посматривая на беснующегося Ивана Митрича, то и дело доносился сверху зычный голос боцмана, все с большим и большим нетерпением посылавшего через люк морские приветствия, и, наконец, перешел в какой-то безостановочный рев сплошной ругани, напоминавший подшкиперу, что наверху ожидают марсель далеко не с ангельским терпением, и заставлявшей Артюхина, в свою очередь, усиливать энергию и выразительность собственной ругательной импровизации.
– Ах ты, сволочь!
С этими словами старый подшкипер, – на плутоватом лице которого, по выражению матросов, «черти играли в свайку», до того оно было изрыто оспой, – со свирепым озлоблением рванул изо всей силы край одного из парусов и, осыпав марсель новой руганью, словно живое, безмерно виноватое перед ним существо, указал на него окровавленными пальцами и исступленно крикнул:
– Тащи его, подлеца, братцы!.. Чтоб ему…
В тот самый момент, как несколько человек матросов вытаскивали из подшкиперской свернутый в длинную широкую колбасу парус, в кубрике показался старший офицер Михаил Петрович, весь бледный, с лицом, искаженным страданием и злобой.
– Артюхин! – крикнул он задыхающимся голосом, пропустив матросов с фор-марселем.
– Яу! – отозвался подшкипер, показываясь из каюты, как рак красный, обливающийся потом и с угрюмо-виноватым видом человека, чувствующего великость своей вины и готового по меньшей мере недосчитаться нескольких зубов.
Действительно, было несколько мгновений, во время которых, судя по выражению лица старшего офицера и по сжатым простертым его кулакам, физиономии подшкипера грозила серьезная опасность быть искровяненной, и Артюхин уже заморгал глазами, готовясь к «бою».
Но Михаил Петрович, видимо, овладел собой и только взвизгнул, поднося кулак к самому носу подшкипера:
– У-у-у-у… подлец!
И, стремительно повернувшись, вылетел наверх и понесся бегом на мостик.
Но страдания старшего офицера не прекратились, хотя фор-марсель и был подан. Сегодня, как нарочно, на «Резвом» неудача шла за неудачей.
Когда свернутый парус стали поднимать к марсу, чтобы затем привязать к рее, веревка в каком-то блочке «заела», и – можете ли вообразить ужас моряков «Резвого»? – марсель остановился посредине, повиснув на снастях, и дальше не шел.
Позор, да еще на глазах у «Голубчика», был полнейший.
Марсовой старшина неистово дергал с марса «заевшую» снасть и, разумеется, костил ее так, как только может костить сквернословие лихого и долго служившего во флоте унтер-офицера. Сконфуженный и освирепевший боцман не очень громко, чтобы не было слышно на юте, но очень энергично выбрасывал из своего горла, словно бы из фонтана, отчаянную ругань на марс и снизу тряс и раздергивал веревку, которая почему-то не шла.
«Неужто он в горячке недосмотрел, что неправильно привязали внизу парус, и его придется снова спустить и перевязать?» – в ужасе думал он, выпаливая, как бы в отместку за такие мысли, какое-то невероятное по смелости фантазии и вдохновения ругательство.
Владимир Андреевич Снежков, заведовавший фок-мачтой, стоял около нее ни жив ни мертв. С ошалелым лицом, глупо вытаращенными глазами и раскрытым ртом растерянно смотрел он на застрявший фор-марсель с выражением отчаяния и страха, то и дело оглядываясь назад, на ют, где бешено носилась взад и вперед коренастая фигура адмирала, и чувствовал, как у него засасывает под ложечкой и схватывает поясницу.
– Боцман… Злодей ты эдакий! – говорил он, не понимая, где это «заело».
– В блоке, должно, не пущает! – сердито отвечал боцман, продолжая потряхивать снасть.
Прошло еще несколько томительных секунд.
Фор-марсель не шел.
– Михаил Петрович! Что ж это такое? – произнес капитан страдальческим тоном, обращаясь к старшему офицеру.
Бедный старший офицер, страдавший, казалось, более всех, только сделал гримасу, точно от сильной зубной боли, и резко и раздраженно ответил:
– Сами видите, что такое!.. Позор!
И крикнул отчаянным тенором di forza[237]:
– На баке! Отчего фор-марсель не идет?
– Гордень заел! – ответил тоненькой фистулой Снежков.
– Очистить живей!
И старший офицер, не очень-то доверявший распорядительности Владимира Андреевича, хотел было бежать на бак, посмотреть, в чем дело, как вдруг сзади, с полуюта, – раздался такой пронзительный крик, который заставил и старшего офицера, и всех бывших вблизи невольно вздрогнуть.
– Э-э-э… о-о-о-о! – кричал адмирал, словно бы исступленный.
В этом бешеном крике, полном стихийного необузданного гнева, было что-то, напоминавшее грозный рев разъяренного зверя.
Когда крик прекратился, все бывшие на палубе «Резвого» в этот ясный сентябрьский день 186* года увидали зрелище, довольно странное для неморяков.
Почтенный сорокашестилетний адмирал, начальник эскадры, с налитыми кровью глазами и сжатыми кулаками, топтал бешено ногами свою фуражку, выделывая при этом самые невероятные танцевальные па.
Пляска эта, похожая на воинственную пляску краснокожих индейцев, как изображают ее в иллюстрациях, продолжалась несколько секунд.
Вслед за пляской адмирал поднял истоптанную фуражку, надел ее и, подбежав к капитану, возопил:
– Под суд!.. Ка-бак… Фор-марсель!.. Фор-марсель поднимайте!.. Под суд!.. И вас, и старшего офицера, и всех… Всех…
Но эти сравнительно мягкие слова разве могли облегчить его переполненное гневом сердце?..
И, точно негодуя, что нельзя облегчить душевную ярость более энергическими словами и сию же минуту отдать под суд и приговорить к расстрелу капитана, на судне которого такой разврат, адмирал отскочил от Николая Афанасьевича и, перескакивая по несколько ступенек трапа, понесся сам на бак, разражаясь ругательствами…
Все сторонились, давая дорогу адмиралу, который с легкостью молодого мичмана бежал по палубе, прыгая через снасти. Офицеры скрывались за мачты. Гардемарины притаились на своих местах. Царила мертвая тишина на палубе, оглашаемая адмиральским криком.
Только среди матросов по временам слышался сдержанный шепот. Чуть слышно кто-нибудь говорил соседу:
– Осерчал ведмедь… Ровно под микитки его хватили…
– И то: осрамился конверт.
– Накладет же он в кису тетке Авдотье!
Когда адмирал долетел до бака, позорно застрявшего фор-марселя уже не было. Он был поднят и, подхваченный с марса, растянут вдоль реи, к которой торопливо привязывали его лихие марсовые «Резвого», рассыпавшиеся по рее, по обе стороны марса, точно белые муравьи в своих белых штанах и рубахах.
Словно разъяренный бык, внезапно потерявший из глаз раздражавший его предмет и с разбега остановившийся, бешено и изумленно поводя глазами и ища, кого бы боднуть, адмирал гневно вращал белками, озираясь по сторонам. Около был только боцман, не спускавший с адмирала глаз. Но гнев адмирала искал офицера, и он крикнул:
– Где мачтовый офицер?
– Я здесь, ваше пре-вос-хо-ди-тель-ство! – скорее пролепетал, чем проговорил Владимир Андреевич упавшим голосом, прикладывая дрожащие пальцы к козырьку фуражки и показываясь из-за мачты, за которой прятался.
Что-то бесконечно жалкое, растерянное и испуганное было во всей его рыхлой, подавшейся вперед фигуре, в этом побледневшем полном лице, в этом дрожавшем, визгливом тенорке.
Адмирал уставился на Владимира Андреевича и, казалось, придумывал, что сделать с офицером, у которого не могли сразу поднять фор-марселя.
Прошло несколько мгновений. У тетки Авдотьи душа ушла в пятки, и он, как очарованная овца перед страшным удавом, впился ошалелым взором в выкаченные, метавшие молнии глаза адмирала.
Но, по-видимому, этот перепуганный и побледневший лейтенант не возбуждал в адмирале ярости и желания растерзать его. Не такой человек нужен был в эту минуту его освирепевшему превосходительству!
И, словно бы считая Снежкова недостойным быть предметом своего гнева, адмирал только смерил его с ног до головы уничтожающим взглядом и крикнул ему в упор не столько гневно, сколько презрительно:
– Баба! Баба!.. Баба-с!
И, круто повернувшись, пошел назад, чувствуя неодолимое желание что-нибудь сокрушить, кого-нибудь разнести вдребезги, так как грозовая туча, сидевшая в нем, была еще не разряжена.
Подходя к шканцам, он увидал Леонтьева, того самого невоздержного на язык мичмана, который еще сегодня утром в кают-компании проповедовал возмутительные вещи. Он стоял у грот-мачты с пенсне на носу и – казалось адмиралу – имел возмутительно спокойный и даже нахальный вид человека, воображающего о себе черт знает что.
«Ах он… скотина! Как он смеет?!»
И адмирал в ту же секунду возненавидел мичмана и за его противные дисциплине мнения, и за его нахальный вид, олицетворявший распущенность офицеров, и за его равнодушие к общему позору на корвете. Но, главное, он нашел жертву, которая была достойна его гнева.
Отдаваясь, как всегда, мгновенно своим впечатлениям и чувствуя неодолимое желание оборвать этого «щенка», он внезапно подскочил к нему со сжатыми кулаками и крикнул своим пронзительным голосом:
– Вы что-с?
– Ничего-с, ваше превосходительство! – отвечал официально-почтительным тоном мичман, несколько изумленный этим неожиданным и, казалось, совершенно бессмысленным вопросом, и, вытягиваясь перед адмиралом, приложил руку к козырьку фуражки и принял самый серьезный вид.
– Ничего-с?.. На корвете позор, а вы ничего-с?.. Пассажиром стоит с лорнеткой, а? Да как вы смеете? Кто вы такой?
– Мичман Леонтьев, – отвечал молодой офицер, чуть-чуть улыбаясь глазами.
Эта улыбка, смеющаяся, казалось, над бешенством адмирала, привела его в исступление, и он, словно оглашенный, заорал:
– Вы не мичман, а щенок… Щенок-с! Ще-нок! – повторял он, потряхивая в бешенстве головой и тыкая кулаком себя в грудь… – Я собью с вас эту фанаберию… Научу, как служить! Я… я… э… э… э…
Адмирал не находил слов.
А «щенок» внезапно стал белей рубашки и сверкнул глазами, точно молодой волчонок. Что-то прилило к его сердцу и охватило все его существо. И, забывая, что перед ним адмирал, пользующийся, по уставу, в отдельном плавании почти неограниченной властью, да еще на шканцах[238], – он вызывающе бросил в ответ:
– Прошу не кричать и не ругаться!
– Молчать перед адмиралом, щенок! – возопил адмирал, наскакивая на мичмана.
Тот не двинулся с места. Злой огонек блеснул в его расширенных зрачках, и губы вздрагивали. И, помимо его воли, из груди его вырвались слова, произнесенные дрожащим от негодования, неестественно визгливым голосом:
– А вы… вы… бешеная собака!
На мостике все только ахнули. Ахнул в душе и сам мичман, но почему-то улыбался.
На мгновение адмирал ошалел и невольно отступил назад.
И затем, задыхаясь от ярости, взвизгнул:
– В кандалы его! В кан-да-лы! Матросскую куртку надену! Уберите его!.. Заприте в каюту! Под суд!
Мичман Леонтьев не дожидался, пока его «уберут», и спустился вниз, сопровождаемый сочувственными взглядами гардемарина Ивкова и кондуктора Подоконникова.
А бешеный адмирал взбежал на мостик и кричал, обращаясь к капитану:
– Полюбуйтесь, какие у вас офицеры… Позор… Вас под суд… Под суд… Тьфу! Кабак… Тьфу!
И, точно не находя слов и желая выразить полное презрение к судну, он яростно плюнул (за борт, однако) и бросился с трапа.
Громко стукнувшая дверь доложила, что адмирал ушел в каюту.
Там он рванул с себя сюртук так, что отскочили пуговицы, и, бросив его на пол, забегал, точно раненый вверь в своем логове.
Минут через двадцать «Резвый» уж не имел вида ощипанной птицы и, поставив все паруса, понесся, разрезая волны, и нагонял «Голубчика».
Аврал был кончен. Подвахтенных просвистали вниз.
Мичман Щеглов, прозевавший шквал, совсем убитый, снова поднялся на мостик, вступая на вахту, и сконфуженно и виновато взглянул на капитана и старшего офицера, которые оба были мрачны и угрюмы после того, что произошло на корвете.
Особенно ему было стыдно перед Михаилом Петровичем, и Щеглов не мог не сказать ему:
– Я, право, не могу понять, как это случилось, Михаил Петрович!..
– Вперед не зевайте на вахте, батенька!.. Ну, нечего так отчаиваться!.. – прибавил он, заметив отчаяние Щеглова… – Со всяким может случиться грех.
– А адмирал не запретит мне стоять на вахте, Михаил Петрович? Ведь это было бы ужасно…
– Не думаю… А впрочем, кто его знает… Сегодня он совсем бешеный! – заметил он, спускаясь вслед за капитаном вниз.
Все господа офицеры сидели в кают-компании, подавленные, удрученные и взволнованные и «позором» корвета, и адмиральским «ураганом», и, главное, судьбой этого отчаянного «Сереженьки», который решился назвать адмирала, да еще на шканцах, «бешеной собакой».
Что-то будет с бедным Леонтьевым?
– Непременно он его отдаст под суд, и Сереженьку разжалуют в матросы! – говорил Снежков, все еще не пришедший в себя, несмотря на то, что сам он сегодня довольно-таки дешево отделался, скушавши только «бабу».
– Как вы думаете, Михаил Петрович, отдадут Леонтьева под суд? – обратился Снежков к старшему офицеру, который молча и угрюмо дымил папироской, сидя на своем почетном месте, на диване.
– А никак не думаю! – сердито отвечал старший офицер, желая избавиться от расспросов и втайне, кажется, одобрявший поступок своего любимца.
– Если и не под суд, то, во всяком случае, выгонят со службы… Бедный Сергей Александрович! Ни за что пропала карьера человека!.. Вот и допрыгался! Я всегда говорил, что надо быть философом и не лезть на рожон… Ну, поорал бы и перестал… А теперь?.. Эй, вестовые! Подай-ка мне портерку! – приказал доктор.
Старший офицер искоса поглядел на доктора недовольным взглядом.
«Стыдно, дескать, упрекать товарища, да еще в беде!»
– А что адмирал с эскадры ушлет Сергея Александровича, это как бог свят! – вставил пожилой артиллерист…
– И то счастливо отделается…
– Дай-то бог, чтобы этим отделался… Только вряд ли… Подумайте: на шканцах!.. Недаром адмирал грозил матросской курткой… Ах, Сереженька! – участливо вздохнул Снежков. – Пойти его проведать…
– Нельзя-с! – резко промолвил старший офицер. – Он под арестом, и часовой у его каюты.
– А я вам скажу, господа, что ничего Сергею Александровичу не будет! – совершенно неожиданно проговорил старший штурман, доселе хранивший молчание.
Все, исключая старшего офицера, удивленно взглянули на штурмана, точно он сказал нечто несообразное.
– Что вы удивились?.. Я не наобум говорю… Я знаю адмирала… Слава богу, плавал с ним… И был случай, да и не такой, а поядовитее, можно сказать… Помните, Михаил Петрович, на «Поспешном» историю с Ивановым, штурманским офицером?
Михаил Петрович молча кивнул головой.
– Какая история? Расскажите, Иван Иваныч! – обратилось несколько голосов к седенькому старичку.
– А история простая-с. Тоже взъерепенился адмирал однажды так же, как сегодня, только по другому поводу… Карту, видите ли, штурманский офицер ему не скоро подал… Ну, адмирал и осатанел, да и ругнул, знаете ли, его по-русски… А Иванов, хоть и штурман-с, маленький человечек, а все-таки имел свою амбицию и не стерпел, да и ответил ему на том же русском диалекте-с…
И старый штурман одобрительно хихикнул.
– Ну и что же?
– А ничего… Адмирал спохватился и говорит: «Я не вас, а в третьем лице!» – «И я, – отвечал штурман, – в третьем лице, ваше превосходительство!» Тем все и кончилось… Никакого зуба не имел против него и, как следует, по окончании плавания к награде его представил… Он хоть и бешеный, но справедливый и добрый человек… Мстить из-за личностей не будет!.. Видно, не знаете вы, господа, адмирала! – заключил штурман.
Не знал его, конечно, и Леонтьев и, сидя под арестом в каюте, находился в подавленно-тревожном состоянии духа, вполне убежденный, что ему грозит разжалование. Как-никак, а ведь он совершил тягчайшее преступление, с точки зрения морской дисциплины. Положим, он был вызван на дерзость дерзостью «глазастого черта», но ведь суд не примет этого во внимание. Морской устав точен и ясен – разжалование в матросы.
И Леонтьев проклинал этого «башибузука», неизвестно за что набросившегося на него, проклинал и ненавидел как виновника своего несчастья. И все-таки не раскаивался в том, что сделал. Пусть видит, что нельзя безнаказанно оскорблять людей, хотя бы он и был превосходный моряк… Пусть… его разжалуют… Он и матросом запалит ему в морду, если адмирал станет позорить его человеческое достоинство…
И, вспомнив, как его, мичмана, назвали «щенком», молодой человек стиснул зубы и инстинктивно сжал кулаки, охваченный негодованием…
О господи! Как еще утром он был весел и счастлив, и вдруг теперь из-за этого «бешеного животного», из-за этого «самодура» вся будущая жизнь его представляется каким-то мраком…
Молодой человек бросился на койку и пробовал заснуть, чтоб избавиться от грустных мыслей. Но, слишком взволнованный, он заснуть не мог и снова стал думать о своей будущей судьбе, о матросской куртке, об адмирале…
Прошел так час, как дверь его каюты отворилась, и вошел вахтенный унтер-офицер.
– Ваше благородие, вас требует адмирал.
«Чего еще ему надо от меня?» – подумал со злостью мичман и спросил:
– Где он? Наверху?
– Никак нет, в каюте!
Леонтьев вскочил с койки и, поднявшись наверх, вошел в адмиральскую каюту с мрачным и решительным видом на все готового человека, полный ненависти к адмиралу.
Взволнованный, но уже не гневным чувством, а совсем другим, беспокойный адмирал быстро подошел к остановившемуся у порога молодому мичману и, протягивая ему обе руки, проговорил дрогнувшим, мягким голосом, полным подкупающей искренности человека, сознающего себя виноватым:
– Прошу вас, Сергей Александрович, простить меня… Не сердитесь на своего адмирала…
Леонтьев остолбенел от изумления – до того это было для него неожиданно.
Он уже ждал в будущем обещанной ему матросской куртки. Он уже слышал, казалось, приговор суда – строгого морского суда – и видел свою молодую жизнь загубленной, и вдруг вместо этого тот самый адмирал, которого он при всех назвал «бешеной собакой», первый же извиняется перед ним, мичманом.
И, не находя слов, Леонтьев растерянно и сконфуженно смотрел в это растроганное, доброе лицо, в эти необыкновенно кроткие теперь глаза, слегка увлажненные слезами.
Таким он никогда не видал адмирала. Он даже не мог представить себе, чтобы это энергическое и властное лицо могло дышать такой кроткой нежностью.
И только в эту минуту он понял этого «башибузука». Он понял доброту и честность его души, имевшей редкое мужество сознать свою вину перед подчиненным, и стремительно протянул ему руки, сам взволнованный, умиленный и смущенный, вновь полный счастья жизни.
Лицо адмирала осветилось радостью. Он горячо пожал руки молодого человека и сказал:
– И не подумайте, что давеча я хотел лично оскорбить вас. У меня этого и в мыслях не было… Я люблю молодежь, – в ней ведь надежда и будущность нашего флота. Я просто вышел из себя, как моряк, понимаете? Когда вы будете сами капитаном или адмиралом и у вас прозевают шквал и не переменят вовремя марселя, вы это поймете. Ведь и в вас морской дух… Вы – бравый офицер, я знаю… Ну, а мне показалось, что вы стояли, как будто вам все равно, что корвет осрамился, и… будто смеетесь глазами над адмиралом… Я и вспылил… Вы ведь знаете, у меня характер скверный… И не могу я с ним справиться!.. – словно бы извиняясь, прибавил адмирал. – Жизнь смолоду в суровой школе прошла… Прежние времена – не нынешние!
– Я больше виноват, ваше превосходительство, я…
– Ни в чем вы не виноваты-с! – перебил адмирал. – Вам показалось, что вас оскорбили, и вы не снесли этого, рискуя будущностью… Я вас понимаю и уважаю-с… А теперь забудем о нашей стычке и не сердитесь на… на «бешеную собаку», – улыбнулся адмирал. – Право, она не злая. Так не сердитесь? – допрашивал адмирал, тревожно заглядывая в лицо мичмана.
– Нисколько, ваше превосходительство.
Адмирал, видимо, успокоился и повеселел.
– Если вы не удовлетворены моим извинением здесь, я охотно извинюсь перед вами наверху, перед всеми офицерами… Хотите?..
– Я вполне удовлетворен и очень благодарен вам…
Адмирал обнял Леонтьева за талию и прошел с ним несколько шагов по каюте.
– Присядьте-ка…
И, когда мичман присел, адмирал опустился на диван и, после нескольких секунд молчания, произнес:
– И знаете ли, что я вам скажу, Сергей Александрович, не как адмирал, а как старший товарищ, поживший и повидавший более вашего. Не будьте слишком строги и торопливы в приговорах о людях. Я слышал, что вы сегодня утром говорили в кают-компании… Слышал, каким вы хотели быть адмиралом! – усмехнулся Корнев. – Но только вы все вздор говорили… Положим, я требователен по службе, школю всех вас, но будто уж я такой отчаянный деспот, каким вы меня расписывали, а?.. И знаете ли что? Не услышь я случайно вашего разговора, были бы вы сегодня на «Голубчике»! – неожиданно прибавил адмирал.
Леонтьев удивленно взглянул на адмирала, ничего не понимая.
– Я имел намерение вас перевести на «Голубчик», но после вашего разговора не перевел… А знаете ли почему?..
– Не могу догадаться, ваше превосходительство.
– Чтоб вы не подумали, будто я вас перевожу из-за того, что вы бранили своего адмирала… Теперь поняли?..
– Понял, – отвечал мичман.
– И я рад, что так случилось… Очень рад, что будем вместе. Вы, по крайней мере, убедитесь, что я не такой уж тиран… Поживете, увидите настоящих злых… адмиралов… Тогда, быть может, и вспомните добром такого, как ваш.
– Я никогда не забуду сегодняшнего дня, ваше превосходительство! – порывисто и с чувством произнес молодой человек. – Я никак не ожидал, что вы… так снисходительно отнесетесь к моему поступку… Я думал…
– Вы думали, что я в самом деле надену на вас матросскую куртку?.. Отдам вас под суд за то, что вы назвали меня «бешеной собакой»? – спросил, улыбаясь, адмирал.
– Признаться, думал, ваше превосходительство.
– Плохо же вы знаете своего адмирала! – с выражением не то грусти, не то неудовольствия промолвил адмирал. – А, кажется, меня нетрудно узнать… Я перед всеми вами весь, каков есть… Вот если бы вы осмелились ослушаться моего приказания или были малодушный или нечестный офицер, позорящий честь флага, тогда я не задумался бы строго наказать вас… Не пожалел бы. А в военное время и расстрелял бы офицера-труса или изменника! – энергично воскликнул адмирал, сверкнув глазами и сжимая кулаки… – Но губить молодого мичмана, да еще такого славного, только за то, что он такой же бешеный, как и его адмирал, и на дерзость ответил дерзостью… Как вы могли, как вы смели об этом думать… А еще неглупый человек, и так мало понимать людей?! Нет, любезный друг, я не обращаю внимания на такие пустяки и из-за них никого не губил… Не в них дело… Не в этом дух службы… Этим пусть занимаются какие-нибудь мелочные люди… какие-нибудь торгаши адмиралы, не любящие флота…
И с обычной своей экспансивностью адмирал стал излагать свои взгляды на службу, на ее дух, на отношения начальника к подчиненным, на связь, какая должна быть между ними. Разумеется, не обошлось без указаний на таких «незабвенных» моряков, как Нельсон, Лазарев, Нахимов и Корнилов…
Отпуская после этой интимной беседы молодого мичмана, адмирал сердечно проговорил:
– Помните, что во мне вы всегда найдете преданного друга… И впоследствии, если я вам могу быть в чем-нибудь полезен, идите прямо к прежнему своему адмиралу. Что могу, всегда сделаю… А сегодня прошу ко мне обедать… Вы любите поросенка с кашей?
– Люблю, ваше превосходительство.
– Так у меня сегодня поросенок с гречневой кашей! – весело проговорил адмирал.
Молодой мичман вышел из адмиральской каюты горячим поклонником беспокойного адмирала.
И спустя много лет, когда ему пришлось служить с более спокойными «цензовыми» адмиралами новейшей формации, сколько раз и с каким теплым, благодарным чувством вспоминал он об этом «беспокойном» и жалел, что такого уже нет более во флоте…
– Эй, Васька! – крикнул адмирал, когда ушел Леонтьев, но крикнул как-то нерешительно, не так, как всегда.
Тот явился словно бы нехотя, еле передвигая ноги, недовольный и мрачный, с подвязанной черным платком щекой.
Адмирал покосился на подвязанную щеку, вспомнил, что, вернувшись в каюту после того, как бесился на палубе, он за что-то толкнул подвернувшегося ему Ваську, и виновато спросил:
– Ты щеку-то… зачем подвязал?
– Еще спрашиваете: зачем? – грубо отвечал Васька, зная, что адмирал теперь в таком настроении, что ему можно грубить безнаказанно. – Зачем?! Мне тоже даже довольно совестно показывать перед людьми свой срам…
– Какой срам?
– А синяк… В самый глаз давеча звезданули… Чуть выше – и вовсе глаза бы решился… И хоть бы за какую-нибудь вину… А то вовсе зря, из-за вашего бешеного характера…
Адмирал не ронял слова, и Васька, бросив быстрый лукавый взгляд своего неподвязанного глаза на адмирала, после паузы решительно проговорил:
– Как вам угодно, но только больше переносить от вас мук я не согласен. Это сверх сил моего терпения… Как, значит, придем в Нагасаки, извольте меня увольнить… Возьмите себе другого слугу.
– Кого я возьму? Что ты врешь там?
– Вовсе не вру… В Нагасаках дозвольте получить расчет.
– Ну, ну… не сердись… Не ворчи…
– Я не сержусь… Я знаю, что вы отходчисты, но все-таки обидно… Прямо в глаз!..
Адмирал вышел в соседнюю каюту и, вернувшись, подал Ваське большой золотой американский игль (в десять долларов) и сказал:
– Вот тебе… возьми… Не ворчи только…
Почувствовав в руке монету, Васька поблагодарил и после небольшого предисловия объявил, что он готов служить адмиралу. Он останется – разумеется, не «из антереса» («какой мне антерес?»), а только потому, что очень «привержен» к его превосходительству.
Проговорив эту тираду, Васька, однако, не уходил.
– Что тебе надо еще? – спросил адмирал.
– Маленькая просьбица, ваше превосходительство.
– Говори.
– Дозвольте взять ваше штатское пальтецо. Вы не изволите носить его. Оно зря висит… А я бы переделал.
– Бери.
– И пинжак у вас один совсем для адмиральского звания не подходит. А вашему камердинеру отлично бы! – продолжал Васька.
– Бери.
– Премного благодарен, ваше превосходительство.
– Большая ты каналья, Васька! – добродушно рассмеялся адмирал.
Васька осклабился, оскалил зубы от этого комплимента и вышел из каюты, весьма довольный, что «нагрел» адмирала, да еще за сравнительно пустой синяк, едва даже заметный.
И он немедленно же снял со щеки платок, надетый им специально для предъявления адмиралу больших требований после его гневного состояния, во время которого Васька, кажется, нарочно подвертывался под руку бушующего барина и получал, случалось, экстренные затрещины, чтобы после предъявить на них счет, разыгрывая комедию невинно обиженного человека.
И адмирал всегда откупался, так как, по словам Васьки, после того как отходил, бывал совсем «прост», и тогда проси у него что хочешь. Даст!
Когда мичман Леонтьев появился в кают-компании, веселый и радостный, совсем непохожий на человека, собирающегося одеть матросскую куртку, – все поняли, что объяснение с адмиралом окончилось благополучно, и облегченно вздохнули, нетерпеливо ожидая сообщений Леонтьева.
По-видимому, более всех был рад за своего любимца старший офицер. Хоть он и не предвидел особых бед для дерзкого мичмана, но все-таки ждал неприятностей и думал, что Леонтьева вышлют с эскадры.
И его нахмуренное лицо озарилось доброй улыбкой, и маленькие близорукие глаза заискрились радостью, когда он спросил, уверенный по веселому виду мичмана, что все обошлось:
– Под арест, значит, уж не нужно, Сергей Александрович?
– Не нужно, Михаил Петрович, не нужно… Сегодня зван к адмиралу обедать.
– Обедать?! – воскликнул тетка Авдотья и совсем выкатил свои ошалелые глаза. – Вот так ловко!
– И вы остаетесь на эскадре?
– В Россию не едете?
– И ничего вам не будет?
– Остаюсь… и ничего мне не будет! – отвечал на бросаемые ему со всех сторон вопросы молодой человек.
– Невероятно! – пробасил артиллерист.
– Удивительно! – счел долгом удивиться даже и доктор.
Штурман значительно и торжествующе улыбался: «Дескать, что я вам говорил?»
– Но, верно, он пушил вас, Сереженька?.. Здорово, а? – спрашивал Снежков.
– И не пушил… Знаете ли, господа, ведь мы совсем не знаем адмирала. Я только что сейчас его узнал… Какая справедливая душа! Какая порядочность! – восторженно восклицал мичман, присаживаясь у стола.
– Влюбились в него теперь? – иронически заметил ревизор.
– Да, влюбился, – вызывающе проговорил молодой человек. – Влюбился и буду теперь стоять за него горой, и охотно прощаю ему и его крики, и минуты бешенства… Он – человек! И я был болван, считая его злым и мстительным. Торжественно заявляю, господа, что был болван!
– Да вы расскажите толком, что такое случилось? Как это вы вдруг обратились в христианскую веру? – нетерпеливо заметил доктор.
– Рассказывайте, рассказывайте, Сереженька.
– Что случилось? А вот что: он извинился передо мной, и если б вы знали, как искренне и сердечно. Он… адмирал… Понимаете?
Эти слова вызвали общее изумление.
Действительно, господам морякам, привыкшим к железной дисциплине, трудно было понять, чтобы адмирал, получивший дерзость, мог первый извиниться. Он мог простить ее, но не просить прощения у подчиненного. Это казалось чем-то диковинным.
– И мало того, – порывисто продолжал мичман, – он понял, что я вызван был на дерзость его дерзостью, и не считает меня виноватым… Скажите, господа, многие ли начальники способны на это?.. Ведь надо быть очень порядочным человеком, чтоб поступить так…
Когда Леонтьев подробно передал свое объяснение с адмиралом, в кают-компании раздались восторженные одобрения. Все решили, что хотя с беспокойным адмиралом и тяжело подчас служить и он бывает бешеный, но что он добрый и справедливый человек, достойный глубокого уважения.
И в этот самый день, когда адмирал бесновался как сумасшедший и после извинился перед мичманом, сказавшим ему дерзость, на «Резвом» незримо для всех крепла духовная связь между беспокойным адмиралом и его подчиненными, оставшаяся на всю жизнь добрым и поучительным воспоминанием о «человеке» – воспоминанием, которым – увы! – едва ли похвалятся современные адмиралы, вырабатывающие свои отношения к подчиненным лишь на безжизненной букве устава или на торгашеских правилах «ценза», хотя бы весьма корректные и никогда не увлекающиеся профессиональным гневом.
Пока в кают-компании шли разговоры об адмирале, он вышел из каюты и разгуливал взад и вперед по шканцам, кидая по временам быстрые взгляды на рыжего мичмана Щеглова, стоявшего на мостике.
Расстроенный и подавленный вид молодого моряка возбуждал в адмирале участие. Он понимал, что должен был переживать молодой самолюбивый офицер, свершивший такое «преступление», как он. И это его отчаяние и вызывало в адмирале сочувствие, и заставляло простить его вину, вселяя в адмирале уверенность, что моряк, так сильно потрясенный, уж более не прозевает шквала, и что, следовательно, отрешить его от командования вахтой, как он собирался, было бы напрасным лишним оскорблением и без того оскорбленного самолюбия.
И адмирал поднялся на мостик, подошел к Щеглову и как ни в чем не бывало спросил:
– Как ход-с?
– Десять узлов, ваше превосходительство!
В голосе мичмана звучала виноватая нотка.
Адмирал поднял голову, осмотрел паруса и заметил:
– Отлично-с у вас стоят паруса…
Этот комплимент, который в другое время порадовал бы мичмана, теперь, напротив, заставил его только вспыхнуть. Он напомнил ему о парусах, потерянных по его вине, и казался ему какою-то насмешкой.
«Уж лучше бы он опять разнес и назвал прачкой!» – подумал мнительный и нервно настроенный моряк.
Адмирал, казалось, понял и это. Ему стало жаль молодого человека. И он мягко промолвил:
– Не следует падать духом, любезный друг… Вы получили тяжелый урок и, конечно, им воспользуетесь… Беда у всех возможна… И вам только делает честь, что вы так близко приняли ее к сердцу… Это доказывает, что в вас морская душа бравого офицера… Да-с!
Молодой мичман, все еще думавший, что ему место только в «прачках», ожил от этих ободряющих слов адмирала и в эту минуту желал только одного: чтобы на корвет немедленно налетел самый отчаянный шквал. Он показал бы и адмиралу и всем, как лихо бы он убрался.
Но горизонт со всех сторон был чист, и мичман мог только взволнованно проговорить:
– Я, ваше превосходительство, поверьте… заглажу свою вину… Вы увидите…
– Не сомневаюсь… И скажу вам, что на ваших вахтах я буду спокойно спать! – проговорил адмирал и спустился с мостика.
Мичман, не находя слов, благодарно взглянул на адмирала, оказывающего ему такое доверие, и окончательно почувствовал себя снова неопозоренным моряком, могущим оставаться на службе.
И адмирал не ошибся. Действительно, он мог потом спокойно спать на вахтах Щеглова, так как после этого дня на корвете не было более бдительного вахтенного начальника.
Ободряющие, вовремя сказанные слова отчаявшемуся молодому моряку сохранили флоту хорошего офицера и были убедительнее всяких выговоров и арестов и всего того мертвящего формализма, который особенно губителен во флоте.
Николай Афанасьевич долго кейфовал у себя в каюте и не показывался наверху, чтобы не встретиться с адмиралом.
Наконец он послал вестового за старшим офицером, и когда тот присел в капитанской каюте, капитан спросил:
– Ну что, Михаил Петрович, адмирал отошел?
– Отошел, Николай Афанасьич… Только что с Леонтьевым объяснился и извинился перед ним.
Монте-Кристо пожал плечами и, улыбаясь, сказал:
– Сумасшедший!.. С ним ни минуты покоя… Значит, и нас с вами не отдаст под суд?
– Мало ли что он скажет…
– Ну и накричался же он сегодня… Уф! – отдувался Николай Афанасьевич. – И главное: почему, скажите на милость, наш корвет – кафешантан? – внезапно раздражился капитан, вспомнив обидные слова адмирала. – Что он нашел в нем похожего на кафешантан, а?.. Ведь это черт знает что такое…
– Осрамились мы сегодня, Николай Афанасьевич, надо сознаться.
– Да… все из-за Щеглова… И потом этот фор-марсель… Отчего его долго не несли?
– Подшкипер в спешке не мог его найти…
– Экая каналья… Но все-таки: почему же кафешантан? Кажется, у нас корвет в порядке…
– Кажется, – скромно отвечал старший офицер.
– Нет, решительно с ним невозможно служить… Если он будет так продолжать, я, Михаил Петрович, попрошусь в Россию… Надоело… Но пока это между нами… «Распустил офицеров!»… Не ругаться же мне, как боцману… Что значит: «распустил»?..
Капитан еще несколько времени изливался перед старшим офицером и, когда тот ушел, снова улегся на диван и морщился при мысли, что после сегодняшних треволнений придется идти обедать к беспокойному адмиралу. Правда, обеды у него отличные и вино хорошее, но…
– Нет… почему кафешантан? – воскликнул снова Монте-Кристо и никак не мог сообразить, что этим хотел сказать адмирал.
Адмирал обедал в шесть часов. Стол у адмирала был обильный и вина превосходные. В море у него каждый день обедало человек десять. Кроме постоянных его гостей – командира, флаг-капитана и флаг-офицера, обедавших у адмирала ежедневно, приглашались: вахтенный начальник, вахтенные гардемарин и кондуктор, стоявшие на вахте с четырех часов до восьми утра и, по очереди, два или три офицера из числа остального персонала кают-компании. Довольно часто кто-нибудь приглашался и экстренно, не в очередь. По воскресеньям, случалось, адмирала приглашали офицеры обедать в кают-компанию.
Все на «Резвом» хорошо знали, что адмирал не любил, когда приглашенные являлись ранее назначенного времени. Он держался английских обычаев и допускал опоздание минут на пять, но никак не появление гостя хотя бы минутой раньше.
Вначале, когда еще не всем были известны эти «правила», один мичман, приглашенный к адмиралу, желая быть вполне корректным, по его мнению, пришел в адмиральскую каюту минут за восемь и был принят далеко не с обычной приветливостью радушного и гостеприимного хозяина.
Молча протянул адмирал гостю руку, молча указал пальцем на диван, присел сам и, видимо, чем-то недовольный, упорно молчал, подергивая плечами и теребя щетинистые усы.
В отваге отчаяния гость решился завязать разговор и сказал:
– Отличная сегодня погода, ваше превосходительство…
Вместо ответа адмирал только покосился на мичмана и после паузы проговорил:
– А знаете ли, что я вам скажу, любезный друг?..
«Любезный друг», успевший уже изучить другие привычки «глазастого черта», взглянул на него с некоторой душевной тревогой.
И по тону, и по упорному взгляду круглых, выкаченных глаз адмирала гость предчувствовал, что адмирал, во всяком случае, не имеет намерения сказать что-либо приятное.
«Уж не хочет ли он перед обедом разнести?»
И он мысленно перебирал в своей памяти все могущие быть за ним служебные вины, за которые могло бы попасть.
Адмирал, между тем проговорив обычное свое предисловие, остановился как бы в раздумье.
Так прошла еще секунда-другая тяжелого молчания. Гость чувствовал себя не особенно приятно.
Наконец адмирал, видимо, бессильный побороть желание выразить свое неудовольствие и в то же время придумывая возможно мягкую форму его выражения, продолжал:
– У вас, должно быть, часы бегут-с, вот что я вам скажу.
Молодой человек, совсем не догадывавшийся, к чему клонит адмирал, и несколько изумленный таким категорическим мнением о неверности его отличного «полухронометра», торопливо достал из жилетного кармана часы, взглянул на них и поспешил ответить:
– У меня совершенно верные часы, ваше превосходительство… Без пяти минут шесть.
– А я, кажется, любезный друг, приглашал вас обедать в шесть часов?
– Точно так, в шесть! – промолвил мичман, все еще не догадываясь, в чем дело.
– Так вы и должны были прийти ровно в шесть! – отрезал адмирал.
Мичман наконец догадался.
– Виноват, ваше превосходительство… я не знал… я уйду-с…
И с этими словами он стремительно сорвался с места, словно бы в диване оказалась игла, готовый немедленно исчезнуть.
– Куда уж теперь уходить! Садитесь! – приказал адмирал.
Сконфуженный молодой человек покорно опустился на диван.
И беспокойный адмирал, облегчив свою душу, тотчас же успокоился и заговорил уже более мягким тоном:
– Я позволил себе заметить вам, любезный друг, об этом для того, чтобы вы вперед знали, что если вас зовут в шесть, то и надо приходить в шесть.
– Слушаю, ваше превосходительство.
– Вот англичане деловой народ и понимают цену времени. У них принято являться в назначенное время, ни минутой раньше. И это, по-моему, умно, весьма умно… А то хозяин может быть занят мало ли чем – бреется, например, а гость лезет не вовремя. Согласитесь, что это неделикатно. Наконец, хозяин просто может не быть дома до назначенного времени, а вы пришли и сидите один, как болван… Ведь это неприятно, а? Не правда ли?
– Совершенно верно, ваше превосходительство.
– А виноват не хозяин, а гость… Не приходи раньше времени. Надеюсь, вы согласны со мной?
Еще бы не согласиться!
И мичман поспешил выразить полнейшее согласие.
– А я все-таки рад вас видеть, очень рад, – любезно говорил адмирал, снова пожимая руку опешившему мичману. – Да что вы не курите?.. Курите, пожалуйста.
Нечего и прибавлять, что после такого внушения все господа офицеры, гардемарины и кондукторы «Резвого» стали неукоснительно держаться английских обычаев.
И в этот день, полный таких позорных неудач и еще не вполне пережитых волнений, разумеется, никто не осмелился явиться в адмиральскую каюту секундой раньше назначенного времени.
Один за другим являлись приглашенные к обеду моряки, приодевшиеся и прифранченные, как только что пробило шесть часов.
Монте-Кристо, румяный и представительный, с холеными черными усами и баками, в расстегнутом белом кителе и ослепительном жилете, обрисовывавшем изрядное брюшко, имел сегодня сдержанный, официально-серьезный вид недовольного человека, не забывшего, что корвет, которым он командует, назван кафешантаном.
Выражение его красивого лица, обыкновенно веселое и добродушное, было строго и внушительно и, казалось, говорило: «Я пришел сюда обедать потому, что того требует долг службы, а вовсе не по своему желанию».
И старший офицер Михаил Петрович, приглашенный по очереди вместе с доктором и старшим штурманом, был несколько угрюм. «Позорная» перемена фор-марселя до сих пор волновала его морское самолюбие.
Зато белобрысый плотный доктор с гладко причесанными вперед височками весело и умильно посматривал на небольшой стол, уставленный соблазнительными закусками, предвкушая удовольствие хорошо покушать.
Старший штурман, человек вообще застенчивый, как-то бочком вошел в каюту, поздоровался с адмиралом и поскорей отошел в сторону и стоял с выражением той философски-спокойной покорности судьбе на своем серьезном, красноватом, морщинистом лице, какое обыкновенно бывает у штурманов – этих пасынков морской службы, – когда они находятся перед лицом начальства.
Владимир Андреевич Снежков, стоявший на вахте с четырех до восьми часов утра и потому обязанный обедать у адмирала, перекрестившийся несколько раз перед тем как войти в каюту, оправивший волосы и закрутивший свои рыжие усы, вошел весь красный, взволнованный и вспотевший, раскланялся с адмиралом и, почувствовав обычную робость, с ошалелым видом юркнул в кружок молодых людей, стоявших отдельно и тихо разговаривавших. Стоявшие с ним утреннюю вахту приземистый и лобастый гардемарин дядя Черномор и старавшийся подражать Базарову штурманский кондуктор Подоконников скрыли тетку Авдотью от глаз адмирала вместе с экстренно приглашенным мичманом Леонтьевым и гардемарином Ивковым.
– Кажется, все? – проговорил адмирал, озираясь, когда в каюте появился Ратмирцев, как всегда элегантный, в своем адъютантском сюртуке с аксельбантами, чистенький, гладко выбритый, с прилизанными белокурыми волосами, с безукоризненными ногтями своих белых, холеных рук, на мизинцах которых блестело по кольцу, – внося вместе с собой душистую струйку духов.
– Все, ваше превосходительство! – поспешил доложить флаг-офицер Вербицкий.
– Покорно прошу, господа, закусить. Николай Афанасьевич! Пожалуйте… Михаил Петрович… Иван Иваныч… Доктор…
– Вы ведь померанцевую, Николай Афанасьевич? – особенно любезно спрашивал адмирал.
– Померанцевую, ваше превосходительство! – официально-сухим тоном отвечал Монте-Кристо, подходя к столу и чувствуя при виде обилия и разнообразия закусок, что у него текут слюнки и начинает уменьшаться обида на адмирала.
А адмирал, видимо ухаживая за Николаем Афанасьевичем, которого хотел отдать под суд, и словно бы желая особенным к нему вниманием заставить забыть его и «кабак», и «кафешантан», и вообще все бешеные выходки утра, сам налил сегодня капитану рюмку померанцевой и, подавая ее, проговорил:
– Сегодня Васька отыскал последнюю жестянку икры… Позвольте вам положить, Николай Афанасьич.
– Не беспокойтесь, ваше превосходительство.
Но адмирал уже наложил на тарелочку огромную порцию паюсной икры, величина которой как будто соответствовала внутренней потребности адмирала загладить свою несправедливость перед капитаном, который, при всех своих недостатках, все-таки был лихой моряк, и, передавая тарелочку, сказал:
– Не знаю, хороша ли? Вы ведь знаток, Николай Афанасьич…
Монте-Кристо опрокинул в себя рюмку водки и закусил икрой.
– Прелесть, ваше превосходительство! – проговорил Николай Афанасьевич, проглатывая кусок с видимым наслаждением.
И эта особенная внимательность адмирала, и превосходная икра, и вид всех этих вкусных закусок, возбуждавших в Николае Афанасьевиче самые приятные ощущения, заметно смягчили сердце мягкого и добродушного Монте-Кристо, и лицо его уже расплывалось в широкую, довольную улыбку, а его сузившиеся глаза зажглись плотоядным огоньком завзятого гурмана и чревоугодника.
Он не просто ел, а как-то особенно – не спеша и смакуя, точно совершая торжественный культ чревоугодия.
– Еще рюмку, Николай Афанасьевич?.. Рекомендую вам русские грибки…
– Что ж, можно, ваше превосходительство… У вас померанцевая отличная… Не беспокойтесь, ваше превосходительство…
Адмирал уже налил рюмку и, обращаясь затем к своему флаг-офицеру, который заведовал его хозяйством и, к немалой досаде Васьки, закупал вина и другие запасы, сказал:
– Вербицкий! Смотрите, чтоб у нас всегда была померанцевая. Берегите ее для Николая Афанасьевича и не давайте ее пить гардемаринам… Молодые люди могут пить другую…
– Есть, ваше превосходительство!
Тронутый Монте-Кристо окончательно простил беспокойному адмиралу «кафешантан» и после грибков усердно занялся омаром под провансальским соусом…
– Иван Иваныч! Что ж вы одну рюмку? Наливайте себе другую! – обратился адмирал к старшему штурману.
– Не много ли будет, ваше превосходительство? – пошутил старый штурман, вливавший в себя ежедневно значительное количество портеру и марсалы совершенно безнаказанно, и, опрокинув изрядную рюмку водки, отошел в сторонку.
– А вам померанцевая тю-тю! – шепнул, смеясь, Ивков Подоконникову.
– Вы что там смеетесь, Ивков?.. Закусывайте.
– Я говорю, ваше превосходительство, что померанцевая нам с Подоконниковым не по чину.
– Ишь, зубоскал! – рассмеялся адмирал… – Ваш чин, любезный друг, такой, что вы можете пить водку, какую вам дадут, и не больше одной рюмки… Ну, уж так и быть, налейте себе померанцевой…
– Да я никакой не пью.
– Чего ж вы хлопочете?
– Я за Подоконникова, ваше превосходительство. Он ее очень любит!
– Ну, так налейте Подоконникову… Он вот и сигары любит, и померанцевую, хотя ничего в них не понимает… А вы что же, Владимир Андреич, не закусываете? Пожалуйте к столу.
Лейтенант Снежков рванулся к столу, словно лошадь, получившая шенкеля.
– Какой вам налить, Владимир Андреич?
– Какой прикажете, ваше превосходительство, – ответил, весь краснея, тетка Авдотья.
– Однако? Тут пять сортов…
– Все равно-с, ваше превосходительство!
– Да ведь и мне все равно, какой вам налить! – нетерпеливо и раздражительно воскликнул адмирал, который терпеть не мог неопределенных ответов.
Лейтенант совсем смутился и не знал, какую водку назвать. В горле у него точно пересохло. Глаза выкатились и смотрели совсем ошалело.
– Я… я, ваше превосходительство, – начал было он.
– Владимир Андреич пьет очищенную, ваше превосходительство! – поспешил выручить Снежкова старший офицер.
– Так бы и сказали, а то – «все равно»!.. А я налил бы вам другой… Не угодно ли? – говорил адмирал, подавая лейтенанту рюмку. – Да что ж вы не закусываете? – остановил его гостеприимный хозяин, заметив, что Снежков, проглотив рюмку, хотел снова юркнуть. – Прошу покорно… Да берите икру, Владимир Андреич… Кушайте икру! – почти приказывал беспокойный адмирал, увидав, что Снежков торопливо тыкал вилкой в тарелочку с селедкой. – Икра – редкая здесь закуска… Берите!..
Снежков уж поймал наконец кусок селедки, сунул его в рот, проглотил не жевавши и потянулся к икре, посматривая в то же время на адмирала напряженно, растерянно и боязливо, точно сбитый с толку ученик на учителя.
– Постойте, я вам положу, а то вы… вы ужасно копаетесь, Владимир Андреич, я вам скажу, и не даете Аркадию Дмитричу выпить его любимого аллаша…
– Не извольте беспокоиться, ваше превосходительство, я успею! – изысканно-почтительно, отчеканивая слова, промолвил Ратмирцев и наклонил голову в знак благодарности за внимание к нему, слегка изогнувшись всем станом и приложив тонкую белую руку к груди.
Все это он проделал необыкновенно красиво и изящно, словно бы показывая всем присутствующим, что значит человек с изящными манерами, и когда Снежков, получив из рук адмирала тарелочку, отскочил наконец от стола, обливаясь потом и красный как рак, точно выйдя из бани, Аркадий Дмитриевич налил себе крошечную рюмку аллаша, взял ее двумя пальцами, грациозно отставив остальные, и не спеша выпил, закусил крошечным кусочком икры и отошел назад.
– Это, верно, так полагается по-придворному? – шепнул Ивков своему приятелю.
– Противно на него смотреть! И ведь как задается![239] – отвечал Подоконников.
– Удивляюсь, Аркадий Дмитрич, как вы любите такую дрянь, как аллаш! – неожиданно заметил адмирал.
– У всякого свой вкус, ваше превосходительство…
– То-то я и удивляюсь вашему вкусу… А впрочем, в Петербурге многие гвардейцы любят этот аллаш. Вот Иван Иваныч, я полагаю, так не любит, а?
– Я, ваше превосходительство, люблю, чтобы водка – так водка… Горечь чтобы была-с, – отвечал старый штурман, посматривавший на «наперсток» Ратмирцева и на него самого с чувством глубочайшего тайного презрения, как на человека совершенно пустого, заносчивого и неспособного.
– Не смею спорить, ваше превосходительство, особенно с таким авторитетным человеком в этом деле, как почтеннейший Иван Иванович, – проговорил любезно-мягким тоном «придворный суслик», взглядывая на старого штурмана со снисходительно-любезной небрежностью, как на человека совершенно другой и низшей расы. Ратмирцев искренне был убежден, что штурман – это нечто мизерное и терпимое только в море.
Старый почтенный штурман, всю жизнь свою честно тянувший лямку и пользовавшийся уважением и адмирала, и всех своих сослуживцев, понял, конечно, и этот намек на то, что он любит выпить, почувствовал и этот высокомерный взгляд, но ничего не ответил. «Не стоит, дескать, связываться!»
И словно бы желая показать, что не обращает ни малейшего внимания на намек Ратмирцева, подошел к столу и налил себе третью рюмку водки.
– И я с вами, Иван Иванович! – весело сказал капитан.
– Вистнете-с, Николай Афанасьич?
– Вистну!..
Адмирал продолжал угощать и всем накладывать икры, хотя и не в таком количестве, как капитану и старшему офицеру, и был, видимо, доволен, что и Николай Афанасьевич, и старший офицер как будто на него не сердятся.
– Прошу садиться, господа! – весело проговорил он, когда Васька и его подручный, молодой вестовой Гаврилов, оба в белых нитяных перчатках, расставили тарелки с супом.
По правую руку адмирала сел Николай Афанасьевич, а по левую Ратмирцев, затем старший офицер, старший штурман, доктор и остальные. Молодежь сидела на «баке», то есть на другом конце стола, где прямо против адмирала сидел флаг-офицер, обязанностью которого было, между прочим, разрезать птицу, когда таковая подавалась на жаркое, и наливать гостям на «баке» вино.
Обед был превосходный, особенно принимая в соображение, что «Резвый» уже две недели был в море. После супа с пирожками была подана консервованная лососина, превосходно приготовленная с разнообразным гарниром. Адмирал зорко следил, чтобы все ели, и часто кричал Вербицкому, что около него у гостей пустые рюмки.
И за обедом адмирал, видимо, особенно ухаживал и за Николаем Афанасьевичем, и за старшим офицером, то и дело подливая и тому и другому вина в различные рюмки, красовавшиеся у приборов и прежде, бывало, сбивавшие с толку многих гардемаринов, пока адмирал не научил их, какое вино и в какие рюмки следует наливать.
Когда подали поросенка с гречневой кашей, Монте-Кристо, уже слегка размякший после нескольких рюмок хереса, портвейна и красного бургонского, совершенно забыл о «кафешантане» и о своем намерении проситься в Россию, тем более что адмирал весьма кстати вдруг припомнил, как однажды у них на корабле «Наварине», которым командовал сам Павел Степанович Нахимов, на глазах у всей эскадры долго не могли переменить марселей.
– Шкипер, каналья, виноват был…
– И что же, ваше превосходительство, Павел Степанович задал такую же гонку, как и вы нам сегодня? – спросил, улыбаясь, Монте-Кристо.
– А вы все еще не забыли?.. Экий злопамятный! Ну, мало ли иногда что бывает?.. Разве сами-то вы сегодня не сердились в душе… Разве вам не было обидно-с?.. Спросите-ка у Михаила Петровича, как ему досадно было… Не так ли, Михаил Петрович?..
– Совершенно верно, ваше превосходительство…
– То-то и есть… Мы, моряки, все слишком горячо принимаем к сердцу… в этом-то и сказывается любовь к делу, хоть часто мы и беснуемся из-за пустяков… Но и пустяки иногда важны… да-с… Эй, Васька! Подавай еще поросенка Сергею Александровичу… Он любит поросенка с кашей… Кушайте, Сергей Александрыч!..
Разговоры оживились к концу обеда. Адмирал рассказал, как однажды в Черном море два капитана держали пари на легавого щенка, кто скорей снимется с якоря.
– Так что бы вы думали сделал Ивков, покойный брат нашего зубоскала?..
– А что, ваше превосходительство?
– Видит он, что шкуна, с командиром которой он держал пари, его обгоняет, все гребные суда подняла, а у него еще баркас не поднят… Он, чтобы выиграть время, велел баркас утопить, оставив на месте буек, поднял якорь, поставил паруса и был таков на своем тендере… щенка-то и выиграл… После уж он сам признался, на какой пошел фокус… Фокус-то фокусом, а находчивость… Такой командир и с неприятелем найдется… Вот что значит – школа черноморская…
В свою очередь, и Монте-Кристо рассказал, как они на фрегате «Коршун» «втирали очки» одному адмиралу.
После пирожного адмирал попросил всех пересесть на диваны. Подали ликеры и кофе.
Адмирал взял под руку Николая Афанасьевича и, отводя его в сторону, тихо сказал:
– А вы уж со Щеглова не взыскивайте, Николай Афанасьич… прошу вас… Он и так наказан… И вообще… на меня не сердитесь… Мало ли что скажешь… Я ведь знаю, что корвет у вас в порядке…
Монте-Кристо ушел от адмирала примиренный с ним. Скоро и адмиралу пришлось убедиться, что Монте-Кристо в критические минуты – образцовый капитан, и это заставило адмирала снисходительнее относиться к его недостаткам.
Когда вслед за капитаном все стали откланиваться, адмирал, веселый и довольный, благодарил всех за посещение и, когда к нему подошел Леонтьев, крепко пожал ему руку и сказал:
– Так мы теперь друзья, не правда ли?
– Друзья, ваше превосходительство! – отвечал, улыбаясь, Леонтьев.
На корвете все, кроме вахтенных, крепко спали.
Был второй час чудной южной лунной ночи. «Резвый» бесшумно несся вперед, неся почти все паруса.
Мичман Леонтьев, стоявший на вахте, шагал по мостику, зорко поглядывая по сторонам и изредка покрикивая:
– Вперед смотреть!
Вдруг на мостике внезапно показалась фигура адмирала. Он был заспанный, в кителе и в туфлях, одетых на босую ногу.
Постояв минуту-другую, он подошел к Леонтьеву и тихо сказал:
– Вызовите барабанщика, да чтобы без шума.
– Есть!
Через минуту явился барабанщик.
– Пожарную тревогу! – приказал адмирал.
Раздалась тревожная, призывная, долго не умолкавшая дробь.
И не прошло и двух минут, как весь корвет ожил. Раздался топот сотен ног, доносились окрики боцманов. Все стремглав летели по своим местам. Еще минуты две, и все палубы были освещены, все брандспойты готовы, и крюйт-камера в несколько мгновений могла быть затоплена.
Испуганные выскочили капитан и старший офицер, спрашивая у Леонтьева, в каком месте пожар.
– Нигде… Адмирал, – тихо произнес он, указывая на адмирала.
– Ну, пойдемте, господа, посмотрим, – сказал адмирал, обращаясь к капитану и старшему офицеру, – как мы приготовились к пожару… Собрались люди молодцами, как следует на военном судне!
Адмирал в сопровождении капитана и старшего офицера обошел весь корвет. Все было найдено им в образцовом порядке. Все люди по местам. Все инструменты в исправности.
Поднявшись наверх, адмирал приказал поставить команду во фронт и, обходя фронт, благодарил матросов.
– Рады стараться, ваше-ство! – раздалось среди океана.
Затем адмирал велел собраться всем офицерам на шканцах и сказал:
– Видно, что исправное военное судно… От души благодарю вас, Николай Афанасьевич, и вас, Михаил Петрович, и всех вас, господа… Аркадий Дмитриевич!.. Завтра отдайте приказ по эскадре! Спокойной ночи! Распустите команду.
С этими словами адмирал скрылся.
Через пять минут на корвете снова царила тишина, и «Резвый» разрезал своей грудью океанские волны, по-прежнему безмолвный и, казалось, заснувший.
Через несколько дней «Резвому» пришлось выдержать жесточайшую «трепку».
Это была одна из тех, по счастью, редких трепок, которые наводят ужас даже на самых опытных и бесстрашных моряков и не забываются ими во всю жизнь. Особенно отзываются они на капитанах. Они, сознающие, что от их находчивости, умения и энергии зависит жизнь сотен людей, переживают ужасные часы в страшном напряжении нервов и, случается, нередко в одну ночь седеют и преждевременно стареют. Вспоминая о таких испытаниях впоследствии, они обыкновенно становятся серьезны и говорят:
– Да, трепануло-таки нас порядочно!
Но, разумеется, слушатель-неморяк и не догадается, сколько скрыто драмы в этих немногих словах и сколько пережито было в такие дни или ночи.
«Резвый» приготовился к встрече тайфуна под штормовыми парусами, но дьявольский шторм продолжался двое суток.
В течение этого времени капитан «Резвого» спал несколько часов, – вернее, не спал, а дремал тут же наверху, в штурманской рубке, и после снова поднимался на мостик. Напряженный и страшно серьезный, Монте-Кристо лично распоряжался управлением «Резвого», командуя рулевым и зорко наблюдая, чтобы громадные валы не залили корвет, метавшийся с болезненным скрипом среди разъяренных волн.
Положение было серьезное.
Бывали минуты, – и эти минуты сознавались всеми, – когда «Резвый», казалось, изнемогал в этой долгой борьбе с озверевшей стихией. Малейшая неосторожность со стороны капитана, потеря присутствия духа – и корвет мог бы погибнуть. Это чувствовалось всеми… это написано было на бледных лицах матросов, в широко раскрытых глазах, устремленных на мостик…
Но Монте-Кристо, словно бы весь преображенный, хладнокровный и решительный, страшно напряженный и совсем не похожий теперь на легкомысленного, веселого и ленивого жуира, полный энергии и сил, неустанно и внимательно следил за каждым движением «Резвого», направляя его вразрез волнам и уклоняясь от их нападений.
Необыкновенно яростный порыв освирепевшей бури, достигшей, по-видимому, своего апогея, повалил грот-мачту. Она с треском закачалась, склонилась и упала на подветренный борт. Корвет лег на бок. Минута была критическая.
– Очистить скорей! – громовым голосом крикнул капитан в рупор.
Старший офицер Михаил Петрович уже был там, у свалившейся мачты. Несколько ударов топором, и мачта, освобожденная от вант, была за бортом.
Корвет снова поднялся, и лицо Монте-Кристо, напряженное до последней степени, прояснилось.
– Слава богу!.. – невольно прошептал он. И губы его вздрагивали.
Беспокойный адмирал, видавший на своем веку виды, был угрюмо-спокоен. Он тоже не покидал мостика и стоял, уцепившись за поручни, безмолвный, ни разу не вмешиваясь в распоряжения капитана. Они были безукоризненны, и адмирал за эти два дня, внутренне любуясь Монте-Кристо, вполне убедился в том, что Николай Афанасьевич лихой и энергичный капитан, особенно в критические минуты, и что он, этот сибарит и жуир, сумеет умереть рыцарем долга, если бы пришлось.
И два штормовые дня сблизили эти две противоположные натуры. Беспокойный адмирал проникся невольным уважением к мужественному и лихому капитану и прощал все его недостатки.
Не раз предлагал он ему спуститься вниз и отдохнуть.
– Я за вас постою, Николай Афанасьич… Вы утомились.
– Место капитана здесь, на мостике, и я его не оставлю, пока корвет в опасности! – отвечал Монте-Кристо.
И голос его звучал энергией. И тон его был совсем не такой, каким он говорил обыкновенно с адмиралом. В нем было что-то властное и сильное, словно бы подчеркивающее, что он – капитан и на нем лежит вся ответственность за судно и за экипаж.
Зато адмирал то и дело посылал за Васькой и приказывал ему приносить наверх разные закуски и вина для Николая Афанасьевича, чтобы он подкрепился. Но Монте-Кристо был слишком нервно напряжен и не ощущал голода. Он в эти два дня довольствовался несколькими галетами, которые запивал портвейном.
Когда к концу второго дня шторм стал затихать и корвет был вне опасности, капитан попросил Михаила Петровича его сменить на мостике и, отдав приказание вахтенному начальнику не будить его без особенной надобности, спустился наконец с мостика.
Лицо его осунулось и, казалось, постарело. Впавшие глаза, уже не горевшие блеском возбуждения, были утомлены и безжизненны. Вся его фигура казалась какой-то вялой и ленивой, нисколько не напоминавшей ту энергичную, которая пленяла всех еще несколько минут тому назад.
– Не хотите ли закусить, Николай Афанасьич? Я велю сейчас подать вам! – предложил адмирал, только что вышедший из каюты.
– Покорно благодарю, ваше превосходительство. Я ничего не хочу…
– Не прислать ли вам чего-нибудь в каюту, Николай Афанасьевич, а? Ведь вы ничего не ели? Есть недурная ветчина, омары, честер, страсбургский пирог, копченая лососина. И у меня сохранилась одна бутылка превосходной редкой мадеры… Я получил в подарок несколько бутылок этого вина в прошлое плавание, когда был на Мадере… Одна бутылка осталась… Позвольте вам прислать.
– Если позволите, завтра, ваше превосходительство, я с удовольствием воспользуюсь вашим любезным предложением, а теперь я смертельно хочу спать.
– Ну, идите… идите… Только позвольте вам сказать, Николай Афанасьич, что я, как моряк, все время любовался вашими распоряжениями и гордился, что у меня в эскадре такой капитан. Да-с. Только с такими командирами, как вы и как командир «Голубчика», можно было выйти с честью из такого анафемского шторма, и я считаю своим долгом горячо благодарить вас за спасение корвета и людей! – взволнованно проговорил адмирал и как-то особенно сердечно и крепко пожал руку Монте-Кристо. – Такие дни не забываются! – прибавил он. – Спокойной ночи. Выспитесь хорошенько. Завтра, если стихнет, разведем пары и к вечеру будем в Нагасаки.
Монте-Кристо был польщен словами адмирала, но ничего на них не ответил и торопливо спустился в свою каюту.
– Уф! – облегченно и радостно вздохнул он при виде чистой и свежей постели, которая в эти минуты составляла единственный предмет его желаний. Ничего другого не существовало для него. Он точно забыл все, что только произошло, все, что он пережил в эти двое суток… Нервы словно бы притупились…
И он, обессиленный, раздетый вестовым, с наслаждением бросился на мягкую койку и в ту же минуту заснул как убитый.
К утру следующего дня значительно стихло. Ветер ослабевал. Черные клочковатые тучи чернели на горизонте, и из-за перистых облачков то и дело показывалось ослепительное жгучее солнце. Старший штурман Иван Иванович уже поспешил взять высоты, чтобы сделать астрономические вычисления и точно определиться. И то два дня без наблюдений. Это его смущало.
Покачиваясь на затихавшем, но все еще сильном волнении, «Резвый» и «Голубчик» шли на близком расстоянии друг от друга, попыхивая дымком из своих белых труб, оба сильно пощипанные бурей. Каждого из них шторм покалечил, и они напоминали раненых птиц. На «Резвом» не было грот-мачты и утлегаря (оконечность бугшприта), снесен с боканцев капитанский катер и проломлен борт. «Голубчик» потерял фок-мачту, все свои шлюпки, и верхняя рубка сильно пострадала.
Машины на обоих судах работали полным ходом, и корвет и клипер, буравя своими винтами, шли узлов по семи – восьми, направляясь в Нагасаки, до которого было не более ста миль.
Там, в затишье спокойной гавани, можно будет основательно исправить все аварии: поставить и вооружить новые мачты и достать новые шлюпки, а пока на обоих судах залечивали раны домашними средствами на случай нового нападения врага.
К подъему флага на «Резвом» и на «Голубчике» взамен потерянных мачт уже стояли так называемые «фальшивые», на которых можно было держать, в случае крайности, легкую парусность, и проломленные борты были заделаны. Работали всю ночь, и Михаил Петрович, конечно, не смыкал глаз.
В семь часов адмирал вышел наверх и довольным взглядом оглядел «Резвого» и потом «Голубчика». Оба они, хотя и пощипанные, все-таки сохраняли внушительный вид исправных военных судов.
Адмирал приказал сигналом спросить «Голубчика», какие у него повреждения и нет ли сильной течи.
Ответные сигналы перечислили повреждения и сообщили, что течи нет.
Адмирал удовлетворенно улыбался, разгуливая по юту. Он думал теперь, к какой бы награде представить этих двух лихих капитанов и заставить адмирала Шримса уважить его представление. И он уже заранее волновался при мысли, что этот Шримс, не имеющий понятия о морском деле, может не исполнить его ходатайство и оба капитана не будут отличены, как следует. Волновался и решил, что он, в случае отказа, напишет ему такое письмо… такое…
В эту минуту адмирал вспомнил, что он еще не поблагодарил командира «Голубчика» за шторм, и сказал вахтенному офицеру:
– Сергей Александрович! Прикажите поднять сигнал, что я изъявляю командиру «Голубчика» свое особенное удовольствие.
– Есть! – отвечал мичман Леонтьев.
– Да отчего это Вербицкого нет, а? Адмирал наверху… семь часов… а флаг-офицер спит… Пошлите за ним! – вдруг раздраженно крикнул адмирал.
Но, увидав поднявшегося на мостик старшего офицера, он снова просветлел и, пожимая Михаилу Петровичу руку, проговорил:
– Доброго утра, Михаил Петрович… Очень рад вас видеть и не могу не сказать, что вы меня даже удивили…
– Чем, ваше превосходительство? – спросил, недоумевая, старший офицер.
– Еще спрашивает! – улыбнулся адмирал… – Так быстро исправить повреждения и поставить мачту… это… это… делает большую честь старшему офицеру… Ну, да ведь мы с вами старые приятели… Я вас давно знаю… А все-таки… удивили, Михаил Петрович. Ну что, у нас течи не показалось после вчерашнего?..
– Нет, – отвечал Михаил Петрович и покраснел, видимо, польщенный словами адмирала, который действительно понимал и умел ценить работу подчиненных, потому что и сам умел работать, и в свое время был образцовым старшим офицером.
– Хорошо построенное судно, крепкое судно. Шторм ведь был серьезный.
– Довольно серьезный, ваше превосходительство! – подтвердил старший офицер.
– А как с ним справился Николай Афанасьевич… Да-с! Он показал всем, что значит лихой капитан в критические минуты! Какой глаз… Какое хладнокровие… Какое уменье!
– Николая Афанасьевича надо видеть во время штормов, чтобы вполне оценить и понять его, ваше превосходительство!
– А вы думаете, я не ценю его, а? С таким капитаном, как он, да с таким старшим офицером, как вы, я куда угодно пойду-с… Вы дополняете друг друга, вот что я вам скажу, любезный друг… Ведь – что уж греха таить – Николай Афанасьич с ленцой и в тихую погоду любит больше кейфовать… Зато вот эти два дня… Кстати, прикажите его вестовому не будить его к флагу… Пусть высыпается.
– Слушаю-с…
– Да и вам надо отдохнуть, Михаил Петрович. Глаза-то красные.
– Успею, ваше превосходительство… В Нагасаки отосплюсь.
– А вы, Вербицкий, почему это до сих пор спали, а? Вследствие каких таких трудов? – обратился адмирал к своему флаг-офицеру ворчливым и в то же время добродушным тоном.
Шустрый мичман, хорошо изучивший своего адмирала, понял, что настроение его не предвещает разноса, и потому храбро соврал:
– Я и не думал спать, ваше превосходительство.
– Что же вы делали?
– Читал, ваше превосходительство.
– Это видно по вашим сонным глазам… Ишь ведь… Всегда хочет вывернуться… Всегда у него наготове ответ! – засмеялся адмирал и шутливо погрозил мичману пальцем.
– А Аркадий Дмитрич тоже читает? – насмешливо спросил адмирал.
– Аркадий Дмитрич нездоров, ваше превосходительство.
– Что с ним? Укачало, видно?
– Точно так. Эти два дня Аркадию Дмитриевичу было так нехорошо, что Аркадий Дмитриевич даже и не душился, ваше превосходительство! – с самым серьезным лицом проговорил Вербицкий, зная, что лишняя шутка над флаг-капитаном может только быть приятной адмиралу.
Действительно, адмирал рассмеялся детским громким смехом…
– Даже и не душился?! Ха-ха-ха!.. Вот поправится Аркадий Дмитрич, я ему скажу, как вы, Вербицкий, определяете серьезность его болезни. Так не душился?
– Никак нет, ваше превосходительство… Я заходил к Аркадию Дмитричу и третьего дня, и вчера…
– Что ж он, отлеживался?
– Отлеживался и про себя читал акафисты пресвятой богородице и Николаю-угоднику, ваше превосходительство.
Адмирал снова засмеялся.
– Ну, довольно вам зубоскалить, Вербицкий… Аркадий Дмитрич религиозный человек… ну и читает акафисты… Не беспокойте его сегодня… Пусть отдохнет после шторма… А вы вот что: сегодня чтобы обед был по вкусу Николая Афанасьича… Вы знаете, что он особенно любит?
– Постараюсь догадаться, ваше превосходительство.
– Догадайтесь, и чтобы Николай Афанасьич был доволен обедом… И Михаил Петрович тоже. Надеюсь, вы не откажетесь, Михаил Петрович, откушать сегодня у меня?
Михаил Петрович поблагодарил адмирала.
– Ну, а теперь узнайте, Вербицкий, отчего Васька не докладывает, что готов кофе. Что он морит меня голодом, каналья? Шуганите его хорошенько.
Шустрый флаг-офицер хотел было ринуться со всех ног исполнять адмиральское приказание, как в ту же минуту на полуюте показалась маленькая заспанная фигурка адмиральского камердинера в красной жокейской фуражке.
Он подошел, не особенно спеша, к адмиралу и, галантно приподнимая фуражку с своей черной кудластой головы, проговорил:
– Пожалуйте кофе кушать.
– Копаешься! – воркнул адмирал.
– У меня не десять рук, а всего две! – огрызнулся Васька и пошел назад.
– Ишь ведь бестия! Поздно встал и… прав! – проговорил, улыбаясь, адмирал. – Вербицкий! Пожалуйте ко мне кофе пить! – приказал он и спустился с юта, сопровождаемый флаг-офицером.
– А ведь этот мальчик карьеру сделает, Михаил Петрович! – заметил Леонтьев.
– А что ж, пусть делает! – равнодушно промолвил старший офицер.
– И если будет нужно, продаст этого самого адмирала, перед которым лебезит.
– И это возможно.
– Удивляюсь, как адмирал его не раскусил…
– А быть может, и раскусил… да привык к нему. Привычка, батюшка, большое дело… А кроме того, Вербицкий прирожденный флаг-офицер, ну и способный малый – этого отнять у него нельзя.
– Несимпатичный… карьерист…
– А вам, Сергей Александрович, хочется, чтобы все были симпатичны?.. Какой еще вы юный, однако, батенька! – ласково улыбнулся Михаил Петрович своими маленькими, закрасневшимися глазами в очках и прибавил: – Пойду-ка и я напьюсь чайку… Ужасно устал, признаться. После восьми часов и я закачусь спать… Всю ночь не спал из-за этих починок.
В начале шестого часа, когда солнце быстро клонилось к закату, «Резвый», имея в кильватере «Голубчика», входил в прелестную бухту Нагасаки, живописно расположенного в ее глубине.
Все были наверху, и на корвете царила торжественная тишина, обычная при входе военного судна на рейд, да еще в чужие люди.
На рейде стояли четыре русских военных судна, два корвета и два клипера, принадлежащие составу эскадры Тихого океана, которым было приказано собраться в Нагасаки и там ждать адмирала, и несколько военных судов других наций.
Едва только «Резвый» под контр-адмиральским флагом на крюйс-брам-стеньге показался в виду эскадры, как со всех судов раздался салют адмиральскому флагу, и на «Резвом» тотчас же последовал ответ. Вслед за тем салютовали и иностранные суда, и им тоже отвечали.
Когда рассеялся дым от выстрелов, «Резвый» бросил якорь, и все шлюпки были спущены. «Голубчик» стал рядом.
Как только отдан был якорь, со всех судов отвалили гички и вельботы с командирами, которые спешили к адмиралу с рапортами. У всех были щегольские шлюпки. Только командир «Голубчика» приехал на своей единственно уцелевшей маленькой четверке.
Один за другим входили капитаны в полной парадной форме на «Резвый», встречаемые караулом, и, несколько напряженные и взволнованные, проходили в адмиральскую каюту.
Адмирал принимал всех приветливо, расспрашивал о плавании, о состоянии судов, обещал побывать на всех судах и пригласил капитанов обедать «ровно в шесть». И так как возвращаться на свои суда было поздно, то все капитаны собрались в капитанской каюте и в ожидании обеда были гостями радушного Монте-Кристо, который немедленно приказал вестовому подать разных вин и предложил всем выпить по рюмке, по другой «начерно».
Нечего и говорить, что главной темой разговоров были общие расспросы о шторме, об адмирале и об его предположениях. Куда и кого он пошлет? Не слышно ли, какие суда возвращаются в Россию?
Насчет шторма Монте-Кристо не вдавался в большие подробности.
– Трепануло изрядно, ничего себе, – говорил он, разливая в бокалы шампанское, – грот-мачту, как видите, потеряли. А куда кто идет – разве адмирал сообщает! Этого и Аркадий Дмитрич не знает! – засмеялся Монте-Кристо.
– И меня он не посвящает в свои предположения! – вставил флаг-капитан.
– Да и не все ли равно, господа, узнать днем позже, днем раньше, кто куда идет… Я и сам не знаю, куда мы идем: в Австралию или на Ситху… Аркадий Дмитрич говорил, что в Австралию…
– Адмирал как-то сказал…
– А я не удивлюсь, если он вздумает вдруг идти в Берингов пролив…
Все рассмеялись.
– От него всего можно ожидать! – заметил кто-то.
– То-то и есть… А вот вы, господа, лучше расскажите, нет ли чего в Нагасаки новенького. Это, право, интереснее.
– Чего новенького?..
– Как чего?.. Неужели здесь одна и та же «королева Гортензия», что была в прошлом году?.. Неужели придется опять ухаживать за японками?..
– Вы вот насчет какого новенького!.. Так вас можно порадовать… На днях приехали три француженки…
– Вот это дело… Каковы они?..
Один неказистый, толстенький и низенький, совершенно лысый капитан стал подробно описывать достоинства француженок. Другой, помоложе, вступился за честь японок и хвастал своей нанятой на месяц женой[240], и скоро разговор почтенных и солидных капитанов принял несколько одностороннее и игривое направление.
Решено было, что все капитаны отправятся сегодня же вечером знакомить Монте-Кристо с француженками.
Тем временем адмирал внимательно оглядывал убранство стола и говорил Вербицкому:
– Смотрите не осрамите меня с обедом… Довольно ли всего?
– Довольно, ваше превосходительство…
– Какой обед?
– Суп с пирожками, ветчина… Николай Афанасьич любит.
– Дальше?
– Индейки!..
– Сколько?
– Четыре.
– Хватит на двадцать человек?
– Хватит… Индейки большие, ваше превосходительство. Горошек и маседуан.
– Ну, смотрите же, чтобы всего было довольно.
После обеда все разъехались. Капитаны отправились на свои суда, чтобы переодеться в статское платье и сообщить старшим офицерам, чтобы все было готово к смотру, и затем все вместе поехали на берег. Монте-Кристо конфиденциально предупредил старшего офицера, чтоб его не ждали. Он, может быть, вернется к утру.
– Надо освежиться! – прибавил он, смеясь. – Не все же штормовать в море. Надоело!
Разъехались еще и раньше все офицеры и гардемарины, кроме вахтенных. Все торопились на берег погулять и познакомиться с туземными дамами и затем собраться в гостиницу, где сегодня должен был составиться грандиозный ландскнехт. Соберутся офицеры и гардемарины всей эскадры.
На «Резвом» оставались, кроме вахтенных да старшего офицера, только батюшка да «лобастый» гардемарин, дядя Черномор.
Адмирал прочитывал у себя в каюте газеты.
В девятом часу он вышел наверх погулять.
Заметив на шканцах лобастого гардемарина, он подошел к нему и спросил:
– А вы, любезный друг, отчего не на берегу? Или на вахту станете?
– Нет-с… Не хочется что-то, ваше превосходительство…
– Ну что вы вздор говорите. Как не хочется? Почему не хочется? Съездили бы, покатались верхом… моряки любят кататься верхом, хоть и ездят, как сапожники… Посмотрели бы город… А то что сидеть на корвете… Отчего вы не съехали, а?
– Как-то не расположен-с…
– Не расположены-с?.. Не поверю… Вы и в Сан-Франциско редко съезжали… Что это значит?
– Дорого стоит съезжать! – сконфуженно проговорил молодой человек.
– Как дорого?.. Разве вам жалованья не хватает, а? Куда вы его деваете?.. Уж не продулись ли в карты?.. Говорите правду… Вас не адмирал спрашивает, а старший товарищ! – прибавил ласково адмирал.
– Я в карты не играю…
– Так куда же вы деваете ваши деньги?.. Почему не съезжаете на берег?.. Копите, что ли?..
– Какое коплю… Я… я… ваше превосходительство…
– Ну что вы тянете? Говорите, любезный друг, толком…
– Я, ваше превосходительство, оставляю большую часть своего содержания матери… У нее, кроме меня, нет никого-с! – тихо и застенчиво проговорил молодой человек.
– Так вот почему!.. Экий вы какой славный, я вам скажу, мальчик! – с нежностью проговорил адмирал, обнимая за талию молодого человека.
И, помолчав, прибавил:
– А все-таки… не мешает и вам съездить… да-с… И вы, любезный друг, напрасно не сказали мне, что у вас денег нет… И знаете ли что… Позвольте мне быть вашим банкиром, а? Что вы на это скажете?
– Я не понимаю, как это банкиром?..
– Очень просто… Вы берите у меня деньги, а после отдадите, когда больше получать жалованья будете… Вы мне же одолжение сделаете… Я не буду всех своих денег тратить… Прошу вас… Пусть это между нами…
И, несмотря на протесты молодого человека, адмирал потащил его к себе в каюту и предложил взять денег. Он просил и требовал так настоятельно, что дядя Черномор взял наконец десять долларов.
– Ну, а теперь поезжайте на берег… Товарищи ваши все там… И помните, что я ваш банкир…
Адмирал сел писать письма и велел Ваське разбудить себя завтра в шесть часов.
– А мундир готовить?
– Зачем мундир?
– А смотры делать!..
– Ты, Васька, хоть и бестия, а глуп. Зачем смотры делать в мундире, когда можно и в сюртуке? Не мешай мне!
Почтовый пароход, пришедший из Гонконга на следующий день, привез европейские газеты, в которых, между прочим, сообщалось о крайне натянутых отношениях между Россией, Англией и Францией и предсказывалась вероятность близкой войны ввиду известных событий 1863 года.
Беспокойный адмирал был встревожен за положение своей маленькой эскадры и еще более раздражен тем, что из Петербурга не было никаких известий об этом.
– Эдакие скоты… эдакие болваны! Всякие глупости спешат написать, а то, о чем нужно, не пишут, – громко проговорил адмирал и, видимо взволнованный, заходил по каюте, повторяя время от времени весьма нелестные эпитеты по адресу высшего морского начальства.
Вызванный им консул не мог сообщить адмиралу никаких точных известий. Он тоже ничего не знал.
Отпустив консула, адмирал долго ходил, обдумывая свое положение, и наконец велел сигналом потребовать к себе всех командиров судов.
Сообщив им газетные известия, он сказал:
– Если, господа, в самом деле будет война, эти подлецы англичане получат известие о ней раньше, чем мы, и могут захватить нас врасплох… У них в китайских водах огромная эскадра. Придет и разнесет нас, как дураков, благодаря тому, что у нас в министерстве сидят болваны-с!
Флаг-капитан Ратмирцев, присутствовавший в адмиральской каюте, решил сегодня же проситься в Россию по болезни и в то же время подумал, что у него есть большие козыри в руках, чтоб насолить этому ненавистному ему адмиралу в глазах морского министерства.
– Но этого не случится… не может случиться! – воскликнул адмирал, сверкнув глазами. – Нас не возьмут живьем… Я прошу вас, господа, быть во всякую минуту готовыми к бою… Орудия имейте всегда заряженными… И я не сомневаюсь, что в случае чего каждый из вас сумеет поддержать честь русского флага.
Все молча наклонили головы.
Адмирал между тем продолжал:
– Завтра же с рассветом прошу всех выйти в море и держаться у Нагасаки… Если увидите англичан или французов, клиперу «Кобчик» немедленно дать знать сюда. Я остаюсь здесь ожидать почты и ответа от посланника нашего в Иеддо… Надеюсь, что вы, Николай Афанасьич, и вы, Егор Егорыч, поторопитесь исправить свои повреждения? – обратился адмирал к командирам «Резвого» и «Голубчика».
Оба командира отвечали, что на их судах будут работать день и ночь.
– Если известия из России, – продолжал адмирал, – подтвердят газетные сообщения, каждый из вас, господа, получит от меня инструкцию. А пока прошу держать в тайне то, что я вам сказал, а то этот англичанин-фрегат, который стоит здесь, может узнать наши намерения… Объявите на берегу и всем офицерам, что идете в Гонконг… а на рассвете непременно сняться! – приказывал адмирал.
Один из капитанов заявил, что он едва ли успеет окончить расчеты с берегом.
– Чтоб были окончены! И скажите вашему ревизору, что если ему мало части дня и всей ночи, чтоб окончить все расчеты, то я его вышлю с эскадры как нерадивого офицера… Слышите?
– Слушаю, ваше превосходительство!
Капитаны были отпущены и, разъехавшись по своим судам, сделали распоряжения об уходе с рассветом из Нагасаки в Гонконг. На «Резвом» и «Голубчике» принялись немедленно за работы, и в тот же день новые мачты были привезены с берега.
А беспокойный адмирал в это время набрасывал свой план действий на случай войны и затем стал писать инструкцию командирам и донесение в Петербург.
Все это он делал со стремительной горячностью, точно война должна быть объявлена не сегодня-завтра.
Ратмирцев несколько раз в течение дня спрашивал Ваську, что делает адмирал, и каждый раз получал ответ, что адмирал пишет.
Наконец, уже вечером, флаг-капитан опять осведомился у камердинера.
– Пишет! – отвечал Васька.
– А как он… в духе? – спрашивал Ратмирцев.
– Не должно быть, Аркадий Дмитрич… Давеча я подавал ему стакан лимонада, так он… уставил довольно даже грозно глаза, я так и полагал, что он меня кокнет этим самым стаканом…
У трусливого флаг-капитана невольно пронеслась мысль: «А что как он и меня кокнет?»
– Если угодно, я сейчас пойду посмотрю, Аркадий Дмитрич, в каком он находится теперь градусе…
– Сходи…
Через минуту Васька вернулся и доложил:
– Извольте идти к нему, Аркадий Дмитрич, он в самом лучшем, можно сказать, состоянии своего характера.
Ратмирцев вошел в адмиральскую каюту и увидал адмирала, сидевшего без сюртука за столом. Среди тишины слышно было, как шуршало перо по бумаге.
Адмирал не слыхал, как вошел флаг-капитан, и, видимо увлеченный, продолжал писать.
Ратмирцев одернул сюртук, пригладил и без того прилизанные свои височки и чуть слышно кашлянул.
Ни малейшего результата!
Тогда флаг-капитан кашлянул громче.
Быстрым движением адмирал вздернул свою большую круглую, коротко остриженную голову и уставил на Ратмирцева глаза.
Эти глаза, блестящие и возбужденные, казалось, не видели флаг-капитана и были где-то далеко-далеко.
– Прошу извинить меня, ваше превосходительство, – начал Ратмирцев, наклоняя голову в почтительном поклоне, – я, кажется, помешал вам.
Только при звуках этого почтительно-тихого голоса адмирал, по-видимому, сообразил, кто перед ним.
И он резко и недовольным тоном спросил:
– Что нужно-с?
– Я пришел к вашему превосходительству с просьбой, большой просьбой, и смею думать, что ваше превосходительство…
Адмирал положил перо и нетерпеливо перебил:
– Да говорите короче, Аркадий Дмитрич, а то вы всегда удивительно мямлите… В чем дело?
Но Ратмирцева недаром же прозвали «придворным сусликом». Внутренне негодуя на этого «грубого мужика» (распишет он его в Петербурге!), он тем не менее продолжал тем же почтительно-изысканным тоном, чуть-чуть ускоряя речь:
– Как ни лестно мне служить под непосредственным начальством вашего превосходительства, но болезненное мое состояние…
– Вы хотите вернуться в Россию, Аркадий Дмитрич? – снова перебил адмирал, но на этот раз голос его звучал веселой и довольной ноткой.
– Точно так, ваше превосходительство, если вам угодно будет отпустить меня…
– Что ж, с богом, Аркадий Дмитрич. Если здоровье ваше требует, удерживать не стану и, как больному, разрешаю вернуться в Россию на казенный счет, – любезно прибавил адмирал.
Ратмирцев рассыпался в благодарностях. Отправки на казенный счет он не ожидал.
– Вы когда хотите ехать, Аркадий Дмитрич?
– С первым пароходом, отправляющимся в Гонконг.
– Рекомендую из Гонконга идти в Европу на французском пароходе… Отличные пароходы…
– Я так и думал, ваше превосходительство.
– Вы как думаете: прямо в Петербург или по дороге заедете в Париж?
– Хотелось бы кое-где побывать в Европе.
– И отлично… А как приедете в Петербург, расскажите Шримсу, как мы здесь плаваем и как сумасшествует «башибузук»… Они меня так называют, я знаю! – усмехнулся адмирал… – Ну, до свиданья пока, Аркадий Дмитрич, у меня много работы! – сказал адмирал, протягивая Ратмирцеву руку… – Да прикажите Вербицкому завтра же выдать вам деньги, какие полагаются! – крикнул он вдогонку.
Ратмирцев вышел из каюты адмирала очень довольный. С деньгами, какие он получит, можно будет побывать в Париже и вообще попутешествовать, не стесняясь. В свою очередь, и адмирал был рад, что избавился от этой «золотушной бабы», как презрительно называл он за глаза флаг-капитана.
«То-то будет сплетничать Шримсу на меня!» – подумал он, усмехнувшись, и снова принялся за работу.
На рассвете следующего дня все суда эскадры, за исключением «Резвого» и «Голубчика», снялись с якоря и вышли в море, сопровождаемые сигналом на флагманском корвете, изъявлявшим удовольствие адмирала. Сам адмирал, невыспавшийся, с красными глазами, стоял на мостике и смотрел в бинокль на удалявшуюся в стройном порядке маленькую эскадру.
И когда она скрылась, он, видимо удовлетворенный, лег опять спать, с полной уверенностью, что эта маленькая эскадра в случае войны кое-что сделает.
Через три дня усиленных работ и «Резвый» и «Голубчик» были готовы к выходу в море.
Наконец, на четвертый день, пароход, пришедший из Шанхая, привез почту из России. Секретная бумага из морского министерства подтверждала сообщения иностранных газет и предписывала адмиралу собрать эскадру и немедленно идти в Николаевск-на-Амуре, где и находиться в безопасности от неприятельского захвата в случае войны.
– Болваны! Так я вас и послушался! – крикнул гневно адмирал.
И он немедленно же прибавил к своему донесению, что считает невозможным исполнить такое приказание и оставаться все время в бездействии. В подробном же донесении, написанном еще раньше, он сообщал, что соберет всю эскадру в Сан-Франциско и, получив по телеграфу извещение о войне, отправит все свои суда в крейсерство для ловли английских купеческих кораблей и для внезапных нападений на английские колонии. Вот что он намерен сделать, вместо того чтобы позорно запереться в Николаевске-на-Амуре. Одновременно с донесением к морскому министру адмирал написал и рапорт августейшему генерал-адмиралу.
В тот же вечер Ивков был позван к адмиралу.
– Я вас посылаю курьером в Россию с важными бумагами, Ивков, – проговорил адмирал, пожимая руку молодому человеку.
– Слушаю, ваше превосходительство! – проговорил изумленный Ивков.
– Завтра утром мы уходим, а вы останетесь в Нагасаки и на первом пароходе отправитесь в Печелийский залив, а оттуда через Пекин в Сибирь и в Петербург… Надеюсь, что вы оправдаете мое доверие и докажете, что моряки могут летать не хуже фельдъегерей.
– Постараюсь.
– Я уверен, потому и выбрал вас. Предписание и деньги на дорогу вам выдадут сегодня же, а завтра в семь часов утра будьте готовы и приходите ко мне за бумагами… Берегите их… Из Петербурга, если хотите, вернетесь на эскадру… Хотите?
Ивков, уже мечтавший об отставке, поколебался.
– Ну, как хотите… Странный вы мальчик… Я хочу вас иметь подле себя, а вы чураетесь этого… А ведь я очень расположен к вам, Ивков. Из вас вышел бы хороший моряк… все данные есть… А вы вот вместо того все стихи пишете и адмирала своего ругаете… Ну, идите, собирайтесь.
На следующее утро ровно в семь часов Ивков уже был у адмирала.
Тот вручил ему маленькую сумку с бумагами и велел при себе надеть ее на грудь под рубашку. Затем он обнял Ивкова, крепко поцеловал его и сказал:
– Телеграфируйте в Сан-Франциско, когда приедете в Петербург.
– Слушаю-с.
– А теперь послушайте, мой милый, дружеского совета. Не сломайте себе шеи в Петербурге, понимаете? Вы слишком увлекающийся и горячий… А в Петербурге разные кружки… Новые там идеи… Подавай все сразу. Того и гляди, попадетесь в какую-нибудь историю… Право, возвращайтесь лучше на эскадру, ко мне…
– Я подумаю.
– Подумайте и сейчас же телеграфируйте – я вас вытребую сюда. И помните, Петя, – прибавил горячо адмирал, – что где бы вы ни были и что бы с вами ни случилось, у вас есть верный и любящий друг… вот этот самый «глазастый черт»! – заключил, ласково улыбаясь, адмирал. – Ну, прощайте… Христос с вами.
В десять часов утра «Резвый» и «Голубчик» снялись с якоря. Как только они вышли в море, на обоих судах были заряжены орудия, и оба судна были вполне готовы к немедленному бою. В скором времени показалась эскадра, и на флагманском корвете взвился сигнал: «Лечь в дрейф». Вслед за тем мичман Вербицкий развез всем командирам запечатанные пакеты с инструкциями, и, когда вернулся, адмирал велел поднять сигнал: «Следовать в Сан-Франциско без замедления».
Все недоумевали, зачем это эскадра идет в Америку, если ожидают войны.
А Ивков через четыре дня уже был в Печелийском заливе и высадился в Таку. Оттуда он немедленно отправился в китайской одноколке на мулах в Тяньзин и дальше – в Пекин. Доехав из Пекина до Калгана, пограничного города в Монголии, верхом, в сопровождении казака из посольства и китайского чиновника, он в Калгане купил двухколесную монгольскую телегу и на почтовых монгольских лошадях день и ночь скакал через Гобийскую степь, приводя в ужас бешеной ездой сопровождавших его, меняющихся через несколько станций, китайских чиновников. В Кяхте он пересел на перекладную и уже один поехал в Петербург.
Адмирал отлично знал, как нужно было подействовать на самолюбивого юнца, чтоб заставить его лететь сломя голову. Ивков скакал как сумасшедший дни и ночи на курьерских, останавливаясь на станциях, чтоб наскоро поесть, всего в сложности не более часа в сутки, и действительно приехал из Нагасаки через Китай и Сибирь необыкновенно скоро в Петербург.
Прямо с вокзала он отправился к морскому министру. Курьер в приемной сказал, что можно идти без доклада прямо в кабинет.
Ивков вошел и увидал за большим письменным столом полную, рыхлую фигуру адмирала Шримса, в раскрытом халате, под которым была только ночная сорочка.
Несколько адмиралов и офицеров в мундирах сидели и стояли около. Адмирал Шримс что-то рассказывал и заливался густым, сочным смехом.
– Откуда это вы в таком виде, молодой человек? – удивленно воскликнул министр, увидав остановившегося у дверей запыленного и истомленного Ивкова. – Где это вы ночь кутили, а? Видно, прямо из веселой компании да к министру? – со смехом говорил Шримс, хорошо известный морякам своими циническими шуточками и фамильярностью обращения, шутливо грозя пальцем. – Подходите-ка поближе… дайте на вас посмотреть… Не бойтесь, не укушу.
Несколько изумленный таким приемом, Ивков подошел к столу, поклонился и хотел было проговорить обычную фразу представления, как адмирал Шримс, протягивая свою большую белую и пухлую руку, продолжал с обычным своим видом балагура, шутки которого должны доставлять удовольствие подчиненным:
– Ну-с, рекомендуйтесь. Откуда и зачем пожаловали?
– Гардемарин Ивков…
– Покойного Андрея Петровича сын?
– Точно так, ваше высокопревосходительство. Только что прибыл из Нагасаки с эскадры Тихого океана… Ехал через Китай и Сибирь.
– А какой сумасшедший прислал вас сюда? – смеясь и, видимо, нарочно спросил министр.
– Меня прислал не сумасшедший, ваше высокопревосходительство.
– А кто же? – с лукавой улыбкой перебил Шримс.
– Начальник эскадры Тихого океана, свиты его величества контр-адмирал Корнев с бумагами к вашему высокопревосходительству! – отвечал с самым серьезным видом Ивков, сильно разочарованный таким шутливым отношением к возложенному на него поручению. Он скакал день и ночь – и такая странная встреча.
Он подал министру толстый пакет и отступил от стола.
– Ишь ведь загорелось… Курьеров гоняет наш неукротимый Корнев! – заметил, усмехнувшись, министр, обращаясь к сидевшим в креслах двум адмиралам.
И адмиралы, и почти все присутствующие поторопились засмеяться.
Небрежно поворачивая в своих белых пальцах пакет, словно бы желая показать, что не придает особенной важности привезенным бумагам и не торопится ознакомиться с их содержанием, министр спросил Ивкова:
– На эскадре все благополучно?
– Все благополучно, ваше высокопревосходительство! – отвечал молодой человек, чувствуя невольную обиду за своего «глазастого черта».
– Ну что, очень вас всех разносит там ваш адмирал? Топчет фуражку? Задает вам перцу? Небось рады, что уехали с эскадры? Говорите, не стесняйтесь, молодой человек.
Ивков хорошо понял, что этот веселый толстяк с умным, заплывшим, когда-то красивым лицом, сделавший блестящую карьеру, никогда не бывавший в море, ждет от него подтверждения, чтоб позабавиться насчет беспокойного адмирала, видимо, не очень-то любимого министром.
Но вместо того чтобы ответить в тон, Ивков, чувствуя сильное негодование против этого шутника-циника, проговорил с некоторой аффектацией официальности и слегка возбужденным тоном:
– Начальника эскадры все слишком уважают и любят, ваше высокопревосходительство, чтоб не желать служить под его начальством… И никто из моряков, любящих дело, не в претензии, если адмирал, случается, делает выговоры и замечания… От такого моряка-адмирала, как Иван Андреевич, хоть и неприятно получить замечание, но всякий знает, что он делает их справедливо.
Министр пристально оглядел молодого человека, и с его лица сбежала улыбка.
– Вы любимчик вашего адмирала, что ли?
– Я ничьим любимчиком не был и не желаю им быть, ваше высокопревосходительство! – отвечал, весь вспыхивая, Ивков.
– Ого, какой он вернулся из жарких стран горяченький! Советую вам здесь поостыть, молодой человек. Так-то оно лучше будет! – полушутя, полусерьезно промолвил министр. – Ну, с богом, родной… Ступайте… Приведите себя в надлежащий вид да явитесь по начальству, куда там следует… А я еще вас позову.
Ивков поклонился и вышел.
Когда он ехал в гостиницу, в голове его невольно явилось сравнение, и этот «глазастый черт», этот «Ванька-антихрист», которого он казнил в стихах, казался ему куда симпатичнее, милее и нужнее для флота, чем этот толстяк министр… Какая разница!
С тех пор прошло много лет.
Все эти «Резвые» и «Голубчики» давно пошли на слом и остались лишь в памяти старых моряков, которые на них плавали в дальних морях и учились своему тяжелому ремеслу под начальством такого преданного делу учителя, каким был беспокойный адмирал. Деревянный паровой флот вместе с парусами как-то быстро исчез, и на смену его явились эти многомильонные гиганты броненосцы, оскорбляющие глаз моряков старого поколения своим неуклюжим видом, похожие на утюги, с маленькими голыми мачтами, а то и вовсе без мачт, вместо прежнего красивого рангоута, но зато носящие грозную артиллерию, имеющие тараны и ходящие благодаря своим сильным машинам с такой быстротой, о которой прежде и не помышляли.
С обычной своей энергией отдался беспокойный адмирал делу реорганизации флота и несколько лет сряду пользовался большой властью и видным влиянием. Не бывши министром, он благодаря своей кипучей деятельности и авторитету значил не менее министра, и без его участия или совета не строилось в те времена ни одного судна. В своем кабинете, окруженный чертежами, беседующий с инженерами, увлекающийся приходившими в его голову новыми типами судов, разносящий какого-нибудь опоздавшего мичмана или приходящий в бешенство при посещении строящегося судна, где копались и делали не так, как, казалось ему, было нужно, – он был все тот же беспокойный адмирал, что и на палубе «Резвого», так же умел вносить «дух жизни» в дело и заставлять проникаться этим живым духом других.
В его кабинете толпилась масса народа. Зная его влияние, перед ним заискивали, ему льстили, перед ним казались увлеченными делом так же страстно, как и он сам. В нем видели будущего морского министра, и каждый ловкий человек старался эксплуатировать его доверчивость к людям. И он часто верил показной любви к делу и выводил в люди каждого, в котором видел эту любовь и признавал способности…
Нечего и прибавлять, что многие завидовали беспокойному адмиралу и ругали его. Особенно бранили его бездарные моряки и те ленивые поклонники канцелярщины и мертвечины, которых словно бы оскорблял своей энергией и преданностью делу этот беспокойный, во все вмешивающийся адмирал.
Они просто служили, исполняя с рутинным равнодушием свое «от сих и до сих», а этот вечно волновался, вечно кипятился, вечно представлял какие-то новые проекты, какие-то записки…
Но вот настали новые времена… Запелись иные песни. Во флоте появились новые люди, и деятельность адмирала сразу была прекращена.
Его, еще полного сил и энергии, сдали в архив.
И – как обыкновенно случается – все те, которые больше всего были обязаны беспокойному адмиралу, все те, которые чаще других обивали порог его кабинета, отвернулись от него, словно бы боясь потерять в чьих-то глазах, продолжая бывать у адмирала.
И первый, разумеется, Вербицкий, только что произведенный благодаря Корневу в контр-адмиралы.
Еще бы! Беспокойный адмирал был почти что в опале, совсем бессильный, нелюбимый и даже оклеветанный. А главное, в то время было выгодно бранить все прежнее во флоте: и дух, и систему, и корабли, и беспокойного адмирала, как одного из выдающихся представителей и пользовавшегося особенным расположением прежнего главного руководителя флота.
Новым людям необходимо было показать, что все прежнее негодно и что у них есть своя программа возрождения.
Явился пресловутый ценз… Явился какой-то бухгалтерский и чисто коммерческий взгляд на службу; всякая посредственность, бездарность и наглость высоко подняла голову, и затем мало-помалу молодым поколением овладел тот торгашеский дух, который стал руководящим принципом. Моряки почти разучились плавать и почти не плавали. Всякий старался зашибить копейку и поскорей «выплавать ценз», а где и на чем – на пароходе ли, делающем рейсы между Петербургом и Кронштадтом, или на броненосцах, отстаивающихся на трандзундском рейде, – не все ли равно?
На пароходе даже спокойнее. Так или иначе, а всякий умеющий не беспокоить начальство будет в свое время командиром и имеет все шансы посадить на мель судно на кронштадтском рейде. Этот торгашеский взгляд на службу и эта полная индифферентность к другим, высшим идеалам морского служения сделали свое дело. По мере того как увеличивалось количество гигантов-броненосцев и торжествовал «культ гроша», обезличивались люди и исчезал тот истинно морской дух, та любовь к делу и то обычное у прежних моряков рыцарство, которые являлись как бы традиционными и без которых все эти чудеса техники являются лишь бесполезными и дорогостоящими игрушками.
Подобные мысли часто приходили в голову беспокойного адмирала, и он горько задумывался, расхаживая по своему кабинету в долгие дни своего служебного бездействия и заброшенности, но уже не прежней порывистой и энергичной походкой, какой, бывало, ходил по палубе «Резвого», а тихими и медленными шагами престарелого человека.
В этих грустных думах, в разговорах с немногими близкими людьми, которые навещали его, не было ничего личного. Он знал, что его песня давно спета, и не о себе думал он, не о тех обидах и ослиных ляганиях, которые пришлось ему испытать, особенно вслед за опалой, а о судьбе горячо любимого им флота.
Несмотря на свои семьдесят с хвостиком лет, он глядел еще бодро. Седой как лунь, со своей коротко остриженной головой и большими круглыми глазами, он все еще сохранил остатки прежней неукротимой энергии, а по временам напоминал прежнего беспокойного адмирала в его «штормовые» минуты. Сильно уходился он, но стихийная натура все-таки прорывалась.
Потребность деятельности еще сильно жила в нем, и он старался выдумать ее… Дома читал, читал много и следил за морским делом. Посещал разные общества, в которых был членом, и всегда за кого-нибудь да хлопотал, за кого-нибудь да просил, являясь к разным влиятельным лицам в мундире и орденах, и настойчиво рекомендовал того «хорошего человека», который обращался к нему за помощью, и радовался, как ребенок, когда ему удавалось что-нибудь сделать, особенно для прежних своих сослуживцев.
А Леонтьев, когда-то назвавший адмирала «бешеной собакой» и принужденный оставить морскую службу вследствие того, что неосторожно отозвался в клубе об одном молодом адмирале как о человеке, слишком фамильярно обращавшемся с казенными деньгами (хотя эта фамильярность ни для кого не была секретом), и, кроме того, – что было еще преступнее! – напечатал без разрешения начальства какую-то статейку, в которой критически относился к цензу и находил, что «купеческий дух» развращает флот, – этот самый Леонтьев, оказавшийся во флоте неудобным человеком, испытал на себе истинно дружескую привязанность беспокойного адмирала.
Когда адмирал прослышал, что Леонтьев вышел в отставку и бедствует с семьей, он, без всякого вызова с его стороны, стал хлопотать за бывшего сослуживца, и у кого только ни перебывал он, кому только ни надоедал, пока не добился-таки, что Леонтьеву дали какое-то место.
Испытал воистину отеческую заботливость беспокойного адмирала и Ивков, давно вышедший в отставку и попавший в какую-то «историю», заставившую его прокатиться в не столь отдаленные места.
В это декабрьское утро беспокойный адмирал, по обыкновению, встал в восемь часов, и когда Ефрем, бывший матрос, состоявший камердинером при адмирале более десяти лет, принес кофе, адмирал подал ему листок бумаги с написанными на нем фамилиями и сказал:
– Сейчас сходи в адресный стол и узнай, где живут эти господа… Возьми справки… понял?
– Понял, ваше высокопревосходительство.
– Ступай.
Напившись кофе, беспокойный адмирал отправился гулять. Гулял он ежедневно, несмотря ни на какую погоду.
Возвратившись с прогулки, он взял с письменного стола телеграмму, прошел на половину к жене и, поздоровавшись с ней, проговорил:
– А я, Машенька, вчера поздно вечером получил приятную телеграмму. Слушай.
И старик несколько взволнованным голосом прочитал:
– «Бывшие командир и офицеры “Голубчика”, собравшиеся за товарищеским обедом, пьют за здоровье бывшего своего адмирала и учителя и, вспоминая плавание под вашим начальством с чувством глубокой признательности, шлют сердечные пожелания всего лучшего и выражения глубочайшего уважения доблестному и славному адмиралу, имя которого никогда не забудется во флоте».
– Вспомнили, Машенька, и как тепло… Не правда ли? Уж я послал Ефрема узнать адреса подписавших телеграмму, чтоб сегодня же побывать у них и поблагодарить. И чего этот болван так долго шляется! – внезапно крикнул адмирал и, круто повернувшись, прошел в кабинет.
Этот Ефрем был глуп, честен и предан своему барину, который, в свою очередь, любил Ефрема и привык к нему, не переставая, впрочем, удивляться его глупости и выражать иногда это удивление в довольно энергичной форме.
Привычку свою к Ефрему, несмотря на его глупость, беспокойный адмирал довольно оригинально и неожиданно приводил иногда как доказательство того, как трудно иногда бывает менять министров.
– Ведь вот, например, Ефрем – болван, естественный болван, а я держу его десять лет! – говорил адмирал.
Беспокойный адмирал крикнул другого лакея и, приказав закладывать карету, тревожно заходил по кабинету, поводя плечами.
Наконец Ефрем явился и с радостно-глупым видом подал справки из адресного стола.
– Отчего так поздно?
– А я, ваше высокопревосходительство, по пути заходил к портному за вашим сюртуком.
– Я разве тебе приказывал?
– Никак нет, ваше высокопревосходительство.
– И какой же ты, Ефрем, болван, я тебе скажу! Ступай, вели подавать карету! – проговорил довольно мягко адмирал, бывший в хорошем настроении по случаю полученной телеграммы.
Возвратившись домой, беспокойный адмирал рассказывал жене, как он разыскивал квартиры и поднимался в пятые этажи.
– И только троих застал. Остальным оставил карточки… И знаешь ли что, Машенька? Я приглашу их всех обедать… Надо отблагодарить за внимание… И Леонтьева и Ивкова позову… Завтра же позову! Так ты распорядись, Машенька.
– Хорошо.
– И к этому дураку Любимову заезжал сегодня.
– Зачем?
– Надо было за одного человека попросить… Но эта скотина ничего не хочет сделать, Машенька… Ведь дурак, а воображает себе, что если был министром, то и умен… От него же новость услыхал. Ратмирцев, – знаешь этого вылощенного болвана Ратмирцева?
– Ну, знаю, – улыбнулась адмиральша, давно привыкшая к энергической речи адмирала.
– Его старшим флагманом назначают… Эту бабу!! Этого «придворного суслика», как звали его мичманы на моей эскадре… С такими флагманами далеко не уедешь! – раздраженно проговорил беспокойный адмирал.
Он помолчал с минуту и, видимо, смягчившись, сказал:
– Да… вот говорят, что люди неблагодарны и забывают многое… А вчерашняя телеграмма, а?.. Что ты скажешь, Машенька?.. Есть, значит, люди, которые помнят, что я кое-что сделал для флота.
– Поверь, что все это сознают в душе, – горячо проговорила адмиральша.
– Ну, едва ли… Теперь, Машенька, не моряки, а торгаши… Духа нет… Ну да что говорить…
Адмирал как-то безнадежно махнул рукой, пошел в свой кабинет и принялся читать «Times».
Но сегодня ему не читалось.
Прошлое и настоящее проносилось перед оброшенным стариком, и он горько задумался, склонив свою седую голову.
Борис Житков
«Погибель»
Так все в порту и звали этот пароход; на него я нанялся поденщиком. Так и сказали мне кричать: «На “Погибели!” Давай шлюпку!» Пароход стоял у стенки волнолома. Наконец шлюпка отвалила. Один человек юлил веслом за кормой. Человек оказался рыжий. Весь в ржавчине и в веснушках. Я сказал, что хозяин прислал меня поденщиком.
Рыжий сказал:
– Ну, вались! Юли сам назад.
Он пихнул весло ко мне, а сам сел на банку. Я погнал шлюпку. На полдороге рыжий спросил:
– Ты знаешь, куда поступил?
– Чего мне знать? На поденщину. Ржу обивать.
– На «Погибель» ты поступил. Если там ржу обить, так останется от нас всего, что только нас – четыре поденщика. Ты приставать будешь, так легче – борт пробьешь.
– Заливай! – сказал я.
– Нам, брат, не заливать, а отливать только поспевай. Смеешься? Мы на палубе ночуем, а то как пойдет под заныр – выскочить не успеешь.
Мы подошли к борту. Борт был страшный: рябые ржавые листы местами были закрашены суриком, вмятины обрисовывали ребра, как у голодной клячи. Пока я влезал по штурмтрапу, я уже измазался ржавчиной. Я вошел в кубрик, поздоровался и поставил на стол две бутылки водки. В кубрике было полутемно, и, когда зажгли лампу, я поразился обстановкой: все, все – и деревянные койки, и стол, и скамейка, – все было черно и все было изъедено морским червем. Лампа была зеленого цвета, иллюминаторные рамы, медные крючки и замки на дверях – вся медь была густо-зеленого цвета. На потолке приросла засохшая ракушка.
– Что смотришь? – сказал рыжий. – «Погибель» пять лет на боку под берегом лежала. Здесь утопленники в карты дулись. Вот на этом самом столе.
– А до того на ней без ремонту пятьдесят годов кряду мертвых спать возили.
Это сказал другой, маленького роста, седоватый.
Третий все молчал и сидел в углу.
Стали пить водку. Закусывали луком, грызли его, как яблоко. Больше ничего у поденщиков не нашлось. Я узнал, что рыжего зовут Яшкой, а старика – Афанасием Ивановичем.
– Маша, Маша! – закричал рыжий. Я оглянулся. – Маша, ты сядь к нам, выпей.
Третий, что сидел в углу, поднялся и подошел. Это был человек высокого роста, с большими черными глазами. «Грек – не грек», – подумал я.
– Да ты не удивляйся: у него бабье имя – Мария. У него с пяток имен, и вот Мария тоже. Так мы его – Маша. Он не русский – испанец. Испаньоло! – Тут Яшка ткнул испанца в плечо и показал на жестяную кружку: – Вали!
Испанец немного отпил. Яшка со стариком собирались на берег за третьей бутылкой. Я отдал последние медяки. Мы остались с испанцем вдвоем. Он плохо говорил по-русски. Но я кое-как понимал. Он прихлебывал водку, будто вино, из стакана. Сначала конфузился, потом сел картинно, а потом вскакивал на ноги, когда говорил.
Он рассказал мне, что был тореадором. Я первый раз в жизни видел живого тореадора. Он был в синей куртке, в парусиновых портках, весь измазан ржавчиной, но так бойко вскакивал на ноги и в такие позиции становился, что я забыл, в чем он одет. Казалось, все блестит на нем. Я только боялся, чтобы не вернулись Яшка с Афанасием и не сбили бы с ходу тореадора. Он говорил, что уже входил в славу. Был на лучшей дороге. Жил в гостинице. Каждый день с утра – цветы. Полно, полно цветов! Руками показывал, сколько, – некуда поставить. Прислуга крала, торговала этими цветами. Даже в комнате было душно от цветов. У него был выпад – удар шпагой – такой, как ни у кого, – молния!
– Я не становился в позицию, я стоял как будто рассеянно, как будто я сейчас буду ногти чистить. И я следил глазами за быком, я точно знал, что это – последний миг. Нет, пол, четверть мига! – Он звонко щелкнул ногтями. – И вот замерли, всем кажется, что вот поздно уже, – и в это мгновенье – молния! – Испанец ткнул в воздух рукой. Я, сидя, отшатнулся. – Вот! И секунду весь цирк молчит, и я слышу шум вздоха. Вы знаете, когда весь цирк враз вздохнет… Что аплодисменты! – Он небрежно постукал в ладонь. – Или крик. Это что! Но надо знать быка. Надо смотреть на его скок, на его прыть, когда его дразнят, когда бросают бандерильи[241], когда он бодает лошадь, – это все надо подметить, тогда можно угадать это мгновенье: вот он стоит перед тобой, и вот… и тут молнии. Ах! И это все.
Он сел.
И вот раз случилось – на полмгновения раньше ринулся бык. Тореадор стоял небрежно, как всегда. Он не мог отскочить и ткнул шпагой, просто защищаясь, ткнул не по правилам и не туда, за рогами, – ткнул, чтобы попасть в сердце. Он убил быка, спасая свою жизнь. Цирк взревел. Он слышал, что крикнули: «Мясник!» Шпага осталась в быке, а он бежал, как был, в тореадорском наряде, – он знал, что его разорвет толпа. Бежал даже больше от стыда, как сфальшививший на поединке трус. Дело было в портовом городе, и он не помнит, как оказался на иностранном пароходе и там забился в какой-то угол. Он не выходил на свет до самого отхода. А потом ему дали переодеться и сунули в руки лопату.
– Теперь я угольщик – карбонеро. Но я сказал себе, что это я испугался первый, но и последний раз. Я теперь всю жизнь ничего не смею пугаться.
Афанасий с Яшкой уже стояли в дверях. Они выпили по дороге половину.
– Ничего не должен бояться! – закричал Яшка с порога. – Ну-ка! Ну! Ты плавать, говоришь, не можешь? Нет? Ну, прыгай с борта в воду. Трусишь! Машка, ты должен сейчас прыгать, или ты…
Но испанец уже шел к дверям. Я побежал за ним, но он оттолкнул Яшку и вышел на палубу. Было темно, только далеко на пристани горели фонари. Внизу с высокого борта вода чернела, как мокрый асфальт. Я не успел задержать испанца, он козлом перемахнул через борт и сильно плюхнул внизу. Яшка с Афонькой притопали к борту.
– Круг, круг давай! – кричал я им. Но они, свесившись, глядели за борт.
– Греха-то, греха! – завыл Афанасий.
– А ну, вынырнет где? Или раков кормит? – пьяной губой шлепал Яшка.
Я бросился по штурмтрапу к шлюпке.
Я слышал, как сверху закричали:
– Ай, Машка, выплыл!
Я не успел отвязать шлюпку: испанец неподалеку бил по воде руками. Я подсунул ему весло. Он ухватился.
В кубрике я совал мокрому испанцу свою куртку. Афанасий – кружку с водкой. Испанец отмахивался.
– Ну, скажи, какая утопленница фокусная, – хрипел Яшка.
Они с Афанасием допили.
– Да и черт с тобой! – бубнил Яшка. – Утопленница! Думаешь, испугался? Да тут поискать – может, в каком углу и живой утопленник-то есть, – я говорю, дохлый, – найдется на «Погибели» на нашей, где-нибудь в трюмах. Или под котлами? А? Афонька, правду я говорю?
Но никто не отвечал. Яшка погрыз луковицу. Поглядел на нас и вдруг озлился.
– В воду летом сигать – подумаешь, фокус какой, а вот я сейчас пойду в машину, и я вот этой кувалдой как тарарахну по борту, так вся она, «Погибель» эта, тут на дно и сядет. Что! Тогда сами, как лягушата, с нее попрыгаете. Машка первый. Что? Не пробью? Нет? А вон!
Яшка схватил из-под койки тяжелую скрябку и изо всех силы швырнул ею в борт. На том месте осталась черная дырка – скрябка пролетела наружу.
– Ага! ага! – закричал Яшка.
Он схватил из угла кувалду, вскинул на плечи и, мотаясь на ходу, побежал к двери.
– Вот сейчас вы у меня увидите!
Афанасий слабо махнул вслед рукой:
– Не дойти ему… темно… трап крутой…
Мы слышали, как Яшка обронил кувалду на железную палубу и как поволочил ее.
Афанасий пьяно мотал головой и махал на дверь рукой:
– Там и заснет… и свалится в болото.
Испанец подрагивал в одном белье. Лампа потрескивала. Афанасий заснул сидя.
Вдруг мы услышали глухие стуки; они по железу корпуса ясно доносились к нам в кубрик. Афанасий встрепенулся.
– Крушит, ей-богу, крушит! Очень просто, что проломает. Не… не переночуем.
Он встал. Вскочил и испанец. Он бросился к своему сундучку, огарок свечи уж у него в руках; он схватил со стола спички и был уже на палубе, пока я вылез из-за стола.
– Го! го! – кричал испанец откуда-то снизу.
Я не знал этого огромного парохода. Шел спотыкаясь, наобум, пока не увидел, что свет маячит где-то справа. Я бросился туда. Свет был из входного люка. Оттуда глухо я слышал «го! го!» Я спустился по трапу. Нащупал ход. Вот коридор. Вдали белая фигура со свечкой – испанец. Я догнал его бегом. Сзади где-то дрябло топали сапоги Афоньки. При свечке видны были вымоченные посинелые двери кают, кожа на диванах, треснувшая, как картон, позеленелые медные часы и желтый намет песку в углу кают-компании. Местами сухие водоросли свешивались с потолка и щекотали лицо. А снизу бухал и бухал молот. То замирая, то остервеняясь, ухали удары.
Вот трап вниз. Испанец легко босыми ногами перебирал ступеньки. Я боялся потерять его свечку. Сзади я слышал, как падал и ругался старик. Мы теперь были ниже уровня воды.
Вдруг удары молота смолкли, и вдали коридора из дверей высунулась рожа:
– Ага! Перетрусили! А я и не пущу!
И дверь захлопнулась. Когда мы добежали, дверь уже не поддавалась. Яшка, видно, припер ее чем-нибудь изнутри. Молот бил теперь отчаянно.
Я кричал, но не слышал своего голоса за гулом. Удары скоро оборвались.
– Что? – услышали мы запыхавшийся Яшкин голос. – Теперь на коленках… просите… Машка, проси меня по-испански…
Испанец стукнул ногой в дверь. Стукнул голой пяткой, и дверь затрещала. Вот они, легкие ноги!
– Открой, дурак! – крикнул я.
– Стой, ребята! – Афанасий просунулся между нами. – Он это по цементу садит. Там этого цемента пол-аршина, – шептал старик. И вдруг гнусавым голосом, как дьячок с клироса, Афанасий запел: – Тебя мы здесь запре-е-ем! И ты сыщешь себе гнусную могилу на этой «Погибели». А мы пошли! На шлюпку! И на берег! И будь ты четырежды анафема. Примешь смерть, как мышь в ведре. Аминь!
Афанасий икнул. Минуту было молчание. Потом два раза стукнул молот. Но уже слабо.
– Пошли! – скомандовал Афанасий громко.
Мы двинулись. И вдруг сзади услыхали бой и треск: это Яшка крушил кувалдой дверь.
Афанасий дунул на свечку, толкнул меня и шепнул:
– Ховайся!
Мы с испанцем ощупью юркнули в какую-то дверь и замерли. Мимо нас прошлепал сумасшедшей рысью Яшка. На бегу он кричал:
– Пошла, пошла! Ходом пошла вода!
Я слышал, как за Яшкой затопал старик. Он успел крикнуть:
– Тикайте!
Но испанец снова зажег свечу и спросил меня, что случилось. Я сказал:
– Он пробил насквозь, пошла вода, как водопад.
Испанец весь напружился.
– Они туда, – он указал вдоль коридора, – а я должен сюда.
И он зашагал к разбитой двери.
Я понимал, что Яшка не мог сделать пробоину, от которой наша «Погибель» пошла бы ко дну сразу, как дырявая плошка, но, если вся подводная часть держалась на цементе, мог провалиться в тартарары сразу большой кусок обшивки. Она – как слоеный пирог из трухлявых листков хрупкой ржавчины.
Но испанец шел уже со свечкой, он отгреб обломки двери. Он выпрямился, напружился, будто шел на арену.
Мы вошли в небольшое помещение. Среди разбитых досок, черных, источенных червями, разбросан был цемент, разбитый в щебенку. Кувалда валялась тут же. Воды не сочилось ни капли.
Испанец нахмурился, коряво обругался по-русски, и мы молча поплелись обратно.
В кубрике мы не нашли ни Яшки, ни Афанасия. Под бортом я не увидел шлюпки. Уже занималась заря, когда мы легли спать в кубрике. На «Погибели» нас осталось двое в эту ночь.
– Как это по-русски? – вдруг спросил испанец, когда я уже начал дремать. – Я не можно…
Я догадался.
– Я не должен ничего бояться. Спите, дон Мария, ну его – на сегодня хватит.
Я забыл, что уже наступило «завтра».
А назавтра не оказалось ни шлюпки, ни Яшки с Афанасием, ни кое-чего из сундучка испанца.
Испанец мне объяснил, что наша работа заключается в осторожном отбивании ржавчины и подмазывании оставшегося суриком. К полудню он меня спросил:
– Как это: мне не можно?..
Но я был голоден и сказал:
– Не можно голодать вторые сутки, вот что.
Я бросил скрябку и рашкет и полез просить харчей на соседнюю баржу: она стояла у стенки, неподалеку от нас. Я добыл хлеба, кукурузной муки, и мы на горне варили кашу без грамма жиру. Машка называл наш корабль «Погибелья». Я объяснил ему, что это по-русски значит.
Под вечер приехал хозяин, привез полтора десятка поденщиков, и пошел ремонт.
У нас с испанцем удержалась дружба. Мы работали вместе на подвеске за бортом, и он пел в такт молотка испанские песни. Каждый день хозяин давал расчет, и мы получали свои «рупь двадцать». И каждое утро испанец спрашивал: «Как это: мне не можно?..» – и я учил его говорить: «Я не должен всю жизнь ничего бояться».
Это так. А ремонт я понял. Хозяин готовил судно, как барышник лошадь: лишь бы не тонуло и могло двигаться. «Ремонт» приходил к концу. Все поденщики понимали, в чем дело.
– На таком судне только пьяный дурак в море пойдет, одно слово – «Погибель», – говорили поденщики.
Я это понимал не хуже их.
Судно назвали «Петр Карпов». Сам Петр Карпов как-то под вечер явился на судно и объявил, что все могут идти на берег. Ремонт закончен. На другой день члены комиссии с осмотром прошли по судну, после завтрака, шатаясь и с очень громкими голосами; главный инженер попал ногой между шлюпкой и трапом. Но его быстро вынули из воды, так что даже не успел намокнуть.
– Что, боитесь остаться? – спросил нас хозяин, когда увезли комиссию. – Кто не боится?
И хозяин лихо вздернул подбородком ввысь.
– Не должен бояться…
Гляжу, мой испанец вышагнул вперед:
– Я!
Не знаю почему, но и я сделал за ним шаг. Хозяин прищурился на нас и спросил фамилии.
На другой день нас поставили к пристани под погрузку. Песку уже достаточно взято было для балласта. Ну, пусть песок, это экономия. Но ящики с апельсинами, что подавали с берега в трюм, были что-то легковаты. Я хотел взять один хотя бы апельсин, подорвал в трюме ящик, он оказался порожним. Я подорвал еще десятка три; только в четырех были апельсины. Я сказал об этом испанцу. Он, по-моему, только обрадовался. Будто и не понял, что дело становится все темней и темней. Помощники капитана распоряжались погрузкой. Капитана мы все еще не видели.
Наконец был назначен день отхода. За сутки пригнали кочегаров. Испанец пришел, махая руками:
– Это разбойники и пьяницы. Я один за всех.
Однако пар подняли. Котлы текли, и пар шел от котлов, как из самовара. Два юрких механика поспевали всюду: они сами хватались за лопаты и кидали уголь, потом мазали машину. К нашему удивлению, в четыре часа вечера машина дала пробные обороты.
Наконец пригнали матросов. Их было семеро. Шестеро из них были пьяны, и пятеро сейчас же сознались, что они природные дворники. То есть… Что «то есть»? То есть после военной службы они ничем другим не занимались. Сюда пошли, соблазнившись деньгами. Какими? Они хныкали, пока не заснули.
Последним, за час до отхода, явился капитан. Это был толстенький человек, ядовитый, грязненький. Глазки навыкате. Он ими вовсе не глядел в лицо, а если вдруг упирался глазами в глаза, то глядел, как очумелый баран. И человек не знал: бросится ли он на него, или навек замрет, застекленеет в своем взгляде и потом не разбудишь?
Мы о нем ничего не успели услышать. Но только одно: когда он во время отхода вышел на капитанский мостик, то с берега грянуло такое «га», что мы долго не могли расслышать никакой команды. Мне все время хотелось выпрыгнуть на берег, но мне уже нельзя было бросить испанца.
Мы снялись под вечер. Испанец был на вахте внизу, в кочегарке. Мне заступать вахту на руль через час. Я глядел с борта на огни в городе, курил и сплевывал в воду. Было жутковато идти в море на такой посудине и с такой командой, но, признаться, меня забавляло: что же будет дальше? Я думал: зачем этот фальшивый груз?
И вдруг надо мной на мостике я услышал ругань. Сначала вполголоса, потом крик:
– Ну и гони его! В шею!
И по трапу скатился человек. Это был матрос. Следом за ним сбежал вниз старший помощник капитана. Было уже совсем темно. Он подскочил ко мне вплотную, сгреб за плечо и зло тряс:
– А ты-то, ты можешь стоять на руле?
Это шипел он мне в лицо. Я крепче потянул папироску, огонек раздулся, и я увидел лицо, оскаленное от злости. Не лицо, а кулак.
– А конечно, – сказал я.
– Ну так марш, марш! – Он тянул меня, вцепившись в плечо. – Вахта? Какие вам еще вахты? По сто целковых на брата дают, а еще вахты!
– Ничего мне не известно, – говорил я.
Но мы были уже на мостике. Свет из нактоуза освещал лицо капитана – это он сейчас стоял на руле.
– Так вот и держи: зюйд-ост шестьдесят три, – сказал капитан, когда я взялся за штурвал.
«Странный курс», – подумал я. Я знал, что груз адресован на Ялту, что курс наш должен быть приблизительно градусов на двадцать южнее. Неужели такая поправка компаса?
Помощник стоял у меня за спиной и глядел через плечо, держу ли я пароход на курсе. Через пять минут он сунул мне папиросу в рот:
– На, кури!
И сам поднес спичку. Он стал ходить по мостику.
Я заметил, что он задерживается иногда подолгу в правом углу.
Наконец я увидел, что он запрокидывает голову, а вот швырнул за борт бутылку.
«Что за плавучий кабак, – думал я, – рулевой с папироской, а вахтенный штурман пьет на мостике прямо из горлышка!»
Я на минуту огляделся по сторонам: капитана уже не было.
Помощник подошел ко мне и над самым ухом сказал:
– Как же тебе не говорилось про сто рублей? – От него сильно разило вином. – Все равно получишь все.
Но в это время на мостик поднялся капитан. Я слышал, как помощник его спросил:
– Так вы говорите – еще упал? А вон штиль какой стоит! Могут и сутки-другие пройти.
Я понял, что они говорят про барометр. Мне слепил глаза свет из компаса, и я не видел впереди ничего, кроме ночи, но знал, что должен уж открыться Тендровский маяк. Он горит на конце низкой песчаной косы. Она тянется почти прямо на юг, сотни на полторы километров. Кроме кордонов пограничной стражи, ничего нет на этом песке. Редкий рыбак забредет сюда в это время года.
– Дайте-ка мне бинокль, – услыхал я голос капитана. – Верно, верно – это Тендровский.
И я услышал, как зазвонил телеграф в машине. Машина сбавила ход и теперь еле слышно ворчала внизу.
– Право! – скомандовал капитан. Он подошел к компасу. – Еще право! Так! Так и держи.
Мы шли теперь малым ходом на юг, то есть вдоль Тендровской косы.
– Огни гасите, – сказал капитан.
Они с помощником ушли в штурманскую рубку. И до меня через открытую дверь долетели слова:
– Именно, именно этим часом, на вашей вахте, так и запишите… Нет, вашей рукой должно быть записано в журнале: загорелся подшипник, коренной подшипник… – Это говорил капитан. – Теперь старшего механика ко мне с машинным журналом.
Через две минуты механик был здесь.
– Принесли машинный журнал? – слышал я капитана из штурманской. – Пишите: загорелся подшипник. Что-о? Струсил? Пиши, а то полетишь у меня за борт… Нет, не я должен, твоей рукой должно быть написано. Писать! Ага, то-то! Покажи! Ты что ж это написал? Ах ты…
Механик быстро сбежал с трапа, как скатился. Я слышал, как капитан треснул журналом о стол, точно выстрелил.
– А, черт! Помарок же делать нельзя!
Я уже давно отстоял свои два часа, – часа три я уже стоял у штурвала.
– Ты отдохни, – сказал помощник. – Я постою. А ко мне пришли второго.
Я пошел вызывать второго штурмана на мостик. Он был грек, черный, как жук, маленький, на кривых ножках. Он вскочил с койки и затараторил куда-то мне через плечо, как будто кто еще за мной стоял. Я даже не мог понять: по-русски это или по-гречески?
– Ой, голубчик, она ж лопнет сейчас, маты панайя[242], лопнет наша барка. Я уже не могу терпеть больше! – Он закрыл глаза и замотал головой. Я думал, она у него отлетит. – А, дьяволос! Когда же берег? Не знаешь? Я тоже не знаю, никто не знает. Хорошее дело. Ай, нет! Дело очень хорошее, очень-очень-очень может выйти хорошее дело. Ай, только надо берег, скорее берег! Ма, давай берег скорей! – Он топтался на месте. – Давай, давай!
Но тут резкий свисток с мостика и крик:
– Спирка!
Спирка замахал руками и, как был, в брюках и сетке на голое тело, покатился по палубе. Таких шулеров я видел в севастопольских бильярдных.
В кубрике все спали. Только двое под лампой дулись в затрепанные карты. В жестяном чайнике нашелся холодный чай. Я потянул из носика и пошел на палубу посидеть.
Тендровский маяк слабо мерцал направо за кормой. С мостика было слышно, как галдел грек и как покрикивал старший помощник:
– Ты правь, Спирка, а не махай руками. Держись хоть за штурвал, обезьяна!
Из кочегарского кубрика протопали четверо – смена. И через минуту испанец уже сидел со мной рядом.
– Я бил их, механик тоже их бил. Они не могут кидать уголь, они не могут держать пар. Это не кочегары, это…
Я перебил его:
– Ты знаешь, куда мы идем?
– Нет. – Испанец стал глядеть по сторонам, как будто можно было увидеть.
– И я не знаю. – И я ударил его кулаком по колену. – Понимаешь ты: это кабак плывет по морю. Кабак – ну, таверна, или как по-вашему?
И в тот же миг я вдруг отчетливо вспомнил треугольник из красных огней на молу на мачте, когда мы выходили, – штормовое предупреждение. Закрыл глаза на минуту и вспомнил, что вверх острием висели огни, – шторм с юго-запада.
– Ты дурак, и я дурак, – говорил я. – Ведь это корыто развалится, это ж песок, склеенный слюнями. Как он от хода не рассыплется в порошок!
– Я не можно никогда… – Испанец встал.
Встал и я. И тут заметил, что пароход чуть покачивает на зыби. Зыбь шла с правого борта, шла к юго-западу. Но ветра еще не было. Зыбь шла с моря, оттуда, где работала уже погода.
– Хозе, – сказал я испанцу на ухо. – Ты смотри за шлюпками с правого борта, вон за теми, а я здесь. Они могут удрать и нас бросить, – я говорю про начальство. Капитан, механики, помощники…
Нет, Хозе ничего не понял.
– Хозе! Сядь здесь и смотри, чтобы не подходили к шлюпкам. И сейчас же скажи мне. Я буду здесь.
Но Хозе хотелось пить. Я сказал, что принесу ему целый чайник воды.
Когда я вышел с чайником на палубу, уже махал в воде порывистый бойкий ветерок. Он наскакивал, отступал, пробегал дальше. И вдруг задуло. С мостика помощник свистел и кричал, чтобы я шел на руль. Там были уже капитан и оба помощника. Машина все так же работала малым ходом. Я оглянулся с мостика вдаль, назад – Тендровского маяка уже не было видно.
Я взялся за штурвал – курс был тот же: на юг.
– Лево! – крикнул капитан.
Я сильно положил руль. Пароход покатился влево, и теперь мы шли прямо на восток, то есть прямехонько в берег, в эту песчаную косу, которую и днем-то за полкилометра иной раз не увидишь.
– Спирка! – крикнул капитан греку. – Пошел на лот![243] Пошел, не болтать мне!
Кто-то поднялся на мостик; я слышал, как он крикнул через ветер:
– Надо ходу больше, мы воду не успеваем качать!
– Вон отсюда! – крикнул капитан.
Зыбь теперь поддавала в корму справа. Я боялся, что каждую минуту может лопнуть пополам наша жестянка, вода хлынет в машину, под нами взорвутся котлы, и кашлянет нами «Погибель», как вареным горохом. Скорей бы к берегу!
– Стоп машина! – скомандовал капитан.
Зазвонил телеграф. Но машина наддала ходу.
– Дайте им по зубам! – заорал капитан.
И помощник скатился с трапа.
Через минуту машина стала.
– Спирка! Набрось! – закричал в рупор капитан. – Сколько? Не слышу!
Спирка взбежал с мокрым линем[244] в руках.
– Двенадцать саженей! – крикнул Спирка. – Ну, ей-богу, двенадцать! Сейчас берег, честное слово, как я Спиро Тлевитис.
– Готовь якорь, – сказал капитан.
Но Спирка вернулся через минуту.
– Они все закачалися, капитан, они все как барашки, они рыгают, они не могут ничего, совсем…
– Молчать! – оборвал его капитан. – Зови из машины.
Ветер крепчал. Он уж рвал белые гребни валов. Наносило острый дождь; он бил в лицо, как свинцовой дробью.
– Бросай руль! – сказал мне капитан. – Найди людей, бей их аншпугом. Вывалить все четыре шлюпки за борт, приготовить к спуску!
Я бросился к испанцу. Хозе тянул из чайника воду и что-то жевал.
– Хозе, к шлюпкам! Бей их, скажи, что тонем.
Я вошел в кубрик, и меня едва не стошнило от вони.
– Вставай! Гибнем!
Многие сели на койках и глядели на меня, выпуча глаза. Но тошнить их перестало.
– Все на палубу! Марш!
Они спрыгивали с коек; я толкал, бил их в шею. Они падали на мокрой, шатающейся палубе, вставали на четвереньки.
На баке[245], я слышал, громыхала цепь: видно, Спирка наладил дело, якорь готовит.
Кое-как добрались до шлюпок. Они лезли в них тут же, не вывалив их за борт. Я нашарил в шлюпке румпель[246] и бил этих людей по чему приходилось. Это привело их в чувство. Они теперь слушались и кое-как исполняли, что я велел.
На другом борту орудовал испанец с кочегарами. Мы возились уже с последней шлюпкой. Сколько всякого припаса было наложено в этих шлюпках! Тут грохнула цепь – это отдали якорь. Теперь ничего не было слышно. Над нашими головами ревел пар, его выпускали из котлов: видно, боялись взрыва.
Теперь дело пошло легче: оба помощника и капитан помогали делу. Я бросил их на минуту, чтоб захватить из кубрика кое-что из моих вещей. По дороге я видел, как два механика освобождали запоры трюмов. В кубрике я застал Хозе. Он возился над своим сундучком, что-то выбирал оттуда. Лампа еще горела, и он подносил каждую вещь к лампе.
– Скорей! – крикнул я. – Они могут нас тут бросить.
– Я не можно… – Хозе улыбнулся.
– Пойдем! – Я дернул его за рукав.
Но он не спеша завязывал в узелок свои вещи. Ох, наконец он их завязал, надел узелок на локоть. Мы вышли. Команда уже сидела на шлюпках. Я боялся, что трудно будет спустить их с высокого борта. Но вода была теперь совсем близко. «Погибель» быстро набирала воду. Пароход грузно переваливался на волне. Казалось, что меньше стало качать. Он стоял теперь носом к зыби.
Одну шлюпку уже спустили. Никто не греб, только один человек стоял на корме с веслом. Шлюпка быстро исчезла в темноте, в дожде. Мы с Хозе спустили последнюю; в ней кроме нас был Спирка и еще двое кочегаров. Мы отвалили по всем правилам. Спирка что-то городил, быстро, как молитву. Но я крикнул ему: «Молчать!» Он затих. Я успел глянуть на «Погибель»: до борта оставалось не больше трех метров.
Нас несло штормовым ветром к берегу, это мы знали. Я правил сзади веслом. Уговорились: при первом толчке о песок – всем в воду и подтащить, сколько можно, шлюпку вручную.
Мы уже слыхали, как рассыпался прибой в прибрежном песке. Зыбь становилась мельче и круче. Вдруг я достал веслом дно.
– Готовсь! – заорал я.
Шлюпку ударило носом в песок, подбросило валом корму и вмиг повернуло. Мы едва успели выскочить, как следующий вал ударил ее в борт и опрокинул. Воды было по грудь.
– Бежим! – крикнул я и дернул за шиворот Хозе.
Я помнил, что он не умел плавать.
Нас поддало волной, повалило. Но мы уже стояли на четвереньках, и здесь было на локоть воды. Испанец хохотал и что-то кричал. Куда разбросало остальных, я не видел. Через три минуты мы были уже на суше, то есть на мокром песке. Но это был берег. Я стал гукать, свистеть. «Го! го! го!» – кричал Хозе. Нам было холодно в мокрой одежде на ветру. Дождя уже не было, но ветер остервенело рвал и облеплял нас мокрым, холодным платьем. Никто не подходил, не отзывался на наш крик.
– Черт с ними! – сказал я. – Утром увидим.
Мы отошли от воды. Зуб не попадал на зуб. Вдруг мы стали на колени рядом и, не сговариваясь, оба стали рыть песок. Мы накидали руками вал и легли за ним, прижавшись спинами друг к другу. Вал прикрывал нас от ветра.
Мы проснулись, когда совсем рассвело. Еле развели скрюченные ноги, и оба сейчас же поглядели на море. Желтый прибой все так же буравил берег, низкие тучи гнало от самого горизонта. Из воды, саженях в ста от берега, торчали черные мачты «Погибели». Они, как две пики, направлены были на берег. Из валов временами показывалось жерло трубы, как открытый рот. Я глянул вдоль берега – неподалеку из воды торчало белое дно нашей шлюпки: прибой занес ее песком, как метель снегом. Разбросанные ящики – наш груз – волны таскали взад и вперед, кувыркали и били о песок. Испанец тыкал пальцем куда-то вдаль и гоготал. Я присмотрелся: шалаш из брезента. Дым из него гнало ветром низко по земле. Испанец дергал меня, чтоб идти. Но он глядел уже налево, и было на что: шагах в ста от нас у воды на корточках сидел человек. Он чем-то ковырял в воде.
– Апельсины! Ловит апельсины. Бежим!
Испанец закоченелыми ногами заковылял что было силы по песку. Но скоро мы узнали капитана в этом человеке. У него что-то серое в руках. Теперь видно: это книга. Ну ясно, это машинный журнал в парусиновом переплете, в масляных пятнах. Я дернул испанца, чтобы говорил тише. Но за ревом прибоя капитан все равно нас не услышит. Я подошел совсем близко и присел на корточки. Капитан что-то подмывал морской водой на странице журнала. Наконец он крякнул, закрыл страницу и до половины окунул журнал в подоспевшую зыбину.
– Теперь ол-райт! – сказал капитан. Он повернулся и увидел меня.
Хозе в десяти шагах стаскивал с себя мокрые ботинки. Капитан с минуту глядел на меня, выкатив глаза.
– Это откуда? Наши?
Он не знал в лицо своей команды.
А я молчал, ухмыляясь, и глядел на него снизу.
– Да кто ты есть? – крикнул капитан и шагнул ко мне.
Я молчал. Он сделал еще два шага. Но тут босиком подбежал Хозе.
Капитан глядел на него. Я помотал головой. Хозе понял и тоже молчал.
– Что вы за люди? Говорите, бестии! Говорите же!
Мы молчали. Хозе улыбнулся во весь рот. Игра ему понравилась.
– Тьфу! – плюнул капитан.
Он с журналом под мышкой зашагал прочь. Но вдруг круто поворотил назад.
– Что ты видел? – крикнул он мне. – А ты? А ты?
Капитан двигался на Хозе.
Хозе стал боком, скосив глаза на капитана. Тот ссутулился и глядел остекленелым взглядом: неподвижным, пристальным. Он приоткрыл рот и сдвигал все ближе брови, весь подавшись вперед. Я глядел, что будет. Вдруг что-то мелькнуло, и капитан опрокинулся навзничь. Чем и когда попал ему Хозе в переносицу? Я и сейчас сказать не могу. «Вот она, молния», – вспомнил я. Капитан не сразу очнулся. Наконец он сел на песок. Мы оба сидели против него.
– Слушайте, – сказал он хрипло. – Не будем много говорить. Вы, наверное, двое из команды… кого недосчитались. Значит, никто не погиб. Все в порядке. – Он говорил просительно, как больной. – Вы, значит, и есть испанец. – Он указал на Хозе. – А вы – рулевой. Ведь верно? Я вами очень доволен. Теперь никакой заботы, всего только – молчать. Вы, я вижу, на это мастера. Вот ему, – он указал на Хозе, – я даю триста рублей. – Капитан выставил три пальца.
Хозе их поймал в кулак и завернул дудочкой; капитан вскрикнул.
– Мало? Поезжайте в Испанию – на триста рублей можно год пьянствовать. Там вино дешевое. И вам триста. И вы уезжайте себе подальше. Понимаете? Чего вы молчите? Не поедете?
И глаза его снова остекленели.
Он встал и пошел к палатке, оглянулся и крикнул коротко, кажется «ладно», – отнесло ветром.
Хозе хохотал. Он прыгал. Должно быть, чтобы согреться.
Мы выловили дюжины две апельсинов – их вынесло прибоем – и съели. Признаться, я трусил теперь идти к палатке. Нас очень просто могли сделать утопленниками, погибшими при кораблекрушении. Я не говорил об этом Хозе, а то непременно полезет в драку.
Должно быть, было уже около полудня, когда слева показались подвода и трое верховых.
Это были пограничники.
Среди солдат на подводе сидел Спирка.
– Хлеб тоже везем! – кричал он нам с подводы. – Борщ немножко, и сейчас едем все на маяк.
Мы пошли за подводой. У Хозе за пазухой были апельсины. Солдаты сейчас же отрезали нам хлеба. По берегу против «Погибели» поставили часовых: «имущество потерпевших в море под непосредственным ее величества государыни императрицы покровительством».
В палатке дворники кипятили чай на досках от ящиков. Солдаты провожали нас до маяка. Офицер слез с коня и шел рядом с капитаном. У капитана на лбу был багровый кровоподтек. Офицер глядел и расспрашивал его про катастрофу. Дворники на расспросы солдат только хмыкали и жевали хлеб. Поздно ночью мы добрались до Тендровского маяка, и о катастрофе полетела на берег телеграмма. Наутро, если позволит погода, за нами придет катер.
У смотрителя на квартире офицер записывал показания капитана. В окно мне видно было, как они переворачивали слипшиеся листы судового журнала.
Тут меня застал Спирка. Он тоже не ложился спать. Он взял меня под руку и повел в сторону.
– Ну слушай: ну какую же пользу ты имеешь? Ты что же хочешь? Пятьсот? Я! Я! – бил себя в грудь Спирка. – Я, вот побей меня бог, не получаю пятисот. А ты тысячу хочешь? Ну, а что? Такой пароход – это хорошо, что погиб, ему так и надо. А? Нет, скажешь? Человек один пропал? Не пропал! Груз? Какой же был груз? Сам знаешь. Значит, хорошее все это дело. И зачем ты хочешь, один ты, миллионы? Мириадес! А страховка – страховку хозяин получает, а не капитан. Капитан не хозяин. Люди получают сто рублей и говорят «спасибо».
И Спирка остановился и снял шапку.
– А ведь вы двое всем делать хотите зло! Люди же тоже могут обижаться. Знаешь, если люди обижаются…
Он тараторил без умолку, и я понял, что надо быть начеку. Я не знал, куда делся Хозе.
– Ладно, мы подумаем, – сказал я и вырвался от него.
– Чего думать? – крикнул мне вдогонку грек. – Это можно сейчас. А то может нехорошо выйти.
Я пошел искать Хозе. Дворники уже спали в сарае на полу. Среди них Хозе не было. Я вышел на двор и вдруг ясно услышал голос испанца:
– О! Я не можно ничего…
Я поспешил на голос. Кто-то прошел мимо меня. Я оглянулся и в свете окна узнал фигуру капитана. Хозе стоял посреди двора и потягивался.
– Он мне говорил: «Возьми триста, а то тебе плохо будет». А я сказал…
Я слышал, что он сказал: на весь двор сказал.
Мы спали вдвоем на кухне смотрителя. Я лег под самой дверью на полу, припер дверь собой.
К полудню шторм стал стихать. За нами приполз катерок только к вечеру. На длинном буксире притащил шлюпку с харчами для маячных. Нас по пяти человек подвозили на шлюпке. Катер снялся. На море не улеглось еще волнение, и катерок здорово качало на зыби. Порожняя шлюпка волоклась сзади и мешала ходу. Я хватился Хозе. Мне помнилось, он сел на лавку в каюте. Я всех спрашивал. Дворники проклятые опять все жевали что-то и только мычали. Их скоро укачало. Капитан стоял рядом со шкипером и не хотел со мной говорить. Когда высаживались, я протиснулся к сходне, перебрал всех. Не было только Хозе. Я тогда же ночью пошел в портовую полицию и заявил. Там сказали:
– Ну, значит, остался на маяке. Капитан список подал на всех людей, ничего не заявлял. Приходи утром.
Тогда я стал ругаться, требовать, чтобы сейчас же записали мои показания, но в это время вошел портовый надзиратель.
– Это еще кто? Ну-ка, документ? Нету? С парохода, говоришь, с погибшего? А ну, дайте-ка мне ихний список! Как, говоришь, твоя фамилия? Такого, братец, нет. Вон ты что за гусь! Гляди-ка, чего выдумал! Ай же и мастер! С погибшего? Отвести! – крикнул он стражникам.
Мне вывернули карманы, сняли поясок и пропихнули в «холодную». На полу храпел какой-то пьяный.
Это капитану обошлось, конечно, дешевле трехсот рублей. Я сел в угол на цементный пол и, признаться, заплакал с досады.
Надо было мне взять и за испанца и за себя по триста рублей, тишком-ладком, а потом на суде грохнуть все.
Наутро я растолкал пьяного. Оказался – ломовой извозчик. Я ему толковал, чтобы всем говорил: «Одного человека, мол, утопили, а другого в полицию взяли».
Всю ему историю раза четыре пересказал. А он с похмелья только глазами хлопал, как сова.
Его вытолкали на улицу, а меня повели в тюрьму. Я был уверен, что испанца кинули в море, пока мы на катере добирались. Плавать он не умеет, его за три сажени от берега утопить можно.
В тюрьме я ребятам рассказал, в чем дело. Мало кто верил, только стали меня звать «погибшим». А потом меня вызывал жандарм и спрашивал: не я ли слесарь Храмцов Иван с Брянского завода, которого полиция ищет, – он прокламации разбрасывал и бунтовал рабочих? Я говорил, что нет. А он говорит: «Погоди, дорогой, доберемся!»
Я уже второй месяц годил. Народу в камере сколько переменилось! Вдруг как-то привели новенького. У него сменка белья в газету завернута. Я попросил газетку. К окну, к решеткам. Вдруг, вижу, картинка, и нарисован пароход: лежит на боку, торчат труба и мачты из воды.
Потом читаю:
«Трагическая катастрофа
Пароход “Петр Карпов”, следуя по пути в Ялту, был застигнут свирепым юго-западным штормом и прижат к Тендровской косе. Машина не выгребала против урагана. От усиленной работы загорелся подшипник коренного вала. Были отданы оба якоря. Но силой шторма пароход все гнало на берег, и якоря стали сдавать. Распорядительность и хладнокровие капитана, старого, опытного моряка, находчивость и удачные маневры среди разбушевавшейся стихии – все это не дало возникнуть обычной в этих случаях панике. Команда благополучно достигла на шлюпках берега.
Авария произошла по стихийной причине. Судовой журнал – этот главный документ корабля, беспристрастный свидетель его героической борьбы со стихией – час за часом говорит нам, как боролось судно за свою жизнь и честь. Машинный журнал говорит об этом размывами чернил по страницам, просоленным морской водой.
Многие записи нельзя разобрать. Но они подписаны самим морем.
Пароход шел первым рейсом после капитального ремонта с грузом апельсинов. Прибывшая на место гибели комиссия нашла пароход занесенным песком. Напором воздуха изнутри, при погружении парохода в воду, вырвало грузовые люки, и груз частью оказался выброшенным на берег в виде обломков ящиков и разбросанных апельсинов, частью же погребен песком. Груз был застрахован в сумме 350 тысяч рублей».
Внизу был помещен портрет нашего капитана. Выражение на портрете было благородное и скорбное. Я даже не узнал его сначала.
Вот те и на! Не боятся даже в газетах печатать: «из капитального ремонта», когда весь порт называл пароход «Погибелью». Но коли хозяин получает 350 тысяч, то можно тысчонок пять бросить на подмазку. Комиссии за фальшивый осмотр он дал, агенту страхового общества дал, газетчикам дал…
Черт возьми! Не дал ли он еще кому надо, чтобы меня гноили по тюрьмам, пока я не сознаюсь, что я не матрос Николай Чумаченко, а слесарь с Брянского завода Иван Храмцов?
А не объявить ли, что я и есть Храмцов? Будет суд, на суде все рассказать. На суде уж не затрешь. Я посоветовался с одним рабочим, что сидел в нашей камере, и он сказал:
– Чудак ты! Ты думаешь, они глупей тебя? Никакого тебе суда не дадут, а просто административным порядком сошлют тебя, знаешь, где в бане льдом моются, снегом пару поддают. Там у тебя глаза от холоду лопнут. Суда еще захотел! Гляди ты какой!
Я задавил в себе досаду. Но было – хоть об стенку головой! Тут случился в тюрьме тиф; попал я в больницу. Говорили, я бредил этой «Погибелью». А потом слышно стало: кругом забастовки, тюрьму набили народом доверху. Стало уж не до меня. Из больницы меня, полуживого, вытолкали за ворота. Одна была бумажка, что из-под следствия освобожден.
Нищим оборванцем добрался я до своего порта. Здесь товарищи мне помогли. Сказали, что суд был, капитана оправдали. Дело у них сошло с рук. Испанца никто не знал, и такого не видели.
– А капитан?
– А он плавает на портовом буксире «Силач».
У меня, видно, рожу перекосило, потому что все стали говорить:
– Брось, мало насиделся?
Но я ничего не говорил.
Вечером я пошел в порт и стал ждать «Силача». Вот он подошел и стал кормой к пристани. Я узнал голос, он крикнул:
– Сходню ставь веселей!
Я прислонился к штабелю угля. В руке у меня был кусок фунтов в десять. Капитану дорога мимо меня, и народу сейчас мало. «Сейчас тебе, дракону, конец», – говорил я про себя. Вот он идет мимо фонаря, вот зашел в тень, и я в тени. Тьфу! За ним бегут двое.
– Господин капитан, Леонтий Андреич! Разрешите полтинничек. Ей-богу, мы ж за вас! В счет получки, вот истинный Христос! – И уж совсем почти рядом со мной: – Мы ж зато молчим.
Знакомые голоса. Фу ты! Да это Афанасий с Яшкой. Они шли за ним и клянчили. Я пошел следом. Тут уж вышли на людное место, я бросил свой уголь. Капитан полез в карман, и я слышал, как он сказал:
– Последний раз, а то я вас уберу. Знаете?
Афанасий с Яшкой дошли до пивной и ввалились туда. Они сидели за столиком, когда я вошел. Они меня не узнали, так переменили меня тюрьма и болезнь. Я спросил кружку пива за гривенник и сел рядом. Из их разговора я понял, что их взял служить капитан на «Силач», чтобы они помалкивали, и что теперь как бы в самом деле не был это последний полтинник, что они выудили у капитана. Потом они подвыпили, и Афанасий пьяным голосом кричал:
– Ей-богу, он хороший человек! Вот мы с тобой выпили, честное слово: сам живет и другим жить дает. А это он так. Пугает только. Надо же попугать. А он, ей-богу…
И вдруг он уставился на меня. Обернулся и Яшка и тоже выпучил глаза. Он еле сказал:
– Ты… живой?
Я скорее встал, кинул официанту гривенник и вышел. Может, они еще не поверили своим пьяным глазам. Нет, нет, все равно дурака я свалял! Они скажут капитану и уж за десятку, а не за полтинник, продадут ему меня.
Я ночевал теперь по ночлежкам, работал на сноске. Я решил переждать с неделю и снова пойти стать под углем.
И вот раз в ночлежке, когда все в полутьме уже засыпали и только в углу шел гулкий разговор, вдруг слышу:
– Мне не можно…
Я так и подскочил: не может быть! Я крикнул на всю ночлежку:
– Машка!
Действительно, это был испанец. Он подбежал ко мне. Я не мог ничего говорить. Я его ощупывал и ругал. Ласкательно ругал, но последними словами. Я не мог его разглядеть, было полутемно. Старики уже бранились, что мы шумим.
Хозе начал вполголоса:
– Они спихнули меня с катера. Я не видел, кто сзади. Но я бил руками и ногами. Я не боялся. Браво! Сзади это шлюпка на буксире! О! Я поймал шлюпку. Они не видели, что я влез туда. Я там лег. Они шлюпку оставили на якоре до утра, далеко от берега. Я видал ночной пароход. Они на нем уехали. Утром я попал на берег. Искал тебя до ночи. Значит, и ты уехал с ними. Так я думал. Я не видал капитана, как он уехал. Я б ему голову разбил, как горшок камнем.
Хозе уже говорил громко, но всем было забавно, как он говорил; многие поднялись и подошли.
– У меня не было денег, не было документа, я в этом городе никого не знаю. Я пошел носить мешки на погрузку. Потом меня взяли на пароход угольщиком. Я думал, ты уехал с ними. Я здесь третий день. Я без места. Нет паспорта. Консул говорит: «Ты эмигрант, пошел вон!» Я его хотел бить, такая каналья!
Я не хотел говорить сейчас Хозе, что капитан здесь. Он бы начал ругаться, грозить, а тут кругом народ и непременно есть «лягаши», как во всякой ночлежке. Завтра мы сидели бы за решеткой.
Я рассказал о себе. И мы заснули на одной койке.
Наутро я сказал Хозе, что капитан здесь, на буксире «Силач».
В ту же ночь мы стояли у штабеля угля. Мы слыхали, как стал «Силач» на свое место. Было пусто. Где-то по набережной шаркали пантуфлями грузчики-турки, возвращаясь с работы. Я выглядывал из-за штабеля. Сердце мое колотилось. Вот он, капитан. Он в белом кителе. Да, и двое по бокам. У одного в руке дубинка. Ого! С конвоем. Ну да: Яшка и Афанасий по бокам. Я шепнул Хозе:
– Их трое.
– Мне не можно… – и он прижал меня ближе к углю. – Идут!
И вдруг Хозе сказал что-то по-испански, вышел на середину и стал перед капитаном.
Они все трое остановились как вкопанные.
– Тебе… тебе чего? – сказал Яшка и завел назад дубинку.
Я подбежал с куском антрацита. Яшка попятился.
– А я живой! А! Капитан! – Испанец ударил себя кулаком в грудь. – Я Хозе-Мария Дамец.
Яшка замахнулся дубинкой. Я бросил изо всей силы в него углем, но уголь пролетел мимо – Яшка уже лежал. Я видел, как капитан сунул руку в карман. Револьвер! Застрелит! Но «молния» – и капитан сел, расставив руки. Револьвер звякнул о мостовую. Афанасий бежал назад и выл на бегу длинной коровьей нотой. Я успел наступить ногой на револьвер.
Капитан вскочил – он хотел повернуться. Но Хозе поймал его за грудь.
Да… А потом мы бросили его, как тушу, на штабель. Яшка лежал молча. Мы пошли. Я слышал, что сзади топают несколько ног. Мы вошли в людное место и смешались с народом.
– Идем вон отсюда, из этого города, сейчас же! – говорил я испанцу.
– Ого! Мне не можно ничего…
– Тебе не можно, а мне нужно, и я боюсь один. Ты что же, меня не проводишь?
К утру мы были уже за тридцать пять верст, на берегу, у рыбаков. Там всегда всякого народу много толчется.
А что скажете: в полицию идти жаловаться? Или в суд подавать, может быть?
Вата
Это наконец нас стало заедать. Вот смотрите, приходите в порт, вот он, таможенный досмотр, ходит и поглядывает, во все уголки нос засовывает:
– Что у нас тут? А под койкой что? А в вентиляторе что?
И вот ничего не находит.
А тут, смотрите, один нашелся такой скорпион, то есть досмотрщик, что ничего ему не надо искать, прямо:
– Вот эту доску мне оторвите!
– Как так рвать? А назад кто ее пришивать будет?
– А если ничего там нет, то все в прежний вид приведу я. А как обнаружено будет к провозу недозволенное, то сами должны понимать… – И пальчиком стукает. – Вот в этом самом месте.
Чиновник, что с ним ходит, брови поднимает, ему в глаза засматривает: так ли, мол? Как бы сраму не было?
А этот скорпион долбит пальчиком:
– Небеспременно здесь.
Рвут доску – и как чудо: в том самом месте штука шелка.
Потом идет тихонечко в кочегарку, сразу в угольную яму.
– Вот тут копайте.
А в этих угольных ямах угля наворочено гора, и раскидывать его некуда, да и темнота, только лампочка электрическая коптит. А он, как конь, ногой топчет этот уголь:
– Здесь копайте.
Роют.
– Ну, – говорят, – ничего там не сыщешь, тебя туда, черта, закопаем живого.
В этот уголь чиновник поневоле лезет. Назло ребята пыль поднимают, уголь швыряют лопатами, как от собак отбиваются. Гром стоит – ведь железо кругом. Коробка это железная – угольная-то яма. Называется только так. Чиновник чихает, платочком рот прикрывает. А скорпион все ниже лезет и лампочку на шнурке тянет.
– Зачем левей берешь, нет, ты вот здесь, здесь копай. Ага! Это что?
И лапами, что когтями, – цап! Пакет. Наверх, на палубу. Тут распутывать, разворачивать – бумажки. Каки-таки бумажки? Хлоп – и жандарм тут.
– Эге-с! – говорит жандарм. – Понятно-с. Механика сюда! Капитана! Акт писать: найдены зарытыми бумажки, а бумажки насчет того, чтобы царя долой, фабрикантам по затылку, и вообще неприятные бумажки. А пришли из-за границы.
Потом слух проходит, что дознались: бумажки за границей печатались, даже журнальчик среди бумажек нашли. Даже кипку изрядную. Журнальчик-то на тоненькой бумажке отпечатан. Тут всю машинную команду перетрясли. Водили, допрашивали.
Двоих так назад и не привели.
А скорпион этот уже гоголем ходит. То есть как это сказать? Он до сих пор змеей смотрел, а уж теперь прямо аспидом. Идешь мимо, а он дежурным на переезде стоит и провожает тебя глазами, как из двустволки целит. И видать, дрейфит, как бы кто ему не угораздил булыжником в башку. Оружие им полагалось по форме всего «селедка» – одна шашка. Но этому, слышно было, выдали револьвер, чтобы держал в кармане на случай чего. И все это знали.
Чиновник при всех ему говорил:
– С тобой бы, Петренко, клады в лесах искать. С тобой и рентгена никакого не надо. Как это ты? А?
– Это, ваше высокородие, нюх и практика.
Однако взяли двух. Но мы-то с Сенькой остались на пароходе. На берегу мы с ним имели совет меж собой. Ясно, что глаза скорпионовы с нами плавают, кто-то смотрит, слушает и заваливает публику. И мудреного тут нет ничего. У кочегаров и матросов на носу общие помещения – кубрики: кочегарский и матросский. По борту – койки в два этажа и по переборке такие же. Посреди стол. В углу икона, а над койками карточки, картинки разные. Все вместе едят, вместе спят. Тут чуть что пошептал, сейчас всем видать и все слыхать. Протрепались ребята или без оглядки языком били, только это уже факт, что есть засыпайлы какие-нибудь меж своих же. А вот кто? Стали план разбивать: кто бы это был и как его узнать? А на пароходе стало совсем паршиво: все друг на друга волком. Всякий думает: «Это ты засыпал». Да и верно. У одного два несчастных фунта чаю цейлонского и то нащупал этот скорпион. Его ребята угощать пробовали. Откупорят заграничную бутылку, ему стакан. Выпьет, губы оботрет: «Доброе вино! А в сундучке у вас как?»
Но нам с Сенькой было задание – держать связь с заграницей, доставлять журнал. А тут на! Провалили, и двое людей засыпалось. Это с какими глазами мы туда выставимся! Хоть списывайся на берег да на другой пароход. И тут наши товарищи, здешние, стали срамить; нас с Сенькой такая досада взяла, что тех двух арестованных, кочегаров этих, даже и не жалели. Ругали прямо.
А в комитете нам сказали:
– Товарищи дорогие, мы уж и не знаем, как вам и доверять. То есть ребята вы, может, и верные, но нам сейчас швыряться сотнями номеров нельзя. Время горячее. Это не шутки. Не коньяк в пазухе проносить. Мы другой путь будем искать.
И все на нас глядят, и каждый думает, что мы с Сенькой шляпы и свистунки.
– Вы, – говорят, – товарищи, обдумайте.
Тогда я говорю:
– Этот рейс мы не беремся: действительно, надо все проверить. И мы скажем, а когда скажем, то уж… одним словом, скажем.
Чего тут было говорить? Пошли мы, как оплеванные. Но про доносчика этого решили, что выловим и тогда уж его, гада, просто в ходу за борт – брык… и в дамках. Мало что, упал человек за борт. Ночью. Бывает же такое.
Всех мы перебрали с Сенькой, всех обсудили. Да нет, все будто одинаковые. На всякого можно подумать. И вот что выдумали. Выдумали мы уже в море, когда снялись, а совсем уговорились в персидском порту, в Бассоре. Принимали мы там хлопок. Это как бы побольше кубического метра тюк. Он зашит в джут. И затянут двумя железными полосами, как ремнями. Вата, а в таком тюке четырнадцать пудов ее. Это ее прессом так прессуют, что она там, в этом пакете, как камень. Даже не мягкая ничуть.
И вот наш план.
Будем говорить в кубрике за столом вдвоем по секрету. И смотреть, чтобы только один человек мог нас слушать. И начисто никто больше. И говорить будем, как вроде секрет меж собой. Так к примеру: «Так ты не забыл, значит, как это место (тюк, значит) пометил?» А другой должен говорить: «Нет, на каждой стороне красная точка в пятак». – «А сколько там номеров?» – «А две сотни газет положено, так сказывали».
А при другом говоришь, что не точка, а кресты по углам черные. И для каждого разные марки. И, чтобы не спутать, Сенька все себе запишет где-нибудь.
Нас на погрузке ставили трюмными; это значит стоять в трюме и глядеть, чтобы грузчики правильно раскладывали груз. Грузчики – персы – по-русски ни дьявола не смыслят. Значит, что я ни делаю, рассказать они не могут. А потом я над ними вроде распорядитель всех делов. Сенька у себя во втором – тоже. Каждый взял по ведру с краской и кисточку. Это мы наперед приготовили. И жара там, в Бассоре, немыслимая. Краска стынет, как плевок на морозе. Вот я делаю вроде тревогу, персы на меня смотрят. Я сейчас с ведерком и мечу красным тюк. Они думают, что это надо по правилу. Уважают, я, значит, приказываю: осторожно, не размажь и кати его туда. Они слушают. Уж к обеду мы все марки наши поставили – 27 марок по числу людей. Теперь осталось 27 разговоров устроить. И чтобы виду не показать, что мы это «на пушку» только.
Первый раз чуть все не пропало. Сенька – смешливый. Я при Осипе так серьезно начинаю:
– А ты, – говорю, – помнишь, какую ты марку ставил?
И вижу – Сенька со смеху не прожует. Меня, дурак, в смех вводит, вот-вот и у меня клапана подорвет. Не могу на него глядеть. Говорю ему.
– Ты выйди на палубу, – говорю, – погляди, француз нас догоняет, Мессажери.
Он еле до порога добежал. Ну, что ты с таким станешь делать? Я уж думал, пропало наше дело.
Потом ему говорю:
– Если ты мне на разговор смешки начнешь и комики разные строить, то чтобы мне сгореть, я тебя тут же вот этой медной кружкой по лбу. Разобрал?
Опять, что ли, с Осипом наново начинать? Оставили его напоследок. Взяли Зуева. Он все папиросы набивал. Сядет с гильзами и штрикает, как машина. Загонял потом их тут же промеж своих, кто прокурится. Он себе штрикает, а мы вроде не замечаем. Начали разговор.
Сенька со всей, видать, силой собрал губы в трубку и не своим голосом, как удавленник:
– Красным крестом метил.
Ходу нам до дому месяц, и за месяц мы всех 27 человек разметили на все наши 27 марок и всех записали.
Потом я Сеньку спрашиваю:
– На кого думаешь?
– На Осипа, – говорит. – Он аккурат присунулся ближе, как ты сказал, что двести номеров. А ты на кого?
А я сказал, что Кондратов. И потому Кондратов, что он сейчас же встал и отошел. Только услышал, что кружком мечено, и сейчас же запел веселое, вроде нигде ничего, и вон вышел.
Простак, гляди какой!
– На Осипа, – говорю, – думать нечего. Он человек семейный, ему подработать без хлопот, да вот сахару не ест, домой копит.
А уж к порту подходили, я уж совсем смешался, на кого думать. Семейный, а может быть, он самый и есть предатель, этим и подрабатывает. Другой вот: Зуев; чего он веселый, надо не надо? Чего он ломоты эти строит? Так его и крутит, будто штопор в него завинтили. Из кочегаров двое тоже были у нас на мушке. Потом нам стало казаться, что на нас все по-волчьи глядят. Может, меж собой рассказывали про наш разговор? Уж не знали, как до порта дойдем.
Однако ничего. Опять чиновник к нам, опять этот самый скорпион, жандарм, все, как полагается. Но только началась выгрузка, видим, бессменно скорпион стоит и каждый подъем глазом так и облизывает. Мы тоже поглядываем. Грузчики на берегу берутся по четыре человека, таскают эти тюки и городят из них штабель. Вдруг этот скорпион:
– Эй, эй, неси прямо в проходную таможню! Неси, неси, не рассказывай.
Хорошо я заметил, а то сами бы мы проморгали, – с красным крестом на углу.
Я в заметку – Зуев.
Но уже по всему пароходу шум: понесли тюк хлопка в таможню. Сейчас уж чиновник пришел на пароход, приглашает немедленно нашего старшего помощника – капитан в городе был, на берегу. Еще двоих понятых из команды. Боцман говорит мне: «Ты пойдешь». И еще кочегар один. Приходим. Комнатка небольшая, всего одна скамейка по стене. Два окошка. В окошки люди пялятся. Посреди этот тюк. Чиновник стоит, губки облизывает. А скорпион весь на взводе. Шепчет чиновнику грозно что-то в ухо. Чиновник уж перед ним девочкой так и ахает.
– Ах, скажите, пожалуйста, да уж знаю, знаю, насквозь видишь, рентген!
Ждали жандарма. Вот и жандарм. Послали кочегара за кусачками. Живо смотался, принес. Наш старший помощник говорит:
– Пишите акт, что вот кипа хлопка в четырнадцать пудов, что по вашему требованию, что вы отвечаете.
Чиновник со смешком:
– Па-ажалуйста, сделайте ваше любезнейшее одолжение.
Тут же на скамейке папку расстелил и пишет.
– Откупоривай, – говорит помощник кочегару.
– Есть! – И кочегар – хлоп-хлоп! – перекусил обручи. Кипа, как живая, поддала спиной и распухла.
– Режь!
Полоснул кочегар по джуту, раскрыл: белая вата плотно лежит, будто снег, лопатой прибитый.
– Начинай, – шепотком говорит чиновник.
И начал скорпион сдирать слой за слоем эту вату. Чиновник тут же крутится. В окна столько народу нажало, что в комнате темно стало. Жандарм два раза ходил отпугивать. А ваты все больше да больше. Копнет ее скорпион, ломоток один, а начнет трепать, – глядишь, облако выросло. Чиновник уж весь в пуху, пятится. Дорогие мои! Скорпион еще и четверти кипы этой не отодрал – полкомнаты ваты, и уж окно загородило. Он уж в ней по брюхо стоит, как в пене, и уж со злости огрызается, рвет ее клочьями, ямку посередке копает.
Кочегар говорит:
– Пилу, может, принести?
Чиновник как гаркнет:
– Вон отсюда, мерзавец!
А наш старший:
– Это как же? Занесите в акт: оскорбили понятого.
Мы уж к двери пятимся, вата на нас наступает. Чиновник видит: костюм уж не уберечь, там же роется.
Их уж там видно стало, как во сне, потонули вовсе. А старший наш кричит:
– Ничего не видать, может, обман, может, еще подложите чего?
Уж и взбеленился чиновник, выбегает оттуда: домовой не домовой – чучело белое, вата на нем шерстью. Эх, тут как заорут ребята:
– Дед-мороз!
Он назад. Они там с досмотрщиком вату топчут, примять хотят, да где! Она пухнет, всю комнату завалила, а полкипы еще нет.
Выскочил таможенный чиновник:
– Мерзавец! – кричит. – Запереть его там.
И побежал домой. Мальчишек за ним табун целый. Я на пароход. К Сеньке. «Где Зуев?» – «Сейчас был». Мы туда-сюда, нет Зуева. Так больше и не видал его никто. Сундучок его сдали в контору. И за сундучком никто не пришел.
Механик Салерно
Итальянский пароход шел в Америку. Семь дней он плыл среди океана, семь дней еще оставалось ходу. Он был в самой середине океана. В этом месте тихо и жарко.
И вот что случилось в полночь на восьмые сутки.
Кочегар шел с вахты спать. Он шел по палубе и заметил, какая горячая палуба. А шел он босиком. И вот голую подошву жжет. Будто идешь по горячей плите. «Что такое? – подумал кочегар. – Дай проверю рукой». Он нагнулся, пощупал: «Так и есть, очень нагрета. Не может быть, чтобы с вечера не остыла. Неладно что-то». И кочегар пошел сказать механику. Механик спал в каюте. Раскинулся от жары. Кочегар подумал: «А вдруг это я зря, только кажется? Заругает меня механик: чего будишь, только уснул».
Кочегар забоялся и пошел к себе. По дороге еще раз тронул палубу. И опять показалось – вроде горячая.
Кочегар лег на койку и все не мог уснуть. Все думал: сказать, не сказать? А вдруг засмеют? Думал, думал, и стало казаться всякое, жарко показалось в каюте, как в духовке. И все жарче, жарче казалось. Глянул кругом – все товарищи спят, а двое в карты играют. Никто ничего не чует. Он спросил игроков:
– Ничего, ребята, не чуете?
– А что? – говорят.
– А вроде жарко.
Они засмеялись.
– Что ты, первый раз? В этих местах всегда так. А еще старый моряк!
Кочегар крякнул и повернулся на бок. И вдруг в голову ударило: «А что, как беда идет? И наутро уже поздно будет? Все пропадем. Океан кругом на тысячи верст. Потонем, как мыши в ведре».
Кочегар вскочил, натянул штаны и выскочил наверх. Побежал по палубе. Она ему еще горячей показалась. С разбегу стукнул механику в двери. Механик только мычал да пыхтел. Кочегар вошел и потолкал в плечо. Механик нахмурился, глянул сердито, а как увидел лицо кочегара, крикнул:
– Что случилось? – и вскочил на ноги. – Опять там подрались?
А кочегар схватил его за руку и потянул вон. Кочегар шепчет:
– Попробуйте палубу, синьор Салерно.
Механик головой спросонья крутит – все спокойно кругом. Пароход идет ровным ходом. Машина мурлычет мирно внизу.
– Рукой палубу троньте, – шепчет кочегар. Схватил механика за руку и прижал к палубе.
Вдруг механик отдернул руку.
– Ух, черт, верно! – сказал механик шепотом. – Стой здесь, я сейчас.
Механик еще два раза пощупал палубу и быстро ушел наверх.
Верхняя палуба шла навесом над нижней. Там была каюта капитана.
Капитан не спал. Он прогуливался по верхней палубе. Поглядывал за дежурным помощником, за рулевым, за огнями.
Механик запыхался от скорого бега.
– Капитан, капитан! – говорит механик.
– Что случилось? – И капитан придвинулся вплотную, глянул в лицо механику и сказал: – Ну, ну, пойдемте в каюту.
Капитан плотно запер дверь. Закрыл окно и сказал механику:
– Говорите тихо, Салерно. Что случилось?
Механик перевел дух и стал шептать:
– Палуба очень горячая. Горячей всего над трюмом, над средним. Там кипы с пряжей и эти бочки.
– Тсс! – сказал капитан и поднял палец. – Что в бочках, знаем вы да я. Там, вы говорили, хлористая соль? Не горючая? – Салерно кивнул головой. – Вы сами, Салерно, заметили или вам сказали? – спросил капитан.
– Мне сказал кочегар. Я сам пробовал рукой. – Механик тронул рукой пол. – Вот так. Здорово…
Капитан перебил:
– Команда знает?
Механик пожал плечами.
– Нельзя, чтобы знали пассажиры. Их двести пять человек. Начнется паника. Тогда мы все погибнем раньше, чем пароход. Надо сейчас проверить.
Капитан вышел. Он покосился на пассажирский зал. Там ярко горело электричество. Нарядные люди гуляли мимо окон по палубе. Они мелькали на свету, как бабочки у фонаря. Слышен был веселый говор. Какая-то дама громко хохотала.
– Идти спокойно, – сказал капитан механику. – На палубе – ни звука о трюме. Где кочегар?
Кочегар стоял, где приказал механик.
– Давайте градусник и веревку, Салерно, – сказал капитан и закурил.
Он спокойно осматривался кругом. Какой-то пассажир стоял у борта.
Капитан зашагал к трюму. Он уронил папироску. Стал поднимать и тут пощупал палубу. Палуба была нагрета. Смола в пазах липла к руке. Капитан весело обругал окурок, кинул за борт.
Механик Салерно подошел с градусником на веревке.
– Пусть кочегар смерит, – приказал капитан шепотом.
Пассажир перестал глядеть за борт. Он подошел и спросил больным голосом:
– Ах, что это делают? Зачем, простите, эта веревка? Веревка, кажется? – И он стал щупать веревку в руках кочегара.
– Ну да, веревка, – сказал капитан и засмеялся. – Вы думали, змея? Это, видите ли… – Капитан взял пассажира за пуговку. – Иди, – сказал капитан кочегару. – Это, видите ли, – сказал капитан, – мы всегда в пути мерим. С палубы идет труба до самого дна.
