Это не добрые рождественские сказки, которые так хорошо читать детям на ночь.
Это страшные истории о тьме, которая стоит за порогом и ждет, когда ты сделаешь один неверный шаг, о странных и жутких существах, которые бродят за окном и иногда заглядывают по твою душу.
Нил Гейман и Эл Саррантонио собрали лучшие рассказы в жанре хоррор и саспенс, написанные признанными мастерами американской прозы (Чак Паланик, Майкл Муркок, Уолтер Мосли, Майкл Суэнвик…). Перед вами – коллекция умных, тонких, изысканно интеллектуальных, захватывающих и по-настоящему страшных историй: дверь, через которую Бездна всматривается в человека.
© Силакова С., Тогобецкая М., Мартинкевич Е., Глезерова М., Казакова Н., Мельниченко М., Осокин А., перевод
© ООО «Издательство Астрель»
Эта книга – результат игры воображения. Герои, характеры, события и диалоги целиком остаются на совести авторов, их не следует воспринимать как реальные. И потому любое совпадение с действительными событиями и людьми, живыми или мертвыми, является случайным.
Всего четыре слова[2]
Однажды мы с Элом Саррантонио разговорились о сборниках. Незадолго до того Эл издал две антологии – современного хоррора и фэнтези, исчерпывающе полных. В разговоре выяснилось, что у нас есть кое-что общее: история – вот что мы надеемся найти в каждой книге – и чего нам не хватало, когда хотелось почитать, – это захватывающих историй, от которых невозможно оторваться. Ну и конечно, истории должны быть хорошо написаны (к чему довольствоваться меньшим?). Но и этого недостаточно. Нам хотелось таких историй, которые, словно вспышка молнии, преображали бы тысячу раз виденное, делая мир неузнаваемым. По правде говоря, лучше, чтобы в них было все сразу.
И пусть медленно, наше желание начало сбываться…
Ребенком я вечно просил рассказать мне сказку. Взрослые сочиняли что-нибудь на ходу или читали мне книжки. Как только вырос и научился читать, я уже не расставался с книгами. Я читал по книге в день, а то и быстрее. Как и сейчас, я искал в них переживания, которые дает только художественная литература, – то есть возможность оказаться внутри историй.
Телевидение, кино – все это было неплохо, но происходило с кем-то еще. А книжные истории разыгрывались в моей собственной голове. Я в каком-то смысле сам переносился туда.
Вот в чем заключается магия литературы: ты берешь слова и выстраиваешь из них миры.
Со временем я стал разборчивее в чтении (помню, как впервые решил, что не обязан дочитывать книгу до конца; именно тогда я понял: от того, как история рассказана, может испортиться впечатление, которое она производит). Я начал замечать, что иногда то, ради чего я читаю книги – некая магия, движущая сила рассказа, – оказывается за бортом. Я читал безупречную прозу, оставаясь равнодушным к описанным в ней историям.
Все сводится к четырем словам.
Есть люди, которые читают только нехудожественную литературу: например, биографии и книги о путешествиях. Или такие, кто предпочитает исключительно поэзию. Есть те, кто ищет в книгах советы: как изменить к лучшему свою судьбу или самих себя, как выжить в грядущем финансовом кризисе, обрести уверенность, научиться играть в покер или сколотить улей. Меня можно иногда застать за чтением книг по пчеловодству, и, поскольку сам занимаюсь беллетристикой, я с удовольствием читаю о необычных реальных событиях. Но что бы ни читали, все мы – члены сообщества любителей историй.
Впрочем, есть, конечно, и те, кто совсем не читает. Я был знаком с одним девяностолетним стариком, который, узнав, что я писатель, заявил, что когда-то, задолго до моего рождения, попробовал прочесть одну книгу, но не нашел в ней никакого смысла и больше читать не пытался. Я спросил, помнит ли он, как книга называлась, и он ответил, что все они похожи одна на другую, – совсем как человек, который, однажды попробовав улитку, долго плевался, и ему ни к чему было запоминать, как та улитка называлась.
И все же. Четыре слова.
Я окончательно осознал это всего пару дней назад, когда увидел в моем блоге такой комментарий:
Я задумался. За прошедшие годы я успел многое сказать о книгах и о детях, а кое-кому удалось выразиться более метко и мудро, чем это вышло у меня. Наконец меня осенило, и вот что я ответил:
Эти слова произносят дети, когда, рассказывая, вы вдруг замолкаете. Услышав эти слова, рассказчик понимает, что слушателям не все равно.
Для многих из нас радость, которую приносит книга, – это радость полета не скованного реальностью воображения.
Из разговора с Элом Саррантонио я понял, что не только меня все больше раздражают жанровые ограничения. Почему категории, придуманные лишь для того, чтобы люди не терялись в книжных магазинах, стали определять, как и о чем следует писать? Например, я очень люблю слово «фэнтези» за безграничную свободу писательского воображения: это своего рода гигантская игровая комната, пределы которой определяет только наша фантазия. Но коммерческое фэнтези, хорошо это или плохо, как правило, влечется по старым колеям, проложенным еще Дж. Р. Р. Толкиеном и Р. Говардом[3], оставляя позади целый мир невостребованных историй. И только фантастика подразумевает свободный полет воображения, выход за рамки жанра, – все то, что ищем мы с Элом.
Нам показалось, что фантастика может и должна быть способна на большее: высвечивать реальность, искажать ее, рядить в новые одежды или прятать. Показывать знакомый мир с такой стороны, будто вы никогда его толком не видели, не рассмотрели. Г. К. Честертон сравнивал произведения фантастики с поездкой в отпуск: самый главный момент – это возвращение, когда ты вдруг словно впервые видишь собственный дом.
Итак, мистер Саррантонио и я бросили клич, и к нам отовсюду устремились истории. Писатели приняли вызов, и мы очень скоро привыкли ожидать неожиданного.
Хм, а что было потом?..
Волшебство этого маленького заклинания заключается в том, что оно вызвало к жизни сотни миллионов слов, превратило людей, никогда не помышлявших о ремесле рассказчика, в сказочников, которые дадут фору самой Шехерезаде или Джозефу Джоркенсу из книг Дансени[4]. Стоит перелистнуть страницу, и начнется приключение.
Так перелистните ее. Там, на ступеньках, вас ждут…
Родди Дойk
Кровь[5]
Он вырос в городе Дракулы. Каждый день ходил в школу мимо дома Брэма Стокера[6]. Но относился к этому факту равнодушно. Хоть бы раз что почувствовал – но нет, в дрожь не бросало, призрачная рука не хватала за воротник, в шею никто не целовал. Собственно, даже мемориальную доску он заметил только на восемнадцатом году жизни, когда уже заканчивал школу. Книжку он никогда не читал и вряд ли прочтет. На «Дракуле» Копполы[7] задремал. Слышал сквозь сон, как жена вскрикивает, чувствовал, как она испуганно стискивает его коленку… Вот опять стиснула. Оказалось, пытается разбудить, свет в зале уже горит. Жена сердится:
– Как ты мог?
– В смысле?
– Вырубиться на таком фильме!
– Я всегда вырубаюсь, если фильм хреновый.
– У нас романтический вечер, между прочим.
– Да, верно, – сказал он. – Тогда да, прости. Кстати, чем кончилось?
– Иди ты в задницу! – сказала она с нежностью.
В Дублине принято выражать нежность, ругаясь последними словами.
Короче, вся эта тема, эта история с Дракулой для него ровно ничего не значила. И все же ему захотелось крови.
Захотелось отчаянно.
«Отчаянно» – это с недавних пор. Недавняя, ненавистная перемена. Хочется пить и пить кровь, жажда нестерпимая… Вот мерзость.
Когда это началось, он сам не знал. Но точно помнил, когда именно
– Тебе какой стейк, прожаренный, не очень?
– Мне? Сырой.
Жена рассмеялась. Но он сказал чистую правду. Ему хотелось именно тот кусок мяса, который она держала над сковородкой! Вот этот, сырой, немедленно!.. К черту сковородку, зачем портить продукт? Он почувствовал, как борются между собой мыщцы его тела, мускулы шеи, мускулы челюстей: одни старались его удержать, другие за него вступились.
И тут он проснулся.
Но нет, он давно не спит: он стоит на кухне, уставившись на стейк, пожирая его глазами.
– Поджарь совсем чуть-чуть, – сказал он.
Она улыбнулась:
– Ты у меня дикарь.
Через несколько минут он воспользовался ее словами как лазейкой (мол, спокойно, я просто прикалываюсь, такой уж уродился), наклонился к обугленному мясу на своей тарелке и облизал его. Дети вздумали проделать то же самое, и вся компания перемазала носы бурым соусом. Он заставил себя забыть, что у него ломит челюсти, подавил в себе рык, желание кусаться. После ужина все уселись смотреть кино на диске. В общем, чудесный вечер. Честно-честно, все шло хорошо. Жизнь текла в нормальном русле. Какое-то время. Довольно долго. Несколько недель, как ему показалось. Однажды он заглянул в холодильник. На тарелке лежали два стейка из филейной части. Дожидались его. Да, наверное, прошло несколько недель, ведь Вера – жена – покупала стейки не так уж часто. Не то чтобы Вера закупала все или большую часть продуктов одна – просто возле мясной лавки она оказывалась чаще. Она покупала еду, он – вино. Она покупала мыло и туалетную бумагу. А он – вино. «Ты у меня дикарь».
Он схватил один стейк, отошел к мойке. Оглянулся через плечо – все нормально, никого – и сожрал стейк, наклонившись над мойкой. Нет, не сожрал. Сперва облизал, словно эскимо: холодный. Услышал, как зацокали по алюминию капли крови, почувствовал, как кровь сбегает по подбородку. Такое ощущение, будто это у него течет кровь. Он начал торопливо высасывать, пить. Не то: кровь должна быть теплой, сказал он себе. И страшно возненавидел себя за эту придирку: во даешь, сам себе ломаешь кайф, ищешь предлог снова… снова проделать… это… допустим, удовлетворить потребность, избежать ломки… так-так, значит, у него внезапно появилась зависимость от крови, а он и ухом не ведет, словно так и надо. Он зарычал – рыкнул как следует, мало не покажется. Оглянулся через плечо. Впрочем, теперь уже все пофиг. «Ты у меня дикарь». Он жевал мясо, пока оно не перестало быть мясом. Все, что осталось, выплюнул в мусорное ведро. Обтер подбородок, вымыл руки. Осмотрел рубашку: чистая. Пустил горячую воду, понаблюдал, как черные капли краснеют, розовеют, пропадают совсем. Взял из холодильника тарелку со вторым стейком, спихнул его в ведро. Завязал пакет, заправленный в ведро, достал, вынес на помойку.
– Где ужин? – спросила Вера.
– Что?
– Я купила два стейка. Вот здесь лежали. – Вера стояла у холодильника, распахнув дверцу.
– Они протухли, – сказал он.
– Не может быть!
– Протухли, – сказал он. – Воняли уже. Я их выбросил.
– Да что ты! Первосортные стейки, – изумилась она. – Куда выбросил, сюда? – Вера подошла к ведру.
– На помойку, – сказал он.
Черт, неожиданный поворот; надо было все наперед продумать.
– Пойду достану, – сказала она, направляясь к двери. – Прохиндей! – Это о мяснике.
– Не надо, – сказал он.
Он не встал, не попытался преградить ей дорогу. Остался сидеть за столом. Сердце в груди – его собственное мясо – неистово запрыгало, заколотилось.
– Он всегда нас хорошо обслуживал, – сказал он. – Если мы пойдем с ним ругаться, он… ну-у-у… отношения испортятся. Отношения продавца с клиентом.
Он упоенно слушал себя. Получалось убедительно.
– Там еще фарш есть, – продолжал он.
– Фарш я взяла детям, – возразила она. – На котлеты.
– Я котлеты люблю. И ты тоже.
Дверь из кухни на двор стояла нараспашку. Сегодня жарко, уже неделю жарко. Он смекнул: ей страшно не хочется поднимать крышку мусорного контейнера. Шугать мух, копаться в помойке.
На ужин были котлеты. Маленькие, но дети не ныли, что им досталось немного. Обошлось.
И делу конец.
Утолил позывы – и будет. Он вспомнил – увидел со стороны – как набросился на мясо, наклонившись над мойкой. Прикрыл глаза, крепко зажмурился: «Только представь, – велел он себе, – что тебя за этим застукают… Кто-нибудь из детей, жена… Жизнь кончена».
Он задавил в себе жажду. Но через несколько дней она вернулась. И он снова ее задавил. Снова к холодильнику. Ага, отбивные из барашка. Огромным усилием воли заставил свою руку не трогать отбивные. Ухватил упаковку куриных грудок: на полистироловом лотке, затянуты в пленку. Проткнул пленку пальцем, ободрал. Вытряхнул грудки на тарелку и выпил розовую, почти белую кровь. Залпом, с лотка. Немедленно стошнило.
Исцелен. Тошнота, гадливость – лучшее лекарство. Чтоб я еще хоть раз… На следующий день не пошел на работу. Вера пощупала его лоб:
– А вдруг у тебя свиной грипп?
– Куриная оспа, – сказал он. «Ты у меня дикарь».
– Или ветрянка. Хотя ветрянкой ты, наверное, в детстве переболел, – сказала она. – Переболел, да?
– Вроде да.
Она заволновалась:
– От ветрянки у взрослого мужчины может быть бесплодие.
– Я вазэктомию[8] сделал, – напомнил он. – Три года назад.
– Я забыла.
– А я вот помню.
Как бы то ни было, он исцелился. Взял себя в руки. Достаточно было только подумать, только вспомнить: вкус куриной крови, полистироловый лоток… Весь день подташнивало. А он нарочно себя доводил. Изводил воспоминаниями, пока не осознал: все путем, теперь я в прочной завязке.
На самом деле ему не кровь была нужна, а железо. Этот вывод он сделал, когда снова вышел на работу и немного полазил в Интернете. Все логично. Сразу от сердца отлегло. Алая коровья кровь – она и на вкус, и даже на вид металлическая, отдает ржавчиной. Вот по чему он на самом деле изголодался – по железу. Организм требует. В последнее время лицо какое-то бледное; перед телевизором в сон клонит, точно старика. Анемия. Все, что ему нужно, – это железо. Он купил себе пакет виноградного сока – дети виноградный не пьют. По дороге с работы зашел в аптеку за препаратом с железом. Но это он зря затеял. Провизорша уставилась на него поверх очков, спросила:
– Вы для кого берете, для жены?
– Мы их вдвоем пьем, – сказал он.
– Мне нужен рецепт от вашего участкового врача, – уперлась провизорша.
– Рецепт на железо?
– Ну да.
Пришлось взять презервативы и пастилки от кашля. На подходе к дому он отчетливо понял: вся эта теория насчет железа – полная туфта. Зашвырнул пакет с соком в кусты, туда же полетели презервативы. Дети правы: виноградный сок – гадость. А он здоров, как бык: просто крови хочется.
У него есть дети. Это самое главное. Сын и дочка. У него семья, любимая жена, терпимая работа. Работает он в банке, не такая уж большая шишка, чтобы во времена экономического бума получать астрономические бонусы, но достаточная, чтобы бандиты взяли его семью в заложники, а его самого под конвоем отправили открывать банковское хранилище – впрочем, такого еще не случалось. Главное, он нормальный человек. Сорок один год, гетеросексуал, живет в Дублине, любит посидеть с друзьями за пивом: за «Гиннессом», богатым железом напитком; раз в неделю играет в футбол в школьном спортзале с протекающей крышей, спит с женой достаточно часто, чтобы половая жизнь считалась регулярной, хочет не только жену, а много кого, но это так, мимолетные приступы, по большому счету, он никогда не задавался целью завести интрижку, и внезапная бешеная страсть в нем никогда не пробуждалась. Он нормален.
Он принес на работу стейк, уединился в мужском туалете, прикончил мясо, пластиковую упаковку попытался спустить в унитаз. Но пластик болтался на поверхности воды, как раскрытый парашют. Пришлось выудить упаковку, сунуть в карман. Посмотрелся в зеркало: не испачкал ли рубашку и галстук? Никаких следов: он же велел себе не забываться, когда приканчивал мясо в кабинке. Чист, абсолютно нормален, не к чему придраться. Придвинулся к зеркалу, едва не ткнувшись носом, проверил, не застряли ли между зубов жилки. Нет, все в порядке. Вид цветущий. Он вернулся в офис, пообедал за компанию с коллегами – домашним сандвичем с авокадо и помидорами: над его холодильником экономический кризис не властен. Самочувствие прекрасное. Лучше не бывает.
Он контролирует свою жажду. Утоляет, когда надо. Сам себе лечащий врач, отличный специалист. Скоро он восполнит дефицит железа в организме и вновь станет самим собой, еще более нормальным.
Потому-то он сам себе удивился, когда полез через забор. Удивлялся, но лез. «Блин, куда это меня понесло?» А ведь отлично понимал, куда и зачем. За кем – за курами, которых соседи завели из-за кризиса. Лезет через забор в три часа ночи. Задача – поймать курицу и откусить ей голову. Кур – или куриц, как правильно? – он увидел в окно, со второго этажа. Собственно, он их каждый день видел, когда задергивал шторы в дочкиной комнате после того, как читал ей перед сном книжку. (Вот видите! Нормальный отец.) Три курицы шлялись по саду, скребли землю. У него они вызвали лютую ненависть. От одной мысли тошнило. Это ж надо: мировая экономика просела, и средний класс начал сажать картошку и морковку, разводить кур и уверять, что не инвестирует в восточноевропейскую недвижимость. А эти, хозяева трех куриц, еще и стали игнорировать его, своего соседа: как же, работает в банке, значит, лютый враг, злодей. Что ж, пусть эта ленивая стерва прикидывается, что весь день напролет занята с курами. Теперь у нее будет меньше хлопот, на одну курицу меньше: он уже перелез. Совершил беззвучную мягкую посадку – он в хорошей форме, футболист все-таки. И начал подбираться к курам.
Он сознавал, что задумал. Надеялся: в окнах загорится свет, на верхнем этаже, а лучше бы – на нижнем, а еще лучше – за забором, в его собственном доме. Чтобы испугаться до колик и одним прыжком перемахнуть обратно. «Я просто хотел разглядеть шаттл. Сегодня он должен пролетать над Ирландией». Уж как-нибудь он бы выпутался: «Хотя, конечно, шаттл над нами зависать не станет», – а сердце бешено колотилось бы об ребра. Испуг заставил бы взяться за ум, продержаться несколько деньков, а то и неделю, пережить выходные.
Но в окнах по-прежнему было темно.
А куры кудахтали. «Тут мы, тут».
Он схватил курицу. Легко. Легче легкого. Ночь ясная, видно отчетливо, как днем. Куры стояли рядком, точно девичья поп-группа, какие-нибудь
Он ухватил облюбованную курицу, ожидая, что она будет вырываться, клеваться. Но нет, курица устроилась у него на руках, точно котенок. Ох, блин. Держа одной рукой маленькую головку, а другой – голенастые, твердые лапы, он вытянул курицу, точно резинку, поднес ко рту. И куснул… как сумел, так и куснул. Струя крови не бьет, ничего не поддалось. Куриная шея по-прежнему у него во рту. Жилка бьется – он языком чувствует. Курица перепуганно напрягла лапы. Но он не собирался ее пугать – он же не садист. Хотел просто откусить ей голову и припасть к шее. И тут он осознал: нет, духу не хватит. Он не вампир, не вервольф. Но ему нужно утолить жажду, это он понимает. «Доктор, я пытался откусить курице голову». – «Баста, отпусти курицу и лезь обратно», – сказал он себе.
Но тут загорелась лампа, и он вонзил зубы в курицу. Загорелся свет на первом этаже, прямо перед ним. Шея хрустнула, голова отлетела. Крови не было, почти не было – только… э-э-э… кости, хрящи, что-то мокрое. Нельзя блевать. Они же на него пялятся, соседи: сосед, соседка или оба сразу, Джим с Барбарой. Но он действовал проворно и спокойно. Сообразил: им его не видно, потому что свет включен на кухне, а во дворе темно. Хотя, если как следует подумать… а он подумал как следует… они могли заметить его прежде, чем включили свет.
И тут курица, мертвая обезглавленная курица, возмутилась. Писк вырвался из чего-то, что не могло быть клювом, так как голова, откушенная или, как минимум, наполовину откушенная, была у него в руке. Тело он держал за шею, оно выворачивалось. «Отпусти, отпусти».
Он уронил курицу, услышал, как она удирает, и сам бросился наутек. Побежал к забору. Не к своему дому – голова у него все-таки работает. В противоположную сторону, к дому соседей Джима и Барбары с другого бока. Взобрался на забор, запросто перемахнул в чужой двор. Немного посидел на земле: передохнуть, разработать обратный маршрут. Прислушался. Кухонная дверь вроде не скрипела. Курица, видимо, смирилась со своей гибелью. Остальные две курицы то ли ничего не заметили, то ли молча скорбят. Полная тишина.
Спасен. Он сказал себе: «Спасен». Он ругал себя за идиотизм, упивался, ужасался, стыдился содеянного, торжествовал. Спасен. Он поднял глаза к небу. И увидел его – шаттл. Самая яркая звезда плавно плыла поперек ночи. «Эндевор»[10]. Так он называется.
Он снова лег в постель.
Она проснулась – сонно пошевелилась. Холод от его ног, матрас прогнулся под его тяжестью.
– Что случилось?
– Ничего, – сказал он. – Вставал посмотреть на шаттл.
– Классно.
И она снова уснула.
– Это было потрясающе, – сказал он ее спине. – Потрясающе.
И поцеловал ее в шею.
И заснул. Взял и заснул, как ни в чем не бывало. Завтра суббота, можно отоспаться.
Проснулся он в постели один. Давно так не бывало, обычно он вставал раньше жены. Самочувствие было хорошее. Лучше не бывает. Перед тем как снова улечься, он тщательно почистил зубы щеткой и зубной нитью: никаких следов курицы. И рот прополоскал: беззвучно, старательно, пока глаза на лоб не полезли. Никакого дурного привкуса во рту. Никаких угрызений совести. Да, он поступил неподобающе, но голос совести вскоре умолк, его заглушило другое беспокойство. Тревожная мысль, с которой он заснул, как с плюшевым мишкой в объятиях, сразу после того как поцеловал жену в шею.
Шея.
Элементарно.
Кровь – это отвлекающий маневр, подстроенный его психикой или, как это называется, сознанием, чтобы затушевать очевидное, гораздо более разумное объяснение. Объект его страсти – не кровь, а шеи. Никакую кровь ему пить не хочется. И никакой анемии у него нет: его кровь богата железом, как у быка. Банальная, некрасивая правда состоит в том, что ему хочется кусать шеи. Обычный пунктик, из тех, что появляются в зрелом возрасте. И это классно, это здорово, потому что он на середине своего жизненного пути плюс-минус несколько лет.
Секс.
Элементарно.
Ему хочется заниматься сексом со всем живым на планете. Не поймите буквально. Ему хочется заниматься сексом с большей частью живых существ. То есть почти со всеми женщинами. Он нормальный мужчина среднего возраста. Его дни сочтены. Он это и раньше знал. Но раньше знал, а только теперь… вдумался. В году 365 дней. Десять лет – 3650 дней. Тридцать лет – 14600. «Тебе осталось жить 14600 дней. Ага, спасибо». Он улегся на постель и почувствовал себя счастливым. Как только осенило, жажда ушла. С головой у него все в порядке, но определенная сторона его личности взбесилась. Физиология, что ли. Типа того. Живи он в недалеком прошлом, всего на несколько поколений раньше, он бы уже умер или был бы уже безмозглым, беззубым старым пнем. Средний возраст, осень жизни – недавние понятия. Головой он их осмысляет, но физиология – его мужские половые признаки – не в курсе. Согласно физиологии, ему осталось всего несколько лет на трах. И главное, всего несколько лет на продолжение рода. Может, вазэктомия все усугубила, породила панику, исказила восприятие… как знать.
Человеческая психика – странная штука. Захотелось потрахаться – пошел откусил голову соседской курице.
Он спустился на кухню.
– Вчера ночью к Барбаре забралась лиса. Одну курицу загрызла, – сказала Вера.
– Хм. Неизбежный финал.
– Какой ты бессердечный!
– Лисы есть лисы, – сказал он. – Когда?
– Что?
– Когда это случилось?
– Вчера ночью. Ты ничего не слышал, когда смотрел на шаттл?
– Ничего. Только как астронавты трепались.
Она улыбнулась. «Ты у меня дикарь».
– И о чем они трепались?
– Да так, говорили, что очень любят Ирландию. Как там Барбара?
– Убивается.
– Она случайно не сказала: «Все равно как если бы надо мной надругались»?
– Честно говоря, так и сказала. Но ты гнусный циник, понял? – И Вера засмеялась.
Сошло с рук, заключил он.
Прошло время, снова наступила ночь, и он поцеловал ее в шею. Укусил. Они полчаса дурачились, как дети, и еще полчаса чувствовали эйфорию.
– О-о-о, – сказала она, – хочу добавки.
Ее рука потянулась проверить, готов ли он.
– Погоди, я сейчас.
Он спустился на первый этаж, открыл холодильник. Тарелка с двумя макрелями. Заглянул в морозилку, вытащил то, что показалось самым перспективным. Пара свиных отбивных. Положил под кран, пустил горячую воду. Держал, пока целлофановая пленка не отстала. Содрал пленку, набросился на отбивную. Но нет – чересчур смерзлась. Подержал полминуты в микроволновке. А сам надеялся – нет, страшился – что Вера спустится на шум. Потом стоял на кухне у окна, обкусывал края отбивной, а сам надеялся – и страшился, – что Вера войдет и увидит его отражение в стекле: жалюзи опущены, а потом и его самого, и он обернется и покажется ей во всей красе, картина «Ночной перекус вампира», и она каким-то чудом сочтет, что это ее возбуждает или, по крайней мере, укладывается в норму, и простит его, и, как она часто делает, растреплет ему волосы, и, может быть, даже присоединится к его трапезе, а он поведет ее на соседский двор, чтобы изловить кур Барбары, одну ему, другую – ей.
Остатки отбивных он выбросил, встряхнул ведро, чтобы перемешать мусор. Нет, надо выбрать подходящий момент. Очень важен зрительный ряд: одно дело, когда тебя застукали за пожиранием сырых стейков или облизыванием мороженых отбивных, и совсем другое, когда ты приглашаешь спутницу жизни разделить твое увлечение. Торопиться некуда. Безумная спешка неуместна. И слово
Он вернулся в спальню.
Она ждала его. Но не в постели. Не на постели. Отошла далеко в сторону.
– Что это? – спросила она. И включила свет.
На ее ладони лежала голова. Маленькая такая.
– Куриная голова, – ответил он.
– Где ты ее взял?
– Нашел.
Кретин! Олух! Зачем было прятать ее в комоде под носками!
– Это голова Барбары, – сказала она. – Так?
– У Барбары голова чуть побольше.
Шутка не прокатила. Она не улыбнулась. Спросила:
– Ее что, лисица в нашем саду уронила?
Указывает ему путь к бегству, подсказывает правдоподобное оправдание. Но разве этим оправдаешься? Нашел куриную голову и спрятал? Нет, он не станет поддакивать. Это унизительно. Это извращение.
– Нет, – сказал он.
– Тогда… – произнесла она и отвела взгляд. – Что произошло?
– Я ее откусил.
Она снова взглянула на него. Смотрела долго.
– И что ты при этом почувствовал?
– Наслаждение, – ответил он. – Наслаждение.
Джойс Кэрол Оутс
Окаменелости[11]
В огромном животе, где «тук-тук-тук» огромного сердца слепо перекачивало жизнь. Там, где полагалось находиться одному, было двое: брат-демон, повыше ростом, дико голодный, и второй брат, пониже, а в жидкой тьме между ними – биение, ненадежный метроном: то пульсирует размеренно, то сбивается с ритма, то снова выравнивается, и брат-демон все рос и рос, засасывал все питательное, что поступало в лоно: тепло, кровь, полезные для здоровья минералы, лягался и скакал от упоения жизнью, так что мать, чье лицо оставалось неведомым, чье существование лишь теоретически домысливалось, болезненно кривилась, силилась засмеяться, но лишь мертвенно бледнела, пыталась улыбаться, хватаясь за перила: «Ой! Это мой малыш. Должно быть, мальчик». Ведь она пока не знала, что в ее животе вместо одного двое. Плоть от ее плоти и кровь от ее крови, но двое, не один. Двое, да не ровня друг другу: брат-демон был крупнее и не желал ничего, кроме как высасывать, высасывать, чавк-чавк-чавк, жизнь другого, худого брата, забирать все питательное из жидкой темноты в лоне, всосать в себя целиком худого брата, над которым горбился, точно обнявшись, прильнув животом к искривленному позвоночнику, налегая лбом на мягкие затылочные кости худого брата. Брат-демон не умел говорить, но весь был сплошная жажда: «Зачем тут этот, другой, эта тварь! Зачем он, когда есть я! Есть я, я и только я!» Брат-демон пока не питался через рот, у него еще не было острых зубов, чтобы терзать, рвать и пожирать, он не мог проглотить худого брата, слопать с потрохами, и потому-то худой брат уцелел в раздутом животе, где «тук-тук-тук» огромного сердца перекачивало жизнь слепо, ничего не подозревая до самого часа родов, когда брат-демон пробился наружу из матки головой вперед: вынырнул из пучины, словно изголодавшийся по кислороду водолаз, толкаясь, вереща, силясь возвестить о себе; удивленно вздрогнув, сделал первый вдох и громким голодным голосом заревел, суча маленькими ножками, взмахивая маленькими ручками, лицо сердитое, с пурпурным румянцем, глаза из-под полуприкрытых век смотрят свирепо, на красном младенческом темени – пряди поразительно темных и жестких волос. «Мальчик! Мальчик – девять фунтов! Ах, красавец, ах, молодчина!» В пелене маслянистой материнской крови, блистающий, точно пленный огонь, резко вскрикнул, осатанело взбрыкнул ногами, когда одним сноровистым движением перерезали пуповину. И вдруг – какая неожиданность! Неужто?! – в лоне матери еще один ребенок, только совсем не красавец: заморыш, облепленный сгустившейся кровью, крошечный старичок с морщинистым лицом, исторгнутый из матери после четырнадцатиминутного кряхтенья, в финальном спазме слабеющих схваток. «Еще один! Еще один ребенок, тоже мальчик!» – но до чего же крохотный, дистрофик, пять фунтов восемь унций, и почти весь вес приходится на голову, головку-луковку с синими прожилками; по коже разлит пурпурный румянец, на левом виске вмятина от щипцов, веки склеены кровавым гноем, крохотными кулачками еле взмахивает, крохотными ножками еле сучит, крохотные легкие в малюсенькой грудной клетке еле-еле втягивают воздух: «Ох, бедняжка, видать, не жилец!» Крохотная впалая грудь, крохотный позвоночник словно свернут набок, вместо крика – какое-то придушенное блеяние. От презрения брат-демон рассмеялся. Заняв свое место у материнской груди, чавк-чавк-всасывая питательное материнское молоко, брат-демон все смеялся, презрительно и оскорбленно: «Зачем здесь другой, зачем этот, зачем “брат”, зачем “близнец”, когда есть я. Есть только я!»
И все же не один: двое.
Со скоростью цунами неслось детство у брата-демона, который во всем был первым. Со скоростью ледника ползло оно у худого брата, который во всем отставал от близнеца. На брата-демона взглянуть было приятно: неизбывный жар новорожденного, вечно в протуберанцах энергии, в каждой его молекуле пульсировала жизнь, пульсировал голод: «Я-я-я!» Худой брат часто болел: легкие заполняла мокрота, давал сбои крохотный сердечный клапан, не желали крепнуть кости искривленного позвоночника, не желали крепнуть кости кривых ножек, анемия, отсутствие аппетита, череп едва заметно изуродован щипцами акушера, и плач глухой, блеющий, почти неслышный: «Я? я?» Ибо брат-демон во всем был первым. В общей кроватке близнецов первым перевернулся на животик, и первым – на спинку. Первым начал ползать. Первым встал, пошатываясь, на ножки. Первым зашагал, изумленно таращась по сторонам, упиваясь своим новым вертикальным положением. Первым сказал «мама». Первым впитывал, глотал, высасывал пищу изо всего на своем пути, таращась зачарованно и алчно, и его первое «мама» было не мольбой, не обращением, а приказом: «Мама!» Худой брат брал пример с брата-демона, но сильно отставал: движения неуверенные, координация ног и рук плохая, даже наклон головы какой-то нездоровый, она болталась над хилыми плечами, глаза быстро моргали, близоруко смотрели в никуда; черты лица какие-то смазанные по сравнению с братом-демоном, о котором говорили с гордостью: «Вот бутуз!», а о худом шептались: «Бедняжка! Но все-таки подрастает». А иногда: «Заморыш! Но улыбка такая милая, такая печальная…» В раннем детстве худой брат часто болел, несколько раз попадал в больницу (анемия, астма, легочная гиперемия, мерцание предсердий ввиду недостаточности сердечного клапана, вывихи), и в эти промежутки брат-демон, казалось, вовсе не скучал по худому брату – наоборот, упивался безраздельным вниманием родителей, становился все выше и сильнее, и скоро неудобно стало называть братьев близнецами, даже с уточнением, что они разнояйцевые, – собеседники смотрели растерянно, недоуменно улыбались: «Близнецы? Серьезно?» Ибо к четырем годам брат-демон стал на несколько дюймов выше худого, а у того позвоночник все кривился, грудь была впалая, глаза слезились, моргали, смотрели в никуда, и складывалось впечатление, что они вовсе не близнецы, просто братья: один старше другого года на два-три и намного крепче здоровьем. «Естественно, мы любим наших мальчиков одинаково». Когда их укладывали спать, брат-демон погружался в сон мгновенно, как камень в темную воду, успокаивался на дне, в мягком темном иле. Когда их укладывали спать, худой брат лежал с открытыми глазами, его руки и ноги, тонкие, как тростинки, нервно подергивались: сон страшил его, как может страшить погружение в бесконечность («Даже в раннем детстве я сознавал, что бесконечность – колоссальная бездонная пропасть у нас в головах, сквозь которую мы проваливаемся всю жизнь, проваливаемся, безымянные, безликие и безвестные, и со временем в этой пропасти теряется даже любовь наших родителей. Теряется даже любовь наших матерей. И память, начисто»); просыпался от неглубокого мучительного сна, точно в лицо била волна с шапкой пены: силишься сделать вдох, задыхаешься, кашляешь – это брат-демон высосал почти весь кислород в комнате, нечаянно, потому что у него могучие легкие, и дышит он полной грудью, и обмен веществ у него быстрый, вполне естественно, что брат-демон глотает весь кислород в комнате, где родители каждый вечер, укладывая сыновей спать, укрывают их одеялами на одинаковых кроватях, обоих целуют, обоим говорят: «Мы тебя любим», – а ночью худой брат просыпается от кошмарного сна об удушье, слабые легкие отказываются функционировать, он испуганно хнычет, еле-еле скатывается с кровати, еле-еле выползает из комнаты в коридор, взывая о помощи, теряет сознание на полпути между своей комнатой и родительской спальней, и там, спозаранку родители его и находят.
– Даже эта жалкая жизнь силится спастись от смерти! – с презрением припоминал брат-демон.
«Естественно, мы любим Эдгара и Эдварда одинаково. Они оба – наши детки».
Брат-демон знал, что эти уверения лживы. Но его изводила мысль, что когда родители лгут, а лгали они часто, слушатели верят. А худой брат – чахлый, с впалой грудью, кривым позвоночником, хриплой одышкой астматика, мечтательными слезящимися глазами и милой улыбкой – тот хотел верить. Чтобы он не обольщался, брат-демон взял привычку набрасываться на него, когда их оставляли одних: толкал, пихал, валил на пол, а когда худой брат пытался перевести дух и запротестовать, сдавливал коленями, сжимал хрупкие ребра, точно тисками, бум-бум-бумкал засушенного урода головой об пол, заткнув ему рот потной шершавой ладонью, чтобы не звал на помощь: «Мама, мама, мама!» – точно блеяние умирающего ягненка, так что мать в другой комнате, на нижнем этаже ничего не слышала в блаженном неведении, не слышала бум-бум-бум головы худого по ковру в комнате мальчиков, пока наконец худой брат не обмякал, не переставал сопротивляться, больше не пытался дышать, и его изможденное личико не синело, тогда брат-демон сменял гнев на милость, отпускал брата, победоносно пыхтя.
– Я мог бы тебя убить, урод. И убью, если расскажешь.
За что? А зачем их двое, а не один? «Несправедливо, нелогично», – чувствовал брат-демон то же, что и в лоне матери.
Школа! Столько лет. В школе брат-демон, которого звали Эдди, во всем был первым. А худой брат, которого звали Эдвард, отставал. Уже в начальной школе братьев воспринимали не как близнецов, а как просто братьев, или родственников, или даже однофамильцев.
«Эдди Уолдмен. Эдвард Уолдмен. Но никто никогда не видел их вместе».
В школе Эдди был кумиром одноклассников. Его обожали девочки, им восхищались, и ему подражали ребята. Он был рослый. Здоровяк. Прирожденный лидер, атлет. Поднимал руку, и учителя бросались к нему. Ниже четверки никогда не получал. Улыбка искренняя, лукавая, ямочки на щеках. Имел обыкновение неотрывно смотреть в глаза. В десять лет Эдди научился пожимать взрослым руки и представляться: «Привет! Я Эдди!» В ответ – очарованные улыбки: «Какой умница, развит не по годам!», и – это уже родителям брата-демона: «Как вы, должно быть, гордитесь сыном», – словно у них был один сын, не двое. В шестом классе Эдди баллотировался в президенты класса и победил на выборах с большим отрывом.
– Я твой брат, помни обо мне!
– Ты мне никто. Проваливай!
– Но я в тебе. Куда мне деваться?
Худой брат, Эдвард, еще в начальной школе отстал от своего близнеца. Беда была не в учебе: Эдвард был умен, сметлив, любознателен и часто получал пятерки, если удавалось доделать домашнее задание. Беда была в состоянии здоровья. В пятом классе он пропустил столько уроков, что пришлось остаться на второй год. Слабые легкие. Он легко простужался. Слабое сердце. В восьмом классе несколько недель пролежал в больнице после операции на сердечном клапане. В десятом с ним произошел «на редкость досадный несчастный случай», единственным очевидцем которого был брат Эдди: дома Эдвард упал с лестницы, сломал правую ногу в двух местах, включая колено, а заодно правую руку и несколько ребер, вдобавок повредил позвоночник, и с тех пор неуклюже прыгал на костылях, кривясь от боли. Учителя обращали на него, младшего из братьев Уолдменов, особое внимание. Сочувствовали, жалели. В старших классах он стал учиться еще более неровно: иногда получал пятерки, но в основном тройки и двойки. Домашние задания оставались недоделанными. На уроках худому брату, казалось, было трудно сосредоточиться: он или места себе не находил от боли, или, одурманенный лекарствами, глядел в пространство, плохо сознавая, где он и зачем. Когда же чувствовал себя бодро, то, низко нагнувшись к тетрадке, – а тетрадки у него были нестандартно большие, на спирали, с нелинованными страницами, скорее альбомы, – вечно что-то рисовал или писал; наморщив лоб, закусив нижнюю губу, уходил в собственный мир, игнорировал учителя и одноклассников: «Срываясь в бесконечность, в закоулки времени, в изгиб пера – на волю!» Писать мог только черным фломастером с тонким кончиком. И только в тетрадях в черно-белой обложке с «мраморным» узором. С первого раза учителя никак не могли его дозваться: только после нескольких окликов «Эдвард!» в его глазах вдруг вспыхивал свет, точно спичкой чиркнули, и робость сменялась чем-то вроде обиды или возмущения: «Оставьте меня в покое, чего пристали, я не из ваших».
Когда братьям исполнилось восемнадцать, Эдди был учеником выпускного класса, завтрашним студентом, президентом своего класса и капитаном футбольной команды, «самый многообещающий» – написали о нем в школьном альманахе. Эдвард отставал от брата на класс и слыл двоечником. Он приезжал в школу на инвалидной коляске: мать привозила; из-за грыжи межпозвоночного диска у него постоянно болела спина, прямо в инвалидной коляске его устраивали в правом переднем углу класса, у учительского стола; изломанная, уродливая фигурка с лицом изможденного младенца, бледно-восковой кожей и дряблыми губами, клюющая носом от болеутоляющих или увлеченная своими тетрадками: он только прикидывался, что конспектирует, а сам рисовал странные силуэты – человекоподобные геометрические фигуры, который словно сами, без его участия, соскакивали с кончика черного фломастера.
Весной Эдвард, сраженный бронхитом, перестал посещать занятия да так и забросил школу: его официальное образование оборвалось. Тем временем Эдди Уолдмен получил приглашения из дюжины университетов, предложивших ему спортивные стипендии, и благоразумно выбрал самый престижный, по мнению научных кругов: он заранее наметил, что после бакалавриата получит юридическое образование.
«Похожи, точно тень и предмет, который ее отбрасывает». Тенью был Эдвард.
Отныне братьев уже не объединяла общая комната. Братьев даже не объединяла былая жестокая привычка брата-демона: желание навредить худому близнецу, высосать из воздуха весь кислород, проглотить худого брата в один присест. «Зачем здесь этот другой, эта дрянь! Зачем он, когда есть я!»
И вот что странно: по общности тосковал худой. Никто не оставил в его душе такого глубокого отпечатка, как брат, ни с кем у него не было столь тесных и бурных отношений. «Я в тебе, я твой брат, люби меня». Но Эдди с хохотом отстранился. Пожал руку чахлому брату, к которому не испытывал никаких чувств, кроме легкой брезгливости и почти неощутимого укола совести, попрощался с родителями, великодушно позволил обнять себя и расцеловать – и уехал, улыбаясь в предвкушении большой жизни, зная, что не планирует возвращаться в родной город и в родной дом, разве что для проформы, мимолетным гостем, который через несколько часов начинает скучать, ерзать, спешит сбежать в свою настоящую жизнь – вдалеке отсюда.
Теперь, когда им перевалило за двадцать, братья виделись редко. По телефону вообще никогда не разговаривали. Эдди Уолдмен получил диплом юриста. Эдвард Уолдмен, как и прежде, жил с родителями. Эдди шел в гору: ему предложили работу в солидной юридической фирме в Нью-Йорке. У Эдварда открывались все новые проблемы со здоровьем. Отец развелся с матерью, как показалось, внезапно и загадочно: у него тоже обнаружилась «настоящая» жизнь вдали от дома. Эдди под покровительством видного политика-консерватора занялся политикой. Эдвард, измученный болями в спине, почти не покидал инвалидной коляски. Мысленно проделывал арифметические вычисления, представлял себе уравнения, где сочетались арифметическое, символическое и органическое, воображал музыку, молниеносно заполнял большие листы ватмана несусветными, тщательно прорисованными геометрическими и человекоподобными фигурами в антураже, напоминающем творчество сюрреалиста де Кирико и визионера Эшера[12]. «Наши жизни – ленты Мебиуса[13], одновременно мучение и чудо. Наши судьбы бесконечны и бесконечно повторяемы».
В респектабельном пригороде легендарного американского города, в квартале огромных дорогих особняков дом Уолдменов – обшитый тесом коттедж в колониальном стиле на участке площадью в два акра – начал приходить в упадок.
Нестриженый газон ощетинился колючками, на гнилой кровельной дранке вырос мох, на дорожке скапливались газеты и рекламные листовки. Мать, когда-то общительная женщина, ожесточилась, стала подозрительно коситься на соседей. Начала жаловаться на здоровье. Говорила: «Как сглазили». Мать осознала: отец развелся не с ней, а с горбатым, скукоженным сыном, который с тоской и преданностью смотрит слезящимися глазами, который никогда не вырастет, никогда не женится, до конца своих дней будет осатанело калякать свои блажные бесполезные «рисунки». Мать часто звонила другому сыну – своей гордости, своему кумиру. Но Эдди вечно был в разъездах и редко перезванивал матери в ответ на ее сообщения на автоответчике. Через некоторое время, лет через десять, мать умерла. В обветшавшем доме (изредка навещаемый горсткой сердобольных родственников) Эдвард жил отшельником в двух-трех комнатах нижнего этажа; в одной из комнат, как умел, устроил себе мастерскую. Мать, умершая с ожесточенным сердцем, оставила ему достаточно денег, чтобы он мог жить один и посвящать себя творчеству; он нанял горничную, которая иногда прибиралась или хотя бы пыталась это сделать, а также ходила в магазин и готовила еду. «Свобода! Мучение и чудо!» На огромные холсты Эдвард переносил из своих снов странные фигуры, окруженные галактиками силуэтов-иероглифов, писал цикл под названием «Окаменелости». Эдвард верил – ему это открылось однажды, в момент, когда спину скрутила боль, – что мучение и чудо в жизни взаимозаменяемы и должны уравновешивать друг друга. Так для больного брата, который был не больным, но блаженным, с лихорадочной скоростью бежало время. Время было лентой Мёбиуса, текло по замкнутому кругу: шли недели, месяцы и годы, но художник в своем творчестве не становился старше. (Его физическое тело – может быть. Но Эдвард отвернул все зеркала к стене, ничуть не интересуясь тем, как нынче «выглядит» Эдвард.) Отец тоже умер. Или исчез – что одно и то же. Родственники перестали заходить – возможно, умерли. «В бесконечность, которая есть забвение. Но мы из этой бесконечности рождаемся: для чего?» Наступила, словно в одночасье, эпоха Интернета. Теперь даже самый одинокий и отвергнутый миром человек не обязательно становился отшельником. По Интернету Э. У. общался с товарищами – родственными душами, разбросанными по разным уголкам киберпространства. Родственных душ всегда было немного, но потребности Э. У. были скромны, о большой славе для своих работ он не мечтал, и внимания немногих ему вполне хватало; очарованные «Окаменелостями», которые он вывешивал в Сети, они приценивались и покупали работы (иногда на одну претендовали сразу несколько человек, и цены назначались неожиданно высокие). Некоторые галереи вызывались выставлять произведения Э. У. (так называл себя художник), а мелкие издательства – выпускать его альбомы. Так-то в последние годы двадцатого века Э. У. сделался культовым деятелем андеграунда. О нем рассказывали, будто он прозябает в нищете или, напротив, баснословно богат. Не то отшельник-калека, живущий один в запущенном старом доме, в запущенном теле, не то – вот ведь как перевернули! – человек известный и солидный, предпочитающий не афишировать свою творческую ипостась. «Один, но никогда не одинок. Разве близнецу бывает одиноко? Нимало, пока на свете есть его второе “я”».
Братья вообще не общались, но на телеэкране, случайно, когда Эдвард порой щелкал пультом, словно продвигаясь вскачь в ледяном межгалактическом пространстве, он натыкался на лицо своего потерянного брата: тот произносил пламенные речи («святость жизни» – «мы за жизнь» – «семейные ценности» – «патриоты Америки») перед восторженными толпами, давал интервью, улыбался в объектив с жаркой уверенностью богоизбранного. Брат-демон избирался в конгресс США от округа в соседнем штате – худой брат и не подозревал, что тот там живет; брат-демон стоял рядом с приятной молодой женщиной, держа ее за руку: жена, миссис Эдгар Уолдмен, – худой брат и не подозревал, что тот женился. Брата-демона взяли под покровительство влиятельные богачи-старейшины. В политических партиях старейшины ищут молодых, которые продолжили бы их линию, подхватили «традицию». В данной политической партии «традиция» была равнозначна экономическим интересам. Такая уж политика брала верх в те времена. Наступила эпоха «я». «Я, я, я! Я и только я, и никого кроме!» Телекамеры панорамно запечатлевали полные залы обожающей публики, самозабвенные овации. Ибо в крике «я!» люди по слепоте своей жаждут расслышать «мы». Даже в самых примитивных, гневных и бездушных божествах человечеству мерещатся «мы». В самых отдаленных галактиках, абсолютно пустых бесконечностях – есть эта извечная тоска по «мы».
Итак, Эдвард, покинутый брат, горбился в своей инвалидной коляске, глядел на брата-демона, мелькавшего в телевизоре, без малейшей досады, даже без отчужденности, с какой взирают на существо иной породы, а с давнишней, неуместной преданностью и тоской: «Я брат твой, я в тебе. Где мне еще быть?»
Непреложный факт: братьев объединял день рождения. Даже после их смерти этот факт останется неизменен. Двадцать шестое января. Глухая зима. Каждый год в этот день братья думали друг о друге столь отчетливо, что каждый, верно, воображал другого рядом – сбоку или за спиной, дыхание брата на щеке, призрачное объятие. «Он жив, я его чую», – думал Эдвард с дрожью предвкушения. «Он жив, я его чую», – думал Эдгар с дрожью отвращения.
Наступило то двадцать шестое января, когда братьям исполнилось сорок лет. А через несколько дней на выставку Э. У. – новую выставку «Окаменелостей» в нью-йоркской галерее среди складов близ набережной Гудзона, на перекрестке Вест-стрит и Канал-стрит – после выступления на одном политическом мероприятии в Манхэттене пришел конгрессмен Эдгар Уолдмен. Пришел один, у тротуара его ждал лимузин с федеральными номерами. Удовлетворенно отметил, что залы галереи почти безлюдны. Раздраженно отметил, что старый растрескавшийся линолеум липнет к подошвам его дорогих туфель. Красавец-конгрессмен был в непроглядно-черных очках, ни на кого не смотрел, опасаясь быть узнанным в этой дыре. Пуще всего опасался увидеть брата-калеку – «Э. У.», которого не видал почти двадцать лет, но полагал, что узнает с первого взгляда, хотя к тому времени близнецы – «разнояйцевые близнецы» – стали окончательно непохожи. Эдгар ждал, что вот-вот увидит скукоженного лилипута в инвалидной коляске, преданный взгляд слезящихся глаз и задумчивую улыбку, которая доводила до белого каления, вызывала желание наброситься с кулаками, выражала готовность простить того, кто вовсе не нуждался в прощении. «Я брат твой, я в тебе. Люби меня!» Но в галерее никого не было. Только работы Э.У., которые были жеманно обозначены как «картины в технике коллажа». В этих так называемых «Окаменелостях» не было ни тени красоты: даже холсты, на которых картины писались, были какие-то засаленные и обтрепанные, а стены, на которые их (неровно) развесили, были в каких-то потеках, словно с железа, которым были обиты потолки, сочилась ржавчина. Что это за картины, испещренные образами из снов – кошмарных, кстати – геометрическими, но человекоподобными фигурами, перетекающими одна в другую, точно полупрозрачные кишки, что же это за картины, оскорбившие до глубины души конгрессмена, который почуял «иронический подтекст/извращение/диверсию» в этом невнятном искусстве, а то, что невнятно, – либо «бездуховно», либо «вражеские козни». Самое мерзкое, что «Окаменелости», казалось, дразнили зрителя – по крайней мере, данного конкретного, – побуждали разгадывать ребусы, а у него на ребусы нет времени, дочь богача, на которой он женился ради карьеры, ждет его в «Сент-Реджисе», и сюда, на угол Вест и Канал, конгрессмен Уолдмен заглянул мимоходом, неофициально. Протер глаза, чтобы лучше рассмотреть картину, изображающую ночное небо, далекие галактики и созвездия, как-то даже по-своему красиво: солнца, лопаясь яичными желтками, пожирали солнца поменьше, кометы в форме… сперматозоидов – горящих сперматозоидов? это как? – сталкивались с сияющими голубоватыми водяными шарами планет; а из шершавой поверхности холста выступало нечто столь неожиданное, столь уродливое, что конгрессмен ошарашенно попятился: гнездообразный нарост? опухоль? состоит из пластилиновой плоти и темных всклокоченных волос? и молочные зубы, в форме улыбки? а это, вразброс – детские косточки? Окаменелость, вот что это было. Инородное тело, извлеченное из человеческого организма. Нечто крайне уродливое, обнаруженное в полости тела уцелевшего близнеца. Мумифицированная душа близнеца, который так и не сделал свой первый вдох. Ошалевший, передергиваясь от отвращения, конгрессмен повернулся спиной. Дальше шел как в тумане, мысленно проклинал и отпирался. Замечал, что некоторые полотна красивы – ой ли? – или же, напротив, все до единого уродливы, непристойны, если знаешь шифр, – и не мог отделаться от предчувствия, что ему грозит опасность, что-то стрясется, и действительно (против статистики не попрешь) в этот раз его переизбрали в конгресс с меньшим отрывом, чем в прошлые, это была победа, пророчащая поражение. Лабиринт залов замкнулся в кольцо, привел обратно к началу экспозиции, за стеклянной стойкой – скучающая девушка с мертвенно-бледной кожей, с блестящим от пирсинга лицом; сотрудница, наверно, и он спросил у нее голосом, дрожащим от негодования, считаются ли эти смехотворные «окаменелости», так сказать, «искусством», и она вежливо ответила, что да, конечно, все, что выставляет галерея, – это произведения искусства, а он спросил, финансируется ли выставка из бюджета, но не успокоился, узнав, что нет, не финансируется. Он спросил, кто такой «так называемый художник» Э. У., девушка ответила уклончиво: мол, с Э. У. лично никто не знаком, только владелец галереи виделся с ним однажды, Э. У. живет один где-то за городом, в городе никогда не бывает, даже проверить, как развесили картины, не приезжал, и, кажется, его ничуть не волнует, по каким ценам продаются его работы и продаются ли вообще. «У него какая-то прогрессирующая болезнь типа мышечной дистрофии или болезни Паркинсона, но, насколько мы знаем, Э. У. жив. Он жив».
«И я от тебя не уйду. Наоборот – ты сам ко мне придешь». Каждый год наступает двадцать шестое января. Однажды в очередной год очередной бессонной ночью Эдвард нервозно переключает каналы и с удивлением видит внезапный крупный план – Эдгар? Брат-демон Эдгар? Сюжет из дневного выпуска новостей, который теперь, посреди ночи, повторяют, вдруг на экране – гипертрофированная голова мужчины, лицо с мясистым подбородком, стареющее лицо, отчасти скрытое темными очками, блестит маслянистый пот, выставленная ладонь: оскандалившийся конгрессмен заслоняется от преследователей – стаи репортеров, фотографов и телеоператоров, полицейские в штатском проворно вводят конгрессмена Эдгара Уолдмена в какое-то здание. «Предъявлены обвинения в многочисленных взятках, нарушениях федерального законодательства при проведении избирательных кампаний, лжесвидетельстве перед большим жюри присяжных федерального суда». Дочь богача подала на развод, мельком – улыбка, оскаленные зубки. В родительском доме, где Эдвард живет в нескольких комнатах нижнего этажа, он пялится на экран, на котором растаял образ потерянного брата, толком не понимая, что это за стук в висках – то ли глубокий шок, боль, которая наверняка пульсирует в теле брата, то ли его собственная радость и восторг. «Теперь он ко мне придет. Вот теперь он от меня не отречется».
Так и вышло. Брат-демон вернулся домой, к близнецу, который его дожидался. Ибо теперь он познал: «Не один, но двое». В большом мире он поставил свою жизнь на кон и проиграл, а теперь отступит восвояси, вернется к брату. Отступая, мужчина отбрасывает гордость: покрыт позором, разведен, разорен, с искрой безумия в поблекших голубых глазах. Обрюзгшие щеки в темном серебре щетины, нервный тик правой руки, которая в федеральном суде поднималась, чтобы поклясться, что Эдгар Уолдмен будет говорить правду, всю правду и ничего, кроме правды. «Да, клянусь», – и в мгновение ока для него все кончилось, и к горлу подступил комок с привкусом желчи. И все равно – изумление. Не верится. Лицо – сплошная эрозия, комок глины, изборожденный ручьями и ветрами. И этот блеск безумия в глазах. Я?
Отступление, возвращение в родительский дом, которого чурался годами. Покинутый, искалеченный младший брат, живущий один с тех пор, как не стало матери, уже много лет. В молодости он всегда считал, что время – течение, которое мчит его вперед, в будущее, а теперь понял: время – прилив, неумолимый, непреклонный, неудержимый: вода доходит уже до щиколоток, уже до колен, уже до бедер, до паха, до пояса, до подбородка и все еще прибывает и прибывает, темная вода полной непостижимости, тащит нас не в будущее, но в бесконечность, которая есть забвение. Вернуться в пригород, где ты родился, в дом, которого чурался десятки лет, увидеть со стесненным сердцем, как все переменилось: многие особняки превращены в многоквартирные дома или офисы, почти все платаны вдоль улицы стоят с обрубленными кронами, если вообще уцелели. И вот он, старый дом Уолдменов, когда-то гордость матери, когда-то величаво-белый, теперь посеревший от дождей, с перекошенными ставнями, прогнившей крышей и буйными джунглями вместо газона, замусоренными, точно люди здесь давно не живут. Эдгар не смог связаться с Эдвардом по телефону: в телефонной книге Эдвард Уолдмен не значился, и сердце заколотилось в груди, волной подступило отчаяние: «Поздно, он умер». Робко постучаться в дверь парадного входа, прислушаться, не реагируют ли внутри, снова постучать, погромче, расшибая костяшки, и наконец изнутри слабое блеяние: кто там? «Это я». Медленно, точно через силу, дверь растворилась. И в проеме, в инвалидной коляске, как Эдгар и воображал, но не такой одряхлевший, как воображал Эдгар, – брат Эдвард, которого он не видел больше двадцати лет: ссохшийся человек неопределенного возраста с узким, бледным, изможденным, но без единой морщины лицом, лицом мальчишки, волосы, как и у Эдгара, подернуты проседью, одно костлявое плечо выше другого. Блекло-голубые глаза прослезились, он смахнул слезы обеими руками, ребрами ладоней, и скрипуче, точно давно не разговаривал, произнес: «Эдди. Входи».
…Когда именно это случилось, достоверно установить не удалось, тела, промерзшие и мумифицированные, обнаружили на кожаном диване, на котором была разостлана постель. Он стоял в одном футе от камина с горой золы в комнате на нижнем этаже старого обитого тесом коттеджа в колониальном стиле, в комнате, забитой мебелью и, видимо, многолетними наслоениями мусора, которые, однако, могли быть и художественными принадлежностями или даже произведениями художника, эксцентричного творца, известного под псевдонимом Э. У.; престарелые братья Уолдмен, напялив на себя по несколько свитеров и курток, вероятно, заснули у камина в доме, где не было других отопительных приборов; вероятно, ночью огонь погас, и братья умерли во сне в период затяжного январского похолодания: брат, в котором опознали Эдгара Уолдмена, восьмидесяти семи лет, обнимал своего брата Эдварда Уолдмена, также восьмидесяти семи лет, сзади, заботливо прижавшись своим телом к искалеченному телу, ласково приникнув лбом к его затылку, две фигуры слились воедино, точно аморфный сгусток органического вещества, обратившийся в камень.
Джоан Харрис[14]
Пожар на Манхэттене
Зовите меня Ловкий. Вообще-то имя у меня другое, но звучит похоже[15]. Живу неподалеку, на Манхэттене – занимаю пентхаус в одном отеле у Центрального парка. Я образцовый гражданин, хоть в фас, хоть в профиль: учтив, чистоплотен, пунктуален. Одеваюсь элегантно. Грудь у меня безволосая благодаря регулярной эпиляции. Ни за что не догадаетесь, что перед вами бог. Малоизвестный факт: старые боги когда-нибудь да умирают, совсем как старые доги. Просто у богов этот процесс тянется дольше: между тем цитадели берут измором, империи распадаются, планеты гибнут, и ребята вроде нас оказываются на погребальном костре, никому не нужные, почти забытые.
Я, похоже, везучий. Моя стихия, огонь, никогда не выходит из моды. Кое-какие из моих Обличий доныне сохранили могущество, поскольку вы, Народ Человеков, в душе – чистые дикари; верно, жертвоприношения мне приносят не так часто, как прежде, но я в два счета заставлю себя уважать, если пожелаю (а кому не хочется уважения?), едва стемнеет и запылают походные костры. Вспышки сухих гроз над прериями – тоже мои, и лесные пожары, и ритуальное сожжение покойников, и случайные искры, и самоубийцы с бензином и спичками. Все мои! Впрочем, здесь, в Нью-Йорке, я – Лес Жарр, вокалист рок-группы «Лесов ПоЖарр». Одно слово, что «группы». На нашем счету всего один альбом. Называется «Дотла». Всего один, зато платиновый. Стал платиновым после трагедии – нашего ударника разразило громом прямо на сцене. Удар молнии. Нелепая случайность.
Случайность. Ой ли? Во время нашего единственного тура по Штатам грозы вились у нас над головами: на тридцать одной площадке из пятидесяти молнии били прямо в здание; за девять недель мы лишились еще трех ударников, шести техников и грузовика с аппаратурой. Даже я начал думать, что перегнул палку.
Но это было супершоу!
Теперь я музыкой не зарабатываю. Могу себе позволить: из всей группы нас уцелело двое, включая меня, и авторские мы получаем неплохие. Когда становится скучно, я бренчу на рояле в баре фетишистов «Красная комната». Не то чтобы мне очень нравился латекс (я в нем потею), зато от электричества изолирует прекрасно.
Наверное, вы уже догадались, что я веду ночной образ жизни. При дневном свете мне как-то все не в кайф. И вообще, ночное небо – самый выигрышный фон для огня. Вечер проходит в «Красной комнате» – наигрываю мелодии, глазею на барышень. Оттуда – в центр: побродить, расслабиться. Мой брат предпочитает другие маршруты. Потому-то я немного удивился, когда в ту ночь столкнулся с ним нос к носу в Верхнем Ист-Сайде. Иду себе, присматриваюсь к сухим, как порох, домишкам, мурлычу «Light My Fire»[16] в рассуждении устроить какой-нибудь маленький поджог…
Как, я вам еще не говорил? Да, в моем нынешнем Обличье у меня есть брат. Брендан. Близнец. Видимся мы редко: между Природным Пожаром и Огнем Домашнего Очага не так уж много общего. Я люблю зажигать на вечеринках, а Брендану не по душе такой стиль жизни. Ему бы все печь да варить. Это ж надо, бог огня – и вдруг содержатель ресторанчика! Сгораю со стыда! Впрочем, пусть его. Каждый сходит с ума по-своему. Между прочим, он лучше всех в городе жарит стейки на открытом огне.