– До дна океана? Как интересно! – сказал пассажир.
«Он дурак, – подумал капитан. – Это самые опасные люди».
А вслух рассмеялся:
– Да нет! Труба до дна парохода. По ней мы узнаем, много воды в трюме или нет.
Капитан говорил сущую правду. Такие трубы были у каждого трюма.
Но пассажир не унимался.
– Значит, пароход течет, он дал течь? – вскрикнул пассажир.
Капитан расхохотался как мог громче.
– Какой вы чудак! Ведь это вода для машины. Ее нарочно запасают.
– Ай, значит, мало осталось! – И пассажир заломил руки.
– Целый океан! – И капитан показал за борт. Он повернулся и пошел прочь. Впотьмах он заметил пассажира.
Роговые очки, длинный нос. Белые в полоску брюки. Сам длинный, тощий.
Салерно чиркал у трюма.
– Ну, сколько? – спросил капитан.
Салерно молчал. Он выпучил глаза на капитана.
– Да говорите, черт вас дери! – крикнул капитан.
– Шестьдесят три, – еле выговорил Салерно.
И вдруг сзади голос:
– Святая Мария, шестьдесят три!
Капитан оглянулся. Это пассажир, тот самый. Тот самый, в роговых очках.
– Мадонна путана! – выругался капитан и сейчас же сделал веселое лицо. – Как вы меня напугали! Почему вы бродите один? Там наверху веселее. Вы поссорились там?
– Я нелюдим, я всегда здесь один, – сказал длинный пассажир.
Капитан взял его под руку. Они пошли, а пассажир все спрашивал:
– Неужели шестьдесят? Боже мой! Шестьдесят? Это ведь правда?
– Чего шестьдесят? Вы еще не знаете чего, а расстраиваетесь. Шестьдесят три сантиметра. Этого вполне хватит на всех.
– Нет, нет! – мотал головой пассажир. – Вы не обманете! Я чувствую.
– Выпейте коньяку и ложитесь спать, – сказал капитан и пошел наверх.
– Такие всегда губят, – бормотал он на ходу. – Начнет болтать, поднимет тревогу. Пойдет паника.
Много случаев знал капитан. Страх – это огонь в соломе. Он охватит всех. Все в один миг потеряют ум. Тогда люди ревут по-звериному. Толпой мечутся по палубе. Бросаются сотнями к шлюпкам. Топорами рубят руки. С воем кидаются в воду. Мужчины с ножами бросаются на женщин. Пробивают себе дорогу. Матросы не слушают капитана. Давят, рвут пассажиров. Окровавленная толпа бьется, ревет. Это бунт в сумасшедшем доме.
«Этот длинный – спичка в соломе», – подумал капитан и пошел к себе в каюту. Салерно ждал его там.
– Вы тоже! – сказал сквозь зубы капитан. – Выпучили глаза – утопленник! А этого болвана не увидели? Он суется, носится за мной. Нос свой тычет, тычет, – капитан тыкал пальцем в воздух. – Он всюду, всюду! А нет его тут? – И капитан открыл двери каюты.
Белые брюки шагнули в темноте. Стали у борта. Капитан запер дверь. Он показал пальцем на спину и сказал зло:
– Тут, тут, вот он. Говорите шепотом, Салерно. Я буду напевать.
– Шестьдесят три градуса, – шептал Салерно. – Вы понимаете? Значит…
– Градусник какой? – шепнул капитан и снова замурлыкал песню.
– С пеньковой кистью. Он не мог нагреться в трубе. Кисть была мокрая. Я быстро подымал и тотчас глянул. Пустить, что ли, воду в трюм?
Капитан вскинул руку.
– Ни за что! Соберется пар, взорвет люки.
Кто-то тронул ручку двери.
– Кто там? – крикнул капитан.
– Можно? Минуту! Один вопрос! – Из-за двери всхлипывал длинный пассажир.
Капитан узнал голос.
– Завтра, дружок, завтра, я сплю! – крикнул капитан. Он плотно держал дверь за ручку. Потушил свет.
Прошла минута. Капитан шепотом приказал Салерно:
– Первое: дайте кораблю самый полный ход. Не жалейте ни котлов, ни машины. Пусть ее хватит на три дня. Надо делать плоты. Вы будете распоряжаться работой. Идемте к матросам.
Они вышли. Капитан осмотрелся. Пассажира не было. Они спустились вниз. На нижней палубе беспокойно ходил пассажир в белых брюках.
– Салерно, – сказал капитан на ухо механику, – занимайте этого идиота чем угодно! Что хотите! Играйте с ним в чехарду! Анекдоты! Врите! Но чтобы он не шел за мной. Не спускайте с глаз!
Капитан зашагал на бак. Спустился в кубрик к матросам. Двое быстро смахнули карты на палубу.
– Буди всех! Всех сюда! – приказал капитан. – Только тихо.
Вскоре в кубрик собралось восемнадцать кочегаров и матросов. С тревогой глядели на капитана. Молчали, не шептались.
– Все? – спросил капитан.
– Остальные на вахте, – сказал боцман.
– Военное положение! – крепким голосом сказал капитан.
Люди глядели и не двигались.
– Дисциплина – вот. – И капитан стукнул револьвером по столу. Обвел всех глазами. – На пароходе пожар.
Капитан видел: бледнеют лица.
– Горит в трюме номер два. Тушить поздно. До опасности осталось три дня. За три дня сделать плоты. Шлюпок мало. Работу покажет механик Салерно. Его слушаться. Пассажирам говорить так: капитан наказал за игру и драки. Сболтни кто о пожаре – пуля на месте. Между собой – об этом ни слова. Поняли?
Люди только кивали головами.
– Кочегары! – продолжал капитан. – Спасенье в скорости. Не жалеть сил!
Капитан поднялся на палубу. Глухо загудели внизу матросы. А впереди капитан увидал: Салерно стоял перед пассажиром. Старик-механик выпятил живот и покачивался.
– Уверяю вас, дорогой мой, слушайте, – пыхтел механик, – уверяю, это в Алжире… ей-богу… и арапки… танец живота… Вот так!
Пассажир мотал носом и вскрикивал:
– Не верю, ведь еще семь суток плыть!
– Клянусь мощами Николая-чудотворца! – Механик задыхался и вертел животом.
– Поймал, поймал! – весело крикнул капитан.
Механик оглянулся.
Пассажир бросился к капитану.
– Все там играли в карты. И все передрались. Это от безделья. Теперь до самого порта работать. Выдумайте им работу, Салерно. И потяжелее. Бездельники все они! Все! Пусть делают что угодно. Стругают. Пилят. Куют. Идите, Салерно. По горячему следу. Застегните китель!
– Идемте, синьор. Вы мне нравитесь… – Капитан обхватил пассажира за талию.
– Нет, я не верю, – говорил пассажир упрямо, со слезами. – У нас есть пассажир. Он – бывший моряк. Я его спрошу. Что-то случилось. Вы меня обманываете.
Пассажир рвался вперед.
– Вы не хотите сказать. Тайна! Тайна!
– Я скажу. Вы правы – случилось, – сказал тихо капитан. – Станемте здесь. Тут шумит машина. Нас не услышат.
Капитан облокотился на борт. Пассажир стал рядом.
– Я вам объясню подробно, – начал капитан. – Видите вы вон там, – капитан перегнулся за борт, – вон вода бьет струей? Это из машины за борт.
– Да, да, – сказал пассажир, – теперь вижу.
Он тоже глядел вниз. Придерживал очки.
– Ничего не замечаете? – сказал капитан.
Пассажир смотрел все внимательнее. Вдруг капитан присел. Он мигом схватил пассажира за ноги. Рывком запрокинул вверх и толкнул за борт. Пассажир перевернулся через голову. Исчез за бортом. Капитан повернулся и пошел прочь. Он достал сигару, отгрыз кончик. Отплюнул на сажень. Ломал спички, пока закуривал.
Капитан пошел наверх и дал распоряжение: повернуть на север.
Он сказал старшему штурману:
– Надо спешить на север. Туда, на большую дорогу. Тем путем ходит много кораблей. Там можно скорее встретить помощь.
Машина будто встрепенулась. Она торопливо вертела винт. Пароход заметно вздрагивал. Он мелко трясся корпусом – так сильно вертела машина.
Через час Салерно доложил капитану:
– Плоты готовят. Я велел ломать деревянные переборки. Сейчас машина дает восемьдесят два оборота. Предохранительные клапаны на котлах заклепаны. Если котлы выдержат… – и Салерно развел руками.
– Тогда постарайтесь дать восемьдесят пять оборотов. Только осторожно, Салерно. Машина сдаст, и мы пропали. Люди спокойны?
– Они молчат и работают. Пока что… Их нельзя оставлять. Там второй механик. Третий – в машине. Фу!
Салерно отдувался. Он снял шапку. Сел на лавку. Замотал головой. И вдруг вскочил:
– Я смерю, сколько градусов.
– Не сметь! – оборвал капитан.
– Ах да, – зашептал Салерно, – этот идиот! Где он? – и Салерно огляделся.
Капитан не сразу ответил.
– Спит. – Капитан коротко свистнул в свисток и приказал вахтенному: – Третьего штурмана ко мне!
– Слушайте, Гропани, вам двадцать пять лет…
– Двадцать три, – поправил штурман.
– Отлично, – сказал капитан. – Вы можете прыгать на одной ножке? Ходить колесом? Сколько есть силы, забавляйте пассажиров! Играйте во все дурацкие игры! Чтобы сюда был слышен ваш смех! Ухаживайте за дамами. Вываливайте все ваши глупости. Кричите петухом. Лайте собакой. Мне наплевать. Третий механик вам в помощь, на весь день. Я вас научу, что врать.
– А вахта? – и Гропани хихикнул.
– Это и есть ваша вахта. Всю вашу дурость сыпьте. Как из мешка. А теперь спать!
– Есть! – сказал Гропани и пошел к пассажирам.
– Куда? – крикнул капитан. – Спать!
Капитан не спал всю ночь. Под утро приказал спустить градусник. Градусник показал 67. «Восемьдесят пять оборотов», – доложили из машины. Пароход трясся, как в лихорадке. Волны крутым бугром расходились от носа.
Солнце взошло справа. Ранний пассажир вышел на палубу. Посмотрел из-под руки на солнце. Вышел толстенький аббат в желтой рясе. Они говорили. Показывали на солнце. Оба пошли к мостику.
– Капитан, капитан! Ведь солнце взошло справа, оно всходило сзади, за кормой. Вы изменили курс. Правда? – говорили в два голоса и пассажир и священник.
Гропани быстро взбежал наверх.
– О конечно, конечно! – говорил Гропани. – Впереди Саргассово море. Не знаете? Это морской огород. Там водоросли, как змеи. Они опутают винт. Это прямо похлебка с капустой. Вы не знали? Мы всегда обходим. Там завязло несколько пароходов. Уже много лет.
Пожилая дама в утреннем платье вышла на голоса.
– Да, да, – говорил Гропани, – там дамы хозяйничают, как у себя дома.
– А есть-то что? – спросила дама.
– Рыбу! Они рыбу ловят! – спешил Гропани. – И чаек. Они чаек наловили. Они у них несутся. Цыплят выводят. Как куры. И петухи кричат: «Ку-ка-ре-ку!»
– Вздор! Вздор! – смеялась дама.
А Гропани бил себя в грудь и кричал:
– Клянусь вам всеми спиртными напитками!
Пассажиры выходили на палубу. Вертлявый испанец суетился перед публикой.
– Господа, пока не жарко, партию в гольд! – кричал он по-французски и вертел черными глазами.
– Будьте мужчиной, – говорил испанец и тряс за руку Гропани, – приглашайте дам!
– Одну партию до кофе! Умоляйте! – Испанец стал на колени и смешно шевелил острыми усами.
– Вот так и будете играть, – крикнул Гропани, – на коленях!
– Да! Да! На коленях! – закричали дамы.
Все хохотали. Испанец делал рожи, смешил всех и кричал:
– Приглашайте дам!
Гропани поклонился аббату и сделал руку кренделем:
– Прошу.
Аббат замахал рукой:
– Ах, простите, я близорук.
Всем стало весело. Кто-то притащил клюшки и большие шашки. Началась игра; на палубе начертили крестики. Клюшками толкали шашки.
– Сегодня особенно трясет, – вдруг сказал испанец. – Я чувствую коленками. Не правда ли?
Все минуту слушали.
– Да вы посмотрите, как мы идем! – крикнул Гропани.
Публика хлынула к борту.
– Это секрет, секрет, – говорил Гропани. Он поднял палец и прищурил глаз.
– Матео! – крикнул Гропани вниз. – Скорей, скорей, бегом!
Третий механик быстро появился снизу. Он был маленький, черный. Совсем обезьянка. Он бежал легко, семенил ножками.
– Гой! – крикнул Гропани, и механик с разбегу прыгнул через испанца. Все захлопали в ладоши.
– Слушай, секрет можно сказать? – спросил Гропани. – Нам не влетит?
– Беру на себя, – сказал маленький механик и улыбнулся белыми зубами на темном лице.
Все обступили моряков. Испанец вскочил с колен.
– Наш капитан, – начал тихим голосом механик, – через два дня именинник. Он всегда останавливает пароход. Все выходят на палубу и должны поздравлять старика. Часа три стоим все, поздравляем, все равно, даже в шторм. Вот он и велит гнать. А то опоздает в порт. Чудачина-старичина! И катанье какое-то затевает, морской пикник, – совсем тихо прибавил механик. – Только, чур, молчок! – И он волосатой рукой прикрыл рот.
– Ох, интересно! – говорили дамы.
Буфетчик звонил к кофе.
Механик и Гропани отошли к борту.
– У нас в кочегарке, – быстрым шепотом сказал механик, – переборка нагрелась – рука не терпит. Как утюг. Понимаешь?
– А трюм нельзя открыть, – сказал Гропани. – Войдет воздух, и сразу все вспыхнет.
– Как думаешь, продержимся два дня? Как думаешь? – Механик глянул в самые глаза Гропани.
– Пожар, можем задохнуться в своем дыму, – сказал Гропани, – а впрочем, черт его знает.
Они пошли на мостик. Капитан их встретил.
– Идите сюда, – сказал капитан. Он потащил механика за руку. В каюте он показал ему маленькую рулетку, новенькую, блестящую.
– Вот шарик. – Капитан поднес шарик к носу механика. – Пусть крутят, бросают шарик, пусть играют на деньги. Говорите – это по секрету от капитана. Тогда они будут сидеть внизу. Мужчины хотя бы… Дамы ничего не заметят. Возьмите, не потеряйте шарик! – И капитан ткнул рулетку механику.
Третий механик вышел на палубу. Официанты играли на скрипках. Две пары уже танцевали.
Команда работала и разбирала эмигрантские нары. Под палубой было жарко и душно. Люди разделись, мокрые от пота.
– Ни минуты, ни секунды не терять! – говорил старик Салерно. Он помогал срывать толстые брусья.
– Потом покурите, потом! – пыхтел старик.
– Ну, чего стал? – крикнул Салерно молодому матросу.
– Вот оттого и стал! – во всю глотку крикнул молодой матрос.
Все на миг бросили работу. Все глядели на Салерно и матроса. Стало тихо. И стало слышно веселую музыку.
– Ты это что же? – сказал Салерно. Он с ключом в руке пошел на матроса.
– Там танцуют, – кричал матрос, – а мы тут кишки рвем! – Матрос подался вперед с топором в руке. – Давай их сюда!
– Верно, правильно говорит! – загудели матросы.
– Кому плоты? Нам шлюпок хватит.
– А плоты пусть сами себе делают.
Все присунулись к Салерно, кто с чем: с молотком, с топором, с долотом. Все кричали:
– К черту! Довольно! Баста! Остановить пароход! К шлюпкам!
Один уже бросился к трапу.
– Стойте! – крикнул Салерно и поднял руку.
На миг затихли. Остановились.
– Братья матросы! – сказал с одышкой старик. – Ведь там пассажиры. Мы взялись их свезти… А мы их… выйдет… выйдет… погубим… Они ведь ехать сели, а не тонуть…
– А мы тоже не гореть нанялись! – крикнул молодой матрос в лицо механику.
И молодой матрос, растолкав всех, бросился к трапу.
Капитан слышал крик. Он спустился на нижнюю палубу. Шел к мостику и прислушивался.
«Бунт, – подумал капитан. – Они бьют Салерно. Пропало все. Уйму, а нет – взорву к черту пароход, пропадай все пропадом!»
И капитан быстро зашагал к люку.
Вдруг навстречу матрос с топором. Он с разбегу ткнулся в капитана. Капитан рванул его за ворот. Матрос не успел опомниться, капитан столкнул его в люк. По трапу на матроса напирал народ. Все стали и смотрели на капитана.
– Назад! – рявкнул капитан.
Люди попятились. Капитан спустился вниз.
– Чего смотреть?! – крикнул кто-то.
Народ встрепенулся.
– Молчать! – сказал капитан. – Слушай, что я скажу.
Капитан стоял на трапе выше людей. Все на него глядели. Жарко дышали. Ждали.
– Не будет плотов – погибли пассажиры. Я за них держу ответ перед миром и совестью. Они нам доверились. Двести пять живых душ. Нас сорок восемь человек…
– А мы их свяжем, как овец! – крикнул матрос с топором. – Клянусь вам!
– Этого не будет! – крепко сказал капитан. – Ни один мерзавец не тронет их пальцем. Я взорву пароход!
Люди загудели.
– Убейте меня сейчас! – Капитан сунулся грудью вперед. – И суньтесь только на палубу – пароход взлетит на воздух! Все готово, без меня есть кому это сделать. Вы хотите погубить двести душ – и женщин и малых детей. Даю слово: погибнете вместе. Все до одного.
Люди молчали. Кто опустил вниз злые глаза, а кто глядел на капитана и кивал головой.
Капитан с минуту глядел на людей.
Молодой матрос вскинул голову, но капитан заговорил:
– Плоты почти готовы. Их осталось собрать и сделать мачты. На шесть часов работы. У нас ведь есть сутки. Двадцать четыре часа. Пассажиры в воде – это дети. Они узнают о несчастье – они погубят себя. Нам вручили их жизнь. Товарищи моряки! – громко крикнул капитан. – Лучше погибнуть честным человеком, чем жить прохвостом! Скажите только: «Мы их погубим», – капитан обвел всех глазами, – и я сейчас пущу себе пулю в лоб. Тут, на трапе. – И капитан сунул руку в карман.
Все загудели глухо, будто застонали.
– Ну, так вот вы – честные люди, – сказал капитан. – Я знал это. Вы устали. Выпейте по бутылке красного вина. Я прикажу выдать. Кончайте скорее – и спать. А наши дети, – капитан кивнул наверх, – пусть играют, вы их спасете, и будет навеки вам слава, морякам Италии. – И капитан улыбнулся. Улыбнулся весело, и вмиг помолодело лицо.
– Браво! – крикнул молодой матрос.
Он глядел на капитана. Капитан быстрыми шагами вбегал по трапу.
– Гропани! – крикнул капитан на палубе. Штурман бежал навстречу. – Идите вниз, – говорил капитан, – работайте с ними во всю мочь! И по бутылке вина всем. Сейчас. Там танцуют? Ладно. Я пришлю за вами, в случае станут скучать. Ну, живо!
– Есть! – крикнул Гропани и бегом бросился к люку.
Капитан прошел в свою каюту. Он сел на койку, сжал кулаки со всей силой и подпер бока. «Держаться, держаться, – говорил капитан, – что есть сил держаться! Сутки одни, одни только бы сутки!» И нисколько не легче становилось капитану. Он знал: не за сутки, а за один час, за минуту все может погибнуть. Крикнет этот матрос с топором: «Пожар!» – и готово. «Дали им вина?» – подумал капитан и вскочил на ноги. Но тут влетел в каюту Салерно. Старик осунулся в эти два дня. Он схватил капитана за плечи, стал трясти. Тряс и все глядел в глаза, и лицо у старика кривилось и вдруг совсем сморщилось, и он заплакал, заревел в голос. Он с размаху сел на койку и уткнул лицо в подушку.
– Что ты? – Капитан первый раз заговорил с ним на «ты». – Что ты? Салерно…
Капитан повернулся, взялся за ручку двери. Старик встрепенулся.
– Минуту! – говорил старик.
Он задыхался, схватил графин и пил из горлышка. Обливался. Другой рукой он держал капитана.
– Ведь я умру подлецом, – говорил старик сквозь слезы. – Пожар не потухнет. В этих бочках, ты не знаешь, – в них бертолетова соль!
– Как? – спросил капитан. – Ведь ты сказал – хлорноватая какая-то соль…
– Да, да! Это и есть бертолетова. Я не соврал. Но я знал, что ты не поймешь.
– Я спрашивал ведь тебя: не опасно? А ведь это – взрыв!..
– Нет, нет, – плакал старик, – не взрыв! Ее нагревает, она выпускает кислород, а от него горит. Сильней, сильней все горит. – Старик умоляюще глядел на капитана. – Ну, прости, прости хоть ты, господи! – Старик ломал руки. – Никто, никто не простит… – И Салерно искал глазами по каюте. – Мне дали триста лир, чтобы я устроил… дьявол дал… эти двадцать бочек. Что же теперь? Что же? – Салерно глотал воздух ртом. – Иисусе святой, милый, дорогой…
– Идите к аббату, приложитесь к его рясе. Нет? Тогда вот револьвер – стреляйтесь! – сказал капитан и брякнул на стол браунинг.
Старик водил выпученными глазами.
– Тоже не хотите? Тогда умрите на работе. Марш к команде.
– Капитан, – хрипло сказал Салерно, – на градуснике… вчера было не семьдесят восемь, а восемьдесят семь…
– Капитан вскинул брови, вздрогнул.
– Я не мог сказать… – Старик рухнул с койки, стал на колени.
Капитан с размаху ударил старика по лицу, вышел и пристукнул за собой дверь.
Капитан взял веревку с градусником. Он сам смерил температуру – было 88 градусов.
Маленький механик подошел и сказал (он был в одной сетке, мокрый от пота):
– На переборке краска закудрявилась, барашком пошла, но мы поливаем… Полно пару… Люди задыхаются… Работаем мы со вторым механиком…
Капитан подошел к кочегарке. Глянул сверху, но сквозь пар не мог увидеть. Слышал только – лязгают лопаты, стукают скребки.
Маленький механик шагнул за трап и пропал в пару.
Солнце садилось. Красным отсветом горели буруны по бокам парохода. Черный дым густой змеей валил из трубы. Пароход летел что есть силы вперед. В трюме парохода горел смертельный огонь. Пассажиры приятно пели испанскую песню. Испанец махал рукой. Все на него смотрели, а он стоял на табурете выше всех.
– Споемте молитву, – говорил испанец. – Его преподобию будет приятно.
Испанец дал тон.
Капитан быстро пошел вниз, к матросам.
– Сейчас готово! – крикнул навстречу Гропани. Он, голый до пояса, долбил долотом. Старик Салерно, лохматый, мокрый, тесал. Он без памяти тесал, зло садил топором.
– Баста! Довольно уж! – кричал ему судовой плотник.
Салерно, красный, мокрый, озирался вокруг.
– Еще по бутылке вина, – сказал капитан. – Выпить здесь – и по койкам. Двое – в кочегарку, помогите товарищам. Они в аду. Вахта по часу.
Все бросили инструменты. Один Салерно все стоял с топором. Он еще два раза тяпнул по бревну. Все на него оглянулись.
Капитан вышел на палубу. На трюме в пазах стена пошла пузырями. Они надувались и лопались. Смола прилипала к ногам. Черные следы шли по палубе.
Солнце зашло.
Яркими огнями вспыхнул салон; оттуда мирно мурлыкал пассажирский говор.
Гропани догнал капитана.
– Я доложу, – весело говорил Гропани, – очень здорово, то есть замечательные плоты, говорю я… а Салерно…
– Видел все, – сказал капитан. – Готовьте провизию, воду, флаги, ракеты. Фальшфейера не забудьте. Сейчас же…
– А Салерно чудак, ей-богу! – крикнул Гропани и побежал хлопотать.
Ночью капитан пошел мерить температуру. Он мерил каждый час. Температура медленно подходила к 89 градусам. Капитан осторожно прислушивался, не гудит ли в трюме. Он приложил ухо к трюмному люку. Было горячо, но капитан терпел. Было не до того. Слушал: нет, ничего – это урчит машина. Ее слышно по всему пароходу. Капитану начинало казаться: вот сейчас, через минуту, пароход не выдержит. Взорвется люк, полыхнет пламя – и конец: крики, вой, кровавая каша. Почем знать, дотерпит ли пароход до утра? И капитан снова щупал палубу. Попадал в жидкую горячую смолу в пазах. Снова мерил градусником уже каждые полчаса. Капитан нетерпеливыми шагами ходил по палубе. Глядел на часы. До рассвета было еще далеко. Внизу Гропани купорил в бочки сухари, консервы. Салерно возился тут же. Он слушал Гропани и со всех ног исполнял его приказы. Как мальчик, старик глядел на капитана, будто хотел сказать: «Ну, прикажи скорее, и я в воду брошусь!»
Около полуночи капитану доложили – двоих вынесли из кочегарки в обмороке. Но машина все вертелась, и пароход летел напрямик к торной дороге.
Капитан не мог присесть ни на миг. Он ходил по всему пароходу. Он спустился в кочегарку. Там в горячем пару звякали дверцы топок. Пламя выло под котлами. Распаренные люди изо всех сил швыряли уголь. Не попадали и снова с ожесточением кидали. Ругались, как плакали.
Капитан схватил лопату и стал кидать. Он задыхался в пару.
– Валяй, валяй, сейчас конец, – говорил капитан.
Гайки закрыли. Капитан вылез наверх. Ему показалось холодно на палубе. А это что? Какие-то фигуры в темноте возятся у шлюпки.
Капитан опустил руку в карман, нащупал браунинг. Подошел. Три матроса и кочегар вываливали шлюпку за борт.
– Я не приказывал готовить шлюпок, – тихим голосом сказал капитан.
Они молчали и продолжали дело.
– На таком ходу шлюпки не спустить, – сказал капитан чуть громче. – Погибнете сами и загубите шлюпку.
Капитан сдерживал сердце: нельзя подымать тревогу.
Матросы вывалили шлюпку за борт. Оставалось спустить.
Двое сели в шлюпку. Двое других готовились спускать.
– А, дьявол! – вскрикнул один в шлюпке. – Нет весел. Они запрятали весла и паруса. Все. Давай весла! – крикнул он в лицо капитану. – Давай!
– Не ори, – сказал тихо капитан, – выйдут люди, они убьют вас!
И капитан отошел в сторону. Он видел, как люди вылезли из шлюпки. До рассвета оставалось три часа. Капитан увидел еще фигуру: пригляделся – Салерно. Старик, полуголый, шел шатаясь.
Он шел прямо на капитана. Капитан стал.
– Салерно!
Старик подошел вплотную.
– Что мне теперь делать? Прикажите.
Салерно глядел сумасшедшими глазами.
– Оденьтесь, – сказал капитан, – причешитесь, умойтесь. Вы будете передавать детей на плоты.
Салерно с сердцем махнул кулаками в воздухе. Капитан зашагал на бак. По дороге он снова смерил: было почти 90 градусов.
Капитану хотелось подогнать солнце. Вывернуть его рычагом наверх. Еще 2 часа 45 минут до света. Он прошел в кубрик. Боцман не спал. Он сидел за столом и пил из кружки воду. Люди спали головой на столе, немногие в койках. Свесили руки, ноги, как покойники. Кто-то в углу копался в своем сундучке. Капитан поманил пальцем боцмана. Боцман вскочил. Тревожно глядел на капитана.
– Вот порядок на утро, – тихо сказал капитан. И он стал шептать над ухом боцмана.
– Есть… есть… – приговаривал боцман.
Капитан быстро взбежал по трапу. Ему не терпелось еще смерить. Градусник с веревкой был у него в руке. Капитан спустил его вниз и тотчас вытянул. Глядел, не мог найти ртути. Что за черт! Он взял рукой за низ и отдернул руку: пеньковая кисть обварила пальцы. Капитан почти бегом поднялся в каюту. При электричестве увидал: ртуть уперлась в самый верх. Градусник лопнул. У капитана захватило дух. Дрогнули колени первый раз за все это время. И вдруг нос почувствовал запах гари. От волнения капитан не расчуял. Откуда? Озирался вокруг. Вдруг он увидел дымок. Легкий дымок шел из его рук. И тут капитан увидел: тлеет местами веревка. И сразу понял: труба раскалилась докрасна в трюме. Пожар дошел до нее.
Капитан приказал боцману поливать палубу. Пустить воду. Пусть все время идет из шланга. Тут под трюмом пар шел от палубы. Капитан зашел в каюту Салерно. Старик переодевал рубаху. Вынырнул из ворота, увидал капитана. Замер.
– Дайте химию, – сказал капитан сквозь зубы. – У вас есть химия.
Салерно схватил с полки книгу – одну, другую…
– Химии… химии… – бормотал старик.
Капитан взял книгу и вышел вон.
«Может ли взорвать?» – беспокойно думал капитан. У себя в каюте он листал книгу.
«Взрывает при ударе, – прочел капитан про бертолетову соль, – и при внезапном нагревании».
– А вдруг там попадет так… что внезапно… А, черт!
Капитан заерзал на стуле. Глянул на часы: до рассвета оставалось двадцать семь минут.
Остановить пароход в темноте – все пассажиры проснутся, и в темноте будет каша и бой. А в какую минуту взорвется? В какую из двадцати семи? Или соль выпускает кислород? Просто кислород, как в школе на уроке химии?
Капитан дернулся смерить, вспомнил и топнул с сердцем в палубу.
Теперь капитан как закаменел: шел твердо, крепким шагом. Как живая статуя. Он прошел в кубрик.
– Буди! – сказал капитан боцману. – Двоих на лебедку! Плоты на палубу! Собирать!
Люди просыпались, серые и бледные. Всеми глазами глядели на капитана. Капитан вышел. С бака на него глядели бортовые огни: красный и зеленый. Яркие, напряженные. Капитан уже слышал сзади возню, гроханье брусьев. Тарахтела лебедка. Вспыхнула грузовая люстра.
– Гропани, к пассажирам! – сказал капитан на ходу. Он слышал голос Салерно.
– Салерно, ко мне! – крикнул капитан. – Вы распоряжайтесь спуском плотов. И ни одной ошибки!
Второй штурман с матросами вываливал шлюпки за борт. Одиннадцать шлюпок. Капитан глянул на часы. Оставалось семнадцать минут. Но восток глухо чернел справа.
– Всех наверх! – сказал капитан маленькому механику. – Одного человека оставить в машине.
Пароход несся, казалось, еще быстрей – напоследки – очертя голову.
Капитан вышел на мостик.
– Определитесь по звездам, – сказал он старшему штурману, – надо точно знать наше место в океане.
Легкий ветер дул с востока. По океану ходила широкая плавная волна. Капитан стоял на мостике и смотрел на сборку плотов. Салерно точно, без окриков руководил, и руки людей работали дружно, в лад. Капитан шагнул вправо. Ветром дунул свет из-за моря.
– Стоп машина! – приказал капитан.
И сейчас же умер звук внутри. Пароход будто ослаб. Он с разгону еще несся вперед. Люди на миг бросили работу. Все глянули наверх, на капитана. Капитан серьезно кивнул головой, и люди вцепились в работу.
Аббат проснулся.
– Мы, кажется, стоим, – сказал он испанцу и зажег электричество.
Испанец стал одеваться. Поднимались и в других каютах.
– Ах да! Именины! – кричал испанец.
Он высунулся в коридор и крикнул веселым голосом:
– Дамы и кавалеры! Пожалуйста! Прошу! Все в белом! Непременно!
Все собрались в салоне. Гропани был уже там.
– Но почему же так рано? – говорили нарядные пассажиры.
– Надо приготовить пикник, – громко говорил Гропани, – а потом, – шепотом, – возьмите с собой ценности. Знаете, все выйдут, прислуга ненадежна.
Пассажиры пошли рыться в чемоданах.
– Я боюсь, – говорила молодая дама, – в лодках по волнам…
– Со мной, сударыня, уверяю, не страшно и в аду, – сказал испанец. Он приложил руку к сердцу. – Идемте. Кажется, готово!
Гропани отпер двери.
Пароход стоял. Пять плотов гибко качались на волнах. Они были с мачтами. На мачтах флаги перетянуты узлом.
Команда стояла в два ряда. Между людьми – проход к трапу.
Пассажиры спустились на нижнюю палубу.
Капитан строго глядел на пассажиров.
Испанец вышел вперед под руку с дамой. Он улыбался, кланялся капитану.
– От лица пассажиров… – начал испанец и шикарно поклонился.
– Я объявляю, – перебил капитан крепким голосом, – мы должны покинуть пароход. Первыми сойдут женщины и дети. Мужчины, не трогаться с места! Под страхом смерти.
Как будто стон дохнул над людьми. Все стояли оцепенелые.
– Женщины, вперед! – скомандовал капитан. – Кто с детьми?
Даму с девочкой подталкивал вперед Гропани. Вдруг испанец оттолкнул свою даму. Он растолкал народ, вскочил на борт. Он приготовился прыгнуть на плот. Хлопнул выстрел. Испанец рухнул за борт. Капитан оставил револьвер в руке. Бледные люди проходили между матросами. Салерно размещал пассажиров по плотам и шлюпкам.
– Все? – спросил капитан.
– Да. Двести три человека! – крикнул снизу Салерно.
Команда молча, по одному, сходила вниз.
Плоты отвалили от парохода, легкий ветер относил их в сторону. Женщины жались к мачте, крепко прижимали к себе детей. Десять шлюпок держались рядом. Одна под парусами и веслами пошла вперед. Капитан сказал Гропани:
– Дайте знать встречному пароходу. Ночью пускайте ракеты!
Все смотрели на пароход. Он стоял один среди моря. Из трубы шел легкий дым.
Прошло два часа. Солнце уже высоко поднялось. Уже скрылась из глаз шлюпка Гропани. А пароход стоял один. Он уже не дышал. Мертвый, брошенный, он покачивался на зыби.
«Что же это?» – думал капитан.
– Зачем же мы уехали? – крикнул ребенок и заплакал.
Капитан со шлюпки оглядывался то на ребенка, то на пароход.
– Бедный, бедный… – шептал капитан. И сам не знал – про ребенка или про пароход.
И вдруг над пароходом взлетело белое облако, и вслед за ним рвануло вверх пламя.
Гомон, гул пошел над людьми. Многие встали в рост, глядели, затаив дыхание…
Капитан отвернулся, закрыл глаза рукой. Ему было больно: горит живой пароход. Но он снова взглянул сквозь слезы. Он крепко сжал кулаки и глядел, не отрывался.
Вечером виден был красный остов. Он рдел вдали. Потом потухло. Капитан долго еще глядел, но ничего уже не было видно.
Три дня болтались на плотах пассажиры.
На третьи сутки к вечеру пришел пароход. Гропани встретил на борту капитана.
Люди перешли на пароход. Недосчитались старика Салерно. Когда он пропал, – кто его знает.
Александр Грин
Бегство в Америку
Потому ли, что первая прочитанная мной, еще пятилетним мальчиком, книга была «Путешествие Гулливера в страну лилипутов» – детское издание Сытина с раскрашенными картинками, или стремление в далекие страны было врожденным, – но только я начал мечтать о жизни приключений с восьми лет.
Я читал бессистемно, безудержно, запоем.
В журналах того времени: «Детское чтение», «Семья и школа», «Семейный отдых» – я читал преимущественно рассказы о путешествиях, плаваниях и охоте.
После убитого на Кавказе денщиками подполковника Гриневского – моего дяди по отцу – в числе прочих вещей отец мой привез три огромных ящика книг, главным образом на французском и польском языках; но было порядочно книг и на русском.
Я рылся в них по целым дням. Мне никто не мешал.
Поиски интересного чтения были для меня своего рода путешествием.
Помню Дрэпера, откуда я выудил сведения по алхимическому движению Средних веков. Я мечтал открыть «философский камень», делать золото, натаскал в свой угол аптекарских пузырьков и что-то в них наливал, однако не кипятил.
Я хорошо помню, что специально детские книги меня не удовлетворяли.
В книгах «для взрослых» я с пренебрежением пропускал «разговор», стремясь видеть «действие». Майн Рид, Густав Эмар, Жюль Верн, Луи Жакольо были моим необходимым, насущным чтением. Довольно большая библиотека Вятского земского реального училища, куда отдали меня девяти лет, была причиной моих плохих успехов. Вместо учения уроков я, при первой возможности, валился в кровать с книгой и куском хлеба; грыз краюху и упивался героической живописной жизнью в тропических странах.
Все это я описываю для того, чтобы читатель видел, какого склада тип отправился впоследствии искать место матроса на пароходе.
По истории, закону божию и географии у меня были отметки 5, 5 —, 5+, но по предметам, требующим не памяти и воображения, а логики и сообразительности, – двойки и единицы: математика, немецкий и французский языки пали жертвами моего увлечения чтением похождений капитана Гаттераса и Благородного Сердца. В то время как мои сверстники бойко переводили с русского на немецкий такие, например, мудреные вещи: «Получили ли вы яблоко вашего брата, которое подарил ему дедушка моей матери?» – «Нет, я не получил яблока, но я имею собаку и кошку», – я знал только два слова: копф, гунд, эзель и элефант. С французским языком дело было еще хуже.
Задачи, заданные решать дома, почти всегда решал за меня отец, бухгалтер земской городской больницы; иногда за непонятливость мне влетала затрещина. Отец решал задачи с увлечением, засиживаясь над трудной задачей до вечера, но не было случая, чтобы он не дал правильного решения.
Остальные уроки я наспех прочитывал в классе перед началом урока, полагаясь на свою память.
Учителя говорили:
– Гриневский способный мальчик, память у него прекрасная, но он… озорник, сорванец, шалун.
Действительно, почти не проходило дня, чтобы в мою классную тетрадь не было занесено замечание: «Оставлен без обеда на один час»; этот час тянулся как вечность. Теперь часы летят слишком быстро, и я хотел бы, чтобы они шли так тихо, как шли тогда.
Одетый, с ранцем за спиною, я садился в рекреационной комнате и уныло смотрел на стенные часы с маятником, звучно отбивавшим секунды. Движение стрелок вытягивало из меня жилы.
Смертельно голодный, я начинал искать в партах оставшиеся куски хлеба; иногда находил их, а иногда щелкал зубами в ожидании домашнего наказания, за которым следовал наконец обед.
Дома меня ставили в угол, иногда били.
Между тем я не делал ничего выходящего за пределы обычных проказ мальчишек. Мне просто не везло: если за уроком я пускал бумажную галку – то или учитель замечал мой посыл, или тот ученик, возле которого упала сия галка, встав, услужливо докладывал: «Франц Германович, Гриневский бросается галками!»
Немец, высокий элегантный блондин, с надвое расчесанной бородкой, краснел как девушка, сердился и строго говорил: «Гриневский! Выйдите и станьте к доске».
Или: «Пересядьте на переднюю парту»; «Выйдите из класса вон» – эти кары назначались в зависимости от личности преподавателя.
Если я бежал, например, по коридору, то обязательно натыкался или на директора, или на классного наставника: опять кара.
Если я играл во время урока в «перышки» (увлекательная игра, род карамбольного бильярда!), мой партнер отделывался пустяком, а меня, как неисправимого рецидивиста, оставляли без обеда.
Отметка моего поведения была всегда 3. Эта цифра доставляла мне немало слез, особенно когда 3 появлялась как годовая отметка поведения. Из-за нее я был исключен на год и прожил это время, не очень скучая о классе.
Играть я любил больше один, за исключением игры в бабки, в которую вечно проигрывал.
Я выстругивал деревянные мечи, сабли, кинжалы, рубил ими крапиву и лопухи, воображая себя сказочным богатырем, который один поражает целое войско. Я делал луки и стрелы, в самой несовершенной, примитивной форме, из вереса и ивы, с бечевочной тетивой; стрелы же, выструганные из лучины, были с жестяными наконечниками и не летали дальше тридцати шагов.
На дворе я расставлял стоймя поленья шеренгами – и издали поражал их каменьями, – в битве с не ведомой никому армией. Из изгороди огорода я выдергивал тычины и упражнялся в метании ими, как дротиками. Перед моими глазами, в воображении, вечно были – американский лес, дебри Африки, сибирская тайга. Слова «Ориноко», «Миссисипи», «Суматра» звучали для меня как музыка.
Прочитанное в книгах, будь то самый дешевый вымысел, всегда было для меня томительно желанной действительностью.
Делал я также из пустых солдатских патронов пистолеты, стреляющие порохом и дробью. Я увлекался фейерверками, сам составлял бенгальские огни, мастерил ракеты, колеса, каскады; умел делать цветные бумажные фонари для иллюминации, увлекался переплетным делом, но больше всего я любил строгать что-нибудь перочинным ножом; моими изделиями были шпаги, деревянные лодки, пушки. Картинки для склеивания домиков и зданий в большинстве были перепорчены мной, так как, интересуясь множеством вещей, за все хватаясь, ничего не доводя до конца, будучи нетерпелив, страстен и небрежен, я ни в чем не достигал совершенства, всегда мечтами возмещая недостатки своей работы.
Другие мальчики, как я видел, делали то же самое, но у них все это, по-своему, выходило отчетливо, дельно. У меня – никогда.
На десятом году, видя, как меня страстно влечет к охоте, отец купил мне за рубль старенькое шомпольное ружьецо.
Я начал целыми днями пропадать в лесах; не пил, не ел; с утра я уже томился мыслью, «отпустят» или «не отпустят» меня сегодня «стрелять».
Не зная ни обычаев дичной птицы, ни техники, что ли, охоты вообще, да и не стараясь разузнать настоящие места для охоты, я стрелял во все, что видел: в воробьев, галок, певчих птиц, дроздов, рябинников, куликов, кукушек и дятлов.
Всю добычу мою мне дома жарили, и я ее съедал, причем не могу сказать, чтобы мясо галки или дятла чем-нибудь особенно разнилось от кулика или дрозда.
Кроме того, я был запойным удильщиком – исключительно по шеклее, вертлявой, всем известной рыбке больших рек, падкой на муху; собирал коллекции птичьих яиц, бабочек, жуков и растений. Всему этому благоприятствовала дикая озерная и лесная природа окрестностей Вятки, где тогда не было еще железной дороги.
По возвращении в лоно реального училища я пробыл в нем всего еще только один учебный год.
Меня погубили сочинительство и донос.
Еще в приготовительном классе я прославился как сочинитель. В один прекрасный день можно было видеть мальчика, которого рослые парни шестого класса таскают на руках по всему коридору и в каждом классе, от третьего до седьмого, заставляют читать свое произведение.
Это были мои стихи:
В большую перемену сторож Иван торговал в швейцарской пирожками и ватрушками. Я, собственно, любил пирожки, но слово «пирожки» не укладывалось в смутно чувствуемый мною размер стиха, и я заменил его «ватрушками».
Успех был колоссальный. Всю зиму меня дразнили в классе, говоря: «Что, Гриневский, ватрушки сладки – эх?!!»
В первом классе, прочитав где-то, что школьники издавали журнал, я сам составил номер рукописного журнала (забыл, как он назывался), срисовал в него несколько картинок из «Живописного обозрения» и других журналов, сам сочинил какие-то рассказы, стихи – глупости, вероятно, необычайной – и всем показывал.
Отец, тайно от меня, снес журнал директору – полному, добродушному человеку, и вот меня однажды вызвали в директорскую. В присутствии всех учителей директор протянул мне журнал, говоря:
– Вот, Гриневский, вы бы побольше этим занимались, чем шалостями.
Я не знал, куда деваться от гордости, радости и смущения.
Меня дразнили двумя кличками: Грин-блин и Колдун. Последняя кличка произошла потому, что, начитавшись книги Дебароля «Тайны руки», я начал всем предсказывать будущее по линиям ладони.
В общем, меня сверстники не любили; друзей у меня не было. Хорошо относились ко мне директор, сторож Иван и классный наставник Капустин. Его же я и обидел, но это была умственная, литературная задача, разрешенная мной на свою же голову.
В последнюю зиму учения я прочел шуточные стихи Пушкина «Коллекция насекомых» и захотел подражать.
Вышло так (я помню не все):
Упомянуты, в более или менее обидной форме, были все, за исключением директора: директора я поберег.
Имел же я глупость давать читать эти стихи всякому, кто любопытствовал, что еще такое написал Колдун. Списывать их я не давал, а потому некто Маньковский, поляк, сын пристава, однажды вырвал у меня листок и заявил, что покажет учителю во время урока.
Две недели тянулась злая игра. Маньковский, сидевший рядом со мной, каждый день шептал мне: «Я сейчас покажу!» Я обливался холодным потом, умолял предателя не делать этого, отдать мне листок; многие ученики, возмущенные ежедневным издевательством, просили Маньковского оставить свою затею, но он, самый сильный и злой ученик в классе, был неумолим.
Каждый день повторялось одно и то же:
– Гриневский, я сейчас покажу…
При этом он делал вид, что хочет поднять руку.
Я похудел, стал мрачен; дома не могли добиться от меня – что со мной.
Решив наконец, что если меня исключат окончательно, то ждут меня побои отца и матери, стыдясь позора быть посмешищем сверстников и наших знакомых (между прочим, чувства ложного стыда, тщеславия, мнительности и жажды «выйти в люди» были очень сильны в глухом городе), я стал собираться в Америку.
Была зима, февраль.
Я продал букинисту одну книгу покойного дяди «Католицизм и наука» за сорок копеек, потому что у меня никогда не было карманных денег. На завтрак мне выдавали две-три копейки, они шли на покупку одного пирожка с мясом. Продав книгу, я тайно купил фунт колбасы, спички, кусок сыра, захватил перочинный ножик. Рано утром, уложив провизию в ранец с книгами, я пошел в училище. На душе у меня было скверно. Предчувствия мои оправдались; когда начался урок немецкого языка, Маньковский, шепнув «сейчас подам», поднял руку и сказал:
– Позвольте, господин учитель, показать вам стихи Гриневского.
Учитель разрешил.
Класс притих. Маньковского со стороны дергали, щипали, шипели ему: «Не смей, сукин сын, подлец!» – но, аккуратно одернув блузу, плотный, черный Маньковский вышел из-за парты и подал учителю роковой листок; скромно покраснев и победоносно оглядев всех, доносчик сел.
Преподаватель этого часа дня был немец. Он начал читать с заинтересованным видом, улыбаясь, но вдруг покраснел, потом побледнел.
– Гриневский!
Я встал.
– Это вы писали? Вы пишете пасквили?
– Я… Это не пасквиль.
От испуга я не помнил, что бормотал. Как в дурном сне, я слышал звон слов, упрекающих и громящих меня. Я видел, как гневно-изящно колышется красивый, с двойной бородой, немец, и думал: «Я погиб».
– Выйдите вон и ждите, когда вас позовут в учительскую.
Я вышел плача, не понимая, что происходит.
Коридор был пуст, паркет блестел, за высокими, лакированными дверями классов слышались мерные голоса учителей. Из этого мира я был вычеркнут.
Зазвенел звонок, двери пооткрывались, толпа учеников наполнила коридор, весело шумя и крича; лишь я стоял, как чужой. Классный наставник Решетов привел меня в учительскую комнату. Я любил эту комнату – в ней был прекрасный шестигранный аквариум с золотыми рыбками.
За большим столом, с газетами и стаканами чая, восседал весь синклит.
– Гриневский, – сказал, волнуясь, директор, – вот вы написали пасквиль… Ваше поведение всегда… подумали ли вы о родителях?.. Мы, преподаватели, желаем вам только добра…
Он говорил, а я ревел и повторял:
– Больше не буду!
При общем молчании Решетов начал читать мои стихи. Произошла известная гоголевская сцена последнего акта «Ревизора». Как только чтение касалось одного из осмеянных – он беспомощно улыбался, пожимал плечами и начинал смотреть на меня в упор.
Только инспектор – мрачный пожилой брюнет, типичный чиновник – не был смущен. Он холодно казнил меня блеском своих очков.
Наконец тяжелая сцена кончилась. Мне было велено отправиться домой и заявить, что я временно, впредь до распоряжения, исключен; также сказать отцу, чтобы тот явился к директору.
Почти без мыслей, как в горячке, я вышел из училища и побрел к загородному саду – так назывался полудикий парк, верст пять квадратных объемом, где летом торговал буфет и устраивались фейерверки. Парк примыкал к перелеску. За перелеском была речка; дальше шли поля, деревни и огромный, настоящий лес.
Сев на изгородь у перелеска, я сделал привал: мне предстояло идти в Америку.
Голод взял свое – я съел колбасу, часть хлеба и начал раздумывать о направлении. Совершенно естественным казалось мне, что нигде, никто не остановит реалиста в форме, в ранце, с гербом на фуражке!
Я сидел долго. Стало смеркаться; унылый зимний вечер развертывался вокруг. Ели и снег, ели и снег… Я продрог, ноги замерзли. Калоши были полны снега. Память подсказывала, что сегодня к обеду яблочный пирог. Как ни подговаривал я раньше кое-кого из учеников бежать в Америку, как ни разрушал воображением всякие трудности этого «простого» дела – теперь смутно почувствовал я истину жизни: необходимость знаний и силы, которых у меня не было.
Когда я пришел домой, было уже темно. Охо-xo! Даже теперь жутко все это вспоминать.
Слезы и гнев матери, гнев и побои отца; крики: «Вон из моего дома!», стояние в углу на коленях, наказание голодом вплоть до десяти часов вечера; каждый день пьяный отец (он сильно пил); вздохи, проповеди о том, что «только свиней тебе пасти», «на старости лет думали, что сын будет подмогой», «что скажут такие-то и такие-то», «тебя мало убить, мерзавца!» – вот так, в этом роде, шло несколько дней.
Наконец буря утихла.
Отец бегал, просил, унижался, ходил к губернатору, везде искал протекции, чтобы меня не исключали.
Училищный совет склонен был смотреть на дело не очень серьезно, с тем чтобы я попросил прощения, но инспектор не согласился.
Меня исключили.
В гимназию меня отказались принять. Город, негласно, выдал мне уже волчий, неписаный паспорт. Слава обо мне росла изо дня в день.
Осенью следующего года я поступил на третье отделение городского училища.
«Бегущая по волнам»
Это Дезирада…
О Дезирада, как мало мы обрадовались тебе, когда из моря выросли твои склоны, поросшие манцениловыми лесами.
Глава I
Мне рассказали, что я очутился в Лиссе благодаря одному из тех резких заболеваний, какие наступают внезапно. Это произошло в пути. Я был снят с поезда при беспамятстве, высокой температуре и помещен в госпиталь.
Когда опасность прошла, доктор Филатр, дружески развлекавший меня все последнее время перед тем как я покинул палату, позаботился приискать мне квартиру и даже нашел женщину для услуг. Я был очень признателен ему, тем более что окна этой квартиры выходили на море.
Однажды Филатр сказал:
– Дорогой Гарвей, мне кажется, что я невольно удерживаю вас в нашем городе. Вы могли бы уехать, когда поправитесь, без всякого стеснения из-за того, что я нанял для вас квартиру. Все же, перед тем как путешествовать дальше, вам необходим некоторый уют, – остановка внутри себя.
Он явно намекал, и я вспомнил мои разговоры с ним о власти
Переезжая из города в город, из страны в страну, я повиновался силе более повелительной, чем страсть или мания.
Рано или поздно, под старость или в расцвете лет, Несбывшееся зовет нас, и мы оглядываемся, стараясь понять, откуда прилетел зов. Тогда, очнувшись среди своего мира, тягостно спохватясь и дорожа каждым днем, всматриваемся мы в жизнь, всем существом стараясь разглядеть, не начинает ли сбываться Несбывшееся? Не ясен ли его образ? Не нужно ли теперь только протянуть руку, чтобы схватить и удержать его слабо мелькающие черты?
Между тем время проходит, и мы плывем мимо высоких, туманных берегов Несбывшегося, толкуя о делах дня.
На эту тему я много раз говорил с Филатром. Но этот симпатичный человек не был еще тронут прощальной рукой Несбывшегося, а потому мои объяснения не волновали его. Он спрашивал меня обо всем этом и слушал довольно спокойно, но с глубоким вниманием, признавая мою тревогу и пытаясь ее усвоить.
Я почти оправился, но испытывал реакцию, вызванную перерывом в движении, и нашел совет Филатра полезным; поэтому, по выходе из госпиталя, я поселился в квартире правого углового дома улицы Амилего, одной из красивейших улиц Лисса. Дом стоял в нижнем конце улицы, близ гавани, за доком, – место корабельного хлама и тишины, нарушаемой не слишком назойливым, смягченным, по расстоянию, зыком портового дня.
Я занял две большие комнаты: одна – с огромным окном на море; вторая была раза в два более первой. В третьей, куда вела вниз лестница, – помещалась прислуга. Старинная, чопорная и чистая мебель, старый дом и прихотливое устройство квартиры соответствовали относительной тишине этой части города. Из комнат, расположенных под углом к востоку и югу, весь день не уходили солнечные лучи, отчего этот ветхозаветный покой был полон светлого примирения давно прошедших лет с неиссякаемым, вечно новым солнечным пульсом.
Я видел хозяина всего один раз, когда платил деньги. То был грузный человек с лицом кавалериста и тихими, вытолкнутыми на собеседника голубыми глазами. Зайдя получить плату, он не проявил ни любопытства, ни оживления, как если бы видел меня каждый день.
Прислуга, женщина лет тридцати пяти, медлительная и настороженная, носила мне из ресторана обеды и ужины, прибирала комнаты и уходила к себе, зная уже, что я не потребую ничего особенного и не пущусь в разговоры, затеваемые большей частью лишь для того, чтобы, болтая и ковыряя в зубах, отдаваться рассеянному течению мыслей.
Итак, я начал там жить; и прожил я всего – двадцать шесть дней; несколько раз приходил доктор Филатр.
Глава II
Чем больше я говорил с ним о жизни, сплине, путешествиях и впечатлениях, тем более уяснял сущность и тип своего Несбывшегося. Не скрою, что оно было громадно и – может быть – потому так неотвязно. Его стройность, его почти архитектурная острота выросли из оттенков параллелизма. Я называю так двойную игру, которую мы ведем с явлениями обихода и чувств. С одной стороны, они естественно терпимы в силу необходимости: терпимы условно, как ассигнация, за которую следует получить золотом, но с ними нет соглашения, так как мы видим и чувствуем их возможное преображение. Картины, музыка, книги давно утвердили эту особость, и, хотя пример стар, я беру его за неимением лучшего. В его морщинах скрыта вся тоска мира. Такова нервность идеалиста, которого отчаяние часто заставляет опускаться ниже, чем он стоял, – единственно из страсти к эмоциям.
Среди уродливых отражений жизненного закона и его тяжбы с духом моим я искал, сам долго не подозревая того, – внезапное отчетливое создание: рисунок или венок событий, естественно свитых и столь же неуязвимых подозрительному взгляду духовной ревности, как четыре наиболее глубоко поразившие нас строчки любимого стихотворения. Таких строчек всегда – только четыре.
Разумеется, я узнавал свои желания постепенно и часто не замечал их, тем упустив время вырвать корни этих опасных растений. Они разрослись и скрыли меня под своей тенистой листвой. Случалось неоднократно, что мои встречи, мои положения звучали как обманчивое начало мелодии, которую так свойственно человеку желать выслушать прежде, чем он закроет глаза. Города, страны время от времени приближали к моим зрачкам уже начинающий восхищать свет едва намеченного огнями, странного далекого транспаранта, но все это развивалось в ничто; рвалось, подобно гнилой пряже, натянутой стремительным челноком. Несбывшееся, которому я протянул руки, могло восстать только само, иначе я не узнал бы его и, действуя по примерному образцу, рисковал наверняка создать бездушные декорации. В другом роде, но совершенно точно можно видеть это на искусственных парках, по сравнению со случайными лесными видениями, как бы бережно вынутыми солнцем из драгоценного ящика.
Таким образом я понял свое Несбывшееся и покорился ему.
Обо всем этом и еще много о чем – на тему о человеческих желаниях вообще – протекали мои беседы с Филатром, если он затрагивал этот вопрос.
Как я заметил, он не переставал интересоваться моим скрытым возбуждением, направленным на предметы воображения. Я был для него словно разновидность тюльпана, наделенная ароматом, и если такое сравнение может показаться тщеславным, оно все же верно по существу.
Тем временем Филатр познакомил меня со Стерсом, дом которого я стал посещать. В ожидании денег, о чем написал своему поверенному Лерху, я утолял жажду движения вечерами у Стерса да прогулками в гавань, где под тенью огромных корм, нависших над набережной, рассматривал волнующие слова, знаки Несбывшегося: «Сидней» – «Лондон» – «Амстердам» – «Тулон»… Я был или мог быть в городах этих, но имена гаваней означали для меня другой «Тулон» и вовсе не тот «Сидней», какие существовали действительно; надписи золотых букв хранили неоткрытую истину.
говорит Монс, —
Так же, как «утро» Монса, – гавань обещает всегда; ее мир полон необнаруженного значения, опускающегося с гигантских кранов пирамидами тюков, рассеянного среди мачт, стиснутого у набережных железными боками судов, где в глубоких щелях меж тесно сомкнутыми бортами молчаливо, как закрытая книга, лежит в тени зеленая морская вода. Не зная – взвиться или упасть, клубятся тучи дыма огромных труб; напряжена и удержана цепями сила машин, одного движения которых довольно, чтобы спокойная под кормой вода рванулась бугром.
Войдя в порт, я, кажется мне, различаю на горизонте, за мысом, берега стран, куда направлены бушприты кораблей, ждущих своего часа; гул, крики, песня, демонический вопль сирены – все полно страсти и обещания. А над гаванью – в стране стран, в пустынях и лесах сердца, в небесах мыслей – сверкает Несбывшееся – таинственный и чудный олень вечной охоты.
Глава III
Не знаю, что произошло с Лерхом, но я не получил от него столь быстрого ответа, как ожидал. Лишь к концу пребывания моего в Лиссе Лерх ответил, по своему обыкновению, сотней фунтов, не объяснив замедления.
Я навещал Стерса и находил в этих посещениях невинное удовольствие, сродни прохладе компресса, приложенного на больной глаз. Стерс любил игру в карты, я – тоже, а так как почти каждый вечер к нему кто-нибудь приходил, то я был от души рад перенести часть остроты своего состояния на угадывание карт противника.
Накануне дня, с которого началось многое, ради чего сел я написать эти страницы, моя утренняя прогулка по набережным несколько затянулась, потому что, внезапно проголодавшись, я сел у обыкновенной харчевни, перед ее дверью, на террасе, обвитой растениями типа плюща с белыми и голубыми цветами. Я ел жареного мерлана, запивая кушанье легким красным вином.
Лишь утолив голод, я заметил, что против харчевни швартуется пароход, и, обождав, когда пассажиры его начали сходить по трапу, я погрузился в созерцание сутолоки, вызванной желанием скорее очутиться дома или в гостинице. Я наблюдал смесь сцен, подмечая черты усталости, раздражения, сдерживаемых или явных неистовств, какие составляют душу толпы, когда резко меняется характер ее движения. Среди экипажей, родственников, носильщиков, негров, китайцев, пассажиров, комиссионеров и попрошаек, гор багажа и треска колес я увидел акт величайшей неторопливости, верности себе до последней мелочи, спокойствие – принимая во внимание обстоятельства – почти развратное, так неподражаемо, безупречно и картинно произошло сошествие по трапу неизвестной молодой девушки, по-видимому небогатой, но, казалось, одаренной тайнами подчинять себе место, людей и вещи.
Я заметил ее лицо, когда оно появилось над бортом среди саквояжей и сбитых на сторону шляп. Она сошла медленно, с задумчивым интересом к происходящему вокруг нее. Благодаря гибкому сложению или иной причине она совершенно избежала толчков. Она ничего не несла, ни на кого не оглядывалась и никого не искала в толпе глазами. Так спускаются по лестнице роскошного дома к почтительно распахнутой двери. Ее два чемодана плыли за ней на головах смуглых носильщиков. Коротким движением тихо протянутой руки, указывающей, как поступить, чемоданы были водружены прямо на мостовой, поодаль от парохода, и она села на них, смотря перед собой разумно и спокойно, как человек, вполне уверенный, что совершающееся должно совершаться и впредь согласно ее желанию, но без какого бы то ни было утомительного с ее стороны участия.
Эта тенденция, гибельная для многих, тотчас оправдала себя. К девушке подбежали комиссионеры и несколько других личностей как потрепанного, так и благопристойного вида, создав атмосферу нестерпимого гвалта. Казалось, с девушкой произойдет то же, чему подвергается платье, если его – чистое, отглаженное, спокойно висящее на вешалке – срывают торопливой рукой.
Отнюдь… Ничем не изменив себе, с достоинством переводя взгляд от одной фигуры к другой, девушка сказала что-то всем понемногу, раз рассмеялась, раз нахмурилась, медленно протянула руку, взяла карточку одного из комиссионеров, прочла, вернула бесстрастно и, мило наклонив головку, стала читать другую. Ее взгляд упал на подсунутый уличным торговцем стакан прохладительного питья; так как было действительно жарко, она, подумав, взяла стакан, напилась и вернула его с тем же видом присутствия у себя дома, как во всем, что делала. Несколько волосатых рук, вытянувшись над ее чемоданами, бродили по воздуху, ожидая момента схватить и помчать, но все это, по-видимому, мало ее касалось, раз не был еще решен вопрос о гостинице. Вокруг нее образовалась группа услужливых, корыстных и любопытных, которой, как по приказу, сообщилось ленивое спокойствие девушки.
Люди суетливого, рвущего день на клочки мира стояли, ворочая глазами, она же по-прежнему сидела на чемоданах, окруженная незримой защитой, какую дает чувство собственного достоинства, если оно врожденное и так слилось с нами, что сам человек не замечает его, подобно дыханию.
Я наблюдал эту сцену, не отрываясь. Вокруг девушки постепенно утих шум; стало так почтительно и прилично, как будто на берег сошла дочь некоего фантастического начальника всех гаваней мира. Между тем на ней были (мысль невольно соединяет власть с пышностью) простая батистовая шляпа, такая же блузка с матросским воротником и шелковая синяя юбка. Ее потертые чемоданы казались блестящими потому, что она сидела на них. Привлекательное, с твердым выражением лицо девушки, длинные ресницы спокойно-веселых темных глаз заставляли думать по направлению чувств, вызываемых ее внешностью. Благосклонная маленькая рука, опущенная на голову лохматого пса, – такое напрашивалось сравнение к этой сцене, где чувствовался глухой шум Несбывшегося.
Едва я понял это, как она встала; вся ее свита с возгласами и чемоданами кинулась к экипажу, на задке которого была надпись «Отель Дувр». Подойдя, девушка раздала мелочь и уселась с улыбкой полного удовлетворения. Казалось, ее занимает решительно все, что происходит вокруг.
Комиссионер вскочил на сиденье рядом с возницей, экипаж тронулся, побежавшие сзади оборванцы отстали, и, проводив взглядом умчавшуюся по мостовой пыль, я подумал, как думал неоднократно, что передо мной, может быть, снова мелькнул конец нити, ведущей к запрятанному клубку.
Не скрою, – я был расстроен, и не оттого только, что в лице неизвестной девушки увидел привлекательную ясность существа, отмеченного гармонической цельностью, как вывел из впечатления. Ее краткое пребывание на чемоданах тронуло старую тоску о венке событий, о ветре, поющем мелодии, о прекрасном камне, найденном среди гальки. Я думал, что ее существо, может быть, отмечено особым законом, перебирающим жизнь с властью сознательного процесса, и что, став в тень подобной судьбы, я наконец мог бы увидеть Несбывшееся. Но печальнее этих мыслей – печальных потому, что они были болезненны, как старая рана в непогоду, – явилось воспоминание многих подобных случаев, о которых следовало сказать, что их по-настоящему не было. Да, неоднократно повторялся обман, принимая вид жеста, слова, лица, пейзажа, замысла, сновидения и надежды, и, как закон, оставлял по себе тлен. При желании я мог бы разыскать девушку очень легко. Я сумел бы найти общий интерес, естественный повод не упустить ее из поля своего зрения и так или иначе встретить желаемое течение неоткрытой реки. Самым тонким движениям насущного души нашей я смог бы придать как вразумительную, так и приличную форму. Но я не доверял уже ни себе, ни другим, ни какой бы то ни было громкой видимости внезапного обещания.
По всем этим основаниям я отверг действие и возвратился к себе, где провел остаток дня среди книг. Я читал невнимательно, испытывая смуту, нахлынувшую с силой сквозного ветра. Наступила ночь, когда, усталый, я задремал в кресле.
Меж явью и сном встало воспоминание о тех минутах в вагоне, когда я начал уже плохо сознавать свое положение. Я помню, как закат махал красным платком в окно, проносящееся среди песчаных степей. Я сидел, полузакрыв глаза, и видел странно меняющиеся профили спутников, выступающие один из-за другого, как на медали. Вдруг разговор стал громким, переходя, казалось мне, в крик; после того губы беседующих стали шевелиться беззвучно, глаза сверкали, но я перестал соображать. Вагон поплыл вверх и исчез.
Больше я ничего не помнил – жар помрачил мозг.
Не знаю, почему в тот вечер так назойливо представилось мне это воспоминание; но я готов был признать, что его тон необъяснимо связан со сценой на набережной. Дремота вила сумеречный узор. Я стал думать о девушке, на этот раз с поздним раскаянием.
Уместны ли в той игре, какую я вел сам с собой, банальная осторожность? бесцельное самолюбие? даже – сомнение? Не отказался ли я от входа в уже раскрытую дверь только потому, что слишком хорошо помнил большие и маленькие лжи прошлого? Был полный звук, верный тон, – я слышал его, но заткнул уши, мнительно вспоминая прежние какофонии. Что, если мелодия была предложена истинным на сей раз оркестром?!
Через несколько столетних переходов желания человека достигнут отчетливости художественного синтеза. Желание избегнет муки смотреть на образы своего мира сквозь неясное, слабо озаренное полотно нервной смуты. Оно станет отчетливо, как насекомое в янтаре. Я, по сравнению, имел предстать таким людям, как «Дюранда» Летьерри предстоит стальному Левиафану Трансатлантической линии. Несбывшееся скрывалось среди гор, и я должен был принять в расчет все дороги в направлении этой стороны горизонта. Мне следовало ловить все намеки, пользоваться каждым лучом среди туч и лесов. Во многом – ради многого – я должен был действовать наудачу.
Едва я закрепил некоторое решение, вызванное таким оборотом мыслей, как прозвонил телефон, и, отогнав полусон, я стал слушать. Это был Филатр. Он задал мне несколько вопросов относительно моего состояния. Он пригласил также встретиться завтра у Стерса, и я обещал.
Когда этот разговор кончился, я, в странной толчее чувств, стеснительной, как сдержанное дыхание, позвонил в отель «Дувр». Делам такого рода обычна мысль, что все, даже посторонние, знают секрет вашего настроения. Ответы, самые безучастные, звучат как улика. Ничто не может так внезапно приблизить к чужой жизни, как телефон, оставляя нас невидимыми, и тотчас, по желанию нашему, – отстранить, как если бы мы не говорили совсем. Эти бесцельные для факта соображения отметят, может быть, слегка то неспокойное состояние, с каким начал я разговор.
Он был краток. Я попросил вызвать
Мой собеседник молчаливо соображал. Наконец он сказал:
– Вы говорите, следовательно, о барышне, недавно уехавшей от нас на вокзал. Она записалась – «Биче Сениэль».
С большей, чем ожидал, досадой я послал замечание:
– Отлично. Я спутал имя, выполняя некое поручение. Меня просили также узнать…
Я оборвал фразу и водрузил трубку на место. Это было внезапным мозговым отвращением к бесцельным словам, какие начал я произносить по инерции. Что переменилось бы, узнай я, куда уехала Биче Сениэль? Итак, она продолжала свой путь – наверное в духе безмятежного приказания жизни, как это было на набережной, – а я опустился в кресло, внутренне застегнувшись и пытаясь увлечься книгой, по первым строкам которой видел уже, что предстоит скука счетом из пятисот страниц.
Я был один, в тишине, отмериваемой стуком часов. Тишина мчалась, и я ушел в область спутанных очертаний. Два раза подходил сон, а затем я уже не слышал и не помнил его приближения.
Так, незаметно уснув, я пробудился с восходом солнца. Первым чувством моим была улыбка. Я приподнялся и уселся в порыве глубокого восхищения – несравненного, чистого удовольствия, вызванного эффектной неожиданностью.
Я спал в комнате, о которой упоминал, что ее стена, обращенная к морю, была, по существу, огромным окном. Оно шло от потолочного карниза до рамы в полу, а по сторонам на фут не достигало стен. Его створки можно было раздвинуть так, что стекла скрывались. За окном, внизу, был узкий выступ, засаженный цветами.
Я проснулся при таком положении восходящего над чертой моря солнца, когда его лучи проходили внутрь комнаты вместе с отражением волн, сыпавшихся на экране задней стены.
На потолке и стенах неслись танцы солнечных привидений. Вихрь золотой сети сиял таинственными рисунками. Лучистые веера, скачущие овалы и кидающиеся из угла в угол огневые черты были, как полет в стены стремительной золотой стаи, видимой лишь в момент прикосновения к плоскости. Эти пестрые ковры солнечных фей, мечущийся трепет которых, не прекращая ни на мгновение ткать ослепительный арабеск, достиг неистовой быстроты, были везде – вокруг, под ногами, над головой. Невидимая рука чертила странные письмена, понять значение которых было нельзя, как в музыке, когда она говорит. Комната ожила. Казалось, не устоя пред нашествием отскакивающего с воды солнца, она вот-вот начнет тихо кружиться. Даже на моих руках и коленях беспрерывно соскальзывали яркие пятна. Все это менялось неуловимо, как будто во встряхиваемой искристой сети бились прозрачные мотыльки. Я был очарован и неподвижно сидел среди голубого света моря и золотого – по комнате. Мне было отрадно. Я встал и, с легкой душой, с тонкой и безотчетной уверенностью, сказал всему: «Вам, знаки и фигуры, вбежавшие со значением неизвестным и все же развеселившие меня серьезным одиноким весельем, – пока вы еще не скрылись – вверяю я ржавчину своего Несбывшегося. Озарите и сотрите ее!»
Едва я окончил говорить, зная, что вспомню потом эту полусонную выходку с улыбкой, как золотая сеть смеркла; лишь в нижнем углу, у двери, дрожало еще некоторое время подобие изогнутого окна, открытого на поток искр, но исчезло и это. Исчезло также то настроение, каким началось утро, хотя его след не стерся до сего дня.
Глава IV
Вечером я отправился к Стерсу. В тот вечер у него собрались трое: я, Андерсон и Филатр.
Прежде чем прийти к Стерсу, я прошел по набережной до того места, где останавливался вчера пароход. Теперь на этом участке набережной не было судов, а там, где сидела неизвестная мне Биче Сениэль, стояли грузовые катки.
Итак, это ушло, возникло и ушло, как если бы его не было. Воскрешая впечатление, я создал фигуры из воздуха, расположив их группой вчерашней сцены: сквозь них блестели вечерняя вода и звезды огней рейда. Сосредоточенное усилие помогло мне увидеть девушку почти ясно; сделав это, я почувствовал еще большую неудовлетворенность, так как точнее очертил впечатление. По-видимому, началась своего рода «сердечная мигрень» – чувство, которое я хорошо знал, и хотя не придавал ему особенного значения, все же нашел, что такое направление мыслей действует как любимый мотив. Действительно, это был мотив, и я, отчасти развивая его, остался под его влиянием на неопределенное время.
Раздумывая, я был теперь крайне недоволен собой за то, что оборвал разговор с гостиницей. Эта торопливость – стремление заменить ускользающее положительным действием – часто вредила мне. Но я не мог снова узнавать то, чего уже не захотел узнавать, как бы ни сожалел об этом теперь. Кроме того, прелестное утро, прогулка, возвращение сил и привычное отчисление на волю случая всего, что не совершенно определено желанием, перевесили этот недочет вчерашнего дня. Я мысленно подсчитал остатки сумм, которыми мог располагать и которые ждал от Лерха: около четырех тысяч. В тот день я получил письмо: Лерх извещал, что, лишь недавно вернувшись из поездки по делам, он, не ожидая скорого требования денег, упустил сделать распоряжение, а возвратясь, послал – как я и просил – тысячу. Таким образом, я не беспокоился о деньгах.
С набережной я отправился к Стерсу, куда пришел, уже застав Филатра и Андерсона.
Стерс, секретарь ирригационного комитета, был высок и белокур. Красивая голова, спокойная курчавая борода, громкий голос и истинно мужская улыбка, изредка пошевеливающаяся в изгибе усов, отличались впечатлением силы.
Круглые очки, имеющие сходство с глазами птицы, и красные скулы Андерсона, инспектора технической школы, соответствовали коротким вихрам волос на его голове; он был статен и мал ростом.
Доктор Филатр, нормально сложенный человек, со спокойными движениями, одетый всегда просто и хорошо, увидев меня, внимательно улыбнулся и, крепко пожав руку, сказал:
– Вы хорошо выглядите, очень хорошо, Гарвей.
Мы уселись на террасе. Дом стоял отдельно, среди сада, на краю города.
Стерс выиграл три раза подряд, затем я получил карты, достаточно сильные, чтобы обойтись без прикупки.
В столовой, накрывая на стол и расставляя приборы, прислуга Стерса разговаривала с сестрой хозяина относительно ужина.
Я был заинтересован своими картами, однако начинал хотеть есть и потому с удовольствием слышал, как Дэлия Стерс назначила подавать в одиннадцать, следовательно, через час. Я соображал также, будут ли на этот раз пирожки с ветчиной, которые я очень любил и не ел нигде таких вкусных, как здесь, причем Дэлия уверяла, что это выходит случайно.
– Ну, – сказал мне Стерс, сдавая карты, – вы покупаете? Ничего?! Хорошо. – Он дал карты другим, посмотрел свои и объявил: – Я тоже не покупаю.
Андерсон, затем Филатр прикупили и спасовали.
– Сражайтесь, – сказал доктор, – а мы посмотрим, что сделает на этот раз Гарвей.
Ставки по условию разыгрывались небольшие, но мне не везло, и я был несколько раздражен тем, что проигрывал подряд. Но на ту ставку у меня было сносное каре: четыре десятки и шестерка; джокер мог быть у Стерса, поэтому следовало держать ухо востро.
Итак, мы повели обычный торг: я – медленно и беспечно, Стерс – кратко и сухо, но с торжественностью двух слепых, ведущих друг друга к яме, причем каждый старается обмануть жертву.
Андерсен, смотря на нас, забавлялся, так были мы все увлечены ожиданием финала; Филатр собирал карты.
Вошла Дэлия, девушка с поблекшим лицом, загорелым и скептическим, такая же белокурая, как ее брат, и стала смотреть, как я со Стерсом, вперив взгляд во лбы друг другу, старались увеличить – выигрыш или проигрыш? – никто не знал, что.
Я чувствовал у Стерса сильную карту – по едва приметным особенностям манеры держать себя, но сильнее ли моей? Может быть, он просто меня пугал? Наверное, то же самое думал он обо мне.
Дэлию окликнули из столовой, и она ушла, бросив:
– Гарвей, смотрите не проиграйте.
Я повысил ставку. Стерс молчал, раздумывая – согласиться на нее или накинуть еще. Я был в отличном настроении, но тщательно скрывал это.
– Принимаю, – ответил наконец Стерс. – Что у вас? Он приглашал открыть карты. Одновременно со звуком его слов мое сознание, вдруг выйдя из круга игры, наполнилось повелительной тишиной, и я услышал особенный женский голос, сказавший с ударением: «…Бегущая по волнам». Это было, как звонок ночью. Но более ничего не было слышно, кроме шума в ушах, поднявшегося от резких ударов сердца да треска карт, по ребру которых провел пальцами доктор Филатр.
Изумленный явлением, которое, так очевидно, не имело никакой связи с происходящим, я спросил Андерсена:
– Вы сказали что-нибудь в этот момент?
– О нет! – ответил Андерсон. – Я никогда не мешаю игроку думать.
Недоумевающее лицо Стерса было передо мной, и я видел, что он сидит молча. Я и Стерс, занятые схваткой, могли только называть цифры. Пока это пробегало в уме, впечатление полного жизни женского голоса оставалось непоколебленным.
Я открыл карты без всякого интереса к игре, проиграл пяти трефам Стерса и отказался играть дальше. Галлюцинация – или то, что это было, – выключила меня из настроения игры. Андерсон обратил внимание на мой вид, сказав:
– С вами что-то случилось?!
– Случилась интересная вещь, – ответил я, желая узнать, что скажут другие. – Когда я играл, я был исключительно поглощен соображениями игры. Как вы знаете, невозможны посторонние рассуждения, если в руках каре. В это время я услышал – сказанные вне или внутри меня – слова: «Бегущая по волнам». Их произнес незнакомый женский голос. Поэтому мое настроение слетело.
– Вы слышали, Филатр? – спросил Стерс.
– Да. Что вы услышали?
– «Бегущая по волнам», – повторил я с недоумением. – Слова ясные, как ваши слова.
Все были заинтересованы. Вскоре, сев ужинать, мы продолжали обсуждать случай. О таких вещах отлично говорится вечером, когда нервы настороже. Дэлия, сделав несколько обычных замечаний иронически-серьезным тоном, явно указывающим, что она не подсмеивается только из вежливости, умолкла и стала слушать, критически приподняв брови.
– Попробуем установить, – сказал Стерс, – не было ли вспомогательных агентов вашей галлюцинации. Так, я однажды задремал и услышал разговор. Это было похоже на разговор за стеной, когда слова неразборчивы Смысл разговора можно было понять по интонациям, как упреки и оправдания. Слышались ворчливые, жалобные и гневные ноты. Я прошел в спальню, где из умывального крана быстро капала вода, так как его неплотно завернули. В трубе шипел и бурлил, всхлипывая, воздух. Таким образом, поняв, что происходит, я рассеял внушение. Поэтому зададим вопрос: не проходил ли кто-нибудь мимо террасы?
Во время игры Андерсон сидел спиной к дому, лицом к саду; он сказал, что никого не видел и ничего не слыхал. То же сказал Филатр, и, так как никто, кроме меня, не слышал никаких слов, происшествие это осталось замкнутым во мне. На вопросы, как я отнесся к нему, я ответил, что был, правда, взволнован, но теперь лишь стараюсь понять.
– В самом деле, – сказал Филатр, – фраза, которую услышал Гарвей, может быть объяснена только глубоко затаенным ходом наших психических часов, где не видно ни стрелок, ни колесец. Что было сказано перед тем, как вы услышали голос?
– Что? Стерс спрашивал, что у меня на картах, приглашая открыть.
– Так. – Филатр подумал немного. – Заметьте, как это выходит: «Что у вас?» Ответ слышал один Гарвей, и ответ был: «Бегущая по волнам».
– Но вопрос относился ко мне, – сказал я.
– Да. Только вы были предупреждены в ответе. Ответ прозвучал за вас, и вы нам повторили его.
– Это не объяснение, – возразил Андерсон после того, как все улыбнулись.
– Конечно, не объяснение. Я делаю простое сопоставление, которое мне кажется интересным. Согласен, можно объяснить происшествие двойным сознанием Рибо или частичным бездействием некоторой доли мозга, подобным уголку сна в нас, бодрствующих как целое. Так утверждает Бишер. Но сопоставление очевидно. Оно напрашивается само, и, как ответ ни загадочен, – если допустить, что это – ответ, – скрытый интерес Гарвея дан таинственными словами, хотя их прикладной смысл утерян. Как ни поглощено внимание игрока картами, оно связано в центре, но свободно по периферии. Оно там в тени, среди явлений, скрытых тенью. Слова Стерса: «Что у вас?» могли вызвать разряд из области тени раньше, чем, соответственно, блеснул центр внимания. Ассоциация с чем бы то ни было могла быть мгновенной, дав неожиданные слова, подобные трещинам на стекле от попавшего в него камня. Направление, рисунок, число и длина трещин не могут быть ни высчитаны заранее, ни сведены обратным путем к зависимости от сопротивления стекла камню. Таинственные слова Гарвея есть причудливая трещина бессознательной сферы.
Действительно – так могло быть, но, несмотря на складность психической картины, которую набросал Филатр, я был странно задет. Я сказал:
– Почему именно слова Стерса вызвали трещину?
– Так чьи же?
Я хотел сказать, что, допуская действие чужой мысли, он самым детским образом считается с расстоянием, как будто такое действие безрезультатно за пределами четырех футов стола, разделяющих игроков, но, не желая более затягивать спор, заметил только, что объяснения этого рода сами нуждаются в объяснениях.
– Конечно, – подтвердил Стерс. – Если недостоверно, что мой обычный вопрос извлек из подсознательной сферы Гарвея представление необычное, то надо все решать снова. А это недостоверно, следовательно, недостоверно и остальное.
Разговор в таком роде продолжался еще некоторое время, крайне раздражая Дэлию, которая потребовала, наконец, переменить тему или принять успокоительных капель. Вскоре после этого я распрощался с хозяевами и ушел; со мной вышел Филатр.
Шагая в ногу, как солдаты, мы обогнули в молчании несколько углов и вышли на площадь. Филатр пригласил зайти в кафе. Это было так странно для моего состояния, что я согласился. Мы заняли стол у эстрады и потребовали вина. На эстраде сменялись певицы и танцовщицы. Филатр стал снова развивать тему о трещине на стекле, затем перешел к случаю с натуралистом Вайторном, который, сидя в саду, услышал разговор пчел. Я слушал довольно внимательно.
Стук упавшего стула и чье-то требование за спиной слились в эту минуту с настойчивым тактом танца. Я запомнил этот момент потому, что начал испытывать сильнейшее желание немедленно удалиться. Оно было непроизвольно. Не могло быть ничего хуже такого состояния, ничего томительнее и тревожнее среди веселой музыки и яркого света. Еще не вставая, я заглянул в себя, пытаясь найти причину и спрашивая, не утомлен ли я Филатром. Однако было желание сидеть – именно с ним – в этом кафе, которое мне понравилось. Но я уже не мог оставаться. Должен заметить, что я повиновался своему странному чувству с досадой, обычной при всякой несвоевременной помехе. Я взглянул на часы, сказал, что разболелась голова, и ушел, оставив доктора допивать вино.
Выйдя на тротуар, я остановился в недоумении, как останавливается человек, стараясь угадать нужную ему дверь, и, подумав, отправился в гавань, куда неизменно попадал вообще, если гулял бесцельно. Я решил теперь, что ушел из кафе по причине простой нервности, но больше не жалел уже, что ушел.
«Бегущая по волнам»… Никогда еще я не размышлял так упорно о причуде сознания, имеющей относительный смысл, – смысл шелеста за спиной, по звуку которого невозможно угадать, какая шелестит ткань. Легкий ночной ветер, сомнительно умеряя духоту, кружил среди белого света электрических фонарей тополевый белый пух. В гавани его намело по угольной пыли у каменных столбов и стен так много, что казалось, будто север смешался с югом в фантастической и знойной зиме. Я шел между двух молов, когда за вторым от меня увидел стройное парусное судно с корпусом, напоминающим яхту. Его водоизмещение могло быть около ста пятидесяти тонн. Оно было погружено в сон.
Ни души я не заметил на его палубе, но, подходя ближе, увидел с левого борта вахтенного матроса. Сидел он на складном стуле и спал, прислонясь к борту.
Я остановился неподалеку. Было пустынно и тихо. Звуки города сливались в один монотонный неясный шум, подобный шуму отдаленно едущего экипажа; вблизи меня – плеск воды и тихое поскрипывание каната единственно отмечали тишину. Я продолжал смотреть на корабль. Его коричневый корпус, белая палуба, высокие мачты, общая пропорциональность всех частей и изящество основной линии внушали почтение. Это было судно-джентльмен. Свет дугового фонаря мола ставил его отчетливые очертания на границе сумерек, в дали которых виднелись черные корпуса и трубы пароходов. Корма корабля выдавалась над низкой в этом месте набережной, образуя меж двумя канатами и водой внизу навесный угол.
Мне так понравилось это красивое судно, что я представил его своим. Я мысленно вошел по его трапу к себе, в
Я отметил, что воспоминание о той девушке не уходило; оно напоминало всякое другое воспоминание, удержанное душой, но с верным живым оттенком. Я время от времени взглядывал на него, как на привлекательную картину. На этот раз оно возникло и отошло отчетливее, чем всегда. Наконец мысли переменились. Желая узнать название корабля, я обошел его, став против кормы, и, всмотревшись, прочел полукруг рельефных золотых букв: БЕГУЩАЯ ПО ВОЛНАМ.
Глава V
Я вздрогнул – так стукнула в виски кровь. Вздох – не одного изумления, – большего, сложнейшего чувства, – задержал во мне биение громко затем заговорившего сердца. Два раза я перевел дыхание, прежде чем смог еще раз прочесть и понять эти удивительные слова, бросившиеся в мой мозг, как залп стрел. Этот внезапный удар действительности по возникшим за игрой странным словам был так внезапен, как если человек схвачен сзади. Я был закружен в мгновенно обессилевших мыслях. Так кружится на затерянном следу пес, обнюхивая последний отпечаток ноги.
Наконец, настойчиво отведя эти чувства, как отводят рукой упругую, мешающую смотреть листву, я стал одной ногой на кормовой канат, чтобы ближе нагнуться к надписи. Она притягивала меня. Я свесился над водой, тронутой отдаленным светом. Надпись находилась от меня на расстоянии шести-семи футов. Прекрасно была озарена она скользившим лучом. Слово «Бегущая» лежало в тени, «по» было на границе тени и света, и заключительное «волнам» сияло так ярко, что заметны были трещины в позолоте.
Убедившись, что имею дело с действительностью, я отошел и сел на чугунный столб собрать мысли. Они развертывались в такой связи между собой, что требовался более мощный пресс воли, чем тогда мой, чтобы охватить их все одной, главной мыслью; ее не было. Я смотрел во тьму, в ее глубокие синие пятна, где мерцали отражения огней рейда. Я ничего не решал, но знал, что сделаю, и мне это казалось совершенно естественным. Я был уверен в неопределенном и точен среди неизвестности.
Встав, я подошел к трапу и громко сказал:
– Эй, на корабле!
Вахтенный матрос спал или, быть может, слышал мое обращение, но оставил его без ответа.
Я не повторил окрика. В этот момент я не чувствовал запрета, обычного, хотя и незримого, перед самовольным входом в чужое владение. Видя, что часовой неподвижен, я ступил на трап и очутился на палубе.
Действительно, часовой спал, опустив голову на руки, протянутые по крышке бортового ящика. Я никогда не видел, чтобы простой матрос был одет так, как этот неизвестный человек. Его дорогой костюм из тонкого серого шелка, воротник безукоризненно белой рубашки с синим галстуком и крупным бриллиантом булавки, шелковое белое кепи, щегольские ботинки и кольца на смуглой руке, изобличающие возможность платить большие деньги за украшения, – все эти вещи были несвойственны простой службе матроса. Кроме того, смуглые чистые руки, без шершавости и мозолей, и упрямое, дергающееся во сне, худое лицо с черной, заботливо расчесанной бородой являли без других доказательств, прямым внушением черт, что этот человек не из низшей команды судна. Колеблясь разбудить его, я медленно прошел к трапу кормовой рубки, так как из ее приподнятых люков шел свет. Я надеялся застать там людей. Уже я занес ногу, как меня удержало и остановило легкое невидимое движение. Я повернулся и очутился лицом к лицу с вахтенным.
Он только что кончил зевать. Его левая рука была засунута в карман брюк, а правая, отгоняя сон, прошлась по глазам и опустилась, потирая большим пальцем концы других. Это был высокий, плечистый человек, выше меня, с наклоном вперед. Хотя его опущенные веки играли в невозмутимость, под ними светилось плохо скрытое удовольствие – ожидание моего смущения. Но я не был ни смущен, ни сбит и взглянул ему прямо в глаза. Я поклонился.
– Что вы здесь делаете? – строго спросил он, медленно произнося эти слова и как бы рассматривая их перед собой. – Как вы попали на палубу?
– Я взошел по трапу, – ответил я дружелюбно, без внимания к возможным недоразумениям с его стороны, так как полагал, что моя внешность достаточно красноречива в любой час и в любом месте. – Я вас окликнул, вы спали. Я поднялся и, почему-то не решившись разбудить вас, хотел пойти вниз.
– Зачем?
– Я рассчитывал найти там кого-нибудь. Как я вижу, – прибавил я с ударением, – мне следует назвать себя: Томас Гарвей.
Вахтенный вытащил руку из кармана. Его тяжелые глаза совершенно проснулись, и в них отметилась нерешительность чувств – помесь флегмы и бешенства. Должно быть, первая взяла верх, так как, сжав губы, он неохотно наклонил голову и сухо ответил:
– Очень хорошо. Я – капитан Вильям Гез. Какому обстоятельству обязан я таким ранним визитом?
Но и более неприветливый тон не мог бы обескуражить меня теперь. Я был на линии быстро восходящего равновесия, под защитой всего этого случая, во всем объеме его еще не установленного значения.
– Капитан Гез, – сказал я с улыбкой, – если считать третий час ночи началом дня, – я, конечно, явился безумно рано. Боюсь, что вы сочтете повод неуважительным. Однако необходимо объяснить, почему я взошел на палубу. Некоторое время я был болен, и мое состояние, по мнению врачей, станет еще лучше, чем теперь, если я немного попутешествую. Было признано, что плавание на парусном судне, несложное существование, лишенное даже некоторых удобств, явится, так сказать, грубой физиологической правдой, необходимой телу иногда точно так, как грубая правда подчас излечивает недуг моральный. Сегодня, прогуливаясь, я увидел этот корабль. Он, сознаюсь, меня пленил. Откладывать свое дело я не решился, так как не знаю, когда вы поднимете якорь, и подумал, что завтра могу уже не застать вас. Во всяком случае – прошу меня извинить. Я в состоянии заплатить, сколько надо, и с этой стороны у вас не было бы причины остаться недовольным. Мне также совершенно безразлично, куда вы направитесь. Затем, надеюсь, что вы меня поняли, – я думаю, что устранил досадное недоразумение. Остальное зависит теперь от вас.
Пока я говорил это, Гез уже мне ответил. Ответ заключался в смене выражений его лица, значение которой я мог определить как сопротивление. Но разговор только что начался, и я не терял надежды.
– Я почти уверен, что откажу вам, – сказал Гез, – тем более, что это судно не принадлежит мне. Его владелец – Браун, компания «Арматор и Груз». Прошу вас сойти вниз, где нам будет удобнее говорить.
Он произнес это вежливым ледяным тоном вынужденного усилия. Его жест рукой по направлению к трапу был точен и сух.
Я спустился в ярко озаренное помещение, где, кроме нас двух, никого не было. Беглый взгляд, брошенный мной на обстановку, не дал впечатления, противоречащего моему настроению, но и не разъяснил ничего, хотя казалось мне, когда я спускался, что будет иначе. Я увидел комфорт и беспорядок. Я шел по замечательному ковру. Отделка помещения обнаруживала богатство строителя корабля… Мы сели на небольшой диван, и в полном свете я окончательно рассмотрел Геза.
Его внешность можно было изучать долго и остаться при запутанном результате. При передаче лица авторы, как правило, бывают поглощены фасом, но никто не хочет признать значения профиля. Между тем профиль замечателен потому, что он есть основа силуэта – одного из наиболее резких графических решений целого. Не раз профиль указывал мне второго человека в одном – как бы два входа с разных сторон в одно помещение. Я отвожу профилю значение комментария и только в том случае не вспоминаю о нем, если профиль и фас, со всеми промежуточными сечениями, уравнены духовным балансом. Но это встречается так редко, что является исключением. Равно нельзя было присоединить к исключениям лицо Геза. Его профиль шел от корней волос откинутым, нервным лбом – почти отвесной линией длинного носа, тоскливой верхней и упрямо выдающейся нижней губой – к тяжелому, круто завернутому подбородку. Линия обрюзгшей щеки, подпирая глаз, внизу была соединена с мрачным усом. Согласно языку лица, оно выказывалось в подавленно-настойчивом выражении. Но этому лицу, когда оно было обращено прямо, – широкое, насупленное, с нервной игрой складок широкого лба – нельзя было отказать в привлекательной и оригинальной сложности. Его черные красивые глаза внушительно двигались под изломом низких бровей. Я не понимал, как могло согласоваться это сильное и страстное лицо с флегматическим тоном Геза – настолько, что даже ощущаемый в его словах ход мыслей казался невозмутимым. Не без основания ожидал я, в силу противоречия этого, неприятного, по его смыслу, эффекта, что подтвердилось немедленно.
– Итак, – сказал Гез, когда мы уселись, – я мог бы взять пассажира только с разрешения Брауна. Но, признаюсь, я против пассажира на грузовом судне. С этим всегда выходят какие-нибудь неприятности или хлопоты. Кроме того, моя команда получила вчера расчет, и я не знаю, скоро ли соберу новый комплект. Возможно, что «Бегущая» простоит месяц, прежде чем удастся наладить рейс. Советую вам обратиться к другому капитану.
Он умолк и ничем не выразил желания продолжать разговор. Я обдумывал, что сказать, как на палубе раздались шаги и возглас: «Ха-ха!», сопровождаемый, должно быть, пьяным широким жестом.
Видя, что я не встаю, Гез пошевелил бровью, пристально осмотрел меня с головы до ног и сказал:
– Это вернулся наконец Бутлер. Прошу вас не беспокоиться. Я немедленно возвращусь.
Он вышел, шагая тяжело и широко, наклонив голову, как если бы боялся стукнуться лбом. Оставшись один, я осмотрелся внимательно. Я плавал на различных судах, а потому был убежден, что этот корабль, по крайней мере при его постройке, не предназначался перевозить кофе или хлопок. О том говорили как его внешний вид, так и внутренность салона. Большие круглые окна – «иллюминаторы», диаметром более двух футов, какие никогда не делаются на грузовых кораблях, должны были ясно и элегантно озарять днем. Их винты, рамы, весь медный прибор отличался тонкой художественной работой. Венецианское зеркало в массивной раме из серебра; небольшие диваны, обитые дорогим серо-зеленым шелком; палисандровая отделка стен; карнизы, штофные портьеры, индийский ковер и три электрических лампы с матовыми колпаками в фигурной бронзовой сетке были предметами подлинной роскоши – в том виде, как это технически уместно на корабле. На хорошо отполированном, отражающем лампы столе – дымчатая хрустальная ваза со свежими розами. Вокруг нее, среди смятых салфеток и стаканов с недопитым вином, стояли грязные тарелки. На ковре валялись окурки. Из приоткрытых дверей буфета свешивалась грязная тряпка.
Услышав шаги, я встал и, не желая затягивать разговора, спросил Геза по его возвращении, – будет ли он против, если Браун даст мне согласие плыть на «Бегущей» в отдельной каюте и за приличную плату.
– Вы считаете, что бесполезно говорить об этом со мной?
– Мне показалось, – заметил я, – что ваше мнение связано не в мою пользу такими соображениями, которые являются уважительными для вас.
Гез медлил. Я видел, что мое намерение снестись с Брауном задело его. Я проявил вежливую настойчивость и изъявил желание поступить наперекор Гезу.
– Как вам будет угодно, – сказал Гез. – Я остаюсь при своем, о чем говорил.
– Не спорю. – Мое дружелюбное оживление прошло, сменившись досадой. – Проиграв дело в одной инстанции, следует обратиться к другой.
Сознаюсь, я сказал лишнее, но не раскаялся в том: поведение Геза мне очень не нравилось.
– Проиграв дело в
Это была уже непростительная резкость, и в другое время я, вероятно, успокоил бы его одним внимательным взглядом, но почему-то я был уверен, что, минуя все, мне предстоит в скором времени плыть с Гезом на его корабле «Бегущая по волнам», а потому решил не давать более повода для обиды. Я приподнял шляпу и покачал головой.
– Надеюсь, мы уладим как-нибудь этот вопрос, – сказал я, протягивая ему руку, которую он пожал весьма сухо. – Самые невинные обстоятельства толкают меня сломать лед. Может быть, вы не будете сердиться впоследствии, если мы встретимся.
«Разговор кончен, и я хочу, чтобы ты убрался отсюда», – сказали его глаза. Я вышел на палубу, где увидел пожилого, рябого от оспы человека с трубкой в зубах. Он стоял, прислонясь к мачте. Осмотрев меня замкнутым взглядом, этот человек сказал вышедшему со мной Гезу:
– Все-таки мне надо пойти; я, может быть, отыграюсь. Что вы на это скажете?
– Я не дам денег, – сказал Гез круто и зло.
– Вы отдадите мне мое жалованье, – мрачно продолжал человек с трубкой, – иначе мы расстанемся.
– Бутлер, вы получите жалованье завтра, когда протрезвитесь, иначе у вас не останется ни гроша.
– Хорошо! – вскричал Бутлер, бывший, как я угадал, старшим помощником Геза. – Прекрасные вы говорите слова!
Гез не ответил, но проклятия, которые он сдержал, отпечатались на его лице. Энергия этого заряда вылилась в его обращении ко мне. Неприязненный, но хладнокровный джентльмен исчез. Тон обращения Геза напоминал брань.
– Ну как, – сказал он, стоя у трапа, когда я начал идти по нему, – правда, «Бегущая по волнам» красива, как «Гентская кружевница»? («Гентская кружевница» было судно, потопленное лет сто назад пиратом Киддом Вторым за его удивительную красоту, которой все восхищались.) Да, это многие признают. Если бы я рассказал вам его историю, его стоимость, если бы вы увидели его на ходу и побыли на нем один день, вы еще не так просили бы меня взять вас в плавание. У вас губа не дура.
– Капитан Гез! – вскричал я, разгневанный тем более, что Бутлер, подойдя, усмехнулся. – Если мне действительно придется плыть на корабле этом и вы зайдете в мою каюту, я постараюсь загладить вашу грубость, во всяком случае, более ровным обращением с вами.
Он взглянул на меня насмешливо, но тотчас его лицо приняло растерянный вид. Страшно удивив меня, Гез поспешно и взволнованно произнес:
– Да, я виноват, простите! Я расстроен! Я взбешен! Вы не пожалеете в случае неудачи у Брауна. Впрочем, обстоятельства складываются так, что нам с вами не по пути. Желаю вам всего лучшего!
Не знаю, что подействовало неприятнее, – грубость Геза или этот его странный порыв. Пожав плечами, я спустился на берег и, значительно отойдя, обернулся, еще раз увидев высокие мачты «Бегущей по волнам», с уверенностью, что Гез, или Браун, или оба вместе должны будут отнестись к моему намерению самым положительным образом.
Я направился домой, не замечая, где иду, потеряв чувство места и времени. Потрясение еще не улеглось. Ход предчувствий, неуловимых, как только я начинал подробно разбирать их, был слышен в глубине сердца, не даваясь сознанию. Ряд никогда не испытанных состояний, из которых я не выбрал бы ни одного, отмечался в мыслях моих редкими сочетаниями слов, подобных разговору во сне, и я был не властен прогнать их. Одно, противу рассудка, я чувствовал, без всяких объяснений и доказательств, – это, что корабль Геза и неизвестная девушка Биче Сениэль должны иметь связь. Будь я спокоен, я отнесся бы к своей идее о сближении корабля с девушкой как к дикому суеверию, но теперь было иначе – представления возникали с той убедительностью, как бывает при горе или испуге.
Ночь прошла скверно. Я видел сны – много тяжелых и затейливых снов. Меня мучила жажда. Я просыпался, пил воду и засыпал снова, преследуемый нашествием мыслей, утомительных, как неправильная задача с ускользнувшей ошибкой. Это были расчеты чувств между собой после события, расстроившего их естественное течение.
В девять часов утра я был на ногах и поехал к Филатру в наемном автомобиле. Только с ним мог я говорить о делах этой ночи, и мне было необходимо, существенно важно знать, что он думает о таком повороте «трещины на стекле».
Глава VI
Хотя было рано, Филатр заставил ждать себя очень недолго. Через три минуты, как я сел в его кабинете, он вошел, уже одетый к выходу, и предупредил, что должен быть к десяти часам в госпитале. Тотчас он обратил внимание на мой вид, сказав:
– Мне кажется, что с вами что-то произошло!
– Между конторой Угольного синдиката и углом набережной, – сказал я, – стоит замечательное парусное судно. Я увидел его ночью, когда мы расстались. Название этого корабля – «Бегущая по волнам».
– Как! – сказал Филатр, изумленный более, чем даже я ожидал. – Это не шутка?! Но… позвольте… Ничего, я слушаю вас.
– Оно стоит и теперь.
Мы взглянули друг на друга и некоторое время сидели молча. Филатр опустил глаза, медленно приподняв брови; по выразительному его лицу прошел нервный ток. Он снова посмотрел на меня.
– Да, это бьет, – заметил он. – Но есть продолжение, конечно?
Предупреждая его невысказанное подозрение, что я мог видеть «Бегущую по волнам» раньше, чем пришел вчера к Стерсу, я сказал о том отрицательно и передал разговор с Гезом.
– Вы согласитесь, – прибавил я при конце своего рассказа, – что у меня могло быть только
– Да, – сказал Филатр, протягивая сигару в воздух к воображаемой пепельнице. – Все так, положение, как ни верти, щекотливое. Впрочем, это часто вопрос денег. Мне кажется, я вам помогу. Дело в том, что я лечил жену Брауна, когда, по мнению других врачей, не было уже смысла ее лечить. Назло им или из любезности ко мне, но она спаслась. Как я вижу, Гез ссылается на Брауна, сам будучи против вас, и это верная примета, что Браун сошлется на Геза. Поэтому я попрошу вас передать Брауну письмо, которое сейчас напишу.
Договаривая последние слова, Филатр быстро уселся за стол и взял перо.
– С трудом соображаю, что писать, – сказал он, оборачиваясь ко мне виском и углом глаза.
Он потер лоб и начал писать, произнося написанное вслух по мере того, как оно заполняло лист бумаги.
– Заметьте, – сказал Филатр, останавливаясь, – что Браун – человек дела, выгоды, далекий от нас с вами, и все, что, по его мнению, напоминает причуду, тотчас замыкает его. Теперь дальше. «Когда-то, в счастливый для вас и для меня день, вы сказали, что исполните мое любое желание. От всей души я надеялся, что такая минута не наступит; затруднить вас я считал непростительным эгоизмом. Однако случилось, что мой пациент и родственник…»
– Эта дипломатическая неточность или, короче говоря, безвредная ложь, надеюсь, не имеет значения? – спросил Филатр; затем продолжал писать и читать: «… родственник, Томас Гарвей, вручитель сего письма, нуждается в путешествии на обыкновенном парусном судне. Это ему полезно и необходимо после болезни. Подробности он сообщит лично. Как я его понял, он не прочь был бы сделать рейс-другой в каюте…»
– Как странно произносить эти слова, – перебил себя Филатр. – А я их даже пишу: «… каюте корабля “Бегущая по волнам”, который принадлежит вам. Вы крайне обяжете меня содействием Гарвею. Надеюсь, что здоровье вашей глубоко симпатичной супруги продолжает не внушать беспокойства. Прошу вас…»
– …и так далее, – прикончил Филатр, покрывая конверт размашистыми строками адреса.
Он вручил мне письмо и пересел рядом со мной. Пока он писал, меня начал мучить страх, что судно Геза ушло.
– Простите, Филатр, – сказал я, объяснив ему это. – Нетерпение мое велико!
Я встал. Пристально, с глубокой задумчивостью глядя на меня, встал и доктор. Он сделал рукой полуудерживающий жест, коснувшись моего плеча; медленно отвел руку, начал ходить по комнате, остановился у стола, рассеянно опустил взгляд и потер руки.
– Как будто следует нам еще что-то сказать друг другу, не правда ли?
– Да, но что? – ответил я. – Я не знаю. Я, как вы, любитель догадываться. Заниматься этим теперь было бы то же, что рисовать в темноте с натуры.
– Вы правы, к сожалению. Да. Со мной никогда не было ничего подобного. Уверяю вас, я встревожен и поглощен всем этим. Но вы напишете мне с дороги? Я узнаю, что произошло с вами?
Я обещал ему и прибавил:
– А не уложите ли и вы свой чемодан, Филатр?! Вместе со мной?!
Филатр развел руками и улыбнулся.
– Это заманчиво, – сказал он, – но… но… но… – Его взгляд одно мгновение задержался на небольшом портрете, стоявшем среди бронзовых вещиц письменного стола. Только теперь увидел и я этот портрет – фотографию красивой молодой женщины, смотрящей в упор, чуть наклонив голову.
– Ничто не вознаградит меня, – сказал Филатр, закуривая и резко бросая спичку. – Как ни своеобразен, как ни аскетичен, по-своему, конечно, ваш внутренний мир, – вы, дорогой Гарвей, хотите увидеть смеющееся лицо счастья. Не отрицайте. Но на этой дороге я не получу ничего, потому что мое желание не может быть выполнено никем. Оно просто и точно, но оно не сбудется никогда. Я вылечил много людей, но не сумел вылечить свою жену. Она жива, но все равно что умерла. Это ее портрет. Она не вернется сюда. Все остальное не имеет для меня никакого смысла.
Сказав так и предупреждая мои слова, даже мое молчание, которые, при всей их искренности, должны были только затруднить этот внезапный момент взгляда на открывшееся чужое сердце, Филатр позвонил и сказал слуге, чтобы подали экипаж. Не прощаясь окончательно, мы условились, что я сообщу ему о посещении мной Брауна.
Мы вышли вместе и расстались у подъезда. Вспрыгнув на сиденье, Филатр отъехал и обернулся, крикнув:
– Да, я этим не… – Остальное я не расслышал.
Глава VII
Контора Брауна «Арматор и Груз», как большинство контор такого типа, помещалась на набережной, очень недалеко, так что не стоило брать автомобиль. Я отпустил шофера и, едва вошел в гавань, бросил тревожный взгляд к молу, где видел вчера «Бегущую по волнам». Хотя она была теперь сравнительно далеко от меня, я немедленно увидел ее мачты и бушприт на том же месте, где они были ночью. Я испытал полное облегчение.
День был горяч, душен, как воздух над раскаленной плитой. Несколько утомясь, я задержал шаг и вошел под полотняный навес портовой таверны утолить жажду.
Среди немногих посетителей я увидел взволнованного матроса, который, размахивая забытым, в возбуждении, стаканом вина и не раз собираясь его выпить, но опять забывая, крепил свою речь резкой жестикуляцией, обращаясь к компании моряков, занимавших угловой стол. Пока я задерживался у стойки, стукнуло мне в слух слово «Гез», отчего я, также забыв свой стакан, немедленно повернулся и вслушался.
– Я его не забуду, – говорил матрос. – Я плаваю двадцать лет. Я видел столько капитанов, что если их сразу сюда впустить, не хватит места всем стать на одной ноге. Я понимаю так, что Гез сущий дьявол. Не приведи бог служить под его командой. Если ему кто не понравится, он вымотает из него все жилы. Я вам скажу: это бешеный человек. Однажды он так хватил плотника по уху, что тот обмер и не мог встать более часа: только стонал. Мне самому попало; больше за мои ответы. Я отвечать люблю так, чтобы человек весь позеленел, а придраться не мог. Но пусть он бешеный, это еще с полгоря. Он вредный, мерзавец. Ничего не угадаешь по его роже, когда он подзывает тебя. Может быть, даст стакан водки, а может быть, собьет с ног. Это у него – вдруг. Бывает, что говорит тихо и разумно, как человек, но если не так взглянул или промолчал – «понимай, мол, как знаешь, отчего я молчу» – и готово. Мы все измучились и сообща решили уйти. Ходит слух, что уж не первый раз команда бросала его посреди рейса. Что же?! На его век дураков хватит!
Он умолк, оставшись с открытым ртом и смотря на свой стакан в злобном недоумении, как будто видел там ненавистного капитана; потом разом осушил стакан и стал сердито набивать трубку. Все это касалось меня.
– О каком Гезе вы говорите? – спросил я. – Не о том ли, чье судно называется «Бегущая по волнам»?
– Он самый, сударь, – ответил матрос, тревожно посмотрев мне в лицо. – Вы, значит, знаете, что это за человек, если только он человек, а не бешеная собака!
– Я слышал о нем, – сказал я, поддерживая разговор с целью узнать как можно больше о человеке, в обществе которого намеревался пробыть неопределенное время. – Но я не встречался с ним. Действительно ли он изверг и негодяй?
– Совершенная… – начал матрос, поперхнувшись и побагровев, с торжественной медленностью присяги, должно быть, намереваясь прибавить – «истина», как за моей спиной, перебивая ответ матроса, вылетел неожиданный, резкий возглас: «Чепуха!» Человек подошел к нам. Это был тоже матрос, опрятно одетый, грубого и толкового вида.
– Совершенная чепуха, – сказал он, обращаясь ко мне, но смотря на первого матроса. – Я не знаю, какое вам дело до капитана Геза, но я – а вы видите, что я не начальство, что я такой же матрос, как этот горлан, – он презрительно уставил взгляд в лицо опешившему оратору, – и я утверждаю, что капитан Гез, во-первых, настоящий моряк, а во-вторых, отличнейший и добрейшей души человек. Я служил у него с января по апрель. Почему я ушел – это мое дело, и Гез в том не виноват. Мы сделали два рейса в Гор-Сайн. Из всей команды он не сказал никому дурного слова, а наш брат – что там вилять – сами знаете, народ пестрый. Теперь этот человек говорит, что Гез избил плотника. Из остальных делал котлеты. Кто же поверит этакому вранью? Мы получали порцион лучший, чем на военных судах. По воскресеньям нам выдавали бутылку виски на троих. Боцману и скорому на расправу Бутлеру, старшему помощнику, капитан при мне задал здоровенный нагоняй за то, что тот погрозил повару кулаком. Тогда же Бутлер сказал: «Черт вас поймет!» Капитан Гез собирал нас, бывало, и читал вслух такие истории, о каких мы никогда не слыхивали. И если промеж нас случалась ссора, Гез говорил одно: «Будьте добры друг к другу. От зла происходит зло».
Кончив, но, видимо, имея еще много чего сказать в пользу капитана Геза, матрос осмотрел всех присутствующих, махнул рукой и, с выражением терпеливого неодобрения, стал слушать взбешенного хулителя Геза. Я видел, что оба они вполне искренни и что речь заступника возмутила обвинителя до совершенного неистовства. В одну минуту проревел он не менее десятка имен, взывая к их свидетельскому отсутствию. Он клялся, предлагал идти с ним на какое-то судно, где есть люди, пострадавшие от Геза еще в прошлом году, и закончил ехидным вопросом: отчего защитник так мало служил на «Бегущей по волнам»? Тот с достоинством, но с не меньшей запальчивостью рассказал, как он заболел, отчего взял расчет по прибытии в Лисс. Запутавшись в крике, оба стали ссылаться на одних и тех же лиц, так как выяснилось, что хулитель и защитник знают многих из тех, кто служил у Геза в разное время. Начались бесконечные попреки и оценки, брань и ярость фактов, сопровождаемых биением кулака в грудь. Как ни был я поглощен этим столкновением, я все же должен был спешить к Брауну.
Вывеска конторы «Арматор и Груз» была отсюда через три дома. Я вошел в прохладное помещение с опущенными на солнечной стороне занавесями, где среди деловых столов, перестрелки пишущих машин и сдержанных разговоров служащих ко мне вышел угрюмый человек в золотых очках.
Прошло несколько минут ожидания, пока он, доложив обо мне, появился из кабинета Брауна; уже не угрюмо, а приветливо поклонясь, он открыл дверь, и я, войдя в кабинет, увидел одного из главных хозяев, с которым мне следовало теперь говорить.
Глава VIII
Я был очень рад, что вижу дельца, настоящего дельца, один вид которого создавал ясное настроение дела и точных ощущений текущей минуты. Так как я разговаривал с ним первый раз в жизни, а он меня совершенно не знал, не было опасений, что наш разговор выйдет из делового тона в сомнительный, сочувствующий тон, почти неизбежный, если дело касается лечебной морской прогулки. В противном случае, по обстоятельствам дела, я мог возбудить подозрение в сумасбродстве, вызывающее натянутость. Но Браун едва ли любил рассматривать яйцо на свет. Как собеседник, это был человек хронически несвободной минуты, пожертвованной ближнему ради морально обязывающего пойти навстречу письма.
Рыжие остриженные волосы Брауна торчали с правильностью щетины на щетке. Сухая высокая голова с гладким затылком, как бы намеренно крепко сжатые губы и так же крепко, цепко направленный прямо в лицо взгляд черных прищуренных глаз производили впечатление точного математического прибора. Он был долговяз, нескладен, уверен и внезапен в движениях; одет элегантно; разговаривая, он держал карандаш, гладя его концами пальцев. Он гладил его то быстрее, то тише, как бы дирижируя порядок и появление слов. Прочтя письмо бесстрастным движением глаз, он согнул угол бритого рта в заученную улыбку, откинулся на кресло и громким, хорошо поставленным голосом объявил мне, что ему всегда приятно сделать что-нибудь для Филатра или его друзей.
– Но, – прибавил Браун, скользнув пальцами по карандашу вверх, – возникла неточность. Судно это не принадлежит мне; оно собственность Геза, и хотя он, как я думаю, – тут, повертев карандаш, Браун уставил его конец в подбородок, – не откажет мне в просьбе уступить вам каюту, вы все же сделали бы хорошо, потолковав с капитаном.
Я ответил, что разговор был и что капитан Гез не согласился взять меня пассажиром на борт «Бегущей по волнам». Я прибавил, что говорю с ним, Брауном, единственно по указанию Геза о принадлежности корабля ему. Это положение дела я представил без всех его странностей, как обычный случай или естественную помеху.
У Брауна мелькнуло в глазах неизвестное мне соображение. Он сделал по карандашу три задумчивые скольжения, как бы сосчитывая главные свои мысли, и дернул бровью так, что не было сомнения в его замешательстве. Наконец, приняв прежний вид, он посвятил меня в суть дела.
– Относительно капитана Геза, – задумчиво сказал Браун, – я должен вам сообщить, что этот человек почти навязал мне свое судно. Гез некогда служил у меня. Да, юридически я являюсь собственником этого крайне мне надоевшего корабля; и так произошло оттого, что Вильям Гез обладает воистину змеиным даром горячего, толкового убеждения, – правильнее, способности закружить голову человеку тем, что ему совершенно не нужно. Однажды он задолжал крупную сумму. Спасая корабль от ареста, Гез сумел вытащить от меня согласие внести корабль в мой реестр. По запродажным документам, не стоившим мне ни гроша, оно значится моим, но не более. Когда-то я знал отца Геза. Сын ухитрился привести с собою тень покойника – очень хорошего, неглупого человека – и яростно умолял меня спасти «Бегущую по волнам». Как вы видите, – Браун показал через плечо карандашом на стену, где в щегольских рамах красовались фотографии пароходов, числом более десяти, – никакой особой корысти извлечь из такой сделки я не мог бы при всем желании, а потому не вижу греха, что рассказал вам. Итак, у нас есть козырь против капризов Геза. Он лежит в моих с ним взаимных отношениях. Вы едете; это решено, и я напишу Гезу записку, содержание которой даст ему случай оказать вам любезный прием. Гез – сложный, очень тяжелый человек. Советую вам быть с ним настороже, так как никогда нельзя знать, как он поступит.
Я выслушал Брауна без смущения. В моей душе накрепко была закрыта та дверь, за которой тщетно билось и не могло выбиться ощущение щекотливости, даже, строго говоря, насилия, к которому я прибегал среди этих особых обстоятельств действия и места.
Окончив речь, Браун повернулся к столу и покрыл размашистым почерком лист блокнота, запечатав его в конверт резким, успокоительным движением. Я спросил, не знает ли он истории корабля, на что, несколько помедлив, Браун ответил:
– Оно приобретено Гезом от частного лица. Но не могу вам точно сказать, от кого и за какую сумму. Красивое судно, согласен, Теперь оно отчасти приспособлено для грузовых целей, но его тип – парусный особняк. Оно очень быстроходно, и, отправляясь завтра, вы, как любитель, испытаете удовольствие скользить как бы на огромном коньке, если будет хороший ветер. – Браун взглянул на барометр. – Должен быть ветер.
– Гез сказал мне, что простоит месяц.
– Это ему мгновенно пришло в голову. Он уже был сегодня и говорил про завтрашний день. Я знаю даже его маршрут: Гель-Гью, Тоуз, Кассет, Зурбаган. Вы еще зайдете в Дагон за грузом железных изделий. Но это лишь несколько часов расстояния.
– Однако у него не осталось ни одного матроса.
– О, не беспокойтесь об этом. Такие для других трудности – для Геза все равно, что снять шляпу с гвоздя. Уверен, что он уже набил кубрик головорезами, которым только мигни, как их явится легион.
Я поблагодарил Брауна и, получив крепкое напутственное рукопожатие, вышел с намерением употребить все усилия, чтобы смягчить Гезу явную неловкость его положения.
Глава IX
Не зная еще, как взяться за это, я подошел к судну и увидел, что Браун прав: на палубе виднелись матросы. Но это не был отборный, красивый народ хорошо поставленных корабельных хозяйств. По-видимому, Гез взял первых попавшихся под руку.
Справясь, я разыскал Геза в капитанской каюте. Он сидел за столом с Бутлером, проверяя бумаги и отсчитывая на счетах.
– Очень рад вас видеть, – сказал Гез после того, как я поздоровался и уселся. Бутлер слегка улыбнулся, и мне показалось, что его улыбка относится к Гезу. – Вы были у Брауна?
Я отдал ему письмо. Он распечатал, прочел, взглянул на меня, на Бутлера, который смотрел в сторону, и откашлялся.
– Следовательно, вы устроились, – сказал Гез, улыбаясь и засовывая письмо в жилетный карман. – Я искренно рад за вас. Мне неприятно вспоминать ночной разговор, так как я боюсь, не поняли ли вы меня превратно. Я считаю большой честью знакомство с вами. Но мои правила действительно против присутствия пассажиров на грузовом судне. Это надо понимать в порядке дисциплины, и ни в каком более. Впрочем, я уверен, что у нас с вами установятся хорошие отношения. Я вижу, вы любите море. Море! Когда произнесешь это слово, кажется, что вышел гулять, посматривая на горизонт. Море… – Он задумался, потом продолжал: – Если Браун так сильно желает, я искренно уступаю и перехожу в другой галс. Завтра чуть свет мы снимаемся. Первый заход в Дагон. Оттуда повезем груз в Гель-Гью. Когда вам будет угодно перебраться на судно?
– Я сказал, что мое желание – перевезти вещи немедленно. Почти приятельский тон Геза, его нежное отношение к морю, вчерашняя брань и сегодняшняя учтивость заставили меня думать, что, по всей видимости, я имею дело с человеком неуравновешенным, импульсивным, однако умеющим обуздать себя. Итак, я захотел узнать размер платы, а также, если есть время, взглянуть на свою каюту.
– Вычтите из итога и накиньте комиссионные, – сказал, вставая, Гез Бутлеру. Затем он провел меня по коридору и, открыв дверь, стал на пороге, сделав рукой широкий, приглашающий жест.
– Это одна из лучших кают, – сказал Гез, входя за мной. – Вот умывальник, шкап для книг и несколько еще мелких шкапчиков и полок для разных вещей. Стол – общий, а впрочем, по вашему желанию, слуга доставит сюда все, что вы пожелаете. Матросами я не могу похвастаться. Я взял их на один рейс. Но слуга попался хороший, славный такой мулат; он служил у меня раньше, на «Эригоне».
Я был – смешно сказать – тронут: так теперешнее обращение капитана звучало непохоже на его дрянной, искусственно флегматичный и – потом – зверский тон сегодняшней ночи. Неоспоримо-хозяйские права Геза начали меня смущать; вздумай он категорически заявить их, я, по всей вероятности, счел бы нужным извиниться за свое вторжение, замаскированное мнимыми правами Брауна. Но отступить, то есть отказаться от плавания, я теперь не мог. Я надеялся, что Гез передумает сам, желая извлечь выгоду. К великому моему удовольствию, он заговорил о плате, одном из наилучших регуляторов всех запутанных положений.
– Относительно денег я решил так, – сказал Гез, выходя из каюты, – вы уплачиваете за стол, помещение и проезд двести фунтов. Впрочем, если это для вас дорого, мы можем потолковать впоследствии.
Мне показалось, что из глаза в глаз Геза, когда он умолк, перелетела острая искра удовольствия назвать такую сумасшедшую цифру. Взбешенный, я пристально всмотрелся в него, но не выдал ничем своего удивления. Я быстро сообразил, что это мой козырь. Уплатив Гезу двести фунтов, я мог более не считать себя обязанным ему ввиду того, как обдуманно он оценил свою уступчивость.
– Хорошо, – сказал я, – я нахожу сумму незатруднительной. Она справедлива.
– Так, – ответил Гез тоном испорченного вдруг настроения. Возникла натянутость, но он тотчас ее замял, начав жаловаться на уменьшение фрахтов; потом, как бы спохватясь, попрощался: – Накануне отплытия всегда много хлопот. Итак, это дело решенное.
Мы расстались, и я отправился к себе, где немедленно позвонил Филатру. Он был рад услышать, что дело слажено, и мы условились встретиться в четыре часа дня на «Бегущей по волнам», куда я рассчитывал приехать значительно раньше. После этого мое время прошло в сборах. Я позавтракал и уложил вещи, устав от мыслей, за которые ни один дельный человек не дал бы ломаного гроша; затем велел вынести багаж и приехал к кораблю в то время, когда Гез сходил на набережную. Его сопровождали Бутлер и второй помощник – Синкрайт, молодой человек с хитрым, неприятным лицом. Увидев меня, Бутлер вежливо поклонился, а Гез, небрежно кивнув, отвернулся, взял под руку Синкрайта и стал говорить с ним. Он оглянулся на меня, затем все трое скрылись в арке Трехмильного проезда.
На корабле меня, по-видимому, ждали. Из дверей кухни выглянула голова в колпаке, скрылась, и немедленно явился расторопный мулат, который взял мои вещи, поместив их в приготовленную каюту.
Пока он разбирал багаж, а я, сев в кресло, делал ему указания, мы понемногу разговорились. Слугу звали Гораций, что развеселило меня, как уместное напоминание о Шекспире в одном из наиболее часто цитируемых его текстов. Гораций подтвердил указанное Брауном направление рейса, как сам слышал это, но в его болтовне я не отметил ничего странного или особенного по отношению к кораблю. Особенное было только во мне. «Бегущая по волнам» шла без груза в Дагон, где предстояло грузить ее тремястами ящиков железных изделий. Наивно и представительно красуясь здоровенной грудью, обтянутой кокосовой сеткой, выпячивая ее, как петух, и, скаля на каждом слове крепкие зубы, Гораций, наконец, проговорился. Эта интимность возникла вследствие золотой монеты и разрешения докурить потухшую сигару. Его сообщение встревожило меня больше, чем предсказания шторма.
– Я должен вам сказать, господин, – проговорил Гораций, потирая ладони, – что будет очень, очень весело. Вы не будете скучать, если правда то, что я подслушал. В Дагоне капитан хочет посадить девиц, дам – прекрасных синьор. Это его знакомые. Уже приготовлены две каюты. Там уже поставлены: духи, хорошее мыло, одеколон, зеркала; постлано тонкое белье. А также закуплено много вина. Вино будет всем – и мне и матросам.
– Недурно, – сказал я, начиная понимать, какого рода дам намерен пригласить Гез в Дагоне. – Надеюсь, они не его родственницы?
В выразительном лице Горация перемигнулось все, от подбородка до вывернутых белков глаз. Он щелкнул языком, покачал головой, увел ее в плечи и стал хохотать.
– Я не приму участия в вашем веселье, – сказал я. – Но Гез может, конечно, развлекаться, как ему нравится.
С этим я отослал мулата и запер дверь, размышляя о слышанном.
Зная свойство слуг всячески раздувать сплетню, а также в ожидании наживы присочинять небылицы, которыми надеются угодить, я ограничился тем, что принял пока к сведению веселые планы Геза, и так как вскоре после того был подан обед в каюту (капитан отправился обедать в гостиницу), я съел его, очень довольный одиночеством и кушаньями. Я докуривал сигару, когда Гораций постучал в дверь, впустив изнемогающего от зноя Филатра. Доктор положил на койку коробку и сверток. Он взял мою руку левой рукой и сверху дружески прикрыл правой.
– Что же это? – сказал он. – Я поверил по-настоящему, только когда увидел на корме
Я был тронут. По молчаливому взаимному соглашению мы больше не говорили о впечатлении случая с «Бегущей по волнам», как бы опасаясь повредить его странно наметившееся хрупкое очертание. Разговор был о Гезе. После моего свидания с Брауном Филатр говорил с ним по телефону, получив более полную характеристику капитана.
– По-видимому, ему нельзя верить, – сказал Филатр. – Он вас, разумеется, возненавидел, но деньги ему тоже нужны; так что хотя ругать вас он остережется, но я боюсь, что его ненависть вы почувствуете. Браун настаивал, чтобы я вас предупредил. Ссоры Геза многочисленны и ужасны. Он легко приходит в бешенство, редко бывает трезв, а к чужим деньгам относится как к своим. Знайте также, что, насколько я мог понять из намеков Брауна, «Бегущая по волнам» присвоена Гезом одним из тех наглых способов, в отношении которых закон терзается, но молчит. Как вы относитесь ко всему этому?
– У меня два строя мыслей теперь, – ответил я. – Их можно сравнить с положением человека, которому вручена шкатулка с условием: отомкнуть ее по приезде на место. Мысли о том, что может быть в шкатулке, – это один строй. А второй – обычное чувство путешественника, озабоченного вдобавок душевным скрипом отношений к тем, с кем придется жить.
Филатр пробыл у меня около часа. Вскоре разговор перешел к интригам, которые велись в госпитале против него, и обещаниям моим написать Филатру о том, что будет со мной, но в этих обыкновенных речах неотступно присутствовали слова «Бегущая по волнам», хотя мы и не произносили их. Наш внутренний разговор был другой. След утреннего признания Филатра еще мелькал в его возбуждении. Я думал о неизвестном. И сквозь слова каждый понимал другого в его тайном полнее, чем это возможно в заразительном, увлекающем признании.
Я проводил его и вышел с ним на набережную. Расставаясь, Филатр сказал:
– Будьте с легкой душой и хорошим ветром! Но по ощущению его крепкой, горячей руки и взгляду я услышал больше, как раз то, что хотел слышать.
Надеюсь, что он также услышал невысказанное пожелание мое в моем ответе:
– Что бы ни случилось, я всегда буду помнить о вас. Когда Филатр скрылся, я поднялся на палубу и сел в тени кормового тента. Взглянув на звук шагов, я увидел Синкрайта, остановившегося неподалеку и сделавшего нерешительное движение подойти. Ничего не имея против разговора с ним, я повернулся, давая понять улыбкой, что угадал его намерение. Тогда он подошел, и лишь теперь я заметил, что Синкрайт сильно навеселе, сам чувствует это, но хочет держаться твердо. Он представился, пробормотал о погоде и, думая, может быть, что для меня самое важное – обрести чувство устойчивости, заговорил о Гезе.
– Я слышал, – сказал он, присматриваясь ко мне, – что вы не поладили с капитаном. Верно, поладить с ним трудно, но, если уж вы с ним поладили, этот человек сделает все. Я всей душой на его стороне; скажу прямо: это – моряк. Может быть, вы слышали о нем плохие вещи; смею вас уверить – все клевета. Он вспыльчив и самолюбив – о, очень горяч! Замечательный человек! Стоит вам пожелать – и Гез составит партию в карты хоть с самим чертом. Велик в работе и маху не даст в баре: три ночи может не спать. У нас есть также библиотека. Хотите, я покажу ее вам? Капитан много читает. Он и сам покупает книги. Да, это образованный человек. С ним стоит поговорить.
Я согласился посмотреть библиотеку и пошел с Синкрайтом. Остановясь у одной двери, Синкрайт вынул ключи и открыл ее. Это была большая каюта, обтянутая узорным китайским шелком. В углу стоял мраморный умывальник с серебряным зеркалом и туалетным прибором. На столе черного дерева, замечательной работы, были бронзовые изделия, морские карты, бинокль, часы в хрустальном столбе; на стенах – атмосферические приборы. Хороший ковер и койка с тонким бельем, с шелковым одеялом – все отмечало любовь к красивым вещам, а также понимание их тонкого действия. Из полуоткрытого стенного углубления с дверцей виднелась аккуратно уложенная стопа книг; несколько книг валялось на небольшом диване. Ящик с книгами стоял между стеной и койкой.
Я осматривался с недоумением, так как это помещение не могло быть библиотекой. Действительно, Синкрайт тотчас сказал:
– Каково живет капитан? Это его каюта. Я ее показал затем, что здесь во всем самый тонкий вкус. Вот сколько книг! Он очень много читает. Видите, все это книги, и самые разные…
Не сдержав досады, я ответил ему, что мои правила против залезания в чужое жилье без ведома и согласия хозяина.
– Это вы виноваты, – прибавил я. – Я не знал, куда иду. Разве это библиотека?
Синкрайт озадаченно помолчал: так, видимо, изумили его мои слова.
– Хорошо, – сказал он угасшим тоном. – Вы сделали мне замечание. Оно, допустим, правильное замечание, однако у меня вторые ключи от всех помещений, и… – Не зная, что еще сказать, он закончил: – Я думаю, это пустяки. Да, это пустяки, – уверенно повторил Синкрайт. – Мы здесь все – свои люди.
– Пройдем в библиотеку, – предложил я, не желая останавливаться на его запутанных объяснениях.
Синкрайт запер каюту и провел меня за салон, где открыл дверь помещения, окруженного по стенам рядами полок. Я определил на глаз количество томов тысячи в три. Вдоль полок, поперек корешков книг, были укреплены сдвижные медные полосы, чтобы книги не выпадали во время качки. Кроме дубового стола с письменным прибором и складного стула, здесь были ящики, набитые журналами и брошюрами.
Синкрайт объяснил, что библиотека устроена прежним владельцем судна, но за год, что служит Синкрайт, Гез закупил еще томов триста.
– Браун не ездит с вами? – спросил я. – Или он временно передал корабль Гезу?
На мою хитрость, цель которой была заставить Синкрайта разговориться, штурман ответил уклончиво, так что, оставив эту тему, я занялся книгами. За моим плечом Синкрайт восклицал: «Смотрите, совсем новая книга, и уже листы разрезаны!» или: «Впору университету такая библиотека». Вместе с тем завел он разговор обо мне, но я, сообразив, что люди этого сорта каждое излишне сказанное слово обращают для своих целей, ограничился внешним положением дела, пожаловавшись, для разнообразия, на переутомление.
Я люблю книги, люблю держать их в руках, пробегая заглавия, которые звучат как голос за таинственным входом или наивно открывают содержание текста. Я нашел книги на испанском, английском, французском и немецком языках и даже на русском. Содержание их было различное: история, математика, философия, редкие издания с описаниями старинных путешествий, морских битв, книги по мореходству и справочники, но более всего романы, где рядом с Теккереем и Мопассаном пестрели бесстыдные обложки парижской альковной макулатуры.
Между тем смеркалось; я взял несколько книг и пошел к себе. Расставшись с Синкрайтом, провел в своей отличной каюте часа два, рассматривая карты – подарок Филатра. Я улыбнулся, взглянув на крап: одна колода была с миниатюрой корабля, плывущего на всех парусах при резком ветре, крап другой колоды был великолепный натюрморт – золотой кубок, полный до краев алым вином, среди бархата и цветов. Филатр думал, какие колоды купить, ставя себя на мое место. Немедленно я разложил трудный пасьянс, и, хотя он вышел, я подозреваю, что только по невольной в чем-то ошибке.
В половине восьмого Гораций возвестил, что капитан просит меня к столу – ужинать.
Когда я вошел, Гез, Бутлер, Синкрайт уже были за столом в общем салоне.
Глава Х
Гез кратко приветствовал меня, и я заметил, что он не в духе, так как избегал моего взгляда.
Бутлер, наиболее симпатичный человек в этой компании, откашлявшись, сделал попытку завязать общий разговор путем рассуждения о предстоящем рейсе, но Гез перебил его хозяйственными замечаниями касательно провизии и портовых сборов. На мои вопросы, относящиеся к плаванию, Гез кратко отвечал: «Да», «нет», «увидим». В течение ужина он ни разу сам не обратился ко мне.
Перед ним стоял большой графин с водкой, которую он пил методически, медленно и уверенно, пока не осушил весь графин. Его разговор с помощниками показал мне, что новая, наспех нанятая команда – лишь наполовину кое-что стоящие матросы; остальные были просто портовый сброд, требующий неусыпного надзора. Они говорили еще о людях и отношениях, которые мне были неизвестны. Бутлер с Синкрайтом пили если и не так круто, как Гез, то все же порядочно. Никто не настаивал, чтобы я пил больше, чем хочу сам. Я выпил немного. Прислуживая, Гораций возился с моим прибором несколько тщательнее, чем у других, желая, должно быть, показать, как надо обходиться с гостями. Гез, приметив это, косо посмотрел на него, но ничего не сказал.
Из всего, что было сказано за этой неловкой и мрачной трапезой, меня заинтересовали следующие слова Синкрайта:
– Луиза пишет, что она пригласила Мари, а та, должно быть, никак не сможет расстаться с Юлией, почему придется дать им две каюты.
Все расхохотались своим, имеющим, конечно, особое значение, мыслям.
– У нас будут дамы, – сказал, вставая из-за стола и взглядом наблюдая меня, Гез. – Вас это не беспокоит? Я ответил, что мне все равно.
– Тем лучше, – заявил Гез.
Наверху раздался крик, но не крик драки, а крик делового замешательства, какие часто бывают на корабле. Бутлер отправился узнать, в чем дело; за ним вскоре вышел Синкрайт. Капитан, стоя, курил, и я воспользовался уходом помощников, чтобы передать ему деньги. Он взял ассигнации особым надменным жестом, очень тщательно пересчитал и подчеркнуто поклонился. В его глазах появился значительный и веселый блеск.
– Партию в шахматы? – сказал он учтиво. – Если вам угодно.
Я согласился. Мы поставили шахматный столик и сели. Фигуры были отличной слоновой кости, хорошей художественной работы. Я выразил удивление, что вижу на грузовом судне много красивых вещей.
Хотя Гез был наверняка пьян, пьян привычно и естественно для него, он не выказал своего опьянения ничем, кроме голоса, ставшего отрывистым, так как он боролся с желудком.
– Да, – сказал Гез, – были ухлопаны деньги. Как вы, конечно, заметили, «Бегущая по волнам» – бригантина, но на особый лад. Она выстроена согласно личному вкусу одного… он потом разорился. Итак, – Гез повертел королеву, – с женщинами входит шум, трепет, крики; конечно – беспокойство. Что вы скажете о путешествии с женщинами?
– Я не составил взгляда на такое обстоятельство, – ответил я, делая ход.
– Вам это должно нравиться, – продолжал Гез, делая соответствующий ход так рассеянно, что я увидел всю партию. – Должно, потому что вы – я говорю это без мысли обидеть вас – появились на корабле более чем оригинально. Я угадываю дух человека.
– Надеюсь, вы пригласили женщин не для меня? Он молчал, трудясь над задачей, которую я поставил ему ферзем и конем. Внезапно он смешал фигуры и объявил, что проиграл партию. Так повторилось два раза; наконец я обманул его ложной надеждой и объявил мат в семь ходов. Гез был красен от раздражения. Когда он ссыпал шахматы в ящик стола, его руки дрожали.
– Вы сильный игрок, – объявил Гез. – Истинное наслаждение было мне играть с вами. Теперь поговорим о деле. Мы выходим утром в Дагон, там берем груз и плывем в Гель-Гью. Вы не были в Гель-Гью? Он лежит по курсу на Зурбаган, но в Зурбагане мы будем не раньше как через двадцать – двадцать пять дней.
Разговор кончился, и я ушел к себе, думая, что общество капитана несколько утомительно.
Остаток вечера я просидел за книгой, уступая время от времени нашествию мыслей, после чего забывал, что читаю. Я заснул поздно. Эта первая ночь на судне прошла хорошо. Изредка просыпаясь, чтобы повернуться на другой бок или поправить подушки, я чувствовал едва заметное покачивание своего жилища и засыпал опять, думая о чужом, новом, неясном.
Глава XI
Я еще не совсем выспался, когда, пробудившись на рассвете, понял, что «Бегущая по волнам» больше не стоит у мола. Каюта опускалась и поднималась в медленном темпе крутой волны. Начало звякать и скрипеть по углам; было то всегда невидимое соотношение вещей, которому обязаны мы бываем ощущением движения. Шарахающийся плеск вдоль борта, неровное сотрясение, неустойчивость тяжести собственного тела, делающегося то грузнее, то легче, отмечали каждый размах судна.
На палубе раздавались шаги, как когда ходят по крыше над головой. Встав, я посмотрел в иллюминатор на море и увидел, что оно омрачено ветром с мелким дождем. По радости, охватившей меня, я понял, как бессознательно еще вчера испытывал неуверенность, неуверенность бессвязную, выразить которую ясной причиной сознание не может по отсутствию материала. Я оделся и позвонил, чтобы принесли кофе. Скоро пришел Гораций, объявив, что повар только начал топить плиту, почему предложил вина, но я решил обождать кофе, а от вина отказался, ограничиваясь полустаканом холодного пунша, который держал всегда в дороге и дома. Спросив, где мы находимся, я узнал, что, не будь дождя, Лисс был бы виден на расстоянии часа пути.
– Хороший ветер, – прибавил Гораций. – Капитан Гез держит вахту, так что вам завтракать без него.
При этом он посмотрел на меня просто, как бы без умысла, но я понял, что этот человек подмечает все отношения.
Первые часы отплытия всегда праздничны и напряженны, при солнце или дожде, – все равно; поэтому я с нетерпением вышел на палубу. Меня охватило хорошо знакомое, любимое мною чувство полного хода, не лишенное беспричинной гордости и сознания живописного соучастия. Я был всегда плохим знатоком парусной техники как по бегучему, так и по стоячему такелажу, но зрелище развернутых парусов над закинутым, если смотреть вверх, лицом таково, что видеть их, двигаясь с ними, – одно из бескорыстнейших удовольствий, не требующих специального знания. Просвечивающие, стянутые к концам рей острыми углами, великолепные парусные изгибы нагромождены вверху и вокруг. Их полет заключен среди резко неподвижных снастей. Паруса мчат медленно ныряющий корпус, а в них, давя вперед, нагнетая и выпирая, запутался ветер.
«Бегущая по волнам» шла на резком попутном ветре со скоростью, как я взглянул на лаг, пятнадцати морских миль. В серых пеленах неба таилось неопределенное обещание солнечного луча. У компаса ходил Гез. Увидев меня, он сделал вид, что не заметил, и отвернулся, говоря с рулевым.
Пробыв на палубе более получаса, я сошел вниз, где застал Бутлера, дожидающегося завтрака; и мы повели разговор. Я ожидал расспросов с его стороны, но этот человек вел себя так, как если бы давно знал меня; мне такая манера нравилась. Вскоре явился Синкрайт, отсыревший и просвеженный; вчерашний хмель сказывался у него бледностью; руки дрожали. В то время как сумрачный Бутлер говорил мало, Синкрайт говорил много и надоедливо. Так, он подробно, мелочно ругал каждого из матросов, обращаясь ко мне с разъяснениями, которых я не спрашивал. Потом он начал напоминать Бутлеру подробности вчерашнего обеда в гостинице, копаясь в отношениях с неизвестными мне людьми. Им овладела похмельная нервность. Между тем, желая точно знать направление и все заходы корабля, я обратился к Бутлеру с просьбой рассказать течение рейса, так как не полагался на слова Геза.
Не дав ничего сказать Бутлеру, которому было, пожалуй, все равно – говорить или не говорить, Синкрайт тотчас предложил сходить вместе с ним в каюту Геза, где есть подробная карта. Мне не хотелось лезть к Гезу, относительно которого следовало, даже в мелочах, держаться настороже, тем более – с Синкрайтом, сильно не нравящимся мне всей своей повадкой, и я колебался, но, подумав, решил, что идти все-таки лучше, чем просить Синкрайта об одолжении принести карту. Я встал, и мы прошли в каюту Геза, где Синкрайт вынул из клеенчатой папки несколько морских карт, разыскав ту, которая требовалась.
– Я слышал, – сказал Синкрайт, – что вам все равно, куда мы плывем, поэтому вначале я удивился, услышав ваше желание.
– Мне это действительно все равно, – ответил я, морщась от его угодливой улыбки, – но такое отношение не мешает законному любопытству.
Синкрайт ненатурально и без нужды захохотал, вызвав тем у меня желание хлопнуть его по плечу, сказав: «Вы подделываетесь ко мне на всякий случай, но, милый мой, я это отлично вижу».
Я стоял у стола, склонясь над картой. Раскладывая ее, Синкрайт отвел верхний угол карты рукой, сделав движение вправо от меня, и, машинально взглянув по этому направлению, я увидел сбоку чернильного прибора фотографию под стеклом. Это было изображение девушки, сидевшей на чемоданах.
Глава XII
Я узнал ее сразу благодаря искусству фотографа и особенности некоторых лиц быть узнанными без колебания на любом, даже плохом изображении, так как их черты вырезаны твердой рукой сильного впечатления, возникшего при особых условиях. Но это было не плохое изображение. Неизвестная сидела, облокотясь правой рукой; левая рука лежала на сдвинутых коленях. Особый, интимный наклон головы к плечу смягчал чинность позы. На девушке было темное платье с кружевным вырезом. Снимаясь, она улыбнулась, и след улыбки остался на ее светлом лице.
Главной моей заботой было теперь, чтобы Синкрайт не заметил, куда я смотрю. Узнав девушку, я тотчас опустил взгляд, продолжая видеть портрет среди меридианов и параллелей, и перестал понимать слова штурмана. Соединить мысли с мыслями Синкрайта хотя бы мгновением на этом портрете казалось мне нестерпимо.
Хотя я видел девушку всего раз, на расстоянии, и не говорил с ней, это воспоминание стояло в особом порядке. Увидеть ее портрет среди вещей Геза было для меня словно живая встреча. Впечатление повторилось, но
– Отсюда идет течение; даже при слабом ветре можно сделать…
– От десяти до двенадцати миль, – сказал Гез позади меня. Я не слышал, как он вошел. – Синкрайт, – продолжал Гез, – ваша вахта началась четыре минуты назад. Ступайте, я покажу карту.
Синкрайт, спохватясь, ринулся и исчез.
Обветренное лицо Геза носило следы плохо проведенной ночи. Он курил сигару. Не снимая дождевого плаща и сдвинув на затылок фуражку, Гез оперся рукой о карту, водя по ней дымящимся концом сигары и говоря о значении пунктиров, красных линий, сигналов. Я понял лишь, что он рассчитывает быть в Гель-Гью дней через пять-шесть. Затем он скинул кожаный плащ, фуражку и сел, вытянув ноги. Я сел к портрету затылком, чтобы избежать случайного, щекотливого для меня разговора. Я чувствовал, что мой интерес к Биче Сениэль еще слишком живо всколыхнут, чтобы пройти незамеченным такому пройдохе, как Гез, – навязчивое самовнушение, обычно приводящее к результату, которого стремишься избежать.
Взгляд Геза был устремлен на пуговицы моего жилета. Он медленно поднимал голову; встретясь наконец с моим взглядом, капитан, прокашлявшись, стал протирать глаза, отгоняя рукой дым сигары.
– Как вам нравится Синкрайт? – сказал он, протягивая руку к столу – стряхнуть пепел. При этом, не поворачиваясь, я знал, что, взглянув мельком на стол, он посмотрел на портрет. Этот рассеянный взгляд ничего не сказал мне. Я рассматривал Геза по-новому. Он предстал теперь на фоне потаенного, внезапно установленного мной отношения к
Итак, я ответил на вопрос о Синкрайте:
– Синкрайт, как всякий человек первого дня пути, – человек, похожий на всех: с руками и головой.
– Дрянь человек, – сказал Гез. Его несколько злобное утомление исчезло; он погасил окурок, стал вдруг улыбаться и тщательно расспросил меня, как я себя чувствую – во всех отношениях жизни на корабле. Ответив, как надо, то есть бессмысленно по существу и прилично-разумно по форме, я встал, полагая, что Гез отправится завтракать. Но на мое о том замечание Гез отрицательно покачал головой, выпрямился, хлопнул руками по коленям и вынул из нижнего ящика стола скрипку.
Увидев это, я поддался соблазну сесть снова. Задумчиво рассматривая меня, как если бы я был нотный лист, капитан Гез тронул струны, подвинтил колки и наладил смычок, говоря:
– Если будет очень противно, скажите немедленно. Я молча ждал. Зрелище человека с желтым лицом, с опухшими глазами, сунувшего скрипку под бороду и делающего головой движения, чтобы удобнее пристроить инструмент, вызвало у меня улыбку, которую Гез заметил, немедленно улыбнувшись сам, снисходительно и застенчиво. Я не ожидал хорошей игры от его больших рук и был удивлен, когда первый же такт показал значительное искусство. Это был этюд Шопена. Играя, Гез встал, смотря в угол, за мою спину; затем его взгляд, блуждая, остановился на портрете. Он снова перевел его на меня и, доигрывая, опустил глаза.
Спенсер советует устраивать скрипичные концерты в помещениях, обитых тонкими сосновыми досками на полфута от основной стены, чтобы извлечь резонанс, необходимый, по его мнению, для ограниченной силы звука скрипки. Но не для всякой композиции хорош этот рецепт, и есть вещи, сила которых в их содержании. Шепот на ухо может иногда потрясти, как гром, а гром – вызвать взрыв смеха. Этот страстный этюд и порывистая манера Геза вызвали все напряжение, какое мы отдаем оркестру. Два раза Гез покачнулся при колебании судна, но с нетерпением возобновлял прерванную игру. Я услышал резкие и гордые стоны, жалобу и призыв; затем несколько ворчаний, улыбок, смолкающий напев о былом – Гез, отняв скрипку, стал сумрачно ее настраивать, причем сел, вопросительно взглядывая на меня.
Я похвалил его игру. Он, если и был польщен, ничем не показал этого. Снова взяв инструмент, Гез принялся выводить дикие фиоритуры, томительные скрипучие диссонансы – и так, притворно, увлекся этим, что я понял необходимость уйти. Он меня выпроваживал.
Видя, что я решительно встал, Гез опустил смычок и пожелал приятно провести день – несколько насмешливым тоном, на который теперь я уже не обращал внимания. И я сам хотел быть один, чтобы подумать о происшедшем.
Глава XIII
Ища случая разрешить загадку портрета, хотя и не имел для этого ни определенных надежд, ни обдуманного, готового плана, я перебрался на палубу и уселся в шезлонг.
Единственным человеком, которого без особого морального насилия над собой я мог бы вовлечь в интересующий меня разговор, был Бутлер. Куря, я стал ожидать его появления. У меня было предчувствие, что Бутлер придет.
Меж тем погода улучшилась: ветер утратил резкость, сырость исчезла, и солнечный свет окреп; хотя ярко он еще не вырывался из туч, но стал теплее тоном. Прошло четверть часа, и Бутлер действительно появился, если не навеселе, то прогнав тяжкий вчерашний хмель стаканчиком полезных размеров.
Мне показалось, что он доволен, увидев меня. Не теряя времени, я пригласил его выкурить сигару, взял бодрый, живой тон, рассказал анекдот и, когда увидел, что он изменил несколько напряженную позу на непринужденную и стал связно произносить довольно длинные фразы, сказал ему, что «Бегущая по волнам» – самое великолепное парусное судно, какое мне приходилось видеть.
– Оно было бы еще лучше, – сказал Бутлер, – для нас, конечно, если бы могло брать больше груза. Один трюм. Но и тот рассчитан не для грузовых операций. Мы кое-что сделали, сломав внутренние перегородки, и тем увеличили емкость, но все же грузить более двухсот тонн немыслимо. Теперь, при высокой цене фрахта, еще можно существовать, а вот в прошлом году Гез наделал немало долгов.
Я узнал также, что судно построено Нэдом Сениэль четырнадцать лет назад. При имени «Сениэль» воздух сошелся в моем горле. Я сохранил внимательную неподвижность лица.
– Оно выстроено для прогулок, – говорил Бутлер, – и было раз в кругосветном плавании. Дело, видите ли, в том, что род ныне умершей жены Сениэля в родстве с первыми поселенцами, основателями Гель-Гью; те были выкинуты, очень давно, на берег с брига, называвшегося, как и наше судно, «Бегущая по волнам». Значит, эта история отчасти фамильная, и жена Сениэля выбрала для корабля тоже такое название. Лет пять назад Нэд Сениэль разорился, когда цена на хлопок пошла вниз. Продал корабль Гезу. Гез с самого начала капитан «Бегущей»; я здесь недавно. Вся история мне известна от Геза.
– Следовательно, – спросил я, – Гез купил судно после разорения Сениэля?
Смутясь, Бутлер стал молча заклеивать слюной отставший сигарный лист. Он неловко вышел из положения, сказав:
– Теперь, кажется, оно перешло к Брауну. Да, оно так. Впрочем, денежные дела – не моя забота.
Рассчитывая, что на днях мы поговорим подробнее, я не стал больше спрашивать его о корабле. Кто сказал «А», тот скажет и «Б», если его не мучить. Я перешел к Гезу, выразив сожаление, крайне смягченное по остроте своего существа, что капитан бездетен, так как его жизнь, по-видимому, довольно беспутна; она лишена правильных семейных забот.
– Детей?! – сказал Бутлер, делая круглые глаза. Он был невероятно изумлен. Мысль иметь Гезу детей крайне поразила Бутлера. – Да он никогда не был женат. Что это вам пришло в голову?
– Простая самонадеянность. Я был уверен, что капитан Гез женат.
– Никогда. Может быть, вы подумали это потому, что увидели на его столе портрет барышни; ну, так это дочь Сениэля.
Я молчал. Бутлер стал смотреть на носок своего сапога. Я внимательно наблюдал за ним. На его крутом, замкнутом лице выступила улыбка – начало улыбки.
Я не ожидал решительных конфиденций, так как чувствовал, что подошел вплотную к разгадке того обстоятельства, о котором, как о несомненно интимном, Бутлер навряд ли стал бы распространяться подробнее малознакомому человеку. После улыбки, которая начала возникать в лице Бутлера, я сам признал бы подобные разъяснения предательством.
Бутлер усиленно затянулся сигарой, стряхнул пепел с колен и ушел, сославшись на дела.
Я остался. Я думал, не следовало ли рассказать Бутлеру о моей встрече на берегу с Биче Сениэль, но вспомнил, что мне, в сущности, ничего не известно об отношениях Геза и Бутлера. Он мог передать этот разговор капитану, вызвав тем новые осложнения. Кроме того, почти одновременное прибытие девушки и корабля в Лисс – не произошло ли с ведома и согласия обеих сторон? Разговор с Бутлером как бы подвел меня к запертой двери, но не дал ключа от замка; узнав кое-что, я, как и раньше, знал очень немного о том, почему фотография Биче Сениэль украшает стол Геза. Человеческие отношения бесконечно разнообразны, я встречал случаи, когда громадный интерес к темному положению распыливался простейшим решением, иногда – пустяком. С другой стороны, надо было признать, что портрет дочери Сениэля, очень красивой и на редкость привлекательной девушки, не мог быть храним Гезом безотносительно к его чувствам. Со всем тем странно было бы допустить взаимную близость этих двух столь непохожих людей.
Не делая решительных выводов, то есть представляя их, но оставляя в сомнении, я заметил, как мои размышления о Биче Сениэль стали пристрастны и беспокойны. Воспоминание о ней вызывало тревогу; если мимолетное впечатление ее личности было так пристально, то прямое знакомство могло вызвать чувство еще более сильное и, вероятно, тяжелое, как болезнь. Не один раз наблюдал я это совершенное поглощение одного существа другим – женщиной или девушкой. Мне случалось быть в положении, требующем точного взгляда на свое состояние, и я никогда не мог установить, где подлинное начало этой мучительной приверженности, столь сильной, что нет даже стремления к обладанию; встреча, взгляд, рука, голос, смех, шутка уже являются облегчением, таким мощным среди остановившей всю жизнь одержимости единственным существом, что радость равна спасению. Но я был на большом расстоянии от прекрасной опасности, и я был спокоен, если можно назвать спокойствием упорное размышление, лишенное терзающего стремления к встрече.
Меж тем солнце пробилось наконец сквозь туманные облачные пласты; по яркому морю кружилась пена. Вскоре я отправился к себе вниз, где, никем не потревоженный, провел в чтении около трех часов. Я читал две книги – одна была в душе, другая в руках.
Приближалось время обеда, который, по корабельным правилам, подавался в час дня. Качать стало медленнее и не так сильно, как утром. Я решил обедать один по той причине, что обед приходился на вахтенные часы Бутлера и мне предстояло, следовательно, сидеть с Гезом и Синкрайтом. Я никогда не чувствовал себя хорошо в обществе людей, относительно которых ломал голову над каким-либо обстоятельством их жизни, не имея возможности прямо о том сказать. Это о Гезе; что касается Синкрайта, – его ползающая улыбка и сальный взгляд были мне нестерпимы.
Вызвав Горация, я сговорился с ним, узнав, что обед будет несколько раньше часа, потому что близок Дагон, где, как известно, Гез должен погрузить железо.
Скоро мне в каюту подали обед. Я отобедал и, заслышав на палубе оживление, вышел наверх.
Глава XIV
«Бегущая по волнам» приближалась к бухте, раскинутой широким охватом отступившего в глубину берега. Оттуда шел смутный перебой гула. Гез, Бутлер и Синкрайт стояли у борта. Команда тянула фалы и брасы, переходя от мачты к мачте.
Берег развертывался мрачной перспективой фабричных труб, опоясанных слоями черного дыма. Береговая линия, где угрюмые фасады, акведуки, мосты, краны, цистерны и склады теснились среди рельсовых путей, напоминала затейливый силуэт: так было здесь все черно от угля и копоти. Стон ударов по железу набрасывался со всех концов зрелища; грохот паровых молотов, цикады маленьких молотков, пронзительный визг пил, обморочное дребезжание подвод – все это, если слушать, не разделяя звуков, составляло один крик. Среди рева металлов, отстукивая и частя, выбрасывали гнилой пар сотни всяческих труб. У молов, покрытых складами и сооружениями, вид которых напоминал орудия пытки, – так много крюков и цепей болталось среди этих подобий Эйфелевой башни, – стояли баржи и пароходы, пыля выгружаемым каменным углем.
«Бегущая по волнам» опустила якорь. Паруса упали, потом исчезли. Встретив Бутлера, я спросил, долго ли мы пробудем в Дагоне. Он сказал, что скоро начнут грузить, и действительно, прошло около получаса, как буксир подвел к нам четырехугольный тяжелый баркас, из трюма которого носильщики стали таскать по трапу крепкие деревянные ящики. Чистая палуба «Бегущей» покрылась грязью и пылью. Я ушел к себе, где некоторое время слышал однообразную звуковую картину. топот босых ног, стук брошенного на скат ящика и хриплые голоса. Так продолжалось часа два. Наконец установилась относительная тишина. Все рабочие, как я видел это в иллюминатор, сошли на шаланду, и буксир потащил ее в порт.
Вскоре после этого к навесному трапу, опущенному по той стороне корабля, где находилась моя каюта, подплыла лодка, управляемая наемным лодочником. Шлюпка прошла так близко от иллюминатора, что я бегло рассмотрел ее пассажиров. Это были три женщины: рыжая, худенькая, со сжатым ртом и прищуренными глазами; крупная, заносчивого вида, блондинка и третья – бледная, черноволосая, нервного, угловатого сложения. Махая руками, эти три женщины встали, смотря наверх и выкрикивая какие-то отчаянные приветствия. На их плечах были кружевные накидки; волосы подобраны с грубой пышностью, какой принято поражать в известных местах; сильно напудренная, театрально подбоченясь, в шелковых платьях, кольцах и ожерельях, компания эта быстро пересекла круглый экран пространства, открываемого иллюминатором. Я заметил картонки и чемоданы. Гез получил гостей.
Даже не поднимаясь на палубу, я мог отлично представить сцену встречи женщин. Для этого не требовалось изучения нравов. Пока я мысленно видел плохую игру в хорошие манеры, а также ненатурально подчеркнутую галантность, в отдалении послышалось, как весь отряд бредет вниз. Частые шаги женщин и тяжелая походка мужчин проследовали мимо моей двери, причем на слова, сказанные кем-то вполголоса, раздался взрыв смеха.
В каюте Геза стоял портрет неизвестной девушки. Участники оргии собрались в полном составе. Я плыл на корабле с темной историей и подозрительным капитаном, ожидая должных случиться событий, ради цели неясной и начинающей оборачиваться голосом чувства, так же странного при этих обстоятельствах, как ревнивое желание разобрать, о чем шепчутся за стеной.
Во всем крылся великий и опасный сарказм, зародивший тревогу. Я ждал, что Гез сохранит в распутстве своем, по крайней мере, возможную элегантность, – так я думал по некоторым его личным чертам; но поведение Геза заставило ожидать худших вещей, а потому я утвердился в намерении совершенно уединиться. Сильнее всего мучила меня мысль, что, выходя на палубу днем, я рисковал, против воли, быть втянутым в удалую компанию. Мне оставались – раннее, еще дремотное утро и глухая ночь.
Пока я так рассуждал, стало смеркаться. Береговой шум раздавался теперь глуше; я слышал, как под окрики Бутлера ставят паруса, делаются приготовления плыть далее. Брашпиль начал выворачивать якорь, и погромыхивающий треск якорной цепи некоторое время был главным звуком на корабле. Наконец произвели поворот. Я видел, как черный, в огнях, берег уходит влево и океан расстилает чистый горизонт, озаренный закатом. Смотря в иллюминатор, я по движению волн, плывущих на меня, но отходящих по борту дальше, назад, минуя окно, заметил, что «Бегущая» идет довольно быстро.
Из столовой донесся торжествующий женский крик; потом долго хохотал Синкрайт. По коридору промчался Гораций, бренча посудой. Затем я слышал, как его распекали. После того неожиданно у моей двери раздались шаги, и подошедший стукнул. Я немедленно открыл дверь.
Это был надушенный и осмелевший Синкрайт, в первом заряде разгульного настроения. Когда дверь открылась, из салона, сквозь громкий разговор, послышалось треньканье гитар.
Повинуясь моему взгляду, Синкрайт закрыл дверь и преувеличенно вежливо поклонился.
– Капитан Гез просит вас сделать честь пожаловать к столу, – заявил он.
– Передайте капитану мою искреннюю благодарность, – ответил я с досадой, – но скажите также, что я отказываюсь.
– Надеюсь, вас можно убедить, – продолжал Синкрайт, – тем более, что все мы будем очень огорчены.
– Едва ли вы убедите меня. Я намерен провести вечер один.
– Хорошо! – сказал он удивленно и вышел, повторяя: – Жаль, очень жаль!
Предчувствуя дальнейшие покушения, я взял перо, бумагу и сел к столу. Я начал писать Лерху, рассчитывая послать это письмо при первой остановке. Я хотел иметь крупную сумму.
На второй странице письма снова раздался настойчивый стук; не дожидаясь разрешения, в каюту вступил Гез.
Глава XV
Я повернулся с неприятным чувством зависимости, какое испытывает всякий, если хозяева делаются бесцеремонными.
Гез был в смокинге. Его безукоризненной, в смысле костюма, внешности дико противоречила пьяная судорога лица. Он был тяжело, головокружительно пьян. Подойдя так близко, что я, встав, отодвинулся, опасаясь неустойчивости его тела, Гез оперся правой рукой о стол, а левой подбоченился. Он нервно дышал, стараясь стоять прямо, и сохранял равновесие при качке тем, что сгибал и распрямлял колено. На мою занятость письмом Гез даже не обратил внимания.
– Хотите повеселиться? – сказал он, значительно подмигивая, в то время как его острый, холодный взгляд безучастного к этой фразе лица внимательно изучал меня. – Я намерен установить простые, дружеские отношения. Нет смысла жить врознь.
– Синкрайт был, – заметил я, как мог, миролюбиво. – Он, конечно, передал вам мой ответ.
– Я не поверил Синкрайту, иначе я не был бы здесь, – объявил Гез. – Бросьте это! Я знаю, что вы сердитесь на меня, но всякая ссора должна иметь конец. У нас очень весело.
– Капитан Гез, – сказал я, тщательно подбирая слова и чувствуя приступ ярости; я не хотел поддаться гневу, но видел, что вынужден положить конец дерзкому вторжению, оборвать сцену, начинающую делать меня дураком в моих собственных глазах. – Капитан Гез, я прошу вас навсегда забыть обо мне как о компаньоне по увеселениям. Ваше времяпрепровождение для вас имеет, надо думать, и смысл и оправдание; более я не могу позволить себе рассуждать о ваших поступках. Вы хозяин, и вы у себя. Но я тоже свободный человек, и если вам это не совсем понятно, я берусь повторить свое утверждение и доказать, что я прав.
Сказав так, я ждал, что он пробурчит извинение и уйдет. Он не изменил позу, не шелохнулся, лишь стал еще бледнее, чем был. Откровенная, неистовая ненависть светилась в его глазах. Он вздохнул и засунул руки в карманы.
– Вы нанесли мне оскорбление, – медленно произнес Гез. – Еще никто… Вы выказали мне презрение, и я вас предупреждаю, что оно попало туда, куда вы метили. Этого я вам не прощу. Теперь я хочу знать: как вы представляете наши отношения дальше?! Хотел бы я знать, да! Не менее тридцати дней продлится мой рейс. Даю слово, что вы раскаетесь.
– Наши отношения точно определены, – сказал я, не видя смысла уступать ему в тоне. – Вы получили двести фунтов, причем я с вами не торговался Взамен я получил эту каюту, но ваше общество в придачу к ней – не слишком ли незавидная компенсация?
Был один момент, когда, следя за выражением лица Геза, я подумал, что придется выбросить его вон. Однако он сдержался. Пристально смотря мне в глаза, Гез засунул руку во внутренний карман, задержал там ее порывистое движение и торжественно произнес:
– Я тотчас швырну вам эти деньги назад!
Он вынул руку, оказавшуюся пустой, с гневом опустил ее и, повторив, что вернет деньги, добавил: «Вам не придется хвастаться своими деньгами», – затем вышел, хлопнув дверью.
После этого я немедленно запер каюту ключом и стал у двери, прислушиваясь.
В столовой наступила относительная тишина; меланхолически звучала гитара. Там стали ходить, переговариваться; еще раз пронесся Гораций, крича на ходу: «Готово, готово, готово!» Все показывало, что попойка не замирает, а развертывается. Затем я услышал шум ссоры, женский горький плач и – после всего этого – хоровую песню.
Устав прислушиваться, я сел и погрузился в раздумье. Гез сказал правду: трудно было ждать впереди чего-нибудь хорошего при этих условиях. Я решил, что если ближайший день не переменит всей этой злобной нечистоты в хотя бы подобие спокойной жизни, – самое лучшее для меня будет высадиться на первой же остановке. Я был сильно обеспокоен поведением Геза. Хотя я не видел прямых причин его ненависти ко мне, все же сознавал, что так должно быть. Он был естествен в своей ненависти. Он не понимал меня, я – его. Поэтому, с его характером, образовалось военное положение, и с гневом, с тяжелым чувством безобразия минувшей сцены, я лег, но лег не раздеваясь, так как не знал, что еще может произойти.
Улегшись, я закрыл глаза, скоро опять открыв их. При моем этом состоянии сон был прекрасной, но наивной выдумкой. Я лежал так долго, еще раз обдумывая события вечера, а также объяснение с Гезом завтра утром, которое считал неизбежным. Я стал наконец надеяться, что когда Гез очнется – если только он сможет очнуться, – я сумею заставить его искупить дикую выходку, в которой он едва ли не раскаивается уже теперь. Увы, я мало знал этого человека!
Глава XVI
Прошло минут пятнадцать, как, несколько успокоясь, я представил эту возможность. Вдруг шум, слышный на расстоянии коридора, словно бы за стеной, перешел в коридор. Все или почти все вышли оттуда, возясь около моей двери с угрожающими и беспокойными криками. Было слышно каждое слово.
– Оставьте ее! – закричала женщина. Вторая злобно твердила:
– Дура ты, дура! Зачем тебя черт понес с нами? Послышался плач, возня; затем ужасный, истерический крик:
– Я не могу, не могу! Уйдите, уйдите к черту, оставьте меня!
– Замолчи! – крикнул Гез, По-видимому, он зажимал ей рот. – Иди сюда. Берите ее, Синкрайт!
Возня, молчание и трение о стену ногами, перемешиваясь с частым дыханием, показали, что упрямство или другой род сопротивления хотят сломить силой. Затем долгий, неистовый визг оборвался криком Геза: «Она кусается, дьявол!» – и позорный звук тяжелой пощечины прозвучал среди громких рыданий. Они перешли в вопль, и я открыл дверь.
Мое внезапное появление придало гнусной картине краткую неподвижность. На заднем плане, в дверях салона, стоял сумрачный Бутлер, держа за талию раскрасневшуюся блондинку и наблюдая происходящее с невозмутимостью уличного прохожего. Гез тащил в салон темноволосую девушку; тянул ее за руку. Ее лиф был расстегнут, платье сползло с плеч, и, совершенно ошалев, пьяная, с закрытыми глазами, она судорожно рыдала; пытаясь вырваться, она едва не падала на Синкрайта, который, увидев меня, выпустил другую руку жертвы. Рыжая женщина, презрительно подбоченясь, смотрела свысока на темноволосую и курила, отбрасывая руку от рта резким движением хмельной твари.
– Пора прекратить скандал, – сказал я твердо. – Довольно этого безобразия. Вы, Гез, ударили эту женщину.
– Прочь! – крикнул он, наклонив голову.
Одновременно с тем он опустил руку так, что не ожидавшая этого женщина повернулась вокруг себя и хлопнулась спиной о стену. Ее глаза дико открылись. Она была жалка и мутно, синевато бледна.
– Скотина! – Она говорила, задыхаясь и хрипя, указывая на Геза пальцем. – Это он! Негодяй ты! Послушайте, что было, – обратилась она ко мне. – Было пари. Я проиграла. Проигравший должен выпить бутылку. Я больше пить не могу. Мне худо. Я выпила столько, что и не угнаться этим соплякам. Насильно со мной ничего не сделаешь. Я больна.
– Идешь ты? – сказал Гез, хватая ее за шею. Она вскрикнула и плюнула ему в лицо. Я успел поймать занесенную руку капитана, так как его кулак мелькнул мимо меня.
– Ступайте, ступайте! – испуганно закричал Синкрайт. – Это не ваше дело!
Я боролся с Гезом. Видя, что я заступился, женщина вывернулась и отбежала за мою спину. Изогнувшись, Гез отчаянным усилием вырвал от меня свою руку. Он был в слепом бешенстве. Дрожали его плечи, руки; тряслось и кривилось лицо. Он размахнулся; удар пришелся мне по локтю левой руки, которой я прикрыл голову. Тогда, с искренним сожалением о невозможности сохранять далее мирную позицию, я измерил расстояние и нанес ему прямой удар в рот, после чего Гез грохнулся во весь рост, стукнув затылком.
– Довольно! Довольно! – закричал Бутлер. Женщины, взвизгнув, исчезли, Бутлер встал между мной и поверженным капитаном, которого, приподняв под мышки, Синкрайт пытался прислонить к стенке. Наконец Гез открыл глаза и подобрал ногу; видя, что он жив, я вошел в каюту и повернул ключ.
Все трое говорили за дверью промеж себя, и я время от времени слышал отчетливые ругательства. Разговор перешел в подозрительный шепот; потом кто-то из них выразил удивление коротким восклицанием и ушел наверх довольно поспешно. Мне показалось, что это Синкрайт. В то же время я приготовил револьвер, так как следовало ожидать продолжения. Хотя нельзя было допустить избиения женщины – безотносительно к ее репутации, – в чувствах моих образовалась скверная муть, подобная оскомине.
Послышались шаги возвратившегося Синкрайта. Это был он, так как, придя, он громко сказал:
– Однако наш пассажир молодец! И то правду сказать, вы первый начали!
– Да, я погорячился, – ответил, вздохнув, Гез. – Ну, что же, я наказан – и за дело; мне нельзя так распускаться. Да, я вел себя безобразно. Как вы думаете, что теперь сделать?
– Странный вопрос. На вашем месте я немедленно уладил бы всю историю.
– Смотрите, Гез! – сказал Бутлер; понизив голос, он прибавил: – Мне все равно, но – знайте, что я сказал. И не забудьте.
Гез медленно рассмеялся.
– В самом деле! – сказал он. – Я сделаю это немедленно.
Капитан подошел к моей двери и постучал кулаком с решимостью нервной, прямой натуры.
– Кто стучит? – спросил я, поддерживая нелепую игру.
– Это я, Гез. Не бойтесь открыть. Я жалею о том, что произошло.
– Если вы действительно раскаиваетесь, – возразил я, мало веря его заявлению, – то скажете мне то же самое, что теперь, но только утром.
Раздался странный скрип, напоминающий скрежет.
– Вы слушаете? – сказал Гез сумрачно, подавленным тоном. – Я клянусь вам. Вы можете мне поверить. Я стыжусь себя. Я готов сделать что угодно, только чтобы иметь возможность немедленно пожать вашу руку.
Я знал, что битые часто проникаются уважением и – как это ни странно – иногда даже симпатией к тем, кто их физически образумил. Судя по тону и смыслу настойчивых заявлений Геза, я решил, что сопротивляться будет напрасной жестокостью. Я открыл дверь и, не выпуская револьвера, стоял на пороге.
Взгляд Геза объяснял все, но было уже поздно. Синкрайт захватил дверь. Пять или шесть матросов, по-видимому, сошедших вниз крадучись, так как я шагов не слышал, стояли наготове, ожидая приказания. Гез вытирал платком распухшую губу.
– Кажется, я имел глупость вам поверить, – сказал я.
– Держите его, – обратился Гез к матросам. – Отнимите револьвер!
Прежде чем несколько рук успели поймать мою руку, я увернулся и выстрелил два раза, но Гез отделался только тем, что согнулся, отскочив в сторону. Прицелу помешали толчки. После этого я был обезоружен и притиснут к стене. Меня держали так крепко, что я мог только поворачивать голову.
– Вы меня ударили, – сказал Гез. – Вы все время оскорбляли меня. Вы дали мне понять, что я вас ограбил. Вы держали себя так, как будто я ваш слуга. Вы сели мне на шею, а теперь пытались убить. Я вас не трону. Я мог бы заковать вас и бросить в трюм, но не сделаю этого. Вы немедленно покинете судно. Не головой вниз – я не так жесток, как болтают обо мне разные дураки. Вам дадут шлюпку и весла. Но я больше не хочу видеть вас здесь.
Этого я не ожидал, и хотя был сильно встревожен, мой гнев дошел до предела, за которым я предпочитал все опасности моря и суши дальнейшим издевательствам Геза.
– Вы затеваете убийство, – сказал я. – Но помните, что до Дагона никак не более ста миль, и, если я попаду на берег, вы дадите ответ суду.
– Сколько угодно, – ответил Гез. – За такое редкое удовольствие я согласен заплатить головой. Вспомните, однако, при каких странных условиях вы появились на корабле! Этому
Он декламировал, наслаждаясь грозной ролью и закусив удила. Я оглядел матросов. То был подвыпивший, мрачный сброд, ничего не терявший, если бы ему даже приказали меня повесить. Лишь молчавший до сего Бутлер решился возразить:
– Не будет ли немного много, капитан? Гез так посмотрел на него, что тот плюнул и ушел. Капитан был совершенно невменяем. Как ни странно, именно эти слова Бутлера подстегнули мою решимость спокойно сойти в шлюпку. Теперь я не остался бы ни при каких просьбах. Мое негодование было безмерно и перешагнуло всякий расчет.
– Давай шлюпку, подлец! – сказал я.
Все мы быстро поднялись наверх. Стоял мрак, но скоро принесли фонарь. «Бегущая» легла в дрейф. Все это совершалось безмолвно – так казалось мне, потому что я был в состоянии напряженной, болезненной отрешенности. Матросы принесли мои вещи. Я не считал их и не проверял. Значение совершающегося смутно маячило в далеком углу сознания. Были приспущены тали, и я вошел в шлюпку, повисшую над водой. Со мной вошел матрос, испуганно твердя: «Смотрите, вот весла». Затем неизвестные руки перебросили мои вещи. Фигур на борту я не различал. «К дьяволу!» – сказал Гез. Матрос, двигая фонарем, яркое пятно которого создавало на шлюпке странный уют, держался за борт, ожидая, когда меня спустят вниз. Наконец шлюпка двинулась и встряхнулась на поддавшей ровной волне. Стало качать. Матрос отцепил тали и исчез, карабкаясь по ним вверх.
Все было кончено. Волны уже отнесли шлюпку от корабля так, что я видел, как бы через мостовую, ряд круглых освещенных окон низкого дома.
Глава XVII
Я вставил весла, но продолжал неподвижно сидеть, с невольным бесцельным ожиданием. Вдруг на палубе раздались возгласы, крики, спор и шум – так внезапно и громко, что я не разобрал, в чем дело. Наконец послышался требовательный женский голос, проговоривший резко и холодно:
– Это мое дело, капитан Гез. Довольно, что я так хочу!
Все дальнейшее, что я услышал, звучало изумлением и яростью. Гез крикнул:
– Эй, вы, на шлюпке! Забирайте ее! – Он прибавил, обращаясь неизвестно к кому: – Не знаю, где он ее прятал!
Второе его обращение ко мне было, как и первое, без имени:
– Эй, вы, на шлюпке!
Я не удостоил его ответом.
– Скажите ему сами, черт побери! – крикнул Гез.
– Гарвей! – раздался свежий, как будто бы знакомый голос неизвестной и невидимой женщины. – Подайте шлюпку к трапу, он будет спущен сейчас. Я еду с вами.
Ничего не понимая, я между тем сообразил, что, судя по голосу, это не могла быть кто-нибудь из компании Геза. Я не колебался, так как предпочесть шлюпку безопасному кораблю возможно лишь в невыносимых, может быть, угрожающих для жизни условиях. Трап стукнул; отвалясь и наискось упав вниз, он коснулся воды. Я подвинул шлюпку и ухватился за трап, всматриваясь наверх до боли в глазах, но не различая фигур.
– Забирайте вашу подругу! – сказал Гез. – Вы, я вижу, ловкач.
– Черт его разорви, если я пойму, как он ухитрился это проделать! – воскликнул Синкрайт.
Шагов я не слышал. Внизу трапа появилась стройная закутанная фигура, махнула рукой и перескочила в шлюпку точным движением. Внизу было светлее, чем смотреть вверх, на палубу. Пристально взглянув на меня, женщина нервно двинула руками под скрывавшим ее плащом и села на скамейку рядом с той, которую занимал я. Ее лица, скрытого кружевной отделкой темного покрывала, я не видел, лишь поймал блеск черных глаз. Она отвернулась, смотря на корабль. Я все еще удерживался за трап.
– Как это произошло? – спросил я, теряясь от изумления.
– Какова наглость! – сказал Гез сверху. – Плывите, куда хотите, и от души желаю вам накормить акул!
– Убийца! – закричал я. – Ты еще ответишь за эту двойную гнусность! Я желаю тебе как можно скорее получить пулю в лоб!
– Он получит пулю, – спокойно, почти рассеянно сказала неизвестная женщина, и я вздрогнул. Ее появление начинало меня мучить, особенно эти беспечные, твердые глаза.
– Прочь от корабля! – сказала она вдруг и повернулась ко мне. – Оттолкните его веслом.
Я оттолкнулся, и нас отнесло волной. Град насмешек полетел с палубы. Они были слишком гнусны, чтобы их повторять здесь. Голоса и корабельные огни отдалились. Я машинально греб, смотря, как судно, установив паруса, взяло ход. Скоро его огни уменьшились, напоминая ряд искр.
Ветер дул в спину. По моему расчету, через два часа должен был наступить рассвет. Взглянув на свои часы со светящимся циферблатом, я увидел именно без пяти минут четыре. Ровное волнение не представляло опасности. Я надеялся, что приключение окончится все же благополучно, так как из разговоров на «Бегущей» можно было понять, что эта часть океана между Гарибой и полуостровом весьма судоходна. Но больше всего меня занимал теперь вопрос, кто и почему сел со мной в дикую ночь.
Между тем стало если не светлеть, то яснее видно. Волны отсвечивали темным стеклом. Уже я хотел обратиться с целым рядом естественных и законных вопросов, как женщина спросила:
– Что вы теперь чувствуете, Гарвей?
– Вы меня знаете?
– Я знаю, как вас зовут; скажу вам и свое имя: Фрези Грант.
– Скорее мне следовало бы спросить вас, – сказал я, снова удивясь ее спокойному тону, – да, именно спросить, как чувствуете себя вы – после своего отчаянного поступка, бросившего нас лицом к лицу в этой проклятой шлюпке посреди океана? Я был потрясен; теперь я, к этому, еще оглушен. Я вас не видел на корабле. Позволительно ли мне думать, что вас удерживали насильно?
– Насильно?! – сказала она, тихо и лукаво смеясь. – О нет, нет! Никто никогда не мог удержать меня насильно, где бы то ни было. Разве вы не слышали, что кричали вам с палубы? Они считают вас хитрецом, который спрятал меня в трюме или еще где-нибудь, и поняли так, что я не хочу бросить вас одного.
– Я не могу знать что-нибудь о вас против вашей воли. Если вы захотите, вы мне расскажете.
– О, это неизбежно, Гарвей. Но только подождем. Хорошо?
Предполагая, что она взволнована, хотя удивительно владеет собой, я спросил, не выпьет ли она немного вина, которое у меня было в баулах, – чтобы укрепить нервы.
– Нет, – сказала она. – Я не нуждаюсь в этом. Но вы, конечно, хотели бы увидеть, кто эта, непрошеная, сидит с вами. Здесь есть фонарь.
Она перегнулась назад и вынула из кормового камбуза фонарь, в котором была свеча. Редко я так волновался, как в ту минуту, когда, подав ей спички, ждал света.
Пока она это делала, я видел тонкую руку и железный переплет фонаря, оживающий внутри ярким огнем. Тени, колеблясь, перебежали в лодке. Тогда Фрези Грант захлопнула крышку фонаря, поставила его между нами и сбросила покрывало. Я никогда не забуду ее – такой, как видел теперь.
Вокруг нее стоял отсвет, теряясь среди перекатов волн. Правильное, почти круглое лицо с красивой, нежной улыбкой было полно прелестной, нервной игры, выражавшей в данный момент, что она забавляется моим возрастающим изумлением. Но в ее черных глазах стояла неподвижная точка; глаза, если присмотреться к ним, вносили впечатление грозного и томительного упорства; необъяснимую сжатость, молчание, – большее, чем молчание сжатых губ. В черных ее волосах блестел жемчуг гребней. Кружевное платье оттенка слоновой кости, с открытыми, гибкими плечами, так же безупречно белыми, как лицо, легло вокруг стана широким опрокинутым веером, из пены которого выступила, покачиваясь, маленькая нога в золотой туфельке. Она сидела, опираясь отставленными руками о палубу кормы, нагнувшись ко мне слегка, словно хотела дать лучше рассмотреть свою внезапную красоту. Казалось, не среди опасностей морской ночи, а в дальнем углу дворца присела, устав от музыки и толпы, эта удивительная фигура.
Я смотрел, дивясь, что не ищу объяснения. Все перелетело, изменилось во мне, и хотя чувства правильно отвечали действию, их острота превозмогла всякую мысль. Я слышал стук своего сердца в груди, шее, висках; оно стучало все быстрее и тише, быстрее и тише. Вдруг меня охватил страх; он рванул и исчез.
– Не бойтесь, – сказала она. Голос ее изменился, он стал мне знаком, и я вспомнил,
– Ночь темна, – сказал я, с трудом поднимая взгляд, так как утомился смотреть. – Волны, одни волны кругом!
Она встала и положила руку на мою голову. Как мрамор в луче, сверкала ее рука.
– Для меня там, – был тихий ответ, – одни волны, и среди них есть остров; он сияет все дальше, все ярче. Я тороплюсь, я спешу; я увижу его с рассветом. Прощайте! Все ли еще собираете свой венок? Блестят ли его цветы? Не скучно ли на темной дороге?
– Что мне сказать вам? – ответил я. – Вы здесь, это и есть мой ответ. Где остров, о котором вы говорите? Почему вы одна? Что вам угрожает? Что хранит вас?
– О, – сказала она печально, – не задумывайтесь о мраке. Я повинуюсь себе и знаю, чего хочу. Но об этом говорить нельзя.
Пламя свечи сияло; так был резок его блеск, что я снова отвел глаза. Я увидел черные плавники, пересекающие волну, подобно буям; их хищные движения вокруг шлюпки, их беспокойное снование взад и вперед отдавало угрозой.
– Кто это? – сказал я. – Кто эти чудовища вокруг нас?
– Не обращайте внимания и не бойтесь за меня, – ответила она. – Кто бы ни были они в своей жадной надежде, ни тронуть меня, ни повредить мне они больше не могут.
В то время, как она говорила это, я поднял глаза.
– Фрези Грант! – вскричал я с тоской, потому что жалость охватила меня. – Назад!..
Она была на воде, невдалеке, с правой стороны, и ее медленно относило волной. Она отступала, полуоборотясь ко мне, и, приподняв руку, всматривалась, как если бы уходила от постели уснувшего человека, опасаясь разбудить его неосторожным движением. Видя, что я смотрю, она кивнула и улыбнулась.
Уже не совсем ясно видел я, как быстро и легко она бежит прочь, – совсем как девушка в темной, огромной зале.
И тотчас дьявольские плавники акул или других мертвящих нервы созданий, которые показывались, как прорыв снизу черным резцом, повернули стремглав в ту сторону, куда скрылась Фрези Грант, бегущая по волнам, и, скользнув отрывисто, скачками, исчезли.
Я был один; покачивался среди волн и смотрел на фонарь; свеча его догорала.
Хор мыслей пролетел и утих. Прошло некоторое время, в течение которого я не осознавал, что делаю и где нахожусь; затем такое сознание стало появляться отрывками. Иногда я старался понять, вспомнить – с кем и когда сидела в лодке молодая женщина в кружевном платье.
Понемногу я начал грести, так как океан изменился. Я мог определить юг. Неясно стал виден простор волн; вдали над ними тронулась светлая лавина востока, устремив яркие копья наступающего огня, скрытого облаками. Они пронеслись мимо восходящего солнца, как паруса. Волны начали блестеть; теплый ветер боролся со свежестью; наконец утренние лучи согнали призрачный мир рассвета, и начался день.
Теперь не было у меня уже той живой связи с ночной сценой, как в момент действия, и каждая следующая минута несла новое расстояние, – как между поездом и сверкнувшим в его конце прелестным пейзажем, летящим – едва возник – прочь, в горизонтальную бездну. Казалось мне, что прошло несколько дней, и я только помнил. Впечатление было разорвано собственной силой. Это наступление громадного расстояния произошло быстрее, чем ветер вырывает из рук платок. Тогда я не был способен правильно судить о своем состоянии. Оно прошло сложный, трудный путь, не повторимый ни при каком возбуждении мысли. Я был один в шлюпке, греб на юг и, задумчиво улыбаясь, присматривался к воде, как будто ожидал действительно заметить след маленьких ног Фрези Грант.
Я захотел пить и, так как бочонок для воды оказался пуст, осушил бутылку вина. На этот раз оно не произвело обыкновенного действия. Мое состояние было ни нормально, ни эксцессивно – особое состояние, которое не с чем сравнить, разве лишь с выходом из темных пещер на приветливую траву. Я греб к югу, пристально рассматривая горизонт.
В одиннадцать двадцать утра на горизонте показались косые паруса с кливерами, стало быть, небольшое судно, шедшее, как указывало положение парусов, к юго-западу при половинном ветре. Рассмотрев судно в бинокль, я определил, что, взяв под нижний угол, к линии его курса, могу встретить его не позднее, чем через тридцать – сорок минут. Судно было изрядно нагружено, шло ровно, с небольшим креном.
Вскоре я заметил, что меня увидели с его палубы. Судно сделало поворот и стало двигаться на меня, в то время как я сам греб изо всех сил. На расстоянии далеко хватающего крика я мог уже различить без бинокля несколько человек, всматривающихся в мою сторону. Один из них смотрел в зрительную трубу, причем схватил за плечо своего соседа, указывая ему на меня движением трубы. Появление судна некоторое время казалось мне нереальным; лишь начав различать лица, я встрепенулся, поняв свое положение. Судно легло в дрейф, готовясь меня принять; я был от него на расстоянии десяти минут поспешной гребли. Подплывая, я увидел восемь человек, считая женщину, сидевшую на борту боком, держась за ванту, и понял по выражению лиц, что все они крайне изумлены.
Когда между мной и шхуной оказалось расстояние, незатруднительное для разговора, мне не пришлось начать первому. Едва я открыл рот, как с палубы закричали, чтобы я скорее подплывал. После того, среди сочувственных восклицаний, на дно шлюпки упал брошенный матросом причал, и я продел его в носовое кольцо.
– Все потонули, кроме вас? – спросил долговязый шкипер, в то время как я ступал на спущенный веревочный трап.
– Сколько дней в море? – спросил матрос.
– Не набрасывайтесь на пищу! – испуганно заявила женщина. Она оказалась молодой девушкой; ее левый глаз был завязан черным платком. Здоровый голубой глаз смотрел на меня с ужасом и упоением.
Я ответил, когда ступил на палубу, причем случайно пошатнулся и был немедленно подхвачен.
– Мой случай – совершенно особый, – сказал я. – Позвольте мне сесть. – Я сел на быстро подставленное опрокинутое ведро. – Куда вы плывете?
– Он не так слаб! – заметил шкипер.
– Мы держим в Гель-Гью, – сообщил одинокий голубой глаз. – Теперь вы в безопасности. Я принесу виски.
Я осмотрел этих славных людей. Они переживали событие. Лишь спустя некоторое время они освоились с моим присутствием, сильно их волновавшим, и мы начали объясняться.
Глава XVIII
Судно, взявшее меня на борт, называлось «Нырок». Оно шло в Гель-Гью из Сан-Риоля с грузом черепахи. Шкипер, он же хозяин судна, Финеас Проктор, имел шесть человек команды; шестой из них был помощник Проктора, Нэд Тоббоган, на редкость неразговорчивый человек лет под тридцать, красивый и смуглый. Девушка с завязанным глазом была двоюродной племянницей Проктора и пошла в рейс потому, что трудно было расстаться с ней Тоббогану, ее признанному жениху; как я узнал впоследствии, не менее важной причиной была надежда Тоббогана обвенчаться с Дэзи в Гель-Гью. Словом, причины ясные и благие. По случаю присутствия женщины, хотя бы и родственницы, Проктор сохранил в кармане жалованье повара, рассчитав его под благовидным предлогом: пищу варила Дэзи. Сказав это, я возвращаюсь к прерванному рассказу.
Пока я объяснялся с командой шкуны, моя шлюпка была подведена к корме, взята на тали и поставлена рядом с шлюпкой «Нырка». Мой багаж уже лежал на палубе, у моих ног. Меж тем паруса взяли ветер, и шхуна пошла своим путем.
– Ну, – сказал Проктор, едва установилось подобие внутреннего равновесия у всех нас, – выкладывайте, почему мы остановились ради вас и кто вы такой.
– Это история, которая вас удивит, – ответил я после того, как выразил свою благодарность, крепко пожав его руку. – Меня зовут Гарвей. Я плыл туда же, куда вы плывете теперь, в Гель-Гью, на судне «Бегущая по волнам», под командой капитана Геза, и был ссажен им вчера вечером на шлюпку после крупной ссоры.
В моем положении следовало быть откровенным, не касаясь внутренних сторон дела. Таким образом, все предстало в естественном и простом виде: я сел за плату (не называя цифры, я намекнул, что она была прилична и уплачена своевременно). Я должен был также сочинить цель, с какой пустился в этот рейс, чтобы быть правдивым для наступившего положения. В другом месте и другому человеку мне пришлось бы рассказать истину, когда я думал, что… Словом, экипаж «Нырка» только изредка набивал трубки, чтобы воодушевленней следить за моим рассказом. Мне поверили, потому что я не скрывал той правды, какую они ждали.
У меня (так я объяснил) было желание познакомиться с торговой практикой парусного судна, а также разузнать требования и условия рынка в живом коммерческом действии. Выдумка имела успех. Проктор, длинный, полуседой человек со спокойным мускулисто-гладким лицом, тотчас сказал:
– Вот это правильная была мысль. Я всегда говорил, что, сидя на месте и читая биржевые газеты, как раз купишь хлопок вместо пеньки или патоки.
Остальное в моем рассказе не требовало искажения, отчего характер Геза, после того как я посвятил слушателей в историю с пьяной женщиной, немедленно стал предметом азартного обсуждения.
– Его надо было просто убить, – сказал Проктор. – И вы не отвечали бы за это.
– Он не успел… – заметил один матрос.
– Никогда бы я не сошел в шлюпку; только силой, – продолжал Проктор.
– Он был один, – вмешалась стоявшая тут же Дэзи. Платок мешал ей смотреть, и она вертела головкой. – А ты, Тоббоган, разве остался бы насильно?
– Это сказал дядя, – возразил Тоббоган.
– Ну хотя бы и дядя.
– Что с тобой, Дэзи? – спросил Проктор. – Экая у тебя прыть в чужом деле!
– Вы правильно поступили, – обратилась она ко мне. – Лучше умереть, чем быть избитым и выброшенным за борт, раз такое злодейство. Отчего же вы не дадите виски? Смотри, он ее зажал!
Она взяла из рассеянной руки Проктора бутылку, которую, в увлечении всей этой историей, шкипер держал между колен, и налила половину жестяной кружки, долив водой. Я поблагодарил, заметив, что не болен от изнурения.
– Ну, все-таки, – заметила она критическим тоном, означавшим, что мое положение требует обряда. – И вам будет лучше.
Я выпил, сколько мог.
– О, это не по-нашему! – сказал Проктор, опрокидывая остаток в рот.
Тем временем я рассмотрел девушку. Она была темноволосая, небольшого роста, крепкого, но нервного, трепетного сложения, что следует понимать в смысле порывистости движений. Когда она улыбалась, походила на снежок в розе. У нее были маленькие загорелые руки и босые тонкие ноги, производившие под краем юбки впечатление отдельных живых существ, потому что она беспрерывно переминалась или скрещивала их, шевеля пальцами. Я заметил также, как взглядывает на нее Тоббоган. Это был выразительный взгляд влюбленного на божество, из снисхождения научившееся приносить виски и делать вид, что болит глаз. Тоббоган был серьезный человек с правильным, мужественным лицом задумчивого склада. Его движения несколько противоречили его внешности, так, например, он делал жесты к себе, а не от себя, и когда сидел, то имел привычку охватывать колени руками. Вообще он производил впечатление замкнутого человека. Четыре матроса «Нырка» были пожилые люди, хозяйственного и тихого поведения, в свободное время один из них крошил листовой табак или пришивал к куртке отпоровшийся воротник; другой писал письмо, третий устраивал в широкой бутылке пейзаж из песка и стружек, действуя, как японец, тончайшими палочками. Пятый, моложе их и более живой, чем остальные, часто играл в карты сам с собой, тщетно соблазняя других принять неразорительное участие. Его звали Больт. Я все это подметил, так как провел на шхуне три дня, и мой первый день окончился глубоким сном внезапно приступившей усталости. Мне отвели койку в кубрике. После виски я съел немного вареной солонины и уснул, открыв глаза, когда уже над столом раскачивалась зажженная лампа.
Пока я курил и думал, пришел Тоббоган. Он обратился ко мне, сказав, что Проктор просит меня зайти к нему в каюту, если я сносно себя чувствую. Я вышел. Волнение стало заметно сильнее к ночи. Шхуна, прилегая с размаха, поскрипывала на перевалах. Спустясь через тесный люк по крутой лестнице, я прошел за Тоббоганом в каюту Проктора. Это было чистое помещение сурового типа и так невелико, что между столом и койкой мог поместиться только мат для вытирания ног. Каюта была основательно прокурена.
Тоббоган вошел со мной, затем открыл дверь и исчез, должно быть, по своим делам, так как послышался где-то вблизи его разговор с Дэзи. Едва войдя, я понял, что Проктор нуждается в собеседнике: на столе был нарезанный, на опрятной тарелке, копченый язык и стояла бутылка. Шкипер не обманул меня тем, что начал с торговли, сказав: «Не слышали ли вы что-нибудь относительно хлопковых семян?» Но скоро выяснилась вся моя невинность, а затем Проктор перешел к самому интересному: разговору снова о моей истории. Теперь он выражался тщательнее, чем утром, метя, очевидно, на должную оценку с моей стороны.
– Нам надо сговориться, – сказал Проктор, – как действовать против капитана Геза. Я – свидетель, я подобрал вас, и, хотя это случилось единственный раз в моей жизни, один такой раз стоит многих других. Мои люди тоже будут свидетелями. Как вы говорили, что «Бегущая по волнам» идет в Гель-Гью, вы должны будете встретиться с негодяем очень скоро. Не думаю, чтобы он изменил курс, если даже, протрезвясь, струсит. У него нет оснований думать, что вы попадете на мою шхуну. В таком случае надо условиться, что вы дадите мне знать, если разбирательство дела произойдет, когда «Нырок» уже покинет Гель-Гью. Это – уголовное дело.
Он стал соображать вслух, рассчитывая дни, и так как из этого ничего не вышло, потому что трудно предусмотреть случайности, я предложил ему говорить об этом в Гель-Гью.
– Ну, вот, это еще лучше, – сказал Проктор. – Но вы должны знать, что я за вас, потому что это неслыханно. Бывало, что людей бросали за борт, но не ссаживали, по крайней мере – как на сушу, – за сто миль от берега. Будьте уверены, что ваша история прогремит всюду, где ставят паруса и бросают якорь. Гез – конченый человек, я говорю правду. Он лишился рассудка, если смог поступить так. Однако нам следует теперь выпить, без чего спасение не полное. Теперь вы – как новорожденный и примете морское крещение. Удивляюсь вам, – заметил он, наливая в стаканы. – Я удивлен, что вы так спокойны. Клянусь, у меня было впечатление, что вы подымаетесь на «Нырок», как в собственную квартиру! Хорошо иметь крепкие нервы. А то…
Он поставил стакан и пристально посмотрел на меня.
– Слушаю вас, – сказал я. – Не бойтесь говорить, о чем вам будет угодно.
– Вы видели девушку, – сказал Проктор. – Конечно, нельзя подумать ничего, за что… Одним словом, надо сказать, что женщина на парусном судне – исключительное явление. Я это знаю.
Он не смутился и, как я правильно понял, считал неприятной необходимостью затронуть этот вопрос после истории с компанией Геза. Поэтому я ответил немедленно:
– Славная девушка; она, может быть, ваша дочь?
– Почти что дочь, если она не брыкается, – сказал Проктор. – Моя племянница. Сами понимаете, таскать девушку на шхуне – это значит править двумя рулями, но тут она не одна. Кроме того, у нее очень хороший характер. Тоббоган за одну копейку получил капитал, так можно сказать про них; и меня, понимаете, бесит, что они, как ни верти, женятся рано или поздно; с этим ничего не поделаешь.
Я спросил, почему ему не нравится Тоббоган.
– Я сам себя спрашивал, – отвечал Проктор, – и простите за откровенность в семейных делах, для вас, конечно, скучных… Но иногда… гм… хочется поговорить. Да, я себя спрашивал и раздражался. Правильного ответа не получается. Откровенно говоря, мне отвратительно, что он ходит вокруг нее, как глухой и слепой, а если она скажет: «Тоббоган, влезь на мачту и спустись головой вниз», – то он это немедленно сделает в любую погоду. По-моему, нужен ей другой муж. Это между прочим, а все пусть идет, как идет.
К тому времени ром в бутылке стал на уровне ярлыка, и оттого казалось, что качка усилилась. Я двигался вместе со стулом и каютой, как на качелях, иногда расставляя ноги, чтобы не свернуться в пустоту. Вдруг дверь открылась, пропустив Дэзи, которая, казалось, упала к нам сквозь наклонившуюся на меня стену, но, поймав рукой стол, остановилась в позе канатоходца. Она была в башмаках, с брошкой на серой блузе и в черной юбке. Ее повязка лежала аккуратнее, ровно зачеркивая левую часть лица.
– Тоббоган просил вам передать, – сказала Дэзи, тотчас вперив в меня одинокий голубой глаз, – что он простоит на вахте сколько нужно, если вам некогда. – Затем она просияла и улыбнулась.
– Вот это хорошо, – ответил Проктор, – а я уж думал, что он ссадит меня, благо есть теперь запасная шлюпка.
– Итак, вы очутились у нас, – молвила Дэзи, смотря на меня с стеснением. – Как подумаешь, чего только не случается в море!
– Случается также, – начал Проктор и, обождав, когда из бесконечного запаса улыбок на лице девушки распустилась новая, выжидательная, закончил: – Случается, что
Дэзи смутилась. Ее улыбка стала исчезать, и я, понимая как должно быть ей любопытно остаться, сказал:
– Если вы имеете в виду только меня, то, кроме удовольствия, присутствие вашей племянницы ничего не даст.
Заметно довольный моим ответом, Проктор сказал:
– Присядь, если хочешь.
Она села у двери в ногах койки и прижала руку к повязке.
– Все еще болит, – сказала Дэзи. – Такая досада! Очень глупо чувствуешь себя с перекошенной физиономией.
Нельзя было не спросить, и я спросил, чем поврежден глаз.
– Ей надуло, – ответил за нее Проктор. – Но нет ничего такого вроде лекарства.
– Не верьте ему, – возразила Дэзи. – Дело было проще. Я подралась с Больтом, и он наставил мне фонарей…
Я недоверчиво улыбнулся.
– Нет, – сказала она, – никто не дрался. Просто от угля, я засорила глаз углем.
Я посоветовал примачивать крепким чаем. Она подробно расспросила, как это делают.
– Хотя
– Н-нет, – сказал Проктор и посмотрел на меня сложно, как бы ожидая повода сказать «да». Я не хотел пить, поэтому промолчал.
– Да, не надо, сказал Проктор уверенно. – И завтра такой же день, как сегодня, а этих бутылок всего три. Так вот, она первая увидела вас, и когда я принес трубу, мы рассмотрели, как вы стояли в лодке, опустив руки. Потом вы сели и стали быстро грести.
Разговор еще несколько раз возвращался к моей истории, затем Дэзи ушла, и минут через пять после того я встал. Проктор проводил меня в кубрик.
– Мы не можем предложить вам лучшего помещения, – сказал он. – У нас тесно. Потерпите как-нибудь, немного уже осталось плыть до Гель-Гью. Мы будем, думаю я, вечером послезавтра или же к вечеру.
В кубрике было двое матросов. Один спал, другой обматывал рукоятку ножа тонким, как шнурок, ремнем. На мое счастье, это был неразговорчивый человек. Засыпая, я слышал, как он напевает низким, густым голосом:
Глава XIX
Утром ветер утих, но оставался попутным, при ясном небе. «Нырок» делал одиннадцать узлов в час на ровной килевой качке. Я встал с тихой душой и, умываясь на палубе из ведра, чувствовал запах моря. Высунувшись из кормового люка, Тоббоган махнул рукой, крикнув:
– Идите сюда, ваш кофе готов!
Я оделся и, проходя мимо кухни, увидел Дэзи, которая, засучив рукава, жарила рыбу. Повязка отсутствовала, а от опухоли, как она сообщила, осталось легкое утолщение внутри нижнего века.
– Я вся отсырела, – сказала Дэзи, – я так усердно лечилась чаем!
Выразив удовольствие, что случайно дал полезный совет, я спустился в небольшую каюту с маленьким окном в стене кормы, служившую столовой, и сел на скамью к деревянному простому столу, где уже сидел Тоббоган. Он смотрел на меня с приязнью и несколько раз откашлялся, но не находил слов или не считал нужным говорить, а потому молчал, изредка оглядываясь. По-видимому, он ждал рыбу или невесту, вернее, то и другое. Я спросил, что делает Проктор. «Он спит», – сказал Тоббоган; затем начал сгребать крошки со стола ребром ладони и оглянулся опять, так как послышалось шипение. Дэзи внесла шипящую сковородку с поджаренной рыбой. Неожиданно Тоббоган обрел дар слова. Он стал хвалить рыбу и спросил, почему девушка босиком.
– В прошлый раз она наступила на гвоздь, – сказал Тоббоган, подвигая мне сковородку и начиная есть сам. – Она, знаете, неосторожна; как-то чуть не упала за борт.
– Мне нравится ходить босиком, – отвечала Дэзи, наливая нам кофе в толстые стеклянные стаканы; потом села и продолжала: – Мы плыли по месту, где пять миль глубины. Я перегнулась и смотрела в воду: может быть, ничего не увижу, а может, увижу, как это глубоко…
– К северу от Покета, – сказал Тоббоган.
– Вот именно, там. Вдруг закружилась голова, и я повисла; меня тянет упасть. Тоббоган зверски схватил меня и поволок, как канат. Ты был очень бледен, Тоббоган, в эту минуту!
Он посмотрел на нее; голод здоровяка и нежность влюбленного образовали на его лице нервную тень.
– Упасть недолго, – сказал он.
– Вам было страшно на лодке? – спросила меня девушка, постукивая ножом.
– Положи нож, – сказал с беспокойством Тоббоган. – Если упадет на ногу, будешь опять скакать на одной ноге.
– Ты несносен сегодня, – заметила Дэзи, улыбаясь и демонстративно втыкая нож возле его локтя. Воткнувшись, нож задрожал, как бы стремясь вырваться. – Вот так ты трепещешь! У вас, верно, есть книги? Мне иногда скучно без книг.
Я пообещал, думая, что разыщу подходящее для нее чтение. «Кроме того, – сказал я, желая сделать приятное человеку, заметившему меня среди моря одним глазом, – я ожидаю в Гель-Гью присылки книг, и вы сможете взять несколько новых романов». На самом деле я солгал, рассчитывая купить ей несколько томов по своему выбору.
Дэзи застеснялась и немного скокетничала, медленно подняв опущенные глаза. Это у нее вышло удачно: в каюте разлился голубой свет. Тоббоган стал смущенно благодарить, и я видел, что он искренно рад невинному удовольствию девушки.
Глава XX
День проходит быстро на корабле. Он кажется долгим вначале: при восходе солнца над океаном смешиваешь пространство с временем. Когда-то еще наступит вечер! Однако, не забывая о часах, видишь, что подан обед, а там набегает ночь. После обеда, то есть картофеля с солониной, компота и кофе, я увидел карты и предложил Тоббогану сыграть в покер. У меня была цель: отдать десять-двадцать фунтов, но так, чтобы это считалось выигрышем. Эти люди, конечно, отказались бы взять деньги, я же не хотел уйти, не оставив им некоторую сумму из чувства благодарности. По случайным, отдельным словам можно было догадаться, что дела Проктора не блестящи.
Когда я сделал такое предложение, Дэзи превратилась в вопросительный знак, а Проктор, взяв карты, отбросил их со вздохом и заявил:
– Эта проклятая картонная шайка дорого стоила мне в свое время, а потому дал клятву и сдержу ее – не играть даже впустую.
Меж тем Тоббоган согласился сыграть – из вежливости, как я думал, – но когда оба мы выложили на стол по нескольку золотых, его глаза выдали игрока.
– Играйте, – сказала Дэзи, упирая в стол белые локти с ямочками и положив меж ладоней лицо, – а я буду смотреть. – Так просидела она, затаив дыхание или разражаясь смехом при проигрыше одного из нас, все время. Как прикованный, сидел Проктор, забывая о своей трубке; лишь по его нервному дыханию можно было судить, что старая игрецкая жила ходит в нем подобно тугой леске. Наконец он ушел, так как били его вахтенные часы.
Таким образом, я погрузился в бой, обнажив грудь и сломав конец своей шпаги. Я мог безнаказанно мошенничать против себя потому, что идея нарочитого проигрыша меньше всего могла прийти в голову Тоббогану. Когда играют двое, покер весьма часто дает крупные комбинации. Мне ничего не стоило бросать свои карты, заявляя, что проиграл, если Тоббоган объявлял значительную для него сумму. Иногда, если мои карты действительно оказывались слабее, я открывал их, чтобы не возникло подозрений. Мы начали играть с мелочи. Тут Тоббоган оказался словоохотлив. Он смеялся, разговаривал сам с собой, выигрывая, критиковал мою тактику. По моей милости ему везло, отчего он приходил во все большее возбуждение. Уже восемнадцать фунтов лежало перед ним, и я соразмерял обстоятельства, чтобы устроить ровно двадцать. Как вдруг, при новой моей сдаче, он сбросил все карты, прикупил новых пять и объявил двадцать фунтов.
Как ни была крупна его карта или просто решимость пугнуть, случилось, что моя сдача составила пять червей необыкновенной красоты: десятка, валет, дама, король и туз. С этакой-то картой я должен был платить ему свой собственный, по существу, выигрыш!
– Идет, – сказал я. – Открывайте карты.
Трясущейся рукой Тоббоган выложил каре и посмотрел на меня, ослепленный удачей. Каково было бы ему видеть моих червей! Я бросил карты вверх крапом и подвинул ему горсть золотых монет.
– Здорово я вас обчистил! – вскричал Тоббоган, сжимая деньги.
Случайно взглянув на Дэзи, я увидел, что она смешивает брошенные мной карты с остальной колодой. С ее красного от смущения лица медленно схлынула кровь, исчезая вместе с улыбкой, которая не вернулась.
– Что у него было? – спросил Тоббоган.
– Три дамы, две девятки, – сказала девушка. – Сколько ты выиграл, Тоббоган?
– Тридцать восемь фунтов, – сказал Тоббоган, хохоча. – А ведь я думал, что у вас тоже каре!
– Верни деньги.
– Не понимаю, что ты хочешь сказать, – ответил Тоббоган. – Но, если вы желаете…
– Мое желание совершенно обратное, – сказал я. – Дэзи не должна говорить так, потому что это обидно всякому игроку, а значит, и мне.
– Вот видишь, – заметил Тоббоган с облегчением, – и потому удержи язык.
Дэзи загадочно рассмеялась.
– Вы плохо играете, – с сердцем объявила она, смотря на меня трогательно гневным взглядом, на что я мог только сказать:
– Простите, в следующий раз сыграю лучше. Должно быть, мой ответ был для нее очень забавен, так как теперь она уже искренно и звонко расхохоталась. Шутливо, но так, что можно было понять, о чем прошу, я сказал:
– Не говорите никому, Дэзи, как я плохо играю, потому что, говорят, если сказать, – всю жизнь игрок будет только платить.
Ничего не понимая, Тоббоган, все еще в огне выигрыша, сказал:
– Уж на меня положитесь. Всем буду говорить, что вы играли великолепно!
– Так и быть, – ответила девушка, – скажу всем то же и я.
Я был чрезвычайно смущен, хотя скрывал это, и ушел под предлогом выбрать для Дэзи книги. Разыскав два романа, я передал их матросу с просьбой отнести девушке.
Остаток дня я провел наверху, сидя среди канатов.
Около кухни появлялась и исчезала Дэзи; она стирала.
«Нырок» шел теперь при среднем ветре и умеренной качке. Я сидел и смотрел на море.
Кто сказал, что море без берегов – скучное, однообразное зрелище? Это сказал
Услышав шаги, я обернулся и увидел Дэзи, подходившую ко мне со смущенным лицом, но она тотчас же улыбнулась и, пристально всмотревшись в меня, села на канат.
– Нам надо поговорить, – сказала Дэзи, опустив руку в карман передника.
Хотя я догадывался, в чем дело, однако притворился, что не понимаю. Я спросил:
– Что-нибудь серьезное?
Она взяла мою руку, вспыхнула и сунула в нее – так быстро, что я не успел сообразить ее намерение, – тяжелый сверток. Я развернул его. Это были деньги – те тридцать восемь фунтов, которые я проиграл Тоббогану. Дэзи вскочила и хотела убежать, но я ее удержал. Я чувствовал себя весьма глупо и хотел, чтобы она успокоилась.
– Вот это весь разговор, – сказала она, покорно возвращаясь на свой канат. В ее глазах блестели слезы смущения, на которые она досадовала сама. – Спрячьте деньги, чтобы я их больше не видела. Ну зачем это было подстроено? Вы мне испортили весь день. Прежде всего, как я могла объяснить Тоббогану? Он даже не поверил бы. Я побилась с ним и доказала, что деньги следует возвратить.
– Милая Дэзи, – сказал я, тронутый ее гордостью, – если я виноват, то, конечно, только в том, что не смешал карты. А если бы этого не случилось, то есть не было бы доказательства, – как бы вы тогда отнеслись?
– Никак, разумеется; проигрыш есть проигрыш. Но я все равно была бы очень огорчена. Вы думаете – я не понимаю, что вы хотели? Оттого, что нам нельзя предложить деньги, вы вознамерились их проиграть, в виде, так сказать, благодарности, а этого ничего не нужно. И я не принуждена была бы делать вам выговор. Теперь поняли?
– Отлично понял. Как вам понравились книги? Она помолчала, еще не в силах сразу перейти на мирные рельсы.
– Заглавия интересные. Я посмотрела только заглавия – все было некогда. Вечером сяду и прочитаю. Вы меня извините, что погорячилась. Мне теперь совестно самой, но что же делать? Теперь скажите, что вы не сердитесь и не обиделись на меня.
– Я не сержусь, не сердился и не буду сердиться.
– Тогда все хорошо, и я пойду. Но есть еще разговор…
– Говорите сейчас, иначе вы раздумаете.
– Нет, это я не могу раздумать, это очень важно. А почему важно? Не потому, что особенное что-нибудь, однако я хожу и думаю: угадала или не угадала? При случае поговорим. Надо вас покормить, а у меня еще не готово, приходите через полчаса.
Она поднялась, кивнула и поспешила к себе на кухню или еще в другое место, связанное с ее деловым днем.
Сцена эта заставила меня устыдиться: девушка показала себя настоящей хозяйкой, тогда как – надо признаться – я вознамерился сыграть роль хозяина. Но что она хотела еще подвергнуть обсуждению? Я мало думал и скоро забыл об этом; как стемнело, все сели ужинать, по случаю духоты, наверху, перед кухней.
Тоббоган встретил меня немного сухо, но так как о происшествии с картами все молчаливо условились не поднимать разговора, то скоро отошел; лишь иногда взглядывал на меня задумчиво, как бы говоря: «Она права, но от денег трудно отказаться, черт подери». Проктор, однако, обращался ко мне с усиленным радушием, и если он знал что-нибудь от Дэзи, то ему был, верно, приятен ее поступок; он на что-то хотел намекнуть, сказав: «Человек предполагает, а Дэзи располагает!» Так как в это время люди ели, а девушка убирала и подавала, то один матрос заметил:
– Я предполагал бы, понимаете, съесть индейку. А она расположила солонину.
– Молчи, – ответил другой, – завтра я поведу тебя в ресторан.
На «Нырке» питались однообразно, как питаются вообще на небольших парусниках, которым за десять-двадцать дней плавания негде достать свежей провизии и негде хранить ее. Консервы, солонина, макароны, компот и кофе – больше есть было нечего, но все поглощалось огромными порциями. В знак душевного мира, а может быть, и различных надежд, какие чаще бывают мухами, чем пчелами, Проктор налил всем по стакану рома. Солнце давно село. Нам светила керосиновая лампа, поставленная на крыше кухни.
Баковый матрос закричал:
– Слева огонь!
Проктор пошел к рулю. Я увидел впереди «Нырка» многочисленные огни огромного парохода. Он прошел так близко, что слышен был стук винтового вала. В пространствах под палубами среди света сидели и расхаживали пассажиры. Эта трехтрубная высокая громада, когда мы разминулись с ней, отошла, поворотившись кормой, усеянной огненными отверстиями, и расстилая колеблющуюся, озаренную пелену пены.
«Нырок» сделал маневр, отчего при парусах заняты были все, а я и Дэзи стояли, наблюдая удаление парохода.
– Вам следовало бы попасть на такой пароход, – сказала девушка. – Там так отлично. Все удобно, все есть, как в большой гостинице. Там даже танцуют. Но я никогда не бывала на роскошных пароходах. Мне даже послышалось, что играет музыка.
– Вы любите танцы?
– Люблю конфеты и танцы.
В это время подошел Тоббоган и встал сзади, засунув руки в карманы.
– Лучше бы ты научила меня, – сказал он, – как танцевать.
– Это ты так
– Не знаю отчего, – согласился Тоббоган, – но, когда держу девушку за талию, а музыка вдруг раздастся, ноги делаются, точно мешки. Стою: ни взад, ни вперед.
Постепенно собрались опять все, но ужин был кончен, и разговор начался о пароходе, в котором Проктор узнал «Лео».
– Он из Австралии; это рейсовый пароход Тихоокеанской компании. В нем двадцать тысяч тонн.
– Я говорю, что на «Лео» лучше, чем у нас, – сказала Дэзи.
– Я рад, что попал к вам, – возразил я, – хотя бы уж потому, что мне с тем пароходом не по пути. Проктор рассказал случай, когда пароход не остановился принять с шлюпки потерпевших крушение. Отсюда пошли рассказы о разных происшествиях в океане. Создалось словоохотливое настроение, как бывает в теплые вечера, при хорошей погоде и при сознании, что близок конец пути.
Но как ни искушены были эти моряки в историях о плавающих бутылках, встречаемых ночью ледяных горах, бунтах экипажей и потрясающих шквалах, я увидел, что им неизвестна история «Марии Целесты», а также пятимесячное блуждание в шлюпке шести человек, о которых писал М. Твен, положив тем начало своей известности.
Как только я кончил говорить о «Целесте», богатое воображение Дези закружило меня и всех самыми неожиданными догадками. Она была чрезвычайно взволнована и обнаружила такую изобретательность сыска, что я не успевал придумать, что ей отвечать.
– Но может ли быть, – говорила она, – что это произошло так…
– Люди думали пятьдесят лет, – возражал Проктор, но, кто бы ни возражал, в ответ слышалось одно:
– Не перебивайте меня! Вы понимаете: обед стоял на столе, в кухне топилась плита! Я говорю, что на них напала болезнь! Или, может быть, они увидели мираж! Красивый берег, остров или снежные горы! Они поехали на него все…
– А дети? – сказал Проктор. – Разве не оставила бы ты детей да при них, скажем, ну, хотя двух матросов?
– Ну что же! – Она не смущалась ничем. – Дети хотели больше всего. Пусть мне объяснят в таком случае!
Она сидела, подобрав ноги, и, упираясь руками в палубу ползала от возбуждения взад-вперед.
– Раз ничего не известно, понимаешь? – ответил Тоббоган.
– Если не чума и мираж, – объявила Дэзи без малейшего смущения, – значит, в подводной части была дыра. Ну да, вы заткнули ее языком; хорошо. Представьте, что они хотели сделать загадку…
Среди ее бесчисленных версий, которыми она сыпала без конца, так что я многое позабыл, слова о «загадке» показались мне интересны; я попросил объяснить.
– Понимаете – они ушли, – сказала Дэзи, махнув рукой, чтобы показать, как ушли, – а зачем это было нужно, вы видите по себе. Как вы ни думайте, решить эту задачу бессильны и вы, и я, и он, и все на свете. Так вот, – они сделали это нарочно. Среди них, верно, был такой человек, который, может быть, любил придумывать штуки. Это – капитан. «Пусть о нас останется память, легенда, и никогда чтобы ее не объяснить никому!» Так он сказал. По пути попалось им судно. Они сговорились с ним, чтобы пересесть на него, и пересели, а свое бросили.
– А дальше? – спросил я, после того как все уставились на девушку, ничего не понимая.
– Дальше не знаю. – Она засмеялась с усталым видом, вдруг остыв, и слегка хлопнула себя по щекам, наивно раскрыв рот.
– Все знала, а теперь вдруг забыла, – сказал Проктор. – Никто тебя не понял, что ты хотела сказать.
– Мне все равно, – объявила Дэзи. – Но вы – поняли?
Я сказал «да» и прибавил:
– Случай этот так поразителен, что всякое объяснение, как бы оно ни было правдоподобно, остается бездоказательным.
– Темная история, – сказал Проктор. – Слышал я много басен, да и теперь еще люблю слушать. Однако над иными из них задумаешься. Слышали вы о Фрези Грант?
– Нет, – сказал я, вздрогнув от неожиданности.
– Нет?
– Нет? – подхватила Дэзи тоном выше. – Давайте расскажем Гарвею о Фрези Грант. Ну, Больт, – обратилась она к матросу, стоявшему у борта, – это по твоей специальности. Никто не умеет так рассказать, как ты, историю Фрези Грант. Сколько раз ты ее рассказывал?
– Тысячу пятьсот два, – сказал Больт, крепкий человек с черными глазами и ироническим ртом, спрятанным в курчавой бороде скифа.
– Уже врешь, но тем лучше. Ну, Больт, мы сидим в обществе, в гостиной, у нас гости. Смотри отличись.
Пока длилось это вступление, я заставил себя слушать, как посторонний, не знающий ничего.
Больт сел на складной стул. У него были приемы рассказчика, который ценит себя. Он причесал бороду пятерней вверх, открыл рот, слегка свесив язык, обвел всех присутствующих взглядом, провел огромной ладонью по лицу, крякнул и подсел ближе.
– Лет сто пятьдесят назад, – сказал Больт, – из Бостона в Индию шел фрегат «Адмирал Фосс». Среди других пассажиров был на этом корабле генерал Грант, и с ним ехала его дочь, замечательная красавица, которую звали Фрези. Надо вам сказать, что Фрези была обручена с одним джентльменом, который года два уже служил в Индии и занимал военную должность. Какая была должность, – стоит ли говорить? Если вы скажете – «стоит», вы проиграли, так как я этого не знаю. Надо вам сказать, что когда я раньше излагал эту занимательную историю, Дэзи всячески старалась узнать, в какой должности был жених-джентльмен, и если не спрашивает теперь…
– То тебе нет до этого никакого дела, – перебила Дэзи. – Если забыл, что дальше, – спроси меня, я тебе расскажу.
– Хорошо, – сказал Больт. – Обращаю внимание на то, что она сердится. Как бы то ни было, «Адмирал Фосс» был в пути полтора месяца, когда на рассвете вахта заметила огромную волну, шедшую при спокойном море и умеренном ветре с юго-востока. Шла она с быстротой бельевого катка. Конечно, все испугались, и были приняты меры, чтобы утонуть, так сказать, красиво, с видимостью, что погибают не бестолковые моряки, которые никогда не видали вала высотой метров в сто. Однако ничего не случилось. «Адмирал Фосс» пополз вверх, стал на высоте колокольни св. Петра и пошел вниз так, что, когда спустился, быстрота его хода была тридцать миль в час. Само собою, паруса успели убрать, иначе встречный, от движения, ветер перевернул бы фрегат волчком.
Волна прошла, ушла и больше другой такой волны не было. Когда солнце стало садиться, увидели остров, который ни на каких картах не значился; по пути «Фосса» не мог быть на этой широте остров. Рассмотрев его в подзорные трубы, капитан увидел, что на нем не заметно ни одного дерева. Но он был прекрасен, как драгоценная вещь, если положить ее на синий бархат и смотреть снаружи, через окно: так и хочется взять. Он был из желтых скал и голубых гор, замечательной красоты.
Капитан тотчас записал в корабельный журнал, что произошло, но к острову не стал подходить, потому что увидел множество рифов, а по берегу отвес, без бухты и отмели. В то время как на мостике собралась толпа и толковала с офицерами о странном явлении, явилась Фрези Грант и стала просить капитана, чтобы он пристал к острову – посмотреть, какая это земля. «Мисс, – сказал капитан, – я могу открыть новую Америку и сделать вас королевой, но нет возможности подойти к острову при глубокой посадке фрегата, потому что мешают буруны и рифы. Если же снарядить шлюпку, это нас может задержать, а так как возникло опасение быть застигнутыми штилем, то надобно спешить нам к югу, где есть воздушное течение».
Фрези Грант, хотя была доброй девушкой, – вот, скажем, как наша Дэзи… Обратите внимание, джентльмены, на ее лицо при этих словах. Так я говорю о Фрези. Ее все любили на корабле. Однако в ней сидел женский черт, и если она чего-нибудь задумывала, удержать ее являлось задачей.
– Слушайте! Слушайте! – воскричала Дэзи, подпирая подбородок рукой и расширял глаза. – Сейчас начинается!
– Совершенно верно, Дэзи, – сказал Больт, обкусывая свой грязный ноготь. – Вот оно и началось, как это бывает у барышень. Иначе говоря, Фрези стояла, закусив губу. В это время, как на грех, молодой лейтенант, вздумал ей сказать комплимент. «Вы так легки, – сказал он, – что при желании могли бы пробежать к острову по воде, не замочив ног». Что ж вы думаете? «Пусть будет по вашему, сэр, – сказала она. – Я уже дала себе слово быть там, я сдержу его или умру». И вот, прежде чем успели протянуть руку, вскочила она на поручни, задумалась, побледнела и всем махнула рукой. «Прощайте! – сказала Фрези. – Не знаю, что делается со мной, но отступить уже не могу». С этими словами она спрыгнула и, вскрикнув, остановилась на волне, как цветок. Никто, даже ее отец, не мог сказать слова, так все были поражены. Она обернулась и, улыбнувшись, сказала: «Это не так трудно, как я думала. Передайте моему жениху, что он меня более не увидит. Прощай и ты, милый отец! Прощай, моя родина!»
Пока это происходило, все стояли, как связанные. И вот, с волны на волну, прыгая и перескакивая, Фрези Грант побежала к тому острову. Тогда опустился туман, вода дрогнула, и, когда туман рассеялся, не было видно ни девушки, ни того острова: как он поднялся из моря, так и опустился снова на дно. Дэзи, возьми платок и вытри глаза.
– Всегда плачу, когда доходит до этого места, – сказала Дэзи, сердито сморкаясь в вытащенный ею из кармана Тоббогана платок.
– Вот и вся история, – закончил Больт. – Что было на корабле потом, конечно, не интересно, а с тех пор пошел слух, что Фрези Грант иногда видели то тут, то там, ночью или на рассвете. Ее считают заботящейся о потерпевших крушение, между прочим; и тот, кто ее увидит, говорят, будет думать о ней до конца жизни.
Больт не подозревал, что у него не было никогда такого внимательного слушателя, как я. Но это заметила Дэзи и сказала:
– Вы слушали, как кошка мышь. Не встретили ли вы ее, бедную Фрези Грант? Признайтесь!
Как ни был шутлив вопрос, все моряки немедленно повернули головы и стали смотреть мне в рот.
– Если это была та девушка, – сказал я, естественно, не рискуя ничем, – девушка в кружевном платье и золотых туфлях, с которой я говорил на рассвете, – то, значит, это она и была.
– Однако! – воскликнул Проктор. – Что, Дэзи, вот тебе задача.
– Именно так она и была одета, – сказал Больт. – Вы раньше слышали эту сказку?
– Нет, я не слышал ее, – сказал я, охваченный порывом встать и уйти, – но мне почему-то казалось, что это так.
На этот раз разговор кончился, и все разошлись. Я долго не мог заснуть: лежа в кубрике, прислушиваясь к плеску воды и храпу матросов, я уснул около четырех, когда вахта сменилась. В это утро все проспали несколько дольше, чем всегда. День прошел без происшествий, которые стоило бы отметить в их полном развитии. Мы шли при отличном ветре, так что Больт сказал мне:
– Мы решили, что вы нам принесли счастье. Честное слово. Еще не было за весь год такого ровного рейса.
С утра уже овладело мной нетерпение быть на берегу. Я знал, что этот день – последний день плавания, и потому тянулся он дольше других дней, как всегда бывает в конце пути. Кому не знаком зуд в спине? Чувство быстроты в неподвижных ногах? Расстояние получает враждебный оттенок. Существо наше усиливается придать скорость кораблю; мысль, множество раз побывав на воображаемом берегу, должна неохотно возвращаться в медлительно ползущее тело. Солнце всячески уклоняется подняться к зениту, а достигнув его, начинает опускаться со скоростью человека, старательно метущего лестницу.
После обеда, то уходя на палубу, то в кубрик, я увидел Дэзи, вышедшую из кухни вылить ведро с водой за борт.
– Вот, вы мне нужны, – сказала она, застенчиво улыбаясь, а затем стала серьезной. – Зайдите в кухню, как я вылью это ведро, у борта нам говорить неудобно, хотя, кроме глупостей, вы от меня ничего не услышите.
Мы ведь не договорили вчера. Тоббоган не любит, когда я разговариваю с мужчинами, а он стоит у руля и делает вид, что закуривает.
Согласившись, я посидел на трюме, затем прошел в кухню за крылом паруса.
Дэзи сидела на табурете и сказала: «Сядьте», причем хлопнула по коленям руками. Я сел на бочонок и приготовился слушать.
– Хотя это невежливо, – сказала девушка, – но меня почему-то заботит, что я не все знаю. Не все вы рассказали нам о себе. Я вчера думала. Знаете, есть что-то загадочное. Вернее, вы сказали правду, но об одном умолчали. А что это такое –
– О том, что вы не договорили вчера?
– Вот именно. Имею ли я право знать? Решительно – никакого. Так вы и не отвечайте тогда.
– Дэзи, – сказал я, доверяясь ее наивному любопытству, обнаружить которое она могла, конечно, только по невозможности его укротить, а также – ее проницательности, – вы не ошиблись. Но я сейчас в особом состоянии, совершенно особом, таком, что не мог бы сказать так, сразу. Я только обещаю вам не скрыть ничего, что было на море, и сделаю это в Гель-Гью.
– Вас испугало что-нибудь? – сказала Дэзи и, помолчав, прибавила: – Не сердитесь на меня. На меня иногда
Я был тронут. Она подала мне обе руки, встряхнула мои и сказала:
– Вот и все. Было ли вам хорошо здесь?
– А вы как думаете?
– Никак. Судно маленькое, довольно грязное, и никакого веселья. Кормеж тоже оставляет желать многого. А почему вы сказали вчера о кружевном платье и золотых туфлях?
– Чтобы у вас стали круглые глаза, – смеясь, ответил я ей. – Дэзи, есть у вас отец, мать?
– Были, конечно, как у всякого порядочного человека. Отца звали Ричард Бенсон. Он пропал без вести в Красном море. А моя мать простудилась насмерть лет пять назад. Зато у меня хороший дядя; кисловат, правда, но за меня пойдет в огонь и воду. У него нет больше племяшей. А вы верите, что была Фрези Грант?
– А вы?
– Это мне нравится! Вы, вы, вы! – верите или нет?! Я безусловно верю и скажу – почему.
– Я думаю, что это могло быть, – сказал я.
– Нет, вы опять шутите. Я верю потому, что от этой истории хочется что-то сделать. Например, стукнуть кулаком и сказать: «Да, человека не понимают».
– Кто не понимает?
– Все. И он сам не понимает себя.
Разговор был прерван появлением матроса, пришедшего за огнем для трубки. «Скоро ваш отдых», – сказал он мне и стал копаться в углях. Я вышел, заметив, как пристально смотрела на меня девушка, когда я уходил. Что это было? Отчего так занимала ее история, одна половина которой лежала в тени дня, а другая – в свете ночи?
Перед прибытием в Гель-Гью я сидел с матросами и узнал от них, что никто из моих спасителей ранее в этом городе не был. В судьбе малых судов типа «Нырка» случаются одиссеи в тысячу и даже в две и три тысячи миль – выход в большой свет. Прежний капитан «Нырка» был арестован за меткую стрельбу в казино «Фортуна». Проктор был владельцем «Нырка» и половины шкуны «Химена». После ареста капитана он сел править «Нырком» и взял фрахт в Гель-Гью, не смущаясь расстоянием, так как хотел поправить свои денежные обстоятельства.
Глава XXI
В десять часов вечера показался маячный огонь; мы подходили к Гель-Гью.
Я стоял у штирборта с Проктором и Больтом, наблюдая странное явление. По мере того как усиливалась яркость огня маяка, верхняя черта длинного мыса, отделяющего гавань от океана, становилась явственно видной, так как за ней плавал золотистый туман – обширный световой слой. Явление это, свойственное лишь большим городам, показалось мне чрезмерным для сравнительно небольшого Гель-Гью, о котором я слышал, что в нем пятьдесят тысяч жителей. За мысом было нечто вроде желтой зари. Проктор принес трубу, но не рассмотрел ничего, кроме построек на мысе, и высказал предположение, не есть ли это отсвет большого пожара.
– Однако нет дыма, – сказала подошедшая Дэзи. – Вы видите, что свет чист; он почти прозрачен.
В тишине вечера я начал различать звук, неопределенный, как бормотание; звук с припевом, с гулом труб, и я вдруг понял, что это – музыка. Лишь я открыл рот сказать о догадке, как послышались далекие выстрелы, на что все тотчас обратили внимание.
– Стреляют и играют! – сказал Больт. – Стреляют довольно бойко.
В это время мы начали проходить маяк.
– Скоро узнаем, что оно значит, – сказал Проктор, отправляясь к рулю, чтобы ввести судно на рейд. Он сменил Тоббогана, который немедленно подошел к нам, тоже выражая удивление относительно яркого света и стрельбы.
Судно сделало поворот, причем паруса заслонили открывшуюся гавань. Все мы поспешили на бак, ничего не понимая, так были удивлены и восхищены развернувшимся зрелищем, острым и прекрасным во тьме, полной звезд.
Половина горизонта предстала нашим глазам в блеске иллюминации. В воздухе висела яркая золотая сеть; сверкающие гирлянды, созвездия, огненные розы и шары электрических фонарей были, как крупный жемчуг среди золотых украшений. Казалось, стеклись сюда огни всего мира. Корабли рейда сияли, осыпанные белыми лучистыми точками. На барке, черной внизу, с освещенной, как при пожаре, палубой вертелось, рассыпая искры, огненное, алмазное колесо, и несколько ракет выбежали из-за крыш на черное небо, где, медленно завернув вниз, потухли, выронив зеленые и голубые падучие звезды. В это же время стала явственно слышна музыка; дневной гул толпы, доносившийся с набережной, иногда заглушал ее, оставляя лишь стук барабана, а потом отпускал снова, и она отчетливо раздавалась по воде, – то, что называется: «играет в ушах». Играл не один оркестр, а два, три… может быть, больше, так как иногда наступало толкущееся на месте смешение звуков, где только барабан знал, что ему делать. Рейд и гавань были усеяны шлюпками, полными пассажиров и фонарей. Снова началась яростная пальба. Со шлюпок звенели гитары; были слышны смех и крики.
– Вот так Гель-Гью, – сказал Тоббоган. – Какая нам, можно сказать, встреча!
Береговой отсвет был так силен, что я видел лицо Дэзи. Оно, сияющее и пораженное, слегка вздрагивало. Она старалась поспеть увидеть всюду; едва ли замечала, с кем говорит, была так возбуждена, что болтала не переставая.
– Я никогда не видела таких вещей, – говорила она. – Как бы это узнать? Впрочем – О! О! О! Смотрите, еще ракета! И там; а вот – сразу две. Три! Четвертая! Ура! – вдруг закричала она, засмеялась, утерла влажные глаза и села с окаменелым лицом.
Фок упал. Мы подошли с приспущенным гротом, и «Нырок» бросил якорь вблизи железного буя, в кольцо которого был поспешно продет кормовой канат. Я бродил среди суматохи, встречая иногда Дэзи, которая появлялась у всех бортов, жадно оглядывая сверкающий рейд.
Все мы были в несколько приподнятом, припадочном состоянии.
– Сейчас решили, – сказала Дэзи, сталкиваясь со мной. – Все едем; останется один матрос. Конечно, и вы стремитесь попасть скорее на берег?
– Само собой.
– Ничего другого не остается, – сказал Проктор. – Конечно, все поедем немедленно. Если приходишь на темный рейд и слышишь, что бьет три склянки, ясно – торопиться некуда, но в таком деле и я играю ногами.
– Я умираю от любопытства! Я иду одеваться! А! О! – Дэзи поспешила, споткнулась и бросилась к борту. – Кричите им! Давайте кричать! Эй! Эй! Эй!
Это относилось к большому катеру, на корме и носу которого развевались флаги, а борты и тент были увешаны цветными фонариками.
– Эй, на катере! – крикнул Больт так громко, что гребцы и дамы, сидевшие там веселой компанией, перестали грести. – Приблизьтесь, если не трудно, и объясните, отчего вы не можете спать!
Катер подошел к «Нырку», на нем кричали и хохотали. Как он подошел, на палубе нашей стало совсем светло, мы ясно видели их, они – нас.
– Да это карнавал! – сказал я, отвечая возгласам Дэзи. – Они в масках; вы видите, что женщины в масках!
Действительно, часть мужчин представляла театральное сборище индейцев, маркизов, шутов; на женщинах были шелковые и атласные костюмы различных национальностей. Их полумаски, лукавые маленькие подбородки и обнаженные руки несли веселую маскарадную жуть.
На шлюпке встал человек, одетый в красный камзол с серебряными пуговицами и высокую шляпу, украшенную зеленым пером.
– Джентльмены! – сказал он, неистово скрежеща зубами и, показав нож, потряс им. – Как смеете вы явиться сюда, подобно грязным трубочистам к ослепительным булочникам? Скорее зажигайте все, что горит. Зажгите ваше судно! Что вы хотите от нас?
– Скажите, – крикнула, смеясь и смущаясь, Дэзи, – почему у вас так ярко и весело? Что произошло?
– Дети, откуда вы? – печально сказал пьяный толстяк в белом балахоне с голубыми помпонами.
– Мы из Риоля, – ответил Проктор. – Соблаговолите сказать что-либо дельное.
– Они действительно ничего не знают! – закричала женщина в полумаске. – У нас карнавал, понимаете?! Настоящий карнавал и все удовольствия, какие хотите!
– Карнавал! – тихо и торжественно произнесла Дэзи. – Господи, прости и помилуй!
– Это карнавал, джентльмены, – повторил красный камзол. Он был в экстазе. – Нигде нет; только у нас по случаю столетия основания города. Поняли? Девушка недурна. Давайте ее сюда, она споет и станцует. Бедняжка, как пылают ее глазенки! А что, вы не украли ее? Я вижу, что она намерена прокатиться.
– Нет, нет! – закричала Дэзи.
– Жаль, что нас разъединяет вода, – сказал Тоббоган, я бы показал вам новую красивую маску.
– Вы, что же, не понимаете карнавальных шуток? – спросил пьяный толстяк. – Ведь это шутка!
– Я… я… понимаю карнавальные шутки, – ответил Тоббоган нетвердо, после некоторого молчания, – но понимаю еще, что слышал такие вещи без всякого карнавала, или как там оно называется.
– От души вас жалеем! – закричали женщины. – Так вы присматривайте за своей душечкой!
– На память! – вскричал красный камзол. Он размахнулся и серпантинная лента длинной спиралью опустилась на руку Дэзи, схватившей ее с восторгом. Она повернулась, сжав в кулаке ленту, и залилась смехом.
Меж тем компания на шлюпке удалилась, осыпая нас причудливыми шуточными проклятиями и советуя поспешить на берег.
– Вот какое дело! – сказал Проктор, скребя лоб. Дэзи уже не было с нами.
– Конечно. Пошла одеваться, – заметил Больт. – А вы, Тоббоган?
– Я тоже поеду, – медленно сказал Тоббоган, размышляя о чем-то. – Надо ехать. Должно быть, весело; а уж ей будет совсем хорошо.
– Отправляйтесь, – решил Проктор, – а я с ребятами тоже посижу в баре. Надеюсь, вы с нами? Помните о ночлеге. Вы можете ночевать на «Нырке», если хотите.
– Если будет необходимость, – ответил я, не зная еще, что может быть, – я воспользуюсь вашей добротой. Вещи я оставлю пока у вас.
– Располагайтесь, как дома, – сказал Проктор. – Места хватит.
После того все весело и с нетерпением разошлись одеваться. Я понимал, что неожиданно создавшееся, после многих дней затерянного пути в океане, торжественное настроение ночного праздника требовало выхода, а потому не удивился единогласию этой поездки. Я видел карнавал в Риме и Ницце, но карнавал поблизости тропиков, перед лицом океана, интересовал и меня. Главное же, я знал и был совершенно убежден в том, что встречу Биче Сениэль, девушку, память о которой лежала во мне все эти дни светлым и неясным движением мыслей.
Мне пришлось собираться среди матросов, а потому мы взаимно мешали друг другу. В тесном кубрике, среди раскрытых сундуков, едва было где повернуться. Больт взял взаймы у Перлина. Чеккер у Смита. Они считали деньги и брились наспех, пеня лицо куском мыла. Кто зашнуровывал ботинки, кто считал деньги. Больт поздравил меня с прибытием, и я, отозвав его, дал ему пять золотых на всех. Он сжал мою руку, подмигнул, обещал удивить товарищей громким заказом в гостинице и лишь после того открыть, в чем секрет.
Напутствуемый пожеланиями веселой ночи, я вышел на палубу, где стояла Дэзи в новом кисейном платье и кружевном золотисто-сером платке, под руку с Тоббоганом, на котором мешковато сидел синий костюм с малиновым галстуком; между тем его правильному, загорелому лицу так шел раскрытый ворот просмоленной парусиновой блузы. Фуражка с ремнем и золотым якорем окончательно противоречила галстуку, но он так счастливо улыбался, что мне не следовало ничего замечать. Гремя каблуками, выполз из каюты и Проктор; старик остался верен своей поношенной чесучовой куртке и голубому платку вокруг шеи; только его белая фуражка с черным прямым козырьком дышала свежестью материнской заботы Дэзи.
Дэзи волновалась, что я заметил по ее стесненному вздоху, с каким оправила она рукав, и нетвердой улыбке. Глаза ее блестели. Она была не совсем уверена, что все хорошо на ней. Я сказал:
– Ваше платье очень красиво. Она засмеялась и кокетливо перекинула платок ближе к тонким бровям.
– Действительно вы так думаете? – спросила она. – А знаете, я его шила сама.
– Она все шьет сама. – сказал Тоббоган.
– Если, как хвастается, будет ему женой, то… – Проктор договорил странно: – Такую жену никто не выдумает, она родилась сама.
– Пошли, пошли! – закричала Дэзи, счастливо оглядываясь на подошедших матросов. – Вы зачем долго копались?
– Просим прощения, Дэзи, – сказал Больт. – Спрыскивались духами и запасались сувенирами для здешних барышень.
– Все врешь, – сказала она. – Я знаю, что ты женат. А вы, что вы будете делать в городе?
– Я буду ходить в толпе, смотреть; зайду поужинать и – или найду пристанище, или вернусь переночевать на «Нырок».
В то время матросы попрыгали в шлюпку, стоявшую на воде у кормы. Шлюпка «Бегущей» была подвешена к талям, и Дэзи стукнула по ней рукой, сказав:
– Ваша берлога, в которой вы разъезжали. Как думаешь, – обратилась она к Проктору, – могло уже явиться сюда это судно: «Бегущая по волнам»?
– Уверен, что Гез здесь, – ответил Проктор на ее вопрос мне. – Завтра, я думаю, вы займетесь этим делом, и вы можете рассчитывать на меня.
Я сам ожидал встречи с Гезом и не раз думал, как это произойдет, но я знал также, что случай имеет теперь иное значение, чем простое уголовное преследование. Поэтому, благодаря Проктора за его сочувствие и за справедливый гнев, я не намеревался ни торопиться, ни заявлять о своем рвении.
– Сегодня не день дел, – сказал я, – а завтра я все обдумаю.
Наконец мы уселись; толчки весел, понесших нас прочь от «Нырка» с его одиноким мачтовым фонарем, ввели наше внутреннее нетерпеливое движение в круг общего движения ночи. Среди теней волн плескался, рассыпаясь подводными искрами, блеск огней. Огненные извивы струились от набережной к тьме, и музыка стала слышна, как в зале. Мы встретили несколько богато разукрашенных шлюпок и паровых катеров, казавшихся веселыми призраками, так ярко были они озарены среди сумеречной волны. Иногда нас окликали хором, так что нельзя было разобрать слов, но я понимал, что катающиеся бранят нас за мрачность нашей поездки. Мы проехали мимо парохода, превращенного в люстру, и стали приближаться к набережной. Там шла, бежала и перебегала толпа. Среди яркого света увидел я восемь лошадей в султанах из перьев, катавших огромное сооружение из башенок и ковров, увитое апельсинным цветом. На платформе этого сооружения плясали люди в зеленых цилиндрах и оранжевых сюртуках; вместо лиц были комические, толстощекие маски и чудовищные очки. Там же вертелись дамы в коротких голубых юбках и полумасках; они махали длинными шарфами, отплясывали, подбоченясь, весьма лихо. Вокруг несли факелы.
– Что они делают? – вскричала Дэзи. – Это кто же такие?
Я объяснил ей, что такое маскарадные выезды и как их устраивают на юге Европы. Тоббоган задумчиво произнес:
– Подумать только, какие деньги брошены на пустяки!
– Это не пустяки, Тоббоган, – живо отозвалась девушка. – Это праздник. Людям нужен праздник хоть изредка. Это ведь хорошо – праздник! Да еще какой!
Тоббоган, помолчав, ответил:
– Так или не так, я думаю, что если бы мне дать одну тысячную часть этих загубленных денег, я построил бы дом и основал бы неплохое хозяйство.
– Может быть, – рассеянно сказала Дэзи. – Я не буду спорить, только мы тогда, после двадцати шести дней пустынного океана, не увидели бы всей этой красоты. А сколько еще впереди!
– Держи к лестнице! – закричал Проктор матросу. – Убирай весла!
Шлюпка подошла к намеченному месту – каменной лестнице, спускающейся к квадратной площадке, и была привязана к кольцу, ввинченному в плиту. Все повыскакивали наверх. Проктор запер вокруг весел цепь, повесил замок, и мы разделились. Как раз неподалеку была гостиница.
– Вот мы пока и пришли, – сказал Проктор, отходя с матросами, – а вы решайте, как быть с дамой, нам с вами не по пути.
– До свидания, Дэзи, – сказал я танцующей от нетерпения девушке.
– А… – начала она и посмотрела мельком на Тоббогана.
– Желаю вам веселиться, – сказал моряк. – Ну, Дэзи, идем.
Она оглянулась на меня, помахала поднятой рукой, и я почти сразу потерял их из вида в проносящейся ураганом толпе, затем осмотрелся, с волнением ожидания и с именем, впервые, после трех дней, снова зазвучавшим как отчетливо сказанное вблизи: «Биче Сениэль». И я увидел ее незабываемое лицо.
С этой минуты мысль о ней не покидала уже меня, и я пошел в направлении главного движения, которое заворачивало от набережной через открытую с одной стороны площадь. Я был в неизвестном городе – чувство, которое я особенно люблю. Но, кроме того, он предстал мне в свете неизвестного торжества, и, погрузясь в заразительно яркую суету, я стал рассматривать, что происходит вокруг; шел я не торопясь и никого не расспрашивал, так же, как никогда не хотел знать названия поразивших меня своей прелестью и оригинальностью цветов. Впоследствии я узнавал эти названия. Но разве они прибавляли красок и лепестков? Нет, лишь на цветок как бы садился жук, которого не стряхнешь.
Глава XXII
Я знал, что утром увижу другой город – город, как он есть, отличный от того, какой я вижу сейчас, – выложенный, под мраком, листовым золотом света, озаряющего фасады. Это были по большей части двухэтажные каменные постройки, обнесенные навесами веранд и балконов. Они стояли тесно, сияя распахнутыми окнами и дверями. Иногда за углом крыши чернели веера пальм; в другом месте их ярко-зеленый блеск, более сильный внизу, указывал невидимую за стенами иллюминацию. Изобилие бумажных фонарей всех цветов, форм и рисунков мешало различить подлинные черты города. Фонари свешивались поперек улиц, пылали на перилах балконов, среди ковров; фестонами тянулись вдаль. Иногда перспектива улицы напоминала балет, где огни, цветы, лошади и живописная теснота людей, вышедших из тысячи сказок, в масках и без масок, смешивали шум карнавала с играющей по всему городу музыкой.
Чем более я наблюдал окружающее, два раза перейдя прибрежную площадь, прежде чем окончательно избрал направление, тем яснее видел, что карнавал не был искусственным весельем, ни весельем по обязанности или приказу, – горожане были действительно одержимы размахом, который получила затея, и теперь размах этот бесконечно увлекал их, утоляя, может быть, давно нараставшую жажду всеобщего пестрого оглушения.
Я двинулся, наконец, по длинной улице в правом углу площади и попал так удачно, что иногда должен был останавливаться, чтобы пропустить процессию всадников – каких-нибудь средневековых бандитов в латах или чертей в красных трико, восседающих на мулах, украшенных бубенчиками и лентами. Я выбрал эту улицу из-за выгоды ее восхождения в глубь и в верх города, расположенного рядом террас, так как здесь, в конце каждого квартала, находилось несколько ступеней из плитняка, отчего автомобили и громоздкие карнавальные экипажи не могли двигаться; но не один я искал такого преимущества. Толпа была так густа, что народ шел прямо по мостовой. Это было бесцельное движение ради движения и зрелища. Меня обгоняли домино, шуты, черти, индейцы, негры,
Поднявшись к пересекающей эту улицу мостовой, я снова попал в дневной гул и ночной свет и пошел влево, как бы сознавая, что должен прийти к вершине угла тех двух направлений, по которым шел вначале и после. Я был на широкой, залитой асфальтом улице. В ее конце, бывшем неподалеку, виднелась площадь. Туда стремилась толпа. Через головы, перемещавшиеся впереди меня с быстротой схватки, я увидел статую, возвышающуюся над движением. Это была мраморная фигура женщины с приподнятым лицом и протянутыми руками. Пока я проталкивался к ней среди толпы, ее поза и весь вид были мне не вполне ясны. Наконец, я подошел близко, так, что увидел высеченную ниже ее ног надпись и прочитал ее. Она состояла из трех слов: «БЕГУЩАЯ ПО ВОЛНАМ»
Когда я прочел эти слова, мир стал темнеть, и слово, одно слово могло бы объяснить все. Но его не было. Ничто не смогло бы отвлечь меня от этой надписи. Она была во мне, и вместе с тем должно было пройти таинственное действие времени, чтобы внезапное стало доступно работе мысли. Я поднял голову и рассмотрел статую. Скульптор делал ее с любовью. Я видел это по безошибочному чувству художественной удачи. Все линии тела девушки, приподнявшей ногу, в то время как другая отталкивалась, были отчетливы и убедительны. Я видел, что ее дыхание участилось. Ее лицо было не тем, какое я знал, – не вполне тем, но уже то, что я сразу узнал его, показывало, как приблизил тему художник и как, среди множества представлявшихся ему лиц, сказал: «Вот это должно быть тем лицом, какое единственно может быть высечено». Он дал ей одежду незамечаемой формы, подобной возникающей в воображении, – без ощущения ткани; сделал ее складки прозрачными и пошевелил их. Они прильнули спереди, на ветру. Не было невозможных мраморных волн, но выражение стройной отталкивающей ноги передавалось ощущением, чуждым тяжести. Ее мраморные глаза, – эти условно видящие, но слепые при неумении изобразить их глаза статуи, казалось, смотрят сквозь мраморную тень. Ее лицо улыбалось. Тонкие руки, вытянутые с силой внутреннего порыва, которым хотят опередить самый бег, были прекрасны. Одна рука слегка пригибала пальцы ладонью вверх, другая складывала их нетерпеливым, восхитительным жестом душевной игры.
Действительно, это было так: она явилась, как рука, греющая и веселящая сердце. И как ни отделенно от всего, на высоком пьедестале из мраморных морских див, стояла «Бегущая по волнам», – была она не одна. За ней грезился высоко поднятый волной бушприт огромного корабля, несущего над водой эту фигуру, – прямо, вперед, рассекая город и ночь.
Настолько я владел чувствами, чтобы отличить независимое впечатление от впечатления, возникшего с большей силой лишь потому, что оно поднято обстоятельствами. Эта статуя была центр – главное слово всех других впечатлений. Теперь мне кажется, что я слышал тогда, как стоял шум толпы, но точно не могу утверждать. Я очнулся потому, что на мое плечо твердо и выразительно легла мужская рука. Я отступил, увидев внимательно смотрящего на меня человека в треугольной шляпе с серебряным поясом вокруг талии, затянутой в старинный сюртук. Красное седое лицо с трепетавшей от удивления бровью тотчас изменило выражение, когда я спросил, чего он хочет.
– A! – сказал человек и, так как нас толкали герои и героини всех пьес всех времен, отошел ближе к памятнику, сделав мне знак приблизиться. С ним было еще несколько человек в разных костюмах и трое в масках, которые стояли, как бы тоже требуя или ожидая объяснений.
Человек, сказавший «А», продолжал:
– Кажется, ничего не случилось. Я тронул вас потому, что вы стоите уже около часа, не сходя с места и не шевелясь, и это показалось нам подозрительным. Я вижу, что ошибся, поэтому прошу извинения.
– Я охотно прощаю вас, – сказал я, – если вы так подозрительны, что внимание приезжего к этому замечательному памятнику внушает вам опасение, как бы я его не украл.
– Я говорил вам, что вы ошибаетесь, – вмешался молодой человек с ленивым лицом. – Но, – прибавил он, обращаясь ко мне, – действительно, мы стали ломать голову, как может кто-нибудь оставаться так погруженно-неподвижен среди трескучей карусели толпы.
Все эти люди хотя и не были пьяны, но видно было, что они провели день в разнообразном веселье.
– Это приезжий, – сказал третий из группы, драпируясь в огненно-желтый плащ, причем рыжее перо на его шляпе сделало хмельной жест. У него и лицо было рыжим: веснушчатое, белое, рыхлое лицо с полупечальным выражением рыжих бровей, хотя бесцветные блестящие глаза посмеивались. – Только у нас в Гель-Гью есть такой памятник.
Не желая упускать случая понять происходящее, я поклонился им и назвал себя. Тотчас протянулось ко мне несколько рук с именами и просьбами не вменить недоразумение ни в обиду, ни в нехороший умысел. Я начал с вопроса: подозрение чего могли возыметь они все?
– Вот что, – сказал Бавс, человек в треугольной шляпе, – может быть, вы не прочь посидеть с нами? Наш табор неподалеку: вот он.
Я оглянулся и увидел большой стол, вытащенный, должно быть, из ресторана, бывшего прямо против нас, через мостовую. На скатерти, сползшей до камней мостовой, были цветы, тарелки, бутылки и бокалы, а также женские полумаски, – надо полагать – трофеи некоторых бесед. Гитары, банты, серпантин и маскарадные шпаги сталкивались на этом столе с локтями восседающих вокруг него десяти – двенадцати человек. Я подошел к столу с новыми своими знакомыми, но так как не хватало стульев, Бавс поймал пробегающего мимо мальчишку, дал ему пинка, серебряную монету, и награжденный притащил из ресторана три стула, после чего, вздохнув, шмыгнул носом и исчез.
– Мы привели новообращенного, – сказал Трайт, владелец огненного плаща. – Вот он. Его имя Гарвей, он стоял у памятника, как на свидании, не отрываясь и созерцая.
– Я только что приехал, – сказал я, усаживаясь, – и действительно в восхищении от того, что вижу, чего не понимаю и что действует на меня самым необыкновенным образом. Кроме того, возбудил неясные подозрения.
Раздались восклицания, смысл которых был и дружелюбен и бестолков. Но выделился человек в маске: из тех словоохотливых, настойчиво расталкивающих ровным голосом все остальные, более горячие голоса людей, лицо которых благодаря этой черте разговорной настойчивости есть тип, видимый даже под маской.
Я слушал его более чем внимательно.
– Знаете ли вы, – сказал он, – о Вильямсе Гобсе и его странной судьбе? Сто лет назад здесь был пустой, как луна, берег, и Вильямс Гобс, в силу предания, которому верит, кто хочет верить, плыл на корабле «Бегущая по волнам» из Европы в Бомбей. Какие у него были дела с Бомбеем – есть указания в городском архиве…
– Начнем с подозрений, – перебил Бавс. – Есть партия, или, если хотите, просто решительная компания, поставившая себе вопросом чести…
– У них
– Вот мы и думали, – ухватился Бавс за ничтожную паузу в разговоре, – что вы их сторонник, так как прошел час…
– …есть указания в городском архиве, – поспешно вставил свое слово рассказчик. – Итак, я рассказываю легенду об основании города. Первый дом построил Вильямс Гобс, когда был выброшен на отмели среди скал. Корабль бился в шторме, опасаясь неизвестного берега и не имея возможности пересечь круговращение ветра. Тогда капитан увидел прекрасную молодую девушку, взбежавшую на палубу вместе с гребнем волны. «Зюйд-зюйд-ост и три четверти румба!» – сказала она можно понять
– Совсем не то, – перебил Бавс, – вернее, разговор был такой: «С вами говорит Фрези Грант; не пугайтесь и делайте, что скажу…»
– «Зюйд-зюйд-ост и три четверти румба», – быстро договорил человек в маске. – Но я уже сказал это. Так вот, все спаслись по ее указанию – выброситься на мель, и она, конечно, исчезла, едва капитан поверил, что надо слушаться. С Гобсом была жена, так напуганная происшествием, что наотрез отказалась плавать по морю. Через месяц сигналом с берега был остановлен бриг «Полина», и спасшиеся уехали с ним, но Гобс не захотел ехать, потому что не мог справиться с женой, – так она напугалась во время шторма. Им оставили припасов и одного человека, не пожелавшего покинуть Гобса, так как он был ему чем-то крупно обязан. Имя этого человека – Нэд Хорт; и так началась жизнь первых молодых колонистов, которые нашли здесь плодородную землю и прекрасный климат. Они умерли восемьдесят лет назад. Медленно идет время…
– Нет, очень быстро, – возразил Бавс.
– Конечно, я рассказал вам самую суть, – продолжал мой собеседник, – и только провел прямую линию, а обстоятельства и подробности этой легенды вы найдете в нашем архиве. Но – слушайте дальше.
– Известно ли вам, – сказал я, – что существует корабль с названием «Бегущая по волнам»?
– О, как же! – ответил Бавс. – Это была прихоть старика Сениэля. Я его знал. Он из Гель-Гью, но лет десять назад разорился и уехал в Сан-Риоль. Его родственники и посейчас живут здесь.
– Я видел это судно в лисском порту, отчего и спросил вас.
– С ним была странная история, – сказал Бавс. – С судном, не с Сениэлем. Впрочем, может быть, он его продал.
– Да, но произошла следующая история, – нетерпеливо перебил человек в маске. – Однажды…
Вдруг один человек, сидевший за столом, вскочил и протянул сжатый кулак по направлению автомобиля, объехавшего памятник Бегущей и остановившегося в нескольких шагах от нас. Тотчас вскочили все.
Нарядный черный автомобиль среди того пестрого и оглушительного движения, какое происходило на площади, был резок, как неразгоревшийся, охваченный огнем уголь. В нем сидело пять мужчин, все некостюмированные, в вечерней черной одежде и цилиндрах, и две дамы – одна некрасивая, с поблекшим жестким лицом, другая молодая, бледная и высокомерная. Среди мужчин было два старика. Первый, напоминающий разжиревшего, оскаленного бульдога, широко расставив локти, курил, ворочая ртом огромную сигару; другой смеялся, и этот второй произвел на меня особенно неприятное впечатление. Он был широкоплеч, худ, с угрюмо запавшими щеками, высоким лбом и собранными под ним в едкую улыбку чертами маленького, мускулистого лица, сжатого напряжением и сарказмом.
– Вот они! – закричал Бавс. – Вот червонные валеты карнавала! Добс, Коутс, бегите к памятнику! Эти люди способны укусить камень!
Вокруг автомобиля и стола столпился народ. Все встали. Стулья поопрокидывались; с автомобиля отвечали криками угроз и насмешек.
– Что?! Караулите? – сказал толстый старик. – Смотрите, не прозевайте!
– С
Второй старик закричал, высунувшись из автомобиля:
– Мы отобьем вашей кукле руки и ноги! Это произойдет скоро! Вспомните мои слова, когда будете подбирать осколки для брелоков!
Вне себя, Бавс начал рыться в кармане и побежал к автомобилю. Машина затряслась, сделала поворот, отъехала и скрылась, сопровождаемая свистками и аплодисментами. Тотчас явились два полисмена в обрывках серпантиновых лент, с нетвердыми жестами; они стали уговаривать Бавса, который, дав в воздух несколько выстрелов, остановил велосипедиста, желая отобрать у него велосипед для погони за неприятелем. Остолбеневший хозяин велосипеда уже начал оглядываться, куда прислонить машину, чтобы, освободясь, дать выход своему гневу, но полисмен не допустил драки. Я слышал сквозь шум, как он кричал:
– Я все понимаю, но выберите другое место сводить счеты!
Во время этого столкновения, которое было улажено неизвестно как, я продолжал сидеть у покинутого стола. Ушли – вмешаться в происшествие или развлечься им – почти все; остались – я, хмельное зеленое домино, локоть которого неизменно срывался, как только он пытался его поставить на край стола, да словоохотливый и методический собеседник. Происшествие с автомобилем изменило направление его мыслей.
– Акулы, которых вы видели на автомобиле, – говорил он, следя, слушаю ли я его внимательно, – затеяли всю историю. Из-за них мы здесь и сидим. Один, худощавый, это Кабон, у него восемь паровых мельниц; с ним толстый – Тукар, фабрикант искусственного льда. Они хотели сорвать карнавал, но это не удалось. Таким образом…
Его перебило возвращение всей застольной группы, занявшей свои места с гневом и смехом. Дальнейший разговор был так нервен и непоследователен, – причем часть обращалась ко мне, поясняя происходящее, другая вставляла различные замечания, спорила и перебивала, – так что я бессилен восстановить ход беседы. Я пил с ними, слушая то одного, то другого, пока мне не стало ясным положение дела.
Разумеется, под открытым небом, среди толпы, занятой увеселительными делами, сидение за этим столом разнообразилось всякими инцидентами. Знакомые моих хозяев появлялись с приветствиями, шептали им на ухо или, таинственно отведя их для секретной беседы, составляли беспокойный фон, на котором мелькал дождь конфетти, сыпавшийся из хорошеньких ручек. Покушение неизвестных масок взбесить нас танцами за нашей спиной, причем не прекращались разные веселые бедствия, вроде закрывания сзади рукой глаз или изымания стула из-под привставшего человека вместе с писком, треском, пальбой, топотом и чепуховыми выкриками, среди мелодий оркестров и яркого света, над которым, улыбаясь, неслась мраморная «Бегущая по волнам», – все это входило в наш разговор и определяло его.
Как ни прекрасен был вещественный повод вражды и ненависти, явленный одинокой статуей, – вульгарной оказалась сущность ее между людьми. Основой ее были старые счеты и материальные интересы. Еще пять лет назад часть городских дельцов требовала заменить изваяние какой-нибудь другой статуей или совсем очистить площадь от памятника, так как с ним связывался вопрос о расширении портовых складов. Большая часть намеченного под склады участка принадлежала Грасу Парану. Фамилия Парана была одной из самых старых фамилий города. Параны занимались торговлей и административной деятельностью. Это были удачливые и сильные люди, с тем выгодным для них знанием жизни, которое одно само по себе, употребленное для обогащения, верно приводит к цели. Богатство их увеличивалось по законам роста дерева; оно не особенно выделялось среди других состояний, пока в 1863 году Элевзий Паран, дед нынешнего Граса Парана, не увидел среди глыб обвала на своем участке, замкнутом с одной стороны горами, ртутной лужи и не зачерпнул этого тяжелого вещества.
– Стоит вам взглянуть на термометр, – сказал Бавс, – или на пятно зеркального стекла, чтобы вспомнили это имя: Грас Паран. Ему принадлежит треть портовых участков и сорок домов. Кроме капитала, заложенного по железным дорогам, шести фабрик, земель и плантаций, свободный оборотный капитал Парана составляет около ста двадцати миллионов!
Грас Паран развелся с женой, от которой у него не было детей, и усыновил племянника, сына младшей сестры, Георга Герда. Через несколько лет Паран снова женился на молодой девушке. Расстояние возрастов было таково: Парану – пятьдесят лет, его жене – восемнадцать и Герду – двадцать четыре. Против воли Парана Герд стал скульптором. Он провел в Италии пять лет, учился по мастерским Фарнези, Ависа, Гардуччи и, возвратясь, увидел хорошенькую молодую мачеху, с которой завязалась у него дружба, а дружба перешла в любовь. Оба были решительными людьми. Сначала уехала в Европу она, затем – он, и более не вернулись.
Когда в Гель-Гью был поднят вопрос о памятнике основанию города, Герд принял участие в конкурсе, и его модель, которую он прислал, необыкновенно понравилась. Она была хороша и привлекала надписью «Бегущая по волнам», напоминающей легенду, море, корабли; и в самой этой странной надписи было движение. Модель Герда (еще не знали, что это Герд) воскресила пустынные берега и мужественные фигуры первых поселенцев. Заказ был послан, имя Герда открыто, статуя перевезена из Флоренции в Гель-Гью при отчаянном противодействии Парана, который, узнав, что память его позора увековечена его же приемным сыном, пустил в ход деньги, печать и шантаж, но ему не удалось добиться замены этого памятника другим. У Парана нашлись могущественные враги, поддержавшие решение города. В дело вмешались страсти и самолюбие. Памятник был поставлен. Лицо Бегущей ничем не напоминало жену Парана, но своеобразное искажение чувств, связанных неотступной мыслью об ее измене, привело к маниакальному внушению: Паран остался при убеждении, что Герд в этой статуе изобразил Химену Паран.
Одно время казалось – вся история остановилась у точки. Однако Грас Паран, выждав время, начал жестокую борьбу, поставив задачей жизни убрать памятник; и достиг того, что среди огромного числа родственников, зависящих от него людей и людей подкупленных был поднят вопрос о безнравственности памятника, чем привлек на свою сторону людей, бессознательность которых ноет от старых уколов, от мелких и больших обид, от злобы, ищущей лишь повода, – людей с темными, сырыми ходами души, чья внутренняя жизнь скрыта и обнаруживается иногда непонятным поступком, в основе которого, однако, лежит мировоззрение, мстящее другому мировоззрению – без ясной мысли о том, что оно делает. Приемы и обстоятельства этой борьбы привели к попыткам разбить ночью статую, но подкупленные для этой цели люди были схвачены группой случайных прохожих, заподозривших неладное в их поведении. Наконец, постановление города праздновать свое столетие карнавалом, которому также противодействовали Паран и его партия, довело этого человека до открытого бешенства. Были угрозы; их слышали и передавали по городу. Накануне карнавала, то есть третьего дня, в статую произвели выстрел разрывной пулей, но она отбила только верхний угол подножия памятника. Стрелявший скрылся; и с этого часа несколько решительных людей установили охрану, сев за тот самый стол, где я сидел с ними. Тем временем нападающая сторона, не скрывая уже своих намерений, открыто поклялась разбить статую и обратить общее веселье в торжество мрачного замысла.
Таков был наш разговор, внимать которому приходилось с тем большим напряжением, что его течение часто нарушалось указанными выше вещественными и невещественными порывами.
Карнавалы, как я узнал тогда же, происходили в Гель-Гью и раньше благодаря французам и итальянцам, представленным значительным числом всего круга колонии. Но этот карнавал превзошел все прочие. Он был популярен. Его причина была
Как я видел по стычке с автомобилем, эта статуя, имеющая для меня теперь совершенно особое значение, действительно подвергалась опасности. Отвечая на вопрос Бавса, согласен ли я держать сторону его друзей, то есть присоединиться к охране, я, не задумываясь, сказал: «Да». Меня заинтересовало также отношение к своей роли Бавса и всех других. Как выяснилось, это были домовладельцы, таможенные чины, торговцы, один офицер; я не ожидал ни гимнов искусству, ни сладких или восторженных замечаний о глубине тщательно охраняемых впечатлений. Но меня удивили слова Бавса, сказавшего по этому поводу: «Нам всем пришлось так много думать о мраморной Фрези Грант, что она стала как бы наша знакомая. Но и то сказать, это – совершенство скульптуры. Городу не хватало
Так как подтвердилось, что гостиницы переполнены, я охотно принял приглашение одного крайне шумного человека без маски, одетого жокеем, полного, нервного, с надутым красным лицом. Его глаза катались в орбитах с удивительной быстротой, видя и подмечая все. Он напевал, бурчал, барабанил пальцами, возился шумно на стуле, иногда врывался в разговор, не давая никому говорить, но так же внезапно умолкал, начиная, раскрыв рот, рассматривать лбы и брови говорунов. Сказав свое имя – «Ариногел Кук» – и сообщив, что живет за городом, а теперь заблаговременно получил номер в гостинице, Кук пригласил меня разделить его помещение.
– От всей души, – сказал он. – Я вижу джентльмена и рад помочь. Вы меня не стесните. Я вас стесню. Предупреждаю заранее. Бесстыдно сообщаю вам, что я – сплетник; сплетня – моя болезнь, я люблю сплетничать и, говорят, достиг в этом деле известного совершенства. Как видите, кругом – богатейший материал. Я любопытен и могу вас замучить вопросами. Особенно я нападаю на молчаливых людей вроде вас. Но я не обижусь, если вы припомните мне это признание с некоторым намеком, когда я вам надоем.
Я записал адрес гостиницы и едва отделался от Кука, желавшего немедленно показать мне, как я буду с ним жить. Еще некоторое время я не мог встать из-за стола, выслушивая кое-кого по этому же поводу, но, наконец, встал и обошел памятник. Я хотел взглянуть на то место, куда ударила разрывная пуля.
Глава XXIII
С правой стороны от стола и памятника движение развивалось меньше, так как по этой стороне две улицы были преграждены рогатками ради единства направления экипажей, отчего езда могла происходить через одну сторону площади, сламываясь на ней прямым углом, но не скрещиваясь, во избежание столкновений. С этой стороны я и обошел статую. Один угол мраморного подножия был действительно сбит, но, к счастью, эта порча являлась мало заметной для того, кто не знал о выстреле. С этой же стороны, внизу памятника, была вторая надпись: «Георг Герд, 5 декабря 1909 г.». Среди ночи за следом маленьких ног вырезали по волне мрачный зигзаг острые плавники. «Не скучно ли на темной дороге?» – вспомнил я приветливые слова. Две дамы в черных кружевах, с закрытыми лицами, под руку, пробежали мимо меня и, заметив, что я рассматриваю последствия выстрела, воскликнули:
– Стрелять в женщину! – Это сказала одна из них; другая ответила:
– Должно быть, человек был сумасшедший!
– Просто дурак, – возразила первая. – Однако идем. Она начала шептать, но я слышал:
– Вы знаете, есть примета. Надо ее попросить… – остальное прозвучало, как и… а?! о?! Неужели!»
Маски рассмеялись коротким, грудным смешком секрета и любви, затем тронулись по своим делам.
Я хотел вернуться к столу, как, оглядываясь на кого-то в толпе, ко мне быстро подошла женщина в пестром платье, отделанном позументами, и в полумаске.
– Вы тут были один? – торопливо проговорила она, возясь одной рукой возле уха, чтобы укрепить свою полумаску, а другую протянув мне, чтобы я не ушел. – Постойте, я передаю поручение. Вам через меня одна особа желает сообщить… (Иду! – крикнула она на зов из толпы.) Сообщить, что она направилась в театр. Там вы ее найдете по желтому платью с коричневой бахромой. Это ее подлинные слова. Надеюсь, – не перепутаете? – и женщина двинулась отбежать, но я ее задержал. Карнавал полон мистификаций. Я сам когда-то посылал многих простачков искать несуществующее лицо, но этот случай показался мне серьезным. Я ухватился за конец кисейного шарфа, держа натянувшую его всем телом женщину, как пойманную лесой рыбу.
– Кто вас послал?
– Не разорвите! – сказала женщина, оборачиваясь так, что шарф спал и остался в моей руке, а она подбежала за ним. – Отдайте шарф! Эта самая женщина и послала: сказала и ушла; ах, я потеряю своих! Иду! – закричала она на отдалившийся женский крик, звавший ее. – Я вас не обманываю. Всегда задержат вместо благодарности! Ну?! – она выхватила шарф, кивнула и убежала.
Может ли быть, что тайно от меня думал обо мне некто? О человеке, затерянном ночью среди толпы охваченного дурачествами и танцами чужого города? В моем волнении был смутный рисунок действия, совершающегося за моей спиной. Кто перешептывался, кто указывал на меня? Подготовлял встречу? Улыбался в тени? Неузнаваемый, замкнуто проходил при свете? «Да, это Биче Сениэль, – сказал я, – и больше никто». В эту ночь я думал о ней, я ее искал, всматриваясь в прохожих. «Есть связь, о которой мне неизвестно, но я здесь, я слышал, и я должен идти!» Я был в том безрассудном, схватившем среди непонятного первый навернувшийся смысл, состоянии, когда человек думает о себе как бы вне себя, с чувством душевной ощупи. Все становится закрыто и недоступно; указано одно действие. Осмотрясь и спросив прохожих, где театр, я увидел его вблизи, на углу площади и тесного переулка. В здании стоял шум. Все окна были распахнуты и освещены. Там бушевал оркестр, притягивая нервное напряжение разлетающимся, как шлейф, мотивом. В вестибюле стоял ад; я пробивался среди плеч, спин и локтей, в духоте, запахе пудры и табака, к лестнице, по которой сбегали и взбегали разряженные маски. Мелькали веера, цветы, туфли и шелк. Я поднимался, стиснутый в плечах, и получил некоторую свободу лишь наверху, где влево увидел завитую цветами арку большого фойе. Там танцевали. Я оглянулся и заметил желтое шелковое платье с коричневой бахромой.
Эта фигура безотчетно нравящегося сложения поднялась при моем появлении с дивана, стоявшего в левом от входа углу зала; минуя овальный стол, она задела его, отчего оглянулась на помеху и, скоро подбежав ко мне, остановилась, нежно покачивая головкой. Черная полумаска с остро прорезанными глазами, блестевшими немо и выразительно, и смущенная улыбка полуоткрытого рта имели лукавый смысл затейливого секрета. Ее костюм был что-то среднее между матинэ и маскарадной фантазией. Его контуры, широкие рукава и низ короткой юбки были отделаны длинной коричневой бахромой. Маска приложила палец к губам; другой рукой, растопырив ее пальцы, повертела в воздухе так и этак, сделала вид, что закручивает усы, коснулась моего рукава, затем объяснила, что знает меня, нарисовав в воздухе слово «Гарвей». Пока это происходило, я старался понять, каким образом она знает вообще, что я, Томас Гарвей, – есть я сам, пришедший по ее указанию. Уже я готов был признать ее действия требующими немедленного и серьезного объяснения. Между тем маска вновь покачала головой, на этот раз укоризненно, и, указав на себя в грудь, стала бить по губам пальцем, желая вразумить меня этим, что хочет услышать от меня, кто она.
– Я вас знаю, но я не слышал вашего голоса, – сказал я. – Я видел вас, но никогда не говорил с вами.
Она стала на момент неподвижной; лишь ее взгляд в черных прорезях маски выразил глубокое, горькое удивление. Вдруг она произнесла чрезвычайно смешным, тоненьким, искаженным голосом:
– Скажите, как мое имя?
– Вы послали за мной? Множество усердных кивков было ответом. Я более не спрашивал, но медлил. Мне казалось, что, произнеся ее имя, я как бы коснусь зеркально-гладкой воды, замутив отражение и спугнув образ. Мне было хорошо знать и не называть. Но уже маленькая рука схватила меня за рукав, тряся и требуя, чтобы я назвал имя.
– Биче Сениэль! – тихо сказал я, первый раз произнеся вслух эти слова. – Лисс, гостиница «Дувр». Там останавливались вы дней восемь тому назад. Я в странном положении относительно вас, но верю, что вы примете мои объяснения просто, как все просто во мне. Не знаю, – прибавил я, видя, что она отступила, уронила руки и молчит, молчит всем существом своим, – следовало ли мне узнавать ваше имя в гостинице.
Ее рот дрогнул, полуоткрылся с намерением что-то сказать. Некоторое время она смотрела на меня прямо и тихо, закусив губу, потом быстрым движением откинула полумаску, и я увидел Дэзи. Сквозь ее заметное огорчение скользнула улыбка удовольствия явиться вместо другой.
– Не хочу больше прятаться, – сказала она, протягивая мне руку. – Вы не сердитесь на меня? Однако прощайте, я тороплюсь.
Она стала тянуть руку, которую я бессознательно задержал, и отвернула лицо. Когда ее рука освободилась, она отошла и, стоя вполуоборот, стала надевать полумаску.
Не понимая ее появления, я видел все же, что девушка намеревалась поразить меня костюмом и неожиданностью. Я испытал мерзкое угнетение.
– Я был уверен, – сказал я, следуя за ней, – что вы уже спите на «Нырке». Отчего вы не подошли, когда я стоял у памятника?
Дэзи повернулась. Ее лицо снова было скрыто. Платье это очень шло к ней: на нее оглядывались, проходя, мужчины, взглядывая затем на меня, но я чувствовал ее горькую растерянность. Дэзи проговорила, останавливаясь среди слов:
– Это верно, но я так задумала. Ну, что же вы смутились? Я не хочу и не буду вам мешать. Я пришла просто потому, что подвернулся недорого этот наряд, и хотела вас развеселить. Так вышло, что Тоббоган задержался в одном месте, и я немного помешалась среди всякого изобилия. Вас увидела случайно. Вы стояли у памятника, один. Неужели это действительно сделана Фрези Грант? Как странно! Меня всю исщипали, пока дошла. Ох, будет мне от Тоббогана! Побегу успокаивать его. Идите, идите, раз вам нужно, – прибавила она, направляясь к лестнице и видя, что я пошел за ней. – Я теперь знаю дорогу и сама разыщу своих. Всего хорошего!
Мне незачем и не надо было идти вместе, но, сам растерявшись, я остановился у лестницы, смотря, как она медленно спускается, слегка наклонив голову и перебирая бахрому на груди. В ее вдруг потерявших гибкость спине и плечах чувствовалось трогательное смущение. Она не обернулась. Я стоял, пока Дэзи не затерялась среди толпы; потом вернулся в фойе, вздохнув и бесконечно жалея, что ответил на приветливую шалость девушки невольной обидой. Это произошло так скоро, что я не успел как следует ни пошутить, ни выразить удовольствие. Я выругал себя грубым животным, и хотя это было несправедливо, пробирался среди толпы с бесполезным раскаянием, тягостно упрекая себя.
В эту минуту танцы прекратились, смолкла и музыка. Из противоположных дверей навстречу мне шли двое: высокий морской офицер с любезным крупным лицом, которого держала под руку только что ушедшая Дэзи. По крайней мере это была ее фигура, ее желтое с бахромой платье. Меня как бы охватило ветром, и перевернутые вдруг чувства остановились. Вздрогнув, я пошел им навстречу. Сомнения не было: маскарадный двойник Дэзи была Биче Сениэль, и я это знал теперь так же верно, как если бы прямо видел ее лицо. Еще приближаясь, я уже отличил все ее внутреннее скрытое от внутреннего скрытого Дэзи, по впечатлению основной черты этой новой и уже знакомой фигуры. Но я отметил все же изумительное сходство роста, цвета волос, сложения, телодвижений и, пока это пробегало в уме, сказал, кланяясь:
– Биче Сениэль, это вы. Я вас узнал.
Она вздрогнула.
Офицер взглянул на меня с улыбкой удивления. Я уже твердо владел собой и ждал ответа с совершенной уверенностью. Лицо девушки слегка покраснело, и она двинула вверх нижней губой, как будто полумаска мешала ей видеть, и рассмеялась, но неохотно.
– Биче Сениэль? – сказала она искусственно равнодушным голосом, чистым и протяжным. – Ах, извините, я не знаю ее. Я – не она.
Желая выйти из тона карнавальной забавы, я продолжал:
– Прошу меня извинить. Я не только знаю вас, но мы имеем общих знакомых. Капитан Гез, с которым я плыл сюда, вероятно прибыл на днях; может быть, даже вчера.
– О! А! – воскликнула она с серьезным недоумением. – Я не так самонадеянна, чтобы отрицать дальше. Увы, маска не защита. Я поражена, потому что вижу вас первый раз в жизни. И я должна увенчать ваш триумф.
Прикрыв этими словами тревогу, она сняла полумаску, и я увидел Биче Сениэль. Мгновение она рассматривала меня. Я поклонился и назвал себя.
– Мне кажется, что и вы поражены результатами вашей проницательности, – заметила она. – Сознаюсь, что я ничего не понимаю.
Я стоял, показывая молчанием и взглядом, что объяснение предпочтительно без третьего лица. Она тотчас поняла это и, взглянув на офицера, сказала:
– Мой племянник, Ботвель. Да, так: я вижу, что надо поговорить.
Ботвель, стоявший сложив руки, переводя взгляд от Биче ко мне, заметил:
– Дорогая тетя, вы наказаны непостижимо уму. Вы утверждали, что даже я не узнал бы вас. Я схожу к Нувелю уговориться относительно поездки в Латорн.
Условившись, где разыщет нас, он кивнул и, круто повернувшись, осмотрел зал; потом щелкнул пальцами, направляясь к группе стоявших под руку женщин тяжелой, эластичной походкой. Подходя, он поднял руку, махая ею, и исчез среди пестрой толпы.
Биче смотрела на меня с усилием встревоженной мысли. Я сознавал всю трудность предстоящего разговора, почему медлил, но она первая спросила, когда мы сели в глубине цветочной беседки:
– Вы плыли на «Бегущей»? – Сказав это, она всунула мизинец в прорез полумаски и стала ее раскачивать. Каждое ее движение мешало мне соображать, отчего я начал говорить сбивчиво. Я сбивался потому, что не хотел вначале говорить о ней, но когда понял, что иначе невозможно, порядок и простота выражений вернулись.
Биче с вниманием и спокойствием выслушала мой рассказ о сцене на набережной, когда я, звоня в «Дувр», вызвал Анну Макферсон.
Вскоре Биче снова надела полумаску. Теперь лишь по движению ее губ мог судить я о ее отношении к моему рассказу.
Как только я рассказал о набережной, стало возможным говорить о сегодняшнем вечере.
Мне не хотелось упоминать о Дэзи, но выхода не было. Я рассказал о ее шутке и о второй встрече с совершенно таким же, желтым, отделанным коричневой бахромой платье, то есть самой Биче. Я сказал еще, что лишь благодаря такому настойчивому повторению одного и того же костюма я подошел к ней с полной уверенностью.
– Следовательно, вы рассчитывали встретить
– Нет.
– Платье, этот костюм, – мы еще, пожалуй, поймем. Было два таких платья. Я купила его сегодня в одной мастерской… Войдя туда, я увидела свой костюм среди нескольких других. Я указала этот. Хозяйка объяснила мне, что ей сделала заказ на два таких костюма неизвестная дама, но что можно продать их, так как заказчица не явилась. Тогда я взяла один. Второй, следовательно, попал к вашей знакомой совершенно случайно. Что же еще могло быть?
– Должно быть, так, – ответил я, стараясь не усложнять объяснения, которое, предполагая тройную разительную случайность, все же умещалось в уме. – Я хочу сказать теперь о Гезе и корабле.
– Здесь нет секрета, – ответила Биче, подумав. – Мы путаемся, но договоримся. Этот корабль наш, он принадлежал моему отцу. Гез присвоил его мошеннической проделкой. Да, что-то есть в нашей встрече, как во сне, хотя я не могу понять! Дело в том, что я в Гель-Гью только затем, чтобы заставить Геза вернуть нам «Бегущую». Вот почему я сразу назвала себя, когда вы упомянули о Гезе. Я его жду и думала получить сведения.
Снова начались музыка, танцы; пол содрогался. Слова Биче о «мошеннической проделке» Геза показали ее отношение к этому человеку настолько ясно, что присутствие в каюте капитана портрета девушки потеряло для меня свою темную сторону. В ее манере говорить и смотреть была мудрая простота и тонкая внимательность, сделавшие мой рассказ неполным; я чувствовал невозможность не только сказать, но даже намекнуть о связи особых причин с моими поступками. Я умолчал поэтому о происшествии в доме Стерса.
– За крупную сумму, – сказал я, – Гез согласился предоставить мне каюту на «Бегущей по волнам», и мы поплыли, но после скандала, разыгравшегося при недостойной обстановке с пьяными женщинами, когда я вынужден был прекратить безобразие, Гез выбросил меня на ходу в открытое море. Он был так разозлен, что пожертвовал шлюпкой, лишь бы избавиться от меня. На мое счастье утром я был взят небольшой шхуной, шедшей в Гель-Гью. Я прибыл сюда сегодня вечером.
Действие этого рассказа было таково, что Биче немедленно сняла полумаску и больше уже не надевала ее, как будто ей довольно было разделять нас. Но она не вскрикнула и не негодовала шумно, как это сделали бы на ее месте другие; лишь, сведя брови, стесненно вздохнула.
– Недурно! – сказала она с выражением, которое стоило многих восклицательных знаков. – Следовательно, Гез… Я знала, что он негодяй. Но я не знала, что он может быть так страшен.
В увлечении я хотел было заговорить о Фрези Грант, и мне показалось, что в неровном блеске устремленных на меня глаз и бессознательном движении руки, легшей на край стола концами пальцев, есть внутреннее благоприятное указание, что рассказ о ночи на лодке теперь будет уместен. Я вспомнил, что
Не упоминая, разумеется, о портрете, прибавив, сколько мог, прямо идущих к рассказу деталей, я развил подробнее свою историю с Гезом, после чего Биче, видимо, доверяя мне, посвятила меня в историю корабля и своего приезда.
«Бегущая по волнам» была выстроена ее отцом для матери Биче, впечатлительной, прихотливой женщины, умершей восемь лет назад. Капитаном поступил Гез; Бутлер и Синкрайт не были известны Биче; они начали служить, когда судно уже отошло к Гезу. После того как Сениэль разорился и остался только один платеж, по которому заплатить было нечем, Гез предложил Сениэлю спасти тщательно хранимое как память о жене судно, которое она очень любила и не раз путешествовала на нем, – фиктивной передачей его в собственность капитану. Гез выполнил все формальности; кроме того, он уплатил половину остатка долга Сениэля.
Затем, хотя ему было запрещено пользоваться судном для своих целей, Гез открыто заявил право собственности и отвел «Бегущую» в другой порт. Обстоятельства дела не позволяли обратиться к суду. В то время Сениэль надеялся, что получит значительную сумму по ликвидации одного чужого предприятия, бывшего с ним в деловых отношениях, но получение денег задержалось, и он не мог купить у Геза свой собственный корабль, как хотел. Он думал, что Гез желает денег.
– Но он не денег хотел, – сказала Биче, задумчиво рассматривая меня. – Здесь замешана я. Это тянулось долго и до крайности надоело… – Она снисходительно улыбнулась, давая понять мыслью, передавшейся мне, что произошло. – Ну, так вот. Он не преследовал меня в том смысле, что я должна была бы прибегнуть к защите; лишь писал длинные письма, и в последних письмах его (я все читала) прямо было сказано, что он удерживает корабль по навязчивой мысли и предчувствию. Предчувствие в том, что если он не отдаст обратно «Бегущую» – моя судьба будет… сделаться, – да, да! – его, видите ли, женой. Да, он такой. Это странный человек, и то, что мы говорили о разных о нем мнениях, вполне возможно. Его может изменить на два-три дня какая-нибудь книга. Он поддается внушению и сам же вызывает его, прельстившись добродетельным, например, героем или мелодраматическим негодяем с «искрой в душе». А? – Она рассмеялась. – Ну, вот видите теперь сами. Но его основа, – сказала она с убеждением, – это черт знает что! Вначале он, – по крайней мере, у нас, – был другим. Лишь изредка слышали о разных его подвигах, на что не обращали внимания.
Я молчал, она улыбнулась своему размышлению.
– «Бегущая по волнам»! – сказала Биче, откидываясь и трогая полумаску, лежащую у нее на коленях. – Отец очень стар. Не знаю, кто старше – он или его трость; он уже не ходит без трости. Но деньги мы получили. Теперь, на расстоянии всей огромной, долго, бурно, счастливо и содержательно прожитой им своей жизни, – образ моей матери все яснее, отчетливее ему, и память о том, что связано с ней, – остра. Я вижу, как он мучается, что «Бегущая по волнам» ходит туда-сюда с мешками, затасканная воровской рукой. Я взяла чек на семь тысяч… Вот-вот, читаю в ваших глазах: «Отважная, смелая»… Дело в том, что в Гезе есть – так мне кажется, конечно, – известное уважение ко мне. Это не помешает ему взять деньги. Такое соединение чувств называется «психологией». Я навела справки и решила сделать моему старику сюрприз. В Лиссе, куда указывали мои справки, я разминулась с Гезом всего на один день; не зная, зайдет он в Лисс или отправится прямо в Гель-Гью, я приехала сюда в поезде, так как все равно он здесь должен быть, это мне верно передали. Писать ему бессмысленно и рискованно, мое письмо не должно быть в этих руках. Теперь я готова удивляться еще и еще, сначала решительно всему, что столкнуло нас с вами. Я удивляюсь также своей откровенности – не потому, чтобы я не видела, что говорю с джентльменом, но… это не в моем характере. Я, кажется, взволновалась. Вы знаете легенду о Фрези Грант?
– Знаю.
– Ведь это – «Бегущая». Оригинальный город Гель-Гью. Я очень его люблю. Строго говоря, мы, Сениэли, – герои праздника: у нас есть корабль с этим названием «Бегущая по волнам»; кроме того, моя мать родом из Гель-Гью; она – прямой потомок Вильямса Гобса, одного из основателей города.
– Известно ли вам, – сказал я, – что корабль переуступлен Брауну так же мнимо, как ваш отец продал его Гезу?
– О да! Но Браун ни при чем в этом деле. Обязан сделать все Гез. Вот и Ботвель.
Приближаясь, Ботвель смотрел на нас между фигур толпы и, видя, что мы, смолкнув, выжидательно на него смотрим, поторопился дойти.
– Представьте, что случилось, – сказала ему Биче. – Наш новый знакомый, Томас Гарвей, плавал на «Бегущей» с Гезом. Гез здесь или скоро будет здесь.
Она не прибавила ничего больше об этой истории, предоставляя мне, если я хочу сам, сообщить о ссоре и преступлении Геза. Меня тронул ее такт; коротко подтвердив слова Биче, я умолчал Ботвелю о подробностях своего путешествия.
Биче сказала:
– Меня узнали случайно, но очень, очень сложным путем. Я вам расскажу. Тут мы пооткровенничали слегка.
Она объяснила, что я знаю ее задачу в подлинных обстоятельствах.
– Да, – сказал Ботвель, – мрачный пират преследует нашу Биче с кинжалом в зубах. Это уже все знают; настолько, что иногда даже говорят, если нет другой темы.
– Смейтесь! – воскликнула Биче. – А мне, без смеха, предстоит мучительный разговор!
– Мы вместе с Гарвеем войдем к Гезу, – сказал Ботвель, – и будем при разговоре.
– Тогда ничего не выйдет. – Биче вздохнула. – Гез отомстит нам всем ледяной вежливостью, и я останусь ни с чем.
– Вас не тревожит… – Я не сумел кончить вопроса, но девушка отлично поняла, что я хочу сказать.
– О-о! – заметила она, смерив меня ясным толчком взгляда. – Однако ночь чудес затянулась. Нам идти, Ботвель. – Вдруг оживившись, засмеявшись так, что стала совсем другой, она написала в маленькой записной книжке несколько слов и подала мне.
– Вы будете у нас? – сказала Биче. – Я даю вам свой адрес. Старая красивая улица, старый дом, два старых человека и я. Как нам поступить? Я вас приглашаю к обеду завтра.
Я поблагодарил, после чего Биче и Ботвель встали. Я прошел с ними до выходных дверей зала, теснясь среди маскарадной толпы. Биче подала руку.
– Итак, вы
– Но не в данном случае.
– А в каком? Ну, Ботвель, это все стоит рассказать Герде Торнстон. Ее надолго займет. Не гневайтесь, – обратилась ко мне девушка, – я должна шутить, чтобы не загрустить. Все сложно! Так все сложно. Вся жизнь! Я сильно задета в том, чего не понимаю, но очень хочу понять. Вы мне поможете завтра? Например, – эти два платья. Тут есть вопрос! До свиданья.
Когда она отвернулась, уходя с Ботвелем, ее лицо, – как я видел его профиль, – стало озабоченным и недоумевающим. Они прошли, тихо говоря между собой, в дверь, где оба одновременно обернулись взглянуть на меня; угадав это движение, я сам повернулся уйти. Я понял, как дорога мне эта, лишь теперь знакомая девушка. Она ушла, но все еще как бы была здесь.
Получив град толчков, так как шел всецело погруженный в свои мысли, я, наконец, опамятовался и вышел из зала по лестнице, к боковому выходу на улицу. Спускаясь по ней, я вспомнил, как всего час назад спускалась по этой лестнице Дэзи, задумчиво теребя бахрому платья, и смиренно, от всей души пожелал ей спокойной ночи.
Глава XXIV
Захотев есть, я усмотрел поблизости небольшой ресторан, и хотя трудно было пробиться в хмельной тесноте входа, я кое-как протиснулся внутрь. Все столы, проходы, места у буфета были заняты; яркий свет, табачный дым, песни среди шума и криков совершенно закружили мое внимание. Найти место присесть было так же легко, как продеть канат в игольное отверстие. Вскоре я отчаялся сесть, но была надежда, что освободится фут пространства возле буфета, куда я тотчас и устремился, когда это случилось, и начал есть стоя, сам наливая себе из наспех откупоренной бутылки. Обстановка не располагала задерживаться, В это время за спиной раздался шум спора. Неизвестный человек расталкивал толпу, протискиваясь к буфету и отвечая наглым смехом на возмущение посетителей. Едва я всмотрелся в него, как, бросив есть, выбрался из толпы, охваченный внезапным гневом: этот человек был Синкрайт.
Пытаясь оттолкнуть меня, Синкрайт бегло оглянулся; тогда, задержав его взгляд своим, я сказал:
– Добрый вечер! Мы еще раз встретились с вами! Увидев меня, Синкрайт был так испуган, что попятился на толпу. Одно мгновение весь его вид выражал страстную, мучительную тоску, желание бежать, скрыться, хотя в этой тесноте бежать смогла бы разве лишь кошка.
– Фу, фу! – сказал он наконец, отирая под козырьком лоб тылом руки. – Я весь дрожу! Как я рад, как счастлив, что вы живы! Я не виноват, клянусь! Это – Гез. Ради бога, выслушайте, и вы все узнаете! Какая это была безумная ночь! Будь проклят Гез; я первый буду вашим свидетелем, потому что я решительно ни при чем!
Я не сказал ему еще ничего. Я только смотрел, но Синкрайт, схватив меня за руку, говорил все испуганнее, все громче. Я отнял руку и сказал:
– Выйдем отсюда.
– Конечно… Я всегда…
Он ринулся за мной, как собака. Его потрясению можно было верить тем более, что на «Бегущей», как я узнал от него, ожидали и боялись моего возвращения в Дагон. Тогда мы были от Дагона на расстоянии всего пятидесяти с небольшим миль. Один Бутлер думал, что может случиться худшее.
Я повел его за поворот угла в переулок, где, сев на ступенях запертого подъезда, выбил из Синкрайта всю умственную и словесную пыль – относительно моего дела. Как я правильно ожидал, Синкрайт, видя, что его не ударили, скоро оправился, но говорил так почтительно, так подобострастно и внимательно выслушивал малейшее мое замечание, что эта пламенная бодрость дорого обошлась ему.
Произошло следующее.
С самого начала, когда я сел на корабль, Гез стал соображать, каким образом ему от меня отделаться, удержав деньги. Он строил разные планы. Так, например, план – объявить, что «Бегущая по волнам» отправится из Дагона в Сумат. Гез думал, что я не захочу далекого путешествия и высажусь в первом порту. Однако такой план мог сделать его смешным. Его настроение после отплытия из Лисса стало очень скверным, раздражительным. Он постоянно твердил: «Будет неудача с этим проклятым Гарвеем».
– Я чувствовал его нежную любовь, – сказал я, – но не можете ли вы объяснить, отчего он так меня ненавидит?
– Клянусь вам, не знаю! – вскричал Синкрайт. – Может быть… трудно сказать. Он, видите ли, суеверен.
Хотя мне ничего не удалось выяснить, но я почувствовал умолчание. Затем Синкрайт перешел к скандалу. Гез поклялся женщинам, что я приду за стол, так как дамы во что бы то ни стало хотели видеть «таинственного», по их словам, пассажира и дразнили Геза моим презрением к его обществу. Та женщина, которую ударил Гез, держала пари, что я приду на вызов Синкрайта. Когда этого не случилось, Гез пришел в ярость на всех и на все. Женщины плыли в Гель-Гью; теперь они покинули судно. «Бегущая» пришла вчера вечером. По словам Синкрайта, он видел их первый раз и не знает, кто они. После сражения Гез вначале хотел бросить меня за борт, и стоило больших трудов его удержать. Но в вопросе о шлюпке капитан рвал и метал. Он помешался от злости. Для успеха этой затеи он готов был убить сам себя.
– Здесь, – говорил Синкрайт, – то есть когда вы уже сели в лодку, Бутлер схватил Геза за плечи и стал трясти, говоря: «Опомнитесь! Еще не поздно. Верните его!» Гез стал как бы отходить. Он еще ничего не говорил, но уже стал слушать. Может быть, он это и сделал бы, если бы его крепче прижать. Но тут явилась дама, – вы знаете…
Синкрайт остановился, не зная, разрешено ли ему тронуть этот вопрос. Я кивнул. У меня был выбор спросить: «Откуда появилась она?» – и тем, конечно, дать повод счесть себя лжецом – или поддержать удобную простоту догадок Синкрайта. Чтобы покончить на втором, я заявил:
– Да. И вы не могли понять?!
– Ясно, – сказал Синкрайт, – она была с вами, но как? Этим мы все были поражены. Всего минуту она и была на палубе. Когда стало нам дурно от испуга, – что было думать обо всем этом? Гез снова сошел с ума. Он хотел задержать ее, но как-то произошло так, что она миновала его и стала у трапа. Мы окаменели. Гез велел спустить трап. Вы отъехали с ней. Тогда мы кинулись в вашу каюту, и Гез клялся, что она пришла к вам ночью в Лиссе. Иначе не было объяснения. Но после всего случившегося он стал так пить, как я еще не видал, и твердил, что вы все подстроили с умыслом, который он узнает когда-нибудь. На другой день не было более жалкого труса под мачтами сего света, чем Гез. Он только и твердил что о тюрьме, каторжных работах и двадцать раз в сутки учил всех, что и как говорить, когда вы заявите на него. Матросам он раздавал деньги, поил их, обещал двойное жалованье, лишь бы они показали, что вы сами купили у него шлюпку.
– Синкрайт, – сказал я после молчания, в котором у меня наметился недурной план, полезный Биче, – вы крепко ухватились за дверь, когда я ее открыл…
– Клянусь!.. – начал Синкрайт и умолк на первом моем движении. Я продолжал:
– Это
– Говорите, ради бога; я сделаю все!
– Условие совсем не трудное. Вы ни слова не скажете Гезу о том, что видели меня здесь.
– Готов промолчать сто лет, простите меня!
– Так. Где Гез – на судне или на берегу?
– Он съехал в небольшую гостиницу на набережной. Она называется «Парус и Пар». Если вам угодно, я провожу вас к нему.
– Думаю, что разыщу сам. Ну, Синкрайт, пока что наш разговор кончен.
– Может быть, вам нужно еще что-нибудь от меня?
– Поменьше пейте, – сказал я, немного смягченный его испугом и рабством. – А также оставьте Геза.
– Клянусь… – начал он, но я уже встал, Не знаю, продолжал он сидеть на ступенях подъезда или ушел в кабак. Я оставил его в переулке и вышел на площадь, где у стола около памятника не застал никого из прежней компании. Я спросил Кука, на что получил указание, что Кук просил меня идти к нему в гостиницу.
Движение уменьшалось. Толпа расходилась; двери запирались. Из сумерек высоты смотрела на засыпающий город «Бегущая по волнам», и я простился с ней, как с живой.
Разыскав гостиницу, куда меня пригласил Кук, я был проведен к нему, застав его в постели. При шуме Кук открыл глаза, но они снова закрылись. Он опять открыл их. Но все равно спал. По крайнему усилию этих спящих, тупо открытых глаз я видел, что он силится сказать нечто любезное. Усталость, надо быть, была велика. Обессилев, Кук вздохнул, пролепетал, узнав меня: «Устраивайтесь», – и с треском завалился на другой бок.
Я лег на поставленную вторую кровать и тотчас закрыл глаза. Тьма стала валиться вниз; комната перевернулась, и я почти тотчас заснул.
Глава XXV
Ложась, я знал, что усну крепко, но встать хотел рано, и это желание – рано встать – бессознательно разбудило меня. Когда я открыл глаза, память была пуста, как после обморока. Я не мог поймать ни одной мысли до тех пор, пока не увидел выпяченную нижнюю губу спящего Кука. Тогда смутное прояснилось, и, мгновенно восстановив события, я взял со стула часы. На мое счастье, было всего половина десятого утра.
Я тихо оделся и, стараясь не разбудить своего хозяина, спустился в общий зал, где потребовал крепкого чаю и письменные принадлежности. Здесь я написал две записки: одну – Биче Сениэль, уведомляя ее, что Гез находится в Гель-Гью, с указанием адреса; вторую – Проктору с просьбой вручить мои вещи посыльному. Не зная, будет ли удобно напоминать Дэзи о ее встрече со мной, я ограничился для нее в этом письме простым приветом. Отправив записки через двух комиссионеров, я вышел из гостиницы в парикмахерскую, где пробыл около получаса.
Время шло чрезвычайно быстро. Когда я направился искать Геза, было уже четверть одиннадцатого. Стоял знойный день. Не зная улиц, я потерял еще около двадцати минут, так как по ошибке вышел на набережную в ее дальнем конце и повернул обратно. Опасаясь, что Гез уйдет по своим делам или спрячется, если Синкрайт не сдержал клятвы, а более всего этого желая опередить Биче, ради придуманного мной плана ущемления Геза, сделав его уступчивым в деле корабля Сениэлей, – я нанял извозчика. Вскоре я был у гостиницы «Парус и Пар», белого грязного дома, со стеклянной галереей второго этажа, лавками и трактиром внизу. Вход вел через ворота, налево, по темной и крутой лестнице. Я остановился на минуту собрать мысли и услышал торопливые, догоняющие меня шаги. «Остановитесь!» – сказал запыхавшийся человек. Я обернулся. Это был Бутлер, с его тяжелой улыбкой.
– Войдемте на лестницу, – сказал он. – Я тоже иду к Гезу. Я видел, как вы ехали, и облегченно вздохнул. Можете мне не верить, если хотите. Побежал догонять вас. Страшное, гнусное дело, что говорить! Но нельзя было помешать ему. Если я в чем виноват, то в том,
Не знаю, был я рад встретить его или нет. Гневное сомнение боролось во мне с бессознательным доверием к его словам. Я сказал: «Его рано судить». Слова Бутлера звучали правильно; в них был и горький упрек себе, и искренняя радость видеть меня живым. Кроме того, Бутлер был совершенно трезв. Пока я молчал, за фасадом, в глубине огромного двора, послышались шум, крики, настойчивые приказания. Там что-то происходило. Не обратив на это особого внимания, я стал подниматься по лестнице, сказав Бутлеру:
– Я склонен вам верить, но не будем теперь говорить об этом. Мне нужен Гез. Будьте добры указать, где его комната, и уйдите, потому что мне предстоит очень серьезный разговор.
– Хорошо, – сказал он. – Вот идет женщина. Узнаем, проснулся ли капитан. Мне надо ему сказать всего два слова; потом я уйду.
В это время мы поднялись на второй этаж и шли по тесному коридору с выходом на стеклянную галерею слева. Направо я увидел ряд дверей – четыре или пять, – разделенные неправильными промежутками. Я остановил женщину. Толстая крикливая особа лет сорока, с повязанной платком головой и щеткой в руках, узнав, что мы справляемся, дома ли Гез, бешено показала на противоположную дверь в дальнем конце.
– Дома ли он – не хочу и не хочу знать! – объявила она, быстро заталкивая пальцами под платок выбившиеся грязные волосы и приходя в возбуждение. – Ступайте сами и узнавайте, но я к этому подлецу больше ни шагу. Как он на меня гаркнул вчера! Свинья и подлец ваш Гез! Я думала, он меня стукнет. «Ступай вон!» Это – мне! Дома, – закончила она, свирепо вздохнув, – уже стрелял. Я на звонки не иду; черт с ним; так он теперь стреляет в потолок. Это он требует, чтобы пришли. Недавно опять пальнул. Идите, и если спросит, не видели ли вы меня, можете сказать, что я ему не слуга. Там женщина, – прибавила толстуха. – Развратник!
Она скрылась, махая щеткой. Я посмотрел на Бутлера. Он стоял, задумчиво разглядывая дверь. За ней было тихо.
Я начал стучать, вначале постучав негромко, потом с силой. Дверь шевельнулась, следовательно, была не на ключе, но нам никто не ответил.
– Стучите громче, – сказал Бутлер, – он, верно, снова заснул.
Вспомнив слова прислуги о женщине, я пожал плечами и постучал опять. Дверь открылась шире; теперь между ней и притолокой можно было просунуть руку. Я вдруг почувствовал, что там никого нет, и сообщил это Бутлеру.
– Там никого нет, – подтвердил он. – Странно, но правда. Ну что же, давайте откроем.
Тогда я, решившись, толкнул дверь, которая, отойдя, ударилась в большой шкап, и вошел, крайне пораженный тем, что Гез лежит на полу.
Глава XXVI
– Да, – сказал Бутлер после молчания, установившего смерть, – можно было стучать громко или тихо – все равно. Пуля в лоб, точно так, как вы хотели.
– Я подошел к трупу, обойдя его издали, чтобы не ступить в кровь, подтекавшую к порогу из простреленной головы Геза.
Он лежал на спине, у стола, посредине комнаты, наискось к входу. На нем был белый костюм. Согнутая правая нога отвалилась коленом к двери; расставленные и тоже согнутые руки имели вид усилия приподняться. Один глаз был наполовину открыт, другой, казалось, высматривает из-под неподвижных ресниц. Растекавшаяся по лицу и полу кровь не двигалась, отражая, как лужа, соседний стул; рана над переносицей слегка припухла. Гез умер не позже получаса, может быть – часа назад. Большая комната имела неубранный вид. На полу блестели револьверные гильзы. Диван с валяющимися на нем газетами, пустые бутылки по углам, стаканы и недопитая бутыль на столе, среди сигар, галстуков и перчаток; у двери – темный старинный шкап, в бок которому упиралась железная койка с наспех наброшенным одеялом, – вот все, что я успел рассмотреть, оглянувшись несколько раз. За головой Геза лежал револьвер. В задней стене, за столом, было раскрытое окно.
Дверь, стукнувшись о шкап, отскочила, начав медленно закрываться сама. Бутлер, заметив это, распахнул ее настежь и укрепил.
– Мы не должны закрываться, – резонно заметил он. – Ну что же, следует идти звать, объявить, что капитан Гез убит, – убит или застрелился. Он мертв.
Ни он, ни я не успели выйти. С двух сторон коридора раздался шум; справа кто-то бежал, слева торопливо шли несколько человек. Бежавший справа, дородный мужчина с двойным подбородком и угрюмым лицом, заглянул в дверь; его лицо дико скакнуло, и он пробежал мимо, махая рукой к себе; почти тотчас он вернулся и вошел первым. Благоразумие требовало не проявлять суетливости, поэтому я остался, как стоял, у стола. Бутлер, походив, сел; он был сурово бледен и нервно потирал руки. Потом он встал снова.
Первым, как я упомянул, вбежал дородный человек. Он растерялся. Затем, среди разом нахлынувшей толпы, – человек пятнадцати, – появилась молодая женщина или девушка в светлом полосатом костюме и шляпе с цветами. Она тесно была окружена и внимательно, осторожно спокойна. Я
Я понял. Должно быть, это понял и Бутлер, видевший у Геза совершенно схожий портрет, так как испуганно взглянул на меня. Итак, поразившись, мы продолжали ее
В то время как набившаяся толпа женщин и мужчин, часть которых стояла у двери, хором восклицала вокруг трупа, Биче, отбросив с дивана газеты, села и слегка, стесненно вздохнула. Она держалась прямо и замкнуто. Она постукивала пальцами о ручку дивана, потом, с выражением осторожно переходящей грязную улицу, взглянула на Геза и, поморщившись, отвела взгляд.
– Мы задержали ее, когда она сходила по лестнице, – объявил высокий человек в жилете, без шляпы, с худым, жадным лицом. Он толкнул красную от страха жену. – Вот то же скажет жена. Эй, хозяин! Гарден! Мы оба задержали ее на лестнице!
–
Женщина, встретившая нас в коридоре, все еще была со щеткой. Она выступила и показала на Бутлера, потом на меня.
– Бутлер и тот джентльмен пришли только что, они еще спрашивали, дома ли Гез. Ну, вот – только зашли сюда.
– Я помощник убитого, – сказал Бутлер. – Мы пришли вместе; постучали, вошли и увидели.
Теперь внимание всех было сосредоточено на Биче. Вошедшие объявили Гардену, что пробегавший по двору мальчик заметил соскочившую из окна на лестницу нарядную молодую даму. Эта лестница, которую я увидел, выглянув в окно, вела под крышу дома, проходя наискось вверх стены, и на небольшом расстоянии под окном имела площадку. Биче сделала движение сойти вниз, затем поднялась наверх и остановилась за выступом фасада. Мальчик сказал об этом вышедшей во двор женщине, та позвала мужа, работавшего в сарае, и когда они оба направились к лестнице, послышался выстрел. Он раздался в доме, но где, – свидетели не могли знать. Биче уже шла внизу, мимо стены, направляясь к воротам. Ее остановили. Еще несколько людей выбежали на шум. Биче пыталась уйти. Задержанная, она не хотела ничего говорить. Когда какой-то мужчина вознамерился схватить ее за руку, она перестала сопротивляться и объявила, что вышла от капитана Геза потому, что она была заперта в комнате. Затем все поднялись в коридор и теперь не сомневались, что поймали убийцу.
Пока происходили все эти объяснения, я был так оглушен, сбит и противоречив в мыслях, что, хотя избегал подолгу смотреть на Биче, все же еще раз спросил ее взглядом, незаметно для других, и тотчас ее взгляд мне точно сказал: «нет». Впрочем, довольно было видеть ее безыскусственную чуждость происходящему. Я подивился этому возвышенному самообладанию в таком месте и при подавляющих обстоятельствах. Все, что говорилось вокруг, она выслушивала со вниманием, видимо, больше всего стараясь понять, как произошла неожиданная трагедия. Я подметил некоторые взгляды, которые как бы совестились останавливаться на ее лице, так было оно не похоже на то, чтобы ей быть здесь.
Среди общего волнения за стеной раздались шага; люди, стоявшие в дверях, отступили, пропустив представителей власти. Вошел комиссар, высокий человек в очках, с длинным деловым лицом; за ним врач и два полисмена.
– Кем был обнаружен труп? – спросил комиссар, оглядывая толпу.
Я, а затем Бутлер сообщили ему о своем мрачном визите.
– Вы останетесь. Кто хозяин?
– Я. – Гарден принес к столу стул, и комиссар сел; расставив колена и опустив меж них сжатые руки, он некоторое время смотрел на Геза, в то время как врач, подняв тяжелую руку и помяв пальцами кожу лба убитого, констатировал смерть, последовавшую, по его мнению, не позднее получаса назад.
Худой человек в жилете снова выступил вперед и, указывая на Биче Сениэль, объяснил, как и почему она была задержана во дворе.
При появлении полиции Биче не изменила положения, лишь взглядом напомнила мне, что я не знаю ее. Теперь она встала, ожидая вопросов; комиссар тоже встал, причем по выражению его лица было видно, что он признает редкость такого случая в своей практике.
– Прошу вас сесть, – сказал комиссар. – Я обязан составить предварительный протокол. Объявите ваше имя.
– Оно останется неизвестным, – ответила Биче, садясь на прежнее место. Она подняла голову и, начав было краснеть, прикусила губу.
Комиссар сказал:
– Хозяин, удалите всех, останутся – вы, дама и вот эти два джентльмена. Неизвестная, объясните ваше поведение и присутствие в этом доме.
– Я ничего не объясню вам, – сказала Биче так решительно, хотя мягким тоном, что комиссар с особым вниманием посмотрел на нее.
В это время все, кроме Биче, Гардена, меня и Бутлера, покинули комнату. Дверь закрылась. За ней слышны были шепот и осторожные шаги любопытных.
– Вы отказываетесь отвечать на вопрос? – спросил комиссар с той дозой официального сожаления к молодости и красоте главного лица сцены, какая была отпущена ему характером его службы.
– Да. – Биче кивнула. – Я отказываюсь отвечать. Но я желаю сделать заявление. Я считаю это необходимым. После того вы или прекратите допрос, или он будет продолжаться у следователя.
– Я слушаю вас.
– Конечно, я непричастна к этому несчастью или преступлению. Ни здесь, ни в городе нет ни одного человека, кто знал бы меня.
– Это – все? – сказал комиссар, записывая ее слова. – Или, может быть, подумав, вы пожелаете что-нибудь прибавить? Как вы видите, произошло убийство или самоубийство; мы пока что не знаем. Вас видели спрыгнувшей из окна комнаты на площадку наружной лестницы. Поставьте себя на мое место в смысле отношения к вашим действиям.
– Они подозрительны, – сказала девушка с видом человека, тщательно обдумывающего каждое слово. – С этим ничего не поделаешь. Но у меня есть свои соображения, есть причины, достаточные для того, чтобы скрыть имя и промолчать о происшедшем со мной. Если не будет открыт убийца, я, конечно, буду вынуждена дать свое – о! – очень несложное показание, но объявить – кто я, теперь, со всем тем, что вынудило меня явиться сюда, – мне нельзя. У меня есть отец, восьмидесятилетний старик. У него уже был удар. Если он прочтет в газетах мою фамилию, это может его убить.
– Вы боитесь огласки?
– Единственно. Кроме того, показание по существу связано с моим именем, и, объявив, в чем было дело, я, таким образом, все равно что назову себя.
– Так, – сказал комиссар, поддаваясь ее рассудительному, ставшему центром настроения всей сцены тону. – Но не кажется ли вам, что, отказываясь дать объяснение, вы уничтожаете существенную часть дознания, которая, конечно, отвечает вашему интересу?
– Не знаю. Может быть, даже – нет. В этом-то и горе. Я должна ждать. С меня довольно сознания непричастности, если уж я не могу иначе помочь себе.
– Однако, – возразил комиссар, – не ждете же вы, что виновный явится и сам назовет себя?
– Это как раз единственное, на что я надеюсь пока. Откроет себя или откроют его.
– У вас нет оружия?
– Я не ношу оружия.
– Начнем по порядку, – сказал комиссар, записывая, что услышал.
Глава XXVII
Пока происходил разговор, я, слушая его, обдумывал, как отвести это, – несмотря на отрицающие преступление внешность и манеру Биче, – яркое и сильное подозрение, полное противоречий. Я сидел между окном и столом, задумчиво вертя в руках нарезной болт с глухой гайкой. Я механически взял его с маленького стола у стены и, нажимая гайку, заметил, что она свинчивается. Бутлер сидел рядом. Рассеянный интерес к такому странному устройству глухого конца на болте заставил меня снять гайку. Тогда я увидел, что болт этот высверлен и набит до краев плотной темной массой, напоминающей засохшую краску. Я не успел ковырнуть странную начинку, как, быстро подвинувшись ко мне, Бутлер провел левую руку за моей спиной к этой вещи, которую я продолжал осматривать, и, дав мне понять взглядом, что болт следует скрыть, взял его у меня, проворно сунув в карман. При этом он кивнул. Никто не заметил его движений. Но я успел почувствовать легкий запах опиума, который тотчас рассеялся. Этого было довольно, чтобы я испытал обманный толчок мыслей, как бы бросивших вдруг свет на события утра, и второй, вслед за этим, более вразумительный, то есть сознание, что желание Бутлера скрыть тайный провоз яда ничего не объясняет в смысле убийства и ничем не спасает Биче. Мало того, по молчанию Бутлера относительно ее имени, – а как я уже говорил, портрет в каюте Геза не оставлял ему сомнений, – я думал, что хотя и не понимаю ничего, но будет лучше, если болт исчезнет.
Оставив Биче в покое, комиссар занялся револьвером, который лежал на полу, когда мы вошли. В нем было семь гнезд, их пули оказались на месте.
– Можете вы сказать, чей это револьвер? – спросил Бутлера комиссар.
– Это его револьвер, капитана, – ответил моряк. – Гез никогда не расставался с револьвером.
– Точно ли это его револьвер?
– Это его револьвер, – сказал Бутлер. – Он мне знаком, как кофейник – повару.
Доктор осматривал рану. Пуля прошла сквозь голову и застряла в стене. Не было труда вытащить ее из штукатурки, что комиссар сделал гвоздем. Она была помята, меньшего калибра и большей длины, чем пуля в револьвере Геза; кроме того – никелирована.
– Риверс-бульдог, – сказал комиссар, подбрасывая ее на ладони. Он опустил пулю в карман портфеля. – Убитый не воспользовался своим кольтом.
Обыск в вещах не дал никаких указаний. Из карманов Геза полицейские вытащили платок, портсигар, часы, несколько писем и толстую пачку ассигнаций, завернутых в газету. Пересчитав деньги, комиссар объявил значительную сумму: пять тысяч фунтов.
– Он не был ограблен, – сказал я, взволнованный этим обстоятельством, так как разрастающаяся сложность события оборачивалась все более в худшую сторону для Биче.
Комиссар посмотрел на меня, как в окно. Он ничего не сказал, но был крепко озадачен. После этого начался допрос хозяина, Гардена.
Рассказав, что Гез останавливается у него четвертый раз, платил хорошо, щедро давал прислуге, иногда не ночевал дома и был, в общем, беспокойным гостем, Гарден получил предложение перейти к делу по существу.
– В девять часов моя служанка Пегги пришла в буфет и сказала, что не пойдет на звонки Геза, так как он вчера обошелся с ней грубо. Вскоре спустился капитан, изругал меня, Пегги и выпил виски. Не желая с ним связываться, я обещал, что Пегги будет ему служить. Он успокоился и пошел наверх. Я был занят расчетом с поставщиком и часов около десяти услышал выстрелы, не помню – сколько. Гез угрожал, уходя, что звонить больше он не намерен, – будет стрелять. Не знаю, что было у него с Пегги, – пошла она к нему или нет. Вскоре снова пришла Пегги и стала рыдать. Я спросил, что случилось. Оказалось, что к Гезу явилась дама, что ей страшно не идти и страшно идти, если Гез позвонит. Я выпытал все же, что она идти не намерена, и, сами знаете, пригрозил. Тут меня еще рассердили механики со «Спринга»: они стали спрашивать, сколько трупов набирается к вечеру в моей гостинице. Я пошел сам и увидел капитана стоящим на галерее с этой барышней. Я ожидал криков, но он повернулся и долго смотрел на меня с улыбкой. Я понял, что он меня просто не видит.
Я стал говорить о стрельбе и пенять ему. Он сказал: «Какого черта вы здесь?» Я спросил, что он хочет. Гез сказал: «Пока ничего». И они оба прошли сюда. Поставщик ждал; я вернулся к нему. Затем прошло, должно быть, около получаса, как снова раздался выстрел. Меня это начало беспокоить, потому что Гез был теперь не один. Я побежал наверх и, представьте, увидел, что жильцы соседнего дома (у нас общий двор) спешат мне навстречу, а среди них эта неизвестная барышня. Дверь Геза была раскрыта настежь. Там стояли двое: Бутлер, – я знаю Бутлера, – и с ним вот они. Я заглянул, увидел, что Гез лежит на полу, потом вошел вместе с другими.
– Позовите женщину, Пегги, – сказал комиссар. Не надо было далеко ходить за ней, так как она вертелась у комнаты; когда Гарден открыл дверь, Пегги поспешила вытереть передником нос и решительно подошла к столу.
– Расскажите, что вам известно, – предложил комиссар после обыкновенных вопросов: как зовут и сколько лет.
– Он умер, я не хочу говорить худого, – торжественно произнесла Пегги, кладя руку под грудь. – Но только вчера я была так обижена, как никогда. С этого все началось.
– Что началось?
– Я не то говорю. Он пришел вчера поздно; да, – Гез. Комнату он, уходя, запер, а ключ взял с собой, почему я не могла прибрать. Я еще не спала; я слышала, как он стучит наверху: идет, значит, домой. Я поднялась приготовить ему постель и стала делать тут, там – ну, что требуется. Он стоял все время спиной ко мне, пьяный, а руку держал в кармане, за пазухой. Он все поглядывал, когда я уйду, и вдруг закричал: «Ступай прочь отсюда!» Я возразила, конечно (Пегги с достоинством поджала губы, так что я представил ее лицо в момент окрика), я возразила насчет моих обязанностей. «А это ты видела?» – закричал он. То есть видела ли я стул. Потому что он стал махать стулом над моей головой. Что мне было делать? Он мужчина и, конечно, сильнее меня. Я плюнула и ушла. Вот он утром звонит…
– Когда это было?
– Часов в восемь. Я бы и минуты заметила, знай кто-нибудь, что так будет. Я уже решила, что не пойду. Пусть лучше меня прогонят. Я свое дело знаю. Меня обвинять нечего.
– Вы невинны, Пегги, – сказал комиссар. – Что же было после звонка?
– Еще звонок. Но как все верхние ушли рано, то я знала, кто такой меня требует.
Биче, внимательно слушавшая рассказ горячего пятипудового женского сердца, улыбнулась. Я был рад видеть это доказательство ее нервной силы.
Пегги продолжала:
– …стал звонить на разные манеры и все под чужой звонок; сам же он звонит коротко: раз, два. Пустил трель, потом начал позвякивать добродушно и – снова своим, коротким. Я ушла в буфет, куда он вскоре пришел и выпил, но меня не заметил. Крепко выругался. Как его тут не стало, хозяин начал выговаривать мне: «Ступайте к нему, Пегги; он грозит изрешетить потолок», – палить то есть начнет. Меня, знаете, этим не испугаешь. У нас и не то бывает. Господин комиссар помнит, как в прошлом году мексиканцы заложили дверь баррикадой и бились: на шестерых – три…
– Вы храбрая женщина, Пегги, – перебил комиссар, – но то дело прошедшее. Говорите об этом.
– Да, я не трус, это все скажут. Если мою жизнь рассказать, будет роман. Так вот, начало стучать там, у Геза. Значит, всаживает в потолок пули. И вот, взгляните…
Действительно, поперечная толстая балка потолка имела такой вид, как если бы в нее дали залп. Комиссар сосчитал дырки и сверил с числом найденных на полу патронов; эти числа сошлись. Пегги продолжала:
– Я пошла к нему; пошла не от страха, пошла я единственно от жалости. Человек, так сказать, не помнит себя. В то время я была на дворе, а потому поднялась с лестницы от ворот. Как я поднялась, слышу – меня окликнули. Вот эта барышня; извините, не знаю, как вас зовут. И сразу она мне понравилась. После всех неприятностей вижу человеческое лицо. «У вас остановился капитан Вильям Гез? – так она меня спросила. – В каком номере он живет?» Значит, опять он, не выйти ему у меня из головы и, тем более, от такого лица. Даже странно было мне слушать. Что ж! Каждый ходит, куда хочет. На одной веревке висит разное белье. Я ее провела, стукнула в дверь и отошла. Гез вышел. Вдруг стал он бледен, даже задрожал весь; потом покраснел и сказал: «Это вы! Это вы! Здесь!» Я стояла. Он повернулся ко мне, и я пошла прочь. Ноги тронулись сами, и все быстрее. Я думала: только бы не услышать при посторонних, как он заорет свои проклятия! Однако на лестнице я остановилась – может быть, позовет подать или принести что-нибудь, но этого не случилось. Я услышала, что они, Гез и барышня, пошли в галерею, где начали говорить, но что – не знаю. Только слышно: «Гу-гу, гу-гу, гу-гу». Ну-с, утром без дела не сидишь. Каждый ходит, куда хочет. Я побыла внизу, а этак через полчаса принесли письма маклеру из первого номера, и я пошла снова наверх кинуть их ему под дверь; постояла, послушала: все тихо. Гез не звонит. Вдруг – бац! Это у него выстрел. Вот он какой был выстрел! Но мне тогда стало только смешно. Надо звонить по-человечески. Ведь видел, что я постучала; значит, приду и так. Тем более, это при посторонних. Пришла нижняя и сказала, что надо подмести буфет: ей некогда. Ну-с, так сказать, Лиззи всегда внизу, около хозяина; она – туда, она – сюда, и, значит, мне надо идти. Вот тут, как я поднялась за щеткой, вошли наверх Бутлер с джентльменом и опять насчет Геза: «Дома ли он?» В сердцах я наговорила лишнее и прошу меня извинить, если не так сказала, только показала на дверь, а сама скорее ушла, потому что, думаю, если ты меня позовешь, так знай же, что я не вертелась у двери, как собака, а была по своим делам. Только уж работать в буфете не пришлось, потому что навстречу бежала толпа. Вели эту барышню. Вначале я думала, что она сама всех их ведет. Гарден тоже прибежал сам не свой. Вот когда вошли, я и увидела… Гез готов.
Записав ее остальные, ничего не прибавившие к уже сказанному, различные мелкие показания, комиссар отпустил Пегги, которая вышла, пятясь и кланяясь. Наступила моя очередь, и я твердо решил, сколько будет возможно, отвлечь подозрение на себя, как это ни было трудно при обстоятельствах, сопровождавших задержание Биче Сениэль. Сознаюсь – я ничем, конечно, не рисковал, так как пришел с Бутлером, на глазах прислуги, когда Гез уже был в поверженном состоянии. Но я надеялся обратить подозрение комиссара в новую сторону, по кругу пережитого мною приключения, и рассказал откровенно, как поступил со мной Гез в море. О моем скрытом, о том, что имело значение лишь для меня, комиссар узнал столько же, сколько Браун и Гез, то есть ничего. Связанный теперь обещанием, которое дал Синкрайту, я умолчал об его активном участии. Бутлер подтвердил мое показание. Я умолчал также о некоторых вещах, например о фотографии Биче в каюте Геза и запутанном положении корабля в руках капитана, с целью сосредоточить все происшествия на себе. Я говорил, тщательно обдумывая слова, так что заметное напряжение Биче при моем рассказе, вызванное вполне понятными опасениями, осталось напрасным. Когда я кончил, прямо заявив, что шел к Гезу с целью требовать удовлетворения, она, видимо, поняла, как я боюсь за нее, и в тени ее ресниц блеснуло выражение признательности.
Хотя флегматичен был комиссар, давно привыкший к допросам и трупам, мое сообщение о себе, в связи с Гезом, сильно поразило его. Он не однажды переспросил меня о существенных обстоятельствах, проверяя то, другое сопутствующими показаниями Бутлера. Бутлер, слыша, что я рассказываю, умалчивая о появлении неизвестной женщины, сам обошел этот вопрос, очевидно понимая, что у меня есть основательные причины молчать. Он стал очень нервен, и комиссару иногда приходилось направлять его ответы или вытаскивать их клещами дважды повторенных вопросов. Хотя и я не понимал его тревоги, так как оговорил роль Бутлера благоприятным для него упоминанием о в сущности пассивной, даже отчасти сдерживающей роли старшего помощника, – он, быть может, встревожился как виновный в недонесении. Так или иначе, Бутлер стал говорить мало и неохотно. Он потускнел, съежился. Лишь один раз в его лице появилось неведомое живое участие, какое бывает при внезапном воспоминании. Но оно исчезло, ничем не выразив себя.
По ставшему чрезвычайно серьезным лицу комиссара и по количеству исписанных им страниц я начал понимать, что мы все трое не минуем ареста. Я сам поступил бы так же на месте полиции. Опасение это немедленно подтвердилось.
– Объявляю, – сказал комиссар, встав, – впредь до выяснения дела арестованными: неизвестную молодую женщину, отказавшуюся назвать себя, Томаса Гарвея и Элиаса Бутлера.
В этот момент раздался странный голос. Я не сразу его узнал: таким чужим, изменившимся голосом заговорил Бутлер. Он встал, тяжело, шумно вздохнул и с неловкой улыбкой, сразу побледнев, произнес:
– Одного Бутлера. Элиаса Бутлера.
– Что это значит? – спросил комиссар.
– Я убил Геза.
Глава XXVIII
К тому времени чувства мои были уже оглушены и захвачены так сильно, что даже объявление ареста явилось развитием одной и той же неприятности; но неожиданное признание Бутлера хватило по оцепеневшим нервам, как новое преступление, совершенное на глазах всех. Биче Сениэль рассматривала убийцу расширенными глазами и, взведя брови, следила с пристальностью глубокого облегчения за каждым его движением. Комиссар перешел из одного состояния в другое – из состояния запутанности к состоянию иметь здесь, против себя, подлинного преступника, которого считал туповатым свидетелем, – с апломбом чиновника, приписывающего каждый, даже невольный успех влиянию своих личных качеств.
– Этого надо было ожидать, – сказал он так значительно, что, должно быть, сам поверил своим словам. – Элиас Бутлер, сознавшийся при свидетелях, садитесь и изложите, как было совершено преступление.
– Я решил, – начал Бутлер, когда сам несколько освоился с перенесением тяжести сцены, целиком обрушенной на него и бесповоротно очертившей тюрьму, – я решил рассказать все, так как иначе не будет понятен случай с убийством Геза. Это – случай, я не хотел его убивать. Я молчал потому, что надеялся для барышни на благополучный исход ее задержания. Оказалось иначе. Я увидел, как сплелось подозрение вокруг невинного человека. Объяснения она не дала, следовательно, ее надо арестовать. Так, это правильно. Но я не мог остаться подлецом. Надо было сказать. Я слышал, что она выразила надежду на совесть самого преступника. Эти слова я обдумывал, пока вы допрашивали других, и не нашел никакого другого выхода, чем этот, – встать и сказать: Геза застрелил я.
– Благодарю вас, – сказала Биче с участием, – вы честный человек, и я, если понадобится, помогу вам.
– Должно быть, понадобится, – ответил Бутлер, подавленно улыбаясь. – Ну-с, надо говорить все. Итак, мы прибыли в Гель-Гью с контрабандой из Дагона. Четыреста ящиков нарезных болтов. Желаете посмотреть?
Он вытащил предмет, который тайно отобрал от меня, и передал его комиссару, отвинтив гайку.
– Заказные формы, – сказал комиссар, осмотрев начинку болта. – Кто же изобрел такую уловку?
– Должен заявить, – пояснил Бутлер, – что все дело вел Гез. Это его связи, и я участвовал в операции лишь деньгами. Мои отложенные за десять лет триста пятьдесят фунтов пошли как пай. Я должен был верить Гезу на слово. Гез обещал купить дешево, продать дорого. Мне приходилось, по нашим расчетам, приблизительно тысяча двести фунтов. Стоило рискнуть. Знали обо всем лишь я, Гез и Синкрайт. Женщины, которые плыли с нами сюда, не имели отношения к этой погрузке и ничего не подозревали. Гез был против Гарвея, так как по крайней мнительности опасался всего. Не очень был доволен, откровенно сказать, и я, потому что, как-никак, чувствуешь себя спокойнее, если нет посторонних. После того как произошел скандал, о котором вы уже знаете, и, несмотря на мои уговоры, человека бросили в шлюпку миль за пятьдесят от Дагона, а вмешаться как следует – значило потерять все потому, что Гез, взбесившись, способен на открытый грабеж, – я за остальные дни плавания начал подозревать капитана в намерении увильнуть от честной расплаты. Он жаловался, что опиум обошелся вдвое дороже, чем он рассчитывал, что он узнал в Дагоне о понижении цен, так что прибыль может оказаться значительно меньше.
Таким образом капитан подготовил почву и очень этим меня тревожил. Синкрайту было просто обещано пятьдесят фунтов, и он был спокоен, зная, должно быть, что все пронюхает и добьется своего в большем размере, чем надеется Гез. Я ничего не говорил, ожидая, что будет в Гель-Гью. Еще висела эта история с Гарвеем, которую мы думали миновать, пробыв здесь не более двух дней, а потом уйти в Сан-Губерт или еще дальше, где и отстояться, пока не замрет дело. Впрочем, важно было прежде всего продать опий.
Гез утверждал, что переговоры с агентом по продаже ему партии железных болтов будут происходить в моем присутствии, но когда мы прибыли, он устроил, конечно, все самостоятельно. Он исчез вскоре после того, как мы отшвартовались, и явился веселый, только стараясь казаться озабоченным. Он показал деньги. «Вот все, что удалось получить, – так он заявил мне. – Всего три тысячи пятьсот. Цена товара упала, наши приказчики предложили ждать улучшения условий сбыта или согласиться на три тысячи пятьсот фунтов за тысячу сто килограммов».
Мне приходилось, по расчету моих и его денег, – причем он уверял, что болты стоили ему по три гинеи за сотню, – непроверенные остатки. Я выделился, таким образом, из расчета пятьсот за триста пятьдесят, и между нами произошла сцена. Однако доказать ничего было нельзя, поэтому я вчера же направился к одному сведущему по этим делам человеку, имя которого называть не буду, и я узнал от него, что наша партия меньше, как за пять тысяч, не может быть продана, что цена держится крепко.
Обдумав, как уличить Геза, мы отправились в один склад, где мой знакомый усадил меня за перегородку, сзади конторы, чтобы я слышал разговор. Человек, которого я не видел, так как он был отделен от меня перегородкой, в ответ на мнимое предложение моего знакомого сразу же предложил ему четыре с половиной фунта за килограмм, а когда тот начал торговаться, накинул пять и даже пять с четвертью. С меня было довольно. Угостив человека за услугу, я отправился на корабль и, как Гез уже переселился сюда, в гостиницу, намереваясь широко пожить, – пошел к нему, но его не застал. Был я еще вечером, – раз, два, три раза – и безуспешно. Наконец сегодня утром, около десяти часов, я поднялся по лестнице со двора и, никого не встретив, постучал к Гезу. Ответа я не получил, а тронув за ручку двери, увидел, что она не заперта, и вошел. Может быть, Гез в это время ходил вниз жаловаться на Пегги.
Так или иначе, но я был здесь один в комнате, с неприятным стеснением, не зная, оставаться ждать или выйти разыскивать капитана. Вдруг я услышал шаги Геза, который сказал кому-то: «Она должна явиться немедленно».
Так как я напряженно думал несколько дней о продаже опия, то подумал, что слова Геза относятся к одной пожилой даме, с которой он имел эти дела. Не могло представиться случая узнать все. Сообразив свои выгоды, я быстро проник в шкап, который стоит у двери, и прикрыл его изнутри, решаясь на все. Я дополнил свой план, уже стоя в шкапу. План был очень прост: услышать, что говорит Гез с дамой-агентом, и, разузнав точные цифры, если они будут произнесены, явиться в благоприятный момент. Ничего другого не оставалось. Гез вошел, хлопнув дверью. Он метался по комнате, бормоча: «Я вам покажу! Вы меня мало знаете, подлецы».
Некоторое время было тихо. Гез, как я видел его в щель, стоял задумчиво, напевая, потом вздохнул и сказал: «Проклятая жизнь!»
Тогда кто-то постучал в дверь, и, быстро кинувшись ее открыть, он закричал: «Как?! Может ли быть?! Входите же скорее и докажите мне, что я не сплю!»
Я говорю о барышне, которая сидит здесь. Она отказалась войти и сообщила, что приехала уговориться о месте для переговоров; каких, – не имею права сказать.
Бутлер замолчал, предоставляя комиссару обойти это положение вопросом о том, что произошло дальше, или обратиться за разъяснением к Биче, которая заявила:
– Мне нет больше причины скрывать свое имя. Меня зовут Биче Сениэль. Я пришла к Гезу условиться, где встретиться с ним относительно выкупа корабля «Бегущая по волнам». Это судно принадлежит моему отцу. Подробности я расскажу после.
– Я вижу уже, – ответил комиссар с некоторой поспешностью, позволяющей сделать благоприятное для девушки заключение, – что вы будете допрошены как свидетельница.
Бутлер продолжал:
– Она отказалась войти, и я слышал, как Гез говорил в коридоре, получая такие же тихие ответы. Не знаю, сколько прошло времени. Я был разозлен тем, что напрасно засел в шкап, но выйти не мог, пока не будет никого в коридоре и комнате. Даже если бы Гез запер помещение на ключ, наружная лестница, которая находится под самым окном, оставалась в моем распоряжении. Это меня несколько успокаивало.
Пока я соображал так, Гез возвратился с дамой, и разговор возобновился. Барышня сама расскажет, что произошло между ними. Я чувствовал себя так гнусно, что забыл о деньгах. Два раза я хотел ринуться из шкапа, чтобы прекратить безобразие. Гез бросился к двери и запер ее на ключ. Когда барышня вскочила на окно и спрыгнула вниз, на ту лестницу, что я видел в свою щель, Гез сказал: «О мука! Лучше умереть!» Подлая мысль двинула меня открыто выйти из шкапа. Я рассчитывал на его смущение и расстройство. Я решился на шантаж и не боялся нападения, так как со мной был мой револьвер.
Гез был убит быстрее, чем я вышел из шкапа. Увидев меня, должно быть, взволнованного и бледного, он сначала отбежал в угол, потом кинулся на меня, как отраженный от стены мяч. Никаких объяснений он не спрашивал. Слезы текли по его лицу; он крикнул: «Убью, как собаку!» – и схватил со стола револьвер. Тут бы мне и конец. Вся его дикая радость немедленной расправы передалась мне. Я закричал, как он, и увидел его лоб. Не знаю, кажется мне это или я где-то слышал действительно, – я вспомнил странные слова: «Он получит пулю в лоб…» – и мою руку, без прицела, вместе с движением и выстрелом, повело куда надо, как магнитом. Выстрела я не слышал. Гез уронил револьвер, согнулся и стал качать головой. Потом он ухватился за стол, пополз вниз и растянулся. Некоторое время я не мог двинуться с места, но надо было уйти. Я открыл дверь и на носках побежал к лестнице, все время ожидая, что буду схвачен за руку или окликнут. Но я опять, как когда пришел, решительно никого не встретил и вскоре был на улице. С минуту я то уходил прочь, то поворачивал обратно, начав сомневаться, было ли то, что было. В душе и голове гул был такой, как если бы я лежал среди рельс под мчавшимся поездом. Все звуки кричали, все было страшно и ослепительно. Тут я увидел Гарвея и очень обрадовался, но не мог радоваться по-настоящему. Мысли появлялись очень быстро и с силой. Так я, например, узнав, что Гарвей идет к Гезу, немедленно, с совершенным убеждением порешил, что если есть на меня какие-нибудь неведомые мне подозрения, лучше всего будет войти теперь же с Гарвеем. Я думал, что барышня уже далеко. Ничего подобного, такого, чем обернулось все это несчастье, мне не пришло даже в голову. Одно стояло в уме: «Я вошел и увидел, и я так же поражен, как и все». Пока я здесь сидел, я внутренне отошел, а потому не мог больше молчать.
На этих словах показание Бутлера отзвучало и смолкло. Он то вставал, то садился.
– Дайте вашу руку, Бутлер, – сказала Биче. Она взяла его руку, протянутую медленно и тяжело, и крепко встряхнула ее. – Вы тоже не виноваты, а если бы и были виноваты, не виновны теперь. – Она обратилась к комиссару. – Должна говорить я.
– Желаете дать показания наедине?
– Только так.
– Элиас Бутлер, вы арестованы. Томас Гарвей, вы свободны и обязаны явиться свидетелем по вызову суда.
Полисмены, присутствие которых только теперь стало заметно, увели Бутлера. Я вышел, оставив Биче и условившись с ней, что буду ожидать ее в экипаже. Пройдя сквозь коридор, такой пустой утром и такой полный теперь набившейся изо всех щелей квартала толпой, разогнать которую не могли никакие усилия, я вышел через буфет на улицу. Неподалеку стоял кэб; я нанял его и стал ожидать Биче, дополняя воображением немногие слова Бутлера, – те, что развертывались теперь в показание, тяжелое для женщины, и в особенности для девушки. Но уже зная ее немного, я не мог представить, чтобы это показание было дано иначе, чем те движения женских рук, которые мы видим с улицы, когда они раскрывают окно в утренний сад.
Глава XXIX
Мне пришлось ждать почти час. Непрестанно оглядываясь или выходя из экипажа на тротуар, я был занят лишь одной навязчивой мыслью: «Ее еще нет». Ожидание утомило меня более, чем что-либо другое в этой мрачной истории. Наконец я увидел Биче. Она поспешно шла и, заметив меня, обрадованно кивнула. Я помог ей усесться и спросил, желает ли Биче ехать домой одна.
– Да и нет; хотя я утомлена, но по дороге мы поговорим. Я вас не приглашаю теперь, так как очень устала.
Она была бледна и досадовала. Прошло несколько минут молчаливой езды, пока Биче заговорила о Гезе.
– Он запер дверь. Произошла сцена, которую я постараюсь забыть. Я не испугалась, но была так зла, что сама могла бы убить его, если бы у меня было оружие. Он обхватил меня и, кажется, пытался поцеловать. Когда я вырвалась и подбежала к окну, я увидела, как могу избавиться от него. Под окном проходила лестница, и я спрыгнула на площадку. Как хорошо, что вы тоже пришли туда!
– Увы, я не мог ничем вам помочь!
– Достаточно, что вы там были. К тому же вы старались если не обвинить себя, то внушить подозрение. Я вам очень благодарна, Гарвей. Вечером вы придете к нам? Я назначу теперь же, когда встретиться. Я предлагаю в семь. Я хочу вас видеть и говорить с вами. Что вы скажете о корабле?
– «Бегущая по волнам», – ответил я, – едва ли может быть передана вам в ближайшее время, так как, вероятно, произойдет допрос остальной команды, Синкрайта, и судно не будет выпущено из порта, пока права Сениэлей не установит портовый суд, а для этого необходимо снестись с Брауном.
– Я не понимаю, – сказала Биче, задумавшись, – каким образом получилось такое грозное и грязное противоречие. С любовью был построен этот корабль. Он возник из внимания и заботы. Он был чист. Едва ли можно будет забыть о его падении, о тех историях, какие произошли на нем, закончившись гибелью троих людей: Геза, Бутлера и Синкрайта, которого, конечно, арестуют.
– Вы были очень испуганы?
– Нет. Но тяжело видеть мертвого человека, который лишь несколько минут назад говорил как в бреду и, вероятно, искренне. Мы почти приехали, так как за этим поворотом, налево, тот дом, где я живу.
Я остановил экипаж у старых каменных ворот с фасадом внутри двора и простился. Девушка быстро пошла внутрь; я смотрел ей вслед. Она обернулась и, остановившись, пристально посмотрела на меня издали, но без улыбки. Потом, сделав неопределенное усталое движение, исчезла среди деревьев, и я поехал в гостиницу.
Было уже два часа. Меня встретил Кук, который при дневном свете выглядел теперь вялым. Цвет его лица далеко уступал розовому сиянию прошедшей ночи. Он был или озабочен, или в неудовольствии, по неизвестной причине. Кук сообщил, что привезли мои вещи. Действительно, они лежали здесь, в полном порядке, с письмом, засунутым в щель чемодана. Я распечатал конверт, оказавшийся запиской от Дэзи. Девушка извещала, что «Нырок» уходит в обратный путь послезавтра, что она надеется попрощаться со мной, благодарит за книги и просит еще раз извинить за вчерашнюю выходку. «Но это было смешно, – стояло в конце. – Вы, значит, видели еще одно такое же платье, как у меня. Я хотела быть скромной, но не могу. Я очень любопытна. Мне нужно вам очень много сказать».
Как я ни был полон Биче, мое отношение к ней погрузилось в дым тревоги и нравственного бедствия, испытанного сегодня, разогнать которое могло только дальнейшее нормальное течение жизни, а потому эта милая и простая записка Дэзи была как ее улыбка. Я словно услышал еще раз звучный, горячий голос, меняющийся в выражении при каждом колебании настроения. Я решил отправиться на «Нырок» завтра утром. Тем временем состояние Кука начало меня беспокоить, так как он мрачно молчал и грыз ногти – привычка, которую ненавижу. Встретившись глазами, мы довольно долго осматривали друг друга, пока Кук, наконец, не вышел из тягостного момента глубоким вздохом и кратким упоминанием о черте. Соболезнуя, я получил ответ, что у него припадок неврастении.
– Как я вам себя рекомендовал, это все верно, – говорил Кук, бешено разламывая коробку, – то есть что я сплетник, сплетник по убеждению, по призванию, наконец – по эстетическому уклону. Но я также и неврастеник. За завтраком был разговор об орехах. У одного человека червь погубил урожай. Что, если бы это случилось со мной? Мои сады! Мои замечательные орехи! Не могу представить в белом сердце ореха – червя, несущего пыль, горечь, пустоту. Мне стало грустно, и я должен отправиться домой, чтобы посмотреть, хороши ли мои орехи. Мне не дает покоя мысль, что их, может быть, грызут черви.
Я высказал надежду, что это пройдет у него к вечеру, когда среди толпы, музыки, затей и цветов загремит карнавальное торжество, но Кук отнесся философически.
– Я смотрю мрачно, – сказал он, шагая по комнате, засунув руки за спину и смотря в пол. – Мне рисуется такая картина. В мраке расположены сильно озаренные круги, а между ними – черная тень. На свет из тени мчатся веселые простаки. Эти круги – ловушки. Там расставлены стулья, зажжены лампы, играет музыка и много хорошеньких женщин. Томный вальс вежливо просит вас обнять гибкую талию. Талия за талией, рука за рукой наполняют круг звучным и упоительным вихрем. Огненные надписи вспыхивают под ногами танцующих; они гласят: «Любовь навсегда!» – «Ты муж, я жена!» – «Люблю и страдаю и верю в невозможное счастье!» – «Жизнь так хороша!» – «Отдадимся веселью, а завтра – рука об руку, до гроба, вместе с тобой!..». Пока это происходит, в тени едва можно различить силуэты тех же простаков, то есть их двойники. Прошло, скажем, десять лет. Я слышу там зевоту и брань, могильную плиту будней, попреки и свару, тайные низменные расчеты, хлопоты о детишках, бьющих, валяясь на полу, ногами в тщетном протесте против такой участи, которую предчувствуют они, наблюдая кислую мнительность когда-то обожавших друг друга родителей. Жена думает о другом, – он только что прошел мимо окна. «Когда-то я был свободен, – думает муж, – и я очень любил танцевать вальс…» – Кстати, – ввернул Кук, несколько отходя и втягивая воздух ноздрями, как прибежавшая на болото собака, – вы не слышали ничего о Флоре Салье? Маленькая актриса, приехавшая из Сан-Риоля? О, я вам расскажу! Ее содержит Чемпс, владелец бюро похоронных процессий. Оригинал Чемпс завоевал сердце Салье тем, что преподнес ей восхитительный бархатный гробик, наполненный ювелирными побрякушками. Его жена разузнала. И вот…
Видя, что Кук действительно сплетник, я уклонился от выслушивания подробностей этой истории просто тем, что взял шляпу и вышел, сославшись на неотложные дела, но он, выйдя со мной в коридор, кричал вслед окрепшим голосом:
– Когда вернетесь, я расскажу! Тут есть еще одна история, которая… Желаю успеха!
Я ушел под впечатлением его громкого свиста, выражавшего окончательное исчезновение неврастении. Моей целью было увидеть Дэзи, не откладывая это на завтра, но, сознаюсь, я пошел теперь только потому, что не хотел и не мог после утренней картины в портовой гостинице внимать болтовне Кука.
Глава XXX
Выйдя, я засел в ресторане, из окон которого видна была над крышами линия моря. Мне подали кушанье и вино. Я принадлежу к числу людей, обладающих хорошей памятью чувств, и, думая о Дэзи, я помнил раскаянное стеснение, – вчера, когда так растерянно отпустил ее, огорченную неудачей своей затеи. Не тронул ли я чем-нибудь эту ласковую, милую девушку? Мне было горько опасаться, что она, по-видимому, думала обо мне больше, чем следовало в ее и моем положении. Позавтракав, я разыскал «Нырок», стоявший, как указала Дэзи в записке, неподалеку от здания таможни, кормой к берегу, в длинном ряду таких же небольших шхун, выстроенных борт к борту.
Увидев Больта, который красил кухню, сидя на ее крыше, я спросил его, есть ли кто-нибудь дома.
– Одна Дэзи, – сказал матрос. – Проктор и Тоббоган отправились по вашему делу, их позвала полиция. Пошли и другие с ними. Я уже все знаю, – прибавил он. – Замечательное происшествие! По крайней мере, вы избавлены от хлопот. Она внизу.
Я сошел по трапу во внутренность судна. Здесь было четыре двери; не зная, в которую постучать, я остановился.
– Это вы, Больт? – послышался голос девушки. – Кто там, войдите! – сказала она, помолчав.
Я постучал на голос; каюта находилась против трапа, и я в ней не был ни разу.
– Не заперто! – воскликнула девушка. Я вошел, очутившись в маленьком пространстве, где справа была занавешенная простыней койка. Дэзи сидела меж койкой и столиком. Она была одета и тщательно причесана, в том же кисейном платье, как вчера, и, взглянув на меня, сильно покраснела. Я увидел несколько иную Дэзи: она не смеялась, не вскочила порывисто, взгляд ее был приветлив и замкнут. На столике лежала раскрытая книга.
– Я знала, что вы придете, – сказала девушка. – Вот мы и уезжаем завтра. Сегодня утром разгрузились так рано, что я не выспалась, а вчера поздно заснула. Вы тоже утомлены, вид у вас не блестящий. Вы видели убитого капитана?
Усевшись, я рассказал ей, как я и убийца вошли вместе, но ничего не упомянул о Биче. Она слушала молча, подбрасывая пальцем страницу открытой книги.
– Вам было страшно? – сказала Дэзи, когда я кончил рассказывать. – Я представляю, какой ужас!
– Это еще так свежо, – ответил я, невольно улыбнувшись, так как заметил висящее в углу желтое платье с коричневой бахромой, – что мне трудно сказать о своем чувстве. Но ужас… это был внешний ужас. Настоящего ужаса, я думаю, не было.
– Чему, чему вы улыбнулись?! – вскричала Дэзи, заметив, что я посмотрел на платье. – Вы вспомнили? О, как вы были поражены! Я дала слово никогда больше не шутить так. Я просто глупа. Надеюсь, вы простили меня?
– Разве можно на вас сердиться, – ответил я искренно. – Нет, я не сердился. Я сам чувствовал себя виноватым, хотя трудно сказать почему. Но вы понимаете.
– Я понимаю, – сказала девушка, – и я всегда знала, что вы добры. Но стоит рассказать. Вот, слушайте.
Она погрузила лицо в руки и сидела так, склонив голову, причем я заметил, что она, разведя пальцы, высматривает из-за них с задумчивым, невеселым вниманием. Отняв руки от лица, на котором заиграла ее неподражаемая улыбка, Дэзи поведала свои приключения. Оказалось, что Тоббоган пристал к толпе игроков, окружавших рулетку под навесом, у какой-то стены.
– Сначала, – говорила девушка, причем ее лицо очень выразительно жаловалось, – он пообещал мне, что сделает всего три ставки, и потом мы пойдем куда-нибудь, где танцуют; будем веселиться и есть, но, как ему повезло, – ему здорово вчера повезло, – он уже не мог отстать. Кончилось тем, что я назначила ему полчаса, а он усадил меня за столик в соседнем кафе, и я за выпитый там стакан шоколада выслушала столько любезностей, что этот шоколад был мне одно мучение. Жестоко оставлять меня одну в такой вечер, ведь и мне хотелось повеселиться, не так ли? Я отсидела полчаса, потом пришла снова и попыталась увести Тоббогана, но на него было жалко смотреть. Он продолжал выигрывать. Он говорил так, что следовало просто махнуть рукой. Я не могла ждать всю ночь. Наконец кругом стали смеяться, и у него покраснели виски. Это плохой знак, «Дэзи, ступай домой, – сказал он, взглядом умоляя меня. – Ты видишь, как мне везет. Это ведь для тебя!» В то время возникло у меня одно очень ясное представление. У меня бывают такие представления, столь живые, что я как будто действую и вижу, что представляется. Я представила, что иду одна по разным освещенным улицам и где-то встречаю вас. Я решила наказать Тоббогана и, скрепя сердце, стала отходить от того места все дальше и дальше, а когда я подумала, что, в сущности, никакого преступления с моей стороны нет, вступило мне в голову только одно: «Скорее, скорее, скорее!» Редко у меня бывает такая храбрость… Я шла и присматривалась, какую бы мне купить маску. Увидев лавочку с вывеской и открытую дверь, я там кое-что примерила, но мне все было не по карману, наконец хозяйка подала это платье и сказала, что уступит на нем. Таких было два. Первое уже продано, – как вы сами, вероятно, убедились на ком-нибудь другом, – вставила Дэзи. – Нет, я ничего не хочу знать! Мне просто не повезло. Надо же было так случиться! Ужас что такое, если порассудить! Тогда я ничего, конечно, не знала и была очень довольна. Там же купила я полумаску, а это платье, которое сейчас на мне, оставила в лавке. Я говорю вам, что помешалась. Потом – туда-сюда… Надо было спасаться, потому что ко мне начали приставать, О-го-го! Я бежала, как на коньках. Дойдя до той площади, я стала остывать и уставать, как вдруг увидела вас. Вы стояли и смотрели на статую. Зачем я солгала? Я уже побыла в театре и малость, грешным делом, оттанцевала разка три. Одним словом – наш пострел везде поспел! – Дэзи расхохоталась. – Одна, так одна! Ну-с, сбежав от очень пылких кавалеров своих, я, как говорю, увидела вас, и тут мне одна женщина оказала услугу. Вы знаете какую. Я вернулась и стала представлять, что вы мне скажете. И-и-и… произошла неудача. Я так рассердилась на себя, что немедленно вернулась, разыскала гостиницу, где наши уже пели хором, – так они были хороши, – и произвела фурор. Спасибо Проктору; он крепко рассердился на Тоббогана и тотчас послал матросов отвести меня на «Нырок». Представьте, Тоббоган явился под утро. Да, он выиграл. Было тут упреков и мне и ему. Но мы теперь помирились.
– Милая Дэзи, – сказал я, растроганный больше, чем ожидал, ее искусственно-шутливым рассказом, – я пришел с вами проститься. Когда мы встретимся, – а мы должны встретиться, – то будем друзьями. Вы не заставите меня забыть ваше участие.
– Никогда, – сказала она с важностью… – Вы тоже были ко мне очень, очень добры. Вы – такой…
– То есть – какой?
– Вы – добрый.
Вставая, я уронил шляпу, и Дэзи бросилась ее поднимать. Я опередил девушку; наши руки встретились на поднятой вместе шляпе.
– Зачем так? – сказал я мягко. – Я сам. Прощайте, Дэзи!
Я переложил ее руку со шляпы в свою правую и крепко пожал. Она, затуманясь, смотрела на меня прямо и строго; затем неожиданно бросилась мне на грудь и крепко обхватила руками, вся прижавшись и трепеща.
Что не было мне понятно – стало понятно теперь. Подняв за подбородок ее упрямо прячущееся лицо, сам тягостно и нежно взволнованный этим детским порывом, я посмотрел в ее влажные, отчаянные глаза, и у меня не хватило духа отделаться шуткой.
– Дэзи! – сказал я. – Дэзи!
– Ну да, Дэзи; что же еще? – шепнула она.
– Вы невеста.
– Боже мой, я знаю! Тогда уйдите скорей!
– Вы не должны, – продолжал я. – Не должны…
– Да. Что же теперь делать?
– Вы несчастны?
– О, я не знаю! Уходите!
Она, отталкивая меня одной рукой, крепко притягивала другой. Я усадил ее, ставшую покорной, с бледным и пристыженным лицом; последний взгляд свой она пыталась скрасить улыбкой. Не стерпев, в ужасе я поцеловал ее руку и поспешно вышел. Наверху я встретил поднимающихся по трапу Тоббогана и Проктора. Проктор посмотрел на меня внимательно и печально.
– Были у нас? – сказал он. – Мы от следователя. Вернитесь, я вам расскажу. Дело произвело шум. Третий ваш враг, Синкрайт, уже арестован; взяли и матросов; да, почти всех. Отчего вы уходите?