Шел первый час ночи. В голове у меня слегка шумело… правда, вы бы и не заметили, что я выпивши. На улицах – полная тишина… насколько такое возможно в городе, который никогда крепко не засыпает. Под пожарной лестницей – составленные вместе картонные коробки: ночлег бродяг. В помойном баке рылся кот. Как и положено в ноябре, пар валил из канализационных решеток и оседал на тротуары холодной сверкающей испариной.
Я увидел Брендана, когда переходил улицу на перекрестке Восемьдесят Первой улицы и Второй авеню у венгерской мясной лавки. Знакомая фигура с огненными волосами, заправленными под воротник длинного серого пальто. Высокий, стройный, стремительный, как артист балета; его почти простительно было бы спутать со мной. Но при ближайшем рассмотрении все становится ясно: у меня один глаз красный, другой зеленый, а у него один зеленый, другой красный. И вообще, такие ботинки, как у него, я не надел бы даже под дулом пистолета.
Я жизнерадостно приветствовал его:
– Эй, у тебя ничего не подгорает?
Он обернулся. Вид затравленный.
– Тсс! Прислушайся.
Любопытно. Ну да, мы никогда особо не ладили, но обычно он здоровается, прежде чем читать мне нотации.
И тут он произнес мое истинное имя. Приложил к губам палец. Потащил меня в подворотню, воняющую мочой.
– Привет, Брен. Что стряслось? – прошептал я, поправляя лацканы пиджака.
Вместо ответа он указал подбородком на почти безлюдный переулок. В тени – двое мужчин в долгополых пальто и низко надвинутых на лоб шляпах, фигуры какие-то прямоугольные, лица узкие, одинаковые. У бордюра оба на секунду замерли, глянули налево, направо, перешли улицу. Движения слаженные, легкие, проворные. Они канули в ночь, точно волки.
– Ясно. – Нутром чую: эту парочку я вижу не впервые. В других краях, в другом Обличье я знавал их, а они – меня. Поверьте на слово: люди они только с виду. Под пальто, как у мультяшных сыщиков – частокол острых клыков. – И что они тут, по-твоему, делают?
– Охотятся, – пожал он плечами.
– Охотятся? На кого?
Он снова пожал плечами. Брен даже в человеческом обличье никогда не был речист. Я-то, напротив, люблю языком почесать. Талант небесполезный.
– Значит, ты здесь их и раньше видел?
– Когда ты подошел, я следил за ними. А сам петлял – не хочу привести их к себе домой. Законная предосторожность.
– Кто такие? – спросил я. – Чьи Обличья? Я не видал такого со времен Рагнарёка[17], но тогда вроде бы…
– Тсс…
Может, хватит затыкать мне рот? Знаете, Брен старше меня на несколько минут и иногда мной командует. Я уже собирался сказать ему пару ласковых, но тут неподалеку послышался шум, в поле зрения появилось нечто. Вообще-то в мегаполисе бродяги – все равно что духи-невидимки, а этот еще и прятался в коробке под пожарной лестницей. Но теперь он не мешкал: костлявые икры так и мелькали, полы драного пальто хлопали, аки крылья.
Между прочим, я с ним знаком. Неблизко. Старина Лунатыч, в этой местности – Обличье лунного бога Мани[18], вот только законченный псих, бедняга (обычное дело для богов, пристрастившихся к бутылке: мед поэзии туманит мозги навеки). Но бегать он умел. Итак, он бежал, и мы с Бреном посторонились, уступая ему дорогу. Но на том конце переулка ему наперерез вышли двое долгополых пальто.
Они еще ближе – чую их запах. Звериная вонь с гнилью пополам. Что ж, не их вина. Плотоядным хищникам бессмысленно заботиться о гигиене рта.
Я почувствовал, что брат рядом со мной затрясся. Или это трясет меня? Не разберешь. Я сознавал, что испугался, но алкоголь в моих жилах позволял слегка абстрагироваться от происходящего. Как бы то ни было, я обмер, затаился во мраке, не смея шевельнуться. Двое стояли в устье переулка. Лунатыч замешкался, явно разрываясь между двумя порывами – удрать наутек или принять бой. И…
Выбрал бой. Правильно, подумал я. Даже крысы дерутся, если загнать их в угол. Значит, мое вмешательство необязательно. Запах Лунатыча я тоже чуял – его фирменное амбре, букет из бухла, грязи и тошнотворных ноток поэзии. Я понимал: Лунатыч тоже страшно напуган. Но все равно он – бог, хоть и спившийся, хоть и осталось от него лишь Обличье. А значит, и биться станет, как бог, а даже у старых богов-пропойц есть свои коронные уловки.
Возможно, эту парочку ждет сюрприз.
Несколько секунд они оставались на исходных позициях – двое в пальто и безумный поэт. Черный треугольник под одиноким фонарем. И вот задвигались: парни – плавной ловкой походкой, которую я уже видел, Лунатыч накренился на бок, вскрикнул, из кончиков его пальцев вырвались лучи. Ага, сотворил руну «Тюр»[19]. Сильная руна. Стальным осколком засверкала она, рассекая темноту, понеслась к нелюдям в пальто. Те увернулись – грациозное
Лунатыч же, метнув «Тюр», поневоле сник. Руны Древнего Письма применять утомительно, а Лунатыч давно растерял почти всю свою колдовскую силу. Он раскрыл было рот – наверное, хотел произнести заклинание, но не успел: прямоугольные подступали, зловеще-быстрые, этакие супермены, и я снова ощутил гнилой запах, еще более сильный: словно голову в лисью нору засунул. Они на бегу расстегивали пальто – стоп, но можно ли назвать это бегом? Скорее скольжение лодок по волнам. Долгополые пальто-паруса окутали несчастного лунного бога, скрыли от глаз.
А он запел. Мед поэзии – это вам не фунт изюма: на секунду его пропитой, хриплый голос обернулся голосом Мани в его полном Обличье. Внезапно в воздухе разлилось сияние, хищники зарычали, оскалив зубы… и я услышал дорожную песнь безумного бога луны, песнь на языке, которого вам никогда не выучить, на языке, одно лишь слово из которого может вселить в смертного умопомрачительный экстаз, сорвать с небес звезды, вышибить из человека душу или воскресить его.
Он запел, и охотники немного помедлили: что это? Неужто под черной шляпой заблестел влажный след от слезы? Мани пел заклинание любви, и смерти, и красоты опустошения, и недолговечного светлячка, который озарит тьму – не дольше, чем один вздох, не дольше, чем один взмах крыла, – а потом угаснет, догорит, умрет.
Песнь задержала их максимум на секунду. Может, они и прослезились, но их голод не унимался. Они поплыли по воздуху вперед, широко расставив руки, и тогда я заглянул под их расстегнутые пальто, и мне показалось, что под их одеждой вообще нет тел: ни шерсти, ни чешуи, ни плоти, ни костей. Только тени, мрак Хаоса, мрак, не имеющий ни цветов, ни оттенков, даже не знающий, что такое цвета; дыра, прорезанная в сущем. Всеядная голодная прорва.
Брендан сделал шаг вперед. Я поймал его за рукав, удержал. Поздно: Лунатыч обречен. Старик упал – не с грохотом, но со странным шорохом, точно из него выпустили воздух, и твари, уже вовсе не похожие на людей, набросились на него, как гиены. Сверкали клыки, в складках одежды шипело статическое электричество.
Двигались они совершенно не по-человечески. Ни одного лишнего жеста. Словно пылесос, высосали его полностью: кровь и мозг, все до последнего заклинания, до последней искорки, со всеми чадами и домочадцами. То, что осталось после их трапезы, походило не столько на человека, сколько на плоскую картонную фигуру, валяющуюся в грязи.
Они застегнули пальто, под которыми скрывалась ужасающая пустота, и ретировались. Молчание. Плач Брендана. У него сердце доброе, не то что у меня. Я вытер лицо (вспотел, должно быть), выждал, пока дыхание вернется к норме.
– Мерзко, – проговорил я наконец. – Да, с конца света я ничего похожего не видывал.
– Ты слышал его? – спросил Брендан.
– Слышал. Кто бы мог подумать, что в старике оставалось столько волшбы!
Брат промолчал, пряча глаза.
Я вдруг почувствовал, что проголодался. Позвать его, что ли, в пиццерию? Нет, лучше не надо. Еще обидится. Брен в последнее время такой ранимый…
– Ну ладно, как-нибудь увидимся… – И я, пошатываясь, побрел своей дорогой. Почему с братьями всегда так трудно общаться? Надо бы позвать его в гости, что ли, но как-то духу не хватило…
Разве я мог предвидеть, что будет дальше? Предвидел бы – зазвал бы его к себе… Вышло так, что в этом Обличье мне больше не суждено было его встретить.
На следующий день я проснулся поздно. С головной болью, привычной тошнотой – послевкусием коктейлей… И тут припомнил… так припоминаешь, что в спортзале потянул спину, даже не подозревая, как будет ныть хребет наутро… Я подскочил на кровати.
«Эти двое, – подумал я. – Эти самые».
Видно, вчера я захмелел сильнее, чем мне казалось. Потому что теперь, утром, одно только воспоминание о парнях в долгополых пальто вызвало у меня парализующий страх. Запоздалый шок. Что ж, в моей жизни такое не впервые. Я заказал в номер наилучшее лекарство – плотный завтрак. За кофе, беконом и оладьями, утонувшими в море кленового сиропа, я воскрешал себя к жизни. Получилось неплохо, если сделать поправку на обстоятельства. Но я так и не смог окончательно вытеснить из головы ни смерть Лунатыча, ни то, как пальто, наполненные пустотой, стремительно его растерзали. Слопали волшбу, застегнулись и почапали по своим делам. Ходячая поэзия.
Меня осенило, что уцелел я чудом. Если бы они не унюхали Лунатыча, им на ужин достались бы ваш покорный слуга и его брательник – блюдо дня, двойная порция. Но мысль меня не утешила: если эти субчики действительно охотятся на таких, как мы, это всего лишь передышка, не спасение. Рано или поздно узкомордые станут точить зубы о мою дверь.
Я доел завтрак и позвонил Брену. Автоответчик. Я нашел в справочнике телефон его ресторана, набрал. Отключен.
Я попытался бы позвонить ему на мобильник, но мы не так уж близко общаемся. Я не знал ни номера его мобильного, ни имени его девушки, ни даже номера его дома. Поздно спохватился, а? Так-то… Жизненный принцип
По дороге я почувствовал: что-то неладно. Не доходя десяти кварталов, понял, что именно. Сирены, пожарные, крики, клубы дыма – все это лишь подтвердило мою гипотезу. Тучи в небе были какие-то зловещие… Над местом катастрофы они громоздились в форме русской шапки. Вместо меха – торчащие дыбом молнии. Чем ближе к ресторану, тем сильнее ныло у меня в груди. Да, что-то неладно, что-то неладно…
Покосившись по сторонам – не следит ли кто? – я левой рукой начертил «Беркану», руну прозрения[21], и, сощурившись, взглянул в ее окуляр: руна эта наподобие подзорной трубы. И узрел я дым, и молнии, бьющие с земли в небо, и лицо брата – бледное, осунувшееся; потом – огонь, сменившийся темнотой, и наконец то самое, чего страшился: Тень… и ее миньонов, волков, призрачных охотников, закутанных в тяжелые пальто.
«Эти самые, – подумал я и выругался. – Опять эти». Теперь я знал, откуда они мне знакомы по прежним временам… В прежнем Обличье они тоже были не сахар, вот только я жил более насыщенной жизнью и, признаюсь, редко о них задумывался – других забот хватало. Теперь же задуматься пришлось: я начертил руну невидимости и под ее прикрытием обогнул столб черного дыма – погребальный костер Бренданова ресторана (и, как я мог предположить, самого Брендана, ведь в моем видении выглядел он неважно…).
Я добрался до места, зорко высматривая долгополые пальто. Куда ни глянь – пожарные машины и полицейские фургоны. Улица перегорожена. Пожарные пытаются залить водой огромное трескучее пламя, которое уже глубоко пустило корни в «Летучую пиццу».
Я мог бы сказать им, что они зря стараются. Дело рук огненного бога – даже если это бог Домашнего Очага – не затушишь в два счета. Это вам не петарда какая-нибудь. Пламя рвалось вверх, вымахало на высоту тридцати, сорока, пятидесяти футов – желтое, чистое, с прожилками волшбы, которые вашему Народу показались бы обычными пляшущими искрами… Но стоит одной жалкой искорке попасть на вас, как она мигом разденет вас буквально до костей.
«А Брендан? – подумал я. – Может, он все-таки жив?»
Если и жив, то здесь его нет. Никто не смог бы выжить в таком пожаре. Он жив, только если сбежал. Но драпать – не в характере Брендана. Он принял бой: видение мне подсказало это. Вдобавок мой брат – принципиальный противник применения волшбы среди Народа Человеков. Раз он прибег к чарам, положение у него было безвыходное.
Чтобы узнать судьбу брата, я начертил «Ос» – руну загадок[22]. Увидел лица – узкие, волчьи, увидел улыбку Брена, улыбку-оскал – он стал неотличим от меня, рассвирепел, одичал, в нем вскипела кровожадная ярость. Знаете, из моего брата вышел бы неплохой воин – только его гнев нелегко разжечь. Я увидел, как он выхватил меч мысли – раскаленный, вибрирующий клинок, испускающий полупрозрачные лучи. Меч, который одним легким движением разрубает хоть шелк, хоть гранит. Меч, которого я не видел с последнего конца света, пламенное оружие огненного бога. Едва соприкоснувшись с тенью в расстегнутом пальто, меч… погас, развеялся в дым.
И тогда, в темноте, двое накинулись на Брена. Ответ получен. Что ж, по крайней мере, мой брат умер красиво.
Я вытер лицо и сделал выводы. Вывод первый: теперь я – близнец-одиночка. Вывод номер два: если Брен не забрал охотников с собой на тот свет (сильно сомневаюсь, что забрал), парочка пальто идет по моему следу. Вывод номер три…
Не успел я призадуматься над третьим выводом, как в мое плечо вцепилась чья-то тяжелая рука. Другая рука ухватила меня за руку чуть выше локтя, и обе надавили до хруста. Мучительная боль. Сустав обездвижен. В ухе – басовитый знакомый голос:
– А, Ловкий! Как я раньше не догадался, что без тебя тут не обошлось. Твой автограф на этих руинах аж светится.
Я завопил и попытался высвободить руку. Но этот козел вцепился железной хваткой.
– Шевельнешься – руку сломаю, – презрительно проскрипел голос. – Или так и так сломать? Со старых времен за тобой должок…
Я дал ему понять, что рука больше нравится мне целой. Он еще глубже вдавил пальцы – я почувствовал, что кость вот-вот сломается, и завопил – а он с силой отпихнул меня к стене. Я ударился о стену, отскочил, развернулся, вытаскивая из ножен меч мысли. В меня уперся взгляд – бесцветный и тусклый, как ненастье. Что ж, беда не приходит одна. Передо мной стоял мой друг, затаивший на меня обиду. Это не редкость – друзей, которые бы на меня не обижались, у меня теперь нет.
Правда «друг» – это еще как сказать. Да, он из наших, но, знаете ли, все очень непросто. Дождь огню не товарищ. Вдобавок в своем нынешнем Обличье он превосходил меня по росту, весу и физической силе. Физиономия у него была – мрачнее тучи, и все мои намерения с ним драться выдохлись, точно дешевый одеколон. Я убрал меч мысли в ножны. Собрался с духом.
– Надо же, – сказал я. – Тор[23] собственной персоной!
Он презрительно фыркнул.
– Ты у меня не дури – вмиг замочу. У меня тут армия облаков в боевой готовности. Не успеешь моргнуть, погаснешь, как спичка. Хочешь попробовать?
– Полегче. Поздоровался ты со мной учтиво, ничего не скажешь. Сколько лет, сколько зим.
Он зарычал:
– В нынешнем Обличье меня зовут Артур. Артур Ливен. А ты покойник.
«Покойник» он произнес таким тоном, словно нарекал меня этим именем.
– Ошибаешься, – сказал я. – Покойник – Брендан. И если ты возомнил, будто я способен убить родного брата…
– С тебя станется, – буркнул Артур. Но я-то видел: весть его встревожила. – Брендан мертв? – переспросил он.
– Боюсь, что да.
Трогательно: мне-то всегда казалось, что он нас обоих ненавидит.
– И это не ты его…? – спросил Артур.
– Соображаешь…
Он окатил меня презрением.
– Тогда кто?
– Сам догадайся, – пожал я плечами. – Тень, кому же еще. Хаос. Сурт[24]. Подбери уж сам какую-нибудь метафору.
Артур испустил долгий, протяжный вздох. Вздох облегчения: похоже, он так долго мучался над загадкой, что любая весть – пусть даже дурная, подтверждающая худшие опасения, – была в радость.
– Значит, это правда. Я-то уже начал думать…
– Ты – думать? Наконец-то…
Он пропустил мою колкость мимо ушей. Обернулся ко мне. Ненастное небо в его взгляде засверкало серебром.
– Волки, Ловкий. Волки снова вышли на тропу.
Я кивнул. Волки… демоны… ни в одном языке Народа Человеков нет слова, способного в точности выразить их сущность. Я называю их
Тут я заметил, что Тор больше меня не слушает.
– Пожиратели Солнца и… – переспросил он.
– И Луны. – Я вкратце рассказал ему о событиях прошлой ночи. Он выслушал меня рассеянно.
– Значит, после Луны они займутся Солнцем. Так?
– Да, наверно, – пожал я плечами. – Если предположить, что на Манхэттене живет Обличье Солнца…
– Живет, – помрачнел Артур. – Ее зовут Санни. – Когда он произнес это имя, в его глазах что-то промелькнуло… еще более зловещее, чем набухшие от дождя тучи у нас над головой, чем его рука на моем плече – мертвенно-бледная, тяжелее свинца…
«Похоже, утренние беды – еще цветочки», – сказал я себе.
– Санни, – повторил я. – Значит, ее черед.
– Только через мой труп! – взревел Артур. – И через твой, – небрежно добавил он, сдавливая мое плечо, улыбаясь хищной ухмылкой шторма.
– Конечно. Я не против, – поддакнул я. Почему бы не поддакнуть: я привык убегать, отлично знаю, что Лес Жарр может за час исчезнуть невесть куда, поминай как звали.
Тор это тоже знал. Он сощурил глаза, и тучи у нас над головой медлительно зашевелились, завертелись, точно пряжа на веретене. В надире возникла впадина: скоро превратится в воздушную воронку, всю в нитях и шипах смертоносной волшбы.
– Помнишь поговорку? – спросил Артур, назвав меня моим истинным именем. – «Куда бы ты ни шел – от погоды не уйдешь».
– Ты ко мне несправедлив, – улыбнулся я, заставил себя улыбнуться. – Я буду только рад помочь твоей подруге.
– Дело хорошее, – отозвался Артур. Руку с моего плеча не убрал, улыбался, скаля все зубы до единого. – Будем держаться тихо. Не стоит вмешивать Народ. Разве что по острой необходимости. Согласен?
Буря бушевала до вечера. Видимо, это был лишь первый день затяжного ненастья.
Санни жила на Бруклин-Хайтс, в лофте на тихой улице. Если бы я чаще там бывал, давно бы ее приметил. Большинство наших старается не привлекать к себе внимания: у богов тоже есть враги, знаете ли, и мы благоразумно не афишируем свою колдовскую силу.
Но Санни – другое дело. Начнем с того, что, если верить Артуру (вот ведь идиотское имя себе выбрал!), она позабыла, кто она такая на самом деле. Ничего особенного: просто запамятовала. Увязла в заботах своего текущего Обличья, возомнила, будто ничем не отличается от нормальных людей. Может, именно это и хранило ее от бед; говорят, несмышленых детей, дураков и пьяниц охраняют боги, а Санни вполне можно назвать несмышленой. Оказывается, мой старый дружбан Артур присматривает за ней почти год, а она и не догадывается; старается, чтобы ей выпадали солнечные деньки, без которых она хиреет, отгоняет от ее дверей всех, кто вынюхивает и рыщет.
Потому что даже Народ Человеков начинает подозревать недоброе, если неподалеку живет кто-то наподобие Санни. Мало того что дождей не было несколько месяцев, мало того что иногда облака затягивают небо над всем Нью-Йорком, кроме двух-трех улиц окрест ее квартала, мало того что над домом, где она снимает квартиру, временами переливается северное сияние. Она сама – ее лицо, ее улыбка – производит фурор везде, где ни появись. Любой мужчина – любой бог – полюбит ее с первого взгляда.
Артур сбросил свое Обличье дождевого бога, стал более-менее похож на заурядного горожанина, но я-то чувствовал, каких усилий ему это стоит. Едва мы перешли Бруклинский мост, я заметил, что Артур пытается смирить свою натуру: так толстяк втягивает брюхо, когда входит красивая девушка. Затем я увидел ее ауру – издали, точно небесные огни. И на лице Артура проступила дикая тоска по чему-то светлому.
Он окинул меня критическим взглядом:
– Поменьше пижонства, ладно?
Гнусное оскорбление. По сравнению с концертным имиджем Леса Жарра я теперь – сама благопристойность. Но по физиономии Артура было ясно, что ему лучше не перечить. Я притушил огненно-алый цвет своей куртки. Прическу не тронул. Разноцветные глаза спрятал за модными темными очками.
– Так лучше?
– Сойдет.
Мы подошли к подъезду. Стандартное жилье в многоквартирном доме. Пожарная лестница, выкрашенная в черный цвет, узкие окна, на крыше – маленький сад, побеги зелени свисают с водосточных желобов. Но в окнах – свет, весьма похожий на солнечный, насколько я могу судить, – пульсирует то тут, то там: Санни бродит по квартире, свет исходит от нее.
Вот ведь некоторые – вообще таиться не умеют! Удивительно, что волки до сих пор ее не разорвали. Она даже не попыталась скрыть свою ауру – до чего недогадливая! Хоть бы шторы задернула. Проклятье!
Артур уставился на меня своим коронным взглядом.
– Мы будем ее охранять, Ловкий, – заявил он. – И ты будешь вести себя прилично. Согласен?
Я скривился:
– Я всегда веду себя прилично. Как ты смеешь в этом сомневаться!
Она тут же пригласила нас зайти. Никакой проверки на вшивость, никаких подозрительных взглядов из-за занавески. Я ожидал увидеть хорошенькую дуреху, но то была детская невинность: маленькая девочка в дебрях большого города. Она не в моем вкусе, само собой, но я смекнул, что нашел в ней Артур.
Она пригласила нас выпить чаю с женьшенем.
– Я рада видеть всех друзей Артура, – произнесла она.
Я заметил его болезненную гримасу: он пытался обхватить своей лапищей крохотную фарфоровую чашку, и силился сдержаться, чтобы облака не затягивали солнце, в котором так нуждается Санни…
Под конец его силы иссякли. Он запыхтел, чихнул, и струи дождя прыгнули змеями с неба, зашипели в желобах.
Санни поникла:
– Проклятый дождь!
Артур отпрянул, словно кто-то изо всех сил стукнул его прямо по месту, где боги грома прячут свое самолюбие. Вымученно улыбнулся:
– А тебе никогда не кажется, что дождь создает ощущение безопасности? Тебе не кажется, что в его шуме есть поэзия? Словно крохотные молоточки стучат по крышам?
Санни покачала головой:
– Фу-у-у.
Я разжег огонь в камине: пробурчал под нос заклинание, сложил пальцы в кармане в руну «Кано»[26]. Язычки пламени поднялись над решеткой и очаровательно станцевали. Ловкий трюк, и не думайте, что я хвастаюсь попусту – камин-то был электрический.
– Классно, – сказала Санни и снова улыбнулась.
Артур тихо зарычал.
– А вы не… не замечали ничего странного в окрестностях… в последнее время? – «Идиотский вопрос, болван!» – прикрикнул я сам на себя. Посели богиню солнца на четвертом этаже манхэттенского доходного дома – такие фейерверки начнутся, каких в магазине не купишь. – Мужчины в костюмах тут не шляются? – продолжал я. – Темные пальто, мягкие фетровые шляпы, точно из дешевых комиксов пятидесятых годов?
– А-а… эти… – Она налила нам по второй чашке чая. – Да, вчера видела. Вынюхивали что-то в переулке. – Голубые глаза Санни чуть потемнели. – Лица у них неприветливые. А что им нужно?
Я хотел было рассказать ей про Брена и про Лунатыча, но Артур взглядом заткнул мне рот. Понимаете, Санни действует на людей особым образом: взрослые мужики ради нее готовы на дурацкие поступки. На благородные подвиги, самопожертвование и так далее. Я понял, что отлынивать не стану, даже если очень захочется.
– Тебе волноваться нечего, Санни, – сказал Артур, широко улыбаясь. А меня взял под локоть и повел на балкон. – Мы просто ищем этих ребят, только и всего. Сегодня вечером мы тут подежурим и постараемся, чтобы они тебе не докучали. Если что стрясется, мы рядом. Ты ничего не бойся. Хорошо?
– Хорошо, – сказала Санни.
– Хорошо, – прошипел я, стиснув зубы (рука у меня заныла, точно по ней несколько раз ахнули молотком). Я выждал, пока мы останемся на балконе одни, пока Санни задернет шторы. И обрушил на Артура весь свой гнев: – Сбрендил?! Мы не можем сдержать Волков Тени. Ты что, до сих пор не усек, а? Видел, что они сделали с Лунатычем и Бреном? Единственный выход – удрать. Забираем твою подружку и бежим как ошпаренные в другой город, а лучше – на другой континент, где Тень не так сильна…
Артур насупился:
– Я убегать не стану.
– Как хочешь. Что ж, приятно оста… Ой! Рука-а-а!
– И ты не побежишь! – прогремел Тор.
– Ну, раз уж ты меня упрашиваешь…
Может, характер у меня и порывистый, но я знаю, когда лучше уступить превосходящей силе. Артур твердо решил, что мы оба должны поступить по-геройски. Передо мной стоял выбор: либо я ему помогу и, если посчастливится, спасу жизнь нам обоим, либо смоюсь, как только Артур зазевается, будь он неладен…
Сознаюсь, я мог бы выбрать как первое, так и второе…. Мог бы, если бы в этот самый момент не заметил в переулке тех, кого мы поджидали: нюхают и огрызаются, натуральные волки в пальто. И все – альтернативы у меня не осталось. Я выхватил свой меч мысли. Артур – свой. В ночном воздухе стало еще темнее от волшбы и рун. Зря трудимся, подумал я, разве руны помогли Брену и старому безумному лунному богу? У Тени – у Хаоса, если вам угодно, – предостаточно своей волшбы, она запросто сразит трех богов-отступников, беженцев, которые прячутся среди людей со времен конца света…
– Эй вы! Гляньте сюда! – завопил Тор.
Две пары глаз уставились на нас снизу. Шипение наподобие радиопомех – эфемеры установили наше местонахождение. Блеск клыков – ухмылка. И вот они уже лезут по пожарной лестнице, отбросив видимость человечьего облика, скользкая тьма внутри прямоугольных черных пальто, одни сплошные зубы и когти – поэзия проголодалась.
«Прелестно», – подумал я. Молодец, Тор, умеешь затаиться в засаде, нечего сказать. Что это – самопожертвование? Или он нарочно привлек их внимание? Каверзу задумал? Неужели? Планировать заранее – не в его стиле. У него хватает ума только на бездумную самоотверженность. Все бы ничего, но, очевидно, в своей безграничной щедрости он готов заодно принести в жертву и меня.
– Ловкий!
Снова начался ливень под аккомпанемент грома. Толстые водяные канаты и тросы хлестали по нашим склоненным головам, сияя в неоновых светильниках черными и оранжевыми всполохами. С неба, переполненного электрическими разрядами, посыпались огромные хлопья снега. Что ж, так водится у богов дождя в моменты стресса; в результате я промок до нитки. Жаль, зонтика нету… А эфемерам – хоть бы хны. Даже молнии, ударявшие в проулок, точно беспутные баллистические ракеты (я тоже кое-что умею, и в тот момент я на волшбу не скупился), никак не подействовали на Волков Хаоса. Изящные, слегка змееобразные фигуры замерли на пожарной лестнице одной площадкой ниже нас. Готовятся к броску.
Стрела ума мелькнула в воздухе. А, руна «Хагалаз»[27]. Одна из сильнейших рун моего коллеги. Но она прошла сквозь эфемера. Всего-то толку, что завизжала в воздухе. Нелюдь продолжал приближаться. Вот уже расстегивает пальто… Уверен, там, внутри – звезды. Звезды! И бессмысленный радиошелест космоса…
– Послушайте, – сказал я. – Чего вы хотите? Девушек? Денег? Власти? Славы? Я вам все это организую, без проблем. В этом мире я человек влиятельный. Два красавца холостяка вроде вас… да вы в шоу-бизнесе всех сразите наповал…
Пожалуй, я выбрал неудачное выражение.
Первый волк оскалился.
– Наповал, – произнес он.
Я снова почуял его запах и понял, что никакие слова меня не спасут. Во-первых, тварь безумно голодна. Во-вторых, с таким запахом изо рта – и в шоу-бизнес? Правда, иногда талант перевешивает все недостатки… Например, моя дочка, Хель[28], несмотря на ее… как бы поприличнее выразиться… контркультурный имидж, обрела в определенных кругах немало фанатов. Но эта парочка… Аж тошнит. Безнадега.
Я мысленно начертил горсть рун. «Тюр», «Кауна», «Хагалаз», «Ир»[29]… Ни одна даже не задержала волка. Второй волк уже добрался до нас, и Артур дрался с ним врукопашную, путаясь в фалдах черного пальто. Балкон дрожал, стойки, прикреплявшие его к стене, шатались; в струях тропического ливня шипели искры и осколки рунного света.
«Вот незадача, – подумал я, – так и помру промокшим». И выставил щит руной «Соль», и, собрав последнюю волшбу в кулак, швырнул всеми огненными рунами Первого Эттира[30] в двух нелюдей, которые прежде были волками, а ныне стали черными олицетворениями мести, ибо ничто не избегнет Хаоса: ни Гром, ни Лесной Пожар, ни даже Солнце…
– Вы там не замерзли? – выглянула между штор Санни. – Может, еще чаю?
– А… нет, спасибо, – сказал Артур, удерживая в каждой руке по демоноволку и снова глупо ухмыляясь. – Послушай, э-э-э, Санни, иди в комнату. Я сейчас немножко занят…
Один из демонов, которого Тор пытался взять за шкирку, вырвался. Далеко не ушел – атаковал, толкнул меня спиной на перила. Перила лопнули, и все мы свалились с высоты трех этажей. Я шлепнулся на землю – черт, больно – эфемеры кинулись на меня. Я на лопатках. Конец.
Санни выглянула из окна. Окликнула:
– Вам помочь?
А я уже заглянул внутрь твари. Невеселая картина… В духе тех сказок, где сестрам Золушки отрубают пальцы на ногах, злодеев заклевывают до смерти вороны, и даже Русалочка до конца жизни вынуждена ходить по острым бритвам – в наказание за то, что посмела влюбиться… Вот только я уверен, что Санни знает исключительно диснеевские версии со счастливой развязкой, где бурундучки, зайчики и белочки, так их и растак (ненавижу белочек!) распевают хором, и даже волки добрые, и никто никогда не страдает…
Я иронично улыбнулся:
– Ну ладно, помоги.
– Хорошо, – кивнула Санни, раздвинула шторы. Вышла на балкон.
И тут случилось кое-что действительно странное.
Я наблюдал за ней, лежа на асфальте. Руками пошевелить не мог – меня держали. Эфемер уселся мне на грудь, раскинув полы пальто. Казалось, стервятник вот-вот выклюет мне глаз. Холод, жгучий холод, своих рук уже не чувствую, вонь – все мысли отшибло, дождь – бьет по лицу. Волшба утекает из меня стремительно, мне осталось несколько секунд, самое большее…
Первым делом Санни раскрыла зонтик, не обращая внимания на отчаянные приказы Артура. Он, кстати, все еще дрался со вторым эфемером. Его аура переливалась ярмарочными цветами; рунный свет клубился вокруг сражающихся, борясь с ливнем.
И тут она улыбнулась.
Точно солнце вышло из-за туч. Впрочем, какое солнце ночью! Хотя – ее свет был раз в шестьдесят ярче, чем самая ослепительная вспышка, какую вам доводилось видеть; проулок стал ослепительно-белым, и я зажмурил глаза, чтобы они не выгорели прямо в глазницах. И одновременно произошло много всякого.
Дождь перестал. Тяжесть с моей груди исчезла. Я снова смог пошевелить руками. Свет, на который поначалу больно было смотреть, превратился в мягкое сияние, зеленоватое с розовыми переливами. Птицы на коньках крыш запели. Воздух наполнился цветочным ароматом – пожалуй, самое диковинное происшествие для этого закоулка, где запах мочи перебивал все остальные.
Кто-то положил ладонь мне на щеку и произнес:
– Все в порядке, милый. Они уже ушли.
Что ж… Я открыл глаза. Либо, когда я ударился башкой об асфальт, у меня поехала крыша, либо Тор утаил от меня кое-какие ключевые детали. Вот он, Тор, легок на помине. Вид у него почему-то смущенный, оробевший. Санни наклонилась ко мне, стоя на коленях в грязи. Июньская небесная лазурь ее платья, белые птички – ее босые ступни. Ее волосы, щекочущие мне лицо, – по цвету точно сахар-рафинад. Хорошо еще, что она не в моем вкусе – вот бы влип… Она улыбнулась мне, лучезарная, как летний день, и лицо Артура угрожающе побагровело. А Санни окликнула меня тихонько:
– Ловкий… Ты как?
Я потер глаза.
– Да вроде нормально. Что случилось со Сколем и Хати?
– С этими двумя парнями? – переспросила она. – Ой, они здесь совсем ни к чему. Я послала их назад, в Тень.
Теперь уже Артур разинул от удивления рот.
– Откуда ты знаешь о Тени?
– Ох, Артур, дурашка! – Санни легко вскочила на ноги и поцеловала Тора в нос. – Неужели я могла так долго здесь прожить и не догадаться, что я не похожа на других… – Она покосилась на всполохи в небе. – Северное сияние! – радостно объявила она. – Надо его здесь почаще устраивать. Но вам, Артур и Лес, я от всего сердца признательна, – продолжала Санни. – Вы меня оберегали… Спасибо вам. Если бы судьба сложилась иначе, если бы мы не принадлежали столь разным стихиям, мы с тобой, Артур, могли бы… ну, понимаешь…
Артур зарделся – надо же, покраснел еще сильнее.
– А что вы теперь будете делать? – спросила Санни. – Наверное, на какое-то время мы в безопасности. Но теперь Хаос о нас знает. А Тень если уж что затеяла, не отступается…
Я призадумался. И не впустую:
– Санни, ты никогда не думала о сцене? Я могу пристроить тебя в мою группу…
Интересно, голос у нее есть? Почти все небесные сферы дружат с музыкой, и вообще, она даже молча озарит своим присутствием зал… на световые эффекты тратиться не придется…
Она улыбнулась своей мегаваттной улыбкой.
– А Артур тоже играет в твоей группе?
Я поглядел на него:
– Да пусть играет. Для ударника всегда место найдется.
Если рассудить, нам пора на гастроли. Выезжаем немедленно. Новые лица, новый состав, новые места…
– Здорово! – воскликнула Санни. Ее лицо зарделось. Артур глазел на нее, как прихворнувший щенок. Я вновь поблагодарил судьбу за то, что сроду не был романтичен. Попытался вообразить, что из этого выйдет: богиня солнца и бог грома каждый вечер вместе выходят на сцену…
А что, вполне себе представляю. «Лесов ПоЖарр» возобновляет концертную деятельность! Из облаков вместо дождя сыплются рыбы, северное сияние на экваторе, ураганы, затмения, вспышки на Солнце, наводнения в пустыне… И молнии. Стаи молний! Конечно, немножко небезопасно…
Но это будет супершоу!
Нил Гейман
Истина – пещера в черных горах[31]
Вы спрашиваете, смогу ли я себя простить? Я готов простить себе многое: то, что оставил его, то, что сделал. Но никогда не прощу себе тот год, когда ненавидел собственную дочь, думая, что она сбежала – скорее всего в город. Весь год я запрещал произносить ее имя, а если и упоминал его в молитвах, то лишь ради того, чтобы однажды она осознала, что натворила, какой позор навлекла на мою семью, и чтобы ей стало стыдно за выплаканные матерью глаза.
Я ненавижу себя за это, и ничто не может утишить мою ненависть, даже то, что случилось этой ночью на горном склоне.
Я провел в поисках без малого десять лет, хотя след давно остыл. Я мог бы сказать, что нашел его случайно, вот только я не верю в случай. Если идти по тропинке, рано или поздно доберешься до пещеры.
Но это случилось позже. Вначале была долина на большой земле, где посреди луга у журчащего ручейка белел дом, словно облачко в зелени травы и едва начавшего багроветь вереска.
Перед домом стоял мальчишка, собирал с боярышника клочья овечьей шерсти. Он не видел, как я подошел, и не поднял глаз, покуда я не сказал:
– Я тоже когда-то собирал пух с колючек. Мама его мыла, а потом делала для меня разные штуки. Мячик, куклу…
Мальчик обернулся. Вид у него был изумленный, будто я возник из ниоткуда. Это было не так: я прошел много миль, и мне оставалось пройти куда больше.
– Я тихо хожу, – пояснил я. – Это дом Калума Макиннеса?
Мальчик кивнул, выпрямился в полный рост – пальца на два выше моего – и сказал:
– Я и есть Калум Макиннес.
– А есть еще кто, кого так зовут? Калум Макиннес, которого я ищу, – взрослый мужчина.
Мальчишка ничего не ответил, он молча выпутывал толстый ком шерсти из цепких колючек.
– Может, это твой отец? – продолжил я. – Может, его тоже зовут Калум Макиннес?
Мальчик пристально посмотрел на меня.
– Кто ты такой?
– Хоть и мал ростом, я такой же человек, как и ты, – ответил я. – И я пришел повидаться с Калумом Макиннесом.
– Зачем? – Мальчик поколебался. – И почему ты такой маленький?
– Хочу кое-что спросить у твоего отца. Мужской разговор, – ответил я и заметил, что в уголках его рта прячется улыбка. – Не так уж плохо быть маленьким, Калум. Однажды ночью в мою дверь постучали Кэмпбеллы, целый отряд, двенадцать человек с ножами и дубинами, и потребовали, чтобы моя жена, Мораг, выдала меня, они пришли убить меня из мести за какую-то надуманную обиду. А она сказала: «Молодой Джонни, беги на дальний луг, скажи отцу, пусть возвращается, скажи, я за ним послала». И на глазах у Кэмпбеллов мальчик выбежал за дверь. Они знали, что я очень опасный человек. Но никто не сказал им, что я маленький, а если и сказал, они не поверили.
– Мальчик тебя позвал? – спросил Калум.
– Это был не мальчик, – сказал я, – а я сам, вот кто. Я вышел за дверь и был таков.
Калум рассмеялся:
– А почему Кэмпбеллы на тебя охотились?
– По недоразумению. Они считали, что коровы принадлежат им. А я считал, что их право собственности закончилось в ночь, когда коровы ушли со мной за холмы.
– Подожди тут, – сказал юный Макиннес.
Я сел недалеко от ручья и стал рассматривать дом. Немаленький был дом, больше похожий на жилье лекаря или законника, а не того, кто промышляет разбоем. На земле валялись камешки, я собрал их в кучу и принялся бросать в ручей. У меня меткий глаз, и мне нравилось издали попадать в цель. Я забросил сто камней, когда мальчик наконец вернулся в сопровождении высокого мужчины с пружинистой походкой. Волосы с проседью, лицо удлиненное, похоже на волчью морду. Я знал, что в тех холмах волки давно не водились, и медведи тоже.
– Доброго вам дня, – сказал я.
Он ничего не ответил, только глянул на меня. Я привык к таким взглядам.
– Я ищу Калума Макиннеса. Если это вы, так и скажите. Если не вы – не тяните, я пойду своей дорогой.
– Какое у вас к нему дело?
– Хочу нанять его в проводники.
– А куда вас надо вести?
Я уставился на него.
– Так просто и не скажешь… Многие не верят, что такое место существует. На Туманном острове есть пещера.
Он помолчал. Потом сказал: –Калум, иди в дом.
– Но па…
– Скажи матери, пусть даст тебе лекарство. Ты его любишь. Иди.
На лице мальчика сменяли друг друга удивление, голод, радость. Он повернулся и рванул к дому.
Калум Макиннес спросил:
– Кто вас сюда прислал?
Я указал на ручей, что журчал между нами, спускаясь вниз по холму.
– Что это? – спросил я.
– Вода, – ответил он.
– Говорят, на том берегу есть король, – сказал я.
Тогда я совсем не знал Калума, да и не успел узнать его лучше, но глаза его стали осторожными, а голова склонилась набок.
– Как мне убедиться, что вы тот, за кого себя выдаете?
– Я ничего не утверждаю, – сказал я. – Но некоторые утверждают, что на Туманном острове есть пещера, а вы знаете к ней путь.
– Я не скажу вам, где она.
– Я и не собирался спрашивать. Мне нужен проводник. Вдвоем идти безопаснее.
Он смерил меня взглядом, и я ждал шутки о своем росте, но ее не последовало, и я был ему за это благодарен. Он просто сказал:
– Когда мы доберемся до пещеры, я входить в нее не стану. Будете выносить золото сами.
Я ответил:
– Как скажете.
– Берите столько, сколько унесете. Я к нему не прикоснусь. Но я вас отведу.
– Вы получите за труды хорошие деньги. – Я полез за пазуху и протянул ему мешочек. – Это за то, что вы меня туда отведете. И другой, в два раза больше, по возвращении.
Он насыпал из мешочка монет на свою огромную ладонь и кивнул.
– Серебро. Отлично. Хочу попрощаться с женой и сыном.
– Вам не надо собираться?
– В юности я промышлял разбоем, а разбойники ходят налегке. Возьму разве веревку, для гор. – Он похлопал по кинжалу, висевшему на поясе, и вернулся в свой выбеленный дом. Его жену я так и не увидел – ни тогда, ни после. Не знаю, какого цвета у нее волосы.
Я побросал в ручей еще с полсотни камней, и наконец он вернулся с мотком веревки на плече, и мы двинулись прочь от дома, слишком большого для разбойника. Мы шли на запад.
Горы между большой землей и побережьем похожи на растущие холмы, издали они нежные, багровые и туманные, как облака. Они зовут и манят. Это медленные горы, на такие легко подниматься, словно на пригорок, зато на это уходит целый день, а то и больше. Мы шли все вверх и вверх и к концу дня совсем окоченели.
На вершинах над нами белел снег, хотя дело было в разгар лета.
В тот первый день мы не сказали друг другу ни слова. Нам нечего было сказать. Мы знали, куда идем.
Мы разожгли костер из овечьих катышков и веток боярышника, вскипятили воду и навели себе кашу – каждый бросил в кастрюльку по горсти овса и щепотке соли. Горсть Калума была огромной, а моя совсем небольшой.
Он усмехнулся:
– Надеюсь, тебе половину не одолеть.
Я ответил, что да, не одолеть, и не солгал, ведь ем я меньше, чем мужчина обычного роста. По мне, это хорошо, я могу прокормиться в чаще орехами и ягодами, что большого человека от голода не спасет.
Тропа вилась по горам, почти никого не встречая. Однажды нам попался лудильщик с ослом, нагруженным старыми кастрюлями. Осла вела девушка; она было улыбнулась мне, решив, что я ребенок, а рассмотрев ближе, насупилась и бросила бы в меня камнем, если бы лудильщик не стегнул ее хлыстом, которым погонял осла. Еще мы обогнали старуху и мужчину, ее внука. Старуха сказала, они идут домой из-за гор. Мы поели с ними, и старуха сообщила, что ходила на роды своего первого правнука и что все прошло удачно. Она предложила предсказать нам судьбу по линиям на ладонях, если мы позолотим ей ручку. Я насыпал старой перечнице муки грубого помола, и она посмотрела на мою руку.
– Я вижу смерть в твоем прошлом и твоем будущем.
– Смерть ждет нас всех, – ответил я.
Она замолчала. Мы сидели на самом высокогорье, где даже летние ветра дышат стужей, где они воют, стегают и в клочья раздирают воздух.
– На дереве была женщина. Теперь будет мужчина.
Я спросил:
– Это что-нибудь значит для меня?
– Возможно будет значить, – ответила старуха. – Остерегайся золота. Серебро никогда тебе не навредит.
И больше ничего мне не сказала.
– Твоя ладонь обожжена, – обратилась она к Калуму Макиннесу. Он молча кивнул. – Дай тогда другую руку, левую. – Он так и сделал. Она всмотрелась в его ладонь. – Ты возвращаешься туда, откуда начал. Ты будешь выше многих. И тебя не ждет могила там, куда ты идешь.
– То есть я не умру? – переспросил он.
– Такова судьба, написанная на левой руке. Я знаю только то, что сказала, не больше.
Она знала больше. Я понял это по ее лицу.
Больше ничего существенного на второй день не произошло.
В ту ночь мы легли спать под открытым небом. Ночь была ясной и холодной, на небе сияли звезды, так ярко и близко, что, казалось, протяни я руку – и могу собирать их, как ягоды.
Мы лежали бок о бок под звездами, и Калум Макиннес сказал:
– Она сказала, тебя ждет смерть. А меня нет. Моя судьба, кажется, счастливее.
– Возможно.
– А, – отмахнулся он от своих мыслей, – чепуха все это. Старушечьи бредни.
Я проснулся в утреннем тумане и увидел, что на нас с любопытством смотрит олень.
На третий день мы перевалили через горный хребет и двинулись вниз.
Мой спутник сказал:
– Когда я был мальчишкой, в очаг упал отцовский кинжал. Я выхватил его, но рукоять была горячей, как пламя. И хотя мне было очень больно, я не выпустил кинжала, а погрузил в воду. Пошел пар. Мою ладонь обожгло, а рука скрючилась, словно теперь до конца времен ей суждено было держать меч.
Я сказал:
– Ты со своей рукой, и я, крошечный человек… Мы – славные герои, что ищут счастья на Туманном острове.
Он засмеялся, коротко и невесело.
– Славные герои! – и больше ничего не сказал.
Снова пошел дождь и уже не переставал. Эту ночь мы провели в маленьком домишке. Из трубы поднималась струйка дыма, и мы позвали хозяина, но нам никто не ответил.
Я открыл дверь и снова крикнул. Было темно, но я учуял запах свечного жира, словно тут горела свеча, которую недавно затушили.
– Никого нет дома, – сказал Калум, но я покачал головой и наклонился, чтобы заглянуть под кровать.
– Может, вылезете? – спросил я. – Мы просто путники, ищем тепла, крова и приюта. Готовы поделиться овсом, солью и виски. И мы не причиним вам вреда.
Сначала женщина, спрятавшаяся под кроватью, молчала. Потом сказала:
– Муж ушел в горы и велел мне спрятаться, если придут чужие, чтобы со мной ничего не сотворили.
– Я всего лишь маленький человек, добрая госпожа, ростом не больше ребенка, вы повалите меня одним ударом. Мой спутник – обычного роста, но я клянусь, что ничего плохого он не сделает. Мы только воспользуемся вашим гостеприимством и просушим одежду. Вылезайте, прошу вас.
Она вылезла, вся в пыли и паутине, но даже с перепачканным лицом она оказалась красавицей, с длинными, густыми, золотисто-рыжими волосами. На миг она напомнила мне мою дочь, однако та смотрела людям в глаза, а эта испуганно уставилась в землю, словно ожидая побоев.
Я поделился с ней овсом, Калум достал из кармана полоски сушеного мяса. Женщина вышла и вернулась с парой вялых репок, а потом приготовила еду на троих.
Я наелся, женщина ужина почти не коснулась. Калум, который все подъел, наверняка остался голоден. Он налил всем виски. Женщина выпила совсем немного, разбавив виски водой. По крыше барабанил дождь, в углу капало с потолка. Хоть нам здесь были не рады, я был доволен, что на эту ночь у меня есть кров.
И тут в дверь вошел мужчина. Он ничего не сказал, лишь вперился в нас недоверчиво и зло. Потом снял плащ из промасленной дерюги и шапку, бросил на земляной пол. Повисла гнетущая тишина.
Калум Макиннес сказал:
– Ваша жена позволила нам здесь остановиться, когда мы ее нашли. Правда, это случилось далеко не сразу.
– Мы попросили ее о ночлеге, – добавил я. – И о том же просим вас.
Мужчина фыркнул.
На высокогорье люди на слова так же скупы, как на золотые монеты. Однако у них существует обычай: когда путник просится переночевать, ему нельзя отказать, даже если ты в кровной вражде с ним самим или его кланом.
Женщина – почти девчонка, а борода мужчины седая, и я было подумал, не дочь ли она ему, но нет, у них была всего одна кровать, где едва могли улечься двое, – она пошла в овечий загон, примыкавший к дому, и вернулась с овсяными лепешками и вяленой ветчиной, которые там спрятала. Порезала тонкими ломтями ветчину и поставила прямо на деревянной доске перед мужчиной.
Калум налил мужчине виски.
– Мы ищем Туманный остров. Вы не знаете, он на месте?
Мужчина взглянул на нас. На высокогорье горькие ветра, они выхлестыпают слова из человека. Поджав губы, он ответил:
– Ну. Сегодня утром я видел его с вершины. Сегодня на месте. А насчет завтра не знаю.
Мы легли спать на твердом земляном полу. Огонь потух, и от очага не было тепла. Мужчина и его женщина спали на кровати, за занавеской. Он воспользовался женой прямо под овечьей шкурой, прикрывавшей кровать, а прежде прибил за то, что накормила нас и впустила в дом. Я все слышал, не мог не слышать, сон ко мне не шел.
Мне доводилось ночевать в бедняцких лачугах, я спал во дворцах и под звездами, и до той ночи я бы вам сказал, что мне все равно, где спать. Но тут я проснулся до рассвета, уверенный, что пора уходить, хоть и не знал почему, и разбудил Калума, приложив палец к его губам. Мы неслышно покинули дом на горном склоне, не попрощавшись, и я никогда еще так не радовался тому, что ухожу.
Мы отошли на милю, когда я сказал:
– Остров. Ты спрашивал, будет ли он на месте. А ведь остров или есть, или его нет.
Калум долго взвешивал слова и только потом ответил:
– Туманный остров не такой, как остальные. А туман, который его окружает, не такой, как другие туманы.
Мы спускались по тропе, за сотни лет протоптанной овцами, оленями и немногими людьми.
– Его еще называют Крылатым островом – некоторые говорят, что сверху он похож на крылья бабочки. Не знаю, правда ли это. А Пилат еще шутил, мол, что есть истина?
Спускаться было сложнее, чем подниматься.
Я обдумал его слова.
– Иногда мне кажется, истина – это просто место. Мне кажется, она как город: к нему тянутся сотни дорог, тысячи троп, которые в конце концов приведут туда же. Не имеет значения, откуда ты. Если идешь к истине, ты достигнешь ее, по какому бы пути ни шел.
Калум Макиннес молча посмотрел на меня сверху вниз. А потом сказал:
– Ты ошибаешься. Истина – это пещера в Черных горах. Туда один путь, только один, он опасен и тяжел, а если выберешь неверную тропу, – умрешь в одиночестве на склоне.
Мы перевалили через гору и посмотрели вниз, на побережье. У воды виднелись селения. А прямо передо мной, по другую сторону моря, из тумана выступали высокие черные горы.
– Там твоя пещера, – сказал Калум. – В тех горах.
Это кости земли, подумал я. Но от этой мысли мне стало не по себе, и, чтобы отвлечься, я спросил:
– Сколько раз ты там бывал?
– Лишь однажды. – Калум помолчал. – Я искал пещеру весь свой шестнадцатый год, потому что слышал легенды и верил: если буду искать ее, то найду. В семнадцать я до нее добрался и вынес столько золота, сколько смог.
– Ты не испугался проклятия?
– В юности я ничего не боялся.
– И что ты сделал со своим золотом?
– Часть закопал в одному мне известном месте. Остальным заплатил за женщину, которую любил, и построил хороший дом.
Он замолчал, словно и так сказал слишком много.
На берегу не было перевозчика. Только лодчонка, в которой едва могли поместиться трое рослых мужчин, причаленная к кривому мертвому стволу, рядом – колокол.
Я позвонил в колокол, и вскоре к нам подошел какой-то толстяк.
Он сказал Калуму:
– Вам переправа будет стоить шиллинг, а за мальчика платите три пенни.
Я выпрямился. Я не столь высок, как другие мужчины, но гордости у меня не меньше, чем у них.
– Я тоже мужчина. И заплачу шиллинг.
Перевозчик смерил меня взглядом и поскреб в бороде.
– Прошу прощения! Глаза уже не те… Я отвезу вас на остров.
Я протянул ему шиллинг. Он взвесил монету в руке.
– Вы не обманули меня на девять пенсов. Большие деньги в наши трудные времена.
Вода была цвета сланца, хоть небо и синело над головами, а волны гонялись друг за другом в белых шапках. Перевозчик отвязал лодку и с грохотом протащил ее по гальке. Мы вошли в холодную воду и залезли в лодку.
Плеск весел, лодка легко заскользила вперед. Я сел ближе к лодочнику.
– Девять пенни, может, и хорошие деньги. Но я слышал о пещере в горах Туманного острова, где полно золотых монет и древних сокровищ.
Он пренебрежительно качнул головой.
Калум пристально посмотрел на меня, сжав губы так, что они побелели. Я, не обращая внимания, вновь заговорил:
– Пещера, полная золотых монет. Наследие норманнов, южан или тех, кто, говорят, был тут задолго до всех нас. Тех, кто скрылся на Западе, когда пришли люди.
– Слышал, – кивнул лодочник. – И слышал также, что на золоте лежит проклятие. Вот одно о другом и позаботилось. – Он сплюнул в море и добавил: – Ты честный человек, карлик. Вижу по твоему лицу. Не ищи пещеру, добра из этого не выйдет.
– Конечно, вы правы, – сказал я и не покривил душой.
– Ясное дело, – ответил он. – Не каждый день возишь разбойника и карлика на Туманный остров. В наших краях плохая примета вспоминать тех, кто ушел на Запад.
Остаток пути мы молчали. Море тем временем стало неспокойным, а волны били в бок лодки так сильно, что, боясь выпасть за борт, я держался за нее обеими руками.
Когда минуло, как показалось, полжизни, лодка пристала к длинному причалу из черных камней. Вокруг разбивались волны, по лицам стекали соленые брызги. На причале стоял горбун и продавал овсяные лепешки и сушеные сливы, твердые, словно каменные. Я дал ему пенни и наполнил сливами карманы кожаной куртки.
Мы ступили на Туманный остров.
Теперь я стар – во всяком случае немолод, – и все, что вижу, напоминает мне о чем-то ином, виденном прежде. Красотка с огненно-рыжей гривой напоминает мне еще сотню таких девиц и их матерей, какими они были в детстве, какими умерли. Проклятие возраста – все вокруг становится отражением чего-то другого.
Впрочем, время, проведенное на Туманном острове, который мудрые называют Крылатым, ни о чем ином мне не напоминает.
От того причала до Черных гор был день пути.
Калум Макиннес посмотрел на меня, коротышку, вполовину ниже его, и пошел широким шагом, словно проверяя, догоню ли. Он шагал по сырой земле, сплошь покрытой папоротником и вереском.
Над нами низко бежали облака, серые, белые и черные, прятались друг за друга, выглядывали и снова прятались.
Я дал ему обогнать меня, дал уйти в дождь, и Калума поглотил сырой серый туман. Тогда, и только тогда, я побежал.
Это одна из моих тайн, тех, что я не раскрыл ни единому человеку, кроме Мораг, моей жены, Джонни и Джеймса, моих сыновей, и Флоры, моей дочери (пусть тени хранят покой ее несчастной души): я умею бегать, и бегать хорошо. Если нужно, я могу бежать быстрее и дольше, чем любой мужчина обычного роста. Именно так я бежал тогда, сквозь туман и дождь, забравшись на чернокаменное взгорье, но держась ниже окоема.
Он был впереди, но очень скоро я его нагнал, все продолжая бежать. Я бежал прямо за ним, но чуть выше, и нас разделяла вершина горы. Под нами бурлил поток. Я могу бежать не останавливаясь дни напролет. Это – одна из трех моих тайн, а еще одну тайну я так и не открыл никому.
Мы заранее договорились, где станем лагерем в ту первую ночь на Туманном острове. Калум предложил провести ночь под камнем, который называется Человек и Пес, потому что, по слухам, он похож на старика и его собаку. Я достиг этого камня ранним вечером. Под камнем был шалаш, прочный и сухой, а те, кто наведывался сюда до нас, оставили дрова – палки, сучья и ветки. Я развел костер, просушился и прогрел кости. Над вереском вознесся дым.
Уже стемнело, когда Калум размашистым шагом зашел в шалаш и уставился на меня, словно не ожидая увидеть.
Я спросил:
– Что ж ты так долго, Калум Макиннес?
Он ничего не ответил, только все смотрел. Я продолжил:
– Есть форель, отваренная в горной воде, и костер, чтобы отогреть кости.
Он кивнул. Мы поели форели, для тепла выпили виски. В задней части навеса была куча бурого сушеного вереска и папоротников. Мы заснули на ней, плотно завернувшись в отсыревшие плащи.
Я проснулся среди ночи. К моему горлу прижималась холодная сталь – тупая грань, не острая.
Я спросил:
– С чего это ты решил убить меня среди ночи, Калум Макиннес? Наш путь долог, и путешествие еще не закончилось.
– Я не доверяю тебе, карлик.
– Ты должен доверять не мне, – ответил я, – а тем, кому я служу. Если уйдешь со мной, а вернешься без меня, найдутся те, кто узнает имя Калума Макиннеса и произнесет его в тени.
Холодное лезвие осталось у моего горла.
– Как ты меня обогнал?
– Я отплатил добром за зло – приготовил тебе пищу и костер. От меня трудно убежать, Калум Макиннес, и не пристало так поступать проводнику, как ты поступил сегодня. А теперь прими от моего горла железо и дай поспать.
Он ничего не ответил, но кинжал убрал. Я постарался не вздыхать и не переводить дух, надеясь, что он не слышит, как бешено колотится мое сердце. Той ночью я больше не сомкнул глаз.
На завтрак я сварил кашу и бросил в котелок сушеных слив, чтобы они размякли.
Горы были черными и серыми на фоне белого неба. Мы видели орлов, огромных, с растрепанными крыльями; орлы кружили над нами. Калум пошел не быстро и не медленно, и я делал два шага на каждый его шаг.
– Сколько еще? – спросил я.
– День. Возможно два. Зависит от погоды. Если спустятся облака, тогда два дня, а то и все три…
В полдень спустились облака, мир окутало туманом, худшим, чем дождь: в воздухе повисли капельки воды, которые промочили нас до нитки. Камни под ногами стали опасными, и мы пошли медленнее и осторожнее. Мы поднимались в гору, пробираясь козьими тропами. Скалы были черными и скользкими. Мы карабкались и цеплялись, шатались, скользили, оступались, спотыкались – но даже в тумане Калум знал, куда идет, а я следовал за ним.
Он встал у водопада, который преградил нам путь широким потоком. Снял с плеча веревку, обмотал вокруг скалы.
– Раньше его тут не было, – сказал он. – Пойду первым.
Калум обвязал один конец веревки вокруг пояса и боком пошел вперед, в струи воды, прижимаясь телом к мокрой скале, пробираясь медленно и целеустремленно.
Я испугался за него, испугался за нас обоих. Я задержал дыхание, пока он проходил, и выдохнул, лишь когда он оказался по другую сторону водопада. Калум проверил веревку, потянул за нее и позвал меня за собой. И тут под его ногой скала поддалась, он поскользнулся на мокром камне и упал в пропасть.
Веревка выдержала. Калум Макиннес повис на ней. Он смотрел на меня снизу вверх. Я вдохнул, зацепился за выступ и вытащил его на тропу. С Калума стекала вода, а изо рта сыпалась ругань.
А потом он сказал:
– Ты сильнее, чем кажешься.
И я проклял себя за глупость. Видимо, он заметил это, потому что, отряхнувшись (как пес, даже капли полетели в разные стороны), добавил:
– Мой сын рассказал мне, что ты рассказал ему. Как Кэмпбеллы пришли за тобой, а жена послала тебя в поле, и они решили, что она твоя мамаша.
– Это была просто сказка, – ответил я, – чтобы убить время.
– Неужели? А то я слышал, пару лет назад Кэмпбеллы выезжали, чтобы отомстить тому, кто угнал их скотину. Поехали и больше не вернулись. Если малец вроде тебя способен убить дюжину Кэмпбеллов – наверняка он сильный и быстрый.
Наверняка он глупый, подумал я и раскаялся, что рассказал ту историю ребенку.
Я перебил их всех, одного за другим, как кролей, когда они выходили облегчиться или проверить, что стряслось с остальными. Я убил семерых, а потом и моя жена убила впервые в жизни. Мы похоронили мертвецов в узкой горной долине, соорудили пирамидку из камней, чтобы придавить тела к земле, чтобы их призраки там не слонялись. Мы печалились, что Кэмпбеллы пришли издалека, желая убить меня, и что нам пришлось убить их в ответ.
Я не радуюсь убийству: ни один мужчина не должен получать от этого радости и ни одна женщина. Иногда убивать необходимо, но это всегда дурно. Я не сомневаюсь в этом и теперь, после тех событий, о которых сейчас рассказываю.