– Я занят, – ответил я, – занят так сильно, что у меня положительно нет свободной минуты. Надеюсь, вы зайдете ко мне. – Я дал адрес. – Я буду рад видеть вас.
– Этого я не могу обещать, – сказал Проктор, прищуриваясь на море и думая. – Но если вы будете свободны в… Впрочем, – прибавил он со смущенным лицом, – подробностей особенных нет. Мы утром уходим.
Пока я разговаривал, Тоббоган стоял отвернувшись и смотрел в сторону; он хмурился. Рассерженный его очевидной враждой, выраженной к тому же так наивно и грубо, которой он как бы вперед осуждал меня, я сказал:
– Тоббоган, я хочу пожать вашу руку и поблагодарить вас.
– Не знаю, нужно ли это, – неохотно ответил он, пытаясь заставить себя смотреть мне в глаза. – У меня на этот счет свое мнение.
Наступило молчание, довольно красноречивое, чтобы нарушать его бесполезными объяснениями. Мне стало еще тяжелее.
– Прощайте, Проктор! – сказал я шкиперу, пожимая обе его руки, ответившие с горячим облегчением конца неприятной сцены. Тоббоган двинулся и ушел, не обернувшись. – Прощайте! Я только что прощался с Дэзи. Уношу о вас обоих самое теплое воспоминание и крепко благодарю за спасение.
– Странно вы говорите, – отвечал Проктор. – Разве за такие вещи благодарят? Всегда рад помочь человеку. Плюньте на Тоббогана. Он сам не знает, что говорит.
– Да, он
– Ну, вот видите! – Должно быть, у Проктора были сомнения, так как мой ответ ему заметно понравился. – Люди встречаются и расходятся. Не так ли?
– Совершенно так.
Я еще раз пожал его руку и ушел. Меня догнал Больт.
– Со мной-то и забыли попрощаться, – весело сказал он, вытирая запачканную краской руку о колено штанов. Совершая обряд рукопожатия, он прибавил: – Я, извините, понял, что вам не по себе. Еще бы, такие события! Прощайте, желаю удачи!
Он махнул кепкой и побежал обратно. Я шел прочь бесцельно, как изгнанный, никуда не стремясь, расстроенный и удрученный. Дэзи была существо, которое меньше всего в мире я хотел бы обидеть. Я припоминал, не было ли мной сказано нечаянных слов, о которых так важно размышляют девушки. Она нравилась мне, как теплый ветер в лицо; и я думал, что она могла бы войти в совет министров, добродушно осведомляясь, не мешает ли она им писать? Но, кроме сознания, что мир время от времени пускает бродить детей, даже не позаботившись одернуть им рубашку, подол которой они суют в рот, красуясь торжественно и пугливо, не было у меня к этой девушке ничего пристального или знойного, что могло бы быть выражено вопреки воле и памяти. Я надеялся, что ее порыв случаен и что она сама улыбнется над ним, когда потекут привычные дни. Но я был благодарен ей за ее доверие, какое она вложила в смутившую меня отчаянную выходку, полную безмолвной просьбы о сердечном, о пылком, о настоящем.
Я был мрачен и утомлен; устав ходить по еще почти пустым улицам, я отправился переодеться в гостиницу. Кук ушел. На столе он оставил записку, в которой перечислял места, достойные посещения этим вечером, указав, что я смогу разыскать его за тем же столом у памятника. Мне оставался час, и я употребил время с пользой, написав коротко Филатру о происшествиях в Гель-Гью. Затем я вышел и, опустив письмо в ящик, был к семи, после заката солнца, у Биче Сениэль.
Глава XXXI
Я застал в гостиной Биче и Ботвеля. Увидев ее, я стал спокоен. Мне было довольно ее видеть и говорить с ней. Она была сдержанно оживлена, Ботвель озабочен и напряжен.
– Много удалось сделать, – заявил он. – Я был у следователя, и он обещал, что Биче будет выделена из дела как материал для газет, а также в смысле ее личного присутствия на суде. Она пришлет свое показание письменно. Но я был еще кое-где и всюду оставлял деньги. Можно было подумать, что у меня карманы прорезаны. Биче, вы будете еще хоть раз покупать корабли?
– Всегда, как только мое право нарушит кто-нибудь. Но я действительно получила урок. Мне было не так весело, – обратилась она ко мне, – чтобы я захотела тронуть еще раз что-нибудь сыплющееся на голову. Но нельзя было подумать.
– Негодяй умер, – сказал Ботвель. – Я пошлю Бутлеру в тюрьму сигар, вина и цветов. Но вы, Гарвей, вы – неповинный и не замешанный ни в чем человек, – каково было
– Мне было тяжело по другой причине, – ответил я, обращаясь к девушке, смотревшей на меня с раздумьем и интересом. – Потому, что я ненавидел положение, бросившее на вас свою терпкую тень. Что касается обстоятельств дела, то они хотя и просты по существу, но странны, как встреча после ряда лет, хотя это всего лишь движение к одной точке.
После того были разобраны все моменты драмы в их отдельных, для каждого лица, условиях. Ботвель неясно представлял внутреннее расположение помещений гостиницы. Тогда Биче потребовала бумагу, которую Ботвель тотчас принес. Пока он ходил. Биче сказала:
– Как вы себя чувствуете теперь?
– Я думал, что приду к вам.
Она приподняла руку и хотела что-то быстро сказать, по-видимому, занимавшее ее мысли, но, изменив выражение лица, спокойно заметила:
– Это я знаю. Я стала размышлять обо всем старательнее, чем до приезда сюда. Вот что…
Я ждал, встревоженный ее спокойствием больше, чем то было бы вызвано холодностью или досадой. Она улыбнулась.
– Еще раз благодарю за участие, – сказал Биче. – Ботвель, вы принесли сломанный карандаш.
– Действительно, – ответил Ботвель. – Но эти дни повернулись такими чрезвычайными сторонами, что карандаш, я ожидаю, – вдруг очинится сам! Гарвей согласен со мной.
– В принципе – да!
– Однако возьмите ножик, – сказала Биче, смеясь и подавая мне ножик вместе с карандашом. – Это и есть нужный принцип.
Я очинил карандаш, довольный, что она не сердится. Биче недоверчиво пошатала его острый конец, затем стала чертить вход, выход, комнату, коридор и лестницу.
Я стоял, склонясь над ее плечом. В маленькой твердой руке карандаш двигался с такой правильностью и точностью, как в прорезах шаблона. Она словно лишь обводила видимые ей одной линии. Под этим чертежом Биче нарисовала контурные фигуры: мою, Бутлера, комиссара и Гардена. Все они были убедительны, как японский гротеск. Я выразил уверенность, что эти мастерство и легкость оставили более значительный след в ее жизни.
– Я не люблю рисовать, – сказала она и, забавляясь, провела быструю, ровную, как сделанную линейкой, черту. – Нет. Это для меня очень легко. Если вы охотник, могли бы вы находить удовольствие в охоте на кур среди двора? Так же и я. Кроме того, я всегда предпочитаю оригинал рисунку. Однако хочу с вами посоветоваться относительно Брауна. Вы знаете его, вы с ним говорили. Следует ли предлагать ему деньги?
– По всей щекотливости положения Брауна, в каком он находится теперь, я думаю, что это дело надо вести так, как если бы он действительно купил судно у Геза и действительно заплатил ему. Но я уверен, что он не возьмет денег, то есть возьмет их лишь на бумаге. На вашем месте я поручил бы это дело юристу.
– Я говорил, – сказал Ботвель.
– Но дело простое, – настаивала Биче, – Браун даже сообщил вам, что владеет кораблем мнимо, не в действительности.
– Да, между нас это так бы было, – без бумаг и формальностей. Но у дельца есть культ формы, а так как мы предполагаем, что Брауну нет ни нужды, ни охоты мошенничать, получив деньги за чужое имущество, – незачем отказывать ему в формальной деловой опрятности, которая составляет часть его жизни.
– Я еще подумаю, – сказала Биче, задумчиво смотря на свой рисунок и обводя мою фигуру овальной двойной линией. – Может быть, вам кажется странным, но уладить дело с покойным Гезом мне представлялось естественнее, чем сплести теперь эту официальную безделушку. Могу ли я смутить Брауна, явившись к нему?
– Почти наверное, – ответил я. – Но почти наверное он выкажет смущение тем, что отправит к вам своего поверенного, какую-нибудь лису, мечтающую о взятке, а поэтому не лучше ли сделать первый
– Вы правы. Так будет приятнее и ему и мне. Хотя… Нет, вы действительно правы. У нас есть план, – продолжала Биче, устраняя озабоченную морщину, игравшую между ее тонких бровей, меняя позу и улыбаясь. – План вот в чем: оставить пока все дела и отправиться на «Бегущую». Я так давно не была на палубе, которую знаю с детства! Днем было жарко. Слышите, какой шум? Нам надо встряхнуться.
Действительно, в огромные окна гостиной проникали хоровые крики, музыка, весь праздничный гул собравшегося с новыми силами карнавала. Я немедленно согласился. Ботвель отправился распорядиться о выезде. Но я был лишь одну минуту с Биче, так как вошли ее родственники, хозяева дома – старичок и старушка, круглые, как два старательно одетых мяча, и я был представлен им девушкой, с облегчением убедившись, что они ничего не знают о моей истории.
– Вы приехали повеселиться, посмотреть, как тут гуляют? – сказала хозяйка, причем ее сморщенное лицо извинялось за беспокойство и шум города. – Мы теперь не выходим, нет. Теперь все не так. И карнавал плох. В мое время один Бреденер запрягал двенадцать лошадей. Карльсон выпустил «Океанию» – замечательный павильон на колесах, и я была там главной Венерой. У Лаккота в саду фонтан бил вином… О, как мы танцевали!
– Все не то, – сказал старик, который, казалось, седел, пушился и уменьшался с каждой минутой, так он был дряхл. – Нет желания даже выехать посмотреть. В тысяча восемьсот… ну, все равно, я дрался на дуэли с Осборном. Он был в костюме «Кот в сапогах». Из меня вынули три пули. Из него – семь. Он помер.
Старички стояли рядом, парой, погруженные в невидимый древний мох; стояли с трудом, и я попрощался с ними.
– Благодарю вас, – сказала старушка неожиданно твердым голосом, – вы помогли Биче устроить все это дело. Да, я говорю о пиратах. Что же, повесили их? Раньше здесь было много пиратов.
– Очень, очень много пиратов! – сказал старик, печально качая головой.
Они все перепутали. Я заметил намекающий взгляд Биче и, поклонившись, вышел вместе с ней, догоняемый старческим шепотом:
– Все не то… не то… Очень много пиратов!
Глава XXXII
Отъезжая с Биче и Ботвелем, я был стеснен, отлично понимая, что стесняет меня. Я был неясен Биче, ее отчетливому представлению о людях и положениях. Я вышел из карнавала в действие жизни, как бы просто открыв тайную дверь, сам храня в тени свою душевную линию, какая, переплетясь с явной линией, образовала узлы.
В экипаже я сидел рядом с Биче, имея перед собой Ботвеля, который, по многим приметам, был для Биче добрым приятелем, как это случается между молодыми людьми разного пола, связанными родством, обоюдной симпатией и похожими вкусами. Мы начали разговаривать, но скоро должны были оставить это, так как, едва выехав, уже оказались в действии законов игры, – того самого карнавального перевоплощения, в каком я кружился вчера. Экипаж двигался с великим трудом, осыпанный цветным бумажным снегом, который почти весь приходился на долю Биче, так же как и серпантин, медленно опускающийся с балконов шуршащими лентами. Публика дурачилась, приплясывая, хохоча и крича. Свет был резок и бесноват, как в кругу пожара. Импровизированные оркестры с кастрюлями, тазами и бумажными трубами, издававшими дикий рев, шатались по перекресткам. Еще не было процессий и кортежей; задавала тон самая ликующая часть населения – мальчишки и подростки всех цветов кожи и компании на балконах, откуда нас старательно удили серпантином.
Выбравшись на набережную, Ботвель приказал вознице ехать к тому месту, где стояла «Бегущая по волнам», но, попав туда, мы узнали от вахтенного с баркаса, что судно уведено на рейд, почему наняли шлюпку. Нам пришлось обогнуть несколько пароходов, оглашаемых музыкой и освещенных иллюминацией. Мы стали уходить от полосы берегового света, погрузившись в сумерки и затем в тьму, где, заметив неподвижный мачтовый огонь, один из лодочников сказал:
– Это она.
– Рады ли вы? – спросил я, наклоняясь к Биче.
– Едва ли. – Биче всматривалась. – У меня нет чувства приближения к той самой «Бегущей по волнам», о которой мне рассказывал отец, что ее выстроили на дне моря, пользуясь рыбой-пилой и рыбой-молотом, два поплевывающих на руки молодца-гиганта: «Замысел» и «Секрет».
– Это пройдет, – заметил Ботвель. – Надо только приехать и осмотреться. Ступить на палубу ногой, топнуть. Вот и все.
– Она как бы больна, – сказала Биче. – Недуг формальностей… и довольно жалкое прошлое.
– Сбилась с пути, – подтвердил Ботвель, вызвав смех.
– Говорят, нашли труп, – сказал лодочник, присматриваясь к нам. Он, видимо, слышал обо всем этом деле. – У нас разное говорили…
– Вы ошибаетесь, – возразила Биче, – этого не могло быть.
Шлюпка стукнулась о борт. На корабле было тихо.
– Эй, на «Бегущей»! – закричал, вставая, Ботвель. Над водой склонилась неясная фигура. Это был агент, который, после недолгих переговоров, приправленных интересующими его намеками благодарности, позвал матроса и спустил трап.
Тотчас прибежал еще один человек; за ним третий. Это были Гораций и повар. Мулат шумно приветствовал меня. Повар принес фонарь. При слабом, неверном свете фонаря мы поднялись на палубу.
– Наконец-то! – сказала Биче тоном удовольствия, когда прошла от борта вперед и обернулась. – В каком же положении экипаж?
Гораций объяснил, но так бестолково и суетливо, что мы, не дослушав, все перешли в салон. Электричество, вспыхнув в лампах, осветило углы и предметы, на которые я смотрел несколько дней назад. Я заметил, что прибрано и подметено плохо; видимо, еще не улеглось потрясение, вызванное катастрофой.
На корабле остались Гораций, повар, агент, выжидающий случая проследить ходы контрабандной торговли, и один матрос; все остальные были арестованы или получили расчет из денег, найденных при Гезе. Я не особо вникал в это, так как смотрел на Биче, стараясь уловить ее чувства.
Она еще не садилась. Пока Ботвель разговаривал с поваром и агентом, Биче обошла салон, рассматривая обстановку с таким вниманием, как если бы первый раз была здесь. Однажды ее взгляд расширился и затих, и, проследив его направление, я увидел, что она смотрит на сломанную женскую гребенку, лежавшую на буфете.
– Ну, так расскажите еще, – сказала Биче, видя, как я внимателен к этому ее взгляду на предмет незначительный и красноречивый. – Где вы помещались? Где была ваша каюта? Не первая ли от трапа? Да? Тогда пройдемте в нее.
Открыв дверь в эту каюту, я объяснил Биче положение действовавших лиц и как я попался, обманутый мнимым раскаянием Геза.
– Начинаю представлять, – сказала Биче. – Очень все это печально. Очень грустно! Но я не намереваюсь долго быть здесь. Взойдемте наверх.
– То чувство не проходит?
– Нет. Я хожу, как по чужому дому, случайно оказавшемуся похожим. Разве не образовался привкус, невидимый след, с которым я так долго еще должна иметь дело внутри себя? О, я так хотела бы, чтобы этого ничего не было!
– Вы оскорблены?
– Да, это настоящее слово. Я оскорблена. Итак, взойдемте наверх.
Мы вышли. Я ждал, куда она поведет меня, с волнением – и не ошибся: Биче остановилась у трапа.
– Вот отсюда, – сказала она, показывая рукой вниз, за борт. – И – один! Я, кажется, никогда не почувствую, не представлю со всей силой переживания, как это могло быть. Один!
– Как – один?! – сказал я, забывшись. Вдруг вся кровь хлынула к сердцу. Я вспомнил, что сказала мне Фрези Грант. Но было уже поздно. Биче смотрела на меня с тягостным, суровым неудовольствием. Момент молчания предал меня. Я не сумел ни поправиться, ни твердостью взгляда отвести тайную мысль Биче, и это передалось ей.
– Гарвей, – сказала она с нежной и прямой силой, впервые зазвучавшей в ее веселом, беспечном голосе, – Гарвей, скажите мне правду!
Глава XXXIII
– Я не лгал вам, – ответил я после нового молчания, во время которого чувствовал себя, как оступившийся во тьме и теряющий равновесие. Ничто нельзя было изменить в этом моменте. Биче дала тон. Я должен был ответить прямо или молчать. Она не заслуживала уверток. Не возмущение против запрета, но стремление к девушке, чувство обиды за нее и глубокая тоска вырвали у меня слова, взять обратно которые было уже нельзя. – Я не лгал, но я умолчал. Да, я не был один, Биче, я был свидетелем вещей, которые вас поразят. В лодку, неизвестно как появившись на палубе, вошла и села Фрези Грант, «Бегущая по волнам».
– Но, Гарвей! – сказала Биче. При слабом свете фонаря ее лицо выглядело бледно и смутно. – Говорите тише!.. Я слушаю.
Что-то в ее тоне напомнило мне случай детства, когда, сделав лук, я поддался увещаниям жестоких мальчишек – ударить выгибом дерева этого самодельного оружия по земле. Они не объяснили мне, зачем это нужно, только твердили: «Ты сам увидишь». Я смутно чувствовал, что дело неладно, но не мог удержаться от искушения и ударил. Тетива лопнула.
Это соскользнуло, как выпавшая на рукав искра. Замяв ее, я рассказал Биче о том, что сказала мне Фрези Грант; как она была и ушла… Я не умолчал также о запрещении говорить ей, Биче, причем мне не было дано объяснения. Девушка слушала, смотря в сторону, опустив локоть на борт, а подбородок в ладонь.
– Не говорить мне, – произнесла она задумчиво, улыбаясь голосом. – Это надо понять. Но отчего вы сказали?
– Вы должны знать отчего, Биче.
– С вами раньше никогда не случалось таких вещей?.. – спросила девушка, как бы не слыша моего ответа.
– Нет, никогда.
– А голос, голос, который вы слышали, играя в карты?
– Один-единственный раз.
– Слишком много для одного дня, – сказала Биче, вздохнув. Она взглянула на меня мельком, тепло, с легкой печалью; потом, застенчиво улыбнувшись, сказала: – Пройдемте вниз. Вызовем Ботвеля. Сегодня я должна раньше лечь, так как у меня болит голова. А та – другая девушка? Вы ее встретили?
– Не знаю, – сказал я совершенно искренне, так как такая мысль о Дэзи мне до того не приходила в голову, но теперь я подумал о ней со странным чувством нежной и тревожной помехи. – Биче, от вас зависит – я хочу думать так, – от вас зависит, чтобы нарушенное мною обещание не обратилось против меня!
– Я вас очень мало знаю, Гарвей, – ответила Биче серьезно и смущенно. – Я вижу даже, что я совсем вас не знаю. Но я хочу знать и буду говорить о том завтра. Пока что, я – Биче Сениэль, и это мой вам ответ.
Не давая мне заговорить, она подошла к трапу и крикнула вниз:
– Ботвель! Мы едем!
Все вышли на палубу. Я попрощался с командой, отдельно поговорил с агентом, который сделал вид, что моя рука случайно очутилась в его быстро понимающих пальцах, и спустился к лодке, где Биче и Ботвель ждали меня. Мы направились в город. Ботвель рассказал, что, как он узнал сейчас, «Бегущую по волнам» предположено оставить в Гель-Гью до распоряжения Брауна, которого известили по телеграфу обо всех происшествиях.
Биче всю дорогу сидела молча. Когда лодка вошла в свет бесчисленных огней набережной, девушка тихо и решительно произнесла:
– Ботвель, я навалю на вас множество неприятных забот. Вы без меня продадите этот корабль с аукциона или как придется.
– Что?! – крикнул Ботвель тоном веселого ужаса.
– Разве вы не поняли?
– Потом поговорим, – сказал Ботвель и, так как лодка остановилась у ступеней каменного схода набережной, прибавил: – Чертовски неприятная история – все это, вместе взятое. Но Биче неумолима. Я вас хорошо знаю. Биче!
– А вы? – спросила девушка, когда прощалась со мной. – Вы одобряете мое решение?
– Вы только так и могли поступить, – сказал я, отлично понимая ее припадок брезгливости.
– Что же другое? – Она задумалась. – Да, это так. Как ни горько, но зато стало легко. Спокойной ночи, Гарвей! Я завтра извещу вас.
Она протянула руку, весело и резко пожав мою, причем в ее взгляде таилась эта смущающая меня забота с примесью явного недовольства – мной или собой? – я не знал. На сердце у меня было круто и тяжело.
Тотчас они уехали. Я посмотрел вслед экипажу и пошел к площади, думая о разговоре с Биче. Мне был нужен шум толпы. Заметя свободный кеб, я взял его и скоро был у того места, с какого вчера увидел статую Фрези Грант. Теперь я вновь увидел ее, стараясь убедить себя, что не виноват. Подавленный, я вышел из кеба. Вначале я тупо и оглушенно стоял – так было здесь тесно от движения и беспрерывных, следующих один другому в тыл, замечательных по разнообразию, богатству и прихотливости маскарадных сооружений. Но первый мой взгляд, первая слетевшая через всю толпу мысль – была: Фрези Грант. Памятник возвышался в цветах; его пьедестал образовал конус цветов, небывалый ворох, сползающий осыпями жасмина, роз и магнолий. С трудом рассмотрел я вчерашний стол; он теперь был обнесен рогатками и стоял ближе к памятнику, чем вчера, укрывшись под его цветущей скалой. Там было тесно, как в яме. При моем настроении, полном не меньшего гула, чем какой был вокруг, я не мог сделаться участником застольной болтовни. Я не пошел к столу. Но у меня явилось намерение пробиться к толпе зрителей, окружавшей подножие памятника, чтобы смотреть изнутри круга. Едва я отделился от стены дома, где стоял, прижатый движением, как, поддаваясь беспрерывному нажиму и толчкам, был отнесен далеко от первоначального направления и попал к памятнику со стороны, противоположной столу, за которым, наверное, так же, как вчера, сидели Бавс, Кук и другие, известные мне по вчерашней сцене.
Попав в центр, где движение, по точному физическому закону, совершается медленнее, я купил у продавца масок лиловую полумаску и, обезопасив себя таким простым способом от острых глаз Кука, стал на один из столбов, которые были соединены цепью вокруг «Бегущей». За это место, позволяющее избегать досадного перемещения, охраняющее от толчков и делающее человека выше толпы на две или на три головы, я заплатил его владельцу, который сообщил мне в порыве благодарности, что он занимает его с утра, – импровизированный промысел, наградивший пятнадцатилетнего сорванца золотой монетой.
Моя сосредоточенность была нарушена. Заразительная интимность происходящего – эта разгульная, легкомысленная и торжественная теснота, опахиваемая напевающим пристукиванием оркестров, размещенных в разных концах площади, – соскальзывала в самую печальную душу, как щекочущее перо. Оглядываясь, я видел подобие огромного здания, с которого снята крыша. На балконах, в окнах, на карнизах, на крышах, навесах подъездов, на стульях, поставленных в экипажах, было полно зрителей. Высоко над площадью вились сотни китайских фигурных змеев. Гуттаперчевые шары плавали над головами. По протянутым выше домов проволокам шумел длинный огонь ракет, скользящих горизонтально. Прямой угол двух свободных от экипажного движения сторон площади, вершина которого упиралась в центр, образовал цепь переезжающего сказочного населения; здесь было что посмотреть, и я отметил несколько выездов, достойных упоминания.
Медленно удаляясь, покачивалась старинная золотая карета, с ладьеобразным низом и высоким сиденьем для кучера, – но такая огромная, что сидящие в ней взрослые казались детьми. Они были в костюмах эпохи Ватто. Экипажем управлял Дон-Кихот, погоняя четверку богато убранных золотой, спадающей до земли сеткой лошадей огромным копьем. За каретой следовала длинная настоящая лодка, полная капитанов, матросов, юнг, пиратов и Робинзонов; они размахивали картонными топорами и стреляли из пистолетов, причем звук выстрела изображался голосом, а вместо пуль вылетали плоские суконные крысы. За лодкой, раскачивая хоботы, выступали слоны, на спинах которых сидели баядерки, гейши, распевая игривые шансонетки. Но более всех других затей привлекло мое внимание сделанное двухсаженное сердце – из алого плюша. Оно было, как живое; вздрагивая, напрягаясь или падая, причем трепет проходил по его поверхности, оно медленно покачивалось среди обступившей его группы масок; роль амура исполнял человек с огромным пером, которым он ударял, как копьем, в ужасную плюшевую рану.
Другой, с мордой летучей мыши, стирал губкой инициалы, которые писала на поверхности сердца девушка в белом хитоне и зеленом венке, но как ни быстро она писала и как ни быстро стирала их жадная рука, все же не удавалось стереть несколько букв. Из левой стороны сердца, прячась и кидаясь внезапно, извивалась отвратительная змея, жаля протянутые вверх руки, полные цветов; с правой стороны высовывалась прекрасная голая рука женщины, сыплющая золотые монеты в шляпу старика-нищего. Перед сердцем стоял человек ученого вида, рассматривая его в огромную лупу, и что-то говорил барышне, которая проворно стучала клавишами пишущей машины.
Несмотря на наивность аллегории, она производила сильное впечатление; и я, следя за ней, еще долго видел дымящуюся верхушку этого маскарадного сердца, пока не произошло замешательства, вызванного остановкой процессии. Не сразу можно было понять, что стряслось. Образовался прорыв, причем передние выезды отдалились, продолжая свой путь, а задние, напирая под усиливающиеся крики нетерпения, замялись на месте, так как против памятника остановилось высокое, странного вида сооружение. Нельзя было сказать, что оно изображает. Это был как бы высокий ящик, с длинным навесом спереди; его внутренность была задрапирована опускающимися до колес тканями. Оно двигалось без людей; лишь на высоком передке сидел возница с закрытым маской лицом. Наблюдая за ним, я увидел, что он повернул лошадей, как бы намереваясь выйти из цепи, причем тыл его таинственной громады, которую он катил, был теперь повернут к памятнику по прямой линии. Очень быстро образовалась толпа; часть людей, намереваясь помочь, кинулась к лошадям; другая, размахивая кулаками перед лицом возницы, требовала убраться прочь. Сбежав с своего столба, я кинулся к задней стороне сооружения, еще ничего не подозревая, но смутно обеспокоенный, так как возница, соскочив с козел, погрузился в толпу и исчез. Задняя стена сооружения вдруг взвилась вверх; там, прижавшись в углу, стоял человек. Он был в маске и что-то делал с веревкой, опускавшейся сверху. Он замешкался, потому что наступил на ее конец.
Мысль этого момента напоминала свистнувший мимо уха камень: так все стало мне ясно, без точек и запятых. Я успел кинуться к памятнику и, разбросав цветы, взобраться по выступам цоколя на высоту, где моя голова была выше колен «Бегущей». Внизу сбилась дико загремевшая толпа, я увидел направленные на меня револьверы и пустоту огромного ящика, верх которого приходился теперь на уровне моих глаз.
– Стегайте, бейте лошадей! – закричал я, ухватясь левой рукой за выступ подножия мраморной фигуры, а правую протянув вперед. Еще не зная, что произойдет, я чувствовал нависшую невдалеке тяжесть угрозы и готов был принять ее на себя.
Всеобщее оцепенение едва не помогло ужасной затее. В дальнем конце просвета сооружения оторвалась черная тень, с шумом ахнула вниз и, взвившись перед самым моим лицом, повернулась. Это была продолговатая чугунная штамба, весом пудов двадцать, пущенная, как маятник, на крепком канате. Она повернулась в тот момент, когда между ее слепой массой и моим лицом прошла тень женской руки, вытянутой жестом защиты. Удар плашмя уничтожил бы меня вместе со статуей, как топор – стеариновую свечу, но поворот штамбы сунул ее в воздухе концом мимо меня, на дюйм от плеча статуи. Она остановилась и, завертевшись, умчалась назад. Этот обратный удар был ужасен. Он снес боковой фасад ящика, раздробив его с громом, бросившим лошадей прочь. Сооружение качнулось и рухнуло. Две лошади упали, путаясь ногами в постромках; другие вставали на дыбы и рвались, волоча развалины среди разбегающейся толпы. Весь дрожа от нервного потрясения, я сбежал вниз и прежде всего взглянул на статую Фрези Грант. Она была прекрасна и невредима.
Между тем толпа хлынула со всех концов площади так густо, что, потеряв шляпу и оттесненный публикой от центра сцены, где разъяренное скопище уничтожало опрокинутую дьявольскую машину, я был затерян, как камень, упавший в воду. Некоторое время два-три человека вертелись вокруг меня, ощупывая и предлагая свои услуги, но, так как нас ежеминутно грозило сбить с ног стремительное возбуждение, я был естественно и очень скоро отделен от всяких доброхотов и мог бы, если бы хотел, присутствовать далее зрителем; но я поспешил выбраться. Повсюду раздавались крики, что нападение – дело Граса Парана и его сторонников. Таким образом, карнавал был смят, превращен в чрезвычайное, центральное событие этого вечера; по всем улицам спешили на площадь группы, а некоторые мчались бегом. Устав от шума, я завернул в переулок и вскоре был дома.
Я пережил настроение, которое улеглось не сразу. Я садился, но не мог сидеть и начинал ходить, все еще полный впечатлением мигнувшей мимо виска внезапной смерти, которую отвела маленькая таинственная рука. Я слышал треск опрокинутого обратным ударом сооружения. Вся тяжесть сцен прошедшего дня соединилась с этим последним воспоминанием. Чувствуя, что не засну, я оглушил себя такой порцией виски, какую сам счел бы в иное время чудовищной, и зарылся в постель, не имея более сил ни слышать, ни смотреть, как бьется огромное плюшевое сердце, исходя ядом и золотом, болью и смехом, желанием и проклятием.
Глава XXXIV
Я проснулся один, в десять часов утра. Кука не было. Его постель стояла нетронутой. Следовательно, он не ночевал, и, так как был только рад случайному одиночеству, я более не тревожил себя мыслями о его судьбе.
Когда я оделся и освежил голову потоками ледяной воды, слуга доложил, что меня внизу ожидает дама. Он также передал карточку, на которой я прочел: «Густав Бреннер, корреспондент “Рифа”». Догадываясь, что могу видеть Биче Сениэль, я поспешно сошел вниз. Довольно мне было увидеть вуаль, чтобы нравственная и нервная ломота, благодаря которой я проснулся с неопределенной тревогой, исчезла, сменившись мгновенно чувством такой сильной радости, что я подошел к Биче с искренним, невольным возгласом:
– Слава богу, что это вы, Биче, а не другой кто-нибудь, кого я не знаю.
Она, внимательно всматриваясь, улыбнулась и подняла вуаль.
– Как вы бледны! – сказала, помолчав, девушка. – Да, я уезжаю; сегодня или завтра, еще неизвестно. Я пришла так рано потому, что… это необходимо.
Мы разговаривали, стоя в небольшой гостиной, где была дверь в сад, обнесенный глухой стеной. Кроме Биче, с кресла поднялся, едва я вошел, длинный молодой человек с красным тощим лицом, в пенсне и с портфелем. Мне было тяжело говорить с ним, так как, не глядя на Биче, я видел лишь ее одну, и даже одна потерянная минута была страданием; но Густав Бреннер имел право надоесть, раскланяться и уйти. Извиняясь перед девушкой, которая отошла к двери и стала смотреть в сад, я спросил Бреннера, чем могу быть ему полезен.
Он посвятил меня в столь мне хорошо известное дело смерти капитана Геза и выразил желание получить для газеты интересующие его сведения о моем сложном участии.
Не было другого выхода отделаться от него. Я сказал:
– К сожалению, я не тот, которого вы ищете. Вы – жертва случайного совпадения имен: тот Томас Гарвей, который вам нужен, сегодня не ночевал. Он записан здесь под фамилией Ариногел Кук, и, так как он мне сам в том признался, я не вижу надобности скрывать это.
Благодаря тяжести, лежавшей у меня на сердце, потому что слова Биче об ее отъезде были только что произнесены, я сохранил совершенное спокойствие. Бреннер насторожился; даже его уши шевельнулись от неожиданности.
– Одно слово… прошу вас… очень вас прошу, – поспешно проговорил он, видя, что я намереваюсь уйти. – Ариногел Кук?.. Томас Гарвей… его рассказ… может быть вам известно…
– Вы должны меня извинить, – сказал я твердо, – но я очень занят. Единственное, что я могу указать, – это место, где вы должны найти мнимого Кука. Он – у стола, который занимает добровольная стража «Бегущей». На нем розовая маска и желтое домино.
Биче слушала разговор. Она, повернув голову, смотрела на меня с изумлением и одобрением. Бреннер схватил мою руку, отвесил глубокий, сломавший его длинное тело поклон и, повернувшись, кинулся аршинными шагами ловить Кука.
Я подошел к Биче.
– Не будет ли вам лучше в саду? – сказал я. – Я вижу в том углу тень.
Мы прошли и сели; от входа нас заслоняли розовые кусты.
– Биче, – сказал я, – вы очень, очень серьезны. Что произошло? Что мучает вас?
Она взглянула застенчиво, как бы издалека, закусив губу, и тотчас перевела застенчивость в так хорошо знакомое мне, открытое упорное выражение.
– Простите мое неумение дипломатически окружать вопрос, – произнесла девушка. – Вчера… – Гарвей! Скажите мне, что вы пошутили!
– Как бы я мог? И как бы я смел?
– Не оскорбляйтесь. Я буду откровенна, Гарвей, так же, как были откровенны вы в театре. Вы сказали тогда не много и – много. Я – женщина, и я вас очень хорошо понимаю. Но оставим пока это. Вы мне рассказали о Фрези Грант, и я вам поверила, но не так, как, может быть, хотели бы вы. Я
– Биче, вы не правы.
– Непоправимо права. Гарвей, мне девятнадцать лет. Вся жизнь для меня чудесна. Я даже еще не знаю ее как следует. Уже начал двоиться мир благодаря вам: два желтых платья, две «Бегущие по волнам» и – два человека в одном! – Она рассмеялась, но неспокоен был ее смех. – Да, я очень рассудительна, – прибавила Биче задумавшись, – а это, должно быть, нехорошо. Я в отчаянии от этого!
– Биче, – сказал я, ничуть не обманываясь блеском ее глаз, но говоря только слова, так как ничем не мог передать ей самого себя, – Биче, все открыто для всех.
– Для меня – закрыто. Я слепа. Я вижу тень на песке, розы и вас, но я слепа в том смысле, какой вас делает для меня почти неживым. Но я шутила. У каждого человека свой мир. Гарвей,
– Биче, это
– Когда-нибудь мы встретимся, быть может, и поговорим еще раз. Не так это просто. Вы слышали, что произошло ночью?
Я не сразу понял, о чем спрашивает она. Встав сам, я знал без дальнейших объяснений, что вижу Биче последний раз; последний раз говорю с ней; моя тревога вчера и сегодня была верным предчувствием. Я вспомнил, что надо ответить.
– Да, я был там, – сказал я, уже готовясь рассказать ей о своем поступке, но испытал такое же мозговое отвращение к бесцельным словам, какое было в Лиссе, при разговоре со служащим гостиницы «Дувр», тем более, что я поставил бы и Биче в необходимость затянуть конченный разговор. Следовало сохранить внешность недоразумения, зашедшего дальше, чем полагали.
– Итак, вы едете?
– Я еду сегодня. – Она протянула руку. – Прощайте, Гарвей, – сказала Биче, пристально смотря мне в глаза. – Благодарю вас от всей души. Не надо; я выйду одна.
– Как все распалось, – сказал я. – Вы напрасно провели столько дней в пути. Достигнуть цели и отказаться от нее, – не всякая женщина могла бы поступить так. Прощайте, Биче! Я буду говорить с вами еще долго после того, как вы уйдете.
В ее лице тронулись какие-то, оставшиеся непроизнесенными, слова, и она вышла. Некоторое время я стоял, бесчувственный к окружающему, затем увидел, что стою так же неподвижно, – не имея сил, ни желания снова начать жить, – у себя в номере. Я не помнил, как поднялся сюда. Постояв, я лег, стараясь победить страдание какой-нибудь отвлекающей мыслью, но мог только до бесконечности представлять исчезнувшее лицо Биче.
– Если так, – сказал я в отчаянии, – если, сам не зная того, я стремился к одному горю, – о Фрези Грант, нет человеческих сил терпеть! Избавь меня от страдания!
Надеясь, что мне будет легче, если я уеду из Гель-Гью, я сел вечером в шестичасовой поезд, так и не увидев более Кука, который, как стало известно впоследствии из газет, был застрелен при нападении на дом Граса Парана. Его двойственность, его мрачный сарказм и смерть за статую Фрези Грант, за некий свой, тщательно охраняемый угол души, долго волновали меня как пример малого знания нашего о людях.
Я приехал в Лисс в десять часов вечера, тотчас направившись к Филатру. Но мне не удалось поговорить с ним. Хотя все окна его дома были ярко освещены, а дверь открыта, как будто здесь что-то произошло, – меня никто не встретил при входе. Изумленный, я дошел до приемной, наткнувшись на слугу, имевшего растерянный и праздничный вид.
– Ах, – шепотом сказал он, – едва ли доктор может… Я даже не знаю, где он. Они бродят по всему дому – он и его жена. Тут у нас такое произошло! Только что, перед вашим приходом…
Поняв, что произошло, я запретил докладывать о себе и, повернув обратно, увидел через раскрытую дверь молодую женщину, сидевшую довольно далеко от меня на низеньком кресле. Доктор стоял, держа ее руки в своих, спиной ко мне. Виноватая и простивший были совершенно поглощены друг другом. Я и слуга тихо, как воры, прошли один за другим на носках к выходу, который теперь был тщательно заперт. Едва ступив на тротуар, я с стеснением подумал, что Филатру все эти дни будет не до друзей. К тому же его положение требовало, чтобы он первый захотел теперь видеть меня у себя.
Я удалился с особым настроением, вызванным случайно замеченной сценой, которая, среди вечерней тишины, напоминала мне внезапный порыв Дэзи: единственное, чем я был равен в эту ночь Фалатру, нашедшему свое несбывшееся. Я услышал, как она говорит, шепча: «Да, – что же мне теперь делать?»
Другой голос, звонкий и ясный, сказал мягко, подсказывая ответ: «Гарвей, –
– Было, – ответил я опять, как тогда. – Это было, Биче, простите меня.
Глава XXXV
Известив доктора письмом о своем возвращении, я, не дожидаясь ответа, уехал в Сан-Риоль, где месяца три был занят с Лерхом делами продажи недвижимого имущества, оставшегося после отца. Не так много очистилось мне за всеми вычетами по закладным и векселям, чтобы я, как раньше, мог только телеграфировать Лерху. Но было одно дело, тянувшееся уже пять лет, в отношении которого следовало ожидать благоприятного для меня решения.
Мой характер отлично мирится как с недостатком средств, так и с избытком их. Подумав, я согласился принять заведование иностранной корреспонденцией в чайной фирме Альберта Витмер и повел странную двойную жизнь, одна часть которой представляла деловой день, другая – отдельный от всего вечер, где сталкивались и развивались воспоминания. С болью я вспомнил о Биче, пока воспоминание о ней не остановилось, приняв характер печальной и справедливой неизбежности… Несмотря на все, я был счастлив, что не солгал в ту решительную минуту, когда на карту было поставлено мое достоинство – мое право иметь собственную судьбу, что бы ни думали о том другие. И я был рад также, что Биче не поступилась ничем в ясном саду своего душевного мира, дав моему воспоминанию искреннее восхищение, какое можно сравнить с восхищением мужеством врага, сказавшего опасную правду перед лицом смерти. Она принадлежала к числу немногих людей, общество которых приподнимает. Так размышляя, я признавал внутреннее состояние между мной и ею взаимно законным и мог бы жалеть лишь о том, что я иной, чем она. Едва ли кто-нибудь когда-нибудь серьезно жалел о таких вещах.
Мои письменные показания, посланные в суд, происходивший в Гель-Гью, совершенно выделили Бутлера по делу о высадке меня Гезом среди моря, но оставили открытым вопрос о появлении неизвестной женщины, которая сошла в лодку. О ней не было упомянуто ни на суде, ни на следствии, вероятно по взаимному уговору подсудимых между собой, отлично понимающих, как тяжело отразилось бы это обстоятельство на их судьбе. Они воспользовались моим молчанием на сей счет и могли объяснять его, как хотели. Матросы понесли легкую кару за участие в контрабандном промысле; Синкрайт отделался годом тюрьмы. Ввиду хлопот Ботвеля и некоторых затрат со стороны Биче Бутлер был осужден всего на пять лет каторжных работ. По окончании их он уехал в Дагон, где поступил на угольный пароход, и на том его след затерялся.
Когда мне хотелось отдохнуть, остановить внимание на чем-нибудь отрадном и легком, я вспоминал Дэзи, ворочая гремящее, не покидающее раскаяние безвинной вины. Эта девушка много раз расстраивала и веселила меня, когда, припоминая ее мелкие, характерные движения или сцены, какие прошли при ее участии, я невольно смеялся и отдыхал, видя вновь, как она возвращает мне проигранные деньги или, поднявшись на цыпочки, бьет пальцами по губам, стараясь заставить понять, чего хочет. В противоположность Биче, образ которой постепенно становился прозрачен, начиная утрачивать ту власть, какая могла удержаться лишь прямым поворотом чувства, неизвестно где находящаяся Дэзи была реальна, как рукопожатие, сопровождаемое улыбкой и приветом. Я ощущал ее личность так живо, что мог говорить с ней, находясь один, без чувства странности или нелепости, но когда воспоминание повторяло ее нежный и горячий порыв, причем я не мог прогнать ощущение прильнувшего ко мне тела этого полуребенка, которого надо было, строго говоря, гладить по голове, – я спрашивал себя:
– Отчего я не был с ней добрее и не поговорил так, как она хотела, ждала, надеялась? Отчего не попытался хоть чем-нибудь ее рассмешить?
В один из своих приездов в Леге я остановился перед лавкой, на окне которой была выставлена модель парусного судна, – большое, правильно оснащенное изделие, изображавшее каравеллу времен Васко да Гама. Это была одна из тех вещей, интересных и практически ненужных, которые годами ожидают покупателя, пока не превратятся в неотъемлемый инвентарь самого помещения, где вначале их задумано было продать. Я рассмотрел ее подробно, как рассматриваю все, затронувшее самые корни моих симпатий. Мы редко можем сказать в таких случаях, что собственно привлекло нас, почему такое рассматривание подобно разговору – настоящему, увлекательному общению. Я не торопился заходить в лавку. Осмотрев маленькие паруса, важную безжизненность палубы, люков, впитав всю обреченность этого карлика-корабля, который, при полной соразмерности частей, способности принять фунтов пять груза и даже держаться на воде и плыть, все-таки не мог ничем ответить прямому своему назначению, кроме как в воображении человеческом, – я решил, что каравелла будет моя.
Вдруг она исчезла. Исчезло все: улица и окно. Чьи-то теплые руки, охватив голову, закрыли мне глаза. Испуг, но не настоящий, а испуг радости, смешанный с нежеланием освободиться и, должно быть, с глупой улыбкой, помешал мне воскликнуть. Я стоял, затеплев внутри, уже догадываясь, что сейчас будет, и мигая под шевелящимися на моих веках пальцами, негромко спросил:
– Кто это такой?
– «Бегущая по волнам», – ответил голос, который старался быть очень таинственным. – Может быть,
– Дэзи?! – сказал я, снимая ее руки с лица, и она отняла их, став между мной и окном.
– Простите мою дерзость, – сказала девушка, краснея и нервно смеясь. Она смотрела на меня своим прямым, веселым взглядом и говорила глазами обо всем, чего не могла скрыть. – Ну, мне, однако, везет! Ведь это второй раз, что вы стоите задумавшись, а я прохожу сзади! Вы испугались?
Она была в синем платье и шелковой коричневой шляпе с голубой лентой. На мостовой лежала пустая корзинка, которую она бросила, чтобы приветствовать меня таким замечательным способом. С ней шла огромная собака, вид которой, должно быть, потрясал мосек; теперь эта собака смотрела на меня, как на вещь, которую, вероятно, прикажут нести.
– Дэзи, милая Дэзи, – сказал я, – я счастлив вас видеть! Я очень виноват перед вами! Вы здесь одна? Ну, здравствуйте!
Я пожал ее вырывавшуюся, но не резко, руку. Она привстала на цыпочки и, ухватившись за мои плечи, поцеловала меня в щеку.
– Я вас люблю, Гарвей, – сказала она серьезно и кротко. – Вы будете мне как брат, а я – ваша сестра. О, как я вас хотела видеть! Я многого не договорила. Вы видели Фрези Грант?! Вы боялись мне сказать это?! С вами это случилось? Представьте, как я была поражена и восхищена! Дух мой захватывало при мысли, что моя догадка верна. Теперь признайтесь, что – так!
– Это – так, – ответил я с той же простотой и свободой, потому что мы говорили на одном языке. Но не это хотелось мне ввести в разговор.
– Вы одна в Леге?
Зная,
– Я одна, и я не знаю, где теперь Тоббоган. Он очень меня обидел тогда; может быть, и я обидела его, но это дело уже прошлое. Я ничего не говорила ему, пока мы не вернулись в Риоль, и там сказала, и сказала также, как отнеслись вы. Мы оба плакали с ним, плакали долго, пока не устали. Еще он настаивал; еще и еще. Но Проктор, великое ему спасибо, вмешался. Он поговорил с ним. Тогда Тоббоган уехал в Кассет. Я здесь у жены Проктора; она содержит газетный киоск. Старуха относится хорошо, но много курит дома, а у нас всего три тесные комнаты, так что можно задохнуться. Она курит трубку! Представьте себе! Теперь – вы. Что вы здесь делаете, и сделалась ли у вас – жена, которую вы искали?
Она побледнела, и глаза ее наполнились слезами.
– О, простите меня! Язык мой – враг мой! Ваша сестра очень глупа! Но вы меня вспоминали немного?
– Разве можно вас забыть? – ответил я, ужасаясь при мысли, что мог не встретить никогда Дэзи. – Да, у меня сделалась жена вот… теперь. Дэзи, я любил вас, сам не зная того, и любовь к вам шла вслед другой любви, которая пережилась и окончилась.
Немногие прохожие переулка оглядывались на нас, зажигая в глазах потайные свечки нескромного любопытства.
– Уйдем отсюда, – сказала Дэзи, когда я взял ее руку и, не выпуская, повел на пересекающий переулок бульвар. – Гарвей, милый мой, сердце мое, я исправлюсь, я буду сдержанной, но только теперь надо четыре стены. Я не могу ни поцеловать вас, ни пройтись колесом. Собака… ты тут. Ее зовут Хлопс. А надо бы назвать Гавс. Гарвей!
– Дэзи?!
– Ничего. Пусть будет нам хорошо!
Эпилог
Среди разговоров, которые происходили тогда между Дэзи и мной и которые часто кончались под утро, потому что относительно одних и тех же вещей открывали мы как новые их стороны, так и новые точки зрения, – особенной любовью пользовалась у нас тема о путешествии вдвоем по всем тем местам, какие я посещал раньше. Но это был слишком обширный план, почему его пришлось сократить. К тому времени я выиграл спорное дело, что дало несколько тысяч, весьма помогших осуществить наше желание. Зная, что все истрачу, я купил в Леге, неподалеку от Сан-Риоля, одноэтажный каменный дом с садом и свободным земельным участком, впоследствии засаженным фруктовыми деревьями. Я составил точный план внутреннего устройства дома, приняв в расчет все мелочи уюта и первого впечатления, какое должны произвести комнаты на входящего в них человека, и поручил устроить это моему приятелю Товалю, вкус которого, его умение заставить вещи говорить знал еще с того времени, когда Товаль имел собственный дом. Он скоро понял меня, – тотчас, как увидел мою Дэзи. От нее была скрыта эта затея, и вот мы отправились в путешествие, продолжавшееся два года.
Для Дэзи, всегда полной своим внутренним миром и очень застенчивой, несмотря на ее внешнюю смелость, было мучением высиживать в обществе целые часы или принимать, поэтому она скоро устала от таких центров кипучей общественности, как Париж, Лондон, Милан, Рим, и часто жаловалась на потерянное, по ее выражению, время. Иногда, сказав что-нибудь, она вдруг сконфуженно умолкала, единственно потому, что обращала на себя внимание. Скоро подметив это, я ограничил наше общество – хотя оно и менялось – такими людьми, при которых можно было говорить или не говорить, как этого хочется. Но и тогда способность Дэзи переноситься в чужие ощущения все же вызывала у нее стесненный вздох. Она любила приходить сама и только тогда, когда ей хотелось самой.
Но лучшим ее развлечением было ходить со мной по улицам, рассматривая дома. Она любила архитектуру и понимала в ней толк. Ее трогали старинные стены, с рвами и деревьями вокруг них; какие-нибудь цветущие уголки среди запустения умершей эпохи, или чистенькие, новенькие домики, с бессознательной грацией соразмерности всех частей, что встречается крайне редко. Она могла залюбоваться фронтоном; запертой глухой дверью среди жасминной заросли; мостом, где башни и арки отмечены над быстрой водой глухими углами теней; могла она тщательно оценить дворец и подметить стиль в хижине. По всему этому я вспомнил о доме в Леге с затаенным коварством.
Когда мы вернулись в Сан-Риоль, то остановились в гостинице, а на третий день я предложил Дэзи съездить в Леге посмотреть водопады. Всегда согласная, что бы я ей ни предложил, она немедленно согласилась и по своему обыкновению не спала до двух часов, все размышляя о поездке. Решив что-нибудь, она загоралась и уже не могла успокоиться, пока не приведет задуманное в исполнение. Утром мы были в Леге и от станции проехали на лошадях к нашему дому, о котором я сказал ей, что здесь мы остановимся на два дня, так как этот дом принадлежит местному судье, моему знакомому.
На ее лице появилось так хорошо мне известное стесненное и любопытное выражение, какое бывало всегда при посещении неизвестных людей. Я сделал вид, что рассеян и немного устал.
– Какой славный дом! – сказала Дэзи. – И он стоит совсем отдельно; сад, честное слово, заслуживает внимания! Хороший человек этот судья. – Таковы были ее заключения от предметов к людям.
– Судья как судья, – ответил я. – Может быть, он и великолепен, но что ты нашла хорошего, милая Дэзи, в этом квадрате с двумя верандами?
Она не всегда умела выразить, что хотела, поэтому лишь соединила свои впечатления с моим вопросом одной из улыбок, которая отчетливо говорила: «Притворство – грех. Ведь ты видишь простую чистоту линий, лишающую строение тяжести, и зеленую черепицу, и белые стены с прозрачными, как синяя вода, стеклами; эти широкие ступени, по которым можно сходить медленно, задумавшись, к огромным стволам, под тень высокой листвы, где в просветах солнцем и тенью нанесены вверх яркие и пылкие цветы удачно расположенных клумб. Здесь чувствуешь себя погруженным в столпившуюся у дома природу, которая, разумно и спокойно теснясь, образует одно целое с передним и боковым фасадами. Зачем же, милый мой, эти лишние слова, каким ты не веришь сам?» Вслух Дэзи сказала:
– Очень здесь хорошо – так, что наступает на сердце. Нас встретил Товаль, вышедший из глубины дома.
– Здорово, друг Товаль. Не ожидала вас встретить! – сказала Дэзи. – Вы что же здесь делаете?
– Я ожидаю хозяев, – ответил Товаль очень удачно, в то время как Дэзи, поправляя под подбородком ленту дорожной шляпы, осматривалась, стоя в небольшой гостиной. Ее быстрые глаза подметили все: ковер, лакированный резной дуб, камин и тщательно подобранные картины в ореховых и малахитовых рамах. Среди них была картина Гуэро, изображающая двух собак: одна лежит спокойно, уткнув морду в лапы, смотря человеческими глазами; другая, встав, вся устремлена на невидимое явление.
– Хозяев нет, – произнесла Дэзи, подойдя и рассматривая картину, – хозяев нет. Эта собака сейчас лайнет. Она пустит лай. Хорошая картина, друг Товаль! Может быть, собака видит врага?
– Или хозяина, – сказал я.
– Пожалуй, что она залает приветливо. Что же нам делать?
– Для вас приготовлены комнаты, – ответил Товаль, худое, острое лицо которого, с большими снисходительными глазами, рассеклось загадочной улыбкой. – Что касается судьи, то он, кажется, здесь.
– То есть Адам Корнер? Ты говорил, что так зовут этого человека. – Дэзи посмотрела на меня, чтобы я объяснил, как это судья здесь, в то время как его нет.
– Товаль хочет, вероятно, сказать, что Корнер скоро приедет.
Мне при этом ответе пришлось сильно закусить губу, отчего вышло вроде: «ычет, ыроятно, ызать, чьо, ырнер оро рыедет».
– Ты что-то ешь? – сказала моя жена, заглядывая мне в лицо. – Нет, я ничего не понимаю. Вы мне не ответили, Товаль, зачем вы здесь оказались, а вас очень приятно встретить. Зачем вы хотите меня в чем-то запутать?
– Но, Дэзи, – умоляюще вздохнул Товаль, – чем же я виноват, что судья – здесь?
Она живо повернулась к нему гневным движением, еще не успевшим передаться взгляду, но тотчас рассмеялась.
– Вы думаете, что я дурочка? – поставила она вопрос прямо. – Если судья здесь и так вежлив, что послал вас рассказывать о себе таинственные истории, то будьте добры ему передать, что мы – тоже,
Как ни хороша была эта игра, наступил момент объяснить дело.
– Дэзи, – сказал я, взяв ее за руку, – оглянись и знай, что ты у себя. Я хотел тебя еще немного помучить, но ты уже волнуешься, а потому благодари Товаля за его заботы. Я только купил; Товаль потратил множество своего занятого времени на все внутреннее устройство. Судья действительно здесь, и этот судья – ты. Тебе судить, хорошо ли вышло.
Пока я объяснял, Дэзи смотрела на меня, на Товаля, на Товаля и на меня.
– Поклянись, – сказала она, побледнев от радости, – поклянись страшной морской клятвой, что это… Ах, как глупо! Конечно же, в глазах у каждого из вас сразу по одному дому! И я-то и есть судья?! Да будь он грязным сараем…
Она бросилась ко мне и вымазала меня слезами восторга. Тому же подвергся Товаль, старавшийся не потерять своего снисходительного, саркастического, потустороннего экспансии вида. Потом начался осмотр, и когда он, наконец, кончился, в глазах Дэзи переливались все вещи, перспективы, цветы, окна и занавеси, как это бывает на влажной поверхности мыльного пузыря. Она сказала:
– Не кажется ли тебе, что все вдруг может исчезнуть?
– Никогда!
– Ну, а у меня жалкий характер; как что-нибудь очень хорошо, так немедленно начинаю бояться, что у меня отнимут, испортят, что мне не будет уже хорошо…
У каждого человека – не часто, не искусственно, но само собой, и только в день очень хороший, среди других, просто хороших дней, наступает потребность оглянуться, даже побыть тем, каким был когда-то. Она сродни перебиранию старых писем. Такое состояние возникло однажды у Дэзи и у меня по поводу ее желтого платья с коричневой бахромой, которое она хранила как память о карнавале в честь Фрези Грант, «Бегущей по волнам», и о той встрече в театре, когда я невольно обидел своего друга. Однажды начались воспоминания и продолжались, с перерывами, целый день, за завтраком, обедом, прогулкой, между завтраком и обедом и между работой и прогулкой. Говоря о насущном, каждый продолжал думать о сценах в Гель-Гью и на «Нырке», который, кстати сказать, разбился год назад в рифах, причем спаслись все. Как только отчетливо набегало прошлое, оно ясно вставало и требовало обсуждения, и мы немедленно принимались переживать тот или другой случай, с жалостью, что он не может снова повториться – теперь – без неясного своего будущего. Было ли это предчувствием, что вечером воспоминания оживут, или тем спокойным прибоем, который напоминает человеку, достигшему берега, о бездонных пространствах, когда он еще не знал, какой берег скрыт за молчанием горизонта, – сказать может лишь нелюбовь к своей жизни, равнодушное психическое исследование. И вот мы заговорили о Биче Сениэль, которую я любил.
– Вот эти глаза видели Фрези Грант, – сказала Дэзи, прикладывая пальцы к моим векам. – Вот эта рука пожимала ее руку. – Она прикоснулась к моей руке. – Там, во рту, есть язык, который с ней говорил. Да, я знаю, это кружит голову, если вдумаешься
Стемнело; сад скрылся и стоял там, в темном одиночестве, так близко от нас. Мы сидели перед домом, когда свет окна озарил Дика, нашего мажордома, человека на все руки. За ним шел, всматриваясь и улыбаясь, высокий человек в дорожном костюме. Его загоревшее, неясно знакомое лицо попало в свет, и он сказал:
– «Бегущая по волнам»!
– Филатр! – вскричал я, подскакивая и вставая. – Я знал, что встреча должна быть! Я вас потерял из вида после трех месяцев переписки, когда вы уехали, как мне говорили, – не то в Салер, не то в Дибль. Я сам провел два года в разъездах. Как вы нас разыскали?
Мы вошли в дом, и Филатр рассказал нам свою историю. Дэзи сначала была молчалива и вопросительна, но, начав улыбаться, быстро отошла, принявшись, по своему обыкновению, досказывать за Филатра, если он останавливался. При этом она обращалась ко мне, поясняя очень рассудительно и почти всегда невпопад, как то или это происходило, – верный признак, что она слушает очень внимательно.
Оказалось, что Филатр был назначен в колонию прокаженных, миль двести от Леге, вверх по течению Тавассы, куда и отправился с женой вскоре после моего отъезда в Европу. Мы разминулись на несколько дней всего.
– След найден, – сказал Филатр, – я говорю о том, что должно вас заинтересовать больше, чем «Мария Целеста», о которой рассказывали вы на «Нырке». Это…
– «Бегущая по волнам»! – быстро подстегнула его плавную речь Дэзи и, вспыхнув от верности своей догадки, уселась в спокойной позе, имеющей внушить всем: «Мне только это и было нужно сказать, а затем я молчу».
– Вы правы. Я упомянул «Марию Целесту». Дорогой Гарвей, мы плыли на паровом катере в залив; я и два служащих биологической станции из Оро, с целью охоты. Ночь застала нас в скалистом рукаве, по правую сторону острова Капароль, и мы быстро прошли это место, чтобы остановиться у леса, где утром матросы должны были запасти дрова. При повороте катер стал пробиваться среди слоя плавучего древесного хлама. В том месте были сотни небольших островков, и маневры катера по извивам свободной воды привели нас к спокойному круглому заливу, стесненному высоко раскинувшимся лиственным навесом. Опасаясь сбиться с пути, то есть, вернее, удлинить его неведомым блужданием по этому лабиринту, шкипер ввел катер в стрелу воды между огромных камней, где мы и провели ночь. Я спал не в каюте, а на палубе и проснулся рано, хотя уже рассвело.
Не сон увидел я, осмотрев замкнутый круг залива, а действительное парусное судно, стоявшее в двух кабельтовых от меня, почти у самых деревьев, бывших выше его мачт. Второй корабль, опрокинутый, отражался на глубине. Встряхнутый так, как если бы меня, сонного, швырнули с постели в воду, я взобрался на камень и, соскочив, зашел берегом к кораблю с кормы, разодрав в клочья куртку: так было густо заплетено вокруг, среди лиан и стволов. Я не ошибся. Это была «Бегущая по волнам», судно, покинутое экипажем, оставленное воде, ветру и одиночеству. На реях не было парусов. На мой крик никто не явился. Шлюпка, полная до половины водой, лежала на боку, на краю обрыва. Я поднял заржавевшую пустую жестянку, вычерпал воду и, так как весла лежали рядом, достиг судна, взобравшись на палубу по якорному тросу, с кормы.
По всему можно было судить, что корабль оставлен здесь больше года назад. Палуба проросла травой; у бортов намело листьев и сучьев. По реям, обвив их, спускались лианы, стебли которых, усеянные цветами, раскачивались, как обрывки снастей. Я сошел внутрь и вздрогнул, потому что маленькая змея, единственно оживляя салон, явила мне свою причудливую и красиво-зловещую жизнь, скользнув по ковру за угол коридора. Потом пробежала мышь. Я зашел в вашу каюту, где среди беспорядка, разбитой посуды и валяющихся на полу тряпок открыл кучу огромных карабкающихся жуков грязного зеленого цвета. Внутри было душно – нравственно душно, как если бы меня похоронили здесь, причислив к жукам. Я опять вышел на палубу, затем в кухню, кубрик; везде был голый беспорядок, полный мусора и москитов. Неприятная оторопь, стеснение и тоска напали на меня. Я предоставил розыски шкиперу, который подвел в это время катер к «Бегущей», и его матросам, огласившим залив возгласами здорового изумления и ретиво принявшимся забирать все, что годилось для употребления. Мои знакомые, служащие биологической станции, тоже поддались азарту находок и провели полдня, убивая палками змей, а также обшаривая все углы, в надежде открыть следы людей. Но журнала и никаких бумаг не было; лишь в столе капитанской каюты, в щели дальнего угла ящика застрял обрывок письма; он хранится у меня, и я покажу вам его как-нибудь.
– Могу ли я надеяться, что вы прочтете это письмо, которого я не хотел… Должно быть, писавший разорвал письмо сам. Но догадка есть также и вопрос, который решать не мне.
Я стоял на палубе, смотря на верхушки мачт и вершины лесных великанов-деревьев, бывших выше мачт, над которыми еще выше шли безучастные, красивые облака. Оттуда свешивалась, как застывший дождь, сеть лиан, простирая во все стороны щупальца надеющихся, замерших завитков на конце висящих стеблей. Легкий набег ветра привел в движение эту перепутанную по всему устойчивому на их пути армию озаренных солнцем спиралей и листьев. Один завиток, раскачиваясь взад-вперед очень близко от клотика грот-мачты, не повис вертикально, когда ветер спал, а остался под небольшим углом, как придержанный на подъеме маятник. Он делал усилие. Слегка поддал ветер, и, едва коснувшись дерева, завиток мгновенно обвился вокруг мачты, дрожа, как струна.
Дэзи, став тихой, неподвижно смотрела на Филатра сквозь пелену слез, застилавших ее глаза.
– Что с тобой? – сказал я, сам взволнованный, так как ясно представил все, что видел Филатр.
– О, – прошептала она, боясь говорить громко, чтобы не расплакаться. – Это так прекрасно! И так грустно и так хорошо, что это все – так!
Я имел глупость спросить, чем она так поражена.
– Не знаю, – ответила Дэзи, вытирая глаза. – Потом я узнаю. Рассказывайте, дорогой доктор.
Заметив ее нервность, Филатр сократил свой рассказ.
Они выбрались из лабиринта островов с изрядным трудом. Надеясь когда-нибудь встретить меня, Филатр постарался разузнать через Брауна о судьбе «Бегущей». Лишь спустя два месяца он получил сведения. «Бегущая по волнам» была продана Эку Летри за полцены и ушла в Аквитэн тотчас после продажи под командой капитана Геруда. С тех пор о ней никто ничего не слышал. Стала ли она жертвой темного замысла, неизвестного никому плана, или спаслась в дебрях реки от преследований врага; вымер ли ее экипаж от эпидемии, или, бросив судно, погиб в чаще от голода и зверей? – узнать было нельзя. Лишь много лет спустя, когда по Тавассе стали находить золото, возникло предположение авантюры, золотой мечты, способной обращать взрослых в детей, но и с этим, кому была охота, мирился только тот, кто не мог успокоиться на неизвестности. «Бегущая» была оставлена там, где на нее случайно наткнулся катер, так как не нашлось охотников снова разыскивать ограбленное дотла судно, с репутацией, питающей суеверия.
– Но этого не довольно для меня и вас, – сказал Филатр, когда переговорили и передумали обо всем, связанном с кораблем Сениэлей. – Не дальше как вчера я встретил молодую даму – Биче Сениэль.
Глаза Дэзи высохли, и она задержала улыбку.
– Биче Сениэль? – сказал я, понимая лишь теперь, как было мне важно знать о ее судьбе.
– Биче Каваз.
Филатр задержал паузу и прибавил:
– Да. На пароходе в Риоль. Ее муж, Гектор Каваз, был с ней. Его жене нездоровилось, и он пригласил меня, узнав, что я врач. Я не знал, кто она, но начал догадываться, когда, услышав мою фамилию, она спросила, знаю ли я Томаса Гарвея, жившего в Лиссе. Я ответил утвердительно и много рассказал о вас. Осторожность удерживала меня передать лишь нам с вами известные факты того вечера, когда была игра в карты у Стерса, и некоторые другие обстоятельства,
– «Он мог бы быть более близок вам, дорогая Биче, – сказал Гектор Каваз, – если бы не трагедия с Гезом. Обстоятельства должны были сомкнуться. Их разорвала эта смута, эта внезапная смерть».
– «Нет, жизнь, – ответила молодая женщина, взглядывая на Каваза с доверием и улыбкой. – В те дни жизнь поставила меня перед запертой дверью, от которой я не имела ключа, чтобы с его помощью убедиться, не есть ли это имитация двери. Я не стучусь в наглухо закрытую дверь. Тотчас же обнаружилась невозможность поддерживать отношения. Не понимаю – значит, не существует!»
– «Это сказано запальчиво!» – заметил Каваз.
– «Почему? – она искренне удивилась. – Мне хочется всегда быть только с тобой. Что может быть скромнее, дорогой доктор?»
– «Или грандиознее», – ответил я, соглашаясь с ней. У нее был небольшой жар – незначительная простуда. Я расстался под живым впечатлением ее личности – впечатлением неприкосновенности и приветливости. В Сан-Риоле я встретил Товаля, зашедшего ко мне; увидев мое имя в книге гостиницы, он, узнав, что я тот самый доктор Филатр, немедленно сообщил все о вас. Нужно ли говорить, что я тотчас собрался и поехал, бросив все дела колонии? Совершенно верно. Я стал забывать. Биче Каваз просила меня, если я вас встречу, передать вам ее письмо.
Он порылся в портфеле и извлек небольшой конверт, на котором стояло мое имя. Посмотрев на Дэзи, которая застенчиво и поспешно кивнула, я прочел письмо. Оно было в пять строчек: «Будьте счастливы. Я вспоминаю вас с признательностью и уважением. Биче Каваз».
– Только-то… – сказала разочарованная Дэзи. – Я ожидала большего. – Она встала, ее лицо загорелось. – Я ожидала, что в письме будет признано право и счастье моего мужа видеть все, что он хочет и видит, – там, где хочет. И должно еще было быть: «Вы правы, потому что это сказали вы, Томас Гарвей, который не лжет». – И вот это скажу я за всех: Томас Гарвей, вы правы. Я сама была с вами в лодке и видела Фрези Грант, девушку в кружевном платье, не боящуюся ступить ногами на бездну, так как и она видит то, чего не видят другие. И то, что она видит, – дано всем; возьмите его! Я, Дэзи Гарвей, еще молода, чтобы судить об этих сложных вещах, но я опять скажу: «Человека не понимают». Надо его понять, чтобы увидеть, как много невидимого. Фрези Грант, ты есть, ты бежишь, ты здесь! Скажи нам: «Добрый вечер, Дэзи! Добрый вечер, Филатр! Добрый вечер, Гарвей!»
Ее лицо сияло, гневалось и смеялось. Невольно я встал с холодом в спине, что сделал тотчас же и Филатр, – так изумительно зазвенел голос моей жены. И я услышал слова, сказанные без внешнего звука, но так отчетливо, что Филатр оглянулся.
– Ну вот, – сказала Дэзи, усаживаясь и облегченно вздыхая, – добрый вечер и тебе, Фрези!
– Добрый вечер! – услышали мы с моря. – Добрый вечер, друзья! Не скучно ли вам на темной дороге? Я тороплюсь, я бегу…
Николай Трублаини. Шхуна «Колумб»
Часть первая
I. Незнакомка с зонтиком
Марко задержался на маяке, о чем теперь жалел. Вышел бы на пятнадцать минут раньше, и дождь не догнал бы его. Парень спешил, как только мог. Черные тучи затянули небо, крупные волны прибоя с ритмичным шумом накатывались на берег, в воздухе царил тот особый покой, который всегда наступает за несколько минут перед бурей. Вот-вот этот покой нарушат резкие порывы ветра, и на землю упадут тяжелые капли, предвестники летнего ливня.
До Соколиного оставалось километра полтора. Чуть заметная среди травы тропинка начиналась у моря и вела прямиком в рыбацкий выселок. Парень вышел на тропинку и побежал. Далеко впереди, между ним и поселком, маячила чья-то фигура.
Марко, юнга со шхуны «Колумб», ходил сегодня домой, на маяк, где его отец работал смотрителем. Утром шхуна пришла в бухту Лебединого острова за рыбой, которую она поставляла в ближайший порт, на консервный завод. Оказалось, что рыбаки Соколиного выселка за день до этого взяли слишком маленький улов. Шкипер решил задержаться в бухте на сутки, перечистить мотор, а затем забрать улов за два дня и тогда уже двинуться в порт. Юнга отпросился у шкипера на пару часов домой, на маяк. Но гостил там недолго, заметив, как небо хмурится на дождь и бурю, и заторопился на судно. Однако дома его задержали: ведь специально для него был приготовлен вкусный обед и пирожки с мясом. Он и сейчас нес с собой довольно тяжелую корзинку с пирожками, которые мать передала команде «Колумба».
На бегу юнга поглядывал на видневшуюся впереди фигуру и гадал, кто бы это мог быть. Семнадцать лет он прожил на этом маленьком острове, знал всех немногочисленных его жителей и мог назвать каждого из них за километр. А теперь вот догонял человека, которого никак не мог опознать. «Кажется, это девушка или женщина», – догадывался он по одежде. Она почему-то останавливалась и наклонялась: наверное, срывала цветы. В руке она держала палку.
Наконец порыв ветра волной промчался по траве, по зеленой стене камыша над небольшой трясиной, поднял вверх сухую травинку – начиналась буря. Море тут же покрылось белыми барашками вспененных волн.
Ветер дул Марку в спину, облегчая шаг. Юноша догонял человека с палочкой. Он почти убедился, что это какая-то незнакомая женщина, и его разбирало любопытство: кто она, что делает на их острове. Когда до нее оставалось не более полусотни шагов, молния прочертила небо, а через мгновение грохнул громовой раскат. И тут же на землю упали первые тяжелые капли. Незнакомка остановилась, подняла свою палочку, и над ней, словно парашют, раскрылся зонтик. Марко поравнялся с ней и увидел, что это девушка примерно его лет. Она крепко сжимала ручку зонтика, который ветер надувал и рвал из рук. Девушка, судя по всему, городская: синее платье, сандалии, едва прикрывавший голову берет и зонтик были тому доказательствами. У Марка не было времени ее рассмотреть, и, если бы минут через пять его спросили, блондинка она или брюнетка, он, наверное, не ответил бы. А была она блондинка, с зелеными глазами и вздернутым носиком. Юнга не обратил на все это внимания, но сразу же убедился, что она не островитянка, а потому крикнул ей:
– Быстрее! Поспешите, пока ров у выселка водой не залило, иначе не перейдете!
С этими словами он сбавил шаг и пошел рядом с девушкой.
Маленький ров под Соколиным во время ливня превращался в бурную реку, перебраться через которую было просто невозможно. В таких случаях люди возвращались на маяк и пережидали, пока дождь кончится и спадет вода, или рисковали добираться до выселка по морю.
Пока Марко говорил, дождь усилился и серой завесой закрыл от них рыбацкий выселок, куда осталось идти не больше десяти минут. Девушка подошла ближе к Марку и, слегка протянув руку, прикрыла его зонтиком.
– Пойдем вместе! – крикнула она.
Часто сверкала молния, раз за разом гремел гром. Порывы ветра рвали из рук девушки зонтик.
– Возьмите зонтик и держите меня за руку, – сказала Марку незнакомка.
Парень осторожно взял одной рукой ее руку, а другой изо всех сил сжал ручку зонтика. Зонт, хоть и мешал им идти быстро, все же немного защищал от дождя. Шагая рядом с незнакомкой, Марко думал, что все равно промокнет, и с зонтиком, и без зонтика, и, наверное, придется заскочить к кому-то из рыбаков обсушиться, потому что на «Колумбе» всего одна маленькая рубка, и там этого сделать не удастся.
Ноги путались в мокрой траве, временами доходившей до колен, идти было тяжело. Наконец добежали до рва. Прямо у них на глазах маленький ручей, который уже бежал по дну, становился все больше и глубже. Глубиной он был, наверное, с полметра. Вода почти захлестывала несколько крупных камней, которые лежали во рву и служили своего рода мостиком. Марко знал – если бы они опоздали всего минут на десять-пятнадцать, перейти ров было бы уже невозможно. Он вошел в воду и протянул девушке руку, чтобы помочь ей перескочить через ров по камням. Незнакомка взглянула на него удивленно и даже сердито.
– Зачем вы в воду полезли? Я бы сама…
Но он не дал ей закончить, крикнув:
– Переходите быстрей!
Не выпуская зонтика из руки, Марко вышел вместе с девушкой на другую сторону рва.
И как только они перешли, вода затопила камни.
Дождь не стихал. Теперь до крайнего дома Соколиного выселка оставалось шагов сто. Еще через пару минут Марко и незнакомка вышли на улочку, изобилующую глубокими лужами.
– Вам куда? – спросила незнакомка.
– Мне на пристань.
– Хорошо, я вас провожу. Мне это почти по пути.
Прошли улочку, завернули за угол и приблизились к берегу. Бухта была относительно спокойна, на ней лишь пенились мелкие волны. «Колумб» покачивался на якоре недалеко от берега, волны бились о маленькую деревянную пристань и шаловливо набегали на песок, почти доставая шаланды и каюки, которые рыбаки повытаскивали на берег.
Поравнявшись с домом рыбака Тимоша Бойчука, Марко поблагодарил свою спутницу и попрощался. Она ответила:
– Не за что, всего хорошего!
Марко открыл калитку и, несмотря на дождь, стоял и смотрел незнакомке вслед. Она, пройдя мимо соседнего дома, оглянулась. Марко смутился и исчез за воротами.
И хотя его донимало любопытство – хотелось посмотреть, куда пошла незнакомка, – но он, уже не останавливаясь и не оглядываясь, направился к двери, вытер ноги о каменные ступеньки и вошел в сени. Из комнаты доносились знакомые голоса. У Бойчука часто собирались соседи-рыбаки, так как дом его стоял ближе всех к морю, два окна выходили на берег, и из них удобно было рассматривать шаланды и лодки во время непогоды.
Марко вошел в комнату, поздоровался и попросил разрешения обсушиться. Хозяин тут же провел его в кухоньку, где в печи пылал огонь. По пути туда он слышал, как один из рыбаков произнес:
– В этом-то песке все и дело. Из-за этого песка он и приехал сюда на все лето вместе с дочкой.
II. На «Колумбе»
Шхуна «Колумб» принадлежала Рыбтресту. Это было небольшое, но вместительное судно. Оно ходило под мотором со скоростью пять-шесть миль в час, а под парусом при хорошем ветре – в два раза быстрее. Иногда «Колумба» посылали в море рыбачить, но в основном он перевозил рыбу, сети и разные снасти. В последнее время «Колумб» регулярно обходил рыбацкие артели, забирал у них рыбу и поставлял ее на консервный завод, который находился милях в двадцати пяти от Лебединого острова, неподалеку от курортного городка.
Никто не знал, когда и где построена эта шхуна. Еще во времена гражданской войны ее прибило к берегу, полузатопленную, без людей, со сломанной мачтой, изувеченным бортом, без руля. Мотора тогда на ней не было. На борту сохранилась надпись «Колумбъ». Несколько недель никто эту шхуну не трогал. Потом рыбак Стах Очерет заручился помощью нескольких товарищей, чтобы вытащить ее на берег и обложить киль камнями. Года два шхуна простояла неподвижно и была пристанищем для рыбацких детей, охотно игравших рядом и летом прятавшихся под ее бортами от жары. Лишь на третий год тот же самый Стах Очерет явился в сельсовет с предложением починить шхуну, поскольку материал, из которого она была сделана, с честью выдержал испытание морем, солнцем, дождями, морозами и людьми, которые тоже не слишком жалели судно, брошенное на произвол судьбы. Шхуну отремонтировали, поставили на ней новую мачту, починили руль, оборудовали маленькую рубку и сбили с конца надписи «Колумбъ» твердый знак.
Стаха Очерета назначили шкипером «Колумба», и с того времени он не расставался со шхуной. Позднее «Колумб» передали Рыбтресту. Тогда на нем установили мотор. Правда, Очерет всегда отдавал предпочтение парусам, а мотором пользовался только в тех случаях, когда паруса неподвижно свисали с мачты или при встречном ветре.
Команда на «Колумбе» была небольшая. Кроме шкипера, в нее входили моторист, матрос-рулевой и юнга. Все они были жителями Соколиного выселка на Лебедином острове. Молодой рыбак Левко Ступак недавно окончил курсы мотористов и теперь работал на шхуне. Стах Очерет в шутку называл его «механик», точно так же, как он называл юнгу Марко «главным коком», рулевого Андрея Камбалу – «боцманом», а шхуну – «боевым кораблем».
В тот день, когда ливень застал Марко в поле, на борту шхуны были только Левко и Андрей. Левко перечищал мотор, а Андрей латал паруса. С началом дождя оба спрятались в рубку. Рубка на шхуне была настолько маленькой, что одновременно в ней могли спать только двое. В непогоду, когда шхуна стояла у причала или на якоре, команда, прячась от дождя и ветра, едва помещалась в рубке.
Ливень продолжался почти целый час. Когда же он наконец стих, к шхуне один за другим подошли два каюка. В первом сидели Марко с Тимошем Бойчуком, а во втором – шкипер Стах Очерет.
После дождя вода в бухте стала мутной: в нее с острова нанесло ила. Грязные волны неустанно подбрасывали шхуну, но привычные к качке рыбаки не замечали этого. Внутри шхуны все промокло, на дне собралось немало дождевой воды, и юнгу немедленно поставили ее выливать. Он работал старательно, быстро зачерпывая воду ведерком и выливая за борт. Спешил, поскольку должен был еще приготовить ужин.
Очерет вскочил на шхуну почти сразу же за Марком и Бойчуком, привязал к корме каюк и поздоровался с командой по своему обычаю:
– Тихой погоды, богатого улова!
После этого спросил про мотор. Оказалось, что Левко с мотором еще не закончил, работы оставалось на два-три часа, но до завтра он легко справится.
– Сегодня, парни, сегодня выдвигаемся, – заявил шкипер.
Неожиданное изменение планов удивило команду шхуны, а вместе с ними и Тимоша.
– Мы же сегодня собирались дома ночевать, – сказал Андрей.
– Где ж ты рыбы наловил? – шутливо спросил Тимош.
– Есть новый груз, – ответил шкипер. – А рыбу, хоть ее и мало, заберем. Завтра к вечеру к вам наведаемся, так чтоб новой наловили.
– А какой груз, дядька Стах? – поинтересовался моторист.
– Две бочки песка.
– Да не шутите. Честно скажите…
– Я, парень, не шучу, сейчас подойдем к пристани и возьмем две бочки песка. Нужно срочно доставить их в порт.
Все, кроме Бойчука, удивленно уставились на своего шкипера. Бойчук, судя по его виду, догадался, в чем дело, и, словно в подтверждение слов шкипера, кивнул головой.
– Что ж это за песок и на кой черт он кому нужен? – поинтересовался Андрей. – Разве в порту своего песка нету?
– Получил заказ, – ответил Очерет, – а что там да к чему, могу и не спрашивать… Но говорят, что это золотой песок.
– В самом деле золотой? – подскочил Тимош. – У нас тоже про это говорили, но никто не верил…
– Да, золотой, – протянул шкипер, поглядывая на свою команду и следя за тем, какое впечатление произвели его слова на товарищей. Он видел, что никто из команды ему не поверил.
III. Юнга
В нашем южном море очень мало островов, максимум наберется десятка два вдоль северо-западного побережья. Это все небольшие песчаные, иногда болотистые, поросшие травами, камышом или кустами куски грунта, отрезанные от суши неширокими протоками. К этим островам относился и Лебединый. Он шел параллельно берегу километров тридцать, но в самом широком своем месте насчитывал не более четырех километров. Восточная сторона острова поросла густым камышом и невысокими деревьями, где гнездились бесчисленные чайки, мартыны и бакланы – эти ненасытные рыболовы, которым рыбаки Соколиного выселка желали всяческих бед. Неподалеку от птичьих гнездовий часто встречались лисьи норы, уходящие глубоко под землю. Лисиц на острове было много, и чувствовали они себя в полной безопасности, поскольку в рыбацкие жилища наведывались лишь изредка зимой, а большую часть года жили за счет птичьего населения восточной части острова. Рыбаки почти не охотились, а потому звери и птицы чувствовали себя на острове привольно.
Остров назывался Лебединым потому, что осенью и весной его тысячами, а в некоторые годы и десятками тысяч, посещали лебеди, останавливаясь тут во время своих путешествий с севера в теплые края, а из теплых краев на север. Рассказывали еще, будто когда-то давно на этом острове жило много лебедей, пока их не перебили и не распугали. Но тех времен уже никто не помнил.
В середине острова над большой глубокой бухтой разместились четыре десятка рыбацких хат. Бухта называлась Соколиной, выселок тоже звался Соколиным. Кто у кого перенял название, никто уже не знал.
Кроме выселка на острове разместились еще два жилища: дом инспектора рыбного надзора Якова Ковальчука, который стоял примерно километрах в двух к востоку от выселка, и маяк на западном конце острова. От маяка в море выходила песчаная коса, заканчивавшаяся длинной грядой подводных камней. В основном из-за этих камней здесь и поставили маяк. В темные ночи огонек маяка виднелся миль за десять-двадцать, а когда околицу окутывал туман, на маяке ревела сирена, звук которой долетал аж до Соколиного выселка.
В солнечные дни далеко с моря было видно белую башню маяка и такой же белый чистенький домик, который к ней прилип. В том доме жил с семьей смотритель маяка, Дмитро Филиппович Завирюха. И в том же доме родился его сын Марко. Марко был средним в семье. Старшая сестра Мария, выйдя замуж за рыбака, уже три года жила в Соколином. Теперь на маяке оставались отец, мать, старый дед Махтей – отец матери, и восьмилетний брат Гришка.
Марко до пятнадцати лет не был нигде за пределами острова. С десяти лет он учился в школе, в Соколином, где на все классы был один учитель, поскольку учеников в школе было чуть больше тридцати, а в пятом, шестом, седьмом классах – по одному, по два. В пятнадцать лет Марко впервые покинул остров. Он ездил вместе с учителем в село Зеленый Камень, расположенное на суше, километрах в двенадцати от Соколиного, и там сдал экзамены за седьмой класс. После окончания школы, посоветовавшись с отцом, паренек решил поступить юнгой на какую-нибудь шхуну, поплавать год-два, а потом, имея практический опыт, поступить в мореходный техникум.
В это время Стах Очерет искал на «Колумб» нового юнгу, поскольку его юнга перешел на океанский пароход.
Стах охотно согласился принять к себе Марка, которого хорошо знал, потому что на Лебедином острове все хорошо знали друг друга. Пареньку назначили зарплату, питание и спецодежду. Его это полностью устраивало. В его обязанности входило приготовление еды для команды и рыбаков, когда те бывали на шхуне, поддержание чистоты, помощь, когда можно, рулевому и мотористу, а также выполнение мелких поручений шкипера. Юнга был на шхуне самым грамотным, поэтому именно ему вменили в обязанности ведение различных записей, поскольку сам Очерет крайне неохотно брался за карандаш, давая предпочтение своей памяти и расчетам в уме.
Второй год работал Марко на «Колумбе». Теперь он часто бывал на острове, посещал на шхуне соседние рыбацкие артели, ближайшие пристани и часто гостил в порту небольшого курортного городка Лузаны. За это время юнга крепко сдружился с остальной командой и стал любимцем маленькой моряцкой семьи. Когда было нужно, он заменял рулевого или моториста, в плаванье умел ориентироваться по компасу, звездам и берегам, самостоятельно ставил паруса и вел шхуну в желаемом направлении при любом ветре, запускал и глушил мотор, разбирался в рыбе, которую они принимали, знал, где и какие сети нужно ставить и многое другое.
Он был осторожен, но не боялся ветра и волн. Несколько раз за это время их заставал в море сильный шторм. Однажды ветер порвал паруса, закончилось горючее, мотор перестал работать, и шхуну заливали огромные волны. Казалось, вот-вот ее полностью зальет или перевернет, и рулевой Андрей испугался. Но Стах накричал на Андрея, они поставили шхуну против волны, и так продержались два дня. Когда шторм начал стихать и ветер переменился, подняли кливер и потихоньку доплыли до своего острова.
Во время шторма Очерет наблюдал за юнгой и ни разу не заметил на его лице ни тени страха, а в глазах выражения растерянности. За это он высоко оценил Марка, хотя ничего ему не сказал, так же, как никогда ни словом не обмолвился об испуге Андрея Камбалы.
Близилось время, когда Марко должен был ехать в большой приморский город, сдавать вступительные экзамены в мореходный техникум. Ему оставалось плавать на «Колумбе» три-четыре месяца. Никто на шхуне об этом не говорил, а если у кого-то подобная мысль появлялась, гнали ее прочь. Не хотелось думать, что придется искать нового юнгу.
IV. Торианитовый песок
«Колумба» подтянули к пристани, где уже стояли две бочки с песком, о которых напоминал своей команде шкипер. Возле бочек стоял высокий человек в возрасте. Теперь команда уже знала, что это был дальний родственник Стаха Очерета. Много лет назад он покинул Лебединый остров и долго сюда не возвращался. Теперь, как рассказал шкипер своим товарищам, его родственник стал профессором. В эти дни, когда «Колумб» ходил в плавание вдоль побережья и задержался там на целую неделю, профессор Андрей Гордеевич Ананьев приехал на остров, где собирался провести летний отпуск. Гуляя по острову, он заинтересовался песчаной горой неподалеку от Соколиного. Он внимательно рассмотрел этот песок, затем набрал его две бочки и поспешил отправить в город на исследование. Шкипер очень коротко объяснил это своим товарищам и добавил, что профессор поедет вместе с ними.
Когда шхуна причалила бортом к пристани, на нее вкатили бочки с песком.
В это время к профессору подошла девушка. Несмотря на вечерние сумерки, Марко узнал свою спутницу во время ливня. Она пришла в плаще, в резиновых ботах, с чемоданом и сумкой в руках.
«Его дочка», – подумал юнга.
Выяснилось, что профессор с дочкой едут на шхуне в Лузаны. Когда девушка взошла на шхуну, Марко почему-то смутился, спрятался за рубку и начал там стряпать. С ужином он должен был поспешить. Учитывая, что на шхуне были пассажиры, он решил добавить к макаронам еще уху из кефали. Уха из кефали была любимым блюдом рыбаков. Марку хотелось во всем блеске проявить свои таланты кулинара. Поставив греть воду, он взялся за чистку рыбы. Не успел почистить и половину, как рядом появилась девушка.
– О, у вас настоящая кухня! – удивленно сказала она.
– Камбуз! – ответил Марко, не поднимая головы и тщательно скребя ножом рыбину так, что чешуя брызгами разлеталась во все стороны.
– Вы тоже используете корабельные термины. Я думала, на рыбацких лодках их не знают.
Марко поднял голову и обиженно посмотрел на девушку.
– Это вы про «Колумб»? Мы – шхуна, а не лодка, – гордо заявил он.
Девушка узнала парня, с которым несколько часов назад шла под дождем.
– Это вы? – радостно произнесла она. – Мы с вами сегодня встречались.
Марко покраснел, но в сумерках это было незаметно. Ответил, что это и вправду – он.
– Так давайте познакомимся, – предложила девушка. – Меня зовут Люда.
– А я – Марко Завирюха.
– Я не назвала своей фамилии, но вы ее, наверное, знаете, – Ананьева.
Люда взялась помогать Марку. Он поначалу отказывался, но потом согласился и дал девушке длинный нож и старый мешок вместо фартука. Она чистила рыбу умело и намного быстрее, чем Марко. Разговаривали они мало, но девушка сказала Марку, что она знает, как готовить рыбу жареную, рыбу с подливой, отварную с картошкой, рыбный холодец, рыбу маринованную, рыбу фаршированную, рыбные котлеты и еще пять или шесть способов. Кроме того, умеет готовить шашлыки и чебуреки. Готовить их ее научил отец, который очень любит эти блюда. Марко вскоре убедился, что она не хвастает, потому что готовка рыбной ухи и макарон очень скоро перешла в руки Люды.
Пока Люда с Марком стряпали в камбузе, шхуна тронулась и отошла от берега. Стах сам встал к рулю. Умело маневрируя, он вывел «Колумб» под одним кливером из бухты в море. Затем матрос поднял парус, и шхуна легко побежала на восток, покачиваясь на волнах. Ветер дул слабенький, и казалось, что он вот-вот стихнет. Левко возился с мотором и обещал закончить ремонт не позднее, чем через полтора часа, а то и раньше. Уже высыпали звезды, и Стах вел «Колумб», ориентируясь по ним и маяку, огонек которого то светился, то гас, давая две длинные и три короткие вспышки с разными интервалами.
Профессор осторожно обошел рубку и оказался рядом с дочкой и юнгой. Он поинтересовался, как идут дела с ужином, и узнал, что минут через десять он будет готов. Профессор спросил Марка, давно ли он плавает на «Колумбе» и где еще плавал, кто он и откуда. Узнав, что юнга – сын смотрителя маяка с Лебединого острова, очень обрадовался: он знал отца Марка и даже когда-то дружил с ним. Правда, это было очень давно, так как в последний раз они встречались лет двадцать назад, но профессору было приятно вспоминать ту встречу.
Марко поинтересовался, что это за бочки, которые профессор везет, и почему понадобилось в город так срочно, что шкипер не дал им даже обсохнуть.
– Бродя по Лебединому острову, – рассказал профессор, – я заинтересовался песчаной горой и вскоре убедился, что песок, из которого она состоит, содержит очень ценное вещество – торианит. Это меня взволновало. Дело в том, что песок бывает с разным количеством торианита. Чтобы проверить качество этого торианитового песка, нужно провести специальное лабораторное исследование. Почему я так спешу вывезти этот песок? В городе, где я живу, сейчас остановился проездом известный специалист по таким делам – профессор Китаев. Я хочу показать ему песок и вместе с ним сделать анализ. Завтра Китаев должен уезжать, а я хочу обязательно застать его. Как только прибудем в Лузаны, я сразу же пошлю ему телеграмму, а сам выеду с первым пароходом.
Левко тем временем закончил работу, и через полчаса мотор затарахтел, давая шхуне ход.
Но Стах не спускал паруса и, одновременно пользуясь слабеньким попутным ветром, ускорял ход «Колумба».
V. Рейс в Лузаны
Утренняя прохлада была довольно чувствительной, и Люда свернулась калачиком, закутываясь в одеяло с головой. Она спала на куске старой парусины, расстеленной на палубе под рубкой моториста. Девушке снился какой-то неприятный сон, и она проснулась. Кто-то, спеша, наступил на нее ногой. Она открыла глаза, но из-под одеяла не высунулась. Слышалось несколько голосов. «Наверное, уже никто не спит», – подумала она и выглянула из-под одеяла. Над собой она увидела ясно-голубое, прозрачное небо. Поднялась на ноги. На востоке, прямо из моря, выглядывала половина солнца и заливала золотисто-алыми лучами мелкие волны. Свежестью дышали море и воздух. Солнечные лучи придавали блеска глазам, а прохладный воздух, словно ароматный напиток, наполнял легкие.
Экипаж «Колумба» и профессор Ананьев стояли у левого борта и не обращали внимания на солнце: их взгляды привлекло судно сине-голубого цвета, которое плыло на расстоянии полумили от шхуны. Небольшое, с низким бортом, с коротким полубаком, двумя трубами, маленькими надстройками, это судно очень невыразительно виднелось на фоне моря и неба. Казалось, что если оно отойдет на милю-полторы дальше, то просто растворится в красках морских далей. «Военный корабль», – догадалась Люда.
– Доброе утро, – поздоровался с девушкой юнга. – Посмотреть хочешь? – сказал он, протягивая бинокль.
– Доброе утро. Спасибо. Это военный корабль?
– Эсминец «Неутомимый Буревестник». Наш знакомый и приятель.
– Почему?
– В прошлом году он выручил нас в открытом море, когда «Колумб» во время шторма потерял паруса и остался без горючего.
Эсминец проходил совсем близко. Люда видела на палубе корабля нескольких моряков. С капитанского мостика, над полубаком, два командира наблюдали за шхуной в бинокли. Марко поднял над кормой «Колумба» красный флажок, салютуя «Неутомимому». Оба командира поднесли руки к фуражкам. В ответ рыбаки закричали «ура». Эсминец, проявляя вежливость, поднял на их салют флаг до половины своей мачты.
Небольшой военный корабль промчался быстро, оставляя за собой бурный вспененный след. Люда хотела подсчитать, сколько на нем видно пушек, но так и не успела этого сделать. Девушка помахала белым платочком, и несколько краснофлотцев ответили с кормы на ее приветствие. Тряхнув головой, она повернулась к шкиперу и сказала:
– Он идет немного быстрее «Колумба».
– Ага! – улыбнулся Стах. – Раз, наверное, в шесть. Здорово идет. Сейчас маневры. С каким-то поручением спешит.
Шкипер рассказал Люде несколько эпизодов из боевой истории «Неутомимого». Его закончили строить во втором году первой мировой войны и тут же отправили в море. Эсминец ходил в разведку, расставлял мины, встречался с вражескими кораблями. Один раз он успешно торпедировал крейсер, одновременно выдержал бой против трех миноносцев и вернулся неповрежденным. Дважды подводные лодки пускали в «Неутомимого» торпеды, и оба раза эсминец, умело маневрируя, уклонялся от встречи с ними. Полтора года счастливо плавал «Неутомимый». Однажды темной июньской ночью, идя на вражеский берег, наткнулся на мину. Сильным взрывом у эсминца оторвало корму. Часть команды погибла, главные машины остановились, электричество погасло. В корабль хлынула вода. Работали только помпы, и все, кто остался в живых, взялись за них. Началась напряженная борьба с водой. Если бы помпы прекратили работать хоть на двадцать минут, «Неутомимый» пошел бы на дно. По радио вызвали помощь. К утру пришли два миноносца и взяли изувеченный корабль на буксир. Целый день они тащили его к своему берегу. Командиры обоих миноносцев смотрели на «Неутомимого» безнадежно и ругались за мороку с ним. Они не верили, что его удастся дотащить до берега. К вечеру их обнаружили вражеские самолеты. Вокруг падали бомбы. Оба миноносца отцепили буксирные тросы, оставив тонущий корабль на произвол судьбы, и бросились наутек. Одна бомба попала на палубу «Неутомимого» возле капитанского мостика. От осколков погибли командир, его помощник и несколько матросов. Командование миноносцем взял на себя молодой машинист. Смеркалось. Снова всю ночь команда ни на минуту не прекращала борьбы с водой. Однако во внутренних помещениях вода прибывала все больше. К утру корабль сидел в воде почти по палубу. Совсем рядом виднелись берега. Вскоре подошел сильный буксир и отвел «Неутомимого» в порт. Миноносец поставили на капитальный ремонт, команду распределили по другим кораблям. Из ремонта миноносец «Неутомимый» вышел уже после гражданской войны. Корму ему прикрепили от другого эсминца – «Буревестника». «Буревестник» тоже погиб на минах, и от него осталась только корма. Отремонтированный эсминец назвали «Неутомимый Буревестник». Теперь командиром на нем стал спасший его когда-то машинист. В Красном Флоте «Неутомимый» занимал первое место по точности стрельбы и быстроте хода для этого типа кораблей.
Когда Стах Очерет закончил свой рассказ, «Неутомимый» уже исчез на горизонте, а с противоположной стороны прорезалась бухта с белыми домиками на берегах. «Колумб» приближался к порту Лузаны.
У пристани стоял маленький пассажирский пароход «Пенай». Этот пароход уже лет сорок или пятьдесят курсировал между Лузанами и более крупными портами неподалеку. Вот и теперь он доставил курортников в санатории и дома отдыха, расположенные на живописном побережье, славящемся своими «золотыми» пляжами и умеренной глубиной морского дна. «Колумб» миновал пустые еще пляжи, обогнул пассажирскую пристань и «Пенай», сбавил ход и, лавируя между шхунами и шаландами в рыбной гавани, стал швартоваться к причалу. Андрей и Марко соскочили на берег и начали крепить трос, обматывая им береговой кнехт. Профессор спешил. В девять часов утра «Пенай» выходил из Лузан. Оставалось не так уж много времени на то, чтобы переправить бочки с песком на борт «Пеная» и купить билеты.
Андрей Ананьев написал на листке из блокнота телеграмму профессору Китаеву и послал с ней Люду на телеграф, а сам направился к билетной кассе. Там висела табличка с трафаретным объявлением «Все билеты на “Пенай” проданы».
Профессор просил капитана разрешить продать два билета – для него и для дочки. Капитан категорически отказался.
– Вас я возьму к себе в каюту, а девушку совершенно некуда пристроить. У меня и так на сто пассажиров больше, чем я могу спасти, если на «Пенае» взорвется котел.
– А с чего же этому котлу вдруг взрываться?
– Обязательно когда-нибудь взорвется, этот же пароход современник Фултона[247], хоть вместо колес на нем и поставлен винт.
Ананьев попрощался с рыбаками. Люда должна была вернуться на «Колумбе» на Лебединый остров.
Вскоре после того как «Пенай» отчалил от пристани, «Колумб» тоже вышел в море. Шхуна возвращалась назад, держась берега. Солнце припекало, но море смягчало жару. Люда и Марко сидели и дружески беседовали, рассказывая друг другу разные подробности собственных жизней и расспрашивая: Марко – о большом городе, в котором жила Люда, а девушка – о жизни на Лебедином острове и рыбацких успехах «Колумба».
VI. Агент «№ 22»
Вечером, когда электрический свет залил улицы города, мимо витрин ювелирных магазинов медленным шагом двигался сухощавый высокий мужчина лет тридцати пяти. На нем отлично сидел элегантный серый костюм, к которому шла того же цвета фетровая шляпа, а на черном галстуке искрился фальшивый – это было видно по размеру – бриллиант. Легко ступали ноги в лаковых туфлях. В левой руке прохожий держал тяжелую трость, словно легонький стек.
С видом знатока он останавливался перед витринами и рассматривал выставленные там драгоценности, словно пытаясь определить их стоимость. Время от времени он нетерпеливо поглядывал на наручные часы и шагал дальше. Когда стрелки показали без двадцати десять, мужчина свернул в ближайший переулок и вышел на соседнюю улицу, точно так же залитую электрическим светом, но без витрин, без магазинов, довольно пустынную по сравнению с предыдущей, хотя с большим количеством полицаев.
Мужчина с тростью почти полностью обошел высокое семиэтажное здание, поднялся по лестнице к парадной двери и нажал кнопку звонка. Дверь открылась, мужчина вошел в нее, одновременно вытаскивая из кармана жилетки листок бумаги. Жандарм внимательно изучил пропуск и позволил ему пройти дальше. Посетитель, миновав нескольких охранников, зашел в большую комнату, где застал только двух человек. Один из них был секретарь, а второй, очевидно, принадлежал к числу редких, но регулярных посетителей этой комнаты.
Комната была приемной при деловом кабинете начальника тайно-разведывательной службы.
– Мне назначено на десять, – сказал посетитель.
Секретарь взглянул на часы, стрелки показывали без двух минут десять.
– Подождите несколько минут. Шеф о вас уже спрашивал.
Ждать пришлось недолго. В пять минут одиннадцатого секретарь вышел из кабинета и сказал:
– Номер двадцать два, зайдите к начальнику.
«Номер 22» зашел. Это был деловой кабинет. За стеной находился другой кабинет с другой приемной, другим секретарем, комфортабельно обставленный для немногочисленных официальных приемов. В нем же принимали незасекреченных сотрудников. Основная же, главная деятельность начальника проходила в деловом кабинете.
«Номер 22» вошел в кабинет без шляпы, и, вытянув руки по швам, застыл у двери.
– Подойдите ближе и садитесь, – промолвил голос вежливо и одновременно повелительно. Этот голос принадлежал начальнику, лысина и очки которого блестели в тени зеленого абажура. Освещение в комнате было специально устроено так, чтобы посетитель был полностью на свету, а тот, кто его принимал, прятал свое лицо и выражение глаз в падающей от абажура тени.
– Ваш отпуск сегодня закончился, – сказал начальник. – Вам, талантливый молодой человек, везет. Сегодня вы получите ответственное и интересное задание. Его до этого получил агент «номер 214», с которым вы работали в прошлом году, но при переходе границы он был… убит.
Начальник следил за впечатлением от этого известия. Но ничто не изменилось в лице подчиненного. Разве что, почти незаметно, над глазами вскинулись ресницы.
– Вам придется перебраться в Россию. Русский язык вы знаете, вы же почти десять лет жили там, а затем окончили здесь русскую гимназию. Правда, в России вы были после этого только дважды как турист, но пробыли довольно долго. В последний раз, в позапрошлом, кажется, году, вы провели там четыре месяца.
– Да.
– Прежде всего я ознакомлю вас с делом, которое интересует нашу службу. Из одной из советских газет мы узнали, что профессор биохимии Ананьев нашел на небольшом Лебедином островке значительные запасы торианитового песка. Вам нужно будет перед выездом уделить несколько дней геологической литературе и получить специальную консультацию. Вкратце – значение торианитового песка я могу вам объяснить: из него можно получить много гелия, гораздо больше, чем из монацитового песка, а вы, очевидно, знаете историю монацитового песка. Перед войной немецкие пароходы, которые шли в Бразилию с грузами, вынуждены были возвращаться домой порожняком. Для балласта они грузили в свои трюмы монацитовый песок и выгружали его в своих портах. Когда началась война, грозные великаны-дирижабли часто гибли от маленьких зажигательных пуль, потому что одной искры хватало, чтобы взорвался водород, которым наполняли оболочку дирижабля. Вы знаете, что вскоре немецкие дирижабли удивили врагов. В дирижабли попадали снаряды, но воздушные корабли не взрывались, а спокойно летели дальше. Почему так? Потому что их оболочки наполняли уже не водородом, а гелием, добытым из монацитовых песков. А гелий не воспламеняется. А теперь наши химики обнаружили, что гелий важен для военного дела не только в качестве наполнителя для дирижаблей. К сожалению, за границей знают, что на наших последних подводных лодках устанавливают новые двигатели, работающие на гремучем газе, который добывается разложением воды на кислород и водород при помощи электролиза. Эти двигатели позволяют намного уменьшить вес подводных лодок, увеличить скорость их хода и время пребывания под водой. Лодки с такими двигателями втрое сильней лодок, которые двигаются под водой при помощи электроаккумуляторов, а над водой – обычных дизелей. Итак, за границей немного об этом знают, но не знают конструкции двигателей и того, что для сжигания в них гремучего газа необходим гелий. Больше о значении гелия я ничего не скажу. Техника этого дела – тайна. Когда советская Россия получит большое количество собственного гелия… вы знаете, до сих пор гелий есть лишь в Соединенных Штатах и за границей его почти не продают… Итак, когда большевики будут иметь много гелия, они, во-первых, будут наполнять им свои дирижабли, а во-вторых, никто нам не гарантирует, что они не догадаются использовать гелий так, как используем его мы. И, наконец, нужно сказать, что, хотя гелия в торианите и много, инженеры до сих пор не решили проблему его добычи из торианита промышленным способом. Если бы эту проблему решили у нас, возможно, мы могли бы организовать добычу гелия из торианитового песка, который в небольшом количестве имеется на островах Индийского океана. В советской газете, в той же заметке, вкратце замечено, что профессор Ананьев якобы почти решил эту проблему. К слову, вот вам эта заметка.
Начальник подал агенту газетную вырезку и, пока тот читал ее, задумчиво рассматривал длинные ногти на своих пальцах.
– Так вот, слушайте дальше. Нам нужно, чтобы смелый человек пробрался в Россию. Там необходимо осторожно связаться с нашим постоянным уполномоченным при посольстве, познакомиться с профессором Ананьевым, посетить Лебединый остров и обязательно сорвать добычу торианитового песка. А самое главное – достать у Ананьева его проект добывания гелия и уничтожить автора проекта. Ясно?
– Да. Каким способом я должен перебраться через границу?
– Получите американский паспорт. В России наш уполномоченный выдаст вам фальшивый советский паспорт. Подробный план своего путешествия предоставите мне завтра. Послезавтра выедете. Желаю удачи. Всего доброго!
Начальник встал с кресла. Агент, тоже поднявшись, вытянул руки по швам и поклонился.
– До свиданья, господин начальник.
Дверь кабинета закрылась за агентом.
VII. Соревнование
«Колумб» прибыл в Соколиное дежурным рейсом. Марко тут же побежал искать Люду, которой привез письмо от отца. Письмо передал капитан парохода «Пенай». Он накануне заходил в Лузаны. Юнга нашел девушку на пляже, в компании рыбацких детей и подростков. Некоторые из них поджаривали на солнышке свои и без того с самой весны черные тела, другие не вылезали из воды, плавая разными способами и поднимая тучи брызг. Среди детей, которые играли в песке, Марко заметил своего брата Гришку. Сестра часто забирала младшего в Соколиный выселок, где у Гришки было много друзей.
Мальчик радостными возгласами приветствовал брата и позвал его посмотреть на рисунок, который сложил из морских камушков и ракушек. Марко пообещал подойти чуть позже, а сам направился к перевернутому старому каюку, где сидела в купальном костюме спиной к солнцу Люда. Когда он позвал ее, девушка быстро обернулась, приветливо блеснула глазами и протянула Марку руку. Получив письмо, Люда обрадовалась, вскочила на ноги и разорвала конверт. Из него она достала исписанный лист бумаги и газетную вырезку, которые быстренько прочитала.
– Папа застал профессора Китаева. Они сделали анализ песка… Папины ожидания оправдались… Даже более того, профессор Китаев полностью согласен с методом добывания гелия, который предложил папа. Следующим рейсом папа возвращается сюда для обследования торианитовых россыпей, а профессор Китаев срочно выезжает в Москву, где поднимет вопрос об организации промысла на Лебедином острове.
Новости были приятны Марку не меньше, чем Люде. Они с увлечением разговорились о том, как на месте Соколиного выселка вырастет новый город, в бухте построят большой порт, по острову пройдут железнодорожные пути, по которым побегут вагончики с песком, а сами они должны позаботиться о том, чтобы здесь посадили большой парк, сохранив маленький заповедничек нетронутого грунта с зарослями, лисицами и птичьим населением. Потом девушка позвала Марка купаться.
– У нас будут проходить соревнования по плаванию, – сказала она, показывая на группу обступивших их подростков.
Юнга вызвался тоже участвовать в соревнованиях. Кроме него и Люды, плыли еще пятеро мальчиков и три девочки, в возрасте от двенадцати до пятнадцати лет. Все они выросли на берегу моря, плескались в воде с ранней весны до поздней осени, и, хотя не слышали о разных стилях и никогда не знали таких слов, как «брас», «кроль», «оверарм», «треджен», зато прекрасно и быстро плавали по-лягушачьи, по-собачьи, саженками, стоймя, на спине. Этими же способами плавал и Марко, только гораздо лучше. Он не знал, как плавает Люда, но полагал, что не слишком хорошо. Справедливо считая себя лучшим пловцом на острове, Марко решил плыть не спеша, дать другим себя опередить, а потом эффектно прийти самым первым.
В это время в бухту входили шаланды. Рыбаки возвращались с моря с уловом, и пловцы договорились плыть им навстречу. Кто первым доплывет до рыбаков, тот и победит.
По команде Люды пловцы вошли в воду, отошли на довольно большое расстояние от берега и выстроились в ряд. Они были разного роста: одним вода доходила до пояса, а другим до подмышек. На берегу стояли дети помладше. Гришку выбрали судьей, и он свистком дал сигнал начинать. Пловцы бросились наперегонки. Марко не спешил. Он плыл по-лягушачьи, разгребая руками воду и присматриваясь, кто как плывет. Одни пловцы сразу же изо всех сил заработали руками и ногами и вырвались вперед. Другие плыли чуть медленней, но Марко отстал и от них, потому что специально задерживался. Но прежде всего его внимание привлекла Люда. Девушка плыла почти так же, как он, но не задерживалась, хотя и не спешила. Вскоре Марко оказался позади всех и услышал с берега тюканье и насмешливые выкрики в свой адрес. Тогда он обернулся, поднял голову, погрозил малышне рукой, нырнул, проплыл несколько метров под водой и, вынырнув снова, пошел саженками. Половина его спины виднелась над водой, руки быстро поднимались вверх, рубили воздух и с силой падали на воду, вынося пловца вперед. Он опередил двух мальчишек, девочку и поравнялся с Людой. Через несколько секунд обогнал и ее и вступил в соревнование с ведущими пловцами. Он не слышал, как с берега вслед летели уже одобрительные крики. Марко вырвался вперед, шаланды быстро приближались к нему. В это время на берегу воцарилась тишина. К сожалению, Марко не обернулся и не видел, что делается позади. А там всеобщее внимание привлекла к себе Люда. Она почти с головой погрузилась в воду, перешла на «кроль», подняла веер брызг и с шумом помчалась вперед, оставляя за собой глубокий след, как торпеда. Она вырвалась с куда большей, чем Марко, скоростью, опередила всех и уже догоняла переднего пловца. Юнга заметил это только тогда, когда Люда поравнялась с ним. От удивления он даже замедлил движение, и в тот же миг девушка опередила его на полголовы. Марко был поражен: его, рыбака, моряка, лучшего пловца Лебединого острова, опережала городская девушка. Он не злился, но самолюбие его было уязвлено. Словно выпрыгивающий из воды дельфин, Марко резко напряг все силы и на несколько секунд оставил Люду позади. Она его не видела, потому что плыла тем же способом, лишь изредка вскидывая голову, чтобы глотнуть воздуха. Через несколько секунд она снова догнала Марка. До шаланд оставалась примерно сотня метров. Рыбаки на них тоже заинтересовались соревнованием. Общее внимание привлекла пара самых заядлых пловцов. Теперь они шли наравне и так проплыли половину расстояния, а затем Люда снова опередила Марка метра на два, и, как он ни старался сократить это расстояние, ничего не выходило. Наоборот, девушка все больше опережала его. Вот ее голова возле первой шаланды – и соревнование окончено. Едва слышно долетел с берега свисток. Это свистел Гришка, оповещая о победе Люды. Хоть она и не слышала звука свистка, но заметила шаланду и перешла на медленный «брасс».
Рыбаки поздравляют ее, шутливо подтрунивают над Марком, предлагая подвезти до берега. Марко был удивлен, он никак не ожидал такого умения от городской девушки. Переводя дыхание, он перевернулся на спину, добродушно улыбался на шутки рыбаков и отдыхал, лежа на воде. К нему подплыла Люда, и он первый поздравил ее с победой.
Шаланды уже приближались к берегу. Ветер в бухте почти не чувствовался, и рыбаки шли на веслах, чтобы быстрей добраться до пристани. К Люде и Марку приближались другие ребята, участвующие в соревновании, и, выкрикнув свои замечания про соревнование, поворачивали к берегу. Старшие теперь, на всякий случай, держались позади. Внезапно сбоку раздался тонкий крик: «Ой-ой! Спасайте!»
Это кричал мальчик, который отплыл от товарищей. Головы всех пловцов повернулись на крик. Кое-кто подумал: «Может быть, балуется». Но мальчик исчез под водой, потом снова вынырнул и снова исчез. Все бросились на помощь. Судя по всему, мальчика схватила судорога. Как быстро все они ни плыли, первой возле тонущего оказалась незнакомая Люде девочка. Она быстро нырнула, схватила мальчика за волосы и вытащила на поверхность: мальчик даже не успел всерьез захлебнуться. Немного наглотался воды, но не потерял сознания, только с испуга пытался ухватиться руками за шею девочки. Она знала, что это очень опасно, и отбивалась от него, крича, чтобы он лежал спокойно спиной на воде. Так она и поддерживала утопающего, пока не подплыли товарищи. Потом его взяли под руки Марко и Люда и двинулись к берегу. Остальные пловцы окружили их, готовые в любой момент заменить первого, кто устанет. На шаландах слышали крик, видели, как пловцы спасли утопающего, а потому одна шаланда быстро подошла к ним. Спасенного втащили на шаланду. С ним влезли Марко и Люда. Люде было не по себе: это ведь она подбила других на соревнование и не позаботилась хоть об одной спасательной лодке. Если бы не та девочка, мальчик мог бы утонуть.
– В другой раз не заплывай далеко, – сказал пожилой рыбак мальчику. – Скажи им спасибо, – он показал на Марка и Люду. – Спасли шалапута.
– Это не мы, – сказала Люда. – Его спасла какая-то девочка: она первая схватила и держала, пока мы подплыли.
– Инспекторова Найдена, – объяснил Марко. – Откуда она тут взялась, не знаю, на берегу я ее не видел. С нами она не плыла…
– А-а, дефективная. Она, наверное, из дома сюда доплыла. Это ж рыба, а не девчонка. Мы ее в море как-то километров за пять от берега встретили. Хотели на шаланду взять – да куда там… Дикая. Прочь уплыла!
Люда хотела расспросить о девочке. Ведь она, казалось, всех знала на острове, а этой девочки никогда не встречала. Но расспросить она не успела, потому что шаланда подошла к «Колумбу» и встала рядом с другими, борт о борт со шхуной. Из шаланды перегружали рыбу. На палубе «Колумба» слышалась ругань. Несколько рыбаков обступали человека, который мерил рыбу клеенчатым метром. Это был рыбный инспектор Ковальчук. Он выбирал отдельных рыбин и измерял их от хвоста до головы и от головы до хвоста.
Рыбная инспекция следит, чтобы рыбаки не вылавливали молодую рыбу, а для этого каждую породу рыб ловят сетями с соответствующим размером петель в них. Инспекторы следят за состоянием рыбацкого инвентаря и распределяют участки моря между отдельными артелями.
На «Колумбе» ругань началась из-за того, что известный бюрократ, инспектор Ковальчук, нашел в улове несколько рыбин на полсантиметра короче разрешенного размера. Это были осетры длиной восемьдесят девять с половиной сантиметров, а разрешалось ловить тех, что не короче девяноста. Более короткую рыбу рыбаки должны были выбрасывать в море. Трудно, конечно, установить при такой длине разницу в полсантиметра, но Ковальчук отобрал десяток таких рыбин на одной шаланде и хотел теперь конфисковать весь ее улов и оштрафовать бригадира. Рыбаки защищались, доказывая отсутствие злого умысла, к тому же, когда измеряли они, у них выходило не полсантиметра, а один-два миллиметра.
Разозлившись, Стах Очерет попросил прекратить ругань у него на шхуне и отказался подписать составленный инспектором акт. Он предложил тому не мешать, пока шаланды перегружают рыбу на шхуну. Ковальчук с угрозами покинул «Колумб», сошел на пристань и подался по берегу бухты домой. Случайно он наступил на узор, который Гришка выложил на прибрежном песке. Услышав возмущенное восклицание мальчика, инспектор остановился, глянул на детскую забаву и, обозлившись на весь свет, изо всех сил пнул ногой, камешки и ракушки брызгами разлетелись вместе с песком. Гришка остолбенел от обиды и страха. Инспектор пошел дальше, не оглядываясь, а вслед ему полетели упреки рассерженных малышей.
Тем временем Марко прощался с Людой.
– До послезавтра. Я расскажу нашим о письме твоего отца. Теперь у нас только и разговоров, что про гелий и торий. Все прямо химиками сделались. Шкипер приказал мне в Лузанах достать книжку, в которой обо всем этом написано…
– А я еще хотела спросить об этой девочке… Найдена… или как там ее… Почему я раньше ее не видела? Она дочка этого инспектора?
– Нет, она ему не дочка… она появилась тут, когда мне было столько же, сколько сейчас Гришке. Но ее почти не знают. Она дефективная. Зайди к Марии, она расскажет тебе эту историю.
– Хорошо. Пока! Вижу, у тебя работа.
– Ага, до встречи!
Марко взялся за свою работу, а Люда пошла со спасенным мальчиком на берег. Он уже успокоился, только боялся, что мать отругает, узнав о его приключении. Люда пообещала зайти домой вместе с ним. На пристани к ней подбежал Гришка и нажаловался на инспектора. Пришлось успокаивать и его.
Втроем они медленно двинулись по тропинке между лопухами и лебедой на краю выселка. Они видели, как «Колумб» вышел из бухты. Гришка с завистью смотрел на шхуну, потом заявил, что, когда вырастет, у него будет шхуна еще лучше, и он назовет ее «Альбатрос», потому что так у них на маяке назывался маленький каюк. Потом запел:
– Кто тебя научил этой песне? – спросила Люда.
– Сам придумал, – важно ответил Гришка.
– А «острые глаза, белый чуб» – это ты про себя?
– Ага…
VIII. Найдена
Это случилось летом, в год рождения Гришки. Черная ночь опустилась на море. Волны тяжело разбивались о берег. Молнии раз за разом разрезали темноту, и раскатистые взрывы грома заглушали клекот моря.
В ту ночь рыбаки на Лебедином острове спали плохо. Кое-кто из них, несмотря на дождь, отправился к лодкам, чтобы проверить, не угрожают ли им волны. Среди ночи за косой, прикрывавшей бухту, в море замигал огонек. Какой-то пароход, борясь со штормом, приближался к берегу. Закутавшись в плащи, рыбаки молча следили за огоньками, которые мигали в море. Внезапно вспыхнуло пламя, исчезли раскачивающиеся огоньки, и воцарилась тьма. До берега долетел звук взрыва.
– На мину налетел! – воскликнул один рыбак.
– Или котел разорвало, – отозвался другой.
Над морем взлетела ракета. За первой – вторая, третья. Пострадавший пароход звал на помощь. Вскоре в море снова вспыхнул огонек, он разгорался все ярче. Это горел пароход. На берегу рыбаки быстро развели костер, чтобы указать пострадавшим, куда плыть на лодках. Пламя боролось с дождем. На фоне дрожащего костра выделялись суровые фигуры в плащах. Все молчали. Казалось, каждого мучит одна и та же мысль, а в горле застряли одни и те же слова. И первым эти слова произнес подросток Левко.
– А если у них не хватит лодок?
Рыбаки нерешительно переглянулись, но никто ничего не сказал. Свистел ветер, ревели разбушевавшиеся волны. Никто не рисковал предложить выйти в такую ночь в море.
– Дядька Стах, там же люди гибнут! – закричал Левко.
Мрачный Стах выпрямился. Он не сводил глаз с плавучего костра в море. Ни к кому не поворачивал головы. И тут с речью выступил рыбный инспектор. Он говорил, что надо помочь, уверял, что среди них нет трусов. Он громко уговаривал, но все стояли хмуро и неподвижно. И тут с мольбой закричал Левко:
– Дядька Стах, поплыли им на помощь!
Стах оглянулся на него, обвел всех взглядом, махнул рукой и глухо сказал:
– Пойдем! Пойдем! Люди же гибнут. Кто смелый, пойдем! – И пошел широкими тяжелыми шагами к шаланде. К нему присоединился Левко, а следом двинулись Тимош Бойчук и Андрей Камбала.
У костра еще минуту все молчали. Но вот, ничего не говоря, один за другим все зашагали к шаландам.
Побеждая волну, шаланды отчалили и исчезли в темноте. Левко остался на берегу. Взрослые не взяли мальчика, и он плакал от досады.
Стах велел ему поддерживать огонь.
Левко вернулся к костру. Там стоял лишь один человек – Яков Ковальчук. Рыбный инспектор остался на берегу.
Той ночью рыбаки из Соколиного выселка спасли почти всех пассажиров и большую часть команды парохода «Дельфин», который погиб от взрыва котла. В ближайшие дни спасенные покинули Лебединый остров. Осталась только маленькая девочка, родители которой погибли во время аварии. У нее была разбита голова, и она лежала без сознания. Девочку забрала к себе жена Якова Ковальчука. Малышка наконец пришла в себя, но, либо от удара по голове, либо от страха, забыла все, что знала раньше, забыла даже, как ее зовут. С трудом вспоминала слова и не могла ходить. Прошел год, прежде чем добрая женщина, окружив девочку материнской заботой и лаской, снова выучила ее ходить и говорить, и уже хвасталась ею, как родной дочерью. Инспектор не слишком одобрительно отнесся к действиям жены, но, когда через два года жена неожиданно умерла, он оставил Найдену – так ее называли – присматривать за порядком в своем доме. В выселок он девочку не пускал, в школу она не ходила, потому что была, как все говорили, дефективной.
Гуляя по острову, Люда размышляла об истории Найдены. Эту историю ей рассказала сестра Марка – Мария, и теперь девушка часто думала о девчушке. Больше она ее не видела, хоть несколько раз и проходила мимо дома рыбного инспектора. Во дворе у него всегда было пусто, никаких признаков чьего-то присутствия, и только дым иногда поднимался над трубой.
Со дня на день Люда ждала возвращения отца. Она гуляла по берегу бухты и вглядывалась в море, ожидая увидеть шхуну, пароход или шаланду, на которой прибудет отец. Через несколько дней должен был прийти «Колумб», и она надеялась увидеть и Марка.
Однако вместо «Колумба» пришла другая шхуна. Шкипер рассказал, что «Колумб» послали в открытое море, а оттуда он пойдет в Карталинский залив, на что уйдет дней десять-двенадцать.
Прошло дней восемь, Люда вновь обходила бухту, а когда заметила, что дошла до самого дома Ковальчука, то захотела увидеть Найдену и поблагодарить ее за спасение мальчика. Люда знала, что инспектора сейчас нет дома: он выехал в море на шаландах с рыбаками. Наверное, поэтому Люда и решилась осуществить свою задумку.
Домик выглядел вполне приветливо. Он белел посреди небольшого сада, окопанного канавой и огороженного камышовым забором. Участок располагался на холмике метров за триста от бухты. Люда повернула от берега и поднялась на холм по едва протоптанной тропинке. Через ограду на грядках возле дома она заметила девочку лет четырнадцати, в несуразном платье из грубой мешковины, босую, с ветхой соломенной шляпой на голове. Девочка стояла наклонившись. Она полола грядки и тихонько пела. Люда сразу догадалась, что это Найдена, и начала прислушиваться к словам песни.
В это время на огороде появился черный лохматый пес. Это было настоящее страшилище. Высунув язык и тяжело дыша от жары, он приблизился к грядке, на которой трудилась Найдена. Девочка заметила его, подняла голову и улыбнулась псу. Теперь Люда рассмотрела ее лицо. Пес наклонил голову, но тут же вскинул ее, насторожил уши, напрягся и посмотрел в ту сторону, где стояла Люда. Найдена снова взялась за работу, не заметив этого. Люда не стала ждать, когда собака ее обнаружит, и крикнула:
– Девочка!
В тот же миг пес залаял, прыгнул через грядку и бросился к забору. Найдена выпрямилась, увидела незнакомку и прикрикнула на собаку:
– Разбой, назад! Назад! Стой! Стой!
Услышав приказ, пес неохотно послушался. Он остановился на месте, но лаять не перестал.
Найдена стояла, не выказывая ни малейшего желания подойти к незнакомке, чтобы что-то сказать или спросить у нее.
Люда заговорила первой:
– Девочка, пожалуйста, подойди ближе.
Найдена подошла к забору. Следом за ней, перестав лаять, не спеша подтянулся и Разбой. Найдена молчала. Теперь Люда видела загорелое лицо русоволосой девочки, ее приплюснутый носик, глубокие синие глаза и заметный шрам над левым виском.
– Я пришла поблагодарить тебя за то, что ты спасла мальчика в бухте.
Найдена молча слушала, рассматривая незнакомую девушку. Люда, тоже помолчав, продолжила:
– Видишь ли, это я виновата, что он заплыл так далеко, а поблизости в то время не было лодки. Если бы ты не успела первая, мы вряд ли бы его спасли. Я и все мы очень-очень тебе благодарны.
Найдена все так же молчала. Люда следила за ее лицом, которое оставалось равнодушным и бесстрастным. Казалось, что девочка слышит слова, но тут же их забывает. Люда искала в лице Найдены черты, которые свидетельствовали бы о ее дефективности, но ничто, кроме этого странного молчания, не говорило о ненормальности. Выражение глаз Найдены отражало работу мысли. Она, казалось, очень заинтересовалась одеждой Люды.
– Ты очень хорошо плаваешь. А правда, что ты заплываешь далеко в море? Я в прошлом году закончила школу плавания и на соревнованиях в школе заняла первое место. Мне бы хотелось поплавать вместе с тобой.
Разбой отрывисто гавкнул и уселся у ног девочки.
Найдена, словно что-то припомнив, нахмурилась и, взглянув Люде в глаза, сказала:
– Уходите отсюда. Яков Степанович не любит, когда без него приходят чужие. Если он узнает, что вы приходили, он рассердится.
Возле Найдены алела чудесная роза. Люда решила попросить цветок и на этом закончить свой неудачный визит.
– Если можно, подари мне, пожалуйста, один цветок.
Найдена охотно сорвала несколько цветов, связала их вьюнком и бросила через забор. Люда ловко поймала их.
– Спасибо. Ты, если хочешь, приходи ко мне. Меня зовут Люда Ананьева. Мой отец – профессор Ананьев. Мы живем у моего дяди – шкипера Стаха Очерета. Одним словом, спрашивай меня у Очеретов. Приходи. Ну, до свиданья!
Она развернулась и пошла.
– Девушка, – услышала Люда позади голос Найдены и обернулась.
– Скажи, ты сама ботинки сделала? – спросила Найдена, показывая на сандалии у Люды на ногах.
– Нет, я купила.
– Угу! – Найдена отвернулась, позвала Разбоя и направилась к своей грядке.
IX. Фотограф Анч
В тот же день Гришка после раннего купания в компании с двумя ровесниками отправился искать приключений на пастбищах острова. Они оседлали длинные хворостины, представив себя как минимум командирами конного полка, и помчались по острову. Обогнули небольшое стадо коров, которые разбрелись между кустами без присмотра, пробежали вдоль небольшого ручья и разбежались в разных направлениях, договорившись, кто кого будет искать. Гришка забежал дальше всех. Вскоре он увидел пролив, который отделял остров от суши. По проливу плыла лодка, видимо, от Зеленого Камня к острову. Глазастый Гришка долго наблюдал за лодкой, ожидая, когда рядом появятся товарищи с выселка. Но те, наверное, подались в другую сторону и, не найдя его между кустами, решили вернуться в выселок. Гришке надоело прятаться. Мальчик заметил большую яркую бабочку и начал ее ловить. Бегал, пока не накрыл бабочку шапкой. Но когда бабочка оказалась у него в пальцах, она уже не блестела, поскольку потеряла часть своей яркой пыльцы и поломала крылья. Разочарованный Гришка выбросил бабочку и снова перевел взгляд на пролив. Лодка подошла к острову. На берег сошел человек, а лодка повернула назад. Прибывший двинулся напрямик через остров. Гришку этот приезд не интересовал, мало ли кто из Зеленого Камня приезжает! Мальчик решил вернуться в выселок. Он шел не по тропинке, а в высокой траве, которая доходила ему до плеч. В этой траве встречались чудесные синие и голубые колокольчики, а также белые с желтым центром ромашки. Люда как-то просила принести ей цветов, и сейчас Гришка об этом вспомнил. Он собрал уже довольно большую охапку, когда его догнал человек, шагавший от берега.
– Эй, мальчик! – позвал он.
Гришка увидел недалеко от себя высокого дядьку на узкой тропинке. Дядька был в белой фуражке, с плащом на руке. Через плечо на ремне у него висела какая-то коробка. В руке он держал большой чемодан. Дядька был одет в серый костюм, а на ногах у него были черные краги. Мальчик впервые его видел.
– Ты из Соколиного?
– Нет, я с маяка.
– А не подскажешь, как мне пройти к дому рыбного инспектора Ковальчука?
– Просто идите по тропинке, только когда перейдете кладку через ров, возьмите чуть-чуть левее. Там тропинки нет, но идти будете по ровному. А когда выйдете к бухте, увидите дом Ковальчука. Выселок направо, а его дом – налево… только далеко от выселка. Там ни одного дома нет до самого края.
– Спасибо, молодец! – Незнакомец небрежно бросил ему что-то блестящее, а сам пошел, не оборачиваясь.
Это блестящее упало в густую траву. Гришка удивленно проводил взглядом спину высокого дядьки, а потом опустился на колени – искать в траве блестящую штуку. После тщательных поисков нащупал серебряную монету – двадцать копеек. Блестящая, новенькая монета ему понравилась. Он плохо разбирался в стоимости денег, но знал, что за деньги можно купить конфет, орехов и красной шипучей воды в кооперативном магазине, который открывался в Соколином на час утром и на час вечером. Но мальчик не понимал, зачем тот дядька бросил монету.
Незнакомец был уже перед участком Ковальчука, когда почувствовал, что кто-то схватил его за руку. На мгновение он замер и резко обернулся всем телом. Кулаки его сжались, а лицо закаменело, в глазах мелькнул страх. Увидев перед собой мальчика, он облегченно вздохнул, но тут же нахмурился.
– В чем дело? – спросил он.
– Дядь, вы деньги потеряли, – ответил Гришка и протянул ему двадцать копеек. Незнакомец и удивился, и рассмеялся, таким чудаком показался ему мальчишка.
– Это я тебе дал.
– Нет, спасибо.
Гришка развернулся и побежал назад. Незнакомец спрятал монету и пошел дальше. Через несколько минут он стоял перед калиткой во двор Ковальчука. Крикнув, незнакомец стоял и ждал, чтобы кто-то вышел.
Вскоре из-за дома появилась Найдена. Она остановилась посреди двора и молча смотрела на посетителя. Разбой залаял еще громче, рвался к калитке, но через забор не прыгал.
– Яков Степанович дома?
– Нету.
– Отгоните собаку, мне нужно зайти.
Девочка покачала головой.
– Не могу, – сказала она. – Якова Степановича нет дома, без него не пускаю.
– Но почему? Я же никого не съем.
Девочка молчала. За нее отвечал Разбой, лаявший до хрипоты. Незнакомцу приходилось сильно напрягать голос, чтобы перекричать этот лай.
– Послушайте, у меня к нему дело. Когда он будет?
– Может, к вечеру.
– Да подойдите ближе.
Найдена подошла почти к самой калитке.
– Слушайте, я фотограф. Хотите, я вас сфотографирую. – И незнакомец начал доставать из футляра фотоаппарат.
Однако ни его слова, ни его аппарат не оказали на девочку ни малейшего влияния. Он опять начал уговаривать придержать собаку и пустить его в дом. Но Найдена не отвечала. Наконец она заявила:
– Можете со мной не разговаривать, потому что я дефективная, – развернулась и ушла.
Фотограф рассердился и даже попытался сам открыть калитку, но Разбой вздыбил шерсть, оскалил зубы и так прыгнул на калитку, что назойливый посетитель не осмелился продолжать задуманное. Он вынул из кармана часы, посмотрел, сколько осталось ждать до вечера, отошел на лужайку и присел на край маленького глинистого обрыва, подмытого весенней водой. Устроившись там, он достал из чемодана два бутерброда, и, уминая их, стал рассматривать окружающую местность.
Он ждал терпеливо, но, на свое счастье, не очень долго. Оказалось, что шхуна, которую видела Люда, была «Колумбом». И он действительно привез ее отца, а вместе с ним и Якова Ковальчука, которого забрали в море с рыбацкой шаланды. Инспектор в выселке не задержался, пересел на свой каюк и по береговой линии вернулся домой. Фотограф видел, как каюк причалил к доске, заменяющей пристань. Затем человек привязал каюк к столбику, вколоченному в берег, а сам пошел ко двору инспектора.
Фотограф подошел к человеку и, вглядываясь в его лицо, произнес:
– Здравствуйте, Яков Степанович, еле дождался вас. А тут девочка ваша никак не пускает не то что в дом, а даже во двор.
– Здравствуйте, – ответил инспектор и удивленно всматривался в незнакомца, который вел себя так, словно они знали друг друга уже много лет. – А вы по какому делу?
– Я фотокорреспондент. Моя фамилия Анч. Приехал сюда из редакции журнала «Рыбак Юга». Не слышали? Это новый журнал. Вскоре выходит первый номер. У меня задание от редакции дать фотозарисовку о рыбаках Лебединого острова. Вот мое удостоверение и рекомендательное письмо для вас из рыбной инспекции. – Он протянул Ковальчуку свои бумаги.
– Как же вы сюда попали?
– Я ехал по суше через Зеленый Камень. Оттуда меня переправили на лодке через пролив.
– И чем я могу вам помочь?
– Во-первых, вы познакомите меня с местными рыбаками, поможете выбрать самые интересные объекты для фотографирования… Мне рекомендовали вас как опытного человека. Еще мне советовали попросить у вас приюта на эти несколько дней. Редакция меня в средствах не слишком ограничивает, и я рад расплатиться с вами так, как вы оцените свои хлопоты, связанные со мной.
Ковальчук пригласил фотографа во двор.
– А девочка молодец! Это ваша дочка?
– Ну так… приемная. Вы не удивляйтесь ее поведению, она немного дефективная.
X. Формула Андрея Ананьева
Возле дома Стаха Очерета состоялось собрание, которого никто не созывал. Люди собрались сами. Уже две недели весь выселок говорил про песок, найденный профессором Ананьевым. Большинство было уверено, что в этом песке есть золото. Кое-кто из соколинцев даже ходил к песчаному холму и рылся там, но золота никто не нашел. Команда «Колумба» после разговора с профессором рассказала на острове про торианит, но им и верили, и не верили. Марков дед, старый Махтей, когда-то давно плавал матросом на разных пароходах и многое знал. Он побывал во всех уголках земного шара, не раз посещал Америку, Африку, Австралию, острова Тихого океана, антарктические моря, но ни про какой торианит никогда не приходилось слышать. Однако он твердо верил в науку и всех убеждал, что наука может «до всего докопаться», из морской воды и золото добывают, но полагал, что команда «Колумба» не вполне поняла профессора.
– Не иначе как, – рассуждал он, – нефть там должна быть. Это теперь самое главное для военно-морского флота и для нас.
Как бы там ни было, но как только профессор вернулся в Соколиный выселок, дом шкипера Стаха наполнили дети, женщины и рыбаки, которые либо вернулись с моря, либо не выходили в тот день на промысел. Всем хотелось услышать новости про этот необычный песок.
В доме все не поместились. Вышли во двор и устроились кто на траве, кто на старых стропилах разобранного в прошлом году навеса, кто на завалинке.
– Ну, товарищи, песок у вас ценный, – начал профессор. – Все вы слышали о дирижаблях. Наверное, даже видели их на рисунках. Это большие аэростаты, они держатся в воздухе при помощи газа, который легче воздуха, а летают при помощи мотора, прикрепленного к гондоле. Дирижабли появились чуть раньше самолетов, но выяснилось, что самолеты строить легче и дешевле. Во время империалистической войны в разных странах построили несколько сотен дирижаблей, которые сослужили добрую службу своим армиям. Но большая часть тех дирижаблей погибла. Оказалось, что уничтожить дорогой воздушный корабль очень просто. Дирижабль наполняется самым легким в мире газом – водородом. Этот газ, который в химическом соединении с кислородом дает воду, является одним из самых горючих в мире веществ. Механически смешиваясь с кислородом или воздухом, он создает невероятно сильное взрывчатое вещество – гремучий газ. А потому достаточно одной искры, проникшей сквозь оболочку дирижабля, чтобы водород вспыхнул, сразу же смешался с воздухом и сильным взрывом уничтожил воздушный корабль.
Зажигательные снаряды зенитных орудий быстро уничтожали дирижабли. За время империалистической войны Германия построила сто двадцать три больших дирижабля, которых назвали «цеппелинами» в честь одного из первых строителей дирижабля – генерала Цеппелина. Эти цеппелины, подожженные снарядами, гибли буквально мгновенно, превращаясь в груды руин.
Но один раз английские зенитчики, обстреливая немецкий цеппелин, заметили, что, хоть зажигательный снаряд и попал в его оболочку, дирижабль не взорвался, а лишь повернул и полетел назад.
Это странное явление не скоро удалось объяснить. Уже гораздо позже узнали, что немцы стали наполнять оболочки своих дирижаблей не водородом, а газом гелием. Подъемная сила этого газа всего на восемь процентов меньше подъемной силы водорода. Но гелий не горит. Он относится к группе газов, которые кто-то из химиков называет благородными газами, а кто-то – ленивыми, потому что они не вступают в химическое соединение ни с одним из веществ. А значит, наполненный гелием дирижабль не боится воспламенения.
Но когда узнали, что немецкий дирижабль наполнен гелием, удивились еще больше, чем тогда, когда он не загорелся от снаряда. Ведь гелия в мире добыто очень мало. В начале империалистической войны в Соединенных Штатах Америки один кубический метр гелия оценивали в двести тысяч рублей золотом. Тогда во всех американских лабораториях не нашлось бы и десятой части кубического метра гелия.
«Гелий» в переводе на наш язык означает «солнечный». Такое название связано с тем, что впервые этот газ нашли не на Земле, а на Солнце. Астрономы, изучая состав Солнца, в 1873 году открыли там вещество, которое до сих пор никто на Земле не знал. Лишь через двадцать семь лет после этого гелий нашли на земном шаре, в минерале клевеит. Позднее гелий обнаружили в воздухе. Но в воздухе и клевеите его так мало, что добыча солнечного газа стоила огромных денег.
Еще позднее гелий нашли в Бразилии, в так называемом монацитовом песке. Перед первой мировой войной Германия ввезла к себе несколько тысяч тонн этого песка. Во время войны немецкие химики из привезенного песка добыли гелий. Кроме того, они нашли гелий в источнике минеральной воды на одном из своих курортов. Но там его было немного, и Германия вскоре исчерпала свои запасы.
Тем временем Соединенные Штаты Америки, вступив в империалистическую войну, расширили добычу гелия. Они нашли у себя его природные источники. Теперь у них есть два больших завода по добыче солнечного газа, и они получают гелий в необходимом им количестве. Сейчас в Соединенных Штатах гелий стоит всего в десять или пятнадцать раз дороже водорода. За границу американцы свой гелий продают очень редко и в очень небольшом количестве. Каждый раз на продажу гелия за рубеж требуется специальное разрешение американского правительства.
Дешевый гелий ищут во всех странах мира. Дорогой гелий повсюду можно добывать из воздуха, но стоимость его огромна. Это так же невыгодно, как добывать золото из морской воды, хотя мы знаем, что в морской воде золото есть. Дешевый гелий позволяет защитить от пожара дирижабли, аэростаты, стратостаты и двинет вперед постройку огромных воздушных кораблей.
В Индийском океане возле берегов Индии есть остров Цейлон. Он принадлежит англичанам. На этом острове найден минерал торианит. Исследователи обнаружили, что из каждого килограмма торианита можно добыть десять литров гелия. Для этого достаточно расплавить торианит на огне.
На песчаном холме нашего острова я нашел черный песок. Мне показалось, что в этом песке много торианита, а значит, и гелия. Мои ожидания оправдались. Это высококачественный песок, содержание в котором торианита куда выше, чем в песках островов Индийского океана. Из него, безусловно, можно добывать гелий, а кроме того, еще одно вещество, которое называется мезоторий – заменитель радия, он оценивается в пятьдесят тысяч рублей за килограмм.
Для того, чтобы наладить этот промысел, нужно хорошо знать две вещи. Во-первых, много ли здесь этого песка, а во-вторых, нужно найти способ быстрой и дешевой добычи гелия в больших объемах.
Затем профессор обрисовал будущее Лебединого острова, когда на нем будет создано предприятие по добыче гелия и мезотория.
Слушатели еще плотнее окружили его. Никто, кроме двоих, до позднего вечера не покинул собрание. И когда уже высоко поднялась полная луна, где-то к полуночи разошлись они, взбудораженные и восхищенные рассказом профессора.
Теми двумя, раньше всех покинувшими собрание, были Марко и Люда. Они знали больше, чем остальные, потому что чаще виделись с профессором. Примерно то же он рассказывал сегодня днем, во время путешествия по морю на шхуне. Люда даже могла бы кое-что добавить, ведь отец держал ее в курсе своих дел.
Дойдя до моря, парень и девушка уселись на небольшие бочки из-под рыбы. Обоим хотелось поговорить, и они решили сделать это во время собрания, так как шкипер заявил, что «Колумб» сегодня отправится в Лузаны. Он не хотел надолго задерживать несоленую рыбу.
Теплая лунная ночь и величие морского пейзажа располагали к дружескому разговору. Марко рассказал про последний рейс «Колумба» в открытое море и Караталинский залив. Затем помечтали о будущем Лебединого острова, определяя свое место в этом будущем. Люда колебалась, какую профессию выбрать – геолога или химика. Ее интересовали обе науки, и обе связывались в ее мыслях с перспективами работы на Лебедином озере. Марко тоже высказал мысль о том, не стоит ли и ему учиться на химика, но быстро передумал и решил остаться моряком.
– Знаешь, когда я была младше, я мечтала стать садовником и разводить цветы. Я и сейчас очень люблю цветы.
Люда вспомнила о цветах, которые ей принес Гришка, и рассказала о своих сегодняшних приключениях. Марко с интересом выслушал ее рассказ про Найдену.
– Понимаешь, – сказала наконец девушка, – она немного чудная, очень неразговорчивая и слишком бедно одета, а это в наше время как-то даже неудобно… Но одежда зависит не от нее. Зато выражение ее лица и те несколько слов, которые она произнесла, по-моему, вполне доказывают, что она абсолютно нормальна.
– Я ее видел всего несколько раз, и то издалека. Инспектор не выпускает ее из дома, а к нему тоже редко кто ходит, его не любят, хоть он очень давно живет на острове. Особенно он досаждает своими инструкциями и распоряжениями. Всегда возит их с собой и всегда находит, к чему прицепиться. Он злее своего Разбоя. Про девочку всегда говорит «дефективная, боюсь, как бы кому беды не наделала».
– Знаешь, ее заинтересовали мои сандалии, и я подумала… вот бы в Лузанах купить и подарить ей такие же.
В это время собрание окончилось, и рыбаки начали расходиться. Первым на берег пришел Левко, увидел Марка и Люду и шутливо поинтересовался, почему это у них свидание на таком видном месте.
– А мы тут о твоей крестнице разговариваем, – ответил Марко.
В Соколином иногда в шутку называли Найдену крестницей Левка, вспоминая, как он беспокоился о спасении людей с «Дельфина». Левко одно время начал интересоваться спасенной девочкой, но в первый год она не ходила и не разговаривала, а скандальный инспектор кого угодно мог отвадить от своего дома.
Люде пришлось второй раз рассказывать о своей встрече и разговоре с Найденой. Теперь она говорила с еще большей запальчивостью, и о ее одежде, и о запрете Ковальчука подпускать кого бы то ни было к дому.
– Тоже мне, миллионер, – презрительно сказал Левко. – Боится, что ограбят. Специально из-за моря ради него бандиты явятся… Так, говоришь, она в лохмотьях?
– На ней все целое, но это просто два сшитых мешка, в которых прорезаны дыры для головы и рук.
– Вот же гадина! – пробормотал Левко.
Люда повторила свое предложение – подарить Найдене сандалии. Марко ее поддержал.
– Сандалии? – переспросил моторист. – Обязательно. И не только сандалии, я ей все привезу. Завтра в Лузанах все магазины переверну. Пусть Яков Степанович попробует не позволить сделать крестнице подарок. А потом еще проверим, правда ли она такая дефективная, как он рассказывает. Или это он ее такой сделал…
Послышались тяжелые шаги шкипера. Луна оставалась у него за спиной, и его тень тянулась перед ним.
– Эй, команда! – весело позвал их Стах. – Давай на корабль! Быстрей пар разводи, выходим!
Юнга и моторист распрощались с Людой и договорились в следующий раз вместе проведать Найдену.
Девушка вернулась домой. В большой комнате отец сидел за столом, склонившись над широким блокнотом. Керосиновая лампа освещала хлеб на столе перед ним, порезанную кусочками кефаль и высокий кувшин с кислым молоком. Он, по всей видимости, к ужину еще даже не притрагивался, полностью сосредоточившись над какими-то вычислениями. Между пальцами у него дымилась сигарета. Дочь деловито подошла к профессору, выхватила эту сигарету и выбросила в открытое окно. Отец вздрогнул, сердито на нее посмотрел и очень спокойно сказал:
– Прости, но будь осторожнее. Здесь сигарета может стать причиной пожара.
Люда подошла к окну, посмотрела, куда упала сигарета, и ответила:
– Нет, пожара не будет, но где же твое обещание, данное доктору, что ты не будешь курить целый месяц? А еще ты обещал ложиться на Лебедином острове не позже двенадцати.
– Сейчас без пяти двенадцать, – отозвался профессор, – а главное, я только что окончательно упростил свою формулу. Она стала кристально ясной, как прозрачная вода.
XI. Девочка со свечкой
В тот же вечер в доме инспектора, где-то около полуночи, при свете большой керосиновой лампы инспектор Ковальчук и его гость пили чай. Найдена сидела в углу и клевала носом. Она постелила фотографу на кровати, а теперь наливала чай и подавала на стол еду, когда ей приказывали. Ковальчук рассказывал о рыбацких делах, жаловался на скучную и однообразную жизнь на острове. Анч, дымя сигаретой, спокойно, но не очень внимательно слушал. Время от времени он косился на девочку, словно ждал, когда же она уберется прочь. Наконец спросил:
– А почему девочка не идет спать? Она же вот-вот захрапит.
– Ага… – Ковальчук перевел взгляд на свою воспитанницу. – А и правда… Найдена, иди спать.
Девочка вышла в маленькую каморку за стеной, где стоял короткий топчан, на котором она спала. В каморке не было окон, и девочка зажгла свечку. Она постелила рваную тряпку, бросила подушку, набитую морской травой, и начала раздеваться. Но когда она укрылась другой тряпкой и уже хотела погасить свечу, разговор, долетавший сквозь дощатую стену, привлек ее внимание. На лице, освещенном свечой, появилась настороженность. Девочка повернула голову и почти прижалась одним ухом к стене. Дрожащий огонек свечи заставлял тени танцевать на стене и отражался в глазах Найдены. Она хорошо слышала беседу в соседней комнате.
– Я ничего подобного… не знаю, – хрипел голос Ковальчука.
– Возможно, – слышался второй, ироничный голос, – возможно, это ошибка, но, – голос приобрел твердость металла, – возможно, вы узнаете человека на этой фотографии?
На полминуты зависла тишина.
– Фотография эта, – продолжал Анч, – сделана в 1918 году, смотрите, вот.
Найдена услышала, как кто-то вскочил на ноги, уронив стул.
– Успокойтесь, господин хороший! – приказом прозвучал тот же металлический голос, который, как Найдена уже знала, принадлежал Анчу.
– Отдайте, – шипел Ковальчук, – отдайте!
– Во-первых, я физически сильнее вас, во-вторых, это не единственный экземпляр. Успокойтесь… Вы слишком нервничаете. Запомните, во всех жизненных обстоятельствах нужно быть спокойным, и тогда из любого положения можно найти выход.
Было слышно, как инспектор садится на стул. Снова молчание. Так прошло минуты полторы. Найдена слышала стук своего сердца и едва различимое потрескивание свечи.
– Отдайте, я требую! – воскликнул Ковальчук.
– Тише. Может проснуться ваша придурочная. Она решит, что я вас режу.
– Да вы и режете, без ножа режете, – плаксивым голосом ответил Ковальчук.
Свеча разгорелась, фитиль вытянулся, воск тяжелыми каплями катился с нее и застывал на пальцах. Но Найдена не замечала этого. Она слушала. И внезапно Анч спросил:
– Послушайте, ваша дефективная вправду спит?
Скрипнул стул, и послышались шаги. Найдена отскочила от стены, дунула на свечку и пальцами сжала фитиль. Свет погас, и все растворилось в темноте.
Ковальчук открыл дверь в каморку, зажег спичку, посмотрел на девочку, которая свернулась калачиком, и вернулся назад к Анчу.
– Пока что, – говорил фотограф, – я могу выдать вам три тысячи рублей.
– Вы обещаете мне обеспечение за границей?
– Безусловно. Но это, как и мой аванс, нужно отработать.
– То есть?..
– О, дело не слишком сложное. В Соколином выселке сейчас находится профессор Ананьев. Об этом я узнал от вас два часа тому назад.
Слова «профессор Ананьев» показались Найдене знакомыми. Ага, это фамилия той девушки, которая приходила днем.
– Вас интересует этот профессор? – спросил Ковальчук.
– Да. Нам нужно знать каждый его шаг. Он разыскал здесь торианитовый песок. Поэтому я задержусь на некоторое время, в течение которого вы будете выполнять обязанности моего помощника.
– Ну, а потом?
– Когда мы выполним наше задание, – слова Анча звучали многозначительно, – мы вместе покинем остров. Перебраться через границу не так сложно, как вы думаете.
– Да… да… И все же… мне не совсем понятно это задание…
– Ой, какой вы недотепа… Торианитового промысла на острове быть не должно. Вот и все! – выразительно закончил Анч.
– А профессор Ананьев?
– У него больное сердце… Врачи опасаются, что он долго не проживет. Понимаете?
– Да… Та-а-ак… А если я не согласен?
– Можете заявить на меня, но не надейтесь, что вам простят 1918 год. У нас материалов более чем достаточно… Во-вторых, можете быть уверены, что у нас длинные руки. В-третьих, если вы еще раз обдумаете ситуацию, в которой оказались, то согласитесь, что этот выход из вашего положения – наилучший. Вы удовлетворите свою скрытую ненависть и получите немалую награду… А пока что мы будем ложиться спать. Доброй ночи!
Найдена слышала, как кто-то вышел во двор, и все стихло. Она лежала с открытыми глазами и не могла заснуть. Девочка надеялась услышать еще что-нибудь. Но в комнате было тихо.
Анч выкурил перед сном сигарету и смотрел в окно на залитый лунным светом двор, по которому задумчиво прохаживался, от калитки до огорода и обратно, Яков Ковальчук. Анч так и оставил его ходить и думать, а сам спокойно устроился на кровати инспектора.
Найдена заснуть не могла. Очень редко бывало так, чтобы она не засыпала сразу. Девочка мало что поняла из услышанного. Но ей было ясно, что человек, который к ним приехал, подговаривал Якова Степановича на что-то плохое. Зная инспектора, она почти не сомневалась, что он за это плохое возьмется. Они что-то задумали против отца той девушки.
Найдена очень редко появлялась в Соколином. Она не любила выселок. Хулиганы-мальчишки кричали «дефективная» и сбегались смотреть на нее, как на странного зверя. Тетки жалостливо качали вслед головой, а взрослые рыбаки почти не обращали на нее внимания.
О профессоре Ананьеве и его дочке она узнала только вчера. Девушка в сандалиях произвела на нее огромное впечатление тем, что пришла выразить благодарность. Найдена почти не помнила, чтобы кто-нибудь когда-нибудь ее благодарил. Разве что какой-то рыбак механически говорил «спасибо» за кружку воды. Теперь она во второй раз услышала про Ананьева. Странное у него имя – «профессор». Нет, ну всякие имена бывают. Девочка снова и снова продумывала подслушанный разговор. Она не любила Якова Степановича. Более того, она его боялась и ненавидела, хоть и привыкла беспрекословно ему подчиняться. Единственным человеком, которого Найдена вспоминала с теплотой и слезами на глазах, была покойная супруга Ковальчука. Но после ее смерти девочка осталась под присмотром инспектора и больше не видела доброго отношения.
Был еще один человек, к имени которого она относилась почти с благоговением, но видела она этого человека очень редко, а говорить с ним и вовсе никогда не говорила. Это был Левко Ступак. Когда-то какой-то рыбак шутливо сказал при ней другому, что она Левкова крестница, а потом пояснил, что ее когда-то спасли благодаря Левку. Она спросила потом об этом у Ковальчука. Тот рассердился, накричал на нее и сказал, что спас ее он, а не Левко, который тогда был еще сопляком. Найдена не верила инспектору, поэтому спросила как-то об этом у какой-то тетки, и та подтвердила слова рыбака.
Девочка вспоминала свою беспросветную жизнь и теперь к маленькому количеству тех, кого она любила, добавила новую знакомую – Люду Ананьеву. Думая о ней, девочка наконец заснула.
XII. На песчаном холме
В центральной части острова, ближе к проливу, вздымались две конусообразных верхушки песчаного холма. Этот холм напоминал гигантского верблюда, который лежит на земле, низко опустив голову. На Лебедином холм казался настоящей горой, хотя высотой он был не больше тридцати метров. Тянулся он метров на полтораста с северо-запада на юго-восток, начинаясь у маленького озерца. Холм был покрыт ковром жестких трав, среди которых цвели кусты шиповника. Достаточно было копнуть грунт сантиметров на сорок, чтобы добыть под черноземом серый песок с черными зернами. Об этом необычном песке жители Лебединого острова знали давно. Впервые его обнаружили пастухи, но он никому не был нужен, и никто им не интересовался. Лежал холм примерно в шести километрах от поселка. Во время одной из экскурсий Андрей Ананьев заинтересовался этим холмом и обнаружил в нем торианит.
Вскоре после возвращения на остров однажды утром профессор вместе с Людой направился к песчаному холму. Вооружившись лопатками, молотками, компасами и рулеткой, они шли по высокой траве, слушая птичий щебет и провожая взглядами чаек, которые пролетали над островом. К тому времени, как высохла роса, они уже подошли к подножию холма. Профессор решил обмерить холм, прокопать в нескольких местах грунт и приблизительно определить положение поверхностного пласта торианитового месторождения.
– Нам нужно поставить тут палатку, – сказал отец, – если уж серьезно подходить к работе. В палатке можно укрыться от солнца, отдохнуть, спрятать инструмент.
– А то и совсем перебраться сюда на несколько дней, – предложила Люда.
– Совсем – нет, потому что в этой луже, скорее всего, есть малярийные комары, на ночь здесь оставаться не стоит.
– Но ведь на острове о больных малярией ничего не слышали.
– Это не значит, что здесь нет малярийного комара. Анофелес может жить и без малярии.
– Но если комар не переносит инфекцию, он же не опасен.
– Ты права, но я, как ты говорила, когда была маленькой, правее. Нужно быть осторожней. Во-первых, мы не знаем, безопасны ли здешние комары, а во-вторых, стоит появиться одному малярийному, и болезнь немедленно здесь распространится.
– Пока что, папа, можно не спорить.
– Правильно. А когда здесь будет организован промысел, все эти лужи уничтожим или зальем нефтью, напустим в них гамбузий, и малярии здесь не будет.
Не прерывая разговора, начали работать. Прежде всего профессор хотел поделить, при помощи рулетки, поверхность холма и окружающую местность приблизительно на расстоянии до ста метров от его краев, на квадраты, по десять тысяч квадратных метров в каждом. Таких квадратов должно было быть двенадцать, то есть, они могли занять сто двадцать тысяч квадратных метров, или двенадцать гектаров. На этой площади профессор хотел раскопать грунт, наметив для этого места для тридцати двух маленьких шурфов. Углы каждого квадрата они обозначали ямками.
Не спеша, часа за полтора, отец с дочкой почти наполовину размерили квадраты. Тем временем солнце начало припекать. Профессор сбросил китель, оставшись в одной рубашке, разулся и ходил босиком. Люда смеялась. Вот бы его таким показать в университете на кафедре. Она жалела, что не взяла фотоаппарат.
– А кто это к нам идет? – вдруг спросил профессор, вглядываясь в сторону. – Кажется, этот человек и несет фотоаппарат.
Люда, посмотрев в направлении, куда указывал отец, увидела высокого человека с футляром на ремне через плечо, как обычно носили фотографы.
Это был Анч. Он утром явился в Соколиный вместе с инспектором, познакомился с рыбаками, потом узнал, где найти профессора Ананьева, и подался туда же. Он искал встречи с человеком, ради которого приехал на этот маленький остров. Подойдя достаточно близко, он увидел, что его заметили, и поспешил к профессору и Люде. Поздоровавшись и отрекомендовавшись, он сообщил, что прибыл сюда только вчера по поручению редакции сделать фотоочерк о рыбаках Лебединого острова и вообще об острове.
– Здесь я узнал о ваших открытиях и, естественно, просто не могу не зафиксировать такое событие. Надеюсь, вы не возражаете. Это же колоссальное открытие, профессор!
Андрей Ананьев улыбнулся, и тут же его лицо стало серьезным, хотя в глазах промелькнула хитрая искорка. Он очень вежливо заметил, что в целом возражений не имеет, только не хочет, чтобы его фотография появилась в прессе. Открытие хоть и интересное, но практическое его значение пока неизвестно и не следует раздувать это в событие, придавая ему очень большое значение. И все же он рад познакомиться с фотокорреспондентом и надеется, что тот поможет снимать ему отдельные объекты и рельефы местности, потому что хотя он сам и его дочка фотографируют, но их снимкам зачастую недостает той четкости, которой добиваются специалисты в этом деле.
Анч охотно согласился помогать, обещал ни единой фотографии без разрешения профессора нигде не размещать, тут же вытащил «лейку» и начал щелкать. У него было два новейших аппарата, «лейка» и еще один, портативный фотоаппарат со сменными объективами. Фотокорреспондент попросил не обращать на него внимания и продолжать работать, потому что он, как художник, не терпит позирования. Однако требовал то повернуться к свету, то убрать руку, выше поднять плечо, ниже наклонить голову и тому подобное.
– Начинается тирания, – добродушно улыбаясь, вполголоса сказал профессор.
Анч вытащил портсигар и предложил сигарету. Андрей Ананьев протянул было руку, но, поймав осуждающий взгляд Люды, улыбнулся, поблагодарил и объяснил, что хоть он и заядлый курильщик, но обещал в течение отпуска не курить… А тут, мол, еще и контроль…
Фотокорреспондент шел следом за «геодезической партией», как называл профессор себя и Люду, и засыпал профессора вопросами относительно торианитового месторождения и использования торианита; его интересовало, целесообразно ли начинать здесь промышленную добычу, ведь холм не так уж и велик, и даже если он полностью состоит из торианитового песка, его ведь совсем немного в сравнении с залежами других руд, которые ему приходилось видеть в разных местах.
– Я не знаю, ограничены ли залежи только этим холмом, – ответил профессор, – может быть и так, что на определенной глубине весь Лебединый остров стоит на торианитовых породах. Возможно, это просто выход из глубины большой торианитовой жилы. Это требует исследования. И, наконец, этот холм обладает ценностью, потому что песок из него – почти концентрат, который обычно выходит из обогатительной фабрики. Тут очень интересно проследить историю этого холма, узнать, каким образом он поднялся над равнинным островом. Можно предполагать, что на торианитовые пески давили какие-то тяжелые породы и они вытолкнули песок на поверхность. Собственно, это специальная геологическая проблема, едва ли она вам интересна. Журналистов все это, как правило, интересует в более популярной форме изложения. Должен отметить, что торианитовый песок в этом холме очень высокого качества. Уверен, что если на его разработку потратить сто миллионов, он даст продукции на два миллиарда. Если же окажется, что это всего лишь выход огромных россыпей, то цифра увеличится в столько раз, во сколько россыпи окажутся больше этого холмика.
– А скажите, техника добывания гелия из песка – легкое дело?
– До настоящего времени – отнюдь. Но в моем портфеле лежат бумаги, из которых видно, что некоторые люди думают про это дело, и, похоже, проблема решена.
– Ну, а для чего же столько гелия? Если для дирижаблей, то это, безусловно, ценно, но едва ли воздухоплавание будет иметь сейчас такое большое значение, когда так очевидны колоссальные успехи авиации.
– Значение оно будет иметь, безусловно, большое, мне кажется, что гелий вскоре понадобится во многих технических отраслях. Недавно я говорил на эту тему со специалистом по благородным газам, профессором Китаевым. Он на пороге очень важных и интересных открытий.
– Каких же?
– Ну, это его работа. Незаконченные исследования разглашать не положено.
– Скажите, пожалуйста, вы думаете – здесь много торианита?
– Я в этом почти уверен.
– А гелий можно добывать из каких-нибудь еще веществ?
– В каждом веществе, в котором есть уран или торий, имеется и гелий. Но в одном веществе, не содержащем одного из этих элементов, гелия нет. Этот благородный газ непрерывно рождается из урана и тория. Частично гелий выходит в воздух – поэтому в каждом литре воздуха есть пять кубических миллиметров гелия, – частично он сохраняется в тех минералах, которые его содержат. И чем менее порист этот минерал, тем больше гелия в нем остается. Торианит – один из тех минералов, который больше всего сохранил гелия. Кроме того, гелий есть в монаците, фергусоните, клевеите, гематите, но в них его намного меньше. Вполне возможно, что мы здесь найдем и эти минералы, но основным исходным сырьем для нас остается торианит.
– Позвольте помочь вам размерять. Мне приятно будет знать, что я одним из первых работал на этом холме.
– О, пожалуйста. Вы с Людой продолжайте размерять, а я начну копать первые шурфы.
Профессор взял лопату и пошел на самую высокую точку холма, с которой решил копать, а фотокорреспондент и Люда отправились дальше с рулеткой. Рулетка была длиной в 25 метров, и приблизительно на таком расстоянии они разговаривали. Анч был невероятно вежлив. Иногда он говорил Люде комплименты, иногда срывал для нее цветок, рассказывал ей короткие интересные истории из своих корреспондентских приключений. Он спросил, каким спортом она занимается, умеет ли танцевать. Часа через два, когда они возвращались домой, они уже были если не друзьями, то очень хорошими знакомыми. Прощаясь, договорились в ближайшие дни поиграть в волейбол и потанцевать под патефон или радио, которые были в соколинской избе-читальне.
XIII. Подарок
Вечером того же дня Анч проявил фотопленку, просушил ее, приладил в каморке Ковальчука портативный увеличитель и на следующее утро, едва проснувшись, начал печатать первые свои фотографии на Лебедином острове. Ковальчук, по поручению Анча, отправился в Зеленый Камень. Там производили байдарки, которые славились своей легкостью и скоростью. Анч поручил Ковальчуку купить самую лучшую, не жалея денег, и немедленно доставить ему.
Найдена приготовила для Анча завтрак, убрала комнату и вышла за водой. Он приказал принести в каморку ведро воды, таз, несколько тарелок и свечку для красного фонаря.
Оставшись в комнате один, фотограф начал копаться в своем чемодане. Вытащил оттуда несколько патронов с фотохимическими реактивами, достал коробку с сигаретными гильзами и прибор для набивания сигарет. Словно для пробы, он набил табаком две гильзы. Делал он это мастерски: сигареты получались словно с фабрики. Затем он открыл один патрон с надписью «металлогидрохинон» и очень осторожно высыпал на бумажку немного рыжего порошка. Перед этим он засунул в ноздри по кусочку ваты, старался не дышать на порошок и губы все время держал плотно сжатыми. В закрутке из пергаментной бумаги он смешал порцию табака с крошкой рыжего порошка и набил две сигареты. На мундштуке этих сигарет он сделал карандашом едва заметные обозначения, спрятал свой «металлогидрохинон» в пергаментную бумажку, которую скатал в комок, положил три изготовленные сигареты в одну половинку портсигара – из них одна была с порошком, – а вторую половину набил сигаретами из фабричной коробки «Экстра». Закончив эту процедуру, взял в руку скомканную бумажку и, улыбаясь, вполголоса произнес:
– Трифенилометрин, трифенилометрин, интересно… двадцать-двадцать пять минут – никаких признаков… И внезапно сильная головная боль… синеют губы, ногти, движения рук и ног делаются неконтролируемыми. Через десять минут паралич, а через три-четыре часа – конец… Хм… хм… Где же наша дефективная? Надо руки помыть.
Анч прошел через комнату, ногой открыл дверь в сени и вышел из дома. Найдена подходила к нему с полным ведром воды.
– А-а, подожди-ка… Сначала слей мне на руки, – фотограф выбросил скомканную бумажку через ограду и подставил ладони. Девочка начала сливать. Анч мыл руки долго и тщательно. Найдена удивленно взглянула на него и спросила:
– Вы зачем чистые руки так моете?
– Как это чистые?
– Вы же недавно умывались.
– Я же сейчас буду печатать фотографии. Для этого нужно, чтобы руки были абсолютно чистыми. Кстати, хочешь, я тебя сфотографирую?
– Как это?
– Портрет твой на бумаге сделаю. Карточку фотографическую, понимаешь?
– Снимете на карточку?
– Прямо сейчас, хочешь?
В глазах Найдены блеснули огоньки, на лице появилась какая-то растерянность. Казалось, в ней борются противоречивые желания.
– Нет, не хочу, – мрачно ответила она, и снова перед Анчем стояла нерасторопная и неприветливая девочка, у которой едва ли что-то шевелится в голове.
– Вот дефективная, – буркнул Анч, но, желая завоевать симпатию девочки, вслух сказал, обращаясь к ней: – Пусть будет по-твоему, ты молодец… Яков Степанович не понимает, какое счастье ему выпало – тебя воспитывать… Ну, а если я покажу тебе, какие карточки сделал, тогда ты захочешь фотографироваться?
– Не надо, – буркнула Найдена.
Анч ничего не сказал, взял ведро с водой и пошел в каморку, где днем ранее оборудовал фотолабораторию. Девочка осталась во дворе. У нее было много работы. Ведь она должна была не только готовить для Ковальчука и его гостя и заниматься огородом, ей нужно было еще кормить двух поросят, кур и уток, которых охранял злобный Разбой.
Найдена выпустила поросят пастись за калитку. Позвала туда Разбоя присматривать за ними. Несколько минут смотрела на поросят: один из них был черный, второй рябой.
Черный прошелся по траве, приблизился к выброшенной фотографом бумажке, ткнул ее пятачком, хрюкая, потер несколько раз, долго нюхал, в конце концов бросил и начал щипать траву.
Найдена вернулась во двор. Закончив дела с живым населением ковальчуковой дачи, девочка вооружилась тяпкой и пошла на огород к свекле. Она так заработалась, что прошло где-то полчаса, прежде чем она разогнулась, поправила шляпу и стерла со лба пот. И тогда услышала с моря песню:
Вдоль берега медленно шел под парусами «Колумб». На палубе стояли Люда, Левко и Марко. Они пели. Андрей Камбала, наклонившись на корме над рулем, подпевал. Шхуна почти подошла к доске, у которой стоял на привязи каюк Ковальчука, и Марко бросил якорь. Левко спрыгнул на доску, затем канатом подтянул к ней «Колумб». Следом за мотористом на берег сошли Люда и Марко. Андрей перебросил им какой-то пакет и остался на шхуне.
Найдена, оперевшись на тяпку, внимательно следила за шхуной. Сомнений не было: эти трое, которых она знала, пусть даже очень плохо, приехали к инспектору. Наверное, по важному делу, его нет, ей придется с ними разговаривать. Заволновалась. Все трое шли к их дому. Впереди Левко с пакетом в руке, за ним – Люда, а позади всех – Марко с маленьким пакетом на плече. Найдене показалось, что ее увидели. Так оно и было. В это время раздался лай Разбоя. Найдена покосилась в ту сторону, но Разбоя не увидела – наверное, кто-то в это же время подошел к усадьбе с острова. Испугавшись, как бы пес не покусал незнакомого, девочка побежала туда.
– Начинается концерт, – сказал Марко своим спутникам. – И заметил же нас проклятый пес. Жаль, не догадались весло захватить.
Но Разбоя они не увидели, пока не вошли во двор. Оттуда через раскрытую калитку было видно Найдену, склонившуюся над чем-то, и молча стоявшего рядом с ней пса. Но тут же Разбой увидел во дворе чужих и с громким лаем помчался к ним. Марко бросил свой пакет и, схватив длинную палку, что лежала под домом, приготовился к обороне. Люда спряталась за спиной Марка, и, улыбаясь, искала взглядом какое-то оружие. Левко, неподвижный, как бревно, мерял пса презрительно-равнодушным взглядом. Неизвестно, на кого бы в первую очередь бросился Разбой, но внезапно послышался взволнованный и резкий голос девочки:
– Назад, Разбой. Назад. Стой! Стой! – Найдена вскочила на ноги, отозвала пса и закрыла его в маленьком хлеву. Гости заметили, что девочка взволнована. Она все посматривала в сторону открытой калитки.
– Здравствуй, Ясочка, – сказал Левко, кладя руку ей на плечо.
Найдена вздрогнула. Ясочкой ее называла покойная жена Ковальчука, и она считала это своим настоящим именем, но инспектор и все на острове всегда называли ее Найденой. Девочка не знала, что когда-то давно, когда она только начала выздоравливать после своей болезни, жена Ковальчука придумала для нее это имя. Левко помнил его и поэтому так ее называл.
– Якова Степановича нет дома, – смущенно прошептала девочка.
– А мы к тебе, а не к нему. Сегодня же ты именинница… Не знаешь? Сегодня ровно восемь лет прошло с того дня, как ты появилась на Лебедином острове. Да, да… Это произошло в этот самый день.
– Поэтому мы и приехали тебя проведать, – сказала Люда, взяла Найдену за руку и пожала ее.
– Чтобы осуществились все твои мечты, и чтобы ты росла, крепла и жила тысячу лет! – пожелал Левко.
Найдена снова посмотрела в открытую калитку.
– Да что там такое? – спросил Левко, тоже поворачивая голову в ту сторону.
– Что-то со свиньей случилось, – тихо проговорила Найдена.
Рябой поросенок спокойно пасся в спорыше, а черный лежал на земле и жалобно, едва слышно хрюкал. Полузакрытые глаза помутнели, а изо рта проступала пена. Заметив ее испуг, Левко шепнул Люде: «Боится инспектора» – и, наклонившись над поросенком, начал его рассматривать.
– Чума, – безапелляционно заявил Левко, он слышал, что свиньи болеют этой болезнью. Девочка молча и недоверчиво на него посмотрела.
– Отгони своего рябого, чтобы близко не подходил, а то заразится, – посоветовала Люда.
Найдена отогнала рябого. В это время из дома вышел Анч. Он слышал лай Разбоя и голоса нескольких человек во дворе. Из всех присутствующих фотограф знал только Люду. Он приветливо поздоровался с ней. Девушка назвала ему своих спутников и рассказала про сдохшего поросенка. Анч внимательно посмотрел на поросенка, быстро оглядел траву, заметил выброшенную перед этим бумажку и согласился с Левком в том, что это, наверное, чума.
– Знаете, – обратился он к Люде, – я только что печатал вчерашние снимки… Уже могу кое-что показать.
– Сейчас же показывайте, – ответила девушка.
Найдена повернулась к ним. Левко взял ее за руку и сказал:
– Ну, приглашай нас в дом. – И сам повел девочку к дверям.
В доме Левко положил на стол пакет и, развязывая его, обратился к Найдене:
– Вот тебе мои подарки, Ясочка.
Он вытащил из пакета и положил перед Найденой платье, нижнее белье и плащ.
– А это от меня, – Люда положила на стол пакет и вытащила из него сандалии, похожие на ее собственные.
– И от меня тоже, – торжественно произнес Марко. В его пакете оказалась простенькая соломенная шляпка с голубой лентой.
Найдена ошалело уставилась на все это. Анч тоже ничего не понимал.
– Это все мне? – спросила девочка.
– Все твое, Ясочка, – подтвердил Левко.
– Ну-ка, выйдите отсюда, – обратилась Люда к мужчинам. – Мы на несколько минут останемся одни.
Марко и Левко вышли из комнаты вместе с Анчем, объясняя ему, что сегодня у Найдены праздник.
Анч вынес из каморки несколько еще мокрых фотографий, сетуя, что нет спирта, чтобы быстро их высушить. Потом навел свою «лейку» на собеседников и несколько раз щелкнул.
Он рассказал, почему приехал на Лебединый остров, объяснил, что получил в рыбной инспекции письмо к Ковальчуку, но здесь ему не нравится. Он хотел бы поселиться у рыбаков в Соколином, и даже больше – он охотно поплавал бы с ними на шхуне по морю.
Вскоре во двор вышли Люда и Найдена. Но Найдена ли это? Вместо лохмотьев – платье с короткими рукавами, на ногах сандалии, на голове новенькая шляпка. Платье было слегка широковато, но в целом переодевание невероятно ее изменило. Словно по волшебству исчезли те острые, угловатые черты, которые ассоциировались с представлениями о дефективности.
– Вот так Ясочка! – залюбовался Левко, шагнув ей навстречу.
Анч, казалось, был поражен больше других. Какая-то тень тревоги скользнула по его лицу, когда он посмотрел на девочку. У него мелькнула мысль: а правда ли эта девочка такая уж дефективная, чтобы ее можно было абсолютно не бояться? Однако Найдена посмотрела на Анча таким запуганным и отупевшим взглядом, что он успокоился, улыбнулся и тут же ее сфотографировал. Девочка разговаривала мало – она явно была чем-то встревожена.
Компания собралась уезжать; Анч спросил, не возьмут ли они его до Соколиного.
– Охотно, – ответил Левко.
Фотограф быстро собрался и вместе со всеми пошел на берег, где Андрей Камбала, дожидаясь их, дремал на корме шхуны.
Прощаясь с Найденой, Люда попросила девочку обязательно прийти в Соколиное, а Левко обещал вскоре заехать к ней и советовал не отчаиваться по поводу поросенка, потому что она же не виновата в возникновении чумы. От такого ни одна свинья не застрахована. Пусть так и передаст своему Якову Степановичу.
Шхуна отплыла от берега. Люда помахала Найдене рукой. Девочка ответила ей тем же, повернулась и пошла домой. С моря донеслось пение:
XIV. Купание в море
– Вы знаете, – сказала Люда фотографу, – сегодня я на «Колумбе» выхожу в море. Дядя Стах согласился взять меня в рейс. Говорит, посмотрит, какая из меня морячка и рыбачка. Он меня назначил помощником Марка, вторым юнгой.
– Это очень интересно, я просто завидую вам. Мне бы тоже хотелось сегодня выехать на «Колумбе», но, согласно моему плану, я сегодня фотографирую Соколиное и быт рыбаков. В следующий раз надеюсь обязательно поехать с вами. Вы тогда уже будете иметь стаж и станете настоящим опытным морским волком.
Люда в ответ звонко рассмеялась. Ей было приятно стоять на палубе шхуны, ощущать горячее солнце, любоваться простором бухты, пейзажем острова и слушать добрые слова. Анч ей нравился. Он разбирался во многих вещах, особенно в спорте, которому она уделяла немало внимания. А еще он очень легко поддерживал веселый разговор.
– Хорошо, – сказала Люда. – Но надо спросить моего прямого начальника. Марко! Ты не возражаешь?
Юнга, не глядя на фотографа – он почему-то чувствовал к нему антипатию, – ответил:
– Если на должность моего помощника, то согласен, но я еще проверю, сумеет ли он уху из рыбы и кашу пшенную сварить.
– О, я согласен, – улыбнулся Анч. – Могу даже борщ из морской воды.
Шутливый разговор прекратился, когда «Колумб» подошел к Соколиному и экипаж заметил на берегу своего шкипера.
– Что, опоздали? – крикнул Левко.
Но Стах покачал головой, что означало – нет.
Познакомившись со шкипером, Анч попросил взять его в следующий раз в море. Стах согласился, даже предложил ехать сейчас, но фотограф с сожалением сослался на свои планы и, отказавшись, распрощался и подался в выселок. Очерет велел команде включить мотор и выходить из бухты.
«Колумб» шел на юг. Там, за горизонтом, на расстоянии примерно тридцати километров, тянулась небольшая мель, где в последние дни рыбаки с Лебединого острова брали много скумбрии. Эта маленькая хищная рыба высоко ценится за свое вкусное мясо, и рыбаки энергично ее преследуют. Она зимует далеко на юге, а весной в огромных количествах идет в наше южное море и расходится по нему большими стаями, ища поживу – мелкую рыбку, рачков, моллюсков. Скумбрия часто меняет свои пути, и случаются годы, когда рыбаки почти не находят ее. Два года подряд рыбакам с Лебединого не везло. Они практически не видели этой рыбы. Неделю назад бригада Тимоша Бойчука обнаружила большое количество скумбрии на этой отмели. И теперь лебединцы наверстывали недолов прошлых лет.