Я взял у Калума Макиннеса веревку и взобрался по камням выше, еще выше, туда, где водопад вытекал из горы и был настолько узок, что я мог его перейти. Там было скользко, но я перебрался без приключений, привязал канат, спустился по нему, бросил конец своему спутнику и помог ему перейти на другую сторону.
Калум не поблагодарил меня ни за то, что я его спас, ни за то, что помог. Я не ждал благодарности. Правда, не ждал я и того, что он скажет:
– Ты мужчина неполного роста, и ты уродлив. Твоя жена тоже уродливая карлица?
Я решил не обижаться, хотел он меня обидеть или нет.
– Нет, она не такая. Она высокая, почти как ты, а когда была молодой – когда мы оба были моложе – многие считали ее самой красивой девушкой долины. Барды писали песни, восхваляя ее зеленые глаза и длинные рыже-золотые волосы.
Мне показалось, он поморщился, но возможно, я это вообразил, а еще вероятнее, захотел вообразить.
– Тогда как ты ее добился?
– Я хотел ее, а я получаю, что хочу. Я не сдавался. Она сказала, что я мудрый и добрый и что всегда ее накормлю. Так и вышло.
Снова начали опускаться облака, и острые края мира расплылись, смягчились.
– Она сказала, что я буду хорошим отцом. И я сделал все возможное, чтобы вырастить своих детей, которые тоже, если хочешь знать, обычного роста.
– Я вколачиваю ум в юного Калума, – произнес старший Калум. – Он неплохой ребенок.
– Увы, они не всегда с тобой… – Я замолчал и вспомнил тот долгий год; потом вспомнил Флору, когда она была крохой, сидела на полу, измурзанная, вся в варенье, и смотрела на меня снизу вверх, словно я величайший мудрец на земле.
– Сбежал кто-то, да? Я сбежал, когда был мальчишкой, в двенадцать. Добежал до самого двора Короля-за-Водой. Отца теперешнего короля.
– О таком редко говорят вслух.
– Я не боюсь. Чего бояться? Кто нас услышит? Орлы? Я видел его. Толстяк, который говорит на языке чужаков бегло, а на нашем – с трудом. Но все равно он наш король. – Калум помолчал. – А если он снова захочет к нам вернуться, ему понадобится золото на корабли, оружие и войско, которое он соберет.
Я ответил:
– И я так думаю. Потому мы и ищем пещеру.
– Это плохое золото. Оно достается не бесплатно. У него есть цена.
– У всего есть цена.
Я запоминал каждую веху на пути – подняться напротив овечьего черепа, перейти через первые три ручья, пройти вдоль четвертого до кучи из пяти камней, найти камень, похожий на чайку, пробраться по уклону между двумя остро выпирающими стенами черного камня…
Я знал, что могу все это запомнить. Достаточно хорошо, чтобы потом спуститься самому. Хотя туманы сбивали меня с толку, и я сомневался.
Мы добрались до небольшого высокогорного озерца, напились свежей воды, наловили огромных белых тварей – не креветок, не омаров и не раков – и съели их сырыми, как колбасу, потому что на этой высоте не смогли найти хвороста для костра.
Мы уснули на широком карнизе рядом с ледяной водой, а до рассвета проснулись среди облаков, в серо-синем мире.
– Ты плакал во сне, – сказал Калум.
– Я видел сон, – ответил я.
– У меня не бывает плохих снов.
– Это был хороший сон.
Я не солгал. Мне снилось, что Флора жива. Она ворчала на деревенских мальчишек, рассказывала, как пасла в горах скот, говорила о всяких пустяках, широко улыбаясь и отбрасывая назад волосы с золотистой рыжиной, как у матери, хотя у ее матери волосы теперь с проседью.
– От хороших снов мужчина не должен рыдать, – сказал Калум. Помолчал и добавил: – У меня не бывает ни плохих снов, ни хороших.
– Правда?
– С юности.
Мы поднялись, и мне пришла в голову мысль:
– Ты перестал видеть сны после того, как побывал в пещере?
Он ничего не ответил. Мы пошли вдоль склона в туман. Всходило солнце.
На солнце туман будто сгущался и наполнялся светом, но не растворялся, и я понял, что это облако. Весь мир сиял. А потом мне показалось, что я смотрю на мужчину своего роста, крошечного карлика, и его тень висит передо мной в воздухе, как призрак или ангел, и двигается, когда двигаюсь я. Тень окружал световой ореол, фигура мерцала, и я не мог бы сказать вам, близко она или далеко. Я видел чудеса и видел ужасы, но никогда не встречал ничего подобного.
– Это волшебство? – спросил я, хотя не чувствовал в воздухе волшебства.
– Это ничто, – ответил Калум. – Свойство света. Тень. Отражение. Я тоже вижу рядом с собой человека. Он двигается, как я.
Я обернулся, но никого рядом с ним не увидел.
А потом сияющий человечек пропал, облако тоже. Начался день, и мы остались одни.
Все утро мы шли наверх. Калум за день до того подвернул щиколотку, когда поскользнулся на водопаде. Теперь она распухла и покраснела, однако он не замедлял шага, и если ему и было неприятно или больно, по его лицу этого было не определить.
Когда сумерки начали размывать края мира, я спросил:
– Сколько еще?
– Час, может, меньше. Доберемся до пещеры, заночуем. Утром зайдешь внутрь. Вынесешь столько золота, сколько сумеешь, и мы пойдем обратно, прочь с этого острова.
Я посмотрел на него: волосы с сединой, серые глаза, огромный человек-волк – и сказал:
– Ты хочешь ночевать перед пещерой?
– Хочу. Там нет чудовищ. Никто не вылезет среди ночи и не заберет тебя. Никто не съест. Но заходить туда до дневного света нельзя.
Мы обогнули кучу упавших камней, черных и серых, преградившую нам путь, и увидели устье пещеры.
– И это все? – спросил я.
– Ты ожидал мраморных колонн? Или пещеру великана из бабьих сказок?
– Хотя бы. Она ничего из себя не представляет. Дыра в скале. И ее никто не охраняет?
– Никто. Только само это место и его суть.
– Пещера, полная сокровищ… И ты единственный, кто смог ее найти?
Калум рассмеялся, словно тявкнула лиса.
– Местные знают, как ее найти. Но они слишком мудры, чтобы приходить сюда за золотом. По их словам, пещера делает человека злым: каждый раз, когда в нее заходишь, каждый раз, когда берешь сокровища, она выедает из твоей души добро. Они и не заходят.
– Это правда? Она делает злым?
– Нет. Пещера питается чем-то другим. Не добром и не злом. Ты берешь что хочешь, но потом все… все какое-то плоское. В радуге меньше красоты, в проповеди меньше смысла, в поцелуе – радости… – Калум посмотрел на устье пещеры, и мне показалось, что в его глазах мелькнул страх. – Меньше.
– Для многих притягательность золота перевешивает красоту радуги, – сказал я.
– Например для меня в юности. Или для тебя.
– Стало быть, заходим на рассвете.
– Ты заходишь. Я подожду здесь. Не бойся, пещеру не охраняют чудовища. И там нет волшебства – золото не исчезнет, если не знаешь заклинания или стишка.
Мы разбили лагерь. Точнее, прислонились в темноте к холодной каменной стене. Заснуть так было невозможно.
Я сказал:
– Ты забрал отсюда золото, как это сделаю завтра я. Ты купил на него дом, невесту, доброе имя.
Из темноты донесся его голос:
– Ну да. И когда я все это получил, оно ничего для меня не значило, вернее, значило даже меньше, чем ничего. Если благодаря твоему золоту вернется Король-за-Водой, вновь станет нами править и сделает эту землю землей радости, процветания и света, это ничего не будет для тебя значить. Как сказка про кого-то еще, не про тебя.
– Я жизнь посвятил тому, чтобы вернуть короля.
– И ты отнесешь ему золото. Твой король захочет еще, королям всегда его не хватает. Так уж повелось. Каждый раз это будет значить для тебя все меньше. Радуга не доставит радости. А убить для тебя станет проще простого.
В темноте наступило молчание. Не было слышно птиц – только ветер, который завывал и вздыхал в горах, как мать, потерявшая младенца.
Я сказал:
– Мы оба убивали мужчин. Ты когда-нибудь убивал женщину, Калум Макиннес?
– Нет. Я не убивал ни женщин, ни девиц.
Я провел рукой по своему кинжалу: вот дерево рукоятки, вот сталь лезвия. Он в моих руках. Я не собирался ничего говорить, только ударить, когда выйдем из гор, один раз глубоко вонзить кинжал, но слова сыпались из меня против воли.
– Говорят, была все-таки девушка, – сказал я. – И куст боярышника.
Молчание. Свист ветра.
– Кто тебе сказал? – спросил Калум. – Хотя – неважно. Я не стал бы убивать женщин. Ни один человек чести не убьет женщину…
Я знал, если скажу хоть слово, он замолчит. Я ничего не сказал. Просто ждал.
Калум Макиннес начал говорить. Он выбирал слова с осторожностью, будто вспоминал сказку, услышанную в детстве и почти забытую.
– Мне говорили, в долинах коровы тучны и гладки, и что мужчина заслужит честь и славу, если сойдет в долины и вернется с добрым рыжим скотом. Я пошел на юг, но ни одна корова не показалась мне достаточно хороша, пока на склоне холма я не заметил самых гладких, рыжих, тучных коров, какие только видел человек. И я повел их прочь, туда, откуда пришел.
Та девушка погналась за мной с палкой. Скот принадлежит ее отцу, сказала она, а я разбойник и негодяй. Она была красива, хоть и зла; не будь у меня молодой жены, я обошелся бы с ней добрее. Вместо того я достал нож, провел по ее горлу и велел заткнуться. Она послушалась.
Я не хотел ее убивать – я не убиваю женщин, правда, – поэтому и привязал ее за волосы к кусту боярышника, вытащил у нее из-за пояса нож, чтобы она не сразу освободилась, и вонзил лезвие глубоко в дерн. Я привязал ее к кусту длинными прядями, ушел с ее скотом и больше о ней не вспоминал.
Через год я вернулся в те края. В тот день я не искал коров, но пошел по той стороне берега – это было безлюдное место, и если не искать нарочно, можно было не заметить. Видно, никто ее не искал.
– Я слышал, что искали, – возразил я. – Хотя одни думали, что ее похитили, а другие – что она убежала с жестянщиком в город. Но ее искали.
– Ага. Я видел лишь то, что видел. Быть может, я совершил дурной поступок.
– Быть может?
– Я взял золото из пещеры. И теперь не знаю, что добро, а что зло. Я послал весть с мальчишкой из таверны, передал, где можно ее найти.
Я закрыл глаза, но мир не стал темнее.
– Это зло, – сказал я.
В своих мыслях я видел ее скелет, лишенный одежды, лишенный плоти, столь обнаженный и белый, каким никто никогда не бывает, висящий, будто марионетка, на кусте боярышника, привязанный к верхней ветке за золотисто-рыжие волосы.
– На рассвете, – произнес Калум Макиннес, словно мы только что говорили о провизии или погоде, – ты оставишь свой кинжал, потому что таков обычай, и вынесешь столько золота, сколько сможешь. И возьмешь с собой на большую землю. В этих краях ни единая душа, зная, что у тебя и откуда, не станет тебя обирать. Пошлешь золото Королю-за-Водой, и тот заплатит своим людям, накормит их и вооружит оружие. Однажды он вернется. Вот тогда и скажешь мне, что есть зло, маленький человек.
Когда солнце встало, я вошел в пещеру. Там было сыро. Я услышал, как по стене стекает вода, и почуял ветер на лице, что было странно, потому что внутри горы ветра нет.
Я представлял себе пещеру полной золота. Целые поленницы золотых брусков, мешки золотых монет. Золотые цепи и золотые кольца, золотые блюда, что громоздятся, как фарфор в доме богача.
Я воображал богатства. Но ничего такого не увидел. Только тени. Только скалы.
Зато тут было нечто другое. Оно ждало.
У меня есть тайны, но одна спрятана под всеми остальными, и даже мои дети ее не знают, хотя жена, видимо, подозревает о ней. Моя мать была смертной, дочкой мельника. Мой отец пришел к ней с Запада, и на Запад вернулся, натешившись. Я не строю иллюзий по поводу его отцовства: наверняка он не вспоминает о ней да и вряд ли знает о моем существовании. Но он оставил мне тело, небольшое, быстрое и сильное. Возможно, я пошел в него и в других смыслах – трудно сказать. Я уродлив, а мой отец был красив; во всяком случае, так говорила мне мать, хотя он мог отвести ей глаза.
Интересно, что я увидел бы в этой пещере, если бы моим отцом был какой-нибудь трактирщик из низин?
– Я бы увидел золото, – повторил я вслух. – Оно было бы истинным или мороком?
В шепоте послышалась усмешка.
– И что берешь взамен?
–Ты покажешься мне?
Я видел в темноте лучше, чем любой человек, рожденный от мужчины и женщины. В тенях что-то мелькнуло, а потом они сгустились и сместились, и мне открылось нечто бесформенное на той грани, где восприятие встречается с воображением. Я встревожился и сказал то, что положено говорить в таких случаях:
– Прими вид, который не повредит мне и не оскорбит мое зрение.
Далекое капанье воды.
– Да, – сказал я.
Оно вышло из теней и уставилось на меня пустыми глазницами, улыбнулось истертыми желтоватыми зубами. Оно было все из костей, кроме волос, а волосы были рыже-золотистыми, обернутыми вокруг ветви боярышника.
– Это оскорбляет мое зрение.
Я закрыл глаза, но фигура не уходила.
–Но я не выйду с золотом, так ведь?
Я подумал о Калуме Макиннесе. У него седая волчья грива, серые глаза и острый кинжал. Он выше меня, хотя все мужчины меня выше. Я сильнее и быстрее, но он тоже быстр и силен.
Он убил мою дочь, подумал я, а потом подумал: моя ли это мысль или она вползла в мою голову из теней? Вслух я сказал:
– Из пещеры есть другой выход?
Я стоял неподвижно, однако в мыслях я был как пойманный в ловушку зверь, мечущийся туда-сюда, не находящий зацепки, утешения, выхода.
– Я безоружен. Он сказал мне, что сюда нельзя войти с оружием. Таков обычай.
Я пошел за ней, потому что видел ее, хотя больше ничего в темноте не видел.
Я наклонился и нащупал его. Рукоять была похожа на кость – возможно, олений рог. Я осторожно тронул лезвие и обнаружил, что держу нечто, больше похожее на шило, чем на нож. Лезвие было тонким и заостренным. Лучше, чем ничего.
– Есть цена?
– Всегда есть цена.
– Тогда я заплачу ее. И попрошу еще об одном. Ты можешь видеть мир его глазами? Тогда скажи мне, когда он заснет.
Скелет ничего не ответил. Смешался с темнотой, и я почувствовал, что остался один.
Время шло. Я пошел на звук капающей воды, нашел углубление в камне и попил. Размочил остатки овса и съел, жуя, пока овес не растворился во рту. Заснул, проснулся и снова заснул. Мне приснилась жена, Мораг, которая ждет меня, пока времена года сменяют друг друга, совсем как мы ждали нашу дочь. Ждет меня вечно.
Что-то похожее на палец коснулось моей руки – не костлявое и не твердое. Мягкий палец, как у человека, но слишком холодный.
Я вышел из пещеры в синей предрассветной мгле. Макиннес спал поперек выхода, чутко, как кошка; любое прикосновение его разбудило бы. Я выставил вперед свое оружие – костяную рукоятку и похожее на иглу лезвие из черненого серебра, – протянул руку и взял то, что мне было нужно, не разбудив его.
Я подошел ближе. Он чуть не схватил меня за лодыжку.
– Где золото? – спросил Калум Макиннес, открыв глаза.
– У меня его нет.
Ветер веял холодом. Когда Калум потянулся ко мне, я отскочил.
Он приподнялся на локте и спросил:
– Где мой кинжал?
– Я забрал его. Пока ты спал.
Он сонно посмотрел на меня.
– Зачем? Если бы я хотел тебя убить, я бы сделал это по дороге сюда.
– Но тогда со мной не было золота, верно?
Он ничего не ответил.
– Думаешь, что спас бы свою душонку, если бы золото из пещеры вынес я? Глупец!
Он уже не выглядел сонным.
– Так я глупец?
Он был готов броситься на меня. Полезно злить людей перед стычкой.
Я ответил:
– Нет. Я встречал глупцов и дурней, и они счастливы в своей глупости, будь у них даже солома в волосах. Ты слишком мудр для глупости. Ты ищешь горя и несешь с собой горе, ты призываешь горе ко всем, кого коснешься.
Тогда он встал, сжимая в руке камень как топор, и пошел вперед. Я невысок, и он не мог ударить меня, как ударил бы мужчину своего роста. Он наклонился. Это было ошибкой.
Я крепко стиснул костяную рукоятку и быстро, как змея, ударил вверх кончиком шила. Я знал, куда мечу, и знал, что от этого будет.
Макиннес уронил камень и схватился за правое плечо.
– Рука! Я не чувствую руку!
Он стал ругаться, оскверняя воздух проклятиями и угрозами. Утренний свет на верхушке горы придавал всему красивый синий оттенок. Даже кровь, которая начала пропитывать одежду Макиннеса, казалась фиолетовой.
Он отступил на шаг назад, оказавшись между мной и пещерой. Я почувствовал себя в ловушке. За моей спиной вставало солнце.
– Почему ты без золота? – спросил он.
Его рука безвольно обвисла.
– Для таких, как я, там золота нет, – ответил я.
Тогда он бросился вперед и пнул меня ногой. Кинжал-шило вылетел из моей руки. Я вцепился в ногу Калума, и мы покатились с горы.
Я увидел торжество на его лице, а потом я увидел небо, а потом дно долины оказалось надо мной, и я полетел вверх, прямо к нему, а потом оно оказалось внизу, и я начал падать навстречу смерти.
Мир превратился в головокружительную вереницу камня, боли и неба, и я знал, что уже покойник, но все равно цеплялся за ногу Калума Макиннеса.
Я увидел летящего беркута, только не разобрался, подо мной или надо мной – в рассветном небе, в осколках времени и восприятия, в боли. Я не боялся: не осталось ни времени, ни пространства для страха ни в уме, ни в сердце. Я падал сквозь небо, цепко держась за ногу человека, который пытался меня убить. Мы вреза́лись в камни, покрывались ссадинами и ушибами, а потом…
…остановились. Меня дернуло и чуть не сбросило с Калума Макиннеса, к смерти внизу. Склон давно обрушился, и осталась полоса камня, без выступов и выемок, гладкая как стекло. Но это под нами. А там, где оказались мы, был карниз, и на карнизе – чудо: там, где уже не растут деревья, где у них нет никакого права расти, прижился куст боярышника, карликовый и узловатый, совсем небольшой, хоть и старый. Его корни вросли в гору, и именно он поймал нас в свои серые объятия.
Я отпустил ногу Калума Макиннеса и слез с него. Встал на узком карнизе и посмотрел на крутой обрыв. Пути вниз не было. Совсем.
Я посмотрел вверх. Возможно, если карабкаться медленно и если повезет, мне удастся подняться. Если не пойдет дождь. Если ветер не будет слишком жаден. Да и какой у меня выбор?
Голос.
– Стало быть… Ты оставишь меня здесь умирать, карлик?
Я ничего не сказал. Мне было нечего сказать.
Его глаза смотрели на меня.
– После твоего удара я не могу шевельнуть правой рукой. А падая, я, похоже, сломал ногу. Мне не подняться на гору.
Я ответил:
– Может, я поднимусь, а может, и нет.
– Поднимешься. Я видел, как ты лазаешь, – когда ты спас меня во время перехода через водопад. Ты вскарабкался по тем камням, как белка по дереву.
Я верил в свои способности меньше.
Макиннес сказал:
– Поклянись всем, что для тебя свято. Поклянись своим королем, который ждет за морем с тех пор, как мы выгнали его подданных с этой земли. Поклянись тем, что дорого для существ вроде тебя, – поклянись тенями, орлиными перьями и тишиной. Поклянись, что ты за мной вернешься.
– Ты знаешь, что я за существо? – спросил я.
– Я ничего не знаю. Только то, что хочу жить.
Я задумался.
– Клянусь. Клянусь тенями, орлиными перьями и тишиной. Клянусь зелеными холмами и стоячими камнями. Я вернусь.
– А я бы уже тебя убил, – со смехом сказал человек в кусте боярышника, словно удачно пошутил. – Я собирался убить тебя и забрать золото.
– Знаю.
Его волосы обрамляли лицо седым, как волчья шкура, ореолом. На щеке краснела ссадина.
– Ты мог бы сходить за веревкой и вернуться. Моя веревка там, у входа в пещеру.
– Да, – сказал я. – Я вернусь с веревкой.
Я внимательно посмотрел на скалу. Иногда в горах цепкий глаз может спасти тебе жизнь. Я видел, где надо проходить, видел весь свой путь вверх по склону. Мне показалось, я вижу карниз перед пещерой, откуда мы упали, когда дрались.
Я подул на ладони, чтобы подсушить пот.
– Я вернусь за тобой. С веревкой. Я поклялся.
– Когда? – спросил он, прикрыв глаза.
– Через год, – ответил я. – Я приду сюда через год.
Его крики преследовали меня, пока я полз, стискивал пальцы и подтягивался по склону. Его крики смешивались с воплями огромных хищников и преследовали меня весь путь с Туманного острова, откуда я не привез ничего, что бы оправдало мои старания и мое время. Я буду слышать его крик на краю ума, засыпая или просыпаясь, и так будет, пока не умру.
Дождь утих, а ветер пытался сдуть меня со скалы, но у него ничего не вышло. Я лез все выше и выше, я был спасен.
Когда я достиг карниза, устье пещеры под полуденным солнцем чернело мраком. Я отвернулся от него, от горы, от теней, которые уже начали собираться в трещинах и разломах, в глубине моего черепа.
Я начал долгий путь с Туманного острова. В мой дом вели сотни дорог и тысячи троп, а в конце меня ждала жена.
Майкл Маршалл Смит
Неверие[32]
Это случилось в Брайант-парке вечером, в самом начале седьмого. Он сидел один под рассеянным светом фонаря, в окружении деревьев, за одним из зеленых изогнутых металлических столиков прямо напротив ворот – сидел целый день. Он был тепло одет – в свою невообразимую одежду – и время от времени отхлебывал из красной пластиковой чашки «Старбакс». Он выглядел обыкновенно: если бы вы увидели его из окна – вы бы ни за что не догадались, кто он на самом деле и какая безграничная власть сосредоточена в его руках.
Два предыдущих вечера были похожи как две капли воды. Я следил за ним от самой Таймс-сквер, видел, как он покупает один и тот же напиток в одном и том же месте и полчаса или час сидит все на том же стуле, глядя на мир вокруг себя. Честно говоря, я не сомневаюсь, что этот человек поступал так всегда в это время дня и это время года. Привычки и ритуалы делают нашу жизнь удобнее и приятнее, а для людей вроде меня это просто подарок.
Эти два дня я наблюдал за ним, отслеживал его действия – и только. У меня был заказ на конкретную дату, по причинам, которых я так никогда и не узнал – и которые меня ничуть не интересовали.
В день икс я вошел в парк через другой вход и, стараясь не привлекать внимания, двинулся вперед по аллее.
Когда его увидел, я на мгновение остановился. Он был совершенно беззащитен. В парке было совсем мало посетителей, одни прогуливались, другие сидели за столиком в стремительно сгущающихся сумерках, но это были обычные жители Нью-Йорка, те, кто пытался немного развеяться, прежде чем привычно нырнуть в метро, тоннели, мосты или аэропорты, те, кто ворует это время у семьи, друзей или партнеров. Захватить еще хотя бы несколько секунд, побыть в одиночестве, выкурить тайком последнюю сигарету, сорвать незаконный поцелуй, покрепче обнять перед расставанием – сделать последний вздох, прежде чем за тобой захлопнется дверь тюремной камеры, называемой реальной жизнью.
Их присутствие в парке меня не напрягало. Они все были поглощены либо своими собеседниками, либо собственными мыслями, и никто из них не заметил бы меня до определенного момента – а тогда это уже не имело бы никакого значения. Я выполнял поручения и посложнее. Здесь же можно было выстрелить с двадцати футов и как ни в чем не бывало продолжить путь – но мне не хотелось, чтобы это произошло именно так. Он этого не заслужил. Нет, не заслужил.
Приблизившись, я пристально разглядывал его. Он выглядел совершенно расслабленным – как человек, который наслаждается краткими моментами отдыха перед тем, как приступить к большому и важному делу. Я знал, о чем он думал, чем собирался заняться. И так же хорошо знал, что ничего этого уже не будет.
За его столиком был свободный стул – и я на него сел.
Пару минут он меня не замечал, внимательно вглядываясь то ли в голые ветки деревьев, то ли в квадратные силуэты высотных зданий за ними – листья давно облетели, и дома были хорошо видны. В это время года они всегда хорошо видны, и это делает парк просторнее и в то же время уютнее, роднее.
Беззащитнее.
– Привет, Кейн, – сказал он наконец.
Я никогда не видел его раньше, даже на фото – только на рисунках. И не имел ни малейшего понятия, откуда он узнал мое имя. Но, видимо, в этом и заключалась его работа – знать все обо всех.
– Вы не выглядите удивленным, – сказал я.
Он взглянул на меня и снова устремил взгляд в сторону, должно быть, наблюдая за молодой парочкой за столиком в двадцати ярдах от нас. Они были в теплых пальто и шарфах и обнимались с осторожным оптимизмом. Несколько минут спустя они оторвались друг от друга, смущенно улыбаясь, держа друг друга за руки, вслушиваясь в доносившиеся с улицы гудки клаксонов, глядя на гирлянды, натянутые между деревьями, наслаждаясь этим местом и этим временем. Скорее всего, это были какие-то едва завязавшиеся отношения, следствие офисной вечеринки, и, возможно, из-за той вечеринки теперь на день Святого Валентина в офисе возникнет неловкое молчание. Или – незапланированная беременность, свадьба – и тоже молчание.
– Я знал, что к этому все ведет. – Он взял со стола крышку от кофейной чашки и изучал ее, словно пытаясь проникнуть в самую суть. – И не удивлен, что именно ты сидишь сейчас здесь, передо мной.
– Почему?
– Работать в такой вечер! Здесь слишком холодно. Для такого задания нужен конкретный тип исполнителя… Кого еще они могли нанять? Только тебя.
– Это что, комплимент? Вы пытаетесь льстить мне в надежде, что я этого не сделаю?
Он посмотрел на меня через пар, шедший от его пахнущего имбирем латте:
– О, ты-то сделаешь. Я в этом не сомневаюсь.
Мне не понравился его тон, и я почувствовал, как во мне начало распрямляться, расти и заполнять всего меня
Я не знаю, что это такое. У него нет имени. Я только знаю, что оно существует, и я всякий раз чувствую, как оно во мне оживает. А спит всегда довольно чутко.
– Нет, правда, – уточнил я, – неужели вы думаете, что раз у меня появился большой дом, жена и ребенок, я не могу больше делать то, что делаю?
– Они у тебя всегда были и всегда будут с тобой.
– Конечно будут, твою мать!
– Разве это повод для гордости? – Он покачал головой. – Скверно… а ведь ты был хорошим мальчиком.
– Все дети хорошие.
– Нет. Некоторые рождаются уже с дефектом. И что бы вы ни делали и как бы ни старались, рано или поздно дефект выйдет наружу. С тобой было не так. И это гораздо хуже.
– Я сам выбрал, кем мне быть.
– Правда? А ведь всем вокруг известно, каким был твой отец.
Мои руки невольно дернулись.
– Твой отец ни во что не верил, – продолжал он. – Он был неверующим, переполненным ненавистью. Помню, я наблюдал за ним, когда он был маленьким, мне было интересно, каким он вырастет: мертвым внутри или чересчур нежным. А может быть, то и другое одновременно. Я прав?
– Если вы хотите, чтобы все произошло цивилизованно и культурно, – произнес я с большим трудом, – давайте прекратим этот разговор.
– Прости. Но ты ведь приехал сюда убить меня, Кейн, не так ли? Тут что-то личное. Не хочешь поделиться?
Я знал, что нужно прикончить его. Я также знал, что это самое крупное дело в моей жизни, завершение моей карьеры, и что когда дело будет сделано – все закончится.
Но мне было любопытно, просто любопытно:
– Что, блин, заставляет вас думать, что вы лучше меня? То, что вы делаете, не особенно отличается от моей работы.
– Ты действительно так считаешь?
– Вы держите всю власть в своих руках. Вы, и только вы решаете, что с кем будет. Кто преуспеет, кто ничего не получит. А потом щелкаете пальцами – и все: гребаные жизни навсегда искалечены. Как моя.
– Я не смотрел на это под таким углом. – Он снова разглядывал дно своей чашки. Эта его привычка уже действовала мне на нервы.
– Так, допивайте, – сказал я. – Время на исходе.
– Один вопрос.
– Как я нашел вас?
Он кивнул.
– Люди имеют обыкновение говорить…
– Мои люди?
Я раздраженно помотал головой: нет, его люди действительно ему преданны. Я разыскал парочку (один бомжевал под мостом в Квинсе, второй спал в дупле большого дерева в Центральном парке) и попытался подкупить, обещая, что им больше не придется работать ни на него, ни на кого-либо еще. Оба смотрели на меня своими странными холодными глазами, словно ожидая, что будет дальше. Нет, это не они подсказали мне, что надо пойти на Таймс-сквер в декабре и подождать, пока этот человек не появится там неизвестно откуда.
– Тогда кто?
– Уже поздно выяснять имена, – сказал я с мрачным удовольствием. – Это дело прошлое.
Он снова улыбнулся, но холоднее, и я заметил в его лице что-то, чего не было раньше – по крайней мере, оно не бросалось в глаза: уверенное спокойствие человека, который привык делать самостоятельный выбор, принимать решения, от которых напрямую зависят жизни других людей. Человека, у которого есть сила и который не постоит за ценой, – и вот сейчас он был в одном шаге от того, чтобы расплатиться наконец с теми, кто оказался не на той стороне, не там, где нужно. Он полагал, что это его законное, Богом данное право – оттянуть момент расплаты.
– Вы думаете, вы такой огромный, такой щедрый всеобщий папочка, – сказал я. – Или дедушка, да? Но некоторые в это не верят. Они знают правду. Они понимают, что все это ерунда.
– Но разве я не обозначил правила? Разве бывал несправедлив? Разве не поощрял тех, кто этого заслуживал?
– Только для того, чтобы заставить их делать то, что вам нужно!
– И чего ты хочешь? Почему в самом деле ты оказался этим вечером здесь, Кейн?
– Кое-кто заплатил мне за это. Не один человек. Их много. Можно сказать, синдикат. Люди, которые решили, что с них довольно. Они хотят вернуть вам все сторицей. То, что они получили от вас.
– Я знаю об этом, – прервал он меня, и на лице его как будто даже отразилась скука. – Я даже могу предположить, кто эти люди. Но я спрашиваю
– Ради денег.
– Нет. В этом случае ты мог бы выстрелить с расстояния десять футов и уже был бы на полпути домой.
– Ну так скажите тогда вы, почему я здесь, если вы, блин, такой умный!
– Тут что-то личное, – сказал он. – И это ошибка. Ты живешь тем, что делаешь, и у тебя есть что-то вроде жизни. По твоим понятиям. Допустим, тебя наняли. Допустим. Но ведь ты ненавидишь меня, у тебя ко мне есть собственный счет.
Этот человек слишком умен, чтобы ему врать, поэтому я не произнес ни слова.
– Ведь так, Кейн? Что-то произошло однажды ночью, когда повсюду лежал снег и все вокруг должно было быть наполнено радостью, огоньками гирлянд и гимнами. Может, тебе не были вовремя доставлены подарки? Или подарки были не те?
– Довольно!
– Сколько людей ты убил, Кейн? Ты считал? Ты помнишь?
– Помню, – ответил я, хотя это была неправда.
– Когда личное примешивается к работе, цена меняется. Ты открываешь сейчас свое сердце. Ты уверен, что хочешь это сделать?
– Я сделал бы это и бесплатно. Просто потому, что вы – кусок дерьма и всегда были куском дерьма.
– Не верить легко, Кейн. А для веры нужны мужество и твердость.
– Все, ваше время истекло.
Он вздохнул. Опрокинул в рот остатки кофе и поставил чашку на стол между нами.
– Я готов, – сказал он.
За те пятнадцать минут, что мы беседовали, парк опустел, его покинули почти все посетители, в том числе и парочка, что сидела неподалеку, – они ушли, взявшись за руки. Ближайший свидетель теперь находился ярдах в шестидесяти. Я встал, расстегивая пальто.
– Что-нибудь хотите сказать? Некоторые так делают… – спросил я, глядя в его спокойное розовое лицо.
– Не тебе.
Я достал оружие и, уткнув дуло ему в лоб, заставил наконец замолчать. Он не пытался сопротивляться. Свободной рукой я схватил его за правое плечо и спустил курок.
Вокруг было движение, и я даже не услышал выстрела.
Я отпустил его плечо, и он стал медленно оседать, поворачиваясь вокруг собственной оси, пока его бочкообразная грудная клетка не перевесила, не оторвала массивное туловище от стула и он не упал, вытянувшись в полный рост.
У него отсутствовала часть затылка, но глаза все еще были открыты. Его борода царапала тротуар, будто он хотел что-то сказать – через пару секунд я понял, что он пытался произнести не слова, а некую серию звуков. Хорошо знакомых всем звуков. Я приставил пистолет к его виску и выстрелил еще раз. Пуля вылетела из противоположного виска, вынеся с собой часть мозга.
И все же он пытался произнести эти три слога, три коротких одинаковых слога.
Я снова нажал на курок – в последний раз. Он наконец затих. Я наклонился над ним – чтобы быть уверенным и чтобы прошептать ему в ухо:
– Всегда проверяй как следует, да, урод?
Я вышел из парка, прошел несколько шагов и остановил такси. Так начался мой длинный и долгий путь домой, в Нью-Джерси.
На следующее утро я проснулся рано. Как и большинство отцов в такое утро, меня разбудил топоток моего сына, спешившего к камину в гостиной на первом этаже и пробегавшего мимо нашей спальни.
«Удачи тебе, сынок», – подумал я, прекрасно зная, что его носок будет полон подарков.
Несколько минут спустя Лорен проснулась и села на кровати. Одевшись и подойдя к окну, открыла шторы. Постояла немного, улыбаясь тому, что увидела, затем быстро повернулась и вышла из комнаты.
К тому времени я тоже уже был одет и, спустившись на кухню, чтобы сварить себе кофе, уже знал, что она увидела за окном. Пошел снег, он укрыл землю и лежал на деревьях. Целых девять ярдов зимней одежды из набора «Страна Чудес». Значит, сейчас я буду лепить снеговика – хочу я того или нет.
В гостиной жена и ребенок сидели на ковре по-турецки и с упоением разбирали содержимое снятых с камина носков. Леденцы, сувениры, какой-то мусор, который якобы что-то означает, раз его вынули из снятого с камина носка… Печенье, что было оставлено с вечера у камина, было обкусано, на нем виднелись следы зубов. Да, Лорен всегда заботилась о деталях.
– Счастливого Рождества, мои дорогие, – сказал я, но они меня как будто не слышали.
Я обошел их и направился к камину. Снял с него оставшийся носок.
Я знал, что с этим носком что-то не так, еще до того, как взял его в руки.
Он был пуст.
– Лорен! – позвал я.
Она посмотрела на меня.
– Хо-хо-хо, – сказала она. Лицо ее было абсолютно пустым.
Она улыбнулась короткой улыбкой и снова принялась болтать с сыном, который в который раз все распаковывал и запаковывал содержимое своего носка. Улыбка ее словно прошла сквозь меня, но так всегда бывает. Ведь у них есть все.
Я повесил пустой носок на спинку стула и вышел из комнаты. Пошел на кухню, открыл дверь черного хода – мне захотелось постоять на снегу.
Было очень тихо. И очень холодно.
Джо Лэнсдейл
Звёзды падают[33]
Перед возвращением из мертвых Дил Эрроусмит шел в неверных лучах лунного света в направлении своего дома. Вокруг все было как будто знакомо, но в то же время неуловимо отличалось от того, что он помнил. Будто он вернулся в место, откуда уехал ребенком: вроде та же яблоня – но не такая огромная, та же трава – но гораздо выше, а вон там, где раньше был сарай, – небольшой холмик, под которым похоронена его собака.
Пока он шел, луна опускалась все ниже и становилась все тоньше, почти прозрачной, как дешевый леденец, который кто-то огромный слишком долго незаметно лизал. Через кроны деревьев начали пробиваться первые лучи восходящего солнца – они были кроваво-красного оттенка. На пожухлой зеленой траве пятнами лежал иней, он был и на более высоких сорняках, желтых, как спелая пшеница.
Дил шел и смотрел по сторонам, но перед его мысленным взором стояла совсем другая картина: он не видел ни Техаса с его дубами и соснами, ни глинистой дороги, что текла между деревьями, как струйка крови.
Он мысленно видел совсем другое: поле боя во Франции, длинный окоп, очень длинный и глубокий, и в этом окопе – тела, тела, тела… в крови, некоторые – с недостающими конечностями, кое-где – следы вытекших мозгов, лужицы которых напоминают разлитую овсянку. Отвратительное зловоние гниющего человеческого мяса, которое смешивалось с запахами дыма и не до конца развеявшегося газа и сопровождалось оглушительным жужжанием мух. Во рту появился отчетливый привкус горячей меди. Желудок свело в тугой узел. Деревья – словно тени солдат, направивших винтовки в его сторону, и на мгновение он готов был вступить с ними в бой, хоть давно уже не носил при себе оружия.
Он закрыл глаза, сделал глубокий вдох и потряс головой. Когда снова открыл, зловоние пропало и его ноздри снова наполнили запахи раннего утра. Остатки луны таяли, как пластинка льда в воде. Пухлые белые облака неслись по небу, словно паруса, и тени от них скользили между деревьев и по земле. Небо стало пронзительно-голубым, с травы исчезли следы инея – это почему-то привлекло его внимание. Запели птицы, по траве заскакали кузнечики.
Он продолжал идти вниз по дороге. С самого начала он пытался вспомнить в подробностях, где был его дом, как он выглядел, чем пах, и главное – как он себя чувствовал, когда жил в нем. Пытался вспомнить жену: какая она, что он ощущал, когда был в ней, – вспомнить хоть что-нибудь, выудить какие-нибудь воспоминания с задворок памяти, но все, что ему удалось, – это мысленно увидеть женщину моложе себя, в прозрачном платье, которая живет в этом доме с тремя спальнями. Он не мог вспомнить, как она выглядит обнаженная, не помнил форму ее груди, длину ног. Будто это случайная знакомая, встреченная лишь однажды и мельком.
Когда наконец вышел с другой стороны рощицы, он увидел поле – там, где оно и должно было быть, поле было желто-синим и ослепительно-ярким от неисчислимого количества цветов. Когда-то здесь качались высокие стебли кукурузы и росли зеленые бобы и горох. Теперь никто не возделывал поле, скорее всего – с того самого момента, как он уехал. Дил все ближе подходил к своему дому.
Дом стоял на своем месте. Время не пошло ему на пользу: труба почернела, а некрашеное дерево выглядело теперь, как сброшенная змеиная кожа. Когда-то Дил сам рубил деревья, колол их и распиливал на доски. Как и все остальное, дом словно уменьшился в размерах по сравнению с тем, каким он его помнил. За домом была коптильня, которую он соорудил из остатков древесины, и довольно далеко слева виднелся деревянный нужник – справляя нужду, Дил прочел там немало журналов и газет.
У колодца, который был теперь накрыт железной крышкой с запорами на всех четырех углах, стоял мальчик. Дил сразу понял, что это его сын. Мальчику было лет восемь – а когда Дил, отозванный из запаса, отправился на Первую мировую и пересек темный океан, сыну было четыре. В руке мальчик держал за дужку ведро. Увидев Дила, он бросил ведро и помчался к дому, вопя на ходу, Дил не смог расслышать, что именно.
Через мгновение из дома вышла она. И в ту же секунду он все вспомнил. Он продолжал идти и, чем ближе подходил к ней, стоящей в дверном проеме, тем сильнее колотилось сердце и тем труднее становилось дышать. Она была высокая и худощавая, и на ней было светлое платье с разбросанными по нему тут и там цветами, куда более тусклыми, чем те, что он только что видел в поле. Но лицо… лицо ее сверкало ярче солнца, и он теперь помнил, знал, как она выглядит голой и в постели, и все, что было потеряно, – все к нему возвратилось, и он уже точно знал, что он дома.
Когда он был уже футах в десяти, мальчик испуганно схватил за руку мать, а та сказала:
– Это ты, Дил?
Он остановился и молча смотрел на нее. Ничего не отвечал – просто смотрел и впитывал, будто пил ее, как прохладное пиво в жару. Наконец произнес:
– Усталый и потрепанный, но я.
– Я думала…
– Я не писал, потому что не мог.
– Я знаю, но…
– Я вернулся, Мэри Лу.
Они сидели за кухонным столом, и все чувствовали себя неловко. Перед Дилом стояла тарелка, и он съел все бобы, которые положила ему жена. Парадная дверь была открыта, через нее хорошо было видно поле и цветы на нем. Окно напротив двери тоже было открыто, и легкий ветерок раздувал края занавесок. Дила не покидало ощущение, которое возникло еще на пути сюда, когда он шел по дороге меж деревьев, и теперь ему казалось, что потолок в доме стал ниже, комнаты стали меньше, а стены словно сдвинулись навстречу друг другу. Все было слишком маленькое.
Все, кроме Мэри Лу. Она была та же.
Она сидела за столом напротив него. На лице ее не было ни морщинки, а плечи оставались по-мальчишечьи узкими. И глаза – глаза были такими же ярко-синими, как цветы там, на поле.
Мальчик, Уинстон, сидел слева от Дила, но он подвинул свой стул поближе к матери. Мальчик внимательно изучал Дила, и Дил, в свою очередь, изучал его. Парень был похож на Мэри Лу, Дил нашел в нем очень многое от жены – и ничего от себя.
– Я так сильно изменился? – спросил Дил наконец, уж очень пристально они его разглядывали. Оба держали руки на коленях, будто он мог в любой момент прыгнуть через стол и покусать их.
– Ты ужасно худой, – сказала Мэри Лу.
– Я был слишком толстый, когда уезжал. Теперь тощий. Надеюсь, скоро стану таким, как надо.
Он попытался улыбнуться, но улыбка не получилась.
Глубоко вздохнув, спросил:
– Ну как ты?
– Как я?
– Ну да. Ты понимаешь. Как ты?
– О, прекрасно, – сказала она. – Замечательно. У меня все в порядке.
– А мальчик?
– Он чудесный.
– Он умеет говорить?
– Да, разумеется. Уинстон, скажи своему папе «привет». Мальчик молчал.
– Уинстон, скажи что-нибудь папе, – повторила она.
Мальчик все не отвечал.
– Ничего, – сказал Дил. – Ему нужно некоторое время, чтобы привыкнуть. Он меня не помнит. Это естественно.
– Так ты был в Канаде?
– Да, я же говорил.
– Я не была уверена, – сказала она.
– Я знаю. Я вошел с американцами, примерно год назад. Впрочем, не имеет значения, где я был и с кем. В любом случае, было погано.
– Понятно, – сказала она. Но Дил видел, что ей ничего не понятно. И он не винил ее: он поддался тогда порыву, захотел приключений, захотел принять участие в грандиозном событии, отправиться в путешествие в Канаду – и оставил семью здесь, без поддержки, считая, что здесь жизнь проходит мимо. А настоящая жизнь была именно тут – он этого тогда не понимал.
Мэри Лу встала, убрала кое-что со стола, добавила ему еще бобов, достала из духовки свежий кукурузный хлеб и положила рядом с бобами. Он следил за каждым ее движением. Лоб у нее слегка вспотел, и волосы чуть липли к нему, как влажное сено.
– Сколько тебе сейчас лет? – спросил он.
– Сколько мне лет? – Она вернулась на свое место за столом. – Дил, ты прекрасно знаешь сколько. Двадцать восемь – больше, чем когда ты уехал.
– Мне стыдно признаться, но я забыл, когда у тебя день рождения. Не помню, и все. Я даже не представляю, сколько лет мне самому.
Она назвала ему даты их рождений.
– Теперь буду знать, – сказал он.
– Я… Я думала, ты умер.
Она сказала это уже в который раз с тех пор, как он вернулся.
– Я не умер, Мэри Лу, – ответил он. – Я все еще живой, из плоти и крови.
– Да-да. Да, конечно.
Она не ела то, что лежало у нее на тарелке. Просто сидела и смотрела на него, будто ждала какого-то подвоха.
– Кто сделал крышу для колодца? – спросил Дил.
– Том Смайтс.
– Том Смайтс? Он же еще совсем ребенок!
– Нет, он не ребенок, – сказала она. – Ему было восемнадцать, когда ты уехал, и он уже тогда не был ребенком.
– Я так не считаю, – ответил Дил.
После обеда она принесла ему его старую любимую трубку, он нашел плетенное из тростника кресло-качалку там, где всегда, поставил снаружи, сидел и качался, глядя на деревья и куря трубку. Он думал, и думал, и снова думал – и все равно ни на шаг не приблизился к тому, чтобы разрешить свои сомнения. Она была его женой – но он отсутствовал много лет, и вот теперь он вернулся и хотел, чтобы все было как раньше, но он не помнил – как было раньше… Он знал, как делается то, что ему хотелось сделать, – но он не знал, как заставить ее любить себя. Он боялся, что она будет воспринимать его как паршивую кошку, которая влезла без приглашения в окно и улеглась на постели, ожидая, что ее приласкают.
Он сидел, курил, думал и качался. Курил и качался.
Мальчик вышел из дома и стоял чуть поодаль, наблюдая за Дилом.
У парнишки были золотые волосы – как у матери, и он был довольно крепким для своего возраста. У правого уха что-то вроде родинки – как будто ягодка земляники, на линии челюсти. Дил не помнил этой родинки. Конечно, мальчик был совсем маленьким, когда он видел его в последний раз, но Дил не помнил, чтобы у него была эта родинка. Впрочем, Дил не помнил слишком многих вещей, за исключением того, что хотел помнить.
Кое-что он помнил. Помнил, какова на ощупь кожа Мэри Лу. Мягкая и гладкая, словно сливочное масло.
– Ты меня помнишь, парень? – спросил Дил.
– Нет.
– Совсем?
– Совсем.
– Конечно, ты был совсем мал. Мать рассказывала тебе обо мне?
– Да не особо.
– Ага. Не особо, значит.
– Она сказала, вас убило на войне.
– Ну… как видишь, это не так.
Дил оглянулся назад: через открытую дверь было хорошо видно, как Мэри Лу переливает в таз для мытья посуды воду, которую нагрела в большой кастрюле на плите. Он подумал, что надо было наколоть дров и принести ей, когда она собиралась греть воду. Надо было помочь разжечь огонь и поднять тяжелую кастрюлю. Но ее близость нервировала его.
Мальчик тоже его нервировал.
– Ты ходишь в школу? – спросил Дил, чтобы что-нибудь спросить.
– Школа сгорела дотла. Том учит меня помаленьку читать, писать и считать. Он восемь лет ходил в школу.
– Ты когда-нибудь ходил на рыбалку?
– Да, с Томом. Он берет меня время от времени и на рыбалку и на охоту.
– А он когда-нибудь показывал тебе, как делать лук и стрелы?
– Нет.
– Нет, сэр, – сказал Дил. – Надо говорить «нет, сэр». – Как это?
– Ты должен говорить «нет, сэр» или «да, сэр», а не просто «да» или «нет». Это грубо.
Мальчик опустил голову и ковырял носком ботинка грязь.
– Я не ругаюсь на тебя, – сказал Дил. – Я просто говорю тебе, как надо. Как разговаривать с тем, кто старше тебя, – говорить «да, сэр» и «нет, сэр». Ты понимаешь, сын?
Мальчик кивнул.
– И что ты мне скажешь?
– Да, сэр.
– Хорошо. Манеры имеют значение. У тебя должны быть манеры. Мальчик не преуспеет в жизни без манер. Ты умеешь читать. И писать. И ты умеешь считать – это поможет тебе сберечь свои деньги. Но манеры тоже необходимы.
– Да, сэр.
– Так о чем мы говорили? Ах да, о луке и стрелах… Он никогда не учил тебя этому, да? Ха!
– Нет, сэр.
– Ну, так это будет нашим планом. Я научу тебя, как сделать хороший лук и стрелы. Меня этому научил старый индеец чероки, и я скажу тебе – это целая наука: сделать все как положено, чтобы можно было поразить цель.
– А зачем вам лук, если у вас ружье?
– Это разные вещи, парень. Совсем разные. Лук – это забава, что-то вроде спорта по сравнению с ружьем. И по правде сказать – я не слишком люблю все, что связано с оружием.
– А мне нравятся ружья.
– Ну, что ж, это понятно. Но ружьям не нравишься ты, во всяком случае, они-то тебя не любят. Никогда не отдавай свою любовь, внимание или привязанность тому, что не может ответить тебе взаимностью.
– Да, сэр.
Мальчик ни малейшего понятия не имел о том, что говорил Дил. Дил и сам-то не был уверен, что понимает, о чем говорит. Он снова оглянулся на дверь: Мэри Лу мыла посуду, и когда сильно скребла дно кастрюли, ее зад чуть подрагивал, и в этот момент Дил впервые почувствовал себя живым человеком.
Этой ночью кровать казалась ему слишком маленькой.
Дил лежал на спине, скрестив руки на животе, в своей старой красной пижаме, которая была рваной еще до его отъезда, а во время его отсутствия подверглась нападению моли. Можно сказать – она была на последнем издыхании. Окно спальни было открыто, и проникающий в него свежий ветер давал прохладу.
Мэри Лу лежала рядом. На ней была ночная рубашка, длинная, белая, вся в каких-то цветных заплатках. Волосы она остригла когда-то, а теперь они снова отросли. Они были длинными, когда Дил уехал. Он задался вопросом: сколько раз она остригала их и сколько нужно времени, чтобы они отросли?
– Я считаю, нужно какое-то время… нужно подождать, – сказал он.
– Да, разумеется, – сказала она.
– Не то чтобы я не мог или не хотел… Я хочу сказать – я просто не уверен, что готов.
– Все нормально.
– Тебе было одиноко?
– У меня был Уинстон.
– Он здорово вырос. Он, должно быть, отличная компания.
– Да, это точно.
– Он немного похож на тебя.
– Есть что-то общее.
Дил вытянул руку и, не глядя на Мэри Лу, положил ей руку на живот.
– Ты все еще как девочка, – сказал он. – У тебя уже есть ребенок – а ты все еще похожа на девочку. Знаешь, почему я спросил, сколько тебе лет?
– Потому что ты забыл.
– Ну, это тоже, да. Но в основном – потому что ты совершенно не меняешься.
– У меня есть зеркало. Оно небольшое, но в нем прекрасно видно, что я не молодею.
– И все равно ты все та же.
– Для тебя сейчас любая женщина была бы красавицей, – сказав это, она осеклась. – То есть я не то имела в виду… Я имела в виду, что ты прошел длинный путь, в Европе, говорят, все женщины симпатичные.
– Не все. Есть симпатичные, есть не очень. Разные. И нет таких симпатичных, как ты.
– Ты когда-нибудь… ты знаешь.
– Что?
– Ты знаешь, о чем я. Когда ты был там – ты…?
– А, вот что. Да, можно сказать, я делал это. Несколько раз. Я не был уверен, что вернусь домой. И это ничего не значило, совсем. Как будто набиваешь голодное брюхо – и больше ничего.
Она лежала тихо некоторое время, потом произнесла:
– Это хорошо.
Дил хотел было задать ей такой же вопрос, но передумал.
Он попытался обнять ее.
Она не пошевелилась. Она была твердая и неподвижная – как мертвая. Дил знал, какими бывают мертвые, – ему приходилось лежать среди них и чувствовать их тела. Однажды во Франции он и два его товарища наткнулись на тело женщины, лежавшее между деревьями. Она выглядела так, будто прилегла отдохнуть или вздремнуть, на ней не было ни следа от ран, у нее были темные волосы, и она была совсем молодая. Дил присел на корточки и дотронулся до нее – она была еще теплой. Один из его товарищей предложил по очереди использовать ее, пока она не остыла. Это была шутка, но Дил направил на него винтовку и отогнал прочь.
Потом, в окопе, они были рядом – Дил и этот парень из Висконсина. Они заключили мир, и парень из Висконсина признал, что шутка была глупая, и попросил не держать на него зла, а Дил сказал, что все в порядке, и потом они заняли позиции бок о бок и говорили немного о доме, ожидая начала атаки. А потом, когда они в противогазах бежали и стреляли из винтовок, его товарищ из Висконсина словил пулю в голову и рухнул как подкошенный. И через секунду сражение закончилось.
Дил опустился перед ним на колени, снял с него противогаз, приподнял его голову. Парень прохрипел:
– Моя мама никогда больше меня не увидит.
– С тобой все будет в порядке, – говорил Дил, но он видел, что у парня снесло полголовы. Как, дьявол раздери, он может говорить?! У него мозг вытекает наружу!
– У меня письмо в кармане рубашки. Скажи маме, я любил ее… О, мой Бог, посмотри туда, звезды падают!
Дил невольно посмотрел в том направлении, куда был устремлен взгляд раненого: звезды были яркими и прочно находились на своих местах. Раздался взрыв – стреляли из пушки, земля содрогнулась, все вокруг на мгновение стало ярко-красным, будто задернули красную занавеску. Когда Дил снова посмотрел на товарища – глаза того еще были открыты, но он был уже мертв.
Дил залез к нему в карман и достал письмо. Парень поймал пулю еще и в грудь – Дил понял это по тому, что письмо было все в крови. Дил попробовал развернуть его, но ничего не вышло: письмо настолько пропиталось кровью, что разваливалось в руках. От этого парня ничего не осталось. Дил даже не мог вспомнить, как его зовут – как-то не придал значения, имя влетело в одно ухо и вылетело через другое. И вот теперь его нет, он ушел. И его последние слова были: «звезды падают». Он держал голову мертвого товарища, а мимо шел офицер, держа в руке пистолет. Его лицо было черным от пороха, а глаза ярко горели в ночи, он посмотрел на Дила и сказал:
– Во всем этом должен быть какой-то смысл, сынок… Что-то должно быть.
И пошел прочь.
Той ночью Дил думал и о своем мертвом товарище, и о той мертвой женщине. Он задавался вопросом: что случилось с ее телом? Они оставили ее там, меж деревьев. Может, кто-то похоронил ее? Или она там гнила и разлагалась? Может, муравьи сейчас растаскивали частички ее тела?
Он мечтал о том, чтобы лежать там, рядом с ней, меж деревьев. Просто лежать, уплывая с ней в черную пустоту.
И сейчас он чувствовал себя так, будто лежит рядом с той мертвой женщиной, только блондинкой вместо брюнетки, но ничуть не более живой.
– Возможно, нам следует сегодня просто лечь спать, – сказала Мэри Лу, удивляя его. – Нужно просто пустить все своим чередом. Пусть все будет как должно быть.
Он убрал от нее руки и произнес:
– Наверное, так лучше. Да, ты права.
Она повернулась на своей стороне постели спиной к нему. Он лежал на спине, скрестив руки на животе, и смотрел на перекладины потолка.
Так, без малейшего тепла с ее стороны, прошло несколько ночей. Но Дил обнаружил, что совместный сон с Мэри Лу много для него значит. Ему нравился ее запах, и нравилось слушать, как она дышит во сне. Когда она погружалась в крепкий сон, он чуть поворачивался, поднимался на локте и смотрел на нее, на очертания ее тела. Возвращение домой оказалось не таким, как он ожидал и о чем мечтал, но эти моменты, когда он в темноте смотрел на нее, были, несомненно, лучше, чем то, что происходило с ним предыдущие четыре года, со дня его ухода из дома.
Следующие несколько дней он провел с сыном в лесу в поисках подходящей ветки для лука. Одним ударом срубил ветку, показал мальчику, как с помощью топора снять кору и добиться правильного размера, как опалить прут на огне, а точнее – прокоптить дымом. Они провели в лесу довольно много времени, но если мальчику и нравилось это занятие – он ничем не выдал своего интереса. Он держал свои чувства при себе и говорил еще меньше, чем мать. Мальчик словно всегда находился на расстоянии в несколько ярдов от Дила, даже если был совсем рядом.
Дил согнул ему лук и натянул тонкую прочную тетиву, показал, как найти правильное дерево, чтобы изготовить стрелы, как собрать перья из птичьих гнезд и украсить их. Потребовалась почти неделя, чтобы сделать лук, и еще одна – чтобы высушить его и наделать стрел. Свободное от этого занятия время Дил проводил, разглядывая то, что раньше было распаханным и засеянным полем, а теперь являло собой двадцать пять акров земли, покрытой яркими цветами и маленькими деревьями, тут и там торчащими среди цветов. Он пытался представить себе, как на этой земле снова качаются стебли кукурузы.
С помощью топора Дил срубил молодые деревца. И за обеденным столом спросил у Мэри Лу, где мул.
– Умер, – ответила Мэри Лу. – Он был довольно стар уже, когда ты уехал. А потом совсем состарился, и мы его съели, когда он умер.
– Не понимаю, – сказал Дил. – Как же вы жили? Чем?
– Как видишь, как-то жили, – ответила Мэри Лу.
– Но вы же не фермеры – что вы делали?
– Том приносил время от времени какие-то продукты, рыбу, которую ловил, овощи со своего огорода. Один или два раза белок. Мы держали свиней и коптили мясо. И еще у нас есть огород.
– Как поживают родители Тома?
– Отец допился до смерти, а мать не выдержала этого и тоже умерла.
Дил кивнул:
– Да, она всегда была болезненной. А муж – он ведь был намного старше ее. Как и я – я тоже тебя старше. Но не настолько. Насколько он был старше – на пятнадцать лет? А я… да, дай угадаю. Я старше на десять лет, верно?
Она ничего не ответила. А он надеялся, что она скажет, мол, десять лет это пустяк, ничего не значит. Но она молчала.
– Я рад, что Том был рядом с вами, – сказал Дил.
– Да, он очень помогал, – ответила она.
Спустя несколько минут молчания Дил произнес: –Времена изменились, Мэри. Вам больше не нужно рассчитывать на чью-то помощь или милосердие. Завтра я отправлюсь в город разведать, что можно сделать, каких купить семян, можно ли найти мула. У меня есть кое-какие сбережения. Немного, но хватит для начала. Уинстон может пойти со мной, и я куплю ему леденцов.
– Я люблю мятные, – сказал Уинстон.
– Так давай сходим, – ответил Дил, а Мэри Лу неуверенно произнесла:
– Может, тебе не стоит с этим торопиться. До посевной еще есть время. Ты мог бы поохотиться, как обычно, или сходить на рыбалку. Можешь взять Уинстона с собой. Мне кажется, ты заслужил небольшой отдых.
– Не думаю, что несколько дней что-то решают, Мэри. Нам всем нужно время, чтобы освоиться и заново узнать друг друга.
На следующий день они шли домой с рыбалки. На влажной веревке, которую закинул за спину Уинстон, болталось несколько рыбин – не очень крупных, но вполне приличного размера, они висели на веревке, как украшения, и рубаха мальчика под ними стала мокрой. Во время рыбалки, когда удавалось поймать рыбу, Уинстон впервые проявил какие-то эмоции, волнение, радость, и теперь рыбины подпрыгивали у него на спине, а солнце играло и переливалось на их чешуе.
Дил шел чуть позади сына и, не отрываясь, смотрел на рыб. Он наблюдал, как они медленно умирали, оставшись без воды, как судорожно хватали ртом воздух. Ему хотелось помочь им, но он понимал, что не может выпустить их обратно в ручей. Не так давно он смотрел, как точно так же хватали ртом воздух здоровые мужчины, солдаты, там, в окопах – похожие на вытащенных из воды рыб.
Когда они подходили к дому, Дил увидел, что к ним приехал какой-то всадник на лошади. Мэри Лу вышла навстречу, подошла к всаднику, тот склонился к ней в седле, они о чем-то поговорили, потом Мэри Лу взялась одной рукой за седло и пошла рядом с лошадью по направлению к дому. Увидев Дила и Уинстона, она отпустила седло и просто шла рядом со всадником. Человек на лошади был высоким, худощавым, темные волосы доходили ему до плеч. Словно из-под его мятой серой шляпы волнами выливались чернила.
Когда они подошли ближе, всадник приветственно поднял руку. И в ту же секунду Уинстон завопил: «Том!» – и со всех ног бросился через поле к лошади, а рыба била его по спине и подскакивала на каждом шагу.
Они сидели за кухонным столом все вместе: Дил, Мэри Лу, Уинстон и Том Смайтс. Мать Тома была наполовину индеанка, из Чикасау, и в нем, казалось, сосредоточилась вся ее яркая красота, сочетаясь с мощью и внушительным ростом отца-шведа. Парень был ладно скроен и походил на лесного бога. Волосы струились с обеих сторон его лица, кожа напоминала лесной орех – такая же смуглая и гладкая, а руки и ноги были большими, но пропорциональными. На колене он держал шляпу.
Мальчик сидел вплотную к Тому.
Мэри Лу положила руки на стол, перед собой. Голова ее была обращена к Тому.
Дил произнес:
– Я хочу поблагодарить тебя, Том, за помощь моей семье.
– Да не за что благодарить. Ты же брал меня с собой на охоту и рыбалку. А мой отец никогда этого не делал. Он был фермером и разводил свиней. А еще он был всегда пьян. Так что всем хорошим во мне я обязан именно тебе.
– Еще раз спасибо, Том.
– Мне было нетрудно.
– У тебя, наверное, уже семья?