Шхуна шла под мотором. Правда, дул слабенький ветер, но он был практически встречным. Марко пояснил Люде, что это «зюд-тен-вест», иначе говоря, «ветер восемнадцатого румба». Девочка по очереди знакомилась с работой моториста и рулевого, потому что юнга на «Колумбе» давно заслужил право называться помощником обоих и всегда мог заменить и того, и другого. Люда вскоре заметила, что Марко выполняет не только эти обязанности. Записи в журнал тоже делал он, а дядька Стах добавлял только свою корявую подпись. А еще он охотно подстругивал лавки, чинил двери, зашивал паруса, сматывал в бухты (в круг) трос или подменял на руле Андрея. Получив, хоть и в шутку, Люду в качестве своего помощника, Марко показывал ей все, что делал на шхуне. Наконец он вынул из одного ящика радиоприемник и объяснил девушке, что в прошлом году у него появилось желание сделаться радистом. Он раздобыл книги, ходил в Лузанах на радиостанцию консультироваться, купил радиоприемник, выучил азбуку Морзе и мечтал о радиоприемнике на «Колумбе».
– Когда я буду штурманом, мне это пригодится, – объяснил он Люде.
Солнце припекало. На палубе шхуны растапливалась смола, которой был прошпаклеван настил. Смола липла к подошвам. Люда посмотрела на термометр: он показывал 32°.
– Искупаться бы, – сказала она Марку. – Остановить бы шхуну минут на пять.
– Ну, шкипер ради этого останавливаться не будет, – ответил Марко. – А вот когда дойдем до шаланд, там можно будет.
– Я в таких глубоких местах еще никогда не купалась. Как подумаешь про глубину, сразу не по себе становится.
– Ты про это не думай. А плавать здесь, как мне кажется, легче, нырять же очень глубоко неинтересно. Я люблю нырять там, где можно доставать дно. Нырнуть и вынести с собой на поверхность горсть песка или камень…
– А ты хорошо ныряешь? Под водой долго держишься?
– Да нет, так себе.
Стах рассматривал море в бинокль и заметил вдалеке шаланды. Крикнул Андрею взять немного влево.
– Пусть Люда станет у руля, – сказал Андрей, выполнив команду. – Вот рыбаки удивятся, когда увидят, что это она «Колумб» привела.
– Если хочет, пусть становится, – согласился шкипер.
– Становись сюда, дивчи´на, – позвал Люду Андрей.
К шаландам они шли еще полчаса, и все это время Люда с гордостью не выпускала из рук руля. Когда шхуна подошла к рыбакам и они увидели нового рулевого, ее приветствовали громкими возгласами. Девушка раскраснелась от похвал и, передав руль Андрею, который за это время с удовольствием скурил несколько толстенных самокруток, сказала шкиперу, что в качестве награды просит разрешения искупаться. Ее поддержали моторист и Марко. Стах согласился и сказал, что, как только нагрузит шхуну рыбой, даст им десять минут на купание.
Немедленно принялись за работу, помогая рыбакам перегружать рыбу и размещать ее на шхуне.
Затем «Колумб» отошел от шаланд, чтобы не мешать рыбакам, и шкипер дал команде пятнадцать минут на купание.
Разделись за полминуты. Левко и Люда первые прыгнули в воду. Марко задержался на шхуне, выбросил за борт толстый трос, прикрепленный к мачте, и объяснил, что это будет вместо трапа. Потом, крикнув Люде, чтобы она обратила на него внимание, бросил в море монету и сам прыгнул за ней. С шумом прорвал водную поверхность и исчез. Прошла целая минута, прежде чем из воды показался кулак, а потом голова парня. Он отфыркивался, тяжело дышал и искал глазами своих товарищей. Увидев, показал монету, которую поймал под водой.
– Здорово, – сказала Люда, повернув голову к Левку.
– Да что там здорово, – хитро улыбаясь, ответил Левко. – Я могу лучше.
– Ну, покажите лучше.
– Да пожалуйста! – Левко поплыл к шхуне.
Моторист вылез на палубу, достал из кармана своей робы монету, бросил ее за один борт, а сам, вытянув руки вперед, прыгнул за другой. Он очень долго не появлялся, и, наконец, выплыл у кормы. Он тяжело дышал. Подплыв к Марку и Люде, показал монету. Люда была поражена, ей не верилось, что такое действительно можно сделать. Она посмотрела на Марка, тот смеялся.
– Это фокус, – заявила девушка. – Надо было пометить монету.
– И как же я этот фокус провернул?
Люда догадалась быстро.
– Монета была у вас во рту.
– Молодца, правильно… Ну, давайте вылезать.
Первым вылез Марко и заявил, что еще раз нырнет. Он спрыгнул с кормы и исчез. Не дожидаясь, пока Марко появится из воды, Люда и Левко поднялись на шхуну. Марко все не выплывал. Люда одевалась и не сводила с моря глаз. Юнги все не было. Прошло минуты три-четыре – Марко не появлялся. Люда сжала губы, неприятное предчувствие вызвало холодок в груди. Стах, глянув на нее и, очевидно, сообразив, в чем дело, сердито сказал:
– Ну хватит ему уже баловаться.
Левко и Андрей улыбнулись. Люда удивленно взглянула на них.
Через минуту все выяснилось. Возле шхуны всплыло перевернутое вверх дном ведро. Вот оно перевернулось, и из-под него показалась Маркова голова. Левко объяснил Люде этот фокус. Марко, нырнув, проплыл под водой до кормы, куда заранее сбросил ведро. Набрав еще раз воздуха, он нырнул с ведром на голове. Это требует большой ловкости, потому что наполненное воздухом ведро рвется на поверхность. Нужно взять ногами какой-нибудь груз, рассчитав, чтобы он был не слишком легким и не слишком тяжелым, потому что в первом случае человека вынесет на поверхность, а во втором потянет на дно. Под водой человек с ведром на голове может пробыть куда дольше, чем без него, потому что ведро играет роль воздушного колокола, в которых когда-то спускали под воду водолазов.
Люда заинтересовалась этими фокусами, и, когда Марко взобрался на шхуну, она попросила, чтобы в ближайшее время он непременно научил ее нырять с ведром. «Колумб» под мотором и парусами взял курс на Лузаны.
XV. Сигареты с трифенилометрином
Анч застал профессора Ананьева дома. Ученый сидел в своей комнате, листая книгу. Он радостно поприветствовал гостя и спросил про фотографии.
– Некоторые принес, – ответил Анч. – Остальные в ближайшие дни. Я уже говорил Людмиле Андреевне, что хочу сделать для вас специальный альбом, посвященный Лебединому острову.
– Давайте ваши фотографии и садитесь, – пригласил профессор Анча. – Я сегодня отдыхаю. Утром закончил статью, в которой изложил свой взгляд на проблему добывания гелия в этой местности. Теоретическо-техническая проблема добывания ториогелия решена.
Анч положил несколько фотографий на стол перед профессором. Пока хозяин внимательно рассматривал работы фотографа, последний быстро оглядел комнату и стол. Он отметил, что окна открываются довольно легко, что двери без защелки изнутри, а простой деревянный стол с одним ящиком служит письменным. На столе лежали стопки книг и бумаг. В раскрытой папке он увидел рукопись – профессор, по всей видимости, только что закончил ее просматривать и править. Справа, на стопке газет, лежал толстый новый портфель с расстегнутыми ремнями и ключиком в замке.
Профессор Ананьев просмотрел фотографии, отложил их и закрыл папку.
– Признаться, я не ожидал, что фотографии окажутся такими удачными, – сказал он Анчу. – Техника их изготовления безупречна, она говорит о художественном вкусе.
– Вы делаете мне комплименты, – Анч слегка наклонил голову.
– Нет, нет, – запротестовал профессор Ананьев, раскрывая портфель и засовывая туда папку. К сожалению, он не видел хищного выражения глаз своего посетителя, который следил за каждым его движением.
– Рассказывайте, как вы устроились, рассказывайте про свои успехи, – с необыкновенной любезностью обращался профессор к Анчу. – Чаю хотите?
– Нет, спасибо. Пить не хочется. А вот если позволите выкурить сигарету…
– Пожалуйста, пожалуйста…
Анч вытащил портсигар, взял из половинки, где лежали три сигареты, крайнюю, внимательно посмотрел на нее: нет ли на мундштуке пометки карандашом, и закрыл портсигар. Но в тот же миг словно задумался, снова открыл портсигар и протянул профессору.
– Простите за невнимательность… Может, закурите?
Профессор колебался.
– Ох, искушение… – проговорил профессор и… капитулировал. Он все-таки взял из портсигара сигарету.
Анч спрятал портсигар, вытащил коробку со спичками, чиркнул и предложил профессору огонь.
Но тот поднялся, прошелся по комнате, а к тому времени, как вернулся, спичка догорела. Анч чиркнул второй. И снова Ананьев не закурил сигареты. Он ходил по комнате и излагал какую-то университетскую историю. Фотограф прикурил сам, выбросил дотлевшую спичку, а потом спокойно зажег третью, держа ее в вытянутой руке. На этот раз профессор забрал у него спичку, разворошил край сигареты и закурил, сразу же глубоко затягиваясь.
Если бы в комнате был посторонний наблюдатель, он заметил бы, что фотограф словно успокоился. С его лица исчезло выражение какого-то глубокого, хоть и едва заметного волнения, вместо этого в глазах возник интерес, а во всей фигуре – ожидание. Он глянул на часы. Профессор Ананьев продолжал ходить по комнате и говорить. Иногда он останавливался, набирал дыма и искусно выпускал его большими серо-синими пушистыми кольцами. Докурив сигарету, он выбросил окурок в открытое окно и снова сел в большое деревянное кресло, которое Стах Очерет сделал собственными руками. Оно очень понравилось профессору, и сейчас он объяснял гостю, что именно в этом кресле к нему всегда проходит вдохновение.
Анч взглянул на часы. Прошло десять минут с момента, когда профессор выбросил окурок в окно. Глаза фотокорреспондента фиксировали все изменения на лице профессора. Где-то в глубине своего сознания он повторял заученное «неожиданная головная боль, синеют губы и ногти, отказываются слушаться руки и ноги». Но пока что никаких изменений он не замечал. Однако тут профессор потер рукой лоб и сказал:
– Засиделся, знаете ли, в комнате, а может, от сигареты отвык. Вроде бы голова заболела.
– А вы встаньте возле окна, – предложил Анч.
– Да, действительно. А какое сегодня роскошное море и горячее солнце. Как же я люблю наше южное море, особенно летом.
Профессору хотелось поговорить. Он рассказал Анчу про свои детские годы, проведенные на этом острове, когда здесь было всего семь или восемь домиков и одна-две исправные шаланды.
Рыбачить в море выходили больше на каюках или ходили по мели с острогой в руке и выискивали в прозрачной воде камбалу. В домиках царила жуткая бедность, хотя в бухте было много рыбы, а на острове – птицы. Поставлять рыбу в город было сложно, приходилось отдавать ее перекупщикам за половину цены.
Такие вот воспоминания о детстве. Мальчику повезло. Когда ему было лет двенадцать, его забрал к себе дальний родственник-моряк и отдал в школу. Учился мальчик очень хорошо. Удалось получить высшее образование. Но таких, как он, были единицы.
Анч молча слушал и посматривал на свои часы. Прошло уже двадцать пять минут, но никаких признаков действия трифенилометрина он не замечал. Неужели у этого человека такой крепкий организм? Анчу казалось, что на его лбу выступает испарина. От нервного напряжения разболелась голова.
Профессор продолжал рассказывать, как революция застала его в университете, как он участвовал в гражданской войне, правда, участие его было небольшим: он всего лишь командовал санитарным отрядом. В университете увлекся химией и биологией, а после войны его заинтересовала геология, и он стал геохимиком. Рассказывал о своих первых научных работах.
Анч ощутил внутреннюю дрожь. «Но это невозможно, – хотел он сказать сам себе вслух, но выработанная долгими годами выдержка заставляла его не меняться в лице. – Неужели сигареты с пометкой остались в портсигаре?» Он достал из кармана, словно машинально, портсигар, взял в нем последнюю сигарету и, делая вид, что слушает профессора, начал разглядывать мундштук третьей сигареты. И тут же побледнел. В висках тяжело застучало. На мундштуке последней сигареты не было никакой карандашной отметки. Это была сигарета без трифенилометрина. Может, ту сигарету выкурил он сам?
Профессор был вынужден внезапно остановиться. Его слушатель вдруг вскочил на ноги, бросился к двери, оставив ее открытой, и вихрем помчался по выселку к дому Якова Ковальчука.
Профессор Ананьев удивленно смотрел ему вслед. Потом подошел к столу, надел очки, сел в кресло и промолвил:
– Не думал, что он такой экспансивный.
XVI. Возвращение Ковальчука
Выбежав за выселок, Анч остановился. Посмотрел на часы и замедлил шаг. Наконец он пришел в себя. Потому что это глупость. Прошел почти час, и за это время трифенилометрин уже подействовал бы, если бы он действительно выкурил отравленную сигарету. Снова проверил портсигар – там лежала сигарета без отметки. Значит, отравленную сигарету выкурил или он сам, или профессор. Нет, тут какая-то ошибка. Его мозг напряженно работал, пытаясь разгадать это недоразумение. Куда же он сунул ту сигарету? Черт его знает, к кому она может попасть. Нужно быстрее добраться до ковальчукового дома и проверить, куда он дел ту сигарету. Ускоряя шаг, Анч все больше отдалялся от Соколиного. Ковальчук был дома. Инспектор очень быстро вернулся из Зеленого Камня и теперь, стоя перед своим двором, разглядывал дохлого поросенка и ругал Найдену за то, что она за ним недосмотрела.
Анч спросил его, почему он так быстро вернулся. Ковальчук объяснил, что попал на моторную лодку Зеленокаменского колхоза, которая приходила на Лебединый остров за рыбой, а назад ему помогал ветер.
– Лодочку я достал невероятную. Одному на руках целый час нести можно. На ней можно поставить небольшой парус, с легким ветерком просто летит. Но в большую волну, баллов на пять, она уже не годится, на волне не держится.
– Где же лодка?
– Спрятал ее в проливе, в камышах.
– Нужно перенести ее на морское побережье и прятать где-то в вербах, над морем.
– Ночью перенесем.
– Ладно. Какие еще новости?
– Видел людей, которые приехали сегодня на машине из Лузан. Рассказывали, что ночью пришел иностранный пароход. Что-то с ним случилось в море: машина поломалась, или еще что, вот он в ближайший порт и зашел.
Анч смотрел на инспектора с подозрением. Что-то слишком уж ему повезло: мотор доставил его туда, там он быстро купил лодку, встретил людей на машине из Лузан и привез новость, которую фотограф уже ждал. Но если пароход действительно пришел в Лузаны, то нужно ускорить события.
– И чего вы страдаете по этому поросенку, будто он вам родственник? – спросил Анч.
– Да черт бы его побрал, – ответил инспектор, – но меня зло берет из-за этой глупой девчонки, которая встретила меня в городском наряде.
– Надеюсь, вам уже недолго терпеть, – сказал Анч, наблюдая за инспектором.
Ковальчук вопросительно поглядел на него и, наклонившись, шепотом прохрипел:
– Может, этим пароходом?
То, что Анч прочитал в глазах инспектора, уменьшило его подозрения в два раза – столько там было понятных ему желаний и надежд.
– Послушайте, Ковальчук, вы уверены, что ваша Найдена такая уж дефективная? Только говорите правду.
Инспектор нахмурился. Он, наверное, предпочел бы не отвечать на вопрос, но Анч смотрел на него требовательно и решительно.
– Во всяком случае я воспитывал ее именно с такой мыслью о самой себе. В детстве, по-моему, она безусловно такой была. В последние годы я тоже не замечал ничего, что могло бы изменить мое мнение, – закончил Ковальчук уже не с такой уверенностью, как начинал.
Анч ничего не сказал, и они пошли в дом. Найдены там не было. Фотограф задумался и стал молчаливым.
– В следующий выходной в Соколином будет рыбацкий праздник, – сказал инспектор. – Возможно, приедут из города.
– Что это за праздник? – поинтересовался Анч.
– А этот праздник бывает каждый год в этот же день. Он уже стал традиционным. Обычно в это время подытоживают улов за первую половину сезона, проверяют результаты соревнования между бригадами, устраивают коллективный обед, танцы, играет музыка. В бухте проходят соревнования по плаванью и гребле.
– Суеты во время праздника много?
– Конечно, и если что-нибудь нужно сделать, то это будет самая удачная оказия. Но вам, наверное, нужно быть осторожным из-за приезда чужих. Приезжает их, правда, немного, но наведываются почти всегда.
– Кто в прошлый раз приезжал?
– Приходил эскадренный миноносец «Неутомимый».
– Хорошо. Это не так страшно. Документы мои в порядке. А вот вам новое задание. Завтра нужно поехать в город, купить там портфель, точно такой же, как у профессора Ананьева. Зайдите к нему и увидите этот портфель на столе. Кроме того, вы передадите мои письма.
– Письма? Кому? – испуганно вскинулся Ковальчук.
– В ближайшей к порту столовой «Кавказ» каждый день, с девяти до десяти утра, с двух до трех дня и с семи до восьми вечера завтракает, обедает и ужинает иностранный моряк с повязкой на глазу. Вы сядете за соседний столик. В руках будете держать местную газету, свернутую в трубку. Когда увидите, что моряк обратил на вас внимание, развернете газету, просмотрите ее, потом свернете вчетверо и положите на стол, прикроете ложкой. После того как моряк закончит есть и уйдет, вы пересядете за его столик, а газету положите на стул рядом с собой. Через несколько минут моряк вернется, попросит прощения, скажет, что забыл газету, возьмет со стула вашу и уйдет. Когда вы закончите есть и будете выходить из столовой, то захватите газету, которую оставит моряк, но на другом стуле. Это тоже будет местная газета. Берегите ее, как самый важный документ, и привезите мне. Поняли?
– А если…
– Что – если? Никаких «если». Все должно быть сделано так, как я говорю, вот и все. Держитесь нормально, равнодушно, к иностранному моряку можете выказать любопытство, но без настойчивости.
После этого разговора Анч начал разыскивать изготовленную утром сигарету.
Он просмотрел свои вещи, внимательно оглядел комнату и каморку, но нигде не нашел сигареты с пометкой. Он допускал, что мог забыть пометить сигарету и положил ее вместе с другими во вторую половину портсигара.
Но кто же видел его портсигар? Правда, он оставлял его в каморке, когда выходил с колумбовцами во двор, пока Люда помогала Найдене переодеваться. Допустить, что девочки заходили в каморку и вытащили отравленную сигарету, он не мог. Лишь он один знал про эту сигарету, изготовленную без свидетелей.
Анч ощущал беспокойство. «Нужно быстрей заканчивать здешние дела», – твердо решил он.
Закрывшись в каморке, развернул на столе местную газету, достал из чемодана бутылочку с ярлычком «фиксаж-раствор» и начал, макая в него перо, писать на газете. Это были специальные химические чернила, которыми он записывал двойным шифром на газете все нужные ему сведения. Записи заняли время почти до вечера.
Поздно ночью Ковальчук и Анч перенесли через остров легенькую лодку и спрятали ее в кустах над берегом, километрах в пяти к востоку от дома.
XVII. Столовая «Кавказ»
В Лузаны Ковальчук поехал на «Колумбе». Как всегда, шхуна нагрузилась рыбой под конец дня, и почти всю ночь пришлось провести в море.
Инспектор вынужден был поблагодарить колумбовцев за внимание к Найдене и выслушать несколько почти недвусмысленных замечаний в свой адрес, что, мол, бывают опекуны и хуже, но редко. Он постарался пропустить такие замечания мимо ушей и прикидывался исключительно дружелюбным человеком.
Неплохо поспав всю ночь, утром инспектор позавтракал с рыбаками и свел разговор к тому, чтобы узнать, где в Лузанах ближайшая к порту столовая.
– Это кавказская – сразу же возле сквера, напротив пассажирской кассы, – пояснил Левко.
В Лузаны пришли в половине десятого, а пока Ковальчук нашел столовую «Кавказ», часы показывали пять минут одиннадцатого. Из дверей столовой вышел иностранный моряк с перевязанным глазом. Ковальчук замер, когда моряк проходил мимо него, но иностранец не обратил на инспектора никакого внимания.
Обмен корреспонденцией пришлось перенести до обеда. Тем временем нужно было найти и купить портфель. И хотя в магазинах оказалось немало портфелей, такой же, как у профессора Ананьева, ему не попадался.
Переходя из одного магазина в другой, он зашел аж на окраину города и там неожиданно в одном небольшом магазинчике нашел то, что искал. Но как только ему завернули портфель в бумагу и завязали шпагатом, как он услышал рядом с собой голос Марка:
– А говорили, что далеко не пойдете.
– Да вот пришлось. А ты чего?
– Да глазею по магазинам, где что есть. А что вы купили?
– То, что мне нужно.
– А не портфель, часом, а то что-то плоское и широкое?
– Портфель.
– Значит, я угадал.
Ковальчук оставил Марка в магазине и быстро вышел.
В половине третьего Ковальчук зашел в столовую «Кавказ». В просторной комнате стояло примерно пятнадцать столиков, покрытых скатертями из грубого полотна. Между столиками и в углах стояли в кадках несколько пальм и фикусов. В это время в столовой почти никого не было.
За столиком у окна Ковальчук увидел человека в морском кителе и с повязкой на глазу. Это определенно был иностранный моряк, тот самый, которого он утром встретил возле столовой, то есть тот, которого он искал. Три столика рядом со столиком моряка были не заняты. Инспектор подошел и сел за один из них. Положил на столик свернутую в трубку газету, взял меню и минуты три выбирал себе обед. К нему подошел официант.
– Суп можно?
– Минут десять придется подождать.
Ковальчук развернул газету, просмотрел заголовки и, сложив ее вчетверо, снова положил на стол, а сверху, будто для того, чтобы она не разворачивалась, прикрыл ложкой. Иностранец несколько раз внимательно взглянул на Ковальчука, но вскоре перестал им интересоваться, равнодушно развернулся к окну, и, скучая, крутил в руке то вилку, то нож. Вскоре ему подали шашлык, и он начал быстро есть, запивая белым вином. Ковальчук напряженно ждал, когда иностранец уйдет. Очевидно, тот понимал Ковальчука, потому что ел с необычайной скоростью.
Часы медленно пробили три раза, и на эстраде заиграла музыка. Официант принес инспектору суп. И в тот момент, когда иностранец уже доедал свой шашлык, в столовой прозвучал голос Левка:
– Я так и знал, музыку слушает!
Ковальчук окаменел, услышав этот голос. Ему показалось, что под ним проваливается пол. Между столиками к нему подходили Левко, Марко и Андрей – в брезентовых робах и тяжелых ботинках. Он так жалобно оглянулся на иностранца и вокруг, так скривился, что рыбаки рассмеялись еще громче. Каждый из них держал под мышкой по буханке хлеба, а Андрей, кроме того, держал в руке еще и колбасу. Очевидно, они купили в магазине припасы и, идя на шхуну, завернули сюда.
– Не бойся, инспектор, – сказал Андрей, – мы тебя не разорим, сегодня Левко угощает. Видишь ли, наш старик всю команду отпустил на двадцать пять минут.
– А что случилось?
– Левко выиграл по облигации двадцать пять рублей и решил пожертвовать их на шашлыки, – пояснил Андрей, стоя перед инспектором. Тем временем моторист и юнга уже уселись на стулья.
– Мы подсчитали, что этого хватит на три с половиной хороших порции с пивом. Старик сказал: «Чтоб никому не было обидно, идите, парни, а я постерегу корабль». Но выделил нам на это только полчаса.
Левко уже заказывал двойные шашлыки и по кружке пива на каждого. Андрей тем временем, увидев на столе газету, заметил, что неплохо было бы завернуть в нее колбасу.
Ковальчук обиделся, ответив, что он газеты еще не прочитал. Марко глянул на газету и сказал, что не стоит волноваться – она за прошлую шестидневку. Но Ковальчук потянул ее к себе и утверждал, что именно этой не читал, а потому не может отдать.
Официант принес кружки с пивом. В это время иностранец встал из-за столика, подошел к ним и попросил:
– Газет. Позвольте. Одна минута. Интересно…
– Пожалуйста, пожалуйста, – ответил Ковальчук и даже немного засуетился, отдавая газету. Иностранец поклонился и сел за свой столик. Теперь он не спешил есть, наоборот – еще заказал кофе и пирожные. Он неторопливо просматривал газету, временами откладывая ее. Очевидно было, что читать ему трудно. Рыбаки поглядывали на него и вполголоса обменивались догадками, что это за птица.
– С иностранного парохода, который стоит в порту, – сказал Марко. – Наверное, механик или штурман.
Тем временем столовую наполняли посетители. Какой-то мальчишка отважился сесть за столик рядом с чужаком и бесцеремонно его рассматривал, не сводя глаз. Музыка играла без перерывов. Один из музыкантов время от времени выкрикивал в рупор слова песен. Колумбовцам подали шашлыки, и они перестали обращать внимание на соседей, в том числе и на иностранца. Но тот напомнил им о себе – подошел к Ковальчуку, отдал газету и вежливо поблагодарил.
Иностранец вышел из столовой, когда Марко, проглотив последний кусочек шашлыка, снова взглянул на газету и сказал, что моряк вернул не тот номер, который брал.
Эта газета была на два дня свежее. Ковальчук смущенно посмотрел на юнгу и заохал, что это недоразумение.
Марко предложил свои услуги: догнать иностранца и отобрать газету, если уж она так нужна Якову Степановичу. Юнга уже поднялся со стула, но Ковальчук остановил его и сказал, что и этой газеты тоже не читал, поэтому оставит себе… Пусть уж будет так.
– Вот как он газетами интересуется, – проговорил Андрей, думая про чужака. – Все хочет знать.
Из столовой вышли все вместе. Инспектор спрятал газету в карман. Он неохотно возвращался на «Колумб», но это единственное судно, которое сейчас же отправлялось на Лебединый остров. Машина на Зеленый Камень должна была выезжать только на следующий день.
«Колумб» отошел от пристани. Выходя в море, он прошел мимо иностранного корабля, который стоял на рейде. На белом борту этого парохода чернела надпись «Кайман». На нижнем капитанском мостике стоял человек. Марку показалось, что это и был тот, кто в столовой обменял газету. Но повязки на глазу у него не было. Марко обратил на это внимание Левка и Ковальчука, но человек на мостике повернулся к ним спиной и, пока шхуна проходила мимо парохода, больше ни разу не оборачивался.
– Со спины как-то не похож, – пробормотал инспектор.
Ковальчук был встревожен. В глубине души он проклинал Анча и иностранца, а больше всего Марка и Левка, всем интересующихся и везде сующих свой нос. Встревоженный, он ушел на корму, примостился там и попытался задремать, но не смог. Стоило открыть глаза, как он видел Марка, который сидел на корточках и задумчиво расплетал обрубок троса, готовя швабру для мытья палубы. «Кто его знает, не догадался ли о чем-то этот мальчишка, не появились ли у него подозрения. Выбросить бы его ночью за борт, но он сильный, гром бы его побил. И не тонет, как та медуза». Такие мысли теснились в голове Ковальчука.
На обратном пути больше ничего не случилось, что могло бы его растревожить, поэтому на остров Ковальчук прибыл, почти успокоившись. Дома про все подробно рассказал Анчу. Тот, насупившись, ругался сквозь зубы. Потом взял газету, заперся в комнате и начал проявлять зашифрованное письмо. Он не вставал из-за стола часа примерно два. Наконец закончил чтение и сжег газету. Потом позвал Ковальчука и сказал:
– На пароход нужно передать еще одно письмо. Не забывайте, этот пароход заберет нас отсюда. – Он сверлил инспектора холодными суровыми глазами. – Это случится скоро, а пока что у нас много дел. Мы должны уничтожить профессора Ананьева. Я возьмусь за его бумаги, а вы поможете мне спровадить его на тот свет. Неплохо было бы, чтобы ему составили компанию колумбовские ребята. Надо об этом подумать. Пошевелите, мой друг, мозгами.
Ковальчук почувствовал, что окончательно оказался в руках диверсанта. Не то чтобы он собирался сопротивляться или отказываться выполнять его приказы, однако внутри все холодело и в груди образовалась какая-то пустота. Страх сжимал его сердце, хотя он целиком полагался на Анча.
В ту ночь диверсант окончательно составил план действий. Кое-чем он поделился и с Ковальчуком, но далеко не полностью изложил ему свои преступные намерения. Анч не доверял никому, и меньше всего – людям типа Ковальчука.
XVIII. Праздник на острове
В бухту входил военный корабль. Рыбаки издалека узнали, что это был «Неутомимый Буревестник». Две невысокие мачты были украшены десятками разных флажков. Корабль поздравлял население острова с рыбацким праздником.
«Буревестник» был построен по образцу эсминца «Новик», который с 1911 по 1916 год считался самым сильным эсминцем мира. Известно, что водоизмещение «Новика» равнялось 1300 тоннам, его вооружение составляли четыре тритрубных торпедных аппарата и четыре стомиллиметровые пушки. Ходил «Новик» со скоростью тридцать шесть миль в час, то есть за минуту проходил больше километра. Переоборудованный после гражданской войны «Буревестник» обладал и большей огневой мощью, и большей скоростью.
Встав в бухте напротив Соколиного выселка, корабль салютовал выстрелами из пушек. В ответ с берега зазвучало «ура», загудела ручная сирена, которую крутили молодые рыбаки, члены Осоавиахима, и послышалось несколько выстрелов из ракетных пистолетов. На «Колумбе», который стоял у берега, наскоро вывешивали весь имеющийся комплект сигнальных флажков, не придерживаясь никаких правил сигнального кода, и зря сигнальщики «Буревестника» пытались что-то прочитать. Команда «Колумба» решила сделать это для пущей пышности.
С «Буревестника» спускали шлюпки. В первой на берег съехал командир, во второй – оркестр, и сразу же, на радость соколинцам, грянул громкий марш.
Командование посылало «Буревестник» на праздник на Лебедином острове, потому что Соколиный выселок шефствовал над «Буревестником», хотя на самом деле это «Буревестник» шефствовал над выселком. К тому же почти все молодые рыбаки Лебединого отбывали военную службу во флоте, и соколинцы славились как хорошие боцманы, торпедисты, штурвальные, часто занимавшие первые места на различных соревнованиях.
День был ясный, солнечный. Белые облачка, словно укрытые снегом стога, медленно плыли по небу, оповещая рыбаков о долговременной хорошей погоде. На острове пахло травами, пели птицы, едва-едва, словно играя, шуршал прибой. Все рыбацкие дома были украшены, белели обмазанные мелом стены, дворы были убраны чисто и аккуратно. На тропинках хрустел свежий песок. Ближе к морю стояли столы, накрытые грубыми белыми скатертями, с большими караваями хлеба, солонками, ложками, вилками и ножами. У столов хозяйничали жены и матери рыбаков.
Напротив, на небольшой площадке, где обычно проходили танцы, были натянуты брезентовые тенты над скамьями для музыкантов.
Праздник начинался митингом, конец всех выступлений сопровождался тушем и громким «ура». Затем участники праздника перешли к столам, на которых их ждал вкусный обед. Из всех поданных блюд самым вкусным считалась камбала, приготовленная способом, который знали только хозяйки Лебединого острова. Кухней заведовал восьмидесятилетний Махтей, самый старший мореход Лебединого острова, который когда-то объездил весь мир, служа матросом и коком, а теперь доживал свой век здесь, на маяке.
За столом каждый занимал заранее определенное место. Люда заметила, что место Марка не занято. Она не видела юношу с самого утра, и ее это удивляло. Возможно, он где-то задерживался, но на обед должен был прийти. Видимо, старый Махтей вызвал юнгу себе на помощь, потому что считал его единственным человеком на острове, который когда-нибудь может стать коком на большом пароходе. Это случилось после того, как юнга угостил деда обедом на «Колумбе».
Чаще всего на глаза попадался Анч. Он шатался в толпе и вокруг нее, щелкая фотоаппаратом, иногда просил наклониться, повернуться, засмеяться и придумывал множество других просьб, как обычно делают фотографы. Желающих сфотографироваться нашлось много. Анч обещал всем снимки, аккуратно записывал фамилии сфотографированных, особенно краснофлотцев. В конце концов он закончил свою деятельность и сел за стол, поближе к профессору и командиру эсминца. Он перебрасывался шутками со своими соседями, но одновременно внимательно прислушивался к разговорам.
Вскоре появился Марко, и, здороваясь, занял свое место напротив Люды. Он почему-то был сдержан и насторожен, и даже постоянная его веселость исчезла, и улыбался он лишь изредка и то как-то невпопад.
– Марко, – окликнул его Левко, – у тебя живот не болит?
Юнга отрицательно покачал головой.
Между тостами за лучших рыбаков, за богатые уловы кефали и скумбрии говорили про распорядок сегодняшнего дня. Анч выяснил, что после обеда начнутся танцы, а позднее, до захода солнца, поедут кататься на лодках и на «Колумбе» в море. Если же начнется ветер, то выйдут все шаланды.
– Ночь сейчас лунная, чудесно покатаемся! – говорил Стах Очерет, приглашая к себе на шхуну капитан-лейтенанта Трофимова и профессора Ананьева.
Профессор сразу согласился, а командир поблагодарил, обещал пустить на прогулку свои шлюпки, но сам собирался остаться на «Буревестнике», потому что у него там была работа.
После обеда Марко исчез так же незаметно, как появился. Люда рассердилась на него, но начались танцы, Анч пригласил ее на вальс, и она забыла про Марка. Особенно ловко Анч танцевал румбу, танго, фокстрот, которых почти не знали в Соколином. Шквалом аплодисментов наградили зрители Анча и Люду за венгерку и лезгинку. Анч не смог станцевать только гопак. Тут его заменил Левко. Из земли полетели комья, поднялась пыль, когда моторист пошел вприсядку вокруг Люды. Закончив, он тоже заметил отсутствие Марка, потому что юнга, как считал моторист, танцевал гопак и другие танцы раз в десять лучше его самого.
Тем временем Анч снова пригласил Люду, к огромной досаде множества краснофлотцев. Во время танцев фотограф спросил девушку, едет ли она кататься на «Колумбе».
– Безусловно, – ответила девушка. – Ровно в девять вечера мы выходим в море. Вы ведь тоже с нами?
– Обязательно. Но мне еще нужно забежать домой перезарядить кассеты.
– Давайте быстрее, потому что к вечеру сложно фотографировать.
Прошло примерно часа два, соколинцы после обеда уже успели подремать и вернулись посмотреть на танцы. Снова пришел и профессор. Возле него стоял старый Махтей, курил свою трубку и что-то рассказывал. Танцы не прекращались. В домах, наверное, не осталось ни одного человека. Анч сказал Люде, что идет за кассетами, и покинул танцы.
Домой он пошел через выселок, неся в руках фотоаппарат, футляр с кассетами и портфель, который Ковальчук привез ему из Лузан.
Люда потанцевала с краснофлотцами, но, почувствовав усталость, решила отдохнуть. Она села на камне рядом с другими зрителями и начала оглядываться, ища глазами Марка. Недалеко от нее Гришка пробовал танцевать в компании своих ровесников. Люда позвала мальчика и спросила, не видел ли он Марка.
– Лежит под вербой возле дома дядьки Тимоша – во-о-он там. – Мальчик показал на вербу метров через триста от них.
И действительно, Люда нашла там одинокого Марка.
– Ты чего скис? – поинтересовалась девушка, подходя к нему. Парень обрадовался, увидев ее рядом с собой. Но видно было, что он чем-то раздосадован.
– Хорошо фотограф танцует? – спросил он.
– Отлично. Но сам он какой-то неприятный, кто его знает почему. А ты почему не танцуешь и вообще стал какой-то сам не свой? Весь Лебединый остров празднует, а тебя не видно.
– Предположим, не весь. Отец мой маяк не бросил. Ну и еще двоих здесь не видно.
– Кого?
– Найдены, хоть это не так уж и странно, и рыбного инспектора. Ты его видела?
– Нет.
– Слушай, Люда, я вот лежу и думаю про Шерлока Холмса. Ты же читала о нем? Мне хотелось бы сейчас на некоторое время Шерлоком Холмсом стать. Как, по-твоему, почему этот фотограф остановился у Ковальчука?
– Не знаю.
– Я тоже не знаю. Но мне не нравятся ни он, ни Ковальчук. Несколько дней назад…
И Марко рассказал ей про свои наблюдения за поведением Ковальчука в Лузанах и про случай с иностранцем и газетой.
– Вот я и решил понаблюдать за ними.
Люда села возле Марка, и они больше часа перечисляли по памяти разные случаи подозрительного поведения Анча и Ковальчука. По правде говоря, ничего такого они не припомнили, но сомнения росли.
– Нужно и дальше следить, – пришел к выводу Марко.
– Знаешь что, – сказала Люда, – я думаю, нам поможет Найдена.
– Это правда.
– Хочешь, пойдем сейчас к Ковальчуку и пригласим Найдену на праздник. Заодно и выясним, где инспектор.
– Хорошо.
– Только давай идти так, чтобы не встретить Анча. Он отправился туда перезаряжать кассеты.
– Что-то долго его нет, – заметил Марко. – Скоро солнце зайдет, как же тогда фотографировать?
– Тогда пошли.
– Есть, капитан!
XIX. Анч осуществляет свои планы
Фотокорреспондент удачно выбрал нужное ему время. В выселке он не встретил ни единой живой души, а когда зашел во двор Стаха Очерета, то испугал разве что курицу, клевавшую что-то у двери дома. Анч потрогал дверь – она была заперта на засов. Открыть такой было совсем несложно. Он вытащил из портфеля проволоку, согнул ее буквой «Г», коротким концом засунул в щель двери и быстро отодвинул засов. Замочек на двери профессора тоже поддался легко. Вместо ключа к нему подошла узенькая бляшка.
Анч работал уверенно, быстро, но без излишней поспешности. С первого раза, когда он увидел портфель Ананьева, он решил подменить его, еще не зная, как это получится. Но обстоятельства сложились наилучшим образом: он мог даже не подменять, а просто забрать портфель или то, что в нем было. Однако решил, что удобней забрать портфель, оставив вместо него свой, набитый старыми газетами. Так можно было надеяться, что исчезновение бумаг обнаружится не раньше, чем завтра днем.
Анч помнил слова Ананьева о том, что решение технической проблемы добывания гелия из торианита лежит в его портфеле. Затем, навещая профессора и осматривая комнату, он окончательно убедился, что самые главные бумаги хранятся именно в портфеле, потому что на Лебедином острове Ананьев мог за них не бояться. Подмена портфеля заняла десять-пятнадцать секунд. Анч в последний раз осмотрел комнату и, не обнаружив больше ничего достойного внимания, вышел и старательно закрыл двери на засов. По тропинке через сад он выскочил на улицу и направился к дому Ковальчука.
Курица снова подошла к двери и спокойно продолжила выбирать рассыпанные крошки.
Анч вернулся домой почти одновременно с Ковальчуком, который приехал из Лузан через Зеленый Камень. В руках инспектор нес корзинку, закрытую на замочек.
– Молодцы, – сказал фотограф, увидев эту корзинку. – Они – потому что сумели передать, а вы – потому что сумели взять.
– Вы знаете, что здесь? – спросил Ковальчук.
– Я просил эту штуку в предыдущем письме. Письмо мне есть?
Инспектор протянул Анчу скомканный, грязный листок газеты.
– Хорошо. Ну, вы отдохните минут двадцать, пока я прочитаю… Сегодня у нас еще много работы.
Теперь Анч не высылал Ковальчука из комнаты, а проявлял и расшифровывал письмо при нем. Делал он это поспешно.
Тем временем Ковальчук позвал Найдену и приказал дать воды помыться, а затем быстренько согреть чаю, потому что он очень устал. Холодная вода взбодрила его, а крепкий горячий чай освежил и успокоил. В чай он подлил себе водки.
Анч закончил расшифровку и поднял взгляд на Ковальчука. Найдена в этот момент вышла в сени.
– Слушайте, Ковальчук, наши дела на две трети закончены. Сегодня до рассвета, когда зайдет месяц, мы будем с вами на борту «Каймана». Остаются последние минуты. Сейчас вы сядете в свой каюк и отправитесь в Соколиный. Причалите к «Колумбу», чтобы удобнее было сойти на берег. Вы возьмете с собой эту корзину и, когда будете переходить шхуну, оставите ее там. Если на «Колумбе» никого не будет, а я уверен, что там никого не будет, потому что весь экипаж на празднике, спрячьте корзину как можно лучше. Потом покажетесь среди людей и будете оставаться там, пока «Колумб» и лодки не выйдут на прогулку. Профессор Ананьев и его дочь собираются ехать на шхуне. Если профессор передумает, сделайте все возможное, чтобы он все-таки поехал, иначе нам еще долго придется оставаться на этом острове. Как только шхуна отойдет, гоните на каюке через бухту. Я жду вас возле нашей байдарки.
– Но что же в этой корзинке? – дрожащим голосом спросил Ковальчук.
– Сейчас увидите.
Анч открыл замочек, поднял крышку и вытащил из корзинки толстый шерстяной платок. Под платком лежала жестяная коробка с часами, похожими на будильник.
– Только не пугайтесь, – предупредил Анч. – Вы весь день везли эту вещь, и ничего не случилось… Это – адская машинка. Сейчас мы определим время, когда она должна взорваться. Выедут они около девяти, могут опоздать, но в десять часов точно выйдут.
Анч перевел стрелку на 10 часов 45 минут, а потом завел машинку.
– В десять часов сорок пять минут мы услышим взрыв в море. От «Колумба» и его пассажиров только кусочки всплывут.
Ковальчук содрогнулся, хотел возразить Анчу – ведь столько жертв… Он же не думал, что его заставят убивать. Анч либо угадал его мысли, либо нет, но он так решительно приказал инспектору немедленно ехать, что у того и язык не повернулся возразить. Он послушно взял корзинку и вышел из дома. За ним поспешил и Анч.
В сенях диверсант обратил внимание на Найдену, которая с равнодушным видом раздувала сапогом старый самовар. Анч подозрительно посмотрел на девочку, но промолчал. Проводив Ковальчука к берегу, он подал в каюк корзинку, улыбнулся, пожелал успеха и несколько минут наблюдал, как тот гребет одним веслом. Потом вернулся назад.
Во дворе стояла Найдена в платье, подаренном ей Левком, смотрела на бухту, где плыл одинокий каюк, и, казалось, прислушивалась к музыке, которая долетала из выселка. Анч медленно подошел к ней и спросил, не собралась ли она на праздник. Девочка утвердительно кивнула головой. Тогда он попросил, чтобы она сначала достала ему из погреба малосольных огурцов.
Найдена пошла за огурцами, а Анч взял свечку, чтобы ей посветить. Девочка спешила. Погреб у Ковальчуков был очень примитивный: яма четырех метров длиной, прикрытая дощатой крышкой, камышовый курень над ней – вот и все. Спускались в погреб по длинной и узкой лестнице.
Анч помог девочке снять крышку, зажег свечку, полез с ней по тонким расшатанным ступенькам. Ступеньке на второй он остановился. Найдена уже стояла на дне погреба и, наклонившись над бочонком, выбирала огурцы. Ее провожатый внезапно вылез наверх, бросил свечку, которая, падая, погасла, и потащил за собой лестницу. Он успел вытащить ее раньше, чем Найдена смогла опомниться. Девочка осталась в глубокой темной яме, вскрикнула и замолчала.
Анч положил крышку на место, бросил сверху несколько охапок сухого камыша и спокойно пошел в дом.
– Так будет гораздо лучше, – бормотал он себе под нос. – Дефективная, дефективная, а кто знает, что она слышала в сенях, что поняла.
Зайдя в комнату, он оперся рукой о стол и громко сказал:
– Время отправляться.
Осмотрев все свои вещи, он повесил на плечо фотоаппарат, забросил на него плащ, взял портфель профессора и в последний раз вышел из дома Ковальчука.
Солнце, приближаясь к горизонту, золотило море на западе. В воздухе царил покой. Музыка, очевидно, перестала играть, потому что от выселка не доносилось ни звука. Неизвестно, кричала ли, плакала ли Найдена, закрытая в погребе. Анч о ней не думал. Открыв калитку, он бросил прощальный взгляд на двор, махнул рукой Разбою, который грыз у свинарника кость, и пошел без тропинки и дороги на юго-восточное побережье острова.
Он отошел довольно далеко от двора, когда услышал внезапный лай Разбоя. «На кого это он?» Прислушался. Разбой залаял снова, но вскоре перестал. «Что бы это могло означать? Неужели вернулся с кем-то чужим Ковальчук?»
Прошла минута – и со двора инспектора послышался жалобный вой собаки. Это выл Разбой. В чем не могло быть никаких сомнений. Но почему он выл? Может, почувствовал, что что-то случилось с Найденой, или, возможно, предвещал кому-то смерть в эту ночь? Солнце зашло за горизонт. Анч спешил, время от времени поглядывая на море. Вскоре случится то, что пророчит Разбой своим воем… «Умный пес. Хорошо, что ты ничего не сможешь сказать!»
Вечерело. Чайки и мартыны возвращались с моря на остров. Далеко во дворе Ковальчука выл Разбой…
XX. Поиски Найдены
Марко и Люда решили идти по берегу над бухтой. Этот путь был немного длиннее, но они надеялись, что фотограф будет возвращаться в выселок по тропе, ведущей напрямик. Неожиданно они задержались: с холма увидели в бухте лодочку. Кто-то плыл на каюке под самым берегом, со стороны дома Ковальчуков. Это мог быть только Анч или Ковальчук.
– А может, Найдена? – высказала догадку Люда.
– Нет, вряд ли. Подождем. Нужно увидеть, кто это.
Девушка согласилась, и они, зайдя в кусты крапивы над канавой, следили за лодочкой. Та приближалась довольно быстро, и минут через десять подошла к тому месту, где стояли шаланды и «Колумб». Теперь Марко почти с уверенностью мог сказать, что приплыл инспектор. К берегу каюк не подошел, остановился под бортом шхуны, зайдя со стороны моря, а потому исчез из вида. Инспектор решил воспользоваться шхуной, чтобы перебраться на берег, потому что «Колумб» правым бортом упирался в длинный мостик-поплавок, сделанный соколинцами специально для сегодняшнего дня. Ковальчук задержался на шхуне. Почему именно – не было видно, потому что надстройка на шхуне скрывала фигуру инспектора.
– Что он там делает? – раздраженно проговорил Марко. – Корыто свое привязывает, или что?
Но вот инспектор уже прошел палубу «Колумба» и по плавучему мосту сошел на берег, направляясь прямо туда, где праздновали соколинцы. Было видно, что он спешит. Пройдя совсем рядом с местом, где стояли юнга и девушка, он их даже не заметил.
– Ну, ждать больше нечего, – обратилась Люда к своему спутнику. – Пойдем быстрее.
Они торопились, пытаясь опередить солнце, которое висело низко над морем, заливая кровавыми отблесками его поверхность. Шли то по песку, то по траве, выбирая дорогу так, чтобы случайно не попасться на глаза корреспонденту. Марко все время молчал. Люда говорила о том, какой эффект произведет появление Найдены в выселке, вернее, на «Колумбе», потому что они успеют привести ее как раз перед выходом на прогулку в море. Марко кивал головой и все поглядывал на запад. Он видел, что им не догнать солнце, потому что оно нижним краем уже чиркало по воде и через несколько минут должно было скрыться в море. Внезапно оба услышали звук, который заставил их остановиться. Они тут же узнали собачий вой: то долгий, то прерывистый, он поражал глухими тонами и жалобными нотами. Вой доносился из двора Ковальчука, а там, как они знали, могла выть только одна собака – Разбой.
– Чего это он? – удивляясь, спросил Марко. – Взбесился, что ли?
– Ну и противно… Аж страшно, – сказала девушка.
– Оставили Найдене развлечение, – саркастически буркнул Марко.
Они зашагали быстрее. Солнце уже спряталось, оставив на небе розовые краски. Вода в бухте потемнела, и воцарился полный штиль перед сменой дневного бриза ночным. Если бы не вой, Люда и Марко, наверное, остановились бы полюбоваться роскошным вечером южного моря, когда словно огромная нежная тень укрывает землю, воду и половину неба. Если бы не вой, царила бы тишина, потому что музыка в выселке смолкла, и ни один звук не долетал сюда.
Марко все время поглядывал на камни под ногами, отмечая такие, какими можно было бы обороняться от собаки, если та на них нападет.
– С тем псом у нас могут возникнуть проблемы, – сказала Люда, словно откликаясь на мысли Марка.
– Нет, он никогда без разрешения хозяев не выскакивает со двора, – ответил Марко, – а когда мы придем туда, то позовем Найдену, и она его отгонит прочь.
Вскоре оба стояли перед забором двора Ковальчука и, поднимаясь на цыпочки, заглядывали во двор. Там Разбой время от времени начинал скулить. Но кроме собаки Марко и Люда больше никого не видели. Закрытая дверь дома и темные окна создавали впечатление полного безлюдья. Но нельзя было долго так стоять – уже смеркалось, пусть и не очень быстро, потому что на востоке из-за горизонта поднималась круглолицая луна.
Марко на всякий случай выломал из ограды длинные палки, для себя и для Люды. Потом, подойдя к калитке, быстро открыл ее и позвал:
– Найдена, Найдена!
Пес, услышав зов и хрипло лая, бросился к ним. Он прыгал на калитку, бесился, но из двора не выпрыгивал.
Марко и Люда ждали, когда выйдет Найдена. Однако дверь дома не открывалась, и все так же молча чернели оконные стекла. Казалось, что в доме нет ни одного человека.
– Неужели ее нет? – спрашивала Люда, думая про Найдену. – Куда же она могла деться?
– Меня это тревожит, – ответил юнга. – Нам нужно зайти в дом. Проклятый пес!
Парень хмурился, размышляя, что им делать со взбесившимся Разбоем. Наконец он все же придумал смелый план, как пробраться в дом.
– Слушай, Люда, – сказал он. – Держи тут собаку, пусть лает, чем громче, тем лучше. Привлекай его внимание, а я попробую зайти с другой стороны.
Марко пригнулся и начал тихонько обходить забор. Люда же делала вид, что хочет зайти во двор через калитку. Она ударила по калитке палкой, и у Разбоя от ярости из пасти полезла пена.
Тем временем Марко обошел двор, тихонечко перелез через забор и, прячась за домом, начал его обходить, прижимаясь к стене.
Сквозь щель в калитке Люда увидела, что Разбой затих и тут же обернулся: дверь в дом открылась. Марко вскочил в сени. В ту же секунду пес бросился туда, но налетел лишь на закрытую уже дверь.
Пареньку повезло. Дверь была заперта только на защелку. В сенях – темнота, хоть глаз выколи. Спичек у Марка при себе не было. Он нащупал дверь в комнату и вошел туда. Стоя на пороге, спросил, есть ли кто дома. Никто не отзывался. Тогда он начал искать спички, и, потратив немало времени, все же нашел.
После этого, подсвечивая себе, оглядел кухоньку, комнату и каморку Найдены. Нигде никого. В сенях он заметил лесенку, которая вела на чердак. «Может, там кто спрятался?» – подумал юнга. Ему стало не по себе, и первую минуту он не решался туда полезть. Но, увидев фонарь инспектора, он зажег в нем небольшой огарок свечи и полез по лестнице. Стоя на предпоследней ступеньке, осветил чердак. На запыленном глиняном полу лежали какие-то старые вещи, под дымоходом стояли облепленные лозой бутыли, по углам и над головой свисала паутина. Парень спустился вниз. Он все осмотрел. Можно было бы выйти из дома, если бы не пес. Разбой держал его в осаде. Иногда он отбегал к калитке, когда Люда начинала по ней барабанить, но тут же бросался обратно к дому.
Марко зашел в каморку, дверь из которой открывалась в сени. В углу поставил фонарь, так, что тот едва мерцал, и свернул на топчане простыни и подушку так, чтобы те напоминали человеческую фигуру. Он решил пустить Разбоя в сени, а самому спрятаться за дверью. Пес, наверное, сразу же бросится в каморку, а он закроет за ним дверь.
Получилось так, как и рассчитывал Марко.
Когда Люда застучала в калитку и Разбой метнулся туда, парень открыл дверь во двор, пес бросился назад и тут же влетел в сени, но, не заметив Марка, спрятавшегося за дверью, прыгнул в каморку, а парень тут же закрыл за ним дверь. Пес бросился на дверь и так нажал, что Марко с трудом удержал ее. Помогла кадка с водой, которой Марко подпер дверь. Пес высовывал только край морды, но вылезти из каморки не мог.
Марко вышел во двор, закрыл дом и позвал Люду.
Над островом поднялась яркая полная луна. Из бухты доносилась музыка: «Колумб» и шлюпки выходили в море на прогулку. Марко и Люда стояли во дворе ковальчукового дома вместо того, чтобы плыть с остальными на шхуне. Марко внимательно оглядывал двор.
– Ты помнишь, где был Разбой, когда мы увидели его? – спросил он.
– Вон там, возле той будочки, – Люда показала на камышовый курень.
Марко объяснил ей, что это погреб, и предложил осмотреть это место.
Подошли к погребу. Заглянули в курень. Марко поворошил снопы камыша и осторожно, чтоб не наделать пожара, зажег спичку. Люда увидела, что снопы прикрывали дощатую крышку, и в тот же миг они услышали приглушенный голос, доносящийся из-под земли.
– Кто это? – испуганно спросила Люда.
Марко уже разбросал камыш и открывал черную яму, поднимая крышку. Голос в яме умолк.
– Осторожно, Люда, – сказал Марко. – Не упади.
Потом зажег спичку и крикнул в яму:
– Кто там? Найдена, ты?
– Я, – послышалось из погреба, и они узнали голос девочки.
Спичка едва выхватывала ее очертания на дне ямы.
Марко взял лестницу, которая лежала возле куреня, и опустил ее в погреб.
Увидев Марко и Люду, Найдена удивилась.
– Вы не на «Колумбе»?
– Кто тебя сюда посадил? – в свою очередь спросили ее спасители.
– Вы нашли ту машинку?
– Какую машинку?
Найдена, волнуясь, рассказала про разговор, который она подслушала, ставя в сенях самовар. Когда она сказала про машинку, которую должен был спрятать на «Колумбе» Ковальчук, ребята необычайно разволновались.
– Он сказал, что машинка взорвется в море в десять часов сорок пять минут и все вы погибнете, – объяснила Найдена.
Люда посмотрела на свои часы: стрелки показывали без десяти минут десять.
– Осталось пятьдесят пять минут… – проговорила она каким-то омертвевшим голосом без выражения…
Дальше она уже не могла говорить: что-то сдавило ей горло.
Марко стоял спиной к девушкам и смотрел на море. При свете луны он видел темные пятнышки и бледные огоньки, которые виднелись из бухты. Среди них он узнал и огонек «Колумба». Меньше чем через час не станет шхуны и тех, кто сейчас на ней… Что же делать?!
Так он стоял несколько секунд, показавшихся Люде бесконечно долгими.
– Поджечь дом, – пробормотал Марко, – они увидят пожар и вернутся сюда. Мы успеем. Люда, дай спички.
Люда подала ему коробок, но спичек в нем не осталось.
– Спички, спички! – крикнул Марко, протягивая руку Найдене.
Девочка побежала в дом, за ней торопились Марко и Люда. Они вскочили в сени под бешеный лай и царапанье Разбоя в каморке. Найдена искала спички там, где их нашел Марко. Других спичек в доме не было. Девочка еще засветло обратила внимание на то, что оставалась последняя коробка. Марко настаивал, просил, требовал, чтобы она искала. Девочка была в не меньшем отчаянии, но не могла найти ни одной спички. Свеча в фонаре, который стоял в каморке, догорела и погасла.
Марко выбежал во двор и снова глянул на бухту. Огонек «Колумба» виднелся уже в море. В бухте оставался только «Буревестник», сияя электрическими огнями. Юнга обратил внимание на то, что эсминец перешел на другое место и стоял примерно в километре от берега, напротив дома инспектора.
– Сюда, за мной! – крикнул он.
Люда и Найдена выскочили во двор. Марко бежал вниз, на берег. Обе, не раздумывая, бросились следом за ним.
– Мы поплывем на миноносец! – крикнул на бегу парень. – Только он сможет догнать…
Девочки поняли Марка. Они вихрем мчались к воде. Первым до моря добежал Марко, второй – Найдена, и следом за ней – Люда. Все они были неплохими пловцами, и началось необычное соревнование. Соревнование за жизнь множества людей и спасение судна. Они опережали друг друга, и сложно было угадать, кто первым преодолеет расстояние до «Буревестника».
Никто не видел этого соревнования. Лишь одинокий гребец на маленьком каюке, переплывавший бухту наискосок и приближавшийся к ее юго-восточному уголку, заметил вдали три плывущие точки. Сначала он подумал, что это дельфины, а потом решил, что моряки с «Буревестника», и не стал за ними следить, у него были дела поважнее. А это Яков Ковальчук, в последний раз попрощавшись с Соколиным, спешил попрощаться и со всем Лебединым островом.
Разве что луна следила за соревнованием, освещая пловцов. Она стояла уже высоко в небе, ослепляя своим светом звезды, и спокойно рассматривала море и остров, равнодушная ко всему, что происходило внизу.
С берега подул едва заметный ночной бриз.
XXI. Логово в чаще
Песчаный вал, нанесенный волнами прибоя, отделял море от чащи, созданной раскидистыми кустами, камышовыми зарослями и осокой выше колен. Сюда редко заходили рыбаки. Здесь спокойно гнездились и плодились различные птицы. За песчаной насыпью, уже поросшей и укрепленной густой травой, птичье царство чувствовало себя защищенным от моря во время сильнейших штормов. Кусты служили убежищем от лисиц, коршунов, а также изредка здесь появлявшихся людей. Пробраться сквозь эту чащу было непросто. Острые колючки рвали одежду, высокая осока резала руки, ноги тонули в грязи, узенькие, но очень глубокие протоки между маленькими озерцами перегораживали дорогу.
В этой чаще Ковальчук искал Анча. Правда, ему не надо было заходить далеко в чащу, потому что свое логово диверсанты оборудовали недалеко от морского берега, чтобы быстрее перенести на воду спрятанную в кустах байдарку. Направляясь сюда, Ковальчук шагал над самым берегом.
Он жалел, что не удалось зайти домой, забрать несколько мелочей на память о жизни на этом острове. Жалел, что не может забрать с собой Найдену и Разбоя. Если первую он считал всего лишь дешевой батрачкой, то второго – верным слугой. Они, без сомнения, пригодились бы ему в будущем. Ковальчук не сомневался, что за неоценимую услугу, которую он оказал своим политическим хозяевам, получит соответствующую оплату. Три тысячи, которые ему вручил Анч, убеждали его в том, что все эти ожидания сбудутся.
Он посмотрел на часы и увидел, что до взрыва осталось тридцать пять минут. Ему не терпелось быстрее встретиться с Анчем, доложить о результатах своей работы и вместе с ним услышать, как произойдет взрыв.
Вскоре он нашел Анча, ожидавшего его невдалеке под кустом.
– Ну вот и вы, – сказал Анч. – Надеюсь, все в порядке.
– Все сделано. Они уже, наверное, в море. Мы услышим взрыв?
– Наверняка услышим. Ну, пойдемте в наше убежище, а вы рассказывайте, где спрятали машинку и кто поехал на «Колумбе».
– Под палубой возле рубки, там, где хранятся продукты. Туда уж точно никто сейчас не полезет. Ужин готовить они не будут.
– А их кок или юнга?
– К сожалению, он не явился к отходу «Колумба», его искали, но напрасно и ушли без него. Остальная команда, профессор, председатель сельсовета, оркестр и несколько женщин теперь уже далеко от берега.
– А дочка профессора?
– Ее тоже не было.
– Жаль. – Анч даже рассмеялся. – Повезло девчонке. Она, наверное, меня ждала. Я обещал ехать на шхуне.
Примерно с минуту шагали молча. Анч несколько раз взглянул на море. И, наконец, остановился, еще раз посмотрел, словно что-то отыскивая.
– Ковальчук, вы не видите никаких огней на горизонте?
Инспектор стал напряженно всматриваться в горизонт, и ему показалось, что они действительно светят очень далеко, но он не был в этом уверен. Показал в том направлении и Анчу.
– Должны появиться оттуда, – сказал Анч. – После полуночи стемнеет, и мы их, безусловно, увидим. Сегодня нам нужно проплыть на байдарке двенадцать миль, то есть почти двадцать три километра. Это советская прибрежная полоса. Когда выйдем из нее, окажемся на палубе парохода, и наши приключения закончатся. «Кайман» будет стоять там и чинить машины, которые неожиданно испортятся. Капитан постарается подойти поближе… Это, между прочим, возмутительно со стороны советского правительства, устанавливать такую широкую прибрежную полосу. У большинства государств она равняется всего трем милям… А вот и наше логово.
Они подошли к месту, где заранее спрятали байдарку, и тут же легли за песчаным валом отдыхать от утомительного дня, заодно наблюдая за морем. Оба поглядывали на часы. Часы Ковальчука показывали 22 часа 41 минуту, Анча – 22 часа 40 минут. Инспектор помнил, что время на его часах в точности соответствовало времени на часах адской машинки. Сказал про это Анчу. Тот, промолчав, кивнул головой.
Приближалась решающая минута. Ковальчук зажигал спички и не сводил глаз с секундной стрелки часов. Оставалось двадцать секунд, десять, пять, три… тик-так, тик-так… тик-так… Прошли две секунды сорок шестой минуты. В море царила тишина. Ковальчук окаменел, спичка выпала из его пальцев и погасла. Он поднял голову и невидящими глазами уставился на звезды. Часы Анча показывали 22 часа 45 минут… тик-тик-тик… отсчитывала секундная стрелка. Секунды шли, тишину все так же ничто не нарушало. Десять, одиннадцать, двенадцать… на двенадцатой секунде с моря донесся звук взрыва. Анч, который следил по своим часам, не поворачиваясь к Ковальчуку, сказал:
– Взрыв произошел в четырех километрах отсюда. Ваши часы спешат на одну минуту.
XXII. На «Буревестнике»
Семен Иванович Трофимов вышел из каюты и поднялся на мостик, по которому из угла в угол прохаживался вахтенный начальник. Увидев командира корабля, вахтенный остановился и хотел доложить, что за время вахты ничего не произошло, но капитан-лейтенант кивнул ему головой и подошел к фальшборту. Он оперся руками на планшир и внимательно всматривался в море, туда, куда двинулись на ночную прогулку «Колумб» и две шлюпки с «Буревестника».
На эсминце, как всегда, в это время царила тишина. Большинство краснофлотцев после весело проведенного дня уже спали. Часть была в море, на шлюпках и на шхуне. Дежурные стояли на своих постах. Семен Иванович любовался ночью и думал про завтрашний поход в свой порт и послезавтрашнюю учебную стрельбу из торпедных аппаратов. Роскошная лунная ночь не давала сосредоточиться на будничных делах, а вызывала желание с кем-то поговорить. Командир повернулся к вахтенному, хотел спросить, понравился ли тому рыбацкий праздник, но увидел, что вахтенный всматривается в прибрежную полосу бухты, и сам взглянул в том же направлении. Вскоре он различил три темные точки, которые двигались в сторону эсминца, и услыхал плеск, который издавали удары рук по воде. К кораблю приближались какие-то пловцы.
– Что еще за мода по ночам так далеко заплывать, – вслух выразил свое мнение командир. Вахтенный повернулся и сказал, что это, наверное, купальщики из выселка.
– По-моему, плывут они вовсе не из выселка…
Трое пловцов быстро приближались к кораблю.
Вахтенный и командир внимательно за ними наблюдали. Пловцы обгоняли друг друга. Но вот один из них вырвался далеко вперед и плыл к кораблю, не снижая скорости.
– Что это они, соревнование устроили? – снова спросил командир и, помолчав, добавил: – Предупредите, согласно уставу.
Вахтенный выпрямился, набрал в легкие воздуха и крикнул:
– Эй, там! Не под-плы-ва-ать! Держи сто-ро-ной!
Пловцы плыли, словно не слышали. Один из них что-то кричал, но пока еще невозможно было разобрать, что именно. Вахтенный прислушивался, приложив руки к ушам.
– Ну-ка, пошлите шлюпку, – распорядился Семен Иванович. – Пускай задержит этих молодцов. Надо бы проучить… Знают же, что нельзя плавать возле военного корабля.
Не успели выполнить распоряжение командира, как передний пловец четко прокричал:
– Быстрее поднимите на борт! Быстрее!
Стало понятно, что это не простые купальщики.
Что-то произошло, иначе с чего бы они так спешили к эсминцу? Командир корабля резким голосом дал приказ:
– Последнее предупреждение, чтоб ближе не подплывали. Немедленно шлите шлюпку. Держите наготове сигнал тревоги!
Через секунду шлюпка уже пошла навстречу пловцам. А через несколько минут первый из них схватился за борт и быстро забрался в шлюпку. Это был Марко. На этот раз он опередил Люду.
– Товарищ командир, немедленно на корабль! «Колумб» сейчас взлетит на воздух! Нужно спасать людей!
Молодой командир на шлюпке ничего не понимал. Он знал, что нужно забрать пловцов, и шлюпка шла за остальными, что находились примерно метрах в ста. Но оттуда донесся девичий крик:
– Плывите на корабль! На корабль! Не задерживайтесь!
Марко так настойчиво требовал немедленно вернуться на корабль, а двое оставшихся пловцов остановились и, кажется, кричали то же самое, что командир шлюпки приказал возвращаться. Краснофлотцы, хоть и не разобрались, в чем дело, ощутили в поведении Марка что-то тревожное и изо всех сил налегли на весла.
Через минуту Марко взбегал по трапу на палубу корабля; его провели на капитанский мостик. Но он не шел за провожатым, он сам бежал впереди, и провожатый вынужден был спешить за ним.
– Кто такой? – резко спросил командир.
– Юнга со шхуны «Колумб», Марко Завирюха.
– Что случилось?
Марко торопливо рассказал, в чем дело. От волнения и спешки выходило немного путано, но капитан-лейтенанту сразу же стало ясно, что «Колумбу» грозит опасность.
– Кратко, – сказал он. – Что там?
– Адская машинка. Сейчас будет взрыв.
– Когда?
– В десять часов сорок пять минут…
Командир посмотрел на часы. Стрелки показывали 22 часа 27 минут. До взрыва оставалось 18 минут.
В двадцать два часа тридцать одну минуту «Буревестник» снялся с якоря и двинулся из бухты, развивая максимальную скорость. В бухте, теряясь на фоне берега, чернели две точки. Двое пловцов медленно плыли параллельно берегу, провожая глазами эсминец. Казалось, что на берег они возвращаются с неохотой.
За кормой корабля оставался бурный пенный след. От его бортов широко расходились волны. Машины работали в полную силу, равную силе мощной электростанции. Корабль рассекал морской простор, луна и электричество освещали взволнованно-напряженные лица моряков. На всем корабле, казалось, спокойными оставались только хронометры и лицо капитан-лейтенанта Трофимова.
Рядом с командиром стоял Марко. Он рассказывал, о чем узнал от Найдены и о своих наблюдениях за Ковальчуком. Рассказ его был прерывистым. Он то и дело замолкал и, замерев, смотрел в пространство, словно на глаз измеряя скорость идущего корабля. Потом вспоминал про своего слушателя и снова поспешно проговаривал несколько слов.
«Буревестник» прошел широкую горловину бухты и оказался в море. Вдалеке виднелись огоньки шхуны. Если хорошо прислушаться, можно было уловить звуки музыки. Корабельные часы показывали тридцать шесть минут одиннадцатого. До взрыва оставалось девять минут. Командир крикнул вахтенному:
– Полный боевой!
Приказ тут же был передан старшему механику. Струя встречного ветра с удвоенной силой ударила Марку в лицо. Эсминец мчался со скоростью, с которой он подходит во время торпедной атаки к вражеским линкорам или мчится на подводную лодку, которая на минутку выглянула из воды, мчится, чтобы потопить их. За секунду корабль проплывал десятки метров, но Марку казалось, что часы идут с устрашающей скоростью.
Оставалось восемь минут. Уже более отчетливо слышались звуки музыки, но они мгновенно утихли, и в ушах шумел лишь ветер. Очевидно, на шхуне и на шлюпках заметили эсминец и, удивившись, перестали играть. В молчании миновала еще минута. Оставалось семь минут. В отдалении, примерно за километр, виднелась шхуна. Оркестр снова заиграл громкий марш, выражая радость рыбаков и оркестрантов по поводу появления эсминца. Судя по всему, там решили, что командир «Буревестника» решил к ним присоединиться.
С мостика в машину прозвучала какая-то команда, и Марко почувствовал, как палуба перестает дрожать. Машины прекратили работу, миноносец шел по инерции.
Свет прожектора метнулся на «Колумб», и на его корме Марко узнал профессора и Гришку.
На эсминце гремела команда:
– Шторм-трапы за борт! С левого борта спускать шлюпки!
Миноносец относительно медленным ходом поравнялся со шхуной. Там гремели оркестр и крики «ура». Часы показывали двадцать два часа тридцать девять минут. Командир эсминца пытался докричаться до шхуны, но там, в шуме, не разбирали и не слышали его слов. Марко взглянул на шхуну, подпрыгнул, выгнулся ласточкой и прыгнул в море между «Буревестником» и «Колумбом».
– Человек за бортом! – прозвучало на шхуне и корабле.
Оркестр оборвал игру.
– Эй, на «Колумбе»! Немедленно всем покинуть шхуну. Даю три минуты! – загремел приказ с командирского мостика на «Буревестнике».
К шхуне подплывал Марко. Он тоже кричал, чтобы все немедленно покинули шхуну. Там в первое мгновение все оцепенели и молча слушали приказ. Но шлюпки уже отходили от эсминца и плыли к шхуне. Эсминец удалялся от «Колумба». Весь освещенный электрическими фонарями, он словно звал пассажиров и команду «Колумба» на свою палубу. Стах Очерет хотел было выяснить, в чем дело, но когда услышал голос капитан-лейтенанта, кричавшего в рупор «две минуты», – приказал Андрею и Левку готовить посадку в шлюпки.
– Кто плавает, в воду! – дал он команду.
Несколько человек спрыгнули в воду и поплыли к ближайшей шлюпке.
Марко схватился за борт. Кто-то подал ему руку и помог вылезти.
– Что происходит? – спрашивали его.
– Через две минуты шхуна взлетит на воздух! – ответил юнга и бросился на корму. Военная шлюпка остановилась рядом с «Колумбом». Люди прыгали в нее с борта. Первым туда сбросили перепуганного Гришку, потом помогли спрыгнуть профессору. Последними перешли музыканты, не выпуская из рук инструментов.
На эсминце следили за часами. Было двадцать два часа сорок две минуты. Шлюпка еще не отходила от «Колумба». На шхуне оставалось три человека. Командир шлюпки приказывал им быстро садиться. Стояли Стах Очерет, Левко Ступак и Андрей Камбала… Моторист и матрос почти силой пересадили своего шкипера в шлюпку.
Сорок три минуты… Шлюпка отошла от шхуны. Гребцы работали, не жалея сил. С каждым ударом шести весел шлюпка отскакивала все дальше. Теперь всеобщее внимание сосредоточилось на опустевшем «Колумбе». Освещенная луной шхуна неподвижно застыла на водной глади. На ее палубе чернели тени, падавшие от мачты и надстройки на корме. Едва заметно светился огонек на мачте. Осиротело ожидая смертельного удара, судно вызывало у зрителей чувства печали и жалости. Командный состав эсминца теперь успокоился – люди с обреченного на гибель судна были своевременно сняты.
Но не такими глазами смотрели на шхуну три человека, из которых состоял ее экипаж. Они чувствовали, что теряют родного, близкого друга. Они не знали, почему «Колумб» должен погибнуть, иногда у них возникали сомнения, но поведение окружающих людей, приход эсминца, приказ его командира – все это свидетельствовало о том, что они видят последние минуты своей шхуны. Не минуты – секунды, потому что командир шлюпки громко объявил:
– Осталось пятьдесят пять секунд. Поднажмите, парни!
Шлюпка отлетала все дальше от шхуны. Командир боялся, как бы людей на ней не зацепило взрывом. У кого были часы, те следили за секундной стрелкой, чтобы отметить последний миг «Колумба».
Часы показывали сорок четыре минуты и пятьдесят секунд.
Шлюпка была уже на значительном расстоянии от опасного места, гребцы сидели неподвижно, подняв весла в воздух. Настала напряженная тишина. Луна вышла из-за легкого, словно кружево, облачка. На пятьдесят первой секунде на палубе оставленной шхуны заметили человека. Он выскочил из кормовой рубки. Никто этого человека не узнал. Все замерли. Человек на шхуне двигался необычайно медленно. Последние секунды собирались стать жуткой трагедией.
– В воду! В воду! – кричали несколько голосов.
Человек на шхуне приблизился к противоположному борту и произвел такое движение, словно выбросил что-то в воду. В тот же миг грянул взрыв. «Колумб» отбросило в сторону, рядом поднялся небольшой столб воды и рухнул на шхуну, заливая ее. Круг за кругом расходились по морю волны, вызванные взрывом в воде.
XXIII. Оплата наличными
– Для чего им понадобилось ставить адскую машину на старой рыбацкой посудине? – спрашивал сам себя капитан-лейтенант, вернувшись в свою каюту. – Ничего не понимаю!
Он щелкнул пальцами, снял фуражку и сел в кресло, ожидая стука в дверь. Командир корабля приказал пригласить к нему профессора Ананьева, шкипера Очерета и юнгу Завирюху. В иллюминатор он видел «Колумб». Краснофлотцы готовились подтащить шхуну к миноносцу, чтобы взять ее на буксир. После взрыва, который лишь слегка повредил борт шхуны, к ней подошла шлюпка. На палубе, под правым бортом, нашли наполовину залитого водой и оглушенного взрывом Марка. Он быстро пришел в себя и рассказал, что, добравшись до шхуны, бросился разыскивать адскую машинку. Вспоминая, как шхуну переходил Ковальчук, как он задержался возле кормовой настройки, Марко начал разыскивать машинку именно там. Он искал ее в каюте и в своем камбузе. Все уже покинули шхуну, а его охватило отчаяние, он думал, что ничего не найдет. И должен был спасаться сам, оставив шхуну на верную гибель. Последним местом, куда юнга решил заглянуть, был маленький люк в палубе за рубкой, куда он складывал разные продукты. Там Марко увидел корзинку, закрытую на замочек. Возиться и открывать ее времени уже не оставалось. Но он не был даже уверен, что именно это и есть адский механизм. И все же решил выбросить ее в море, а потом и самому прыгнуть в воду, спасаясь от взрыва на шхуне. Однако взрыв прозвучал, как только корзинка нырнула под воду, и юнга потерял сознание.
Трое вызванных вошли в каюту командира. Он пригласил их сесть и предложил по стакану вина.
Командир попросил юнгу еще раз рассказать все по порядку. Шкипер и профессор слушали этот рассказ впервые.
Пока юнга рассказывал, «Буревестник» принял на палубу все шлюпки и направился назад в бухту, таща за собой на буксире «Колумб». Катание с музыкой закончилось.
Когда Марко завершил свой рассказ, эсминец уже бросал якорь в бухте.
– Нужно немедленно организовать розыски на острове, – сказал Семен Иванович. – Я пошлю вам на помощь группу краснофлотцев, а вы будите всех рыбаков. Нужно поймать гадюк на острове или найти следы и выяснить, куда они исчезли. По радио уже оповестили об этом происшествии тех, кого в подобных случаях нужно уведомлять.
Командир встал, и его гости вместе с ним вышли из каюты. Ананьев бормотал себе под нос:
– На кой же черт им понадобилось взрывать эту посудину? Значит, я им нужен. Ничего не понимаю.
Через полчаса он вместе с остальными спасенными сошел на берег Лебединого острова перед выселком, и на шее у него повисла Люда. Сбоку, молчаливая и растерянная, стояла Найдена.
– Ясочка! – крикнул Левко и подошел к ней.
Вскоре рыбаки столпились вокруг девочки, так как узнали, что это она оповестила про адскую машинерию, как ее называл Марко. Ее благодарили, хвалили. Но вот кто-то сказал, что нужно искать диверсантов.
Найдена обратилась к Левку:
– Выпустим Разбоя. Если он учует след инспектора, он обязательно пойдет по этому следу и разыщет его.
Но где искать след Ковальчука? Кто-то из соколинцев вспомнил, что инспектор направлялся на каюке в сторону своего дома. Люда и Найдена его не встречали. Нужно было искать преступников в восточной части острова. Тимош уверял, что инспектор успел только перебраться через бухту и спрятаться в чаще, ближе к другому краю острова.
Разделившись на несколько партий, начали поиски. Нужно было спешить, потому что луна должна была скоро зайти, а до рассвета оставалось не менее двух часов. Левко, Марко, Найдена, Тимош и трое краснофлотцев направились к дому Ковальчуков, чтобы выпустить Разбоя. Люду отец попросил остаться с ним дома.
Искатели вышли из дома Ковальчука, когда луна уже почти закатилась. Первой шагала Найдена. Она обмоталась веревкой, к концу которой привязала Разбоя. Пес поначалу лаял и рвался, но замолчал, когда она приказала ему искать хозяина. Разбой нюхал землю и бежал, куда его толкала или тянула Найдена.
Они обходили бухту, надеясь где-то у берега быстрей отыскать след Ковальчука, и спешили обойти бухту до того, как луна закатится, в надежде найти каюк.
Расчеты поисковой партии оправдались. У берега нашли лодочку, в самом дальнем восточном закутке. Искателям повезло, потому что еще бы пять минут, и на место скрывшейся луны надвинулась бы густая темнота. Правда, на небе горели звезды, но их света хватало лишь на то, чтобы различить силуэты людей, теперь державшихся как можно ближе друг к другу.
Осмотр каюка не дал ничего. Зато Разбой тут же взял след Ковальчука и, лая, понесся вперед.
– Шуму на целый остров, – сердился на собаку Левко.
Иногда Разбой рвался вперед с такой силой, что Найдена едва удерживалась на ногах. Иногда пес останавливался, крутился на месте, но потом снова бросался вперед.
Они спустились на берег моря. В темноте едва слышно набегали на песок волны прибоя, где-то далеко-далеко в море светил огонек какого-то парохода. Это, наверное, был топовый огонь на высокой мачте, потому что бортовых огней видно не было.
Искатели двигались осторожно, потому что диверсанты могли обороняться, а чем они вооружены, никто не знал. Как только взошли на высокую насыпь между морем и густыми кустами, Разбой рванулся вперед. Он остановился в том месте, где лежали диверсанты, когда над морем прозвучал звук взрыва, постоял там и свернул вниз, к кустам. Вооруженные краснофлотцы выдвинулись вперед и пошли рядом с Найденой. Когда Разбой зашел в чащу, двигаться пришлось цепочкой – один за другим. Высокая трава холодила росой ноги выше колен. Колючки на кустах царапали руки и лица. Где-то в этой чаще скрывались враги.
Разбой внезапно замер на месте. Присел и, подняв морду, жалобно завыл. Люди стояли и слушали этот вой. Пес выл долго, протяжно, словно оплакивая какую-то большую и безвозвратную утрату.
– Чтоб тебя черти драли целый год! – выругался Левко.
Найдена толкнула пса вперед, но тот отказывался идти.
– Кто здесь? – крикнул один из краснофлотцев. – Выходи, стрелять будем!
Никто не отвечал. Пес продолжал скулить.
– Он что-то нашел, – сказала Найдена. – Нужно посветить.
Марко попросил спички, обошел Разбоя и начал светить. В двух шагах от собаки он рассмотрел под кустом чьи-то ноги.
– Здесь кто-то есть! – крикнул парень, выпуская спичку из рук.
Два краснофлотца с револьверами подскочили к месту, где стоял, наклонившись, Марко, и настороженно остановились.
– Вылезай! Немедленно вылезай! – приказал один краснофлотец.
Ответа не последовало. Марко снова чиркнул спичкой, наклонился и полез под куст. Под кустом, лицом в землю, лежал мертвый мужчина. Его вытащили, перевернули на спину, и Найдена узнала своего опекуна.
– Чем это его? – спросил кто-то.
Тимош присмотрелся к шее. На шее инспектора он заметил синие следы чьих-то пальцев.
Тимош разогнулся и сказал:
– Очевидно, его хозяева расплатились с ним наличными.
Все хмуро улыбнулись. Разбой продолжал скулить.
XXIV. Отчет
Вечером, когда электричество залило своим светом город, мимо сияющих витрин ювелиров медленно шагал стройный элегантный мужчина в кремовом костюме. Иногда он останавливался перед витринами и внимательно рассматривал хрустальные вазы, разнообразные золотые и серебряные украшения, любовался вместе с другими зрителями искусственными образцами прославленных бриллиантов, которые могли бы рассказать про многочисленные преступления, обманы, ограбления, связанные с их историей. Он жадно вглядывался в расставленные на черном бархате сапфиры, изумруды, александриты. Все это сияло, блестело кровавыми отблесками и самыми нежными тонами.
Без двадцати десять мужчина в кремовом костюме свернул в узенький переулок и, ускоряя шаг, вышел на другую улицу, без магазинов. Миновав двух молчаливых полицаев на углу, высокий в кремовом костюме вошел в огромный дом с тремя роскошными парадными подъездами. Обойдя этот дом почти по кругу и взойдя по лестнице к двери, нажал на кнопку звонка. Жандарм открыл ему дверь, проверил пропуск и пропустил в дом. Не обращая внимания на множество караульных, высокий пошел на третий этаж и зашел в комнату, где за бюро возле дверей у противоположной стены сидел секретарь.
– Здравствуйте, «номер 22»! – сказал секретарь. – Сейчас я доложу начальнику. – И он скрылся за дверью.
В три минуты одиннадцатого секретарь вернулся и, показывая рукой на дверь кабинета, проговорил:
– Зайдите.
Через минуту агент «номер 22» сидел в знакомом кабинете перед своим начальником. Как и всегда, лицо начальника скрывалось в тени абажура. На столе лежал исписанный лист бумаги. Агент узнал свой отчет.
– Я внимательно ознакомился с вашим отчетом, – сухо проговорил начальник. – Вы заканчиваете его так… – Начальник перевел взгляд на исписанные листы бумаги и прочитал: «Звук взрыва в море свидетельствовал о том, что шхуна “Колумб” погибла, а вместе с ней и профессор Ананьев. Его портфель с бумагами находился у меня. Основные задания были выполнены. Оставалось добраться до “Каймана”. Взошла луна, в море я увидел огоньки “Каймана”. В это время со стороны бухты послышался громкий собачий лай. Завербованный мной агент узнал лай своего пса. Возможно, пес вел кого-то по нашим следам. Я понял, что должен немедленно выбраться в море. Наша маленькая байдарка была удобна только для одного. С двумя пассажирами она бы значительно уменьшила скорость. Я вынужден был спешить. Мой помощник, споткнувшись, упал. Когда я наклонился над ним, он лежал неподвижно. Я быстро проверил его пульс и сердце. Он был мертв. Немедленно переправив байдарку на берег, я отплыл.
Проплыв двести-триста метров, я услышал лай собаки и голоса людей, очевидно, разыскивающих нас. Через три часа я был на палубе “Каймана”. Единственная моя ошибка – это сигарета с трифенилометрином: куда она делась, я так и не понял…»
– Я верю вам, что все это было так… – Начальник помолчал, потом открыл ящик и вытащил оттуда портфель. – Владелец этого портфеля, – продолжал он, – остался жив, в советской прессе снова упоминается его фамилия.
«Номер 22» едва заметно побледнел.
– Бумаги из этого портфеля, – говорил начальник, – я передал специалистам. Вот их выводы: документы очень интересны, в них есть ссылки на очень важное открытие, но главного – нет. Очевидно, профессор прятал его не в портфеле, а где-нибудь в другом месте.
В комнате воцарилась тишина.
Часть вторая
І. Труп в бухте
В зареве рассвета гасли последние звезды. Из-за морского горизонта вынырнул красный край солнца, лучи побежали по воде и заиграли самоцветами на росистой траве острова. Начиналось утро жаркого августовского дня. Просыпались остров и выселок. Вылетали птицы в поисках добычи; синей струей вился дым над дымоходом крайнего рыбацкого домика; во дворах все задвигалось, послышалось бряцанье ведер возле колодца.
На берег накатывался прибой. Далеко выбрасывая вспененные языки волн, он слизывал все, что попадалось у него на пути, и откатывался назад, открывая гладенький, ровный пляж. Вода отбегала от острова, сталкивалась с новой волной, поднималась вверх и вновь, шумя, бросалась на берег, чтобы на миг остановиться и с шипением отступить для нового стремительного нападения. В этой бушующей воде, у самого берега, болтался какой-то темный предмет. Волны то поднимали его вверх, захлестывали, то подкатывали к берегу, чтобы при первом же обратном движении отбросить назад. Однако движение вперед преобладало, и темный предмет подплывал ближе и ближе, временами уже касаясь каменистого прибрежья. Размеренно, одна за другой, накатывались прибрежные волны, вороша мелкие камешки и обтачивая их.
В это время к берегу вышел мальчик, держа в руке смотанный шпагат с нанизанными на него крючками. Мальчик был загорелый, босой, в длинных черных трусах и синей майке, из-под соломенной шляпы торчал белокурый чуб. Идя вдоль берега, мальчик посматривал на восток и пел:
Это был восьмилетний Гришка Завирюха, сын смотрителя моряка на Лебедином острове. Летом Гришка жил не дома, а у сестры Марии в рыбацком выселке Соколиный. Сегодня он встал очень рано, чтобы пойти на берег и наловить бычков. Ему было известно одно место, где по утрам хорошо ловились на крючок крупные бычки. Гришка считал себя настоящим рыбаком и сердился, что взрослые никогда не брали его с собой в море. Больше всего претензий у него было к своему старшему брату, Марку. Шхуна часто приходила в бухту Лебединого острова, и Гришка не раз просил Марка, чтобы тот поговорил со шкипером и взял его в море. Марко всегда говорил одно и то же: «Подожди». Гришка сердился, но брат все время привозил ему подарки: с моря какую-нибудь смешную рыбу, а из порта – заводной автомобиль, пистолет, разные лодочки, и, получив очередной подарок, мальчик успокаивался. Вот и сейчас, шагая на рыбалку, он думал о том, что ему привезет брат Марко. «Колумб» ждали в бухте дня через два.
Гришка подошел к камню и начал разматывать шпагат. Но, не успев закинуть крючки, он заметил, что в ста шагах от него что-то прибило волной к берегу. Мальчик не мог рассмотреть, что это было, но вспомнил, как весной волна выбросила из моря мертвого дельфина и какой сенсацией это стало среди его товарищей-ровесников. Может, это тоже дельфин? Но подойдя совсем близко, он увидел, что это человек.
Утопленник лежал лицом вниз. Ноги и почти весь правый бок были в воде. Иногда волна заливала его целиком и, откатываясь, шевелила. Тогда казалось, что человек двигается. С каждым ударом его пододвигало выше. Спина утопленника казалась мальчику знакомой, но он не мог сказать, кто это. У него мелькнула мысль, что, быть может, погиб «Колумб», и это лежит кто-то из команды.
Минуты две стоял Гришка над утопленником и внимательно всматривался, пытаясь опознать. Но, так и не опознав, он повернулся и со всех ног побежал к выселку. Он спешил принести в рыбацкие домики страшную весть.
Через полчаса почти все жители Соколиного выбежали на берег. Рыбаки, их жены и дети обступили труп. Тимош Бойчук перевернул его, и все увидели лицо, изувеченное ударами о камни и песок. Одежда была изорвана. Однако Тимош, присмотревшись к мертвому, узнал его.
– Это наш новый рыбный инспектор, – сказал он.
Теперь большинство присутствующих узнали утопленника. И правда, это был новый рыбный инспектор, который приехал в Соколиный выселок всего десять дней назад, назначенный вместо Ковальчука. Вчера вечером он поплыл на каюке, чтобы зажечь огонек на плавучем бакене при выходе из бухты. До бакена он, видимо, добрался, потому что огонек там мерцал всю ночь и, наверное, горел до сих пор. Вернулся ли инспектор вечером, никто не обратил внимания, а теперь все поняли, что каюк инспектора перевернулся, и он, очевидно, не умея плавать, утонул. Из выселка принесли холстину, положили на нее утопленника, прикрыли куском парусины и отнесли в красный уголок. Похороны назначили на следующий день.
День прошел в разных заботах. Большинство рыбаков находились на шаландах в море и должны были вернуться этой ночью. Бригада Тимоша Бойчука осталась в выселке и в море не вышла. Рыбаки сколачивали из досок гроб для инспектора, а несколько девочек вместе с Ясей Найденой, которая теперь жила у Бойчука, пошли на островной луг собирать цветы для венка.
Вместе с сумерками с запада подступили тучи и начали закрывать звездное небо. Нужно было снова зажечь бакен у входа в бухту, чтобы указать путь шаландам, которых ждали с моря ночью. Тимош Бойчук сел в каюк, приветливо помахал рукой стоявшей на берегу Ясе и двинулся через бухту, уверенно загребая веслом. Вскоре он скрылся в темноте. Девочка постояла еще немного и отправилась домой.
II. Тревожная ночь
В тот же день за несколько километров от Соколиного выселка геолого-разведывательная партия профессора Ананьева заложила на высоком песчаном холме первую буровую скважину для исследования глубины торианитовых россыпей. Несколько дней назад вокруг холма появились белые палатки исследователей земных глубин. Их прислало сюда Главное геологическое управление, которое серьезно отнеслось к исследованиям и проектам профессоров Ананьева и Китаева.
Профессор Ананьев тоже перебрался сюда из Соколиного и жил в маленькой палатке на склоне холма. Люда помогла отцу устроиться, сделала из его палатки уютное, удобное для работы и отдыха помещение и на несколько дней покинула остров, выбравшись в море на «Колумбе» ловить рыбу. С разрешения Рыбтреста Стах Очерет, шкипер «Колумба», взялся поставлять геологической партии свежую рыбу. Когда шхуна забирала в море улов из шаланд, она, прежде чем идти в порт, заходила в бухту Лебединого острова и передавала для геологов несколько ведер отборной рыбы. На этот раз «Колумб» вышел на самостоятельную рыбную ловлю далеко в открытое море. Рыбаки надеялись напасть на косяки скумбрии, которая возле берегов уже давно исчезла. «Колумб» забрал из Соколиного бригаду рыбаков, потому что небольшая команда шхуны не сумела бы в одиночку управиться с тралом, который для этого случая выдали им в Рыбтресте.
Отец спокойно отпустил девушку на рыбалку, потому что хорошо знал команду «Колумба».
В последние дни профессор полностью посвятил себя геологическим делам, почти не появлялся в выселке, потому что даже на несколько часов не хотел оставлять без присмотра песчаный холм, который теперь назвали Торианитовым. Первые исследования дали такие многообещающие результаты, что Андрей Гордеевич решил пробыть на острове еще какое-то время и отправил в университет письмо с просьбой продлить ему отпуск на несколько месяцев.
Сегодня во время обеденного перерыва состоялась очередная беседа профессора, на этот раз посвященная монациту, потому что первые же результаты бурения показали, что под слоем торианитового песка встречаются гнезда монацита.
Этот минерал добывался преимущественно в Индии, Бразилии и на Цейлоне. Обычно монацит находят в песках на отлогих берегах и на дне рек. Это мелкие, но тяжелые, золотисто-желтые или темно-красноватые камешки. Особенно много их бывает в монацитовых песках на морских побережьях. Из монацита добывают редко встречающиеся металлы торий и церий и благородный газ гелий. Если в песке содержится один-два процента монацита, он считается промышленно выгодным.
Добывают его примерно так же, как золото. Монацитовый песок промывают на вашгердах – специальных аппаратах для промывки руд. Вода вымывает более легкий песок и оставляет тяжелый монацит. После обогащения руду обрабатывают концентрированной серной кислотой, в которой монацит растворяется. Монацит дает также много гелия. Кроме того, в составе монацита, как и торианита, есть так называемый радиоактивный мезоторий, схожий с радием. Радий имеет колоссальное значение в медицине и поэтому очень высоко ценится. Мезоторий настолько же важен. Правда, вряд ли на всем земном шаре есть хотя бы два килограмма мезотория, потому что его добыча – дело сложное, а его количество в монаците минимальное. То, что монацит находят рядом с торианитом, неудивительно, так как оба минерала схожи, только торианит сложнее и, кроме тория, содержит еще и уран. Быть может, на Лебедином острове обнаружится еще ряд ценных минералов.
Про это Андрей Гордеевич и рассказал рабочим, которые трудились на Торианитовом холме. Как только он закончил, к нему подошел мужчина с кожаной сумкой через плечо. Это был почтальон из Зеленого Камня, который приплыл сюда через пролив на каюке и принес профессору телеграмму. В телеграмме сообщалось, что через два дня греческий пароход «Антопулос» придет в Лузаны, и спрашивали, не считает ли профессор возможным, чтобы «Антопулос» вместо Лузан зашел в бухту Лебединого острова.
Профессор знал, что на этом пароходе должно прибыть купленное в Соединенных Штатах Америки оборудование для торианитовых разработок на Лебедином острове. «Антопулос», шедший из Америки, забрал груз, предназначенный для Лебединого острова. В телеграмме также сообщалось, что вес самых тяжелых частей этого оборудования достигал полутора тонн и, если на месте отыщется нужная рабочая сила и соответствующие плавучие приспособления, пароход можно разгрузить быстро.
Андрей Гордеевич, взвесив все обстоятельства, сделал вывод, что если рыбаки помогут, то оборудование получится выгрузить за два дня. Это, несомненно, удешевит и ускорит разработку залежей.
Посоветовавшись с товарищами, профессор решил вечером пойти в выселок, чтобы поговорить с рыбаками. Он не сомневался, что Соколиный пойдет ему навстречу, потому что добыча торианита на острове стала гордостью местного населения.
Конец дня прошел в напряженной работе. И только когда стемнело, Андрей Гордеевич отправился туда в сопровождении трех рабочих. Они шли медленно, им мешала темнота, да и усталость, накопившаяся в течение дня, давала о себе знать. До Соколиного добрались поздно. В большинстве домов уже не горел свет, видимо, жители легли спать.
Профессор Ананьев, не заходя в свою квартиру, направился прямо к Тимошу Бойчуку, который был в выселке уполномоченным Зеленокаменского сельсовета. Он хотел сразу поговорить о своем деле с энергичным рыбаком, который пользовался у своих товарищей уважением и авторитетом. Возле калитки Бойчукового двора темнел чей-то невысокий силуэт. Присмотревшись, профессор узнал Найдену. Она отступила в сторону, чтобы пропустить его. Возле дома неподвижно стояла другая фигура. Когда Андрей Гордеевич подошел ближе, эта фигура бросилась к нему, словно ждала, но с разочарованием остановилась, увидев не того, кого, очевидно, ожидала.
– Добрый вечер! – поздоровался профессор.
– Доброго здравия, – послышался ответ, и Ананьев узнал по голосу жену Тимоша.
– Тимош Петрович дома?
– Нет. Ждем, а его все нет.
– Где же он?
– Поплыл через бухту зажигать огонь на бакене.
Профессор посмотрел в сторону бухты и вдалеке увидел слабый красноватый огонек.
– А там уже горит, значит, скоро вернется.
– Уже давно горит, а его нет… Не случилось бы чего…
– Ну что вы? Чего беспокоитесь? Погода тихая, Тимош Петрович опытный рыбак.
– Да после сегодняшнего несчастного случая…
– Какого случая?
Узнав, что профессор ничего не слышал, женщина рассказала ему о смерти нового инспектора.
От калитки к ним подошла Найдена.
– Тетя, – промолвила она, – может, сходим на берег и позовем?
Они спустились к самой воде. Маленький фонарик на столбе у берега разгонял вокруг себя мрак, но из-за этого темнота вдали казалось еще непроглядней. Под этим фонариком тихо плескалась темная волна.
Они прислушались к тишине, надеясь услышать всплеск от удара веслом по воде или голос, но ничто не нарушало ровного дыхания моря. Вдалеке все так же мерцал огонек на плавучем бакене. Пахло влажным и соленым воздухом морского побережья.
Найдена, выпрямившись, набрала в легкие воздуха и позвала высоким звонким голосом:
– Дядя Тимош! Дя-дя Ти-мо-ош!
Ее голос прозвучал в темноте и стих. Они ждали ответа, но никто не отозвался. После этого кричала жена Тимоша, кричал профессор Ананьев. В конце концов, кричали все трое, потом прислушивались, но ответа не было.
Скоро из выселка прибежали еще люди, встревоженные их криками. Узнав, в чем дело, они стали кричать вместе с ними, но и это не дало никаких результатов. Яся Найдена хотела пойти сесть в каюк и поплыть к бакену, но ее не пустили. Нашлось еще двое желающих, но и их от этого отговорили. Сообща решили вместо каюка послать шаланду с пятью-шестью рыбаками. С этим согласились все, и через десять минут шаланда бригады Тимоша Бойчука отплыла. Шестеро гребцов усердно заработали веслами, и она шла на большой скорости. Найдена тоже поплыла с ними.
На берегу осталась жена Тимоша и его соседи. Они молча ждали. Спустя какое-то время шаланда вернулась, но Тимоша в ней не было. Тогда на двух шаландах и нескольких каюках зажгли фонари, дважды обошли бухту, зовя Тимоша, но безрезультатно. Уставшие, все вернулись домой уже перед самым рассветом. На берегу остались только женщина и девочка, которые все еще надеялись на возвращение близкого им человека.
Чувствуя сильную усталость, Андрей Гордеевич тоже собирался заснуть. Но сон, как назло, не шел. Одна за другой в голове роились тревожные мысли. Ему казалось, что на этом острове несчастья стали происходить после его приезда. Полтора месяца назад здесь произошли тревожные события, многим грозила смертельная опасность. Правда, убили только инспектора Ковальчука, который вполне этого заслуживал. Сейчас – нелепая смерть нового инспектора и непонятное исчезновение Тимоша Бойчука. Он еще верил, что рыбак отыщется. Хотя, казалось, что последние события никакого отношения к профессору Ананьеву не имели, они как-то подсознательно связывались у него с пребыванием на острове. Он думал и о загадочном появлении здесь Анча. Он понимал, что Анч был диверсантом, врагом, но никак не мог понять упрямого желания уничтожить его, Андрея Ананьева. Ему было очевидно только то, что все эти преследования связаны с проблемой гелия. Мысли беспорядочно наталкивались одна на другую, и, когда забелел рассвет, профессор наконец-то заснул.
III. Последний улов
Уже взошло солнце, начался новый день, а в бухте все оставалось по-старому. Никто ничего не знал о судьбе Тимоша Бойчука. Утром усилился ветер с моря, в море поднялась волна, а в бухте прибоем заливало берег. Рыбаки снова вышли на поиски своего бригадира, пересекли бухту в разных направлениях в надежде найти если не его самого, то хотя бы каюк. Шло время, никто не приносил никакой утешительной вести. Наконец над причалом возле Соколиного закурился дымок. Это был знак лодкам возвращаться. Одна из лодок нашла на западном побережье труп Тимоша Бойчука. Бригадир утонул, но при каких обстоятельствах и куда делся его каюк – было неизвестно. Посиневший утопленник лежал на пристани, прикрытый парусиной. На нем была та же одежда, в которой его вчера видели товарищи, не было только кепки. Допуская, что по какой-то причине каюк перевернулся, все удивлялись, почему Тимош, оказавшись в воде, не разделся. Он был известен как неплохой пловец, который догадался бы раздеться и доплыть до берега.
Над Тимошем, заламывая руки, причитала жена. Тихо рыдала мать. Здесь же на песке сидела и Яся. Девочка сцепила зубы, закрыла глаза и, держась руками за голову, в своей неподвижности была олицетворением неимоверной скорби. Судьба улыбнулась ей, когда она, после тяжелого детства, попала в семью Тимоша Бойчука, где к ней отнеслись так тепло и чудесно, как к родной. Семью постигло горе, и Яся его чувствовала. Она хотела подойти к жене Тимоша, обнять ее, хотела прижаться, как к матери, высказать всю свою доброту и скорбь, но ей было стыдно перед посторонними, стоявшими вокруг. В эту минуту ей не хватало твердой товарищеской поддержки, которую она могла бы получить от Люды, Левка и Марка. Но все они были в море, на «Колумбе», и неизвестно когда вернутся.
Тимоша перенесли в его дом и начали готовиться к похоронам. Решили хоронить обоих утопленников вместе, под вечер, потому что в море уже увидели шаланды и знали, что скоро все вернутся в выселок. Тимоша обмыли и переодели. Женщины, занимавшиеся этим, обратили внимание на правую руку покойного. Он крепко сжимал кулак, словно что-то держал в нем. Хотели разжать его, но пальцы были словно каменные. В конце концов, одному из рыбаков это удалось. Из кулака утопленника выпала пуговица. Рыбак поднял ее и, горько усмехнувшись, сказал:
– Последний улов на морском дне.
Потом начал внимательно разглядывать эту пуговицу. Присутствующие женщины тоже заинтересовались ею. Быть может, Тимош, утопая, хотел раздеться, рванул за пуговицу, оторвал одну и больше ничего не успел сделать. От чего именно он оторвал эту пуговицу, никто не проверял, потому что одежду вынесли. Наверное, от куртки. На пуговице был какой-то незнакомый рисунок. Вероятно, Тимош раздобыл пуговицу где-то в городе. Рыбак спрятал ее в карман, решив, что это будет памятью о Тимоше.
Вскоре в бухту вошли шаланды. Рыбаки вернулись с большим уловом, но их радость была омрачена печальной вестью о смерти двух человек.
Под вечер собралось охваченное скорбью все население выселка. В полном составе пришла геолого-разведывательная партия. Рабочие принесли красные знамена с черными траурными лентами. Друзья подняли на руки два гроба и под звуки похоронного марша двинулись к маленькому кладбищу.
На гробах лежали венки из живых цветов.
Когда последние комья земли упали на свежие могилы, день подошел к концу. Рыбаки долго стояли над ними в молчании, вспоминая тех, кто упокоился там навеки.
Садилось солнце. Далеко в море появились две черные точки. Какие-то суда приближались к острову. Одно из них вырастало очень быстро, второе шло медленнее.
IV. Разговор на шхуне
После трехдневного пребывания в море «Колумб» встретил косяк скумбрии, и рыбаки при помощи трала наполнили шхуну рыбой. На четвертый день шхуна, взяв курс на Лебединый остров, направилась к берегу. Экономя горючее, шкипер велел выключить мотор и, используя свежий попутный ветер, идти под парусами. Рыбаки и команда, кроме рулевого, отдыхали. Марко с помощью Люды еще с утра наготовил для всех еды на целый день, и теперь, в свободное время, учил азбуку Морзе. В последние недели его обучение пошло быстрее, потому что Люда тоже интересовалась радио. Они приобрели два телеграфных ключа и батарейку и каждую свободную минуту выстукивали друг другу радиограммы. Поначалу получалась бессмыслица, как во время игры в «испорченный телефон». Но с каждым днем у них получалось все лучше. Когда сегодня показался остров, Марко выстучал Люде:
–. .– –. – .–. .. –.. – –. – .
… ..– –.. –. –
Это означало: На горизонте судно.
Девушка обернулась и увидела вдалеке, на противоположном конце острова, почти сразу за кормой шхуны, едва заметный дымок. Скоро на горизонте появилась черная точка: очевидно, их догонял какой-то пароход. Всматриваясь в эту точку, Люда вспомнила, что в учебниках географии рассказывают о том, как на море можно убедиться, что форма Земли – шарообразная. Для этого учебники советовали наблюдать появление корабля на морском горизонте. Сначала наблюдатель увидит на горизонте верхушки мачт, затем верхние реи, потом среднюю часть корабля и, наконец, весь корабль. Люда внимательно рассматривала горизонт, чтобы проследить все эти изменения, но, заметив дымок, а потом черную точку, она не видела ни верхушек мачт, ни средних рей. Пароход появился сразу, быстро увеличивающейся точкой.
Неизвестный пароход догонял их все быстрее и быстрее. Скоро они узнали военный корабль, а через время убедились, что это был их старый друг – эсминец «Буревестник». Он тоже держал курс на остров, обогнал «Колумба» и перед самым заходом солнца вошел в бухту. Рыбаки с завистью смотрели на скорость, с которой шел эсминец. Стах Очерет, зная, что его пассажиры хотят быстрее попасть домой, велел Левку включить мотор. Это было своевременно еще и потому, что ветер стихал и скорость шхуны начинала снижаться. Когда мотор затарахтел, у рыбаков сразу повысилось настроение. Они даже запели песни, чувствуя близость своих домов и семей, которым принесут радостную новость про улов скумбрии, наиболее ценной в их районе рыбы.
Марко теперь хлопотал возле бачков с горючим, помогая Левку. Люда подошла к рулевому и тоже предложила свою помощь, но тот поблагодарил и попросил приготовить чай, потому что Очерет не собирался отпускать команду на берег. Он решил задержать шхуну в бухте только до рассвета, а поскольку они подойдут к берегу довольно поздно, то им останется подождать каких-нибудь четыре-пять часов. Как только начнет светать, шхуна отправится в Лузаны. Поэтому команда «Колумба» ужинать и завтракать в выселке не будет. Люда тоже собиралась остаться на «Колумбе», так как ей нужно было в город. Она знала, что отца в выселке сейчас нет, и считала, что лучше на берег не сходить, а следующим вечером вернуться из Лузан, тогда ее плавание на «Колумбе» закончится.
По просьбе Андрея Камбалы девушка начала готовить чай. Впрочем, Андрей не столько любил настоящий чай, сколько разные фальсификации, которые специально для него придумывал Марко. На камбузе Марка Люда нашла «чай» морковный, шиповниковый, розовый и даже лавровый. Этот последний «чай» Марко приготовил из пережженного лаврового листа. Обычно Андрей просил себе специальной заварки, в состав которой в разных пропорциях входили все эти специи и немного настоящего чая. Тем временем пока Люда занималась этим сложным напитком, к ней подошел Марко и сказал, что в бухте они застанут эсминец «Буревестник».
– Шкипер обещал отправить на эсминец подарок – мешок скумбрии, – говорил Марко. – Так что нужно отобрать самую лучшую. Ты мне поможешь, Люда. Сегодня мы уже не сможем отвезти, потому что к кораблю ночью никого не подпускают, сделаем это завтра перед отходом. Солнце уже село. Зашло, как сказал шкипер, к туману, его это беспокоило, но после продолжительного обсуждения все рыбаки пришли к выводу, что хотя завтра будет туман, продержится он недолго и «Колумб» сможет его переждать, а возможно, даже не встретит.
В бухту зашли, когда уже совсем стемнело, пользуясь светом огонька на плавучем бакене и светом фонаря на причале у берега. Рыбаки попрощались с командой и покинули шхуну. Их никто не встречал, все уже спали: было около полуночи. В глубине бухты, ближе к безлюдному юго-восточному берегу, стоял эсминец. Его покрывала тьма, но он давал о себе знать, время от времени бросая вокруг мощный луч света из прожектора. Под этим светом чернела вода в бухте и белели домики на берегу.
«Колумб» остановился в отдалении от берега. Шкипер поставил шхуну на якорь и велел команде ложиться спать. Никто из них не знал о событиях последних двух дней в Соколином.
Первым на вахту стал Марко. Люда тоже не спала. Она отбирала лучшую скумбрию, чтобы на рассвете передать свой подарок «Буревестнику». Серебряная чешуя блестела при свете рыбацкого фонарика. Юнга и девушка разговаривали тихо, чтобы не мешать трем старшим товарищам, которые сразу заснули на корме, отдав рубку в распоряжение Люды. Впрочем, под кожухами на палубе чудесно спится и в холодные ночи, даже в ноябре.
В бухте чувствовалась рябь, она то поднимала, то опускала шхуну и немного покачивала ее с боку на бок, потому что волна шла, как говорил Марко, в правую щеку, а бриз прилетал с левой стороны кормы. Люда не боялась качки. А Марко давно привык ко всем неприятностям морской жизни, к которым относится и качка, и ощущал ее только в одиннадцатибалльный шторм. А сейчас до шторма было не просто далеко, наоборот: рябь стихала, бриз вот-вот должен был успокоиться до самого утра. Шхуну качало все меньше и меньше.
Оба дежурных успели выспаться днем и теперь, не чувствуя усталости, быстро работали.
За время своего недолгого знакомства Марко и Люда успели подружиться. Этому немало способствовали пережитые ими обоими приключения и опасности. Однако в глубине души Марко засела зависть и ревность к ее знаниям и спортивным успехам. Она была образованнее него. Успешно занимаясь спортом, Люда бегала и плавала быстрее него (хотя в последний раз в ответственный момент он обогнал ее), умела играть во множество игр, которые ему были неизвестны.
Несомненно, на его стороне было неоспоримое преимущество в знаниях морского дела, в выносливости и, возможно, в отчаянности. Они оба были чрезвычайно упрямыми в работе, но постороннему наблюдателю было бы трудно определить, у кого из двоих это качество более развито.
– Мне нужно поехать на берег, – говорила Люда.
– Зачем?
– Увидеть Ясю. Левко думает отвезти ее в конце месяца в Лузаны, устроить в школу для переростков. Она хочет и не хочет. А жена Тимоша отговаривает от этого, говорит, что сейчас ей в городе нечего делать, что с ней отдельно может заниматься и наш учитель.
– А почему она не хочет в город?
– Боится оказаться среди чужих людей.
– Я бы посоветовал другое, – сказал Марко. – Почему бы… не забрать ее в твой город? Через две недели я еду туда сдавать экзамены в техникум. В конце месяца ты тоже туда едешь. Очевидно, мы проживем там всю зиму. С нами она, наверное, согласится поехать.
– Наверное, хотя – кто знает. Я Левку на это намекала, но он и слышать не хочет. Говорит, что вы там все соберетесь, вам будет хорошо, а я останусь здесь с дядей Стахом и Андреем… Я согласна с тобой, Марко, что лучше ее забрать с нами, не оставлять ни здесь, ни в Лузанах. Ведь мы во время зимних каникул сможем приехать сюда втроем. А если за это время как следует поработаем с Ясей, то ее здесь никто не узнает. С ее способностями она за половину зимы хотя бы три первых класса пройдет.
Марко недоверчиво покачал головой, но Люда, загоревшаяся желанием взять Ясю с собой, не обратила на это внимания.
– Ты знаешь, – увлеченно говорила она, – я жалею, что этот мерзавец Ковальчук не умер раньше. Сколько времени потеряла Яся, находясь у него! Вот негодяй!
– Ну, знаешь, я Ковальчука уже забыл и никогда про него не вспоминаю. Вот тот фотограф – другое дело… Кажется, не проходит и дня, чтобы я о нем не вспоминал. Главное, куда он пропал? Ведь на следующий день был прочесан весь остров, осмотрен каждый кустик, проверено, на своем ли месте каждая лодка. Он каким-то образом сбежал или утонул в болоте.
– О, это страшный враг! И именно из-за него я боюсь оставлять здесь отца одного. Ведь он хотел убить папу. И, конечно, он же украл его портфель с документами. Правда, отец говорит, что самые главные документы он прятал в секретном месте, а в портфеле ничего особо важного не было. Правда, отец уверяет, что теперь Анч не посмеет здесь объявиться.
– Могут другого прислать. По-моему, нам теперь нужно следить, чтобы кто-то другой не появился вместо Анча. Кому положено наверняка тоже следят, а мы – сами по себе…
– А что же будет, когда мы поедем в город?
– Об этом нужно подумать.
Возможно, они бы что-то и придумали, если бы над кормой не появился шкипер и не велел им ложиться спать. Он свернул сигарету, медленно выкурил ее, думая о завтрашних делах в Рыбтресте, потом разбудил Андрея на вахту, а сам лег досыпать.
Теперь на носу шхуны сидел рулевой. Работы не было никакой, и он дремал в ожидании рассвета. Рябь почти стихла, ветра не было, чувствовалась свежая прохлада августовской ночи.
Левку, должно быть, снился какой-то сон, потому что он несколько раз переворачивался с одного бока на другой и что-то бормотал.
Приближался рассвет.
V. Крик в тумане
На рассвете на море и бухту упал легкий туман. Будто сквозь дымку проглядывали на берегу выселок, а в глубине бухты – корабль. Андрей разбудил Марка и Люду и сказал им, что пришло время отправляться с подарками на эсминец.
Оба не выспались и зевали во весь рот. Легонький каюк «Альбатрос», который Марко уже месяц возил на шхуне, был просто спущен за борт, и Левко сбросил в него мешок со скумбрией. На «Альбатросе» легко ставилась мачта и натягивались паруса, но в этот раз ветра не было, и юные рыбаки были вынуждены переплыть бухту на веслах. Люда устроилась у руля, а Марко сел грести. К этому времени туман усилился и закрыл берег и эсминец.
– Куда вы в такой туман? – обратился к ним Андрей. – Еще заблудитесь. Лучше переждите.
– А это у нас полет вслепую, – ответил юнга, – ориентируемся по прибору. – И указал на компас.
Где-то совсем близко послышались удары весел по воде. Кто-то в тумане плыл на лодке.
– О, еще какие-то мастера полета вслепую, – засмеялся Марко.
И правда, метрах в двухстах от шхуны проступили очертания каюка. Он быстро приближался к «Колумбу». Марко и Люда заинтересовались утренним гостем и ждали, когда он подплывет к шхуне. Каюк подходил все ближе, и вскоре они узнали Ясю Найдену.
– Молодец, Яся! – восхищенно крикнул Марко. – Как раз вовремя, чтобы встретиться.
Девочка подплыла молча, ни слова не говоря.
Муть утреннего тумана скрадывала грустное и встревоженное выражение лица. А ее молчание никого не удивило, потому что все к нему привыкли.
– Вот и переждите туман, если гостья прибыла, – посоветовал рулевой.
– Нет, – ответил Марко, – мы гостью с собой заберем. – Затем обратился к девочке: – Яся, оставляй свой каюк и перебирайся к нам.
– Перебирайся, Яся, – поддержала юнгу Люда. – Мы плывем на «Буревестник».
– Да куда вы в каючок втроем и еще с рыбой? – отговаривал их Андрей.
– Мы же легкие, – смеясь, ответила ему Люда.
– Утонете!
– Да мы такие, что море переплывем, – ответила девушка и обратилась к Найдене, чтобы та быстрее перебиралась на «Альбатрос».
Яся молча привязала свой каюк к тросу, спущенному со шхуны в воду, и перебралась к своим друзьям. Марко заработал веслами, и они отошли от «Колумба». Андрей наблюдал, как каюк, отплывая, терял очертания в тумане. На мгновение ему показалось, что каюк остановился и даже двинулся обратно, словно Марко не отважился плыть дальше. Но скоро туман поглотил лодку.
Андрей хотел разбудить шкипера и моториста, но, учитывая туман, решил дать им выспаться: все равно сейчас из бухты выйти не смогут. Правда, туман продержится недолго, потому что стелется низко над морем, и, как только солнце хорошо пригреет, он исчезнет. Взвесив все это, Андрей принялся наводить порядок на шхуне.
Андрей Камбала не принадлежал к числу очень храбрых моряков, но считался работягой, никогда не сидел без дела, разве что рюмка, крепкая сигарета или чей-то очень интересный рассказ могли ненадолго оторвать его от работы. Он редко сходил на берег, предпочитал оставаться на шхуне. Правда, в минуты опасности, в сильный шторм или еще в какие-то неприятные моменты он всегда уверял, что это его последний раз в море, что никогда больше его нога не ступит на палубу. Он клялся тогда, что будет ловить рыбу только удочкой на берегу. Но как только стихал шторм, исчезала опасность, Андрей Камбала забывал про свои намерения и обещания. Со Стахом Очеретом Андрей много лет прорыбачил еще до того, как они начали плавать на «Колумбе». В моменты, когда Андрей пугался, шкипер кричал на него, ругал и этим немного подбадривал.
Каждый раз в таких случаях Стах Очерет обещал, что в последний раз терпит на своем судне этого труса. Но как только погода налаживалась, ни шкипер, ни Андрей больше об этом не вспоминали.
Сопя, Андрей открыл канатный ящик и начал выбирать из него разный хлам. Там лежали обрывки тросов разной толщины, какие-то крючья, проволока, жестянки с краской и маслом, обрывки резины, жестяные трубки, стеклянные шарики от рыбачьих сетей. Андрей сложил их в определенном порядке, некоторые вещи рассматривал подолгу, пытаясь вспомнить их предназначение.
Прошло минут десять после отплытия «Альбатроса», когда Андрей, вскочив на ноги, замер, всматриваясь в туман и прислушиваясь. Из бухты, полной тумана, послышался крик. Кто-то звал на помощь. Дважды повторился этот крик и, затихнув, больше не повторялся. Андрею показалось, что кричали с той стороны, куда поплыл каюк. Прислушиваясь, он постоял несколько секунд, затем перегнулся через борт и крикнул сам:
– Го-го-го-о-о! Марко!
Громкий голос Андрея разбудил Стаха и Левка. Оба повскакивали на ноги.
– Что случились? – спросил шкипер.
Посовещавшись, решили, что моторист сядет в каюк Найдены и поплывет через бухту, ориентируясь на эсминец.
– Не было печали, – бурчал Стах. – Вот же мальчишка, наверняка какой-то фокус там вытворил.
Левко быстро спрыгнул в каюк, когда-то принадлежавший Ковальчуку, а затем по наследству перешедший к Ясе, отвязал его, оттолкнулся веслом от шхуны и поспешил в туман, ориентируясь по компасу, и время от времени громко кричал, а затем прислушивался, чтобы не пропустить ответный крик.
Весла погружались в воду и тотчас легко взлетали в воздух. Моторист хорошо умел грести. Шхуна быстро исчезла из его поля зрения, и он очутился в одиночестве.
– Отзывайтесь! – крикнул он. – Плывите ко мне!
Ответа не было. Левко не знал, сколько проплыл, но, видимо, был посредине бухты, когда донесся чей-то голос.
– Держись! Держись! Подавай голос!
Моторист понял, что кто-то спешит кому-то на помощь и сам повернул на тот голос. Прошло несколько минут, и он увидел шестивесельную шлюпку. Подплыв ближе, узнал краснофлотцев. Это шла шлюпка от «Буревестника». Краснофлотцы подплыли к нему и спросили, что случилось, почему он так разорался.
Левко извинился и сказал, что не имеет привычки орать, а потом объяснил, почему он здесь оказался. Краснофлотцы ответили, что они тоже слышали крик и спустили шлюпку, думая, что кто-то тонет. «Альбатроса» они не встречали, должно быть, разминулись, а может быть, на нем тоже слышали этот крик и поспешили на помощь. Но странно, что с «Альбатроса» не отзывались ни на крики краснофлотцев, ни Левка. Оставалось предположить, что он вытащил кого-то из воды и направился к берегу.
Решили вернуться на «Буревестник» и, если там не застанут Марка и девочек, пройти к береговому причалу, где «Альбатрос» уже точно должен быть. Левко перебрался на военную лодку, взявшую его каюк на буксир. Старшина скомандовал «Весла на воду», и они поплыли сквозь туман искать корабль. Им помогали компас, а затем звуки сирены, которую начали подавать с эсминца. Используя эти ориентиры, лодка быстро подошла к борту корабля. Там ее собирались уже поднимать, потому что дежурный командир, увидев в шлюпке постороннего человека, решил, что это спасенный рыбак. Но, узнав в чем дело, командир приказал шлюпке пройти к берегу.
Взяв по компасу курс на берег, шлюпка направилась к причалу. Там «Альбатроса» тоже не нашли. Левко забеспокоился, не заблудился ли Марко в тумане. Но как раз в это время туман стал рассеиваться. С берега уже можно было увидеть шхуну. Левко попросил краснофлотцев еще раз переплыть бухту и поискать «Альбатрос», а сам поспешил на «Колумб». Там его ждали взволнованные шкипер и рулевой.
Когда Стах Очерет узнал, что Марка и девочек не нашли, он тут же велел Левку включить мотор, и «Колумб» медленно двинулся вокруг бухты, держась близко к берегу. Шкипер думал, что «Альбатрос», заблудившись в тумане, прибился куда-то к берегу, или, в самом плохом случае, если с ним что-то случилось, трое пловцов должны были выплыть на берег, пусть даже в разных местах.
Шхуна, тарахтя мотором, проходила левым бортом на расстоянии полутораста метров от берега. Андрей стоял у руля, шкипер рассматривал берег, а Левко, время от времени поглядывая на мотор, следил за бухтой с правого борта.
Они никого не заметили на берегу за выселком. Никого и ничего не увидел и Левко в бухте. Прошли мимо бывшего дома Ковальчука и круто повернули. Туман рассеивался, и Стах Очерет надеялся, что вот-вот он совсем исчезнет. Шкипер нетерпеливо осматривался вокруг, ожидая, когда погода прояснится. И вот этот момент настал. Туман стал быстро исчезать, засияло солнце, и рыбаки сразу увидели остров и море. Дымка оставалась только на горизонте. Шхуна заканчивала обходить восточное побережье бухты. Миновали бакен и повернулись к эсминцу. Андрей заметил, что им с корабля посылают какие-то сигналы. Он сообщил об этом шкиперу.
– Зовут подойти, – сказал Стах и приказал Левку дать полный ход.
Приближаясь к «Буревестнику», обошли его по правому борту и увидели под кормой каюк. Это был «Альбатрос». В каюке, наклонившись, стоял краснофлотец и вычерпывал из него воду.
Экипаж «Колумба» заволновался. Переглянулись, но никто ничего не сказал: каждый прочитал в глазах другого одновременно надежду и тревогу. Они внимательно осматривали палубу корабля, но не увидели ни Марка, ни Люды, ни Яси. Рыбаки поняли, что на эсминце их нет. Так оно и было.
Перед тем как туман полностью рассеялся, военная шлюпка нашла посреди бухты наполовину затопленный каюк с надписью «Альбатрос». Ни в каюке, ни поблизости людей не было. Очевидно, с каюком что-то случилось. Быть может, будучи перегруженным, он зачерпнул воды и начал тонуть, а те, кто был в нем, попрыгали в воду. Куда они поплыли, неизвестно. В тумане они могли даже выплыть из бухты в море.
До полудня искали пропавших. Кроме «Колумба», в поисках участвовали краснофлотцы с «Буревестника» и все рыбаки Соколиного выселка. Только теперь Стах Очерет узнал о гибели нового инспектора и Тимоша Бойчука. Все жители Соколиного были встревожены событиями последних дней, и многие шепотом уверяли, что через день-два прибоем вынесет на берег трупы Марка, Люды и Яси. Все ощущали себя во власти таинственных, непонятных событий. Послали на Торианитовый холм сообщить профессору Ананьеву об исчезновении его дочери. Бледный, взволнованный, он прибыл в Соколиный, расспросил о сути дела и немедленно отправился на эсминец.
После полудня поиски прекратились. «Колумб» поднял траурный флаг и вышел в Лузаны. Рыба не могла ждать, ее нужно было сдавать на завод.
VI. Водолазы на грунте
По окованным медью ступенькам трапа, ссутулившись, поднимался на эсминец профессор Ананьев. Он шагал с непокрытой головой, и на седину волос ложились солнечные лучи. Ему навстречу вышел капитан-лейтенант Трофимов. Старый моряк крепко пожал профессору руку и провел его в свою каюту.
– Семен Иванович, что все это значит? – с отчаянием спросил Андрей Гордеевич. – За три дня – пять смертей.
Командир эсминца прошелся по каюте, повернулся к профессору и ответил:
– Мне известно только про две смерти. О трех других я ничего не знаю. Человек, пропавший без вести, считается погибшим только после пятилетнего отсутствия. В исключительных случаях, когда есть основания полагать, что этот человек скорее всего мог погибнуть, этот срок сокращается до шести месяцев.
– Вы шутите, – с болью в голосе отозвался профессор.
– Нет, война прежде всего научила нас не считать убитыми всех без вести пропавших. Я не верю в смерть трех молодых людей. Не хочу верить и считаю необходимым сделать все возможное, чтобы их разыскать.
– Но какая трагическая случайность! Уже послали сообщение в Зеленый Камень?
– Мне кажется, это не случайность, а продолжение давно уже начавшихся событий. Поэтому по своей радиостанции я также сообщил кому следует.
– О, я вам очень благодарен, но что еще вы посоветуете предпринять?
– Честно говоря, я сам хочу убедиться в том, в чем убеждаю вас. Для этого я приказал старшине водолазов и его группе обыскать дно бухты. Если все трое погибли, они найдут хотя бы одного. Минут через десять первые водолазы уже пойдут под воду.
– Я глубоко благодарен вам. Позвольте мне присутствовать при этом.
– Пожалуйста.
Командир вызвал дежурного и поручил ему переправить профессора на водолазный баркас. Это распоряжение краснофлотцы выполнили сразу же, и спустя несколько минут Андрей Гордеевич оказался на баркасе, стоявшем недалеко от берега, почти у выхода из бухты в море. Водолазы начали поиски отсюда; их старшина, младший командир Варивода, положив на колени план бухты, расчертил его карандашом на квадраты. Он решил обыскать все дно, не упуская ни одного квадратного метра. К спуску в воду готовились два водолаза. Они смазывали руки мылом, чтобы было легче просунуть их в тесные манжеты рукавов, потом с помощью четырех товарищей влезали в скафандры. Их спустили по очереди: одного – с левого борта, второго – с правого. Краснофлотцы медленно нагнетали помпами воздух в шланги, проведенные к водолазам. В маленькой рубке возле телефона сидел связной и с помощью двух трубок одновременно поддерживал разговор с двумя водолазами. Он слушал, что они ему сообщали, и пересказывал это старшине и профессору, которые стояли рядом с ним.
– В первом квадрате пока ничего не обнаружено, – передал краснофлотец слова водолаза, который пересекал широкий пролив, соединяющий бухту с морем.
– А здесь вряд ли что-то надолго задерживается, – заметил старшина. – Отсюда или должно относить в море, или, скорее всего, заносить в бухту… Ну, а что Соловей?
– Во втором квадрате нашел старый якорь, больше ничего. Говорит, грунт хороший, мелкий камень.
– Скажи ему, пусть идет параллельно Мухину, – приказал старшина, обращаясь к связному. Потом повернулся к профессору и образно объяснил свой план: – Прочешем эту бухту частым гребнем.
– Есть, товарищ командир, – ответил связной и крикнул в телефон: – Соловей, иди параллельно Мухину.
Водолазы внимательно осматривали на дне каждый камень, заглядывали в каждую щель между камнями, изредка там встречающуюся, обыскивали каждый куст в морских водорослях, предполагая найти под ними кого-то из утонувших. Прошел час, уже обыскали почти треть бухты. Баркас медленно передвигался с места на место вслед за водолазами. Поиски не давали никаких результатов.
Через час к баркасу подошла шлюпка командира «Буревестника». Перейдя на баркас, он спросил, что слышно, а потом сказал:
– Долго вы копаетесь, дорогие мои. Ну-ка, товарищ Варивода, давайте и вы в воду. Так будет быстрее.
– Есть, товарищ командир. Разрешите в рейдовой маске.
– Можно.
Старшина водолазов разделся, натянул на лицо водолазную маску, закрывавшую только нос, глаза и уши, и пошел в воду. В теплую воду в такой маске можно легко спускаться на глубину до сорока метров. Варивода пошел в воду, а капитан-лейтенант сел к телефону. Одну трубку он дал профессору, чтобы тот слушал, что будет говорить водолаз.
– Водолаз на грунте, – услышал в телефоне профессор. Это Варивода сообщал, что идет по дну.
– Что видно? – спросил Трофимов.
– Песок, на песке два краба, в песке камбала. Дно чистое, первоклассный пляж, если его поднять.
– Видимость?
– Вода прозрачная, как стекло.
Профессор вслушивался в этот разговор, надеясь, что водолазы ничего не найдут. Ему хотелось верить командиру «Буревестника», что пропавшие без вести – не значит мертвые.
– Товарищ командир, – обернулся к капитан-лейтенанту связной. – Соловей нашел на дне затопленную лодку.
– Заметил справа что-то темное, – внезапно послышался в телефоне голос Вариводы. – Подхожу.
– Да, да, давай, давай! – ответил Трофимов, одновременно обращаясь к обоим. Потом взял у связного телефонную трубку и крикнул:
– Соловей, какая лодка? Старая? Рыбацкий каюк? Да. Хорошо. Подожди, мы его поднимем. Варивода, осмотритесь. Да, да. Что? Рыбацкий каюк? Хорошо, хорошо. Мы его тоже поднимем.
Командир обратился к профессору:
– Мне говорили, что, когда утонули инспектор и рыбак, их каюки пропали. Возможно, это они. Мы сейчас вытащим их и посмотрим, а затем продолжим поиски.
Оба затонувших каюка вытащили быстро. Для этого не пришлось использовать понтоны и другую сложную технику судоподъемного дела. Тонким тросом закрепляли один конец лодки, и достаточно было хорошо потянуть, чтобы лодка вверх дном всплыла на поверхность. На самом деле, один из этих каюков принадлежал новому инспектору, а второй – Тимошу Бойчуку. Затопление каюков было довольно странным. Казалось, что кто-то намеренно затопил их, наполнив водой.
Лежали лодки недалеко друг от друга, и это свидетельствовало о том, что несчастье с инспектором и рыбаком произошло почти в одном и том же районе. Трофимов приказал водолазам особенно тщательно осмотреть те квадраты бухты, где лежали каюки.
Поиски длились еще часа полтора, но больше ничего водолазы не нашли. Капитан-лейтенант приказал водолазному баркасу возвращаться на корабль. Сам он вместе с профессором Ананьевым отправился туда на своей шлюпке.
VII. Находка на «Альбатросе»
Когда Трофимов вернулся на «Буревестник», его там ждали радиограммы из штаба. Капитан-лейтенант зашел в каюту, пригласив туда и профессора. Снял фуражку, положив ее донышком на стол, и, сев в винтовое кресло, просмотрел радиограммы. Одна особенно привлекла его внимание. Отложив ее в сторону, командир обратился к профессору:
– Это ответ на мое донесение о здешних событиях. – Он показал на радиограмму, лежавшую на столе. – Штаб поручил мне вести расследование, пока не прибудут представители следственных властей. «Буревестник» пока что остается у Лебединого острова.
– Но что же здесь расследовать, когда фактически нет никаких следов, никаких намеков, объясняющих, что здесь произошло, – взволнованно произнес профессор.
В это время в дверь постучали.
В каюту зашел комиссар эсминца, молодой моряк Драган.
Командир попросил его присесть и подал ему полученные из штаба радиограммы. Комиссар внимательно перечитал их, а потом, вернув, сказал:
– Я хотел показать вам одну вещь. – Он достал из кармана черную металлическую пуговицу и положил на стол перед командиром.
Семен Иванович взял ее и начал рассматривать. На пуговице был вытиснен какой-то рисунок. С тыльной стороны в ушке торчал маленький кусочек ткани. Пуговица, как говорится, была вырвана с мясом.
– Так, так, – протянул командир. – Где вы его взяли?
– А вы узнали рисунок, Семен Иванович?
– Узнал, узнал, но откуда он у вас?
– Краснофлотец, выливая воду из «Альбатроса», нашел эту пуговицу на дне лодки. Заинтересовавшись рисунком, он стал расспрашивать товарищей, а тут как раз боцман увидел и узнал ее. И сразу же они передали ее мне.
Профессор слушал этот разговор, не понимая, в чем дело. Командир, заметив заинтересованность Ананьева, подал ему пуговицу и спросил:
– Скажите, пожалуйста, вам приходилось видеть такие пуговицы?
Профессор развел руками. Он не помнит, но этот рисунок… Это же герб известного агрессивного государства!
– О, рисунок. Безусловно. Но могла ли эта пуговица принадлежать кому-то из рыбаков на «Колумбе»?
– Думаю, пока «Колумба» здесь нет, быть может, кто-то из жителей Соколиного выселка расскажет об этом, – сказал профессор.
– Вы правы, – промолвил капитан-лейтенант, отодвигая от себя пепельницу. – Придется сейчас поехать на берег и расспросить об этом жителей Соколиного. Тогда проверим. Поехали, товарищ комиссар.
В пять часов дня командирская шлюпка подошла к причалу, и Трофимов с Драганом и профессором поднялись в выселок. Они зашли в дом покойного Тимоша Бойчука. Туда же позвали несколько соседей. Капитан-лейтенант показывал каждому найденную на «Альбатросе» пуговицу и спрашивал, не видел ли кто-то такую пуговицу у кого-то из колумбовцев. Несколько человек сказали, что не видели, но вот одна женщина вспомнила, что именно такую пуговицу нашли в сжатом кулаке Тимоша Бойчука, и назвала молодого рыбака, забравшего ее тогда. Оказалось, рыбак дома, его тут же позвали.
– Скажите, пожалуйста, – спросил его комиссар, – где та пуговица, которую вы вытащили из кулака Тимоша Бойчука?
– Ее у меня взяла Яся Найдена.
– Зачем?
– Она увидела ее у меня и очень просила отдать ей в память о Тимоше. Я поначалу хотел было оставить себе, но потом отдал.
– Это она? – спросил капитан-лейтенант, показывая пуговицу.
– Она, – быстро взглянув, уверенно ответил рыбак.
– Значит, на «Альбатросе» ее оставила Яся, – задумчиво проговорил Ананьев.
Рыбак взял пуговицу и стал внимательно ее рассматривать, очевидно, заинтересовавшись ушком. Брови у него то поднимались, то сходились, он чему-то удивлялся.
– Та самая пуговица? – повторил свой вопрос командир эсминца, наблюдая за лицом рыбака.
– Та самая, только ее уже пришивали.
– То есть?
– Я точно помню, что тогда на пуговице ткани не было.
– Не было?
Взгляды всех присутствующих впились в молодого рыбака.
– Тогда ушко было чистым. Я хорошо помню.
Все молчали. Трофимов взял у рыбака пуговицу и стал внимательно рассматривать ушко.
– Эту пуговицу пришивали крепко, – наконец задумчиво сказал он.
Дальнейшие расспросы ни к чему не привели. Командир хмурился, у него не получалось разгадать эту тайну.
– Пора на корабль, – обратился Трофимов к комиссару.
Все, кто был в доме, пошли за ними во двор. И, как только вышли, услышали металлическое жужжание. Со стороны моря летел самолет. Он снизился, сделал круг над бухтой и пошел на посадку. Сев в центре бухты, самолет по воде направился в сторону выселка и остановился метрах в ста от причала. На его борту краснела надпись «Разведчик рыбы».
В самолете с чем-то возились два человека. Но вот оба, оставив машину на якоре, поплыли к берегу на надувной резиновой лодке. Такой лодки соколинцы еще никогда не видели. Одним она напоминала испорченный мяч, вторым – калошу, третьим – спасательный пробковый круг. Рыбаки с удивлением рассматривали лодочку, но когда она подошла к причалу и из нее вышел человек в кожаном шлеме, тут уже удивились и военные моряки. Это, без сомнений, был летчик, но вместо левой ноги у него была деревяшка.
VIII. Искатели рыбы
Это случилось за несколько лет до того, как должны были произойти описываемые в этой книге события. Однажды весенней ночью, когда в глубокой бездне безоблачного неба ярко замерцали звезды, из ангаров бесшумно выкатились самолеты. Нежное дуновение ветра приносило к аэродрому пряный запах черемухи, аромат сирени и еще каких-то незнакомых цветов. В это время на небе появились первые движущиеся звезды. Они светили то красным, то белым, то зеленым светом и скоростью и направлением движения удивили бы астрономов, если бы попали в объективы их телескопов. На аэродроме этому не удивлялись. Там знали: это светили бортовыми и хвостовыми огнями самолеты, вылетевшие в ночные тренировочные полеты.
В густую тьму взлетали боевые корабли. Они отправлялись в учебное тренировочное бомбардирование. Ориентируясь по звездам и компасу, летчики должны были найти полигон, рассмотреть мишень и сбросить запас бомб, поражая цель.
И вот корабли уже в воздухе, вот исчезли во тьме. С аэродрома еще видны их огни, но проходят минуты, и глаз аэродромного наблюдателя уже потерял их следы. По приборам пилоты прокладывают курс на полигон. И вот они над ним. Летчик-наблюдатель жмет на рычаг, и стальные гостинцы падают вниз, попадая в цель, и освещают землю огненными всполохами.
Сброшены все бомбы. Осталась последняя. Внезапно прогремел взрыв. Неизвестно по какой причине под машиной разорвалась бомба. Воздушный корабль содрогнулся от страшного удара. Летчики с других машин мысленно прощались с боевыми товарищами.
Этой же ночью поврежденный самолет опустился на своем аэродроме. Осколками бомбы у него был пробит фюзеляж, крылья, оба руля, но рулевые приборы остались целыми, и это дало пилоту возможность удержать самолет в воздухе. Экипаж был спасен. Ранение получил только пилот, его вынесли из кабины всего в крови, с перебитыми ногами и тяжелой раной на голове.
Звали летчика Петр Петрович Бариль. За исключительную выдержку его наградили орденом Красной Звезды. В своей бригаде он считался лучшим пилотом. Там долго вспоминали один необычный случай с этим летчиком.
Однажды ночью в воздух одновременно поднималось несколько самолетов. Петр Бариль стоял слева от ведущей машины, которая была на несколько десятков метров впереди.
Грохочут моторы. Летчики напряженно внимательны. Командир дал старт, и машины в строевом порядке, прокатившись по полю, взлетают в воздух. И когда машины еще не набрали ни высоту, ни скорость, в самый опасный момент, во время взлета, сдал мотор ведущего самолета, и его пилот должен был приземлиться, не отклоняясь от прямой линии, потому что слева и справа шли самолеты. Но ведущий не удержал машину прямо и, идя на посадку, свернул влево. За миг две машины должны были столкнуться в смертельном ударе. Бариль тоже не мог повернуть влево, потому что тогда бы он в темноте налетел на своего соседа. В один миг он повернулся навстречу ведущему и, пользуясь тем, что тот летел выше него, юркнул под ним, пронеся колеса своего самолета на высоте одного метра над землей. Он буквально проскользнул между самолетом и землей.
Машина ведущего удачно совершила посадку, а машина летчика Бариля отправилась выполнять задание. Были спасены две машины и жизни их экипажей.
После взрыва в воздухе летчик долго лежал в больнице.
Когда он вышел оттуда и пришел в свою часть, у товарищей и командиров болезненно сжались сердца. Левую ногу ему заменил протез.
Петр Петрович получил освобождение от военной службы и пенсию по инвалидности. Ему еще пришлось съездить в столицу, где он получил благодарность и орден. Но Бариль не представлял свою жизнь без авиации. Он уверял своих знакомых, что еще будет летать.
– Вилли Пост, – говорил он, – потерял глаз, дважды облетел вокруг света, ну а нога в нашем деле, по сравнению с глазом, это пустяк. В конце концов, он добился своего. Пройдя многочисленные комиссии, получил разрешение летать на легких, непассажирских самолетах.
В тот день, когда в бухте Лебединого острова водолазы обыскивали дно, в Лузанах Бариль принял самолет Рыбтреста «Разведчик рыбы» и впервые вылетел на нем в море.
Лузанская база Рыбтреста приобрела самолет для разведки рыбы и дельфинов в открытом море. Опыт рыболовецкой авиации доказал, что с самолета можно легко обнаружить большие стаи рыб и дельфинов. Самолеты быстро находят их в море и тут же вызывают рыбаков и зверобоев.
Бариль, получив доверенность, вылетел на самолете Рыбтреста в разведку. Правда, случилась непредвиденная задержка: поломался протез. Но летчик не растерялся, достал деревяшку и решил лететь.
Вместе с ним летел штурман-наблюдатель Петимко.
На первый вылет их пришли провожать едва ли не все сотрудники конторы Рыбтреста и половина рыбаков, которые в это время были в Лузанах. Маленький гидроплан, подняв шум, пробежал почти километр, прежде чем поднялся в воздух. Бариль мысленно похвалил механика, оставшегося на берегу.
Механик, заправляя самолетик горючим, влил в него столько бензина, словно летчик собирался побить рекорд на длительность пребывания в воздухе. Потому перегруженный самолет и делал такой долгий пробег, прежде чем поднялся в воздух.
Оказавшись над морем, Бариль почувствовал удовлетворение: машина была очень стабильной, легкой и послушной.
Хорошая солнечная погода позволяла осмотреть широкое водное пространство. Бариль и Петимко видели вдалеке несколько пароходов, ближе к Лузанам – большое количество рыбацких шаланд, а между портом и Лебединым островом заметили маленькое моторное судно. Это шел «Колумб», но ни летчик, ни штурман не обратили на него внимания.
Очутившись далеко в море, они миновали мели, и тут штурман заметил, что в одном месте над водой кружились большие стаи чаек. Петимко толкнул Бариля и закричал в переговорную трубку, чтобы тот пролетел над чайками. Пилот повернул в ту сторону. Штурман внимательно всматривался вниз. Он не ошибся: тут шло большое количество хамсы. На нее и охотились ненасытные чайки.
Летчики, обнаружив в этом районе рыбу, должны были, согласно полученной инструкции, не возвращаться в Лузаны, а лететь к Лебединому острову и сообщить о находке тамошним рыбакам. Бариль повернул к Лебединому острову. Штурман записал в блокноте местонахождение хамсы. Он нагнулся над блокнотом, защищая его от потока встречного воздуха, который мог вырвать все листы. В это время Бариль толкнул рукой Петимко и показал ему вниз, на море. Наблюдатель всмотрелся. Он думал, что пилот видит какое-то судно или косяк рыбы, но ничего не заметил. В одном месте в воде он увидел какое-то темное пятно, но оно ничем особенным не отличалось, и он не обратил на него внимания. Бариль еще несколько раз оглядывался на штурмана, показывая на что-то вниз, но тот так и не понял, в чем дело.
Меньше чем через минуту пилот потерял из поля зрения то, что привлекло его внимание. Вскоре показалась бухта Лебединого острова, и «Разведчик рыбы», снижаясь, пошел на посадку.
Бариль посадил самолет в центре бухты. Ничто не мешало ему маневрировать. С любопытством посмотрев на эсминец, пилот повел машину к берегу. Пока он бросал якорь, Петимко с помощью автомобильного насоса успел надуть резиновую лодку-клипербот, и несколько минут спустя, оставив самолет, они поплыли к берегу. Там их ждала группа рыбаков с двумя военными моряками в центре. Бариль, выскочив на причал и бодро постукивая деревяшкой, подошел к рыбакам. Он откозырял военным и представился:
– Старший лейтенант Бариль, временно на гражданской службе в должности искателя рыбы. Командую вот этой машиной. – Он показал на свой самолет. – А это мой экипаж – Михаил Степанович Петимко, – представил он штурмана.
Штурман, закрепив клипербот, улыбаясь, подходил к собравшимся.
– Можете отправляться за рыбой, – обратился к рыбакам пилот и, показывая на Петимко, сказал:
– Он вам расскажет, где и что.
Важное известие о рыбе заставило рыбаков немедленно снаряжаться для выхода в море. Хорошая погода обещала продержаться еще несколько дней, и нужно было ею воспользоваться. Утром, с береговым бризом, шаланды должны были отправиться в море, поэтому в Соколином закипела работа, началась беготня, готовили провизию, проверяли снасти, чинили паруса и просмоленные плащи.
Моряки и профессор подошли к Барилю. Трофимов хотел воспользоваться самолетом и переслать в Лузаны письмо начальнику местной группы береговой охраны, а Ананьев – попросить, чтобы они взяли его с собой. Он надеялся ускорить выезд следователя на Лебединый остров.
– Письмо можно, – ответил Бариль, – писем возьму сколько угодно, а вот человека – нет, не могу, не могу, дядечка. У нас самолетик на два места, куда ж я вас посажу?
Трофимов тоже отговаривал профессора от полета, уверяя, что уже завтра на Лебедином острове будут все, кому следует быть.
– Для этого есть множество оснований, – говорил он. Профессору пришлось согласиться.
– Ну, будьте здоровы, – попрощался с пилотом и штурманом Трофимов. – Через пятнадцать минут шлюпка передаст вам пакет.
– А вы в море ничего не замечали? – спросил комиссар, пожимая Барилю на прощание руку.
– Ничего, кроме подводной лодки.
– Подводной лодки? – спросил, оборачиваясь, Трофимов, на шаг отойдя от них.
– Да, видели подводную лодку. Я показывал штурману.
– Я не видел подводной лодки, – возразил Петимко.
– Как не видел? Я же тебе показывал. А ты еще головой мне кивнул.
– Когда ты вниз показывал? Тут недалеко от острова?
– Именно!
– Так я ничего не видел.
– Ну и наблюдатель из тебя, – возмутился Бариль. – Хамсу видел, а тут… слона и не заметил! Темное пятно под водой, помнишь?
Штурман ничего не ответил, только развел руками.
– А почему вы решили, что это подводная лодка? – спросил Трофимов.
– Не сомневайтесь. Я ее даже на двадцать метров под водой узнáю. Я в военной авиации служил и на гидропланах не в первый раз летаю.
Возвращаясь на корабль, командир сказал комиссару:
– Мне кажется, что после наших маневров весь подводный флот сосредоточился в северо-западном заливе на учебных сборах.
– Нужно сейчас узнать в штабе, – ответил комиссар.
– Да, да, – согласился командир.
Их шлюпка уже стояла под бортом эсминца.
IX. Нападение
Вернемся же к нашим юным героям, так внезапно и таинственно исчезнувшим.
В тот момент, когда Андрею Камбале показалось, будто «Альбатрос» остановился или возвращается, на самом деле так и было. Именно тогда Яся заговорила и рассказала о гибели Тимоша Бойчука и нового инспектора. Потрясенные этой новостью, Марко и Люда тут же хотели вернуться на шхуну и сообщить печальное известие старшим. Люда уже повернула каюк, но Марко передумал и предложил все же сначала отвезти рыбу.
– Мы быстренько на эсминец и сразу вернемся назад, а заодно оповестим о произошедшем и моряков.
Люда не возражала, и они поплыли дальше.
Почти сразу после этого шхуна исчезла в тумане. Ни берега, ни эсминца не было видно. Кругом – только вода и туман. Марко хотел грести быстрее, но у него ничего не выходило, потому что его внимание отвлекал рассказ Яси. Люда, хоть и не сводила глаз с компаса, чтобы не заблудиться в тумане, но тоже слушала, не пропуская ни слова и часто перебивая Ясю вопросами. Яся кратко рассказывала о том, когда были найдены каждый из утопленников, а потом вытащила из кармана черную металлическую пуговицу, показала друзьям и сказала:
– Эту пуговицу нашли у дяди Тимоша. Он крепко держал ее, сжав в кулаке. Ему с трудом кулак разжали.
Марко перестал грести и взял у девочки пуговицу. Таких пуговиц ему видеть не приходилось.
– У нас говорили, – продолжала Яся, – что дядя Тимош, оказавшись в воде, наверное, хотел снять одежду, но успел только оторвать пуговицу. Но я не помню, чтобы у него была такая пуговица. Потом специально пересмотрела одежду, в которой его нашли, но там все пуговицы на месте, ни одна не оторвана.
– Ну, – пытливо посмотрел на нее Марко, – а эта откуда?
– Я думаю, – ответила Яся, – что дядя Тимош оторвал пуговицу у того, кто его утопил.
Каюк стоял на одном месте. Марко не греб, а Люда не следила за рулем. Оба смотрели на Найдену и обдумывали услышанное.
Так прошла минута, и вскоре легкий всплеск воды заставил Ясю оглянуться. Совсем близко она увидела лодку с двумя людьми. Она выплыла из тумана и незаметно приблизилась к «Альбатросу». Девочка всматривалась, чтобы узнать, кто это плывет, но у нее не получилось. Ее поразила странная форма лодки, ей никогда не приходилось видеть надувных клиперботов, а это была именно такая лодка, правда, большого размера.
Марко и Люда вслед за Ясей тоже обернулись и, увидев лодку, ждали, пока она подплывет. Одежда на людях в лодке напоминала военную форму.
– Это, наверное, с «Буревестника»? – тихо спросила Люда.
– Скорее всего, – ответил юнга и крикнул: – Привет, товарищи!
Надувная лодка остановилась возле каюка. Один из незнакомцев, здороваясь, поднял руку. Второй, сидевший к ним спиной, теперь обернулся. Это был мужчина с длинной бородой и усами. Бороду на эсминце вообще носил только один человек: интендант, младший командир из числа сверхсрочников, который заведовал питанием на корабле. Но это точно был не он.
– А мы к вам на корабль, – сказал юнга.
– К нам? – улыбнулся бородатый.
И когда он сказал «К нам?», его голос тоже показался Марку знакомым. Он тут же почувствовал тревогу.
Парень обернулся к Люде и Ясе, чтобы проверить по выражению их лиц, знают ли они этого человека. Яся сидела окаменевшая и испуганно смотрела на бородатого. Это был Анч – фотограф, диверсант, шпион и убийца. Марко узнал его и по виду Люды понял, что она тоже узнала Анча. Юнга стиснул руками весла. Нужно немедленно отплыть, убегать, когда на них будут нападать, поднять крик, чтобы услышали на шхуне и эсминце… Его мысль оборвалась. Люда только и успела заметить, как бородатый мгновенно вскочил на ноги, словно его подбросила пружина, и, чем-то размахнувшись, сильно ударил Марка по голове. И все же Марко успел вскочить и броситься на нападавшего. Больше она ничего не видела, потому что товарищ бородатого быстро набросил ей на голову мешок и, ослепленную, повалил на дно «Альбатроса».
Свидетелем этих событий оставалась Яся Найдена, которая тут же вскочила на ноги и с криком «спасите» бросилась в воду.
Ясе повезло больше, чем ее друзьям, но ненадолго. Она прыгнула в воду, но Анч поймал девочку за ногу и потянул к себе. Она рвалась вперед, колотя руками и свободной ногой по воде, но диверсант крепко держал ее, а потом схватил за вторую ногу, подтянул к себе и втащил в лодку. Умелым приемом он скрутил своей пленнице руки. Она успела крикнуть еще два раза, но какая-то тряпка мгновенно оказалась у нее во рту. Глаза ей не завязали, и она видела, что делают с Марко и Людой. Сначала она думала, что их будут топить. Анч разговаривал со своим подручным на каком-то чужом языке: очевидно, они совещались, что им делать с «Альбатросом». Подручный шпиона вытащил ведерко и стал заливать каюк.
В это время из тумана донесся голос: со шхуны кричал Андрей Камбала. Яся поняла, что ее услышали. Скоро крики повторились. Налетчиков это спугнуло, и они оставили «Альбатрос». Девочка увидела, что они не собираются никого топить, а, наоборот, хотят всех троих забрать с собой. Нападающие очень ловко подвязали пленникам под мышки спасательные пробковые пояса и, сбросив всех троих в воду, привязали веревками к своей лодке. Перед этим всем троим связали руки и ноги. Мешок с головы Люды не снимали. По-видимому, Анч считал девушку особенно опасной. Ясю же он считал дефективной, поэтому глаза ей не завязывали; все равно она, мол, ничего, кроме воды и тумана, не видела.
Надувная лодка со связанными пленниками на буксире спешила. Полузатопленный «Альбатрос» остался в тумане. Яся еще услышала несколько выкриков, а позднее гудение сирены, но никто не приплыл им навстречу. Она понимала, что там, в тумане, их ищут, она напрягалась, стараясь выплюнуть тряпку изо рта и закричать. Во рту было противно, в горле давила слюна, девочку охватывало отчаяние: сколько она ни пыталась, ничего не получалось. Немного повернув голову, она увидела Марка и Люду, которые плыли на буксирных тросиках, будто поплавки. Голова юнги повисла без каких-либо признаков жизни.
Тяжелее всего было Люде. Она ничего не видела, но чувствовала, как со связанными руками и ногами ее бросили в воду и теперь волокут, будто какой-то груз. Свет почти не проникал сквозь мешок, девушка была совершенно беспомощной и считала, что наступают последние минуты ее жизни. «Они утопят нас, как котят», – думала она и представляла берег острова, к которому волной прибьет их трупы. Но не это было сейчас для нее главным – она задыхалась в мешке, который причинял ей нестерпимые муки. Как долго будет длиться это ужасное путешествие?
Получасовое путешествие показалось ей двухчасовым. Пока оно закончилось, произошло еще одно событие. В холодной воде Марко наконец пришел в себя, поднял голову, приоткрыл глаза и, еще не понимая, что именно с ним произошло, какое-то время продолжал плыть. А когда вспомнил, хотел рвануться вперед, но почувствовал, что его руки и ноги связаны. Захватчики на лодке заметили, что парень очнулся, тут же подтащили его к себе и начали завязывать ему глаза и рот. Парень мотал головой, и ему удалось поймать зубами руку Анча. Диверсант яростно ударил его кулаком по голове, но на этот раз юнга остался в сознании.
После этого, явно что-то придумав, Анч подтащил Найдену и тоже завязал ей глаза: наверное, путешествие на буксире за лодкой подходило к концу.
Так и было. Минут через пять после этого пленники почувствовали, как лодка остановилась, вероятно, причалив к берегу или какому-то судну. Послышался тихий разговор. Говорили на чужом языке, его понимала только Люда. Девушка даже повеселела в своем мешке, услышав понятные ей слова.
– Да сколько же вы их притащили? – удивился какой-то голос, очевидно, имея в виду пленников.
– Большой улов, но мы скоро их… – ответил другой голос. Кажется, говорил Анч.
– Внутрь?
– Да, забирайте, нужно быстрее отсюда убираться.
– Есть опасность?
– Да одна придурочная натворила шороху. В бухте военное судно, их уже ищут.
Сильные руки нескольких человек вытащили пленных из воды. По движениям людей и звукам их шагов Марко догадался, что они находятся на палубе какого-то судна. Их, связанных, понесли куда-то вниз. Вход, очевидно, был узкий, неудобный для того, чтобы проносить такую ношу. Марка несколько раз ударили и толкнули об двери, стену, а может, и поручни трапа. Юнга пытался сосчитать количество ступенек, по которым его несли, но из-за этих ударов сбивался. Наконец их бросили куда-то на пол. С головы Люды сняли мешок, но помещение было абсолютно темным, и она все равно ничего не видела. Разговаривать они не могли.
Когда открылась дверь, из помещения вышел тот, кто снимал с головы девушки мешок, и она заметила, что за дверью горит электрический свет. Но дверь почти сразу закрылась, и будто стало еще темнее, чем тогда, когда она была в мешке. Почти одновременно все трое почувствовали какую-то вибрацию: вероятно, судно, на котором они оказались, двинулось. Марко прижался ухом к палубе, пытаясь услышать стук паровой машины или звук дизеля, но этого характерного для пароходов и теплоходов звука он не услышал.
Хотя лежать было очень больно и неудобно, Марко был уверен, что это не продлится долго. Их явно захватили не для того, чтобы только возить с собой. Если Анч испугался, что они его узнали и выдадут, то, наверное, их быстро прикончат. Непонятно только, почему этого не сделали до сих пор. Разве не так же они встретили инспектора, а затем Тимоша Бойчука, и, чтобы избавиться от свидетелей, утопили их? Значит, в бухте происходит что-то очень серьезное. Откуда это судно, на которое их сейчас затянули? Какое новое дьявольское дело затеял этот Анч? Какие новые преступления он задумал? Парня терзало множество догадок: то он предполагал, что на острове спрятаны какие-то сокровища или важные документы, то думал, что, возможно, на острове хотят создать секретную базу, и, может, здесь есть опасные для них люди, которых они хотят уничтожить. Но сколько ни думал, ни на чем не мог остановиться, кроме… торианитовых разработок. Все началось с момента открытия торианита профессором Ананьевым. Но не могут же они украсть отсюда торианитовый песок? Для этого понадобится флот едва ли не всего мира, чтобы за одну ночь вывезти песок. К тому же песок нужно раскопать… Потом Марко предположил, что, возможно, шпионы попробуют использовать их еще для какого-то дела. Наверное, их хотят держать в качестве заложников, а потом обменять на кого-то. Возможно, их будут заставлять помогать преступникам. Марко твердо решил, что лучше умереть, чем выполнять то, что ему будут приказывать захватчики. Он не боялся за себя – парня пугала только судьба его спутниц. Неужели им придется погибнуть в закутках этого неизвестного судна или утонуть в море?!
Послышалось звяканье ключа, кто-то открывал дверь. К ним вошли, щелкнул выключатель, и Люда зажмурилась от яркой лампы. Марко и Яся сквозь повязки тоже почувствовали свет.
X. Враг под шапкой-невидимкой
Шел второй месяц первой мировой империалистической войны. На западе и востоке европейского материка грохотала артиллерийская канонада, в атаку шли полки и дивизии, немецкие полчища захватили Бельгию, разворачивались грандиозные бои в Восточной Пруссии, Польше и Галичине. На море война ощущалась слабо. Затаившись в своих портах-норах, немецкие корабли почти не показывались, боясь встречи с более сильным английским флотом. Корабли английского флота блокировали берега Германии, никого не впуская к ним и никого не выпуская от них, и охраняли прибрежные города Англии от набегов вражеских крейсеров.
22 сентября по Северному морю вблизи входа в Дуврский пролив шли кильватерным строем, соблюдая интервал приблизительно в две мили, один за другим, три английских крейсера: «Абукир», «Хог», «Кресси». Они несли дозорную службу в Английском канале.
Зорко смотрели со своих постов вахтенные, но вокруг все было спокойно. Ни одного подозрительного дыма на горизонте, чувствительные антенны не перехватывали ни одного обрывка вражеского радиошифра. Вдалеке чернел плавающий маяк Маас, и свежий ветер закручивал мелкие барашки на море. Внезапно грянул взрыв, и вахтенные на «Хоге» увидели, как над крейсером «Абукир» поднялся столб черного дыма и огромный фонтан воды упал на корабль. Крейсер сел кормой глубоко в воду, одновременно подняв вверх форштевень.
На «Хоге» и «Кресси» раздались сигналы тревоги. Оба крейсера дали полный ход, но опоздали. За несколько минут «Абукир» ушел на дно. Крейсеры застопорили машины и спустили шлюпки, чтобы спасать тех, кому удалось остаться на поверхности моря. Именно в это время прогремел новый взрыв. В этот раз блеснуло пламя, поднялись дым и вода над крейсером «Хог», и он, как и предыдущий, быстро погрузился в воду. На поверхности моря остался одинокий крейсер «Кресси» и несколько сотен людей на волнах. Командир крейсера и его команда лихорадочно искали врага, но тот, похоже, был под шапкой-невидимкой, потому что его нигде не было видно. Прогремел новый взрыв, и погиб последний из трех английских крейсеров.
В течение часа английский флот потерял три корабля и больше тысячи моряков. Их потопила немецкая подводная лодка «У-9». Эта лодка случайно встретила английские корабли. Она направлялась в Дуврский пролив, чтобы войти в западную часть Английского канала, где ей было поручено срывать коммуникации между Великобританией и Францией. Она воспользовалась выгодной обстановкой и потопила торпедами все три крейсера. После первых двух торпедных выстрелов лодка спряталась глубоко под воду, перезарядила торпедные аппараты, снова всплыла и сделала последний выстрел.
Это был исключительный успех немецких подводников. Больше такого не случалось – надводные военные корабли стали осторожнее и научились защищаться от подводных лодок. Однако история войны на море знает еще много достижений подводного флота. Тот же самый «У-9» спустя восемнадцать дней после своего успеха потопил старый английский крейсер «Хаук». Всего во время мировой империалистической войны подводные лодки потопили более двухсот военных кораблей.
Особенно много бед натворили подводные лодки, потопляя коммерческие пароходы и разбрасывая мины в самых неожиданных местах. На таких минах подорвались английский линкор «Рессель» и крейсер «Хемпшир». На «Хемпшире» погиб английский военный министр, лорд Китченер.
Во время мировой войны подводный враг стал самым страшным. Больше всего подводных лодок строила Германия. У ее надводного флота за время войны произошла лишь одна стычка с английским, он отступил и больше никогда не отваживался выходить в море. Подводные же лодки воевали активно. После империалистической войны страны Антанты захватили весь немецкий флот и собирались разделить его между собой. Но за одну ночь на севере Шотландии возле Скапа-Флоу, главной английской морской базы, немцы потопили весь свой флот, кроме подводных лодок; около ста двадцати подводных лодок остались странам Антанты. Согласно Версальскому договору, Германия наряду с другими многочисленными обязанностями также не должна была строить большие военные корабли и подводные лодки. Через двадцать лет, как известно, не осталось ни единого пункта того договора.
Сейчас подводными лодками вооружены морские флоты всех государств. Появились настоящие подводные великаны, которым даже не подходит название «лодка». Это уже подводные крейсеры с экипажем от ста до ста пятидесяти человек. Их вооружение – десять-двенадцать торпедных аппаратов, три-четыре пушки.
Слабой стороной подводных лодок является меньшая скорость хода по сравнению с надводными кораблями и совсем небольшая скорость под водой. Проходя по четыре-пять километров в час, лодка может не подниматься на поверхность три-четыре дня. А со скоростью двадцать километров она может идти под водой максимум два часа. Кроме того, подводная лодка очень уязвима. Достаточно попадания в нее снаряда, бомбы или сильного удара надводным судном, и лодка погибает. Однако все эти недостатки компенсируются тем, что она невидима.
Читатель, должно быть, уже догадался, что наши герои оказались на подводной лодке, которая с диверсантскими и шпионскими заданиями появилась возле советских берегов. Где они находятся, Марко понял вскоре после того, как его развязали и вывели оттуда, где держали всех троих: по разным помещениям их развели, скорее всего, для того, чтобы они не разговаривали друг с другом.
На подводной лодке оказалось не слишком просторно. Похоже, ее строитель стремился не оставить ни одного лишнего кубического сантиметра. Количество свободного места было точно рассчитано на состав команды. Марка провели по узкому коридору, открыли еще одну дверь, и он увидел, что в соседнем помещении светит уже не электричество. Откуда-то сверху, сквозь иллюминатор, проникали желто-зеленые лучи. Это был солнечный свет, профильтрованный сквозь не очень толстый слой воды. Очевидно, лодка шла неглубоко. Если бы Марко хоть немного знал строение подводной лодки, он догадался бы, что та идет под перископом. Длина перископа, то есть металлический трубы со сложной системой оптических стекол, которые служат для наблюдения из-под воды над поверхностью моря, редко бывает больше семи метров. Значит, в это время лодка находится на глубине пяти-шести метров.
Марко был у входа в командирскую рубку. Рядом с ним стоял моряк, сопровождавший парня с того момента, как их развязали и вывели в коридор. Моряк сказал ему несколько слов, но Марко его не понял. Парень спросил:
– Куда направляется этот корабль?
Конвоир посмотрел на него и промолчал.
– Кому принадлежит эта подводная лодка?
Конвоир продолжал молчать. По его взгляду невозможно было догадаться, понимает ли он Марка.
– Который час? – снова спросил пленник.
Моряк поднял руку и вытащил из-под рукава часы. Стрелки показывали 6.30. Юнга присмотрелся к одежде моряка: это была военная форма, но какого государства, он не знал. Команда подводной лодки могла состоять только из военных моряков. То, что они не скрывали форму, обещало самое худшее. Безусловно, они не отпустят его, ведь он же о них расскажет; хоть и не знает, кому принадлежит форма, но постарается запомнить ее во всех подробностях. Он обязан присмотреться ко всему на этом корабле, обязан прислушиваться к каждому слову, хоть и не понимает их языка. Должен запомнить два-три слова, потом это поможет определить национальность пиратов. Может быть, ему и удастся спастись из этой ловушки.
Юнга присматривался ко всему, что видел вокруг, ища какие-нибудь надписи, буквы или какие-либо другие приметы. Однако не нашел ничего, кроме знаков умножения, минусов и звездочек, количество и расположение которых он пытался запомнить. Но их назначение оставалось для него полнейшей тайной.
Если бы Марко разбирался в военных формах всего мира, то, рассматривая одежду своего конвоира, он бы очень удивился. Она напоминала военную форму многих флотов, но ни одному из них не принадлежала. Командование подводной лодки, появившейся в чужих водах в мирное время, но с вражескими целями, на всякий случай использовало разные виды маскировки, а также сняло все надписи и стандартные обозначения на стенах, дверях и машинах, заменив их разными иксами, черточками и звездами. Все было сделано для конспирации, чтобы не выдать свою страну в случае поражения. Только Анч случайно надел китель с форменными пуговицами. При самой тщательной маскировке конспираторы, бывает, упускают какие-нибудь мелочи, которые позднее могут сослужить службу внимательному разведчику. Так, например, в империалистическую войну произошел случай, когда радист, передавая важную шифрованную радиограмму, будучи другой национальности, сделал маленькую грамматическую ошибку. Эта ошибка привела к тому, что вражеский разведывательный шифровальный отдел расшифровал радиограмму. Противник принял меры, и важная боевая операция была сорвана.
Марко стоял, прислонившись к стене, поскольку чувствовал усталость и слабость после жестоких побоев и неподвижного лежания связанным. На руках он увидел красные полосы, оставшиеся от веревки. Вероятно, такие же следы были и на ногах. Конвоир, стоявший рядом с ним с довольно равнодушным видом, потянул за прикрепленную к стене планку, и оттуда отошел на пружине приставной стульчик, похожий на те, которые встречаются в коридорах мягких вагонов, только не деревянный, а из тонкого алюминиевого листа. Он показал парню, чтобы тот сел. Марко с благодарностью посмотрел на конвоира; ему казалось, что на лице моряка промелькнуло сочувствие.
По коридору прошел Анч. Он был без бороды, и теперь юнга сразу узнал шпиона. Значит, Анч цеплял бороду, опасаясь, что кто-нибудь из островитян его узнает. Не глядя парню в глаза, Анч скользнул по нему взглядом, словно не видя и не замечая, и вошел в помещение командира лодки.
Подводный корабль шел куда-то без остановок. «Вероятно, в открытое море, чтобы там прятаться в течение дня», – предположил Марко. Он больше не чувствовал волнения, вместо этого им овладела сонливость. Это было следствием короткого сна ночью, а потом усталости от напряжения и волнения. Зевая, снова попросил конвоира показать, который час. И конвоир тут же, тоже молча, это сделал. Оказалось, что в коридоре он находился уже сорок пять минут. Кроме Анча, за это время здесь никто не появлялся. На лодке царила тишина, лишь доносились шум электромоторов и какие-то постукивания за стеной. Где в это время находились Люда и Яся, Марко не знал.
Конвоир, вероятно, тоже устал стоять, потому что опустил себе такой же стульчик, как перед этим для Марка, и сел на него, неподвижный и равнодушный. Только иногда Марку казалось, что взгляд конвоира задерживался на нем, словно тот к чему-то присматривался, и в его глазах едва светилось любопытство.
Дверь из командирского помещения открылась. Оттуда высунулась голова Анча.
– Марко Завирюха, войдите, – приказал шпион.
Конвоир вскочил на ноги и замер возле стены. Юнга встал и пошел к дверям. Анч пропустил его перед собой.
Марко стоял перед командиром подводной лодки.
XI. Допрос
Командирское помещение делилось на две части: спальню и кабинет. В спальне стояла пружинная койка, умывальник, тумба и небольшой шкаф-гардероб. Все это отделялось от кабинета завесой из плотного темно-синего бархата. Кабинет был маленький, одновременно в нем могли поместиться максимум шесть человек, но сесть им всем было бы негде. Маленький письменный стол служил наполовину сейфом, наполовину комодом. Поверху столешницу ограждал сантиметровый барьерчик. Это делалось в качестве меры предосторожности от возможных неприятностей во время качки. По этой же причине вещи на столе имели специальные углубления и держатели.
Мебель кабинета состояла еще из двух стульев и коротенькой софы.
Помимо электрического света, каюта освещалась и дневным светом сквозь иллюминатор.
В кресле за столом перед Марком сидел лысый мужчина с синеватым цветом лица и рыжими бровями. Парень догадался, что это командир лодки – уже немолодой, но коренастый, жилистый, с бесцветными глазами, напоминающими своим выражением глаза гадюки, то есть тот самый взгляд, которым змеи парализуют птиц и маленьких зверьков, и они, охваченные ужасом, не могут пошевелиться.
Вероятно, командиру были известны особенности его глаз, потому что он около минуты всматривался в Марка, словно ожидал увидеть на его лице именно тот самый парализующий ужас. Юнга выдержал этот взгляд, хотя почувствовал такое отвращение, словно ему за пазуху бросили крысу.
Не дождавшись ожидаемого эффекта, командир перестал смотреть на парня и обратился к Анчу. Шпион без особого уважения к командиру, – очевидно, он не был его непосредственным подчиненным, – выслушал, что он говорит, а потом перевел Марку:
– Командир корабля просит вас сесть и отвечать на его вопросы.
«Рыжая гадюка», как мысленно прозвал юнга человека за столом, легким движением руки показал на стул напротив. Марко сел на указанное место, а шпион устроился на софе сбоку, немного позади юноши.
Пираты перебросились между собой парой слов, не отводя глаз с пленного. Последний, пытаясь быть спокойным, с напускным равнодушием разглядывал свои колени.
Анч положил руку Марку на плечо и сказал:
– Вы же понимаете, что попали со своими спутницами в обстоятельства не вполне обычные. Вам также понятно, что про ваше нахождение тут никто из ваших друзей не знает, и вы, возможно, думаете, что вам грозит опасность. Но те, к кому вы попали, вовсе не собираются причинять вам вред.
– Где Люда Ананьева и Яся Найдена? – спросил Марко.
– Какой заботливый кавалер! – улыбнулся Анч. – Они обе здесь, на корабле, в полной безопасности.
– Почему их не привели сюда? Они могут присутствовать при нашем разговоре?
– Как видите, здесь тесновато. Если бы у нас было более просторное помещение, мы бы, несомненно, так и сделали. Но позвольте закончить мои замечания, которые я хотел бы высказать прежде, чем мы перейдем к главному в нашей беседе. Прежде всего, не требуйте никаких объяснений, потому что вам их не дадут. Отвечайте на все вопросы без каких-либо возражений и давайте четкие и понятные объяснения, когда вас попросят. Спустя какое-то время, в качестве награды, вы получите возможность вернуться на свой остров и к своим друзьям, правда, дав обещание молчать о том, что вы тут увидите, что услышите и что скажете сами.
– А если я не буду отвечать?
– Это не в ваших интересах: молчание обойдется вам слишком дорого.
Юнга глянул на командира. Тот не понял их, но, безусловно, знал, о чем говорит Анч. В гадючьих глазах проглядывали любопытство и ожидание.
– Ну, а теперь перейдем к тому, ради чего вас сюда позвали, – сказал Анч. – Помните, я только переводчик между вами и командиром.
Анч снова обратился к командиру. Тот кивнул головой и что-то спросил у Марка.
– Командир интересуется, почему вы сегодня ранним утром оказались в бухте и куда вы плыли?
Марко помолчал, глядя на обоих с ненавистью, и тихо, но решительно ответил:
– Я не хочу отвечать. Я требую, чтобы меня и моих друзей немедленно высадили на берег.
– Я так и знал, – насмешливо кривя губы, сказал Анч. – Видите ли, товарищ герой, высадить вас на берег мы не можем, потому что мы посреди моря, а отпустить вас отсюда вплавь – можем всегда. Что касается ваших подруг, то вы не знаете, согласны ли они покинуть наш корабль.
Марко молча сидел на стуле и, сцепив зубы, рассматривал картину на противоположной стене. Картина была современным пересмотром легенды о Саломее, падчерице иудейского царя Ирода, которая требовала за свой танец голову проповедника Иоанна. На этой картине трем танцовщицам, стоявшим на столах, трое мужчин – моряк, кавалерист и элегантный гражданский – протягивали, каждый на своем подносе, по отрезанной человеческой голове.
Анч сказал командиру несколько слов. Тот нахмурился, сильно ударил ладонью по столу и закричал на парня. Марко не повернул к нему головы, хотя знал, что непонятные крики содержат ругань и угрозы в его адрес. Командир кричал около минуты. Наконец он замолк.
Анч вышел из каюты, оставив юнгу и командира один на один. Марко продолжал с деланым равнодушием рассматривать стену. Командир молча следил за ним.
Анч быстро вернулся вместе с матросом. Моряк подошел к юнге и взял его за руку, но юноша вырвал ее и вскочил на ноги, готовый защищаться. Он не знал, что с ним собираются делать, но решил бороться изо всех сил. «Быстрее застрелит», – подумал он. Защищаться он мог только кулаками, поскольку ничего тяжелого под руками не лежало. Вставая, он толкнул ногой стул, но оказалось, что стул прикреплен к полу и было бесполезно пытаться его оторвать.
Матрос бросился на Марка и начал бить его кулаками по лицу. Юнга прикрылся руками и, в свою очередь, согнув ногу, изо всей силы ударил нападающего в живот. Матрос пошатнулся и упал в кресло с перекошенным от боли лицом. Рыжий командир сорвался с места, схватил револьвер и прицелился в пленника. Стрелять не пришлось, потому что Анч вытащил из кармана руку и, размахнувшись, изо всей силы ударил Марка по голове кастетом. У юноши потемнело в глазах, темноту прорезали огни радуги, и он опустился на пол. По его щеке потекла струйка крови.
Он пришел в себя, сидя в кресле. Все тело болело, кости ныли.
Шпион и командир ждали, когда пленник откроет глаза.
– Я вам говорил, – тем же ледяным тоном продолжал Анч, – вы не послушались и получили первое предупреждение. Кажется, вы уже успокоились. Стало быть, продолжаем нашу беседу. Имейте в виду, этот удар – самое легкое из наказаний. Итак, скажите, откуда и куда вы плыли каюком?
Марко молчал. Он думал о том, что все равно они из него ничего не вытянут, сколько бы его ни избивали. Но, вспоминая своих спутниц, он боялся за их судьбу. Итак, они, несомненно, будут подвергнуты тем же пыткам. Он взглянул в гадючьи глаза командира, и у него похолодело под сердцем. Пусть, он будет говорить, будет говорить. Парень бессильно откинулся на спинку стула.
– Ну? – вопросительно произнес Анч и медленно вытащил из кармана левую руку.
– Я плыл со шхуны «Колумб» на эсминец «Буревестник». Вчера мы прибыли сюда с грузом скумбрии. Шкипер поручил нам доставить туда мешок свежей рыбы. Мы…
– Стоп! Стоп!.. Откуда же взялась шхуна «Колумб», она же погибла при взрыве.
– Нет! – почти крикнул Марко. – Она не погибла, она плавает, как всегда плавала.
– Ага… – хмуро протянул Анч. – Хорошо. Скажите, что здесь делает «Буревестник?»
– Этого я не знаю. Мы были в море, когда он сюда пришел.
– Та-ак. Вроде вы говорите правду. Есть ли здесь военные корабли?
– Кажется, нет. Я не знаю.
– Предположим. Скажите, чем занимается на острове профессор Ананьев.
– Он искал там торианит, но теперь, кажется, отказался. Говорят, торианита там очень мало.
– Так вам кажется. Было бы лучше, если бы вам не казалось, а вы знали бы наверняка… Расскажите, кто из посторонних сейчас на острове. Какая тут охрана? Где находятся охранные пункты?
– Сюда должны прибыть около двухсот человек охранников.
– Ну, вот, а вы говорите «кажется, от торианитовых разработок отказываются…» Ну, и где они разместятся?
– Они разместятся на маяке, в поселке, меньшая часть около Торианитового холма. Они устроят шесть или семь дозорных пунктов. Я точно не знаю, но так мне рассказывали рыбаки.
– Что вы знаете об исчезновении рыбаков из Соколиного выселка?
– Они утонули в бухте из-за неосторожности. Больше мне ничего не известно.
Анч переводил ответы командиру подводной лодки, а тот делал какие-то пометки в своем блокноте. Затем командир сказал Анчу несколько слов. Очевидно, его интересовали еще какие-то сведения.
– Скажите, кто сейчас командир «Буревестника»? Тот же, что и раньше, – Семен Иванович Трофимов?
– Да, ему только назначили нового помощника.
– Есть еще какие-то изменения в составе экипажа за последнее время?
– Там сменилась почти треть команды. Прибыли новый штурман и новый командир артиллерии. Сейчас там добавили четыре зенитных пушки. Потом сделали какие-то изменения в торпедных аппаратах. Какие именно, не знаю. Но из-за этих изменений был назначен новый командир. Так мне сказали. Если бы я сегодня попал туда, то обо всем этом знал бы наверняка.
– Жаль, что вы не выехали туда раньше, мы бы забрали вас при возвращении.
Анч снова повернулся к командиру. Тот что-то спросил.
– Вы часто бываете в Лузанах, – продолжал переводчик, – и, вероятно, знаете, где именно там установлено минное заграждение, где расположены военные склады и подземные баки для горючего? Вот вам ориентировочный план Лузанского порта. Покажите это все и, если нужно, сделайте поправки в этом плане.
Командир положил план на столе перед Марком. Парень склонился над ним. Несколько минут внимательно рассматривал бумагу и убедился, что план составлен недавно, но на основе старого плана, и, возможно, по новым наблюдениям – на глаз. Ряда самых важных объектов на плане не было. Парень попросил карандаш и начал делать в плане поправки и разные обозначения. Он обозначил условное минное заграждение, куда, по его словам, не заходили даже военные корабли. Показал возле них ориентировочные проходы. Начертил расположение подземных баз с горючим вокруг Лузан. Обозначая красным карандашом точки, он проставлял рядом с каждой какую-нибудь букву.
– Не знаю, что значат эти буквы, но я их запомнил. Кроме того, знаю, что в западной половине Лузанской бухты строится большой подземный ангар, но туда никого не пускают, и я там никогда не был. Слышал разговор, что в военное время Лузаны будут базой подводных лодок.
Допрос длился долго. Марко отвечал на все вопросы достаточно подробно и, очевидно, удовлетворительно, потому что его больше не обвиняли во лжи и не прибегали к угрозам. Наконец расспросы прекратили. Командир и переводчик долго разговаривали между собой. Потом Анч снова вышел. В этот раз он отсутствовал дольше и вернулся не с матросом, как в первый раз, а с Людой.
Увидев Марка, Люда обрадовалась, но потом нахмурилась и побледнела. Ее поразил замученный вид парня, окровавленная голова и лицо. Кровь все еще сочилась. Волосы на голове слиплись, лицо и одежда были в крови.
– Садитесь, – пригласил Анч Люду и, когда она села, коротко повторил то, что сначала говорил и Марко, добавив: – Не заставляйте нас принимать решительные меры, вы видите это на его опыте. Имейте в виду, что, в конце концов, он ответил на все вопросы. Да, Завирюха?
Марко нахмурился и опустил голову, стараясь не встречаться с Людой глазами. Оба – командир лодки и шпион – следили за ним. Девушка прищурилась. Казалось, она ждала, что ответит юнга. Анч снова настойчиво спрашивал его:
– Ну, скажите, Завирюха, правильно я говорю? Вы все рассказали?
– Да, я все рассказал, – хмуро ответил парень.
– А сейчас, – Анч обратился к Люде, – скажите, пожалуйста, в районе Лебединого острова, кроме «Буревестника», есть военные корабли?
Девушка опустила голову и сжала ее руками. Она молчала, будто не слыша Анча.
– Кстати, – продолжал он, – скажите, кто сейчас командует «Буревестником»?
– Сейчас новый командир, – глухо сказала девушка.
От этих слов Марко встрепенулся.
– Как его фамилия? – продолжал, не меняя тона, Анч.
– Что-то вроде… Прибивайло или Перевертайло, я его не видела и не знаю.
– Та-ак. Ну, а еще какие корабли вы знаете в районе Лебединого острова? – спросил шпион.
– В проливе еще находятся эсминцы и торпедные катера. Говорят, там…
– Люда! – громко вскрикнул Марко, вставая со стула и замахиваясь на девушку кулаком. – Предательница… – Голос его шипел, лицо выражало отчаянную ненависть. – Молчи!
Девушка сразу замолчала.
– Что это значит? – грозно спросил Анч. Он наклонился к Марку и воткнул ему в бок острое шило, лежавшее на полке над софой.
Марко, застонав, склонился на стол.
– Не надо, прошу вас, не надо, – умоляюще крикнула девушка.
– Так говорите! – сказал Анч.
Но его перебил командир. Он попросил Анча минуту подождать.
– Выведите девушку, – сказал командир, – мы еще раз допросим его самого. Нужно проучить как следует. Мы должны знать, кто из них говорит правду. Кроме того, приведите другую, увидим, как он поведет себя в ее присутствии.
Люда ничем не выдала, что поняла этот разговор, но какую радость она почувствовала! Она поняла Марка.
Этот замечательный парень под пытками ответил на все вопросы. Но как? Путая напавших! Хорошо, как бы тяжело ей ни было, но она поняла его и будет продолжать эту опасную игру.
– Вам на минутку придется выйти, – сказал ей Анч.
Она послушно встала и вышла вместе с ним.
В комнате остались командир и Марко. Пират встал, наклонился и несколько раз ударил юнгу рукоятью револьвера, тихо произнося непонятные юноше оскорбления.
В дверь, которая вела на командный пост, постучали. Вошел офицер, вероятно, помощник рыжего, и что-то доложил ему. Тот выслушал, ответил приказом, и офицер вышел, а полминуты спустя лодка, казалось, остановилась и словно начала медленно проваливаться. В каюте начало темнеть. Командир включил электричество. Скоро Марко ощутил, как корабль обо что-то стукнулся, словно подскочив, снова споткнулся и остановился.
Подводная лодка лежала на грунте.
Из каюты Анч вернулся вместе с Ясей. Ее посадили на стул, на котором только что сидела Люда. Марко на нее не смотрел. Его голова лежала на столе. Но если бы он взглянул на девочку, то удивился бы разительной перемене. Казалось, последние полтора месяца совсем не повлияли на нее. За столом сидела не Яся, это снова была бывшая Найдена, воспитанница и работница инспектора Ковальчука: хмурая, нелюдимая, неразговорчивая. Анча она не удивила: он видел ее такой, какой оставил когда-то на произвол судьбы в темном, сыром погребе.
– Ну, Найдена, мы давно не виделись, – начал шпион. – Мы еще с тобой побеседуем, но сейчас скажи нам, есть ли в проливе между островом и сушей какие-нибудь пароходы?
Девочка молчала. Анч сердился.
– Тебе что, кто-то язык вырвал?! Отвечай! Ты знаешь, я к тебе неплохо относился. Между прочим, у меня здесь есть твоя фотография.
Анч открыл одну из папок, лежавших на столе. В ней была пачка конвертов. Взяв один конверт, он вытащил оттуда карточку. Это было фотография Найдены. Девочка стояла посреди двора в одежде, подаренной ей Левком, Людой и Марком. Анч рассчитывал, что именно эта фотография заинтересует Найдену больше всего, но она совсем не обратила на нее внимания и сидела как каменная.
В конце концов, Анч разозлился, и командир подводной лодки, вероятно, тоже разделял его чувства.
– Балда! Идиотка! Ты будешь мне отвечать? – закричал на нее шпион.
Марко приподнял голову над столом. Переводчик стоял над девочкой и угрожающе смотрел на нее. Найдена даже не моргнула. Ее глаза равнодушно, слегка расширившись, смотрели куда-то перед собой.
Шпион размеренно поднял над ее головой руку, вооруженную кастетом. В это же мгновение Марко, следивший за ним, вскочил со стула и сунул свою руку между кастетом и головой девочки. Кастет с силой ударил по руке, сбив ее до крови. Удар по голове девочки был смягчен, но Марко от боли снова упал на стул. Анч разозлился, а на лице командира лодки появилась отвратительная улыбка. Будь там Люда, она могла бы перевести слова командира: «Этот учтивый кавалер получил по заслугам» – и пират захихикал от удовольствия.
От Марка требовали, чтобы он подтвердил свои слова и объяснил поведение во время допроса Люды. Наконец его, покрытого синяками, ранами, всего залитого собственной кровью, вывели и посадили в маленьком помещении, где пленники лежали в первое время по прибытии на лодку. Теперь там горела электрическая лампочка. Туда же привели и Ясю, так и не сказавшую ни слова. В каморке она тоже молчала и не отвечала на вопросы Марка.
В кабинете допрашивали Люду. Марко не знал этого наверняка, но догадывался и размышлял, как она будет осуществлять свой отважный план.
Вскоре он погрузился в забытье, а когда пришел в себя, увидел склонившуюся над ним Ясю. Девочка прикладывала к его голове мокрый платок. Рядом с ней стоял графин с водой. Он не знал, что Яся устроила ужасный грохот и требовала воды. Ей дали воду, она оторвала лоскут блузки, обмыла ему лицо и смачивала голову. Но перевязывать раны Яся не умела. К счастью, они не были глубокими, и кровь быстро засохла. Вскоре после этого к ним в закоулок втолкнули и Люду.
XII. «Буревестник» идет в разведку
В маленькой кают-компании «Буревестника» пили чай. Семен Иванович держал в руке массивный серебряный подстаканник и, медленно отпивая из него маленькими глотками, слушал рассказ старшего механика о том, как можно было бы увеличить ход эсминца на три мили сверх максимального. Это была любимая тема старшего механика. За два или три месяца до маневров он начинал при любом удобном случае говорить об этом с командирами, машинистами и кочегарами и надоедать Семену Ивановичу рапортами о необходимости сделать разные усовершенствования в машинном отделении. В конечном итоге он всегда добивался своего. И хотя «Буревестник» выходил на маневрах на первое место по скорости среди кораблей похожего типа, но обещанных механиком трех миль эсминец не набирал. Преимущество перед другими кораблями составляло двести-триста метров. После этого старший механик прекращал разговоры и отмалчивался, когда его с улыбкой спрашивали о проектах. Проходило месяца два, и проект увеличения скорости появлялся в каком-нибудь новом виде. И вновь повторялась такая же история. Старший механик служил на «Буревестнике» четвертый год и уже славился на весь флот как «прожектер». Сейчас он рассказывал своим слушателям, в том числе и командиру, новейшую идею:
– Здесь даже не требуется разрешения инженера дивизиона. Достаточно разрешения командира корабля. Идя на полном ходу, мы делаем полное перекрытие на главном паропроводе при высоком давлении. За полторы минуты у нас поднимется давление, разрешенное в исключительных случаях. Мы выключаем вентиляционную установку, и число оборотов винта доходит до шестисот двадцати. Вот вам и увеличение на три с половиной мили.
– Ого! В этот раз уже на три с половиной! – засмеялся комиссар.
– Не меньше!
– А в машине и кочегарке температура повышается до семидесяти, – сказал Семен Иванович. – Люди падают с ног, наконец-то лопается дейдвудный вал или, еще хуже, разлетаются котлы. Благодарю за такой проект.
– Духота, и правда, будет, но, уверяю, опасности нет. У нас механизмы из исключительно прочного материала. Я все проверил и подсчитал.
– Слышал уже не раз, а как доходит до дела…
– Но мы же всегда впереди всех!
– Иначе я бы вообще вас никогда не слушал… Ваши три мили скоро сделают из нас посмешище всего флота.
В это время в кают-компанию зашел краснофлотец и подал командиру радиограмму… Содержание ее было следующим:
«Командиру эсминца “Буревестник”. В районе Лебединого острова наших подводных лодок нет. Предлагаю немедленно провести разведку. Для охраны бухты Лебединого острова оставить патрульную шлюпку. О выполнении радируйте. Начальник штаба флотилии».
– Сейчас же выходим в море, – сказал Трофимов, вставая из-за стола. – Разведка подводного врага.
Кают-компания вмиг опустела. Спустя двадцать минут патрульная моторная шлюпка, вооруженная пулеметом, под командованием младшего лейтенанта, медленно описывая круг, отошла от эсминца.
– Средний ход! – приказал командир эсминца.
Оставляя пенный след, эсминец вышел из бухты. В командирской рубке Семен Иванович размечал на морской карте квадраты, которые по очереди должен был исследовать «Буревестник».
Солнце на западе уже висело над горизонтом. Приближался вечер. Солнечные отблески мерцали на мелких волнах. В воздухе белело несколько чаек.
– Распорядитесь, чтобы не зажигали огни, – сказал командир эсминца своему помощнику.
Бариль видел подозрительное пятно, которое он определил как подводную лодку, приблизительно в двадцати-двадцати пяти километрах южнее острова. Куда она шла, двигалась ли она вообще, он не рассмотрел. Но командир и старший штурман примерно определили район, в котором могла быть лодка. Прошло уже четыре часа. За это время лодка могла идти под водой, экономным ходом, полным ходом, наконец всплыть на поверхности, идти на дизелях. В первом случае ее скорость равнялась бы максимум семи километрам в час, во втором – двадцати пяти. Надводным ходом за это время лодка могла пройти более ста двадцати километров. На карте было начерчено циркулем три соответствующих концентрических круга. Взвесив еще ряд других обстоятельств, приблизительно определили возможные места расположения лодки.
– Думаю, далеко от острова она не отошла, – сказал командир. – Здесь, должно быть, ее притягивает какой-то магнит.
– Кроме того, если бы она удрала отсюда на полной надводной скорости, то нам все равно нечего за ней гнаться, – заметил штурман.
– Правильно, – согласился командир. – Сообщите, что идем тихо и сигналов никаких не подаем. Слухачам на гидрофонах замереть.
Когда совсем стемнело, «Буревестник» с погашенными огнями шел переменным ходом, исследуя квадрат за квадратом район возможного местонахождения подводной лодки. Вахтенные на палубе всматривались в темноту, следя за огнями пароходов и рыбацких судов. Они обошли два парохода, и те даже не заметили, что рядом с ними был военный корабль.
Основная работа во время разведки легла на слухачей на гидрофонах. Эти специальные приборы улавливают в море на значительном расстоянии разные шумы и звуки. Они в равной мере используются и кораблями для подслушивания подводных лодок, и подводными лодками для подслушивания надводных кораблей. За бортами эсминца повисли широкие раструбы – собиратели звуков, а на самом эсминце, надев наушники, слухачи «выслушивали» море, как врач грудь больного.
Эти приборы очень точные. Один раз американский эсминец напал на немецкую подводную лодку и забросал ее глубинными бомбами. После атаки слухачи на гидрофонах слышали, как слабо работали машины лодки, лежавшей на грунте, но вот машины затихли. После этого слухачи уловили двадцать четыре выстрела. Это совершала самоубийство команда поврежденной подводной лодки, убедившись, что спастись невозможно. Может быть, это выдумка, но среди моряков она очень известна и даже приводится в специальной литературе.
Целую ночь ходил «Буревестник», и слухачи не покидали свои аппараты. Только раз они слышали звуки, похожие на работу винтов подводной лодки. Как только об этом сообщили командиру, он приказал остановить машины. В машинном отделении все стихло. Корабль двигался по инерции. И почти в это же время слухачи перестали слышать звуки, казавшиеся им характерными для подводной лодки. Только один утверждал, что после этого он секунд десять улавливал едва слышный шум от оборотов винта. На это ему возразили: мол, должно быть, он слышал работу винтов «Буревестника».
Почти час эсминец стоял неподвижно. Но как бы ни прислушивались наблюдатели, никто не слышал ничего подозрительного. Наконец командир приказал дать эсминцу тихий ход.
Еще раз, поздно ночью, гидрофоны уловили отдаленный взрыв, и больше никакие звуки не вызывали подозрений.
Проходив целую ночь, к утру решили возвращаться. «Буревестник» отошел от Лебединого острова больше чем на сто километров. Взяли курс на Соколиную бухту. Шли быстро. Трофимов хотел как можно раньше узнать, как прошла последняя ночь.
Погожим, веселым утром подошли к острову и вошли в бухту. Патрульная шлюпка вышла навстречу. Поравнявшись со шлюпкой, командир крикнул в трубку привет краснофлотцам и спросил, что нового. В ответ зазвучало громкое «здравствуйте», а затем слова лейтенанта:
– В бухте все спокойно.
«Буревестник» бросил якорь ближе к выселку.
XIII. Прощальное письмо
За Людой щелкнул автоматический затвор в двери. Перед ней на полу, оперевшись спиной о стену, сидел Марко, а рядом с ним стояла на коленях Яся с мокрой тряпкой в руках. Помещение было настолько тесным, что если бы они захотели лечь на пол, то не смогли бы поместиться. В нем не было никаких вещей, только пол, стена и потолок с лампочкой над дверью. Потолок нависал так низко, что Люда чувствовала, как касается его волосами. Когда девушка увидела своих друзей, она даже вскрикнула от радости. После тяжелого допроса, во время которого Анч задавал ей многочисленные вопросы, на которые ей нужно было немедленно придумывать ответы, она снова почувствовала себя среди своих, родных. Она видела – захватчики не особо верили этим ответам, но поскольку девушка отвечала на каждый вопрос, они вели себя с ней довольно вежливо. Теперь, когда девушка оказалась рядом с товарищами, она обрадовалась и в то же время содрогнулась от боли, увидев избитого Марка. Наклонилась к нему, собираясь спросить, как парень себя чувствует, но тут же замерла, услышав оскорбление:
– Негодяйка, трусиха! Прочь от меня!
Люду даже охватил страх, но, посмотрев Марку в глаза, она поняла его. Марко боялся, что их подслушивают, и продолжал игру, начатую в каюте командира подводной лодки.
Люда села рядом с ним, не говоря ни единого слова. Она улыбнулась ему, но Марко отвернулся. Этого девушка уже не понимала: ведь они были здесь одни.
Яся не знала, в чем дело, и поэтому удивленно смотрела то на Люду, то на Марка, не решаясь что-то сказать.
Юнга растянулся и повернулся к Люде спиной. Девушка продолжала сидеть неподвижно. Через какое-то время почувствовала, что Марко взял ее за локоть и крепко сжал. Потом пожал несколько раз всей рукой, а после этого только большим пальцем. Она не понимала, в чем дело. Пожатие продолжалось. Это ей что-то напоминало, но что именно? Он пожимает то всей рукой, то только большим пальцем. Между этими пожатиями определенные интервалы. Так… так… один раз всей рукой, один пальцем, два всей рукой, интервал, один пальцем, два всей рукой, один пальцем, интервал, один всей рукой, один пальцем… Что же это означает? Ага! Точка, точка, точка, интервал. Точка, тире, точка, точка, интервал. Точка, точка, точка, тире, интервал. Точка, тире, интервал. Точка, тире, тире, тире. Теперь она поняла. Марко разговаривает азбукой Морзе. Так их никто не услышит и не увидит. Она напрягает память, вспоминает знаки азбуки Морзе.
Марко рассказывал, как допрашивали его и Ясю, и опасался, что их могут не только подслушивать, но и каким-то незаметным способом подсматривать за ними, поэтому нужно быть очень осторожными. Он спрашивал про ее допрос. Люда подробно рассказывает. Она много напридумывала о военных кораблях, о разных переменах на острове и на побережье. Спрашивали про отца, про торианит, но она все начисто перепутала. Только, кажется, ей не особо верят. Она согласна с Марком – нужно их запутать. Но ей тяжело видеть, как с ним обращаются. Парень отвечает, что так и должно быть. Все равно придется погибнуть. Просто нужно бороться, может, у них еще получится нанести диверсантам вред. Пусть он погибнет первым, но она пусть продолжает их обманывать. В такой ситуации это единственный выход. Сейчас он предлагает начать разговаривать вслух. Пусть она объясняет ему, почему все рассказала, он в ответ будет ее ругать. Если их подслушивают, то так даже лучше. Она согласна и даже просит Марка, чтобы тот ее побил. В ответ на это Люда почувствовала нежное пожатие руки. Это никакой не знак Морзе. Это просто дружеское, искреннее пожатие, возможно, последнее в жизни. Когда девушка начинает говорить, у нее на глазах выступают слезы. Эти слезы звучат в ее голосе. Если их подслушивают, то слова, которые она говорила, безусловно, производили то впечатление, которого ожидал Марко.
– Марко, пойми меня! От нас же не требуют ничего страшного… Нам только задают вопросы, и мы должны отвечать, иначе нас будут мучить и поубивают. Разве то, что мы расскажем, имеет такое большое значение? Это же мелочи! Ничего важного мы все равно не знаем.
– Дура! – кричит он ей в ответ. – Трусиха! Убить тебя мало.
– Марко, как они тебя избили! Марко, я боюсь…
– Гадина проклятая! Молчи! Иначе я тебя задушу. Скажи мне, что ты там рассказала?
Люда, всхлипывая, стала рассказывать о допросе. Марко перебивал ее ругательствами, обещал жестоко с ней расправиться. Так прошло несколько минут. Люда замолчала и, пожимая парню руку, требовала, чтобы он ее побил. Но Марко не решался этого сделать. Наконец он несколько раз замахнулся на нее, но не ударил. Кулак его здоровой руки прошел мимо нее и легко ударил в стену. Найдена, наблюдая за их ссорой, все это воспринимала серьезно. Она вскочила и обняла Марка, чтобы не дать ему ударить Люду. Люда отвернулась лицом к стене и закричала не своим голосом. В тот же миг открылись двери, и на пороге появился Анч. За ним стоял тот самый матрос, который караулил Марка в коридоре. Люда повернулась к нему лицом, испачканным кровью. Перед этим она так ударилась носом о стену, что выступила кровь. Анч, выругав Марка, забрал девушку с собой.
Двери снова закрылись, и юнга с Ясей остались одни. Марко погладил девочку по голове, но она резко отвернулась от него. Парень горько улыбнулся: он боялся, что Найдена так никогда и не поймет его. Попробовал заговорить, но в ответ девочка только укоризненно посмотрела на него.
Время тянулось чрезвычайно медленно, но наконец-то двери открылись, и знакомый уже матрос поставил перед ними тарелки с едой и хлебом. Оставляя их, он словно случайно толкнул Марка. А когда тот обратил на него внимание, указал глазами на подставку с хлебом.
Как бы Марко за этот день ни натерпелся, но здоровый организм переборол все, и у него проснулся волчий аппетит. Он приглашал Ясю попробовать, чем их кормят, но девочка отпила одну ложку и больше ничего не ела.
– Что будет – увидим, а сейчас давай есть, – говорил он ей. Но Яся отрицательно покачала головой.
Ломая хлеб, Марко вспомнил, как матрос, словно специально, выразительно указал на него глазами. Марко осмотрел подставку для хлеба. Она была накрыта белой салфеткой, а под салфеткой что-то лежало. Он убрал ее и увидел несколько маленьких листочков бумаги и коротенький обломок карандаша. На одном из этих листов, сложенных вдвое, что-то было написано на русском языке. Вспомнил свои попытки заговорить с тем матросом в коридоре. Тогда матрос не отвечал, но на вопрос «который час» показал ему, что понимает язык. Юнга начал разбирать написанное:
«Вы герой. Вас ждет смерть. Помочь я вам не смогу. Но я вам сочувствую. Если хотите написать письмо родителям или друзьям, то я обязуюсь его переслать на указанный вами адрес. Будьте осторожны, вас подслушивают. Ваш друг».
Значит, здесь, на пиратской лодке, есть человек, который ему сочувствует! Неизвестный «друг»… Несомненно, это и есть матрос, который только что принес им обед. А может, это провокация? Но нет, какие у него основания так думать? И потом, скорее всего, уже обещали бы освобождение. А здесь ничего такого. Неизвестный друг сочувствует, хотя помочь ничем не может. Ясно. Он здесь только один. И обещает ему передать письмо родителям и друзьям. Письмо после смерти… Значит, он должен умереть…
Что же делать? Вероятно, нужно поспешить с письмом, ведь каждую минуту сюда может зайти Анч или кто-то другой, и тогда он лишится возможности отправить свое последнее письмо.
Но Марко не знал, сколько времени он сможет писать, поэтому должен был поспешить. Вот его письмо:
«Мои любимые и самые дорогие! Я должен умереть. Собственно, мы должны умереть. Нас схватили враги, которые подошли к Лебединому острову на подводной лодке. Мы умираем с мыслями о вас, о Лебедином острове, о “Колумбе”, о нашей Родине. Кроме меня, это письмо подписывает Яся Найдена. Ваш Марко».
Он быстро сунул в Ясину руку карандаш и, водя ею, написал и ее имя. Девочка послушно подчинялась. Потом написал адрес, свернул письмо в тоненькую трубочку и вместе с карандашом положил назад под салфетку. Он еще раз пробежал глазами записку матроса, скомкал и проглотил.
Только он закончил, как дверь внезапно открылась. Вошел Анч, а за его спиной показалось хмурое и напряженное лицо матроса. Казалось, матросу полегчало, когда ни он, ни Анч ничего особенного в пленниках не заметили. Матрос забрал тарелки и подставку с хлебом и вышел, вынося спрятанное под салфеткой письмо.
Анч посмотрел на пленников и сказал:
– Командир лодки дает вам еще два часа на раздумья. Если вы не согласитесь дать точные сведения, которые от вас требуются, то можете считать свою жизнь законченной. – Затем помолчал и продолжил: – Марко Завирюха, может быть, вы готовы говорить уже сейчас?
– Мне нечего отвечать.
– А ты, Найдена?
Девочка молча отвернулась к стене.
– Ну что ж, считайте тогда секунды последних двух часов. – Анч закрыл за собой двери.
Марко обнял Ясю, и она склонила голову ему на плечо. Юнга думал о Люде: где она? Останется ли живой? Вряд ли! Потому что она не сказала им и слова правды.
– Марко, – прошептала Яся ему в ухо, – что делать?
– Главное, Яся, не бойся, – так же тихо ответил ей Марко. – Мы покажем, что мы не боимся смерти. Что бы они ни делали, не скажем ни единого слова.
– А Люда?
Губы Марка чуть шевельнулись, и Яся скорее догадалась, чем услышала: «Она… но так нужно… Ее ждет то же самое».
XIV. Люда просит свидания
Конец дня Люда провела в маленькой каюте с единственной койкой. Туда ее привел Анч. Его рассердило поведение Марка, он обещал его жестоко наказать, успокаивал девушку и обещал, что он и командир корабля сделают все, чтобы она как следует отдохнула и чувствовала себя как можно лучше. Он даже напомнил ей, как хорошо они танцевали во время праздника на Лебедином острове.
Девушка просила Анча не причинять вреда Марку и обещала рассказать все, что знает, только пусть их всех оставят в живых. Особенно просила, чтобы к ней привели Найдену и не разлучали их. Анч обещал поговорить об этом с командиром и выразил надежду, что тот разрешит, если Люда будет послушной. Он включил свет и вышел, оставив девушку одну.
Осмотрев каюту, девушка решила, что здесь, судя по всему, жил кто-то из командного состава подводного корабля, а быть может, и сам Анч. Откидная пружинная койка, рядом с ней специальный сундучок с бельем, плюшевым одеялом, одной обычной и несколькими резиновыми надувными подушками. Рассматривая их, Люда догадалась, что одновременно они предназначены служить спасательными поплавками. Кроме того, в каюте были: зеркало, откидной умывальник, электрический вентилятор, столик, полочка для книг и вещей. В углу стоял маленький закрытый шкаф. Ящик в столе тоже был закрыт. Люда сразу осмотрела все, не нашла ничего интересного, откинула койку, надула резиновую подушку и легла на нее.
Ей не спалось. Ныло все тело, болели ноги, голова, и, казалось, она чувствовала усталость по меньшей мере как после какого-то непомерного физического труда. Люда думала о том, что будет дальше. Представить ближайшее будущее, пусть и через час или два, не могла. Она погибнет, она не верит, что ее выпустят отсюда живой. Если уж погибать, то почему бы не пустить на дно и этот пиратский корабль? О, если бы здесь пробыть еще какое-то время вместе с Марком! Вдвоем они, несомненно, что-нибудь придумали бы. А может, им еще удастся спастись. Она бы хотела знать, как их будут убивать… Вспомнила рассказ Яси о смерти рыбного инспектора и Тимоша Бойчука. Их, должно быть, тоже схватили эти же пираты. Вероятно, допрашивали, а потом убили. Яся рассказывала, что на них не обнаружили никаких следов насильственной смерти. Они утонули. То есть, их утопили. Скорее всего, пираты всегда топят своих пленников. Только вряд ли они просто выбрасывают их из лодки, не принимая никаких других мер, потому что в таком случае Тимош Бойчук, безусловно, доплыл бы до берега. Если же Тимоша так быстро выбросило море, значит, его утопили недалеко от берега. Вероятно, все-таки в бухте, где его схватили. Люда представила себе, как ее погружают головой в воду и держат так, пока она не задохнется… Перед этим ей еще придется наглотаться воды… От этих мыслей стало жутко.
Лежа на койке, она вытянулась, сложила руки, как покойник, и заснула. Это был короткий, тяжелый и беспокойный сон. В сонном воображении роились ужасные видения. Ей казалось, что кто-то незнакомый, страшный нападает на нее, а она не может даже пошевелиться, чтобы защитить себя. Она знала, что это только сон, хотела проснуться и не могла.
Наконец Люда проснулась. В каюте никого не было. Повернулась на бок и лежала так, пока не принесли еду. Есть не хотелось, но она заставила себя, зная, что нужно сохранять силы.
Во время обеда почувствовала, как лодка содрогнулась, легкое дрожание под палубой говорило о работе электромоторов. Подводная лодка снялась с грунта и куда-то пошла, очевидно, выплывая на поверхность, потому что, когда у нее забирали тарелки, она услышала сквозь открытые двери, как в коридоре кто-то сказал:
– Глубина тридцать семь метров.
Позднее лодка останавливалась, потом снова начинала двигаться. Временами ей казалось, что она поднимается, а потом снова погружается. Заснула во второй раз и, вероятно, спала долго, потому что, когда ее разбудили, почувствовала прилив свежих сил.
Разбудил ее матрос и знаками показал следовать за ним. Девушка подошла к зеркалу поправить растрепанные волосы и помятое платье. В подводной лодке был сухой воздух и высокая температура, поэтому на ней все успело высохнуть. Матрос деликатно вышел на минутку за дверь. Девушка, стоя перед зеркалом, видела, как в нем отражается полка над койкой. Там лежало несколько резиновых подушек, на одной из которых она спала. Люда быстро повернулась, схватила одну из тех подушек, смяла ее и спрятала под платьем. Матрос снова вошел в каюту и движением головы приказал идти за ним – к знакомой уже каюте командира подводной лодки. Ей пришлось немного подождать в коридоре, прежде чем ее позвали туда. Как девушка и думала, в каюте она застала командира и Анча.
– Уважаемая Людмила Андреевна, – очень вежливо обратился к ней переводчик, – садитесь, пожалуйста.
Люда села.
– Командир нашего корабля просит высказать вам благодарность за ваше поведение. Вы сразу нас поняли и не встали на путь молчания и возражений. Видите, мы тоже относимся к вам как можно лучше. Пока что освободить вас мы не можем. Но, должно быть, вы беспокоитесь о вашем отце, как, следует полагать, и он о вас? Командир разрешает вам написать отцу письмо.
Люда удивленно и настороженно слушала Анча. Что скрывается за этой любезностью?
– Я могу написать в письме все, что захочу? – спросила она.
– Да, с одним только исключением – ни единого слова об этом корабле и людях на нем.
– Позвольте, про что же я могу писать?
– Вы можете писать о своих чувствах, спрашивать о домашних делах, наконец, о том, что вам грозит опасность, что вы попали в очень трудное положение, но ничего не пишите о своем местоположении. Кажется, достаточно.
– Да, спасибо. Я подумаю.
– А про что, собственно, думать?
– Думаю, как нелегко писать такое письмо в моем положении… Я должна написать так, чтобы вы его пропустили, но мне ведь хочется сказать что-то о себе…
– О, я вас понимаю. Если хотите, могу помочь вам составить письмо. Кстати, вот что… Если вы напишете отцу, чтобы он немедленно приехал в Лузаны увидеться с вами, то… тем самым вы спасете его от смертельной опасности, которая грозит ему в эти дни на острове… и… не обманете его… К тому времени все закончится, и вы с ним увидитесь.
Анч обратился к командиру, переводя ему разговор с Людой.
Девушка смотрела на них непонимающими глазами. Она очень боялась каким-то движением или взглядом выдать, что понимает их язык. Посмотрев на одного и второго, она опустила глаза и, глядя себе под ноги, мысленно переводила то, что они говорили.
– Кажется, здесь будет лучше, чем там, – сказал командир.
– Возможно, – ответил Анч. – Хотя я не ожидал от нее такой покорности и страха перед нами.
– А с теми надо кончать.
– Тем же способом?
– Это лучший способ, но в этом случае, если парня вынесет на берег, могут обратить внимание на характер ранений. Я думаю, мы еще до утра выкинем их в открытом море. Они в таком состоянии, что через десять минут пойдут на дно.
– Трупы, в конечном итоге, может вынести на берег.
– К тому времени следов избиения никто не различит, а больше физический вред мы им причинять не будем, – улыбаясь, объяснил командир.
Люда почувствовала, как у нее тяжелеет голова, ей хотелось закричать: «Разбойники, убивайте меня вместе с моими товарищами. Я понимаю вас. Все равно ничего от меня не добьетесь». Но, напрягая всю силу воли, сдерживала себя. Если бы Марко знал, он бы полностью одобрил ее поведение.
Командир нажал кнопку звонка, и на сигнал вошел матрос. Ему приказали привести пленного юношу. Анч обратился к Люде.
– Ну, вы можете идти и писать письмо. Я вас проведу.
– Вы обещали, – сказала Люда, – перевести ко мне Найдену.
– Найдену? А, да, действительно. Командир не возражает против вашего свидания, поговорите с девочкой, уговорите ее изменить свое поведение. Если она это сделает, ее поместят вместе с вами.
– А когда можно ее увидеть?
– Это можно сейчас. – Затем, повернувшись к командиру, думая, что Люда его не понимает, добавил: – Устрою ей последнее свидание.
Выйдя из командирской каюты, в коридоре встретили Марка. Заметив, что за ними следит Анч, парень отвернулся от Люды. Анч провел девушку в каюту, где была Яся, и оставил их одних.
XV. Синий пакет
Возвращаясь, шпион приказал Марку идти за ним в командирскую каюту. В ней командира не застали. Он, очевидно, вышел в рубку, оставив двери, которые туда вели, неприкрытыми. Марко, посмотрев в рубку, догадался, что сейчас или ночь, или лодка погрузилась глубоко под воду. Сквозь иллюминатор не пробивалось ни единого лучика света. Чувствовалось, что лодка набирает скорость.
Анч сел в кресло командира и, не приглашая Марка садиться, обратился к нему резким голосом, с явной издевкой:
– Итак, прославленный герой, прошло два часа. Сейчас состоится наш последний разговор. Надеюсь, вы за это время подумали о своем поведении и передумали. А?
– Да, я подумал, – с ненавистью в голосе ответил Марко. – У вас не получится ничего из меня вытащить. Возможно, это мой последний час, но ваш последний тоже близок. За меня сумеют отомстить.
– О, юноша, не нужно красивых слов. Лучше послушайте меня. Вы, естественно, знали тех людей с Лебединого острова, которые недавно погибли. Одного из них звали Тимош Бойчук. Обоих уже нет. Но вы ничего не знаете об их последних минутах. Первого утопили, как мышь. Его наклонили из лодки, а два матроса держали его за ноги. Мне пришлось возиться с его головой. Он бился, как дельфин. Временами ему удавалось вытащить голову на поверхность: глаза были вытаращены, как у жабы, а из носа и изо рта вытекала вода. Он ее неслабо напился, но это, как вам известно, не слишком вкусный напиток. Мы провозились с ним больше пяти минут, пока его живот не набрал достаточно балласта, а из легких не вышел весь воздух. Тогда он погрузился без промедлений. А с Тимошем Бойчуком возни было больше, но лишь до тех пор, пока его не запаковали в мешок. Он начал буянить, и потом я недосчитался на своем кителе одной пуговицы, – а позже второй, которую вы, кажется, молодой человек, оторвали… Но как только мы упаковали его туда, работа стала легкой: мы бросили его в воду на несколько минут, а потом вытащили неподвижное чучело, чтобы вытряхнуть его из мешка. Тот мешок хранится у меня, как памятка. Показать его вам?
– Сволочь!
– Не ругайтесь, не поможет. Ваше последнее слово?
В это время подводная лодка резко остановилась. Анч и Марко по инерции содрогнулись и покачнулись в одну сторону. Из командирской рубки донесся нервный разговор. Анч поднялся со своего места, подошел к полуоткрытой двери, и, повернувшись к Марку спиной, кого-то о чем-то спросил.
Парень не знал, что командир внезапно остановил подводную лодку, потому что его встревожило сообщение его слухачей на гидрофонах. Они наблюдали шумы парохода с сильной машиной и очень большой скоростью движения. Скорость и направление корабля, определенные шумопеленгаторами, не подходили ни одному курсу грузовых или пассажирских пароходов в этом районе и навели на подозрение, что это военный корабль. Из осторожности было решено остановиться. Но особенно их поразило то, что почти одновременно, стоило лишь остановиться, стих и шум корабля. Такая случайность показалась им подозрительной, а потому командир решил залечь на дно и выждать некоторое время, наблюдая шумы при помощи гидрофонов. Лодка залегла на глубине сто сорок пять метров.
Пока Анч разговаривал с теми, кто находился на центральном посту управления, Марко оглядывался вокруг, в поисках хоть какого-то спасения. Вот бы найти какое-то оружие, схватить его и уничтожить шпиона и «рыжую гадину»! Но единственным предметом, хоть как-то напоминавшим оружие, был костяной нож для разрезания бумаги. Кроме того, на столе лежали три или четыре книжки, стопка бумаги, карандаши и маленькая шкатулка, которой Марко раньше не видел. Шкатулка была открыта, и в ней виднелись бумаги. Наверное, командир просматривал их, когда его позвали на пост центрального управления, и не успел закрыть шкатулку. «Наверное, там какие-то важные бумаги», – подумал юнга и, заметив, что на него никто не смотрит, протянул руку к шкатулке. Момент был напряженный: у него прервалось дыхание, когда пальцы коснулись лежащих в шкатулке бумаг.
Стараясь сохранить абсолютную тишину, он ощутил, как пальцы сжали какой-то плотный пакет. С поста долетал громкий разговор Анча с командиром лодки. Последний что-то говорил отрывистыми краткими фразами. Шпион перебил его вопросом и сделал движение, словно собираясь повернуться. В это время рука Марка с пакетом в ярко-синем конверте зависла в воздухе над столом. Парень дернул рукой и спрятал конверт под стол, а взглядом остановился на картине с головами на трех блюдах. Анч действительно обернулся, посмотрел на пленного, но, не заметив никаких изменений в его позе, продолжил беседу. Марко еще четверть минуты интересовался картиной неизвестного художника, а затем обернулся к Анчу. Тот стоял к нему спиной. И синий пакет быстро исчез под рубашкой Марка. «Может быть, мой труп прибьет к берегу, – подумал парень, – а бумаги некоторое время смогут сохраниться. Этот пакет и мое письмо, переданное матросу, все объяснят».
Поговорив еще немного, Анч вернулся к пленному. Сразу же, следом за ним, вошел командир. Они заняли свои привычные места. Анч в последний раз предложил Марку дать правдивые ответы на их вопросы.
– Вы подтверждаете то, что говорит Люда Ананьева?
– Нет, это неправда.
– Ну, тогда все понятно. Вы, значит, думаете, что погибнете героем, что про вас будут писать песни, сочинять легенды, добудете себе бессмертную славу… Ха-ха-ха!..
Анч перевел свои слова командиру, и тот тоже противно захихикал.
– Но никто не будет знать, как вы погибли. Даже когда найдут ваш труп, все просто решат, что неосторожный юноша погиб в море. Закопают – и все. Крышка!
Командир лодки не понимал слов шпиона, но догадывался об их смысле по выражению лица Анча, и, саркастически улыбаясь, очевидно, добавлял свои замечания, которых Марко, к счастью, не понимал.
Юнга, стиснув зубы, слушал их, а затем, поднявшись, твердо сказал:
– Ошибаетесь, господа: о моей смерти довольно скоро узнают и как следует за нее с вами расплатятся.
– Ха-ха-ха! – смеялся Анч. – Откуда узнают? – И что-то сказал командиру.
Тот выдвинул ящик из стола, вытащил оттуда какую-то бумагу и подал ее Анчу.
Бумажка показалась Марку знакомой. И действительно была знакома, потому что Анч, растягивая слова, прочитал:
– «Мои любимые и самые дорогие. Я должен…»
Кровь ударила Марку в голову, и он бросился на Анча. Но, ожидая такой реакции, Анч заранее вооружился кастетом. Шпион ударил парня по переносице, а матрос, который вскочил в каюту, схватил юнгу за руки и ловким приемом заломил их назад.
– Горячий, – издевательски проговорил Анч. – И все же мы дочитаем.
Матрос стянул руки Марка веревкой, и, бросив его на стул, встал рядом. Шпион дочитал письмо, издеваясь над каждым словом. Тем временем на лице командира проступило настоящее наслаждение, когда он наблюдал за тем, как злится парень, слушая чтение шпиона. Но Марко справился со своими чувствами. Он должен был сохранять спокойствие, равнодушие, не отвечать ни на один вопрос, быть хладнокровным и немым, как рыба, не обращать никакого внимания на своих мучителей. Но каким же образом письмо попало в руки пиратского начальства? Неужели тот матрос с добрым лицом проявил неосторожность, потерял письмо, или у него обнаружили это послание? Что его ждет?
Юнгу вывели в коридор со связанными руками и повели в то помещение, где держали вместе с Найденой. Идя по коридору, он почувствовал на себе чей-то взгляд. Это смотрел на него матрос. Он улыбнулся, и его «доброе» лицо внезапно стало Марку невыносимо отвратительным.
– Провокатор! – крикнул парень и плюнул тому в глаза.
XVI. Выстрел торпедой
Правобортный наблюдатель на гидрофоне сообщил в пост центрального управления, что снова слышит шум винтов парохода. Направление то же, что и прежде, до того, как шум стихал. Командир лодки немедленно вышел из своей каюты в пост центрального управления. Там дежурил его помощник. Командир занял свое место, осветил перед собой карту моря и, надев на уши телефонные наушники, при помощи переводного телефонного аппарата поддерживал связь со всеми частями корабля, в первую очередь – с гидрофонами. Какое-то судно со скоростью, слишком большой для коммерческих пароходов, но маловатой для боевых кораблей, приближалось к лодке. Следя за показателями шумопеленгатора, можно было установить, что этот пароход идет не по прямой линии, его движение зигзагообразно, то есть, он то и дело менял курс, как это делают пароходы, если боятся торпедирования, или тральщики, которые выбирают мины, или миноносцы, когда они, вдобавок к другим заданиям, еще и проводят в море тщательную разведку.
За спиной командира стоял Анч. Он хоть и не относился к экипажу этого корабля, но занимал привилегированное положение как представитель специальной разведывательной службы.
– Что там? – спрашивал он. – Какие-то новости?
Командир отмечал на карте движение приближающегося к ним парохода.
– Девять из десяти, что это военный корабль, – сказал он. – Я бы охотно всплыл и послал бы ему порцию тротила, но его предварительный быстрый ход и эти маневры наводят на некоторые сомнения, удастся ли это успешно проделать.
– А в чем дело?
– Слишком велика вероятность того, что это миноносец, то есть самый страшный наш враг. Кроме того, если у него есть подозрения, что поблизости находится подводная лодка, или даже если он просто выполняет на эту тему учебное ночное плавание, это может наделать нам бед.
– Мы долго будем стоять?
– До тех пор, пока этот корабль не отойдет на значительное расстояние. Иначе он может подслушать нас своими гидрофонами.
Шумопеленгаторы и обычные гидрофоны показывали ускорение и приближение неизвестного пиратам судна. Но их командир оставался спокоен. Сто сорок пять метров – достаточный пласт воды, чтобы спрятать подводную лодку, когда она совершенно неподвижна. В таком случае единственное, чем можно было бы ее найти, – это разведка инфракрасными лучами, но, учитывая сложность и новизну таких установок, командир был уверен, что миноносец такой разведки проводить не мог.
Вот неизвестный корабль уже совсем близко. Показатели шумопеленгаторной установки на таком близком расстоянии уже не могут определить его местоположение. Стрелки начинают танцевать, как стрелки компаса во время магнитной бури. Командир хмурится. Минуту назад он был абсолютно спокоен, но теперь закралась тревога: а что, если этот корабль все же оснащен специальным оборудованием для разведки в инфракрасном спектре?! Вот сейчас он пройдет над лодкой, и, определив ее местонахождение, сбросит глубинные бомбы. Тогда не спасут и сто сорок пять метров. Наоборот, на такой глубине бомба, даже если не попадет в лодку, а взорвется рядом с ней, может ее повредить, и на поверхность подняться лодка уже не сможет. Уже безо всяких приборов слышно, как корабль проходит над лодкой, лопасти его винтов гребут воду. Но вскоре после этого шум начал стихать. Пароход прошел и двинулся куда-то дальше, тем самым сменным курсом. Пиратская подводная лодка спокойно лежала на дне, выжидая, когда шумы окончательно стихнут.
Через некоторое время настал этот долгожданный момент. Гидрофоны не улавливали ни единого звука.
– Малый ход! – скомандовал командир своему помощнику. – Руль глубины вниз!
Заработали электромоторы, и лодка поползла по грунту. Рулевой повернул прав´ило руля, и лодка пошла вверх. Вот она всплыла на перископную глубину. Чтобы подняться выше, на лодке нужно было открыть баллоны со сжатым воздухом или выжать из балластных цистерн воду. На поверхность подняли перископ, но в нем лишь едва-едва виднелись звезды на небе. Командир приказал радисту прослушать эфир.
Далеко среди моря болтался пароход-база для обслуживания подводной лодки. Он часто менял окраску и название. По одним документам, он шел в порты Советского Союза, по другим, наоборот, шел оттуда. И те, и другие документы были фальшивыми и заготовленными загодя. Фактически заданием этого парохода было служить передаточным пунктом между пиратской подводной лодкой и ее метрополией. Пароход должен был также встречаться с лодкой в море по ночам и передавать ей необходимые запасы топлива, воды, провианта или же забирать добычу, награбленную в результате пиратских диверсионно-шпионских действий против других государств.
Из осторожности радист не поднял антенну над водой, а выпустил ее в воду. Этого ему было достаточно, чтобы слышать радиостанцию парохода-базы. Он достаточно быстро настроился на необходимую волну, поймал разыскиваемую радиостанцию и начал записывать карандашом шифрованную радиограмму, которая шла в эфир под названием метеорологической сводки. Радиограмма была довольно длинной. Закончив записывать, радист прослушал ее повторную передачу. Это делалось специально для проверки. Радиограмму он отдал на расшифровку помощнику командира.
Помня известную историю с шифровальной книгой крейсера «Магдебург», командир подводной лодки предложил, чтобы его помощник заучил шифр на память. Во время империалистической войны в Балтийском море был потоплен немецкий крейсер «Магдебург». Русские водолазы спустились на дно, проникли в помещение командира крейсера, и в числе прочих документов нашли книгу секретных кодов и шифров немецкого военного флота. Книгу со временем передали английскому морскому командованию. Благодаря этой книге англичане долгое время быстро расшифровывали переговоры между немецкими кораблями, и, передавая разные фальшивые радиограммы, путали планы немецкого командования.
Вскоре помощник передал командиру расшифрованное сообщение, переданное надводной базой. Там говорилось следующее:
«Пароход “Антопулос” – на пути из Америки в Советский Союз. На “Антопулосе” идет оборудование для Лебединого острова. Пароход проходит в ста милях к западу от базы. Держит связь с Салониками. Позывные – ВС. Необходимо экстренное применение самых решительных мер».
Командир пиратской лодки показал радиограмму Анчу. Тот глянул и, встревоженно посмотрев на командира, сказал только одно слово:
– Торпеда!
В ту же минуту радист получил приказ слушать позывные ВС… и, поймав, взять на них пеленг. Предполагалось, что утром пароход будет связываться по радио с каким-нибудь портом, и тогда его можно будет обнаружить. Пока что подводная лодка должна была ходить на линии, параллельной курсу Лебединый остров – Лузаны, потому что где-то здесь могла состояться встреча с «Антопулосом».
Командир и Анч разговаривали о том, как надводная база могла получить сведения об «Антопулосе».
– Это наши американские агенты, – уверенно заявил Анч, – не иначе, потому что с агентами в Советском Союзе связь почти утеряна. Кто остался в живых, тот зарылся глубоко в болото, пережидая плохую конъюнктуру.
Пиратам очень везло. Старший помощник доложил, что радист поймал разговор «Антопулоса» с Афинами.
Двойное пеленгование показывало, что «Антопулос» находится на расстоянии примерно двадцати миль от подводной лодки, и, двигаясь медленным экономным ходом, лодка не могла бы его догнать. А вот всплыв на поверхность и идя с полной скоростью, она могла сделать это часа примерно за полтора. Была дана команда продуть цистерны. Могучая струя сжатого воздуха выжала несколько сот тонн воды из цистерн за борт. Через семь минут подводная лодка «неизвестной» национальности шла полным ходом, догоняя греческий пароход. Радист-грек продолжал свою работу и оставлял в воздухе невидимый, но уловимый радистом-пиратом сигнал. На подводной лодке был отдан приказ торпедистам: заряжать торпедные аппараты и готовиться к боевому выстрелу.
Торпеда. Люди, живущие на суше, незнакомы с этим страшным оружием. Это снаряд длиной пять-семь метров, со специальными, исключительно сложными механизмами. Они заставляют снаряд двигаться под водой со скоростью девяносто километров в час, не отклоняться от заданной цели в сторону, держаться на определенной глубине, нести запас взрывчатого вещества, достаточного, чтобы при успешном попадании потопить даже самый большой военный корабль. Особенно опасен такой снаряд для грузового или пассажирского парохода. Когда моряки такого парохода замечают, как по водной поверхности приближается к ним пенная стяжка, у них холодеет сердце, и они готовы в тот же миг спускать шлюпки. Только очень неудачное попадание оставляет пароход на воде. За время первой империалистической войны было потоплено более шести тысяч торговых пароходов и немало военных кораблей. Одних только линкоров и крейсеров от торпед погибло более тридцати.
Подводная лодка догоняла греческий пароход. Командир с несколькими людьми из команды находился на палубе и всматривался в горизонт, надеясь вот-вот увидеть топовый огонь «Антопулоса». Рулевой правил по пеленгатору, за настройкой которого следил радист. Радист на «Антопулосе» прекратил радиопередачи только тогда, когда его огни заметили с подводной лодки. Возможно, он перешел на слушание и слушал, как где-то, на огромном расстоянии, кто-то выстукивал предназначенные ему точки и тире. Но ни он, ни вахтенные на пароходе не слышали, как приближается к ним смертельная опасность. Возможно, скучал на капитанском мостике дежурный штурман, а рулевой автоматически сверял заданный ему курс и курсовую черточку ходового компаса под стеклянным колпаком. Одиноко светились в море топовый, почти под клотиком, и два бортовых, по обе стороны капитанского мостика, огни. И больше огней не было. Еще светило электричество где-то в глубине помещений парохода, в машинном отделении и в кочегарке, где машинисты и кочегары время от времени говорили о своих повседневных делах или о необычном багаже «Антопулоса»…
Никем не замеченная лодка описала полукруг, обходя пароход. Командир приказал очистить палубу и приготовиться к погружению, а радисту – следить, будет ли «Антопулос» посылать SOS после взрыва.
Подводная лодка шла полупогруженной. За полминуты она могла полностью скрыться под водой. В боевой рубке остались только командир и его помощник. И вот послышалась команда «Выстрел!» Под водой из торпедного аппарата вылетела торпеда, выброшенная силой сжатого воздуха. В первый миг ее никто не заметил, но вот стала видна вспененная дорожка на воде, мчавшаяся наперерез пароходу. Когда она дойдет до линии его курса, она столкнется с ним. Командир и его помощник следят за пенным следом, напрягая взгляд. Торпеда выпущена твердой рукой, управляемой точным глазом, но пароход, будто нарочно, одновременно с выстрелом замедлил ход. Возможно, заговорились кочегары, уменьшилось давление пара в котлах, возможно, что-то другое случилось в машине, но именно из-за этого замедления хода торпеда прошла перед самым носом «Антопулоса», не зацепив его. С губ офицеров-пиратов сорвались брань и проклятия, их успокаивало только то, что на пароходе торпеды не заметили. Радист не уловил в эфире ни малейшего намека на SOS, а торпеда ушла дальше. Это была торпеда с аппаратом концентрически-циркулятивного действия, который заставлял смертельно-разрушительный снаряд, если тот не попадал в цель, поворачивать и продолжать свой путь по спирали, кружить вокруг своей жертвы все меньшими кругами, и, наконец, столкнуться с ней. Прошла минута, полторы, торпеда уже повернула и метнулась по спирали. В ее темно-блестящем теле исправно работал двигатель, горела керосиновая горелка, которая подогревала уменьшающийся запас сжатого воздуха, тем самым увеличивая его силу. Все ýже и ýже сжимался круг вокруг парохода. Возможно, вахтенный или штурман наконец и заметили нечто непонятное, что мчалось быстрее дельфина, но раньше, чем они сумели понять, что это такое, грянул мощный взрыв, колоссальный столб воды рухнул на пароход, сбивая с ног людей, смывая за борт плохо закрепленные грузы, заливая внутренние помещения. Пароход содрогнулся так, что главная машина сдвинулась с места, и начал оседать в воду. Снаружи и внутри погасли все огни, послышались крики и вопли людей.
Радист греческого парохода не послал сигнал SOS.
Подводная лодка, оставляя в темноте тонущий корабль, спряталась под воду и сменила курс.
XVII. Утопление пленных
Когда Марко вернулся в свой карцер, Люды там уже не было. Яся, увидев парня, схватила его за руку и шепотом спросила:
– Что? Снова били?
Улыбнувшись, юнга покачал головой, словно говоря «нет». Задумавшись, они долгое время молча сидели против друг друга. От яркого электрического света уставали глаза, свет раздражал, но избавиться от него было невозможно, так как выключателя в помещении не было. Слышалось, как поднималась лодка, как она шла под водой, как всплыла и, очевидно, пошла по воде. Марко догадывался обо всем этом по легким толчкам и дрожанию машин.
Это была ночь перед казнью. В тишине Марко чувствовал какой-то стук. Он прислушался: это стучала кровь в его висках, и казалось, что время летит неимоверно быстро. Он напрягал волю, стараясь быть абсолютно спокойным, и мысленно нырнул в воспоминания. Закрыл глаза, и, словно наяву, перед ним возникла буйная трава на Лебедином острове, хмурое небо перед дождем, ветер пронесся над островом и гонит по траве волны. Вдалеке, на едва протоптанной тропинке, в этих порывах травы и ветра виднеется чья-то фигура. Небо рассекает молния, гремит гром… Он катится долго, то слабея, то усиливаясь, и вот падают первые капли, вестники летнего ливня. Над фигурой незнакомки раскрывается туго натянутый зонтик. Дождь стучит по нему. К Марку поворачивается лицо, и он видит перед собой каре-зеленые, миндалевидные глаза Люды. Ему вспомнилась эта первая встреча, а потом последняя, уже здесь, когда Люда делала вид, что он ее побил… А перед этим молчаливый разговор при помощи рук. Он надеялся, что она останется в живых и расскажет об их судьбе. Одновременно с этими мыслями его охватывал прилив бешенства от того, что он ничем не может повредить этот пиратский корабль, дать про него знать… Марко вспомнил про синий пакет у себя на груди. Сунул руку за пазуху, нащупал его и с радостью обнаружил, что конверт сделан из плотной пергаментной бумаги, которая размокает не так быстро, как обычная. Значит, бумаги сохранятся довольно долгое время, и, возможно, его труп принесет какие-то важные известия… И тут же до него донесся звук отдаленного взрыва. Марко прислушался, но больше ничего особенного… Только вроде бы лодка снова погрузилась под воду.
Марко засмотрелся на Ясю, которая заснула, положив голову ему на колени. Ее худенькое загорелое лицо казалось совсем детским и потеряло выражение серьезности, которое он привык всегда видеть. Коротко заплетенная коса упала на тонкую руку с мозолистой ладонью. Юнга начал думать о жизни Найдены, не помнившей ни материнской, ни отцовской любви… До последнего времени у нее не было ни друзей, ни вообще близких людей. Только после убийства Ковальчука ей начала улыбаться судьба… И вот ни за что ни про что ей выпали эти ужасные приключения, чтобы погибнуть… А может, пираты ее не убьют? Может быть, им достаточно будет его смерти? Нет, эти ночные злодеи боятся оставлять живых свидетелей. Всех троих ждет одна и та же участь – смерть. Возможно, Люде удастся прожить еще один день или два. Правда, это увеличивает ее шансы на спасение… Марко старался придумать хоть какой-то способ спасения, но ничего из этого не выходило.
Яся спала необычно спокойно, и парень, присматриваясь к ее лицу, несколько раз замечал на нем лукавую усмешку: наверное, ей снилось что-то приятное. Он жалел девочку и завидовал, потому что сам он заснуть не мог. Несколько раз он пытался это сделать, но как только приближалась дремота, обливался холодным потом, потому что воображение рисовало Ясю и Люду, которые умирали ужасной смертью. О себе он уже забыл, передумал все, но его спутницы не выходили из головы, и каждый раз он вспоминал рассказ Анча про утопление инспектора и рыбака. В такие минуты он сжимал кулаки и бил ими по палубе, но каждый раз боль в раненой руке возвращала ему рассудительность, и он с опаской посматривал, не проснулась ли Яся. Ему хотелось, чтобы она крепко спала и видела последние сладкие сны в своей жизни.
Девочка не просыпалась. Лишь раз она повернулась на бок, прижалась щекой к его ноге, словно к подушке, и, выпустив из рук косу, прошептала «мама». И освещенная ее щека сияла радостью. Наверное, девочке снилась мать, которую она давно забыла. Марко окаменел и впервые за все это время почувствовал, как по его лицу катятся слезы.
Неожиданно открылась дверь. «Неужели пора?» На пороге стоит Анч, а за ним матросы. Марку предлагают выйти. Он целует Ясю в лоб, осторожно кладет ее голову на пол и поднимается. Как только он оказывается в коридоре, Анч заскакивает в помещение, толкает девочку, будит ее и приказывает тоже выйти. Их ведут мимо командирской каюты, куда-то дальше. Значит, допрашивать больше не будут. Впереди идет матрос, за ним – Марко, за Марком – Яся, а позади – Анч и еще два или три матроса. По трапу через открытый люк выходят на палубу. Их овевает легкий порыв ночного воздуха.
Лодка, всплыв на поверхность, стоит неподвижно. Вскоре начнет светать. Уже начинают бледнеть звезды на небе, яснеет широкая полоса на востоке, прозрачней становятся сумерки. Мелкая черная волна легонько бьется в металлические стены лодки.
Матрос, шагавший впереди, пропускает их перед собой, а потом прячется обратно в люк. Вместо него показывается Анч. Он обращает внимание парня и девочки на чудесное звездное небо, на тихую погоду. Потом спрашивает, почему они дрожат, ведь на воздухе совсем не холодно.
– На вашем море август – чудесный месяц, – говорит шпион. – А вскоре начнутся лунные ночи… К сожалению, сейчас мы можем дать вам возможность рассматривать только звезды и дышать свежим морским воздухом. Это – целебный воздух. Врачи считают, что в морском воздухе на расстоянии более ста километров от берега нет ни единой бактерии.
Марко и Яся не отвечали. Они стояли на палубе, смотрели на море и действительно с наслаждением дышали свежим воздухом после долгого пребывания в закрытой лодке под водой. Они искали глазами хоть какой-то отдаленный огонек или силуэт. Но зря: командир подводной лодки выбрал место, отдаленное от всех морских путей, куда редко заходили даже рыбаки.
Анч помолчал, а потом, остановившись на сходнях к люку, сказал:
– Может, вам показать мешок, в котором провел несколько приятных минут Тимош Бойчук? Молчите? Ну тогда позвольте пожелать вам всего наилучшего.
Он быстро спрятался и закрыл за собой люк. Парень и девочка остались одни. Яся подошла к Марку и прижалась, словно ища у него защиты. В это время в надстройке боевой рубки открылся маленький иллюминатор, и оттуда снова послышался голос Анча:
– Эй, там! Сейчас лодка уйдет под воду. Если в последнюю минуту вы согласитесь делать все, что вам скажут, постучите в этот иллюминатор.
Стекло иллюминатора опустилось.
Послышалось бурление воды за кормой. Лопасти винтов, медленно поворачиваясь, перелопачивали воду, и лодка потихоньку двинулась с места. Движение ускорялось. За лодкой побежали черные бороздки, она начала погружаться под воду. Марко почувствовал, что Яся вырывает свою руку, и отпустил ее. Девочка бегом бросилась к боевой рубке и начала молотить кулачком в иллюминатор. Юнга растерянно посмотрел ей вслед и тут же подскочил туда же. В нем боролись два противоречивых чувства. Он сам боялся, что Яся погибнет, но пусть лучше погибнет, чем станет предательницей. Он протянул руки, чтобы оттащить ее от иллюминатора, но руки повисли в воздухе. Лодка перестала погружаться, открылся иллюминатор, и снова послышался победно-насмешливый голос Анча:
– Одумались? Вы согласны?
– Я хотела вам сказать, рассказать… – заспешила девочка.
– Яся! – вскрикнул Марко с выражением отчаяния и как бы предупреждая…
Девочка не обратила на это внимания.
– Вы никогда ни от кого про это не узнаете. Это могу рассказать только я. Вы не знаете, почему вам никого не удалось отравить своими сигаретами? Потому что я подсмотрела, как вы их делали, а потом подменила на другие, а отравленные сожгла… Я все сказала. Ха-ха-ха! – Девочка расхохоталась.
В тот же миг иллюминатор захлопнулся. Лодка вновь начала погружаться. Марко обнял Ясю. Его сердце преисполнилось гордости за эту маленькую девочку, его подругу в последние минуты жизни. Волны покатились по их ногам, но они снова взялись за руки. Лодка шла вперед, ветер обвевал их лица.
– Прощай, Люда! – крикнул Марко и, держа Ясю за руку, вместе с ней бросился в море. Волна отбросила их от борта и закружила в бурунах за кормой.
Лодка исчезла под водой, увозя с собой Люду, которая сейчас спала, ничего не зная о судьбе своих спутников и не слыша прощального крика. Командир лодки и Анч следили в перископ за тем, как пленники бросились в море, и вскоре потеряли их в сумерках. Заканчивалась ночь над морем; к Лебединому острову после безуспешной разведки приближался «Буревестник», затерявшись в море; плыла шлюпка с командой «Антопулоса», которая успела спастись после взрыва. Где-то, почти в открытом море, болтался пароход-база подводной лодки, и радист этого парохода принимал зашифрованную радиограмму-рапорт об успехах пиратов и их планах на ближайшее будущее. Небо светлело, звезды гасли одна за другой, покачивалась поверхность бескрайнего моря, играя мелкой рябью.
Из порта Лузаны выходила в море шхуна «Колумб», неся на конце мачты черный креп.
XVIII. Снова в разведке
Андрей Гордеевич Ананьев с тревогой ждал возвращения «Буревестника». Он не спал всю ночь. Однако нужно было работать, и профессор дал инструкции геологоразведывательной партии: продолжать работу на торианитовом холме, одновременно договорившись с рыбаками, чтобы те помогли, когда на остров прибудет пароход с грузом из Америки. Андрей Гордеевич ждал «Буревестник», чтобы узнать о результатах ночной разведки и передать через радиостанцию эсминца в Лузаны, чтобы «Антопулос» сразу же шел в бухту Лебединого острова.
Как только эсминец показался перед островом, Андрей Гордеевич сошел на берег и занял место в каюке одного из рыбаков. Когда «Буревестник» бросил якорь, каюк немедленно отошел от причала.
После ночного похода большинство моряков на корабле спали. Такое распоряжение дал командир, заботясь об отдыхе краснофлотцев. Собирался заснуть и сам Трофимов, но прибыл профессор. Семен Иванович пригласил его к столу, уверяя, что пока они закончат завтракать, придут ответы на все их радиограммы. Профессор согласился. В кают-компании сидели только командир, старший механик и гость.
За завтраком механик снова отстаивал свой проект увеличения скорости «Буревестника», и Семен Иванович, чтобы отвлечь профессора от грустных мыслей, поддерживал разговор, детально вникая во все мелочи задумки механика. Андрей Гордеевич слушал их сначала из вежливости, а потом и сам заинтересовался: ему казалось, что чем быстрее будет ходить эсминец, тем больше у него будет шансов найти Люду, и профессор начал пылко поддерживать механика, хотя не особо разбирался в строении корабельной машины. Механик почувствовал, что настал подходящий момент, когда он сможет убедить командира. Иногда ему месяцами приходилось выжидать подобного случая, и он знал, что если уже Семен Иванович увлечется идеей увеличения скорости, то будет поддерживать проект, пока не доведет его до конца… и очередного конфуза. И вот под конец завтрака Трофимов разрешил механику подготовить все, что тот сочтет нужным для осуществления своего проекта.
– На это хватит одного дня, – заверил механик, который никогда не откладывал подобных дел.
– Но, – предупредил его командир, – я еще вызову на консультацию главного инженера дивизиона.
Последнего механик немного побаивался, потому что главный инженер в прошлый раз сказал, что больше на подобные проекты не согласится.
Только закончили завтракать, как принесли радиограммы. В одной из них командир дивизиона эсминцев приказывал продолжить дозорную службу в районе Лебединого острова и держать связь с приграничной охраной, которая оберегает двенадцатимильную прибрежную зону. «В случае обнаружения подводной лодки, – говорилось в радиограмме, – ближе чем в двенадцати с половиной милях от берега, немедленно ее потопите. Если же обнаружите ее в открытом море, используйте все возможные способы, чтобы выяснить ее национальность, курс, характер плавания. Держите связь с самолетом Рыбтреста “Разведчик рыбы”. В случае необходимости вызывайте подмогу. С авиабазы тут же вылетят самолеты, а также выйдет звено эсминцев».
В радиограмме на имя профессора Ананьева капитан порта Лузаны сообщал, что капитан парохода «Антопулос» получит приказ идти к Лебединому острову, как только радисту порта удастся связаться с пароходом. Одновременно с этим радист «Буревестника» доложил своему командиру:
– Следя за эфиром, обнаружил, что радиостанция на «Антопулосе» не работает. Ее непрерывно вызывают рация порта Лузаны и рация одного греческого порта, но «Антопулос» не отвечает.
– Эти купцы, наверное, спят или у них вечно что-то ломается! – презрительно проговорил механик.
Капитан-лейтенант приказал радисту:
– Попробуйте вызвать «Антопулос», и если это получится – помогите ему связаться с портом.
– Есть, товарищ командир! – ответил радист и вышел из кают-компании.
Почти в это же время вахтенный на корабле заметил быстрое моторное судно приграничной охраны, которое входило в бухту, а на горизонте – самолет, который тоже быстро приближался к Соколиному выселку. На моторном судне прибыли представители следственной власти, а самолет был «Разведчиком рыбы». Бариль искусно посадил свою машину на воду, и с минимальным пробегом бросил якорь за полсотни метров от рыбацкого причала. Надув клипербот, летчики перебрались на берег. Они привезли с собой почту, а в том числе письма профессору и капитан-лейтенанту Трофимову.
В письмах не было ничего особо нового, но их авторы подтверждали, что событиям на Лебедином острове придается исключительно важное значение, хотя в присутствие подозрительной подводной лодки почти никто не верит. Единственным свидетелем в этом деле выступал лейтенант запаса Бариль, который якобы видел лодку во время полета, но штурман Петимко его свидетельства не подтверждал.
Прошлой ночью оба летчика спали мало, потому что после того как вечером дали показания, начали спорить. Бариля раздражало то, что Петимко не видел подводной лодки, а Петимко твердил, что он хоть и не военный летчик, но глаза у него в полнейшем порядке, рыбу он с воздуха видит, и удивительно, что он мог не увидеть целый корабль. В результате они сошлись на том, что Бариль совершил ошибку, не крикнув громко, когда увидел лодку, а ошибка Петимко заключалась в том, что он невнимательно отнесся к знакам Бариля. Следует заметить, что к утру Бариль все-таки убедил Петимко, и теперь это был единственный, кто, кроме Бариля, безусловно верил, что в море плавает неизвестная подводная лодка. Был еще один человек, почти веривший в присутствие подводной лодки. Это – Семен Иванович Трофимов, который, правда, отмалчивался, не имея никаких доказательств, кроме слов Бариля и крайне неубедительных утверждений слухачей на гидрофонах. О наблюдениях Бариля знали только военное командование, приграничная охрана и профессор Ананьев.
Бариль, постукивая деревяшкой, пошел навстречу представителям следственных органов как к старым знакомым. Он встречался с ними накануне вечером, а сегодня утром опередил их судно, которое еще ночью вышло из порта.
Капитан-лейтенант Трофимов первый получил вызов для дачи показаний по делу утопленных, поэтому эсминец стоял под паром, готовый к выходу в море. Разговор командира корабля со следователем длился недолго, и, быстро освободившись, он вызвал к себе Бариля и Петимко.
Договорились о плане разведки.
– Что это за хозяин из вашего Рыбтреста, что на морском самолете у него нет радио? – обиженно сказал командир «Буревестника».
– Будет, – ответил Петимко. – Это мы временно летаем на этом самолетике. Недели через две нам обещают прислать полностью оснащенный самолет. Экипаж – четыре человека, а при необходимости и десятерых можно будет посадить.
– Хорошо! А пока что договариваемся о сегодняшнем дне. Итак, каждый час вы подлетаете к «Буревестнику», – сказал командир. – Горючего у вас на пять часов. Мы вам добавим. Сделаете в море посадку, мы подольем. Идете, значит, на высоте от трехсот до шестисот метров. Давайте! До свидания в море!
Эсминец вышел из бухты Лебединого острова. В командирской рубке штурман изложил капитан-лейтенанту свои соображения по поводу возможного района пребывания подводной лодки. После ночи тот район значительно расширился. Правда, в прибрежную двенадцатимильную зону вышли на специальную разведку суда береговой охраны, но даже если бы они обнаружили подводную лодку, сами вряд ли могли бы с ней справиться. Радиостанция «Буревестника» постоянно поддерживала с ними связь.
Как только эсминец вышел из бухты, самолет поднялся в воздух, догнал корабль, сделал над ним круг и направился на юго-восток. Летел он невысоко, иногда отклоняясь то в одну, то в другую сторону, и вскоре вахтенный уже потерял его из вида. Минут сорок эсминец мчался на полной скорости, а потом перешел на среднюю. Через десять минут после этого вахтенный заметил на горизонте черную точку, и ровно через час после выхода «Буревестника» в плавание рыбацкий самолетик снова сделал над ним круг. Корабль остановил машину, а «Разведчик рыбы» сел на воду. Бариль подрулил к «Буревестнику» и вскоре невероятно быстро взбежал по ступенькам трапа на палубу. Он и раньше говорил, что парадный трап ему не нужен, а теперь убедил в этом военных моряков. Поднимался он только при помощи рук.
Пилот доложил капитан-лейтенанту, что во время первого полета ничего не обнаружено, и попросил подлить горючего для мотора. Краснофлотцы тут же выбросили за борт шланг, и Бариль наполнил баки бензином. Летчики и шоферы обладают одной общей чертой: их настроение улучшается соответственно заполненности баков горючим. Через четверть часа «Разведчик рыбы» снова был в воздухе. «Буревестник» продолжал свой поход сменным курсом, а самолет на этот раз сразу исчез за горизонтом, взяв направление на юго-запад от корабля.
Весь день слухачи не отходили от гидрофонов, вахтенные на палубе внимательно оглядывали морской простор, отмечая в корабельном журнале все, что замечали в море, расшифровывали каждый звук и каждую точку, но не нашли ни малейших намеков на подводную лодку. Лебединый остров это время прожил без новых событий. Трофимов допускал, что если сюда и подходила чужеземная подводная лодка, то, вероятно, уже ушла. Единственное, чего не мог понять командир эсминца, это – какие задачи должна была решать подводная лодка? Едва ли все сводилось только к тому, чтобы уничтожить нескольких людей, которые не имеют отношения ни к обороне, ни к каким-либо государственным тайнам. Возможно, у лодки были какие-то важные задания диверсионного характера. Но выполнила ли она их? Едва ли! В таком случае она должна прятаться где-то поблизости, чтоб появиться снова. Трофимов упрямо продолжал поиски.
Одновременно добавились новые заботы. После третьего полета «Разведчик рыбы» не вернулся к эсминцу. Прошел еще час. «Буревестник» крутился на одном месте, ожидая самолет. Допустить, что летчики сбились с пути? Не может быть. Но, если такое случилось, то, как было условлено заранее, Бариль должен был лететь к первому встречному пароходу или к ближайшей береговой радиостанции и оттуда связаться с «Буревестником». Командир приказал радисту запросить все ближайшие радиостанции, нет ли известий о самолете. Прошел еще час, и все запрошенные радиостанции ответили, что сведений о «Разведчике рыбы» они не имеют. Пришлось менять маршрут и вместе с подводной разведкой вести поиски Бариля и Петимко, у которых, по всей видимости, произошла вынужденная посадка, или… даже авария. Моряки на «Буревестнике» волновались.
Шло время – ничего похожего на самолет наблюдательные посты на эсминце не замечали. К концу дня радист передал командиру услышанное им сообщение:
«Пароход “Магнитогорск” подобрал в море шлюпку с греческого парохода “Антопулос”. Капитан “Антопулоса” сообщил, что команда этой ночью покинула тонущий пароход в ста двадцати километрах от берега. Считают, что пароход потерпел аварию вследствие взрыва, который мог случиться при встрече с миной. Вахтенный штурман рассказывает, что в последние секунды перед взрывом он заметил возле парохода нечто похожее на след торпеды, но поблизости не было никакого судна, способного торпедировать пароход».
Командир перечитал это сообщение, опустил перо в чернила, черкнул несколько слов и отдал радисту, приказав:
– Срочно командиру дивизиона!
Капитан-лейтенант Трофимов просил следующим утром выслать отряд гидросамолетов для детальной разведки моря. Тем вечером «Буревестник» не вернулся к Лебединому острову. Он остался в море, ему на помощь отправились еще два эсминца. Всем пароходам в море было передано распоряжение искать «Разведчика рыбы» и быть осторожными: «возможно, в море появились плавучие мины».
XIX. В открытом море
Волна, раскачанная подводной лодкой, накрыла тонущих. Сильная струя тянула их под лопасти винта, но другая струя отбросила от опасного места и швырнула в водоворот за кормой. Марко собрался сразу идти ко дну, чтобы не мучиться. Если бы не издевательства пиратов, если бы он не потерял столько сил, он бы, без сомнения, попробовал бы продержаться на воде несколько часов, надеясь на случайное спасение. Но парень знал, что с почти сломанной правой рукой сможет продержаться на воде не больше пятнадцати-двадцати минут. Однако осуществить свое намерение он не смог. Ему мешала Яся, крепко держа его за раненую руку. Не хватало силы воли тянуть за собой девочку в морскую глубь. Они вместе вынырнули из буруна, выплюнули воду, которая попала в нос и рот, и медленно поплыли, поддерживая друг друга. Лодки уже не было. Еще минуты две слабо доносилось хлюпанье воды за ее винтами. Предутренняя темнота окутывала море. Высоко в небе мерцали и медленно гасли звезды восточной половины небосвода. В полутора сотнях километров от берега медленно плыли раненый парень и девочка. Безлюдье, пустота, одиночество встречали их перед смертью. Марко высвободил свою руку из руки Яси, перевернулся на спину и решил лежать, сколько сможет. Девочка, плывя рядом с ним, громко крикнула:
– Марко, держись! Мы еще спасемся!
Это было сказано с такой уверенностью, что юнга перевернулся со спины на бок, и, загребая рукой воду, посмотрел на свою младшую подругу. Девочка тронула его рукой и попросила, чтобы он следил за ее движениями и помог ей полежать немного на спине. Для Марка это было нелегко, потому что когда он пробовал грести раненой рукой, то ощущал острую боль. Перевернувшись снова на спину, он, работая ногами, подставил здоровую руку Ясе под голову. Этим он поддерживал девочку и давал ей возможность вытащить руки из воды. Чуть шевеля ногами, она сосредоточилась на какой-то работе. Что именно она делала, Марко не видел, только чувствовал. Ему казалось, что она раздевается, высоко поднимает руки и что-то делает головой, потому что ее голова, а следом за ней и тело начинают внезапно погружаться в воду, так что он едва сумел ее удержать. Затем девочка на минуту успокоилась, продолжая плыть, как и прежде.
Так она провозилась минут десять. Марко начал чувствовать усталость и облегченно вздохнул, когда Яся перевернулась со спины в обычное для пловца положение. Попросила его сделать то же самое. Когда Марко послушал ее, то увидел рядом нечто похожее не то на плохо надутый мяч, не то на подушку. Девочка держалась за ремешок, который тянулся от этого поплавка. Марко заметил второй такой ремешок и тоже за него ухватился. И сразу же ощутил облегчение: так он мог бы еще долго держаться на воде.
– Что это такое? – повеселевшим голосом спросил он.
– Когда тебя забрали на допрос, ко мне приводили Люду. Она вытащила это и показала, как надувать, а потом выпустила воздух и предупредила, что надо спрятать.
– Она тебе рассказывала?
– Нет, только показывала, но я догадалась, для чего это. Я тебе ничего не сказала, так как боялась, что нас подслушают.
Это была резиновая надувная подушка, которая одновременно могла служить и спасательным средством. Ее можно было пристегнуть к себе тоненькими ремешками, и тогда она могла сколько угодно носить пловца по морю, даже если он потерял сознание или умер. Теперь Марко больше не сомневался, что синий пакет попадет либо в руки моряков с какого-то парохода, либо же его прибьет к берегу. Кроме того, у него появилась слабая надежда, что поплавок поможет им спастись.
Яся не смогла как положено надуть подушку. Немного отдохнув, Марко сам взялся довести это дело до конца. Ему пришлось сильно напрягаться, и время от времени он погружался с головой под воду, когда выдыхал из себя воздух, но всякий раз крепко зажимал зубами ниппель подушки, рукой загребал воду и выныривал на поверхность. Подушка была надута как следует, и теперь она свободно могла поддерживать их обоих. Понятно, одному было бы удобнее ею пользоваться, потому что пловец мог бы просто привязать ее к спине и спокойно лежать на воде. Марко понимал, что как бы ему ни было сейчас легко держаться одной рукой, в конце концов рука устанет или ее может свести судорогой, и тогда от боли он выпустит спасительный ремешок. Чтобы легче было держаться на воде, Марко и Яся разулись и сбросили верхнюю одежду. Марко, правда, верхней рубашки не снимал, опасаясь, как бы из-под нее не выпал синий пакет. Про пакет он рассказал Ясе, чтобы она, если с ним что-нибудь случится, знала о нем. Потом разорвали Ясино платье и лентами из него привязались к ремешкам возле поплавка, так что он оказался между ними, почти затопленный в воде. Теперь оба могли лежать без движения.
С этим провозились до самого утра. Рассвет сметал с небосклона одну звезду за другой и наконец погасил яркую Венеру. Перед восходом солнца настало время торжественной утренней тишины. Марко никогда не просыпал этих минут, когда ночевал на «Колумбе» в открытом море. Он любил любоваться восходом и закатом солнца, когда на море до самого горизонта стелилась широкая светящаяся дорога. Но в этот раз солнце вынырнуло из моря где-то совсем рядом и тут же быстро начало подниматься вверх. Если в море лечь на воду, горизонт невероятно сужается. Море теперь казалось небольшим диском, прикрытым синим бездонным куполом. Утро в море встретило пловцов, словно одиноких путешественников в пустыне, которые сосредоточенно высматривают оазис, где можно будет отдохнуть и добыть воду и еду. Повеял прохладный ветер, зарябили вокруг мелкие волны. Это раздражало, потому что мешало рассматривать горизонт и заливало холодной соленой водой рот и нос.
Длительное пребывание в воде тоже охлаждало пловцов. Правда, в августе в этой части открытого моря температура воды днем достигала более двадцати пяти градусов, но в то утро она была не выше двадцати. Длительное лежание в такой воде вскоре стало довольно ощутимым, и Марко с Ясей вынуждены были поработать руками и ногами, чтобы согреться. Они громко молотили по воде, поднимая фонтаны брызг. Это их даже развеселило. И вообще, убедившись, что резиновая подушка может поддерживать их обоих, парень с девочкой почувствовали, что перед ними забрезжила возможность спасения.
Внезапно поблизости послышался легкий плеск. Подняв головы, они увидели, как из воды показалось несколько черных кругов, как будто выглянули колеса паровоза, которые выкатились на поверхность и снова исчезли. Одновременно послышалось какое-то сопение. Марко узнал плавники черной морской свиньи. Он хорошо знал этого самого крупного в нашем южном море дельфина, у которого вместо острой, похожей на спицу морды – закругленная голова без выступов, и только одно белое пятно на животе. В прошлом году «Колумб» примерно два месяца ходил на дельфинов, и юнга познакомился со всеми тремя породами, которые здесь встречались. Он еще издали, по способу плавания и размерам, мог различить «остромордых», «пихтунов» и «черных морских свиней».
Дельфины шли большой стаей, гоняясь друг за другом. Это была не просто игра. Они явно гнались за какой-то добычей, потому что в отдалении на солнце заблестела серебряной чешуей рыба, которая выпрыгивала из воды и с громким плеском падала назад. Яся встревоженно посматривала на дельфинов. Несколько их приблизились к людям, и, наверное, поглядывали на них с интересом, потому что ныряли и выныривали так близко, что девочка холодела от страха. Марко успокаивал ее, уверяя, что дельфины их не тронут, и советовал не двигаться.
Некоторые дельфины казались какими-то непонятно толстобокими. Присмотревшись, Яся заметила, что на них словно сидели какие-то маленькие существа. Это были приблизительно двухмесячные дельфинята, которые плавали, держась за боковой плавник матери. У некоторых самок было по паре малышей, которые держались с каждой стороны. Дельфины не отплывали от парня и девочки, желая, наверное, лучше их рассмотреть. Наконец, Марко решил избавиться от назойливых соседей. Он предложил Ясе громко хлопнуть в ладоши, чтобы это напоминало выстрел из ружья. Когда один дельфин почти прикоснулся к ней, девочка сделала, как советовал Марко. И хоть звук вышел мало похожим на выстрел, он, очевидно, все-таки напугал зверей. Они немного отплыли, а потом и вовсе оставили людей и начали охотиться на рыбу. Пловцы снова остались в одиночестве.
Солнце поднималось все выше и начало припекать. Парень и девочка стали чувствовать, как лучи нагревают их ничем не прикрытые головы. Приходилось все чаще погружать голову в воду, чтобы легче переносить жару. Определив по солнцу стороны света, Марко предложил медленно плыть на север. Они плыли, потом отдыхали, потом вновь продолжали плыть. Оба знали, что их оставили где-то очень далеко в море. И одним им до берега не добраться – единственным спасением может быть какой-нибудь пароход, который заметит их. Однажды им показалось, что они видят в отдалении дым, но вскоре этот дым исчез. Они так и не знали, правда ли это шел какой-то пароход, или просто туман или облачко поднимались над морем.
Сначала они оживленно разговаривали, но вскоре разговор почти прервался. Каждый чувствовал усталость, а главное – жажду. Невероятно хотелось пить. Это была необычайная мука – видеть вокруг себя только воду и не иметь возможности утолить жажду. Яся не удержалась и попробовала глотнуть морской воды, но почувствовала, что ей стало еще хуже. Прошло некоторое время, и Марко услышал, как девочка тяжело вздохнула. Побеждая сонливость, желание забыться, лежать неподвижно, парень все же повернулся к ней, чтобы подбодрить свою маленькую спутницу. Он, улыбаясь, напомнил ей, как она удачно в последнюю минуту бросила Анчу едкое замечание, и попросил ее рассказать, что это был за яд. Не открывая глаз, она тихим голосом, иногда переходящим в шепот, рассказала, что, перед тем как неожиданно погиб черный поросенок, несла в дом воду. Из любопытства она заглянула в окно и увидела, как Анч смешивает с табаком какой-то порошок, а потом набивает сигареты. Эти сигареты он положил в портсигар отдельно от остальных. Позднее она заметила, как бумажку от этих его порошков нюхал поросенок. Когда поросенок неожиданно сдох, она догадалась, что в этой бумажке был яд. Потом, оставшись в доме только с Людой, она вышла на минутку в каморку, увидела там портсигар и заменила в нем отравленные сигареты. Позже она подслушала разговор Анча с Ковальчуком, из которого узнала, что шпион собирался убить профессора Ананьева, и догадалась, кому предназначались те сигареты.
Яся замолчала, и снова стало тихо. Они долго лежали неподвижно, каждый думая о своем. Но вот оба резко подняли головы. Откуда-то донесся звук, который сразу же влил в них свежие силы. Где-то рядом бурчал мотор. «Что это?» Оба стали озираться во все стороны, но ничего не видели. Мотор гудел за пределами видимости, вне их узенького горизонта.
– Самолет или моторная лодка? – спросил Марко и сам же себе ответил: – Самолет.
Он догадался об этом по металлическому звону, как может звенеть лишь самолет в воздухе. Он пролетал где-то близко. Неужели же летчик не заметит их? Оба подняли головы так высоко над водой, словно их только что сбросили в море и они не ощущали никакой усталости. Гудение самолета усиливалось, он приближался к ним: им хотелось кричать изо всех сил, но в этом не было смысла. Они ничем не могли подать знак, у них не было ни единого способа обратить на себя внимание. Через минуту они заметили самолет вдали. Он шел не так чтобы высоко – они не могли себе представить, как можно их не заметить. Казалось, он закружит над ними и спустится или даст знать, что заметил, и полетит вызывать сюда пароход. Однако самолет больше не приближался, наоборот, начал отдаляться и быстро скрылся из вида.
Сложно представить себе, что чувствовали пловцы. Надежда на спасение, которая вызвала такой бурный прилив энергии, испарилась так же быстро, как появилась. Разочарование было таким большим и болезненным, что они даже не обменялись ни единым словом и снова, закрыв глаза, откинули головы на воду. Шум самолета замирал, и, только напрягая слух, Марко мог его уловить. Но вот по воде до него докатилось нечто похожее на выстрелы из пулемета, и одновременно с этим совсем затих самолет.
Солнце уходило за полдень. Сверху пекло, в воде судорогой сводило ноги, от жажды распухали языки, а от усталости мутилось сознание. Над морем царила тишина, даже птицы не пролетали над ними. Только какое-то белое пушистое облачко смилостивилось над ними и на несколько минут прикрыло их от палящего солнца.
XX. Под огнем зенитных пулеметов
– Флаг на нем есть?
– Не вижу.
– Это наш или чужой?
– Не знаю.
– Я не заметил на палубе ни одного человека.
– Я тоже.
– Снижаюсь и даю над ним круг, рассматривай.
– Советую быть осторожным.
Этот разговор через переговорную трубку происходил на «Разведчике рыбы», который летел на высоте шестьсот метров над морем.
Бариль и Петимко заметили внизу военное судно и сразу же определили, что это подводная лодка. Она всплыла на поверхность и стояла на одном месте, не подавая никаких признаков жизни. Металлическая палуба, освещенная солнцем, была открыта взглядам летчиков: неподвижная и пустынная. Бариль, делая над лодкой круг, опустился почти на двести метров. В это время Петимко ощутил, как что-то чиркнуло мимо его лица, и тут же заметил, как на борту самолета одновременно появились две отметины, словно кто-то резанул его невидимым лезвием. Несмотря на гулкий рокот мотора, он почувствовал сильный удар в крыло и, посмотрев туда, увидел несколько маленьких дырочек. Штурман, хоть и был моряком-рыбаком, а не военным, сразу же догадался, в чем дело.
– Стреляют! – крикнул он в переговорную трубку.
Бариль понял это одновременно со штурманом, потому что ему обожгло плечо, и он по звуку почувствовал неожиданную перемену в работе мотора. На палубе подводной лодки все так же не было видно ни одного человека, но, наверное, зенитные пулеметы осыпали самолет пулями. Стрельба заглушалась рокотом мотора.
Летчик рванул машину вверх, подальше от лодки. Через несколько секунд пули били только в хвост самолета, что могло стать причиной огромной опасности, перебей они штурвальные тросы. Но, к счастью для летчиков, тросы остались целы. Зато, очевидно, не все в порядке было с мотором. По прямой он тянул нормально, но высоту набирал понемногу, а выше шести сотен метров вообще не тянул.
– Как дела? – крикнул Петимко.
– Небольшое повреждение, – ответил Бариль, – надо идти на посадку. Подтянем пару гаек и полетим дальше.
Пилот знал, что небольшое повреждение нужно исправить как можно скорее, потому что минут через десять оно уже будет грозить большими неприятностями. Он сразу же начал снижаться, чем встревожил штурмана, который, оглядываясь назад, заметил, что подводная лодка полным ходом двинулась за ними. Там догадались, что самолет идет на вынужденную посадку, и решили догнать его и захватить.
Ни пилот, ни штурман не знали, чья это подводная лодка. У них даже мелькнула мысль «может, это советская», но тут же возникли сомнения. Во-первых, командир «Буревестника» сообщил им, что в этом районе нет советских подводных лодок. Во-вторых, с лодки, несомненно, рассмотрели самолет в бинокль и прочитали его название. И советская лодка, даже если не хотела бы, чтобы над ней кружил самолет, дала бы знать об этом сигнальными флажками, а не обстреливала воздушных разведчиков рыбы.
Попасть на подозрительную подводную лодку – такая перспектива летчиков совсем не прельщала, и, когда Петимко крикнул Барилю, что лодка идет за ними, Бариль быстро снизился и пошел над морем на бреющем полете, стараясь как можно быстрее скрыться из вида неизвестных подводников. А чтобы замести за собой следы, пилот повернул в открытое море, взяв немного правее, на восток. Он делал это специально, чтобы обмануть лодку.
Если самолет и будут искать, то, естественно, по прямой, по которой он скроется, и ближе к берегу. Тем временем он починит мотор, взлетит и будет искать «Буревестник», чтобы сообщить о своей находке.
Пройдя так несколько минут, Бариль выключил мотор и коснулся поплавками воды. Посадка была не слишком удачной; левый поплавок, судя по всему, был поврежден пулями во время обстрела, но, на счастье, не сломался.
Бариль взобрался на мотор и начал рассматривать повреждение. Его, как и полагал летчик, можно было быстро и легко починить. Немного беспокоил поплавок. Пилот пояснил Петимко, что теперь нужно быть осторожными, делать как можно меньше посадок, потому что если поплавок сломается, дело будет плохо. Оставалось после ремонта мотора, не поднимаясь в воздух, идти по морю, превратив самолет в моторную лодку, и рисковать поплавком только в самом крайнем случае.
Ремонт не занял много времени, но только Бариль его закончил, как обнаружилась новая неприятность. Петимко обратил внимание пилота на поверхность воды вокруг самолета. Она блестела маслянистыми разводами. Бариль бросился к бензиномерам и увидел, что горючее из одного бака вытекает с катастрофической скоростью. Оглядев баки, пилот увидел, что один из них пробит пулями.
Бензин из второго бака они потратили раньше. Починить пробитый бак было невозможно. Пилот решил как можно быстрее использовать тот бензин, который еще остался, и, включив мотор, двинулся по морю. И все же «Разведчик рыбы» шел не по прямой, а полукругом, обходя район, в котором боялся встретить подводную лодку. Поначалу самолет шел неплохо, оставляя за собой пенный след и поднимая волну, как торпедный катер. Но на половине этой дуги, в тот самый миг, когда они находились дальше всего от берега, мотор зачихал, оповещая о том, что горючее закончилось.
Бариль ругался и клял подводного пирата так, что Петимко даже восхитился. Наконец, немного успокоившись, пилот постучал деревянной ногой и сказал:
– Ну, я не утону. Меня моя деревяшка выдержит, а ты как?
Петимко рассмеялся и ответил:
– А у меня клипербот. Я, кажется, в еще более выгодном положении.
Оба улыбнулись. Но нужно было как-то думать о спасении. Пилот решил, согласно морским обычаям, выбросить знак про аварию.
– Ну, штурман, поднимай свои флаги, – сказал Бариль. – Может, кто-то нас заметит!
– А что поднимать, «ОВ» или «ОУ»?
– А какая разница?
– Первое означает «случилось несчастье, нужна срочная помощь», а второе – «случилось несчастье, нужна помощь». Можно еще такой сигнал: «ЩД», то есть «нужна помощь» или «ЩЕ», «нужна помощь, на судне несчастье».
– Да какая разница! Лишь бы кто-то увидел и сразу же подошел.
– Можно еще «БО», – это значит «имею значительные повреждения», или «ГБ», – «немедленно шлите помощь».
– Давай такой сигнал, чтобы нас, заметив, немедленно забрали отсюда.
– Можно еще…
– Да что ты мне «можно да можно». Поднимай хоть все флажки разом! – Бариль рассердился, но, глядя на штурмана, заметил, что тот смотрит на него не менее сердито.
– В чем дело? – спросил пилот.
– А в том, – ответил штурман, напирая на «в том», – что у нас нет ни одного флага, потому что, когда мы вылетали из Лузан, командир так спешил, что решил лететь без флажков.
Бариль вспомнил, что и вправду так все и было, протянул штурману руку и примирительным тоном сказал:
– Ну, давай помиримся, в этом я все-таки виноват.
Петимко махнул рукой и, выбравшись на крыло самолета, начал оглядывать море вокруг. Он вооружился биноклем и внимательно всматривался в пустынный горизонт, надеясь увидеть какой-то пароход, но вместо парохода на расстоянии нескольких сотен метров заметил странный плавучий предмет, который напоминал человека, но был при этом гораздо больше его размером. Внимательней присмотревшись, он понял, что это плавают два или три трупа.
– Петр Петрович! У нас, кажется, приятные соседи.
– А именно?
– Утопленники плавают.
Стуча деревяшкой, Бариль полез к штурману. Он тоже увидел неподвижных пловцов.
– Надувай, Степанович, клипербот и гони в разведку, – сказал Бариль. – Посмотри, что это за мертвецы.
Штурман взялся за клипербот и вскоре уже отталкивался веслом от самолета. Бариль, разместившись на поверхности крыльев, наблюдал, как лодочка быстро шла к утопленникам. Петимко греб изо всех сил. Он сидел спиной к самолету и лишь время от времени оглядывался назад.
Вот лодочка уже совсем близко к ним. И в этот момент пилоту захотелось протереть объективы своего бинокля, ему показалось, что мертвец вдруг зашевелился и поднял голову. Лодка остановилась рядом с утонувшими, и штурман склонился над водой. У Бариля от напряжения заболели глаза, он зажмурился, а когда вновь посмотрел, то ясно увидел, как Петимко кого-то затаскивает в лодку.
– Тю-тю, фью-фью-ю-ю! – свистнул пилот. – Значит, один еще живой. Лишь бы только этот медведь Степаныч не перевернул клипербот, а то придется мне плыть им на помощь. – И он вопросительно глянул на свою ногу.
Назад штурман возвращался очень медленно. Он буксировал за собой утонувших.
– И чего он мертвецов сюда тянет? – спрашивал сам себя Бариль. – Что ж там за драгоценность?
Когда клипербот подошел совсем близко, пилот увидел, что за лодкой плывет только один мертвец, да и тот… одной рукой загребал воду.
– Эй, на лодке! – закричал Бариль. Сорвав с головы шлем, он потряс им в воздухе, выражая этим свои самые наилучшие чувства.
Петимко не отвечал. Он греб изо всех сил, стараясь как можно быстрее пришвартоваться к «Разведчику рыбы». Наконец резиновый борт коснулся самолета, и пилот помог штурману вытащить из лодочки девочку, почти без сознания. Ее посадили на место наблюдателя, потому что положить ее в маленьком самолетике было негде, разве что на крыльях. Потом вытащили того, кто оставался в воде, и, очевидно, едва держался за поплавок. Это был парень, которого штурман узнал только тогда, когда тот оказался на хвостовой части фюзеляжа.
– Марко Завирюха! – удивленно воскликнул Петимко. Он несколько раз встречал юнгу с «Колумба» и очень огорчился, когда узнал в Соколином о его гибели. В воде он сначала его не узнал.
Услышав имя Марка Завирюхи, Бариль тут же понял, кто перед ним.
– Люда Ананьева? – спросил он, показывая на девочку, которую, как и Марка, он никогда раньше не видел.
– Нет… – хрипло ответил Марко. – Дайте воды!
Штурман немедленно протянул парню фляжку с водой, но тот жестом показал, что сначала нужно напоить девочку, и назвал ее:
– Яся Найдена.
Пока штурман вливал воду Ясе в рот, Бариль спросил Марка:
– Люда Ананьева утонула?
– Нет, она на подводной лодке.
Напившись воды, девочка открыла глаза, ей, видимо, сразу стало легче. Петимко пришлось устраивать спасенных на крыльях самолета. Пилот помогал изо всех сил, насколько ему позволяла деревяшка. Нужно было что-то подстелить, приспособить все так, чтобы неожиданные гости не скатились с плоских крыльев. Наконец, надо было раздеть их, вытереть, а потом переодеть в сухую одежду. Цейхгауза в «Разведчике рыбы» не было, поэтому обоим летчиком пришлось снять из-под комбинезонов часть своей одежды и отдать спасенным. Ясю одели в костюм Бариля, и одна штанина у нее была короткой, а вторую пришлось закатывать. Костюм Петимко хоть и выглядел на Марке длинным и свободным, но в целом подошел, а после переодевания парень почувствовал себя намного лучше. Он сразу же хотел встать, но штурман приказал отдыхать обоим.
Было уже шестнадцать часов без пяти минут, солнце припекало почти так же, как раньше, но ветер с юго-запада принес с собой немного прохлады. Горизонт оставался пустынным. Петимко, подсчитав свои измерения, показал Барилю на карте их местонахождение. Оба пришли к неутешительному выводу, что «Разведчик рыбы» оказался довольно далеко от линии, по которой курсируют пароходы между Лузанами и соседними портами. Правда, где-то поблизости проходил путь экспрессных пароходов, раз в три дня поддерживающих пассажирскую связь с заграницей. Завтра можно было надеяться встретить один из них.
– Нас будет искать «Буревестник», – сказал пилот, – хотя сегодня вряд ли найдет, потому что мы отлетели далеко, а потом, убегая, сменили курс, и он прежде всего будет искать нас там, где мы должны были пролетать, как договорились с командиром эсминца. Главное – в шторм не попасть, а так мы несколько дней просидеть сможем. Воды немного есть, аварийного запаса на три дня хватит.
– Шторма быть не должно, – ответил штурман. – А вот ветра надо ждать, но не больше пяти баллов.
– Нет худа без добра, нам все-таки повезло, – Бариль показал на спасенных.
– Я, понимаешь, подплываю, смотрю, один шевелится… Ну, услышал голос – скорей к ним. А они совсем уже обессилели. Если б не этот поплавок, давно бы уже оказались на дне.
– Ну-ка, вытащи его, посмотрим, что оно такое.
Петимко наклонился и вытащил резиновую подушку, которая держалась на воде между клиперботом и самолетом. Оба с интересом рассматривали спасательное устройство.
– Надувная подушка, – сказал Бариль. – Но я такой никогда не видел. Откуда они ее достали?
– Это с подводной лодки, – сказал Марко, поднимаясь над крылом самолета. На другом крыле точно так же показалась Яся.
– О, детки, вы уже в себя пришли? – обрадовался Бариль. – Тогда давайте поговорим. Откуда вы здесь, среди моря, взялись?
– Нас выбросили с подводной лодки, – ответил Марко.
– Чья это лодка?
– Не знаю.
– Ну и дела!
Марко рассказал о приключениях на подводной лодке, а после этого сказал про свой синий пакет. Теперь вместе попробовали его открыть. Выяснилось, что пакет был из непромокаемой бумаги. Прочитать документы никто не мог. Петимко, который знал иностранные языки, отметил, что документы зашифрованы.
– Ничего, это не беда, – заявил Бариль. – Вы молодцы, что раздобыли его. У нас найдутся такие специалисты, что самый запутанный шифр за день-два разберут.
XXI. Паруса на самолете
Юго-западный ветер усилился до трех-четырех баллов и понемногу относил «Разведчика рыбы» на северо-восток. Летчики лишь радовались этому, потому что в итоге приближались к берегу. Петимко уверял, что с такой скоростью дня за три-четыре их донесет до Лебединого острова. К сожалению, он не мог ручаться за то, что ветер продержится хотя бы до ночи. И никаких подтверждений того, что ветер не изменит направления, он тоже дать не мог.
– Одним словом, товарищ метеоролог, – сказал Бариль, – выражаю вам свое неудовольствие, раз вы не можете устроить нужный нам ветер.
– Зато, – ответил Петимко, – я могу соорудить неплохой парус, который в два или три раза ускорит наше движение.
– Из чего?
– А из наших парашютов…
– У-у-у. Правильно! Это дело.
– Тогда дружно за работу!
В половине шестого на самолете уже заканчивали устанавливать паруса. Распустили парашюты, натянули их между тросами, которые шли от крыльев, а кроме того, приспособили мачту, связав для этого весла от клипербота. Марко, привыкнув иметь дело с парусами, продемонстрировал немалое умение и получил за это благодарность и похвалу Бариля. В шесть часов самолет уже шел под парусами со скоростью свыше трех миль. Бариль сидел за штурвалом и довольно удачно правил рулем, словно всегда плавал на таком самолете-паруснике.
Ясю посадили в кабину наблюдателя, а Петимко и Марко устроились верхом на фюзеляже. Это было не очень удобно, но при той скорости, с которой двигался самолет, вполне терпимо. Если бы это было во время полета, их бы сразу сорвало потоком воздуха, а сейчас они чувствовали себя примерно так, как будто сидели на корме лодки, спустив ноги за борт.
Через полчаса Марко, рассматривая горизонт в бинокль, увидел какую-то черную точку немного левее от них. Петимко, посмотрев в том же направлении, подтвердил наблюдения Марка.
– Пароход? – спросил пилот.
Штурман и юнга это подтверждали. Когда же стали подплывать, у обоих появились сомнения. Какое-то странное судно, казалось, застыло на месте.
– Может, это подводная лодка? – спросил Бариль, и, встревожившись, взялся за бинокль. Однако, хорошо присмотревшись, убедился в том, что это не лодка. Когда самолет-парусник подплыл ближе к судну, стало ясно, что это все же пароход, между двух мачт которого вырисовывалась труба. Вот только этот пароход сидел почему-то очень глубоко в воде.
– Наверное, у него случились какие-то неприятности, – говорил штурман, продолжая рассматривать пароход в бинокль.
– Там «ОВ» или «ОУ» не видно? – спросил пилот.
– Подойдем ближе – сразу увидим.
Приближался вечер, ветер начал стихать и, как назло, совсем утих, когда самолет оказался примерно в полумиле от парохода.
Теперь уже было ясно видно, что пароход наполовину затоплен. Никаких признаков жизни на нем не замечалось: не шел дым из трубы, никто не ходил по верхней палубе, лежавшей почти на одном уровне с водой. Никакие флажки-сигналы не бились на мачтах.
– Его, наверное, оставили, – сказал штурман, – а он все не тонет.
– Ты думаешь, он скоро может затонуть?
– Кто его знает. Мне кажется, что с тех пор, как мы его видим, он больше не погружается.
– А если подплыть к нему на клиперботе и осмотреть внимательней, это очень опасно?
– Все можно, если осторожно. Давай я отправлюсь туда.
– Смотри, чтоб тебя не потянуло на дно вместе с ним.
– Если за то время, пока я доберусь до него, он не затонет глубже, то и бояться нечего. А если будет заметно погружаться, я просто не стану к нему приближаться.
– Возьмите меня с собой, – попросил штурмана Марко.
– Давай. Оно и правда, вдвоем мы быстрее управимся.
– Вот моряки, бросить нас хотят! – засмеялся Бариль, обращаясь к Ясе.
– Пусть плывут, – ответила девочка. – Мы же на вашей машине тоже не пропадем.
– О, молодец! – похвалил ее Бариль и добавил: – Мы на этой машине еще всех спасем.
Клипербот отправился в плавание. Петимко и Марко спешили, чтобы успеть вернуться назад до темноты; солнце уже висело очень низко над горизонтом, и времени у них оставалось мало.
Гребли они по очереди, хоть Марко еще и чувствовал боль в руке. Хотя после короткого отдыха рука почти перестала болеть, но все же давала о себе знать. Яся тем временем вылезла на верх самолета и махала им платочком.
– Это чудесная девочка, – сказал Марко штурману и коротко изложил ему историю Яси Найдены. Когда же пересказал последний разговор со шпионом, Петимко даже перестал грести и довольно захохотал.
– Вот так девочка! Что ж вы ее дефективной-то считаете? Она же умнее сотни обычных девчонок и мальчишек!
До полузатопленного парохода оставалось метров полтораста, и осторожность требовала внимательности. Корма почти целиком погрузилась под воду, наверное, на полметра. Обходя пароход с кормы, Петимко несколько раз громко крикнул, чтобы проверить, не остался ли кто на пароходе, но никакого ответа не получил.
– Шлюпки с левого борта не видно, – сказал штурман. – Значит, на той шлюпке команда оставила пароход. Нам бы название его прочитать…
Но сделать это не получалось, потому что нос парохода еле выглядывал из воды, и под самым краем они разобрали в свете исчезающего за горизонтом солнца только латинское «S», это была последняя буква названия парохода. Обойдя вокруг парохода «S», как назвал его Петимко, оба моряка, старший и младший, глянули друг на друга и выразили одну и ту же мысль:
– Подойдем к борту…
– Он не скоро потонет, – успокаивающе сказал штурман. – Я такие случаи знаю. Иногда пароход с трубой под водой исчезнет, а мачты еще несколько дней сверху торчат. Когда-то я плавал на севере, в Карском море. Мы наткнулись среди моря на мачты над водой. Это была шхуна «Белуха», которая затонула за две недели до того, на сто миль дальше к югу от места нашей встречи. Наш пароход прошел мимо тех мачт, и никто не знает, сколько еще они держались на поверхности воды. Значит, где-то в цистернах остался воздух и не выходит или трюм чем-то плавучим наполнен.
Наконец подплыли к борту парохода, то есть клипербот заплыл на сам пароход и остановился возле трапа, который вел с затопленной кормы на шлюпдек. Осторожно, чтобы не замочить ноги, Петимко ступил на сходни трапа и привязал резиновую лодочку к поручню. За ним вылез Марко.
Из воды торчали лишь палубные надстройки, капитанский мостик, радиорубка, труба и мачты. По нижней палубе можно было пройти, но при этом пришлось бы замочить ноги почти до колен. По внешним признакам Петимко мог лишь определить, что это иностранный пароход. У них было очень мало времени, поэтому осматривать помещения они не могли. Штурман только хотел зажечь бортовые огни на капитанском мостике, чтобы избежать неожиданной аварии, которая бы могла произойти ночью, если бы тут проходил какой-то пароход. По этим огням с «Разведчика рыбы» могли также следить за этим «плавучим рифом» и, если он утром не уйдет под воду, еще и воспользоваться им. Петимко прошел с Марком по шлюпдеку, поднялся на капитанский мостик и заглянул в штурманскую рубку. На столе лежала английская карта с проложенным на Лузаны курсом. Над курсовой линией, начерченной мягким карандашом, стояла надпись: «2 20. 7/VIII».
– Два часа двадцать минут седьмого августа, – сказал штурман. – Значит, авария случилась сегодня ночью.
Ни судового, ни вахтового журналов не было. Очевидно, их забрали вахтенный или капитан, когда отплывали на шлюпке. В целом же вид штурманской рубки свидетельствовал о том, что покидали ее в большой спешке. Не задерживаясь, Петимко вылез из рубки и начал зажигать бортовые огни. Оба были с исправными керосиновыми лампами, но в них почему-то лопнули стекла. Зажигая фонари, Петимко вспомнил, что в окне штурманской рубки тоже почему-то высажено стекло.
Закончив с фонарями, оба вернулись обратно на клипербот.
Солнце уже скрылось за горизонтом, небо на западе алело. Неподалеку виднелся «Разведчик рыбы». Посмотрев на самолет, штурман поставил ногу в клипербот и еще раз обвел прощальным взглядом утопающий корабль. Его внимание привлекли несколько железных бочек, поставленных стоймя под стеной надстройки, которая была скорее всего кубриком. Вид бочек заинтересовал штурмана, и он попросил Марка подплыть туда. Он прочитал надпись на бочке, заволновался, быстро обшарил ее и нашел с другой стороны краник, который довольно легко открылся. Из краника полилась жидкость. Он поднес руку к носу, понюхал и крякнул с таким удовольствием, с каким старый пьяница после долговременного вынужденного режима трезвости находит водку.
– Чем пахнет? – спросил Марко.
Штурман поднес ладонь к его носу. Парень понюхал, прищурился и сказал:
– Бензин! Хороший бензин!
Юнга не раз выполнял обязанности моториста на «Колумбе» и разбирался в горючем. Он знал всякие виды топлива, начиная от наихудшего – лигроина – и заканчивая авиационным бензином, который иногда где-то находил Левко. Он сразу же понял, насколько ценна их находка.
– Как же нам его взять? – спросил Марко.
– Вот я и сам думаю, но этой бочки нам вдвоем вообще не осилить, да если бы и осилили, клипербот ее не поднимет. Нужно спустить шлюпку, но вдвоем мы тоже не сможем это сделать, у тебя же рука болит. Если бы был ветер, мы бы подтащили сюда нашего «Разведчика»… но ветра нет. Может, ночью подует…
– Знаете что? – предложил юнга. – Поезжайте сами клиперботом до самолета, заберите оттуда нашего командира, а я буду ждать вас здесь. Втроем спустим шлюпку, перекатим каким-нибудь способом туда наш бензин и доставим его к самолету.
– Да ну, оставить тебя! А если этому «S» приспичит пойти ко дну?
– Это будет не так быстро, а вот пока мы будет дожидаться ветра, то он действительно может с нами распрощаться.
– Так давай, я останусь, а ты плыви за Барилем?
– У меня болит рука, я не смогу долго плыть, – ответил юнга.
Петимко почему то не очень хотелось оставлять парня одного на этом не слишком надежном пароходе, но, взвесив обстоятельства, он согласился. Марко полез обратно на шлюпдек, а шкипер на клиперботе отошел от парохода.
Парень наблюдал, как удаляется лодочка, пока она, наконец, не исчезла. На самолете засветились бортовые огни. Очевидно, Бариль включил маленький аккумулятор. Парень сел возле шлюпки, смотрел на черную воду моря, в которой начали отражаться первые звезды, и терпеливо ждал возвращения клипербота. Так он просидел довольно долго, а затем вдруг насторожился: где-то совсем близко послышалось то ли рычание, то ли мяуканье. Оно становилось все громче. И, словно в ответ, в темноте, на затопленном пароходе зарычал какой-то зверь. Вскоре к нему присоединился другой.
XXII. Странный пароход
Бариль нетерпеливо ждал штурмана и юнгу. Он следил за ними в бинокль, видел, как огибали пароход, ругался, когда заметил, что подплыли слишком близко к нему.
– Отчаянный народ, – сказал он Ясе. – У нас в бригаде про таких говорили: «Мир не удивит, а убиться может».
– А может, они там кого-то нашли? – высказала предположение девочка.
– Я – против! Где же мы разместимся? – Пилот провел рукой по самолету.
Размещаться и правда было негде.
Когда зашло солнце, на пароходе сразу заметили зеленый огонек. Пароход стоял к ним правым бортом. Первые легкие сумерки уже мешали рассмотреть на нем людей. Когда клипербот отошел от парохода, Бариль не отрывал от него взгляда, пока тот не приблизился к самолету, и стало видно, что на клиперботе только один человек.
– Боялись мы, Яся, что привезут нам пассажиров, а выходит, кто-то наш там один остался. Вот народ! – сокрушался пилот.
Бариль и Яся нетерпеливо ждали, когда лодочка подойдет ближе.
Наконец Петимко подплыл. Узнав про бензин, Бариль тут же засуетился:
– Так у меня же левый бак целый, а с половинным запасом мы часа три продержаться сможем.
Пилот одобрил план, придуманный штурманом и юнгой, правда, он неохотно соглашался оставить самолет, но другого выхода не видел. Петимко мог забрать с собой Ясю, но при спускании тяжелой шлюпки она мало чем помогла бы. Проинструктировав девочку, как ей вести себя в случае разных неожиданностей, Бариль пересел в клипербот.
– Итак, если что-то случится, – внушал пилот девочке, – мигай бортовыми огнями. Твоя надутая подушка пусть все время будет рядом с тобой.
Яся пообещала выполнять все, как ей велено, и летчики отплыли. К этому времени ночная тьма уже целиком окутала море. Резиновая лодочка плыла при свете звезд, на зеленый огонек парохода. Позади остались огни самолета. На веслах сидел Бариль, а Петимко тем временем отдыхал.
– Кроме штурманской рубки, вы ни в одно помещение не заходили? – спросил пилот.
– Нет.
– А может, там кто-нибудь живой?
– Придумал тоже. Разве что мертвый, а живыми там только крысы остались. Марко сейчас наверняка слушает, как они пищат.
Внезапно они оба резко замолчали и стали вслушиваться в ночную тишину. До них долетел стон. Низкий, могучий стон, один, второй. Этот стон переходил в глухой рев.
– Это что? – спросил пилот.
Штурман молчал. Он прислушивался, не повторится ли необычный звук. Вскоре звук повторился. Начинался он словно стоном и заканчивался чем-то похожим на рев сирены: о-о-у-у-у. Но не протяжно, а громко и раскатисто. Казалось, эти звуки доносились от парохода, но с уверенностью сказать этого не мог ни штурман, ни пилот.
– Если это поют крысы на пароходе так, – сказал Бариль, изо всех сил налегая на весла, – то не завидую я нашему пареньку.
Встревоженные этими звуками, они заспешили. Еще несколько раз слышался вой, а потом воцарилась тишина. Клипербот шел со всей возможной скоростью. Вот в темноте уже проявились очертания парохода. Он чернел в ночных сумерках, словно небольшая башня с маленькими пристройками. Единственный зеленый огонек спокойно светил над ней. Штурман сложил ладони рупором и крикнул:
– Марко-о! Марко-о!
Звук утонул в пустоте, не отзываясь эхом. Они ждали ответа, но тишина была полной. Тогда они начали звать вместе. На этот раз с парохода долетел ответ:
– Алло-о! Алло-о!
– Он или не он? – спросил штурман, не узнавая голоса.
– Да он! – уверенно заявил пилот и снова позвал: – Марко! Ты где? Как подойти?
– Подходите под фонарь, – послышался ответ, и теперь штурман был уже уверен, что кричал действительно Марко.
Они направили лодку к фонарю. Когда оказались под трапом, который вел на нижний капитанский мостик, снова услышали громкое мяуканье. Какой-то крупный зверь мяукал где-то здесь, на пароходе. Марко появился на ступеньках трапа.
– Э, парень, что у тебя тут за концерт? – спросил Бариль. – Степанович уверяет, что это крысы тебя развлекают.
– Да ну их, таких крыс. Я когда услышал, сначала так испугался, что хотел в воду прыгать и к вам поплыть. Потом привык. Наверное, здесь зверинец везли и не все звери утонули.
– Давайте спускать шлюпку, пока они не выбрались на палубу, – предложил Петимко. Начали искать ручной фонарь. В его свете оглядели шлюпки. Их на пароходе осталось три. Одна на левом борту, две – на правом. Четвертой, очевидно, воспользовалась команда, когда покидала судно. Выяснилось, что подтянуть шлюпку на талях, а потом спустить в море им все-таки не под силу. Легче было бы столкнуть ее с наклонной палубы прямо в воду, но для этого нужно было разбить подпорки, на которых она стояла.
Освободив шлюпку от талей, все трое отправились искать топор или что-то тяжелое, чем можно было бы разбить подпорки. Но вскоре от этого плана отказались. Осматривая палубу, они нашли несколько пустых деревянных бочек.
По запаху этих бочек Бариль сразу установил, что они из-под пива.
– Зачем нам возиться со шлюпкой, – сказал обрадованный летчик. – Мы можем налить бензин в эту бочку и прибуксировать ее вплавь за клиперботом до самолета.
Пилот, несомненно, нашел наилучший выход из сложного положения. Осталось перекатить пустую бочку на корму, то есть, собственно, спустить ее на воду и найти способ, как перелить бензин из металлической бочки в деревянную. Эту проблему тоже решил Бариль, недолго думая:
– Наш насос, которым надуваем клипербот, – сказал он. – Это немного медленно, но за час бочку наполовину наполним. Этого хватит. Во всяком случае, тогда мы с нашим «Разведчиком» подойдем сюда. А вот как бочку буксировать, я уже не знаю. Это вы, моряки, должны придумать.
– Это ерунда, – ответил штурман. – Мы с Марком ее сейчас зашвартуем таль-тросом.
И действительно, они немедленно проделали эту операцию, скатили бочку в воду и подтащили на корму. Но только взялись перекачивать бензин, как Бариль, глянув на море, где должны были светиться огни «Разведчика рыбы», их не увидел. Все вокруг окутала темнота. Самолет исчез.
Но волновались недолго, потому что Бариль, хлопнув себя ладонью по лбу, первый догадался, что случилось, и объяснил товарищам.
– Ну не голова, а тыква. У меня ж аккумулятор сел, а я забыл показать девочке, как крутить ручную динамку, когда аккумулятор перестанет подавать ток.
Поэтому кому-то нужно было поплыть и разыскать в темноте самолет, зажечь огни при помощи ручной динамки, а потом возвращаться за бензином. Сейчас брать бочку с бензином не решались, потому что такой груз мог бы задержать поиски.
– Поеду я, – сказал Бариль. – Голос у меня хороший, отплыву немного и начну звать. Яся меня услышит, откликнется, и тогда я по голосу сориентируюсь. Вы тут пока что переливайте бензин.
Штурман и Марко согласились, но настаивали, чтобы Бариль взял с собой на клипербот фонарь, и они могли бы следить за ним.
– А как же вы тут работать будете?
– Нам хватит и звездного света, – ответил штурман.
Бариль взял фонарь и отплыл.
Работали как только могли быстро, набирая насосом бензин и выливая его в деревянную бочку, которая лежала на воде.
Огонек клипербота быстро отдалялся. Вскоре Петимко и Марко услышали крики. Это Бариль звал Ясю.
Из глубины пароходных помещений все так же время от времени слышалось громкое мяуканье и рев. Штурману доводилось бывать в зоологических садах, и он сказал Марку, что это, наверное, лев, а то и не один. Но кто из животных мяукал, он точно сказать не мог. Может быть, барс или тигр, но, без сомнения, какой-то хищник. Разговаривая про зверей, пытались по различным признакам разгадать, что это за пароход и почему он погиб. Но для любого допущения не находили оснований.
– Я думаю, этот пароход шел с грузом живых зверей, – говорил штурман. – Но откуда? Зверей у нас больше всего возят из Гамбурга, от Гагенбека, и везут их через Ленинград. А это же откуда? Неужели из Африки?
– А какой он может быть национальности?
– Это определить практически невозможно. Построили его в Англии, это видно по табличке над дверью штурманской рубки, но пароходы, построенные в Англии, плавают во флотах всех государств.
– Ну и с чего бы он погиб?
– Понятно, что получил повреждения ниже ватерлинии. Если бы там просто возникла течь, команда смогла бы откачивать воду, пока не пришли бы в ближайший порт или вызвали бы помощь. Рифов среди нашего моря нет, значит, пароход не мог на них налететь. А если бы это случилось у берега, он там бы и остался, а не скрывался в море. Очевидно, затопление произошло необычайно быстро… так, так… – Штурман остановился. – Думаю, это произошло от взрыва. В фонарях и в штурманской рубке, ты видел? – полопалось стекло. Так бывает от сильного сотрясения воздуха во время артиллерийских стрельб или большого взрыва. Только что же тогда здесь могло так взорваться? Если котлы, то они разнесли бы пароход, как когда-то «Дельфин», о котором мы тут вспоминали. Гм… Наверное, в трюме было какое-то взрывчатое вещество.
– В ту ночь, когда мы были на подводной лодке, я слышал взрыв в море, – сказал Марко.
– Возможно, это случилось именно с этим пароходом, мы же подобрали вас не слишком далеко отсюда.
– Знаете, я думаю… А не подводной ли лодки это работа?
– Действительно… Но зачем бы лодке этот пароход? Э-э … Так вот что… Теперь мне все понятно. На Лебедином острове ждали какой-то греческий пароход «Антопулос» с машинами для профессора Ананьева. Теперь понимаешь, что означает последняя буква «S»? Вот это он и есть, тот «Антопулос». Пираты его потопили, и в этом нет ничего удивительного. Ты же сам говорил, что все события как-то сосредоточивались вокруг того профессора и его находки на Лебедином острове.
Так они открыли тайну парохода. Оставалось только неясно, откуда там взялись звери, куда и для кого вез их «Антопулос», потому что нельзя же было предположить, что профессор Ананьев заказал львов для Лебединого острова?
На море снова засветились бортовые огоньки «Разведчика рыбы».
Значит, Бариль благополучно добрался туда и научил Ясю, как крутить динамку. Время от времени свет гас – это значило, что динамку переставали крутить. Но хватало и того, что огоньки горят, пусть даже с интервалами.
Вскоре едва заметный огонек поплыл от самолета к пароходу. Резиновая лодочка возвращалась назад. Штурман и юнга с удвоенной энергией начали переливать бензин. Одну железную бочку они опорожнили и тут же принялись за вторую. Внезапно Марко вскрикнул. Он нечаянно задел раненое место на руке и сразу же ощутил острую боль. Когда он объяснил Петимко, в чем дело, тот велел парню больше не работать. Марко отдыхал, следя за приближением лодочки. Когда клипербот подошел к «Антопулосу», над ним поднялась фигура с фонарем в руке. Это была Яся. Девочка поздоровалась:
– Здравствуйте. Меня не ждали? Командир готовит самолет к полету и просил быстрее доставить бензин.
– Молодец, девочка, быстро справилась! – похвалил Ясю штурман. – Это вы с командиром хорошо придумали, что он остался, а ты приплыла.
– Я сама так захотела. Он сначала сомневался, пускать меня или нет, а потом согласился, – ответила Яся. – Передавал, чтобы вы привезли бензин, а мы с Марком останемся на пароходе и будем ждать, пока не подойдет самолет.
– Тоже неплохо придумали. За это время у Марка рука отдохнет, и с тобой ему не будет скучно. Мне одному легче за клиперботом эту бочку волочить. Только на капитанском мостике устраивайтесь, туда львы, надеюсь, не влезут.
XXIII. Хищники
Штурман обвязал себя буксирным тросом, потому что на клиперботе привязать толстый трос было больше не к чему. Единственное металлическое ушко годилось только для тонкой бечевы, которой пришвартовывали эту легенькую лодочку. Петимко немедленно отплыл, утаскивая за собой бочку с бензином. Клипербот шел теперь очень медленно, и до самолета он должен бы прийти не раньше, чем через час или полтора. Там максимум полчаса нужно было заправлять машину, а потом через несколько минут самолет будет стоять уже рядом с пароходом. Оставалось решить, как они вчетвером поместятся на «Разведчике рыбы». Но в минуты острой нужды всегда находится какой-то выход, и Марко с Ясей об этом не беспокоились.
Парень и девочка, оставшись на пароходе одни, прежде всего пошли на капитанский мостик, чтобы оттуда при помощи фонаря дать знать Барилю, что Петимко отплыл с бензином. Пилот договорился с девочкой, чтобы в этом случае она несколько раз закрыла левобортный фонарь. Поднявшись на капитанский мостик, юнга тут же полез к фонарю и несколько раз прикрыл его руками. Вскоре заметили и ответ: столько же раз на самолете гас и загорался огонь, что означало «все в порядке, жду бензин».
Поэтому парню с девочкой оставалось терпеливо ждать полтора-два часа, пока не услышат, как заработает мотор. Капитанский мостик стоял низко над водой, однако все еще оставался самой высокой надстройкой на пароходе. Марко предложил посидеть, и они устроились на широком планшире фальшборта. Так они сидели минут десять, разговаривая о событиях последних полутора суток.
– Ну теперь, когда узнают от нас о подводной лодке, ее быстро найдут, – уверенно заявил Марко.
– И спасут Люду? – спросила Яся.
– Обязательно. Ну, погодите, пираты. Мы с вами еще расправимся! – сказал юноша с невероятной ненавистью.
Посидев на планшире, решили осмотреть штурманскую рубку и каюту капитана. При помощи спичек надеялись найти фонарь, керосиновую лампу или свечку. Юнга убеждал Ясю, что у капитана обязательно должен найтись электрический фонарик, если только он не забрал его, покидая пароход. И они начали искать. Нужно сказать, теперь они совсем не боялись, что судно быстро утонет. За несколько часов пребывания на нем Марко не заметил ни малейших признаков дальнейшего погружения. Юнга даже сказал Ясе, что этот пароход, возможно, удастся прибуксировать в бухту Лебединого острова и там выгрузить необходимые профессору Ананьеву машины.
В штурманской рубке юнга ничего нового не увидел, не нашлось там ни фонаря, ни свечки. В маленьком ящичке цокал хронометр, под пальцами шуршали карты и листы лоций и астрономических таблиц.
Выйдя из рубки, пошли на так называемый нижний капитанский мостик, где обычно размещается каюта капитана. Дверь в капитанскую каюту они обнаружили закрытой, а не распахнутой настежь, что говорило в пользу капитана «Антопулоса». Очевидно, он покидал пароход не в такой уж и панике. Марко и Яся зашли в каюту и очутились в полной темноте. Парень чиркнул спичкой и осветил маленькую уютную комнату с двумя дверями, не считая тех, в которые они вошли. Каюта состояла из двух, а может и из трех комнаток. На столе в первой лежало несколько журналов. Марко порвал один из них и скрутил из бумаги несколько быстро сгоравших факелов, но все же экономили им спички. Электрический фонарь они и правда нашли в соседней комнате, где стояла кровать. Помня недавнее приключение с аккумуляторами на самолете, Марко решил экономить батарейку и, убедившись, что фонарь исправен, погасил его, продолжая жечь бумагу. Их не интересовал капитанский гардероб, а из инструментов, кроме ножа, ножниц и секстанта, не нашли ничего. Заинтересовавшись другой дверью, Яся толкнула ее, а Марко сунул в отверстие сверток горящей бумаги. За дверью находилась маленькая площадка, вниз от которой шел трап, который соединял каюту с внутренними помещениями парохода. Вытянув руку вперед и поднимая факел повыше, Марко наклонился через плечо Яси, которая заглядывала вниз. Оба одновременно увидели там блестящие глаза и едва освещенную их факелом большую страшную морду не виданного раньше ими зверя. Злобную морду обрамлял косматый мех. Зверь смотрел на них немигающими глазами. Возможно, свет ослепил его и даже испугал: несколько секунд он совершенно не шевелился, и так же неподвижно и испуганно на него смотрели люди, но вот он раскрыл пасть, и, едва показав клыки, зарычал: – фуфф-ва… После этого послышалось новое ворчание. Он был не один. Парень и девочка отскочили назад, быстро закрыв за собой дверь. Одновременно за дверью послышалось падение тяжелого тела, это зверь прыгнул на трап.
– Лев! – крикнул Марко, выбегая следом за Ясей из каюты и поворачивая за собой ручку двери.
Оба побежали по шлюпдеку в направлении кормы. На капитанский мостик подниматься не рисковали, боясь, что лев может туда прыгнуть, когда вырвется из каюты. Ближе к корме еще несколько дверей, наверное, вели в камбуз и кают-компанию, а на самом краю высилась радиорубка. Пробегая мимо кают-компании, юнга поднес к иллюминатору электрический фонарь и увидел, что на диване во весь рост вытянулся зверь. Испуганный светом, хищник поднял голову и внимательно смотрел в окошко. Этот зверь был не такой большой, как лев, и гривы у него не было, но он принадлежал к тем же хищникам кошачьей породы. Наверное, в панике кто-то открыл помещение для зверей, и те разбрелись по пароходу. Схватив Ясю за руку, Марко вихрем помчался к радиорубке. Оставалась единственная надежда – спрятаться там. К их счастью, зверей в рубке не было. Она поднималась над палубой наравне с капитанской каютой, дверь в ней была крепкой, и там парень с девочкой почувствовали себя в относительной безопасности. Сквозь окошко радиорубки виднелись огоньки «Разведчика рыбы», которые появлялись и исчезали. К ним приближался клипербот.
Марко и Яся решили сидеть тихо и не светить просто так фонарем. Прислушались, не уловят ли они мягких шагов какого-нибудь зверя, но теперь замерло даже рычание, которое раньше время от времени долетало из глубины парохода. Ни Марку, ни Ясе не сиделось на месте. Парень зажег фонарь и стал рассматривать хозяйство радиста на «Антопулосе». Ему приходилось бывать в радиорубках на других пароходах, когда он был однажды на двухнедельных радиокурсах в Лузанах. Он оглядел аппаратуру и увидел, что она для него не так уж сложна, он мог бы ею пользоваться. Оглядел также готовую к включению в радиопередатчик аварийную аккумуляторную батарею, почему-то не включенную. Наверное, радист собирался дать сигнал SOS, но, охваченный общей паникой, боясь остаться на тонущем пароходе, бросил аппарат и сломя голову бросился к шлюпке, которую спускали на воду. Марко проверил аппаратуру. Она была полностью исправна. Ему вспомнилось, что днем он видел антенну, натянутую между мачтами. Волнуясь, он включил аварийный аккумулятор в приемный аппарат, повернул рубильник и простучал ключом знак вызова: .–.–.–.–.–.–.–.–.–.–.–.–.
После чего трижды простучал … – …
Это был сигнал, который требует, чтобы все береговые и корабельные радиостанции немедленно прекратили работу и слушали только корабль, который передает этот сигнал. Когда в эфире звучит этот страшный сигнал, радисты хмурятся и поспешно уведомляют о несчастье своих капитанов, оповещают радиограммами другие станции. Марко выстукивал SOS. Он выбивал не больше десяти знаков в минуту, то есть в десять раз меньше, чем лучшие радисты. Он оповещал, что пароход «Антопулос» тонет: пилот Бариль, штурман Петимко, Яся Найдена и Марко Завирюха просят их искать. Он хотел передать про спасение с подводной лодки, про то, что утром, возможно, «Разведчик рыбы» поднимется в воздух, но ему не хватало знаний и опыта для такой подробной радиограммы. Не мог он также сообщить и свое местонахождение, потому что не знал координат, и ругал себя, что не спросил штурмана, который их, несомненно, должен был знать.
Яся завороженно наблюдала за тем, как работает Марко. До последнего времени она считала, что радисты, чтобы послать радиограмму, пишут ее на бумаге и каким-то таинственным способом выпускают в воздух. И сейчас надеялась увидеть, как он будет писать и выбрасывать бумажку. Но выстукивание ключом и искры, которые вылетали из передатчика, поразили ее еще больше.
Закончив передачу, Марко переключился на прием. Он слышал стрекот каких-то искровых радиостанций, но разобрать ничего не мог. Временами угадывал некоторые буквы и только горько жалел, что его знания радиодела были настолько мизерными, и укорял себя, что раньше не занимался как следует изучением радио. Так он просидел минут пятнадцать и, наконец, сбросил наушники. Теперь нужно было посмотреть на «Разведчика рыбы». Юнга погасил фонарь, и Яся открыла иллюминатор. В море было темно. Не видно было ни огней на самолете, ни фонарика на клиперботе, с которым Петимко повез бензин.
– Наверное, штурман уже приплыл к самолету, и они, хлопоча, закрыли от нас маленький фонарик, – высказал догадку юнга.
– Зверей не слышно, – шепотом сказала Яся.
В небе ярко сияли звезды.
Но что же это такое? – внезапно какой-то отблеск ярко мазнул по иллюминатору, словно прожектор высветил пароход с левого борта, которого им не было видно. Неужели за это время к ним подошел другой пароход? Может, он проходил поблизости и услышал SOS, посланное отсюда Марком? Парню и девочке хотелось выскочить из рубки, но, побаиваясь хищников, они решили идти осторожно. Первым двинулся Марко. Вышел на цыпочках и осторожно высунул голову за угол рубки. Неподалеку от парохода стояло какое-то судно, наставив прожектор на «Антопулос». Оно, наверное, стоит тут не первую минуту, потому что юнга замечает шлюпку, которая отходит от борта этого судна. Прожектор еще больше, чем темнота, мешает рассмотреть его очертания. Но прожектор направлен на капитанский мостик «Антопулоса», а не на радиорубку, и это все же дает Марку возможность рассмотреть, что у того парохода очень низкий борт. Прожектор освещает путь шлюпке, которая уже на полпути между двумя судами. Марко готовился крикнуть им предупреждение о хищниках, но, еще раз всмотревшись в чуть различимые очертания недавно прибывшего парохода, без единого звука спрятался назад. Он узнал пиратскую подводную лодку. К пароходу подходили еще более опасные хищники.
XXIV. На подводном корабле
Пиратская подводная лодка почти весь день лежала на дне, выбрав себе хороший песчаный грунт на глубине более ста двадцати метров. Здесь пираты чувствовали себя в безопасности. Случай с военным кораблем, на присутствие которого прошлой ночью указывали гидрофоны, немного беспокоил командира лодки. Однако он мог считать эту встречу случайной, а если то и был военный корабль, то едва ли он подозревал о присутствии в этих местах подводной лодки. К тому же, как никак, лодка пребывала в нейтральных водах. Анч, шутя, предлагал пройтись по дну и поискать греческий пароход или недавних гостей, которые этой ночью покинули подводную лодку.
– Если их еще не съели крабы, то вскоре они распухнут и всплывут, – отвечал командир.
Днем все же пришлось всплыть на поверхность. Лодка провела под водой значительное время, и старший офицер, проверяя качество воздуха, определил, что у них осталось всего несколько баллонов с кислородом. Но их берегли на крайний случай, пока не получат новый запас с надводной базы. Подводная лодка, после того как в перископ осмотрели поверхность моря, поднялась на пятнадцать минут, чтобы провентилировать помещения и набрать чистого воздуха. Уже будучи на поверхности, заметили самолет. В бинокли сразу же определили, что это самолет старой конструкции, значит, не военный. Анч первым озвучил догадку о том, что этот самолет ищет рыбу. Когда он приблизился и начал, снижаясь, кружить над лодкой, на его борту прочитали надпись «Разведчик рыбы». Название подтверждало догадку Анча. Упрямое любопытство самолета, который низко кружил над лодкой, встревожило и разозлило пирата-командира. Он приказал обстрелять самолет из зенитных пулеметов. Командир был уверен, что собьет излишне любопытную машину и успеет безнаказанно уничтожить ее летчиков. И знал, что летчики не услышат стрельбы пулеметов и не догадаются о ней, пока пули не попадут в самолет.
Попасть в самолет на такой незначительной высоте нетрудно, и после нескольких пулеметных очередей командир заметил, что самолет подбит. Пираты видели, как «Разведчик рыбы» начал снижаться, и тут же погнались за ним, боясь, чтобы он не улетел далеко и не сообщил кому-то о лодке. Вскоре самолет скрылся из вида. Но пираты были уверены, что он уже на воде, и продолжали погоню тем же курсом. Не найдя самолета, решили, что он утонул, и командир приказал задраить люки и пустить воду в цистерны, чтобы лодка снова могла уйти на глубину.
Люда проснулась рано и принялась составлять письмо отцу, как ей предлагали пираты. Девушку долго никто не беспокоил, и у нее было время, чтобы обдумать каждую фразу. Она вспомнила, как прошлым летом, когда жила в лагере, к ней приезжал отец. В тот день стояла плохая погода, шел дождь, и отдыхавшие в лагере почти все время провели в клубе-палатке. Играли там в разные игры, разгадывали шарады, кроссворды, разные задачи и загадки. Отец тоже играл с ними. Значит, нужно напомнить ему про тот день, чтобы он понял, что ее письмо тоже читается как загадка, как кроссворд, как ребус, к решению которого нужно подобрать ключ. Она вспомнила, как тогда писали письма, подбирая фразы так, чтобы в них читалось только одно определенное слово. Чтобы составить такое письмо, нужно было мобилизовать всю свою находчивость. Обдумывая каждое слово, она, наконец, написала:
«Дорогой папа!
Помнишь наше прошлогоднее пребывание в лагере? Как все мы были тогда захвачены! Сколько чудесных переживаний дали нам те развлечения в палатках в дождевые дни и на речке в солнечные – особенно катание на лодке. Я помню, как мы ловили в речке мелкую рыбку, рачков, в болоте – лягушек и тритонов, чтобы потом любоваться в аквариуме этой жизнью подводной! Когда я вспоминаю те дни, все то же волнение охватывает меня. Надеюсь, мы снова поедем туда же, постарайся, пусть твои дела тебя не держат. На этот раз я возьму свой фотоаппарат отдельно.
Мне кажется, такая прогулка будет наконец тем самым отдыхом, которого врачи давно для тебя требуют.
Беспокоюсь, что до сих пор не получила о тебе сведений (надеюсь, ты получил мое письмо). Мне уже надоели твои геологические дела, а особенно твой торианит. Хотелось бы на какое-то время все забыть и узнать, как плавают разные корабли. Уверена, в этом году, если мы поедем, тебя защитит моя надежная охрана. Чуть не забыла: присматривай за тем бакланом, которого мы купили у рыбаков. Чтобы с ним не случилось то, что на прошлой шестидневке произошло с белым мартыном, которого убили. Когда будешь ехать в Лузаны (я жду тебя здесь), захвати мой плащ и не забудь свой. Приезжай, ведь мне скоро снова за школьную парту, а отдохнуть перед учебным годом – это прямой долг.
Жду тебя скоро, потому что твои обещания – немедленно выполнять мои разумные просьбы – помню.
Перечитав письмо, девушка почувствовала себя довольной. Анч, конечно же, ничего в этом не поймет, а вот отец должен сразу вспомнить ту игру, которую он показывал им в лагере, о чем она и вспоминает в начале письма. Именно так она тогда написала свою записку, и он первый ее разгадал. Конечно, он не поедет сразу в Лузаны, потому что должен уже встревожиться из-за внезапного исчезновения ее, Марка и Яси. К легковерным людям он не относился. Но все же сердце сжимал страх, что вот возьмет и поедет. Но, хорошо продумав все обстоятельства и свое письмо, она пришла к твердому выводу, что отец прочитает его как надо и сумеет немедленно поступить так, как и положено в подобных случаях.
Когда пришел Анч, Люда лежала на койке и думала о своих товарищах. Ее беспокоило, что она ничего о них не знает: живы ли они? Девушка сразу спросила про Марка и Ясю.
– Хорошо себя чувствуют… и, кажется, уже не будут сопротивляться, – улыбаясь, ответил Анч, а потом спросил ее о письме отцу.
Когда он молча читал письмо, девушка внимательно следила за его лицом, но не заметила ни малейших изменений. Казалось, Анч совершенно равнодушно знакомится с его содержанием, хотя в это Люда ну никак не могла поверить.
– Я не знал, что вы так интересуетесь живой природой, – сказал Анч, дочитав до конца. – Прямо юный натуралист… и рыбки… и жабки… и бакланы… и мартыны. Постараюсь обогатить ваш аквариум обитателями морских глубин.
– Буду благодарна, – ответила девушка.
– Хорошо, обещаю немедленно переслать это письмо вашему отцу. Думаю, командир нашего корабля не будет возражать против подобного содержания. Можете писать еще. Хотя, надеюсь, вскоре вы встретитесь с отцом.
Анч вежливо кивнул головой и вышел.
Шпион прошел в каюту командира, где он разместился на время, пока девушка занимала его помещение. Анч сел за стол, положил перед собой письмо Люды и минут двадцать-тридцать внимательно его рассматривал, словно пытаясь найти нечто особенное. Считал буквы вертикально и по столбикам, складывал между собой первые буквы и первые слоги слов, выбирал буквы и слоги из середины слов, переворачивал лист вверх ногами, рассматривал на свет, держа горизонтально, подносил на уровень глаз. Потом снова положил письмо на стол и стал рассматривать так, словно перед ним не обычное послание, а египетский папирус с иероглифами. Если бы Люда видела, как тщательно шпион изучает ее сочинение, она бы наверняка сильно испугалась. Просидев над письмом полчаса, Анч спрятал его в карман.
Зашевелилась занавеска, закрывавшая маленькую спальню, и оттуда показался командир. Они прищурил заспанные глаза, провел рукой по лысине и уселся на стул.
– Что? – спросил он у Анча.
– Написала. Мой помощник может сегодня ночью перебраться на остров.
– Вы полностью уверены в его конспиративных способностях?
– Иначе я не взял бы его с собой. Он владеет русским языком не хуже меня. Кроме того, это настоящий артист, достойный сцены. Вы сами знаете, как ловко он обманул того рыбацкого мальчишку с запиской.
– А что она написала?
– Прошу, – Анч подал командиру письмо.
– Я же ничего не понимаю!
Анч перевел ему письмо слово в слово.
– Мне не совсем нравится… Хотя, может быть и так… А там не зашифровано еще что-нибудь?
– Вы забываете мой опыт! – засмеялся Анч.
Шпион попросил минуту внимания, подчеркнул карандашом несколько слов в письме и показал командиру. Теперь письмо выглядело так:
«Дорогой папа!
Помнишь наше прошлогоднее пребывание в лагере? Как все мы были тогда захвачены! Сколько чудесных переживаний дали нам те развлечения под навесами в дождевые дни и на речке в солнечные – особенно катание на лодке. Я помню, как мы ловили в речке мелкую рыбку, рачков, в болоте – лягушек и тритонов, чтобы потом любоваться в аквариуме этой жизнью подводной! Надеюсь, мы снова поедем туда же, постарайся, пусть твои дела тебя не держат. Когда я вспоминаю те дни, все то же волнение охватывает меня. На этот раз я возьму свой фотоаппарат отдельно.
Мне кажется, такая прогулка будет наконец тем самым отдыхом, которого врачи давно для тебя требуют.
Беспокоюсь, что до сих пор не получила о тебе сведений (надеюсь, ты получил мое письмо). Мне уже надоели твои геологические дела, а особенно твой торианит. Хотелось бы на какое-то время все забыть и узнать, как плавают разные корабли. Уверена, в этом году, если мы поедем, тебя защитит моя надежная охрана. Чуть не забыла: присматривай за тем бакланом, которого мы купили у рыбаков. Чтобы с ним не случилось то, что на прошлой шестидневке произошло с белым мартыном, которого убили. Когда будешь ехать в Лузаны (я жду тебя здесь), захвати мой плащ и не забудь свой. Приезжай, ведь мне скоро снова за школьную парту, а отдохнуть перед учебным годом – это прямой долг.
Жду тебя скоро, потому что твои обещания – немедленно выполнять мои разумные просьбы – помню.
– Я читаю подряд последние слова каждой фразы:
«Захвачены на лодке подводной. Держат меня отдельно. Требуют сведений: торианит, корабли, охрану. Рыбаков убили. Свой долг помню».
Над переносицей командира сошлись морщины. Глаза стали маленькими и злыми.
– Значит, она все наврала! – воскликнул он. – Теперь она у меня кое-что узнает, прежде чем отправиться на дно!
– Этого следовало ожидать, – ответил Анч. – Хорошо, что она не придумала ничего сложнее, чем эта детская игра.
– Что же нам делать?
– В море мы всегда успеем ее выбросить. Пока что пусть сидит и пишет письма: они нам пригодятся.
– Заставить ее написать под диктовку?
– Не надо. Я дал ей возможность написать это письмо в спокойной обстановке, чтобы у нас был ее обычный почерк. Мой помощник копирует почерки так же умело, как я орудую кастетом. По этому образцу он сам напишет нужное нам письмо, с которым завтра утром явится к профессору Ананьеву, а вечером профессор станет нашим квартирантом. Дочка еще пригодится, когда будем выпытывать у профессора его формулы.
До вечера подводный корабль лежал на дне, а когда стемнело, выплыл и направился в бухту Лебединого острова, чтобы высадить там помощника Анча. В кармане шпиона лежало новое, фальшивое письмо от Люды.
Как обычно, лодка шла без огней, очень осторожно. Но вот дежурный офицер увидел в море красный огонек. Один красный огонек должен был означать, что это парусное судно идет носом справа от того, кто его заметил. Паровое судно в таком случае должно было иметь еще и топовые огни, то есть один или два белых фонаря на мачтах. Пираты решили ближе подойти к паруснику и посмотреть на него, не выдавая себя. Но, приблизившись, они увидели настолько необычное судно, что командир приказал осветить его прожектором. При свете прожектора обнаружилось, что это почти затопленный пароход. Рассматривая его, старший офицер доложил командиру, что узнал «Антопулос», в который прошлой ночью они выпустили торпеду. На палубных надстройках, которые торчали из воды, они никого не увидели. Было ясно, что экипаж покинул судно. Командир лодки приказал спустить шлюпку и нескольким людям подняться на пароход и осмотреть штурманскую рубку и каюты перед тем, как окончательно пустить пароход на дно.
Шлюпка с пятью матросами сразу же отошла. В ней отправился также помощник Анча, который так удачно сыграл перед Марком «сочувствующего матроса».
XXV. Неизвестный корреспондент
В ту ночь на «Буревестнике» не экономили топлива. Эсминец шел с полной скоростью, давал гудки, пускал ракеты и после этого останавливался и затихал. Тогда на палубе и мостиках вахтенные прислушивались к звукам в море, всматривались в темноту, не блеснет ли огонек, который зовет на помощь. Радист каждые полчаса запрашивал ближайшие радиостанции о «Разведчике рыбы». Но никто не откликался на эти гудки, не отвечал на ракеты, и все радиостанции передавали одно и то же: «Сведений о “Разведчике рыбы” не имеем». Капитан-лейтенант Трофимов не сходил со своего мостика. Рядом с ним стоял комиссар, и оба они молча всматривались в темноту. Туда же, на мостик, Трофимову принесли шифрованную радиограмму от командира дивизиона. Командир приказывал к утру занять 138-й квадрат и сообщал, что если в море действительно есть пиратская подводная лодка и к тому времени она не отойдет на значительное расстояние, ей уже не вырваться за ограждение, которое к утру составят эсминцы и гидросамолеты.
Просмотрев с комиссаром радиограмму, командир позвал старшего радиста и приказал доложить, какие новые сведения тот получил относительно гибели «Антопулоса».
«Антопулос», греческий пароход, шел из Нового Орлеана, откуда вез груз, адресованный в Лузаны для Геологического комитета. Пароход был нагружен пустыми бочками, которые взял в Марселе и должен был доставить после захода в Лузаны в один из заграничных портов. В Лузанах предполагалось простоять только сутки. Команда состояла из двадцати восьми человек. Все спасены. По свидетельствам капитана и дежурного штурмана, если эти свидетельства правдивы, сделан вывод, что причиной потопления «Антопулоса» стала торпеда, выпущенная неизвестно кем.
– А как быстро пароход пошел на дно? – спросил командир.
– Радист не успел дать SOS. Когда шлюпка отходила от борта, над водой еще оставался капитанский мостик. Шлюпка быстро отошла в темноту, потому что боялись, что ее расстреляет судно, выпустившее торпеду.
– Значит, они видели то судно?
– Вроде бы нет, но, наверное, подозревали его присутствие.
– Кто вам это рассказал?
– Радист с «Магнитогорска».
– И это все?
– Там еще звери погибли.
– Какие звери?
– Они везли для какого-то дрессировщика двух африканских львов, двух южноамериканских ягуаров и одного бенгальского тигра. Радист сообщает, что звери были под твиндеком (под трюмом) и в последний момент подняли жуткий рев.
– Если львы умеют плавать, то мы их встретим, – улыбнулся комиссар.
– Хорошо! Можете идти! – сказал капитан радисту. – Если будут какие-то новости, в ту же секунду звоните мне.
– Слушаюсь, товарищ командир!
Радист ушел. Капитан-лейтенант и комиссар остались одни. Поблизости стоял только вахтенный командир. «Буревестник» продолжал идти переменным курсом, пересекая район, где надеялись обнаружить «Разведчика рыбы». На карте все это место капитан очертил карандашом. Линии пролегали на расстоянии всего мили одна от другой.
– Если у них не случилось вынужденной посадки, то можно ждать самый плохой вариант…
– Считаете, серьезная авария? – спросил командир.
– Возможно, им пришлось выброситься на парашютах.
– Тогда они постарались бы выбросить и свою лодку.
– Могли не успеть.
– Будем искать, пока не найдем хотя бы мертвыми.
Около полуночи Трофимов отправился в каюту подремать.
Тем временем радисты внимательно слушали, как переговариваются между собой многочисленные рации. Один дежурил на длинных, другой – на коротких волнах. Пропускали без внимания уведомления о чьем-то здоровье, датах выезда и приезда, о высылке кому-то цветов первым же рейсом. Их интересовали сообщения про самолет, про летчиков, про аварии. Продолжали регулярно запрашивать все станции, нет ли известий про «Разведчика рыбы». Радист, который слушал на длинных волнах, как-то по-особому насторожился. Он как раз принимал ответ одной радиостанции на свой запрос, когда ухо уловило тревожные звуки, которые врывались в этот ответ со стороны. Кто-то медленно, словно неопытной рукой, выстукивал SOS. Кто-то звал на помощь! Радист уже ничего не слушал, кроме той рации, которая подавала бесконечное количество раз три точки, три тире, три точки. Хотел узнать ее позывные, но неизвестный радист их не подавал. Но вот он назвал свой пароход. Радист-слухач автоматически записывал карандашом на бумаге:
«SOS, SOS, SOS, SOS… Пароход “Антопулос” тонет. Спасаемся. Ищите пилота Бариля, штурмана Петимко, Ясю Найдену, Марка Завирюху. SOS, SOS, SOS…»
Неизвестный радист снова сообщал то же самое, не называя местонахождения тонущего парохода.
– Пеленг, пеленг бери! – крикнул радист своему помощнику на коротких волнах. Тот понял, что его товарищ слушает нечто чрезвычайно важное, бросил свой приемник и схватил наушники длинноволнового аппарата. Он прислушался, услышал SOS и бросился к пеленгатору. Там потерял было сигнал SOS, но, быстро вращая колесико, снова поймал его. Теперь пеленгатор был направлен на линию, которая вела к рации, которая передавала SOS. Линия шла под углом 110 градусов на юго-восток от курса эсминца. Где-то на этой линии, видимо, достаточно близко от них, находилась рация, которая передавала SOS. Как только успели взять пеленг, рация смолкла.
Старший радист немедленно протелефонировал об этом Трофимову.
– Молодец! – похвалил его командир. – Но это несколько напоминает провокацию. Какие есть радиостанции на этой линии?
– На суше ближе Багдада нет ни одной. Это может быть только плавучая рация.
– Хорошо. Продолжайте слушать. Возможно, поймаете еще этого неизвестного. Обязательно пеленгуйте! – И командир повесил трубку.
Через пару минут Трофимов стоял наверху. Он приказал изменить курс на запеленгованную радистами рацию, а вахтенным – быть готовым к боевой тревоге. Слухачи на гидрофонах усилили наблюдение. Часть артиллеристов, пулеметчиков и торпедистов вызвали на боевые места.
Командир «Буревестника» считал, что эта радиограмма – провокация. Но кому нужно было провоцировать и для чего? Этого он не знал и приготовился к любым неожиданностям. Возможно, в этом была заинтересована та самая таинственная подводная лодка, в существовании которой Семен Иванович почти полностью убедился.
Зазвенел телефон. Радист сообщал, что сигнал SOS слышали несколько радиостанций, но никто не поймал ни позывных, ни указаний на местонахождение «Антопулоса». Одна из береговых радиостанций тоже запеленговала рацию, которая подавала сигналы тревоги. Радист передал результаты пеленгования. Имея два пеленга, уже можно было приблизительно определить место той рации. Дежурный штурман немедленно это сделал. Рация находилась приблизительно в пятнадцати-двадцати милях от эсминца, с возможной ошибкой по горизонтали на полторы-две мили.
– Дайте приказ в радиорубку соблюдать абсолютное молчание, – распорядился командир.
Обстановка вынуждала не подавать с корабля ни единого звука по радио, чтобы не выдать себя. Ведь при помощи радиопеленгаторов враги могли быстро вычислить, где находится корабль, пусть даже уловив всего несколько звуков и подметив два-три пеленга.
Ни одного огонька не светилось на миноносце, хоть он и мчался полным ходом.
Через пять минут вахтенный доложил, что на шумопеленгаторе уловили нечто похожее на звук выстрела из легкого орудия. Выстрел прозвучал по курсу корабля.
– Дайте боевую тревогу! – распорядился командир.
Палец нажимает кнопку – и по всем помещениям эсминца разнесся резкий звонок. Как на пружинах, взлетели с подвесных коек краснофлотцы. Вмиг опустели кубрики и каюты. Каждый занял место на своем посту, готовый слушать приказы командиров. Задраивались люки, слетали чехлы с орудий, пулеметов и торпедных аппаратов. Торпедисты, артиллеристы и пулеметчики стояли, готовые посылать врагу свои смертоносные гостинцы. При свете звезд блестели положенные на палубу рейки для торпед, в трюмах лежали снаряды, готовые к механической подаче наверх, в машине стрелки манометров говорили, что котлы доверху полны пара. Весь корабль, напряженный, как человек, готовый к боевому броску, рассекал темноту и море, и только звезды освещали ему путь.
Но вот на горизонте появился еще один свет. Там вспыхнул огонек и не гас, а наоборот, разгорался. Очевидно, огонек превращался в пожар, потому что над морем росло зарево.
– Товарищ командир, разрешите доложить. На море по нашему курсу горит судно, – вахтенный, хоть и видел, что командир смотрит туда же, но посчитал нужным доложить лично.
– Распорядитесь подготовить помпы, огнетушители и шлюпки для спуска на помощь утопающим, – ответил Трофимов.
Возле командира неподвижно застыл комиссар. За бортами эсминца шипела черная вода, а прямо перед ними выростал плавучий костер.
– Гидрофоны слышат подводную лодку, – прозвучал голос вахтенного.
XXVI. Пожар
Маленькая шлюпка с пятью пиратами обошла вокруг полузатопленного парохода и причалила к шлюпдеку, с которого трап вел на нижний капитанский мостик. Трое, в том числе помощник Анча, поднялись на пароход, а двое отвели шлюпку на несколько метров от него, чтобы лучше следить за действиями своих товарищей.
Под крышей радиорубки было небольшое отверстие. Сквозь это отверстие Марко и Яся могли наблюдать за пиратами с того момента, как те приблизились к пароходу. Видели, как все трое поднялись на капитанский мостик и остановились перед штурманской рубкой. Двое вошли в нее, а один остался у дверей. В окошке рубки появился свет. Пираты, наверное, искали интересующие их бумаги. Скоро один из них вышел, что-то сказал и исчез за рубкой. Вскоре свет в окошке погас, и вышел второй. Он что-то держал. Очевидно, все же нашел нечто ему нужное. После этого они полезли к бортовым фонарям, наверное, как полагал Марко, чтобы погасить их. Яся тем временем смотрела в иллюминатор, за борт, не видно ли в море «Разведчика рыбы», но ничего не заметила. Когда она шепотом сказала об этом Марку, тот ответил, что, возможно, летчиков с лодки не увидели, а «Разведчик рыбы» маскируется и имеет возможность спастись.
Пираты закончили осмотр штурманской рубки и стали о чем-то совещаться. Вспомнив о пребывании на подводной лодке, Марко ощутил в голове и руке боль. Пираты, несомненно, заглянут в радиорубку и обнаружат их. Одному еще можно было бы залезть под софу, на которой спал радист, но поместиться там вдвоем было невозможно. Выйти из радиорубки незамеченными они еще могли, но где спрятаться? В трех с четвертью метрах от двери поднимался борт большой шлюпки. Когда они готовили ее к спуску, то немного отвернули тент, которым обычно закрывают лодки от дождя. Она могла стать единственным местом спасения. Схватив Ясю за руку, парень дал понять ей, чтобы она залезала под тент. Девочка сразу сообразила, с ловкостью обезьянки вскочила в шлюпку и мышкой юркнула под тент. Марко рванул за ней с не меньшей скоростью. Радиорубка прикрывала их от света прожектора, а щель между тентом и бортом шлюпки у кормы давала возможность следить за тем, что происходит на всем правом борту парохода. Сразу же пришлось притихнуть и лечь на дно, потому что трое пиратов, посовещавшись, пошли от капитанского мостика в радиорубку. Вот их шаги шуршат уже по шлюпдеку. Парень и девочка затаили дыхание. Пираты, наверное, считали главными пунктами, где могло сохраниться что-то ценное, штурманскую и радиорубку. Идя к ней, один из них хлопнул ладонью по тенту на шлюпке, буквально в нескольких сантиметрах от Ясиной головы. Но ни один не потрудился заглянуть под тент. Марко боялся, как бы в радиорубке пираты не обратили внимания на аппаратуру, которой он только что пользовался. Аккумуляторы, вероятно, еще оставались теплыми. Но пираты, по всей видимости, этим не интересовались, потому что очень быстро вышли из рубки, забрав только бумаги.
К небольшой надстройке на корме, которая выглядывала из воды маленьким островом, никто из них не пошел. Разговаривали они друг с другом так близко от Марка, что он мог бы высунуть руку из-под тента и схватить одного из них за воротник. К сожалению, он не понимал ни слова из их беседы. Когда они отошли, парень снова поднял голову и выглянул в щель. Два пирата остались на шлюпдеке и принялись осматривать помещения, направляясь к каюте капитана. Марко замер. Ведь они непременно должны были зайти в кают-компанию. А в ней и в каюте капитана были звери. И вот на палубе не осталось ни одного пирата. Последний открыл дверь капитанской каюты и исчез внутри. Наверное, он сначала ничего там не увидел, потому что минуты полторы на пароходе стояла тишина. Двое, которые осматривали каюту, вышли оттуда и направились в кают-компанию. Но стоило им переступить порог, как из капитанской каюты донесся крик. И словно в ответ ему в кают-компании грянул выстрел. К пароходу метнулся свет прожектора. Подводная лодка стояла по левому борту, а значит, там не было видно ничего из того, что происходило на правом, откуда два пирата заходили в кают-компанию. Двери же из капитанской каюты выходили на середину парохода, и прожектор ярко освещал это место. Марко мог видеть весь правый борт и нижний капитанский мостик. Юнга увидел, как на нем открывается дверь, и оттуда выскакивает пират, а следом за ним огромный зверь. Он ударом лапы сбил пирата с ног и остановился над своей жертвой, разинув пасть, оскалив большие острые зубы. Света прожектора зверь не испугался. Казалось, такой свет был для него привычен. На подводной лодке сразу заметили, как упал человек, и увидели льва. В это время из кают-компании прозвучал новый выстрел, и оттуда, как ошпаренные, выскочили два пирата, а за ними со страшным рычанием разъяренный, и, видимо, раненый зверь. Это был черный южноамериканский ягуар, самый страшный зверь Нового Света, который по силе равняется льву и тигру. Обычно осторожный и боязливый по отношению к человеку, он впадает в бешенство, если его ранить.
События развивались невероятно быстро. Пулеметчики с подводной лодки, чтобы спасти своего товарища, дали несколько выстрелов по первому зверю. Лев ответил на них громовым ревом и упал грудью на барьер. В это время из капитанской каюты показалась голова нового хищника: пригнувшись, оттуда выглядывал тигр. Он молниеносно схватил пирата за ногу и втащил его обратно в каюту. Почти одновременно Марко увидел, как один из тех, что выскочили из кают-компании, бросился в море. Второй получил от ягуара могучий удар когтями, который разорвал ему руку от локтя вниз и бедро. От этого удара пират свалился за борт.
С подводной лодки гремели выстрелы, в воде кричал раненый, который тонул. Шлюпка от левого борта спешно обходила пароход. Когда она прошла килевую линию, Марко рассмотрел испуганные и растерянные лица гребцов. Следует сказать, что Марко и Яся тоже не слишком хорошо себя чувствовали, потому что в нескольких шагах от их убежища стоял черный зверь, словно готовящийся прыгнуть в воду, и яростно рычал. Но вот шлюпка подобрала обоих пиратов, приблизившись на каких-то пятнадцать метров к пароходу. В этот момент ягуар выгнул спину и внезапно прыгнул на шлюпку. Он не долетел до нее всего метра три. Падая в море, он так всколыхнул поверхность, что шлюпка закачалась, едва не черпнув воды. Пираты налегали на весла, но ягуар, вынырнув, поплыл за ними вдогонку.
Марко почти целиком высунулся из-под тента, следя за зверем и шлюпкой. Казалось, он вот-вот догонит шлюпку, но пираты, охваченные ужасом, налегали на весла и заметно отдалялись. Юнга, воспользовавшись тем, что общее внимание сосредоточилось на звере, выскользнул на палубу и заскочил в радиорубку. Тут он припал к удобному для наблюдений отверстию.
На палубе подводной лодки суетились несколько человек. Они, наверное, ждали шлюпку. Когда она показалась из-за парохода, к ней метнулся луч прожектора. Ягуар еще плыл за шлюпкой, но теперь заметно отстал. Но пиратам не везло. Один матрос слишком сильно загреб, и весло сломалось. Теперь шлюпка затанцевала на месте. Матрос попытался грести одним веслом, но шлюпка шла очень медленно, потому что была перегружена. Ягуар приближался к ней. С палубы подводной лодки, поняв, в чем дело, начали что-то кричать. Тогда шлюпка повернула в сторону и пошла параллельно лодке. Затарахтел пулемет, вздымая брызги вокруг ягуара. Зверь взревел в последний раз, дернул головой и исчез под водой. После этого на минуту зависла тишина. Но вскоре раздался страшный рев льва из-под капитанского мостика.
Шлюпка медленно приблизилась к своему кораблю. Свет прожектора мешал Марку рассмотреть стоявших на палубе, но ему казалось, что он узнает сухощавую, высокую фигуру Анча. Казалось, пираты хотят отправить на корабль новую экспедицию, возможно, для поисков матроса, который попался зверям в капитанской каюте. Когда шлюпка снова отошла от корабля, Марко опрометью бросился в лодку, залез под тент и рассказал Ясе про свои наблюдения.
Решили сидеть как можно тише, надеясь, что пираты вскоре оставят пароход. Огней «Разведчика рыбы», как и прежде, не видели. Он, очевидно, прятался в темноте. Марко и Яся больше не выглядывали из своего укрытия, только прислушивались, слышны ли шаги на палубе. Под тентом было абсолютно темно. Они видели лишь друг друга и старались дышать так, чтобы это дыхание не было слышно даже им самим. В конце концов они услышали плеск весел поблизости, но шагов по палубе больше не было. Так прошло несколько бесконечно долгих минут. Но вот возле парохода зашумела вода. Поблизости проходил корабль. «Наверное, подводная лодка обходит пароход по периметру», – подумал Марко и не ошибся, потому что в темноте сразу же появился свет. Подводный корабль обошел «Антопулос» с правой стороны, освещая его прожектором. Теперь Марко и Яся совсем не могли выбраться из шлюпки, потому что их сразу заметили бы. Шум винта стих, корабль остановился. Возможно, пираты осматривали пароход с той стороны, чтобы узнать, остались ли на нем звери. Может, таким образом они хотели выяснить судьбу своего матроса. Так прошла минута. Потом громкий, и, казалось, двойной грохот взрыва ударил по ушам. Юнга и девочка почувствовали сильное сотрясение, где-то рядом что-то трещало, взлетало в воздух, падало в воду. Это подводная лодка, жалея торпеду, выпустила по надстройке капитанского мостика снаряд из легкого орудия. Грохот выстрела почти слился с грохотом взрыва. Снаряд разворотил штурманскую рубку и верх капитанской каюты, разбросав части всех легких деревянных надстроек по морю. Какой-то обломок упал на тент, прикрывающий шлюпку, и прорвал его, едва не зацепив Ясю. В тот же миг послышался рев зверя. Возможно, взрыв напугал его, возможно, ранил. Загорелось то, что оставалось от капитанского мостика.
Марко и Яся неподвижно лежали на дне шлюпки. Марко ждал, когда подводная лодка отойдет, и тогда они бросятся в воду, и, может, спасутся на каких-то обломках, которые после взрыва должны были плавать вокруг. Но лодка стояла на месте и не сводила с парохода свой прожектор. Новый грохот выстрела слился с грохотом нового взрыва. Теперь Марко и Яся видели отблеск огня, а взрыв, казалось, произошел прямо у них над головами. Снаряд попал в камбуз, действительно в нескольких шагах от них, и поджег кают-компанию. Запахло дымом. В третий раз грохнула пушка, и в этот раз взрыв был особенно громким, потому что снаряд попал в надстройку на корме и разорвал одну или две бочки с бензином. Пламя мгновенно охватило всю кормовую надстройку, она запылала, словно огромный факел, ясно освещая море на сотни метров вокруг. Подводный корабль погасил прожектор. Теперь он был не нужен – света было достаточно. Пираты больше не хотели тратить снарядов. Хватило трех выстрелов, чтобы открыть доступ воде через верхнюю палубу в трюм. Мачты «Антопулоса» стали укорачиваться. Пароход уходил под воду. Легкое дуновение ветра на миг окутало радиорубку и почти весь шлюпдек дымом. На воде возле парохода виднелись пылающие пятна. Это горел разлившийся из бочек бензин. После обстрела пароход начал быстрее уходить в воду носом. Об этом свидетельствовали наклон фок-мачты и затопление капитанской каюты, в которой жутко рычал зверь.
В шлюпке, где неподвижно лежали Марко и Яся, чувствовался жар. Откуда-то рядом, наверное, от кают-компании, сюда подступал огонь. Происходило соревнование между водой и огнем – кто быстрее захватит радиорубку. Та же судьба должна была постигнуть и шлюпку. Ни Марко, ни Яся уже не отваживались из нее выскочить. Им казалось, что лучше утонуть вместе с «Антопулосом», чем снова попасть в руки Анча и «рыжей гадины». Их мучил жар, их душил дым. Они слышали под собой всплески. Это означало, что пароход уже ушел шлюпдеком под воду и вот-вот пойдет на дно, создавая над собой могучий водоворот. Марко сжимал руку Яси и пересохшими губами шептал ей слова надежды.
Подводная лодка следила за агонией парохода, который прошлой ночью обманул пиратов, оставшись после взрыва на поверхности и дрейфуя почти целые сутки. Создавалось впечатление, что пираты боялись, как бы пароход снова не обманул их; десятиметровая пушка угрожающе смотрела на него дулом. Пираты решили выпустить еще один снаряд и убедиться, что с пароходом покончено. Снова звук выстрела, взрыв и блеск огня над радиорубкой почти сливаются воедино. Разлетаются стены радиорубки, взлетают в воздух части аппаратуры, поднимается пламя над местом взрыва. Теперь, кажется, на пароходе не осталось ни единого места, не охваченного огнем или не затопленного водой. Лишь металлические мачты спокойно торчат над этим костром. В это время до пиратов, которые стояли на палубе своего корабля, донесся металлический звон из воздуха, сверху. Приближался самолет. Палуба мгновенно опустела, захлопнулись люки, и, глотая воду в цистерны, подводный корабль исчез под поверхностью моря. Только широкие круги расходились по воде, и бушевал пожар на корабле.
XXVII. Бой с подводным кораблем
Эсминец услышал врага. Неизвестно, знал ли враг о приближении эсминца, но «Буревестник» не снижал хода. Он шел исключительно зигзагами, на всякий случай, остерегаясь торпеды. Теперь штурман прокладывал курс уже не по радиопеленгу и не на свет пожара, а по шумопеленгатору, который определяет местонахождение корабля под водой. Пират, наверное, пересекает путь эсминца наискосок. Возможно, он заметил надводный корабль и пытается исчезнуть, но капитан-лейтенант Трофимов твердо решил его не упускать. Эта встреча должна быть последней, здесь должна произойти смертельная схватка один на один, хотя оба корабля напоминают противников с завязанными глазами. Правда, чаще в таком положении бывает эсминец. Командир дает приказ осветить море прожекторами, надеясь заметить перископ. Но лодка или совсем погрузилась под воду, или умело прятала свой перископ. Однако командир «Буревестника» знал, что подводный враг не мог далеко сбежать. На поверхности эсминец непременно догнал бы его и потопил, а под водой лодка едва ли осмелится идти полным ходом. Значит, «Буревестник» ее найдет. Лодка вынуждена была только неподвижно лежать на грунте, пока эсминец не уйдет отсюда, или подняться на перископную глубину и попытаться потопить корабль торпедами. Другого выхода у пиратов не было.
За это время «Буревестник» приблизился к месту пожара. Теперь пылающий пароход находился от него на расстоянии меньше мили. С миноносца видели, что он почти затонул, догорали лишь верхние надстройки. Казалось, пожар свирепствовал и внутри корабля, так как пламя над тем местом, где должен был находиться капитанский мостик, било высоким столбом, словно из жерла. Видимо, внутри корабля тоже происходила борьба воды с огнем, потому что вместе с огнем и дымом оттуда вылетали клубы белого пара.
В эту напряженную минуту Трофимов четко различил урчание мотора в воздухе. В темноте над морем проносился самолет. Откуда, куда, что за самолет? Командир и вахтенный поднимают головы вверх, ища над собой огоньки, которые должны быть на самолете, но их не видно. Может, они потерялись на ярком фоне пожара, но тогда самолет видели бы на освещенной им половине неба. Звучит приказ – готовить зенитную артиллерию. Тоненькие дула зенитных пушек поднимаются в темное небо. Они настороженно замирают, готовые забросать подоблачное пространство своими снарядами.
Гидрофоны уже не слышали шума подводной лодки. Но командир эсминца хорошо знал поведение подводного врага: значит, пират остановился, замер и таким образом пытается избежать опасности. Так он будет лежать до тех пор, пока его гидрофоны не потеряют шума винтов эсминца, когда тот уйдет отсюда. «Напрасная хитрость!» – Капитан-лейтенант Трофимов готов соревноваться в долготерпении. Но едва ли это было нужно. Как охотник выкуривает лисицу из норы, так старый боевой командир «Буревестника» сумеет заставить подводную лодку сдвинуться со своего места. Лишь подождет минуту, потому что его встревожил неизвестный самолет. Если против него два врага – и подводный, и воздушный, – бой окажется горячим. Прожекторы так и мечутся по морю и по небу, то выстилая параллельные столбы лучей, то скрещивая их, то вновь разводя в разные стороны. Наконец луч прожектора поймал маленькую темно-серебристую птицу. Ее освещают, не выпускают, берут в перекрестье прожекторов, чтобы ослепить пилота и навести на самолет зенитные пушки. Артиллеристы готовы при первом же приказе окружить его взрывами, но команды нет. В ярком свете видно, что это маленький самолетик, неспособный сбрасывать большие бомбы. И глазастые командиры на мостике уже почти готовы признать, что это «Разведчик рыбы».
Продержав самолет освещенным примерно полминуты, прожекторы по приказу командира оставляют его и снова обшаривают море вокруг корабля. Под светом прожекторов чернеет вода. Светлые дорожки бегают по морю, но никто не замечает маленькой трубки над водой. Тем временем самолет стих и снова наступила напряженная тишина. Такое напряжение выматывает хуже, чем самая тяжелая работа.
Пожар уменьшался. Теперь над водой горели только крыши капитанского мостика и радиорубки. Вокруг огня расплывались и горели на воде обломки и разные смытые с палубы вещи. Вот огонь еще раз вскинулся столбом над пароходом. За радиорубкой, где стояли несколько бочек с бензином, вспыхнул огонь, с громким взрывом разлетелись бочки, высоко вскинулся столб пламени, словно прощальный сигнал, и пароход исчез под водой. На поверхности догорали лишь несколько мелких огарков, слегка освещая медленно погружающиеся мачты. Но вот и они погасли. И снова темнота, еще гуще, чем перед этим, окутала море. Где-то оттуда, с места, где затонул пароход, гидрофоны миноносца уловили шум винтов подводной лодки. Трофимов догадался, что подводная лодка пряталась между эсминцем и тонущим пароходом. Теперь пароход, идя на дно, создает водоворот и тянет за собой лодку. Чтобы вырваться из этого водоворота, пират пустил в ход электромоторы. В памяти командира эсминца вспыхнуло воспоминание, как во время империалистической войны одна подводная лодка, спасаясь от миноносцев, нырнула под большой тонущий пароход, прошла под ним, вырвалась из водоворота и сбежала от погони.
Трофимов уже готов дать приказ идти на врага и искать его по ту сторону парохода, как палубный наблюдатель с левого борта крикнул:
– По левому борту торпеда.
Командир оглянулся и увидел в свете прожектора пенную дорожку, след торпеды, которая приближалась со скоростью моторного катера. Еще минута – и могучий удар сотрясет корабль, разрушительная сила разворотит борт или дно эсминца, может оторвать нос или корму, а через три минуты после этого команда будет спасаться, бросаясь за борт с пробковыми поясами и кругами, если не успеет спустить шлюпки. Последними покинут корабль радист, а за ним командир, если им еще повезет.
– Право руля! – прозвучал металлический голос командира, а его рука крутнула машинный телеграф на «полный боевой ход».
Прошло три-четыре секунды. Эсминец рванулся вперед, убегая от торпеды, но пенная дорожка была уже в тридцати метрах от кормы. На мостике возле неподвижного командира будто застыли вахтенный и комиссар. Все трое будто измеряли глазами скорость торпеды. На миг она исчезла с освещенного места, но прожектор снова высветил воду за кормой. Пенная дорожка прошла на расстоянии десяти метров от кормы. «Все кончено», – подумал командир и отвернулся. Скорость и удачный маневр спасли корабль. Торпеда ушла дальше в море. Она пробежит определенное расстояние и затонет. Нужно искать подводного врага. Снова все внимание гидрофонам. Палубные вахтенные не спускают глаз с освещаемого прожекторами корабля. Корабль сбавил ход и медленно закружился. Так прошло несколько минут, и вновь прозвучало предупредительно-грозное:
– Торпеда!
Теперь ее заметили с правого борта, и, следя за ее курсом, невнимательный наблюдатель мог бы сказать, что она не угрожает кораблю. Но пристальное наблюдение вскоре показало, что торпеда кружит вокруг эсминца с бешеной скоростью, все уменьшая круги.
Это была та самая торпеда, которая недавно прошла за кормой. Это была торпеда спирального действия. Торпеду заметили в момент, когда эсминец уже не мог вырваться из ее смертоносной спирали. Никто не знал, куда именно ударит торпеда, но всем было ясно, что спустя каких-то полминуты она попадет в корабль. Вахтенный помощник поднял взгляд на командира, ожидая приказа дать аварийную тревогу. Капитан-лейтенант понимал, что все напряженно ждут его решения. И вновь прозвенел все тот же металлический голос:
– Подводными снарядами по торпеде – огонь!
Приказ был совершенно неожиданным для вахтенного. Еще секунду царила тишина: полсекунды артиллеристы усваивали команду, секунду наводили орудия. И тут же загремели выстрелы. Пушки с неимоверной скоростью выбрасывали по торпеде снаряды, те погружались в воду и там разрывались. Канонада длилась секунд десять и закончилась оглушительным взрывом, вспышкой огня над морем и столбом воды, который частично попал на палубу эсминца. Один снаряд, точно посланный артиллеристом, попал в торпеду и взорвал ее за несколько секунд до удара по кораблю.
На подводной лодке, услышав взрыв, не сомневались, что торпеда попала в цель. Командир-пират хотел посмотреть на последствия своей атаки. В первую минуту после взрыва эсминец стоял с погашенными прожекторами, и когда пираты выставили перископ, они ничего не увидели. Возможно, они допускали, что удар торпеды был очень точным и корабль сразу пошел на дно. Наверное, желая в этом убедиться, подводная лодка не ограничилась наблюдением в перископ, а всплыла на поверхность. Еще звенело в ушах после взрыва, а лучи прожекторов снова забегали по морю, когда вахтенный на «Буревестнике», протянув руку вперед, крикнул:
– Подводная лодка!