– Пока нет. Я объезжаю лошадей, у меня коровы и свиньи, а еще куры и отличный большой огород, но семьи пока нет. Мэри Лу сказала, тебе нужны мул и семена?
Дил посмотрел на жену. Она все это успела сказать, пока они говорили там, вдвоем. Он не был уверен, что ему это нравится. Ему не очень хотелось, чтобы все вокруг знали, что ему нужно или не нужно.
– Да, я собираюсь купить мула и немного семян.
– Ну вот что. У меня есть лошадь, объезженная – на ней можно пахать. Она, конечно, не так хороша, как мул, но вполне сгодится. И я могу продать ее задешево – действительно дешево. И у меня гораздо больше семян, чем нужно. И чем я мог бы использовать.
– Вообще-то я предпочел бы все-таки пойти в город и купить все это сам, – ответил Дил.
– Ну да, да, разумеется. Но все же подумай над моим предложением.
– Я хотел взять Уинстона с собой и купить ему леденцов.
– Отличная идея, – усмехнулся Том, – но так уж вышло… Я был сегодня утром в городе, и вот… – Он вынул из кармана рубашки, выложил на стол маленький сверток и развернул. На оберточной бумаге лежали два мятных леденца.
– Это мне? – Уинстон посмотрел на Тома.
– Тебе, – кивнул Том.
– Один съешь сегодня после обеда, – сказала Мэри Лу, – а второй оставь на завтра. Хорошо, когда чего-то можно с нетерпением ждать.
– С твоей стороны это очень любезно, Том, – сказал Дил.
– Ты должен остаться и пообедать с нами, – сказала Мэри Лу. – Дил и Уинстон наловили рыбы, а у меня есть пара картофелин, я могу все это пожарить.
– Почему бы и нет, – согласился Том, – отличное предложение. Давай я почищу рыбу…
Том приезжал практически каждый день: привел лошадь, привез семена, притащил недостающие детали для плуга. Дилу стало казаться, что он никогда не попадет в город. И он уже не был так уверен в том, что действительно хочет туда идти.
Том чувствовал себя намного увереннее и комфортнее с его домочадцами, чем он сам, и это вызывало у Дила ревность. Ему хотелось остаться наедине с семьей и найти наконец свое место. Мэри Лу и Том легко говорили друг с другом на любые темы, а мальчик потерял к луку всякий интерес. Дил нашел лук и стрелы под деревом, рядом с тем местом, где начинался лес, и отнес в коптильню. Там воздух был суше, а значит, лук лучше сохранится. Правда, Дил сомневался, что мальчик когда-нибудь вспомнит о луке.
Дил вспахал полдюжины акров земли, и на следующий день Том вывалил на вспаханную землю целый грузовик куриного помета и помогал Дилу пропалывать желтые длинношеие сорняки, сажать семена гороха и бобов, и еще они посадили немного семян арбуза и дыни канталупы.
В тот вечер они сидели перед домом, Том в кресле-качалке, Дил на стуле. Мальчик сидел прямо на земле рядом с Томом и ковырял палкой землю. Было темно, только в доме ярко горела лампа. Когда Дил смотрел через плечо, он видел, как Мэри Лу моет посуду, и ее ягодицы слегка подрагивают в такт движениям. Том один раз бросил взгляд на Мэри Лу, потом взглянул на Дила и устремил глаза в небо, словно запоминая расположение звезд.
– Мы так и не сходили на охоту тогда, до твоего отъезда, – сказал Том.
– Для тебя это много значило, да? – спросил Дил.
Том кивнул:
– Я всегда чувствовал себя здесь гораздо лучше, чем дома. Мама и папа всегда были в состоянии войны.
– Соболезную по поводу твоих родителей.
– Ничего. Все мы когда-нибудь умрем. В конце концов, это вопрос времени, а потому нужно тратить его с умом.
– Да, пожалуй, ты прав.
– Что ты скажешь о том, чтобы поохотиться? Ты и я? – спросил Том. – Давненько я не ел опоссума.
– Мне никогда особо не нравилось это мясо, – сказал Дил. – Слишком жирное.
– О нет, ошибаешься. Что я умею – так это готовить опоссума. Конечно, лучше всего взять его живым, недельку откармливать отборным зерном, а потом забить. Тогда получится самое лучшее, нежнейшее мясо. Но можно и подстрелить его на охоте, и я покажу вам, как избавиться от характерного привкуса при помощи толики уксуса и как приготовить его со сладким бататом. Тем более что бататов у меня изобилие.
– Дил любит бататы, – сказала Мэри Лу.
Дил повернулся к ней.
Она стояла в дверном проеме, вытирая полотенцем тарелку.
– Это хорошая идея, Дил, – сказала она. – Сходите на охоту. Я бы хотела научиться готовить мясо опоссума. Вы с Томом – как в былые времена.
– Я уже очень давно не ел бататы, – произнес Дил.
– Вот и еще одна причина согласиться, – сказал Том, улыбаясь.
Мальчик подал голос:
– Я тоже хочу пойти.
– Знаешь, это, конечно, здорово, – Том снова улыбнулся, – но я бы хотел, чтобы на этот раз мы пошли с Дилом вдвоем. Когда я был ребенком, Дил учил меня в лесу всему. И я хотел бы пойти с ним как в старые добрые времена. Ладно, Уинстон? Ты не будешь возражать?
Уинстон подумал, что все совсем не ладно и что он очень даже возражает, но все-таки буркнул:
– Не буду.
Этой ночью, лежа рядом с Мэри Лу, Дил сказал:
– Мне нравится Том, но все-таки я бы хотел, чтобы он не приходил так часто.
– Вот как?
– Я вижу, как относится к нему Уинстон, все понимаю и ничего не имею против. Но мне нужно поближе узнать Уинстона. Черт… Я никогда не знал его хорошо. Я и тебя не знал, Мэри Лу. Я должен вам кучу времени. Огромную кучу времени.
– Я не понимаю, о чем ты, Дил.
Некоторое время он молчал, пытаясь подобрать нужные слова. Он знал, что чувствовал, но описать это словами было трудно.
– Я знаю, ты думала, меня больше нет. Я знаю, мое возвращение стало для тебя неожиданностью, и возможно – не самой приятной. Но у нас есть шанс, Мэри Лу, обрести то, что нам нужно.
– А что нам нужно?
– Любовь, Мэри Лу. Любовь. У нас никогда не было любви.
Мэри Лу лежала молча.
– Я просто думаю, – продолжал Дил, – что нам нужно время – наше собственное время, которое мы должны проводить семьей, без никого. Пока. А потом уже можно и Тома. Ты понимаешь, о чем я?
– Наверно.
– Я даже не чувствую себя хозяином в доме. Я еще не был в городе, и никто не знает, что я вернулся.
– Ты скучал по кому-нибудь в городе?
Дил довольно долго обдумывал ответ:
– Нет. Но я скучал по тебе и Уинстону. И я должен восстановить нормальный ход вещей. Мне нужно возобновить связи, возможно, я смогу получить кредит в лавке, что-нибудь купить из того, что понадобится в следующем году. Но самое главное – я хочу быть здесь, с тобой. Я хочу говорить с тобой. Вы с Томом прекрасно общаетесь. Мне жаль, что мы с тобой не можем говорить так же легко. Нам нужно научиться разговаривать друг с другом.
– Да просто Том болтун. Настоящее трепло. Он может говорить о чем угодно часами – и при этом не сказать ничего дельного. Ты никогда не был говоруном, Дил… Почему вдруг теперь?
– Я хочу, чтобы ты слышала меня и чтобы я слышал тебя, чтобы мы говорили не только о каталогах семян, или «передай мне бобы», или «в лесу пожар», или «прекрати храпеть». В этом есть что-то неправильное. Я больше так не хочу. И не хочу, чтобы Том бывал здесь сейчас. Я хочу, чтобы у нас было время только для нас троих – тебя, меня и Уинстона. Вот и все.
Дил почувствовал на ее стороне кровати какое-то движение. Он повернулся к ней и увидел, что она задрала ночную рубашку выше груди. Грудь у нее была полная и круглая, она выглядела очень привлекательно, а волосы на лобке в темноте казались очень густыми.
– Возможно, – сказала она, – как раз сегодня мы можем начать узнавать друг друга поближе.
Во рту у него пересохло. Он с трудом смог выдавить из себя:
– Хорошо.
Руки дрожали, когда он расстегивал пижамные штаны, а она широко развела ноги, и он вошел в нее сверху. Всего минута – и он кончил.
– О Боже, – простонал он и почти потерял сознание, пытаясь удержать на локтях вес своего тела.
– Как это было? – спросила она. – Я все еще на что-то гожусь?
– Ты прекрасна. Но я… у меня все получилось слишком быстро. О, детка, просто… просто я так долго… прости меня.
– Ничего, – она легонько похлопала его по спине, а потом крутанулась под ним, показывая, что хочет, чтобы он вышел из нее.
– Я способен на большее, – сказал Дил.
– Завтра ночью.
– Завтра ночью мы с Томом идем на охоту. Он приведет собаку, и мы пойдем на опоссума.
– А, точно. Ну, значит, следующей ночью.
– Да, следующей, – сказал Дил. – Послезавтра.
Он откинулся назад на кровати, застегнулся и попытался понять, что чувствует, стало ему лучше или хуже. Он почувствовал облегчение. Но с ее стороны он не почувствовал ни малейшего желания. Она была все равно что дырка в матрасе.
Том привел собаку, принес винтовку 22-го калибра и мешок. Дил вынул двустволку из тайника в туалете и нашел, что она в прекрасном состоянии. Он взял к ней целый мешок патронов. Патроны были старые, но у Дила не было ни малейшего повода сомневаться в их пригодности: они хранились вместе с оружием, а оно было в полном порядке.
Небо было чистым, и хотя звезды отсутствовали, а луна была похожа на тонкий серп, вырезанный из свежего куска мыла, было так светло – что видно землю под ногами. Мальчик уже спал, а Дил, Том и Мэри Лу стояли перед домом и вглядывались в ночь.
– Присматривай за ним, Том, – сказала Мэри Лу Тому.
– Присмотрю, – обещал Том.
– Позаботься о нем как следует.
– Конечно, обязательно.
Дил и Том только начали свой путь в направлении леса, как их внимание было привлечено какой-то тенью: они увидели, как сова, то и дело ныряя к самой земле, схватила жирную мышь и понесла ее в клюве. Собака бежала за совиной тенью, которая бесшумно скользила по земле.
Они смотрели, как сова поднимается со своей добычей все выше и выше в небо, и Том произнес:
– Нет ничего бесспорного в мире, правда?
– Особенно, если ты мышь, – добавил Дил.
– Жизнь может быть очень жестокой, – сказал Том. Дил возразил:
– Никакой жестокости со стороны совы тут нет. Сова просто хотела есть. Это борьба за жизнь – ничего больше. У людей все по-другому. У людей вообще все не так, как у всех, за исключением, может, муравьев.
– Муравьев?
– Только люди и муравьи убивают и воюют просто потому, что они это могут. Люди придумывают тысячу благородных причин, произносят пламенные речи и приводят кучу поводов, но в основе всего – то, что мы этого хотим и мы это можем.
– Тут есть о чем поговорить, – сказал Том.
– Человек не может быть счастлив, если он не убивает и не разрушает все на своем пути. Когда видит что-то красивое, что ему не принадлежит, он хочет добыть это, поймать, испортить и в конечном итоге уничтожить. Красота привлекает его – и он ее убивает.
– Дил, у тебя странные мысли, – сказал Том.
– О да, это точно.
– Мы собираемся убивать. Но мы собираемся сделать это, чтобы поесть. Мы не совы и не едим мышей. Мы хотим убить большого опоссума и съесть его со сладким бататом, – закончил Том.
Они смотрели, как собака вбегает в темный лес, маячивший впереди.
Когда они добрались до края леса, тени деревьев исчезли. В лесу было совершенно темно, глаз выколи, только кое-где, где ветки были особенно тонкими, – чуть светлее. Они направились к этим светлым местам, нашли след и пошли по нему. Они шли и шли, и становилось все темнее. Дил поглядел наверх: так и есть, на небе появилось черное облако.
Том сказал:
– Черт, похоже, быть дождю. И откуда оно взялось?
– Будет ливень, – сказал Дил. – Проливной дождь, под которым моментально становишься мокрым, прежде чем сообразишь, где можно найти сухое местечко.
– Ты так думаешь?
– Я знаю. Я видел много дождей. И каждый раз начинается все именно так. Говорю тебе, это облако выплачет все глаза и пойдет дальше. Но грозы не будет, даже молний не будет.
Словно в подтверждение его слов из тучи начал хлестать ливень. Не было ни грома, ни молнии, но дождь лил очень сильный и холодный, и ветер буквально сбивал с ног.
– Я знаю хорошее место неподалеку, – сказал Том. – Там можно спрятаться под деревом, и там есть бревна, чтобы сидеть. Я даже убил там парочку опоссумов.
Они спрятались под деревом и, сидя на поваленном бревне, пережидали дождь. Это был дуб, старый, огромный, с толстыми ветками и широкими листьями, которые закрывали собой небо, – под ними дождь почти не чувствовался.
– Собака убежала далеко в лес, – сказал Дил. Он положил ружье рядом с собой и уронил руки на колени.
– Он ищет опоссума. Мы услышим его голос, его невозможно не услышать.
Том поправил на коленях винтовку 22-го калибра и взглянул на Дила, который был погружен в свои мысли.
– Иногда, – сказал Дил, – когда мы сидели в окопах и ждали, сами не зная чего, шел дождь, окопы заливало водой, вокруг плавали большие крысы, и мы ловили и ели их. Мы были очень голодны.
– Крыс?
– Да. Они на вкус почти такие же, как белки. Не то чтобы очень вкусные, но и не такие уж противные. А что белки? Белки, в сущности, те же древесные крысы.
– Вот как?
Том пошевелился, и Дил повернулся к нему.
Винтовка 22-го калибра все еще лежала у Тома на коленях, но теперь Дил увидел, что ее ствол смотрит прямо на него. Дил начал было говорить что-то вроде: «Эй, дружище, что ты делаешь?» – но в этот момент он понял то, что должен был, но не хотел понимать раньше.
Том собирался его убить.
Он с самого начала собирался его убить. С той самой минуты, когда Мэри Лу шла по полю рядом с его лошадью, они хотели его убить. Вот почему они не пускали его в город: его ведь считают погибшим, никто бы его не хватился, и не было бы никакого расследования.
– Я знал, – сказал Дил. – И я не знал.
– Я должен, Дил. Ничего личного – я прекрасно к тебе отношусь, и ты много сделал для меня. Но я должен. Она не оставила мне выбора. Двадцать второй калибр – негусто, но вполне хватит.
Дил спросил:
– Уинстон… он ведь не мой сын, да?
– Не твой.
– У него родинка на лице. И я теперь отчетливо помню, что когда ты был мальчишкой – я видел у тебя такую же. Она у тебя под волосами, да?
Том не отвечал. Он отступил назад, прицеливаясь, и потому оказался уже за пределами полога дубовых листьев, дождь обрушился на него, заливая потоками воды его шляпу, размазывая по лицу черные волосы.
– Ты был с моей женой, когда тебе было восемнадцать, а я даже не подозревал об этом. – Дил улыбнулся, как будто действительно думал, что это смешно. – Для меня ты был ребенком – вот и все.
– Ты слишком стар для нее, – глядя сквозь прицел винтовки, произнес Том. – И никогда не уделял ей внимания. Я был с ней все время с тех пор, как ты ушел. Я был с ней даже в тот момент, когда ты вернулся. Я просто выскочил тогда с другой стороны дома. Черт, Дил, там, в шкафу, моя одежда – а ты этого даже не заметил! Ты чертовски здорово разбираешься в погоде. Но ни хрена не понимаешь ни в женщинах, ни в мужчинах.
– Я не хочу понимать, потому иногда и не понимаю. А вообще мужчины и женщины разные бывают, не все одинаковые… Ты когда-нибудь убивал человека, Том?
– Ты будешь первым.
Дил смотрел на Тома, а Том смотрел на Дила сквозь прицел своей винтовки 22-го калибра.
– Это трудно, Том. С этим трудно жить – даже если человек тебе незнаком, – сказал Дил. – Я много убивал. Они приходят, когда я закрываю глаза. И каждый раз умирают снова, и я каждый раз умираю вместе с ними.
– Вот только не надо жалостливых историй. Я не верю, что ты придешь меня навестить, когда умрешь. Совсем не верю.
Из-за дождя фигура Тома стала расплывчатой, потеряла четкие очертания. Дил мог видеть только его силуэт.
– Том…
Пуля 22-го калибра попала Дилу в голову. Он опрокинулся навзничь, и дождь с остервенением набросился на его лицо. Перед тем как погрузиться в кромешную темноту, Дил подумал: «Как прохладно и чисто!»
Дил смотрел через бойницы, проделанные в металлическом заграждении на краю окопа. Он не видел ничего, кроме темноты, – за исключением тех моментов, когда в небе ослепительно вспыхивали молнии и освещали сельский пейзаж. Гром гремел так громко и оглушительно, что порой его невозможно было отличить от выстрелов орудий, снаряды которых рвались со страшным грохотом тут и там, укладывая направо и налево бегущих солдат, как тряпичных кукол.
Дил увидел фигуры. Они двигались по полю, как колонна призраков. Вытянувшись в одну длинную серую линию, они все приближались, и приближались, и приближались. Он высунул винтовку в отверстие бойницы и прицелился, прозвучала команда – и они начали стрелять. Застрекотали пулеметы, окрашивая поле боя в красный цвет беспорядочными вспышками огня. Фигуры стали падать. Лица тех, кто шел в наступление, в этом дьявольском красном освещении были видны теперь отчетливо, а когда снова вспыхивала молния, они, казалось, вибрировали. Ревели орудия, гремел гром, кашляли надрывно пулеметы, щелкали винтовки, кричали люди.
Уцелевшие немцы преодолели поле и попрыгали за железное ограждение прямо в окопы. Началась рукопашная. Дилу пришлось пустить в ход свой штык. Он ткнул им в молодого немецкого солдата, такого тщедушного, что форма на нем висела, будто полупустая. Когда немец болтался там, на конце штыка винтовки Дила, снова вспыхнула молния, и в ее свете Дил отчетливо увидел белесый пушок на его подбородке. А на детском личике появилось такое выражение, будто тот внезапно понял, что все происходящее здесь и сейчас вовсе не является увлекательной и грандиозной игрой.
И тут Дил закашлялся.
Он все кашлял и кашлял и не мог вдохнуть. Попытался подняться, но сначала ничего не вышло. Потом все-таки сел, и грязь стекала по его лицу и телу, а дождь поливал его неистово сверху. Дил выплюнул изо рта грязь и землю и вдохнул полной грудью. Дождь умыл его лицо и волосы.
Он не знал, сколько просидел там, под дождем, заново учась дышать. Но дождь наконец перестал.
Он ранен в голову.
Дил поднял руку к голове и коснулся раны – на пальцах остались следы крови. Он снова тронул рану, убрав волосы со лба, – там был след от пули, углубление, но пуля прошла навылет, наискосок, через мягкие ткани, не затронув кости черепа. Дил потерял много крови, но сейчас кровотечение остановилось – грязь в могиле заполнила рану и остановила кровь. Могила, довольно мелкая, скорее всего, была вырыта накануне – все было спланировано заранее, но дождь спутал планы. Дождь намочил землю, и в темноте Том закопал Дила не слишком глубоко. Недостаточно глубоко и недостаточно тщательно. Он мог дышать – его нос был свободен. А земля была слишком мягкой и не смогла его удержать. И вот теперь он сидел, а земля оползала с него большими кусками, шлепаясь рядом.
Дил попытался вылезти из могилы, но был слишком слаб, и ничего не получилось, он только ворочался в скользкой мокрой грязи и в результате так и замер лицом вниз, не в силах пошевелиться. Когда он смог наконец поднять голову, дождь прекратился, облака рассеялись и на небе ярко сияла луна.
Дил кое-как выкарабкался из своей могилы и пополз к бревну, где они сидели с Томом. Его ружье было все там же, где он упал, – за бревном. Том или забыл о нем, или не позаботился. У Дила не было сил его поднять.
Дил сел, привалившись к бревну спиной, и сидел, держась за голову и разглядывая землю вокруг. Одна смелая змейка скользнула по его ботинку и скрылась в темноте леса. Дил наклонился, протянул руку и взял ружье. Оно было мокрым и холодным. Он переломил ружье, два патрона выскочили и упали на землю – он не пытался их искать. Заглянул в ствол – чисто. Не заботясь о выскочивших патронах, он зарядил два новых из мешка с боеприпасами.
Глубоко вздохнул. Поднял с земли два влажных листа и приложил к ране – они тут же прилипли. Затем Дил встал и поплелся к дому, а листья, прилипшие к крови на его лбу, делали его похожим на лесное божество в венце.
Дил шел, пошатываясь, медленно, словно на прогулке. Наконец он выбрался из леса на дорогу, ведущую через поле. Дождь совсем прекратился, снова стало светло, и начал дуть слабый ветер. Земля после дождя сильно пахла – совсем как там, во Франции, когда была гроза и сверкали молнии, и солдаты наступали… Запах влажной земли смешивался с резким запахом пороха, а в результате получался запах смерти.
Дил шел, пока не увидел очертания дома, черного, словно сгоревшего. Дом казался очень маленьким, еще меньше, чем раньше: будто все, что имело когда-то для Дила значение и смысл, продолжало сжиматься и уменьшаться в размерах. Собака вышла навстречу, но он не обратил на нее внимания, и она убежала прочь, к деревьям, которые остались у него за спиной.
Он подошел к двери и распахнул ее ударом ноги. Дверь открылась со скрежетом и грохотом и стукнулась о стену. Дверь спальни была открыта, и он вошел. Окно распахнуто, лунный свет освещал комнату так, что было видно все как днем, и Дил увидел Тома и Мэри Лу, они занимались любовью, и тут же вспомнил то краткое соитие, что было у него с ней, как она позволила отыметь ее, чтобы не говорить больше о Томе. Он понял, что тогда она дала ему себя, чтобы защитить то, что было у них с Томом. Внутри у Дила что-то надломилось, и он знал, это сломалось самое главное, что делает человека человеком.
Он смотрел на них в упор, а они увидели его и замерли. Мэри Лу сказала: «Нет». Том поспешно выскочил из нее, чуть помедлил, голый, как сама природа, на середине кровати, и скользнул в окно, как лиса в нору. Дил нажал на курок, пуля съела часть подоконника, но Том успел выскочить и убежать. Мэри Лу закричала. Она рывком вскочила с кровати, но не могла стоять – ноги не держали ее от ужаса, она упала на пол и начала отползать в сторону, повторяя его имя. Что-то темное поднималось с самых глубин души Дила, и этому темному нельзя было противостоять. Окровавленный лист упал с его лба. Дил поднял ружье и выстрелил. Выстрел разворотил ей грудь и отбросил к стене, чуть пониже подоконника.
Дил смог хорошо разглядеть ее: глаза открыты, рот тоже. А ее волосы и простыня потемнели от крови.
Он перезарядил ружье, засунув в боек два новых патрона из боезапаса, и пошел в комнату мальчика, которая была напротив спальни. Дверь снова распахнул ногой. Когда он вошел, Уинстон, одетый в пижаму, выбирался через окно. Дил выстрелил, но попал только в шарик на спинке кровати. Мальчик же, как и его отец, ловко умел прыгать через окна.
Дил выглянул в открытое окно и огляделся.
Мальчик бежал по залитому лунным светом полю, как заяц, петляя в направлении леса и города. Дил вылез через окно и погнался следом. И тут увидел Тома. Том убегал в правую сторону, туда, где раньше было большое ущелье и заросли ежевики. Дил побежал за ним. Он бежал все быстрее. Он чувствовал себя солдатом, который бежит в атаку и ждет, когда пуля сразит его и все кончится.
Дил приближался к цели. Том был разут, и это работало против него: он хромал. Вероятно, его ноги были изранены камнями, шипами и колючей травой. Лунная тень Тома переломилась и поднялась высоко, будто душа попыталась оторваться от тела хозяина.
Том ворвался в ущелье, с трудом продираясь сквозь заросли ежевики, и побежал вниз. Дил – за ним. Было влажно и свежо после недавнего дождя. Дил видел, как Том пытался забраться наверх с противоположной стороны ущелья, там, где заросли ежевики особенно густы. Дил пошел в том направлении и, когда подошел поближе, увидел, что Том запутался в колючих ветках. Ветки вцепились в его руки и ноги и крепко держали, будто он был прибит гвоздями. Чем сильнее сопротивлялся Том, тем глубже впивались в его кожу шипы и тем прочнее он застревал. Том продолжал крутиться и дергаться и в конце концов оказался беспомощным, вися на ветках ежевики чуть повыше того места, где стоял Дил, одна рука вытянута, вторая прижата к животу, как муха в паутине или рождественский подарок в упаковке. Подарок для того, что так любят делать люди и муравьи.
Он тяжело дышал.
Дил склонил голову набок, словно собака, внимательно разглядывающая что-то перед собой:
– Ты плохо стреляешь, Том.
– Это не повод, чтобы убивать меня, Дил.
– Поводы не нужны. Я просто человек, – сказал Дил.
– Да какого черта, Дил, что ты несешь! Я прошу, не убивай меня. Я умоляю тебя! Она думала, что ты мертв, давно мертв. Она просто хотела, чтобы мы были вместе, – она и я.
Дил глубоко вдохнул и попробовал воздух на вкус. Еще секунду назад такой чистый и свежий, теперь он горчил.
– Мальчишка ушел, – сказал Дил.
– Иди за ним. Иди, если хочешь, но только меня не убивай!
Улыбка перекосила лицо Дила.
– Маленькие мальчики должны вырастать в больших мужчин, – сказал он.
– Но в этом нет никакого смысла, Дил! Ты не имеешь права!
– Никто из нас не имеет права, – ответил Дил.
Он вскинул ружье и выстрелил. Голова Тома откинулась назад, и тело его обвисло на ветках над краем ущелья.
Мальчишка был шустрый – гораздо более шустрый и ловкий, чем его отец. Дил видел, куда бежал мальчик, нашел много его следов, отпечатки босых ног на мокрой земле, четко видимые в лунном свете, примятую траву там, где он переводил дух… должно быть, он уже достиг леса, а может, и города. Дил это знал. И это уже не имело никакого значения.
Дил уходил все дальше от леса по полю, пока не приблизился к Блинной скале. Она была сложена из плоских, лежащих друг на друге огромных камней и издалека походила на стопку блинов – отсюда и название. А он и забыл про нее.
Дил подошел к скале и внимательно рассматривал ее передний край. Примерно двадцать футов в высоту, от земли до вершины. Дил вдруг вспомнил, как когда-то, когда был пацаном, отец говорил ему: «Спартанский мальчик преодолел бы эту высоту примерно за три минуты. Я тоже забираюсь на эту скалу примерно за три минуты. Посмотрим, на что способен ты, сынок». Дил никогда не добирался до вершины за три минуты, хотя и пытался, раз за разом. Почему-то это было важно для его отца, по каким-то непонятным личным причинам. И ведь Дил позабыл об этом.
Дил прислонил ружье к скале, разделся и снял обувь. Разорвал рубашку и сделал из нее перевязь для ружья, закинул ружье на голое плечо, повесил на другое голое плечо мешок с патронами и полез. Он добрался до вершины. Он не знал, сколько времени это заняло, но предполагал, что приблизительно три минуты. Теперь он стоял на вершине Блинной скалы и вглядывался в ночь. Отсюда был виден его дом. Он уселся, скрестив ноги, и положил ружье себе на бедра.
Посмотрел на небо.
Звезды были такими же яркими, как и всегда, а черное пространство между ними – таким же черным и бездонным. Если бы человек мог – он бы посрывал с неба звезды, думал Дил.
Он сидел и задавал себе вопрос, сколько сейчас времени. Луна уже опустилась ближе к Земле, но еще не так, чтобы потянуть за собой солнце. Дилу казалось, он сидит так уже несколько дней. Иногда он задремывал, и во сне был муравьем, одним из множества муравьев, и двигался с другими муравьями к отверстию в земле, из которого валил дым и вылетали сполохи огня. Вместе с другими муравьями он оказался внутри этого отверстия и продолжал путь к огню. Цепочкой, по одному. Идущие прямо перед ним муравьи один за другим превращались в огне в черные угольки, и он с нетерпением ожидал своей очереди. Когда же наступила его очередь, он проснулся и посмотрел на залитое лунным светом поле.
Он увидел, как со стороны его дома по полю скачет всадник. Лошадь под ним была похожа на большую собаку – настолько крупным был этот человек. Дил давным-давно не видел его, но сразу догадался, что это Лобо Коллинз. Шериф. Он был шерифом еще до отъезда Дила.
И теперь Дил наблюдал, как Лобо скачет по полю, приближаясь к нему, и у него не было никаких мыслей на этот счет.
Встав так, чтобы Дил не мог его подстрелить, Лобо остановился, слез с лошади и снял притороченную к седлу винтовку.
– Дил, – крикнул он, – я Лобо Коллинз, шериф!
Голос Лобо летел по полю, не встречая препятствий, громкий и ясный. Будто они сидели совсем рядом. Было так светло, что Дил видел кончики его усов.
– Твой парень прибежал и рассказал, что тут случилось.
– Он не мой парень, Лобо.
– Это все знали, кроме тебя, но это же не повод творить то, что ты натворил. Я был в ущелье, видел Тома.
– Они все еще мертвы, я полагаю.
– Тебе не стоило это делать, Дил. Но она была твоей женой, а он с ней путался; думаю, это может служить неким оправданием, и присяжные примут во внимание. Тебе стоит подумать, Дил, у тебя хорошие шансы.
– Он стрелял в меня, – сказал Дил.
– Тем более. Это в корне меняет дело. Почему бы тебе не бросить оружие, не спуститься ко мне и не сдаться? Мы вместе поедем в город и там разберемся, что к чему и что можно со всем этим сделать.
– Я был мертв еще до того, как он выстрелил в меня.
– Что? – Лобо встал на одно колено, он придерживал винчестер рукой на колене, а другой рукой по-прежнему держал уздечку.
Дил поднял ружье. Теперь он сидел прямо за камнем, дуло его ружья смотрело в небо.
Лобо произнес:
– Лучше выходи, Дил. Твоя пуля не достанет меня, а я могу тебя подстрелить. И стреляю я метко – могу попасть в задницу мухе, что летает на Луне.
Дил встал:
– Да, я слишком далеко, чтобы ты мог попасть в меня, Лобо. Что ж, я, пожалуй, придвинусь немного ближе, чтобы устранить это досадное обстоятельство, – сказал он.
Лобо поднялся с колен и бросил поводья. Лошадь не тронулась с места.
– Не будь дураком, Дил. Не будь дураком, черт тебя дери!
Дил пристроил ружье на плечо и начал спускаться с той стороны, где камни закрывали его и где Лобо не мог видеть его передвижений. Спускался он быстрее, чем поднимался, и даже не замечал, что камни сдирают кожу с коленей и голеней.
Когда Дил обошел камни, Лобо стоял почти на том же месте, только чуть отошел от лошади, держа наготове винчестер. Он стоял и смотрел, как приближается к нему Дил, голый и растерзанный. Потом сказал:
– Дил, это абсурд. В этом нет ни малейшего смысла. Я не видел тебя много лет, а сейчас должен смотреть на тебя через прицел винчестера. Дил, в этом нет смысла.
– Ни в чем нет смысла, – произнес Дил. Он пошел еще быстрее, на ходу вздергивая затвор.
Лобо постоял еще немного, потом поднял винчестер к плечу и сказал:
– Последнее предупреждение, Дил.
Дил не останавливался. Он опустил ружье к бедру и нажал на курок. Раздался выстрел, пули пролетели широкой дугой и упали на траву перед Лобо.
И тогда выстрелил Лобо.
Дилу показалось, что его толкнули. Да, так это и выглядело. Будто кто-то невидимый оказался рядом и сильно толкнул в плечо. Дальше он обнаружил, что лежит на траве и смотрит на звезды. Он чувствовал боль. Но это была совсем не та боль, какую он чувствовал тогда, когда понял, кто он на самом деле.
Мгновение спустя кто-то вынул ружье из его рук. Лобо опустился на колени рядом с ним, держа в одной руке винчестер, а в другой – ружье Дила.
– Я убил тебя, Дил, – сказал он.
– Нет, – Дил выплюнул изо рта кровь. – Нет. Для того чтобы убить, нужно, чтобы человек был жив. А я не был живым.
– Думаю, я подрезал тебе легкое, – сказал Лобо, будто немного гордясь своей меткостью. – Не надо было делать того, что ты сделал. Хорошо, что мальчик смог убежать. Он ни в чем не виноват.
– Просто еще не пришла его очередь.
Грудь Дила заполнялась кровью. Будто кто-то вставил ему в рот шланг и вливал через него кровь. Он пытался что-то сказать, но не получалось. Он только закашлялся, и немного теплой крови выплеснулось ему на грудь. Лобо приподнял его голову и положил себе на колени, чтобы ему было легче дышать.
– Твои последние слова, Дил.
– Посмотри туда, – сказал Дил.
Глаза Дила были устремлены вверх, на небо, и Лобо посмотрел туда же. Он увидел ночь, и звезды, и луну.
– Посмотри туда. Ты видишь это? – прохрипел Дил. – Звезды падают.
Лобо ответил:
– Нет, Дил, не падают, – но когда он обратил свой взгляд на Дила, тот был уже далеко.
Уолтер Мосли
Дитя ночи[34]
Она дала мне имя Ювенал Никс и превратила меня в Дитя Ночи.
Все началось на субботнем собрании в «Сплинтере» – книжном магазине Радикальной фракции. Я выступал – излагал позицию Союза чернокожих студентов относительно сотрудничества с белыми радикалами. Мы считали, что наши структуры, организации, сама идея нашего освобождения слишком долго эксплуатировались белыми группировками, которые притворялись нашими друзьями и союзниками, возможно – даже веря в это. В результате нам навязали чуждые задачи, отвлекли от потребностей и целей нашего народа.
Речь моя удалась, слушатели – и белые, и черные – вроде приняли мои слова всерьез. Я почувствовал, что, сформулировав наши цели, уже многого достиг, – будто прочертил линию в сыром, но быстро твердеющем цементе и тем добавил важный штрих в прекрасную картину грядущей революции.
После ответных речей, мнений, клятв и призывов к солидарности ко мне подошла девушка. Она была небольшого роста, белая, даже бледная, в широких джинсах не по размеру и выцветшей синей футболке. Не красавица, почти ненакрашенная. Зато глаза у нее были поразительные. Темные, почти черные, с матово-серебристым отблеском.
– Мне понравилось твое выступление, – сказала она. – Мужчина должен стоять на своем, не полагаясь на чужую поддержку.
Слово «мужчина» удивило меня. По ее виду я было решил, что она феминистка.
– Верно, – откликнулся я. – Чернокожему не нужен белый господин, который укажет путь. А вот белым нужна власть над нами.
– Всем нужна ваша сила.
Она посмотрела мне в глаза и коснулась моего запястья. Пальцы у нее были ледяные.
– Выпьем кофе?
Я хотел ответить «нет», но неожиданно сказал «да».
– Только недолго, – добавил я смущенно. – Мне надо к своим, отчитаться.
– Я из Румынии, – рассказывала она, когда мы сидели в кафе напротив нашего книжного. – Родители умерли, я одна на всем свете. Зарабатываю редактурой – на вольных хлебах, а по вечерам хожу на всякие сборища.
– Политические? – спросил я, любуясь лунным сиянием ее глаз.
– Всякие, – пожала она плечами. – Лекции, вернисажи и все такое. Просто хочется быть среди людей, чувствовать себя причастной к чему-то, хоть временно.
– Живешь одна?
– Одна. Мне так лучше. Серьезные отношения быстро теряют смысл, неделя-другая – и мне опять хочется одиночества.
– Сколько тебе лет? – спросил я, отметив, какая странная у нее манера говорить.
– Я молода, – ответила она с улыбкой, словно вспомнив какую-то шутку. – Пойдем ко мне ночевать?
– Я не охотник до белых девушек, Джулия, – сказал я, так она мне назвалась.
– Пойдем, – повторила она.
– Я провожу тебя до дома, – нехотя процедил я, – но потом мне надо обратно в центральное здание.
– Что за центральное здание?
– Руководители союза арендовали старый особняк в Гарлеме. Мы там вместе живем и готовимся к тому, что скоро наступит.
Она улыбнулась моим словам и встала.
– Джулия! – окликнул ее мужчина, когда мы отошли от кафе на полквартала. – Подожди!
Это был высокий плечистый блондин. Вполне мог оказаться игроком в американский футбол, даже из команды моего университета.
– Мартин… – не слишком-то обрадовалась она.
– Куда ты?
К его левому предплечью был приклеен пластырем кусок многослойной марли.
Она не ответила, и он злобно глянул на меня.
– Это моя девушка, чувак, – сказал он.
Я тоже не ответил. Я уже готовился к драке, в которой не рассчитывал победить. Он был амбал, а я максимум – в среднем весе.
– Иди куда шел и останешься цел, – добавил амбал.
Он словно уговаривал меня и от этого казался еще более опасным.
– Слушай, ты! – сказал я. – Мы только что познакомились, но уходить я не собираюсь.
Он потянулся ко мне, и я изготовился нанести самый страшный удар, на какой был способен. Я не мог позволить этому белому обратить меня в бегство.
– Мартин, хватит! – отчеканила Джулия. Каждый слог был похож на удар молотка по гвоздю.
Кулак Мартина разжался, и он отдернул руку, будто обжегшись.
– Уходи! – приказала она. – И отстань от меня раз и навсегда.
В Мартине было под два метра роста и больше центнера веса, в основном за счет мышц. Но он дрожал, точно стоял на сильном ветру. Шейные мускулы напряглись, лицо исказил судорожный оскал. Простояв так около минуты, Мартин повернулся и, шатаясь, пошел прочь. По пути он все больше сутулился, даже съеживался, как человек, которого только что избили.
– Ты был готов подраться, – сказала Джулия.
Я не ответил.
– Тебе досталось бы, – продолжила она.
Она взяла меня за руку и повела через Манхэттен к пешеходному проходу на Бруклинский мост. Я не сопротивлялся. Во мне еще кипела кровь от чуть было не состоявшейся драки, от предчувствия, что мне вот-вот накостыляют.
По дороге она рассказывала о жизни в Румынии, о побеге от коммунистов в Мюнхен, где она какое-то время жила среди цыган. Был холодный октябрьский вечер, я слушал, не чувствуя необходимости отвечать. А она держалась за мою руку и беспечно болтала о жизни, которая казалась мне историей из книжки.
Мы перешли на ту сторону, и вскоре она привела меня в район, где складов было гораздо больше, чем жилых домов. Мы спустились по лестнице, ведшей к двери полуподвального помещения. Она открыла дверь без ключа, просто толкнув ее.
Дальше – длинный коридор, еще одна лестница, спуск не меньше чем на три этажа, зал и опять дверь, от которой у нее был ключ.
Мы оказались в небольшой слабоосвещенной комнате с кленовым столом в углу и простым матрасом на полу. Окон, конечно, не было, запах стоял сухой и затхлый, как в склепе, который не открывали несколько веков.
Дверь за мной закрылась, и я повернулся, чтобы взглянуть в глаза Джулии. Их лунный блеск стал еще ярче, а от улыбки у меня перехватило дыхание. Она стянула голубую футболку, перешагнула широкие джинсы и предстала передо мной нагая. Бросившись к ней, я осознал, что мое непреодолимое влечение нарастало с того момента, как Мартин начал мне угрожать. Я спустил брюки, и Джулия засмеялась. Я повалил ее на матрас, и мы соединились. Брюки так и остались на моих лодыжках, и ботинки я не снял – торопился. Мне надо было срочно оказаться в ней. Я должен был трахать и трахать и трахать ее. Ничто не могло меня остановить. Даже оргазм лишь на пару мгновений притормозил мощное и ритмичное движение наших тел.
Джулия не переставая смеялась и говорила со мной на каком-то иноземном языке. То и дело она убирала с моего лба волосы и ловила мой взгляд своими жутковато-искристыми глазами.
Я корчился на ней, а она обвивала меня ледяными руками и ногами. Я не мог остановиться, не мог выйти из нее. Впервые в жизни я почувствовал, что такое настоящая свобода. Я понял, что лишь эта страсть смогла что-то расшевелить в бездонных глубинах моего существа.
Очнулся я, не помня, что потерял сознание. И все-таки без этого явно не обошлось, потому что теперь я лежал в другой комнате, на кровати. Запястья и лодыжки были прикованы к ней цепями.
В этой комнате также отсутствовало окно, и воздух был затхлый. Мне показалось, что я где-то глубоко под землей, но тем не менее я закричал. Я визжал и орал, пока не охрип, но никто так и не пришел. Никто меня не услышал.
Проходил час за часом, а я все бился и орал, но цепи были крепки, а стены толсты. Единственным источником света была похожая на колонну свеча, оставленная Джулией. Я гадал, суждено ли мне умереть в этой подземной гробнице.
Порой меня посещала тревога: может, это заговор расистов против нью-йоркского СЧС? Может, они похитили меня, чтобы чего-то добиться. И линчуют или сожгут. Я стану мучеником за наше дело.
Через много часов дверь наконец открылась, и вошла Джулия. Я завизжал что было сил, но она не обратила внимания. Улыбнулась, села рядом на кровать. Она была босая. На ней был красный бархатный халат до пола, с капюшоном.
– Эта комната внутри другого помещения, а то – внутри еще одного, – сказала она. – Мы глубоко под землей, и тебя никто не услышит.
– Зачем ты меня приковала? – спросил я, стараясь не выдать своего страха.
В ответ она встала, широкий халат упал на пол. Она была обнажена – как и я. У меня захватило дух, только не знаю, из-за ее наготы или все из-за тех же глаз.
Она опять улыбнулась и опустилась рядом со мной на колени. Быстрый поворот головы – и она впилась в мое левое предплечье.
Следующие несколько абзацев описывают много дней моей жизни.
Как передать состояние дотоле мне совершенно незнакомое, которое доводило все доступные мне ощущения до порога переносимости и дальше – за него? Боль была песнью, которую я и пел, и одновременно неутолимо жаждал петь. Моя текучая кровь была не только моей жизнью, но вбирала себя жизни всех, кто был до меня. Трепещущий восторг Джулии проникал в мою грудь и там превращался в зверя, который пытался когтями и зубами выдраться наружу, чтобы избавиться от скорлупы цивилизации.
Спина выгибалась дугой, я кричал, стремясь освободиться – и в то же время продлить мою боль. Я хотел питать Джулию своей кровью больше, чем совокупляться с ней. Я словно вернулся в раннее детство – новые ощущения так восхищали меня, что цепи были необходимы – дабы сдержать мой экстаз.
Откидываясь на матрас, я переставал существовать. Я становился пустой оболочкой, покинутым коконом, в котором гусеница превратилась в бабочку, а потом улетела. Внутри меня была пустота и снаружи тоже. Я не был мертв, потому что никогда по-настоящему не жил. Вертлявая гусеница и трепещущая крыльями бабочка использовали мое безучастное «я» как перевалочный пункт, оставив мне пустоту, похожую на мимолетную тень полуулыбки.
– Ювенал Никс… – прошептал голос.
– Что? – прохрипел я.
– Это твое имя.
Я находился в странном, подвешенном состоянии много часов, которые казались неделями, даже месяцами. Я не спал, не терял сознание, но и реальность вокруг не осознавал. В этом предсмертном эфире ко мне приближались разумные существа, не имевшие признаков ни расы, ни пола, ни даже биологического вида.
– Тебе грозит знание, – сообщило мне одно из существ – желтый нимб неизвестного происхождения.
– Меня кто-то узнает? – спросил я, но не словами.
– Знание, – повторило пустое световое кольцо.
– Не понимаю.
– Тогда еще есть надежда.
– Ювенал, – произнес женский голос.
Я открыл глаза и увидел Джулию, в тех же джинсах и футболке, – она сидела на полу у изножья кровати. Взгляд ее можно было описать только одним словом: голодный.
– Джулия…
Улыбка не затронула ее алчущих глаз.
– Ты восхитителен на вкус, – хотя она говорила шепотом, для меня ее голос звучал, будто она кричала в длинном гулком коридоре. – Я почуяла твою сладость, еще даже не войдя в тот книжный магазин. И пришла туда за тобой.
– Ты отпустила Мартина, укусив его в руку, – сказал я. – Так?
– Я отпускаю всех после первого укуса, – ответила она. – Их были сотни… тысячи.
Я – я прежний – вздохнул с облегчением.
– И тебя я хочу отпустить. Но твоя кровь призывает меня.
Она коснулась моего бедра с внутренней стороны, между коленом и пахом. Ее холодные пальцы потерли это место. Прикосновение отозвалось во мне эхом мучительного наслаждения.
Она склонилась надо мной и сместилась на дюйм в сторону от этой точки. Ее лунные глаза были прикованы к моим глазам.
– Кусай, – сказал я, несмотря на ужас, поднимавшийся у меня в груди.
В течение следующих четырех суток она сосала кровь из моей руки, другой ноги и наконец – из живота, чуть выше пупка. Меня сотрясал непрестанный экстаз, смешанный с трепетом страха. Я не ел, не спал, не чувствовал необходимости облегчаться. Когда я не питал Джулию, мое тело пребывало в состоянии полного отдыха и расслабления.
– Мы никогда не пьем много, – поведала она мне как-то вечером после трапезы. Она лежала на спине, головой на моем бедре, блаженно облизываясь. – Для жизни нам требуются сущие пустяки. Это вам, людям, нужно убивать и набивать брюхо, чтобы существовать. А для нас полстакана свежей крови хватает на много дней.
– Почему же ты кусаешь меня ежедневно? – спросил я.
В моем вопросе не было страха. После укуса я чувствовал себя одурманенным, размягченным. Просто я хотел понять ее до конца.
Она села. Ее черные глаза засветились странным светом и стали почти белыми.
– Мы не можем размножаться, как вы, – сказала она. – Но мы должны создавать себе подобных. В нашем укусе содержится наркотик, который для большинства людей скоро становится ядом. Однако некоторым – сладким, как ты – мы можем передавать свою природу. Мы называем их своими возлюбленными.
– Ты любишь меня?
– Я люблю твой вкус.
– Я для тебя что-то вроде бифштекса?
Волна отвращения прошла по ее лицу.
– Нет, я люблю не смерть, но жизнь, текущую в тебе и во мне одновременно. Ощущение бытия, которое я несу в себе и которое беру из тебя. Это и есть твой вкус – и он доставляет величайшее наслаждение, которое только может испытать живое существо.
– А как было с Мартином? – спросил я, когда почувствовал, что она собирается уйти. Я ненавидел моменты, когда, насытившись, она уходила. Словно она была нужна мне постоянно, чтобы отодвигать тьму.
– Я уже сказала, в нашей слюне содержится наркотик. Из-за него укушенные стремятся к нам. Обычно они все забывают или помнят нас как сон, но иногда начинают преследовать. Это одно из возможных нежелательных последствий нашего симбиоза с людьми. Я совершила ошибку, приведя тебя в то место, где встретила Мартина. Его желание очень сильно, но если бы я укусила его еще раз, он наверняка бы умер.
– А давно ты его укусила?
– Два года назад.
– И ему до сих пор приходится носить повязку?
– Вряд ли это по необходимости. Иногда они носят повязку как память.
– А ты… – начал я, но она положила ледяную руку мне на лоб, и я отключился.
Когда я проснулся наутро после ее последнего укуса, цепей не было. На единственном стуле я нашел свою аккуратно сложенную одежду. Сверху лежал кремовый конверт, на котором было напечатано «Ювенал Никс». В комнате стояла тишина, и я отчего-то сразу понял, что Джулия ушла навсегда. Места укусов немного пульсировали, но не болели.
Я бросился к двери в коридор, который окружал мою келью. Из него вела дверь в еще один коридор, окружавший первый. В этих коридорах не было ничего – ни мебели, ни ковров. Было еще одно помещение сбоку – небольшой туалет. Обнаружив его, я почувствовал, что мое тело возвращается ко мне и что мне надо уходить.
Письмо было написано перьевой ручкой, каждое слово в нем было тщательно подобрано и выведено – специально для меня.
Я вернулся в центральную комнату и огляделся. Голый сосновый пол. Простая кровать. Единственный стул. Похоже на стихотворение о жизни Джулии, а теперь и о моей.
Я сел. Где-то очень далеко тихо звучала музыка, будто играли виолончели. Через некоторое время я понял, что так поет моя кровь.
Просидел я долго, гадая, что же за зелье она напускала в рот перед тем, как укусить меня. А потом встал и ушел из ее подземного жилища, не собираясь туда возвращаться.
День был ясный, ослепительный, наполненный громкими, резкими звуками. Я так долго провел в темноте, что глазам было больно, солнце обжигало кожу.
И все-таки воздух и все вокруг было каким-то хрустальным. Я пересек мост, чувствуя легкость, невесомость. Люди, встречавшиеся мне, наоборот, казались толстыми и неуклюжими. Я чувствовал к ним расположение. На середине моста я вдруг понял, что еще ни разу за этот день не вспомнил о своей и чьей бы то ни было расе. Белые, черные, желтые – для меня все были теперь одинаковы.
Я обругал себя и попытался увидеть все в свете политической и расовой ситуации, прекрасно мне известной. Я убеждал себя, что заточение притупило мое ощущение реальности, что Джулия лишила меня способности трезво смотреть на мир.
Но как я ни старался, не мог разглядеть пороки в идущих по своим делам мужчинах и женщинах. А Джулия… ее лунные глаза и легкий акцент не вызывали ни злобы, ни страха, ни обиды, ни желания отомстить.
Я шел, с каждым шагом чувствуя себя счастливее и беззаботнее. Вселенная пела радостный гимн жизни и судьбе. Птицы, насекомые, даже химические ароматы в воздухе пробуждали во мне ностальгию по тому, что ушло в прошлое, но осталось в памяти чувств.
На ходу я смеялся и даже слегка пританцовывал.
Я решил дойти пешком до Гарлема, до нашего центрального здания.
Идя по многолюдной Пятой авеню, я чувствовал себя принцем. Все вокруг были моими не ведающими о том подданными, а я – их милостивым монархом. А среди них – здесь и там – я видел кольца света, вроде того нимба, что предупреждал меня об «опасности знания».
Когда я дошел до Центрального парка, песнь, звучавшая в небе, стала истошной. Небо кричало, но меня это не тревожило. Деревья шептали о том, какие они старые и тяжелые. Они тоже шли – в обратную сторону, навстречу мне. Моя кровь гудела, голова начала кружиться, пришлось даже сесть на скамейку.
Я улыбался прохожим. Некоторые из них поглядывали на меня с тревогой. Давным-давно, неделю назад, я сказал бы, что это оттого, что я чернокожий, что у моей расы свои цели и задачи, но теперь я объяснял это лишь тем, что они не могут понять новизны, текущей в моих жилах.
Солнце изнуряло меня, и я решил встать. Лишь в этот момент я осознал, как ослабел. Я упал лицом вниз. Боль я не успел ощутить, потеряв сознание до того, как ударился об асфальт.
Где-то далеко садилось солнце. Оно в последний раз вскрикнуло над горизонтом, после чего над миром разлилась такая полная тишина, что я выскочил из сна, будто на меня вывалили сто фунтов льда. Я спрыгнул с больничной кровати и выглянул из окна в распускающиеся сумерки.
– Что с тобой, парень? – спросил кто-то.
Я обернулся и увидел, что это один из шестерых мужчин, лежавших в палате. Он был белый, с седой бородой и темными, хотя тоже седоватыми усами.
– Как я сюда попал? – спросил я.
– Тебя приволокли. Мы думали, ты мертвый.
Я был все в той же одежде. Восторг дня сменился конкретностью ночи. Меня охватило волнение, в котором были мрак и угроза.
Я оказался на улице, не успев понять, что я босой. Но прикосновение к бетону и асфальту не причиняло мне неудобства.
Я направился обратно в парк и там начал свою охоту.
Это была смуглая женщина, она шла по тихой аллее. Она не источала страха. Проходя мимо, я обхватил ее за талию, притянул к себе и укусил, вонзив ей в шею нижний зуб, которого у меня раньше не было. Это всего лишь небольшой укол, маленькая ранка от него заживает очень быстро. Она сопротивлялась секунд восемь, а потом я почувствовал, как ее рука стала гладить мой затылок.
– Кто ты? – прошептала она. – Что ты со мной делаешь?
Ее кровь медленно текла мне в рот. Это была самая восхитительная, самая питательная пища, какую мне доводилось пробовать. Жареное мясо, масло, густое красное вино – все, что боги вкушают на самых своих священных праздниках, – все было в ней.
– Скажи, – слышал я ее дрожащий шепот, – что со мной происходит? Я чувствую это везде… – и она прижалась ко мне всем телом.
Я пил и пил, еще и еще.
Она рассказывала мне о себе, пока мимо нас проходили люди, думавшие, что мы любовники, которые не могут дождаться уединения.
Я вкушал ее живительное сокровище, а она нашептывала мне свои тайны. Я узнал о ее желаниях, разочарованиях, попытках любви и ошибках, – они втекали в меня вместе с ее кровью. Каким-то закоулком ума я понял, что пью не только жидкость из ее жил, но и самую ее душу.
Наслаждение длилось четверть часа, а потом зуб вдруг убрался обратно, причинив боль. Я отстранился от нее, и она протянула ко мне руку.
– Кто ты? – спросила она.
– Ювенал Никс.
– Что это было? – Она потрогала шею пальцами правой руки.
– Наркотик.
– Я… – она поколебалась, – я хочу еще.
– Жди меня здесь в это же время, и будет еще.
Она хотела что-то сказать, но я приложил палец к ее губам.
– Иди, – приказал я, и она немедленно повиновалась.
Я бежал по парку, стремительно, как молодой олень или быстроногий хищник, взявший след. Я смеялся, я не мог сдержаться. Моя первая жертва забудет меня. А если не забудет, если вернется, я все равно не появлюсь в этом месте еще много недель. Откуда-то я знал, что моя слюна превратится в яд в ее жилах, если я укушу ее еще хотя бы раз.
Я бежал всю дорогу до Гарлема, но, оказавшись на улице, где было центральное здание, стал как вкопанный. Впервые до моего разума дошло, что все изменилось. До того я жил только чувствами. А тут я понял, что не могу прийти в коммуну вот так – босой, дыша свежей кровью.
В переулке напротив я без особого труда взобрался по стене на крышу. Лег на нее, свесив голову – черный на фоне сгущающейся тьмы – и стал шпионить за своими товарищами.
Поздно вечером из главного подъезда вышли Сесил Бонтан и Минерва Дженкинс. Я сосредоточил на них все внимание. Они говорили о собрании, с которого только что ушли. Это была встреча актива, посвященная мне, моему исчезновению. Они упомянули, что меня в последний раз видели с белой девушкой, когда я покинул книжный магазин.
– Джимми всегда был раздолбаем, – сказал Сесил. – Небось залег с этой телкой в какой-нибудь берлоге и ширяется там.
Я услышал звериный рык, вздрогнул и оглядел пустую крышу. Далеко не сразу я понял, что рычал я сам – от злости.
– Джимми не ширяется, – возразила Минни. – Ты же знаешь. С ним что-то случилось. Трой прав, надо идти в полицию.
– Не хватало еще, чтобы легавые обшарили здание, – сказал Сесил. – А вдруг оружие найдут?
Мы запасали винтовки и боеприпасы, готовясь к революции. Они хранились в подвале, в ящике, в ожидании того дня, когда чернокожих объявят вне закона.
– Но что-то надо делать, Сесил.
– Да, надо. Пошли, еще раз сходим в книжный.
Я пролежал на крыше трое суток, подглядывая за своими бывшими соратниками. Утром вставало солнце, вопя во все небо, и я впадал в кому. А вечером приходил в себя и следил за друзьями как за добычей.
На четвертый вечер я спустился и пошел за юношей, который свернул в переулок в трех кварталах к северу от центрального здания. Я настиг его уже в дверях дома и укусил в плечо. Он хныкал и скулил все время, что я пил его кровь. Я почувствовал неловкость – в сексуальном смысле. После этого я решил, что по возможности буду пить женскую кровь.
– Что ты со мной сделал? – Язык у него начал заплетаться, но он все еще боялся.
– Иди, – сказал я чужим низким голосом.
Он убежал.
К тому моменту я уже забыл о центральном здании. Остаток ночи я бродил по улицам, ища, но не желая, неся в себе опасность, но не угрозу.
На рассвете я вернулся к бруклинскому складу. Двумя этажами ниже комнаты, куда Джулия привела меня, находилась келья, похожая на склеп, которая должна была стать моим домом. Джулия оставила ключ в моем кармане.
В темноте, глубоко под землей, я слышал далекое пение солнца. В моем погребе я чувствовал себя в безопасности. Опасность была во мне.
Все это случилось тридцать три года назад, в октябре 1976-го. Все это время я обитал в подземелье, когда-то принадлежавшем Джулии. Собственность была переведена на меня, и я там жил: спал на кровати или сидел на стуле с прямой спинкой, время от времени выходил, чтобы высосать полстакана крови у неосмотрительного прохожего. Иную жертву я кусал лишь для того, чтобы сначала впустить ей в кровь свое зелье, взять у нее денег, снять номер в гостинице, а уже там целый вечер медленно слизывать кровь с ее шеи и выть по-волчьи.
Я никого не убил и многое узнал о моей новой природе.
Например – и это крайне важно – что на мне все очень быстро заживает.
Однажды вечером несколько юнцов в Проспект-парке вздумали напасть на меня и на ту, что питала меня собой. Их было восемь, но я отбился, хотя и не одной левой. Позже я обнаружил, что меня трижды пырнули ножом в грудь. Легкое было точно задето, а может, и сердце.
Я подумал о больнице, но… что-то гонит меня от людей, когда я ранен… В общем, я отправился домой, подыхать.
День за днем я лежал на полу, мучаясь болью в груди. Однако примерно через неделю встал и смог выйти, чтобы подкрепиться. От ран на груди остались лишь три белых рубца.
Я не читал книг, не ходил в кино, не смотрел телевизор, не следил за новостями. До недавнего времени все мои контакты с людьми ограничивались восторженным шепотом моих жертв. Я питался раз в несколько дней, для жизни мне было достаточно людской крови и вещества их душ, которое они отдавали, находясь в моей власти. Я мог сидеть сутками в моем бункере, смакуя в памяти нежное мурлыканье моих кормилиц. Их признания о тайных желаниях и несбывшихся мечтах открывали мне возможности той жизни, которой я был лишен. Иногда я часами перебирал секреты, поведанные мне предобморочно заплетающимися языками. Я видел их воспоминания и переживал чувства, которые они прячут от всех.
Первые несколько лет я охотился только за женщинами, потому что мои укусы слишком интимны. Однако со временем меня начали интересовать и мужчины. Я стал лучше разбираться во вкусе крови, в оттенках и ароматах, имеющих особую привлекательность. В иную ночь мне не попадался никто подходящий. И хотя я предпочитал девушек, были и другие люди, достойные внимания.
Это не все, что я узнал о себе. Например, у меня аллергия на полнолуние. Стоит мне ночью попасть во власть луны, у меня начинается лихорадка и так сильно болит голова, что я практически слепну. Один выход при полной луне выводит меня из строя больше чем на неделю.
А вот как я узнал о еще одной причуде моей натуры. В лихорадке я слаб, и тогда почти любой нормальный человек может отразить мое нападение. Недуг тянется долго, и я чахну уже от недостатка питания. В этом несчастном состоянии мне приходится искать добычу такую же бессильную, как я.
Когда лунная аллергия поразила меня в первый раз, я напал на старуху в инвалидном кресле: нерадивая сиделка ненадолго оставила ее на улице. Недалеко от моей берлоги сиделка зашла позвонить в телефонную будку. А я тем временем подкрался к старухе сзади и впился.
Ее мечты были убогими и отрывочными, а кровь – жидкой, но на большее я не мог рассчитывать. Я надеялся, что она не умрет. После моего перерождения я приобрел инстинктивное почтение к жизни во всех ее бесчисленных формах. Пауки и тараканы, крысы и люди, – в моих глазах все имеют право на жизнь. Я высосал самую малость безвкусной старушечьей крови и поспешил восвояси – оживать.
Через четыре недели я опять увидел старуху, – она гуляла пешком с новой сиделкой. Для своего возраста она выглядела очень неплохо и весело болтала с наперсницей. Тогда я понял, что в моем укусе есть целительная сила. Помню, проходя мимо, я улыбнулся своей «старшенькой». Она глянула так, будто что-то во мне узнала, хотя это было невозможно, ведь я настиг ее сзади.
Важную часть моей жизни составляют нимбы – круги света, судя по всему, невидимые человеческому глазу. Они бывают самых разных цветов и характеров. Одни – хищники, нападающие на себе подобных и губящие их. Некоторые способны общаться со мной. Мало кто из них относится ко мне хорошо. Потому ли, что они не желают быть увиденными, или им отвратительны мои потребности и влечения, не знаю. Так или иначе, мы существуем в разных пространствах и не можем ни прикоснуться друг к другу, ни как-либо повлиять друг на друга.
Единственный нимб, который я узнаю, – это тот, желтый, что приблизился ко мне, когда Джулия делала из меня Дитя Ночи. Иногда он объявляется с загадочными сообщениями на темы познания и восприятия.
– Ты на пути к познанию того, что должно оставаться тайной, – не раз говорил он – не словами, но чистым смыслом, преодолевавшим пустоту между нами и оседавшим в моем мозгу.
Я не обращал особого внимания на эти сентенции – до одного момента девять месяцев назад.
Это случилось на Уотер-стрит, когда я наблюдал за той старухой, что была прикована к инвалидному креслу, пока я ее не укусил. Теперь она уже не нуждалась в сиделке, наоборот, сама приглядывала за маленьким ребенком, возможно, внуком.
Я испытывал к старухе отцовские чувства, а в собственных костях ощущал древнюю старость. Был летний вечер, солнце уже зашло за горизонт, так что головокружение меня не беспокоило.
– Идем, – сказал голос в моей голове.
Я обернулся и увидел зубчатый желтый нимб, парящий в воздухе за моей спиной.
Я хотел пойти за ним, но странный визгливый голос произнес:
– Позже!
– Пойдем позже? – спросил я пустоту.
Нимб исчез, а я пошел к себе в подземелье, ожидая, что он появится там. Трапезничал я недавно, так что особой нужды в охоте не было.
Тем же вечером нимб вновь возник в моем бункере. Он довел меня до прохода на Бруклинский мост и пропал.
Я шел по пешеходной дорожке. Час был поздний, погода не по сезону холодная, и прохожих было мало. Миновав первую опору, я увидел женщину, которая залезла на горизонтальную балку и собиралась прыгнуть вниз.
Благодаря моему состоянию я довольно ловок и силен. Я бросился к балке и схватил женщину за руку в самом начале ее падения. Я втащил ее обратно и обхватил за талию, чтобы она не сделала второй попытки.
– Это вы плохо придумали, – сказал я. Голос мой звучал сипло, надтреснуто, – я редко говорил вслух.
– Что у вас с глазами? – спросила она.
Я отчего-то улыбнулся.
– Вы хотели покончить с собой, – произнес я.
– Теперь уже не покончу, – ответила она, – кажется. – Обернувшись, она посмотрела вниз. – Угостите меня кофе?
Ее звали Иридия Ламон. Она родилась и выросла в Северной Калифорнии, а в Нью-Йорк приехала учиться живописи.
– Я вышла замуж за одноклассника, но у нас с ним все разладилось, – поведала она мне в кафе «Говорящий Боб» на Бруклин-Хайтс.
Ничто в ее поведении не напоминало о том, что она совсем недавно собиралась свести счеты с жизнью.
Я был так возбужден общением с нимбом и спасением человеческой жизни, что не сразу оценил силу ее аромата. Ее кровь содержала букет, с которым я прежде не встречался. Я ощутил первобытное влечение. Мне стоило больших усилий не впиться в нее прямо там, в кафе.
– Вы поэтому пытались убить себя? – спросил я.
– Тарвер все время хандрит, – ответила она. – Тупо слоняется по дому, когда не на работе, к тому же завидует, что я пишу. Стоит мне взяться за кисти, всегда находит повод, чтобы помешать. То ему нужно мое внимание, то в доме что-нибудь не так. Начинает ныть про неисправную сантехнику или неоплаченные счета – только бы отвлечь меня, только бы я не жила своей собственной жизнью, которая ему покоя не дает.
– Вы не ответили, – сказал я.
– Я не обязана отвечать вам, Ювенал. Что это за имя такое странное?
– Когда-то я тяжело заболел. Одна женщина спасла мне жизнь, а потом предложила мне новое имя – Ювенал Никс.
– С чего?
– Это значит Дитя Ночи.
– Похоже на заглавие стиха.
– После болезни у меня аллергия к дневному свету. Я слабею, если выйду на улицу в солнечный день. А если пробуду под солнцем долго, теряю сознание.
– И сыпь бывает? – спросила она. Она улыбалась – а ведь часа не прошло после ее попытки самоубийства.
– Нет, но у меня и на яркий лунный свет что-то вроде аллергии.
– Ну-ну… И это называется выздоровел?
– Вполне. Я знаю, как следует жить, и каждую ночь переживаю экстаз.
Это была правда, хотя до того я никогда не говорил об этом. Я не был обречен, я не был инвалидом. Не скучал по семье и друзьям. Моя давняя жизнь казалась мне жизнью лабораторной крысы, которую исследователь заключил в лабиринт. Мой пол, моя раса, замкнутые круги моего существования, – все это были цепи смертности, узы, вызывавшие у меня содрогание.
– Экстаз? – пробормотала она.
Я взглянул ей в глаза и понял, что люблю ее. Ее дыхание источало аромат продолжения рода.
– Почему ты прыгнула? – спросил я.
– Просто все как-то сошлось, – сказала она обыденным тоном. – Не хотела возвращаться домой к Тарверу, поняла, что больше никогда не буду писать.
– А нельзя было просто уйти от него?
– Это бы его убило, и убийцей была бы я.
– Значит, ты сделаешь это опять?
– Вряд ли, – задумчиво ответила она.
У Иридии была темно-бронзовая кожа и большие миндалевидные глаза. Волосы золотисто-каштановые, густые, стянутые в косу, напоминавшую толстый канат.
– Почему? – спросил я.
– Потому что я верю в судьбу, а ты спас меня в самый последний момент, когда я уже сдалась.
– Ты больше не захочешь умереть, потому что я тебя спас?
– Не только потому, что спас, – сказала она, протянула руку через стол и взяла мою ледяную кисть. – Я ведь уже спрыгнула. Уже почувствовала невесомость. Я уже отдалась смерти, а ты поймал меня и спас.
Мы взглянули друг другу в глаза, и я понял, что пропал.
– Ты откажешься от солнца? – спросил я.
– Ни за что, – ответила она. – Я акварелист, и мне надо питать мою душу.
– Но ты же хотела умереть, – возразил я.
– Больше не хочу.
Именно в этот момент я стал хозяином своей жизни. Мне вдруг стало совершенно ясно, как все было до этого. Двадцать два года я существовал как человек, идущий предписанным ему путем. Я принадлежал к определенной расе, имел гражданство, язык. Я был таким, каким создал меня внешний мир. Потом появилась Джулия, и я стал тем, что сделала из меня она. Моя суть была столь незначительна, что трансформация разорвала в клочья папиросную бумагу моей личности. Я даже имя свое не сберег. За все пятьдесят пять лет я ни разу сам не сделал выбора. Я всегда был ведомым, меня творили чужие руки. Даже мое юношеское увлечение политикой было результатом бездумного стремления принадлежать чему-то. А Иридия нашла свое истинное «я» просто и непринужденно, изменив направление движения, когда увидела свет в другой стороне.
– Ты пойдешь сейчас ко мне? – спросил я.
– Утром мне надо будет вернуться к Тарверу.
– Хорошо.
Больше всего на свете я хотел укусить Иридию, чтобы превратить ее из человека в юного хищника. Когда мы целовались, а потом совокуплялись, клык в моей нижней челюсти дрожал, и все-таки я не решился выпустить его наружу.
Интуитивно я понимал, что если обращу ее, мы должны будем расстаться. По той же причине Джулия покинула меня до того, как я вошел в полную силу. Аромат любви губителен для нас. Производя на свет детей, мы вынуждены пожирать их.
Мой голод был похож на зияющую пропасть, в которую прыгнула Иридия с Бруклинского моста. Ведь я никогда не встречал подобного себе. Мы большая редкость. Наша любовь на самом деле есть голод, и для нас, как для наших человеческих предков, самая желанная добыча – мы сами.
– Как твое настоящее имя, Ювенал Никс? – спросила она среди ночи, после нескольких часов любви.
Мне пришлось вспоминать, прежде чем я произнес, запинаясь:
– Джеймс Тремонт из Балтимора.
– Ты как будто не уверен в этом, – сказала она, целуя меня в пупок.
– Много времени прошло.
– Ты не такой старый.
– Я старше, чем выгляжу.
Ее ноздри раздулись, а у меня под языком набухла ядовитая железа. Я придавил железу и поцеловал Иридию в левый сосок.
– Укуси его, – шепнула она.
– Чуть позже, – откликнулся я.
– Я хочу сейчас.
– Как я заставлю тебя вернуться, если не смогу заставить ждать?
Она села на кровати в моей пустой подземной комнате.
– Я никогда не встречала такого мужчины, как ты.
– Тогда мы в равном положении, – сказал я, подумав, что несколько десятилетий не говорил так много.
– Тебе правда не нужны ни книги, ни музыка, ни даже картины на стене?
– Долгое время я полагал, что мне нужны лишь пища и сон.
– А сейчас?
– Сейчас – гораздо больше, настолько, что у меня нет слов описать это.
– Я должна рассказать Тарверу об этой ночи, – тихо сказала она.
– Понятно.
– Я не брошу его.
Я хотел сказать, что любовь, раздиравшая мне грудь, не позволит мне жить с ней – слишком силен был мой голод по ее душе.
– Мы еще увидимся? – спросил я.
– Тебя я тоже не брошу, – твердо сказала она.
– Почему? Ты почти не знаешь меня.
– Я знаю тебя лучше, чем любого другого мужчину. Ты спас мне жизнь. Я думаю, что ты для этого и создан – чтобы спасать жизни.
Я снял помещение под контору на верхнем этаже Антверп-билдинг и прибил к двери табличку: «ЮВЕНАЛ НИКС. РЕШЕНИЕ ПРОБЛЕМ».
Я рассовал свои визитные карточки по телефонным будкам и стендам объявлений во всем городе, брат Иридии по имени Монтроуз сделал для меня небольшой интернет-сайт, наконец, я поместил рекламу в двух бесплатных газетах. Я занял, именно занял, денег на все это у нескольких своих жертв побогаче. И намерен отдать им долг, не воспользовавшись своим на них влиянием.
Я решил стать предпринимателем именно потому, что это противно моей природе. Нашему племени полагается прятаться в ночи, скрываться от мира. Мы должны жить за счет человеческого рода, а не помогать людям в их настоящих и воображаемых горестях.
Мне пришло время пойти против судьбы.
Я принимаю от заката до рассвета и готов выслушать любую проблему – действительно любую: от угрей по всему лицу до угрозы смерти или тюрьмы. Я принимаю заказы или отвергаю их, гонорар определяю по платежеспособности клиента, а каждые субботу и воскресенье провожу с Иридией.
Я разыскиваю пропавших, лечу ворох не слишком серьезных болезней, порой даже спасаю жизни.
Тарвер Ламон меня ненавидит, но на его счет я не беспокоюсь. Обычно я чувствую приближение опасности, так что причинить мне вред весьма затруднительно. Иногда я тревожусь за Иридию, но она так уверена в том, что знает, что хорошо и что плохо и что ее неисповедимый путь верен… Я пока не научился говорить ей «нет».
Ее присутствие – мой наркотик. Когда она уехала домой в Калифорнию на три недели, я впал в состояние, близкое к кататонии, и оно длилось почти месяц. Иридии и Монтроузу пришлось взломать дверь в мое подземелье, после чего она несколько часов сидела у моего ложа, приводя меня в сознание.
Я понимаю, что все это не похоже на идиллию, но и у такой жизни есть достоинства. Каждый день ко мне обращаются люди, нуждающиеся в помощи. Я помогаю детям делать уроки, помогаю женщинам избавиться от психов, которые их преследуют. Одного человека я исцелил от боязни высоты; я даже обезвредил серийного убийцу, который сам захотел прекратить свои злодейства.
Все шло хорошо до той ночи, когда в шесть минут первого ко мне в контору вошла женщина.
Мой рост – шесть футов и полдюйма. Она была чуть выше меня, с кожей белее снега, с роскошными длинными черными волосами. Она была бы красавицей, если бы не сверлящий взгляд ее зеленых глаз. Платье на ней было то ли черное, то ли зеленое, а может, черно-зеленое, туфли на шпильках – точно отлиты из красного стекла.
– Вы мистер Никс? – спросила она.
– Да, – сказал я и ощутил незнакомую волну страха.
– Вы молоды.
– Я старше, чем выгляжу.
Она оглядела мою контору. Комната была обставлена почти так же, как мой подземный дом. Три черных дубовых стула с прямыми спинками, небольшой круглый столик – тоже из дуба – у окна с видом на Бруклин. Единственным украшением была акварель на стене, изображавшая пучок сорной травы под ярким солнцем.
– Можно я сяду? – спросила женщина. Голос у нее был не женский и не мужской, едва ли вообще человеческий – такой густой и низкий.
– Разумеется, – ответил я.
Она опустилась на ближайший стул, я сел напротив. Она посмотрела мне в глаза, и я сделал усилие, чтобы не отводить взгляд. Она улыбнулась – улыбкой хищника, на этот счет я специалист.
Она была прекрасна – как прекрасно пламя, которое нельзя трогать.
Ее ноздри расширились, последовала минутная пауза, а затем она вручила мне визитную карточку, в левом нижнем углу которой было напечатано красным:
И все – ни должности, ни профессии, ни адреса, ни телефона. Ни электронной почты, ни логотипа. Если не знать, кто стоит за именем, не узнаешь ничего.
– Чем могу служить, мисс Демола?
Она улыбнулась и еще несколько секунд смотрела на меня молча.
– Меня удивляет эта картина, – наконец произнесла она.
– Чем?
– Судя по вашим приемным часам, по вашей профессии, вы не солнцепоклонник.
– Моя подруга художник. Она подарила мне эту картину, чтобы сделать офис уютнее.
– Это серьезно?
– Не понял…
– Ваши отношения – это серьезно?
– Что вас привело ко мне, мисс Демола?
– У меня потерялось домашнее животное. – Ее улыбка была способна соблазнять императоров и пугать детей.
– Какое? Собака?
– Редкой породы, крупная и довольно злая.
– Не знаю…
– Дело в том, что Рейнард может быть опасен.
Ее глаза блеснули, и – то ли она меня заставила обратиться в слух, то ли таков был эффект от ее слов.
– Опасен? В каком смысле?
– Он большой и плотоядный.
– Если собака в городе нападает на людей, служба ветеринарного контроля его непременно поймает.
– На самом деле Рейнард – канализационная крыса, несмотря на свои размеры. Думаю, он пробрался в заброшенные туннели метро. А там, судя по всему, живут люди, которых ваш ветконтроль вряд ли сможет защитить.
Мне не раз случалось бывать в заброшенных катакомбах под Нью-Йорком. Я там охотился и провел несколько дней, полных покоя, вдали от городского шума.
– Что значит «большой»?
– Очень большой.
У Мэйхи была вместительная сумка телесного цвета – словно и правда сделанная из человеческой плоти. Она вынула рулон синего бархата длиной в полтора фута, и отдала мне.
Я развернул материю, и в руках у меня оказался простой черный нож чуть меньше фута длиной. Рукоять была из того же металла, что и лезвие.
– Возьмите это с собой, – сказала Мэйхи.
– Я не сказал, что принимаю заказ.
– Не кокетничайте, мистер Никс.
Я хотел было возразить, но вместо этого завернул нож и встал.
– Тогда мне лучше приступить к делу, не откладывая.
– Проводите меня до машины, – попросила она чуть мягче.
Когда мы подходили к лифту, я вдруг ощутил мощный аромат лесной чащи. Запах был не то чтобы приятный, в нем чувствовались и легкость, и тьма, и гниение, и свежая поросль. Власть его была почти неодолима.
У входа в здание стоял длинный вишнево-красный «линкольн». Свиного вида коротышка в ярко-зеленом костюме стоял у дверцы, ожидая мисс Демолу.
Когда мы подходили к нему, кто-то крикнул:
– Эй, Никс!
Человек бежал ко мне через улицу. Это был Тарвер – в белых спортивных штанах и серой фуфайке. Он приблизился очень быстро и вдруг вытащил из переднего кармана фуфайки пистолет. Я был так поражен, что не смог отреагировать моментально. Шофер тоже замер от неожиданности, а вот Мэйхи нельзя было обвинить в медлительности. Она молниеносно ткнула четырьмя пальцами в предплечье Тарвера, и рука, державшая пистолет, безжизненно повисла.
– Он не твоя жертва, – заявила она непринужденным тоном. – Во всяком случае, сегодня.
Тарвер уронил пистолет и завизжал, а потом повернулся и бросился наутек. Бежал он криво, а правая рука висела, как макаронина.
Я повернулся к моей заказчице-амазонке.
– Что это было?
– Вы не созданы для любви, мистер Никс, – сказала она. – Вам не избежать ее шипов и колючек, как не избежать зубов Рейнарда.
С этими словами она отвернулась к машине, дверь которой распахнул свиноподобный шофер.
Глядя вслед отъехавшему автомобилю, я впервые засомневался в законности моего бунта против судьбы.
В час ночи центральный вокзал был почти пуст. Я направился к терминалу железнодорожной компании «Ай-Ар-Ти» и вышел на платформу пригородных электричек, на которой стояли несколько человек, возвращавшихся с работы, а также юные влюбленные, пьянчуги и бродяги. Подошел поезд, почти все в него сели.
Я же прошествовал до дальнего конца платформы и спрыгнул на рельсы. Двигался я быстро, так что если даже кто-то это увидел, он не успел бы меня остановить.
Пройдя полмили на север, я спустился по железной лестнице, которая вела в систему подземных туннелей и коридоров. По одному из них я добрался до узкого лаза, проник через него на уровень ниже, где была еще одна сеть проходов и туннелей. По некоторым можно было попасть в служебные помещения, склады и комнаты отдыха для работников метро. Но были и заброшенные пути, по которым подземный путешественник мог достигнуть настоящего подземного города.
Я шел по темному туннелю уже полчаса, когда внезапный смрад сбил меня с ног: я упал на колени и зажег спичку. Вообще-то я могу двигаться в полной темноте – одна из способностей, развившихся у меня после встречи с Джулией. Но хотя могу идти, не сталкиваясь с преградами, я все-таки ничего в темноте не вижу.
Огонек спички осветил изуродованный разлагающийся труп. Это был человек, но мужчина или женщина, непонятно. Пах, живот, грудь были выдраны, лицо – съедено вчистую. Плоти почти не осталось. Только руки более или менее сохранились, правда, какие-то искривленные и все в грязи.
Кто бы это ни был, умер он не так давно, просто под землей полно тварей, алчущих мертвечины. Тараканы, крысы, мухи так и кишели вокруг трупа. Я побрел дальше, думая о звере Мэйхи Демолы.
Дальше в том же тоннеле я обнаружил еще шесть трупов. Запах был непереносимый. От шороха разбегающихся во тьме тварей мне становилось не по себе.
Мой путь лежал в подземную общину Город Света, названную так потому, что много лет назад некий Нейтан Чарльз устроил там грандиозную электрическую сеть. В этой дыре под 73-й улицей были фонари, вентиляторы, видеосистемы, даже компьютеры. Мои ночные блуждания приводили меня сюда и прежде, я был знаком с некоторыми обитателями этого странного места.
Приближаясь к цели, я боялся, что трупов будет больше – намного больше.
– Кто здесь? – раздался мужской голос, и в глаза ударил яркий свет.
Вспышка на несколько мгновений парализовала мое сознание, однако голос я все-таки узнал.
– Лестер, это я, Ювенал.
– Юви? – Луч отвели в сторону. – Какими судьбами, сынок?
– Я слышал, здесь завелся какой-то пес, что ли, и он нападает на людей. Подумал, может, нужна помощь…
– Сам себе помогай, а отсюда лучше уноси ноги, – сказал один из моих немногих друзей. – Нас одолевает не пес, а долбаный монстр, мать его! Он отхватил у Лонни Бингема руку – одним махом. Бедняга так и подох, визжа благим матом.
Теперь, когда меня не слепил фонарь, я смог разглядеть своего друга Лестера. Он был моего возраста (и потому выглядел гораздо старше), одного со мной роста, чернокожий и лысый. Я познакомился с ним, когда в очередной раз жил под землей. Понравился он мне тем, что тридцать лет не поднимался наверх. Он управлял Городом Света – заботливый властитель толпы изгоев.
– Сколько человек погибло? – спросил я.
– Пропали двенадцать. Мы построили бункер в северном квартале. Сейчас там все. Тварь не может туда пробраться, но и мы не можем выйти за едой и другими припасами. Нам нужно ружье побольше.
И вдруг туннели, пещеры, проходы и тупики наполнил истошный вой. Он пронзил меня насквозь, во рту стало кисло, едкий запах ударил в ноздри, кожу обожгло, а перед глазами заплясали фиолетовые отблески. Все тело зачесалось. Мое внимание вдруг привлекло нечто наверху.
– Это она, – сказал Лестер. – Тварь.
– Ну да, наверху. Иди, Лестер, за своими припасами и оружием. А я займусь этим псом.
– Ты спятил, Юви? Ты всего лишь мальчишка! Ты ничего ей не сделаешь! Я стрелял в нее в упор из пушки двадцать второго калибра, она даже не притормозила…
Лестер схватил меня за руку, но я его оттолкнул. Я гораздо сильнее обычного мужчины. Лестер упал и откатился на несколько футов. Я повернулся к нему спиной и пошел дальше.
Тварь опять взвыла. Ее вопль вызывал галлюцинации. Я видел людей, бегущих от зверей всех видов и размеров. Я чуял смерть. Даже звезды на небе начали кричать. Я видел мужчин и женщин, которых насиловали, убивали, а потом пожирали. Это делали злобные твари, видом похожие на детей, но они были древнее самых старых лесных деревьев.
Когда видение кончилось, я обнаружил, что стою на коленях, а мою голову пронзала, точно кинжалом, острейшая боль.
Я встал и быстро пошел к Городу Света.
Это была всего лишь горстка хижин в большом каменном гроте. Там были палатки, навесы, бочки для разведения огня и просто так стоящая мебель, все залитое электрическим светом, который дал название городу, населенному восемью десятками жителей. В дальнем от входа конце была видна металлическая дверь. Никто не знал, зачем предназначено помещение за ней, но теперь оно дало убежище оставшимся в живых Лестеровым подданным.
Наверху, на каменном уступе сидело «домашнее животное» Мэйхи З. Демолы. Оно было покрыто золотистой шерстью – кроме полосатой черно-красной морды. Передние лапы были очень похожи на руки, и я легко представил себе, как оно встает на дыбы во весь рост.
Я услышал собственное рычание. Рассудок перестал управлять мной. Злоба – мощная и страшная – разлилась по мышцам, пока длился звериный вой.
В темноте над «собакой» Мэйхи я увидел глаз. Он удивленно уставился на меня, а тварь тем временем спрыгнула с уступа.
Золотистый ком летел на меня. Я собирался броситься вниз, откатиться, потом вцепиться и кусать и рвать и кромсать, но… этот глаз сбил меня с толку: я никак не мог понять, что это значит.
Рейнард врезался в меня, и я отлетел. Он был твердым, как камень, а я – впервые за несколько десятилетий – был просто человеком. Рейнард опять бросился на меня и стал драть мне когтями лицо и грудь.
Я обрушил на него свои кулаки – без малейшего эффекта. Он вцепился зубами в мою руку, а затем боднул своей огромной головой. Я упал без чувств, но все еще полный ненависти. Рейнард навис надо мной, его зловонная пасть раскрылась, хрипя от злобы, голода, предвкушения.
Раздалось семь негромких хлопков. Мне даже показалось на мгновение, что это был звук моих отрываемых конечностей, но тут я услышал какой-то булькающий крик и – свое имя: «Ювенал!»
В голове пронеслось несколько мыслей, но не одна за одной, а сразу все. Я видел лицо Лестера и его пистолет 22-го калибра, – это он стрелял. Лестер попытался спасти меня и тем обрек на гибель нас обоих. У него был только этот пистолетик.
А у меня – черный нож, заткнутый за пояс.
Я даже не развернул синий бархат. Пока Рейнард пытался понять, что ужалило его в морду, я вонзил клинок ему в грудь.
Его чудовищный протяжный рык я могу сравнить только с какофонией взрывающихся звезд. Я падал, кувыркаясь, в пропасть, которая никак не кончалась. Сама идея моего существования стала невозможна. Я истекал кровью, ненавидел, нес смерть…
– Юви, прекрати! – заорал Лестер. Он пытался отодрать меня от дохлой твари. А я опять и опять вонзал нож в неподвижное тело. Я не мог простить этой мрази тех видений, которыми она меня заразила. Я хотел вернуть их ей обратно.
– Она уже мертвая, слышишь?! – кричал Лестер, оттаскивая меня.
Я ослабел от ран и потери крови, но был все так же полон злости.
Нож задрожал в моей руке, я отвернулся.
– Ювенал! – позвал Лестер.
– Не сейчас, брат, – сказал я. – Не сейчас.
Я побрел, переходя из туннеля в туннель, не имея ни малейшего представления, куда направляюсь. Черный нож гудел в моей руке. Держать его было приятно. Он как будто тоже был изнурен. Ощущение было такое, будто держишь что-то живое и злое – словно сжимаешь в кулаке шмеля.
Я увидел заброшенный лагерь в углублении стены. Подобрал грязное полупальто военного покроя и натянул на себя, чтобы скрыть раны, а нож спрятал в рукаве.
Поднявшись в метро, я доехал до станции «28-я улица». Выбрался наружу и стал смотреть на занимающийся рассвет.
– Мистер Никс! – позвал хриплый голос, которому лучше было бы вообще не произносить человеческих слов.
Это был свиноподобный шофер Мэйхи, он стоял у вишневого лимузина.
Он открыл заднюю дверь, и я не нашел в себе сил отказаться.
– Приветствую, мистер Никс, – сказала Мэйхи, когда я упал в кресло рядом с ней.
Я не ответил.
– Нашли Рейнарда?
– Да. Вы не сказали, что я должен сделать, поэтому я убил его.
– Вот как? Нож при вас?
Нож пульсировал в моей руке. Мне не хотелось его отдавать. Но горящие зеленые глаза не приняли бы отказа. Я вытащил оружие и протянул ей. Она достала из сумки кусок пластиковой пленки и взяла нож, не прикасаясь к нему.
Положив нож в сумку, она одарила меня улыбкой, которую сама, вероятно, считала дружелюбной. Затем достала пачку денег и вручила мне.
– Куда вас подвезти, мистер Никс?
Я проспал на полу конторы более шестидесяти часов.
В моем маленьком офисе есть туалет со стенным шкафом, где висит смена чистой одежды. Проспав глухим, беспробудным сном двое с половиной суток, я помылся над раковиной и оделся. Потом сел в кресло у окна и возблагодарил ночь за то, что еще жив.
Мои телесные раны почти зажили, но воспоминания все еще причиняли боль. Между мной и Рейнардом было что-то общее. Природа этой твари была сродни моей. Вой Рейнарда содержал некое знание, а его смрад мог поведать альтернативную историю эволюции.
Мэйхи тоже принадлежала к моему тайному племени. В этом я был уверен. Но что же представлял собой нож, к которому она не хотела прикасаться? И что за глаз я как будто вообразил, но в существовании которого не сомневался?
Раздался стук в дверь.
В первый момент я подумал, что это Тарвер с пушкой или, может, Мэйхи или один из ее подручных – с пульсирующим черным ножом.
Тварь вроде Рейнарда не стала бы стучать.
– Кто там?
– Ири, – сказала она.
Я открыл и увидел женщину, которую любил каждой своей молекулой, одетую в желтое с белым.
Она посмотрела мне в глаза, и я ответил на ее взгляд.
– Нам надо поговорить, – сказала она.
Мы уселись на стулья друг напротив друга, – первый раз за много месяцев мы не поцеловались при встрече.
– Итак? – произнес я.
– Тарвер в психиатрической больнице, он спятил, и правая рука у него парализована.
– Да ну?
– Он все время теряет сознание, но он успел сказать, что это сделал ты.
– А… Видишь ли…
– Что это значит? – спросила Иридия.
– Тарвер явился сюда с пистолетом, – сказал я.
– Что?!
– Он подбежал ко мне, вытащил ствол, но не успел выстрелить, женщина, стоявшая рядом со мной, заказчица, ударила его по руке. Он закричал и убежал, но, насколько я видел, она не повредила ему руку.
– Откуда же паралич и помешательство?
Я заколебался. До тех пор моя природа и способности были тайной для нее. А тайны подобны ночи: они прячутся от света, который вселяет в них подозрения и страх. Но я больше не хотел жить во тьме. Я не хотел прятаться от Иридии, от главной любви моей жизни. Даже если правда разлучит нас, по крайней мере, она узнает меня по-настоящему – пусть ненадолго.
– Я хочу рассказать тебе о женщине по имени Джулия, – сказал я. – Она дала мне имя Ювенал Никс и превратила меня в Дитя Ночи.
Ричард Адамс
Нож[35]
События, о которых идет речь, произошли в 1938 году.
В тот момент, когда Филип заметил в кустах нож, его жизнь навсегда переменилась. Смутные фантазии вдруг обернулись пугающей явью. Он застыл как вкопанный, сдал назад и уставился на нож, словно не решаясь поверить, что тот ему не померещился.
Да, ему не померещилось. Это была первая вещь, которой удалось проникнуть сквозь неприступную стену сплошного беспробудного страха.
До того момента он весь был во власти мучительного ожидания, что вот-вот произойдет непоправимое, ожидания жестокой физической боли, скорой и неизбежной. Казалось, у него в голове без конца прокручивается одна и та же пластинка. Началось все вчера, со слов, брошенных Стаффордом перед уходом. «Жду тебя завтра в библиотеке после вечерней молитвы. Ты доигрался, и винить тебе некого, кроме себя самого». Стаффорд ушел, а эти слова окружили его, словно прутья решетки, и некуда деться. Отвлекался на время – но снова оказывался в их плену.
В начале семестра, когда Стаффорда назначили деканом, он стал – не только в собственных глазах, но и в глазах остальных – его главной мишенью. «Что, не любит тебя Стаффорд, да?» – хмыкнул Джонс. «И кто мы такие, чтобы его осуждать?» – ввернул Браун, и они зашлись от хохота.
День за днем копились мелкие провинности, за которыми тянулась вереница мелочных наказаний. Развязка случилась на прошлой неделе – Стаффорд избил его в институтской библиотеке. Больно было ужасно, как никогда прежде, и вот теперь все снова повторится.
Прошлой ночью он почти не сомкнул глаз. При мысли о завтраке его мутило, да и к обеду он едва прикоснулся. И ни с кем не говорил, если не считать Джонса и Брауна.
Занятий сегодня было мало, и он устало плелся по сырому лесу. У него есть нож. Эта мысль бешено билась в голове, окружая и беря в плен все остальные.
Нож был очень похож на те, какие, откликнувшись на призыв, сдавали в полицию местные жители.
Он наклонился и поднял. Не меньше фута в длину, в диковинном футляре, и с очень острым лезвием. Воображение заработало с лихорадочной скоростью.
Нож послан ему таинственными силами, они же велели использовать его по назначению. Его постоянно обуревали фантазии. Неистощимая игра воображения: жажда мести, сексуальный голод, мечты о власти. По большому счету, он жил только в мечтах.
Использовать по назначению. Но когда и где? «Господи, я сделаю это в полночь, и никто не узнает…» Он осекся, заставил себя думать о другом, но мысль засела глубоко и постоянно возвращалась. Ведь он не собирается применять нож
А если соберется?.. Нет, такое даже представить невозможно. Во всяком случае ясно одно. Разразится грандиозный скандал, грандиознейший. А если никто не догадается, что это он?
Ведь избиения прекратятся, разве нет? И память о них сотрется. Все изменится. Это главное. Все изменится, и его жизнь тоже.
Ни одна живая душа не знает, что у него есть нож. И когда он сделает то, о чем подумал, вряд ли кому-то вздумается предъявлять на нож свои права. Перед вечерней молитвой он тщательно продумал каждый шаг.
Поднимаясь по лестнице в спальную комнату, он так увлекся своими мыслями, что чуть на кого-то не налетел. «Черт побери, Джевонс, под ноги надо смотреть!» – «Простите, простите».
Большинство старшекурсников жили в отдельных комнатах. Он и сам уже два семестра жил один. В ту ночь после того, как погасили свет, он лежал в темноте, стараясь не заснуть.
Но все же его сморило. Пробудившись, он увидел, что стрелки на часах показывают два. У него еще есть возможность передумать. Но нет. Он сделает это. Что он теряет?
Нож? Фонарик? Банное полотенце, которое умыкнул из раздевалки? Он приоткрыл дверь, юркнул в коридор, прислушался. Ни звука. До двери в комнату Стаффорда рукой подать. Да, не забыть про отпечатки!
И вот он стоит у постели спящего Стаффорда и слушает его тяжелое дыхание. Он зажег фонарик и, осветив им горло своего мучителя, быстрым движением всадил в него нож. Лезвие было таким острым, что вошло беспрепятственно. Он выпустил рукоять, набросил на горло и нож полотенце, бегом вернулся к себе, запер фонарик в ящик стола и залез под одеяло.
Все это он помнил совершенно отчетливо. Что было потом? Понятное дело, грандиозный скандал. Все были потрясены. Школу лихорадило, слух об убийстве мгновенно облетел всю округу. Заголовки в газетах, директор, полиция, у него взяли отпечатки пальцев. С какой целью? Он, не дрогнув, дал их снять.
Во время дознания никто даже не заикнулся, что они со Стаффордом были в контрах. Слишком много было таких, как он.
Родители на удивление спокойно отнеслись к его просьбе сменить школу после окончания семестра.
…Он мой крестник и всегда был мне симпатичен. Нас связывает многолетняя дружба.
На прошлой неделе он заехал ко мне на ужин и все рассказал. Рассказал, что его частенько подмывало во всем сознаться. Я велел ему выбросить это из головы и заверил, что его тайна умрет вместе со мной… Я никогда не сообщу об этом ни одной живой душе. А как бы вы думали?
Джоди Пиколт
Вес и мера[36]
Тишина, когда ребенка уже нет, кажется оглушающей. Едва открыв глаза, Сара стала прислушиваться: смех, атласной ленточкой струящийся по комнатам, тихий стук, когда девочка соскакивает с кровати, – ничего, только шипение кофеварки. Должно быть, Эйб запрограммировал ее с вечера, и теперь она шипела и фыркала, готовя для них кофе. Сара приподнялась и поверх изгибов его тела глянула на часы. На секунду она подумала, не коснуться ли золотистой кожи, не зарыться ли пальцами в черные кудри, но мимолетный порыв, как всегда, прошел раньше, чем она успела ему поддаться.
– Надо вставать, – сказала она.
Эйб не повернулся к ней и даже не шевельнулся.
– У-у… – буркнул он, но по голосу она сразу догадалась: он тоже не спал.
Она перевернулась на спину.
– Эйб!
– У-у – повторил он, одним махом слетел с кровати и скрылся в ванной.
Там долго шумела вода. Должно быть, ему казалось, что так она не услышит, что он плачет.
Самым страшным днем в жизни Эйба оказался вовсе не тот, как можно было подумать, а следующий, когда он выбирал гроб для дочери. Это Сара его уговорила. Сказала, что не сможет говорить о дочери так, будто речь идет о коробке со старой одеждой: куда ее поставить, чтобы не отсырела. В похоронном бюро его встретил немолодой человек с криво зачесанными жидкими волосами, плохо скрывающими лысину. Серые глаза смотрели сочувственно. Первым делом он спросил, видел ли Эйб дочь после того, как… Видел. Когда врачи и медсестры признали свое поражение, убрали капельницу и увезли каталку, их позвали проститься. Сара с криком выбежала из палаты, а Эйб присел на край пластикового матраса, который продавился под его весом, и взял дочь за руку. На секунду его сердце сжалось: ему показалось, что она шевельнулась, но он тут же сообразил, что кровать трясется от его рыданий. Некоторое время он так и сидел, а потом притянул ее к себе и лег, будто сам сделался больным.
Она лежала неподвижно, и кожа ее была суховатой и пепельной, но не это ему запомнилось, а то, что она стала легче. Теперь она весила чуть меньше, чем утром, когда он внес ее через двустворчатые двери отделения «скорой помощи». Если вдуматься, нет ничего удивительного в том, что Эйб – человек, посвятивший свою жизнь измерениям, – даже в такую минуту, отметил именно изменения в весе. Ему вспомнилось, что он слышал, как врачи говорили, что умерший становится легче на двадцать один грамм – считается, столько весит душа. Но когда обнимал ее, он думал о том, что она потеряла гораздо больше. А то, что потерял он, должно измеряться в другой системе – временно́й. Следует учесть все прочие потери: первый молочный зуб, сердце, впервые разбитое от несчастной любви, черная шапочка, подброшенная в день окончания школы и затерявшаяся в серебристом небе. Он понял, что утраты надо измерять по кругу, как углы: минуты, их разделяющие, угол отдаления.
– Я бы посоветовал одеть вашу дочь в то, что ей больше всего нравилось, – сказал человек. – В любимое нарядное платье, в комбинезон, в котором она лазила по деревьям. Можно в спортивную форму или сувенирную футболку из запомнившейся поездки.
Эйбу пришлось принимать множество решений. В конце концов человек провел его в соседнее помещение выбирать гроб. Образцы стояли у стены: черные и красного дерева саркофаги поблескивали лакированными боками, отполированными до такой степени, что он видел в них искаженные отражения: свое и человека из ритуальной службы. Тот провел его в дальний конец комнаты, где три гроба разного размера стояли по стойке смирно, как бравые солдаты. Самый высокий доходил ему до бедра, а самый маленький был не больше хлебницы.
Эйб выбрал глянцевый, белоснежный с золотом, потому что он был похож на мебель в дочкиной комнате. Он все глядел на этот гроб. И хотя человек заверил его, что размер верный, ему казалось, что он слишком мал для такого полного жизни существа. И уж конечно, ему было не вместить траурный кокон, который опутал его в последние дни. А это значит, что даже когда его дочь опустят в землю, горе останется с ним.
Похороны проходили в церкви, хотя ни Эйб, ни Сара в церковь не ходили. Службу заказала мать Сары, не утратившая веру в Бога, несмотря на случившееся. Сначала Сара противилась. Они с Эйбом не раз обсуждали, что религия – это промывание мозгов, что ребенок должен сам выбирать, во что верить. Но мать Сары была непреклонна, а у самой Сары, не оправившейся от шока, не нашлось сил настоять на своем.
– Что ты за мать, если не хочешь, чтобы слуга Божий сказал несколько слов над телом твоей дочери? – вопрошала Фелисити со слезами на глазах.
И теперь Сара сидела на передней скамье и слушала священника, чьи слова пролетали над головами собравшихся, как утешительный ветерок. Она держала сине-зеленую собачку Beanie Baby, с которой дочка не расставалась ни на минуту. Игрушка обтрепалась и облезла, и уже трудно было понять, кого она изображала. Сара так крепко ее сжимала, что пластиковые шарики сбились ко швам.
– И сегодня, когда мы вспоминаем ее короткую, но прекрасную жизнь, помните, что скорбь родится из любви. Скорбь – это печальная радость.
Сара недоумевала, почему священник не сказал ни слова о действительно важном: что ее дочь часами могла играть с картонкой от туалетной бумаги, которая становилась для нее видеокамерой. Что в младенчестве, когда у нее были колики, она успокаивалась только под песни из
– Господи Иисусе, прими дитя Свое в Твои объятия, да воссядет оно с ангелами и упокоится с миром.
Тут Сара вскинула голову.
«Не твое дитя, – подумала она. – А мое».
Десять минут спустя все закончилось. Она окаменела и не шевельнулась до тех пор, пока остальные не сели по машинам и не уехали с кладбища. Но Эйб был рядом.
Он выполнил то единственное, о чем она просила его перед похоронами. Она почувствовала, что он обнял ее, а его губы шепнули у самого уха:
– Ты еще…
– Да, – ответила она, и он исчез.
Она подошла к гробу, вульгарно украшенному цветами. Осенними цветами – точно такими же, какие были в ее свадебном букете. Она заставила себя посмотреть на свою дочь, с виду ничуть не изменившуюся, и подумала, что в этом тоже кроется горькая ирония.
– Здравствуй, дочка, – тихо сказала Сара и подсунула сине-зеленую собачку ей под руку. Затем раскрыла объемную сумку, которую взяла с собой в церковь.
Ей хотелось быть последней, кто увидит ее, прежде чем гроб закроют. Она хотела последней увидеть дочь, точно так же, как семь лет назад она была первой, кто ее увидел.
Сара достала из сумки пухлую книгу с разлохмаченными листами, такую потрепанную, что корешок заломился, а некоторые страницы отклеились и были просто всунуты между другими.
– В большой зеленой комнате, – начала читать Сара, – был камин, и красный воздушный шарик, и картина с нарисованной…
Сара запнулась. В этом месте дочка всегда подсказывала:
– Коровой, прыгнувшей выше луны.
Но теперь ей пришлось самой говорить за дочь. И тем не менее она дошла до самого конца, читая наизусть каждый раз, когда слезы застили строчки и буквы расплывались.
– Доброй ночи, звездочки, солнце, ветерок, – прошептала Сара. – Доброй ночи, помните: я не одинок. – Она резко вздохнула и провела пальцем по губам дочери. – Доброй ночи, – повторила она.
В столовой Эйб оглядывал блюда со всякими булочками, фаршированными яйцами, разнообразной домашней кулинарией – словно изобилие еды могло сгладить неловкость, ведь никто не знал, что сказать. Он держал доверху наполненную тарелку, которую кто-то ему сунул, но не съел ни кусочка. Время от времени кто-то из друзей или родственников подходил с очередной банальностью: «Ну как ты? Держишься? Время лечит…» После таких слов хотелось поставить тарелку и двинуть добросердечному советчику по морде. И бить до тех пор, пока не разобьет руки в кровь, ведь тогда ему стало бы больно, и эта боль была бы более понятна, чем та, что поселилась у него в груди. И никто не говорил вслух того, что на самом деле думал, искоса поглядывая на Эйба с пластиковой тарелкой в руке, в плохо сидящем черном костюме: «Какое счастье, что это случилось не со мной».
– Простите.
Эйб обернулся и увидел незнакомую женщину средних лет с сеткой морщинок вокруг глаз. Ему сразу пришло в голову, что в молодости она много смеялась. «Должно быть, одна из приятельниц Фелисити», – подумал он. В руках у нее была коробка с луковицами нарциссов.
– Примите мои соболезнования, – сказала она и протянула коробку.
Он поставил пластиковую тарелку на соседний стул и взял нарциссы.
– Посадите их сейчас, – посоветовала дама, – и весной, когда они взойдут, вспомните о ней.
Она коснулась его руки и ушла, а Эйб остался со своей жалкой надеждой.
Сара познакомилась с Эйбом вскоре после того, как приехала в Лос-Анджелес. Подруги пригласили ее в сигарный клуб – жутко эксклюзивный. Чтобы попасть туда, нужно было войти в офисное здание и назвать пароль. Только тогда портье должен был провести вас к потайному лифту, в котором поднимались на крышу, где и находился сам клуб. Там ее приятельницы продемонстрировали Саре сигарный ящик Мэла Гибсона, очевидно, надеясь таким образом развеять ее тоску по родному восточному побережью. Это был один из тех темных клубов, где актеры, считающие себя музыкантами, берут в руки гитару и присоединяются к группе. Именно в таком месте Сара острее всего чувствовала, как ненавидит этот город и свою новую работу и как ей хочется домой.
Они сели у барной стойки рядом с симпатичным парнем с черными как смоль волосами и обаятельной улыбкой, от которой у Сары закружилась голова. Ее подруги заказали по «Космо» и наперебой кинулись заигрывать с незнакомцем. Из их беседы Сара узнала, что он барабанщик и зовут его Эйб. Потом, когда одна из приятельниц, вернувшись из туалета, воскликнула: «Видали, сколько тут звезд?!» – Эйб наклонился к Саре и пригласил ее танцевать.
На пустом танцполе под джазовую запись они плавно покачивались, словно облачко дыма.
– Почему ты пригласил меня? – прямо спросила Сара.
Он обнимал ее за талию и тут чуть притянул к себе.
– Потому что когда твоя подруга сказала: «Сколько тут звезд!» – ты единственная во всем этом чертовом клубе посмотрела на небо.
Через три месяца они переехали в Массачусетс. Через шесть – поженились. И не было конца шутливым тостам в честь Авараама и Сарры, которым суждено стать прародителями народов. Но, как и библейским тезкам, им долго пришлось ждать появления ребенка. В их случае – восемь лет. Достаточно долго, Сара уже начала отчаиваться. Но не слишком долго, чтобы смириться. Она была вне себя от счастья, когда поняла, что беременна. И ей в голову не приходило, что это не конец мучений, а только начало.
По пути из церкви Сара попросила Эйба установиться у продуктового магазина.
– В доме пусто, – сказала она, хотя он и сам знал, что это так – во всех смыслах.
Оба были не в состоянии подумать о том, что он в костюме и галстуке, она – на каблуках и с нитью жемчуга и что в час дня среди полок с продуктами они смотрятся странно. Они проходили по рядам, складывая в тележку такие обыденные товары: яйца, хлеб, молоко, сыр – все то, что покупает любая семья. В секции сухих завтраков Эйб машинально потянулся за любимыми хлопьями дочери – «Berry Kix», но спохватился и, пытаясь поспешно исправить ошибку, взял соседнюю коробку с какой-то дрянью из отрубей, похожей на солому, которую он все равно есть не станет.
Они подошли к своей любимой кассирше, которая никогда не ругала дочку, когда та бралась ей помогать: вместе с ней подносила к сканеру банки с супом и пакеты с замороженным горошком. Увидев, Эйба и Сару девушка заулыбалась.
– Ничего себе! – сказала она, оглядывая их, и подмигнула. – Только не говорите, что поход в супермаркет – самое интересное, что можно придумать, когда улучишь минутку без ребенка…
Эйб и Сара онемели. Кассирша ничего не знала! Да и откуда ей знать? Она подумала – точно так же, как подумал бы любой другой, что они оставили дочку дома с няней, что девочка в тысячный раз смотрит «Дневники принцессы» или стучит по кастрюлям, изображая барабанщика.
Когда Эйб подписывал чек, девушка достала из-под стойки леденец.
– Синие – ее любимые, верно? Передавайте ей привет.
– Хорошо, – сказал Эйб, сжимая леденец так, что палочка согнулась. – Передам.
Он вышел вслед за Сарой, толкавшей тележку, на улицу, залитую солнцем – таким ярким, что глаза слезились. Сара обернулась и молча посмотрела на него.
– Что? – хрипло спросил Эйб. – Что я сделал не так?
Три дня спустя Сара проснулась, натянула свой любимый свитер и вдруг заметила, что рукава стали на добрых три дюйма короче. «Наверняка Эйб неправильно постирал», – раздраженно подумала Сара, доставая другой свитер – и тут же убедилась, что и этот ей мал. С минуту она разглядывала себя в зеркале, а потом решительно подвернула рукава – так будет незаметно, что они коротки.
Позже, когда разгружала посудомоечную машину, она старательно «не заметила» того, что впервые в жизни смогла поставить посуду на верхние полки шкафчиков, не вставая на табуретку и не прося помощи Эйба.
В последний день положенного отпуска Эйб вспоминал, как сидел с дочкой в больнице. На окнах были нарисованы морские звезды, и пока они ждали врача, Сара читала какой-то журнал рубежа веков, который валялся в приемной, а они с дочкой играли в «Вижу-вижу». За последние семь лет Эйб дошел до такого мастерства, что мог уже играть, почти не включая голову. К тому же, поскольку дочка почти всегда по ходу действия меняла то, что загадала, игра все равно теряла логичность. Он отгадал надпись «Выход», ручку на двери туалета, крайнюю правую морскую звезду, и постепенно начал раздражаться: когда же придет врач и избавит его от этой игры.
У нее просто болело горло. Температура не поднималась выше 101 °F[38] и не доходила до критической отметки. Пока не достигнет 102 °F, волноваться нечего. Сара это твердо усвоила после того, как не раз в панике вызывала врача по самым разнообразным поводам: от заусенца до грудничкового себорейного дерматита. И по мере того как дочь подрастала, они оба приучили себя доверять врачам. Не спешили в больницу при первом же признаке кашля, и если у дочери с вечера болело ухо, вели ее к врачу, лишь убедившись, что к утру боль не прошла. И на этот раз Сара не повела девочку в школу, оставила дома, чтобы наблюдать, что это: простуда или что-то серьезное? Они сделали все как полагается, они слушались врачей, играли по правилам, но к обеду правила уже не имели никакого смысла. Дети не умирают от фарингита – так не должно быть. Однако в мире столько всего, чего не должно быть. Цунами стирают с лица земли целые города, в грудном молоке эскимосок находят ртуть, войны ведутся не за то, за что стоит воевать. Везде и всюду творится бессмысленное, невероятное, то, чего не должно быть.
И Эйб вдруг понял, что готов был бы играть в это «Вижу, вижу» хоть тысячу лет подряд.
На другой день Эйб отправился на работу, а Сара стала убираться. Это была не обычная рутинная уборка: пропылесосить, протереть пол. Нет, она вручную вычистила унитазы, вытерла пыль с батарей, вымыла стены. Навела порядок в комодах, убрала в мешки свитера, которые стали ей малы, и брюки, теперь не достававшие до лодыжек. Она перерыла ящики на кухне и собрала все сувенирные кружки, соусники, вилки для вытаскивания косточек из вишни, которыми никогда не пользовалась. Она развесила одежду Эйба по цветам, выбросила все лекарства с истекшим сроком годности. Протерла полки в холодильнике, выкинула каперсы, горчицу и хрен, которые были куплены несколько месяцев назад для одного-единственного блюда. Навела порядок в шкафах. Сначала в коридоре, где все еще ждали своего часа теплые пальто, а зимние ботинки, похожие на латные перчатки, были свалены в пластиковую корзину на полу. Потом в холле, где, окутанные дурманящим ароматом саше, лежали белоснежные полотенца. Здесь она обнаружила, что легко достала до верхней полки – хотя прежде приходилось тянуться – до той самой, где прятала до Рождества подарки для дочери, которые покупала в течение года. Сара достала робота с дистанционным управлением, набор для творчества с цветочными феями и маскарадный комплект – все эти сокровища она покупала в январе, марте или мае, потому что, взглянув на них, сразу понимала, что они непременно дочке понравятся. И теперь Сара оцепенело глядела на эти подарки в своих слишком длинных руках: перед ней было самое очевидное доказательство того, что ее дочь НИКОГДА К НЕЙ НЕ ВЕРНЕТСЯ.
Сара села посреди холла, достала из пластиковой упаковки робота, вставила батарейки и направила его в ванную. Затем вытащила из пакета маскарадный набор, обернула вокруг шеи розовое боа. Глядя в крошечное зеркальце в форме сердечка, намазала губы помадой цвета фуксии, а на веки наложила сверкающие синие тени – вульгарная маска счастья.
Зазвонил телефон. Она сняла трубку в спальне.
– Как ты там? – спросил Эйб.
– Нормально, – ответила Сара. В большом зеркале отражались ее клоунские красные щеки и ядовитые губы. – Все в порядке.
Она повесила трубку, пошла на кухню и взяла черный мешок для мусора – такой большой, что в нем поместятся опавшие листья со всего сада или целое будущее, которое хранят в себе вещи из шкафа. Она сложила в него все новые игрушки, купленные для дочери, перебросила через плечо и понесла в гараж. Поскольку сегодня мусор не вывозили, ей пришлось самой отправиться на городскую свалку, где служащий прокомпостировал талон в знак того, что ей разрешается сбросить мешок в ущелье. Она глядела, как ее мешок скатился вниз и остановился между мешками с тем, с чем другие люди расстались по доброй воле.
Жизнь фармацевта определяют самые крошечные величины. В колледже Эйбу пришлось выучить особую систему измерений, о которой большинство образованных людей понятия не имеет. Но спросите любого, кто наполнял крошечную желатиновую капсулу лекарством, и они уверенно скажут, что двадцать гран – это один скрупул. Три скрупула – одна аптекарская драхма. Восемь драхм – одна аптекарская унция, или четыреста восемьдесят град, или двадцать четыре скрупула.
Эйб пытался отмерить двадцать четыре скрупула, но не видел никакой связи с капсулами, рассыпанными перед ним на резиновом коврике
Эйб отринул эти мысли и принялся снова отмерять лекарство. Он поминутно поддергивал брюки, а они упорно сползали. Наконец не выдержал: скрылся за стеллаж и расстегнул халат, чтобы затянуть ремень потуже. Вполне логично, что он похудел, – он почти ничего не ел в последние дни – но чтобы настолько! Даже застегнутый на самую крайнюю дырку, ремень болтался. Неужели он так быстро и сильно похудел?
Все еще недоумевая, как такое произошло, он отправился на склад, взял бечевку, которой перевязывали коробки, снял ремень и подвязал брюки. Он хотел было вернуться и доделать заказ, но передумал: вышел через заднюю дверь и пошел по улице, свернул на углу, через три квартала перешел дорогу на светофоре, и наконец добрался до бара, мимо которого проезжал каждый день по дороге домой. Он назывался «У Олафа» и даже теперь, в одиннадцать утра, был уже открыт.
Он вошел в бар, отлично сознавая, что в брюках, подвязанных веревочкой, выглядит, как бродяга Чарли Чаплина. Он уже сто лет не заходил в бар днем – с тех давних пор, когда считал себя барабанщиком. В этот ранний час в баре было человек пять – и все они не из тех, кого видишь в барах по вечерам. Обиженные жизнью неудачники, которые без необходимого глотка виски (своей дозы!) не смогут протянуть несколько рабочих часов. Девушки по вызову, пытающиеся смыть воспоминания прошлой ночи, прежде чем отправиться спать. И старики, ищущие ушедшую молодость на дне бутылки.
Эйб взобрался на стул у стойки – именно взобрался: наверное, он сам не заметил, как сильно устал.
– «Джемисон» есть? – спросил он бармена, который одарил его кривой, как зигзаг молнии, улыбкой.
– А больше тебе ничего не надо, малыш?
– Простите?
Бармен покачал головой.
– У тебя есть удостоверение личности?
Эйбу было сорок два, и он уже не помнил, когда последний раз его просили подтвердить, что он совершеннолетний. В конце концов у него уже седина на висках! Тем не менее он полез за бумажником, и только тут сообразил, что оставил его в раздевалке на работе.
– Нету, – признался он.
– В таком случае, и виски у меня нет. Приходи, когда исполнится двадцать один.
Эйб поглядел на него растерянно. Потом соскочил со стула, тяжело приземлившись на пол. И всю дорогу до работы выискивал свое отражение в гладких капотах «Бьюиков», в лужах и витринах кондитерских. Неужели, когда теряешь ребенка, теряешь и все годы, которые с ним провел?
Через неделю после смерти дочери Сара по-прежнему непрерывно о ней думала. Она ощущала на губах вкус кожи маленькой девочки – как легкий поцелуй – за секунду до того, как ощутить вкус цикория в кофейном напитке или сладость кекса. Она брала газету, но ощущала в руках резинку носочков, которые складывала после стирки. Она была одна, но слышала мелодичный детский голосок, произносивший предложения, в которых грамматика скакала, как лягушка.
Эйб, напротив, стал ее забывать. Он закрывал глаза и пытался вызвать в памяти лицо дочери – пока ему это удавалось, но с каждым днем оно становилось все более расплывчатым. Он часами сидел в ее комнате, вдыхал клубнично-манговый аромат шампуня, который все еще хранила ее подушка. Перебирал на полках книги, пытаясь увидеть их ее глазами. Он даже достал ее краски, встал перед зеркальцем, разделся до пояса и нарисовал у себя на груди ее сердце.
Сара всегда слушала мать и делала наоборот, но на этот раз решила последовать ее совету и пошла в церковь. Ей вспомнились гимны, звучавшие на похоронах дочери, и она содрогнулась. Но на этот раз у алтаря не было гроба, и это придало ей мужества. Она постучала, пастор пригласил ее войти и налил чаю.
– Мать за вас беспокоится, – начал он.
Сара хотела было ответить какой-нибудь гадкой колкостью, но сдержалась. Конечно, мать за нее беспокоится – она же мать. Она и сама сюда пришла именно поэтому.
– Скажите мне… – попросила Сара, – почему именно она?
– Что вы имеете в виду?..
– Я понимаю, что есть Бог, есть Царствие Божие. Но ведь в мире миллионы семилетних девочек. Почему он забрал
Пастор ответил не сразу.
– Вашу дочь, Сара, забрал не Бог, а болезнь.
Сара фыркнула:
– Ага, конечно! Очень удобно.
Она чувствовала, что вот-вот сорвется, и уже раскаялась, что вообще сюда пришла.
Пастор взял ее за руку. Его ладонь была сухая, как бумага, успокаивающая.
– Нет ничего прекраснее рая, – тихо проговорил он. – Ваша дочь попала туда. И сейчас она смотрит на нас.
Сара почувствовала комок в горле.
– Когда моя дочь садится в фуникулер, у нее сердце начинает колотиться. В лифтах ее охватывает паника. Ей не нравятся даже двухъярусные кровати. Она боится высоты.
– Теперь уже нет.
– С чего вы взяли? – не сдержалась Сара. – Почему вы так уверены, что после смерти что-то есть? Откуда вы знаете, что это не просто… конец?
– Я и не знаю, – ответил пастор, – но я надеюсь. И искренне верю, что ваша дочь попала в рай. Даже если ей там иногда становится страшно, Иисус успокоит ее.
Сара отвернулась: по щеке сбегала слеза.
– Она не знает Иисуса. Она знает меня.
Эйб обнаружил, что закон всемирного тяготения на него не действует. Он приходил на кухню и, пока наливал воды в стакан, поднимался вверх, так что едва стоял на цыпочках. И на улице, если шел чуть быстрее, он взлетал в воздух на каждом шаге. Он стал таскать камни в карманах брюк, ставших слишком длинными.
Однажды в субботу он сидел на постели дочери и вспоминал такой разговор.
– А можно я буду с вами жить, даже когда выйду замуж? – спросила она.
Он усмехнулся и сказал:
– Конечно. – А потом спросил: – Но где же будет спать твой муж?
Дочка, оказывается, заранее все продумала.
– А мы поставим ему раскладушку, как тогда, когда моя подружка остается на ночь.
Позвонили в дверь. Эйб спустился, открыл и увидел девочку, которую его дочь называла своей лучшей подругой – кстати, это она спала на раскладушке. У девочки покраснели глаза. С ней была ее мать.
– Здравствуй, Эйб, – сказала женщина. – Прости за беспокойство.
– Ничего! – ответил он чересчур радостно. – Ничего-ничего! Пожалуйста!
– Просто Эмили трудно привыкнуть ну… сам понимаешь. Она нарисовала картинку и хотела принести ее вам. Может, вы ее повесите где-нибудь.
Девочка протянула Эйбу листок. На нем цветными карандашами были нарисованы две девочки: одна темноволосая, как его дочь, другая светленькая, как Эмили. Девочки держались за руки, у них над головами было жаркое солнце, а снизу – зеленая трава.
Эйб заметил, что он почти одного роста с Эмили: ему почти не пришлось наклоняться, чтобы посмотреть ей в глаза.
– Спасибо, солнышко. Очень красиво, – сказал он. – Я его повешу у нее над кроватью.
Он хотел было погладить ее по голове, но в последнюю секунду сообразил, что от этого будет только больнее – и отдернул руку.
– Ты в порядке? – прошептала мать Эмили. – Вид у тебя… – Она замолчала, подыскивая слово, но так и не нашла и только покачала головой. – Ох, ну конечно, ты не в порядке. Что я говорю! Прости, Эйб. Прости.
Она бросила на него быстрый взгляд, взяла Эмили за руку и пошла прочь.
Эйб так сжал в руке рисунок, что бумага смялась. Он глядел, как Эмили пинает опавшие листья, и они взлетают маленькими вихрями. Мать смотрела прямо перед собой, не замечая этого маленького чуда.
Сара и Эйб почти не разговаривали. Но однажды Эйб вошел в комнату дочери и увидел, что Сара снимает с полок книги и убирает в коробки.
– Что ты делаешь? – потрясенно спросил он.
– Я не могу смириться, – сказала Сара, – когда все это здесь, так близко.
– Нет, – сказал Эйб.
Сара на секунду задумалась.
– Что значит «нет»?
Эйб вытащил из коробки стопку книжек с картинками и запихнул их обратно на полку.
–
Сара вспыхнула.
– Распрощаться? – прошипела она. – Думаешь, в этом дело? Боже мой, Эйб, я просто пытаюсь научиться существовать, как все нормальные люди.
– Но ты не нормальный человек. Мы оба не нормальные люди, – сказал он со слезами на глазах. – Ведь она умерла, Сара.
Сара поморщилась, будто получила пощечину. Потом развернулась и вышла из комнаты.
Эйб сел на пол и запустил руки в волосы. Через полчаса он поднялся и пошел в спальню. Сара лежала на боку и смотрела за окно, где солнце как ни в чем не бывало опускалось за горизонт. Эйб лег на кровать и прижался к ней.
– Ее я уже потерял, – прошептал он. – Я не хочу потерять и тебя тоже.
Сара повернулась к нему и погладила по щеке. Потом поцеловала, вложив в этот поцелуй все, что не могла высказать. Они стали утешать друг друга: легкие прикосновения, нерешительные поцелуи – знаки тепла. Но когда их одежда легла бесформенными кучками на пол, когда Эйб навис над своей женой, захватив ее тело, и попытался подстроить изгибы ее тела к своему, оказалось, что они больше не совпадают. Не стыкуются так легко, как прежде. Что-то было чуть-чуть не так. И это чуть-чуть заставляло их говорить: «Дай я попробую…» – и: «А может, так…»
Позже, когда Сара уже заснула, Эйб сидел и смотрел на край кровати, за который свешивались длинные белые ноги его жены.
Наутро, когда Эйб и Сара лежали в темноте, Сара сказала:
– Наверное, мне нужно побыть одной, – хотя это было не то, что она хотела сказать.
– Наверное, – согласился Эйб, хотя был совершенно не согласен.
Казалось, в этом новом мире, в котором происходит немыслимое, ничто не совпадает: ни слова, ни суждения, ни они сами.
Сара встала, завернувшись в простыню, – впервые за пятнадцать лет брака. А потому Эйб и не увидел – иначе он бы сразу это заметил, – что Сара выросла ровно на столько, насколько Эйб уменьшился, и, если только можно измерить неизмеримое, это было ровно столько, сколько они потеряли, когда потеряли дочь.
Сара сама достала чемодан с полки на чердаке, хотя полка была высоко, под самой крышей. Эйб смотрел, как она собирается. На пороге они обменялись пустыми обещаниями.
– Я позвоню, – сказала Сара.