В машинном отделении прозвучал приказ: «Полный боевой – вперед!» Старший механик дал ход, как на последних флотских гонках. Все машинное отделение содрогалось. Механик предполагал, что в эту ночь командир даст приказ увеличить скорость по его проекту, но приказа все не было. Однако миноносец, приближаясь к подводной лодке, рассекал морской простор со скоростью скорого поезда. На лодке поняли маневр «Буревестника», и пират начал быстро погружаться. Если бы эсминец протаранил его своим форштевнем, бой окончился бы в ту же минуту. Палуба лодки уже скрылась под водой, стала погружаться рубка. Но эсминец вот-вот налетит на врага. И лодка, погружаясь, одновременно дала полный ход электромоторами. Этим она выиграла несколько секунд. Скорость приближения эсминца снизилась, потому что лодка убегала от него, пусть даже идя почти вдвое медленнее. Теперь на поверхности виднелся только перископ, высвеченный прожектором. И за перископом, как гончая за лисицей, мчался «Буревестник». Кажется, нужна всего секунда – и гончая схватит зверя за хвост, но этой секунды как раз и не хватило: перископ целиком скрылся под водой. Но не все еще потеряно: главное, зацепить килем рубку подводной лодки. «Буревестник» проносится над тем местом, где только что исчезла черная труба перископа. Некоторым краснофлотцам кажется, что они слышали легкий удар в корпус корабля. Но нет, – командир отрицательно качает головой. Возможно, сбили перископ, но и только, а вот сама лодка ушла в глубину. Звенит машинный телеграф, требуя застопорить машины. Эсминец возвращается назад, кружит, потому что гидрофоны сообщают о медленном движении подводной лодки. Она где-то здесь, совсем близко, почти под эсминцем.
Капитан-лейтенант гремит в рупор:
– Глубинные бомбы за борт!
С корабля сбрасывают в море снаряды, специально предназначенные для борьбы с подводными лодками. И скоро оттуда доносится гул, бурлит поверхность воды. Это на определенной глубине со страшной силой разрываются бомбы, невероятно усиливая давление воды. Чтобы уничтожить лодку, не обязательно попадать в нее бомбой. Достаточно взрыва поблизости, и лодка будет уничтожена. Даже при взрывах на расстоянии в подводной лодке от сотрясения гаснет электрика, трескается стекло, рвутся натянутые тросы, не удерживаются на ногах люди. Снова и снова разбрасывает эсминец глубинные бомбы, стараясь смертельно поразить невидимого врага.
После короткого перерыва, во время которого эсминец прислушивался к подводным шумам, снова двинулись в погоню. Подводные шумопеленгаторы указали, что лодка со скрипом поползла по грунту. Это было на глубине более ста метров, но звуки оттуда доносились четко. Теперь эсминец проскочил над этим местом на среднем ходу и даже уменьшил скорость до минимальной, когда снова начал бросать глубинные бомбы. Они рвались на глубине, где давление достигает десяти атмосфер, и достаточно было малейшей пробоины, чтобы лодка навсегда осталась на дне.
Сбросив очередную порцию бомб и пронаблюдав с поверхности за взрывами, Трофимов снова остановил корабль.
Командир не сомневался в своем успехе. Не мог подводный пират спастись от такого града бомб. Но все же не мешало бы проверить свои догадки, простояв здесь до утра и ни на минуту не прекращая шумовых наблюдений. Лишь теперь он поднял голову и посмотрел в звездное небо. Приближалось время рассвета. Глядя вверх, командир внезапно начал прислушиваться. Казалось, там снова звенело, но после стрельбы из пушек, взрыва торпеды и гула глубинных бомб уши могли слегка потерять чувствительность.
– Самолет, товарищ командир! – доложил вахтенный.
Над ними снова появился самолет. Трофимов хотел приказать прожекторам снова поймать его, но передумал и решил не показывать, где стоит эсминец. Но, похоже, пилот отважился при свете звезд сесть на воду, потому что скоро с эсминца заметили на миг его очертания, а потом стих гул мотора, и самолет, снижаясь, исчез в темноте. Вскоре после этого вдали мигнул огонек фонаря. Он то загорался, то гас, светил то красным, то зеленым. Вахтенный сигнальщик доложил:
– Дает сигнал: хочет разговаривать.
– Спросите, кто он и чего он хочет?
В ответ быстро замигали огоньки.
– Отвечает, что «Разведчик рыбы». Просит разрешения подойти.
– Сообщите: немедленно подходить. Прожектор! Осветить путь к кораблю.
Снова заработал мотор, и при свете прожектора с миноносца увидели, как к ним по воде приближается самолет. Вскоре он остановился у борта.
Летчикам сбросили трос, они закрепили им свою машину, а потом по длинному трапу с плавучим мостиком поднялись на палубу эсминца. Постукивая деревяшкой, Бариль взошел на командирский мостик и отрапортовал о приключениях, которые довелось пережить «Разведчику рыбы». Конец рапорта был таким:
– Во время зарядки бака горючим мы заметили, что какое-то судно осветило «Антопулос» прожектором. Судно стояло по ту сторону парохода. Надеясь, что парень и девочка дадут о себе знать, а одновременно сообщат и о нашем местонахождении, мы никаких мер относительно этого не предпринимали. Продолжая готовить самолет к полету или самостоятельному ходу по морю, мы надеялись, что судно с прожектором подойдет к нам. Почти закончили подготовку аппарата, когда нам показалось, что со стороны парохода донеслись выстрелы и крики, а потом рев зверей. Зная, что на пароходе есть дикие звери, мы решили, что там произошло какое-то несчастье: возможно, звери выскочили на палубу. Очень быстро после этого судно с прожектором обошло пароход, продолжая его освещать. По очертаниям судна мы узнали подводную лодку. Поняли, что это пират. Сразу же прозвучало два выстрела из пушки, и на «Антопулосе» вспыхнул пожар. Через некоторое время пират выстрелил в третий раз. Мой аппарат стоял, готовый ко взлету. Мы немедленно поднялись в воздух, а лодка, наверное, услышав нас, погрузилась в воду. Сделав над пожарищем круг и не увидев поблизости людей на воде, я взял курс на север, к берегу. Скоро нас осветили прожекторы. Кто освещал, мы не знали, считали, что это подводная лодка. Вскоре услышали в море канонаду и повернули к ней, чтобы узнать, в чем дело. Благодаря вашим прожекторам догадались, что какой-то корабль ведет бой с подводной лодкой, потому что видели тот момент, когда вы ее догоняли. Потом решили сесть на воду и искать боевой корабль.
– А где же юнга и девочка?
– Если они не погибли, то снова попали к пиратам в плен.
– Вы говорите, у юнги были документы с подводной лодки?
– Да.
– Люду Ананьеву пираты оставили на подводной лодке?
– Так было, по крайней мере, двадцать четыре часа назад.
– Оставайтесь возле корабля. Через два часа рассветет, и вы подниметесь в воздух. Мы обыщем этот район, может, обнаружим какие-то остатки «Антопулоса» и следы пиратов. Ложитесь и поспите хоть полтора часа.
– Слушаюсь.
Прошел час. Рассвет гасил звезды, расширяя горизонт. Утром начался ветер. Он быстро крепчал, и вскоре по морю побежали тяжелые волны. Бариля разбудили, потому что командир корабля, опасаясь, как бы волны не разбили самолет, приказал поднять его на палубу. Петимко осматривал море, и, наставив на ветер палец, сообщил:
– Я говорил, что может быть до пяти баллов.
– Шесть баллов тянет, – поправил его старший штурман «Буревестника». – В эти дни возможны небольшие кратковременные шквалы.
Утром эсминец прошел по морю. Нигде ни малейших следов ни парохода, ни подводной лодки не нашли. Оба лежали на глубине сто двадцать метров, как показывал эхолот в штурманской рубке «Буревестника».
Эсминец вернулся к Лебединому острову. На командирском мостике стоял капитан-лейтенант Трофимов и задумчиво смотрел вдаль. Если бы кто-то заглянул ему в глаза, он прочитал бы в них выражение глубокой печали.
Часть третья
I. Сестра милосердия
Находясь в подводной тюрьме, Люда перестала ориентироваться во времени, потому что свои наручные часы потеряла еще в Лебединой бухте, когда попала в плен. Здесь постоянно горел электрический свет, и она не могла определить, когда был день, а когда ночь. Отдав Анчу письмо, она долго сидела в одиночестве, погрузившись в свои мысли. Ей принесли два блюда. Это могло означать обед, а может, и ужин, потому что после этого очень долго никто не заглядывал в каюту. И, в конце концов, она заснула.
Проснулась от шума и беготни, доносившихся из-за стены. Вскоре послышался звук пулеметной стрельбы. Через несколько минут после этого она почувствовала, что подводная лодка двинулась с места. Одновременно в каюту вошел Анч и приказал ей идти за ним.
– Вы поможете перевязать раненого, – сказал он, – и подежурьте здесь.
Шпион провел ее в небольшую каюту с двумя койками и маленьким столиком. Из этой каюты, как и из командирской, имелся выход через центральный пост в боевую рубку. Позднее Люда узнала, что это была каюта помощника командира и помощника Анча. Анча она увидела там сразу, но поначалу не узнала. Перед ней на койке лежал без сознания окровавленный мужчина. Второй моряк склонился над ним и разрезал ножом одежду, кусками бросая ее на пол. На маленьком столике стояла аптечка-сундучок.
Моряк велел ей держать раненому голову, а сам начал заливать йодом и забинтовывать ему страшные рваные раны не понятного Люде происхождения.
Во время перевязки послышались выстрелы из пушки на палубе. Эти выстрелы то стихали, то повторялись еще дважды. Девушка волновалась. Ей казалось, что на пиратов напали, а они отбиваются. Возможно, сейчас решается ее судьба. Вскоре Люда почувствовала, что лодка прячется под воду.
Закончив перевязку, моряк показал девушке знаками, что она должна сидеть и следить, пока раненый придет в себя. Затем он вышел. Люда осталась одна и, наконец, узнала раненого – это был матрос, которого она видела несколько раз. Он лежал с закрытыми глазами, без сознания, хотя иногда стонал. Люда сидела на маленьком стульчике за столом и осматривала каюту. Сквозь дверь из центрального поста управления до нее временами долетали слова. Из этих обрывков разговора она узнала о тревожном настрое пиратов. Командир и помощник спрашивали друг друга, откуда в это время здесь взялся самолет. Потом было слышно, как командир ругался, отвечая кому-то по телефону. Казалось, тревога пиратов все нарастала: лодка остановилась, было приказано сохранять абсолютную тишину. Потом лодка бесшумно поднялась, но на поверхность не всплыла. Должно быть, пираты наблюдали за морем в перископ. Через несколько минут послышалась команда выпустить торпеду. Торпедного выстрела она не ощутила. Только радостные крики командира пиратской лодки вскоре сменились проклятиями. На эти проклятия ответил другой голос:
– Эсминец остановился, она его поймает на спирали.
Потом тот же голос добавил:
– Их прожекторы могут заметить перископ.
И Люда снова почувствовала погружение лодки. Ее охватила неописуемая тревога, потому что она догадывалась, что на поверхности моря какому-то судну угрожает взрыв торпеды. И правда, скоро прогрохотал глухой звук взрыва, и радостные крики послышались в центральном посту управления. Девушка до боли сжала кулаки. Лодка снова поднималась. В тот раз она всплыла на поверхность. Люда сидела, окаменев, со сжатыми кулаками и закрытыми глазами. Перед ее глазами, будто в реальности, возникла картина гибели парохода и людей на нем.
Но вдруг она встрепенулась и открыла глаза. Страшная картина исчезла – из центрального поста снова донеслась ругань командира. Вслед за руганью прозвучал приказ открыть баллоны со сжатым воздухом и дать полный ход электромоторам. В звучании голоса, отдававшего приказы, послышался страх. Значит, теперь опасность угрожала подводной лодке. Люда ощутила прилив радости, забыв, что это опасно также и для нее.
Командир требовал «самый полный» ход. Где-то вдалеке с бешеной скоростью нарастали шум и грохот, словно великаны-киты били по воде могучими хвостами или над головой по мосту мчался скоростной поезд. Что-то прогремело над лодкой. Внезапно лодка содрогнулась, зашаталась и пошла вниз. Из центрального поста послышался успокаивающий голос:
– Сломался перископ… Право руля! Будем лежать на грунте.
Лодка пошла на самую большую возможную глубину. Девушка посмотрела на раненого и увидела, что он пришел в себя и лежит с открытыми глазами. Она склонилась над ним, он внимательно посмотрел на нее и прошептал:
– Дайте воды.
Он сказал это на русском языке. Пораженная Люда хотела ответить, что и до этого понимала его, но опомнилась и промолчала. Налила из графина в стакан воды и поднесла к его губам. Только раненый выпил и прошептал слова благодарности, как лодка содрогнулась, и сквозь ее стены послышался взрыв. Это был первый, а потом они шли один за одним, то ближе, то дальше. Лодка дрожала и поднималась кверху то носом, то кормой. Во время одного взрыва погас электрический свет, но вскоре вновь зажегся. Лодка ползла по грунту, стремясь уйти из зоны обстрела. Ей это вроде удалось, но после недолгой тишины снова загремели взрывы. Наконец после одного из них лодку подкинуло вверх, затем бросило на грунт. Люда упала на пол. Электрический свет погас и больше не зажигался. В центральном посту послышались тревожные крики. Командир и его помощник спрашивали по телефону о состоянии машинного отделения на корме и торпедного – на носу. Люда не слышала ответов, но по самим вопросам догадалась, что лодка получила повреждения, что затоплены какие-то переборки и связь между центральным постом и другими помещениями, кроме двух кают рядом с постом, прервана. В темноте и тишине прошло несколько часов, пока наблюдатели на гидрофонах не сообщили, что надводный корабль ушел. Тогда начался оживленный разговор по телефону и стук в машинном отделении. В каюте снова зажегся электрический свет.
Из подслушанных разговоров Люда узнала, что коридоры между центральным постом и другими помещениями затоплены, что повреждены вертикальные рули, не открываются клапаны баллонов со сжатым воздухом, который обычно вытесняет воду из цистерн и поэтому лодка способна только ползти по грунту. Радиостанция также повреждена, и радист не брался восстановить ее раньше чем через три-четыре дня, а главное – на большой глубине не мог ни с кем связаться. Датчик глубины показывал, что лодка лежала на глубине сто тридцать метров. Запас энергии в аккумуляторах оставался минимальный.
После совещания, которое прошло в каюте командира и содержания которого Люда не знала, лодка вновь медленно поползла по грунту. Куда они направлялись, Люда не представляла. Заметила только, что движение началось в шесть часов тридцать две минуты. Иногда командир громко говорил по телефону, подбадривая и успокаивая команду. Раненый лежал молча, изредка просил пить. В два часа дня попросил помочь ему подняться, с трудом сел на постели, потом здоровой рукой оперся о стол и сделал шаг одной ногой. Но вторую сдвинуть с места не смог. Анч только один раз заглянул к ним, но сразу же вышел, ничего не сказав. Еще заходил помощник командира взять что-то из ящика в столе, спросил раненого, как он себя чувствует, и сообщил, что лодка идет на мель.
В центральном посту теперь разговаривали мало. Телефон звонил редко: вероятно, команда была спокойной и не беспокоила своего командира. Как и раньше, чувствовалось, что лодка ползет по грунту.
Командир и старший офицер поначалу отдавали много приказов, пытаясь различными маневрами направить лодку носом вверх и таким образом подняться на поверхность. Но, очевидно, руль глубины заклинило в таком положении, что лодку тянуло вниз, и все усилия пиратов оставались напрасными. Иногда лодка останавливалась, встречая неровности на грунте. К счастью для пиратов, на дне не было обрывистых выступов или слишком крутых подъемов, и после небольшого усилия она каждый раз преодолевала небольшую преграду и ползла дальше.
Один раз гидрофоны отметили, что над лодкой прошел пароход. Об этом старший офицер доложил командиру. Тогда лодка остановилась и простояла до тех пор, пока наблюдатель не сообщил, что звуки парохода исчезли.
В два часа дня на посту центрального управления вновь начался тревожный разговор. Командир приказывал кому-то по телефону не терять надежду, не поддаваться панике, предлагал открыть какие-то краны и обещал быстрое спасение. Люда слышала только слова командира и не понимала, в чем дело, но догадывалась, что в какой-то части подводной лодки людям грозит опасность.
Раненый подтвердил ее догадки – он тоже слышал разговор в центральном посту. Повернув к девушке голову, он рассказал ей на русском языке, что в торпедном отсеке на носу недостаточно воздуха. Командир приказал попробовать выпустить сжатый воздух из баллона при торпедном аппарате. Это даст дополнительное количество кислорода, но сильно увеличит атмосферное давление. Однако количество углекислого газа в воздухе останется то же. Из разговора командира можно было догадаться, что в торпедном отсеке не работал регенератор, предназначенный для очищения воздуха.
– Больше двух часов там не проживут, – сказал раненый.
Минут через тридцать-сорок в центральном посту снова ожили телефонные звонки, и снова командир приказывал, умолял, обещал. Наконец послышался приказ, переданный по телефону в машину: выключить электричество в торпедном отсеке. Раненый оперся на здоровый локоть, глаза у него блестели, он зашептал:
– Они угрожали выброситься на поверхность из торпедных аппаратов. Теперь они не смогут впустить сжатый воздух в торпедные трубы.
Время тянулось неимоверно медленно, и девушка ощущала агонию людей, находившихся в каких-то двадцати пяти метрах от нее: темнота, тяжелый воздух и осознание быстрой, неминуемой смерти.
Лодка все ползла и ползла. Прошел час, полтора. Возможно, в торпедном отсеке уже властвовала смерть. Раненый заснул. Люда вытянула на столике руки и положила на них голову. Так долго она сидела неподвижно, ей казалось, будто в каюте тоже не хватает воздуха. А в голове гудело, звенело…
Лодка остановилась. Свет электрической лампочки погас, в каюте стало сумрачно. В центральном посту послышались телефонные разговоры:
– Аккумуляторы сели, – сообщил кому-то старший офицер.
После этого наступило молчание. Оно длилось недолго, и скоро снова послышался разговор. Командир и старший офицер совещались. Временами вмешивался Анч, а один раз какое-то слово вставил и рулевой. Раненый зашевелился и поднял голову, прислушиваясь к разговору. Старший офицер предложил два выхода: первый – через специальный люк выбросить аварийный буек на поверхность моря, надеясь, что его заметят советские пароходы и пришлют им водолазную партию; второй – затопить боевую рубку и через нее одному или двоим мужчинам выброситься на поверхность в так называемых подводных парашютах, то есть в водолазных масках с маленьким баллоном воздуха. А в распоряжении пиратов было две таких маски. Те, кто выбросится, должны принять меры по спасению всего экипажа.
– Хорошо, – согласился командир. – Проверьте маски и приготовьте боевую рубку к затоплению. На поверхность подниметесь вы с господином агентом.
Господином агентом командир подводной лодки называл Анча.
– Тем временем, – продолжал он, – я дам господину агенту инструкции.
Было слышно, как командир и Анч вышли из центрального поста в командирскую каюту. Через несколько минут оттуда послышалась бешеная ругань командира. Он вернулся назад в центральный пост управления и сказал старшему офицеру, что из каюты пропал пакет с важными документами:
– Зашифрованные инструкции командования.
Но у пиратов не было времени обсуждать вопрос, куда исчез документ. Командир успокоил себя тем, что документы, во-первых, зашифрованы, а во-вторых, не могли попасть за пределы подводной лодки.
– Маски исправны, рубка готова к затоплению, – рапортовал старший офицер. – Разрешите надеть.
– Только посмотрите, как там у вас в каюте?
Раненый поднял голову, очевидно, собираясь что-то спросить, когда старший офицер зайдет в каюту. Однако ему не довелось это сделать, потому что в центральном посту треснул револьверный выстрел, и кто-то тяжело упал на палубу. Падая, ударил головой дверь, открыл ее и соскользнул по ступенькам в каюту, где были Люда и раненый. Перед ними лежал труп старшего офицера. За полуоткрытой дверью послышался новый выстрел, и там снова кто-то упал. Раненый вскочил с постели, сел и дико водил глазами в полумраке.
– Готово! – послышался голос командира. – Согласно инструкции, мы должны сохранять наше плавание в абсолютной тайне. На лодку мы уже вернуться не сможем. Здесь, рядом с чужими водами, командование ее поднимать не будет.
– План дальнейших действий? – сухо спросил Анч.
– Вместе с собой мы должны выбросить клипербот. В шестидесяти пяти милях отсюда находится наша надводная база. Мы должны добраться к месту назначенной встречи. Надевайте маску, она прикроет вам голову, а маленький баллон с воздухом даст возможность дышать и ускорит вылет из воды. Помните, мы на глубине восьмидесяти пяти метров. Это смертельно опасная глубина. Водолазов в мягких скафандрах поднимают отсюда в течение четырех часов, иначе им грозит тяжелая кессонная болезнь, преимущественно со смертельными результатами. Мы вылетим за какую-то минуту, как пробка из бутылки. На этой глубине давление – восемь с половиной атмосфер, а в лодке – обычное. Значит, и в нашем организме оно обычное. Это и должно нас спасти. Главное – не задержаться в рубке, когда в нее хлынет вода. Нас должно выбросить сразу, для этого я подниму там давление воздуха.
– А клипербот? – спросил Анч.
– Мы привяжем к нему весла, и они поднимутся вслед за нами.
– На всякий случай нам нужно переодеться, – сказал Анч. – Я должен приклеить бороду.
Они возились еще некоторое время и наконец перешли в боевую рубку. Выйдя оттуда, Анч зашел в каюту к девушке и раненому, заговорил с раненым, поблагодарил за хорошую работу, за удачную провокацию юнги и закончил:
– Вы были хорошим помощником, мне жаль расставаться с вами. Но я оставляю вам компаньонку, которая присмотрит за вами, и обещаю доложить вашему начальнику о вас как о герое.
Раненый просил, чтобы его взяли с собой, он обещал на всю жизнь остаться верным слугой Анча.
– К сожалению, у нас только две маски, и, кроме того, мы не смогли бы справиться с раненым.
Послышался голос командира – он звал шпиона. Анч повернулся к девушке:
– Прощайте, красавица, больше мы не увидимся, – сказал он на русском языке. – Вы интересовались своими друзьями. Они уже давно кормят крабов, которых я обещал вам подарить.
– Не утруждайте себя русским языком, – ответила Люда на его языке.
Анч вздрогнул от неожиданности. «Так, значит, она все время понимала разговоры в ее присутствии».
– У-у-у! – с ненавистью протянул он и замахнулся на нее, словно собираясь убить. Но его решительно и нетерпеливо звал командир.
Шпион выскочил из каюты. В центральном посту звонил телефон, но никто не подходил к трубке. Из машинного отделения звали командира, но командир с Анчем уже задраивали водонепроницаемую перегородку между центральным постом и боевой рубкой. Они должны были сделать это для того, чтобы увеличить в рубке давление воздуха.
Некоторое время раненый лежал словно окаменев, но вскоре опомнился.
– Не будем больше дурачить друг друга, – сказал он девушке, – теперь у нас общие интересы. Я надеюсь – они оба сдохнут раньше, чем выплывут на поверхность. Каждый из них еще здесь застрелил бы другого, но пока что они нужны друг другу.
Из боевой рубки донесся шум. Потом стих. Лодка качнулась: значит, вода прорвалась в боевую рубку, и сжатый воздух сквозь открытый люк выбросил из лодки двух человек. Слышалось какое-то шипение, бульканье за стеной. Где-то над ними толщу воды прорезают тела двух людей, которые, бросив своих подчиненных на произвол судьбы, пытаются спасти свои жизни.
Раненый тоже прислушивался. Казалось, его словно ударило какой-то страшной вестью, и он, теряя сознание, сполз с подушки. Свет лампочки все притухал, и вскоре Люда видела только слабо накаленную красную нитку в темноте. Последние запасы энергии в аккумуляторе освещения заканчивались. Кроме этой красной нитки, Люда ничего не видела. Она поднесла к лампочке часы и еще могла разобрать – пять часов тридцать две минуты.
В посту центрального управления настойчиво звонил телефон.
II. Анчоус
Рулевой Андрей Камбала одной рукой держал руль, второй – крепкую сигарету и философствовал по поводу разных изменений в природе. В данном случае его заинтересовало то, что большие стаи хамсы появились в этом году неожиданно рано. Она ловилась с осени до весны, потому что на лето, скорее всего, отправлялась в Средиземное море. «Колумб» был полон мелкой рыбы с серебристыми головками и буровато-синими спинками, отдаленно напоминавшей сельдь. Шаланды соколинских рыбаков со вчерашнего дня забрасывали сети на отмелях, и шхуна забрала очередной улов. Андрей сегодня необычно много рассуждал на самые разные темы. Посторонний наблюдатель мог бы решить, что он болтун. Но причины его разговорчивости были другие. Андрей старался отвлечь своих товарищей – шкипера и моториста – от мрачных мыслей.
– В одном году, – продолжал он, – хамса появилась огромная, с четверть метра длиной.
Конечно, Стах обязательно возразил бы, сказав, что Андрей врет, – такой большой хамсы никто никогда не видел, но в этот раз промолчал. Андрей сразу это заметил и даже умолк. Но затем продолжил:
– Шел тут один французский пароход. Стал почему-то возле нашего острова… Спустили шлюпку, съехали на берег…
И снова Андрея поразило молчание Стаха, ведь сколько раз он ни рассказывал историю с этим пароходом, шкипер всегда поправлял его, что то был не французский, а испанский пароход, и шлюпка к острову не подходила, а рыбаки подплывали к пароходу… Но сейчас, казалось, никто не слушал рассказа Андрея. Рулевой качнул прав´ило руля, затянулся дымом, покашлял и снова начал:
– Так брали они хамсу жарить, а называли ее чоусы…
– Анчоусы! – сердито поправил Левко, глядя поверх своего мотора.
– Анчоусы, анчоусы, – словно обрадовался рассказчик тому, что вытянул хоть одно слово из одного слушателя.
Стах молчал.
– Так те анчоусы, я вам скажу, хоть и дешевая рыба, а такая…
– Марко их здорово жарить умел, – тихо, словно сам себе, проговорил Левко и понурил голову.
Андрей растерянно посмотрел на моториста, на шкипера и беспомощно захлопал ресницами. Очерет оставался в той самой позе, и нельзя было понять, слышал ли он слова Левка или нет. Моторист взял тряпку, склонился над мотором и начал что-то обтирать. Внезапно затрепетал на ветру парус. После утреннего шквала они шли под мотором и под парусом. Шкипер глянул вверх и, наконец, подал голос:
– Ветер меняется. Рулевой, внимание! – Потом перешел на нос и начал рассматривать море в бинокль.
После шквала еще катились пенистые волны, но они уже не были высокими. По небу плыло несколько тучек, и солнце ощутимо припекало.
– Эй, ребята! – позвал шкипер. – Лодка слева, видите?
Рулевой и моторист взглянули, куда показывал, вытянув руку, шкипер. В семи-восьми кабельтовых от них на волнах покачивалась большая шлюпка. В ней стояли две фигуры, и одна из них размахивала чем-то вроде флага.
– Одеждой на весле машет, – объяснил шкипер своим товарищам и скомандовал рулевому:
– Право руля! Подойти к шлюпке!
Стах подошел к мачте и спустил парус. На лодке поняли, что шхуна идет к ним, и перестали махать самодельным флагом.
Чем ближе шхуна подходила к лодке, тем внимательнее смотрел Стах Очерет в бинокль, вызывая у рулевого и моториста особое любопытство. Они жалели, что бинокль в распоряжении экипажа был только один.
– На «Колумбе»! – донесся голос с лодки, и Андрей с Левком тут же изумленно переглянулись. Голос показался им знакомым. Всматриваясь в фигуры на лодке, Андрей забыл о руле, и шхуна пошла зигзагами.
– Руль! – крикнул Стах Очерет.
Рулевой выправил курс, но так же, как и шкипер, и моторист, не мог отвести взгляд от шлюпки.
На скамьях в шлюпке стояли парень и девочка. Андрей, наконец, узнал их. Это были Марко Завирюха и Яся Найдена.
– Стопорите мотор! – раздался крик из шлюпки.
Это был первый случай в истории плавания «Колумба», когда вся команда на нем забыла о своих обязанностях. Шкипер не дал приказ, моторист, который и без приказа знал порядок, как подходить к судам, даже не стоял возле мотора, а рулевой направлялся прямо на шлюпку, словно хотел ее протаранить.
В этот раз об их обязанностях напомнил юнга. Левко бросился к мотору и выключил зажигание. Андрей резко дернул руль, и шхуна, которая уже шла по инерции, проплыла мимо кормы шлюпки. Шкипер, схватив крюк, едва успел зацепиться им за борт шлюпки и потащил ее за шхуной.
В этот же миг Марко перепрыгнул на «Колумб» и попал в объятия Левка и Андрея. Шкипер, не выпуская из рук крюка, подтянул шлюпку бортом к борту шхуны и протянул руку Ясе. И Марко, и Яся выглядели очень утомленными, одежда на них была изорвана. У Марка на ранах на голове и на руке запеклась кровь. Однако оба смотрели бодро и радостно.
– Теперь я поверю, что анчоусы бывают длиной в метр, – сказал Стах Андрею.
– Есть! – широко улыбаясь, в первую очередь потребовал Марко.
– Сейчас пожарим анчоусы! – сказал ему Андрей.
– Не можем ждать! – взмолился юнга.
Шхуну остановили. Все собрались возле камбуза, где Марко и Яся уничтожали продовольственные запасы колумбовцев, а рулевой жарил анчоусов, вспоминая кулинарные рецепты старого Махтея.
Марко рассказывал о пережитых приключениях. Кратко изложив все по порядку, закончил на том, как они спаслись с охваченного пламенем тонущего парохода. Лежа в шлюпке, когда взрывались снаряды, а пламя охватывало надстройки «Антопулоса», юнга вспомнил, что тали, на которых она держалась, перерезаны, а значит, когда палуба нырнет под воду, шлюпка всплывет. Была опасность, что ее затянет в водоворот вслед за пароходом, но Марко утешал себя тем, что до сих пор пароход погружался довольно медленно, значит, можно было рассчитывать, что резко он не утонет, а течение отнесет шлюпку от опасного места. В любом случае для их спасения этот способ оставался единственным. Если бы они прыгнули в воду, их, несомненно, заметили бы с подводной лодки и, безусловно, расстреляли бы, да и тонущий пароход раньше затянул бы за собой в водоворот двух пловцов, а затем большую шлюпку. Так оно и получилось. Лежа неподвижно на дне шлюпки, они смотрели на тент и заметили, как он уже начал тлеть, когда услышали гул самолета. Это свидетельствовало о том, что «Разведчик рыбы» поднялся в воздух и пилот со штурманом спасены. Значит, они немедленно оповестят военные корабли о пиратской подводной лодке. Через минуту, уже задыхаясь от дыма и жары, услышали легкий треск: это, наверное, оседал пароход. В это же время шлюпка начала раскачиваться из стороны в сторону. Догадались: шлюпка всплыла. Немного позже Марко поднял голову – над ними тлел тент. Посмотрел за борт: пиратский корабль исчез. В нескольких десятках метров от них догорали верх капитанского мостика и штурманская рубка. Быстро сорвав тлеющий тент, выбросили его в воду. В шлюпке лежали одно весло и руль. Яся взяла весло, а Марко руль и начали отгонять лодку подальше от парохода.
Когда «Антопулос» утонул, их шлюпку лишь слегка качнуло. После этого они оказались в темноте. Видели, как вдалеке светили прожекторы, которые они считали прожекторами подводной лодки. Потом слышали пушечные выстрелы, громкий взрыв, какое-то жужжание под водой, а потом еще раз услышали мотор самолета. На этом их наблюдения той ночи закончились. Под утро их захватил шквал. Установив руль на место, все время держали шлюпку против ветра. Когда взошло солнце, шквал утих. Они все время всматривались в горизонт, не появится ли какое-то судно. В шлюпке нашли воду, но там не было ничего съестного. Плыть с одним веслом не могли и использовали его для флага, прицепив на него куртку Марка. Этим флагом подавали сигналы какому-то пароходу, но тот прошел далеко и внимания на них не обратил. Вскоре после этого к ним приблизился «Колумб».
– Так Люда осталась на лодке? – спросил шкипер.
– Да. Мы договорились, что она будет запутывать пиратов, давая им неверные ответы на все вопросы. Я надеялся, что наши корабли уже гонятся за лодкой, потому что «Разведчик рыбы» должен был оповестить их о событиях этой ночи.
III. Еще одна встреча
После последних бессонных ночей Марко и Яся скоро почувствовали, как у них начинают слипаться глаза. Яся так и заснула, не дождавшись жареной рыбы. Ее на руках отнесли в рубку. Марко лег у порога, словно собирался охранять девочку. Перед тем как заснуть, он вытащил из-за пазухи синий пакет и положил на полочку, прикрепленную к стене рубки. Рыбаки пожелали обоим приятных снов, но ни Марко, ни Яся не слышали их пожеланий, потому что Яся спала, когда ее укладывали, а Марко утратил слух и зрение, как только его голова коснулась его собственной маленькой подушки. Они уже не слышали, как снова заработал мотор, как весело говорил Левко и как Стах поправлял Андрея, когда тот начал рассказывать, что однажды видел в Лузанах в цирке дельфина-акробата, который ездил верхом на лошади.
Но в основном дальнейший разговор крутился вокруг последних событий на Лебедином острове, подводной лодки и приключений Марка и Яси. С горечью вспоминали Люду, выражали надежду, что, возможно, она как-то спасется.
Хоть «Колумб» должен был идти в Лузаны, шкипер решил теперь сменить курс и зайти на Лебединый остров, чтобы отвезти туда Марка и Ясю и сообщить о подводной лодке и Люде.
С точки зрения шкипера, нужно было, прежде чем заходить в Соколиную бухту, пройти напрямик к маяку и отвезти Марка прямо домой. Он решил дать юнге, по крайней мере, трехдневный внеочередной отпуск. Левко и Андрей были полностью согласны со Стахом.
Всех троих печалила лишь мысль о встрече с профессором Ананьевым, которому сообщат новость о его дочери. Что утешительного в новости, когда ничего неизвестно о ее судьбе? Как только об этом заходила речь, Андрей кряхтел, словно старый дед, покашливал, замолкал, и лишь Левко доказывал, что еще не все потеряно, возможно, корабли догонят подводную лодку, и тогда…
– Тогда они ее потопят, – наконец оборвал его Стах Очерет. После этого моторист тоже задумался, ища способ уничтожить пиратов и спасти девушку. Но ничего не придумывалось.
Около семи часов вечера Стах встал на нос и начал смотреть в бинокль, выискивая на горизонте Лебединый остров. В это время из рубки выглянула Яся.
– Не спится? – спросил Левко.
– Сон страшный приснился, – ответила, улыбаясь, девочка. – А куда это дядя Стах смотрит?
– Остров наш высматривает. Вот-вот должен появиться!
– Вы меня разбудите, когда будем к острову подходить?
– Обязательно, Ясочка.
– Тогда я снова ложусь спать. – И девочка вернулась в рубку.
Прошло несколько минут. Шкипер зачем-то начал смотреть на море по левому борту.
– Что там, остров передвигается? – спросил Левко.
– Пять минут назад смотрел – ничего не видел, – ответил Очерет, – а теперь лодка с двумя людьми плывет. Гребут. Кто бы это мог быть?
– Может, еще кого-то спасать будем?
– Думаешь, подводная лодка могла столько зла причинить… Андрей, рули к лодке! Видишь?
Андрей кивнул головой и начал разворачивать шхуну.
Наступал вечер. Ветер утих, море успокоилось. Только время от времени где-то вдалеке мелькал белый гребень, напоминая взмах чайки крылом, и исчезал, словно мираж. «Колумб» сильно свернул со своего прежнего курса и пошел к лодке. Шкипер удивлялся, кто бы это мог быть так далеко от берега на маленькой гребной лодке? Кстати, эта лодочка по своему размеру и форме была совсем не пригодна для дальнего плавания по морю.
Когда шхуна подошла ближе, Левко догадался, что это надувной клипербот, который ему однажды довелось видеть. Но этот был немного большего размера. Двое людей в клиперботе, заметив, что шхуна идет к ним, стали грести навстречу. Один был с длинной черной бородой, другой – выбритый, только с полоской рыжей щетины под носом. На голове у первого была черная фуражка, напоминавшая матросскую форму, а у второго – темно-коричневый мягкий кожаный шлем. Вероятно, поэтому первый напоминал моряка, а второй – летчика. Летчик работал широким веслом с короткой рукояткой. Бородатый молча смотрел на шхуну, не демонстрируя от этой встречи ни удовлетворения, ни радостного удивления, которого с полным правом могли ожидать колумбовцы. Стах Очерет скомандовал выключить мотор, тарахтение стихло, и шхуна начала останавливаться. Бородатый тихо сказал несколько слов своему гребцу, и тот подогнал лодочку к шхуне. Теперь на лице бородатого появилось нечто, напоминающее удовлетворение. Он помахал рукой и крикнул:
– Здравствуйте, товарищи!
Левку этот голос показался знакомым, но он не мог вспомнить, где и когда видел бородатого.
– Куда это вы на таком корабле путешествуете? – спросил Стах.
– Произошла маленькая неприятность, – ответил бородатый и в свою очередь спросил, куда они держат курс.
– На Лебединый остров.
– Нам в Лузаны надо.
– От Лебединого в Лузаны пойдем.
– У нас с самолетом авария.
– Может, подводная лодка вас того?.. – поинтересовался Андрей.
– А вы что, про подводную лодку знаете? – встрепенулся бородатый.
– Так вы «Разведчик рыбы»? – крикнул Стах.
Бородатый мотнул головой, на вопрос не ответил, схватился рукой за борт шхуны и сказал:
– Придется вам нас забрать.
– Просим, – ответил Стах, помогая бородатому подняться на шхуну. – Мы сегодня уже подобрали двух ваших знакомых – парня и девочку.
Бородатый нахмурился и, слушая Стаха, внимательно следил за его лицом. Потом его лицо стало радостно-удивленным, и он спросил:
– Где они?
– Отсыпаются, – указал шкипер на рубку.
Бородатый кивнул головой летчику, и тот полез на шхуну.
– Далеко мы от берега? – спросил бородатый.
– Скоро Лебединый увидим, – ответил шкипер.
Услышав этот ответ, бородатый, казалось, удивился, бросил взгляд на пилота, но ничего не сказал. Тем временем Левко, глядя на них обоих, вспомнил, что Марко рассказывал о безногом летчике, но ни у одного из них деревянной ноги не увидел. Голос же бородатого он, несомненно, слышал не в первый раз. Шкипер посоветовал вытянуть резиновую лодку, одновременно высказывая сомнение, что на такой посудине далеко не уплывешь.
– Да нет – даже очень далеко, – ответил бородатый. – Вот, пожалуйста, посмотрите, – показал рукой за борт так, что шкиперу пришлось обернуться кругом, чтобы туда посмотреть. В это время бородатый взглянул на своего товарища и сделал короткий энергичный кивок головой, подавая таким образом какой-то сигнал. Это движение встревожило Левка, и он весь напрягся, словно готовясь не допустить какую-то беду, но было уже поздно. Почти одновременно оба незнакомца засунули руки в карманы и вытащили револьверы. Прозвучали два выстрела.
Шкипер зашатался и упал навзничь, а рулевой, согнув колени, повалился лицом на палубу и, падая, сбил в море ведро, лежавшее у края правого борта. Левко выпрыгнул со своего места и бросился на убийц. Его остановил резкий крик:
– Ни с места, стреляю!
Здравомыслие победило порыв безумной отваги, и Левко остановился. Было глупо сражаться одному безоружному против двоих с револьверами. Главное, они стояли от него на таком расстоянии, что пока бы он к ним приблизился, то получил бы по меньшей мере четыре пули.
– Назад! – скомандовал ему чернобородый, и он отступил.
– Кругом! – Левко повернулся спиной к врагам, лицом к рубке. И именно в эту минуту в дверях рубки появился Марко, а за ним Яся.
– Руки вверх! – крикнул Анч – это был он.
Марко медленно поднял руки. То же самое сделал и Левко.
– Выйти из рубки! – прозвучал приказ.
Марко сделал шаг вперед, а за ним, поднимая руки, вышла Яся.
– Предупреждаю, как только кто-то шевельнется, стреляем, – сказал Анч и, не сводя с них глаз, заговорил с командиром пиратской лодки.
Только теперь Левко узнал шпиона по его глазам и движениям. Значит, подводная лодка близко. Неужели их заберут туда? Подумав об этом, он пошарил глазами по горизонту, но прямо перед ним расстилалась пустыня. Ни подводной лодки, ни парохода, ни единого паруса.
Нападавшие обменялись несколькими словами, заняли более удобную для себя позицию в центре шхуны, а пленникам приказали стать в ряд у края борта, положив ладони за голову. Это мешало пленным быстро совершить какое-нибудь неожиданное движение. Кроме того, выставленные вперед локти мешали им видеть друг друга.
Пираты с особой ненавистью и удивлением разглядывали Марка и Ясю, которых считали утонувшими. Вероятно, Анч вспомнил последние слова девочки, потому что в глазах шпиона, когда он смотрел на нее, чувствовалась смертельная угроза. Если бы рыбаки понимали, о чем говорили шпион и пират, то узнали бы, что несколько слов касались девочки. С ней решили долго не возиться и при первом наименьшем нарушении приказа застрелить, чтобы запугать двух других пленников, которые временно были нужны пиратам.
Шпион произнес короткую речь, постоянно многозначительно поглядывая на пленных, на тех, кто лежали после выстрелов в них, и на свой револьвер. Он сказал:
– Нам нужна ваша шхуна. Вы доставите нас в открытое море, туда, куда мы вам прикажем, и завтра в это время будете свободны, сможете возвращаться к себе на Лебединый остров или куда захотите. Нам нужны моторист и рулевой. Но помните: наименьшее ослушание, небрежная работа, какое-то подозрительное движение – в тот же миг наши револьверы будут разряжены в ваши головы. Между собой не разговаривать, друг на друга не смотреть, когда не работаете, то стоять к нам спиной и руки держать за головой. Все.
Пленные молча выслушали эту речь и продолжали неподвижно стоять, измеряя глазами расстояние до револьверов. К сожалению, это расстояние не позволяло сделать внезапный прыжок, чтобы сбить пиратов с ног и попробовать отобрать у них револьверы.
– Оружие на шхуне есть? – спросил Анч.
– Нет, – ответил Левко.
Анч зашел в рубку и начал там рыскать и все осматривать, вероятно, ища оружие. Вскоре послышался его радостный крик. Он вышел на палубу с синим пакетом в руке, тем самым, который командир подводной лодки не мог найти у себя в каюте.
Передал пакет не менее обрадовавшемуся пирату, обратился к Марку и Ясе:
– Хотел бы я знать, кто это из вас такой ловкий?
Но ни Марко, ни Яся не ответили.
– Я знаком с вашим упрямством, – сказал, помолчав, Анч. – И хочу знать, будете ли вы работать или вас сразу здесь перестрелять? Отвечайте по очереди на мой вопрос. Первым – моторист. Ты будешь работать на моторе?
– С условием, – ответил Левко, – что вы разрешите осмотреть моих раненых товарищей и, если они еще живы, оказать им помощь. Иначе – можете стрелять.
– Согласен, – ответил Анч, – я надеюсь, вы и дальше будете вести себя благоразумно… юнга.
– Я согласен на таких же условиях, – хмуро ответил Марко.
– Что ж, я очень рад, – въедливо сказал шпион, поглядывая на парня с явным недоверием. – Найдена!
Последнее имя он произнес слишком зло и раздраженно.
Девочка, стоявшая у самого края борта и в этот раз внимательно осматривавшая шхуну и море, ничего не ответила, посмотрела на Анча и, резко отклонившись назад, полетела в воду вниз головой. Почти одновременно раздались два выстрела, и прозвучал крик: «Ни с места!». Это выстрелили оба захватчика. Левко рванулся было вперед, но моторист вовремя нашел в себе силу воли побороть порыв и желание броситься на убийцу. Пират подбежал к борту и посмотрел вниз. Девочки он не видел, она исчезла под водой, но вряд ли она была убита или ранена, настолько стремительно она бросилась со шхуны. Рыжий пират выжидал, когда она вынырнет, чтобы тогда выстрелить. Прошла почти минута, пока из волн показалась голова: она появилась на таком расстоянии от шхуны, где пират ее не ждал, и поэтому на какие-то две-три секунды опоздал с выстрелом. Девочка успела спрятаться под воду, но пуля ударила почти в том самом месте, где показывалась голова, и, вероятно, зацепила беглянку. Прошло полминуты, и Яся снова появилась в том же месте. Теперь она уже не показала всей головы, а только, схватив ртом воздух, мгновенно исчезла.
И все же захватчики выстрелили по четыре раза. Пули подняли в том месте брызги, так что, если бы там была девочка, они бы продырявили ее.
Моторист и юнга не видели, что происходит позади них, и вздрагивали с каждым выстрелом, считая его последним смертельным ударом по Ясе. Они не знали, что именно делала девочка, но догадывались, что она поплыла прочь от шхуны. Оба не понимали этого поступка, потому что убежать она не могла. Даже не стреляя, а запуская мотор, пираты тут же догнали бы ее и вытащили или просто утопили, налетев шхуной. Также их удивляло большое количество выстрелов, значит, пираты не попадали в цель.
Ясина голова больше на поверхности не появлялась. Прошло минут пять. Самый внимательный осмотр моря не обнаружил девочки ни рядом со шхуной, ни вдалеке. Самый ловкий ныряльщик не смог бы так долго пробыть под водой. Он также не мог оставаться незаметным на поверхности моря при солнечном свете. Единственный вывод, который можно было допустить и который захватчики сделали: девочка убита или тяжело ранена, и она утонула.
Больше она их не интересовала. Теперь Анч приказал мотористу встать к машине, а Марку к рулю. Ни тот, ни другой не сдвинулись с места.
– Вы забыли свое обещание! – злясь, крикнул шпион.
– А вы свое, – ответил Левко.
– А-а-а! – Он вспомнил. – Моторист может подойти и осмотреть трупы.
Левко опрометью бросился к шкиперу и склонился над ним. Стах лежал в луже крови. Левку никогда не приходилось иметь дело с ранами, но поскольку была пробита правая сторона груди, у него появилась надежда, что Стах будет жить. Ему с трудом удалось кое-как перевязать и перетащить его в рубку. Анч ругался и подгонял моториста. Пока Левко перевязывал Стаха, шпион разрешил Марку осмотреть Андрея.
Рулевой тоже лежал неподвижно, как бревно. Марко долго осматривал его, пока, наконец не нашел тоненькую струйку уже засыхающей крови за ухом. Очевидно, пуля попала в голову и сразу убила Андрея насмерть. Но когда Марко положил руку на его спину, то почувствовал, будто сердце еще бьется. Тогда он стал внимательнее присматриваться к ране. Увидел, что пуля пробила ухо и зацепила голову, но насколько глубоко, сказать наверняка не мог. Анч кричал, чтобы тот возился быстрее. Марко, так наверняка и не зная, жив ли рыбак, но почти уверенный в этом, быстро отволок Андрея в рубку.
– Мертв? – спросил Анч.
Юнга кивнул головой.
– Так выбросьте его за борт.
– Мы его похороним.
Анч промолчал, только на его губах промелькнула насмешливая улыбка.
Через пять минут после этого моторист запустил мотор, а Марко, встав к рулю, повернул шхуну на юг. Садилось солнце. Вдалеке, почти на горизонте, показался дымок корабля. Никто не шхуне не знал, что это «Буревестник» возвращается в Соколиную бухту.
«Колумб» покинул место, где так неожиданно погибла Яся. И только словно напоминание о том событии, в море осталось плавать вверх дном ведро, которое скатилось за борт, когда падал Андрей Камбала.
IV. На юг
Анч и командир пиратской подводной лодки спаслись чрезвычайно быстро. Их за какую-то минуту выбросило на поверхность моря. Первые несколько минут они плохо себя чувствовали. Внезапно попав под давление восьми атмосфер, сразу почувствовали сильный звон в ушах, шум в голове, тяжело было дышать, но «подводный парашют» стремительно выносил их вверх, и с каждой секундой снижалось внешнее давление. Парашютные маски в значительной мере снизили его и таким образом защитили барабанные перепонки – иначе они бы полопались. Очень кратковременное пребывание под высоким давлением спасло их от кессонной болезни, этого страшного недруга водолазов. Обычно водолазов опускают на глубину в течение одной-полутора минут, а поднимают назад иногда несколько часов, в зависимости от того, сколько времени и на какой глубине они провели. На глубине, под увеличившимся давлением, кровь начинает растворять содержащийся в воздухе азот, который вдыхает водолаз. Если водолаза поднимать быстро, резко изменится внешнее давление, и азот мгновенно и очень быстро выделится из крови, кровь свернется, загустеет. И чем больше выделяется азота, тем страшнее последствия. Если водолаз какое-то время провел на глубине более сорока метров и его сразу поднять на поверхность, у него кровь пойдет изо рта, носа, ушей, полопаются барабанные перепонки, и все это закончится смертью. Спасти можно, лишь моментально опустив его обратно на ту же глубину, и потом медленно поднимать в течение нескольких часов, или поместив в специальную декомпрессионную камеру, в которой искусственно повышают давление, накачивая туда воздух. В таком случае дело может закончиться лишь очень сильными болями.
Для шпиона и пирата самым страшным был первый момент, когда они переходили из лодки в воду, из обычного атмосферного давления под давление восьмидесятиметрового слоя воды, но их «парашюты» были рассчитаны на стометровую глубину, и это гарантировало им спасение.
Следом за ними в воздух взлетел с веслом-поплавком клипербот. Он не был надут. Если бы они надули клипербот, то его сразу бы раздавило давлением воды на глубине. Резиновая оболочка клипербота могла бы выдержать давление только в том случае, если бы его надули сжатым воздухом, но тогда бы он лопнул на поверхности, словно бомба, как лопаются глубоководные рыбы, которых гидробиологи иногда вытаскивают своими драгами из морских глубин.
И хоть подъем прошел довольно легко, все же в первый момент Анч едва не потерял сознания. Рыжий командир, который в свое время тренировался так подниматься, пусть и с меньшей глубины, лишь немного оторопел, но сразу же подплыл к шпиону и помог тому прийти в себя. В первую минуту они не заметили вокруг себя ни одного судна. Но когда, надув клипербот, умостились на нем, Анч первым рассмотрел на расстоянии около мили рыбацкую шхуну и, несмотря на шум в ушах после подъема, услышал тарахтение мотора. В их планы никак не входило встречаться с судами, особенно теми, что больше моторных шхун и где можно ожидать большого количества людей. Не желая, чтобы их заметили, начали грести в сторону от шхуны.
Где именно они находились, пират-командир сказать Анчу не мог, потому что после обстрела глубинными бомбами на подводной лодке были повреждены лаг и курсограф. Ползая по грунту, ориентировались только по компасу и указателю глубины. Пират ждал, когда непрошеная шхуна отойдет подальше, и тогда он по солнцу определит их точное местонахождение. Для этого он захватил с собой в маленькой коробочке необходимые инструменты.
Заметив, что шхуна повернула к ним, они встревожились. Однако решили выдать себя за пострадавших в аварии на корабле, причем командир-пират должен был исполнять роль матроса, который от страха потерял голос. В общем, Анч ждал шхуну, готовый придумать какую угодно историю и действовать в зависимости от обстоятельств. Но шпион узнал «Колумб». Договорились подняться на шхуну и при первом удобном случае застрелить, по крайней мере, двоих, а остальных заставить повернуть шхуну в море, держа курс на место назначенной встречи с пароходом-базой.
Эти ожидания осуществились практически полностью, хотя появление Марка и Яси их чрезвычайно встревожило и даже напугало. Но вскоре они успокоились, считая, что выброшенные ими в море спаслись по какой-то счастливой случайности. Они торопились и даже не спросили юнгу о том, как это случилось. Девочка же теперь уже наверняка погибла. Такая же судьба, вероятно, ночью, ждала юнгу и моториста, потому что ни шпион, ни пират не собирались оставлять живых свидетелей своих поступков.
Шхуна шла на юг полным ходом. Анч предупредил, что при плохой работе моторист самостоятельно со своего места не сойдет и вообще никогда уже не будет ходить. Командир-пират не отходил от юнги. Следить за работой двух человек захватчикам было удобно, но они также понимали, что доверять пленникам нельзя. Чтобы обезопасить себя от неожиданного нападения, решили связать мотористу ноги и жестко спутали их двойными стопорными узлами. Узлы вязал рыжий пират, хорошо знавший, как это делается. «Как опытный боцман», – подумал Левко. Теперь моторист стал практически полностью беспомощным: хотя руками шевелить мог, но развязать узлы – никак. Их можно было только разрезать, но большой складной нож, который Левко всегда носил при себе, пираты забрали.
Марка пока что не связывали. Пират стал у руля, а его заставили выбрасывать со шхуны рыбу, потому что, с точки зрения захватчиков, большой груз уменьшал быстроходность «Колумба», к тому же рыба, заполняя палубу, мешала свободно передвигаться. После получасовой работы Марка на палубе стало удобнее. Марка снова поставили у руля, ноги ему связали не так, как мотористу, а спутали, как путают коней, потому что рулевой должен был стоять, а не сидеть. Марко даже мог медленно передвигаться.
Солнце село, и захватчики почувствовали облегчение, потому что в темноте, не зажигая на шхуне огни, ощущали себя в полной безопасности. Так они надеялись, не выдавая себя, обойти каждое судно, которое могло встретиться им на пути. Как только на небе появились звезды, командир-пират принялся точно определять свое местонахождение. Когда он приступил к своей работе, Марко забеспокоился. Он считал, что для того, чтобы сделать необходимые вычисления, рыжий, несомненно, зайдет в рубку. Там ведь, рядом с раненым шкипером, лежал почти невредимый Андрей Камбала. Кто знает, что он там делает! Хотя Марко и знал его как большого труса, но надеялся, что в этот раз рыбак не побоится расправиться с пиратами. Несомненно, если бы на месте Андрея был Левко, Стах или даже он, Марко, они воспользовались бы присутствием пирата в рубке и разбили бы ему голову. Это можно было бы сделать хоть бы и противопожарным инструментом, который там был. А потом уже, отобрав револьвер, смогли бы справиться с Анчем, до поры прячась в рубке как в крепости. Юнга больше следил за рыжим, чем за рулем и курсом шхуны. Суровый оклик Анча заставил Марка вернуться к своим вынужденным обязанностям. Тем временем пират прекратил астрономические наблюдения и взялся за вычисления. Но он не заходил в маленькую рубку, вероятно, не желая находиться в обществе покойника и тяжелораненого. Рыжий был очень доволен своими вычислениями. Об этом юнга догадался по интонации разговора пирата со шпионом. И правда, им оставалось шесть-семь часов хода до места, где предполагалась встреча с пароходом-базой.
Марко пытался раскусить, для чего пираты, захватив шхуну, двинулись на юг. Вначале он думал, что они выбрались на специальную «охоту», шхуну потопят, а людей заберут в плен для допросов, и все ждал, что вот-вот появится подводная лодка. Хотя Марко сомневался: как это так, чтобы командир подводной лодки мог покинуть свой корабль? Для этого должно было произойти что-то чрезвычайное. Парню пришла в голову мысль, не потерпела ли лодка какую-то аварию, и он подумал о Люде. От этой мысли по спине пробежал мороз. Девушка могла каким-то способом осуществить их замысел по уничтожению лодки, но при этом, скорее всего, погибла. Ну, а если с лодкой случилось что-то другое, то где же она все-таки? Марко дождался, когда Анч приблизится к нему и спросил:
– Скажите, где Люда Ананьева?
Смерив юношу циничным взглядом, шпион, как всегда, когда ему не нужно было скрываться, насмешливо скривился и сказал:
– Вас интересует судьба милой девушки Люды? Обещаю: когда мы завершим рейс на «Колумбе» и если вы все время будете старательно выполнять свои обязанности, я отвечу на этот вопрос.
Анч повернулся к юнге спиной, сделал два шага, снова повернулся и так стоял с той же насмешливой улыбкой, крепко сжимая в руке револьвер. Зная Марка, он опасался его даже связанного, но утешал себя мыслью, что по окончании этого рейса нацелит ему в лоб дуло револьвера и скажет: «Сейчас вы, юноша, отправитесь в гости к милой Люде».
Темнота окутывала море. Сегодня она все же была не такая плотная, как предыдущей ночью, потому что узенький серп молодого месяца блестел на западе и добавлял свой свет к мерцающим звездам. Пират-командир почти каждые десять минут заглядывал к Левку, чтобы проверить, как работает мотор, и едва ли не каждые пять минут проверял, правильно ли Марко держит руль. Время от времени он поправлял рулевого движением руки и что-то сердито лепетал на своем языке, когда тот хоть немного сбивался. Марко видел перед собой половину спины Левка, рубку и Анча, который, вероятно, собирался в нее войти. Несмотря на сумерки, парень четко видел, что шпион протянул руку к двери. Юнга замер. Ему хотелось, чтобы в этот момент рыжий стоял возле него. Тогда, едва бы услышав шум в рубке, схватил бы рыжего и уже не отпустил бы, несмотря на револьвер, или скатился бы вместе с ним с кормы в море. Но Анч не открыл рубку, потому что в это время его окликнул пират-командир. Рыжий что-то показывал шпиону в море. Марко тоже посмотрел и увидел далеко по их курсу один красный и левее, повыше, два белых огня, один над другим. Какой-то пароход с буксиром пересекал им путь слева. Захватчики перебросились несколькими словами, но, понятно, такая встреча их не беспокоила.
После этого Анч подошел к Левку. Моторист обратился к нему, и Марко хорошо слышал их разговор.
– Я хочу посмотреть раненого, – сказал моторист. – Может, ему нужно помочь сделать перевязку или подать воды.
– Это можно, – ответил Анч. – Сейчас я туда загляну, а потом пущу вас.
В этот раз Анч взялся рукой за дверь и потянул ее на себя, чтобы открыть, но дверь не поддавались. Думая, что она просто застряла, шпион дернул сильнее – дверь не открывалась. Тогда он взялся обеими руками за скобу, но ничего сделать не смог. Шпион как будто оторопел. Марко не видел выражения его лица, но чувствовал это по его движениям. Даже в темноте было заметно, что они какие-то неуверенные. Сердце юнги колотилось. Значит, Андрей заперся в рубке и отсиживается там. «Что он собирается делать?» Марко знал их рубку. Она сделана из толстых дубовых десятисантиметровых досок в два слоя. Рубка полностью осталась от старого судна, которое неизвестно откуда попало на берег Лебединого острова. Дуб сох, мок и становился еще крепче. Двери, правда, вполовину тоньше, но изнутри в них были забиты крепкие железные скобы. Однако затея Андрея Камбалы все же казалась очень опасной, потому что пираты, в конце концов, могли его расстрелять, если не через стену, то через дверь или через иллюминатор, потому что сам он в таком состоянии абсолютно ничем не угрожал захватчикам. Анч оставил дверь рубки, подошел к пирату-командиру и о чем-то с ним заговорил. Разговаривали они тихо, хотя никто их не понимал. Очевидно, их беспокоила закрытая дверь.
Марко ожидал, что захватчики сейчас же начнут стрелять по рубке. Это могло стать причиной смерти не только Андрея, но и раненого шкипера. Но никто не стрелял. Пират-командир подошел к двери, чтобы и самому убедиться, что они заперты изнутри, подергал, а затем взял тоненький металлический трос и начал крепко завязывать дверь снаружи. В это время Левко обернулся и, не понимая, что они делают возле двери рубки, крикнул:
– Скоро вы пустите меня к раненому?
– Ваш раненый не в таком уж тяжелом состоянии, – снова ответил Анч. – Он заперся в рубке и не пускает к себе.
Юнга не понимал, почему пираты не стреляют. А пираты не стреляли потому, что после яростного обстрела Яси Найдены в их револьверах осталось только по одному заряду. Они берегли патроны.
V. Ведро на волнах
Захваченная пиратами шхуна быстро направилась на юг. В том месте, где произошло это событие, осталось только ведро. Оно плавало в воде кверху дном, слегка покачиваясь на волнах. Вряд ли его было видно дальше чем за двести метров, и захватчики вообще не обратили на него внимания. Тем временем внимательный наблюдатель наверняка бы им заинтересовался. Большое, черное, немного ржавое, оно не один год отслужило рыбакам и от других ведер ничем особенным не отличалось. Однако внимательно присмотревшись к нему, можно было заметить кое-что интересное. Оно погрузилось в воду значительно глубже, чем могло бы погрузиться обычное ведро в таком положении. Покачивалось оно меньше, чем должно было бы, словно какая-то сила заставляла его сохранять ровное вертикальное положение. Когда на море тихая погода, то по разным поплавкам наблюдают наличие течения, его скорость и направление. Внимательный глаз заметил бы, что, пока «Колумб» стоял на месте, оно тоже не двигалось, а как только отплыл, ведро тоже поплыло, но в противоположную сторону, будто течение сразу подхватило его и понесло на север. Но вот ведро задрожало, из-под воды, прикрываясь им от шхуны, показалась голова. Она выглядывала из-за ведра в ту сторону, куда пошел «Колумб», и, вероятно, успокоив себя тем, что шхуна уже далеко, неожиданный пловец вынырнул на поверхность. Этим пловцом была Яся Найдена.
Стоя на палубе рядом с Марком, с заложенными за голову руками, девочка не собиралась бежать со шхуны. Но когда Анч обратился к ней, она посмотрела ему в глаза и прочитала для себя приговор – смерть. Это толкнуло ее на решительный поступок. Она бросилась в воду с левого борта, где они стояли, сама еще не зная, как будет дальше. Уже под водой решила отплыть от шхуны, показаться, а потом под водой вернуться назад. Всплыв, чтобы перевести дыхание, Яся немедленно нырнула обратно, услышав, что ее обстреливают. Она погружалась в том самом месте, надеясь, что захватчики будут высматривать ее дальше, а она всплывет там же, где была, и сможет передохнуть. Этот расчет оправдался, поэтому она и ускользнула от пуль, выпущенных по ней минутой позже. Нырнув в третий раз, она повернула назад, ей нужно было проплыть под водой уже пройденное расстояние, поднырнуть под киль «Колумба», пройти под ним и уже тогда высунуть голову на поверхность. Даже для такого пловца и ныряльщика, как она, это было слишком. Когда она увидела мутные очертания киля шхуны, то уже почувствовала, что задыхается. Ее охватило непреодолимое желание открыть рот и втянуть в себя хоть что-нибудь, но знала – достаточно ей глотнуть воды, и она уже не сможет всплыть на поверхность. Последнее напряжение, и она идет вверх, почти касаясь головой пологого днища шхуны. Осторожно всплыла под самым бортом и почти минуту переводила дух. Долго так оставаться на воде боялась, потому что каждую минуту кто-то из пиратов мог посмотреть через борт и заметить ее. В двух метрах от нее на воде покачивалось ведро. Нужно было нырнуть к нему, просунуть голову и тогда три-пять минут можно не показываться, только стараться держаться в вертикальном положении. Яся так и сделала. В течение нескольких лет она делала упражнения с ведром и без ведра, плавала на воде и под водой.
Ведро служило ей водолазным колоколом. Яся понимала, что воздуха в ведре ей надолго не хватит и придется восполнять запас. Это было опасно, потому что захватчики могли ее заметить. Поэтому она старалась как можно более неподвижно застыть под ведром. Минуты через три она оставила его, проплыла под водой к покатой корме, высунула голову, глотнула свежего воздуха и услышала на шхуне разговор, из которого поняла, что там ее считают утонувшей. Затем вернулась под свое ведро. Теперь она быстренько перевернула его, набрала в него чистого воздуха и снова спряталась, дожидаясь, когда, наконец, шхуна двинется.
Этого момента она и ждала, и опасалась. Ее могло ударить винтом или зацепить бортом шхуны ведро и перевернуть его, в конце концов, один из пиратов мог решить вытянуть его из воды. Но, к счастью для Яси, ничего такого не случилось, шхуна отплыла, не коснувшись ее. Она же не выглядывала из-под воды, крепко удерживая ведро за ручку и благодаря этому сохраняя его в неестественной неподвижности на волнах. Наконец, когда дышать стало совсем нечем, она решила выглянуть на поверхность. Так и сделала, прикрылась ведром от шхуны и потихоньку поплыла. Скоро шхуна исчезла из вида, слышалось только тарахтение мотора.
Теперь, когда девочка оказалась одна посреди моря, не имея под рукой ничего, кроме неудобного и ненадежного ведра, она растерялась. Случилось это с ней не потому, что она, прыгая за борт, надеялась на какую-то резиновую подушку или на лодку, а их не было. Прыгая за борт, она знала, что на это ей надеяться нужно меньше всего. Но, собираясь плыть к берегу, она не знала, где именно тот берег. Даже стоя на шхуне, она не заметила его на горизонте, хотя и помнила, как Левко говорил, что берег близко. Она могла очень приблизительно ориентироваться только по солнцу и по шхуне. Шхуна, несомненно, пошла прочь от острова, а солнце указывало ей, где запад. Значит, нужно было плыть на север, но определить с абсолютной уверенностью, где север, она не могла. Можно было взять направление немного на северо-восток, и тогда пришлось бы плыть до берега семьдесят-восемьдесят километров, а если на северо-запад – то сорок-пятьдесят. Точно Яся этого не знала, но ситуацию, в которой оказалась, понимала. В конце концов поплыла, придерживаясь направления так, чтобы солнце на западе было по левую сторону. Если бы она знала, что в этом направлении до берега придется плыть сто двадцать километров! Но это же невозможно даже для самого лучшего в мире пловца. Плыла, на самом деле оставляя Лебединый остров немного левее от себя, но на таком расстоянии обязательно пропустила бы его, не заметив.
Солнце коснулось горизонта, когда Яся перевернулась на спину, чтобы отдохнуть. Усталость от предыдущих приключений еще давала о себе знать, и девочка знала, что сил у нее теперь меньше, чем три дня назад, поэтому должна была их беречь. Лежа на спине, смотрела вверх, в темную синеву неба, и вдруг заметила двух белых чаек. Птицы после дневной охоты возвращались с моря на берег. Они летели ровно, не снижаясь, не поднимаясь, никуда не сворачивая, наверное, торопились к своим гнездам. Скорее всего, это были чайки с Лебединого острова. С той высоты, на которой они летели, вероятно, виднелся остров, и они направлялись к нему. Девочка проводила птиц взглядом, она завидовала им, потому что они быстро ее обгоняли. Следя за их полетом, обратила внимание, что они летят не в том направлении, в котором плыла она. Яся тут же повернула за чайками и так плыла, пока они не пропали из вида. Только когда на небе высыпали звезды и среди них она узнала маленькую Полярную звезду, тогда поплыла с уверенностью, что теперь у нее есть точный ориентир и она не собьется с прямой линии.
Время от времени поднимала голову и посматривала на маленькую звезду, которая всегда светит на одном месте и вокруг которой двигается весь небосвод. «Звездочка моя путеводная», – прошептала девочка с нежностью, посматривая на эту скромную, неяркую звезду, которая тысячелетиями направляла и направляет моряков точнее компасов. Кстати, небо было чистым, и не было заметно, что могут появиться тучи. К сожалению, это так только казалось, потому что если бы Яся разбиралась в разных погодных приметах, как, например, разбирался в них Стах Очерет, то, посмотрев на небо после заката солнца, могла бы предвидеть кратковременный, но сильный ветер. Девочка плыла «по-лягушечьи», то есть почти тем же способом, стиль которого называется «брасс», плыла медленно, чтобы не устать.
Наступила ночь. Ярко горели над морем звезды и радостно-задорно переходил от звездочки к звездочке молодой месяц. В море царили полумрак и тишина. Однако начала подниматься волна. Яся плыла и плыла, ничего не видя, кроме своей Полярной звезды, словно собиралась до нее доплыть. Когда ложилась на спину, чтобы отдохнуть, не смотрела на звездное небо, а закрывала глаза и прислушивалась, не услышит ли шум парохода или голосов из рыбацкой команды. Но к ней не долетало никаких звуков, кроме шепота волн, плескавшихся в уши, и тогда девочке казалось, что в мире ничего нет, кроме нее и моря, что время будет бесконечно тянуться, а волны все будут нашептывать ей свой непонятный рассказ. Потом переворачивалась и плыла дальше. Но вскоре ее словно догнал ветер, и громче заплескались волны, а на небе расстелилась какая-то дымка и начала затуманивать звезды и месяц. А вдалеке вслед за Ясей ползло черное покрывало, закрывая звезды и сгущая темноту.
VI. Шквал
Летние месяцы – месяцы гроз. На суше грозы чаще всего бывают в конце дня, где-то между тремя и шестью часами вечера. Но на море они чаще бывают ночью. Метеорологи объясняют это тем, что в это время водная поверхность теплее, чем суша. Воздух над морем охлаждается быстрее воды, и это вызывает усиленное вертикальное движение в атмосфере, приводя к быстрой концентрации водяного пара наверху и возвращению его обратно ливнем. Вряд ли уже подробно изучен механизм возникновения грозы, но моряки знают, что грозы – это шквал с дождем, молнией, громом. А шквал – воздушный вихрь, который почти неожиданно налетая, волнует воду, рвет паруса, создает множество неприятностей и быстро исчезает. Шквал с грозой – это опасность для маленьких парусных судов, но, в конце концов, все же он угрожает меньшими неприятностями, чем шторм. При шквале порывы ветра достигают семи баллов, то есть его скорость измеряется максимум пятнадцатью метрами в секунду, а шторм только начинается ветром в двадцать метров в секунду, что означает девять баллов.
Шквал захватил «Колумб» внезапно. Единственный, кто мог заранее предвидеть перемену погоды, Стах Очерет, – лежал тяжелораненый в запертой рубке. И никому, кроме разве что Андрея Камбалы, не было известно, что шкипер еще жив. Но прежде, чем «Колумб» попал в шквал, произошло событие, которое задержало движение шхуны. Левко, пользуясь темнотой, сумел незаметно для захватчиков что-то повредить в моторе, и он стал стучать и давать перебои. Пират первый обратил внимание на ненормальную работу мотора, и после этого Анч спросил, что случилось. Левко ответил, что мотор загрязнен и, если его не прочистить, он скоро совсем остановится. На это Анч ответил угрозой немедленно застрелить моториста и успокоился только после того, как Левко уверил его, что чистка займет не больше часа. Моторист получил приказ немедленно чистить мотор. Анч ругался, что пират сразу сам не сел за мотор, и теперь заставил своего командира стоять над мотористом и следить за работой и одновременно напоминать ему, что револьвер около его головы. На некоторое время вместо пирата-командира над Левком встал Анч, а пират принялся поднимать паруса на шхуне, потому что хотел воспользоваться легоньким, почти попутным ветром, чтобы ускорить ход. Для этого он поднял фок, натянул кливер и, сказав Марку, как рулить, вновь повернулся к Левку. Шхуна еле-еле двигалась вперед и каждую минуту, казалось, может остановиться.
Освободившись от надзора за мотористом, Анч подошел к рубке и, прижавшись ухом к двери, стал прислушиваться. Минуты две он ничего не услышал. Шпиона волновало поведение тяжелораненого, который сумел надежно закрыться. «Возможно, у него есть какое-то оружие», – размышлял шпион. Учитывая, что в револьвере остался последний патрон, Анч не решался начинать активных действий против шкипера, хотя и не мог допустить, чтобы его рана была такой легкой. Он сам стрелял в Очерета и видел под ним лужу крови такого размера, что у него были основания предполагать смертельный исход. После захвата шхуны он внимательно осматривал рубку, огнестрельного оружия там не нашел, но помнил, что видел противопожарный щит, где, кроме огнетушителя, заметил лом и два топора. Даже с этими вещами здоровый человек представлял для пиратов некоторую опасность. Тяжелораненого можно бы не принимать во внимание.
Наконец шпион услышал в рубке шорох: кто-то там двигался и, возможно, говорил шепотом, но сквозь толстую дверь ничего разобрать было невозможно. Шпиона это удивило. «Неужели шкипер бредит или разговаривает сам с собой?» Казалось, что мужчина в рубке что-то рассказывал. Потом послышался стон. Анча это встревожило. А что, если другой рыбак не убит, а тоже ранен? Это осложняло дело, однако больше из рубки не доносилось ни единого звука, минут, по крайней мере, пятнадцать.
Возможно, враг еще подслушивал бы, но внезапный порыв сильного ветра тряхнул шхуну, она рванулась с места, парус надулся в обратную сторону, и шхуну бросило кормой вперед. В это же время забили волны, возмущенные внезапным ветром. Шквал налетел с юго-западным ветром таким порывом, что угрожал перевернуть «Колумб». Пират оставил моториста и бросился спускать парус, но делал это не слишком ловко, и Марко, который едва не слетел за борт, бросил ему несколько ругательств и советов. Когда фок был спущен, юнга повернул шхуну так, чтобы, маневрируя, идти против ветра под одним кливером. К нему бросился пират, заподозрив парня в намерении сменить курс. Он готов был в одно мгновение покончить с этим подневольным штурвальным. Но увидев, как Марко ведет судно, успокоился. Шхуна пошла переменным курсом, все же продолжая плыть в прежнем направлении, которое пираты указали рулевому. Оставив юнгу, рыжий вернулся к мотористу. Дело с мотором осложнялось, поскольку судно качалось, и моторист не мог работать как следует. Левко чрезвычайно старался и, казалось, намеревался завоевать полное доверие пиратов. Конечно, ни рыжий, ни Анч не доверяли ему ни на грош, но убедились, что на моториста влиял страх, и поэтому обращались с ним еще суровее. Иногда Левко искоса посматривал на того, кто стоял ближе, размышляя, как бы неожиданным ударом повалить его и вырвать револьвер. Но пираты были чрезвычайно осторожны и становились или за спиной пленника, или не ближе полутора-двух метров от него. Тем временем Левко «отремонтировал» мотор так, что горючее могло давать неполное сгорание, из-за чего шхуна должна была снизить ход почти наполовину. Лаг на шхуне был неисправен. Еще утром его разобрали и не успели собрать, а потому определить скорость хода пираты не могли. Эта работа давалась Левку нелегко. Нужна была большая ловкость, чтобы обмануть бдительность рыжего.
Шхуну качало все сильнее. Волна усиливалась и заливала палубу. Наконец, хлынул ливень. Ударил гром. Черная тьма накрыла взбудораженное море и легонькую шхуну, которая качалась на волнах, как игрушка. Только при свете молнии, раз за разом прорезающей темноту, на какое-то время были видны настороженные фигуры захватчиков и локоть Левка из-за рубки. Попадая в шторм или в шквал, шхуна начинала скрипеть, а когда ее раскачивало слишком сильно, то откуда-то из-под палубы слышались удары колокола. Причину скрипа до сих пор никто не нашел, это был секрет корабельного мастера. А звон начался после одного ремонта. Какой-то разиня оставил в металлическом воздушном ящике под палубой железный предмет, вероятно, зацепленный за крючок. На высокой волне этот предмет начинал раскачиваться, ударяясь о стены ящика и напоминая удары колокола. Сейчас как раз и зазвучали глухие удары, к которым равнодушно относились моторист и юнга, но которые встревожили захватчиков. Им казалось, словно этот звон шел с моря и напоминал удары печального церковного колокола, привычного в их стране и неизвестного ни Левку, ни, тем более, Марку. Однако пираты ничего друг другу не сказали.
Юнга, слушая удары грома, чувствуя, как бьет дождь по лицу и задувает ветер, исполнил задуманный план задержания шхуны. Воспользовавшись тем, что рыжий пират теперь почти не смотрел на компас и не сверял курс, Марко медленно повернул шхуну и повел ее не меньше чем на 90 градусов влево, то есть поперек указанному ему курсу. С каждым порывом ветра «Колумб» все отдалялся и отдалялся от цели захватчиков. По сравнению с первыми порывами ветер немногого стих и стал ровнее, но волна увеличивалась и все сильнее раскачивала судно. Усилился и гром, чаще стала сверкать молния.
Когда темноту только на мгновение прорезает молния, грохот грома звучит под аккомпанемент невидимых, но ощутимых волн, а под ногами содрогается дощатая палуба, и в это время у человека связаны ноги, а в двух шагах от себя он чувствует направленное ему в голову дуло револьвера, тогда необходимы исключительная сила духа, несокрушимость воли, чтобы не поддаться отчаянию, сохранить рассудительность, веру в возможность спасения.
Юные рыбаки были людьми с холодными головами и горячими сердцами. Если бы при свете молний захватчики присмотрелись к выражению глаз своих пленников, то увидели бы не страх, а спокойствие, даже радость, потому что захваченным казалось, что стихия пришла к ним на помощь, чтобы задержать шхуну и помешать пиратам осуществить их план. Казалось, молния слетела с зенита и вертикально ударила в мачту шхуны. Раскат грома раздался над самым ухом, верх мачты обломился и, охваченный пламенем, упал в море, не причинив шхуне никакого вреда. Создавалось впечатление, что гроза достигла максимальной силы и ничего страшнее удара молнии в шхуну уже не будет. Шквал шел неширокой полосой, неся за собой тучи и ливень. Еще дул ветер, но дождь прекратился, молнии теперь вспыхивали за левым бортом «Колумба», и гром начал слабеть. Шхуна выходила из шквала. Рыжий пират подошел к компасу, и Марко почувствовал неизбежность жестокой расправы. Теперь, сверив курс, компас и направление ветра, каждый моряк понял бы, куда рулевой направляет судно. Но в это время ветер начал идти от западных румбов, косой парус полностью хватал этот ветер, и юнга начал быстро поворачивать руль. Смена ветра объясняла смену маневра, и это не давало пирату возможности определить, куда перед этим направлялась шхуна. Меняясь, ветер стихал. Теперь для быстрого хода одного кливера было недостаточно, а фок поднять не могли, потому что молнией наполовину обломало мачту. К Левку снова подошел Анч, и теперь моторист должен был запускать мотор. Придерживаясь показаний компаса, шхуна пошла прежним курсом, но определить, куда именно она идет, можно было только тогда, когда на небе появятся звезды. Между полуночью и утром небо снова усеяли звезды, тогда пират-командир принялся старательно вычислять местонахождение «Колумба». Он долго с этим возился, потому что результаты вычислений ему все время казались ошибочными. Получалось, что, несмотря на все усилия идти на полной скорости на юг, шквал отнес их назад, почти к Лебединому острову. Рыжий пират еще не закончил своих вычислений, как его толкнул Анч и указал на море. Пират оглянулся и увидел замирающий свет. В темноте то вспыхивал, то гас огонек маяка, два долгих и три коротких просвета с равными интервалами.
– Это маяк на Лебедином острове, – сказал Анч.
Он мог этого и не говорить. Пират видел тот маяк в предыдущие ночи и сразу узнал его. Кроме них, свой родной маяк узнали и оба пленника. Марко от волнения едва держал руль. Там, на маяке, в это время находились самые близкие ему люди. Если бы его отец знал, сколько радости и горя причинил тем светом своему сыну в эти минуты! Радости – потому что если бы маяк не светил, «Колумб» наверняка налетел бы на гряду подводных камней, которая проходила здесь поблизости, и тогда пираты нашли бы там свое последнее пристанище! Горя – потому что юнга понял: он в последний раз в жизни видит свет дорогого ему маяка.
VII. Одинокий пловец
Маяк то светился, то гас, словно дразнясь и зазывая своим белым огнем. По крайней мере, так казалось одному одинокому пловцу в море, жадно следившему за этими огнями. Высокие волны поднимали пловца на гребень, и когда этот момент совпадал со вспышкой маяка, пловец ощущал прилив сил и бодрее продвигался вперед. Время от времени пловец попадал в провал между волнами, или вода заливала ему глаза, и он на несколько минут не видел маяк. Тогда слабели взмахи рук, появлялась слабость и беспомощность. Где-то за островом, над сушей, молнии пересекали небосвод, но звуки грома уже не долетали сюда. Над пловцом сверкали блестящие, словно грозой омытые звезды, за горизонтом исчезал серп молодого месяца. Но пловец не обращал внимания ни на звезды, ни на месяц. Его мысли сосредоточились только на свете маяка.
После грозы в воздухе стало холоднее, холодней стала и вода. Пловец чувствовал, как остывало его тело, а вместе с этим уменьшались и силы. Руки болели от усталости, пальцы на ногах свело судорогой, все чаще удары волн попадали по лицу, и, не в силах поднимать голову, пловец напивался горько-соленой воды. После каждого такого глотка, казалось, он тяжелел, и все сильнее одолевало желание не поднимать рук, закрыть глаза. Будь что будет, лишь бы хоть на миг отдохнуть!
Но вот призывно вспыхнет огонек, и руки снова находят силы, чтобы грести воду, возвращается надежда, возвращается упрямое желание доплыть до маяка.
Долго борется с волнами пловец, а маяк все так же ровно светит, но не приближается. И одинокому пловцу кажется, что доплыть к манящему огоньку он никогда не сможет. Исчезают надежда и сила. Пловец еще механически разводит в воде руками, но он уже закрыл глаза и не видит ни неба над собой, ни света маяка, сверкающего спокойно и ровно, с теми же интервалами. Волны поднимают его, полубессознательного, бросают вниз, снова поднимают. Он уже мало что понимает, только руки, как заведенные, все-таки упрямо гребут воду.
Словно в тумане, в воображении пловца возникают невнятные воспоминания. Отрывками мелькают прошедшие события, одно за другим проплывают лица когда-то знакомых людей. Что-то похожее на видения или сон – с милыми родными лицами вокруг. Но вот их сменяют какие-то страшные, фантастические чудовища, в ушах раздается дикий визг, кажется, светит огонь, пылает пожар, опаляет грудь и снова исчезает из сознания.
Пока одинокий пловец сражается за свою жизнь, перенесемся на берег острова, где высится маяк. Гряды подводных камней на мели преграждали здесь путь для судов на протяжении нескольких километров. Ближе к острову отдельные камни уже выступали из-под воды, и, наконец, этот барьер заканчивался россыпью невысоких, разрушенных ветром и водой известковых скал, над которыми высился маяк. Между скалами лежали небольшие песчаные отмели, идущие высоко на берег, своим верхним краем обозначая границу берегового прибоя.
Море, взбудораженное северным шквалом, на смену которому пришел западный ветер, создавало над подводными скалами многочисленные буруны, разбивало волны об острые каменные выступы, накатывало высокие прибойные валы на берег и с гулом ударяло их о те же скалы. Затем валы с шипением разливались на песке и их белые языки достигали края прибрежной линии.
В это время ни одна лодка не могла бы подойти к маяку, потому что волны прибоя разбили бы ее о скалу и выбросили обломки на берег вместе с останками искалеченных до смерти пловцов. Только ловкий и знакомый с этим побережьем человек мог бы с чрезвычайным напряжением подвести к берегу судно. Да и то в единственном месте, правее маяка, приблизительно в сотне шагов от маленького домика, в котором жила семья смотрителя. Там слегка расступились подводные скалы, создав воронкообразное углубление, куда набегала сильная волна, сбивая маленький водоворот, который все же можно было победить. И, несмотря на то что там особенно сильно кипела и бурлила вода, Марко не раз проходил в этом месте на «Альбатросе».
Уже три дня, как пропал Марко, и три ночи, как жители маяка не спали. В аппаратной каюте стоял, опершись руками о подоконник, смотритель маяка Дмитрий Завирюха. Так он стоял с самого вечера, с тех пор, как зажег огонь на маяке, и все время смотрел в темное море, ничего не видя. Да и если бы на море царила не темнота, а сиял белый день, Дмитрий Завирюха, наверное, все равно бы ничего не видел. Его мысли болезненно кружили вокруг пропавшего сына.
Третий день никаких вестей, хотя пропавших искали все рыбаки, краснофлотцы, водолазы, эсминец, самолет. Приезжали специальные следователи, но никаких следов нигде не находили. И только, словно грозное пророчество, всплывало воспоминание о двух утонувших в предыдущие ночи.
«Где же Марко? Где мой любимый сын? Какой ведь парень! Где же он, где?» Смотритель терялся в догадках и терял надежду когда-нибудь увидеть сына.
В комнате маленького домика так же окаменело сидела мать Марка и неподвижно смотрела на дверь. Ей казалось – она вот-вот откроется, и войдет ее дорогой мальчик, весело смеясь, будет рассказывать о последнем рейсе на «Колумбе», о трусе Андрее и отважном Стахе Очерете, развлечет какой-нибудь шуткой, и она поцелует его. Непрерывно текли слезы, но женщина их не замечала. Сидела на лавке возле стола и не сводила глаз с двери.
На кровати, полуодетый, спал Гришка. Теперь его забрали домой, и каждый день, когда под вечер родители возвращались с Соколиного и не отвечали на его вопросы о Марке, мальчик заливался горючими слезами. Тогда дед Махтей брал его на свои слабые старческие руки и держал до тех пор, пока заплаканный мальчик не засыпал.
Сейчас деда Махтея в комнате не было. Он вышел во двор, чтобы остаться наедине со своими мыслями, не видеть страданий дочери. Он знает: уговоры не помогут. Простоял под дождем всю грозу в старом рыбацком плаще, с непокрытой головой. Под гром и молнию вспоминал свою тяжелую и бестолковую молодость, свою жизнь, которая почти вся прошла на воде. Множество судов он изучил, работая на них матросом, штурвальным, кочегаром, коком и боцманом. Никогда не мечтал закончить свою старость на родном Лебедином острове. Почти все его многочисленные товарищи распрощались со своей жизнью в море, и никто не мог сказать, где их могилы. Когда же довелось доживать свою жизнь пенсионером здесь, на маяке, в окружении близких людей, он очень привязался к своим внукам, и они делали счастливыми его последние дни. Хотя дед Махтей и чувствовал, что постепенно теряет силу, но все еще довольно крепко держался на своих ревматических ногах.
Медленно прохаживался старик по берегу, слушая, как в непроглядной темноте гудит прибой, и старческие губы шептали проклятия неизвестным убийцам. Дед Махтей не умел плакать. И сейчас в течение трех дней ни одна слезинка не появилась в его глазах, но его сердце разрывалось от тоски. Тяжелая жизнь моряка научила Махтея сдерживать слезы и вместо этого разражаться страшными проклятиями.
Старик все ходил и ходил, время от времени встряхивая мокрыми волосами, потом останавливался, опирался на палку и внимательно всматривался в темноту. Когда прошла гроза и перестали сверкать молнии, дед Махтей стоял около того места, где Марко даже во время прибоя не раз проскакивал на «Альбатросе». Дед с грустью вспоминал ловкость внука…
И вдруг рядом послышался стон. Старый моряк встрепенулся и прислушался, пытаясь разобрать звук этого голоса в шуме прибоя. Стон повторился. Дед наклонился над берегом и при свете звезд увидел, как что-то темное выползает из прибойной волны на берег. Ему припомнилось виденное в разных странах: как на берег выползают тюлени, моржи, крокодилы, и он даже сжал палку, чтобы занести ее над неизвестным зверем. Но стон повторился, и становилось ясно, что это человеческий голос. Из моря выползал человек, теряя последние силы. Набежала прибойная волна, залила побережье и накрыла того человека, а когда схлынула, неизвестный уже оказался дальше от берега, чем был. Дед Махтей опустил на землю свою палку и бросился навстречу новому валу воды, который налетал из темноты и мог избить мелкими камнями, катающимися вместе с прибоем туда и обратно.
Моряк опередил прибойный вал и схватил неизвестного, лежавшего на песке. В этот раз вода накрыла их обоих, но старик крепко уперся ногами в песок и, когда волна отошла, остался на том же месте. Он быстро выволок человека на берег.
В темноте мог сказать о спасенном, что это подросток. Махтей поднял его и понес в дом. Ноша была очень легкой. Пронеся сотню шагов, старик не чувствовал усталости и, казалось, мог нести так до самого Соколиного.
Когда старик вошел в дом, дочка вскочила со своего места и бросилась к нему, будто надеясь увидеть у него на руках своего сына. Но это был не ее сын. Мокрый, незнакомый подросток был в крови. Женщина поняла, что случилось несчастье, и склонилась над ним с материнской нежностью.
– Это девочка! – произнесла она.
Незнакомка открыла глаза, посмотрела вокруг ничего не понимающими глазами и снова закрыла их. Ее раздели и положили на большую кровать, перенеся Гришку на его маленькую.
Ни женщина, ни старик не могли узнать, что это за девочка. Возможно, это кто-то из Соколиного? Но всех детей оттуда они знали. А может, и совсем пришлая, с какой-нибудь шаланды, погибшей в море. Махтей хотел выйти, покричать и поискать на берегу, может найдет еще кого-то утопающего.
Тем временем Гришка, поворачиваясь на маленькой кровати, упал на пол и проснулся. Первое, что он увидел, были фигуры матери и деда, склонившиеся над большой кроватью, где лежал кто-то в мальчишеской одежде.
– Марко! – вскрикнул мальчик.
Но это был не Марко, а кто-то незнакомый. Гришка внимательно посмотрел на лицо девочки, лежавшей перед ним, и узнал ее.
– Яся Найдена! – сказал Гришка и, широко раскрыв глаза, спросил: – А где Марко?
Женщина и старик пораженно посмотрели на мальчика. Так это Яся Найдена, пропавшая вместе с Марком и Людой?
Значит, эта девочка, без сознания лежащая перед ними, могла бы раскрыть тайну, куда пропали Марко и Люда? Они должны, не теряя ни минуты, привести ее в сознание и узнать, где ее спутники с «Альбатроса». Принялись греть девочке ноги, давать нюхать нашатырь, клали теплые компрессы на голову. И вот она открыла глаза и больше их не закрывала. Испуганно и вопросительно посмотрела на лица, склонившиеся над ней.
– Яся, где Марко? – спросил старик.
Девочка с трудом перевернулась на бок и узнала Гришку.
Значит, она в безопасности.
– Быстрее догоняйте «Колумб», быстрее спасайте их, – шепчет Яся, и эти слова поначалу кажутся ее слушателям бредом, но девочка, напрягаясь, приподнялась над подушкой и начала говорить:
– Вчера вечером пираты захватили «Колумб», убили дядю Стаха и Андрея. Там остались Левко и Марко. Я убежала и едва доплыла до берега. Их нужно догнать…
Значит, Марко жив, но в опасности! Шесть глаз умоляюще смотрят на девочку, ждут, что еще она скажет…
VIII. «Кайман»
Если бы в те дни какой-нибудь наблюдатель смог внимательно следить за движением пароходов на южном море и, отмечая на карте курсы, каждый час записывал их место нахождения, то наверняка его внимание привлекло бы поведение одного парохода. Вместо того чтобы все время идти одним курсом, направляясь в определенный порт, этот пароход по крайней мере трижды в день менял свой курс, а ночью, когда не стоял на месте, менял его каждый час. Один раз в сутки, в определенное время, всегда останавливался на одном и том же месте.
Создавалось впечатление, что плывет какая-то научная экспедиция, и, обнаружив в море новое течение, замкнутое на коротком расстоянии, начинает его изучать. Но если бы наш наблюдатель оказался рядом с этим пароходом, то в течение суток не заметил бы никаких признаков, которые указывали бы на гидрологические, гидрохимические, гидробиологические, наконец, метеорологические наблюдения на пароходе. Однако, если бы наш наблюдатель был радистом и слушал радиограммы, передаваемые с того парохода в течение суток, то, вероятно, обратил бы внимание на многочисленные сообщения о состоянии погоды. Эти сообщения передавались, очевидно, по специальному коду метеорологической службы. Только они почти все время не соответствовали действительности. Правда, пароход, возможно, был передаточным пунктом, потому что передавал метеосводки с других морей и океанов практически одну за другой.
На черном борту парохода белыми буквами было написано его название «Кайман». В каюте капитана в маленьком сейфе лежали судовые документы. Хранились они в многочисленных папках. В каждой из них документы свидетельствовали о разном. Согласно одним «Кайман» шел с юга на север, согласно другим – с востока на запад, а третьи и четвертые указывали на совершенно противоположные направления. И хотя этих папок с противоречивыми документами было много, разнобой в них не волновал ни капитана, ни его старшего помощника.
Поведение старшего помощника тоже могло бы удивить человека, которому известны обязанности службы на пароходе. На «Каймане» он совсем не нес штурманскую вахту и вообще редко поднимался на капитанский мостик. Зато большую часть времени его можно было увидеть в радиорубке. Капитан обращался с ним исключительно вежливо, временами даже заискивающе, а тот не всегда отвечал капитану тем же. Если бы кто-то из команды «Колумба», за исключением Стаха Очерета, на минутку оказался на этом пароходе, знакомом им по предыдущей поездке в Лузаны, то в старшем помощнике он бы сразу узнал моряка с перевязанным глазом, которого встречал в кавказском ресторане, хотя тот теперь был без повязки.
Да, это был он, морской агент той же службы, что и Анч, а пароход «Кайман» – плавучей базой пиратской подводной лодки. Радиостанция «Каймана» служила для связи между подводной лодкой и сушей, и поэтому основная деятельность этого помощника капитана проходила там.
Последней ночью он не выходил из радиорубки. В течение двадцати четырех часов лодка не давала о себе знать. В последней радиограмме ее командир сообщал о торпедировании «Антопулоса». Радиостанция «Каймана» продолжала регулярно передавать лодке необходимые сведения и указания, полученные с суши.
В конце вчерашнего дня получили запрос от секретной службы. Она беспокоилась по поводу долговременного пребывания пиратской лодки поблизости советских берегов. Давались последние инструкции – выкрасть профессора Ананьева и возвращаться домой. Эти инструкции агент шифровал в метеосводках, и радист уже трижды передавал их в условленное время. Но пока никакого ответа с лодки не поступило.
Тем временем радиостанция «Каймана» перехватила известие о спасении команды «Антопулоса». Немного позже радист подслушал разговор других станции о гибели греческого парохода. Выходило так, словно моряки затопленного парохода почти уверены, что причиной взрыва была торпеда, выпущенная неизвестно кем. Это усложняло положение пиратов и могло представлять опасность для подводной лодки и, вероятно, для «Каймана».
Где скрывается подводная лодка, почему она не отвечает на подаваемые ей сигналы – беспокоился помощник капитана «Каймана». Из новостей, полученных благодаря разным наблюдениям, он знал, что в это время в районе Лебединого острова находятся один военный корабль и один гражданский самолет, но это не представляло угрозы для первоклассной подводной лодки-разведчика с квалифицированным командиром и таким энергичным и опытным агентом, как Анч. Согласно всем расчетам с лодкой ничего не могло случиться. Но радиостанция лодки почему-то молчала. В особенности это стало беспокоить командование «Каймана», когда трижды прошли условленные для радиосвязи часы.
Ночью «Кайман» всегда находился в одном и том же месте. Капитан парохода-базы и командир подводной лодки заранее определили это место для своих встреч. Он было на значительном расстоянии от постоянных путей пассажирских и торговых пароходов, а также вне районов, куда наведываются рыбаки. Там уже была одна кратковременная встреча для передачи подводной лодке баллонов со сжатым кислородом. Условились, что на рассвете и утром, примерно час после восхода солнца, «Кайман» будет патрулировать там, на всякий случай – поломки радиостанции или аварии с лодкой.
Всю шквальную ночь «Кайман» крейсировал около этого места, не отдаляясь больше чем на две-три мили. Двигался он самым маленьким ходом и, при необходимости, мог за одну минуту «повредить» свои машины и начать «ремонт» на плаву. Вахтенный получил приказ крайне внимательно следить за огнями в темноте. Однако в течение всего этого плавания на одном месте никто нигде не заметил ни одного огонька, ни одного силуэта корабля или хотя бы маленькой лодочки. Никакими новостями не мог похвастаться и дежурный радист.
Наступало утро, многочисленные бинокли вкруговую обращались к горизонту, но все так же безрезультатно. Теперь старший помощник вовсе не покидал капитанского мостика. Рядом с ним стоял капитан и каждые десять минут тихо докладывал ему, что пока ничего не обнаружено.
За горизонтом показалось солнце, стало быстро подниматься, до окончания условленной крейсировки оставались минуты. Согласно расписанию предыдущих дней «Кайман» должен был закончить ремонт «поврежденных» машин и отбыть в свой круговой рейс по ежедневному маршруту. Прошел час. Капитан вопросительно посмотрел на своего старшего помощника.
– Продолжим предутреннюю крейсировку, – сказал агент. – Только увеличьте длину нашего пути и дайте приказ усилить наблюдения.
Это была последняя попытка поиска лодки в открытом море. Можно было бы отправиться в направлении Лебединого острова, держа курс на место, откуда в последний раз лодка давала о себе знать. Но агент на это не решался.
«Кайман» продолжал крутиться вокруг условленного места. Вскоре с борта «Каймана» в воздухе на горизонте заметили точку. Над морем появился самолет.
IX. Погоня
На рассвете вахтенный на «Буревестнике» обратил внимание на лодку поблизости от эсминца. Лодка направлялась к кораблю.
– Эй, на эсминце!
Голос звучал хрипло, надтреснуто. Было слышно, что зовет уже немолодой человек.
– Эй, на эсминце! – снова повторили с лодки.
– Кто такой? – спросил вахтенный.
– Рыбаки! Разрешите подойти!
– Подходите!
Лодка пошла смелее, и когда приблизилась к «Буревестнику», вахтенный при свете притрапового огня рассмотрел двух людей: одного – старого деда, а второго, который греб, – средних лет.
– По какому делу? – спросил вахтенный начальник.
– Нам командира, товарища Трофимова! – ответил старик.
– Спит командир. Приезжайте часа через два, как взойдет солнце.
– Ждать нельзя – новости важные: пираты захватили в море шхуну «Колумб».
– Поднять старика на палубу! – распорядился вахтенный начальник.
Когда дед оказался на палубе, моряки признали Махтея, знаменитого моряка и кока. Махтей еще ничего не успел произнести, как послышался приказ из дверей командирской каюты:
– Деда к командиру!
И Махтея повели в каюту.
Дед не хотел садиться и, вытянувшись, докладывал:
– На маяке мы подобрали девочку, выплывшую из моря. Это та, которую называют Ясей Найденой. Девчонка была без сознания. Немного пришла в себя и говорит: догоняйте «Колумб», потому что шхуну захватили пираты. Поубивали, сучьи дети, наших рыбаков, но оставили в живых моего внука Марка и моториста Левка, так что, мы думаем, вы на «Буревестнике» их в два счета догоните и перевешаете сукиных сыновей на реях…
Сообщение деда командиру эсминца было понятнее, чем самому Махтею, так как командиру была известна часть событий, которые произошли перед захватом «Колумба». Однако для него оставалось непонятным, откуда на «Колумбе» взялись Марко и Яся и как пираты с затонувшей подводной лодки могли захватить шхуну. Он приказал немедленно привезти девочку на корабль.
– Да, товарищ командир, – дед вытянулся, – есть к вам такая просьба, чтобы разрешить мне и моей дочке, то есть матери моего внука Марка, сопровождать вас в погоне за теми выродками. Хоть это, то есть присутствие на военном корабле посторонних, особенно женщин, и против правил, но известно, что исключения всегда и везде могут случиться. Другая просьба – это: вира якоря и полным ходом за пиратами.
– Хорошо, дедушка. А где ваша дочка?
– На берегу, возле девчушки.
– Сейчас дадим сигнал, чтобы шлюпка взяла и ее тоже.
Трофимов согласился на просьбу деда, хоть и не был уверен, что сразу отыщет «Колумб». Если допустить, что подводная лодка не затонула, пираты могли давно потопить шхуну. Если ее захватили вчера под вечер, то за это время она отошла по меньшей мере миль на пятьдесят от берега в секторе стоградусной дуги. Это крайне осложняло поиски. Об этом размышлял командир «Буревестника», ожидая шлюпку с Ясей.
Вскоре шлюпка стояла под бортом, и по трапу медленно поднимались Яся и Валентина Махтеевна – мать Марка.
В предрассветной мгле эсминец покинул Соколиную бухту и взял курс на юг. Восход солнца застал его уже далеко от острова. Когда солнце взошло, эсминец остановился. С его палубы спустили «Разведчика рыбы». На крутой волне взлетать было сложно, но Бариль мастерски поднял самолет и полетел над морем – искать маленькую шхуну с одной мачтой.
Эсминец снизил скорость хода.
После разговора с Ясей капитан-лейтенант убедился, что два пирата спаслись после гибели подводной лодки. Во время нападения на шхуну и своего побега девочка не видела поблизости подводной лодки пиратов, но в одном из напавших узнала командира той лодки. Во время опасности командир до последней минуты не покидает свой корабль. Значит, подводная лодка погибла, но кто-то из ее экипажа спасся. Трофимов жалел, что его сообщение о гибели лодки послужило причиной отмены приказа о выходе в море других эсминцев и вылете гидросамолетов. Если бы они сейчас были в этом районе, то быстро разыскали бы «Колумб». Теперь приходилось ограничиваться помощью «Разведчика рыбы».
И все же командир распорядился, чтобы радист запросил в эфире, не видел ли кто шхуну «Колумб», потому что ее мог случайно встретить какой-нибудь пароход и пройти мимо нее, ничего не подозревая. Радист выполнил это распоряжение, но ему никто не ответил.
Стоя на командном мостике и глядя в бинокль, Трофимов думал о возможных последствиях поимки хоть одного из пиратов. Для какой-то страны это закончилось бы очень крупным скандалом, хотя, возможно, ее дипломаты уговорят держать этот случай в тайне. Размышления командира перебили комиссар и старший механик.
– Осип Григорьевич, – сказал командир, указывая на Абдулаева, – уверяет, что мы могли бы протаранить подводную лодку.
Старший механик с хитринкой посматривал куда-то в небо.
– Понимаю, к чему он клонит, – помолчав, сказал Трофимов, не отрываясь от бинокля. – Хочет сказать, что это можно было бы сделать, если бы я тогда дал ему разрешение увеличить по его проекту скорость на три мили.
– Да, Семен Иванович, я уверен, – тихо произнес старший механик.
– А я вам сказал: разрешу после консультации со старшим инженером дивизиона. Понятно?
– Слушаюсь, товарищ командир!
Механик недовольно скривился, а потом прищурился, поглядывая на комиссара.
Комиссар молча улыбался. Механик уже сагитировал его для поддержки. Последний же ответ командира свидетельствовал, что он со старшим инженером все-таки поговорит. Если тот даже будет возражать против эксперимента, то Трофимов станет его отстаивать. А упрямый командир всегда добивался своего. Механик мог быть вполне удовлетворен.
Абдулаев спустился с командирского мостика и подошел к пассажирам «Буревестника» – Махтею, его дочке и Ясе. Все трое стояли на полубаке возле зенитных пушек. По распоряжению командира им выдали бинокли, и теперь они, напрягая зрение, пытались рассмотреть море как можно дальше. Дед стоял, широко расставив ноги и стараясь удержать моряцкую выправку, отчего выглядел с биноклем как какой-нибудь капитан.
– Здравствуйте, дедушка! – поздоровался с ним старший механик.
Дед опустил бинокль, посмотрел на механика и, казалось, пытался вспомнить, кто перед ним стоит. Обладая многолетним опытом, сразу понял, что это какой-то командир, имеющий отношение к машине, но выражение лица и глаз ничем не напоминало деду многочисленных морских офицеров, которых ему довелось увидеть за всю свою жизнь. Не было в них того равнодушия, пренебрежения и жестокости, к которым привык Махтей.
– Здравствуйте! – Дед пожал протянутую руку. – А кто вы, товарищ командир, будете? Не по машинной ли части?
– Угадали, дедушка. Я – старший механик.
– А-а! Вот и хорошо! Что-то мне кажется, что с вашей машиной не все гладко.
– Почему?
– Для такого красавца идем не шибко быстро. Из бухты бодрей выходили.
Вероятно, этот вопрос волновал не только деда, потому что и женщина, и девочка тут же повернулись к механику, словно спрашивали о том же.
– Далеко шхуна уйти не могла, – объяснил механик. – Где-то по этой линии мы должны ее найти. Ждем возвращения самолета. Главное сейчас зависит от него. Отыщет, даст знать, и тогда мы двинемся полным ходом. А ходить мы можем быстрее всех… Лишь бы только капитан разрешил.
– Пожалуйста. Очень прошу, и они просят, – дед показал на своих спутниц: – Иф ю плиз[248], – похвастался он своим знанием английского языка.
– Би шур[249], – ответил механик, подмигнув, – пусть только «Разведчик рыбы» появится.
Бинокли снова обратились к горизонту, но теперь они искали самолет в воздухе. Однако и в воздухе, как и на воде, никто не замечал ни крапинок, ни точек, ни пятнышек, способных внушить хоть какую-то надежду.
С того времени как вылетели Бариль и Петимко, прошло больше часа. Согласно уговору летчики должны были вернуться, даже если ничего не нашли. Кто-то из моряков уже начал беспокоиться, припоминая такой же случай позавчера. Может, с самолетом снова что-то случилось? Однако командир был совершенно спокоен. Комиссар понимал его. Самолет мог заметить что-то интересное в последнюю минуту и задержаться на четверть часа, на двадцать минут. Обстрела же «Колумба» они не боялись. Револьверами «Разведчика рыбы» пиратам не сбить.
А «Разведчик рыбы» задержался вот по каким причинам: поднявшись в воздух, Бариль повел машину на восток и, держась на высоте пятисот метров, отошел от «Буревестника» на такое расстояние, откуда корабль в бинокль казался черной точкой. С корабля маленький самолет был совсем незаметен.
Пилот начал чертить в этом радиусе круг, держа за центр черную точку – «Буревестник». Перед глазами летчиков разворачивалась пустынная морская панорама. Почти замкнули круг, ничего не обнаружив. Тогда Бариль набрал семьсот метров. Он мог бы набрать и тысячу, увеличив свой круг обзора до ста десяти километров по радиусу, но практического значения это не имело, потому что на значительном расстоянии «Колумб» все равно бы не увидели. Бросьте иголку на расстоянии ста шагов от себя и попробуйте увидеть ее. Хотя вы видите на несколько километров вокруг, но иголку ваш взгляд пропустит, даже если вы встанете на цыпочки. Семьсот метров увеличили общий кругозор, но на практике они значили столько же, сколько и вставание на цыпочки в случае с иглой. Но какой-то корабль, больший, чем шхуна, в противоположной стороне от «Буревестника» привлек внимание Петимко. Несомненно, это шел пароход. Штурмана удивляло, почему он идет именно здесь. Зная, что в этом районе морские пути не проходят, Петимко заинтересовался курсом этого парохода. Он толкнул рукой пилота, а потом прокричал в переговорную трубку:
– Обрати внимание на тот пароход. – И показал рукой направление.
Хотя командиром самолета был Бариль, но в полете он старательно и без пререканий выполнял указания штурмана относительно направления. Указать, куда вести самолет, было исключительно в компетенции штурмана. Как вести – это было дело пилота.
«Разведчик рыбы» пошел в указанном Петимко направлении на высоте трехсот метров. Ни пилот, ни штурман не видели на корме парохода флага и не смогли определить его национальность. Зато Петимко с помощью бинокля удалось прочитать название парохода: «Кайман». Одновременно он проследил курс парохода и убедился, что тот не идет ни из какого-то порта и ни в какой порт, а просто пересекает море наугад. Самолет промчался над пароходом, пролетел еще с милю и повернул назад, теперь разыскивая уже эсминец. Приближался конец первого часа полета.
– Как пароход называется? – прокричал в переговорную трубку Бариль.
– «Кайман», – ответил ему штурман. Пилот не разобрал и еще дважды спрашивал с тем же результатом. В конце концов, выключив мотор и, планируя, под свист пропеллера и похлопывания газа, все-таки разобрал. Тогда включил мотор, поднялся высоко вверх, снова выключил и окликнул Петимко:
– Помнишь, что Марко рассказывал? Это же пароход со шпионом!
«Разведчик рыбы» летел к эсминцу. Петимко несколько минут раздумывал. Вспоминал, как юнга рассказывал о шпионе с перевязанным глазом и о «Каймане». Этот пароход снова появился в их море. Поведение «Каймана» было подозрительным. «Не там ли сейчас пираты?» По мнению штурмана, пароход шел очень-очень медленным ходом, можно было допустить, что он кого-то ждал. Если «Колумб» еще существует, то должен находиться где-то поблизости.
Штурман пересказал свои предположения пилоту по переговорной трубке. Бариль только кивнул головой и ответил:
– Искать будем. Давай курс!
Как раньше они кружили вокруг «Буревестника», так сейчас повели себя с «Кайманом». На пароходе их, скорее всего, еще не видели, но Петимко не сводил с него глаз. Их ожидания оправдались – они почти в упор налетели на шхуну с поломанной мачтой, которая шла под мотором. Это был «Колумб». И убедились в этом не только потому, что прочитали на борту название, но и потому, что узнали Марка. Парень стоял возле руля и смотрел на них, хотя ни разу не шевельнулся. Возле него стоял человек и, вероятно, что-то приказывал, потому что юнга сразу опустил голову. Еще летчики рассмотрели двух человек рядом с мотором. Из них только один следил за самолетом. Остерегаясь выстрелов из револьвера, Бариль не опускался ниже полутораста метров и ограничился только одним полетом над шхуной. Нужно было спешить к кораблю. Это необходимо было сделать как можно быстрее, потому что штурман, проверив курс шхуны, мог сказать абсолютно точно: «Колумб» идет к «Кайману». Расстояние же от шхуны до парохода в пять раз короче, чем расстояние от «Буревестника», и оно сократится еще, пока самолет найдет эсминец и сообщит о своих наблюдениях.
Все это время на корабле все больше волновались за судьбу самолета. Прошло полтора часа. На командном мостике оставались абсолютно спокойными только командир, комиссар и вахтенный начальник. Но и они в последние минуты молчали. Полтора часа – это уже не нравилось ни командиру, ни комиссару.
Прошел час тридцать пять минут. Самолета на горизонте никто не видел. Командир смотрел в бинокль и тихо позвал вахтенного штурмана.
– Запишите в журнале, – сказал он, – кто первый заметит самолет, я отмечу это завтра в приказе.
В эту минуту с палубы прозвучал хриплый, надтреснутый голос деда Махтея:
– Вот он летит!
– Где, где? – спросило несколько голосов. Все припали к биноклям.
– Зюйд-ост-тен-ост! – прогудел дед.
– Молодец, старик.
Теперь почти все заметили в воздухе точку, которая быстро приближалась и росла. Вскоре услышали гул самолета.
«Разведчик рыбы» пролетел низко над кораблем, едва не зацепив поплавками мачты. Из кабины, махая руками, высунулся Петимко, что-то показывая. Поначалу его никто не понял. Командир эсминца уже приготовился дать приказ остановить машину, но самолет пролетел дальше и за сотню метров по курсу судна бросил вымпел. Тоненькая металлическая трубка с поплавком и флажком погрузилась в воду и тут же всплыла.
– Боцман, выловите вымпел! – скомандовал вахтенный.
Боцман бросил за борт сетку-ловушку, ловко поймал вымпел и вытащил на палубу. Вымпел отнесли командиру. Вахтенный начальник открутил крышку трубки и вытащил записку.
«Нашли “Колумб” в сто тридцать восьмом квадрате. Курс зюйд-ост 35° 35˝. По курсу в сто семнадцатом квадрате подозрительно ведет себя пароход “Кайман”. Считаем, ждет “Колумба”. На шхуне заметили четверых. Один – Марко Завирюха. Чтобы не задерживать корабль, бросаем вымпел. Идем следить за “Колумбом”. Петимко».
– Штурман! Курс на «Колумб», рассчитывайте, что скорость шхуны пять миль в час, – распорядился командир. Потом обернулся к комиссару: – Вы понимаете, если не догоним «Колумб», они перейдут на «Кайман» и мы не сможем их взять. Они в нейтральных водах… Эх… Да… Подойдите к пассажирам и подготовьте их: скажите, что летчики видели Марка. Но скажите не сразу, а то мать будет очень волноваться.
X. Утро пленных
У Марка подгибались ноги. Деревенели руки. Он простоял у штурвала целую ночь, без единой минуты на отдых. Помимо усталости, о себе давал знать и холод. Дождь промочил и пленников, и захватчиков, но последние двигались, выжали свою одежду, к тому же часть ее была непромокаемой, а пленные, оставшись мокрыми на ветру, посинели от холода, несмотря на август. Моторист и юнга просили разрешить им переодеться, но пираты не обратили на это внимания, они знали, что через несколько часов ни один, ни другой им не будут нужны.
Между тем море оставалось таким же безлюдным, пароходы и корабли не показывались ни вблизи, ни вдалеке. Ничего не выходило и из планов Марка относительно нападения на одного из преступников, если бы тот к нему приблизился. Хотя пират и шпион приближались, но были чрезвычайно насторожены и все время опасались неожиданного нападения.
К утру, правда, такое нападение стало невозможным: юнга ощущал утрату сил, необходимых для борьбы, – дневной свет позволял захватчикам контролировать каждое движение своих пленников.
Однако оба, и Марко, и Левко, могли быть довольны тем, что значительно замедлили движение шхуны на юг. Они знали, что после шквала шхуна снова оказалась вблизи Лебединого острова. В этом их убедил свет маяка. Если бы они еще знали результаты вчерашних вычислений рыжего пирата, то могли бы почувствовать глубокое удовлетворение. Во всяком случае, они замечали угрюмость и досаду захватчиков.
И правда, капитан пиратской лодки и шпион нервничали. Из-за того шквала, как они думали, «Колумб» отнесло назад, а теперь выяснилось, что у шхуны вообще минимальная скорость и она не успела своевременно прибыть в условленное место. Они опаздывали на полтора-два часа. Вряд ли пароход-база задержится на такое время. Перспектива оставаться в море с этой шхуной еще на целые сутки их не прельщала. И все же спешили к нужному месту, как пассажир, опаздывая на поезд, спешит на вокзал, надеясь, что поезд не прибыл вовремя или задержался.
Одно на шхуне одинаково волновало, приводило в негодование и раздражало как захватчиков, так и пленных, хотя по разным причинам. Это была рубка и люди в ней. Левко беспокоился о судьбе раненого Стаха Очерета, не зная, что дело куда сложнее, чем он думал. Моторист поверил, что раненый заперся изнутри. Шкипера в рубку переносил он, знал о серьезности ранения, поэтому и волновался, не умер ли Стах Очерет после того, как, вероятно, из последних сил закрыл дверь изнутри.
Марко пылал негодованием, что в ночной темноте Андрей Камбала не смог выйти из рубки и напасть на пиратов. Последние тоже поглядывали на рубку, но не осмеливались на решительные меры против тех, кто там закрылся. Утром увидели, что изнутри рубки также задраен и иллюминатор. Раненый или раненые закрылись и не демонстрировали желания показываться на палубе. Отчасти это радовало рыжего и Анча, потому что уменьшало их хлопоты. И одновременно немного их беспокоило, поскольку неизвестно, на что способны люди, которые не связаны и не ощущают у виска дула револьвера.
Анч несколько раз пытался подслушивать под дверью рубки. Иногда казалось, что слышится какой-то шорох и даже голос, но мешало трещание мотора. Раза два даже стучал в дверь, но никто не ответил.
В последний раз, когда он пытался подслушивать, стоя под рубкой, его внимание привлек шум, показавшийся ему знакомым. Анч оглянулся на рыжего. Тот стоял, задрав голову вверх. Прямо на них с моря мчался самолет. Летел он низко, и через минуту летчик мог увидеть название шхуны, а главное, что происходит на ее палубе.
Шпион понял, что нужно немедленно сделать вид, будто на судне все в порядке. Хотел заставить пленников поднять вверх радостные лица, здороваясь с летчиками взмахами рук, но, посмотрев на моториста и юнгу, понял, что из этого ничего не выйдет, а угрожать револьверами на глазах у пилота невозможно. Тогда он решил притвориться абсолютно равнодушным. Крикнул командиру стать возле моториста, а сам подошел к юнге и стал у него за спиной.
Шпион прекрасно владел собой во всех жизненных ситуациях, но в этот раз изменился в лице, когда прочитал название самолета. Он отлично помнил, как позавчера с палубы лодки подстрелили самолет с таким же названием, и считал его погибшим. Заметив, что юнга смотрит вверх, зашипел на него, и Марко опустил голову. Его накрыло волной радости – он узнал не только самолет, но и людей в нем.
Когда Анч сказал своему товарищу название самолета, тот нахмурился. Марко, наблюдая за ними, убедился, что «Разведчик рыбы» нагнал на них страха. К сожалению, он не понимал их разговора.
Но вскоре пираты начали успокаиваться: во-первых, допуская, что это мог быть другой самолет с таким же названием, во-вторых, даже если тот же, все равно летчики не могли их узнать, а пребывание здесь «Колумба» удивить их не должно. Если самолет ищет здесь рыбу, то почему в этом же месте не может оказаться рыбацкая шхуна? Однако здесь могли встретиться рыбацкие суда. Встреча же с ними, особенно если шхуне придется ждать пароход целые сутки, не сулила ничего хорошего. «Колумб» могли узнать и подойти к нему хотя бы для того, чтобы переброситься парой слов со знакомыми.
Словно в подтверждение этих мыслей, вскоре рыжий пират заметил точку на горизонте. Пока что в бинокль невозможно было разобрать, какое это судно, но, учитывая, что именно оттуда прилетел «Разведчик рыбы», они опасались встретить рыбаков. Врагов брала досада. Встреча с рыбаками вызывала беспокойство еще и потому, что черная точка была точно по их курсу. Обойти ее издалека – значит потерять драгоценное время, потому что, быть может, уже совсем недалеко за этой точкой появится другая, и это будет нужный им «Кайман». Они не могли сменить курс.
Скоро выяснилось, что если то судно не стоит на месте, то, во всяком случае, движется слишком медленно. Решили обходить на таком расстоянии, с которого нельзя прочитать название. Надеялись, что «Колумб» с поломанной мачтой там не узнают.
Марко, не имея бинокля, уставший после нескольких бессонных ночей, заметил ту темную точку не сразу. «А что, если это какой-то иностранный пароход? Тогда захватчики застрелят их раньше, чем подойдут к нему, выбросят за борт, а там смогут врать, что захотят». Но его мысли изменились, когда взглянул на рубку. Пока захватчики не выволокли оттуда Андрея и живого или мертвого Стаха Очерета, до тех пор они не могут полностью избавиться от свидетелей.
В эти минуты обстоятельства вызывали у людей на «Колумбе» почти одинаковые мысли. То, о чем думал юнга, на самом деле беспокоило захватчиков, и именно в этот момент они совещались, что делать с пленными. Они уже могли без них обойтись. Двух пуль хватит на двоих, но все же в рубке оставался свидетель. Даже случайно застрелив его сквозь двери, они не смогли бы вытащить труп. Конечно, последняя комбинация их более-менее удовлетворяла. Без живых свидетелей они могли бы сказать, что случайно встретили «Колумб» в море без единой живой души. Анч снова обошел вокруг рубки.
Тем временем точка на горизонте довольно быстро вырастала в пароход. Рыжий пират заметил над ним струйку дыма. Анч приказал Марку повернуть шхуну, чтобы обойти пароход. Юнга словно не услышал и продолжал держать шхуну по прежнему курсу. Шпион хотел было повторить приказ, но его перебил пират.
– Послушайте, агент, – сказал он, рассматривая пароход в бинокль. – Мне видятся три мачты. Труба между гротом и бизанью. Бизань выше фока… Значит, это «Кайман»!
Анч поднес бинокль к глазам. Через минуту опустил его. Его глаза блестели. Он сказал:
– Вы не ошибаетесь.
Тогда повернулся к Марку, чтобы приказать держать курс на пароход, но ничего не сказал, потому что юнга и сам держал шхуну по прежнему курсу, и она приближалась к пароходу. Но захватчики, опасаясь, как бы «Кайман» не ушел, решили поднять тревожный сигнал и сообщить, кто они. Рыжий пират немедленно взялся за это дело.
В это время снова послышалось жужжание самолета. Теперь он шел с другой стороны, держа курс между шхуной и пароходом. Появление второго самолета усилило общее волнение на шхуне. Однако скоро выяснилось, что летел тот же «Разведчик рыбы». Теперь он кружил поблизости. Это напоминало слежку. Враги забеспокоились. Куда пропадал самолет, почему он вернулся? Если следит за шхуной, то по какой причине и чем это грозит? Но больше всего они боялись одного: чтобы самолет не напугал «Кайман» и тот не ушел бы прочь. Но пароход, очевидно, не собирался покидать свое место, несмотря ни на самолет, ни на шхуну.
Рыжий закончил свои приготовления и поднял на обломке мачты знаки, которые мог разобрать только «Кайман». Самолет, кажется, заинтересовался этими знаками и опустился очень низко над шхуной, все же держась на безопасной от револьверных выстрелов высоте. Захватчики догадались, что летчики опасаются обстрела, а сами оружия не имеют.
Понимая, что теперь уже незачем скрываться, пираты повытаскивали револьверы.
Оба пленника, хоть и не видели друг друга, прониклись единой мыслью – не подпустить шхуну к пароходу. «Разведчик рыбы», появившись снова, подбодрил их, они верили в изобретательность Бариля и Петимко. Марко понял свою ошибку и только повернул руль, как мотор заглох. Левко выключил его и поднял руки вверх, к самолету. Анч подскочил к мотористу и несколько раз сильно ударил его рукоятью револьвера по голове. Левко упал на мотор, прикрывая его собой. На голове у него проступила кровь. В этот момент самолет, словно ястреб, налетел на шхуну. Поплавки прошли в одном метре от обломанной мачты. Анчу показалось, что самолет падает ему на голову. Он оставил Левка и уклонился в сторону. Хотя рыжего пирата встревожило это нападение, в это же время он увидел в бинокль, что с «Каймана» подают сигнал. Он вспрыгнул на нос и начал семафорить, зовя пароход на помощь. В ответ на это «Кайман» немедленно пошел к шхуне, которая теперь стояла на одном месте. В это же время далеко-далеко на горизонте появилась еще одна едва заметная крапинка.
XI. Экзамен
Этот волнующий момент участники тех событий наблюдали с четырех разных пунктов. Первым была палуба эсминца «Буревестник», вторым – палуба «Каймана», третьим – самолет «Разведчик рыбы» и четвертым, к которому было приковано внимание всех предыдущих, – шхуна «Колумб». Попробуем в течение десяти минут посетить все эти пункты и постоять в качестве наблюдателей на каждом из них.
Мирно светило утреннее солнце, когда с «Буревестника» заметили самолет и шхуну, а через полминуты и пароход. Хотя все это выглядело в бинокль только точками, но командир «Буревестника» быстро понял, что означает каждая из них. Штурман получил приказ определить расстояние между этими точками и «Буревестником», а вахтенный начальник – приготовить на всякий случай пулеметы и следить, не окажется ли «Кайман» замаскированным торпедоносцем. Командованию дивизиона полетела радиограмма:
«Обнаружил “Колумб”, захваченный пиратами. Идет на сближение с подозрительным пароходом “Кайман”. Самолет Рыбтреста “Разведчик рыбы” наблюдается в непосредственной близости. Иду полным ходом на сближение».
Штурман доложил, что расстояние от «Каймана» до «Колумба» в семь раз короче, чем расстояние от эсминца до шхуны.
– Попробуйте определить скорость хода парохода, – приказал командир.
Эсминец, шхуна и пароход образовывали прямоугольный треугольник, вершиной которого был эсминец, а гипотенузой – линия от него к пароходу. В прямом углу на стыке катетов стояла шхуна. У эсминца было задание или подойти к шхуне раньше, чем это сделает пароход, или преградить путь к шхуне парохода. Это именно задание и поставил перед собой Трофимов, когда выяснилось, что шхуна стоит на месте без движения. Зная со слов Яси, что на «Колумбе» есть лодка, он боялся, как бы пираты, покинув шхуну, не поспешили на ней к пароходу.
Точку-шхуну уже стало видно с палубы эсминца без бинокля. Пассажиры заволновались, когда комиссар объяснил, что это она и есть. Кроме того, он сказал им, что Петимко во время полета видел на шхуне Марка. Эта новость обрадовала всех троих и слегка уменьшила волнение. Теперь уже у всех возросла уверенность в том, что они смогут увидеть Марка и моториста, когда «Буревестник» подойдет к шхуне. Яся спрашивала, не заметил ли Петимко Левка.
– Летчик видел четырех человек, значит один из них – Левко, – ответил комиссар.
Мать Марка, волнуясь, спросила, не могут ли пираты в последнюю минуту убить пленников? Комиссар успокоил ее, сказав, что над шхуной летает «Разведчик рыбы» и на глазах летчиков враги не посмеют пленным ничего сделать, особенно видя, что приближается военный корабль.
Когда же дед Махтей заметил слева от шхуны новую точку, он какое-то время ничего не говорил, а потом, убедившись, что это пароход, сказал:
– Э-ге-е! Так они, сучьи дети, между трех огней: эсминец, пароход и самолет!
Старик не знал, что пароход шел на помощь «сучьим детям».
Но скоро об этом узнали все на эсминце. Командир отдал в машину приказ идти «полным боевым». Махтей, стоя почти на носу, с восторгом подставил лицо ветру, вызванному бешеным ходом корабля. Старик видел, что пароход стоял, казалось, почти рядом со шхуной, но он верил в победу эсминца. Однако далеко не все на корабле могли быть в этом уверены, потому что расстояние от эсминца до шхуны было в несколько раз больше. Командир ждал вычислений штурмана, который, склонившись над пеленгатором, измерял углы и фиксировал секундомером время прохождения «Кайманом» разных точек, обозначенных на карте.
Комиссар поднялся на командный мостик и стал справа от командира, следя в бинокль за движением трех черных точек перед ними. Капитан-лейтенант склонился над тридцатидвухкратным биноклем, который не помещался в рубке и ставился на специальный треножник. Если бы не легкое дрожание палубы, то в этот бинокль уже можно было бы рассмотреть черных муравьев на пароходе и шхуне, какими на таком расстоянии должны были казаться люди.
Старший механик Абдулаев находился на своем посту в машинном отделении. К этому его обязывала команда «полный боевой», но поскольку никто не собирался стрелять из пушек и пускать торпеды и только шла напряженная погоня, в результатах которой он был крайне заинтересован, он раз за разом звонил помощнику вахтенного начальника и спрашивал, как дела. Тот каждый раз отвечал, что все в порядке, коротко объясняя ход событий. Но на четвертый пробурчал что-то непонятное.
Именно в это время штурман доложил командиру, что «Буревестнику» не хватает одной с четвертью минуты, чтобы отрезать «Кайман» от «Колумба». Капитан-лейтенант сердито посмотрел на штурмана. «Буревестник» шел «полным боевым», и командир знал, что за это время он мог выгадать только пять-шесть секунд. Комиссар наклонился к уху командира и что-то ему прошептал. Трофимов сорвал телефонную трубку.
– Машина! – в этот же миг услышал старший механик голос капитан-лейтенанта.
– Слушаю!
– Полный ход по вашему проекту.
На минуту оставим «Буревестник» и перейдем на палубу «Каймана». Там тоже царило исключительное напряжение и беспокойство. Поначалу самолет не вызвал на пароходе никаких подозрений, а когда после этого тут же заметили шхуну, капитан дал приказ «поломать» машину и начать «ремонт». Команда этого парохода отлично умела симулировать такие вещи. Но когда самолет закружил во второй раз, а на шхуне появились знаки, которые были условными сигналами, на «Каймане» всполошились, вызвали сигнальщика, агента, который перед этим пошел завтракать, и «поломку» отменили.
Шхуна неожиданно остановилась, и какой-то человек просемафорил:
«Немедленно подойдите на помощь. Очень важно».
Предыдущий шифрованный сигнал свидетельствовал, что на шхуне находится кто-то с подводной лодки, а воздушные атаки самолета на шхуну доказывали, что с ней и правда что-то случилось: ей угрожает опасность. Однако, кто именно в этот момент был на шхуне, еще невозможно было определить в самые сильные бинокли.
«Кайман» двинулся к шхуне. Но не очень быстро. На грузовом пароходе невозможно увеличить скорость так же быстро, как на военном. Как ни старались в машинном отделении парохода перейти с минимального хода, почти стояния на месте, к быстрому, на это у них ушло немало времени. Но в первые минуты, когда на «Каймане» убедились, что самолет не вооружен, там не особо и беспокоились. Когда ж капитан заметил на горизонте черную точку, которая приближалась оттуда, откуда прилетел «Разведчик рыбы», то ему сразу пришло в голову, не вызвал ли самолет себе на помощь какое-то судно. В этом тоже не было ничего страшного, потому что судно едва виднелось на горизонте, и, пока оно сюда доползет, «Кайман» успел бы десять раз подойти к шхуне и обратно.
Так прошло минуты две, и один из помощников капитана обратил внимание на то, что судно приближается слишком быстро. Оно буквально на глазах увеличивалось перед ними. Такую скорость мог развить только легкий военный корабль. Это заставляло ускорить движение парохода, чтобы избежать возможных неприятностей.
Военному кораблю пароход должен был показать свой национальный флаг. Командир этого корабля имел право проверить документы парохода. Единственное, чего делать он не имел права, – это снять без согласия капитана человека с иностранного парохода, даже если это был явный преступник. Капитан «Каймана» спешил к «Колумбу», собираясь воспользоваться своим правом. Военный корабль мчался, как вихрь, но у парохода, несомненно, было преимущество в расстоянии, и старший помощник капитана «Каймана» злорадно улыбался, следя за состязанием. Матросы на пароходе приготовились выбросить за борт трапы, как только поравняются со шхуной. Маленький безоружный самолетик не мог им помешать.
А Бариль все кружил над шхуной. Пилот забыл, что он не на военном самолете. У Петимко от непривычки к головокружительным поворотам порой захватывало дух. Иногда он повисал на ремнях, которыми пристегивался к самолету, и тогда хватался руками за борт и смотрел на пилота широко раскрытыми глазами. «Разведчик рыбы» проносился над шхуной, стрелой взлетал вверх, делая «горку», то есть задирая нос почти вертикально, делал петлю и прямым расчетом снова шел на «Колумб». Казалось, он сейчас упадет на палубу шхуны, разобьется и одновременно собьет мачту, рубку, задавит людей. Наверное, и на военной службе Барилю никогда не приходилось выполнять в воздухе такую акробатику.
Это была инсценировка боя с другим самолетом, но этот другой «самолет», вернее шхуна, никуда не могла упасть. Во всяком случае, возможно, ни одному из летчиков во всем мире не доводилось выполнять таких фигур на самолете, не предназначенном для высшего пилотажа.
Бариль пытался дезориентировать своих врагов на шхуне, и это ему удалось. Он не дал им больше запустить мотор, как они ни старались. Он пролетал боком так низко, что, казалось, вот-вот рассечет крылом кому-то из них голову. Махал им кулаком, страшно скривил лицо. Анч не вытерпел и выстрелил, послав в летчика последнюю пулю, но попал лишь в крыло.
Бариль атаковал не только шхуну. Он повел свою машину навстречу пароходу, вызывая там тревогу и замешательство. А когда зайдя сбоку, он неожиданно бросился на капитанский мостик, то все, кто там стоял, попадали на палубу, потому что им казалось, что самолет целится поплавками им в головы. Рулевой от страха бросил штурвал, и волны сразу сбили пароход с курса. «Кайман» завилял и пошел вправо. Когда пилот проводил свою машину над мостиком, капитану и всем присутствующим уже казалось, что самолет падает, зацепившись крылом за мачту. И правда, расстояние между фок-мачтой и грот-мачтой было короче, чем ширина самолета с крыльями. Но «Разведчик рыбы» дал крен, наклонил крыло к грот-мачте, подняв второе к фок-мачте, и таким образом, наискосок к курсу парохода, проскочил над «Кайманом». Когда капитан вскочил на ноги, пароход, никем не управляемый, повернулся навстречу военному кораблю. Капитан крикнул перепуганному вахтенному матросу немедленно перейти в рубку рулевого, а в машину позвонил дать самый полный ход, потому что самолет, развернувшись, мчал в новую атаку на пароход. Во второй раз Бариль взял «горку» перед бортом парохода, но «Кайман» уже шел полным ходом к шхуне. Рулевой на пароходе теперь стоял в рубке.
Когда командир дал приказ увеличить скорость сверх максимальной, возможной до сих пор, все словно наэлектризовались и с лихорадочной скоростью выполняли возложенную на них работу. Никто не хотел верить, что и в этот раз их проект провалится. Только один шутник, которому было приказано не сходить с места, тряс головой и, смеясь, говорил: «провалится, провалится, провалится!» Он вспомнил анекдот про старого моряка, которому всю жизнь не удавалось то, чего желал больше всего, и, чтобы обмануть судьбу, моряк всегда, когда ему чего-то очень хотелось, говорил «не удастся, не удастся!» К счастью шутника, в тот момент на него никто не обращал внимания.
На палубе, кроме командира и комиссара, никто не знал, что происходило в машинном отделении. Там все с тревогой, не дыша, следили за соревнованием эсминца и парохода. «Буревестник» мчался со скоростью поезда, но должен был достигнуть скорости ветра, чтобы обогнать пароход. Внезапно весь корабль затрясло. Командир и комиссар переглянулись, и на их хмурых лицах появилось настороженное выражение. Казалось, кто-то резко дернул эсминец вперед. Раз, второй корабль подбросило, под ногами сильно задрожала палуба. Моряки удивленно смотрели друг на друга. С эсминцем происходило что-то невероятное. Командир сжал в руке трубку телефона.
– Старшего механика! – крикнул он и мгновение спустя услышал в телефоне голос Абдулаева:
– Слушаю!
Капитан-лейтенант молчал. «Буревестник» перестал дрожать, но мчался с заметно возросшей скоростью. Командир, промолчав, повесил трубку. Казалось, шхуна налетала на корабль, она вырастала перед ним, как на экране, и уже простым глазом на ней можно было увидеть людей. Но сделано было еще не все. Сложность маневра заключалась также в умении вовремя остановить корабль. С разгона эсминец мог по инерции промчаться между шхуной и пароходом, и пока он бы развернулся обратно, пароход успел бы забрать людей с «Колумба». Командир хотел забросить на шхуну буксирный крюк и потянуть ее за собой, но решил, что пираты могли выпрыгнуть в воду. Эсминец промчится, а пароход подберет их из воды.
– Шлюпку на воду на полном ходу! – отдал приказ командир своему помощнику, старшему лейтенанту.
В мгновение ока помощник с группой моряков стоял возле шлюпки. Он понимал командира. Необходимо на полном ходу спустить за борт шлюпку с людьми. Это чрезвычайно сложное дело. Такой спуск требовал цирковой ловкости. Но вот вооруженные моряки уже в шлюпке, моторизованные шлюпбалки выдвинули ее в сторону, за борт, а потом опустили к самой воде. Киль шлюпки чуть касается верхушек волн. Главное – ослабить толчок, потому что внезапный удар о воду разобьет ее. Шлюпку сажали на волны кормой. Первый толчок вызвал фонтан брызг и сбил с ног моряков, которые стояли в шлюпке. Выдержав этот толчок, шлюпка должна была выдержать и остальные. Скрипели блоки, выпуская стальные тали. Шлюпка оседала в воду все глубже и глубже. Вскоре она шла на буксире по правому борту. С «Каймана» следили за спуском шлюпки и поняли, для чего это, но пираты на шхуне этого маневра не заметили, потому что он происходил по противоположному от них борту.
Теперь перенесемся в центр внимания парохода, самолета и эсминца – на «Колумб».
Второе появление самолета, его стремительный налет на шхуну, маневры «Разведчика рыбы», непрерывное жужжание почти над головой, неудачный выстрел шпиона, немые угрозы пилота – все это озадачило захватчиков. Они видели, что «Кайман» двинулся на помощь, поэтому оставили Левка и мотор, ведь пароход должен был скоро подойти. Но когда увидели на горизонте новое судно и поняли, что это военный корабль, тогда снова вернулись к мотору, чтобы сдвинуть «Колумб» навстречу пароходу. Но мешал находящийся без сознания Левко. Он лежал на моторе, а чтобы его оттащить оттуда, нужно было долго развязывать. Рыжий пират ножом разрезал веревки, но пока он с этим справился, запускать мотор уже не было смысла, потому что пароход или корабль должны были подойти раньше, чем они успели бы что-то сделать. Приходилось оставаться в роли наблюдателя. У Анча мелькнула мысль застрелить пленников и поджечь шхуну, но на это не оставалось времени и не было ни единого патрона.
Осталось ждать развязки, которая должна была произойти в течение трех-четырех минут.
На Марка уже никто не обращал внимания. Он оставил руль и напряженно следил как за гонкой, так и за поведением пиратов. К сожалению, он не мог развязать ноги. И все же мелкими шажками продвинулся немного в сторону, чтобы занять выгодную для наблюдения позицию. Заметил, что корабль рванулся и стал приближаться, словно быстрокрылая птица. Через минуту и ему, и захватчикам стало понятно, что эсминец подойдет к шхуне первым. Юнга узнал «Буревестник». Ему никогда не доводилось видеть такого быстрого хода, и, ожидая минуты, когда корабль приблизится, юнга положил руку на сердце.
Шпион и пират встали у борта. Анч бросил свой револьвер в воду. Пират вытащил из синего пакета бумаги и спрятал их за пазуху. Конверт выкинул. Револьвер рыжий из рук не выпускал. Теперь Марко понял, на что рассчитывают пираты. С разгона эсминец не сумеет остановиться: он проскочит, подойдет пароход, и пираты тут же туда перескочат. Нужно было бы их задержать. Но юнга ничего не мог сделать. Все происходило так, как он предвидел.
Старший механик Абдулаев сдал экзамен. Эсминец, со страшной силой рассекая воду, промчался мимо самого борта «Колумба». Шхуна закачалась, а люди на ней зажмурились от внезапного ветра. Но это было только мгновение. Эсминец, останавливая ход, проскочил далеко вперед. «Кайман» приближался к шхуне, но между пароходом и шхуной уже стояла шлюпка с вооруженными моряками, отрезая пиратам путь к побегу.
XII. Слезы мертвеца
Пароход мог налететь на шлюпку, смять ее и одновременно ударить по шхуне, но капитан «Каймана» в присутствии эсминца не решился на это. Пароход начал отходить левее, сбавляя скорость. Это он делал специально, чтобы иметь возможность следить за дальнейшими событиями.
Шлюпка еще не подошла к «Колумбу», как на его борту треснул револьверный выстрел. Командир пиратской подводной лодки разрядил револьвер, пустив последнюю пулю себе в голову. Пират стрелял так, чтобы упасть за борт и утонуть вместе с компрометирующими документами у себя на груди.
Пират упал в море, подняв спиной фонтан брызг. В это же время послышался еще один всплеск, юнга прыгнул за борт вниз головой. Вода сомкнулась над ним. Командир шлюпки подумал, что парень сошел с ума от радости или боится быть застреленным последним захватчиком. Этого последнего они должны были захватить несмотря ни на что! В один миг шлюпка стала возле «Колумба», а двое моряков, перепрыгнув на шхуну, крикнули:
– Сдавайся!
Анч не сопротивлялся. Он сел на скамью и сидел неподвижно, ожидая, когда к нему подойдут и прикажут, что делать. Его мгновенно обыскали, но ни оружия, ни документов не было. Все это уже оказалось в море. Один моряк остался рядом с Анчем, а второй обратил внимание на Левка.
Из шлюпки на шхуну перепрыгивали остальные. Командир осматривал море вокруг. Его беспокоило то, что парень так долго не выплывает на поверхность.
Прошло, по крайней мере, больше минуты, когда из воды показалась голова юнги. Он тяжело дышал. Казалось, что-то мешало ему плыть и тянуло под воду. Парень снова погрузился, но теперь только на несколько секунд и, вынырнув, звал на помощь. Когда Марко прыгал в море, на шлюпке не успели рассмотреть, что у него связаны ноги, а именно поэтому ему было очень тяжело плыть. Но если бы только это, то такому пловцу как он, это бы не помешало. Дело в том, что руки у Марка тоже были чем-то заняты. Скоро старший лейтенант догадался: Марко, нырнув за пиратом-самоубийцей, поймал его и теперь держит под водой. В действительности так оно и было.
Краснофлотцев долго ждать не пришлось: они сразу подвели к Марку шлюпку. Только сейчас, когда почти все закончилось, Марко почувствовал слабость. Он попросил развязать или перерезать его путы.
– Здорово они тебя! – сказал старший лейтенант, сочувственно глядя на связанные ноги юноши.
Едва освободившись от пут, парень сразу склонился над трупом, расстегнул на нем куртку и из-за пазухи достал пачку бумаг. Документы, которые пират хотел уничтожить навсегда, не успели даже промокнуть. Старший лейтенант восхищенно смотрел на юнгу, догадавшись, почему тот бросался в воду и для чего выволок оттуда мертвеца. Со шхуны за поведением юнги следил Анч, и, казалось, еще никогда шпион не испытывал такой бессильной злости.
С палубы «Каймана» тоже наблюдали за событиями на шхуне и за шлюпкой. Пароход медленно отходил. Внезапно Марко вскочил из шлюпки на борт «Колумба» и, поднявшись, чтобы его лучше видели, растопырил пальцы и показал длинный нос в направлении парохода. На корме «Каймана» юнга узнал бывшего подозрительного знакомого – «одноглазого», с которым колумбовцы встречались в столовой «Кавказ». Пароход удалялся. «Старший помощник капитана» старался не смотреть на Марка. В последний раз он видел только Анча, которого ожидала незавидная судьба, и, возможно, с ужасом думал, что и ему самому неизбежно придется оказаться в таком же положении.
На шхуне краснофлотцы помогали прийти в себя Левку, и он сидел на лавочке, терпеливо дожидаясь, пока ему закончат бинтовать голову.
– Как вы нас разыскали? – спрашивал он. – А главное, откуда узнали, что «Колумб» захвачен?
– Девочка сообщила об этом, а потом самолет нашел.
– Какая девочка?
– Да та, что с вами на шхуне была. Как ее… Осторожно, что это с вами? Спокойно, спокойно, я же перевязываю!..
– Яся! Яся! Да? – вскочил со своего места Левко.
– Кажется, Яся, только не дергайтесь, пока перевязываю.
Эсминец уже остановился, чтобы сделать поворот, и медленным ходом возвращался к шхуне. Тем временем на «Колумбе» краснофлотцы пробовали открыть дверь в рубку, где должны были находиться мертвый Андрей и тяжелораненый шкипер.
Почти одновременно с этим над «Колумбом» стих гул самолета, и «Разведчик рыбы» совершил посадку, несясь по волнам к шхуне и пытаясь опередить эсминец. Бариль и Петимко выкрикивали из самолета приветствия колумбовцам. Юнга отвечал летчикам и краснофлотцам, что рулевой Андрей, как ему кажется, жив.
На дверь рубки обрушились громкие удары вместо предыдущих, тихих и осторожных. Но она оставалось запертой. Стучали в иллюминатор, звали, но ответа никакого не дождались. К шхуне уже подошел эсминец и стал борт к борту. Послышались радостные крики. Мать звала Марка. Дед Махтей с сияющими глазами поднялся на командирский мостик. Семен Иванович обнял его и сказал:
– Не за что, не за что… Кого мы должны благодарить, так это старшего механика, – и велел подвести старого моряка к Абдулаеву.
Старший механик убедил деда, что нужно благодарить штурмана, потому что, если бы он не сделал вычислений, то эсминец не пошел бы таким ходом. Штурман послал деда к комиссару, уверяя, что все зависело от того. Комиссар же доказывал, что все зависело от всех бойцов корабля и от самого деда Махтея, который первым сообщил о «Колумбе». Дед Махтей пришел в замешательство и, наконец, догадался, что должен поблагодарить Ясю. И он пошел ее искать.
Но Яси на эсминце уже не было. Она спрыгнула на палубу шхуны и бросилась к Левку, чтобы узнать, живой ли он, тяжело ли ранен. Левко схватил ее и поднял высоко в воздух. Он не верил своим глазам. Ведь знал наверняка, что девочка пошла ко дну, застреленная пиратами. Но вот она перед ним, в его руках, и, главное, ни кто-то другой, а именно она сообщила о захвате «Колумба».
Анча уже перевели на корабль под стражу, и он волчьим взглядом наблюдал за этой радостью.
Оставалось открыть рубку и узнать о судьбе шкипера и рулевого.
– Тут просто герметическая закупорка, – сказал старший лейтенант. – Может, они там задохнулись?
Левко возразил, указав на маленький вентилятор. Решили воспользоваться этим вентилятором как переговорной трубкой.
Одновременно послали на эсминец за топорами и ломами, чтобы в крайнем случае разбить дверь, если ее никто не откроет изнутри. Покричав в вентилятор, кое-кто уверял, что из рубки слышны какие-то звуки. Начали прислушиваться внимательнее. И правда, оттуда доносился едва слышный стон.
Появились ломы и топоры. И скоро затрещали крепкие дубовые доски. На шхуну поднялся военный врач, ожидая, когда выломают дверь.
В дверях проломили дыру, но массивный железный засов оставался на месте. Пришлось расширить отверстие, и тогда выяснилось, что в скобы вместо засова вложен лом. В дыру увидели две фигуры: одна лежала на койке, другая – на палубе. Краснофлотец, засунув руку в отверстие, вытащил из скоб лом и первым впустил в рубку врача. Тот осторожно зашел туда и склонился над человеком на койке.
Это лежал Стах Очерет, подпоясанный пробковым поясом. Рана Очерета была неплохо перевязана. Он открыл глаза и едва слышно поблагодарил, когда ему дали попить. Врач обратил внимание, что раненый сделал всего несколько глотков, очевидно, он уже пил. Краснофлотцы нашли рядом несколько бутылок из-под ситро и пива. Врач удивился, что у тяжелораненого хватило сил самому сделать перевязку и вытащить пробки из бутылок.
В маленькой, тесной рубке трудно было осматривать. Врач попросил краснофлотцев вынести людей на палубу.
Рулевой лежал на палубе с головой, обернутой куском старой парусины. Его вынесли совершенного неподвижного. Развернули парусину. Рыбак оставался неподвижным, он тоже был обвязан спасательным пробковым поясом.
– Он мертв, – сказал краснофлотец. Тем временем врач осматривал шкипера.
– Немедленно перенесите на корабль, в лазарет, – распорядился он. – Будет жить. Хотя, если бы не повязка, то не выжил бы из-за огромной потери крови.
Левко заметил, что на Стахе была не та повязка, которую делал он. Очевидно, раненому самому удалось перевязать себя во второй раз.
Шкипера положили на носилки, он открыл глаза, вероятно, узнав юнгу и моториста, улыбнулся и снова закрыл их.
Оставалось установить причину смерти Андрея Камбалы, потому что это должно быть записано в судовом журнале. Врач недолго осматривал рыбака и, махнув рукой, встал. Казалось, Андрей уже окостенел. Рядом стоял дед Махтей. Врач пожал ему руку и спросил, не нюхает ли он табак.
– Есть такое дело, – ответил дед.
– Угостите, пожалуйста!
Дед вынул табакерку и подал врачу. Тот взял понюшку растертого в пыль табака, снова склонился над покойником и поднес эту понюшку к его носу. Все удивленно наблюдали. Какую-то минуту спустя все удивились еще больше, глядя, как на лице рулевого еле заметно начали сокращаться мускулы, оно стало морщиться, из-под одного закрытого века выкатилась слеза. Покойник заплакал, а через две секунды так громко чихнул, что вокруг раздался громовой хохот. Только дед Махтей серьезно сказал:
– Будь здоров! – А потом лукаво взглянул на врача.
Тот смеялся вместе со всеми. Марко понял поведение Андрея Камбалы, начал его трясти и кричать:
– Андрей, Андрей, здесь все свои, пиратов нет, честное слово, нет!
Наконец Андрей Камбала раскрыл глаза.
XIII. Пятна на воде
Вокруг стоял такой хохот, что в первую минуту Андрей был готов поверить, что все случившееся перед этим, – просто страшный сон. Думал, что вот к нему подойдет шкипер и начнет стыдить за неподобающее поведение. Но встав на ноги и заметив разломанную дверь в рубку, сломанную мачту, военный корабль и не видя Стаха Очерета, перестал робеть.
– А где шкипер? – спросил он.
– На корабле в лазарете, – ответил юнга.
– Так где твоя смертельная рана? – допытывался, улыбаясь, дед Махтей.
Андрей Камбала взялся за ухо, оно было продырявлено.
– Когда-то моряки серьги носили, вот и ты теперь будешь.
Хотя над Андреем много смеялись, все нетерпеливо ждали, что он расскажет. Рулевой честно признался, что, услышав выстрелы и одновременно почувствовав, как его обожгло за ухом, упал, уверенный, что умирает. Но, лежа на палубе и слыша приказы Анча, он понял, что до смерти ему еще далеко и догадался притвориться пока что потерявшим сознание. Когда Марко отволок его в рубку, он даже обрадовался, потому что все время боялся, как бы его не выкинули за борт. В рубке увидел, что там, кроме него и раненого шкипера, никого нет. Дверь была прикрыта. Тогда решил закрыться так, чтобы до него не добрались, полагая, что пираты скоро покинут шхуну. Зная крепость двери и стен рубки, надеялся за ними отсидеться. Осторожно вытащил маленький засов и заложил в большие скобы толстый железный лом. Потом еще задраил железной крышкой иллюминатор. Иногда он зажигал огарок свечи, найденной в ящике. Когда в рубку начинали стучать, его охватывал ужас, но, когда никто не стучал, он ухаживал за Стахом. Хорошо перевязал шкиперу раны. Тот бредил и просил воды, но вместо воды в рубке нашлось несколько бутылок с ситром и пивом. Андрей поил раненого ситром, а сам подкреплялся пивом.
Когда налетел шквал, Андрей сразу это почувствовал и, боясь, что пираты потопят шхуну, обвязал шкипера и себя спасательными поясами. Наконец заснул и проснулся тогда, когда услышал, что снова стучат. Он завернулся в парусину и закрыл уши. Грохот в дверь нагнал на него такой страх, что Камбала перестал соображать, а когда его взяли на руки, решил, что, вероятно, будут выбрасывать в море.
– Я этого не боялся, – говорил рулевой. – Потому что пояс ведь, – он показывал на спасательный пояс, – все равно бы меня спас. Но я беспокоился о шкипере.
За заботливый уход за шкипером ему простили трусость…
Андрей скрутил толстенную сигарету и сразу повеселел, когда врач сказал, что шкипер будет жить благодаря его, Андрея, заботе.
«Буревестник» выполнил свое задание. Нужно было возвращаться. Чтобы быстрее доставить рыбаков на Лебединый остров, командир приказал взять шхуну на буксир. Марко попросил командира послать «Разведчика рыбы» на маяк, чтобы сообщить отцу о спасении сына. Мать и дед тоже присоединились к этой просьбе. Командир «Буревестника» понимал их.
«Разведчик рыбы» немедленно вылетел на Лебединый остров с заданием сделать первую остановку возле маяка.
К командиру эсминца привели Анча. На вопросы, кто он такой, откуда и почему напал на шхуну, шпион наотрез отказался отвечать. Просто молчал, словно обращались не к нему.
– Будем считать, что онемел от страха, – сказал Трофимов. – Такое явление случается, но долго не длится. Выведите его.
Шпиона вывели, командир приказал послать радиограмму-запрос, куда его доставить.
Когда Анч выходил от командира, к нему подошли Марко и Яся. Юнга хотел спросить о судьбе Люды. Шпион проходил, словно ничего не замечая, но когда ему на глаза попались виновники его провала, он не мог не взглянуть на них с ненавистью.
– Анч, скажите, где Люда? – спросил юнга.
Шпион молчал и только губы скривил в тонкую улыбку. За эту улыбку Марко готов был расшибить ему голову. Все же он сдержался и даже не изменил тона, продолжая допытываться, где Люда.
– Я прошу вас сказать, где Люда? – хмуро произнесла Яся.
Анч уже заходил в отведенное ему помещение, обернулся и посмотрел на обоих взглядом, полным ненависти, словно говорил: «Ее-то уже, скорее всего, нет, и никогда вам ее не найти».
Он исчез за дверью, рядом с которой стоял конвоир.
Парень и девочка медленно пошли по палубе корабля в разные стороны, каждый со своими грустными мыслями. Команда «Буревестника» уверяла, что лодка утонула. Это также подтверждал побег командира-пирата и шпиона. Вероятно, спаслись только эти двое. Если и спасся еще кто-то, то, наверное, не Люда, потому что пираты, безусловно, торопились ее уничтожить, и, во всяком случае, не позаботились о ее спасении.
Эсминец быстро шел на север и тянул за собой «Колумб», на палубе которого сидели два краснофлотца. Вся команда шхуны перешла на «Буревестник». Склонившись над бортом, Марко задумчиво смотрел на море. Он думал о Люде, и горечь сжимала ему сердце, хотелось прорезать взглядом толщу воды, осмотреть морское дно, найти обломки подводного корабля и среди них милую его сердцу девушку. По крайней мере, хотя бы знать, где именно ее последнее пристанище, ее могила – целое море… На плечо Марка легла маленькая рука. Он поднял голову, Яся показывала ему на море – под борт эсминца. Корабль тут же начал замедлять ход. Вокруг него на поверхности воды плавали блестящие масляные пятна, словно здесь кто-то разлил нефть. На командирском мостике заинтересовались этим явлением, и «Буревестник» закружился над этим местом. Как будто какой-то танкер выкачал здесь нефть из своих трюмов.
Марко не понимал, в чем дело, но все быстро выяснилось. С точки зрения Трофимова, здесь погибла подводная лодка. Из ее поврежденных цистерн на поверхность всплывала нефть и покрывала воду масляными пятнами.
– Ты смотри, куда доползла, – сказал командир эсминца, измеряя на карте расстояние, где позапрошлой ночью произошел бой между «Буревестником» и подводным пиратом. Штурман точно определил место гибели подводной лодки. Эхолот показал глубину восемьдесят пять метров.
– До осени наши эпроновцы[250] разведают, что здесь осталось, а когда-нибудь, может, и вытянут этот лом, – сказал Трофимов и приказал идти прежним курсом к Лебединому острову.
Часть четвертая
I. Погребенные заживо
Здесь царят покой и тишина. В самые сильные шторма, когда на поверхности моря клокочут пенистые волны, а ветер заносит чаек на сотни километров от берегов, когда разъяренная стихия ломает стальные корабли, как детские игрушки, здесь все равно спокойно и тихо, как и всегда. Даже не шелохнется неподвижная вода.
Глубина восемьдесят пять метров: густые сумерки, почти темнота, даже когда на ясном небе в зенит поднимается солнце. На каменистом грунте растут маленькие кустики красных и синих, со стальным отливом, водорослей. Не всякая рыба заплывает на эту глубину. Это еще не океанские пучины в тысячи метров, где все сжимает давление в сотни атмосфер и куда лишь отдельные смельчаки спускаются в гидростатах и батисферах, но это уже другая сторона глубинного порога, смертельно опасного для человека.
На этой глубине можно наткнуться на утонувшие пароходы и корабли, которые редко тревожат водолазы. Некоторые из них лежат десятки лет, и кто знает, сколько еще пролежат, пока подъем их не станет легким делом. Пусть пока лежат и хранят свои тайны и драгоценности.
Примерно в сотне километров от Лебединого острова на такой глубине лежал странной формы корабль, без мачт, но с выступом, похожим на капитанский мостик, с двумя маленькими пушками и низкими поручнями вокруг палубы. Опытный глаз моряка или водолаза сразу узнал бы в корабле подводную лодку. И хотя нет ничего странного во встрече с современным «Наутилусом» на такой глубине, поведение этой лодки было странным. Слишком долго лежит она без движения. Со стороны прогнутого борта тоненьким ручейком всплывает наверх нефть, странно повернут руль глубины, а главное – не слышно в ней никаких признаков жизни, словно экипаж вымер или затаился, остерегаясь надводных судоразведчиков с самыми чувствительными гидрофонами.
Однако если бы сюда спустился водолаз и прижался ухом к стенке затопленной рубки, он бы услышал какой-то невыразительный шелест за этой стеной, в промежутке между боевой рубкой и центральным постом управления.
К сожалению, не видно там водолазов. Проникнем же нашим воображением за металлическую стенку, внутрь этой подводной лодки.
В маленькой каюте, расположенной в центральной части подводного корабля, слышится тихий разговор. Если бы каюту осветил свет сильного прожектора, можно было бы увидеть на корабельной койке мужчину в одежде моряка, с забинтованными рукой и боком, с диким, пугающим выражением глаз, в которых застыли отчаяние и ужас, а в шаге от него – светловолосую девушку лет семнадцати, с миндалевидными зелеными глазами, в которых светилось мужество и напряженная работа мысли.
Этой девушкой была Люда Ананьева, а на койке лежал раненный зверем пират. Прошло уже много времени с того момента, как подводная лодка окончательно остановилась, а ее командир вместе с Анчем, воспользовавшись спасательными масками, выбрались на поверхность, затопив для этого боевую рубку.
На протяжении первого часа с тех пор, как Люда и шпион остались тут вдвоем, они почти все время молчали. На посту в центральном управлении долго звонил телефон, пока, наконец, замолк. Девушка не вышла туда, а раненый не мог этого сделать, даже если бы захотел. Возможно, в своем отчаянии он ничего не слышал. Обоим было ясно, что их вместе с теми, кто находился в других помещениях корабля, оставили умирать на морской глубине. Никто не придет им на помощь, о них даже никого не уведомят. Об этом свидетельствовали два трупа в центральном посту управления. Командир подводной лодки и шпион беспокоились только о себе, они теперь будут хранить тайну плавания и гибели пиратского подводного корабля.
Люда обдумывала положение. Из разговоров пирата и шпиона, когда те покидали лодку, она узнала о глубине, на которой они оказались, и поняла, что выбраться отсюда без специальных приборов или посторонней помощи невозможно. Пиратская подводная лодка погибла, но часть его экипажа жива и ждет смерти. Едва ли эти люди добровольно согласны погибнуть ради того, чтобы сохранить свою тайну. Ведь они знакомы с подобными случаями аварий подводных лодок и способами спасения с такой глубины. Она хотела разузнать, спросить, что можно придумать в таком положении. Девушка решила поговорить со своим раненым соседом.
– Слушайте, как вас зовут?
– Антон, – послышалось из темноты после короткого молчания.
– Скажите, какие есть способы спасения с такой глубины?
– В нашем распоряжении таких способов нет… Если тем двоим, что выбросились из лодки, удалось спастись… они могли бы о нас сообщить, но даже в таком случае едва ли водолазам удастся вытащить нас с такой глубины.
– Это что, невозможно?
– Фактически – почти нет.
– Вы говорите «почти»…
– На такую глубину водолазы спускаются. Но для этого нужно очень много времени. Предположим, что нас найдут и лодку поднимут. Но к той поре, когда закончатся подъемные работы, мы погибнем без кислорода.
– Выходит, что положение не такое уж безвыходное. Если бы нам удалось дать о себе знать, уверена, эпроновцы нас бы спасли.
– Ну разве что ваши эпроновцы. Но ни один из тех, кто спасся отсюда, не захочет вызывать нам на помощь советских водолазов.
– Я слышала разговор про аварийный буй. Если я правильно поняла, его можно выбросить отсюда и дать о себе знать.
Раненый зашевелился. Девушка разбудила в нем искру надежды.
– Да, да… Если бы выбросить буй… Если бы его немедленно нашли и передали вашим эпроновцам. Мы еще проживем здесь три-четыре дня.
Светлое пятно, едва заметное в том месте, где горела лампочка, совсем погасло. Каюту заполнила абсолютная темнота. Люда потеряла последний зрительный ориентир и теперь могла двигаться, только ощупывая руками все вокруг.
– Нам нужен свет, – сказала девушка.
– У меня есть спички, – ответил Антон. – Но каждая зажженная спичка уменьшает количество кислорода.
– Неужели здесь нет электрического фонарика?
– Попробуйте найти старшего офицера и обыщите его карманы, у него должен найтись.
Люда вспомнила, что труп старшего офицера лежит на ступеньках между каютой и постом центрального управления. Водя перед собой руками, она нащупала стену, сделала два шага и споткнулась. Присела, провела руками внизу. Рука наткнулась на чью-то голову. Пальцы попали во что-то мокрое и липкое. Девушка содрогнулась, представив окровавленную голову мертвеца. Не теряя самообладания, Люда провела руками вдоль тела и нашла карман. И действительно, в одном из карманов лежал электрический фонарик, похожий на трубку. Зажгла, осмотрела убитого и вернулась обратно к столику. Теперь она какое-то время могла пользоваться светом.
– Экономьте батарею, – сказал Антон.
– Знаю, – ответила девушка. – Что же дальше?
– Напишите записку, которую нужно вложить в буй.
Девушка нашла в столике бумагу, автоматическую ручку, поставила возле себя фонарик и начала писать.
– Как называется эта подводная лодка? – спросила девушка.
Антон молчал.
– Вы хотите, чтобы вас спасли эпроновцы и не хотите называть свой корабль.
– Пишите – пиратская подводная лодка, – глухо ответил раненый. – А там уж они сами разберутся.
– Хорошо. Как определить, где мы находимся?
Снова тишина.
– Буй можно пустить в плавание, а можно оставить на привязи, – ответил Антон. – В первом случае точно указывают местоположение подводной лодки, во втором – буй сам это показывает, если его не сорвет ветром и волнами, потому что у него большая парусность. Если мы далеко от морских путей, то буй на привязи может бесконечно долго оставаться незамеченным.
– Но ведь мы не знаем, где мы.
– Выпустим привязанный буй.
Больше Люда ничего не спрашивала; она писала быстро, не задумываясь, и через несколько минут прочитала раненому:
«Борт пиратской подводной лодки. Лодка затонула на глубине восемьдесят пять метров. Командир лодки и шпион Анч выбросились на поверхность, застрелив перед этим старшего офицера и рулевого. Осталась в каюте возле поста центрального управления с одним раненым. В лодке есть еще люди, но связь с ними прервана. Электричество погасло, пользуюсь фонариком. У нас ограничен запас воздуха. Ждем помощи эпроновцев».
Остального она раненому не читала. А там было вот что:
«Пираты захватили меня в плен в бухте Лебединого острова вместе с Марком Завирюхой и Ясей Найденой. Допрашивали про торианитовые разработки, про нахождение военных кораблей, про “Буревестник” и т. д. Марка пытали. Они с Ясей погибли как герои. Раненый пират знает русский язык и называет себя Антоном. Если нас не спасут, сообщите о моей смерти отцу, профессору Ананьеву, который находится на Лебедином острове.
Люда Ананьева».
Люда вышла на пост центрального управления, чтобы найти там буй и шахту, через которую его выбрасывают на поверхность моря. Нашла узкий цилиндр длиной полтора метра, выкрашенный в красные и белые полоски. Верхняя часть у него являлась трубчатым стержнем с намотанными на него двумя флагами, которые означали «Терплю аварию, немедленно нужна помощь». У верхней части этого цилиндра легко отвинчивалась насадка, и оттуда вынималась алюминиевая трубка, куда можно было вставить записку. Нижняя часть цилиндра оканчивалась кольцом-ушком, за которое держался крепко привязанный тросик. Этим тросиком буй крепился к подводной лодке. Он, можно сказать, выполнял обязанности якорного каната.
Девушка нашла и шахту для выбрасывания этого цилиндра, ей лишь раз пришлось возвратиться в каюту и спросить раненого, как открывать горловину этой шахты. Оказалось, что делается это очень легко.
Люда вложила записку в алюминиевую трубку, завинтила крышку и положила цилиндр в шахту. Потом проверила, надежно ли держит трос, задраила внутренний клапан и поворотом рычага выпустила в шахту заряд сжатого воздуха. Услышала только легкий шум и звук, похожий на приглушенный выстрел. В ее воображении раскрашенный цилиндр пробил водяную толщу, всплыл на поверхность и остановился, покачиваясь с боку на бок. В это же время на нем развернулись флаги. Теперь оставалось, чтобы их кто-то заметил. Никто не пройдет равнодушно мимо таких флагов, разве что диверсанты могли бы уничтожить аварийный буй. Но пират и шпион уже, наверное, далеко от этого места, если целыми выбрались на поверхность.
Мысли девушки прервал Антон:
– Уже? – спросил он.
– Да, выпустила.
– Лишь бы только нам на беду не поднялся шторм или сильный шквал, а то может сорвать буек. Тогда уже даже вашим эпроновцам нас не найти.
После этого снова началось тягостное ожидание. К счастью, оба они не знали, что через некоторое время над морем пронесся шквал, сорвал их буй и понес его сначала на север, а потом на восток. Некоторое время молчали. Потом Люда предложила подсчитать количество воздуха, оставшегося в их распоряжении, а также наличие воды и еды. Пост центрального управления и обе каюты рядом с ним имели форму правильных квадратов. Благодаря этому Люде легко удалось рассчитать кубический объем этих помещений. В сумме получалось чуть больше двадцати квадратных метров. При нормальной подаче этого количества воздуха в легкие двух людей им хватило бы на четверо суток. Но воздух в подводной лодке был уже испорчен. Не так давно тут находилось шесть человек. Кроме того, воздух не полностью очищался от углекислого газа, и можно было опасаться, что очистители вскоре перестанут работать.
Согласно подсчетам Люды и раненого, у них был запас воздуха на двое суток. Возможно, им придется пускать сюда сжатый воздух из баллонов. Так можно будет увеличить количество кислорода, но одновременно с этим в помещении возрастет и атмосферное давление, что грозило гибелью от кессонной болезни.
Еды Люда нашла столько, что ее могло бы хватить на пять-шесть дней. Плохо было с водой. Ее оставалось семь-восемь стаканов, а значит, нужно было экономить. Это было легче всего, потому что температура на подводной лодке упала. Машины перестали работать, и лодка медленно охлаждалась до температуры окружающей воды. А эта температура не превышала девяти градусов.
Все эти дела отняли часа два, а после этого снова – молчание и тишина. Раненый заснул. Люда задремала, положив голову на стол. Неожиданно ее разбудил настойчивый звонок, зазвучавший на посту центрального управления. Люда встала, и, подсвечивая себе фонариком, подошла к телефону, осторожно перешагнув через трупы офицера и рулевого.
II. Новый шкипер
«Буревестник» покинул Соколиную бухту перед рассветом. Никто не провожал эсминец, но теплой благодарностью командиру и экипажу этого корабля были полны сердца во всех домиках рыбацкого выселка. Весь прошлый день краснофлотцы гостили у рыбаков. Бесчисленное количество раз Марко, Яся, Левко и Андрей с военными моряками рассказывали о своих приключениях. Слушателям все казалось мало, они снова и снова засыпали вопросами и просьбами рассказать. Но больше всех слушал, расспрашивал и сам рассказывал маленький Гришка, который считал себя главным героем.
– Если б я не узнал Ясю и не рассказал про нее деду и маме, то все бы пропали, – говорил он.
И теперь, когда корабль вышел в море, поворачиваясь навстречу солнцу, вахтовый командир ласково улыбнулся, вспоминая Гришку.
«Буревестник» шел ускоренным ходом, дожигая в своих топках последние запасы угля. Трофимов торопился доставить в Лузаны раненого Стаха Очерета и сдать Анча.
Утреннее солнце с легким ветерком и мелкой волной встретило эсминец в открытом море, далеко от острова.
С восходом солнца проснулся на «Колумбе» Андрей Камбала.
Эту ночь он провел на шхуне в полном одиночестве. Марко спал дома, на маяке, Левко – в выселке, в доме своих родителей, раненый шкипер лежал на эсминце, в корабельном лазарете. Рулевой с вечера вернулся на шхуну, переспал ночь и теперь думал, что нечего зря простаивать, а нужно готовиться в дорогу, в Лузаны, сдать там рыбу, которая и так сутки перестояла, и отремонтировать мачту.
Андрей взглянул на берег и увидел, как к пристани с разных сторон спускались три фигуры, охваченные утренним солнцем. Он взял бинокль и принялся их рассматривать. Первого узнал. Это был Марко. Он шел от маяка, наверное, не выспавшись, и спешил на шхуну. Вторым был Левко. Третьей фигуры Андрей никак не мог узнать, разобрал только, что это девочка.
– Кого ж это так рано несет? – спрашивал сам себя рулевой, и только когда все трое сошли на пристань, узнал в девочке Ясю Найдену. Через несколько минут рыбаки и девочка были на шхуне.
Когда шкипер отсутствовал, его всегда замещал Левко. Рулевой и юнга ждали его приказов. Моторист прошелся по палубе, оглядел рубку, где уже замыли следы крови, сломанную мачту, мотор, поднял несколько рыбин, понюхал, бросил обратно и обратился к товарищам:
– Доктор сказал, что наш шкипер сможет вернуться на шхуну не раньше зимы… Через неделю или две Марко едет в город сдавать экзамены в техникум. Там он, наверное, и останется… Нужно думать про набор новой команды на «Колумб».
– Никуда я сейчас не поеду, – быстро отозвался юнга.
– Почему?
– Я не хочу вас сейчас бросать, – волнуясь, отвечал парень. – Мне жаль наш старый «Колумб», я хочу дождаться, когда дядька Стах выйдет из больницы, когда поставим новую мачту, когда… – его голос стал тише и медленнее, – когда водолазы обыщут дно моря, поднимут пиратскую лодку и найдут тело Люды Ананьевой, и мы ее похороним. Только тогда я поеду учиться… Очередные наборы моряков в техникум будут еще зимой и весной.
Все молчали. Моторист что-то обдумывал.
– Что мы ему скажем? – спросил Левко у рулевого.
– Пусть остается, – ответил Андрей и обнял Марка. В этих объятиях трусоватого, но искреннего рыбака юнга ощутил искреннюю любовь.
– Хорошо, – коротко, по-деловому сказал Левко. – Ты согласен и я согласен. Значит, единогласное решение всего экипажа. Теперь у меня есть предложение: пока наш дядька Стах в больнице, давайте управляться на шхуне втроем. Согласны?
– Согласны, – ответили ему товарищи.
– Но нам нужен временный шкипер.
– Левко! – сказал юнга.
– Нет, – перебил его Левко. – Предлагаю выбрать шкипером того из нас, кто проявил больше всего отваги и ловкости в борьбе с врагом.
– Нет-нет, меня не надо, – почти сердито сказал Андрей. И хотя настроение у всех было серьезное, никто не сумел удержаться от улыбки, а сам рулевой, прикрыв лицо ладонью, лукаво сморщился.
– Значит, голосуем? – спросил Левко. – Шкипером «Колумба» – Марка Завирюху.
Марко решительно отказывался. Он не соглашался, доказывая, что шкипером должен быть Левко, а сам он будет работать мотористом. Когда против него выступили моторист и рулевой, юнга заявил, что команда неполная, и двое не могут выбирать одного.
– Мне можно вас попросить?.. – обратилась к рыбакам Яся, которая до сих пор сидела молча.
– Слушаем, Ясочка! – обернулся к ней Левко.
– Вас теперь на шхуне осталось трое. Один будет шкипер, второй моторист, третий рулевой. А я прошу, чтобы вы взяли меня к себе юнгой. Я умею готовить, убирать, править лодкой, перебирать рыбу, а всему, что нужно, я научусь…
– Я не против, – первым высказался Андрей.
– Молодец, Яся! – воскликнул Марко и пожал ей руку.
– Экипаж у нас в полном составе, – добавил рулевой. – Давайте же выбирать шкипера. Яся, ты за кого, за Левка или за Марка?
– За Марка, – ответила девочка.
– Вот молодец! – сказал Левко, пожимая ей обе руки, а потом обратился к Марку: – Абсолютное большинство команды просит тебя выполнять обязанности шкипера.
Марко был вынужден согласиться.
– Я благодарю вас за доверие и обещаю его оправдать, а теперь давайте сниматься с якоря. Рулевой, поднимай якорь и разворачивай шхуну! Юнга, помоги рулевому! Моторист, включай малый ход!
Через десять минут «Колумб» вышел из Соколиной бухты. Шхуна шла под мотором и парусом, приспособленным к обломанной мачте. Все занялись своим делом. Юнга готовил завтрак возле рубки. Юный шкипер стоял на носу шхуны, смотрел в голубую даль над морем, дышал свежим холодным воздухом и думал о пережитых днях борьбы и труда.
III. Маленький бегун
На Торианитовом холме работа не останавливалась ни на миг. За несколько дней профессор Ананьев постарел, голова его стала почти седой. Он ходил сгорбившись, опирался на палку. Но точно так же, как раньше, он много работал, особенно в химической лаборатории, оборудованной в маленьком деревянном бараке. Там уже был получен первый гелий, который хранился в металлических и стеклянных баллонах. Хотя ценное оборудование, закупленное в Америке, погибло вместе с «Антопулосом» на дне моря, один из советских заводов взялся в рекордно короткий срок изготовить необходимое оборудование. Геологический комитет обещал в ближайшие дни прислать на Лебединый остров новую партию исследователей во главе с профессором Китаевым. На Торианитовом холме ставили палатки, начали строить помещения на зиму, и, одновременно, по проекту профессора Ананьева налаживали, так сказать, кустарное производство гелия.
В тот день Ананьев с самого утра обходил разработки. Днем ранее он окончательно узнал о гибели своей дочери вместе с пиратской подводной лодкой. Видел юнгу Марка и Ясю Найдену, выслушал, что они говорили о Люде. По его просьбе капитан-лейтенант Трофимов устроил ему свидание с Анчем, но шпион отказался отвечать на все вопросы. Так и оставил его профессор, ничего не узнав о последних минутах своей единственной дочери. Командование эсминца, рыбаки, работники ториантитовых разработок разделяли с ним его горе, выражали сочувствие, но со вчерашнего вечера сам профессор ни с кем об этом не говорил. Он замкнулся в себе, и, казалось, полностью отдался своей работе. Однако его молодые друзья старались не оставлять профессора в одиночестве долгое время. Целую ночь, незаметно для профессора, у его палатки велось дежурство.
Но никто не услышал оттуда ни единого стона, только свет горел до утра, и когда Ананьев вышел из палатки, на его лице появилось несколько новых морщин.
Где-то около полудня профессор взошел на высокий холм, оглянулся вокруг, глядя на остров, море и поля на суше за проливом. Потом внимательно осмотрел местность вокруг холма, озерцо, наполовину вырубленные кусты и вспомнил, как начинал здесь свою работу с дочкой, как в один из тех дней заметили вдали человека с фотоаппаратом. Профессор тяжело вздохнул и посмотрел в направлении выселка. По тропинке, соединявшей выселок с торианитовыми разработками, кто-то бежал. Не один, а трое. Кто-то маленький значительно обогнал двух оставшихся, видимо, взрослых, и катился сюда, словно белый клубок. Двое взрослых далеко отстали от маленького, но тоже спешили бегом.
– Что такое? – подумал профессор. И обратил на это внимание одного из молодых работников, трудившихся поблизости.
– Какой-то мальчишка… Куда ж это он так убегает? – заинтересовался тот. – Прямиком сюда мчится.
И действительно, в одном месте, где тропинка делала небольшой круг, огибая мелкую лужу, мальчишка, чтобы сократить путь, напрямик кинулся по воде, не жалея штанов и разбрызгивая вокруг воду и грязь.
– А-а-а… Знакомый, – сказал работник. – Я этого мальчика знаю.
– Кто это?
– Сынок смотрителя маяка.
– Гришка?
– Он самый.
Теперь уже и профессор узнал мальчика, но ни он, ни работник не могли сказать, кто догоняет Гришку и насколько отстали от мальчика взрослые. Тем временем Гришка уже взлетал на холм. Перепрыгнув какую-то яму, рванул через куст крапивы. Ноги у него были исцарапаны, одна штанина разорвана, лицо красное, глаза блестели, но не от страха, а от радости. Он добежал до профессора и свалился с ног. Так запыхался, что не мог говорить. Профессор видел, как в синих жилках на лице мальчика быстро пульсирует кровь. Ананьев наклонился, поднял малыша, выхватил платок и крикнул:
– Воды!
– Дя-дя-денька… – отрывисто проговорил мальчик. – Люда жи-жи-жива… Там несут от нее письмо…
Профессор, не выпуская мальчика, почувствовал, как у него темнеет в глазах и подламываются ноги. Молодой работник поддержал его.
IV. Время замедляет свой ход
Люда сняла телефонную трубку.
– Алло!
– Позовите командира, – едва слышно прохрипел чей-то голос.
Помолчав несколько секунд, девушка ответила:
– Командир – я!
– Кто это? Вы с ума сошли?
– Ваша пиратская лодка больше вам не принадлежит. Ваш командир сбежал. Старший офицер погиб. Предлагаю слушаться меня, представителя Советского Союза.
Ответа не было.
– Алло! Алло! – сказала девушка. – Кто со мной говорит?
Чуть помедлив, тот же голос ответил:
– Машинист-электрик… Старший механик потерял сознание. Нам не хватает воздуха.
– На поверхность дано уведомление об аварии подводной лодки. Вызваны на помощь эпроновцы. Какие спасательные средства имеются у вас?
– У нас не работает ни один механизм, кроме телефона. Мы ничего не можем сделать.
– Еще раз хорошо подумайте, чем можно спастись до прибытия ЭПРОНа.
– Слушаюсь, – прохрипел голос и повесил трубку.