Эйб кивнул.
– Будь умницей.
Она собиралась к матери. За все годы брака Эйб никогда бы не поверил, что такое возможно, и тем не менее сейчас он решил, что это к лучшему. Если Сара выбрала Фелисити, несмотря на их сложные отношения, может, это значило, что все дети рано или поздно вернутся к своим родителям, каким бы длинным ни был их путь.
Он придвинул стул к окну, иначе ему было ничего не видно: он едва доставал до подоконника. Стоя на стуле, он смотрел, как она убирает чемодан в машину. Она показалась ему великаншей. Должно быть, материнство делает женщину необъятной, подумал Эйб. Он глядел ей вслед, пока машина не скрылась, а потом слез со стула.
Работать он не мог – не доставал до прилавка. Не мог никуда поехать – ноги не дотягивались до педалей. Ему нечего было делать, и он стал ходить по дому, ставшему совсем пустым. В конце концов он, конечно же, пришел в комнату дочери. Здесь он провел немало часов. Рисовал ее красками, играл с кукольными продуктами и игрушечной кассой, перебирал ее одежду, над каждой вещью пытаясь ответить на вопрос: когда она последний раз ее надевала? Он поставил диск «Радио Дисней» и заставил себя прослушать его целиком. Ее плюшевых зверей рассадил рядом, как друзей.
А потом забрался в ее кукольный домик, который сам смастерил на прошлое Рождество, и закрыл за собой дверь. Поглядел на аккуратно поклеенные обои, красное бархатное кресло, раковину. Поднялся по лестнице в спальню и подошел к окну, из которого теперь можно было смотреть, сколько вздумается. Вид изумительный.
Майкл Суэнвик
Озеро гоблинов[40]
В 1646 году, в самом конце Тридцатилетней войны, отряд гессенских рейтаров еле унес ноги после катастрофического поражения (один неудачный обход с фланга – и через час те, кто мысленно уже торжествовал, позорно драпали врассыпную). Они встали лагерем у подножия какой-то горы, одной из высочайших в Шпессарте, если верить местному крестьянину, которого кавалеристы насильно увели с собой в качестве проводника. Среди рейтаров был один молодой офицер, записной враль и баламут, отпрыск рода фон Гриммельсгаузенов, при крещении нареченный Иоганном, для товарищей же – просто Юрген.
Здесь, в тылу, крестьяне неосмотрительно не зарывали припасы в землю, и по дороге отряд прихватил немало съестного да несколько бочонков рейнского. Вечером все вволю наелись и напились. Разделавшись с ужином, кликнули проводника и потребовали рассказать о местности, куда их занесла судьба. Крестьянин охотно повиновался: после первого испуга он рассудил, что солдаты по доброте своей вряд ли его прикончат, когда отпадет надобность в его услугах (а может статься, задумал усыпить их бдительность своим подобострастием, чтобы ускользнуть под покровом ночи, когда воины крепко заснут).
– Прямо под нами – и четверти мили не будет – Муммельзее, – начал он. На местном диалекте это означало «Озеро гоблинов». – Озеро это бездонное и с секретом: какую вещь в него ни опусти, назад вытянешь уже что-то другое. Завяжи в платок несколько камушков, привяжи к веревке и забрось – когда вытащишь, камушки превратятся в горошины, а может, в рубины, а может, в змеиные яйца. И это еще не все: если камушков нечетное число, вещей, в которые они превратятся, будет четное число. А опустишь чет – вытащишь нечет.
– Работенка не бей лежачего, – заметил Юрген. – Сиди на берегу да превращай гальку в рубины.
– Во что камушки превращаются, предсказать нельзя, – возразил крестьянин. – Может, станут драгоценностями, а может, и нет. Лучше зря судьбу не испытывать.
– Да хоть бы один раз из ста получались рубины… и на том спасибо… На рыбалке иной раз и того не добудешь.
Несколько кавалеристов внимали рассказу, затаив дыхание. Даже те, кто надменно смотрел вдаль, словно озеро их ничуть не интересовало, примолкли – боялись упустить свою выгоду. Крестьянин запоздало смекнул, что разбередил их алчность, и выпалил:
– Только места эти нехорошие! Как раз про Муммельзее Лютер сказал, что оно проклято! Кинь в него камень – тут же поднимется страшная буря: град, молния, буйный ветер. А все потому, что в пучине бесы цепями прикованы.
– Да это про другое озеро говорят, про то, что в Полтерсберге, – отмахнулся Юрген.
– Полтерсберг! – Крестьянин в сердцах сплюнул. – Да они там, в Полтерсберге, страха не видали. Тут у нас один мужик… у него лошадь ногу сломала, пришлось зарезать. И его любопытство одолело – дай, думает, брошу лошадь в озеро и посмотрю, что будет. Лошадь потонула, а потом глянь – поднимается из воды живая, но сама на себя не похожа: зубы как ножи, вместо четырех ног две, крылья, точно у летучей мыши, здоровенные такие. Завизжала, как оглашенная, и улетела во тьму, а куда, никто не знает.
– Я вам хуже скажу, – продолжал крестьянин, – когда туша лошади бухнулась в воду, брызги полетели в лицо нашему земляку. И смыли с лица глаза! Подчистую! С тех пор он и не видит.
– Как же он тогда увидал, что лошадь обернулась чудовищем? – спросил Юрген с сардонической полуулыбкой.
Крестьянин раскрыл рот и тут же поспешил закрыть. Помедлив немного, проговорил:
– А еще рассказывают, что два разбойника притащили мертвую бабу, они ее…
Юрген прервал:
– К чему нам слушать твои байки? Пойдем-ка сами проверим!
Товарищи одобрительно загудели. Крестьянина потыкали в спину кинжалом, и он, не пикнув, повел всех в ложбину.
Путь к Муммельзее лежал по бездорожью, вниз по косогору, и рейтары помрачнели. Они ворчали не только на каналью-проводника, дурня неотесанного, но и на Юргена: не сразу, но смекнули, что он потащил их к озеру не в искренней надежде разбогатеть – какой бывалый солдат поверит химере? – а из врожденной вредности.
На берегу Юрген, не замечая раздражения спутников, прошагал молодецкой походкой до конца полуразвалившегося каменного пирса. С собой, в кивере, он принес две пригоршни свежих вишен. Юрген ел вишни по одной, а косточки выплевывал в воду.
– Что там такое? – спросил он, лениво указав на большой утес посреди воды: неровный прямоугольник, скошенный с одного бока. Утес был виден отчетливо: полнолуние, небо безоблачное – светло как днем.
– Когда мой дед был еще мальчишкой, – заговорил крестьянин с жаром, точно желая оправдаться, – герцог Вюртембергский велел сколотить плот и спустить на вод у, чтобы измерить глубину озера. Взяли моток суровой пряжи, привязали к одному концу свинцовое грузило, кинули. Размотали моток до конца – а грузило все никак не достигнет дна. Взяли второй моток, связали нитки, опять стали разматывать. Так опускали грузило на длину девяти мотков, а дна все равно не нашли. И тут плот, хоть был он, конечно, деревянный, начал погружаться. Все, кто был на плоту, поспешили выбраться на берег. Перепугались страшно. Всем пришлось искупаться в озере, и, как люди говорят, в старости все они захворали ужасными болезнями.
– Говоришь, это и есть плот?
– Если присмотреться, можно увидеть на бревнах резной герб Вюртемберга. Пожалуй, стерся маленько, но его ни с чем не перепутаешь. – И крестьянин услужливо указал на какие-то еле заметные отметины на боках утеса, в которых человек легковерный и впрямь разглядел бы то, что ему внушали.
Однако Юрген задал ему перцу:
– Ах ты прохвост! Я смотрел, как тонули косточки от вишен – им ничего не сделалось. Одна косточка не обернулась двумя, а две – семнадцатью. И ни одна – ни одна, слышь ты, мошенник! – даже не попыталась сделаться ни рубином, ни изумрудом, ни змеей, ни коровой, ни, на худой конец, плотвичкой.
Крестьянин, возмущенно отнекиваясь, пытался проскользнуть мимо Юргена и сбежать с пирса. Но Юрген твердо вознамерился его просто так не отпускать. Началась игра в крысу и мастифа: крестьянин был крысой, а рейтары – мастифами. Они брали числом, а крестьянин – отчаянием и смекалкой.
Наконец Юрген нагнал крестьянина, но тот выскользнул из его рук. Вдруг Юрген обнаружил, что два товарища, хохоча, ухватили его самого, подкинули в воздух и швырнули в Муммельзее.
Все глубже, все глубже, все глубже погружался Юрген, задыхаясь. Вода была прозрачная-прозрачная, как хрусталь, но вдали становилась чернее, чем уголь: вот какая чудовищная пучина! Со зла на приятелей Юрген поначалу даже не замечал, что перестал задыхаться. И даже удивиться не успел этому странному обстоятельству: в глубинах что-то мельтешило. Какие-то существа, на расстоянии казалось – полчище лягушек – сновали взад-вперед. Вблизи же они были вылитые люди, только зеленокожие, а одежда, из красивой тонкой материи, соткана явно из водорослей и прочей подводной зелени.
Все новые и новые водяные духи выплывали наверх, точно птицы-нырки. Они быстро окружили Юргена. Их было такое множество, что он поневоле повиновался, когда сильфы объяснили ему жестами и мимикой, что ему следует спуститься на самое дно Муммельзее. Точно стая птиц, которая, описывая круги, постепенно снижается до самой земли, влекли они его вниз.
Наконец Юрген ступил одной ногой на дно озера, взметнув облачко ила. Наступил другой, взметнув второе облачко. А его уже поджидал сильф или никс (в таксономии озерных духов наш рейтар был не особо сведущ), одетый в наряд из золота и серебра. По этой примете Юрген опознал в нем короля Муммельзее.
– День добрый, Юрген, – сказал король. – Надеюсь, ты в добром здравии?
– Божьей милостью здоров, ваше величество, благодарю за заботу! – вскричал Юрген. – Но откуда вам знать мое имя?
– Невелика загадка, мой дорогой друг: я читаю о твоих приключениях и недавно вычитал, что твои мнимые друзья вероломно швырнули тебя в наше озеро.
Эспаньолка и подвитые усы короля легонько колыхались в воде, и Юрген схватился за горло, вдруг осознав, что дышит субстанцией, непригодной для смертных. Но тут король рассмеялся, столь добросердечно и искренне, что Юрген невольно засмеялся сам. Сообразив, что человек, способный смеяться, наверняка жив и не задыхается, он отбросил страхи.
– В каком мы краю, – спросил Юрген, – и что за люди здесь живут?
– Мир устроен по пословице: «Как наверху, так и внизу». У нас есть свои фермы, города и церкви. Правда, бог, которому мы молимся, зовется не так, как ваш. Крыши кроем водорослями заместо соломы, в плуг запрягаем морских коньков, в коровниках доим морских коров. Рыбы-кошки ловят рыб-мышек, водяные гномы устраивают на дне свои шахты – добывают ракушки и самоцветы. А наши девушки хоть и покрыты чешуей, но по красоте и хитрости не уступят вашим, надводным.
С такими речами король Муммельзее повел Юргена по местам, радующим взор, не сообщив, куда именно, а никсы, которые провожали его вниз, повалили вслед нестройной толпой, пересмеиваясь и перекрикиваясь, посверкивая боками – ни дать ни взять, огромный косяк гольянов. Они плыли над извилистой дорогой. Вошли в лес из гигантских ламинарий. Заросли неожиданно расступились, открыв вид на сияющий белый город.
Чудес в этом подводном мегаполисе было без счета. Стены зданий – белые-белые, прямо светятся: король пояснил, что вместо штукатурки их покрывают толченым жемчугом. Правда, улицы тут не мостили драгоценными камнями вместо булыжников. Но самоцветные мозаики на фасадах выкладывали. Изображались на этих мозаиках не батальные сцены, но только играющие дети и целомудренно воркующие влюбленные. В архитектуре удачно сочетались мавританские и азиатские мотивы: минареты и пагоды сосуществовали в безмятежной гармонии. Входные двери имелись на всех этажах домов, от верхних до самого нижнего. Юрген не упустил из виду, что во дворце двери вообще не имели замков и не охранялись стражниками – что было, конечно, едва ли не самым дивным в сем мире.
Но чудеснее всех чудес, на вкус Юргена, была юная сильфида Посейдония, дочь короля, которая вышла встретить отца в городе. Едва разглядев, какая она стройная, безупречно сложенная, Юрген вознамерился завоевать ее сердце. Особо утруждаться ему не пришлось – он был красавец-мужчина с офицерской выправкой. Выслушав его смелые слова восхищения, Посейдония зарделась. Она вообще не ломалась. Надо сказать, озерные духи – народ языческий, не скованный христианскими представлениями о приличиях. И тела Юргена и Посейдонии вскоре слились во взаимной страсти.
Шло время. Миновало несколько дней, а может статься, и месяцев.
Однажды под вечер, лежа на кровати принцессы, в сладострастном хаосе из простыней и подушек, освещенный зеленовато-голубым полуденным светом, Юрген кашлянул и робко проговорил:
– Ответь мне, пожалуйста, на один вопрос, о моя несравненная и самая любимая.
– Спрашивай чего пожелаешь! – отозвалась пылкая молодая сильфида.
– Кое-что неотступно тревожит меня – наверно, это сущая мелочь, но лежит грузом у меня на сердце, не могу его сбросить, сколько ни стараюсь. Когда я только прибыл в ваш дивный богатый край, твой отец сказал мне, что читал про мои приключения. Что за колдовство такое? В какой только книге он мог про них прочесть? Ума не приложу.
– В какой? Да в этой, милый ты мой плутишка. – Самой очаровательной чертой сильфиды было то, что она любила Юргена таким, каков он был на самом деле, и ничуть не заблуждалась насчет его натуры. – Где ему прочесть, как не в этой книге?
Юрген окинул комнату взглядом и произнес:
– Не вижу ни одной книги.
– Конечно не видишь, дурачок. Будь книга здесь, как ты мог бы в ней находиться?
– Не могу знать, о радость моих очей, твой ответ для меня – неразрешимая головоломка.
– Поверь мне на слово, он прочел о тебе в этой книге, а ты из книги ни разу не выбирался.
В душе Юргена проснулся гнев:
– В «этой книге», говоришь?! В какой такой «этой»?! Черт меня подери, никак в толк не возьму, что ты болтаешь!
Посейдония перестала смеяться. Воскликнула: –Ох, бедняжка! Ты и правда не понимаешь, да?
– Если бы я понимал, то разве стал бы сейчас, как дурак, вымаливать у тебя прямой и честный ответ?
Она взглянула с улыбкой, но в глазах затаилась грусть.
– Значит, тебе пора поговорить с моим отцом, – произнесла она наконец.
– Или моя гибкая молоденькая доченька недостаточно горяча, чтобы ублажать тебя? – спросил король Муммельзее.
– Горяча, и даже сверх меры, – ответил Юрген, давно привыкший к шокирующему прямодушию сильфов.
– Тогда довольствуйся ею и своей беспечальной жизнью и не рвись никуда, не пытайся сойти с этих вечно сладостных страниц.
– Вы тоже говорите загадками! Ваше величество, у меня ум за разум заходит. Умоляю, потолкуйте со мной без обиняков и простыми словами, точно с малым ребенком.
Король вздохнул:
– Ты знаешь, что такое книги?
– Да, конечно.
– Когда ты в последний раз читал?
– Я? Ну вообще-то…
– Вот именно. А твои знакомые читают книги?
– Да нет… но это логично. Меня окружали грубые вояки. Если они забредали в библиотеку, то обычно разрывали книги на растопку костров.
– В юности ты, верно, читал книги. Перескажи мне сюжет хоть одной.
Юрген молчал.
– Вот видишь! Персонажи книг не читают книг. Да, они захлопывают книги, когда кто-то входит в комнату, или отшвыривают их с омерзением, тем самым выражая свое отношение к их содержанию, или прячут лицо за книжкой, прикидываясь, что поглощены чтением, пока другой персонаж читает им нотации на всякие неприятные темы. Но чтобы читать… нет, книг они не читают.
Иначе возник бы эффект рекурсии[41]: всякая книга сделалась бы фактически бесконечной, и ни одну нельзя было бы дочитать до конца, не прочитав всех включенных в нее книг. Вот беспроигрышный способ выяснить, с какой стороны переплета ты находишься: в нынешнем году ты прочел хоть одну книгу? – Король вопросительно поднял брови.
После бесконечно долгого молчания Юрген пробурчал:
– Нет. Ни одной.
– Вот видишь.
– Но… как такое может быть? Разве мы можем…?
– Проще не бывает, – отозвался король. – Например, я живу в некоем «Симплициссимусе»[42]: роман, книга пятая, главы с девятой по семнадцатую. Могу тебя заверить, жизнь у меня распрекрасная. Что с того, если стены моего дворца – не толще бумаги, окна нарисованы гусиным пером, а мои возможности ограничены капризами писателя? Зато я не знаю старости и смерти, а когда ты, сделав небольшую передышку в своей романтической гимнастике с моей дочкой, удосуживаешь меня визитом, я всякий раз нахожу наши беседы занимательными.
Юрген мрачно уставился в окно, в которое была вставлена пластина перламутра, отполированного до кристальной прозрачности.
– Плохо мне… – сказал он. – Тяжело узнать, что ты ненастоящий. – Юрген надолго замолчал. Затем продолжил: – И все равно… ерунда какая-то получается. Согласен, мое нынешнее положение и условия жизни таковы, что о лучшем и мечтать невозможно. Но на войне мне довелось повидать такое… Даже помыслить противно. Это кем же надо быть, чтобы сотворить мир наподобие нашего? Кто только может потешаться зверствами, в которых, сознаюсь, я порой участвовал самолично?
– Сударь, – сказал король, – я же не писатель. А сам автор, как я подозреваю, не пользуется особым почетом в своем мире, невообразимо-просторном по сравнению с нашим. С писателем ты можешь разминуться на улице и внимания не обратить. При беседе, вполне возможно, он тебе ничуть не понравится. Почему же ты требуешь от писателя большего, чем он – или, возможно, она, – может справедливо требовать от своего намного более могущественного Творца?
– Вы хотите сказать, что мир нашего автора не лучше, чем наш собственный?
– Возможно, даже хуже. По его произведениям мы можем вычислить некоторые черты мира, в котором он обитает. Наша архитектура – романтичная, пышно украшенная. Следовательно, у него архитектура неказистая и унылая – возможно, серые бетонные блоки, а окна одинаковые, как наштампованные. Иначе он поленился бы воображать наши здания во всех их прелестных деталях.
– Значит, если в нашем мире одна грязь да кровь, в его мире – тишь, гладь да божья благодать?
– Лучше сказать, наш мир живет грешно, но со смаком, а его мир – болото неосознанного лицемерия.
Юрген задумчиво встряхнул головой:
– А откуда вы столько знаете о мире, в котором мы живем? Я вот совсем ничего не знаю…
– Сынок, есть два разряда персонажей. Ты из тех, кто вечно выпрыгивает из окон, держа в руках панталоны, или выдает себя за иноземного посла, чтобы обобрать жестокосердого епископа, или отбивается в темных переулках от головорезов, или, вернувшись домой в неурочный час, застает молодую жену в постели с мужем своей полюбовницы.
– Да вы словно мой дневник читаете, – восхитился Юрген. – Это если бы я его вел.
– Понимаешь, ты – в прямом смысле действующее лицо книги, твое главное предназначение – давать толчок сюжету. Я же скорее персонаж-резонер, моя задача – разъяснять, обнажать глубинный смысл повествования. Но ты, я вижу, совсем запутался. Давай-ка ненадолго выйдем из моей истории.
И так же легко, как перелистываешь страницу, Юрген обнаружил, что стоит посреди прекрасного сада, озаренного золотыми лучами вечернего солнца. Король Муммельзее восседал на стуле, который при всей его простоте и неказистости напоминал трон – собственно, трон, какой приличествует королю-философу.
– Весьма тонкое наблюдение, – откликнулся король, хотя Юрген ничего не произнес вслух. – Возможно, если направить тебя в правильную сторону, из тебя еще получится персонаж-мыслитель… Мы в саду моего дорогого друга доктора Вандермаста[43], в Зайане, где всегда ранний вечер. Здесь мы с ним часто и подолгу дискутируем об энтелехии, эпистемологии[44] и прочих маловажных преходящих материях. Доктор любезно удалился, чтобы мы могли поговорить наедине. Сам он проживает в книге под названием… Впрочем, какая разница! Этот сад – одно из зачарованных мест, где мы можем с безмятежным сердцем беседовать об устройстве мира. Собственно, атмосфера здесь такова, что мы вряд ли могли бы заняться чем-либо другим, даже если бы очень постарались.
Перед Юргеном внезапно появилась колибри – зависла, словно суетливый пернатый изумруд. Юрген протянул палец. Птичка не стала присаживаться, просто парила в воздухе, торопливо молотила крыльями, и Юрген кожей ощутил деликатный сквознячок.
– Что за диво? – спросил он.
– Всего лишь моя дочка. Она не появляется в этой сцене, но все же желает сообщить нам, чего ей хочется. Образно выражает свои чаяния. Спасибо, милочка, а теперь лети.
Король хлопнул в ладоши, и птичка исчезла.
– Если покинешь наше выдуманное королевство, ты разобьешь ее сердце. Но не сомневаюсь, однажды к нам забредет другой герой, а Посейдония, девушка-выдумка, никогда не учится на горьком опыте и не ожесточается против тех, кому она им обязана, – против мужчин. Она бросится в его объятия столь же искренне и пылко, как в твои.
Юрген ощутил вполне простительный укол ревности, но постарался преодолеть себя. Он поинтересовался:
– Ваше величество, мы с вами сейчас только теоретизируем? Или у нашей беседы есть практический смысл?
– Сад доктора Вандермаста – место особое. Если бы ты пожелал окончательно покинуть наш мир, не сомневаюсь, это было бы легко устроить.
– А смогу ли я вернуться?
– Увы, нет, – произнес король печально. – На одну жизнь достаточно одного чуда. Осмелюсь добавить, что ни ты, ни я, строго говоря, даже одного чуда не заслужили.
Юрген подобрал с земли ветку и стал расхаживать взад-вперед между клумб, сбивая головки самых высоких цветов.
– Значит, я должен решать, не имея никаких сведений? Слепо броситься в бездну или навеки остаться на ее краю, мучаясь сомнениями? Вы верно говорите: моя жизнь – сплошная череда услад. Но могу ли я удовлетворяться этой жизнью, если знаю о существовании другой и не ведаю, что это за жизнь такая?
– Успокойся. Если только за этим дело, давай посмотрим, что тебе уготовано взамен.
Король Муммельзее опустил руку и перевернул страницу книги, лежавшей у него на коленях. Юрген только теперь приметил этот томик в кожаном переплете.
– Ты что же, до морковкина заговенья будешь тут сидеть, баклуши бить, когда дела не сделаны? Вот ведь лентяй, вот лентяй, таких лодырей свет обойди – не найдешь.
Гретхен, жена Юргена, вышла из кухни, рассеянно почесывая задницу. Ее некогда изящные черты давно заплыли жиром, ходила она теперь вперевалочку, а раньше будто приплясывала под одной ей слышную музыку. Но при виде нее сердце Юргена, как всегда, наполнилось нежностью.
Он отложил гусиное перо, присыпал песком исписанную до половины страницу.
– Твоя правда, моя дорогая, – кротко отозвался он. – Ты всегда права.
Ковыляя во двор – колоть дрова, доставать из колодца воду, дать пойла поросенку, которого они откармливали к Масленице – он мельком увидел себя в зеркале, висевшем у задней двери. Изможденный старик с жидкой – точно моль объела – бороденкой глянул на него вытаращенными от ужаса глазами.
– Ох, сударь, – пробурчал он под нос, – где ж тот бравый молодой солдат, что плюхнулся с Гретхен в сено, не успев сказать ей двух слов. Сколько лет, сколько зим.
Он вышел на воздух, и холодный ветер бросил ему в лицо мелкие ледышки. Поленья в поленнице смерзлись, пришлось бить по ним обухом. Иначе не наколешь. Колодец затянуло толстым льдом: Юрген вспотел, пока его прорубал. Затем он убрал камень с крышки помойного ведра, побрел к свинарнику, но по дороге поскользнулся, и помои вылились ему на штаны. Значит, придется не только стирать одежду на несколько недель раньше, чем намечалось: а зимой постирушки – небольшое удовольствие, но и собирать с земли объедки голыми руками: негоже оставлять поросенка голодным.
Охая, сам себе жалуясь на жизнь, старик Юрген потрюхал домой. Помыл руки, переоделся в чистое и снова сел писать. Через несколько минут в комнату вошла жена. Воскликнула:
– Холод-то какой! – и взялась разводить огонь в камине, хотя таскать дрова в кабинет было нелегко, и Юрген готов был смириться с холодом, лишь бы не утруждаться. А Гретхен подошла к нему, положила руки на плечи: – Опять пишешь Вильгельму?
– Кому еще? – огрызнулся Юрген. – Мы тут надрываемся, работаем, чтобы посылать ему деньги, а он и не пишет! А если и пишет, черкнет две строчки и привет! Только и делает, что пьянствует, влезает в долги у портных, да гоняется за всякими… – он вовремя осекся, сделал вид, будто закашлялся: –…за неподходящими барышнями.
– Послушай, ведь ты в его годы…
– В его годы я ничего подобного себе не позволял, – возмутился Юрген.
– Уж конечно, не позволял, – мягко ответила жена. Он чувствовал затылком, что она улыбается. – Ах ты, мой дурачок, ах ты, мой милый.
И поцеловала его в макушку.
Солнце вышло из-за облака, когда Юрген возник на прежнем месте. Все в саду заиграло, переливаясь самыми разными оттенками – опять Посейдония намекает, предположил Юрген. Цветы кокетливо повернули к нему головки, раскрыли свои бутоны.
– Ну-с? – спросил король Муммельзее. – Как оно там?
– Зубов у меня почти не осталось, – проскрипел Юрген, – в боку все время кололо, в одном и том же месте. Дети выросли и разъехались кто куда. Мне ничего не осталось ждать от жизни, кроме смерти.
– Это не вердикт, – заметил король, – а лишь перечень жалоб.
– Должен признать, жизнь за калиткой – она, как бы это сказать… настоящая. Там все по-настоящему. На ее фоне наша жизнь какая-то плоская, призрачная.
– Ах вот как!
Непоседливые цветные блики потускнели, деревья застонали от ветра.
– С другой стороны, наша жизнь подчинена цели, а та, другая, бесцельна.
– И это верно.
– Но если у нашего существования и есть цель – а я вполне уверен, что она есть – то в чем она состоит? Черт меня подери, если я знаю.
– Невелика загадка! – воскликнул король. – Мы существуем, чтобы развлекать читателя.
– Читателя? Кто же он, этот читатель?
– О читателе, – вскричал король Муммельзее, полыхнув глазами, – лучше говорить как можно меньше. – И встал с трона. – Пора заканчивать нашу беседу. У этого сада два выхода. Одна калитка ведет назад, туда, откуда мы пришли. Вторая – в другой мир. В тот, куда ты только что заглянул.
– А он как-нибудь называется, этот «другой мир»?
– Некоторые называют его Реальность, хотя об уместности этого названия можно поспорить.
Юрген подергал себя за усы, закусил губу.
– Клянусь небесами, выбор нелегкий!
– Но мы не можем оставаться в этом саду до скончания века, Юрген. Рано или поздно тебе придется выбрать.
– Ваша правда. Я должен собраться с духом.
Сад, окружавший его, застыл в беззвучном ожидании. Ни одна лягушка не колебала своим прыжком стеклянную гладь пруда и кувшинки. Ни одна травинка не дрожала на лугу. Даже воздух как будто застыл.
Юрген сделал свой выбор.
Так Иоганн фон Гриммельсгаузен, которого иногда звали Юргеном, бежал из тесных, сковывающих рамок литературы, а заодно – из глубин Муммельзее, сделавшись настоящим человеком, а следовательно, игрушкой капризной Истории. Это значит, что несколько столетий его уже нет в живых. Если бы остался вымыслом, он до сих пор был бы с нами, хоть и не знал бы того богатства впечатлений, которое жизнь обрушивает на нас с вами каждый Божий день.
Правильный ли выбор он сделал? Одному Богу известно. Если же Бога нет, это навсегда останется для нас загадкой.
Питер Страуб
Гуру[45]
Американец Спенсер Маллон, гуру, четыре месяца путешествовал по Индии вместе со своим духовным наставником, немцем Урдангом, человеком жестким, но с удивительно мягкими манерами. Случилось это под самый конец того отрезка жизненного пути, который Маллон потом будет называть периодом духовного становления. На третий месяц Маллону и Урдангу выпала большая честь: им разрешили встретиться с йоги – святым, который жил в деревне Санкваль. И вот, когда путешественники добрались до деревни, произошло нечто неожиданное. Прямо к их ногам с глухим стуком упала мертвая ворона. В воздух взвились пыль и мелкие перышки. И тут же со всех концов деревни к Маллону и Урдангу устремились местные жители. Из-за вороны ли или из-за вида белокожих гостей, Маллон не мог сказать: он чувствовал себя неловко в толпе незнакомцев, которые окружили его и залопотали что-то на незнакомом языке. Он попытался мысленно скрыться от этого хаоса, отыскать в себе покой и гармонию, те самые, которые иногда испытывал во время почти ежедневных двухчасовых медитаций. Кто-то пнул грязной ногой с длинными, почти трехдюймовыми, ногтями мертвую птицу, и она отлетела в сторону. Местные жители придвинулись еще ближе, защебетали быстрее и громче, они хватали путешественников за рубашки и пояса, словно умоляя пойти куда-то. Они умоляли Маллона и Урданга, а возможно, только его одного, Спенсера Маллона, оказать им какую-то удивительную, непонятную услугу. Он должен был выполнить некое важное задание, но само задание оставалось для Маллона тайной. Впрочем, тайна скоро раскрылась сама собой, – внезапно перед ним возникла покосившаяся хижина, похожая на мираж на этой выжженной пустой земле. Один из тех, кто привел Маллона в деревню, дернул его за рукав еще сильнее и, с помощью странных жестов – так птицы хлопают крыльями – попросил войти в хижину, в которой, судя по всему, и жил этот человек; войти и посмотреть на
В хижине было сумрачно и жарко. Маллону указали на ребенка с огромными, безразличными ко всему глазами и тонкими, как веточки, ручками и ножками. Ребенок умирал. Вокруг ноздрей и рта засохли темно-желтые корки.
Не отрывая взгляда от Маллона, крестьянин протянул трясущуюся руку и коснулся кончиками пальцев широкого лба ребенка. Потом жестом попросил Маллона подойти к тюфяку, на котором лежал малыш.
– Ты что, не понимаешь? – промолвил Урданг. – Тебе нужно дотронуться до ребенка.
Маллон протянул руку и неохотно, не осознавая вполне, чего от него хотят и боясь подхватить какую-нибудь страшную болезнь, коснулся пальцами головы ребенка – так, будто ему пришлось на долю секунды опустить руку в ведро с нечистотами.
«Малыш, – подумал он, – надеюсь, мы сейчас увидим твое чудесное исцеление. Иначе моей репутации конец».
Когда его пальцы коснулись мальчика, Маллон вдруг ощутил, будто из руки вырвалась крошечная частичка энергии, пылающий эрг[46], который быстро и плавно, как ртуть, преодолел невидимую хрупкую стену и проник в череп ребенка.
Во время этого удивительного, невероятного действа отец малыша упал на колени и застонал от благодарности.
– Откуда эти люди узнали обо мне? – спросил Маллон.
– Тут куда интереснее другое: что ты такого сделал, – отозвался Урданг. – И как они это поняли. Когда поговорим с йоги, я предлагаю поскорее убраться отсюда. Подобру-поздорову.
Похоже, Урданг понятия не имел, что здесь произошло. А ведь только что, на глазах у всех, было восстановлено космическое равновесие: птица погибла, а ребенок был спасен. И он, Маллон, оказался связующим звеном между смертью и возрождением. Такое могло случиться только в Индии. Великий йоги примет его в свои объятия, как родного сына, он откроет для него врата своего дома, своего монастыря и признает в нем ученика с выдающимися способностями.
Проходя по узкой деревенской улочке, Маллон провел двумя пальцами по обмазанной глиной стене хижины. Без всякой цели, просто так, не задумымаясь о том, что сейчас произойдет, – он знал наверняка, что от его прикосновения что-то изменится в этом мире. И не ошибся: на стене хижины, там, где он провел пальцами, появились две ярко-голубые линии, с каждой секундой они светились все сильнее и сильнее, так что вскоре на них стало больно смотреть. Крестьяне тут же собрались у стены, замахали руками и возбужденно защебетали, то и дело вскрикивая от радости. Маллон остановился вместе с ними и посмотрел на удивительную, чудесную стену. Его тело будто наполнилось живым электричеством, оно потрескивало и гудело каждой клеточкой. Казалось, из кончиков пальцев вот-вот посыпятся искры.
«Надо еще раз прикоснуться к тому малышу, – подумал Маллон. – Тогда он окончательно выздоровеет и вскочит на ноги».
Через пару секунд ярко-голубые линии побледнели, а потом и совсем погасли на грязно-серой стене. Крестьяне бросились к ней – трогали стену ладонями, терлись об нее всем телом, что-то тихо шептали. У тех, кто стену целовал, губы и носы запачкались белесой пылью. И только Маллон, да еще, может, Урданг, огорчились от того, что чудо, которое только что сотворил Маллон, так быстро исчезло из этого мира.
Щебечущая толпа не была разочарована, она снова окружила Маллона и повлекла куда-то. Местные жители то и дело в восторге похлопывали его по спине и плечам своими смуглыми руками с грязными ногтями, а некоторые осторожно гладили его с признательностью и восхищением. Вскоре они оказались у высокой желтой стены с железными воротами. Пробравшись через толпу, Урданг открыл ворота, за которыми оказался чудесный сад, полный цветов. В глубине этого сада стоял красивый красно-коричневый дом. По обе стороны от входной двери, искусно украшенной мозаикой, тянулся ряд окон. В окнах показались молодые девушки с темными волосами и, захихикав, снова скрылись.
Крестьяне втолкнули Маллона и Урданга в сад, и ворота с лязгом зяхлопнулись. Откуда-то издалека донесся скрип телеги, запряженной волами. Позади чудесного красно-коричневого дома мычала скотина.
«Я просто без ума от Индии!» – подумал Маллон.
– Подойдите сюда, – послышался чей-то сухой глубокий голос.
Перед фонтаном в самом центре сада сидел в позе лотоса маленький человечек в ослепительно-белой дхоти. До этого Маллон не замечал ни этого человечка, ни фонтана.
– Я так понимаю, сэр, что вы – Урданг, – проговорил человечек. – Но кто такой ваш необычный спутник?
– Его зовут Спенсер Маллон, – ответил Урданг. – Но, Учитель, при всем уважении, смею возразить, что он вовсе не необычный.
– Этот человек являет собой абсолютную исключительность, – отозвался человечек. – Прошу вас, садитесь.
Они опустились на землю и попытались сесть в позу лотоса, у Урданга это вышло легко и быстро, у Маллона – не особенно. Он подумал, что, вполне возможно, в некотором положительном смысле, он действительно исключителен. Исключительность такого рода всегда превращается в уникальность, что хорошо понимает Учитель и чего не в силах понять несчастный Урданг.
Великий святой в тишине разглядывал своих гостей, и эта тишина казалась еще более таинственной, когда Маллон смотрел на его гладко выбритую голову и жесткое, похожее на орех лицо. По тому, как молчал йоги, Маллон вдруг понял, что он не особенно рад их визиту. Наверняка всему виной Урданг – его присутствие излишне в этом священном месте. Минут через десять йоги повернул голову и, словно обращаясь к цветам или к фонтану, попросил принести сладкого чаю и медовых пирожных. Его просьбу выполнили две темноволосые девушки в чудесных ярких сари и сандалиях с привязанными к ним колокольчиками.
– Правда ли, что, когда вы вошли в деревню, с неба упал труп вороны? – спросил наконец йоги.
Урданг и Маллон кивнули.
– Это особый знак, Урданг. Нам надо разобраться, что он означает.
– Давайте разберемся, – сказал Урданг. – Я считаю, что это благой знак. То, что питается смертью, погибает само.
– И тем не менее смерть вошла в нашу деревню.
– Однако вскоре после этого молодой человек, мой спутник коснулся лба умирающего ребенка и вернул его к жизни.
– Этого не может сделать ни один из молодых людей, подобных твоему спутнику, – сказал йоги. – Для такого требуется великая святость, и не только. Нужно десятки лет учиться и медитировать.
– И все же это произошло. Он изгнал Смерть.
– Смерть нельзя изгнать, она просто уходит в другое место. Твой ученик расстраивает меня.
– Дорогой Учитель, когда местные жители показывали нам путь к вашему дворцу, человек, которого я привел сюда, протянул руку и…
Йоги оборвал его взмахом руки.
– Меня не заботят подобные выходки. Мне неинтересны фейерверки. Да, они доказывают, что мы имеем дело с даром. Но мы не знаем, что это за дар и как им распорядится тот, кому он дан.
Маллон коснулся умирающего ребенка, сказал Учитель, но вернул ли он его к жизни? Даже если так, Маллон ли его исцелил? Исцелить может не только особая сила, но и простая вера, по крайней мере на время. Хорошо ли Маллон знает сутры? Насколько он разбирается в буддистском учении? Урданг сообщил, что Маллон не является буддистом.
– Тогда зачем вы пришли сюда?
Маллон ответил честно:
– Я пришел за вашим благословением, дорогой Учитель.
– Я не могу вас благословить. Это я прошу вашего благословения, – сказал йоги так, будто обращался к давнему врагу.
–
– Благословите меня, как вы благословили того малыша.
Смутившись и немного рассердившись, Маллон подался вперед и протянул руку. На какую-то секунду ему хотелось отказать в благословении, как это сделал сам йоги, но он понимал, что это будет выглядеть по-детски, а так не пристало вести себя перед Урдангом. Великий йоги тоже подался вперед, чтобы Маллон мог провести рукой по его лбу. Если какие-то частицы энергии и передались через его руку йоги, Маллон этого не заметил.
Учитель непроизвольно поморщился и на некоторое время закрыл глаза.
– Ну и как? – спросил Маллон, и Урданг вздрогнул от его бестактности.
– Как я и думал, – ответил Учитель, открыв глаза. – Я не могу за вас отвечать, Спенсер Маллон, и не надо больше ко мне приходить. Я отлично все понимаю. Этот на удивление исключительный, исключительный в своей опасности человек уже породил беспорядок в нашей деревне. Ему нужно немедленно уйти из Санкваля, и вам, Урданг, тому, кто привел его сюда, нужно уйти вместе с ним.
– Как пожелаете, Учитель, – ответил Урданг. – Но, может быть…
– Нет. Хватит. Вы поступите мудро, если как можно скорее откажетесь от вашего ученика. А что касается вас, молодой человек…
Он печально посмотрел на Маллона, и Маллон ощутил его душу совсем рядом с собой, разгневанную и испуганную одновременно.
– Советую вам быть очень, очень осторожным во всем, что вы делаете. А мудрее всего было бы вообще ничего не делать.
– Учитель, почему вы меня боитесь? – удивился Маллон. – Я всего лишь хочу вас полюбить.
На самом деле Маллон мечтал полюбить Учителя до того, как они встретились. А теперь он хотел поскорее уйти отсюда и оставить за спиной и эту деревню, и этого испуганного завистливого йоги. И если Урданг захочет его бросить, вдруг подумалось Маллону, что ж, пускай.
– Я очень рад, что этого не случилось, – проговорил Учитель. – А теперь уходите из моей деревни, оба.
Когда Урданг открыл ворота, улочки оказались пусты. Местные жители вернулись в свои хижины. Небо заволокло тучами, пошел дождь. К тому времени, как Урданг и Маллон добрались до окраины деревни, земля под ногами совсем раскисла. Из хижины несчастного отца с больным ребенком донесся громкий вопль, и невозможно было понять, что это был за вопль – вопль радости или горя.
Лоуренс Блок
Поймал – отпустил[47]
Порыбачишь с мое – узнаешь хорошие места. Есть такие места, где удача сопутствует тебе много лет подряд. Вот ты туда и отправляешься в благоприятный момент и благоприятное время года. Сообразно обстоятельствам подбираешь снасти, правильную насадку или блесну, пытаешь счастья. Нет клева – долго не засиживайся. Ищи другое место.
Он ехал на своем тяжелом внедорожнике по автостраде, не покидая правого ряда, держа ровный темп – на пять миль в час ниже лимита. Перед съездом с трассы снимал ногу с педали газа, высматривал тех, кто ездит автостопом. На этом отрезке четыре точки, где они буквально в очередь выстраиваются – студенты ловят попутку до дома, или до другого кампуса, или куда их там несет. Их множество, и каждый направляется по своим делам – разве важно, куда или зачем?
Он ехал на север, четыре съезда миновал, на пятом свернул, проехал под эстакадой и въехал по пандусу на другую автостраду. Еще четыре съезда в южном направлении, снова поворот, снова наверх; ну а теперь на север.
Спешка ни к чему.
Студенты стояли у каждого съезда, но он ни разу не тормознул. Хотел было, но всякий раз что-то подсказывало ему, что лучше проехать мимо. Девушек сегодня хватало, одна другой соблазнительнее: джинсы в обтяжку, не скованные лифчиком груди, но, похоже, все они ехали с парнями или другими девушками. Одиночки, что попадались на пути, были мужского пола. А мальчики его не интересовали. Он хотел девушку, девушку, которая путешествует сама по себе.
Иногда катайся хоть целый день, и никаких резонов для остановки – разве чтобы заправиться. Но истинный рыбак никогда не подумает, что тратит время впустую, даже если всю ночь ловил и ничего не выловил. Истинный рыбак терпелив и в ожидании заполняет разум воспоминаниями о былом улове. Позволяет себе припомнить во всех подробностях, как необычайная рыба взяла насадку и попалась на крючок. И задала ему жару.
И аппетитно скворчала на сковородке.
Когда он затормозил, девушка подхватила рюкзак и заторопилась к машине. Он опустил стекло, спросил, куда ехать, а она ненадолго замялась – как раз на столько времени, чтобы всмотреться в его лицо и заключить, что опасаться нечего. Назвала городок, до которого было миль пятьдесят на север.
– Без проблем, – сказал он. – Могу доставить прямо к воротам.
Бросила рюкзак на заднее сиденье, сама села рядом на переднее. Закрыла дверцу, пристегнулась.
Сказала, что страшно благодарна, он ответил в подобающем духе и присоединился к потоку машин, движущемуся на север. Что она в нем рассмотрела, смерив испытующим взглядом? – гадал он. Что уверило ее в его нормальности?
Лицо у него было незапоминающееся. Черты обычные, среднестатистические, откровенно говоря, заурядные. Ничто в глаза не бросается.
Когда-то, давным-давно, он отрастил усы. Думал, так будет выглядеть солиднее, а оказалось – несуразно. Смотришь и гадаешь: что это такое над губой? Он не сдавался, ждал, что когда-нибудь привыкнет, но однажды осознал, что не свыкнется с усами никогда. И сбрил их.
И вновь обрел свое лицо, которое не держится в памяти. Непримечательное, неопасное. Безобидное.
– А-а-а, вы рыбак, – сказала она. – Мой папа тоже обожает рыбачить. Один-два раза в год уезжает на выходные с друзьями, привозит полный холодильник с рыбой. У него специальный рыбацкий мини-холодильник. А мама должна ее чистить. Целую неделю дом воняет рыбой, кошмар.
– Ну, от этой проблемы я избавлен, – сказал он. – Я ловлю рыбу и тут же отпускаю.
– Значит, не везете домой полный холодильник?
– У меня даже холодильника такого нет. Раньше был. Но со временем я понял: в рыбалке мне больше всего нравится сам процесс, и гораздо проще и легче, если в финале поединка снимаешь рыбу с крючка и осторожно возвращаешь в воду.
Она немного помолчала. А потом задумалась вслух: а нравится ли это им?
– Рыбам? Интересный вопрос. Трудно выяснить, что нравится или не нравится рыбе. И может ли вообще рыбам что-то нравиться. Можно предположить, что в момент борьбы за жизнь рыба острее, чем обычно, ощущает себя живой, но хорошо это или плохо, если взглянуть глазами рыбы? – Он улыбнулся. – Когда они уплывают, – продолжил он, – мне кажется, они рады, что спаслись. Но возможно, я только фантазирую. Откуда мне знать, что чувствуют рыбы?
– Да, наверно, это никак не узнаешь.
– Но один вопрос не выходит у меня из головы. Становится ли этот опыт для них уроком? В следующий раз они ведут себя осмотрительнее? Или так же жадно хватают крючок другого рыбака?
Она призадумалась.
– Наверное, рыбы остаются рыбами.
– Да-да, – отозвался он, – я тоже так думаю.
Она была хорошенькая. Специализировалась по бизнесу, спецкурсы брала в основном по английской литературе, потому что с детства любит читать. Волосы у нее были рыжевато-каштановые, прекрасная фигура: пышная грудь, широкие бедра. С такой фигурой хорошо вынашивать детей, подумал он, и она родит троих или четверых, и с каждой беременностью будет набирать вес, а похудеть так и не сможет. И ее личико, уже чуть пухловатое, сделается тупой коровьей мордой, а искорки в глазах погаснут.
В былые времена ему бы захотелось оградить ее от такой судьбы.
– Ну что вы, – сказала она, – я могла бы и у поворота сойти. Это же для вас огромный крюк.
– Не такой большой, как вам кажется. Вы на этой улице живете?
– Ага. Просто высадите меня на перекрестке…
Но он довез ее до самых ворот коттеджа. Подождал, пока она заберет рюкзак, позволил преодолеть половину пути до калитки и только затем окликнул.
– Послушайте, я с самого начала хотел у вас кое-что спросить, но боялся испортить вам настроение, – сказал он.
– О чем вы?
– Неужели вы не нервничаете, когда садитесь в машину к незнакомым людям? Или вы думаете, что это безопасно?
– Ну, – сказала она, – ну-у… вообще-то все так ездят.
– Понятно.
– И пока со мной ни разу ничего не случалось.
– Девушка едет одна…
– Вообще-то я обычно с кем-нибудь договариваюсь. С каким-нибудь парнем, в крайнем случае с девушкой. Но на этот раз… ну-у-у…
– Вы решили рискнуть.
Она широко улыбнулась:
– И все хорошо кончилось, правда?
Некоторое время он не говорил ни слова, вперив в нее цепкий взгляд. Потом сказал:
– Помните, мы с вами о рыбах говорили?
– О рыбах…?
– Что чувствует рыба, когда попадает назад, в воду. Извлекает ли она урок.
– Не понимаю.
– Не все рыбаки придерживаются принципа «поймал – отпустил», – сказал он. – Пожалуй, вам стоит зарубить это себе на носу.
Она так и застыла, разинув рот, а он взял и уехал.
Отправился к себе домой, смакуя финальную сцену. Всю жизнь он жил в доме, где родился, и последние десять лет, с тех пор как умерла мать, хозяйничал в нем единолично.
Заглянул в почтовый ящик: полдюжины конвертов с вложенными чеками. У него было свое дело – изготовление искусственных мушек для рыбалки; почти час он провел, упаковывая посылки для клиентов и оформляя чеки для похода в банк. Он зарабатывал бы больше, если бы принимал заказы не по почте, а через интернет-магазин с возможностью платежей по кредитным картам. Но денег на жизнь ему требовалось немного, и он считал, что хлопоты с нововведениями ни к чему. Каждый месяц он помещал в одних и тех же журналах одну и ту же рекламу, и старые покупатели снова делали заказы, а приток новых помогал свести концы с концами.
Сварил макароны, разогрел мясной соус из банки, нарубил листьев салата, спрыснул оливковым маслом. Поел на кухне, вымыл посуду, посмотрел по телевизору новости. Когда новости закончились, отключил звук, оставив картинку, и стал думать о девушке.
Он отдался фантазии, на которую она его вдохновила. Дорога в глуши. Рот заклеен куском скотча. Она сопротивляется. Обе ее руки сломаны.
Раздеть ее. Засадить во все дыры поочередно. Причинять ей физическую боль в качестве приправы к ужасу.
И прикончить ножом. Нет, задушить голыми руками. А еще лучше – надавить плечом на горло, навалиться всем телом, перекрыть воздух.
До чего же приятно, волнительно, какая сладостная разрядка! И теперь все кажется абсолютно реальным – точно так все и было.
Но ничего не было. Он оставил ее у ворот, пальцем не тронул, только намекнул, что могло бы случиться. А поскольку ничего не было, то нет и холодильника с рыбой, которую нужно чистить: не надо избавляться от трупа, уничтожать улики, нет даже чувства сожаления, которое исподволь портило ему удовольствие в других, близких к идеалу, случаях.
Безупречный вариант: поймал – отпустил.
Придорожный кабак назывался «Тоддл-Инн», но так его никогда не именовали. Все говорили «Бар Роя», в честь того, кто держал бар почти пятьдесят лет, пока его печень не забастовала.
Ему самому такая кончина вряд ли грозит: к алкоголю он всегда был равнодушен. Сегодня, через три дня после того, как он довез студентку до ворот ее дома, ему вздумалось прошвырнуться по барам. Четвертую остановку он сделал у «Роя». В первом баре он заказал кружку пива и отпил два глотка, второй покинул вообще без заказа, а в баре номер три выпил почти полный стакан кока-колы.
У «Роя» пиво наливали из кег. Он подошел к стойке и заказал кружку. Когда-то он слышал английскую песню, из которой запомнил только:
Пиво и верно было разбавленное, ну и ладно: пиво его не занимало, ни хорошее, ни плохое. Но кое-что интересное тут имелось – как раз то, что он искал.
Она сидела за стойкой неподалеку и что-то пила из бокала на тонкой ножке, внутри лежала долька апельсина.
На первый взгляд она была точь-в-точь давешняя студентка или ее старшая сестра – сестра, которая пошла по дурной дорожке. Блузка не по размеру, полурасстегнута – если еще одну пуговку застегнуть, лопнет по швам. Помада на пухлых губах смазалась, лак на ногтях облупился.
Она приподняла бокал и удивилась, обнаружив, что он пуст. Мотнула головой, словно гадая, как преодолеть эту неожиданную загвоздку; пока она напрягала мозг, он поманил бармена и указал на пустой бокал девушки.
Она выждала, пока перед ней поставят новую порцию, взяла бокал и только после этого обернулась к своему благодетелю:
– Спасибо. Вы настоящий джентльмен.
Он преодолел разделявшее их расстояние.
– Я рыбак, – сказал он.
Иногда неважно, какая у тебя насадка. И даже удочку забрасывать не обязательно. Достаточно оказаться в нужном месте: рыба сама в лодку прыгает.
Порция, которой он ее угостил, была для нее далеко не первая за вечер, а еще два коктейля, которые он для нее заказал, оказались явно лишние. Но она их лишними не считала, а он ни денег ни времени не экономил – просто сидел и ждал, пока она допьет.
Ее звали Морни. Об этом она твердила вновь и вновь. Он ни за что не позабыл бы этот факт, а она, похоже, ни за что не запомнила бы его имя – все время переспрашивала. Он назвался Джеком – соврал, – а она вновь и вновь извинялась за свою забывчивость.
– Я Морни, – говорила она всякий раз и почти всегда добавляла: – Не путать с Марни.
Он невольно вспомнил женщину, которую подцепил много лет назад в баре с очень похожей атмосферой. Тоже пьянчужка, только совсем другой породы, но со своими бокалами «Харви Уолбангера»[48] расправлялась так же увлеченно, как Морни – со своими. Все больше клевала носом, глаза осоловели, и когда он отвез ее в заранее выбранное место, уже валялась трупом. У него были на нее широчайшие планы, но она была почти что в коме и абсолютно не сознавала, что с ней делают.
Тогда он вообразил, что она мертва, и, настроившись на эту фантазию, овладел ею, и все дожидался, пока она очнется, но не дождался. И это возбуждало намного больше, чем он предполагал, но в финале он себя сдержал.
И взял паузу на размышление, а потом, совершенно сознательно, сломал ей шею. И снова овладел ею, воображая, что она просто спит.
Оказалось, так тоже приятно.
– По крайней мере, мне достался дом, – говорила она. – Детей у меня мой бывший отобрал, веришь, нет? Подговорил адвоката сказать, что я плохая мать. Нет, ты веришь, нет?
В доме, оставленном ей бывшим мужем, сразу стало ясно: тут живет пьянчужка. Не то чтобы грязно, но беспорядок несусветный. Она схватила его за руку и потащила наверх в спальню, не более опрятную, чем другие комнаты. Обернулась. Повисла у него на шее.
Он отстранился. Встретил ее озадаченный взгляд. Спросил, нет ли чего выпить, и услышал, что в холодильнике есть пиво, а в морозилке, может быть, осталась водка. Он сказал, что сейчас придет.
Дал ей пять минут, и, когда вернулся с банкой «Роллинг-Рока» и полупинтой водки, она, развалясь на кровати голая, уже храпела. Он поставил на тумбочку банку пива и бутылку водки и накрыл ее одеялом.
– Поймал – отпустил, – сказал он, уходя.
Рыбная ловля была не только метафорой. Спустя пару дней он вышел из дома, вдохнул прохладу осеннего утра. Небо было затянуто облаками, влажность уменьшилась. Дул легкий западный ветерок.
Самый подходящий день. Он собрал снасти, взвесил варианты и поехал на ручей, где в такие деньки дело всегда спорилось. За час на одном месте поймал и выволок на берег трех форелей. Все они упорно сопротивлялись, и, отпуская их, он, возможно, сказал бы, что свою свободу они заработали, шанс начать вторую жизнь заслужили.
Или это чушь? Можно ли сказать, что рыба что-то заработала или заслужила? И разве кто-то вообще чего-то заслуживает на свете? И неужели отчаянные попытки выжить действительно дают тебе право на жизнь?
Задумаемся о скромной камбале. Рыба это морская, донная, а попавшись к тебе на крючок, разве что слабо трепыхается, пока ты сматываешь катушку. Следует ли из этого, что камбала в нравственном отношении ниже форели? Что из-за своего генетически обусловленного поведения она имеет меньше прав на жизнь?
По дороге домой он заехал в кафе, съел гамбургер с хорошо прожаренной картошкой. Выпил кофе. Прочел газету.
Дома вымыл и разобрал снасти, убрал все на место.
В ту ночь шел дождь. И следующие три дня – тоже, с небольшими перерывами. Он особо не удалялся от дома, иногда смотрел телевизор. По вечерам откидывался на спинку кресла и прикрывал глаза, давал волю воспоминаниям. Как-то раз, пару месяцев назад, он попытался произвести подсчеты. Посмотрим: начал он много лет назад, задолго до смерти матери, и поначалу был ненасытен. Иногда думалось: просто чудо, что его не поймали. В те времена он направо и налево сорил своей ДНК и еще бог весть какими трасологическими доказательствами[49]. Как только все сошло ему с рук! Если бы они хоть раз им заинтересовались, если бы он хоть единожды привлек к себе мимолетное внимание властей, то раскололся бы в момент, определенно. Все бы выложил. Во всем сознался. К чему трасологические доказательства и тем более ДНК? Покажите из камеры небо в клеточку – и готово дело.
Итак, их было много, но он бороздил всю страну и не придерживался каких-то излюбленных методов. Он читал о мужчинах со специфическими вкусами – о тех, кто фактически каждый раз выслеживал одну и ту же женщину и убивал ее одним и тем же способом. Он же, напротив, всегда стремился к разнообразию. Не из осторожности – просто разнообразие и впрямь скрашивает жизнь. Или смерть, если вам так больше нравится. «Когда мне приходится выбирать из двух зол, – говорила Мэй Уэст[50], – я выбираю то, которого еще не пробовала». Эта позиция была ему вполне понятна.
Когда же он эволюционировал – пришел к принципу «поймал – отпустил», ему однажды подумалось: наверное, это рука Господня все годы отводила от него беду. Кто поручится, что нет никакого Провидения, что вселенной не руководит некая высшая сила? Его помиловали, чтобы он мог… что – мог? Ловить и отпускать?
Вскоре он рассудил, что предположение глупое. Всех этих девушек он убил, потому что захотелось – или потребовалось, какая разница. А убивать перестал, потому что расхотелось или необходимость отпала, ведь лучше удовлетворять потребность таким вот образом… ловить, чтобы отпустить.
Так сколько же их было? Он не знал. Как тут узнаешь? Трофеев никогда не собирал, памятных вещей не берег. Только воспоминания, вот только теперь не поймешь, где реальные, а где воображаемые. Какое воспоминание ни возьми – вроде бы правдивое, но было ли это на самом деле? И разве есть принципиальная разница между памятью и фантазией? Он подумал о серийном убийце, схваченном в Техасе, – об идиоте, который всегда находил, в каком еще убийстве сознаться, и показывал полицейским все новые тайные захоронения. Вот только оказалось, что некоторые жертвы были убиты, пока он сидел за решеткой в другом штате. Обманывал ли он полицию, преследуя какую-то непостижимую цель? Или просто припоминал – явственно, во всех подробностях – то, чего в действительности не делал?
Он ничего не имел против дождя. Из одинокого ребенка превратился во взрослого – одинокого волка. Никогда ни с кем не дружил и не испытывал в том нужды. Иногда ему нравилась иллюзия общения: тогда он шел в бар или ресторан, или прогуливался по торговому центру, или сидел в кинотеатре, просто чтобы побыть в толпе незнакомых людей. Но по большей части вполне довольствовался собственным обществом.
В один дождливый день он взял с полки книгу, «Искусного рыболова» Исаака Уолтона[51], прочитанную им невесть сколько раз от корки до корки и еще чаще пролистанную. На этих страницах всегда найдется пища для размышлений, считал он.
В первый погожий день он составил себе список покупок и поехал в супермаркет. Вез тележку между полками, укладывал в нее яйца, бекон, макароны, банки с соусом; а когда прикидывал, какой сорт стирального порошка лучше, увидел ее.
Он ее не высматривал. Никого не высматривал. Думал только о стиральном порошке и кондиционерах для белья. Но поднял глаза от тележки – вот те на!
Она была красавица. Студентка была молоденькая и хорошенькая, ханыга Морни – шлюховатая и сговорчивая, а тут другое – подлинная красота. Возможно, фотомодель или актриса, но что-то ему подсказало: нет, не актриса, не модель.
Длинные черные волосы, длинные ноги, фигура одновременно атлетическая и женственная. Овальное лицо, горделивый нос, высокие скулы. Но он даже не на ее красоту среагировал – на что-то помимо красоты, на особенность, для которой не подобрать названия. И эта особенность заставила его позабыть о «Тайде» и «Дауни», да и обо всех покупках.
Она была в слаксах и расстегнутой полотняной рубашке с длинным рукавом поверх голубой футболки. Наряд отнюдь не соблазнительный, но то, как она одета, не имело значения. Он заметил, что она заглядывает в длинный список, а ее тележка пока почти пуста. Решил: время есть – как раз чтобы подвезти свою тележку к кассе и расплатиться наличными. Так лучше, чем просто бросить тележку в зале. А то еще запомнят.
Он расплатился, загрузил пакеты с продуктами назад в тележку и по пути к своему внедорожнику периодически оглядывался на вход в магазин. Покидал пакеты на заднее сиденье, сел за руль и нашел удобное место, чтобы ее дождаться.
Терпеливо сидел, не заглушая мотор. Не вел счет времени, еле замечал его бег; казалось, может дожидаться целую вечность, пока двери раздвинутся и женщина выйдет. Нетерпеливым не место на рыбалке, и, кстати, для рыбака ожидание, пассивное ожидание – неотъемлемая часть удовольствия. Если рыба клюет, едва крючок опустится в воду, если вытаскиваешь одну рыбину за другой, не испытываешь наслаждения! С тем же успехом можно ловить сетью. Вот-вот, или швырнуть гранату в ручей с форелью и собрать все, что всплывет.
А, вот и она.
– Я рыбак, – сказал он.
Это он сообщил ей потом. А сначала сказал: разрешите вам помочь. Подъехал сзади, когда она уже собиралась сложить покупки в багажник, выскочил и предложил помощь. Она улыбнулась и хотела было его поблагодарить, но не успела. В руке он держал фонарик – твердый резиновый корпус, три батарейки. Схватил ее за плечо, развернул и сильно ударил по затылку. Она завалилась набок, он подхватил ее, бережно опустил на асфальт.
Очень скоро она сидела на пассажирском сиденье его внедорожника, а ее продукты лежали в багажнике ее машины с захлопнутой крышкой. Она не шевелилась, и на миг он заподозрил, что переусердствовал. Проверил – пульс есть. Заклеил ей рот скотчем, обмотал скотчем запястья и ноги, пристегнул ее ремнем и увез с автостоянки магазина.
И так же терпеливо, как ждал, пока она выйдет из супермаркета, теперь ждал, пока придет в себя. «Я рыбак», – думал он в ожидании шанса произнести эти слова. Смотрел вперед, на шоссе, но иногда косился на нее. Никаких изменений: глаза закрыты, тело обмякшее.
Но вскоре после поворота на боковую дорогу, почуял: очнулась. Посмотрел на нее: без изменений, но что-то явно поменялось. Дал ей еще немного времени, чтобы вслушалась в тишину, а потом заговорил, сказал ей, что рыбак.
Никакой реакции. Но он был уверен: услышала.
– Я ловлю рыбу по принципу «поймал – отпустил», – сказал он. – Не все знают, что это такое. Понимаете, я люблю ловить рыбу. Мне это дает то, чего никакое другое занятие никогда не давало. Зовите это спортом или досугом, как больше нравится, но это мое, я всю жизнь этим занимаюсь.
Сказал и сам задумался. Всю жизнь? Ну да, почти что. Некоторые из детских воспоминаний, самые ранние – как он ловит рыбу бамбуковой удочкой на червей, которых накопал в саду. Некоторые из воспоминаний его взросления, самые прочные, – тоже о ловле, только другого рода.
– Вообще-то я не всегда ловил и отпускал, – сказал он. – В прежние времена я ведь как рассуждал: зачем тратить силы на ловлю рыбы только для того, чтобы отправить ее назад в воду? Мне так казалось: поймал – значит убил. А убил – так съешь. Железная логика, скажете нет?
Скажете нет? Но она ничего не скажет – как она скажет с заклеенным ртом? Но он увидел: она перестала изображать обморок. Теперь у нее глаза распахнуты, но он не мог понять, что они выражают.
– А потом как-то само получилось, – продолжал он, – я потерял к этому вкус. К убийству и вообще. Почти все люди умудряются забывать, что рыбалка – это убийство. Видно, они себе представляют, что рыба оказывается на воздухе, пробует его на вкус и услужливо, никого не отягощая, отдает концы. Разве что подергается немного, и точка. Но, знаете, все совсем не так. Без воды рыба может прожить дольше, чем вы думаете. Приходится бить ее багром. Дубинкой по голове. Смерть мгновенная и легкая, но нельзя отрицать: ты ее по-настоящему убиваешь.
Он продолжал, рассказывал, что, когда отпускаешь добычу, не нужно тратить силы на убийство. И от других неприятных хлопот ты избавлен: не надо потрошить, снимать чешую, выбрасывать внутренности.
Свернул с асфальта на проселок. На этой дороге он давно не бывал, но она осталась такой, какой он ее запомнил: пустынно, по обеим сторонам лес, ведет к его любимому месту. Он умолк: пусть подумает о том, что он сказал, пусть прикинет, как это понимать. И заговорил вновь лишь после того, как остановил машину за зарослями деревьев, так, чтобы с дороги было незаметно.
– Я должен сказать вам, – сказал он, отстегивая ремень, вытаскивая ее из машины, – что с принципом «поймал – отпустил» я получаю от жизни намного больше удовольствия. Все плюсы рыбалки и никаких минусов, понимаете?
Он уложил ее на землю. Вернулся к машине за монтировкой и разбил ей обе коленные чашечки, прежде чем освободить ноги, но скотч на запястьях и на губах не тронул. Срезал с нее ножом одежду. Потом разделся сам, аккуратно сложил свою одежду. Адам и Ева в саду, подумал он. Голые и не знающие стыда.
И повалился на нее.
Дома он загрузил одежду в стиральную машину, потом налил себе ванну. Но немного помедлил, прежде чем окунаться. К нему прилип ее запах. Лучше подышать этим запахом, пока вновь мысленно переживаешь произошедшее, с начала до конца, от первого взгляда на нее в супермаркете до звука сломанной ветки – так хрустнула ее шея.
Заодно он вспомнил, как впервые отклонился от принципа «поймал – отпустил». В тот раз он поступил не по наитию, а долго и упорно обдумывал план, и когда подвернулась подходящая девушка – молоденькая блондинка, типаж болельщицы, с курносым носиком и родинкой на щеке, – когда она подвернулась, он не оплошал.
Потом рассердился на себя. Неужели он скатывается назад, в прошлое? Нарушает кодекс, который сам для себя избрал? Но быстро заглушил в себе эти вопросы и на сей раз не испытывал ничего, кроме спокойного удовлетворения.
Он по-прежнему ловит и отпускает. И наверное, так будет всегда. Но, бог ты мой, это же не обязывает его стать вегетарианцем?
Конечно нет. Иногда следует утолить аппетит.
Джеффри Форд
Платье в горошек под полной луной[53]
Он заехал за ней в семь на кабриолете с опущенным верхом. То был изумрудно-зеленый «Плимут Бельведер» с косыми выступами на багажнике – то ли плавники, то ли футбольные ворота. Из окна своей квартиры на четвертом этаже она увидела, как он подрулил к тротуару у подъезда. Окликнула:
– Эй, Декс, где это ты раздобыл субмарину?
Он сдвинул на затылок шляпу-«Хомбург»[54], запрокинул голову.
– Свистать всех наверх, детка! – почти пропел, похлопывая по белому кожаному сиденью.
– Дай мне одну минутку! – крикнула она, засмеялась, послала ему воздушный поцелуй. Ступая по синим лоскутным половикам, прошла из гостиной в маленькую ванную с покрытым плесенью потолком и растрескавшейся штукатуркой. Придвинулась к зеркалу проверить макияж. Румяна и помада нанесены толстым слоем – можно было бы все дыры в стенах заделать. Тени для век – голубые, оттенок «павлин», подводка для глаз цвета индиго. Она проворно поправила корсет прямо через платье, огладила ткань, отошла на шаг, чтобы полюбоваться собой в полный рост. Вечернее платье – черное, в мелкий белый горошек, открытые плечи. Повернувшись к зеркалу в профиль, набрала в грудь воздуху. Выдохнула, вскричав: «Ох ты господи!» Проходя мимо кухонной ниши, схватила с обшарпанного стола серебряную фляжку и сунула в сумочку.
Ее каблуки гремят по деревянным ступенькам. Спустившись на один пролет, она оступилась и чуть не упала. Но вот она внизу, толкает дверь, выходит на улицу. Солнце клонится к закату, дует первый ветерок – кажется, духота длилась целую вечность. Декс ждет у бордюра, предупредительно распахивает дверцу. Сдвинув шляпу набок, слегка кланяется:
– Чудесно выглядите, ваше величество.
Она подошла, чмокнула его в щеку.
Улицы были пусты, на тротуарах – ни души, и, если не замечать, что в окнах высоких обветшавших зданий кое-где брезжил тусклый желтый свет, город казался обезлюдевшим. На Крафт-стрит Декс повернул налево и вскоре выехал за окраину.
– Аделина, до чего же долгая разлука, – сорвалось с его губ.
– Тсс, милый, – повелительно произнесла она. – Давай не будем об этом думать. Лучше расскажи, куда ты поведешь меня сегодня.
– Туда, где мы сможем далеко зайти.
Она шутливо стукнула его по плечу.
– Хочу коктейль!
– Конечно, детка, конечно. Я вот что придумал: пойдем в «Ледяной сад», подрыгаемся под музыку, пропустим по маленькой, а после полуночи рванем в пустыню смотреть звездопад.
– Молоток! – кивнула она и включила радио. «Every Time We Say Goodbye»[55] в обработке для саксофона – теплой, как тлеющие угли, – вырвалась из динамика, обвила шеи Декса и Аделины, как шарф, но ее мгновенно унес, посвистывая, ветер.
Автомобиль плыл сквозь густеющие сумерки. Она закурила сама, дала прикурить Дексу. Фары озарили армадилла[56], перебегающего дорогу в пятидесяти ярдах перед машиной. Запах шалфея пытался перебить орхидейный аромат духов Аделины. Декс, зажав сигарету в зубах, положил свободую руку на ее колено. Она накрыла его руку своей, их пальцы переплелись. И вот совсем стемнело, асфальт сменился грунтовой дорогой, над далекими холмами, превратившимися в причудливый силуэт, медленно, точно воздушный пузырь в банке меда, взошла луна; этакий космический торт со взбитыми сливками, круглое лицо, заглядывающее в вырез платья Аделины. Она, улыбаясь, откинулась на спинку сиденья, прикрыла глаза. Открыла всего через секунду, но оказалось, они уже у цели, едут по длинной аллее араукарий к кольцевой дорожке вокруг сияющего огнями «Ледяного сада». Декс затормозил, остановился у входа. Рыжий веснушчатый парнишка в ливрее шагнул к автомобилю.
– Мистер Декс, – сказал он, – давненько мы вас не видели.
– Возьми фотокамеру и запечатлей этот момент для вечности, Джим-Джим, – откликнулся Декс и подбросил в воздух серебряный доллар. Парень поймал монету, опустил в карман жилетки и только потом открыл дверцу со стороны Аделины.
– Как жизнь молодая, Джим? – спросила она.
– Только что изменилась к лучшему, – Джим шлепнул рукой по жилетному карману.
Декс обогнул автомобиль, взял спутницу под руку, и они, минуя огромные пальмы в кадках, вышли через небольшой тоннель на просторный внутренний двор прямоугольной формы. Над головами – небосвод, стенами служит роскошный сад из дивных хрустальных растений, между которыми клубятся отражения и блики – полное ощущение снежной бури. У края высокого дугообразного портика Декс с Аделиной замешкались, разглядывая толпу и музыкантов. Столики, танцпол, у дальней сцены играет оркестр – сегодня выступают «Набоб и недотепы». Над океаном макушек, держа в одной руке хромированный тромбон, в другой – микрофон, Набоб исполнял приджазованную версию «Дрожащих коленок и мокрых трусов».
Из толпы вынырнул господин в белом смокинге и красной феске. Маленький толстячок с усами, которые казались нарисованными. Пятидесятилетний младенец, загримированный под взрослого. Декс снял «Хомбург», приветственно протянул руку:
– О, Мондриан.
Метрдотель слегка поклонился и почти прокричал сквозь гул ресторана:
– Видеть здесь вас обоих – для нас большая честь.
Аделина тоже пожала ему руку.
– Сегодня вечером вы совершенно бесподобны, – сказал Мондриан.
– Столик на двоих, – сказал Декс, помахав перед носом метрдотеля новенькой двадцатидолларовой купюрой. – Поближе к танцполу.
Толстячок снова поклонился и, распрямляясь, выдернул купюру из пальцев Декса.
– Следуйте за мной, друзья! – Он развернулся и начал медленно пробираться сквозь лабиринт столиков и людскую толчею.
Аделина приветственно махала тем, кто окликал ее по имени; если же кто-то обращался к Дексу, тот подмигивал, пальцем целился в их сторону и нажимал невидимый спусковой крючок. Мондриан отыскал им столик в первом ряду прямо у сцены. Предупредительно пододвинул Аделине стул, а когда она уселась, еще поклонился.
– Два «Сладких джина», – сказал Декс, и метрдотель моментально испарился.
Аделина достала из сумочки две сигареты, прикурила от свечки в середине стола. Декс перегнулся к ней. Она вставила сигарету ему в рот. Закурила сама, глубоко затянулась.
– Каково снова вернуться в строй? – спросил Декс.
Широко улыбнувшись, она выдохнула струю дыма:
– Все точно так, как надо. По крайней мере, в первые час-два на воле. Об остальном я пока не вспоминаю.
– Отлично, – сказал он, снял шляпу и положил на пустой стул рядом с собой.
Тут музыка смолкла, сменилась болтовней и смехом посетителей, звоном бокалов и вилок. Набоб спрыгнул со сцены и, ударившись пятками об пол, сделал кувырок. Распрямился рядом с их столиком:
– Привет, Декстер.
– Ну что, курилка, все пашешь? Хиты лабаешь? – Декс, засмеявшись, пожал руку лидеру джаз-оркестра.
– Бобби, разве ты меня не поцелуешь? – протянула Аделина.
– Откладываю поцелуй на будущее, чтобы был слаще, – сказал он и, опустившись на колени, приник своими губами к ее губам. Поцелуй затянулся. Декс перекинул ногу через столик и лягнул музыканта в зад. Все засмеялись. Набоб обошел столик и уселся.
Скрестив на груди изящные длинные руки, тромбонист подался вперед, задумчиво покачал своей остроконечной головой:
– Вы сегодня ради звезд приехали?
– Спрашиваешь! – откликнулась Аделина.
– Расскажи-ка мне новости, – попросил Декс.
– Да так, знаешь ли, все по-прежнему. Киллхеффер ждет не дождется, когда ты вернешься.
Официантка принесла две порции «Сладкого джина». Коктейль состоял из жидкого розового мороженого и фирменного джина «Ледяного сада» – зубодробительного самопального напитка. Если взглянуть на просвет, видны крохотные воздушные пузыри, облепившие сочные красные вишни на дне бокала. Декс сунул девушке пятерку. Она улыбнулась и упорхнула.
– Киллхеффера к чертям собачьим, – Декс чокнулся с Аделиной.
– Приходит почти каждый вечер. Сидит в уголочке, щелкает костяшками счетов, записывает цифры в книгу, – сказал Набоб.
– У Киллхеффера шарики за ролики заехали, – вставила Аделина.
– Странный субъект, – подтвердил Набоб. – Однажды, когда в ресторане было затишье, – а когда вас нет, мои драгоценные, тут почти всегда затишье, – он угостил меня рюмкой и растолковал, что все на свете состоит из чисел. Сказал: когда падают звезды, это значит, что все делится само на себя. А потом выдул кольцо дыма – он, как всегда, курил сигару. И говорит: «Вот так оно делится», – и показывает на дырку в колечке.
– Ты понял, что он хотел сказать? – спросила Аделина.
Набоб со смехом помотал головой:
– Джим-Джим – и тот умнее говорит.
– Если сегодня я увижу здесь его глупую ухмылку, все – начищу рожу, как пить дать, – сказал Декс.
Аделина улыбнулась, затянувшись сигаретой:
– Так забавляются мальчики. Я-то думала, ты пришел потанцевать и выпить.
– И не ошиблась, детка, не ошиблась, – сказал Декс. Допил коктейль, ухватил зубами черенок вишни. Отнял от губ бокал, демонстрируя, что вишня свешивается изо рта. Аделина перегнулась через стол, обняла Декса одной рукой за плечи, впилась губами в вишню. Медленно размяла языком, пока соприкосновение губ не превратилось в долгий поцелуй.
– Вы просто артистка, мисс Аделина, – сказал Набоб.
Декс заказал всем еще по порции «Сладкого джина». Они немного поговорили о старых добрых временах; туманные воспоминания о солнце в зените и голубых небесах.
– Перерыв окончен, – сказал Набоб, торопливо допивая коктейль. – Ведите себя хорошо.
– Сыграй «Имя и телефон»! – крикнула Аделина ему вслед. Набоб разбежался, подпрыгнул, сделал кульбит и приземлился на колени перед микрофонной стойкой. Неторопливо поднялся, как поднимается по оконной решетке лиана.
Декс с Аделиной зааплодировали. Остальные посетители, увидев, что артист вернулся, устроили овацию. Набоб – худой, грациозный – немножко потанцевал сам с собой и схватил микрофон. «Недотепы» заняли свои места, вскинули инструменты.
– Мондриан, голубчик. Прикрути вентиль – свет слишком яркий, – попросил Набоб, и его голос раскатился эхом в саду и донесся до пустыни.
Через секунду огоньки свечей в центре каждого столика потускнели примерно вдвое.
– О-о-о… – выдохнул Набоб. Толпа зааплодировала.
– Еще чуточку! – крикнул Набоб метрдотелю.
Мондриан повиновался. Над тусклой янтарной мглой «Сада» разнеслись свист и шиканье. Баритон-саксофон взял первую ноту – низкую, очень низкую, она катилась по полу, точно перекати-поле, занесенное ветром из пустыни. Вступили струнные, потом флейта-пикколо вывела замысловатую трель, хромированный тромбон Набоба издал три ноты – словно спустился по трем ступеням. Набоб отвел от губ мундштук, защелкал пальцами в ритме музыки и запел:
Когда Набоб приступил ко второму куплету, Декс встал и протянул руку Аделине. Повел ее сквозь сумрак к людскому морю на танцполе. Декс и Аделина вцепились друг в дружку, словно утопающие, их ноги сплелись, губы слились. Так они медленно кружились впотьмах, дрейфуя под музыку по непреодолимому течению, возникавшему в толчее.
Но вот песня закончилась.
– Пойду напудрю нос, – сказала Аделина.
Свет снова разгорелся. Они отправились к огромному зданию, где размещались игорные залы и салоны разнообразных услад «Ледяного сада». Трехэтажное, в стиле венецианского палаццо, здание-монстр, построенное из мрака. В глазах монстра отражался лунный свет. У входа, под портиком, Декс дал Аделине двадцать долларов и сказал:
– Встретимся за нашим столиком.
– Знаю, – тихонько вымолвила она и поцеловала его в щеку.
– Как ты, нормально?
– Все по-старому, – вздохнула она.
Ему следовало бы рассмеяться, но он лишь тихо улыбнулся. Они разошлись. Огибая танцпол, Декс перехватил взгляд Набоба, а тот, не прекращая петь, скосил глаза, указал подбородком на столик. Киллхеффер, легок на помине. Одет в смокинг, улыбается своей «тысячезубой», как сам ее называет, улыбкой, курит сигару «Wrath Majestic»[57] и пялится в небо.
Добравшись до своего столика, Декс сел напротив Киллхеффера. Тот, все еще глядя вверх, сказал:
– «Сладкий джин». Я взял на себя смелость.
И верно, три полных бокала. Декс взял один.
– Сегодня звезды изнывают от любопытства, – сказал Киллхеффер, отвлекшись от небес.
– А я вот не изнываю, прости, – сказал Декс. – Ну, профессор, что заготовлено на сей раз? Русская рулетка? Снимите колоду трижды и возьмите последнюю карту? Метатель ножей с завязанными глазами?
– Ты смакуешь воспоминания о моих просчетах, – сказал Киллхеффер. – Но капля камень точит. Только повторяя попытки, можно взять верх над временем.
– Все тот же бред сивой кобылы. С меня хватит.
– Не спеши, выслушай. Имею тебе кое-что сказать – я нашел способ. Я его вычислил. Насколько сильно ты мечтаешь отсюда вырваться, а?
– Вырваться? – переспросил Декс. – Я даже не знаю, врывался ли я сюда. Ну-ка, попробуй еще раз доказать мне, что ты – не сатана.
– Я скромный профессор судеб и обстоятельств. Ученый с непомерно развитым воображением.
– Тогда зачем тебе эта полоумная улыбка? Все твои фортели? Твоя сигара пахнет не табаком, а океаном, если память меня не обманывает.
– Я всегда был душой компании и ценил хорошие сигары. А улыбка в тысячу зубов – салонный фокус с умножением.
– Прах тебя побери… Как же я от всего этого устал, – пробурчал Декс.
Киллхеффер достал из кармана шприц для подкожных вливаний. Выложил на стол:
– Вот решение проблемы.
Огромный стеклянный шприц, наполненный жидкостью нефритового оттенка.
Декс присмотрелся, встряхнул головой. На его глаза навернулись слезы.
– Издеваешься? Тоже мне, решение! Туфта и липа!
– Тебе придется поверить мне на слово, – возразил Киллхеффер, не переставая улыбаться.
– Ты, похоже, не заметил, что мы опять здесь. Ну ладно. Что за снадобье? Яд? Сироп от кашля? Дурь?
– Амнистия по моему личному рецепту. Концентрированная свобода воли. Я назвал это средство «Смех в темноте»[58], – сказал профессор, горделиво приглаживая свои блестящие черные волосы.
Декс невольно улыбнулся:
– Да ты не только псих, но и вредина. Ну ладно, валяй. Какую сделку ты мне теперь предложишь?
– В этот самый момент Мондриан находится на третьем этаже. Отделение «Пекло», четвертый номер. Он поджидает одну мою сообщницу, которая посулила ему нетривиальное наслаждение, но, увы, не сдержит слова. Вместо нее придешь ты. Я хочу, чтобы он умер.
Киллхеффер торопливо потушил сигару и щелкнул пальцами, подзывая проходившую мимо продавщицу сигарет. Девушка остановилась перед Дексом, приподняла крышку своего лотка. Сигарет там не было – только какой-то предмет, прикрытый носовым платком.
– Ты все предусмотрел, – Декс взял пистолет, встал, сунул за пояс. – А как насчет гонорара?
– Лекарство будет доставлено еще до рассвета, – сказал профессор. – Спеши. Мондриан скоро смекнет, что зря теряет время, которое мог бы потратить на выцыганивание чаевых.
– Чем он тебе не угодил? – спросил Декс и взял со стула шляпу.
– Он – бесконечный цикл, – сказал Киллхеффер. – Самая настоящая игра с нулевой суммой[59].
В начале длинного темного коридора на третьем этаже Декса остановил ночной портье – лысый здоровяк с дробовиком-обрезом в левой руке.
– Что новенького, Джимини? – спросил Декс.
– Вы, очевидно, Декс. Нужна комната?
Декс кивнул.
– Десять долларов. Но для вас как старого знакомого – десять долларов, – сказал Джимини и захохотал.
– Ты меня балуешь, – сказал Декс, и в его руке появилась десятка. – Дама подойдет с минуты на минуту.
– Отделение «Пекло», пятый номер, – сказал исполин, и эхо повторило его слова в коридоре. – Отделай ее хорошенько.
– Не сумлевайся, – ухмыльнулся Декс. Отойдя немного, он замедлил шаг, оглянулся: все нормально, Джемини вернулся на пост, снова уселся лицом к лестнице, спиной к коридору. Полумрак, лишь теплятся газовые рожки на стенах, расположенные друг против друга у каждой шестой двери. Вот и комната номер четыре. Дверь слегка приоткрыта, но внутри темно. Декс выхватил пистолет, приготовился.
Проскользнул в комнату, тихо прикрыл за собой дверь. В высокое арочное окно светила луна, но Декс не сразу различил перед собой что-либо, кроме мрака. Постепенно проступили контуры стульев, журнального столика, трюмо, а в дальнем углу – кровати. И силуэт человека, сидящего на краю: грузный, на голове, конечно, феска.
– Это ты, мой цветок пустыни? – раздался голос Мондриана.
Декс одним прыжком пересек комнату. Оказавшись перед силуэтом и прикинув, где находится левый висок, Декс взвел курок большим пальцем, указательным нащупал спусковой крючок. Но выстрелить не успел: Мондриан, казавшийся таким неуклюжим, набросился на него со сверхчеловеческой силой. Страшно изумившись, что кроткий толстячок додумался напасть первым, Декс сам не заметил, как упал на спину, зацепившись каблуком за ковер. Пистолет улетел куда-то в темноту. Декс попытался встать, но метрдотель рухнул на него, тяжелый, как девять мешков с песком, и ухватил рукой за горло. Декс принялся молотить лицо Мондриана кулаками, но даже не сшиб с него феску. Оба покатились по ковру. В лунном свете Декс увидел, как над ним сверкнул нож. Но сделать уже ничего не мог: противник, навалившись коленями, придавил его руки к полу. Теперь не увернуться. Декс затаил дыхание, готовясь к боли. Вдруг загорелся свет, грохнул выстрел, и противник свалился с Декса.
Декс вскочил, обернулся… Аделина. Она стояла в дверях. Дуло пистолета еще дымилось. На лестничной клетке Джемини засвистел в свисток, поднимая по тревоге всех амбалов «Ледяного сада».
– Отличный выстрел, детка, – сказал Декс. – Выруби свет, закрой дверь.
Она прикрыла дверь, но к выключателю не притронулась.
– Глянь-ка, – сказала Дексу, указывая стволом на пол за его спиной. Оглянувшись, он увидел тысячезубую улыбку Киллхеффера. К голове профессора была примотана резинкой феска – ах, вот отчего на так прочно держалась. Во лбу зиял третий глаз, пробитый пулей.
– Гаденыш, – сказал Декс. Подобрал с пола шляпу, порылся в карманах Киллхеффера. Ничего, кроме чехла для сигар, а в нем – одна «Wrath Majestic». Декс сунул чехол во внутренний карман пиджака.
– Идут, – сказала Аделина. Щелкнула выключателем. Из коридора доносился топот, голоса. – Прочесывают все номера по порядку.
– Проложим себе путь залпами, – сказал Декс.
Аделина встала рядом. Шепнула на ухо:
– Не дури, уйдем по пожарной лестнице.
Декс двинулся к окну. Аделина сбросила туфли.
Загадка, но факт: Мондриан догадался вызвать машину. Когда Декс и Аделина, запыхавшись, в разодранной одежде, выбежали на площадку перед «Ледяным садом», их уже дожидался «Бельведер». Мотор работает, верх опущен, Джим-Джим держит дверцу распахнутой.
– Чудесные туфли, – сказал парнишка, показав на босые ноги Аделины.
– Последний крик моды, Джим.
Декс бегом обогнул автомобиль. Перед ним распахнул дверцу… Мондриан. Заняв свое место за рулем, Декс сказал:
– Не обижайся на сегодняшнее. – И помахал в воздухе чаевыми. Точнее, компенсацией за злодейское покушение. Мондриан, слегка поклонившись, схватил купюру.
– Всегда к вашим услугам, – сказал метрдотель. – Счастливого пути, – и захлопнул дверцу.
Декс достал из кармана серебряный доллар, нажал на газ, швырнул монету через плечо. Джим-Джим поймал ее на лету. И прежде чем монета опустилась в карман жилетки, единственным напоминанием о «Бельведере» стали два красных огонька между араукарий.
– Ноги отваливаются, – сказала Аделина, когда они пулей вылетели из ворот «Ледяного сада» на шоссе, пересекающее пустыню.
– Ты настоящий снайпер.
– Чистое везение, – отозвалась она, перекричав ветер.
– Приятно будет вспомнить.
– Дело сделано, – сказала Аделина, – но что он изобрел на сей раз?
– «Смех в темноте», – сказал Декс и резко вывернул руль вправо.
Аделина повалилась на него, он обнял ее за плечи. Автомобиль съехал с шоссе и помчался по лунной дорожке, сминая перекати-поле, волоча за собой шлейф пыли. Аделина включила радио. Воркующий голос. Дет Уоледер. «Я помню тебя»[60].
Они расстелили плед и улеглись под мерцающими звездами. Дул легкий ветерок. Тут и там, словно часовые, маячили во тьме кактусы. Поодаль, из радио в «Бельведере» звучала скрипка. Аделина сделала глоток из своей серебряной фляжки. Передала ее Дексу. Тот отшвырнул выкуренную сигару. Приложился к фляжке. Скривился:
– Что за пойло?
– Амнистия по моему собственному рецепту, – сказала она.
– Фразочка Киллхеффера. Ты с ним виделась сегодня вечером?
Она кивнула, приникла щекой к его груди.
– В женском туалете. Он был в соседней кабинке. Меня поджидал.
– Проворный, собака, – сказал Декс. – Когда я вернулся за наш столик, он там уже посиживал как ни в чем не бывало.
– Он шепнул из-за переборки, что поручает мне убить Мондриана. Я отвечаю, что никого убивать не стану. А он – я, мол, нашел решение задачи и готов уступить в обмен на эту услугу. А я: «Сначала покажи». И тут дверь моей кабинки распахивается, в дверях – он. Я чуть не завопила благим матом. Не знала, куда деваться. Ужас-ужас-ужас! Он же меня застал сидящей на унитазе. Улыбнулся своей кретинской улыбкой и расстегнул ширинку.
Декс приподнялся на локте:
– Я его убью.
– Момент упущен, – сказала Аделина. – Он покопался у себя в трусах и достал здоровенный шприц, наполненный зеленым соком. И сказал: «Видишь кончик этой иглы? Считай, это точка в финале твоей бесконечной истории. Хочешь отсюда выйти?» Мне хотелось только одного – отвязаться от него поскорее. В общем, я кивнула. Он вручил мне пистолет и сказал, что Мондриан в отделении «Пекло», в четвертом номере.
Повисло долгое молчание.
– Но в итоге ты решила укокошить Мондриана? – уточнил Декс.
– Да, получается, решила. А что еще делать, когда мы ходим в «Ледяной сад» и каждый раз попадаемся на удочку Киллхеффера? А если Мондриан вообще не человек, а манекен? Чучело из папье-маше. Вопрос исчерпан. Конечно, он вежливый, но за шанс вырваться отсюда я готова его замочить.
– Я буду по тебе скучать, – сказал Декс.
– Разве я тебя брошу здесь одного?! Я хотела добыть шприц для тебя.
– И даже не думала сама им воспользоваться? Детка, я глубоко тронут.
– Ну-у, возможно, желание закрадывалось… Я же сообразила: если шприц сработает, ты никогда уже за мной не заедешь, и каждый раз мне придется безвылазно сидеть в постылой грязной квартире и смотреть на тараканьи бега.
– Я тоже был готов ради тебя пристрелить Мондриана, – отозвался Декс. – Я же вижу, как тебе все это осточертело.
– И ты ни разу не подумал, что своя рубашка ближе к телу?
Декс привстал, указал рукой во тьму. Огоньки фар.
– Надо быть во всеоружии.
Он встал, помог ей подняться. Аделина отыскала свое нижнее белье, разбросанное по земле. Оделась.
– Как ты думаешь, кто это? – спросила, нагнав Декса у машины.
Он передал ей пистолет:
– Громилы из «Ледяного сада».
Когда чужой автомобиль замер в нескольких футах от расстеленного пледа, Декс, стоя у «Бельведера», включил фары. Оказалось, это старый-престарый драндулет. Этакая закрытая карета, только с рулем и без лошадей. Дверца распахнулась, вышел Мондриан. В руках он держал раскрытый зонтик и маленькую коробку. Сделав три робких шага вперед, позвал:
– Мистер Декстер!
– Что, Мондриан, дождь ожидается? – заметил Декс.
– Звезды, сэр. Звезды.
Аделина, сидевшая на корточках за «Бельведером», засмеялась.
– Посылка для леди и джентльмена, – объявил Мондриан.
– Положите ее у своих ног, прямо у ног, и можете уходить, – велел Декс.
Мондриан положил коробку на песок, но остался стоять над ней по стойке «смирно».
– Чего вы ждете? – спросил Декс.
Мондриан молчал, но Аделина шепнула:
– Он хочет чаевые.
Декс дважды выстрелил в купол зонтика.
– Сдачи не надо, – сказал он.
Мондриан поклонился:
– Благодарю вас, сэр, вы очень щедры.
Когда метрдотель уехал, Аделина пошла за посылкой. Декс ждал ее на пледе. Аделина уселась, положила коробку себе на колени – куб восемь на восемь на восемь дюймов, обернутый в серебристую бумагу и перевязанный красным бантом, точно подарок на день рождения.
– А если это бомба? – поинтересовался Декс.
Аделина на миг оцепенела. Но тут же выпалила:
– Какая разница!
Разорвала обертку. Провела своими длинными ногтями по швам между картонными клапанами. Потянула, вскрывая коробку, опустила руку внутрь и достала шприц Киллхеффера. Снова пошарила в коробке.
– Тут всего один.
– Теперь его замысел понятен, – прокомментировал Декс.
Аделина взглянула сквозь шприц на луну. Зеленая жидкость в стеклянном сосуде засияла.
– Красиво, – вздохнула Аделина.
– Давай, сделай себе укол, – сказал Декс.
– Нет, давай ты, – и она протянула шприц ему.
Он потянулся было за шприцом и замер. Пальцы прикоснулись к металлическому поршню и отдернулись.
– Это же ты попала в Киллхеффера.
– А ведь, наверное, снадобье даже не сработает, – сказала она и бережно положила шприц на плед между ними. Погладила шприц. Отвела руку.
– Сыграем в кости, – предложил Декс, проводя своим розовым пальцем по игле. – Кто выиграет, тот и уколется.
Аделина долго молчала, затем кивнула в знак согласия.
– Но сначала потанцуем напоследок. На случай, если сработает.
Декс встал, прошел к машине, сделал радио погромче.
– Нам повезло, – сказал он, когда над пустыней поплыли первые звуки «Платья в горошек под полной луной».
Декс вразвалочку, пританцовывая, вернулся к Аделине. Она разгладила платье, поправила корсет. Обхватила Декса руками, уткнулась подбородком в его плечо. Он взял ее за талию. Они медленно, устало закружились под музыку.
– Значит, сыграем в кости? – прошептала она.
– Обязательно.
После еще трех медленных поворотов Аделина сказала:
– Думаешь, я забыла, что у тебя есть шулерские кости?
Декс, запрокинув голову, засмеялся, и, словно в ответ, сразу начался звездопад. Огненные шары, бороздя ночь, увлекали за собой яркие ленты. Сначала – пригоршня, затем – сотня. Все больше и больше звезд спрыгивали со своих мест в созвездиях, срывались вниз. Далеко на западе первые звезды ударились о землю. Отдаленный грохот, огненные гейзеры – ни дать ни взять фейерверк. Звезды все падали, одни – вдали, другие – совсем близко, а Декс с Аделиной целовались посреди всемирного пожара.
– Приезжай за мной в семь, – прошептала она ему на ухо, обняла еще крепче.
– Приеду, детка, – пообещал он. – Приеду.
С меткостью пули, бьющей в переносицу, на них упал один из миллиона гремящих небесных вестников. Пылающая сфера величиной с «Ледяной сад». Взрыв обратил все в прах, а «Бельведер» подбросило в воздух и перевернуло, словно серебряный доллар.
Чак Паланик
Лузер[61]
Шоу ничуть не изменилось – оно совершенно такое же, как в детстве, когда ты валялся дома с высокой температурой и целый день пялился в телик. Это вам не «Давай договоримся». Или «Колесо фортуны». Или «Монти-холл», или шоу с Пэт Саяк. Громкий властный голос называет публике твое имя, говорит: «Спускайтесь, вы – следующий», – и если угадаешь стоимость пачки хлопьев «Райс-Э-Роуни», отправишься на недельку в Париж.
Это
Называется «Неделя ажиотажа». По традиции все члены сообщества «Зета Дельта» садятся в большой автобус и едут на телестудию участвовать в съемках. Согласно правилам, все они одеты в одинаковые красные майки с черной шелкографией: греческими буквами «Зета», «Дельта» и «Омега».
Но для начала ты должен принять марку или полмарки с «Хелло, Китти» и ждать прихода. Она выглядит как обычная бумажка с изображением «Хелло, Китти», только на самом деле это блоттер кислоты. И ты кладешь ее на язык, рассасываешь и глотаешь.
Все, что нужно делать, – это сидеть всем «зета дельтам» вместе, чтобы образовать среди зрителей красное пятно, и кричать и вопить, чтобы камеры вас засняли. Это вам не «Гамма-схвати-за-ляжку». И не «Лямбда-насилует-на-свидании». «Зета Дельта» – это круто, «зета дельтами» хотят быть все.
Как подействует кислота – ты распсихуешься и убьешь себя или сожрешь кого-то заживо – никого это не волнует.
Так тут принято.
С тех самых пор когда ты смотрел это шоу больным ребенком, среди участников, которых призывал властный голос, чтобы сыграть в игру, непременно были красивый морской пехотинец в униформе с блестящими пуговицами. И чья-то бабушка в футболке. И иммигрант с таким чудовищным акцентом, что ты не понимал половины того, что он говорил. И пузатый физик-ядерщик с оттопыренным ручками карманом рубашки.
Здесь все так же, как было в твоем детстве, только теперь – все «зета дельты» орут на тебя. Так орут, что глаз не видно. Только красные майки и огромные раззявленные рты. И все эти руки сталкивают тебя с места и выпихивают в проход. А властный голос произносит твое имя, велит спуститься.
Ты – следующий.
У тебя во рту «Хелло Китти» – на вкус как розовый бабл-гам. Это «Хелло Китти» – не какая-нибудь подделка с клубничным или шоколадным ароматизатором, которую чей-то брат бодяжит по ночам в здании Научного центра, где работает уборщиком. Бумажка застревает у тебя в глотке, а тебе не хотелось бы опозориться и выглядеть смешным на глазах у зала, тем более – в записи, которая останется навсегда.
Все смотрят, как ты плетешься по проходу в своей красной майке. Камеры дают крупный план. Все хлопают именно так, как всегда на твоей памяти. И эти мерцающие огни Лас-Вегаса, придающие значительность тому, что происходит на сцене. Наверное, это нечто новое, правда, виденное несметное число раз, и ты на автомате занимаешь свободный столик рядом с тем, за которым стоит морской пехотинец.
Ведущий шоу, не Алекс Требек[62], машет рукой, и сцена приходит в движение. Вроде бы не землетрясение, но целая стена вдруг трогается с места с помощью невидимых колесиков, а огни все мигают, очень быстро, всполохами, даже быстрее, чем о том успеваешь сказать. Большая черная стена отодвигается, и из-за нее выступает высоченная манекенщица, сверкая миллионами-триллионами блесток на облегающем платье и помахивая длинной костлявой рукой, чтобы указать тебе на стол с восемью стульями, из тех, что можно увидеть в любой гостиной на День благодарения, с жареной индейкой, бататом и прочими яствами. У нее модельная талия шириной с чью-то шею, а каждая сиська размером с твою голову. Огни, как в Лас-Вегасе, все вспыхивают вокруг. Властный голос рассказывает, кто и из какого дерева сделал этот стол. Называет примерную розничную стоимость.
А ведущий уже демонстрирует участникам небольшую коробочку. Как фокусник, он показывает всем, что в ней: это хлеб в своем естественном, изначальном виде, в том, какой он принимает до того, как стать бутербродом или французским тостом. Обычный хлеб, какой твоя мама берет на ферме или где он там растет.
Вот именно: ты можешь получить эти стол и стулья, а также все, что на столе, если угадаешь цену хлеба.
«Зета дельты» наклоняются друг к другу, совещаясь, они сейчас похожи на один огромный красный рот посреди зрительного зала. Они даже не смотрят на тебя, а их волосы словно образуют в этом красном рту отвратительную мохнатую сердевину. Кажется, проходит вечность, прежде чем у тебя раздается звонок и кто-то из «зета дельт» называет ставку.
А хлеб все это время ждет там, в своей коробке. У него поджаристая коричневая корка. Властный голос сообщает, что он содержит десять незаменимых витаминов и минералов.
Старик, ведущий шоу, смотрит на тебя так, будто никогда прежде не видел телефона. Спрашивает: «Итак, ваша ставка?».
И ты отвечаешь: «Восемь баксов».
Старушка делает такое лицо, будто ее сейчас хватит инфаркт. Из рукава клетчатой ковбойки выглядывает белый рваный носовой платок, словно она – плюшевый медведь, которого кто-то слишком сильно любил, а теперь выкинул на помойку, и из прорех у него вылезает набивка.
Этот ублюдок морской пехотинец, чтобы перебить твою ставку, говорит: «Девять долларов!»
А ядерный физик, чтобы перебить его ставку, объявляет: «Десять. Десять долларов».
Видно, вопрос был с подвохом, потому что старушка говорит: «Один доллар девяносто девять центов», – и тут же громко играет музыка, а огни все бешено мигают. Ведущий ведет бабулю наверх, туда, где победителей ждут призы, там она, заливаясь слезами, играет в призовую игру, кидает теннисный мячик – и выигрывает диван и бильярдный стол. Ее старческое лицо выглядит таким же мятым и рваным, как платок, торчащий из рукава ковбойки.
Властный голос вызывает на ее место другую бабулю, и шоу продолжается.
В следующем раунде тебе нужно угадать цену картошки – большой упаковки настоящих цельных картофелин, еще не ставших едой. Таких, какими их добывают шахтеры – или кто там выкапывает картошку – в Ирландии, Айдахо или еще в каком месте. Они даже не очищены.
Если угадаешь правильно, получишь большие часы в деревянной коробке наподобие гроба Дракулы, стоящего на одном ребре, только с церковными колоколами внутри, звонящими каждый час. Мама по телефону называет их
Ты на сцене под камерами и софитами, все «зета дельты» тебе трезвонят, а ты прижимаешь телефон к груди и говоришь: «Моя мама спрашивает, нет ли у вас чего-нибудь поприличнее?»
Ты показываешь своей маме картошку, и она спрашивает, где ее покупали: в супермаркете или эконом-магазине.
Ты набираешь быстрым вызовом отца, и он спрашивает, нужно ли платить подоходный налог.
Должно быть, это все из-за «Хелло Китти», но часы выглядят жутковато – они как будто смотрят на тебя, и смотрят недобро. Будто поднимается скрытое веко тайных глаз, будто показываются зубы, и ты слышишь, как миллионы-триллионы гигантских живых тараканов ползают в этой деревянной коробке. Кожа супермоделей словно восковая, а сами они, глядя в никуда, улыбаются механической улыбкой.
Ты называешь цену, подсказанную тебе мамой. Пехотинец ставит на доллар больше. Ядерный физик поднимает ставку еще на доллар.
Ты выигрываешь.
В этом, только в этом раунде.
И все эти картофелины открывают свои маленькие глазки, чтобы на тебя посмотреть.
И теперь тебе надо угадать цену цельного коровьего молока в пакете, в каком молоко появляется в кухонном холодильнике. Ты должен угадать цену упаковки хлопьев для завтрака, которые обычно стоят в кухонном шкафчике. А потом – огромного соляного камня, такого, как достают из океана, только в круглой коробке; в нем соли больше, чем кто-либо сможет съесть за всю жизнь. Ее достаточно, чтобы обрамить миллионы-триллионы коктейлей «Маргарита».
«Зета дельты» эсэмэсят как сумасшедшие. Папка с входящими переполняется.
Потом идут яйца – как на Пасху, только белые и уложенные в специальную картонную коробку. Непочатая дюжина. Минималистичные яйца, чисто-белые… такие белые, что ты мог бы смотреть на них вечно, но тебе нужно срочно угадать цену большой бутылки как бы шампуня, только это не шампунь, а что-то гадкое, масло для жарки незнамо чего. А после масла ты должен назвать правильную цену чего-то замороженного.
Ты прикрываешься рукой, чтобы нижний софит не слепил глаза, но «зета дельт» все равно не видно в ярком свете прожекторов. Ты слышишь только, как они выкрикивают: пятьдесят тысяч долларов… миллион… десять тысяч. Словно невменяемые бессмысленно вопят первое, что им приходит на ум.
Словно телестудия – это джунгли, а люди – обезьяны, что живут в этих джунглях и орут своими пронзительными обезьяньими голосами.
Зубы у тебя во рту скрежещут с такой силой, что ты чувствуешь вкус горячего металла – это плавятся твои серебряные пломбы. Твоя майка с логотипом «Зета Дельты» становится темно-красной – пот стекает из подмышек прямо по рукам. Вкус расплавленного серебра и розового бабл-гама. У тебя будто сердце останавливается, только днем, и ты должен напоминать себе, что надо вдохнуть… еще раз… и еще… пока супермодели, расхаживающие на высоких блестящих каблуках, соблазняют аудиторию микроволновой печкой и беговой дорожкой, а ты продолжаешь на них пялиться, чтобы понять, действительно ли они так хороши, как выглядят.
Тебя заставляют крутить эту штуковину, барабан, и он вертится вокруг своей оси. Тебе нужно соединить картинки, чтобы они идеально подошли друг к другу. Ты должен угадать, какая банка тушеных бобов стоит больше другой, – и ты чувствуешь себя подопытной крысой. И вся эта суматоха ради чего-то такого, на чем удобно сидеть, когда стрижешь свою лужайку.
Благодаря маме, называющей цены, ты выигрываешь какую-то фигню, которую можно поставить в комнату, покрытую не требующим ухода грязеотталкивающим, начисто протертым пластиком. Ты выигрываешь одну из хреновин, на которых люди могут кататься в отпуске всю свою жизнь, наполненную исключительно целомудренными развлечениями и семейными ценностями. Ты выигрываешь нечто, расписанное вручную по мотивам недавно прогремевшего блокбастера.
Ощущения те же, как когда ты болел с высокой температурой, и твое маленькое детское сердечко бешено колотилось, и дух захватывало от одной мысли, что кто-то сейчас заберет домой электронный орган. Как бы плохо ты себя ни чувствовал, ты всегда смотрел это шоу, пока температура не спадала. От этих мигающих огоньков, от этой мебели для загородной жизни тебе словно становилось легче. Это шоу непостижимым образом исцеляло тебя.
Проходит вечность, а ты все выигрываешь на пути к Заключительному, Витринному Раунду.
Теперь остались только ты и старушка, чья-то бабушка, жившая во времена войны и атомных бомбардировок, возможно, видевшая, как застрелили Кеннеди и Авраама Линкольна. Теперь она скачет вверх-вниз в своих теннисных туфлях, хлопает в свои древние ладоши, окруженная супермоделями и мигающими огнями, пока властный голос обещает ей внедорожник, широкоэкранный телевизор и меховое манто в пол.
И наверное, все дело в кислоте, но у тебя в голове ничего не сходится.
Выходит, если ты живешь убогой жизнью и знаешь, сколько стоят смеси быстрого приготовления и сырые сосиски, в качестве награды ты получишь неделю проживания в лондонском отеле или перелет в Рим? Рим, типа, в Италии. Выходит, ты заполняешь голову миллионами-триллионами тонн ненужного мусора, и за это дылда-супермодель вручает тебе снегоход?
Если цель этого шоу – узнать, насколько ты умен, им стоит спросить, сколько калорий в луково-сырном бублике. Вперед, пусть спросят, сколько стоит минута разговора по мобильнику в разное время дня. Пусть спросят, сколько придется заплатить за превышение скорости в тридцать миль. Пускай поинтересуются, сколько придется выложить за путешествие на весенние каникулы в Кабо[63]. И ты можешь назвать цену лучших мест на концерт «Пэник»[64] по случаю годовщины воссоединения – до последнего пенни.
Они должны спросить тебя цену на «Лонг-Айленд айс ти»[65]. Цену аборта Марсии Сандерс. Попросить назвать цену лечения от герпеса, которое ты вынужден пройти, но хочешь скрыть это от знакомых. Спросить цену на твой учебник по «Истории европейского искусства», который стоит, мать его, триста баксов.
Пусть спросят, как ударила по твоему карману «Хелло Китти».
Ковбойская бабуля делает ставку на своей витрине. Как обычно, цифры ставки загораются на маленьком табло впереди стойки, за которой она стоит.
«Зета дельты» вопят. Твой телефон бешено трезвонит.
В твою витрину супермодель закатывает пятьсот фунтов сырых говяжьих стейков. Стейки умещаются на барбекюшнице. Барбекюшница – в скоростной лодке, та в прицепном трейлере, трейлер – в массивном малолитражном пикапе, а пикап – в гараже нового дома в Остине. Остин, типа, в Техасе.
Тем временем «зета дельты» встают. Вскакивают на сиденья, аплодируют, размахивают руками, скандируя не твое имя, а: «Зе-та Дельт! Зе-та Дельт! Зе-та Дельт!» – так громко, чтобы слышали все и чтобы запись вышла качественной.
Должно быть, все дело в кислоте, но ты чувствуешь, что соревнуешься со старым ничтожеством, которое видишь впервые в жизни, ради абсолютного дерьма, которое тебе на фиг не нужно.
Должно быть, все дело в кислоте, но – здесь и сейчас – ты посылаешь на хуй экономическую специализацию. На хуй «Основы бухгалтерии, 301».
Что-то, застряв в твоей глотке, заставляет тебя заткнуться.
И ты ставишь миллион, триллион, газиллион долларов – и девяносто девять центов. Нарочно, случайно – какая разница.
Наступает тишина – абсолютная тишина. Только, может быть, слышно, как включаются и выключаются все эти миллионы-триллионы огоньков – включаются и выключатся, и снова включаются и выключаются…
Проходит еще одна вечность. Ведущий вдруг оказывается у твоего локтя и шипит тебе прямо в ухо: «Так нельзя! Ты должен играть, чтобы выиграть!»
Вблизи его лицо кажется разбитым на миллион-триллион зазубренных кусочков, склеенных между собой розовым гримом. Как Шалтай-Болтай[66] или пазл. Его морщины словно боевые шрамы от игры в одно и то же шоу, которое никогда не закончится. Седые волосы, как всегда, разделены на пробор.
Властный голос спрашивает – этот большой, глубокий голос, гремящий из ниоткуда, голос какого-то гиганта, которого ты не видишь и не можешь видеть – он требовательно спрашивает, не мог бы ты повторить свою ставку.
Может, ты и не знаешь, чего хочешь в жизни.
Но зато точно знаешь, что НЕ дедушкины часы.
Миллион, триллион… говоришь ты. Это слишком большое число – оно не влезает на светящееся табло впереди твоей стойки. В нем больше нулей, чем огней у этого прекрасного переливающегося шоу.
И должно быть, это все из-за «Хелло Китти», но из твоих глаз вдруг выплескиваются слезы, и ты плачешь, потому что впервые с раннего детства не знаешь, что будет дальше. Слезы заливают твою красную майку, превращая красное в черное, и греческие буквы теряют смысл – их просто не видно.
Кто-то из «зета дельт», в абсолютной тишине, кричит: «Ты урод!»
На экране твоего телефона появляется текстовое сообщение: «Мудак!»
Это от мамы.
Ковбойская бабуля плачет, она победила. Ты всхлипываешь, потому что… сам не знаешь почему.
Значит, бабушка выиграла снегоход и меховое манто. А еще скоростную лодку и говяжьи стейки. Стол, стулья и диван. Все призы с обеих витрин, потому что твоя ставка была чересчур высока. Она прыгает от радости, сияя своими фальшивыми белоснежными зубами. Ведущий заставляет всех аплодировать, но «зета дельты» не хлопают. Семья бабули забирается на сцену – дети, внуки и правнуки – они топчутся вокруг, трогают блестящие спортивные машины, супермоделей, все, до чего достанут. Бабуля осыпает потрескавшееся розовое лицо ведущего поцелуями, оставляя на нем следы красной помады. Она говорит «Спасибо. Спасибо. Спасибо», – без конца, как заведенная, до того самого момента, когда ее старческие выцветшие глаза вдруг закатываются вверх и внутрь, а руки хватают ковбойку в том месте, где должно быть сердце…
Диана Уэйн Джонс
Дневник Саманты[67]
Записан на BSQ SpeekEasi серия 2/89887BQ. Найден в мусорном баке на Риджент-стрит в Лондоне.
Устала ужасно. Сегодня наконец отдыхаю. Вчера поздно вечером вернулась из Парижа с маминой вечеринки. Сестра беременна и поехать не смогла (к тому же она живет в Швеции), а матери хотелось, чтобы
Ноги сегодня болят ужасно.
Короче, я сказала Домоботу, что МЕНЯ НЕТ, кто бы ни спрашивал, и надеюсь провести день в тишине. Трудно представить, что когда-то на Рождество все собирались за столом, дарили друг другу подарки. Брр… Сейчас это самый спокойный день в году. Я сижу в своей белоснежной гостиной – кстати, тоже плод маминой матримониальной деятельности. Эту славную квартирку мне подарил мой предпоследний отчим… ой, нет, предпредпоследний. Все время забываю.
Вот черт! В дверь позвонили и Домобот
О! Супер! Домобот нашел выход – принес миску с консервированной кукурузой. Я сунула ее под диван, и птица затихла.
Интересно, а деревья надо кормить?
С ума сойти! Только что доставили
Куропатки затеяли драку под диваном.
Клетку с голубями я вынесла во дворик и открыла. Но что-то они не торопятся улетать. Кажется, они тоже поселятся у меня. Зато они едят овсянку. Куропатки отказываются. А кукуруза в банках уже закончилась.
Все. Сдаюсь. Буду весь вечер смотреть старые фильмы.
Звонил Лайам. Я спросила, не он ли та сволочь, которая прислала мне четырех птиц и два дерева. Он спросил:
– Чего?! Ты о чем? Я только хотел узнать, у тебя ли мои часы?
Я повесила трубку. Уф-ф…
Сегодня начинаются распродажи! Я, правда, припозднилась, и все из-за этой дурацкой птичьей еды. Когда я связалась с «Птичьими лакомствами», оказалось, что минимальная доставка – двадцатикилограммовый мешок. И куда я дену столько птичьего корма? Я выключила компьютер и пошла в ближайший магазин. Он был закрыт. Прежде чем я обнаружила один работающий магазин, пришлось дойти аж до Карнаби-стрит, а потом тащиться обратно с десятью банками кукурузы. Я обещала Сабрине и Карле выпить с ними кофе в «Хэрродс»[68], но, когда я туда добралась, они уже ушли.
Кошмарный день! К тому же я не нашла на распродажах ни одной нужной вещи.
Когда, измученная, вернулась домой (от прогулок в «Стильтскинах» ноги адски болели), я увидела посреди гостиной очередное дерево с куропаткой, и еще двух голубей, и здоровую клетку с тремя новыми птицами. Пришлось немало повозиться, прежде чем я смогла определить, что это за птицы. В итоге я вспомнила про книжку с картинками, которую подарил отчим номер два, когда я была совсем маленькой. Рядом с буквой «К» была нарисована птица, похожая на этих новеньких. Только та была кругленькая, коричневая и добрая на вид. А эти!
Может, они и куры, но морды у них злобные, ужасные пятнистые перья и болтающиеся красные наросты на головах – смахивают на марсиан! Когда я пришла, они с упоением выдирали друг у друга перья. Ужасные рябые перышки летали по всей комнате. Я наорала на Домобота и заставила его выволочь куриц-монстров во двор, где я их поспешно выпустила. Они принялись носиться с громким кудахтаньем, клевать куропаток, растения в горшках и три мои дерева. Им явно хотелось есть. Я вздохнула и опять позвонила в «Птичьи лакомства». Снова проблемы. «Вам корм для каких птиц?» – спросили меня. «Кур, – сказала я. – И голубей. И куропаток». Только что принесли три двадцатикилограммовых мешка. Надписи на них разные, но сам корм подозрительно одинаковый на вид. Я знаю, о чем говорю, потому что открыла все три мешка и разбросала корм по дворику и еще в комнате, потому что вынуждена была спасать куропаток. Вывод: все птицы едят любой из кормов. Ужасно вымоталась, позвонила Карле и Сабрине. От Сабрины никакого толку. Она только что нашла розовые «Стильтскины» за полцены и думать может только об одном: брать или нет.
– Брось монетку, – посоветовала я.
Карла, по крайней мере, прониклась.
– Спаси меня! – сказала я. – Какой-то безумный поклонник без конца шлет мне птиц.
– Ты уверена, что это не очередная шутка Лайама? – спросила Карла.
В этом что-то есть. Наверняка он позвонил будто бы узнать про часы, а сам хотел убедиться, что я дома.
– А почему ты не сказала своему Домоботу, чтобы не принимал всяких зверюшек? – спросила Карла.
– Да говорила я,
– Перепрограммируй его, – посоветовала Карла. – Может, в нем что-то засбоило.
«Либо Лайам его перепрограммировал», – подумала я.
Целый час просидела с инструкцией, нажимала на кнопки и в результате так озверела, что позвонила Лайаму. Попала на автоответчик. Ну разумеется! Оставила гневное послание, но он, видимо, все равно не разберет, о чем речь, потому что Домобот собирал перья и непрерывно выл, как всегда бывает, когда он чем-то давится. Зато мне полегчало.
Провела чудесное утро на распродажах, вернулась домой с шестью мешками «выгодных покупок» и обнаружила, что к моему зверинцу добавились четыре попугая. Плюс еще одна куропатка (и дерево), два голубя и три курицы-монстра. Все попытки перепрограммировать Домобота не увенчались успехом – он просто на них не реагирует. Мой дворик теперь похож на лес, густо загаженный птицами. Голуби сидят на деревьях, куры бегают внизу. В комнатах четыре куропатки и четыре палки с кольцами для попугаев. Видимо, предполагается, что они будут на них сидеть, но, естественно, они этого не делают. Красный попугай облюбовал себе мою спальню. Зеленый носится по всей квартире и громко ругается, а разноцветная парочка сидит где угодно, только не на палках с кольцами. Палки я убрала в шкаф, потому что Домобот зависает каждый раз, когда на них натыкается. Потом заказала еще двадцатикилограммовый мешок «Птичьих лакомств» (для попугаев). Этот корм отличается от прочих. Попугаи его едят – преимущественно из блюдец на кухонном столе. Я брожу среди всего этого хаоса и время от времени дебильно хихикаю. Я привыкаю. Я сдаюсь.
Нет! Ни за что!
Кто-то же научил этих мерзких попугаев орать: «Саманта, я люблю тебя!» Они постоянно это и делают.
В своей умопомрачительно красивой одежде и «Стильтскинах» я ворвалась к Лайаму. Выглядел он ужасно. Мало того что в пижаме, небритый, нечесаный, так еще и нетрезв, как мне показалось. В квартире бардак. Я это сразу заметила, потому что как только он открыл дверь, я, с порога начав на него орать, шагнула внутрь, а он только пятился от меня задом. По правде говоря, его пижама вообще меня выбесила, потому что я подумала: у него тут женщина. Но он был один. Просто валялся. Он сказал:
– Перестань орать и объясни наконец, в чем дело.
И я объяснила. Он засмеялся, а я взорвалась:
– Это
Тут я внезапно разревелась – сама не знаю почему.
Как ни странно, Лайам повел себя как душка.
– Погоди, Сэмми, ты знаешь, сколько стоят попугаи? – спросил он.
Я не знала. Он назвал цену. Нехилую!
– И сразу скажу, чтобы ты не думала, откуда мне это известно: месяц назад я писал о них статью – тогда и узнал. Ясно? И откуда, по-твоему, у меня деньги на четырех попугаев? К тому же я понятия не имею, где продаются куры, не говоря уже о куропатках. Так что, сама понимаешь, это не я, а кто-то другой. Какой-то богатенький шутник, который вдобавок способен перепрограммировать твоего Домобота, чтобы тот тебя не слушал и принимал птиц. Перебери всех знакомых богатеев, выбери самого подозрительного и иди ори на него. На меня орать нечего.
Я сдалась.
– Значит, я зря притащилась в такую даль? – спросила я. – Ноги болят ужасно.
– Это потому что ты носишь эти жуткие туфли.
– К твоему сведению, это не жуткие туфли, а «Стильтскины» из последней коллекции. Я за них несколько тысяч отдала.
Он рассмеялся – чем опять меня выбесил – и сказал:
– Тогда вызови такси.
Пока я ждала такси, Лайам обнял меня за плечи – ненавязчиво, как будто забыл, что мы уже не вместе, – и сказал:
– Бедняжка Сэмми. Я тут подумал: а что это за деревья?
– Откуда я знаю? У них же
– Да, проблемка, – согласился Лайам. – Ну ладно, ты, главное, скажи, если в следующий раз твой ухажер пришлет тебе что-то ценное, договорились?
– Я подумаю, – сказала я, и тут приехало такси.
Терпеть не могу эти новые такси. У них из счетчика выскакивает табличка с надписью «ЧАЕВЫЕ», и сумма всегда немаленькая. Но в этот раз, можно сказать, деньги потратила не зря: по крайней мере я убедилась, что Лайам тут ни при чем.
Не знаю, что Лайам себе вообразил, но ведь он оказался
В общем, Домобот потащил деревья и клетки во дворик, а я отправилась на распродажи. Но далеко не ушла. На середине лестницы меня встретил курьер и заставил расписаться за крошечную посылку.
«Какой-то болван прислал мне
– Еще чего! – сказала я вслух.
Все кольца мне малы. Еще одно доказательство, что Лайам тут ни при чем. Ведь он мне когда-то купил кольцо в честь нашей помолвки и уж наверняка помнит, что пальцы у меня не такие уж тонкие. Хотя, может быть, он нарочно схитрил. В любом случае, у того, кто их прислал, вкус не слишком изысканный. Эти кольца напомнили мне пластмассовую жуть с огромными кусками стекла, какую дарят маленьким девочкам. Когда я все же пошла на распродажи, я взяла кольца с собой и показала ювелиру. И камни, и золото – все настоящее. Если их продать, можно купить еще пять пар «Стильтскинов». О-го-го!
Я собиралась рассказать о них Лайаму, но на Оксфордстрит встретила Карлу и совсем про него забыла. Когда я рассказала ей о кольцах, она спросила, не собираюсь ли я в самом деле замуж за своего тайного поклонника.
– Ни за что! – сказала я. – А вот моя мама наверняка бы за него вышла.
О господи! Теперь у меня еще шесть гусей. И конечно, еще одно дерево, куропатка, голуби, куры и четыре попугая (итого у меня уже двенадцать этих пакостников, устраивающих бедлам!). Я глазам своим не поверила, когда увидела гусей. Я подбежала к двери в тот момент, когда целая команда посыльных передавала гусей Домоботу – один сразу уселся ему на голову. Это здоровенные птицы и совсем не дружелюбные. Утешает, что они не могут напасть на куропаток – потому что не пролазят под диван, куда те забились. Зато как только гуси оказались во дворике, они начали гонять моих кур. Шум поднялся такой, что не стало слышно воплей попугаев. Но один гусь, а может, гусыня, остался внутри и пристроился на диванных подушках. Если это гусыня, то, возможно, она вознамерилась снести там яйцо. Я попыталась уговорить ее покинуть мой диван и присоединиться к собратьям во дворике, но она вытянула шею и чуть меня не ущипнула. И вот она сидит – огромная, белая, похожая на корабль, поводит желтым клювом туда-сюда и зорко следит своими глазками-пуговичками, не собираюсь ли я к ней подойти.
Единственная радость за все утро – тот же курьер, что и вчера, доставил мне еще один набор колец. Такой милый молодой человек. И от меня без ума. Пока я расписывалась, он робко спросил:
– Простите, мисс, а это не вы участвуете в том шоу про моду? «Подиум»?
Я сказала:
– Да, я. Но сейчас нет съемок.
Он ушел, чуть не шатаясь от потрясения.
Сегодняшние кольца из старинного золотого плетения. Записка такая же, как вчера. Нет, у Лайама не хватило бы денег на такие подарки, даже если бы он заложил свою квартиру, зарплату и душу. Так что я его простила. И я вот подумала: надо же чем-то кормить гусей. Я снова позвонила в «Птичьи лакомства», и они прислали водонепроницаемый мешок с какими-то осклизлыми зелеными кусочками. Гуси их не оценили. Предпочли сожрать куриный корм. Куры пытались возмутиться, и снова началась драка. Чтобы их утихомирить, я вывалила в углу двора целый мешок куриного корма, но стало только хуже – они устроили бой за эту кучу. Начался дождь, и гуси ушли в дом. Чтобы Домобот мог выходить во двор и чистить бассейн, щеколда на раздвижных дверях сделана низко – как раз так, что гуси могут ее достать.
Вскоре я убедилась, что гуси – самые омерзительные существа на свете. Вся моя гостиная усеяна их пометом, по которому они спокойно шлепают своими треугольными лапами. А связываться с ними опасно. Я сломалась и позвонила Лайаму.
– Не звони мне, – сказал он. – Раз он добрался до твоего Домобота, то может прослушивать и телефон. Приходи в кафе на углу.