Люда понимала, что ничем не могла помочь, и только утешала тех людей, как и себя, надеждой на прибытие ЭПРОНа. Оповестив их о судьбе пиратской лодки, она почувствовала какое-то злорадное удовольствие: пусть пираты погибнут с мыслью о том, что их лодка попала в руки советских моряков.
Когда она вернулась в каюту, раненый, который слышал ее разговор по телефону, спросил, всерьез ли она заявила о захвате подводной лодки. В его голосе чувствовалась насмешка.
– Да, я всерьез так считаю, – ответила девушка. – Потому что никто не может помешать мне объявить эту лодку приобретением советского флота, и сейчас я напишу об этом письмо. Вас можно считать последним представителем командования. Вы должны подписать акт о сдаче мне этого корабля.
Сказав по телефону про захват корабля, Люда сделала это просто механически, но теперь она быстро пришла к выводу, что вполне правильно будет составить соответствующий документ. Кто знает, спасут их или нет. Но она верила, что когда-нибудь эту лодку вытащат из моря и просмотрят все документы, которые на ней сохранятся. Поэтому, поставив на стол фонарь, она начала составлять документ, который считала необходимым оставить здесь. Сверху поставила число, месяц, год, а дальше написала:
«Эта подводная лодка, проводившая пиратско-шпионскую деятельность, затонула…»
Но над тем, отчего она затонула, девушка задумалась впервые.
– Послушайте, Антон, почему затонула лодка?
– Насколько я понял, ее атаковало какое-то надводное судно и забросало глубинными бомбами… Лодка получила серьезные повреждения. Какие именно, я не знаю, но, очевидно, всплыть на поверхность не смогла.
– Хорошо.
Люда продолжала писать. Она изложила историю захвата подводной лодкой пленных в бухте Лебединого острова, описала допросы, поведение ее товарищей, записала все, что помнила из разговоров командира подводной лодки с Анчем и другими пиратами, когда те разговаривали при ней. Записав все, что посчитала нужным, она сделала такую приписку:
«Последний представитель командования пиратской лодки, который называет себя Антоном, сдает лодку мне, представительнице СССР, Людмиле Ананьевой. С этого момента лодка законно считается собственностью Советского Союза».
Люда расписалась и протянула бумагу и ручку раненому.
Антон отказался подписать этот акт, а когда девушка напомнила о последствиях, которые могут быть в случае их спасения ЭПРОНом, он неохотно и довольно неразборчиво расписался. Девушка схватила документ и посмотрела на часы. Стрелка показывала двадцать три часа пятьдесят три минуты. До начала новых суток оставалось семь минут. На посту центрального управления снова зазвенел телефон. Люда уже уверенно, почти не подсвечивая себе фонарем, прошла к телефону, сняла трубку и спросила, кто звонит. Кто-то шепотом сказал, что звонят из торпедного отделения в корме лодки.
– В сознании нас осталось только трое… – Говорящий назвал себя и двоих своих товарищей. – Есть ли надежда на спасение, господин командир?
Люда растерянно молчала. Она понимала, что для тех людей надежды уже не оставалось, но абсолютно ничем не могла им помочь. Сдерживая волнение, она ответила:
– Мы ждем советских эпроновцев.
– Кто со мной говорит?
– Командир лодки, представитель Советского Союза.
– Где наш командир?
– Ваш командир бросил вас и сбежал.
После этого повисла тишина. Но тот, кто говорил из торпедного отделения, очевидно, не повесил трубки и передал новость своим товарищам. Прошло несколько минут, и девушка услышала в трубке два револьверных выстрела, которые грохнули один за другим. Два пирата, вероятно, застрелились. У третьего, видимо, на это не хватало силы воли.
Девушка вернулась в каюту, но ничего не сказала раненому о трагедии в торпедном отделении. Погасила фонарь. Чтобы развеять тоскливое молчание, обратилась к Антону с вопросом, кто же его так ранил.
– Позапрошлой ночью потопили пароход. А на следующую ночь после того снова встретили его в море, полузатопленный. Мы с одним матросом зашли в кают-компанию. Зажгли фонарь и увидели на диване жуткого хищника. Это мог быть барс, а может, и тигр. Я не успел рассмотреть, потому что он взвился, прыгнул на стол и зарычал на нас. Я выстрелил из револьвера. Раненый зверь бросился на меня. Я выстрелил второй и третий раз. Он, кажется, упал, но из угла кают-компании появился второй и тоже бросился на нас. Мы сбежали, но уже на палубе, когда я готовился прыгнуть в воду, зверь все-таки догнал меня и ранил. Эти рваные раны страшно болят и, кажется, очень медленно заживают. Мне нужен доктор. У нас обязанности врача совмещал старший офицер.
Пират умолк, видимо, припомнив, что труп старшего офицера лежит рядом.
– Вы плохо себя чувствуете? – спросила девушка.
– Я боюсь, что не выдержу пребывания тут. Раны мои ужасно болят. Я чувствую слабость… Дайте мне, пожалуйста… В кармане моей куртки лежит конверт… Там письмо. Я хотел бы еще раз взглянуть на него.
Люда осветила фонарем его лицо. Он действительно страдал, но одновременно с болью в его глазах таились злость и страх. Девушка нашла на полу его разорванную куртку. Наклонилась над обрывками, нашла карман и нащупала там конверт. Вытащила и, не разглядывая, протянула его пирату. Но раненый от напряжения потерял сознание. Девушка начала рассматривать конверт. На нем стояли буквы: «Леб. ост. А. Г. Ан-у». Ей показалось, что эти буквы выводила знакомая рука. Еще раз к ним присмотревшись, она легко расшифровала буквы: «Лебединый остров, Андрею Гордеевичу Ананьеву». Значит, письмо адресовано ее отцу. «Так это то письмо, которое я писала?» Девушка вытащила его из конверта. И действительно, письмо было написано ее почерком. Она начала читать и невероятно удивилась. В письме было сказано:
«Дорогой папа. Немедленно приезжай ко мне. Я в больнице, в Лузанах. Не беспокойся, все должно закончиться хорошо. Человек, который передаст тебе это письмо, спас меня. Я полностью ему доверяю. Он дал мне слово привезти тебя сюда. Он все тебе расскажет. Только очень прошу, никому ничего не говори, пока мы с тобой не увидимся. Бедные мои товарищи! Судьба была к ним не так благосклонна, как ко мне. Крепко тебя целую. Люда».
Девушка ничего не поняла из этого письма. Откуда оно? Она никогда такого не писала. Но это же ее почерк! Она внимательней присмотрелась к написанному. Ошибки быть не может. Хотя нет! Она припоминает, как пишет некоторые буквы. Здесь буквы не совсем такие, но какая схожесть! Если бы это письмо было другого, совершенно не важного содержания, если бы она нашла его не здесь, а дома, в ящике своего стола, то, безусловно, не распознала бы фальшивки. Значит, ее письмо отцу не отправляли, им пользовались только как образцом почерка и стилистических оборотов. Кто же его подделал? Для чего? Конечно, чтобы заманить отца, захватить его в плен. Вот почему Анч так уверенно обещал ей встречу с отцом. Но письмо здесь, значит, они не успели выполнить свой замысел. Она глянула на бесчувственного Антона и решила внимательнее просмотреть карманы его куртки. Там она нашла советский паспорт на имя Антона Антонова и еще одну бумажку. Оказалось, что бумажка – ее настоящее письмо отцу. Она видит, что в каждом предложении подчеркнуто последнее слово. Шпионы разгадали ее хитрость.
– Для чего же он просил дать ему это письмо? – спрашивала она себя.
Потом она вложила в конверт свое настоящее письмо, а фальшивку спрятала. Смочив водой платок, девушка положила его на лоб раненому. Еще несколько минут Антон лежал без движения, но вскоре пришел в себя.
– Вы просили дать вам какой-то конверт, – сказала Люда. Она склонилась над курткой, вытащила конверт и подала его раненому. Тот поспешно схватил его здоровой рукой, потер пальцами, будто хотел убедиться, что это действительно то, что ему нужно, и стал рвать конверт и письмо зубами, жевать куски бумаги и выплевывать. Люда молча наблюдала за ним. Она погасила фонарь и села в темноте. Когда Антон закончил рвать письмо, она спросила:
– Что это вы порвали?
– Письмо от моей невесты. Я не хочу, чтобы кто-то его прочитал, когда нас поднимут.
Девушка молчала и думала, что рядом с ней хитрый и опасный враг. Нужно быть осторожной, нужно следить за ним. Если бы он был здоров, едва ли оставил бы ее в живых. Ему, без сомнения, выгоднее спастись без нее. Но чем бы он объяснил ее смерть? Ведь записка в аварийном буйке подписана ею, и там сказано, что это пиратская подводная лодка. Хотя он мог бы объяснить смерть недостатком воздуха. Нет, пираты все же не любят оставлять живых свидетелей!
Люда решила на всякий случай поискать себе оружие и осмотреть помещение командира подводной лодки. Ей казалось, что когда она переберется туда, то будет чувствовать себя в большей безопасности, чем в этой каюте вместе с раненым пиратом. Вспомнила, что когда освещала труп старшего офицера, заметила у него на поясе маленькую кобуру. Девушка осмотрела мертвеца и действительно нашла у него автоматический пистолет мелкого калибра. Решила держать его при себе. После этого втащила труп офицера в пост центрального управления, где лежал убитый рулевой, и плотно обмотала их куском какой-то ткани. Пугала мысль о том, что трупы скоро начнут разлагаться и отравлять без того загрязненный углекислым газом воздух и отнимать драгоценный кислород. В командирской каюте ничего особенного она не нашла, кроме удобной койки, которой решила воспользоваться, пачки вкусного печенья и нескольких бутылок вина. Решила остаться там. Больше всего ее радовало, что дверь из этой каюты в пост центрального управления крепко запирается. Она в любой момент могла изолировать себя от раненого, а также от убитых пиратов. Быстренько осмотрев помещение, она погасила фонарь, который уже слишком долго горел: боялась, как бы не остаться совсем без света, когда разрядится батарейка. Хотелось спать. Но прежде чем лечь, она вышла в пост центрального управления, чтобы позвонить в машинное отделение и узнать, что там делается. Сняла трубку, снова зажгла фонарь, чтобы найти нужную кнопку, долго нажимала ее, слышала, как звенел телефонный звонок, но никто не брал трубку и не отвечал ей. Позвонила в торпедное отделение, но и оттуда не дождалась ответа. На лодке больше не осталось живых людей. Разве что умирающие, которые потеряли сознание. Ей стало жутко…
V. Солнечный газ
Капитан порта Лузаны записывал в своем блокноте грузы, которые собирался в первую очередь передать на «Пенай». Дежурный по порту оповестил, что пароход показался на горизонте. Сегодня Лузаны были конечным пунктом рейса «Пеная». Он доставил сюда дополнительную партию эпроновцев для расчистки рейда в Лузанах. Со времен гражданской войны на этом рейде затонуло несколько небольших судов, которые до сих пор лежали под водой и мешали приходящим в порт пароходам. Приходилось отмечать места, где они утонули, охранными поплавками и держать специальных лоцманов. В конце концов, пароходство решило очистить лузанский рейд. Сначала в Лузанах работала группа из трех водолазов, но после обследования дна оказалось, что для своевременного окончания работы нужно вызывать помощь. Сегодня «Пенай» должен был доставить еще четырех водолазов и оборудование.
К капитану порта зашел инженер эпроновской партии.
В окно комнаты виднелась бухта, рыбацкие суда и, немного дальше, – «Буревестник». Эсминец недавно пришел в порт, сдал на катер приграничной охраны Анча и теперь загружался углем.
На столе зазвенел телефон. Капитан порта снял трубку:
– Алло!
– Вас вызывает Зеленый Камень для аварийного разговора, – послышался голос телефонистки.
– Аварийного? Быстрее давайте!
– Говорит профессор Ананьев, – послышалось в трубке. – Сегодня рыбацкая шаланда из Соколиного выселка нашла в море плавающий буй с флажками. В нем найдена записка моей дочери, Люды Ананьевой. Она сообщает, что находится на подводной лодке. Лодка лежит поврежденная на грунте, необходима немедленная помощь.
– Место нахождения лодки указано?
– Нет, указана только глубина.
– Какая глубина?
– Восемьдесят пять метров.
У капитана порта глаза полезли на лоб.
– Восемьдесят пять метров? – повторил он.
Инженер-эпроновец насторожился. Хоть он и не слышал, что говорили в телефон капитану, но уже по словам последнего об аварии, лодке и восьмидесяти пяти метрах догадался о гибели подводной лодки.
– Пишите, – сказал капитан инженеру, показывая рукой на бумагу и карандаш.
Профессор Ананьев читал в телефон записку Люды, капитан повторял слова, инженер быстро записывал.
– Профессор, я немедленно оповещу всех, кто может предоставить помощь, – сказал капитан, когда инженер закончил записывать. – Как только получу сообщение о принятых мерах, немедленно позвоню вам.
Теперь инженер уже понимал. Он сидел над этой телефонограммой, сжав руками голову, и лицо его стало мрачным, как ночь. Он думал о том, как трудно найти подводную лодку в море, о том, что практически невозможно спасти людей на такой глубине, потому что водолазы не могут там быстро работать. В 1916 году американские водолазы подняли подводную лодку с глубины восьмидесяти метров. Это была рекордная глубина. Но ни одного человека с той лодки не спасли. Капитан порта схватил телефонограмму и побежал на радиостанцию, находившуюся в том же доме.
Инженер сидел один, так и не выходя из-за стола, и не слышал, как моторная лодка пограничников подошла к пристани. Только когда в кабинет вошли командиры, пограничники, водолазы и сам хозяин комнаты, инженер словно пришел в себя.
Комиссар эсминца немедленно начал совещание.
– Товарищи, мы ждем ответа на сообщение о находке письма Люды Ананьевой и распоряжения, как организовать спасательные работы. Этот ответ придет с минуты на минуту. Командир нашего эсминца остался на корабле, приготовился к немедленному выходу в море. Радист эсминца держит связь со штабом командования. Но и мы не должны терять ни минуты, и нужно немедленно составить план спасения тех, кто остался в живых на подводной лодке. Такова цель нашего совещания. Прошу вносить предложения.
Минуту все молчали, затем инженер сказал:
– У нас есть один металлоискатель, но этого мало. Нужно немедленно вызывать все эпроновские суда, на которых есть металлоискатели, и начать поиски.
– Позвольте, товарищ, – перебил инженера комиссар, – мы почти точно знаем место гибели подводной лодки. Случайно наткнулись на него вчера. Там вытекает нефть и всплывает на поверхность. Мы не думали, что там остался кто-то живой.
– В таком случае мы поднимем лодку! – произнес инженер, – хотя никогда еще с такой глубины не поднимали. Но людей… – Он умолк. Все его понимали. Только комиссар смотрел пытливо и спросил:
– Почему?
– На это уйдет слишком много времени. Кроме того, в нашей партии нет водолазов, которые когда-нибудь опускались бы на очень большую глубину. Нужно вызывать глубоководников…
– Товарищ комиссар, прошу слова, – сказал водолазный старшина Варивода. – Я тоже никогда не опускался на такую глубину, но уверяю, что спущусь на восемьдесят пять метров и буду там работать. Мои товарищи, молодые водолазы, сказали мне, что если нужно, готовы идти на сто метров в своих мягких скафандрах.
Комиссар посмотрел на Вариводу и эпроновцев с гордостью, инженер – с болью и сочувствием.
– Я понимаю вас, товарищи, я тоже спущусь вместе с вами. Мы сделаем все возможное, но не забывайте, что на такой глубине вы сможете работать максимум один час, а поднимать вас придется пять часов. Эх, нам бы!.. – Он умолк.
– Что вы хотели сказать? – спросил комиссар.
– Инженеры проводили исследования: они заменяли азот из воздуха гелием. Водолазы, получая вместо воздуха смесь кислорода с гелием, застрахованы от кессонной болезни и могут длительное время работать на больших глубинах. Но у нас солнечного газа нет. Во всяком случая, для этого он нужен в большом количестве.
В комнату вошел радист и подал капитану порта радиограмму. Капитан просмотрел ее, а потом зачитал вслух:
«Штаб флота поручил организацию спасательных работ ЭПРОНу. Общее руководство спасательными работами возлагается на командира эсминца “Буревестник”, капитан-лейтенанта Трофимова. Всем органам Наркомвода предлагается безотказно оказывать спасательной партии всестороннюю помощь. В распоряжение капитан-лейтенанта Трофимова выделяется пароход “Пенай”. Всю водолазную партию порта Лузаны немедленно отправить на место спасательных работ. Ежечасно информируйте о ходе операции».
– Совещание считаю закрытым, – сказал комиссар, взглянув в окно. Там он заметил флаги на мачте эсминца. Этим сигналом его вызывали на борт.
В это время капитан порта снял телефонную трубку и попросил вне всякой очереди связать его с Зеленым Камнем. Комиссар услышал, что капитан порта говорит с отцом Люды Ананьевой и кратко пересказывает ему новости. Дождавшись конца разговора, комиссар попросил передать ему трубку, одновременно задерживая рукой инженера.
– Профессор Ананьев? Здравствуйте! Да, это я. У меня к вам просьба: скажите, вы добываете гелий? В небольшом количестве? Уважаемый Андрей Гордеевич! Нашим водолазам, которые будут поднимать лодку, для продуктивной работы на большой глубине нужен воздух, в котором азот был бы заменен гелием. Да! Да? Ага… Мы вышлем вам баллоны с воздухом, на самолете, немедленно… Поторопитесь на Лебединый остров. Сегодня ночью «Буревестник» зайдет в бухту забирать гелиевый воздух. До свиданья.
Комиссар повесил трубку и обратился к инженеру:
– Гелий есть. Нужно немедленно раздобыть кислород в баллонах под давлением. Сколько сможем, отправим сейчас с «Разведчиком рыбы». Остальные заберет «Буревестник».
В глазах инженера блеснула искра надежды. Но даже теперь это была только искра. Он знал, какие невероятные трудности им предстоят.
– Распорядитесь не разгружать «Пенай», – сказал он капитану порта, – и срочно на его палубу перенести все наше оборудование, а также кессонную камеру.
Через тридцать пять минут в воздух поднялся «Разведчик рыбы», груженный баллонами с кислородом. Бариль летел один, без штурмана, чтобы взять больше баллонов. Петимко догнал его на «Буревестнике», который вышел из порта через сорок минут после совещания и взял курс на Лебединый остров. Через пятьдесят пять минут «Пенай» покинул Лузаны и пошел в открытое море, прямиком к тому месту, где лежал пиратский подводный корабль. Шхуна «Колумб» подходила к Лузанам. Рыбаки видели, как в воздухе пронесся «Разведчик рыбы», удивил их бешеной скоростью «Буревестник», промчавшийся мимо них, и наконец они узнали «Пенай», который, выпуская целые тучи дыма, изо всех своих старческих сил спешил по непривычному для него курсу.
VI. Теряются надежды
Фонарик больше не светил. Батарея разрядилась. Люда сидела на койке в абсолютной темноте. Она только что проснулась. Ей показалось, что кто-то стучал в дверь, но она, наверное, ошиблась, потому что царила мертвая тишина. Хотелось пить и есть. На ощупь она нашла бисквиты и графин с водой; в кармане лежали спички. Но Люда не хотела их зажигать, чтобы не тратить зря кислород. Знала, что до какого-то определенного времени кислород на подводной лодке непрерывно обновляется, а количество углекислого газа не увеличивается, но это до тех пор, пока кислород выделяется из баллонов, пока работают поглотители углекислого газа. В других помещениях корабля этот процесс уже давно прекратился. Об этом свидетельствовала смерть находившихся в машинном и торпедном отделении. Закончился ли этот процесс в центральных помещениях, Люда не знала. Наверное, да, потому что у нее болела голова и хотелось заснуть, но, возможно, это были последствия усталости. Девушка решила немного полежать, а когда начнет одолевать сон, встать и бороться с ним. Снова опустилась на койку, и хотя лежала не очень долго, почувствовала необычайную слабость, обессиленность; думала, что нужно встать, но сил не хватало, казалось, она теряет сознание. И внезапно подняла голову. Ее поразил шум и свист за дверью. «Неужели на пост центрального управления прорвалась вода»? Очень скоро этот шум и свист прекратились. Она представила себе центральный пост, наполненный водой, но в ту же минуту услышала какое-то звяканье, словно там кто-то шевелится. «Кто это может быть»? Только раненый Антон. Чтобы узнать, в чем дело, она открыла дверь и прислушалась. Кто-то, тяжело дыша, полз в нескольких шагах от нее.
– Антон? Что вы делаете?
– Я пустил немного сжатого воздуха. У нас теперь не меньше двух атмосфер давления, но мы добавили кислорода как минимум на сутки, если поглотители углекислого газа все еще будут работать.
Раненый умолк и пополз обратно в свою каюту.
Люда почувствовала, что дышать стало легче, только ощутила какой-то легкий шум в ушах, будто их заложило. Поняла, что это усилилось давление воздуха на барабанную перепонку. Хотелось посмотреть на часы, узнать, сколько времени прошло с тех пор, как выброшен буй, но спичку зажечь она не решалась. Она старалась даже дышать как можно медленнее и не делать резких движений, чтобы не увеличивать расход кислорода. Некоторое время она лежала неподвижно, потом все же поднялась и начала искать часы. Она нашла их на стене каюты, рядом с маленькой полочкой, ощупала пальцем, но зажечь спичку все же не решилась. Она искала способ открыть стекло и нащупать пальцами стрелки на циферблате. Одновременно думала, что нужно завести часы, потому что если они остановятся, не сориентироваться даже во времени.
Стеклянная крышка над циферблатом открылась легко. Пальцы коснулись стрелок, определили большую и маленькую. Сложнее было определить цифры на циферблате. Напрягая память, она вспомнила, что на этих часах циферблат поделен не на двенадцать, а на двадцать четыре части. Разделить круг, не видя его, на двадцать четыре части, очень тяжелое дело. Наконец Люда все же определила время: двадцать два часа двадцать минут. Закончились вторые сутки пребывания под водой после аварии.
Девушка завела часы, закрыла их и снова легла на кровать. Мысленно она представляла водную поверхность. Над водой поднимается аварийный буек. Заметят ли его? Может, уже заметили и отправили уведомление на берег, собираются эпроновцы, спешит к ним помощь! Она слабо представляла себе сложность спасения с этой глубины. Пирату она верила и не верила, но была уверена, что когда сюда прибудут водолазы, их обязательно спасут. Ну а если буйка никто до сих пор не заметил? Он качается на волнах, мимо него проплывают рыбы и дельфины, над ним пролетают птицы, а сам он одиноко качается неделю, месяц… А может, его сорвало и занесло куда-то далеко. Как их тогда найдут?
Люда лежит, и ей кажется, что она уже в могиле, из которой нет выхода.
Мысленно переносится в свой город, в школу, на Лебединый остров, к отцу. Вспоминает Марка и почему-то особенно долго думает о нем. Погибли Марко и Яся или нет? Анч сказал ей, что их уже нет. Значит, их убили. Но если их просто выбросили в море, чтобы потом утопить, то, возможно, Яся сумела воспользоваться резиновой подушкой-поплавком, которую Люда успела передать ей во время свидания. А Марко?
Люда вспомнила их первую встречу во время ливня, когда они даже не назвали друг другу своих имен, а потом вечер того же дня на «Колумбе», когда Марко спрятался от нее в рубку. Она это заметила, но ни тогда, ни потом ничего не сказала. В голове вихрем проносились все встречи на острове, на шхуне, в Лузанах, купание в бухте, когда она опередила его. Марку тогда было досадно. Люда сразу же об этом догадалась. Она вспоминает, как вместе вытаскивали из погреба Ясю, и потом спешили на «Буревестник», дать знать про адскую машинку на «Колумбе».
В этом калейдоскопе воспоминаний яснее всего запомнился лунный вечер на берегу Соколиной бухты. Неверный свет заливал рыбацкие домики, маленькие сады, песчаное побережье, несколько бочек, которые торчали, словно пни, шхуну, шаланды, серебристую поверхность бухты. Стояла тишина… К ним подошел Левко и, шутя, сказал про свидание… Она тогда покраснела, но в лунном свете этого никто не заметил. Люда почувствовала, что щеки ее и теперь запылали в темноте.
Она вспомнила мечты о следующей зиме, которую собирались втроем, вместе с Ясей, провести в городе. Она снова погрузилась в эти мечты и на некоторое время забыла, что над ней толща воды, неумолимо прижимающая к грунту поврежденную подводную лодку-гроб. Где-то недалеко за стеной лежали трупы людей, задохнувшихся без воздуха. В соседней каюте был еще один живой, раненый шпион Антон.
Когда она, наконец, вернулась к действительности, ей показалось, что за стеной кто-то разговаривает. Прислушалась. И правда, не ошиблась. Разговор долетал через пост центрального управления, но ни одного слова она разобрать не могла. Кто разговаривает? Неужели оказалось, что кто-то из убитых был всего лишь тяжело ранен и теперь с ним беседует Антон? Повернувшись на бок, она поднял голову и напрягла слух. Разговор стих. Потом снова какие-то слова… Девушка встает, подходит к двери, приоткрывает ее и слышит голос из каюты Антона. Раненый разговаривал сам с собой. Нет, он кого-то спрашивал, а потом сам отвечал. Она разбирает не все, потому что Антон говорит на своем языке, но услышанное ее удивило:
– Гелий, гелий, тут полно гелия! Я… я… задыхаюсь. Господин начальник, я выполню ваше поручение… выполню… Нам он нужен… Я понимаю вас. Что вы говорите? Да, слушаю! Я всегда сумею справиться… Я, я… Анч? Я справлюсь лучше, чем он… Формула, формула профессора Ананьева… Да… да…
Голос Антона перешел в шепот, девушка едва его слышала. Казалось, он говорил кому-то на ухо какую-то важную тайну.
– Она знает!.. Знает! Я заставлю ее рассказать! О, я умею себя вести… ха-ха-ха!
Смех был дикий и страшный. Услышав этот смех, Люда поняла, что Антон сошел с ума. Ее охватил ужас. Остаться в обществе сумасшедшего в этом темном углу!
Он продолжал что-то шептать. В шепоте девушка различила свое имя. Шепот сменялся злым идиотским смехом. Он снова говорил о формуле профессора Ананьева, уверял кого-то, что дочь должна знать формулу, найденную отцом. Он все же заставит ее рассказать все. Он хвастался своими исключительными способностями, умением допрашивать, выпытывать все тайны и снова смеялся.
Наконец Антон стих. Несколько минут из его каюты не было слышно ни звука. Казалось, раненый умер. Люда стояла в дверях каюты, окаменев, переступив одной ногой комингс к центральному посту. Но вот послышался шорох, словно где-то близко крадучись шла крыса.
В темноте, с невероятной осторожностью, из своей каюты выбрался сумасшедший, жаждущий заставить дочку профессора Ананьева рассказать секреты отца.
Люда быстро вскочила в свою каюту и закрыла дверь. Как только она задвинула засов, Антон изо всех сил навалился на дверь снаружи. Послышался стук, затем стон. Сумасшедший задел свои раны и упал в центральном посту под дверью, которая вела в командирскую каюту.
Люда села на стул, откинулась на спинку и с ужасом обдумывала свое положение. Большая часть воздуха досталась сумасшедшему. Немного позже она нащупала на часах стрелки, угадывая, что они показывают. Уже прошла ночь, на часах было десять часов утра.
Люда подошла к койке и в отчаянии рухнула на нее.
Она окончательно потеряла надежду.
VII. Водолаз идет на глубину
К месту, где произошла авария подводной лодки, «Буревестник» добрался ночью. С Лебединого острова взяли баллоны с гелием, часть баллонов с уже готовой газовой смесью для водолазов, а также пригласили профессора Ананьева и двух молодых химиков, которые должны были продолжать готовить смеси на борту эсминца.
Точнее, они пришли в тот район, где на дне моря лежала пиратская лодка. Штурман эсминца сумел привести туда корабль, но предупредил, что точность все-таки приблизительная, и возможная ошибка равняется радиусу полумили. То есть подводную лодку нужно искать где-то здесь, на площади приблизительно двух с половиной миллионов квадратных метров. Нужно было дождаться рассвета, чтобы при свете дня найти на воде нефтяные пятна и по ним уже точнее определить местонахождение лодки.
Пока водолазы отсыпались перед спуском в воду, обслуживающий персонал готовил костюмы, спускал водолазный баркас, проверял каждую мелочь. Химики под руководством профессора Ананьева по рецепту инженера-эпроновца готовили смесь кислорода с гелием, и сами испытывали эту смесь. Гелий – идеальный газ для замены азота в воздухе, когда речь идет про дыхание. Будучи полностью инертным, он не создает ни малейшей угрозы организму, и в то же время его атомный вес в три с половиной раза меньше атомного веса азота, и это свойство позволяет водолазам использовать его при спусках на большие глубины. В таких случаях к гелию примешивают кислород, но в меньшем количестве, чем он содержится в обычном воздухе. Дело в том, что человек во время дыхания не усваивает весь кислород, который попадает ему в легкие, а частично выдыхает его вместе с углекислым газом и азотом. Многочисленные исследования дыхания водолазов показали, что под большим внешним давлением человек, дышащий гелиевым воздухом с уменьшенным количеством кислорода, чувствует себя гораздо лучше, чем когда дышит обычным воздухом. К тому же он может пробыть на значительной глубине дольше и не так легко поддается кессонной болезни, особенно тяжелым ее формам.
Тем временем инженер-эпроновец вместе с механиком и машинистами «Буревестника» приготовили воздухо-магнитные помпы для работы с гелиевым воздухом. В этих подготовительных работах и прошел конец ночи.
Перед самым утром вдалеке показались огоньки парохода. Это шел «Пенай» с дополнительной партией эпроновцев, водолазным катером, кессонной камерой и разным водолазным оборудованием.
«Пенай» остановился недалеко от эсминца, и тут же шлюпка с краснофлотцами протянула с корабля на пароход телефонный провод. Капитан парохода сообщил, что они доставили подводный металлоискатель. Это прибор, которым пользуются эпроновцы для поиска затопленных кораблей. Такой прибор построен на магнитных свойствах металла. За кораблем-разведчиком тянется на буксире магнит. Когда магнит почувствует на дне какую-то железную массу, начинает звенеть определенным образом связанный с ним звонок.
Решили, не дожидаясь дня, начать обследование морского дна при помощи металлоискателя. «Пенай» немедленно выпустил его на буксирном тросе и начал ходить вокруг миноносца в разных направлениях.
Одновременно с началом поисков инженер-эпроновец послал радиограмму на ближайшую эпроновскую базу с просьбой выслать ему подводный танк, при помощи которого он надеялся ускорить подъем подводной лодки.
К рассвету на «Пенае» зазвенел звонок металлоискателя. Пароход проходил над какой-то массой железа на морском дне. Никто не мог с уверенностью сказать, что это подводная лодка. Это мог лежать обычный железный лом, старый якорь, потерянный когда-то каким-то пароходом, или даже пароход, затонувший, возможно, десятки лет назад.
Всходило солнце, когда увидели, что следов нефти на море почти не осталось. Отдельные пятна разнесло одно от другого на значительное расстояние. Если бы не металлоискатель, пришлось бы потратить на поиски лодки немало времени. Однако, не имея уверенности в том, что лодка лежит именно здесь, «Пенай» оставил на этом месте водолазный баркас и продолжил разведку. Вскоре он исследовал всю площадь, указанную штурманом «Буревестника». И еще в двух местах зазвенел звонок металлоискателя, оповещая о наличии на дне каких-то железных частей. Эти находки усложняли дело. Решили спускать на разведку сразу трех водолазов. Для этого воспользовались двумя баркасами, а третий заменил сам «Пенай». На палубе парохода оборудовали водолазную станцию, поставили помпы, провели телефон, протянули трос от лебедки и сбросили конец за борт. На этом тросе должны были спускать водолазов.
Первыми разведчиками предложили себя все водолазы, но инженер выбрал только двоих: Вариводу и широкогрудого эпроновца Козлюка, третьим назначил себя, чтобы проверить возможность этого рискованного спуска на такую глубину. Но начальник экспедиции Трофимов изменил планы инженера.
– Молодой человек, – сказал ему капитан-лейтенант. – Я верю, что вы храбры, и одобряю ваше желание показать пример рядовым водолазам, но… мне нужен человек, который будет управлять всеми тремя водолазами с палубы «Буревестника», и отсюда я вас не отпущу. Сейчас наши связисты наладят телефонную связь с «Пенаем» и обоими баркасами. Ваше место – на телефонной станции.
В седьмом часу утра на баркасе номер один первым на спуск стоял готовый Варивода. Были проверены помпы, установлены баллоны воздуха с гелием, надежно завинчен шлем, проверена работа телефонов, которые обеспечивают связь водолаза с баркасом и центральным пунктом на «Буревестнике». Варивода пожимает товарищам руки и становится на ступени узенького трапа, готовый погрузиться в воду.
С «Буревестника» слышится голос инженера, который в последний раз спрашивает, все ли в порядке, и рапортует начальнику экспедиции.
– Спускайте водолаза! – приказывает капитан-лейтенант Трофимов.
Варивода спускается на несколько ступеней вниз, и большая медная голова скрывается под водой. На поверхности булькают и лопаются многочисленные пузырьки гелиевого воздуха.
Вахтенный докладывает капитан-лейтенанту, что с расстояния двух миль от эсминца приближается рыбацкое судно, которое держит курс на место водолазных работ.
– Что за судно? – спрашивает командир.
– Очевидно, шхуна «Колумб», – отвечает вахтенный.
VII. Стук
Варивода, ощутив легкий удар по шлему, понял, что это знак спускаться. Придерживаясь рукой за трап, он начал медленно сходить вниз. Вода накрыла шлем, и водолаз на сигнале подтащил Вариводу к борту, чтобы проверить исправность костюма под водой. Установив, что воздух нигде не просачивается, сигнальщик начал травить канат. Тогда Варивода нажал головой на золотник шлема и начал выпускать в воду лишний воздух, который с бульканьем поднимался вверх.
Опытного водолаза опускают быстро, приблизительно по четырнадцать метров за минуту. Каждый метр телефонист сообщает ему глубину.
– Двенадцать!
– Двадцать шесть!
– Тридцать девять!
– Пятьдесят три!
Варивода сглотнул слюну, пытаясь этим уравнять внутреннее давление на барабанные перепонки уха с внешним, потому что при глотании открываются проходы в евстахиевы трубы.
В это время качальщики на помпе ускоряли работу, чтобы увеличить количество воздуха, которое посылали водолазу. Это, наверное, самая тяжелая работа – накачивать воздух водолазу на большую глубину. В этот раз дело осложнялось еще и тем, что качали не обычный воздух, а смесь гелия с кислородом из специальных баллонов.
Водолаз чувствовал себя неплохо и охотно дышал этим воздухом. С шестидесятиметровой глубины опускать стали медленнее. Те, кто опускал, боялись, как бы водолаз не ударился о грунт. На этой глубине было очень темно. Варивода вытянул руку и едва рассмотрел пальцы. Провел рукой по нагрудному свинцовому утяжелителю, нащупал электрический фонарь-прожектор и водолазный нож.
Еще несколько секунд, и его ноги коснулись грунта. Сориентировался, где север, где юг, прислушался, как работает воздушный рожок, по которому воздух попадал в шлем, дернул сигнальный трос, что означало «я на грунте», то же самое сказал в телефон и принялся озираться. Он ничего не видел. Пришлось зажечь фонарь и пробивать маленьким прожектором толщу воды метра на два. После этого пошел вперед, двигаясь правым боком, наклонив корпус и отталкиваясь левой рукой. Таким способом он уменьшал сопротивление воды.
В свет аккумуляторного фонаря попала какая-то рыбка и тут же скрылась. Под ногами ощущался удобный песчаный грунт, кое-где покрытый кустиками водорослей. На протяжении нескольких минут, считая шаги, он двигался в одном направлении, потом отошел в другую сторону, стараясь замкнуть круг или прямоугольник. Ходить было тяжело, чувствовалось давление огромной массы воды, но в целом казалось, что он находится не глубже сорока-сорока пяти метров. Этому способствовал гелиевый воздух.
Время от времени он сообщал по телефону, что ничего не нашел. Иногда телефонист соединял его с инженером на «Буревестнике», и тот давал указания, куда идти и где искать. Минут через десять такого брожения Варивода, оборачиваясь, уперся во что-то плечом. Казалось, он неожиданно наткнулся на какую-то скалу. Осветив ее фонариком, он увидел борт корабля.
Голос его звенел радостью, когда он сообщил об этом по телефону. Нужно было немедленно обойти этот корабль и определить, подводная это лодка или нет. Осматривая борт, он заметил, что ила на металле нет, что корабль лежит на дне так, как лежат только недавно затонувшие.
«Свежачок», – подумал Варивода, продолжая осмотр. Наконец, обойдя половину, осмотрел рули и понял, что это подводная лодка.
– Нашел! – сообщил он.
В ту же минуту инженер отменил приказ о спуске двух водолазов, которые готовились идти на дно в других местах, а Вариводе предложил простучать стены подводной лодки, чтобы узнать, есть ли на ней кто живой.
Водолаз попросил, чтобы его немного подняли, и, рассчитывая на уровень разных помещений подводной лодки, начал постукивать молотком по стенам. Постукивал, прислушивался, но никто ему не отвечал. «Могила», – думал он, прижимаясь шлемом к стене лодки. Медленно выбрался на палубу. Там заметил следы глубинных бомб. Очевидно, ни одна бомба не попала прямо в подводный корабль, но, взорвавшись совсем близко, бомбы погнули его в нескольких местах и сделали несколько небольших пробоин. Там, где части лодки были не сварены, а заклепаны, заклепки вылетели от силы сотрясения во время взрывов бомб. Варивода осмотрел боевую рубку, убедился, что она затоплена, но не видел, чтобы ее повредило взрывом. Пройдя по палубе, он увидел скрытые пушки и пулеметы, перебрался на нос, и, спустившись на уровень торпедных аппаратов, снова постучал молотком. Потом долго прислушивался, прижимаясь к борту, но ответа не было.
– Никто не отвечает, – телефонировал он наверх. Но инженер настойчиво предлагал стучать дальше.
Варивода старательно исполнял приказ. Облазил уже весь корабль, один раз у него даже запутался шланг, но водолаз спокойно распутал его и пополз по палубе лодки и ее бортам, постукивая молотком и прислушиваясь. Изнутри, как и раньше, никто не отзывался.
Варивода неохотно отвечал на вопросы сверху, а сам почти ничего не говорил. Уже давало о себе знать долгое пребывание на глубине. Правда, он не собирался проситься наверх, но понимал, что если на лодке не осталось живых людей, то незачем развивать ударные темпы, рисковать своим здоровьем, а то и жизнью, поднимая с такой скоростью затопленную лодку с этой глубины. Пусть полежит еще год или два, тогда ЭПРОН, проведя необходимую подготовку, с легкостью сумеет ее вытащить. Он снова и снова обходил лодку и все слушал и прислушивался. Нет, эта стальная коробка молчала, как могила, никого в ней не осталось! Водолаз стоял под затопленной боевой рубкой, собираясь подать сигнал, чтобы его подняли наверх, но тут ему показалось, что он слышит слабое звяканье по железной стенке лодки. Не веря сам себе, он прислушался. Лег на палубу и прижался к ней шлемом: из лодки отчетливо слышался стук. Там еще оставался кто-то живой. Варивода понял: тот, кто стучал, уже, наверное, обессилел, и только настойчивость водолаза заставила умирающего все же перебороть апатию.
– Слышу стук внутри лодки, – медленно сказал он в трубку.
– Спросите, кто! – раздался из телефона приказ.
Водолаз выстучал азбукой Морзе вопрос, в ответ получил несколько слов, из которых разобрал только одно «быстрее». Наверное, тот, кто стучал, теряя силы, уже не мог отвечать.
– Ответа разобрать не могу, – сказал Варивода. – Только одно слово «быстрее».
– Готовьтесь к подъему, сейчас будем поднимать вас на поверхность и спускать двух других, – передал ему связист слова инженера.
– Товарищ командир, – ответил Варивода. – Позвольте мне задержаться здесь и помочь товарищам.
Минуту длилась тишина. Наверху совещались.
– Старшина Варивода, готовьтесь к подъему наверх! – прозвучал голос капитан-лейтенанта Трофимова.
IX. Декомпрессионная камера
Разве могла команда «Колумба» остаться равнодушной, когда узнала в Лузанах, куда отправились «Буревестник» и «Пенай». Как только уполномоченный Рыбтреста утвердил Марка исполняющим обязанности шкипера шхуны, а Ясю временным юнгой, как новый шкипер обратился с просьбой позволить ему заменить дежурный рейс походом на место спасательных работ. Конечно, им, участникам тех событий, это позволили.
Утром «Колумб» уже стоял в двухстах метрах от «Буревестника», и Марко на каюке перебрался на эсминец. Назад вернулся с двумя краснофлотцами, разматывая за собой изолированный провод и везя телефонный аппарат с репродуктором. Комиссар эсминца послал этот временный подарок рыбакам, чтобы оповещать их о ходе спасательных работ. Одновременно с этим «Колумб» получил разрешение держать одного своего представителя на борту эсминца, чтобы тот мог по телефону сообщать своим товарищам все новости.
Колумбовцы дежурили на палубе эсминца по очереди. Разделили между собой трехчасовые вахты, и Левко первым поехал на эсминец отбывать дежурство.
На «Буревестнике», да и на «Пенае» немало поволновались, пока Варивода обследовал свою находку. Наконец, когда он сообщил, что услышал долгожданный ответ, волнение выросло неимоверно. Спокойными были только начальник экспедиции, инженер ЭПРОНа, сигнальщик и дежурный старшина, полностью занятые наблюдениями за Вариводой.
Убедившись, что в лодке еще остался кто-то живой, инженер попросил начальника экспедиции выслушать его план.
– Какими бы темпами мы ни работали, – сказал он, – даже при наличии подводного танка, который вот-вот должен прибыть, нам нужно 3–4 дня на подъем подводной лодки. Из сообщения Вариводы я делаю вывод, что тот, кто еще жив на подводном корабле, не проживет столько времени. Спасение живых людей требует сделать все в течение часа. Вот план осуществления этой операции, которую, как мне кажется, позволит провести тихая погода, технические возможности, а главное – энтузиазм наших людей. В нашем распоряжении на «Пенае» есть декомпрессионная камера, предназначенная для лечения водолазов, если у них начинается кессонная болезнь. В эту камеру могут поместиться три, а то и четыре человека. Если водолаз после подъема с глубины чувствует приступы кессонной болезни, его помещают в эту камеру вместе с доктором. В камеру накачивают воздух под таким давлением, которое равняется давлению на глубине, с какой подняли водолаза. Потом, медленно выпуская воздух, снижают давление до нормального. Таким образом водолаз постепенно избавляется от растворенного в крови азота. Камера герметично закрывается, выдерживает большое давление, оснащена телефоном, освещена, принимает и выпускает воздух. Я предлагаю погрузить эту камеру под воду при помощи затопленных понтонов, посадить туда врача и водолаза-электросварщика. Под водой водолазы направят камеру к подводной лодке, прикрепят ее электросваркой. Водолаз в камере электропилой распилит отверстие в лодке и тем самым запустит туда свежий воздух. Только таким способом можно спасти людей, если они проживут еще несколько часов.
Помолчав, командир распорядился:
– Согласен! Давайте быстрее!
Трофимов понимал рискованность предложенного инженером плана. Неудачное приваривание камеры к лодке, разрыв трубопровода, обрыв какого-то понтона, вылет камеры из глубины на поверхность – все это могло привести к гибели тех, кто еще жил на лодке, и тех, кто должен был опускаться в камере. Но это был единственный способ спасти людей в затонувшем судне.
На протяжении двух часов готовили камеру к спуску. Военный врач с эсминца подбирал лекарства и необходимый инструмент. Командование еще не решило, кто из водолазов будет спускаться в декомпрессионной камере. Лучшей кандидатуры, чем Варивода, не было, но водолаз в это время находился на глубине десяти метров, и раньше, чем через полтора часа, на поверхность выйти не мог. Кроме того, после глубоководного спуска ему долгое время нужно будет отдыхать. Перебирая имена других водолазов, командир решил посоветоваться со своим водолазным старшиной. Последний сразу же начал настаивать, чтобы в декомпрессионной камере спустили его.
– Я совсем не так устал, как вам кажется, товарищ командир, – говорил Варивода, – а гелиевый воздух – чудесная вещь. Мне кажется, что я погружался не глубже сорока метров.
– Но мы еще полтора часа будем вас поднимать.
– Прикажите вытащить сразу, запакуйте меня в камеру, а там легко согнать две атмосферы, и я снова попаду на «глубину» десяти метров.
После короткого совещания с инженером и врачом командир «Буревестника» согласился на предложение Вариводы. Тем временем на дне уже работали два водолаза, готовя место для приваривания камеры к лодке. На поверхности выглядывали из воды предназначенные для затопления понтоны, на палубе «Пеная» стояла готовая к спуску декомпрессионная камера.
– Подвести водолаза к пароходу и поднимать! – прозвучал приказ Трофимова инженеру.
Через минуту медный шлем показался на поверхности, в течение следующей минуты с водолаза сорвали скафандр и бросили его, почти без сознания, в декомпрессионную камеру. За ним закрылся люк, и он услышал, что камеру герметично закупоривают. Варивода сел на пол, оглядываясь вокруг. Когда-то, еще во время учебы в водолазном техникуме, он как-то вылетел с глубины тридцать пять метров и тогда просидел в подобной камере два часа.
Над водолазом склонился доктор и нащупал на руке пульс. «Начинается», – подумал, улыбаясь, Варивода. Он не ошибся: доктор внимательно его прослушал и успокоился только тогда, когда манометр в камере показал давление в две с половиной атмосферы. Тогда врач позвонил, чтобы уменьшили скорость накачивания воздуха, и начал понемногу выпускать тот воздух, что был в камере.
Наполненные водой понтоны потащили декомпрессионную камеру на дно. Спуск длился минут двадцать – двадцать пять. Это был исключительно ответственный момент. Нужно было спускать камеру, точно следуя указаниям водолазов, которые находились на грунте. Ни Варивода, ни доктор в этом участия не принимали, оставаясь пассивными зрителями, даже не зрителями, а пассажирами, ожидая прибытия на «станцию восемьдесят пять метров», как шутя называл водолаз место их спуска.
Они почувствовали легкое сотрясение и давление.
– На грунте, – сказал, прислушиваясь, Варивода и не ошибся, потому что их об этом тут же уведомили по телефону с «Буревестника».
Старшина попросил телефониста соединить его с водолазами, которые должны были приваривать камеру к лодке. Расспросив, где именно остановилась камера, с каким местом лодки она соединяется, он дал несколько советов. Ему пообещали, что через несколько минут он услышит жужжание электросварочного аппарата.
– Из лодки отвечают? – спросил Варивода.
– На протяжении часа не слышно ни слова.
– Тогда, ребята, быстрей за работу! – крикнул старшина в телефонную трубку.
И в ту же минуту Варивода и врач услышали жужжание за камерой. На глубине восьмидесяти пяти метров началась электросварка. Закрытые в камере готовились к своей работе. Примерно через час должно было смениться три смены водолазов-электросварщиков. Это было время гнетущего ожидания. Уже и Варивода успел отдохнуть, а доктор уменьшил давление в камере до одной атмосферы, то есть до нормального давления, к которому привык человеческий организм.
Наконец сверху послышался приказ запускать электросверло. Вначале требовалось пробуравить стенку камеры и палубу подводной лодки, чтобы пустить туда свежий воздух и проверить, нет ли там воды. Если бы в просверленное отверстие ударила струя воды, Варивода сумел бы быстро заварить маленькую дырку. Проведя соответствующие расчеты, установили, что люди должны находиться на лодке в посту центрального управления. Это было место, до которого добраться сложнее всего. Однако, благодаря подсказкам Марка и разным подсчетам, инженер нашел на поверхности лодки место, через которое можно было пробиться в одну из кают у центрального поста. Если бы боевая рубка не была затоплена, все получилось бы очень просто: в лодку попали бы через нее. Пилу должны были использовать во вторую очередь – для прорезывания отверстия такого размера, чтобы в него мог пройти человек.
Стенку камеры просверлили очень легко, а вот с лодкой вышло иначе. Плотная сталь просверливалась медленно. Сверло быстро нагревалось и приходилось прекращать работу, ожидая, чтобы оно остыло. Варивода для удобства выпилил половину квадратного метра камеры. Теперь на случай отрыва камеры от лодки врач и водолаз надели рейдовые маски, которые едва ли спасли бы их при подобной аварии. Лишь после двух часов сверления Варивода почувствовал, что сверло прошло сквозь броню лодки насквозь. «Если там воздух, все хорошо, а если вода?» Водолаз посмотрел на врача и попросил приготовиться закрыть струю, которая ударит, если они попали в воду. Медленно вытащил сверло, и из дырки действительно ударила струя, но не воды, а воздуха. Это был очень тяжелый воздух. Врач закричал в телефон, чтоб усилили вентиляцию.
Стрелка манометра сразу запрыгала: очевидно, из лодки выходил сжатый воздух. Кроме того, свежий воздух с поверхности тоже увеличивал давление. Для результативной очистки приходилось то накачивать воздух в трубопроводе, то тем же трубопроводом откачивать его назад. Присутствовавшим в камере такая операция была малоприятна. Минут через пятнадцать атмосфера немного очистилась, а давление относительно выровнялось.
Прошло еще два с половиной часа, пока водолаз, в конце концов, прорезал в лодке отверстие размером с половину квадратного метра. На поверхности моря начиналась ночь, когда Варивода сообщил, что переходит в подводную лодку.
Освещая себе дорогу электрическим фонарем, он просунулся туловищем вниз, потом спустился на руках и встал на палубе какого-то внутреннего помещения подводной лодки. Осмотрелся. Это был отсек, отделенный от других помещений задраенными люками. Кто знает, можно ли отдраивать хоть один из них? Если за люком вода, она немедленно заполнит и это помещение, и декомпрессионную камеру. Водолаз начал прислушиваться. Ему показалось, что он слышит под собой какое-то шуршание. Лег и прижался ухом к палубе. Действительно, что-то шуршало. Он постучал, но ответа не получил. Наоборот, все стихло. «Может, крысы», – подумал водолаз. Во всяком случае, этот шорох придал ему уверенности, и он начал открывать люк, ведущий в нижнее помещение. Не успел он открыть, как снова попал под струю тяжелого воздуха. «А людям же надо дышать», – подумал Варивода и крикнул врачу: снова сообщить наверх, чтоб начинали воздухоочистительные операции. Варивода уже смело сунул ноги в люк и, держа фонарь над головой, начал спускаться. Помещение было невысокое. Он сразу достал ногами палубу и, оставив фонарь наверху, оказался в темноте, лишь над головой виднелся освещенный люк. Он всмотрелся в темноту, пытаясь сориентироваться, и протянул руку вверх, за фонарем. Не успел он этого сделать, как услышал рядом смешок, от которого кровь заледенела в венах. Рядом с ним кто-то тихо, зловеще хихикал сквозь зубы. Это был смех сумасшедшего.
Варивода схватил рукой фонарь, направил его перед собой и осветил маленькую каюту, а в шаге от себя и человека, который полулежал на столе, смотрел перед собой страшными, ничего не понимающими глазами и сжимал в руке нож.
– Формула профессора Ананьева… – проскрипел сумасшедший, и его бессмысленные глаза страшно заблестели.
X. Взлет на поверхность
Над морем стояла теплая южная ночь. Мерцали звезды, смотрел с неба месяц, освещая маленькую флотилию: эсминец, пароход, шхуну и два баркаса, между которыми время от времени проплывали шлюпки или байдарки. Тихо плескалась маленькая волна. Над морем господствовала тишина, но на судах ее почти не ощущали. Третья смена водолазов вернулась из глубины и отдыхала на баркасах. Никто еще не спал и не собирался ложиться. Свободные от вахты краснофлотцы на «Буревестнике» и моряки с «Пеная» стояли на палубах своих судов. На первом из них комиссар, на втором – замполит каждые пятнадцать-двадцать минут, а иногда и чаще, сообщали новости, приходившие с глубины восьмидесяти пяти метров.
На баркасах, одетые в скафандры и шлемы, склонились над трапами дежурные водолазы, готовые в любую минуту, по первому же приказу командиров, нырнуть на морское дно. Тихо, почти шепотом, Марко пересказывал по телефону вести, поступавшие из глубины моря. На шхуне два рыбака и девочка не отходили от репродуктора.
Первыми слышали эти вести командир-инженер и дежурный телефонист.
После того как врач сообщил, что Варивода открыл люк в лодке, усиленно заработали помпы, нагнетая в камеры воздух, а потом выкачивая его назад. Врач молчал: в телефонной трубке не слышалось ни единого шороха.
– Водолаз лезет через люк в соседнее помещение, – сказал врач.
Снова молчание.
– Алло! Прекратите подачу воздуха. В помещении, где скрылся водолаз, слышу шум.
После этого молчание продолжалось почти минуту, хотя дежурный телефонист трижды спрашивал о самочувствии. Лишь после четвертого вопроса врач ответил:
– Водолаз нашел человека, который сошел с ума.
Ни командир, ни инженер не сказали ни единого слова стоящим рядом.
– Какие предпринимаете меры? – спросил командир.
– Он его оглушил.
– Кто кого?
– Варивода сумасшедшего. Я оставляю телефон и спускаюсь осмотреть больного. Здесь не хватает телефонного шнура, и мы на некоторое время прекращаем телефонную связь. Продолжайте вентилировать камеру.
После этого долго длилось молчание. Врач, очевидно, спустился в лодку, оставив телефонную трубку.
– Что? – спросил комиссар командира, чтоб передать новости командам судов.
– Оба вошли в подводную лодку. Телефон оставили.
Комиссар передал эту новость на судно. Сотни людей затаили дыхание, ожидая новых сообщений из глубины. Прошла минута, вторая, третья, пять минут. Комиссар ни о чем не сообщал. Три человека, непосредственно связанные телефоном с декомпрессионной камерой, ничего не слышали. Начинало казаться, что там произошло какое-то несчастье. Но если бы вода прорвалась в камеру, услышали бы шум. Может, в лодке слишком спертый воздух, и врач с водолазом потеряли сознание? Инженер приказал усилить вентиляцию камеры откачиванием воздуха.
– Алло!
– Кто? – хором спросили трое слушателей.
– Варивода. В посту центрального управления нашел трупы, дверь в командирскую каюту закрыта изнутри. Переношу электродрель в лодку. Через пять минут дайте ток. Попробую пробить туда дырку и посмотреть, что там, вода или воздух.
– Передайте: быть осторожным, – приказал командир телефонисту.
– Есть быть осторожным!
Прошло еще полчаса напряжения. Месяц заходил. Трофимов до сих пор не отдал краснофлотцам приказа спать. Он понимал – они все равно не заснут.
– Водолаз просверлил дверь командирской каюты, – послышался голос врача. – Оттуда выходит воздух.
– Как ваш… – Командир едва не сказал «сумасшедший», но спохватился и промолчал.
– Пришел в себя. На всякий случай связал ему руки. Нашел страшные раны на руке от локтя вниз, и на ноге – от бедра до колена.
– Что делает Варивода?
– Пропиливает дверь в капитанскую каюту.
– Передайте, – обратился командир к комиссару, – что нашли одного пирата живым. Он пришел в себя.
– А девушка? – шепотом спросил комиссар. Командир молчал.
Сообщение о живом пирате восприняли с интересом, но все думали о той, что писала записку, вложенную в аварийный буй.
Снова повисло молчание. Трое людей, слушавших декомпрессионную камеру, молчали. Уже через час командир распорядился спускать трех водолазов с электрорезаками. Они получили приказ разрезать броню лодки вокруг сделанной перед тем электросварки. Это нужно было сделать так, чтобы не зацепить стенок камеры и разъединить лодку и камеру после того, как Варивода изнутри заварит сделанный им разрез.
– Вахтенный! – сказал командир. – Распорядитесь – бойцам спать. Поднимать камеру начнем не раньше чем через два часа.
Затем капитан-лейтенант передал телефонную трубку своему помощнику, взял за руку комиссара и больно ее сжал. Молча, ничего не говоря, незаметно потянул его за собой. Они подошли к профессору Ананьеву, который сидел на кнехте возле пушки.
– Андрей Гордеевич! Зайдите ко мне в каюту, – попросил профессора командир. И комиссар услышал в этом голосе мягкость, которой еще никогда не замечал за Трофимовым.
Профессор встал. Чувствуя в этом приглашении что-то важное, он шел, стараясь ступать твердо и не сутулиться. Но почему-то дрожали ноги, подгибались колени. Комиссар взял его под руку и проводил за командиром, аккуратно и осторожно поддерживая.
Они вошли в маленькую каюту. Командир, как всегда, снял фуражку и положил на стол.
– Сядьте, пожалуйста, – пригласил он профессора.
Комиссар посадил Ананьева в кресло. В иллюминаторе каюты шелестел электрический вентилятор. Командир выключил вентилятор, словно тот ему мешал, и повернулся к профессору.
– Андрей Гордеевич, будьте мужественны, выслушайте меня. – Казалось, что ему сдавило горло, комиссар сглотнул слюну, потому что ощутил, насколько оно у него пересохло. – Сейчас на поверхность поднимут декомпрессионную камеру… Там Люда… Она в тяжелом состоянии.
Профессор Ананьев не шелохнулся, только глаза у него расширились. Он смотрел на капитан-лейтенанта, словно пытаясь что-то угадать.
– Она?.. – спросил он.
– В очень тяжелом состоянии, – ответил тот и нахмурился.
Дверь в каюту открылась. Помощник командира вошел без предупреждения.
– Простите, – сказал он, и все подняли на него взгляды. – Простите, неприятность. Оборвался телефонный провод связи с декомпрессионной камерой. Водолазы сообщают, что камеру необычайно сильно рвет вверх. Она почти выносит за собой понтоны.
Командир и комиссар выбежали на верхнюю палубу и прошли мимо Марка.
Месяц закатывался за горизонт. Приближалось утро, когда водолазы сообщили, что камера стоит на глубине всего десяти метров. Именно тогда оборвался трос, соединявший камеру с понтонами. Забурлила вода, камеру подбросило в воздух аж над поверхностью моря. Она еще раз на секунду нырнула и всплыла возле «Пеная». Марко бросил телефонную трубку, прыгнул за борт и поплыл к шлюпке с «Пеная», которая стояла возле камеры. Там моряки большими тяжелыми ключами отвинчивали дверцы. Марко доплыл туда, когда дверцы уже сняли, и под светом фонарей он вскочил в камеру. Впереди склонился доктор и держался за голову, рядом с ним сидел сумасшедший, дальше стоял на коленях Варивода, потирая лоб. А между ними неподвижно лежала Люда.
Эпилог
В середине марта пришла весна. В проливе между островом и сушей не осталось ни крошки льда. Луга покрылись молодой зеленой травой, распускались первые цветы. Дни и ночи над островом пролетали стаи птиц, возвращавшихся из теплых краев. В море вышли рыбацкие шаланды.
В Соколиную бухту все чаще приходили пароходы и выгружали строительные материалы. Возле домика рыбного инспектора поставили временную пристань. Начинались работы по прокладыванию узкоколейной железной дороги к Торианитовому холму, а вокруг холма кипела работа у глубоких скважин и в маленьких строениях, поставленных здесь еще осенью и зимой.
В конце одного из этих дней напротив лебедино-островного маяка, ловко проскочив между отмелями, бросила якорь шхуна «Колумб». Со шхуны спустили маленький каюк, и он быстро приблизился к берегу. Привязав каюк к забитой в песок палке, на берег сошел шкипер Стах Очерет. Первым его встретил маленький Гришка. Потом из дома вышел отец мальчика, а за ним показались мать и дед Махтей.
Стах поздоровался. Его пригласили в дом.
– Письмо вам привез, – сказал шкипер. – Левко был на слете лучших мотористов рыбацких судов нашего моря. Видел Марка. Парень просил передать вам. Вот! – Шкипер вытащил из кармана письмо.
Отец разорвал конверт и стал читать вслух:
«Мои дорогие! Парусник “Отвага” выходит в учебное плавание вокруг света. Команда состоит из курсантов старших курсов. Я досрочно сдал экзамены: все на “отлично”. Меня переводят на второй курс и забирают в дальнее плавание. Мы пройдем через три океана и множество морей, посетим Огненную Землю, Австралию, Индию, Южную Африку и другие края, где когда-то бывал дед Махтей. Покажем красный флаг в таких местах, куда еще никогда не заходил ни один советский пароход. Во время нашего плавания будем продолжать учебу. С нами едут преподаватели. Когда вернемся, будем сдавать экзамены уже за последний курс техникума. Обещаю писать вам из каждого порта, куда будем заходить, и советую Гришке собирать коллекцию марок и конвертов: я уж для него постараюсь.
Еще хочу сообщить наши новости: Люду и Ясю приняли в комсомол. Нас вызывали на очную ставку с Анчем и его помощником. Оба сознались. Люда уже совсем выздоровела, теперь наверстывает упущенное. В этом году она заканчивает школу. Яся поступила на рабфак при нашем техникуме и мечтает быть первой девушкой-командиром подводной лодки.
Жду ваших писем и поручений деда Махтея, каким пальмам, рифам и атоллам передавать привет.
Ваш Марко».
Стах Очерет рассказал про рыбацкие новости, про будущее строительство порта в Соколиной бухте, про то, что первого мая ждут приход «Буревестника» на Лебединый остров. Затем, попрощавшись, он на каюке вернулся на шхуну.
Наступал вечер. Пахло весной и морем. Высоко в небе летела с юга большая стая птиц, и казалось, что оттуда доносятся меланхолические звуки труб. Это возвращались из Африки на родину лебеди.
После захода солнца над островом сразу поднялась полная луна, осветила камыши, кусты, выселок, Торианитовый холм, маяк, освещая путь ночным перелетным птицам, которые, пересекая моря, спешили к острову отдохнуть. Дмитро Завирюха зашел в аппаратную каюту маяка на вахту. В маленьком домике ложились спать. Вокруг маяка и домика царила тишина, и только едва заметный прибой нарушал ее, равномерным шорохом убаюкивая обитателей этого домика.
Ночью старый Махтей проснулся. В окно заглядывала луна, освещая комнату, стелила по полу тени от стола и стульев. На маленькой кровати сидел Гришка. Он не спал и задумчиво смотрел в окно, освещенное лунным светом.
– Гриш, чего не спишь? – спросил дед.
– Я, деда, думаю.
– И про что ж ты думаешь?
– Кем же мне стать, когда вырасту?
– А кем ты хочешь быть? Шкипером или адмиралом? Или таким, как Найдена? Спи, Гришка. Пока вырастешь, успеешь придумать.
– Буду я, деда, командиром боевого корабля, как капитан-лейтенант.
Дед положил голову внука на подушку, прикрыл его одеялом и пробормотал:
– Спи, капитан!..
Луна медленно отступает от окна, и в комнате сгущается темнота. Проходят часы. Луна прячется за островом, море скрывается в темноте, светят звезды, и маяк, то загораясь, то угасая, бросает вдаль свои лучи: два длинных, три коротких просвета с равными интервалами.
Виктор Конецкий
О Матросском коварстве
Нелицемерно судят наше творчество настоящие друзья или настоящие враги. Только они не боятся нас обидеть. Но настоящих друзей так же мало, как настоящих, то есть цельных и значительных врагов.
Первым слушателем одного моего трагического рассказа, естественно, был Петя Ниточкин.
Я закончил чтение и долго не поднимал глаз. Петя молчал. Он, очевидно, был слишком потрясен, чтобы сразу заняться литературной критикой. Наконец я поднял на друга глаза, чтобы поощрить его взглядом.
Друг беспробудно спал в кресле.
Он никогда, черт его побери, не отличался тонкостью, деликатностью или даже элементарной тактичностью.
Я вынужден был разбудить друга.
– Отношения капитана с начальником экспедиции ты описал замечательно! – сказал Петя и неуверенно дернул себя за ухо.
– Свинья, – сказал я. – Ни о каких таких отношениях нет ни слова в рукописи.
– Хорошо, что ты напомнил мне о свинье. Мы еще вернемся к ней. А сейчас – несколько слов о пользе взаимной ненависти начальника экспедиции и капитана судна. Здесь мы видим позитивный аспект взаимной неприязни двух руководителей. В чем философское объяснение? В хорошей ненависти заключена высшая степень единства противоположностей, Витус. Как только начальник экспедиции и капитан доходят до крайней степени ненависти друг к другу, так Гегель может спать спокойно – толк будет! Но есть одна деталь: ненависть должна быть животрепещущей. Старая, уже с запашком, тухлая, короче говоря, ненависть не годится, она не способна довести противоположности до единства.
– Медведь ты, Петя, – сказал я. – Из неудобного положения надо уметь выходить изящно.
– Хорошо, что ты напомнил мне о медведе. Мы еще вернемся к нему. Вернее, к медведице. И я подарю тебе новеллу, но, черт меня раздери, у тебя будет мало шансов продать ее даже на пункт сбора вторичного сырья. Ты мной питаешься, Витус. Ты, как и моя жена, не можешь понять, что человеком нельзя питаться систематически. Человеком можно только время от времени закусывать. Вполне, впрочем, возможно, что в данное время и тобой самим уже с хрустом питается какой-нибудь твой близкий родственник или прицельно облизывается дальний знакомый…
Сколько уже лет я привыкаю к неожиданности Петиных ассоциаций, но привыкнуть до конца не могу. Они так же внезапны, как поворот стаи кальмаров. Никто на свете – даже птицы – не умеют поворачивать «все вдруг» с такой ошеломляющей неожиданностью и синхронностью.
– Кальмар ты, Петя, – сказал я. – Валяй свою новеллу.
Уклонившись от роли литературного критика, Петя оживился.
– Служил я тогда на эскадренном миноносце «Очаровательный» в роли старшины рулевых, – начал он. – И была там медведица Эльза. Злющая. Матросики Эльзу терпеть не могли, потому что медведь не кошка. Уважать песочек медведя не приучишь. Если ты не Дуров. И убирали за ней, естественно, матросы, и хотели от Эльзы избавиться, но командир эсминца любил медведицу больше младшей сестры. Я в этом убедился сразу по прибытии на «Очаровательный».
Поднимаюсь в рубку и замечаю безобразие: вокруг нактоуза путевого магнитного компаса обмотана старая, в чернильных пятнах, звериная шкура. Знаешь ли ты, Витус, что такое младший командир, прибывший к новому месту службы? Это йог высшей квалификации, потому что он все время видит себя со стороны. Увидел я себя, старшину второй статьи, со стороны, на фоне старой шкуры, а вокруг стоят подчиненные, ну и пхнул шкуру ботинком: «Что за пакость валяется? Убрать!» Пакость разворачивается и встает на дыбки. Гналась за мной тогда Эльза до самого командно-дальномерного поста – выше на эсминце не удерешь. В КДП я задраился и сидел там, пока меня по телефону не вызвали к командиру корабля. Эльзу вахтенный офицер отвлек, и я смог явиться по вызову.
– Плохо ты, старшина, начинаешь, – говорит мне капитан третьего ранга Поддубный. – Выкинь из башки Есенина.
– Есть выкинуть из башки Есенина! – говорю я, как и положено, но пока совершенно не понимаю, куда каптри клонит.
Осматриваюсь тихонько.
Нет такого матроса или старшины, которому неинтересно посмотреть на интерьер командирской каюты. Стиль проявляется в мелочах, и, таким образом, можно сказать, что человек – это мелочь. Самой неожиданной мелочью в каюте командира «Очаровательного» была большая фотография свиньи. Висела свинья на том месте, где обычно висит парусник под штормовыми парусами или мертвая природа Налбандяна.
– А вообще-то читал Есенина? – спрашивает Поддубный.
– Никак нет! – докладываю на всякий случай, потому что четверть века назад Есенин был как бы не в почете.
– Этот стихотворец, – говорит командир «Очаровательного», – глубоко и несправедливо оскорблял животных. Он обозвал их нашими меньшими братьями. Ему наплевать было на теорию эволюции. Он забыл, что человеческий эмбрион проходит в своем развитии и рыб, и свиней, и медведей, и обезьян. А если мы появились после животных, то скажи, старшина, кто они нам – младшие или старшие братья?
– Старшие, товарищ капитан третьего ранга!
– Котелок у тебя, старшина, варит, и потому задам еще один вопрос. Можно очеловечивать животных?
– Не могу знать, товарищ капитан третьего ранга!
– Нельзя очеловечивать животных, старшина. Случается, что и старшие братья бывают глупее младших. Возьми, например, Ивана-дурака. Он всегда самый младший, но и самый умный. И человек тоже, конечно, умнее медведя. И потому очеловечивать медведя безнравственно. Следует, старшина, озверивать людей. Надо выяснять не то, сколько человеческого есть в орангутанге, а сколько орангутангского еще остается в человеке. Понятно я говорю?
– Так точно!
– Если ты бьешь глуповатого старшего брата ботинком в брюхо, я имею в виду Эльзу, которая тебе даже и не старший брат, а старшая сестра, то ты не человеческий старшина второй статьи, а рядовой орангутанг. Намек понял?
– Так точно, товарищ капитан третьего ранга! Разрешите вопрос.
– Да.
– Товарищ капитан третьего ранга, на гражданке мне пришлось заниматься свиноводством, – говорю я и здесь допускаю некоторую неточность, ибо все мое свиноводство заключалось в том, что в сорок втором году я украл поросенка в Бузулуке и сожрал его чуть ли не живьем. Интерес к свиноводству, – продолжаю я, – живет в моей душе и среди военно-морских тягот. Какова порода хряка, запечатленного на вашем фото?
– Во-первых, это не хряк, а свиноматка, – говорит Поддубный и любовно глядит на фото. – Правда, качество снимка среднее. Он сделан на острове Гогланд в сложной боевой обстановке. Эту превосходную свинью звали Машкой. Я обязан ей жизнью. Когда транспорт, на котором я временно покидал Таллинн, подорвался на мине и уцелевшие поплыли к голубой полоске далекой земли, я, товарищ старшина, вспомнил маму. В детские годы мама не научила меня плавать. Причиной ее особых страхов перед водой был мой маленький рост. Да, попрощался я с мамой не самым теплым словом и начал приемку балласта во все цистерны разом. И тут рядом выныривает Машка. Я вцепился ей в хвост и через час собирал бруснику на Гогланде. Вот и все. Машку команда транспорта держала на мясо. Но она оказалась для меня подарком судьбы. Вообще-то, старшина, скажу вам, что подарки я терпеть не могу, потому что любой подарок обязывает. А порядочный человек не любит лишних обязательств. Но здесь делать было нечего. Я принял на себя груз обязательства: любить старших сестер и братьев. Кроме этого, я не ем свинины. Итак, старшина, устроит вас месяц без берега за грубость с медведицей?
– Никак нет, товарищ командир. Я принял ее за старую шкуру, уже неодушевленную и…
– Конечно, – сказал командир. – Большое видится на расстоянии, а рубка маленькая… Две недели без берега! И можете не благодарить!
Я убыл из командирской каюты без всякой обиды. Есть начальники, которые умеют наказывать весело, без внутренней, вернее, без нутряной злобы. Дал человек клятву защищать животных и последовательно ее выполняет. Он мне даже понравился. Лихой оказался моряк и вояка, хотя, действительно, ростом не вышел. Таких маленьких мужчин я раньше не встречал. На боевом мостике ему специально сколотили ящик-пьедестал, иначе он ничего впереди, кроме козырька своей фуражки, не видел. На своем пьедестале командир во время торпедных стрельб мелом записывал необходимые цифры – аппаратные углы, торпедные треугольники и все такое прочее. Соскочит с ящика, запишет – и обратно на ящик прыг. И так всю торпедную атаку он прыг-скок, прыг-скок. Очень ему было удобно с этим пьедесталом. Иногда просто ногу поднимет и под нее заглядывает, как в записную книжку. И в эти моменты он мне собачку у столбика напоминал. Вернее, если следовать его философским взглядам, собачка у столбика напоминала мне его. И теперь еще напоминает. И я твердо усвоил на всю жизнь, что одним из самых распространенных заблуждений является мнение, что от многолетнего общения морда собаки делается похожей на лицо хозяина. Ерунда. Это лицо хозяина делается похожим на морду его любимой собаки. И пускай кто-нибудь попробует доказать мне обратное! Пускай кто-нибудь докажет, что не Черчилль похож на бульдога, а бульдог на Черчилля! Но дело не в этом. Разговор пойдет о матросском коварстве. Ты читал «Блэк кэт» Джекобса?
– Дело в том, Петя, что я дал себе слово выучить английский к восьмидесяти годам. Этим я надеюсь продлить свою жизнь до нормального срока. А Джекобса у нас почти не переводят.
– Прости, старик, но ты напоминаешь мне не долгожителя, а одного мальчишку-помора. Когда будущий полярный капитан Воронин был еще обыкновенным зуйком, судьба занесла его в Англию на архангельском суденышке. В Манчестере он увидел, как хозяин объясняется с английским купцом. Хозяин показывал на пальцах десять и говорил: «Му-у-у!» Потом показывал пятерню и говорил: «Бэ-э-э!» Это, как ты понимаешь, означало, что привезли они десять холмогорских коров и пять полудохлых от качки овец. «Вот вырасту, стану капитаном, – думал маленький Воронин, – и сам так же хорошо, как хозяин, научусь по-иностранному разговаривать». И как ты умудряешься грузовым помощником плавать?
– А тебе какое дело? Не у тебя плаваю.
– Ладно. Не заводись. У Джекобса есть рассказ, где капитан какой-то лайбы вышвырнул за борт черного кота – любимца команды. Спустя некоторое время пьяный капитан увидел утопленного черного кота спокойно лежащим на койке в своей каюте. Сволочь капитан опять взял черного кота за шкирку и швырнул в штормовые волны, а когда вернулся в каюту, дважды утопленный черный кот облизывался у него на столе. Так продолжалось раз десять, после чего кэп рехнулся. В финале Джекобс вполне реалистически, без всякой мистики, которую ты, Витус, так любишь, объясняет живучесть и непотопляемость черного кота. Оказывается, матросы решили отомстить капитану за погубленного любимца и в первом же порту выловили всех портовых котов и покрасили их чернью. И запускали поштучно к капитану, как только тот надирался шотландским виски. Это и есть матросское коварство. У нас на «Очаровательном» все было наоборот. Командир Эльзу обожал, а мы мечтали увидеть ее в зоопарке. Нельзя сказать, что идея, которая привела Эльзу в клетку, принадлежала только мне. Как все великие идеи, она уже витала в воздухе и родилась почти одновременно в нескольких выдающихся умах. Но я опередил других потому, что во время химической тревоги, когда на эсминце запалили дымовые шашки для имитации условий, близких к боевым, Эльза перекусила гофрированный шланг моего противогаза. Злопамятная стерва долго не находила случая отомстить за пинок ботинком. И наконец отомстила. После отбоя тревоги дым выходил у меня из ушей еще минут пятнадцать. С этого момента я перестал есть сахар за утренним чаем. Первым последовал моему примеру боцман, который любил Эльзу не меньше меня. Потом составился целый подпольный кружок диабетиков. Сахар тщательно перемешивался с мелом и в таком виде выдавался Эльзе. Через неделю она одним взмахом языка слизнула полкило чистого мела без малейшей примеси сахара, надеясь, очевидно, на то, что в желудке он станет сладким. Все было рассчитано точно. Твердый условный рефлекс на мел у Эльзы был нами выработан за сутки до зачетных торпедных стрельб. Надо сказать, что по боевому расписанию Эльза занимала место на мостике. Ей нравилось смотреть четкую работу капитана третьего ранга Поддубного. А наш вегетарианец действительно был виртуозом торпедных атак. И когда «Очаровательный» противолодочным зигзагом несся в точку залпа, кренясь на поворотах до самой палубы, там, на мостике, было на что посмотреть.
В низах давно было известно, что очередные стрельбы будут не только зачетными, но и показательными. Сам командующий флотом и командиры хвостовых эсминцев шли в море на «Очаровательном», чтобы любоваться и учиться.
Погодка выдалась предштормовая. И надо было успеть отстреляться до того, как поднимется волна.
– Командир, – сказал адмирал нашему командиру, взойдя по трапу и пожимая ему руку перед строем экипажа. – Я мечтаю увидеть настоящую торпедную стрельбу, я соскучился по лихому морскому бою!
И он увидел лихой бой!
Мы мчались в предштормовое море, влипнув в свои боевые посты, как мухи в липкую бумагу.
Командир приплясывал на ящике. Ему не терпелось показать класс. В правой руке командир держал кусок мела. Для перестраховки я вывалял мел в сахарной пудре.
Эльза сидела за выносным индикатором кругового обзора и чихала от встречного ветра.
Адмирал и ученики-командиры стояли тесной группой и кутались в регланы.
Точно в расчетное время радары засекли эсминец-цель, и Поддубный победно проорал: «Торпедная атака!.. Аппараты на правый борт!»
Турбины взвыли надрывно. Секунды начали растягиваться, как эспандеры. И внутри этих длинных секунд наш маленький командир с акробатической быстротой заскакал с ящика на палубу и с палубы на ящик. Прыг-скок – и команда, прыг-скок – и команда. Команды Поддубного падали в микрофон четкие и увесистые, как золотые червонцы. Синусы и косинусы, тангенсы и котангенсы, эпсилоны, сигмы, фи и пси арабской вязью покрывали пьедестал. Меловая пыль летела во влажные ноздри нашей старшей сестры Эльзы. Минуты за три до точки залпа Эльза спокойно прошла через мостик, дождалась, когда командир очередной раз спрыгнул со своего ящика-пьедестала, чтобы лично глянуть на экран радара, и единым махом слизнула с ящика все данные стрельбы, всякие аппаратные углы и торпедные треугольники.
Атака завалилась с такой безнадежностью, как будто из облаков на «Очаровательный» спикировали разом сто «юнкерсов».
Червонцы команд по инерции еще несколько секунд вываливались из Поддубного, но все с большими и большими паузами. Его остекленевший взгляд, тупо застывший на чистой, блестящей поверхности ящика-пьедестала, выражал детское удивление перед тайнами окружающего мира. Хотя турбины надрывались по-прежнему, хотя эсминец порол предштормовое море на тридцати узлах, хотя флаги, вымпелы и антенны палили в небеса оглушительными очередями, на мостике стало тихо, как в ночной аптеке. И в этой аптекарской тишине Эльза с хрустом откусила кусок мела, торчащий из кулака Поддубного.
– Отставить атаку! – заорал адмирал. – Куда я попал! Зверинец!
И здесь наш маленький вегетарианец или очеловечил медведицу, или заметно озверел сам. И правильно, я считаю, сделал, когда всадил сапог в ухо Эльзе. Медведица пережила такие же, как и хозяин, мгновения чистого детского удивления перед подлыми неожиданностями окружающего мира. Потом взвилась на дыбки и закатила Поддубному оплеуху. Лихой бой на борту эскадренного миноносца «Очаровательный» начался. Точно помню, что и в пылу боя Поддубный сохранял остатки животнолюбия и джентльменства, ибо ниже пояса он старшую сестру не бил, хотя был на голову ниже медведицы, и, чтобы попасть ей в морду, ему приходилось подпрыгивать. Эльза же чаще всего махала лапами над его фуражкой, потому что эсминец кренился и сохранять равновесие в боксерской стойке на двух задних конечностях ей было трудно. А кренился «Очаровательный» потому, что на руле стоял я, старшина рулевых, и, когда командиру становилось туго, я легонько перекладывал руля. На тридцати узлах эсминец отзывается на несколько градусов руля с такой быстротой, будто головой кивает. И таким маневрированием я не давал Эльзе загнать командира в угол. Мне, честно говоря, хотелось продлить незабываемое зрелище.
Адмирал и ученики-командиры наблюдали бой, забравшись кто куда, но все находились значительно выше арены. Сигнальщики висели на фалах в позах шестимесячных человеческих эмбрионов, то есть скорчившись от сумасшедшего хохота. Командир БЧ-3 и вахтенный офицер самоотверженно пытались отвлечь Эльзу на себя и выступали, таким образом, в роли пикадоров. Но Эльза была упряма и злопамятна, как сто тысяч обыкновенных женщин. Ее интересовал только предатель командир.
Тем временем эсминец-цель, зная, что по нему должен был показательно стрелять лучший специалист флота и что на атакующем корабле находится командующий, решил, что отсутствие следов торпед под килем означает только безобразное состояние собственной службы наблюдения. Признаваться в этом командир цели, конечно, не счел возможным. И доложил по рации адмиралу, что у него под килем прошло две торпеды, но почему-то до сих пор эти торпеды не всплыли, и он приступает к планомерному поиску. Учитывая то, что мы вообще не стреляли, возможно было предположить, что в районе учений находится подводная лодка вероятного противника и что началась третья мировая война. В сорок девятом году войной попахивало крепко, и адмирал немедленно приказал накинуть на Эльзу чехол от рабочей шлюпки и намотать на нее бухту пенькового троса прямого спуска. Эту операцию боцманская команда производила с садистским удовольствием. Затем адмирал объявил по флоту готовность номер один и доложил в Генштаб об обнаружении неизвестной подводной лодки. Совет Министров собрался на…
– Петя, ты ври, но не завирайся. Ведешь себя, как ветеран на встрече в домоуправлении… Что было с Эльзой?
– Когда Поддубному вкатили строгача, он на нее смотреть спокойно уже не мог. Списали в подшефную школу. Там она дала прикурить пионерам. Перевели в зверинец. Говорят, медведь, который ездит на мотоцикле в труппе Филатова, ее родной внук. Если теперешние разговоры о наследственности соответствуют природе вещей, то рано или поздно этот мотоциклист заедет на купол цирка и плюхнется оттуда на флотского офицера, чтобы отомстить за бабушку. Я лично в цирк не хожу уже двадцать лет, хотя давным-давно демобилизовался.
Невезучий Альфонс
Есть люди, которым не везет с рождения во всем и до самой смерти.
Идет такой человек поздней ночью пешком через весь город, потому что на одну секундочку опоздал к последнему автобусу. Именно на одну секундочку. А опоздал, потому что забыл в гостях спички и было вернулся за ними, но посовестился опять тревожить, а тем временем автобус…
Денег на такси у таких людей никогда не бывает, но ленивые наши, высокомерные ночные таксисты обязательно сами притормаживают возле безденежного неудачника и спрашивают: «Корешок, тебе не на Охту?» А ему именно на Охту, но он отвечает: «Нет, на Петроградскую». – «Ну ладно, – говорит тут шофер. – Садись, подвезу». – «Спасибо, я прогуляться хочу», – бормочет неудачник. «В такой дождь? Да ты в уме?!.»
И вот бредет неудачник совсем один по ночным улицам под дождем и все хочет понять, в чем корень его невезучести, и все сильнее хочет курить, но спичек-то у него нет. И вот он ждет встречного прохожего, чтобы спросить огонька. Наконец встречный появляется. Издали виден огонек сигареты. Неудачник достает папиросу, раскручивает ее и уже предвкушает дымок в глотке. И вдруг видит, что прохожий отшвыривает сигарету прямо в лужу. «Ничего, – думает неудачник. – У него спички есть». Но в том-то и дело, что спичек у прохожего не оказывается. Вообще-то он достает коробок, долго вытаскивает спичку за спичкой, но все, до самой последней, они оказываются обгорелыми. А дождь идет все сильнее. И кончается тем, что прохожий вдруг орет: «Черт! Промок из-за тебя, как… как… На коробок и иди к…» И неудачник машинально берет пустой коробок и идет к…
Если вы думаете, что настоящие неудачники бывают только на суше в виде пожилых бухгалтеров, или рассеянных студентов гуманитарных вузов, или одиноких врачей по детским болезням с толстыми очками на добрых глазах, то вы ошибаетесь. Расскажу вам о неудачнике – моряке Мише Кобылкине.
Кличка у Миши, когда мы с ним учились в военно-морском училище, была, естественно, лошадиная – Альфонс Кобылкин. Был он длинный и костлявый, как Холстомер в старости.
На примере Альфонса вы увидите, что невезение подстерегает людей не только на дороге к их личному, собственному счастью и успеху. Нет. Альфонсу не везло как раз на стезе его стремления принести пользу обществу, даже пострадать за общество, попасть, так сказать, на крест во имя спасения других. Именно путь на Голгофу ему никак не удавалось свершить. Каждый бросок Альфонса на помощь человечеству заканчивался конфузом.
Отец Альфонса в войну был генералом. Только поэтому Альфонсу удалось в возрасте неполных шестнадцати лет попасть в полковую школу, откуда вскорости открывался путь на фронт. А именно туда Альфонс стремился. Он мечтал задать фашистам перцу собственноручно.
Но на первом же занятии в поле, когда новобранцы учились швырять учебные гранаты, такой учебной деревяшкой с железным набалдашником Альфонсу врезали по затылку. Очевидно, паренек, который метнул гранату в Альфонса, был не хилого сложения, потому что Альфонс выписался из госпиталя только через год.
Он получил нашивку за ранение, приобрел повадки бывалого солдата и отправился на фронт, хотя с чистой совестью уже мог возвращаться домой. Путь на Голгофу пролегал через Бузулук, где Альфонс опять угодил в госпиталь – с брюшным тифом. Характер у него начинал портиться, потому что война шла к концу. Именно этого не учел медицинский майор – председатель комиссии в госпитале.
Дело в том, что Альфонсу совершенно не доставляло удовольствия рассказывать обстоятельства своего ранения элементарной учебной болванкой. А майор оказался мужчиной с юмором и потому стал сомневаться в том, что после такого элементарного ранения возможно проволынить в госпиталях целый год. Здесь майор еще добавил, что все объясняется проще, если отец у Альфонса – генерал. Альфонс поклялся майору в том, что докажет ему на опыте истину, и спросил, что тяжелее – учебная граната или графин? Майор сказал, что от графина пахнет штрафбатом. Но это только воодушевило Альфонса.
Он взял графин, метнул его по всем правилам ближнего боя в лысину майора и угодил в штрафбат. И был искренне рад, потому что не сомневался в том, что болтаться в тылу ему теперь осталось чрезвычайно недолго. Но не тут-то было! На второй день штрафбатной жизни какой-то уголовник ради интереса спихнул Альфонса с трехъярусных нар.
День Победы он встретил с ногой, задранной к потолку, в гипсе, исписанном разными нецензурными словами, с привязанной к пятке гирей.
А где-то в сорок шестом он появился у нас в училище с медалью «За победу над Германией» на груди и потряс всех своим умением засыпать совершенно беспробудно. Вероятно, длительное пребывание в госпиталях выработало у него такую привычку. В госпиталях он еще здорово научился врать. Все фронтовые истории, которые он там слышал, слушали теперь мы. Но надо сказать, что стремление Альфонса взвалить на себя крест и помочь прогрессивному человечеству не угасло. И надо еще здесь сказать, что от настоящего, стопроцентного неудачника расходятся в эфире какие-то невидимые флюиды, которые со временем начинают сказываться на судьбе окружающих.
Наш Альфонс был стопроцентным.
На первых же шлюпочных учениях шлюпка, в которой был он, перевернулась, и все наше отделение оказалось в Фонтанке. Скоро флюиды охватили взвод: все училище поехало в Москву на парад, а наш взвод оставили перебирать картофель в овощехранилище. Потом флюиды опутали роту. Маршируя на обед, мы все – вся рота – дружно упали со второго этажа на первый. Дело в том, что училище размещалось в старинном здании бывшего приюта принца Ольденбургского. За время блокады в здание попало около двадцати бомб и снарядов. И когда мы «дали ножку», торопясь на обед, перекрытие не выдержало и рота оказалась в столовой, не спускаясь по лестнице. Разумеется, последним выписался из госпиталя наш Альфонс.
Он уже ничему не удивлялся. Он все время уверял нас в том, что готов страдать в одиночку. И он на самом деле был готов к этому, но только у него не получалось.
Никогда не забуду его конфликта с Рыбой Анисимовым. Анисимов, огромного роста детина, матрос с гвардейского эскадренного миноносца «Гремящий», глубоко презирающий всех нас – салажню и креветок, как он любил выражаться, в клешах метровой парусности, с ленточками ниже пояса, всегда сам делил за обедом кашу. Бачок полагался на шесть человек. Половину бачка Рыба вываливал себе, остальное получали мы. И молчали в тряпочку, хотя было обидно.
И вот Альфонс решил в очередной раз взойти на Голгофу за интересы общества.
– Рыба, – сказал Альфонс. – Сегодня делить кашу буду я. Дай половник.
Рыба чрезвычайно удивился. Большим количеством извилин он не обладал, поэтому думал целую минуту, пока не спросил с угрозой:
– Альфонс, тебе кашки не хватает, что ли?
– И не только мне, Рыба, – сказал Альфонс.
– Кушай, – сказал Рыба и надел бачок с пшенной кашей на голову Альфонса. Альфонс сел. Рыба еще постучал по дну кастрюли половником, и снять кастрюлю с головы Альфонса сразу не удалось, она налезла, как говорят артиллеристы, «с натягом». Дело закончилось медпунктом. А мы, мы… опять пострадали вместе с Альфонсом. Ибо решили отомстить за него и устроили Рыбе «темную». Но Рыба был крепкий мужик, и всем нам досталось больше, чем ему одному, не говоря о том, что на шум прибежал дежурный офицер и мы еще получили по пять нарядов вне очереди.
Короче говоря, когда мы закончили училище, получили лейтенантские звездочки, по кортику, по байковому одеялу, по две простыни, когда мы перепились на выпускном вечере, поплакали на груди у самых нелюбимых наших начальников, сообщили им сквозь рыдания, что никогда, никогда не забудем светлых лет, проведенных под их мудрым и чутким руководством, и когда наконец поезда загудели, развозя нас к далеким морям, мы вздохнули с облегчением, потому что в ближайшем будущем не должны были встретиться с Альфонсом.
Мы встретились через несколько лет, в годовщину окончания училища, в Ленинграде возле «Восточного» ресторана. Мы – это старший лейтенант Николай Боков (по училищной кличке Бок), старший лейтенант Владимир Слонов (по кличке Хобот), капитан-лейтенант Анатолий Алов (по кличке Пашка), я (по кличке Рыжий) и младший лейтенант Альфонс Кобылкин. Как вы заметили, десятилетие изменило количество звезд на погонах нашего невезучего друга в сторону уменьшения.
Все мы несколько огрузли, задубели, но от радости встречи оживились, решили пошалить, встряхнуться. Заказав по сто граммов, повели обычный разговор однокашников. Посыпались номера войсковых частей, названия кораблей, фамилии командиров, рассказы о походах, авариях, сетования на то, что флот теперь не тот, порядки не те, традиции не те, офицеры не те, матросы не те, море не то и даже дельфины куда-то пропали. Одному дрянному шпиону достаточно было посидеть за соседним столиком десять минут, чтобы завалить Пентагон материалом до самой крыши.
Только Альфонс молчал. Наверное, ему было как-то неудобно сидеть и пить со старшими по званию. А когда человек молчит, не рассказывает о том, как провел свой корабль через Центральную Африку, то такого человека и не замечаешь. И мы как-то позабыли Альфонса. Не хотелось нам расстраиваться, выслушивая рассказ о его очередных неприятностях. Но в конце концов совесть заговорила в нас, мы сосредоточились на двух одиноких звездочках Альфонса, и Хобот спросил:
– Чего не ешь, лошадь? Надо закусывать.
– Пейте, ребята, не обращайте внимания, – сказал Альфонс бодрым голосом. – А я скоро уйду. Если вы проведете со мной еще полчаса, то или попадете на гауптвахту, или здесь обвалится потолок.
– Не говори глупостей, – сказал Пашка и подозвал официанта. – Еще пятьсот капель, папаша!
– Валяй нам все, как на исповеди, младший лейтенант Кобылкин! – сказал я.
– Да чепуха… Так, знаете… Короче, таракан. Обыкновенный таракан. С усиками, рыжий… Пейте, ребята, не обращайте внимания.
Но мы отставили рюмки.
– Я уже старлеем был и… вот… Стреляли по береговым целям главным калибром… Сам сидел за башенным автоматом стрельбы… дал залп по сигналу… накрыл близким перелетом своего флагмана… Понизили в звании… теперь на берегу, – скупо, но точно доложил Альфонс.
– Прямое попадание в своего флагмана? Это же надо уметь! – сказал я.
– Недаром же Альфонс учился четыре года вместе с нами, – сказал Хобот.
Мы старались чуткими шутками смягчить тяжелые воспоминания Альфонса.
– В сигнальное устройство горизонтальной наводки попал таракан, замкнул контакты, и сигнальная лампочка загорелась, когда орудия смотрели не на цель, а на флагмана. Вот и все, ребята. Как таракан заполз в пломбированный блок сигнализации, не знает никто, но кто-то должен отвечать… вот и… Я-то, как вы знаете, ничему не удивляюсь, а флагман удивился, – объяснил Альфонс.
– Обычное дело, – сказал Пашка. – Все флагманы удивляются, когда по ним всаживают из главного калибра собственные эскадренные миноносцы. Выпьем, ребята.
– Ударим в бумеранг! – сказал Бок. И все мы улыбнулись, вспомнив училищные времена. Именно это выражение означало когда-то для нас выпивку.
– Сейчас я уйду, – сказал Альфонс. – А то у вас будут какие-нибудь неприятности сегодня.
– Перестань говорить глупости, – сказали мы в один голос.
Единственным способом задержать его было попросить о чем-нибудь – подняться опять же на Голгофу за нас.
Через столик сидела прекрасная женщина со старым генерал-майором медицинской службы. Всегда, когда видишь молодую женщину с пожилым толстым мужчиной, становится обидно. И сразу замечаешь, как некрасиво он ест, как коротки его пальцы и как жадно он смотрит на денежную мелочь, хотя ест он красиво, пальцы у него не короче ваших, а смотрит он, естественно, не на мелочь.
От женщины, сидевшей с генералом, пахло духами и туманами. Уверен, что в сумочке ее лежал томик Блока и на ночь она перечитывала стихи о Прекрасной Даме.
– Альфонс, – тихо и несколько скорбно сказал Пашка, – сейчас ты встанешь, подойдешь к их столику, скажешь этой старой клистирной трубке что-нибудь любопытное и уведешь женщину к нам.
– Да, – согласился Бок. – Тебе, Альфонс, терять нечего. А дама – прекрасное существо.
– Девочка – прелесть, – чмокнул губами Хобот.
Вы заметили, как перепутались в наш век женские наименования? Пятидесятилетнюю продавщицу в мясной лавке все называют «девушка», хотя у нее пятеро детей. А однажды я сам слышал, как пожилые дорожные работницы, собираясь на обед, говорили: «Пошли, девочки!» «Дамочкой» у нас принято называть этакое накрашенное, легкомысленное существо в шляпке с пером. Но опять же я сам слышал, как кондуктор, выпроваживая из трамвая крестьянок с мешками картошки, орал: «Следуйте пешком, дамочки, потому что у вас груз – пачкуля!» Мне самому сейчас уже за сорок, но каждый дворник или швейцар, запрещая мне что-нибудь, обязательно говорит: «Топай, топай, парень!» И даже фетровая шляпа не помогает.
– Я могу попробовать, если это вам нужно, друзья, – предложил Альфонс. – Только очень уж я не умею с женщинами. Вам ее телефон узнать?
Вы оцените самоотверженность этого человека, если узнаете, что еще ни одна женщина не спрашивала у него, любит ли он ее, и если любит, то насколько, и как, и каким именно образом, и любил ли он кого-нибудь до нее так, как ее. Ни одна женщина еще не отбирала у него получку и не выгоняла в баню четыре раза в месяц.
Ведь женщинам нужна в мужчине уверенность в себе, я бы даже сказал, нахальство. А откуда у хронического неудачника может быть уверенность в себе? Наоборот. Совершенно никакой уверенности у него нет.
Прибавьте ко всему этому еще волевую физиономию медицинского генерал-майора и одинокие звездочки на плечах Альфонса. И тогда вы поймете, какой самоотверженностью обладал наш друг.
– Брось, – сказал я. – Еще рано заваривать такую кашу…
Я, правда, знал, что если у человека вся жизнь идет от мелких неудач ко все более крупным, серьезным неудачам, то единственное здесь – перешибить судьбу чем-нибудь этаким отчаянным, грандиозным по нелепости поступком. Но дело в том, что могут быть два исхода: один – судьба действительно переломится, второй – судьба с огромной силой добавит неудачнику по загривку.
– Подожди немножко, старая лошадь, – сказал я. – Но не уходи совсем от нас. Ты нам сегодня еще можешь здорово понадобиться.
– Как знаете, ребята, я для вас на все готов, – заверил Альфонс.
Таким образом, мы удержали его с нами и повели беседу дальше. Теперь, конечно, тема изменилась. Мы заговорили о женщинах, то и дело испытывая взглядами соседку. Соседка мило тупилась и с большой женственностью пригубливала сухое вино. С генералом ей было явно скучно. И это воодушевляло нас.
Думали когда-нибудь о том, что такое женственность?
Женственность – это качество, которое существует не внутри женщины, а как бы опушает, окружает ее и находится, таким образом, только в вашем восприятии.
Вот на эту тему мы разговаривали, когда генерал стал шарить по карманам, а дама искать в сумочке зеркальце.
– Ребята, – сказал Альфонс. – Я чувствую, что вам очень хочется получить ее телефон. И я готов попробовать.
Мы не успели его удержать. Альфонс, заплетаясь ногами и сутулясь, двинулся к соседнему столику.
Не знаю, как рассказать вам, что произошло, когда его длинная фигура попала в поле зрения медицинского генерала. Генерал подскочил вместе со стулом. Потом, когда стул еще висел в воздухе, генерал соскочил с него, задев бедром стол. Затылок генерала стал лиловым. Говорить он, судя по всему, ничего не мог. На Альфонса тоже напал столбняк. Они пялили глаза друг на друга и что-то пытались мычать.
– Папа! Папа! – воскликнула девушка.
Альфонс, пятясь задом, вернулся к нам.
– Это он! Это уже за пределами реальности! Это ему я запузырил графином по лысине в сорок четвертом!
Мы капнули Альфонсу коньяку, а девушка, от которой пахло туманами, успокаивала своего папу.
– Пора сниматься с якоря, – сказал Хобот. – Возможны пять суток простого ареста.
– Чепуха, – сказал я. – Надо довести дело до конца. Надо, чтобы Альфонс сегодня перешиб судьбу! Пусть он совершит что-нибудь совсем отчаянное! Это единственный путь!
– Альфонс, хочешь попробовать? – спросил Пашка. Он был не трезвее меня.
– Да! – мрачно согласился Альфонс.
Он впал в то состояние, когда неудачник начинает получать мазохистское удовольствие от валящихся на него несчастий. В таком состоянии человек становится под сосулькой на весенней улице, задирает голову, снимает шапку и шепчет: «Ну, падай! Ну?! Ну, падай, падай!..» И когда сосулька наконец втыкается ему в темя, то он шепчет: «Так! Очень хорошо!»
– Иди и пригласи ее танцевать! – сказал Бок. Учитывая то, что оркестра в ресторане не было, он подал действительно полезный и тонкий совет.
И Альфонс встал. Сосулька должна была воткнуться в его темя, и никакие силы антигравитации не могли его защитить. Он пошел к генералу.
Скажу честно, я так разволновался всего второй раз в жизни. Первый – когда в Беломорске у меня снимали часы, а я, чтобы не упасть в своих глазах, не хотел отдавать их вместе с ремешком. Не знаю, успел ли Альфонс пригласить девушку на танец или нет, но только генерал с молодым проворством шмыгнул к двери и был таков. Альфонс же уселся на его место, налил себе из его графинчика и положил руку на плечо девушки, от которой пахло туманами. Мы все решили, что наконец судьба нашего друга перешиблена и все теперь пойдет у него хорошо и гладко. Но мы несколько ошиблись.
– Прошу расплатиться и всем следовать за мной, – предложил нам начальник офицерского патруля. За плечом начальника был генерал.
Мы не стали спорить. Спорить с милицией или патрулем могут только салаги. Настоящий моряк всегда сразу говорит, что он виноват, но больше не будет. Причем совершенно неважно, знает он, что именно он больше не будет, или не знает.
Мы сказали начальнику офицерского патруля, что сейчас выйдем, и без особой торопливости допили и доели все на столе до последней капли и косточки. Мы понимали, что никто не подаст нам шашлык по-карски в ближайшие пять суток. Потом снялись с якорей. Предстояло маленькое, сугубо каботажное плавание от «Восточного» ресторана до гарнизонной гауптвахты – там рукой подать.
Я хорошо знаю это старинное здание. Там когда-то сидел генералиссимус князь Италийский граф Суворов Рымникский, потом Тенгинского пехотного полка поручик Михаил Юрьевич Лермонтов, потом, в тысяча девятьсот пятидесятом году, я, когда умудрился выронить на ходу из поезда свою винтовку…
Последний раз мы с Альфонсом встретились в Архангельске. Была ранняя северная осень. Я ожидал рейсового катера на пристани Краснофлотского рейда. Вместе со мной встречала рейсовый одна веселенькая старушка. Старушка курила папиросы «Байкал» и с удовольствием рассказывала:
– Тонут, тонут, все тонут… Лето жаркое было, купались и тонули. Соседушка наш на прошлой неделе утонул. Всего пятнадцать минут под водой и пробыл, а не откачали. А позавчера сыночек Маруськи Шестопаловой, семь годочков всего, в воду полез, испугался и… так и не нашли до сей поры. Речкой его, верно, в море уволокло. Иль, мобыть, землечерпалка там близко работала, так его ковшиком в баржу-грязнуху и перевалило… А третьего дня в Соломбале…
– Бабуся, остановись, – попросил я.
До катера оставалось еще минут пять, и я опасался, что если одним утопленником за это время станет больше, то я тихонечко спихну эту веселенькую старушку с пристани.
– Не нравится? Бога бояться надо! – злобно сказала старушка. И на этом умолкла.
Когда катер швартовался, я увидел на нем знакомую унылую фигуру. Это был Альфонс.
Я всегда смеялся над ним, но я всегда любил его. И он всегда знал, что я люблю его. Люди точно знают и чувствуют того, кто любит их. И Альфонс тоже, конечно, знал. Но сейчас он не заметил меня, спускаясь с катера по трапу. Он сразу подошел к веселой старушке и сказал ей:
– Мармелад дольками я не нашел, я вам, мамаша, обыкновенный мармелад купил.
– Так я и знала! – с торжеством сказала старуха.
– Альфонс! – позвал я.
Он обернулся, мы обнялись и поцеловались. Он здорово постарел за эти годы. Я тоже не помолодел.
И мы куда-то пошли с ним от пристани.
– Ты где? – конечно, спросил он.
– На перегоне, – сказал я. – На Салехард самоходку веду.
– У Наянова? У перегонщиков?
– Да. А ты где?
– Здесь, в портфлоте на буксире плаваю. Меня, как сокращение вооруженных сил началось, так первого и турнули.
– Слушай, – сказал я. – Ведь у тебя отец генерал большой. Неужели ты…
– Батька уже маршал, – сказал Альфонс. – Только он с мамой разошелся, и я с ним после того совершенно прервал отношения. Я, знаешь, Рыжий, женился недавно. Старушка эта – моя теща, жены моей мама.
– А кто жена-то? – спросил я.
– Вдова она была, – объяснил Альфонс. – Она, правда, постарше меня, и детишек у нее трое, но очень добрая женщина. Ее муж в море потонул, на гидрографическом судне он плавал… А помнишь, как мы тогда на «губу» попали? Из-за медицинского майора?
– Еще бы! – сказал я. – Только не из-за майора, а генерал-майора. И теща с вами живет?
– Ну, а кто же за ней смотреть будет? – удивился Альфонс. – Конечно, иногда трудно, но…
И я подумал о том, что Альфонс умудрился взойти на Голгофу.
Дай все-таки господь, чтобы такие неудачники жили на этой планете всегда, иначе вдовам с детишками придется совсем туго.
О Психической несовместимости
Накануне ухода в это плавание у меня была прощальная встреча с Петром Ивановичем Ниточкиным. Разговор начался с того, что вот я ухожу в длительный рейс и в некотором роде с космическими целями, но никого не волнует вопрос о психической несовместимости членов нашего экипажа. Хватают в последнюю минуту того, кто под руку подвернулся, и пишут ему направление. А если б «Невель» отправляли не в Индийский океан, а, допустим, на Венеру и на те же десять месяцев, то целая комиссия ученых подбирала бы нас по каким-нибудь генетическим признакам психической совместимости, чтобы все мы друг друга любили, смотрели бы друг на друга без отвращения и от дружеских чувств даже мечтали о том, чтобы рейс никогда не закончился.
Вспомнили попутно об эксперименте, который широко освещался прессой. Как троих ученых посадили в камеру на год строгой изоляции. И они там сидели под глазом телевизора, а когда вылезли, то всем им дали звания кандидатов и прославили на весь мир. Здесь Ниточкин ворчливо сказал, что если взять, к примеру, моряков, то мы – академики, потому что жизнь проводим в замкнутом металлическом помещении. Годами соседствуешь с каким-нибудь обормотом, который все интересные места из Мопассана наизусть выучил. Ты с вахты придешь, спать хочешь, за бортом девять баллов, из вентилятора на тебя вода сочится, а сосед интересные места наизусть шпарит и картинки из «Плейбоя» под нос сует. Носки его над твоей головой сушатся, и он еще ради интереса спихнет ногой таракана тебе прямо в глаз. И ты все это терпишь, но никто твой портрет в газете не печатает и в космонавты записываться не предлагает, хотя ты проявляешь гигантскую психическую выдержку. И он, Ниточкин, знает только один случай полной, стопроцентной моряцкой несовместимости…
– Ссора между доктором и радистом началась с тухлой селедки, а закончилась горчичниками. Доктор ловил на поддев пишку из иллюминатора, а третий штурман тихонько вытащил леску и посадил на крючок вонючую селедку. Доктор был заслуженный. И отомстил. Ночью вставил в иллюминатор третьему штурману пожарную пинку, открыл воду и орет: «Тонем!» Третий в исподнем на палубу вылетел, простудился, но за помощью к доктору обращаться категорически отказался. И горчичники третьему штурману поставил начальник рации. Доктор немедленно написал докладную капитану, что люди без специального медицинского образования не имеют права ставить горчичники членам экипажа советского судна, если на судне есть судовой врач; и если серые в медицинском отношении лица будут ставить горчичники, то на флоте наступит анархия и повысится уровень смертности… Радист оскорбился, уговорил своих дружков – двух кочегаров – потерпеть, уложил их в каюте и обклеил горчичниками. И вот они лежат, обклеенные горчичниками, как забор афишами, вокруг радист ходит с банкой технического вазелина. Доктор прибежал, увидел эту ужасную картину и укусил радиста за ухо, чтобы прекратить муки кочегаров. Они, ради понта, такими голосами орали, что винт заклинивало…
Ниточкин вздохнул, вяло глотнул коньяка, вяло ткнул редиску.
– Упаси меня бог считать подобные случаи на флоте чем-то типичным, – продолжал он. – Нет. Наоборот. Как правило, доктора кусаются редко, хотя они от безделья черт знает до чего доходят. Меня лично еще ни один доктор не кусал, а плаваю я уже двадцать лет. Я хочу верить, что барьеров психической несовместимости вообще не существует. Конечно, если, например, неожиданно бросить кошку на очень даже покладистую по характеру собаку, то последняя проявит эту самую психологическую несовместимость и может вообще сожрать эту несчастную кошку. Но это не значит, что нельзя приучить собаку и кошку пить молоко из одной чашки.
Неожиданность Петиных ассоциаций всегда изумляла меня.
Когда я жил в маневренном фонде, в квартире, где жило еще восемнадцать семейств, меня как-то навестил Ниточкии. Войдя в кухню и оглядывая даль коридора, он сказал:
– Пожалуй, это одно из немногих мест на планете, где везде ступала нога человека.
И вот теперь его вдруг понесло к кошкам.
– Лично я, – повторил Ниточкин с раздражением, – кошек не люблю. Но даже очень грязного кота или кошку в стиральной машине мыть не буду. Даже по пьянке, хотя такие случаи в мире и бывали.
Моя нелюбовь к котам и кошкам имеет в некотором роде философский характер. Я их не понимаю. А все, что понять не можешь, вызывает раздражение. И еще мне в котах и кошках не нравится их умение выжидать. Опять же эта их коренная черта меня раздражает потому, что сам я выжидать не умею и по этому поводу неоднократно горел голубым огнем. Особенно это касается моего языка, который опережает меня самого по фазе градусов на девяносто, вместо того чтобы отставать градусов на сто восемьдесят.
Так вот, понять кошачье племя дано, как я убежден, только женщинам. Женщины и кошки общий язык находят, а для нас, мужчин, это почти невозможное дело. В чем тут корень, я не знаю, а может быть, даже боюсь узнать.
Слушай внимательно о нескольких моих встречах с необыкновенными котами. Нельзя сказать, что эти коты совершили что-либо полезное для человечества – такое, о чем иногда приходится читать, Например, помню из газет, что один югославский кот бросился на огромную двухметровую гадюку и загрыз ее, спасая хозяйку – девочку, которая учила уроки в винограднике, а гадюка подползла к ней по лозе сверху, бесшумно. И вот этот югославский кот загрыз гадюку. Причем сбежавшиеся на шум жители югославской деревни, – а там все жители городов и деревень бывшие партизаны, – так вот, все бывшие партизаны не осмелились броситься на помощь коту, который сражался с гадюкой один на один, такая эта гадюка была ужасная. Кот, победив гадюку, скромно отошел в сторону и стал отдыхать.
Или еще мне приходилось читать, как немецкие кошки предупреждали людей о приближении таинственных несчастий и привидений. У немецких кошек шерсть обычно становится дыбом, когда они видят своим внутренним взором привидение. Интересно, правда, у какого немца шерсть не станет дыбом, если он увидит привидение? Вот только у совершенно лысого немца она не встанет.
Еще много приходилось читать и слышать, что британские коты предчувствуют смерть хозяйки. Но даже если это и так, то ничего хорошего здесь, как мне кажется, нет: о таких штуках, как смерть, лучше узнавать от доктора.
Русский кот-дворняга по кличке Жмурик ничего полезного для человечества не совершил, но врезался в мою память. Он прыгнул выше корабельной мачты, а был флегматичным котом.
Прибыл он к нам в бочке вместе с коробками фильма «Брильянтовая рука» по волнам океана, как Царь Додон или царь Салтан – всегда их путаю. В бочке котенок невозмутимо спал и, как говорится, ухом не вел – ни когда спускали бочку в волны с другого рыболовного траулера, ни когда швыряло ее по зыбям, ни когда поднимали мы ее на борт.
За такую невозмутимость его и назвали Жмуриком, что на музыкальном языке означает «покойник».
Был он рыж. Был осторожен, как профессиональный шпион-двойник: получив один-единственный раз по морде радужным хвостом морского окуня, никогда больше к живой рыбе не приближался. Когда начинали выть лебедки, выбирая фал, Жмурик с палубы тихо исчезал и возникал только тогда, когда последняя, самая живучая рыбина отдавала концы.
Прожил он у нас на траулере около года нормальной жизнью судового кота – лентяя и флегмы. Но потом стремительно начал лысеть, а ночами то жалобно, то яростно мяукать.
Грубоватый человек боцман считал, что единственный способ заставить Жмурика не орать по ночам – это укоротить ему хвост по самые уши. Тем более что у лысого Жмурика видок был, действительно, страшноватый. Однако буфетчица Мария Ефимовна, которая была главной хозяйкой и заступницей Жмурика, сказала, что все дело в его тоске по кошке. И командованием траулера было принято решение найти Жмурику подругу.
Где-то у Ньюфаундленда встретились мы с одесским траулером. Двое суток они мучили нас вопросами о родословной Жмурика, выставляли невыполнимые условия калыма и довели Марию Ефимовну до сердечного припадка. Наконец сговорились, что свидание состоится на борту у одесситов, время – ровно один час, калым – пачка стирального порошка «ОМО». Родословная Барракуды – так звали их красавицу – нас не интересовала, так как Жмурик должен был, как и мавр, сделать свое дело и уходить.
Я в роли командира вельбота, Мария Ефимовна и пять человек эскорта отправились на траулер одесситов. Жмурик сидел в картонной коробке от сигарет «Шипка». Вернее, он там спал. Пульс восемьдесят, никаких сновидений, никаких подергиваний ушами, моральная чистота и нравственная готовность к подвигу. Но на всякий случай я взял с собой пятерых матросов, чтобы оградить Жмурика от возможных хулиганских выходок одесситов – с ними никогда не знаешь чем закончится: хорошей дракой или хорошей выпивкой.
Мы немного опаздывали, так как перед отправкой было много лишних, но неизбежных на флоте формальностей. Например, часть наших считала неудобным отправлять Жмурика на свидание в полуголом, облысевшем виде. И на кота была намотана тельняшка, на левую лапу прикрепили детские часики, а на шею повязали черный форменный галстук.
Накануне Жмурику засовывали в пасть вяленый инжир и шоколад – впрочем, перечислить все моряцкие глупости и пошлости я не берусь. Приведу только слова наказа, которые проорал капитан с мостика: «Жмурик, так тебя итак! Покажи этой одесситке, где раки зимуют!» Каким образом Жмурик мог показать Барракуде зимовку раков, скорее всего не знал даже наш бывалый и скупой на слова старый капитан.
И вот после неизбежных формальностей мы наконец отвалили.
Рядом со мной сидела помолодевшая и посвежевшая от волнения, мартовских брызг и сознания ответственности Мария Ефимовна. В авоське она везла коллеге на одесский траулер пакет «ОМО» лондонского производства. А на коленях у нее была картонка со Жмуриком. Я уже говорил, что кот спал спокойно. Он как-то даже и не насторожился от всей этой суеты, которая напоминала суету воинов перед похищением сабинянок. Здесь коту помогала врожденная флегматичность, к которой бывают, как мне кажется, склонны и рыжие мужчины: рыжие и выжидать умеют, и прыгать внезапно.
К сожалению, меня не насторожила обстановка на борту одессита. Просто я другого и не ожидал. Вся носовая палуба кишмя кишела одесситами. Между трюмами было оставлено четырехугольное пространство, обтянутое брезентовым обвесом на высоте человеческого роста. Оно напоминало ринг. Барракуда была привязана на веревке в дальнем от нас конце ринга. Она оказалась полосатой, дымчатой, обыкновенного квартирно-коммунального вида кошкой. Не думаю, что ее невинность, даже если о невинности могла идти речь, стоила такой дефицитной вещи, как пачка «ОМО» лондонского производства.
Как всегда в наши времена, при любом зрелище вокруг толкалось человек двадцать с фотоаппаратами, что было явно нескромно, но чего можно ожидать от одесских рыбаков в такой ситуации? Чтобы они все закрылись в каюте и читали «Хижину дяди Тома»? Ожидать этого от одесситов было бы по меньшей мере наивным. Поэтому я спокойно занял место, отведенное для нашей делегации, и сказал, что времени у нас в обрез.
И вдруг Жмурик показал, где зимуют раки. И показал он это место не только Барракуде, но и всем нам.
Когда картонку поставили внутрь ринга на стальную палубу и когда кот сделал первый шаг из коробки и увидел Барракуду, то не стал выжидать и сразу заорал.
У одного известного ленинградского романиста я как-то читал про козу, которая «кричала нечеловеческим голосом». Так вот, наш Жмурик тоже заорал нечеловеческим голосом, когда первый раз в жизни увидел одесситку с бельмом на глазу.
От этого неожиданного и нечеловеческого вопля все мы, старые моряки, вздрогнули, а один здоровенный одессит уронил фотоаппарат, и тот полыхнул жуткой магниевой вспышкой.
Долго орать Жмурик не стал и, не закончив вопля, подпрыгнул над палубой метра на два строго вверх. У меня даже возникло ощущение, что кот вдруг решил стать естественным спутником Земли, но с первого раза у него это не получилось. И, рухнув вниз, на стальную палубу, он сразу запустил себя вторично, уже на орбиту метра в четыре. Таким образом, неудача первого запуска его как бы совсем и не обескуражила.
Надо было видеть морду Барракуды, ее восхищенную морду, когда она следила за этими самозапусками нашего лысого, флегматичного Жмурика!
Я знаю, что мы не используем и десяти процентов физических, нравственных и умственных способностей, когда существуем в обыкновенных условиях. И что совсем не обязательно быть Брумелем, чтобы прыгать выше кенгуру. Достаточно попасть в такие обстоятельства, чтобы вам ничего не оставалось делать, как прыгнуть выше самого себя, – и вы прыгнете, потому что в вашем организме заложены резервы. И Жмурик это демонстрировал с полной наглядностью. Просто чудо, что он не переломал себе всех костей, когда после третьего прыжка рухнул на палубу минимум с десяти метров.
Я никогда раньше не верил, что кошки спокойно падают из окон, потому что умеют особым образом переворачиваться и группироваться в полете. Теперь я швырну любого кота с Исаакиевского собора. И он останется жив, если при этом на него будет смотреть потаскуха-одесситка Барракуда.
Труднее всего передать то, что творилось вокруг ринга. Моряки валялись штабелями, дрыгая ногами в воздухе, колотя друг друга и самих себя кулаками, и, подобно Жмурику, орали нечеловеческими голосами. Такого патологического хохота, таких визгов, таких восхищенных ругательств я еще нигде и никогда не слышал.
Когда Жмурик без всякого отдыха ринулся за облака в четвертый раз, стало ясно, что пора все это свидание прекращать, что траулер перевернется, а матросня лопнет по всем швам. Капитан-одессит говорить тоже не мог, но знаками показывал мне, чтобы мы брали кота и отваливали, что он прикажет сейчас дать воду в пожарные рожки на палубу, чтобы привести толпу в сознание, что необходимо помнить о технике безопасности.
Ладно. Каким-то чудом мне удалось поймать падающего уже из открытого космоса Жмурика в картонную коробку из-под «Шипки». Потом мы все навалились на крышку коробки и попросили у одесситов кусок троса, потому что Жмурик и в коробке пытался запускать себя на орбиты в разные стороны, продолжал мяукать, и выть, и крыть нас таким кошачьим матом, что сам кошачий бес вздрагивал.
Боцман-одессит дал нам кусок веревки, взял за эту веревку расписку – так уж устроены эти одесситы, – и мы поехали домой, какие-то оглушенные и даже как бы раздавленные недавним зрелищем.
Жмурик притих в коробке: очевидно, он пытался восстановить в своей кошачьей памяти мимолетное видение Барракуды, которая растаяла как дым, как утренний туман, без всякой реальной для Жмурика пользы.
Через неделю Жмурик оброс волосами, как павиан. И старая рыжая, и новая черная шерсть били из него фонтаном. И весь его характер тоже разительно изменился. Услышав грохот траловой лебедки, он мчался на корму, садился у слипа[251] и хлестал себя хвостом по бокам – точь-в-точь мусульманин-шиит. И когда трал показывался на палубе, Жмурик бросался в самую гущу трепыхающейся рыбы, и ему было все равно, кто там трепыхается – здоровенный скат или акула.
И если вам когда-нибудь попадался в рыбных консервах черно-рыжий кошачий хвост, то это был хвост нашего Жмурика, отхваченный ему под самый корешок рыбой-иглой возле тропика Козерога.
Вскорости после потери хвоста он лишился левого уха, и пришлось закрывать его в специальной будке, чтобы он не портил рыбу и не погиб сам в акульей пасти.
И тут мы получили странную радиограмму от одесситов: «Сообщите состояние Жмурика зпт степень облысения тчк. Судовой врач Голубенко».
Мы ответили: «Облысение прекратилось зпт кот оброс зпт как судовое днище водорослями тропическом рейсе тчк Привет Барракуде». И сразу пришла следующая радиограмма: «Факт обрастания Жмурика умоляю занести судовой журнал тчк Работаю кандидатской двтч лечение облысения электрошоком тчк Подавал на Жмурика тридцать три герца сорок вольт при четырех амперах».
Итак, мы узнали, почему Жмурик чуть было не превратился в естественного спутника Земли. Но сам-то кот не мог об этом узнать. Он, очевидно, считал, что тридцать три герца исходили не от листа железа на палубе, а от Барракуды. И он свирепо возненавидел всех кошек. Однако это уже другая история. Она не имеет прямого отношения к мировой научно-технической революции.
А ты, Витус, должен зарубить себе на носу, что в основе этой революции лежит радио, но с ним связаны и неожиданности. Гриша по кличке Айсберг, например, исчез с флота в результате одной-единственной радиограммы своей собственной жены: «Купи Лондоне бюстгальтеры размер спроси радиста твоя Муму».
Тайна переписки, конечно, охраняется конституцией – все это знают. Но если некоторая утечка информации происходит и сквозь конверты, то в эфире дело обстоит еще воздушнее. Такая радиоутечка подвела Гришу Айсберга.
Гриша приходит в кают-компанию чай пить. Там стармех сидит и тупо, но внимательно смотрит на бюст одного великого человека, в честь которого было названо судно.
Только Гриша хлеб маслом намазал, стармех начинает сетовать, что бюст великого человека уже изрядно обтрепался, потрескался, износился и надо обязательно заказать другой, новый бюст, и для этого снять со старого бюста размеры, но можно, вообще-то, и не снимать, потому что радист, наверное, их и так знает.
Гриша спокойно объяснил стармеху, что его жена в магазине «Альбатрос» познакомилась с женой их радиста, жены подружились, часто встречаются и что у них одинаковый размер бюстов, но он, Гриша Айсберг, страдает тем, что не помнит никаких чужих размеров, даже свои размеры он не помнит, а у радиста все размеры записаны и потому его, Гриши, жена и радировала, чтобы он взял нужный размер у радиста. Все понятно и ничего особенного.
– А кто тебе сказал, что я чего-нибудь не понимаю? – изумленно спросил стармех.
Гриша чай попил и пошел на вахту. Поднялся в рубку. Там третий штурман жалуется старпому, что в картохранилище полки не выдвигаются и надо заставить плотника сделать новые полки, а размеры плотник пусть спросит у радиста, потому что радист знает их на память.
Гриша спокойно объяснил старпому и третьему, что его жена познакомилась в «Альбатросе» с женой радиста, жены подружились, часто встречаются, потому что живут рядом, что у них бюсты адекватные, а он, Гриша, не знает размеры, всегда забывает их, и когда рубашку покупает, то каждый раз шею ему измеряют холодной рулеткой; а у радиста в записной книжке есть все номера его, то есть радиста, жены, а так как эти номера одинаковы с номерами его, Гриши, жены, то жена и прислала такую радиограмму, и здесь он, Гриша, не видит ничего особенного.
– А кто тебе сказал, что мы видим? – спросили у него старпом и третий.
В обеденный перерыв электромеханик вместо заболевшего помполита сообщает по трансляции, что судно в настоящий момент проходит берега королевства Бельгия, что это небольшая страна, которая полностью помещается в Бенилюксе, но точные ее размеры он сейчас сообщить, к сожалению, не может, так как они записаны у радиста, а радист в данный момент на вахте и записная книжка находится при нем.
Вечером на профсоюзном собрании Гриша попросил слова. И сказал, что говорить он будет не по теме собрания, что по судну распространяется зараза, которая мешает ему работать, что ничего особенного нет в том, что его жена познакомилась в «Альбатросе» с женой радиста, что они потом подружились, так как живут близко, что у их жен одинаковые размеры, а он, Гриша, не знает никаких размеров, не может их запомнить, путает часто и привозит жене неподходящие вещи; поэтому она и послала ему радиограмму, в которой просит узнать размер бюстгальтера у радиста, потому что радист знает точные размеры, и что он, второй помощник капитана, пользуется тем, что тут сейчас собрался весь экипаж, и хочет всех разом обо всем этом информировать и на этом поставить точку.
Предсудкома берет слово и горячо заверяет Гришу, что никто никакой заразы не распространял, ничего не начинал, ничего особенного нет в том, что другой мужчина знает размер бюста твоей жены, такое у всех может случиться, к тому же все понимают, как тяжело переживают жены, когда ты везешь ей хорошую заграничную вепрь, а вещь не лезет или, наоборот, болтается, как на вешалке. И если у радиста записаны размеры, а бюсты их жен адекватны, то это очень хорошо и удачно получилось у них с радистом, такое совпадение экипаж может только от всей души приветствовать, и пусть Гриша работает спокойно.
Всю следующую неделю к Грише, который выполнял общественную нагрузку, консультируя заочников средней школы по математике, приходили матросы и мотористы с просьбой объяснить вывод формулы «пи-эр-квадрат». Есть Гриша перестал и вздрагивал даже при упоминании мер длины, а, как известно, грузовому помощнику без этих мер обойтись совершенно невозможно.
Последний штрих, который увел Гришу с флота, заключался в том, что на подходе к Ленинграду он увидел на фока-рее серый бюстгальтер, поднятый туда на сигнальном фале, причем фал был продернут до конца и обратно.
Так они и швартовались под этим непонятным серым вымпелом. И только через несколько часов один отчаянный таможенник-верхолаз смог на фока-рей добраться, потому что таможенники не имеют права оставлять без досмотра и бюстгальтер – вдруг в него валюта зашита? Но оказалось, что ничего в бюстгальтере зашито не было и весь он вообще представлял собой сплошную дыру, ибо принадлежал раньше дневальной тете Клаве, которая давным-давно использовала его как керосиновую тряпку… Тетя Клава, как вы понимаете, не имеет никакого отношения к научно-технической революции. А Гриша нынче работает на Богословском кладбище, где сооружает за соответствующую мзду ограды для покойников. И ты, Витус, тоже, как это ни прискорбно, не имеешь к ней отношения. Не ощущается в тебе находчивости, ты уже стар и туповат, хотя, может быть, неплохо образован для среднего судоводителя. Не бывать нам уже технократами, – мрачно закончил Ниточкин. – А ты откуда сейчас прибыл?
– Петя, ты сегодня не в своей тарелке. Я уже говорил. Прилетел из Новороссийска. Сорвался с фумигации. Первый раз в жизни чемодан укладывал с противогазом на морде. И все равно чуть дуба не врезал. И куртку забыл нейлоновую, и справочник капитанский, и кактус.
– С кактусом в самолет не пускают. Я пробовал, – сказал Ниточкин. – А как идут дела в Новороссийске?
– Сдуло им почву в море. Иллюминаторы после боры[252] отмыть невозможно.
– И я в этом Новороссийске как-то попал в плохой сезон. И вот случаем продали нам сердобольные женщины трех кур. Вернее, двух кур и петуха. Жили мы в гостинице для моряков – тоже на фумигации, – кухонного инвентаря нет, жевать хочется ужасно. Двух кур мы лишили жизни: одну разодрали на куски и засунули в электрический чайник, другую подготовили к этому мероприятию, а петуха посадили в шкаф живым, чтобы он не прокис раньше времени.
Пока первая курица кипела в чайнике, мы успели надраться в предвкушении курятины. Потом мы ее съели, засунули в чайник следующую и все заснули. Пока мы спали, вода из чайника выкипела и по коридорам понесло запахом жареной курицы, у всей остальной морской братии слюнки потекли… Но дело не в этом, а в том, что по гостинице уже давно был объявлен розыск двух девиц – чьих-то «невест». Ребята из морской дружбы перепрятывали этих девиц по номерам, подвалам и чердакам уже неделю, и администрация с ног сбилась. Даже немецких овчарок приводили. Но ребята не поскупились на трубочный табак и засыпали им все щели. Овчарки чуть было своих собственных руководителей не перекусали. И вот наша судовая администрация и гостиничная администрация делают очередной неожиданный налет.
Входят они в наш номер. Видят, из чайника дым идет, в шкафу что-то трепыхается, мы все спим, а над нами пух летает и перья. Ну, ясно, что в шкафу девицы спрятались. Собрали свидетелей, понятых – все как положено… Знаешь состояние человека, который совсем уже собрался чихнуть? Уже и глаза закрыл, и нос сморщил, и весь уже находился в предвкушении блаженного, желанного чиха, – ан нет, не чихнулось! Вот такое, вероятно, пережили члены поисковой комиссии, когда из шкафа петух вместо девиц выскочил и закукарекал.
Мы глаза продрали, но ничего понять не можем: вокруг много начальства, из чайника черный дым валит, и среди всего этого беспорядка петух летает и кукарекает… Смешно, но именно через этот случай я узнал, что такое полная, стопроцентная психическая несовместимость…
У меня училище наконец закончено было, диплом в кармане, а меня за этого петуха еще на один рейс – плотником, да еще артельным в придачу выбрали. И загремел я в тропики на казаке «Степане Разине» – питьевую воду мерить и муку развешивать.
Ладно. Гребем. Жара страшная. Взяли на Занзибаре мясо. Что это было за мясо – я и сейчас не знаю, может быть, зебры. Или – такое предположение тоже было – бегемота. И вот это старшего помощника, естественно, тревожило. И он старался подобрать к незнакомому мясу подходящую температуру в холодильнике, то есть в холодной артелке. Каждый день в восемь тридцать спускался ко мне в артелку, нюхал бегемотину и смотрел температуру. И так меня к своим посещениям приучил – а пунктуальности он был беспримерной, – что я по нему часы проверял.
Звали чифа Эдуард Львович, фамилия – Саг-Сагайло.
Никогда в жизни я не сажал людей в холодильник специально. Грешно сажать человека в холодильник и выключать там свет, даже если человек тебе друг-приятель. А если ты с ним вообще мало знаком и он еще твой начальник, то запирать человека на два часа в холодильнике просто глупо.
Еще раз подчеркиваю, что произошло все это совершенно случайно, тем более что ни на один продукт в нашем холодильнике Саг-Сагайло не походил. Он был выше среднего роста, белокурый, жилистый, молчаливый, а хладнокровие у него было ледяное. Мне кажется, Эдуард Львович происходил из литовских князей, потому что он каждый день шею мыл и рубашку менял. Вот в одной свежей рубашке я его и закрыл. И он там в темноте два часа опускал и поднимал двадцатикилограммовую бочку с комбижиром, чтобы не замерзнуть. И это помогло ему отделаться легким воспалением легких, а не чахоткой например.
Конфуз произошел следующим образом. У Сагайлы в каюте лопнула фановая труба, он выяснял на эту тему отношения со старшим механиком и опоздал на обнюхивание бегемотины минут на пять.
Я в артелке порядок навел, подождал чифа – его нет и нет. Я еще раз стеллажи обошел – а они у нас были в центре артелки, – потом дверью хлопнул и свет выключил. Получилось же, как в цирке у клоунов: следом за мной вокруг стеллажей Эдуард Львович шел. Я за угол – и он за угол, я за угол – и он за угол. И мы друг друга не видели. И не слышали, потому что в холодной артелке специально для бегемотины Эдуард Львович еще вентиляторы установил и они шумели, ясное дело.
– Ниточкин, – спрашивает Эдуард Львович, когда через два часа я выпустил его в тропическую жару и он стряхивал с рубашки и галстука иней. – Вы читали Шиллера?
Я думал, он мне сейчас голову мясным топором отхватит, а он только этот вопрос задал.
– Нет, – говорю, – трудное военное детство, не успел.
– У него есть неплохая мысль, – говорит Саг-Сагайло хриплым, морозным, новогодним голосом. – Шиллер считал, что против человеческой глупости бессильны даже боги. Это из «Валленштейна». И это касается только меня, товарищ Ниточкин.
– Вы пробовали кричать, когда я свет погасил? – спросил я.
– Мы не в лесу, – прохрипел Эдуард Львович.
Несколько дней он болел, следить за бегемотиной стало некому – я в этом деле плохо соображал. Короче говоря, мясо протухло. Команда, как положено, хай подняла, что кормят плохо, обсчитывают и так далее. И все это на старпома, конечно, валится.
Тут как раз акулу поймали. Ну, обычно наши моряки акуле в плавнике дыру сделают и бочку принайтовят[253], или пару акул хвостами свяжут и спорят, какая у какой первая хвост вырвет с корнем. А здесь я вспомнил, что в столице, в ресторане «Пекин», пробовал жевать второе из акульих плавников – самое дорогое было блюдо в меню. Уговорил кока, и он акулу зажарил. И получилось удачно – сожрали ее вместе с плавниками. Два дня жрали. И Эдуард Львович со мной даже пошучивать начал.
А четвертый штурман, сопливый мальчишка, вычитал в лоции, что акулу мы поймали возле острова, на котором колония прокаженных. И трупы прокаженных выкидывают на съедение местным акулам. Получалось, что бациллы проказы прямым путем попали в наши желудки. Кое-кого тошнить стало, кое у кого температура поднялась самым серьезным образом, кое-кто сачкует и на вахту не выходит под этим соусом.
Капитан запрашивает пароходство, пароходство – Москву, Москва – главных проказных специалистов мира. Скандал на всю Африку и Евразию. И Саг-Сагайле строгача влепили за эту проклятую акулу.
Вечером прихожу к нему в каюту, чтобы объяснить, что акул любых можно есть, что у них невосприимчивость к микробам, они раком не болеют. Я все это сам читал под заголовком: «На помощь, акула!» Чтобы акулы помогли нам побороть рак. И что надо обо всем этом сообщить в пароходство и снять несправедливый строгач.
Эдуард Львович все спокойно выслушал и говорит вежливо:
– Ничего, товарищ Ниточкин. Не беспокойтесь за меня, не расстраивайтесь. Переживем и выговор – первый он, что ли?
Но в глаза мне смотреть не может, потому что не испытывает желания мои глаза видеть.
Везли мы в том рейсе куда-то ящики со спортинвентарем, в том числе со штангами. Качнуло крепко, несколько ящиков побилось, пришлось нам ловить штанги и крепить в трюмах. А я когда-то тяжелой атлетикой занимался, дай, думаю, организую секцию тяжелой атлетики, а перед приходом в порт заколотим эти ящики и все дело. Капитан разрешил. Записались в мою секцию пять человек: два моториста, электрик, камбузник. И… Саг-Сагайло записался.
Пришел ко мне в каюту и говорит:
– Главное в нашей морской жизни – не таить чего-нибудь в себе. Я, должен признаться, испытываю к вам некоторое особенное чувство. Это меня гнетет. Если мы вместе позанимаемся спортом, все разрядится.
Ну, выбрали мы хорошую погоду, вывел я атлетов на палубу, посадил всех в ряд на корточки и каждому положил на шею по шестидесятикилограммовой штанге – для начала. Объяснил, что так производится на первом занятии проверка потенциальных возможностей каждого. И командую:
– Встать!
Ну, мотористы кое-как встали. Камбузник просто упал. Электрик скинул штангу и покрыл меня матом. А Саг-Сагайло продолжает сидеть, хотя я вижу, что сидеть со штангой на шее ему уже надоело и он хотел бы встать, но это у него не получается, и глаза у него начинают вылезать на лоб.
– Мотористы! – командую ребятам. – Снимай штангу с чифа! Живо!
Он скрипнул зубами и говорит:
– Не подходить!
А дисциплину, надо сказать, этот вежливый старпом держал у нас правильную. Ослушаться его было непросто.
Он сидит. Мы стоим вокруг.
Прошло минут десять. Я послал камбузника за капитаном. Капитан пришел и говорит:
– Эдуард Львович, прошу вас, бросьте эти штучки, вылезайте из-под железа: обедать пора.
Саг-Сагайло отвечает:
– Благодарю вас, я еще не хочу обедать. Я хочу встать. Сам.
Тут помполит явился, набросился, ясное дело, на меня, что я чужие штанги вытащил.
Капитан, не будь дурак, бегом в рубку и играет водяную тревогу. Он думал, чиф штангу скинет и побежит на мостик. А тот, как строевой конь, услышавший сигнал горниста, встрепенулся весь – и встал! Со штангой встал! Потом она рухнула с него на кап машинного отделения и получилась здоровенная вмятина. За эту вмятину механик пилил старпома до самого конца рейса…
Ты не хуже меня знаешь, что старпом может матроса в порошок стереть, жизнь ему испортить. Эдуарда Львовича при взгляде на меня тошнило, как матросов от прокаженной акулы, а он так ни разу голоса на меня и не повысил. Правда, когда я уходил с судна, он мне прямо сказал:
– Надеюсь, Петр Иванович, судьба нас больше никогда не сведет. Уж вы извините меня за эти слова, но так для нас было бы лучше. Всего вам доброго.
Прошло несколько лет, я уже до второго помощника вырос, потом до третьего успел свалиться, а известно, что за одного битого двух небитых дают, то есть стал я уже более-менее неплохим специалистом.
Вызывают меня из отпуска в кадры, суют билет на самолет: вылетай в Тикси немедленно на подмену – там третий штурман заболел, а судно на отходе. Дело привычное – дома слезы, истерика, телеграммы вдогонку. Добрался до судна, представляюсь старпому, спрашиваю:
– Мастер как? Спокойный или дергает зря? – Ну, сам знаешь эти вопросы. Чиф говорит, что мастер – удивительного спокойствия и вежливости человек. У нас, говорит, буфетчица – отвратительная злющая старуха, въедливая, говорит, карга, но капитан каждое утро ровно в восемь интересуется ее здоровьем.
Стало мне тревожно.
– Фамилия мастера?
– Саг-Сагайло.
Свела судьба. И почувствовал я себя в некотором роде самолетом: заднего хода ни при каких обстоятельствах дать нельзя. В воздухе мы уже, летим.
Не могу сказать, что Эдуард Львович расцвел в улыбке, когда меня увидел. Не могу сказать, что он, например, просиял. Но все положенные слова взаимного приветствия сказал. У него тоже заднего хода не было: подмена есть подмена. Ладно, думаю. Все ерунда, все давно быльем поросло. Надо работать хорошо – остальное наладится.
Осмотрел свое хозяйство. Оказалось, только один целый бинокль есть, и тот без ремешка. Обыскал все ящики – нет ремешков. Ладно, думаю, собственный для начала не пожалею, отменный был ремешок, в Сирии покупал. Я его разрезал вдоль и прикрепил к биноклю. Нельзя, если на судне всего один нормальный бинокль – и без ремешка, без страховки. Намотал этот проклятый ремешок на переносицу этому проклятому биноклю по всем правилам и бинокль в пенал засунул.
Стали сниматься. Саг-Сагайло поднялся на мостик.
Я жду: заметит он, что я ремешок привязал, или нет? Похвалит или нет? Ну, сам штурман, знаешь, как все это на новом судне бывает. Саг-Сагайло не глядя, привычным капитанским движением протягивает руку к пеналу, ухватывает кончик ремешка и выдергивает бинокль на свет божий. Ремешок, конечно, раскручивается, и бинокль – шмяк об палубу. И так ловко шмякнулся, что один окуляр вообще отскочил куда-то в сторону.
Саг-Сагайло закрыл глаза и медленно отсчитал до десяти в мертвой тишине, потом вежливо спрашивает:
– Кто здесь эту самостоятельность проявил? Кто эту сыромятную веревку привязал и меня не предупредил?
Я догнал окуляр где-то уже в ватервейсе, вернулся и доложил, что хотел сделать лучше, что единственный целый бинокль использовать без ремешка было опасно…
Саг-Сагайло еще до десяти отсчитал и говорит:
– Ничего, Петр Иванович, всяко бывает. Не расстраивайтесь. Доберемся домой и без бинокля. Или, может, на ледоколах раздобудем за картошку.
И хотя он сказал это вежливым и даже, может быть, мягким голосом, но на душе у меня выпал какой-то осадок.
Дали ход, легли на Землю Унге.
Эдуард Львович у правого окна стоит, я – у левого.
Морозец уже над Восточно-Сибирским морем. Стемнело. Погода маловетреная. И в рубке тихо, но тишина для меня какая-то зловещая.
Все мы знаем, что если на судне происходит одна неприятность, то же еще две – до ровного счета. Чувствую: вот-вот опять что-нибудь случится. Но стараюсь волевым усилием отвлекать себя от этих мыслей.
Через час Саг-Сагайло похлопал себя по карманам и ушел с мостика вниз.
– Плывите, – говорит, – тут без меня.
Остался я на мостике один с рулевым и думаю: что бы сделать полезного? А делать ровным счетом нечего: берегов уже нет, радиомаяков нет, небес нет, льдов пока еще тоже нет. В окна, думаю, дует сильно, Надо, думаю, окно капитанское закрыть. И закрыл.
Ведь какая мелочь: окно там закрыл человек или, наоборот, открыл, но когда образуется между людьми эта психическая несовместимость, то мелочь вовсе не мелочь.
Так через полчасика появляется Эдуард Львович и, попыхивая трубкой, шагает своими широкими, решительными шагами к правому окну, к тому, что я закрыл, чтобы не дуло.
Я еще успел отметить, что когда Саг-Сагайло старпомом был, то курил сигареты, а стал капитаном – трубку завел. Только я успел это отметить, как Саг-Сагайло с полного хода высовывается в закрытое окно. То есть высунуться-то ему, естественно, не удалось. Он только втыкается в стекло-сталинит лбом и трубкой. Из трубки ударил столб искр, как из паровоза дореволюционной постройки. А я – тут уж нечистая сила водила моей рукой – перевожу машинный телеграф на «полный назад». Звонки, крик в рубке, и попахивает паленым волосом.
Потом затихло все, и только слышно, как Саг-Сагайло считает: «…восемь, и девять, и десять». Потом негромко спрашивает:
– Петр Иванович, это вы окно закрыли? Разве я вас об этом просил?
А я вижу, что у него вокруг головы во мраке рубки возникает как бы сияние, такое, как на древних иконах. Короче говоря, вижу я, что Эдуард Львович Саг-Сагайло вроде бы горит. И находится он в таком вообще наэлектризованном состоянии, что пенным огнетушителем тушить его нельзя, я можно только углекислотным.
Я ему обо всем этом говорю. И мы с рулевым накидываем ему на голову сигнальный флаг: других тряпок в рулевой рубке, конечно, и днем с огнем не найдешь.
Потом я поднял трубку, открыл капитанское окно и тихо забился в угол за радиолокатор. А Саг-Сагайло осматривается вокруг и время от времени хватается за обгоревшую голову. Наконец спрашивает каким-то не своим голосом:
– Скажите, товарищ Ниточкин, мы назад плывем или вперед?
И тут только я понимаю, что телеграф продолжает стоять на «полный назад».
Минут через пятнадцать после того, как мы дали нормальный ход, Эдуард Львович говорит:
– Петр Иванович, вам один час остался, море пустое; я думаю, вы без меня обойдетесь. Я чувствую себя несколько нездоровым. Передайте по вахте, чтобы меня до утра не трогали: я снотворное приму.
И ушел, потому что, очевидно, уже физически не мог рядом со мной находиться.
И такая меня тоска взяла – хоть за борт прыгай. И он человек отличный, и я только хорошего хочу, а получается у нас черт знает что. Ведь не докажешь, что я все из добрых побуждений делал; что в холодильнике его случайно закрыл; что штангу действительно на шеи кладут, когда в атлеты принимают; что в окно дуло и ветер рулевому мешал вперед смотреть; и что я свой собственный, за два кровных фунта купленный ремешок загубил, чтобы бинокль застраховать… Не объяснишь, не докажешь этого никому на свете.
На следующий день все у меня валилось из рук в полном смысле этих слов. Чумичка, например, за обедом – шлепнулась обратно в миску с супом, и брызги рыжего томатного жира долетели до ослепительной рубашки Эдуарда Львовича. Он встал и молча ушел из кают-компании.
Спустился я в каюту и попробовал с ходу протиснуться в иллюминатор, но Мартин Иден из меня не получился, потому что иллюминатор, к счастью, оказался маловат в диаметре. Был бы спирт, напился бы я. И пароход чужой, пойти не к кому, поплакаться в жилетку, излить душу. Хотя бы Сагайло на меня ногами топал, орал, в цепной ящик посадил, как злостного хулигана и вредителя, – и то мне бы легче стало…
А он на глазах тощает, седеет, веко у него дергается, когда я в поле зрения попадаю, но все так же говорит: «Доброе утро, Петр Иванович! Сегодня в лед войдем, вы повнимательнее, пожалуйста. Здесь на картах пустых мест полно, промеров еще никогда не было, за съемной навигационной обстановкой следите, ее для себя сезонные экспедиционники ставят, и каждый огонь, прошу вас, секундомером проверяйте».
И знаешь, как сказал Шиллер, с дураками бессильны даже боги. Ведь я уже опытным штурманом был, черт побери, а как упомянул Эдуард Львович про секундомер, так я за него каждую секунду хвататься стал – от сверхстарательности. Звезда мелькнет в тучах на горизонте, а у меня уже в руках секундомер тикает, и я замеряю проблески Альфы Кассиопеи. Пока я Кассиопею измеряю, мы в льдину втыкаемся и белых медведей распугиваем, как воробьев.
Штурмана, знаешь, народ ехидный. Вид делают сочувствующий, сопонимающий, а сами, подлецы, радуются: еще бы! – каждую вахту третьего штурмана на мостике можно вроде как цирк бесплатно смотреть, оперетту, я бы даже сказал – кордебалет! Тюлени и те из полыньи выглядывали, когда я на крыло мостика выходил.
Ну-с, пробиваемся мы к северному мысу Земли Унге сквозь льды и туманы. Вернее, пробивается капитан Саг-Сагайло, а мы только свои вахты стоим. Вышли на видимость мыса Малый Унге, там огонь мигает. Я, конечно, хвать секундомер. Эдуард Львович говорит:
– Петр Иванович, здесь два съемных огня может быть. У одного пять секунд, у другого – восемь.
А я только один огонь вижу. Руки трясутся, как с перепоя. Замерил период – получается пять секунд. Дай, думаю, еще раз проверю. Замерил – двенадцать получается. Я еще раз – получается восемь. Я еще раз – двадцать два.
Эдуард Львович молчит, меня не торопит, не ругается. Только видно по его затылку, как весь он напряжен и как ему совершенно необходимо услышать от меня характеристику этого огня. Справа нас ледяное поле поджимает, слева – стамуха[254] под берегом сидит, и «стоп» давать нельзя: судно руля не слушает.
– Эдуард Львович, – говорю я. – Очевидно, секундомер испортился, или огни в створе. Все разные получаются характеристики.
– Дайте, – говорит, – секундомер мне, побыстрее, пожалуйста!
Дал я ему секундомер. Он вынимает изо рта сигарету (после случая с закрытым окном Эдуард Львович опять на сигареты перешел) и той же рукой, которой держит сигарету, выхватывает у меня секундомер. И – знаешь, как отсчитывают секунды опытные люди – каждую секунду вместе с секундомером рукой сверху вниз: «Раз! Два! Три! Четыре! Пять!»
– Пять! – и широким жестом выкидывает за борт секундомер.
Это, как я уже потом догадался, он хотел выкинуть окурок сигаретный, а от напряжения и лютой ненависти ко мне выкинул с окурком и секундомер. Выплеснул, как говорится, ребенка вместе с водой. Выплеснул – и уставился себе в руку: что, мол, такое – только что в руке секундомер тикал, и вдруг ничего больше не тикает. Честно говоря, здесь его ледяное хладнокровие лопнуло. Мне даже показалось, что оно дало широкую трещину.
И я от кошмара происходящего машинально говорю:
– Зачем вы, товарищ капитан, секундомер за борт выкинули? Он восемьдесят рублей стоит и за мной числится.
– Знаете, – говорит Эдуард Львович как-то задумчиво, – я сам не знаю, зачем его выкинул. – И как заорет: – Вон отсюда, олух набитый! Вон с мостика, акула! Вон!!
Пока все это происходило, мы продолжаем машинами работать, И вдруг – трах! – летим все вместе куда-то вперед по курсу. Кто спиной летит, кто боком, а кому повезло, тот задом вперед летит.
Самое интересное, что Эдуард Львович в этот момент влетел в историю человечества и обрел бессмертие. Потому что банка, на которую мы тогда сели, теперь официально на всех картах называется его именем: банка Саг-Сагайло.
Ну-с, дальше все происходит так, как на каждом порядочном судне происходить должно, когда оно село на мель. Экипаж продолжает спать, а капитан принимает решение спустить катер и сделать промеры, чтобы выбрать направление отхода на глубину.
Мороз сильный, и мотор катера, конечно, замерз – не заводится. Нужна горячая вода. Чтобы принести воду, нужно ведро. Ведро у боцмана в кладовке, а ключи он со сна найти не может; буфетчица свое ведро не дает, и так далее, и тому подобное.
Я эти мелкие, незначительные подробности запомнил, потому что мастер с мостика меня выгнал, а спать мне как-то не хотелось.
С мели нас спихнуло шедшее навстречу ледяное поле: как жахнуло по скуле, так мы и вздохнули опять легко и спокойно. Все вздохнули, кроме меня, конечно.
Подходит срок на очередную вахту идти, а я не могу, и все! Сижу, валерьянку пью. Курю. Элениума тогда еще не было. Стук в дверь.
– Кого еще несет?! – ору я. – Пошли вы к такой-то и такой-то матери!
Входит Эдуард Львович.
Я только рукой махнул, и со стула не встал, и не извинился.
– Мне доктор сказал, – говорит Эдуард Львович, – у вас бутыль с валерьянкой. Накапайте и мне сколько там положено и еще немного сверх нормы.
Накапал я ему с четверть стакана. Он тяпнул, говорит:
– Я безобразно вел себя на мостике, простите. И вам на вахту пора.
Еще немного – и зарыдал бы я в голос.
И представляешь выдержку этого человека, если до самого Мурманска он ни разу не заглянул мне через плечо в карту.
Капитаны бывают двух видов. Один вид беспрерывно орет: «Штурман, точку!» И все время дышит тебе в затылок, смотрит, как ты транспортир вверх ногами к линейке прикладываешь. А другой специально глаза в сторону отводит, когда ты над картой склонился, чтобы не мешать даже взглядом. И вот Эдуард Львович был, конечно, второго вида. И в благодарность за всю его деликатность, когда мы уже швартовались в Мурманске, я защемил ему большой палец правой руки в машинном телеграфе. А судно «полным назад» отрабатывало, и высвободить палец из рукоятной защелки Эдуард Львович не мог, пока мы полностью инерцию не погасили. И его на санитарной машине сразу же увезли в больницу…
Вот желают нам, морякам, люди «счастливого плавания», подумал уже я, а не Петя Ниточкин. Из этих «счастливых плаваний» самый захудалый моряк может трехкомнатную квартиру соорудить – такое количество пожеланий за жизнь приходится услышать. Ежели каждое «счастливого плавания» представить в виде кирпича, то пожалуй, и дачу можно построить. Но когда добрые люди желают нам счастья в рейсе, они подразумевают под этим счастьем отсутствие штормов, туманов и айсбергов на курсе и знаменитые три фута чистой воды под килем. А все шторма и айсберги – чепуха и ерунда рядом с психическими барьерами, которые на каждом новом судне снова, и снова, и снова преодолеваешь, как скаковая лошадь на ипподроме…
Сценаристы и режиссеры в море
Началом киноэпопеи можно считать момент, когда режиссер Георгий Данелия, знаменитый ныне фильмами «Я шагаю по Москве», «Не горюй!», «Тридцать три», «Совсем пропащий», и режиссер Игорь Таланкин, знаменитый ныне фильмами «Чайковский» и «Дневные звезды», отправились вместе со мной в путь к причалу арктической бухты Тикси.
Вернее, в далекий путь отправились тогда только Таланкин и я. Неважно, по каким обстоятельствам, но Гия обострил отношения с бортпроводницей и за минуту до старта покинул самолет полярной авиации в аэропорту Внуково. Конечно, мы могли бы договориться со стюардессой, но гордыня забушевала в режиссерской душе с силой двенадцатибалльного шторма, и он выпал из самолета с высоко поднятой головой, оставив в моем кармане деньги и документы, в багажном отделении вещи и в хвостовом гардеробе теплую полярную одежду из реквизита «Мосфильма».
Было 03.09.1960 года.
В Москве было жарко.
Мы взлетели. И я увидел внизу на огромной пустыне столичного аэродрома маленькую фигурку в ковбойке. Фигурка не махала нам вслед рукой.
Мы с Таланкиным мрачно молчали, ибо чувствовали себя предателями. Вероятно, нам следовало покинуть борт самолета вместе с Гией.
Мы с Таланкиным как раз работали над сценарием фильма о мужской дружбе. О том, как товарищ спешит к товарищу по первому зову на противоположную сторону планеты. А в нашем собственном поведении явно сквозило некоторое двуличие.
С Внуковом удалось связаться только через сутки с Диксона. Радисты сообщили, что на трассе Великого Северного пути обнаружен странный грузин. Он собирал хлебные огрызки на столах летной столовой то ли в Амдерме, то ли в Воркуте. Но не это потрясло полярников. Их потрясло, что грузин пробирался через Арктику в рубашке.
Обратите внимание: Георгий Николаевич не вернулся домой, чтобы прихватить деньжат и пальтишко. Он продолжал демонстрировать вселенной неукротимую гордыню. Возможно, правда, что короткое возвращение домой и неизбежная встреча с мамой по разным причинам не устраивали молодого, но уже знаменитого режиссера. Отступать он не любит. Он одиноким голодным волком догонял нас.
Уже тогда я понял, что работать над сценарием с Данелией будет трудно, что он будет держаться за свои точки зрения с цепкостью лемура, который вцепился в кочку.
Мы воссоединились в Тикси.
Аэродром там был далеко от поселка, машину из капитана морского порта было не выбить, к самому прилету Гии мы опоздали, в аэропортовском бараке его не было, и мы уже собрались уезжать, когда выяснилось, что вокруг давно пустого самолета кто-то бегает. Бегал Гия – согревался: снежные заряды налетали с Ледовитого океана.
Он сразу, но сдержанно высказал в наш адрес несколько соображений. Затем замкнулся в себя и в привезенную нами меховую одежду.
07.09.1960 года на ледокольном пароходе «Леваневский» мы отправились в Восточный сектор Арктики, с целью снабжения самых далеких на этой планете островных полярных станций.
Редкий для меня случай – в рассказе «Путь к причалу» у главного героя боцмана Росомахи существовал прототип. Это был мичман Росомахин. Мы плавали с ним на спасателе в 1952–1953 годах. Мы с ним не только плавали, но и тонули 13 января 1953 года у камней со скупердяйским названием Сундуки в Баренцевом море, на восточном побережье острова Кильдин, севернее рейда с веселым названием Могильный.
Мы спасали средний рыболовный траулер № 188. Но тень «Варяга» витала над этим траулером. Он спасаться не пожелал. Он нормальным утюгом пошел на грунт, как только был сдернут с камней, на которые вылетел.
Аварийная партия разделилась на две неравные части. Одна часть полезла на кормовую надстройку, другая – на задирающийся к черным небесам нос, траулер уходил в воду кормой. Я оказался на кормовой надстройке и наблюдал оттуда за волнами, которые заплескивали в дымовую трубу. Рядом висел на отличительном огне мичман Росомахин.
Температура воды – 1°, воздуха – 6°, ветер 5 баллов, метель, полярная ночь, огромное желание спасти свою шкуру любой ценой.
И когда подошел на вельботе капитан-лейтенант Загоруйко, я заорал и замахал ему. Я решил, что первыми надо снимать людей с кормовой надстройки, ибо нос будет дольше торчать над волнами. Я очень глубоко замотивировал решение. В корме – машина, наиболее тяжелая деталь – раз; чем глубже уходит в волны корма, тем труднее снять с нее людей, так как вокруг надстройки куча разных шлюпбалок, выгородок и другого острого железа – два; в носовом трюме нет пробоин, и там образовалась воздушная подушка – три, и т. д. и т. п.
И тогда прототип моего литературного героя спас мне душу. Он заорал сквозь брызги, снег, и ветер, и грохот волн, что я щенок, что командиры аварийных партий и капитаны уходят с гибнущих кораблей последними. Если бы не его вопль, я попытался бы отбыть с траулера одним из первых, как нормальная крыса, и навсегда потерял бы уважение к самому себе, не говоря уже об уважении ко мне следователя и прокурора.
Таким образом, каждое предложение Данелии по изменению чего-то в боцмане Росомахе ранило мою спасенную когда-то Росомахиным душу. Кто это собирается что-то изменять в моем рассказе? Режиссер, человек, который видел море только с сочинского пляжа? Человек, который даже не знает, где остров Кильдин и где Гусиная земля? Какое право он тогда имеет снимать фильм о погибшем в море спасателе?
Я, конечно, не показывал своих чувств Гии, но он о них догадывался. И, кроме того, как настоящий режиссер, понимал необходимость войти в материал самому.
И тогда было принято решение отправиться на судне в Арктику и писать сценарий в условиях, наиболее близких к боевым.
На «Леваневском» мы оказались в одной каюте. Гия на верхней койке, я на нижней. И полтора кубических метра свободного пространства возле коек. Идеальные условия для проверки психологической совместимости или несовместимости. Плюс идеальный раздражитель, абсолютно еще не исследованный психологами, – соавторство в сочинении сценария.
Если в титрах стоит одно имя сценариста, то – по техническим причинам. Мы на равных сценаристы этого фильма.
Уже через неделю я люто ненавидел соавтора и режиссера. Кроме огромного количества отвратительных черт его чудовищного характера он приобрел на судне еще одну. Он, салага, никогда раньше не игравший в морского «козла», с первой партии начал обыгрывать всех нас – старых, соленых морских волков!
Психологи придумали адскую штуку для того, чтобы выяснить психологическую совместимость. Вас загоняют в душ, а рядом, в других душевых – ваши друзья или враги. И вы должны мыться, а на вас льется то кипяток, то ледяная вода – в зависимости от поведения соседа, ибо водяные магистрали связаны.
Так вот, посади нас психологи в такой душ, я бы немедленно сварил Георгия Николаевича Данелию, а он с наслаждением заморозил бы меня.
И это при том, что и он, и я считаем себя добрыми людьми! Почему мы так считаем? Потому, что ни он, ни я не способны подвигнуть себя на каторгу писательства или режиссерства, если не любим своих героев. У Гии, мне кажется, нет ни одного Яго или Сальери. Его ненависть к серости, дурости, несправедливости, мещанству так сильна, что он физически не сможет снимать типов, воплощающих эти качества.
Гия начинал в кино с судьбы маленького человеческого детеныша, которого звали Сережей. И в этом большой смысл. Полезно начать с детской чистоты и со светлой улыбки, которая возникает на взрослых физиономиях, когда мы видим детские проделки. Знаете, самый закоренелый ненавистник детского шума, нелогичности, неосознанной жестокости – вдруг улыбается, увидев в сквере беззащитных в слабости, но лукавых человеческих детенышей.
При всей сатирической злости в Данелии есть отчетливое понимание того, что сделать маленькое добро куда труднее, нежели большое зло, ибо миллионы поводов и причин подбрасывает нам мир для оправдания дурных поступков.
Когда я писал о боцмане Росомахе, то любил его и давно отпустил ему любые прошлые грехи.
Когда Гия решил делать фильм по рассказу, перед ним встала необходимость полюбить боцмана с не меньшей силой. Но поводы и причины любви у меня и у Гии были разные, так как люди мы разного жизненного опыта. Надо было сбалансировать рассказ и будущий фильм так, чтобы мне не потерять своего отношения к меняющемуся в процессе работы над сценарием герою, а Гии набрать в нем столько, сколько надо, чтобы от души полюбить.
Сбалансирование не получалось.
Уже на восьмой день плавания мы перестали разговаривать. В каюте воцарилась давящая, омерзительная тишина. И только за очередным «козлом» мы обменивались сугубо необходимыми лающими репликами: «дуплюсь!», «так не ставят!», «прошу не говорить с партнером» и т. д.
Точного повода для нашей первой и зловещей ссоры я не помню. Но общий повод помню. Гия заявил в ультимативной форме, что будущий фильм не должен быть трагически-драматическим. Что пугать читателей мраком своей угасшей для человеческой радости души я имею полное право, но он своих зрителей пугать не собирается, он хочет показать им и смешное, и грустное, и печальное, но внутренне радостное…
– Пошел ты к черту! – взорвался я. – Человек прожил век одиноким волком и погиб, не увидев ни разу родного сына! Это «внутренне радостно»?!.
Он швырнул в угол каюты журнал с моим рассказом.
– Это тебе не сюсюкать над бедненьким сироткой Сереженькой! – сказал я, поднимая журнал. – Тебе надо изучать материал в яслях или в крайнем случае в детском саду на Чистых прудах, а не в Арктике…
Вокруг «Леваневского» уже давно сомкнулись тяжелые льды.
Гия взял бумагу и карандаш. Когда Гия приходит в состояние крайней злости, он вместо валерьянки или элениума рисует. Он рисует будущих героев, кадрики будущего фильма или залихватски танцующих джигитов. В хорошем настроении он может набросать и ваш портрет. Все мои портреты, сделанные Гией, кажутся мне пародиями или шаржами. Правда, я никогда не говорил ему об этом. Я просто нарисовал его самого с повязкой – бабским платочком – на физиономии. Получилось, на мой взгляд, очень похоже, хотя один глаз я нарисовать не смог.
Происхождение повязки таково.
Севернее Новосибирских островов в Восточно-Сибирском море есть островок Жохова. Это около семьдесят пятого градуса северной широты. На островке полярная станция, свора псов и два белых медвежонка, принятых в собачью компанию на равных.
Два года к острову не могли пробиться суда. Станция оказалась на грани закрытия. «Леваневский» пробился. Началась судорожная, торопливая выгрузка. Конечно, работали и Данелия, и Таланкин. Работали как обыкновенные грузчики. Только выгрузка была необыкновенная. Судно стояло далеко от берега.
Ящики с кирпичом, каменный уголь, мешки с картошкой, тяжеленные части ветряков из трюмов переваливались на понтон, катерок тащил понтон к берегу среди льдин, затем вывалка груза на тракторные сани, оттаскивание грузов к береговому откосу… Работа и днем, и ночью при свете фар трактора.
Понтон не доходил до кромки припая. И часто мы работали по пояс в месиве из воды, измельченного льда и песка со снегом.
Покурить удавалось, только когда понтон застревал во льдах где-нибудь на полпути к острову. В эти редкие минуты мы собирались у костров, собаки и мишки подходили к нам, мы играли с ними, возились, фотографировались с медвежатами. И каждому хотелось оказаться на фотографии поближе к зверюгам.
Быть может, оттуда, с далекого острова Жохова, мы привезли острейшее желание вставить в сценарий какого-нибудь зверюгу. И в фильме появился мишка, но сейчас не о том.
Работая в береговом накате, Гия простыл и получил здоровенную флегмону несколько ниже челюсти. О своем приобретении он молчал, продолжая выволакивать из ледяного месива ящики с печным кирпичом.
Он, по-видимому, получал мрачное наслаждение от сознания, что вскоре умрет от заражения крови, а я весь остаток жизни буду мучиться укорами совести, ибо не понял его тонкой лирической души. Оснований для возможной смерти было больше чем достаточно. На судне не было врача. Был только косой фельдшер. До ближайшей цивилизации – бухты Тикси или устья Колымы восемь градусов широты, то есть четыреста восемьдесят миль. Никакие самолеты сесть на остров или возле не могли. О вертолетах не могло идти и речи. А флегмона на железе под подбородком не лучше приступа аппендицита.
Когда она по размеру достигла гусиного яйца, температура самоубийцы достигла сорока градусов Цельсия. Кажется, я ночью услышал, что мой враг-соавтор бредит или стонет сквозь сон.
Занятная сделалась мина у фельдшера, когда мы с Игорем Таланкиным приволокли к нему Гию и он увидел эту жуткую флегмону. Резать надо было немедленно. Новокаина не было. И в отношении антисептики дело обстояло хуже некуда. Чтобы перестраховаться, фельдшер засадил в центр опухоли полный шприц какого-то пенициллина, и я с трудом удержал в себе сознание и устоял на ногах.
Гия сидел в кресле ничем не привязанный и молчал, только побелел и ощерился. И все время, пока фельдшер тупым скальпелем кромсал его, он продолжал молчать. А после операции решительно встал с кресла, чтобы самостоятельно идти в каюту. Ему хватило ровно одного шага, чтобы отправиться в нокдаун.
Старший помощник капитана Гена Бородулин (сейчас он капитан, и дай ему господь всегда счастливого плавания!) выдал пациенту стакан спирта, хотя на судне уже давно, даже в дни рождений, пили только хинную настойку.
А на следующее утро, выволакивая из ледяного месива очередной мешок с мукой, я увидел рядом перебинтованного режиссера, запорошенного угольной пылью, под огромным ящиком с запчастями ветряка…
Вы думаете, Гиино геройство помогло нам найти общий язык? Черта с два! Я не какой-то там хлюпик. Конечно, я высказал в общей форме похвалу его мужеству и умению терпеть боль, но когда на Земле Бунге мы отправились на вездеходе охотиться на диких оленей, я захватил единственный карабин, а ему досталась малопулька. Я вцепился в карабин, как молодожен в супругу. И на все справедливые требования стрелять в оленей по очереди отвечал холодным отказом.
Никаких оленей мы не обнаружили, вездеход провалился под лед, вытащить его не удавалось, вокруг была ослепительная от снега тундра и лед Восточно-Сибирского моря, вернее, лед пролива Санникова. Шофер-полярник предложил пострелять из карабина ради убийства времени в консервную банку. И мы долго стреляли, а Гия расхаживал взад-вперед по тундре и делал вид, что все происходящее его не интересует, что стрелять из карабина в банку ему ни капельки не хочется и что теперь он до карабина никогда в жизни не дотронется.
Патронов оставалось все меньше. Мы мазали отчаянно – замерзшие, на ветру, возле наполовину затонувшего вездехода. Когда патронов оставалось три штуки, моя гуманитарная составляющая не выдержала. Я отправился к врагу-соавтору и протянул карабин. Его грузинско-горская сущность тоже не выдержала. Он сказал, что я та еще сволочь, что он никогда не пошел бы со мной в разведку и так далее, но руки его непроизвольно протянулись к карабину.
И он всадил все три патрона в эту дурацкую банку! И потом с индифферентным видом продолжал расхаживать взад-вперед по тундре. И вид у него был индюшечий, так как он изображал полнейшее равнодушие к своей победе, как будто был чемпионом мира по стрельбе, а не обыкновенным начинающим режиссером и бывшим неясно каким архитектором!
Вот в такой жуткой психической обстановке происходили роды сценария «Путь к причалу»!
Соавтор обыгрывал меня в домино, демонстрировал суровое мужество, лучше меня стрелял из карабина. Оставалось – попасть в хороший шторм. Я не сомневался, что бывший архитектор будет травить на весь ледокольный пароход «Леваневский» от фор-до ахтерштевня.
12.10.1960 года радист Юра Комаров принес радиограмму.
– Ребята, – сказал Юра, – вам тут, очевидно, шифром лупят. Так вы вообще-то знайте, что шифром в эфире можно только спецначальникам…
Текст, пройдя океанский эфир, выглядел так:
«ЛЕВАНЕВСКИЙ ДАНЕЛИЮ ТУЛАНКИНУ КАПЕЦКОМУ ПОЗДРАВЛЯЕМ СЕРЖА ПОЛУЧИЛ ПРЕМИЮ МОЛОДЕЖНОМ ФЕСТИВАЛЕ КАННАХ ВОЗМОЖНА АКАПУЛЬКА».
Итак, «Серж» победно распространялся по глобусу, улыбался зрителям на берегах довольно далекого от родителей Средиземного моря, а Гию и Игоря начинала нетерпеливо ожидать в гости знойная Мексика.
«Красивая жизнь» – скажет 99,999 % людей на планете.
И правильно скажут. Только путь к причалам этой жизни не бывает красивым. И это не в переносном, а в прямом смысле.
«Леваневский» угодил не в хороший шторм, а в нормальный ураган.
И было это как раз в тех местах, где штормовал и погибал наш герой боцман Росомаха – в Баренцевом море, недалеко от острова Колгуев.
Правда, в ураган угодил я. Данелия и Таланкин бросили писателя на произвол судьбы в Диксоне. Они опаздывали в Мексику и должны были лететь домой на самолете, а я оставался на ледокольном пароходе «Леваневский», чтобы отметить командировочное в Архангельске, прибыв туда морским путем.
– Такого количества SOS’ов не слышал даже Ной! – изрек наш радист Юра Комаров, пытаясь обедать на четвереньках в кают-компании. В кресла залезать было опасно – их вырывало с корнем.
А скоро подумать вплотную о SOS’е пришлось и нам – волнами заклинило руль или что-то сломалось в рулевой машине. На палубе были понтоны, катера, вездеходы, огромные автофургоны – радиолокационные станции, то есть судно было перегружено и центр тяжести его находился не там, где положено, а черт знает где. Но SOS давать оказалось бесполезно. Никто не мог успеть к нам, кроме ледокола «Капитан Белоусов», который штормовал в сутках пути.
За эти сутки я точно осознал разницу между писателем и режиссерами: когда режиссер разгуливает по Мексикам или Парижам, сценарист изучает жизнь, как говорится, «на местах». Ну, с этими несправедливостями мы давно смирились. Привычка к подобным обидам передается сценаристам уже генетически. А вот когда старик «Леваневский» разок лег на левый борт градусов на тридцать пять, тогда он задумался в этом положении, решая, стоит ли ему обратно подниматься или спокойнее будет опуститься в мирную и вечную тишину, или лучше просто-напросто стряхнуть со своей шкуры все понтоны, катера и передвижные радиолокационные станции, вот в этот момент, который, правда, был отчаянно красив, ибо шторм сатанел над морем Баренца при безоблачном, чистом черном небе и полной луне, и гребень каждой волны, которая перекатывала через «Леваневский», был просвечен лунными лучами и сверкал люстрами Колонного зала – вот в этот момент я затосковал по соавтору.
Мне хотелось поделиться с ним красотой мира.
Ведь все художники болезненно переносят одинокое наслаждение красотой без близких им по духу людей.
И тогда «Леваневский» стремительно и, казалось, бесповоротно повалился на левый борт, и в ходовой рубке вырвало из пенала бинокль, и он пронесся сквозь тьму рубки со снарядным свистом и разбился в мелкие брызги, а мы висели кто где и не могли понять, что это такое просвистело и взорвалось в рубке ледокольного парохода. И когда потом мы полезли с Геной Бородулиным на палубу, чтобы проверить крепления понтона, и обтягивали крепления при помощи ломов и «закруток», понтон под нами ездил по палубе и нависал над забортным пространством. И когда от чрезмерного физического перенапряжения и качки мне стало обыкновенно дурно и меня вывернуло в ослепительные волны, и холодный пот мешался на моем лице с не менее холодными брызгами – я все вспоминал и вспоминал жаркую, жирную Мексику и все отчетливее понимал разность режиссерской и сценаристской судеб.
Утро было тоже довольно хреновое.
«Леваневский» дрейфовал в дыру между островом Колгуев и мысом Канин Нос. Юра Комаров время от времени появлялся в ходовой рубке и сообщал о чужих несчастиях. Сведения о чужих бедах каким-то чудом утешают попавшего в беду человека. Норвежское рыболовное судно было покинуто командой возле мыса Коровий Нос и превратилось в «летучего голландца» (так называются на официальном морском языке брошенные экипажем суда). И теперь всем судам давали предупреждение на предмет возможного столкновения с ним в горле Белого моря.
Нам было еще далеко до горла Белого моря и столкновения с «летучим голландцем». Юра Комаров разглагольствовал в рубке о том, что самым мелодичным, музыкальным и красивым из всех соединений точек и тире является сочетание SOS. Три точки, три тире и еще три точки – просто прелесть, они пахнут Чайковским.
18.10.1960 года, около полудня, мы увидели ледокол «Капитан Белоусов». Самого ледокола мы, конечно, не увидели. Был только снежно-белый широкий смерч. Брызги вздымались вокруг ледокола, который шел к нам, чтобы оказать нам чисто моральную, но – помощь (чисто моральную потому, что завести в такой шторм буксир, «взять за ноздрю», как говорят моряки, нас было совершенно невозможно). «Капитан Белоусов» качался так, что тошно было даже глядеть в его сторону.
У ледоколов нет бортовых килей, и днище им инженеры делают яйцеобразным, дабы при ледовой подвижке они, как нансеновский «Фрам», вылезали на лед. Судно без бортовых килей с яйцом вместо брюха качается на волне безобразным и удивительным образом.
На «Капитане Белоусове» восемьдесят процентов экипажа не было способно трудиться. На ледоколах привыкают плавать во льдах, а во льдах не может быть волны, и ледокольщики отвыкают от голубого волнового простора и укачиваются быстро и всерьез.
«Белоусов» заложил вираж вокруг «Леваневского».
Капитаны обсудили по радиотелефону положение и пришли к выводу о бессмысленности каких бы то ни было мероприятий со стороны «Белоусова». Нам следовало самим ремонтировать рулевое, то есть самоспасаться. И тут к рации позвали Капецкого.
– Кинокорешки-то тебя в беде не бросили. Тоже пришли. Спасители, – сказал капитан. – Данелия на связь просит. Короче только!
Я услышал:
– Привет, Вика! Ты, говорят, затравил «Леваневский» от киля до клотика? – орал режиссер сквозь вой и стон шторма.
О юморе в философской литературе написано много. Этой проблемой занимались и Гегель, и Спиноза. Теперь занялся Данелия. Из различных составляющих юмора – сатирической, иронической, грустной, черной и смешной – я выделил бы у него добродушную составляющую. Но это только в его произведениях, а не в жизни.
– Тебя чего-то не видно на мостике! – надрывался мой соавтор. – Ты лежишь там, что ли? Я по тебе соскучился!
И за что этого инквизитора любят коллективы съемочных групп? Только из подхалимажа они его любят.
– Сволочи! – заорал я. – Почему вы здесь? Почему не в Акапульке? Думаешь, ваши призы не возьмут в комиссионный магазин на Арбате? Не плюй в колодец…
– Самолеты не вылетают с Диксона – погода! – объяснил он. – Мы с Игорьком ящик портвейна споили летчикам, а они все равно не полетели. А тут вы руль потеряли…
– Не руль, а просто вышло из строя рулевое. Как себя чувствуешь? – проорал я с тайной надеждой.
– Мы с капитаном портвейн допиваем!
– Тогда впитывай впечатления. Шапку сними! Здесь, под нами, мичман Росомахин! Здесь и наш боцман рубил буксир! Как понял?!
– Ясно! Понял! Натуру будем снимать прямо здесь! В Арктике! Я точно решил!
– С ума сошел!
– Главное – правдивость! – изрек в эфир Данелия.
Дорого потом обошлась любовь к правдивости и подлинности. Ведь мы, действительно, опять полетели в Арктику и на Диксон! И ухлопали уйму денег и, главное, времени, ибо все пришлось переснимать в довольно далеком от Полярного круга Новороссийске и во дворе «Мосфильма». Не зря наш директор Залпштейн, человек рассудительный и осторожный, полностью облысел, а те волоски, которые у него остались за ушами, поседели.
– Главное – правдивость! И потом шторм будет на экране очень красив! Кровь из носа, мы снимем красиво! Понимаешь? Красота поможет проходимости! Она приглушит трагедийность! Как понял?
Я ему двадцать раз излагал, что художники делятся на две категории: умеющих создавать красоту на полотне, бумаге или пленке и при этом еще производить социальный анализ, исследовать сущность характера. И на умеющих уловить мгновение красоты в правдивом обличье, но без анализов и синтезов. Ведь сама правда, данная в эстетическом восприятии, способна возмещать умственный многослойный анализ. Последних я называю художественными антифилософами и к ним отношу Гию.
– Ты никогда не будешь мыслителем! – заорал я. Тебе всегда будет дороже летний дождик и босая девушка на мокром асфальте, нежели ее социальные корни!
– Пошел ты сам босыми ногами к…
– Пошел ты!!!
Радиотелефон работает на УКВ. Ультракороткие волны распространяются прямолинейно. Они не огибают круглого бока Земли, на пределе видимого горизонта уходят в космос. Таким образом, наш разговор и сейчас мчится сквозь Вселенную к далеким галактикам. Он мчится уже четырнадцать лет. Скоро какие-нибудь инопланетные существа примут наш разговор и засядут за расшифровку. И у них значительно обогатится интеллект, словарный запас и углубится непонимание специфики взаимоотношений сценариста и режиссера…
– Тебе надо читать умные книги, а не резаться в «козла» день и ночь! – орал я под занавес. – Ты «корову» пишешь через «а»! А лезешь в писатели! Ваши дурацкие сценарии никогда не будут произведением искусства! Даже бог и сатана, запустив в производство мир, выкинули сценарий в преисподнюю!
– Ты никогда не будешь драматургом! – орал он. – Ты знать не знаешь, о чем пишешь в своих дурацких книгах! А в драматургии надо знать! Твоего кока Васю введем в сценарий: молодость сработает на оптимизм…
И мы ввели кока Васю в сценарий…