Вот нахал! Еще и кафе выбрал то самое, в которое мы ходили, когда еще были вместе. И все же я стиснула зубы, надела непромокаемый плащ и отправилась туда.
Он сидел снаружи, прямо под дождем. Кстати, дождевик ему идет. И еще он купил мне кофе, который я люблю.
– Ну что там у тебя? – спросил он. – Гуси?
Я была потрясена.
– Как ты узнал?
– И по пять золотых колец вчера и сегодня, так? – продолжал он.
– Да, но они все мне малы.
– Ага… – сказал он с самодовольным видом. – Значит, твой новый поклонник не только богач, но и неисправимый романтик. Он посылает тебе подарки по одной старинной песенке – лет двести назад очень популярной. Она называется «Двенадцать дней Рождества».
– Кто бы он ни был, он, видимо, даже не представляет, как меня это бесит!
– Этот болван таким способом пытается покорить твое сердце, – сказал Лайам. – Вероятнее всего он состоит в каком-то обществе, где наряжаются в средневековые наряды или доспехи. Но при этом он неплохо разбирается в технике, раз он так успешно поковырялся в твоем Домоботе и, возможно, в телефоне тоже. Так что подумай, на кого из твоих знакомых это похоже. И все станет ясно. Ну же! Давай.
Я и раньше пыталась думать. Но попробуйте думать, когда на спинке кровати сидит стая попугаев, а остальные носятся по комнате и орут: «Я люблю тебя!» До сих пор мне ни до чего не удалось додуматься. Но я сосредоточилась и, глядя, как дождевые капли шлепаются в мой кофе, стала думать снова. Я знала немало обеспеченных мужчин. При моей профессии неудивительно. Но в основном это были медийщики, а они совсем не романтичны. Напротив, трудно представить себе больших циников. Может, я просто сильно досадила кому-то из них…
А дизайнеры почти все геи.
– Да, еще кое-что, – сказал Лайам. – Я бы предположил, что этот тип совсем не красавец. Наверняка ни одна женщина не далась ему даром. Несчастное ничтожество.
И тут я мгновенно подумала об ужасных уродах, с которыми моя матушка знакомила меня на Рождество.
– Точно! – воскликнула я. – Ты умничка! Сегодня же позвоню матери.
– Сомневаюсь, что это она, – заметил Лайам.
– Да нет же! – закричала я и все ему объяснила.
Он сказал, что, судя по всему, я на верном пути. Мы еще немного поговорили.
– Да, твои деревья – это груши, – сказал он вдруг и протянул мне список. – Возьми. Будешь хоть знать, чего ждать дальше.
А потом поднялся и ушел. Даже не попрощавшись.
Я так разозлилась, что не взглянула на список. А стоило бы!
Сегодня я иду на три вечеринки. И спешу как можно скорее выбраться из загаженной птицами квартиры. Однако матери я позвонила. И наорала на нее. Сперва она, похоже, решила, что я рехнулась, но когда, немного успокоившись, я рассказала ей про гусей (кстати, гусыня, которая устроилась на диване, снесла там яйцо), мать наконец поняла, насколько это серьезно.
– Ну, я бы предположила, что это Франц Додека, – начала она тем осторожным, уважительным тоном, какой у нее появлялся, когда речь шла о больших деньгах. – Хотя, разумеется, я уверена, что он не стал бы делать ничего подобного. Он владелец «Мультифона» и SpeekEasi, и «Домобот-роботикс», мультимиллионер, очень уважаемый человек.
– Это из тех уродов, с которыми ты меня знакомила? – прямо спросила я.
– Вовсе они не уроды, – укоризненно проговорила мама. – А Додека – тот, у которого красивые диамантовые зубы.
Я без всякой радости вспомнила того типа: низенького, толстенького в безобразном костюме в тонкую полоску. Физиономия бледная, вся в веснушках, жидкие рыжеватые волосы зализаны назад, а сквозь них просвечивает веснушчатый череп. Он постоянно скалился, обнажая свои чудовищные зубы, так что у меня бежали по коже мурашки. И этот идиот – владелец моего дневника, телефона и Домобота! Я от души пожелала ему подавиться своими диамантовыми зубами и сдохнуть.
– Передай ему, – сказала я матери, – чтобы он перестал посылать мне птиц. Объясни как-нибудь, что это бесполезно. Что у него и раньше не было ни единого шанса, а теперь и подавно. Скажи, чтобы отцепился от меня!
Мать колебалась. Я видела, что ей не хочется упускать такие деньги, плывущие прямо в руки нашего семейства. Пришлось раз десять повторить, что я ни за что не выйду замуж за этого идиота, будь он даже хозяином вселенной. Только тогда она сказала:
– Ну хорошо, дорогая, я позвоню ему и попытаюсь помягче это сказать.
Звонила она своему ненаглядному Францу или нет – в моей жизни ничего не изменилось. Сегодня с утра мне доставили лебедей – семь штук. И конечно, еще шесть гусей и все остальное, как обычно. Единственное, что радует: я получила еще пять золотых колец. С ними было письмо – умоляющее, отчаянное, за подписью: «С любовью навеки, Франц». Буквы, аккуратно выведенные круглым почерком продавца, смешно не сочетались с содержанием. Видимо, мать все же звонила, раз он понял, что нет смысла скрываться. Жаль только, ее звонок ничуть не охладил его пыл.
Лебедей явно чем-то накачали. Посыльные втащили их на руках, пронесли через гостиную во дворик и опустили в пруд. Гуси плюхнулись туда же. Их уже двенадцать, и они постоянно несут яйца. Как будто мне мало кур, которые тоже несутся, и оравы вопящих попугаев. Когда я уходила, лебеди начали приходить в себя. Домобот приготовил мне омлет – меня чуть не стошнило.
Слава богу! Даже Додека со своими миллионами не может заставить людей работать в первый день нового года. Так что птиц у меня не прибыло. Никто ничего не приносил. Какое счастье! Оно было бы абсолютным, если бы лебеди не устраивали драк с гусями. А еще, когда я вернулась сегодня в четыре утра, я поняла вдруг, что в квартире ужасно воняет. Просто омерзительно. Птичьим пометом, гниющим кормом, свалявшимися перьями. Домобот уже не справляется.
Пожалуй, я перестану носить «Стильтскины». После всех вечеринок адски болят ноги. А один большой палец словно вывихнут. Воспоминания о вчерашнем вечере довольно смутные, но я точно помню, что на Маркемском празднике фейерверков встретила Лайама. Он поиздевался над моими «Стильтскинами», а потом спросил, посмотрела ли я список. Я сказала, что нет – не хочу ничего знать заранее. Я ему рассказала о Франце – вроде бы. Смутно припоминаю, что он настаивал, чтобы я выбросила телефон и уничтожила Домобота. Он даже не представляет, каково мне!
Вспомнив про разговор с Лайамом, я вдруг сообразила, что завтра снова получу лебедей, гусей и все прочее. И мать не может мне помочь. А в моем бассейне птицам уже тесно. Я вспомнила, что соседний дом – большой, с огромным садом и декоративным прудом – принадлежит позапозапрошлому маминому мужу. И решила позвонить своему отчиму номер пять. Насколько я знаю, он до сих пор живет на Бали – приходит в себя после брака с моей матушкой.
Отнюдь не сразу, но мне удалось наконец дозвониться. Он, как всегда, просто душка.
– До чего же это похоже на твою мать! – сказал он. – Я немного знаю Франца Додеку. Настоящий маньяк, рехнувшийся от своих денег. Приезжай ко мне на Бали, я его к тебе близко не подпущу.
Ну уж нет. По-моему, это что-то вроде инцеста. Я попросила разрешения пользоваться его садом. Он тут же согласился и назвал мне код. Правда, предупредил, что его садовник – мистер Уилкинсон – будет не в восторге, но обещал позвонить ему и все уладить.
– Звони, – сказал он на прощанье. – Тут, на Бали, совсем ничего не происходит. Я этому рад, но мне приятно иногда слышать эхо далеких событий.
Вовремя я договорилась с отчимом номер пять. Мне как раз доставили лебедей и весь прочий сброд за вчера и сегодня – четырнадцать одурманенных лебедей и двенадцать гусей. Я отвела их всех в сад отчима номер пять и пустила в пруд. Гусям, кажется, там понравилось. Когда принесли деревья, голубей и кур, я их всех отправила туда же. Попугаев, правда, пришлось оставить в квартире. Мне сказали, что они не смогут жить на улице. Ну и вдобавок я получила еще десять золотых колец.
Птичий корм стремительно заканчивается. Я пошла в ближайший магазин, но он откроется только завтра. А «Птичьи лакомства» не работают всю неделю. Опять.
Просто невероятно! Лебеди – это еще ничего. Когда шла от магазина и переходила дорогу, я увидела, что по улице топает целое стадо громко мычащих коров. Восемь штук! Их вели восемь девушек. Справедливости ради следует сказать, что девушки выглядели немного смущенными. Машины останавливались, пешеходы замирали – все смотрели на это чудо. Некоторые ротозеи наверняка тащились вслед за стадом от самой Пикадилли. Еще бы! В наши дни в Лондоне редко увидишь коров!
У меня внутри все похолодело. Я сразу поняла, что коров ведут ко мне. И не ошиблась. Нет, ну честное слово, с чего этот Додека взял, что я обрадуюсь коровам? Коровы – это совсем не романтично. У них из носа течет, и они гадят прямо на ходу. Пока я вела их через красивый холл в доме отчима номер пять, они роняли вонючие лепешки прямо на пол.
– Если хотите, оставайтесь здесь. В доме четырнадцать комнат, дальше по улице можно заказать пиццу. Располагайтесь.
К тому времени мне уже было на все наплевать. И попугаи этому способствовали.
Но вскоре стало еще хуже. Через полчаса после прибытия коров появился мистер Уилкинсон и стал на меня орать, что я разрешаю коровам топтать газон. Я обещала избавиться от них при первой же возможности. А сама подумала, что пора звонить матери и требовать у нее телефон Додеки. Позвоню ему и скажу, чтобы забирал свою живность к себе. Посмотрим, как ему такое понравится! Но позвонить я не успела. Потому что на пороге появилась строгая дама с внушительным бюстом. Она сообщила, что представляет Общество защиты птиц и явилась потому, что соседи обвиняют меня в жестоком обращении с животными. Они видели, как мне доставили в общей сложности сто семь птиц (нет, ну какие внимательные!), которым наверняка тесно в квартире. Женщина потребовала, чтобы я создала для птиц более подходящие условия, и пригрозила судом.
После мистера Уилкинсона, это была последняя капля. Я сказала даме, чтоб она катилась к чертовой матери.
Я ошиблась. Что такое последняя капля я поняла сегодня. Вчера вечером я позвонила матери. В конце концов она согласилась дать мне номер Додеки. Но я совершенно не представляла, что ему сказать. Тем более что попугаи ужасно мешают думать! Не говоря уже о гусино-лебединых конфликтах, которые вспыхивают каждые пять минут. Господи, ну и злющие эти птицы! Наконец я собралась с силами и стала звонить Додеке, но села на яйцо – и сдалась. Решила, что позвоню завтра – то есть сегодня.
Но сегодня началось с того, что пришли молочницы и стали ныть. В доме не оказалось ни одеял, ни простыней, а они не привыкли спать на голых матрасах. И куда им девать двадцать галлонов молока? Я сказала: вылейте. Почему бы нет? Они сказали, что жалко. В конце концов мне удалось их спровадить, но только после того, как я заказала по Интернету одеяла и простыни – обошлось в кругленькую сумму!
А потом привезли птиц. Корм почти кончился, так что я попросила всех новоприбывших птиц, включая лебедей, отнести в сад отчима номер пять, а сама помчалась в магазин. У них был только корм для канареек – я скупила весь. Я как раз шагала назад с мешками, когда к моему дому подъехал фургон – не такой, как прошлые. А предатель Домобот уже спешил открывать. Из фургона вылез человек и стал выгружать и собирать какие-то огромные рамы. Я перешла дорогу и спросила, чем это он занимается?
– Не мешайте, мисс, – ответил он. – У нас срочная доставка.
– Доставка
– Батутов, мисс.
Я бросилась в дом и, рассыпая канареечный корм, стала искать список Лайама и нашла его как раз когда батуты начали заносить внутрь. Их было девять. Интересно, как они думают затолкать их в квартиру? Когда я развернула бумажку, на одного из посыльных набросилась гусыня, которая поселилась на диване, и они все вышли – решили подождать снаружи, пока гусыня поостынет. В списке Лайама значились: «Девятый день: девять судариков скачущих; десятый день: десять сударыней пляшущих; одиннадцатый день: одиннадцать трубачей трубящих»…
Дальше я читать не стала. С воплем отчаяния я метнулась в спальню, которую облюбовали попугаи, бесконечно вопящие «Саманта, я люблю тебя!», кинула в сумочку коробочки с кольцами и помчалась к ближайшему телефону-автомату, надеясь, что он не сломан.
Телефон работал. Я позвонила Лайаму.
– Ну, чего там еще? – проворчал он.
– Лайам, мне привезли девять батутов. Неужели действительно дальше будет пляшущий кордебалет и дудящие волынщики?
– По всей вероятности, да. Раз вчера прибыли молочницы. Прибыли?
– Да, – сказала я. – Лайам, я больше так не могу.
– И чего ты от меня хочешь?
– Женись на мне. Забери меня отсюда!
Повисла длинная страшная пауза. Я даже подумала, что он повесил трубку. И я бы его поняла. Но в конце концов он сказал:
– Если ты скажешь, что хочешь за меня замуж не только из-за Додеки.
Я от души заверила его, что это не так, но что именно благодаря Францу Додеке наконец поняла: Лайам – и есть мой суженый.
– Иначе я села бы в самолет и улетела к сестре в Швецию, – закончила я. – Или на Бали, к отчиму номер пять.
– Ну хорошо. Придешь ко мне?
– Да, только разберусь с Додекой.
Мы обменялись самыми горячими заверениями – чему я сама удивилась. Потом я повесила трубку и побежала к себе в квартиру – хочется верить, что в последний раз.
Я вернулась как раз когда подъехал микроавтобус и оттуда вылезли полдюжины накачанных молодых людей в пурпурных одеяниях и с коронами на головах и три мужчины постарше – тоже в отличной физической форме. Почти каждый нес по бутылке шампанского, и все были настроены повеселиться. Они вошли в квартиру раньше меня. Так что, чтобы добраться до телефона, который милый Франц уж конечно прослушивает, мне пришлось пробираться между новоприбывшими спортсменами, посыльными, устанавливающими последний батут, разъяренными гусями и перепуганными куропатками. Пока я набирала номер, молодые люди залезли на батуты и стали прыгать с самыми серьезными лицами. Один из гусей случайно к ним присоединился. Я прижала трубку к уху, а другое закрыла рукой, чтобы хоть что-то услышать. Я попала на автоответчик. Вот и отлично.
– Милый Франц, – сказала я после гудка, – я так тебе благодарна за все твои подарки! Ты меня просто покорил. Приходи ко мне поскорее – мы все решим. Торопись. Я буду ждать.
Я повесила трубку и с удовольствием представила, как милый Франц приезжает сюда и подлый Домобот впускает его в квартиру, где творится такое безумие.
И не только такое, как выяснилось. Когда вышла, я увидела новое стадо коров, оставляющее за собой пахучие кучки. С другой стороны стремительно приближалась дама из Общества защиты птиц. Кажется, с ней шагал полицейский. А из дома отчима номер пять вылетел разъяренный мистер Уилкинсон. Оценив обстановочку, я побежала мимо коров. И кого же я встретила? Того самого обаятельного курьера, который доставлял мне кольца – он как раз вылезал из фургона. Я подлетела к нему.
– Вы же меня помните? – спросила я. – Зачем вам подниматься в квартиру? Давайте я распишусь за посылку прямо здесь.
Ничего не заподозрив, он согласился. Я взяла сверток и помчалась дальше.
– Я принесла тебе приданое! – объявила я Лайаму, как только его увидела…
–
На этом дневник обрывается.
Стюарт О'Нэн
Земля пропавших[69]
Она была обычной кассиршей в Бай-Ло. Брак ее давно и бесповоротно распался, а немного спустя и сыновья разлетелись из родительского гнезда, в качестве единственного компаньона оставив ей немецкую овчарку по имени Олли.
С самых первых репортажей она следила за этим происшествием, смотрела телевизор, читала газеты, без конца обсуждала его с коллегами и даже клиентами – пока менеджер не сделал замечание, и ей пришлось сдерживать себя. Тайна будоражила и возбуждала ее.
Поначалу она просто зашла на сайт и оставила сообщение в гостевой книге – как мать матери, пытаясь поддержать и обнадежить. Но когда Джеймс Уэйд признался, что закопал девочку к западу от Кингсвилля, она с сайта уже не уходила. По ночам, страдая от бессонницы, часами сидела в постели, обложившись расшифровками стенограмм и картами, убеждая себя, что это возможно. Не может такого быть, чтобы столь сильное и отчетливое ощущение, которое у нее возникло, оказалось ошибочным.
Она никому не говорила, чем занимается, – уж не настолько она глупа.
Сложнее всего было начать – она чувствовала себя странно и глупо. В гараже уложила в багажник лопату, совок, фонарь с новыми батарейками и пару перчаток для работы в саду. Открыла дверь – Олли вскочил на заднее сиденье и принялся метаться от окна к окну, не зная, куда девать энергию.
– Ладно-ладно, успокойся, – сказала она. – Сейчас не время для игры.
Ей пришлось идти дольше, чем она ожидала. По пути не встретилось ничего более зловещего, чем дохлая гниющая чайка, но разочарования не было: прогулка по безлюдным местам, далеко от платной трассы 302 маршрута, там, где и дорог-то не было, – это было приключением. Она испытала удовлетворение: путь пройден, можно вычеркнуть это место и двигаться к следующему.
Позже она добавила к своему снаряжению специальный нож и легкую трость из графита, которые рекомендовали профессионалы на своих сайтах – эти сайты она изучала, как Библию. Она отмечала и регистрировала абсолютно все, что они делали, внимательно просматривала видео с тех мест, где вели раскопки, изучала полевые записи, что появлялись сразу после возвращения с мест поисков.
Время шло, и она перестроила свой рабочий график таким образом, чтобы работать ночью, – тогда она могла использовать в своих поисках дневной свет. Через пару недель земля должна была замерзнуть – и тогда поиски пришлось бы отложить до весны. Как раз тогда она и почувствовала, что ей необходимо быть там – где этот забор, эта грунтовая дорога и эти сосны на заднем плане, на сырых стволах которых дети накалякали красной флуоресцентной краской свои имена.
Она вела Олли вдоль забора, пока он не остановился у свежего холмика, возбужденно нюхая и припадая на лапы. Она дважды уводила его оттуда – и оба раза он возвращался.
– Хороший мальчик, – сказала она и привязала его к дереву.
Потыкав холмик тростью, убедилась, что земля свежая и мягкая, в основном песок, и вернулась к машине за совком.
Вначале она рыла довольно глубокие ямки – через каждые три фута. Пот градом катился по лицу, она устала – приходилось склонять голову к плечу, чтобы смахнуть пот. Было прохладно, и, когда она остановилась выпить глоток воды – по шее прошла дрожь. К тому времени, как достигла середины забора, стало смеркаться. Зажегся и принялся трещать фонарь, отбрасывая странные тени и привлекая многочисленных жуков. Она проверила сотовый – было уже пять. Пора домой и собираться на работу.
Оставить тут все как было на ночь она не могла – и решила вызвать ФБР.
Ей сказали, что уже слишком поздно и что они пришлют кого-нибудь поговорить с ней завтра.
Она пожаловалась старшему сыну, и он спросил, сколько времени она этим занималась.
Агент, которого они прислали, задал ей тот же вопрос. Он посмотрел на ее записи и фотографию девочки, что стояла на каминной полке, на карту, что висела на кухне.
– Я просто пытаюсь помочь, – сказала она. – Если бы это был мой ребенок – мне хотелось бы, чтобы все вокруг занимались поисками.
– Да-да, конечно, мне тоже, – сказал он примирительно, будто в этом действительно был смысл.
На следующий день ее пригласили присутствовать при работах в том самом месте. Экскаватор копал, а агенты в ветровках и латексных перчатках просеивали землю на металлических экранах, а потом переложили ее на непромокаемый брезент – для собак. У нее это заняло бы не меньше трех месяцев, и она порадовалась, что позвонила в ФБР. Она представляла себе чувства матери, которая узнает новости. Вознаграждение ее не волновало. Ей было бы достаточно знать, что девочка вернулась домой…
Но они ничего не нашли. Только земля и черви. Это просто совпадение. Как сказал агент, граффити в наше время есть на любой стене.
Имея в виду, что она не в себе.
Высаживая ее из машины возле дома, он добавил:
– Я знаю, вы хотели помочь. У вас доброе сердце.
Так ли это на самом деле? Она вполне могла допустить, что ищет чужого ребенка потому, что сама никому больше не нужна, кроме Олли.
Сыновьям она пообещала сделать перерыв. Сняла карты, убрала в ящик фотографию и просто наблюдала за тем, как идут дальнейшие поиски.
Держать обещание зимой было легче. Она продумывала дальнейшую стратегию поиска, размышляла о том, какое еще понадобится оборудование. В некоторых местах могли понадобиться вилы, кое-где – кирка. Она снова и снова рисовала на бумаге свой путь, будто путешествовала по пересеченной местности. Она начала заниматься с Олли по программе он-лайн курса дрессировки собак, заставляя его искать спрятанные тряпки по всему двору. Иногда у него получалось, иногда нет, и тогда он смотрел на нее жалобно, будто ожидая подсказки. Она говорила:
– Ты хочешь найти ее или нет? Или, может, я напрасно трачу время?
Она следила за сайтом и новостями. Больше всего боялась, что однажды откроет страницу – и увидит, что девочка найдена, но ничего не менялось, месяц за месяцем. Уже два с половиной года. Возможно, кроме членов семьи, она была единственным человеком, кто еще помнил эту историю и занимался поисками.
В марте она снова прикрепила на стену карту. Превратила стол в комнате старшего сына в центр управления, заполнив столешницу и ящики стола компьютерами и проводами. Составила новый график, по которому могла бы заниматься поисками четыре дня в неделю – если позволит погода. Теперь она понимала, в чем ее ошибка: она была слишком нетерпелива, слишком эмоциональна, думала, что чуть ли не с первой попытки найдет девочку. А нужно было быть спокойной и искать методично. Теперь она знала, как надо работать, и была уверена в успехе.
Олли любил ездить в машине и много гулять на воздухе. Он старался, но запах смерти заставлял его чихать. Запахи, которые его интересовали, принадлежали другим собакам, и он немедленно покрывал их своим, задирая ногу и заставляя ее останавливаться и подолгу ждать. За всю весну и начало лета ему удалось найти только осиное гнездо, из которого вылетел рой ос с намерением искусать его любопытный нос. Он хотел было вступить с ними в бой, но она поскорее утащила его от опасности.
Она совершила ошибку, когда рассказала о своих занятиях младшему сыну. Тот немедленно сообщил старшему, который позвонил и недовольным тоном напомнил, что они вроде договаривались, что она перестанет это делать.
– Я не понимаю, почему тебя это так расстраивает, – сказала она.
– Я беспокоюсь за тебя, мам. Ты понимаешь почему?
– Нет.
– Вот именно поэтому, мам.
Теперь всякий раз, когда звонил, он считал своим долгом узнать, как идут поиски.
Ей не хотелось врать.
– Все то же, – говорила она.
– И что это значит?
Это значило, что она продвигалась все дальше на запад, неделями топчась в стороне от оживленных автомагистралей, в зарослях, кишащих насекомыми, вдалеке от туристических троп и площадок для фейерверков, изучая все новые и новые заборы, независимо от того, были рядом с ними граффити или нет. Колени ее скрипели, руки болели, а потом, на работе, когда ей приходилось склоняться к кассе и класть галлон молока в чью-то корзину, она начинала думать, что сын, пожалуй, прав: она слишком стара, чтобы этим заниматься.
Ведь еще оставалась вероятность, что Джеймс Уэйд солгал.
Но карта продолжала заполняться все новыми булавками – она не могла просто взять и бросить поиски.
В августе, перескакивая через канаву, она подвернула ногу и пропустила целых три недели, нарушив график и дав сыну новый повод дразнить ее. Чтобы не отстать от графика, она начала работать по пять дней в неделю и чувствовала, что стремительно приближается к своей цели. Погода была благоприятная – бабье лето задержалось до середины октября. Если бы так шло и дальше – а синоптики говорили, это вполне возможно, – у нее появлялся реальный шанс закончить все до морозов.
Был яркий полдень в начале ноября, когда Олли улегся рядом с корытом, полным сосновых иголок, неподалеку от гавани Фэйерпорта, за стоянкой грузовиков. Он положил голову на лапы и отвел уши назад – будто ждал наказания. Ничему такому она его не учила.
– Пойдем же. Вставай! – Она кричала, свистела, хлопала в ладоши – но он не сдвинулся с места.
Ей с трудом удалось уговорить его встать и подойти к ней, она привязала его к дереву, но и там он приседал и горбился.
Стоянка не охранялась, зеленый пластиковый забор во многих местах был поврежден, но она все же пошла за видеокамерой, чтобы записать свои действия.
Корыто или что-то вроде ванной, приблизительно пять футов в длину, было прикопано в землю на несколько дюймов. Она выгребла из него листья и хвою, положила рядом вилы – для масштаба, когда снимала, как копает песок вокруг забора. «Третье ноября, две тысячи восьмой год, тринадцать часов двадцать семь минут».
Установив освещение, поставила камеру и подняла вилы. Она воткнула их в самую середину корыта, она протыкала ими засохшую корку земли, нажимая на них ногой, чтобы получилось поглубже, земля вокруг зубьев вил ломалась и раскалывалась. Она вынула вилы и снова вставила их в образовавшееся отверстие, а потом рывком подняла корку, словно сдернула кожу.
– Получите, – сказала она.
Когда копнула в третий раз и выдернула вилы, они вытащили за собой кусок ткани.
Цвет было трудно определить под слоем грязи, воняло плесенью, но это был явно клочок зеленого нейлона и белого ватина подкладки. Ничем иным это быть не могло.
Она отложила вилы, сняла перчатки и потянула за появившийся кончик. Ей удалось вытащить дюйм-другой того, что покоилось под землей, это был спальный мешок – она отчетливо видела толстый шов застежки-молнии. Пальцем поковырялась в грязи, очищая зубчики молнии.
«Слава богу, – думала она. – Интересно, что теперь скажет Брайан?»
Она давно ждала этого момента – но никогда не хотела видеть то, что было там, внутри. Следовало бы остановиться и вызвать полицию – но после того раза в прошлом году она не могла это сделать. Поэтому встала на колени возле ямки и голыми, без перчаток, руками, начала рыть. На сей раз она не ошиблась. И теперь все убедятся, что с головой у нее все в порядке…
Джин Вулф
Лест на ветру[70]
– Он там провел уже час пятьдесят две минуты, – сказала Эна. – За первые двадцать восемь минут он закрепил пластину. Все остальное время я уговариваю его вернуться. Никак не уговорю.
Бреннан почесал подбородок. Подбородок был массивный, чесать приходилось долго.
– Он вообще отзывается? Отвечает?
– Иногда. Не каждый раз.
– Но он в сознании?
– Да вроде бы.
– Помешался? Мания бродяжничества?
Эна пожала плечами.
– Поговори с ним, – попросил Бреннан.
– Попробую. – Эна повела рукой, и микрофон включился. – Лест, это опять Эна. И Бреннан сюда пришел. Чем занимаешься?
– Смотрю на рассвет, Бреннан. Мрак, накрывший планету, рассеивается. Рассеивается… Здешнее солнце подбирается к изгибу горизонта, вот уже показался его краешек. Я чувствую первое дуновение его солнечного ветра.
Бреннан заговорил, пытаясь придать голосу мягкость:
– Лест, ты никак не можешь чувствовать солнечный ветер. Ты же в скафандре.
– Я его чувствую.
Эна сказала:
– Лест, вернись, пожалуйста. Мы завершили исследования, сделали все, что нам было поручено, и…
Вмешался Бреннан:
– Лест, наше дело сделано. Мы взяли образцы минералов, вынули керн, выполнили программу. Все ясно: на планете нет собственной жизни, но есть подходящие условия. Если засеять ее семенами жизни, через двести лет тут поселятся колонисты. Если не скорее.
Лест молчал.
Снова заговорила Эна:
– Я никогда никого ни о чем не умоляла, но теперь…
– Птицы. Я вижу птиц.
Бреннан презрительно фыркнул:
– Что за шуточки? Никаких птиц ты не видишь! Тут вообще нет птиц, и даже если бы были – сверху их не разглядеть.
Эна сказала:
– Подумай обо мне, Лест… Если твоя жизнь тебе не дорога, хотя бы обо мне подумай. Возвращение домой займет еще пятнадцать лет. А вдруг Бреннан умрет?
Молчание.
– Уолт умер. И Барбара, и Алайя. И Бреннан может умереть. Я попытаюсь довести корабль домой в одиночку, но я же сойду с ума. Не выдержу. Ты знаешь, что показали тесты: такого испытания не выдержит никто. – Она сделала паузу. Выждала. – Подумай обо мне, если о себе не хочешь позаботиться.
Лест воскликнул:
– Жаль, вы не можете посмотреть на птиц! Видны отчетливо! Такие яркие краски! У них гребешки, хохолки, бородки…
Бреннан сказал:
– Лест, они тебе мерещатся.
– Да брось, разве такое может померещиться! У меня фантазии не хватит. Ни у кого не хватит. Они такие… огромные… а когда подлетают ближе, уменьшаются. Съеживаются, съеживаются. Теперь они – как драгоценные камни.
Эна поглядела на Бреннана, ожидая его ответа, и увидела: он надевает скафандр. Выключила микрофон:
– Ты выйдешь и притащишь его?
– Если не будет другого выхода.
– Я знаю, в драке ты его одолеешь, но сможешь ли ты его поймать?
– Другого выхода нет.
Она снова включила микрофон:
– Лест, я тебе отдам все, что могу. Я стану твоей рабыней, только вернись. – Эна сглотнула слезы и подумала: «Интересно, микрофон это уловил?» – Я буду стоять за тебя вахты, каждый день, и свои вахты тоже. Дома нас встретят как героев, и я вымою тебя в ванне, выстираю и отутюжу твою форму. Буду чистить тебе ботинки и начищать эполеты. Когда-то ты сказал, что я красивая, помнишь? Разве тебе не хочется иметь красавицу-рабыню?
Бреннан пробурчал:
– Значит, он сказал, что ты красивая? Ну-ну…
– Я… Лест, я стану твоей, как ты хотел. Делай со мной все, что вздумается, я на все готова – только прикажи. Ну пожалуйста…
Лест сказал:
– Они гнездятся во мне, все эти чудные птицы. Сидят на нервных волокнах, пьют из тоненьких капилляров, Эна. Порхают и поют. Я чувствую себя деревом, летним деревом.
Эна устало отключила микрофон.
– Ему на меня плевать.
– Ему плевать на нас, – откликнулся Бреннан. – Теперь плевать.
Лест сказал:
– В моей кроне шепчет ветер, и гнездятся птицы. – В его голосе слышался восторг.
На мониторе Эны парила серебристая морская звезда: руки раскинуты, ноги растопырены, лица не видать за ослепительными бликами на стекле шлема. Морская звезда медленно-медленно вращалась, проворачиваясь, как колесо.
Эна услышала, как раздвинулись двери шлюзовой камеры.
– Пойдешь за ним?
Бреннан влетел в камеру.
– Пожелай мне удачи.
– Удачи. – Когда двери закрылись, Эна добавила: – Удачи вам обоим. Надеюсь, вы не прикончите друг друга. – И после долгой паузы: – А больше всего я желаю удачи себе самой.
Неужели она ничего не в силах сделать? Неужели остается только сидеть и наблюдать? Она отстегнула пояс, взмыла в воздух, оттолкнулась.
По идее, Уолт не должен был измениться с прошлого раза – при мгновенной заморозке крупные кристаллы не образуются, он лежит с закрытыми глазами, и вид у него – абсолютно неживой.
Не должен был измениться, но… Да, безусловно, мертв, но все еще… присутствует. Замерз мгновенно, подумала Эна, и его душа просто не успела покинуть тело. Бреннан предполагал, что Уолта, может быть, удастся реанимировать на Земле. Как знать, вдруг Бреннан прав.
Глаза у Уолта чуть-чуть приоткрыты. А ведь раньше были крепко зажмурены, разве нет? Неужели она забыла? Теперь Уолт косится на нее, точно неумело притворяется спящим.
– Может, я отдамся Лесту, если Бреннан его приведет. И Бреннану мне придется отдаться. Уолт, тебя больше нет, – Эна замялась. – Тебя нет, во всяком случае временно. Это не будет изменой.
Из-за прозрачной, как воздух, пластиковой крышки Уолт смотрел на нее, ничего не говоря.
– Ты все понимаешь, правда? – Эна стала задвигать дверцу. – И вообще, я… не так уж мы от вас отличаемся, мы – в смысле женщины.
Она отправилась назад, на капитанский мостик, поплыла по черным, яйцевидным в разрезе коридорам, по которым должно было распространяться эхо, но не распространялось. Зря мы их обеззвучили, подумала Эна. Слишком хорошая звукоизоляция, перебор. Теперь в черных коридорах шепчутся призраки: призрак Алайи, призрак Барбары.
Призрак Уолта.
Что там на мониторе? Бреннан обвязал поясницу Леста тросом. Возвращается на корабль, а сам травит трос. Оранжевая нить, озаренная светом беты Андромеды, выписывает причудливые вензеля и петли на фоне все еще темной планеты, вокруг которой обращается корабль. Эна включила микрофон:
– Бреннан, он тебе много хлопот доставил?
– Совсем никаких.
Переключившись, Эна увидела, как Бреннан забрался в шлюзовую камеру, развернулся и начал затаскивать Леста внутрь. Тот не сопротивлялся, но… Эна вставила в инъектор капсулу с успокоительным препаратом. «Лест не такой уж силач», – сказала она себе. И постаралась забыть тот факт, что в психозе человек обретает нечеловеческую силу.
В корабле Лест самостоятельно снял шлем. Лицо сияющее, взгляд устремлен в пространство. Та-ак, лучше всего в шею. Лест обмяк, зашатался. Бреннан сказал:
– Пожалуй, это ты хорошо придумала.
– Вреда не будет, – проговорила Эна, расстегивая на Лесте скафандр.
– Во мне полно птиц, – сказал ей Лест.
– Вижу.
– Они во мне гнездятся. Я тебе говорил?
Она рассеянно кивнула.
– Мы – их деревья. Поэтому там, внизу, нет никаких деревьев. Мы, деревья, только недавно прилетели, – Лест замялся. – Мне хочется присесть.
– Дело хорошее, – сказал ему Бреннан. – Снимай ботинки, и я усажу тебя в кресло.
Лест не пошевелился. Бреннан подхватил его на руки: следовало стащить ботинки на магнитных подошвах, крепко прилипающих к палубе. Бреннан устроил Леста в кресле у пульта, Эна подплыла и пристегнула ремни.
Первый прыжок перенес их на расстояние, равное 0,004 светового года; подзарядка для следующего прыжка займет тридцать шесть часов.
– Домой летим? – спросил Лест. Сонным голосом, не прикасаясь к пряжкам ремней, не пытаясь отстегнуться.
– Ну да, – откликнулся Бреннан, складывая скафандр Леста.
– Тебе придется ходить в колесе, – сказала Лесту Эна. – Мы с Бреннаном тоже ходим. Помнишь, мы так делали, пока летели к планете? Ты можешь ходить?
Лест и ухом не повел.
– Два часа в сутки, – сказал Бреннан. – Иначе, когда вернемся, у тебя ноги переломятся.
– Все твои конечности, Лест, – с жаром подхватила Эна. – И ноги, и руки. Знаешь, что бывает, когда руки ломаются?
Лест вытаращил глаза:
– Гнезда падают.
– Молодец!
– Пойду в колесо, – Лест расстегнул пояс. – Три часа. По три часа в сутки. Не забуду.
Когда Лест ушел, Бреннан ухмыльнулся, крепко обнял Эну и поцеловал. Когда они разлетелись, Бреннан прошептал: «Ты всегда была самой умной женщиной на борту этого корабля».
Голос первой птицы Эна услышала, когда они подзаряжались для четвертого прыжка. Отчетливые трели распространялись по вентиляционным ходам. Эна искала птицу двадцать минут и нашла: она угнездилась на аккуратно подписанных мешках с камнями на «Складе образцов № 3».
Птица была немного крупнее вороны и, как рассудила Эна, не слишком походила на настоящую. Шея, защищенная алмазной чешуей, – какая-то извилистая, как у змеи; обе половинки длинного изогнутого клюва – с зубьями, как у пилы. Когда Эна приблизилась, птица распустила крылья, угрожающе выпустила когти – они выдвинулись из крыльев, спереди.
– Я тебя не обижу, – мягко сказала Эна. – Правда-правда. Ты очень, очень дорога всем нам, всем троим. Ты ведь образец внеземной жизни, знаешь ли.
Нужно было сохранять спокойствие, но как же это трудно.
Птица загремела перьями – предупреждающий сигнал, громкий, резкий.
Эна оттолкнулась от мешка с образцами. Поплыла прочь.
– Я тебе принесу что-нибудь поесть. Не знаю, что тебе понравится, принесу разное, на выбор.
Годится ли ей человеческая пища?
Бреннан проверял по табло, как идет перезарядка.
– Аккумуляторы в норме, – сказал он Эне. – В следующий раз прыгнем точно по графику.
– Лестовы птицы взаправду существуют, – проговорила Эна, отплыв к своему пульту.
– Это ты пошутила?
Перехватив его скептический взгляд, Эна покачала головой:
– Какие там шутки. Разве ты сам не слышишь? Вслушайся. По-моему, звуки распространяются по вентиляции.
Вскоре Бреннан поднялся с кресла и, оттолкнувшись пятками, воспарил к вентиляционному люку. Эна украдкой улыбнулась.
– Да это подшипник барахлит. Наверное, в одном из вентиляторов. Пойду починю.
Бреннан пулей вылетел в коридор.
– Удачи! – крикнула вслед Эна.
Взялась сама проверять табло. Тут на мостик заплыл Лест:
– Я тебе нужен?
– Не очень, – улыбнулась Эна. – Самое лучшее, что ты сейчас можешь сделать, – это принять душ и переодеться в чистую форму. Сделаешь это? Ради меня?
Лест кивнул.
– Спасибо! Очень мило с твоей стороны. Эту форму сними, положи в прачечной, я ею сама займусь. И не забудь вынуть все из карманов.
– Карманы у меня пустые… – Лест сделал паузу, словно ожидая возражений. – Ну ладно, я все равно все выну.
Бреннан вернулся, когда до намеченного прыжка оставалось совсем недолго.
– У нас на борту птица!
– Неужели? – притворно удивилась Эна.
Бреннан ухватился за трубу, покачался, остановился. Он тяжело пыхтел.
– Милочка, видела бы ты ее! Здоровенная, выше меня.
– Если ты намерен нюхать клей, – отрезала Эна, – я не позволю тебе называть меня милочкой. Прекрати эти штучки. Прекрати немедленно. Предупреждаю в первый и в последний раз.
– Она на палубе «Д». Пойдем, я тебе ее покажу.
– Мостик нельзя оставлять без присмотра. А раз ты нанюхался, на вахте останусь я.
– Лест тоже может подежурить.
– Лест куда-то подевался. И вообще, одному Богу известно, что он тут натворит, если останется один.
– Птица реальная. Тебе что, фотографию предъявить?
Эне стало почти жаль Бреннана. Она покачала головой:
– Не надо. Нет, Бреннан. Просто поймай птицу и выкинь за борт. Она окажется в космосе, и я увижу ее на мониторе.
– Разве ты не понимаешь, что это значит?
– Понимаю. Это значит, что галлюцинации Леста – заразные. Либо ты нанюхался. Второй вариант мне нравится больше.
– Я ее изловлю, – заявил Бреннан. – Изловлю и где-нибудь запру. И покажу тебе. Без меня не прыгай. У тебя недостаточно квалификации.
– Ты хочешь сказать, что у меня нет бумажки. А в прыжках я теперь разбираюсь не хуже твоего.
– Не прыгай! – завопил Бреннан и был таков.
Эна улыбнулась себе под нос, пытаясь проследить его путь по внутренним видеокамерам. Когда в верхнем левом углу монитора загорелась надпись: «ПОЛНОСТЬЮ ЗАРЯЖЕН», Эна дала команду «Прыжок».
Бреннан вернулся только через сутки. Через сутки с лишним. Эна так и спала на мостике, привязав себя веревкой к ручке люка: висела в невесомости среди пятисот пятидесяти двух приборов. Случайно забрел Лест, вызвался принести еду и питье. Эна пыталась отыскать Бреннана с помощью видеокамер в коридорах, когда сам Бреннан притронулся к ее плечу.
– Ты прыгнула. Я заметил. – Он старательно, но неумело прикидывался сердитым, а на его исхудалом лице читалось торжество.
– Ну да, – сказала Эна. – Я знала, что ты заметишь. Я прыгнула, поэтому табло аккумуляторов светится, а светильники мигают. И еще чего-то там вибрирует: не знаю что, но мы чуть не…
– Очень смешно, – Бреннан сел в свое рабочее кресло, пристегнулся. Всмотрелся в монитор, дважды кликнул мышкой, снова всмотрелся.
– Изловил птицу?
– Изловил, – кивнул Бреннан. – Взял сетку для грузов, третий номер, и затянул ею коридор. Потом взял сварочную горелку и погнал птицу к сетке.
– И где она теперь?
Бреннан вздохнул:
– В пустом контейнере в продуктовой кладовой. По крайней мере, надеюсь, что там. Может, она до сих пор не выпуталась из сетки. Не знаю.
– Мы не можем пятнадцать лет держать ее в контейнере.
– Не можем. Мы ее выпустим, снимем на видео, забьем, еще немножко снимем на видео, обдерем до костей. Скелет сохраним.
Эна сказала:
– Образцы тканей тоже надо взять. И наверное, голову заморозить.
– Ага.
– Ты что-то не договариваешь…
– Она пыталась… Какие-то фокусы. Ты мне не поверишь.
– А ты мне поверил, когда я сказала, что Лестовы птицы существуют?
Бреннан вскинул голову:
– Я не уверен. Может, я заразился его бредом. Сходишь за видеокамерой?
– Кто-то должен остаться на мостике.
– А Лест на что? Пойду его приведу.
На сей раз Эна не возражала.
Кладовые для овощей находились на палубе «В». Бреннан взялся за ручку контейнера в десятом ряду.
– Здесь. Милочка, должен тебе признаться: я не верю, что птица до сих пор там, хотя я сам ее сюда посадил. Кинул внутрь и запер дверцу, – и Бреннан достал из кармана ключ, пластмассовую полоску не больше скрепки.
Эна вздохнула:
– Ключи должны были храниться у Уолта. Чтобы мы не обжирались.
– Уолта больше нет.
– Да, – кивнула Эна, – теперь можно есть, сколько влезет.
– Ешь спокойно. Провизии хватит. Нас теперь вдвое меньше.
– По идее, в нашей ситуации я должна переедать. От скуки люди всегда становятся обжорами.
Бреннан кивнул, настороженно глядя на нее:
– Потому-то Уолт и держал ключи при себе.
– Но я не обжираюсь. Наоборот, кусок в рот не идет. Я заставляю себя поесть. Пытаюсь заставить. Форма на мне висит мешком… – Эна замолчала. – Ты собираешься открыть контейнер или как?
– В принципе да, через минуту. От скуки у людей просыпается аппетит – ты верно сказала. А депрессия отбивает аппетит. В состоянии сильной депрессии человек может сам себя уморить голодом. Ты пыталась подкупить Леста, обещая ему секс. Я слышал ваш разговор.
Эна, помедлив, кивнула.
– Я не стану утверждать, будто мне не хочется заняться сексом. Я бы солгал, и ты бы меня раскусила. Каждому мужчине хочется секса, но мне хочется большего. Я хотел бы, чтобы ты меня полюбила. Полюбила так, как любила Уолта. Скажу честно: у меня на это свои, эгоистичные резоны. Не буду лукавить. Но мне этого хочется и потому, что я желаю тебе добра. – Бреннан помедлил. – Я заметил… на какую-то долю секунды ты почти улыбнулась. Как бы я хотел, чтобы ты мне улыбалась.
– И я, – откликнулась Эна.
– Когда на мостике я тебя поцеловал, ты поцеловала меня в ответ.
Она кивнула.
– Значит, есть надежда.
– Пернатая надежда, – сказала Эна. Бреннан промолчал. – Это из Эмили Дикинсон, – пояснила Эна, видя, что Бреннан не реагирует.
– Да, знаю, – Бреннан подтянулся поближе к ящику. – Ты хочешь, чтобы я показал тебе птицу и прекратил эти разговоры, потому что тебе не по себе. Учту. Но тему не сменю, потому что я за тебя переживаю. Думаешь, я не тоскую по Барбаре? Думаешь, в темноте я не просыпаюсь с мыслью: «Интересно, Барбара еще спит?» Мы с тобой нуждаемся друг в друге. Возможно, я в тебе нуждаюсь чуть сильнее, чем ты во мне, но только чуть-чуть… Я не прошу, чтобы ты мне поверила на слово…
– Неважно, во что я верю, а во что – нет.
– Очень даже важно! Ты нужна мне, и я никогда не отступлюсь. Вот увидишь… Эна, и вот еще что…
– Говори.
– Мы вернемся домой живыми. Мы оба.
Она поцеловала его, и этот поцелуй вышел вроде давешнего, на мостике. Ощущения почти те же… но все-таки не те.
Прошло довольно много времени.
– Не думаю, что птица все еще здесь, – сказал Бреннан. – Уверен: ее там нет. Она такая изворотливая.
– А раньше мы не думали, что птицы могут гнездиться в теле Леста, верно?
– Во-во. Кто они, а? Бесы? На ангелов никак не тянут. Эна сказала:
– По-моему, у нас нет подходящего слова. И подходящего понятия. Придется придумать.
– Ага. Если человек вообще в силах…
Бреннан отпер контейнер, и наружу выпорхнуло существо чуть мельче пчелы.
– Удрала, – сказал Бреннан. – Не знаю как, но удрала. Куда эта чертовка смылась?
– «Когда они подлетают ближе, уменьшаются».
– И что это значит?
– Наверное, надо понимать буквально. Это фраза Леста. Он ее произнес в космосе, до того как ты его затащил на корабль.
Бреннан почесал подбородок. Эна, к своему удивлению, обнаружила, что ей приятно наблюдать, как он чешет подбородок.
– Моя не уменьшалась, когда я за ней гнался.
Эна покачала головой:
– Она же не подлетала ближе. Это ты к ней подлетал. По крайней мере, пытался.
Корабль прыгнул.
– Проклятье! Ты заметила?
– Да, – Эна обнаружила, что держится за руку Бреннана. Разжала пальцы. – Заметила конечно. Это Лест устроил. Он же на мостике.
– Естественно. Кому же еще, – Бреннан посмотрел на часы. – Прыгнул, как только завершилась подзарядка.
– Пойдем посмотрим, в какую сторону, – сказала Эна.
На следующий день они устроили суд. Самосуд, так сказать. Подсудимого Леста привязали к креслу.
– Я прокурор, – представился Бреннан. Если судить по лицу и голосу, припадок ярости у Бреннана прошел. Но говорил он очень строго. – Ты – ответчик, а заодно адвокат защиты. Эна – судья. Мы с ней решили, что так будет по справедливости. Твое мнение не в счет. Я изложу обвинения и их основания. У тебя будет возможность опровергнуть мои аргументы. Эна решит, как тебя наказать.
– Если ты виновен, – вставила Эна.
– Она решит, как тебя наказать, если ты заслуживаешь наказания. Тебе все понятно?
– Я не хотел причинить вред никому из вас, – произнес Лест. Казалось, он разговаривал сам с собой. – Мне просто хотелось вернуться. Топлива у нас в избытке, на пятьдесят семь процентов больше, чем надо… Продовольствия…
Бреннан погрозил кулаком и покосился на Эну.
Эна покачала головой:
– Лест, раньше мы дружили. Мне бы хотелось, чтобы мы подружились вновь. Давай ты станешь нашим другом прямо с этого момента.
– Хорошо.
– Молодец. Тебя судят. Судья – я. Ты это понимаешь?
– Я не дурак. Мне просто хочется туда вернуться.
– Знаю. Бреннан!
– Он сорвал нашу экспедицию. Не по случайности. И даже не по халатности. Он проделал это нарочно. Он протащил на борт своих чертовых птиц. Мы не знаем, сколько именно, но их уйма. Эна, нам с тобой придется переловить и убить их. Возможно, это отнимет много лет. Не факт, что мы всех переловим.
Лест хотел было что-то сказать, но Бреннан жестом приказал ему молчать.
– Он аннулировал наш последний прыжок. Он будет опасен для нас и для нашего дела все пятнадцать лет рейса. Допустим, мы оставим его в живых. Тогда нам придется его запереть и носить ему еду вдобавок ко всем нашим другим занятиям. А нас всего двое, Эна, ты и я. Нам придется его сторожить: мы же не сможем ему доверять, если он хоть на минуту окажется на свободе. Одному из нас придется ходить в колесе вместе с ним, и это придется делать мне, потому что тебя он может пристукнуть и убежать. Если…
– Тебя я тоже могу пристукнуть, – сказал Лест.
– Неужели? – ухмыльнулся Бреннан. – А ну попробуй!
– Он попробует, – задумчиво проговорила Эна. – И, возможно, успешно, если застанет тебя врасплох. А теперь перестань с ним спорить. – Эна указала на Леста. – А ты молчи, пока не придет твой черед говорить. Если что, мы тебе рот заклеим.
Бреннан откашлялся:
– Ты права. Не думаю, что ему удастся меня одолеть, но он попытается на меня напасть. Рано или поздно. Если он убежит от меня, экспедиции конец. Это будет провал. Крах. Шесть человеческих жизней, миллиарды долларов – и все насмарку.
Эна кивнула.
– И это не единственная опасность. Наш корабль строили не в качестве тюрьмы. Где бы мы его ни заперли, у него будут годы на разработку плана побега. У меня никогда в жизни не появлялось желания кого-нибудь убить. Господь свидетель, я не хочу убивать Леста. Но нам придется это сделать, придется. Мы можем продержать его пятнадцать лет на седативных препаратах? Запас лекарств достаточный?
Эна покачала головой.
– А год можем?
– Мы можем продержать его на седативных около года. Или чуть больше. Это если в малых дозах. Но на два года не растянем.
– А почему ты думаешь, что малых доз хватит?
– Я в этом ничуть не уверена, – ответила Эна.
Бреннан вздохнул.
– Ну хорошо, я изложил свои аргументы. Можно ли убить его законно? Ни ты, ни я этого не знаем, но мы оба сомневаемся. Эна, я не прошу тебя его убить. Не прошу даже помогать. Я сам это сделаю. Я выставлю его в шлюзовую камеру без скафандра, и мы сделаем запись в бортовом журнале. Возможно, дома меня отдадут под суд. А может, и не отдадут. Я рискну. Теперь послушаем Леста.
– Я не создавал угрозы для экспедиции, – начал Лест. – Я уже объяснил. Продовольствия достаточно, топлива тоже. Синтезатор воздуха в полном порядке. То, что я попытался сделать, отсрочило бы возвращение на Землю всего на несколько дней. Не дольше. Вы вдвоем спокойно можете довести корабль до Земли. Если вы погибнете, корабль может вернуться сам. Нас шестерых отправили в экспедицию лишь для того, чтобы мы устраняли аварийные ситуации и исследовали бету Андромеды. Мы выполнили задание – по крайней мере, сделали все, что можно сделать втроем: фотосъемка, замеры магнитного поля, карты… В общем, ничего не упустили.
– У тебя все? – спросил Бреннан.
– Нет. Ты обвиняешь меня в том, что я протащил на борт птиц. Если бы так и было – на самом деле я этого не делал, но давай предположим, что сделал, – мне надо дать орден. Никто из вас не обнаружил внеземную жизнь. Ни малейших признаков. Ни малейшего следа. А я ее нашел и вернулся на корабль с живыми экземплярами. Я знаю, ты не отступишься от своего. Но если бы твои обвинения соответствовали истине, я был бы героем.
Эна сказала:
– Ты говоришь, что не протаскивал птиц.
– Не протаскивал. Птицы влетели в меня, когда я находился в открытом космосе, одетый в скафандр. Я же вам тогда сказал, что вокруг меня птицы.
Эна неохотно кивнула.
– Я не хотел возвращаться на борт. Я был заражен. Это Бреннан заставил меня вернуться. Если попадание моих птиц внутрь корабля – преступление, то преступник – Бреннан. Не я.
– Лест, это же ты сорвал экспедицию, – возразил Бреннан.
Эна подняла руку:
– Мы заслушали обвинения. И оправдания Леста – тоже. Я не хочу, чтобы вы начали пререкаться по второму разу.
Лест сказал:
– Вы обещали дать мне шанс оправдаться. Я хочу сказать еще кое-что. Это не займет и минуты. Можно?
– Говори, – кивнула Эна.
– Бреннан угрожает мне убийством. Но вы наверняка поймете, что я хотел вернуться на бету Андромеды только для того, чтобы там умереть. Я надену скафандр и снова выйду в открытый космос. Просто не препятствуйте мне. Проставьте в журнале против моего имени букву «П» и напишите, что я покончил с собой. Это будет чистая правда. Если кого-то из вас обвинят в убийстве, проверка на правдоскопе докажет: вы не виноваты.
Эна улыбнулась:
– Бреннан?
– Если ты одобряешь эту идею, то и я одобряю.
– Я не одобряю. Не в такой форме. Лест, сначала тебе придется оказать нам услугу. Пройдись по кораблю и собери птиц. Всех. Замани их обратно в свое тело. Один раз они уже в тебя влетели и, надеюсь, снова влетят, если ты подойдешь к делу правильно. Сделай это. Тогда мы выполним твою просьбу – вернемся и выпустим тебя наружу.
Он распростер руки и ноги, как морская звезда. Птицы разлетелись. Все до одной. Или почти все. И теперь он качался на солнечном ветру, как сухой лист, проворачивался, как колесо телеги.
Воздух иссякал. Его тело умрет; а то, что не умирает, наконец-то вырвется на волю, начнет странствовать по Вселенной и еще дальше.
Смерть ждала, парила рядом, теплая, темная, ласковая, и Лест изнывал от нетерпения.
В своей каюте Эна сама себе улыбнулась, встряхнув маленькую коричневую бутылочку. Когда Бреннан сменил ее на вахте, она ощутила легкий приятный аромат. Лосьон после бритья. Не может быть, чтобы Бреннан запасся лосьоном на весь рейс. Значит, немножко приберег, а теперь снова начал им пользоваться.
Аромат не давал ей покоя: сладостный, неопределенный. Какой лосьон любил Уолт, какой одеколон? Раньше она это знала, но воспоминания изгладились, осталось лишь ощущение от слабого аромата Бреннана. «Cuir de Russie»? Или «Пикантный»? Что-то не похоже. Эна повернула бутылочку этикеткой, снова перечитала слова, которые прочла уже много раз с тех пор, как отыскала ее в кладовой. «Экстракт ванили».
– Буду пахнуть пирожными, – сказала она себе.
Откупорила бутылочку, намазала коричневой жидкостью пять стратегических точек. Как обрадуется Бреннан, когда она вернется на мостик! Они начнут целоваться, она расстегнет на нем рубашку. И тогда…
Эна отвлеклась от грез. Вслушалась. В жилке на правом запястье запела птица.
Кэролин Пакхерст
Нехорошо[71]
Мне было немного нехорошо, и я позвонила Ивонн. Я считаю, что сестры обязаны присматривать друг за другом, хотя нынче это, похоже, не особенно популярный взгляд на вещи. Я полагаю, если бы больше людей серьезнее относились к семейным обязанностям, мир избежал бы многих неприятностей… Однако вернемся к телефону.
– Привет, – сказала Ивонн.
– Ивонн, мне нехорошо.
Я услышала ее вздох на том конце провода; не думаю, что она пыталась его скрыть.
– Это действительно так важно, Арлетт? У меня миллион хлопот, связанных со свадьбой.
– Ах да, свадьба. Уже скоро?
– В субботу, Арлетт, ты прекрасно знаешь.
– Что ж, надеюсь, я смогу прийти. У меня всю неделю слабость, и я совсем не уверена, что к субботе оклемаюсь.
– Арлетт, прошу тебя, не начинай…
– Ну вряд ли я виновата в том, что болею. Возможно, если б мне немного помогли…
Последовала долгая пауза. Я так и видела ее на том конце, с этим несуразным обручальным кольцом на пальце. В ее-то годы!
– Ну хорошо, – сказала она. – Я попрошу Артура кое-что доделать. Буду через полчаса.
Положив трубку, я откинулась на подушки, весьма довольная собой.
Дело в том, что по всему это должна была быть моя свадьба. Мы с Ивонн познакомились с Артуром одновременно, и с самого начала стало понятно, что он заинтересовался именно мной. Всегда так было – в библейские времена, да и в кое-какие другие важные моменты истории – если есть две незамужние сестры, младшей не дозволялось выходить замуж раньше старшей. Это незаконно. Если младшая сестра пыталась нарушить правила, сбежать и во что бы то ни стало выйти замуж, ее приговаривали к смерти. Надо бы сказать об этом Ивонн. Ей бы тут же отрубили голову. Так было заведено.
Мы познакомились с Артуром во время круиза для пенсионеров, в который меня взяла Ивонн по случаю моего семидесятилетия. Это была ее идея, и не лучшая, надо сказать, – каюта тесная, еда ужасная, и большая часть пассажиров – жалкие старые зануды. Вручая мне билеты, Ивонн сказала: «Кто знает? Быть может, мы повстречаем пару симпатичных вдовцов». Но там на каждого мужчину приходилось по три женщины, да и мужчины были лысые, беззубые и слабоумные. Я собственными глазами видела, как один из них пытался есть суп руками. Так что когда в столовой появился Артур, высокий, не сутулый, с копной серебристых волос, сиявших в свете люстр, старые перечницы даже слегка подобрались. А когда он сел рядом со мной, я подумала: «Смотрите и учитесь. Я намерена сразить этого мужчину».
И завела разговор о текущих событиях – проверить, посмотреть, не отказали ли у него мозги. Выяснилось, что он вполне способен говорить о чем-то, кроме своих лекарств, и это автоматически делало его лучшим собеседником за нашим столом. Мы болтали и смеялись, и Ивонн, как водится, расплылась в своем кресле. Так случалось всегда; есть в ней эта рыхлость, сонность, которые я не выношу. Если бы не я, мир бы уже давно слопал ее с потрохами.
И вот, значит, Ивонн сидела тихонько и вяло ковыряла отбивную – никакого аппетита у этой девчонки никогда не было и в помине, – в то время как я начала готовить плацдарм для великого обольщения. Все шло неплохо, и я была уверена, что дело в шляпе. Артур и Арлетт, мысленно напевала я. Артур и Арлетт. Я была в эйфории, и, Бог свидетель, я заслуживаю немного счастья. Ивонн ли не знать, как я была одинока с тех пор, как умер мой Стивен. Она-то ничего не имеет против одиночества, она к нему привыкла. А я просто создана для брака, и в моем воображении церковь уже была празднично убрана, а цветы со вкусом расставлены на столах.
А потом, в конце обеда, случилось нечто странное. Артур встал, помог мне подняться и сказал, глядя на меня в упор:
– Может, вас заинтересует прогулка под луной, Ивонн?
Я почувствовала острый укол в животе, все тело сжалось.
Увидев, как Ивонн с надеждой вскинула голову, я метнула на нее многозначительный взгляд.
– Что ж, – сказала я Артуру с издевкой, – я была бы куда больше заинтересована, если бы вы удосужились правильно назвать мое имя.
На мгновение лицо Артура застыло, пока он быстро переводил взгляд с меня на Ивонн. Затем он широко раскрыл глаза, изображая джентльменский шок, и принялся извиняться.
– Простите, виноват! – с раскаянием произнес он. – Должно быть, я неверно расслышал, когда нас представляли. Так, значит, Ивонн – ваша сестра?
– Вот именно, – ответила я и наглухо закуталась в шаль. Ему придется попотеть, чтобы загладить этот ляп.
– Прошу извинить, – сказал он. И добавил как ни в чем не бывало: – Вы так похожи.
Это был роковой промах с его стороны. Всю жизнь нам с Ивонн твердили, что мы с ней как близнецы, но сама я этого не нахожу. Совершенно ничего общего. У нас и вправду разница всего тринадцать месяцев – и как же часто я мечтала о том, чтобы повернуть время вспять и заново в полной мере насладиться теми драгоценными тринадцатью месяцами, когда на свете была я и только я! – и цвет волос у нас почти такой же, но у меня черты лица гораздо тоньше. Каждому, кому взбредет в голову, что сравнение меня с Ивонн – это комплимент, многому следует поучиться. И к урокам стоит приступить как можно скорее.
– Прошу прощения, – произнесла я. Мой тон был холоден, как стылая фигурка лебедя, уродовавшая полку буфета. – Я немного утомлена, так что вынуждена отклонить ваше любезное предложение.
И немедленно удалилась. Моя нелепая сестра плелась позади.
Я планировала примерно полдня подержать Артура на некотором расстоянии, а затем позволить заново завоевать меня ценой упорных усилий и обильной лести. Но уже за завтраком обнаружила, что совершила тактическую ошибку. Артур меня полностью игнорировал и чуть не пылинки сдувал с Ивонн, словно та была диковиной, которую он искал долгие годы. Поздним утром они уже вместе направлялись в корабельное казино, а ранним вечером были записаны на урок танцев. Я же, снедаемая бешенством, сидела в своем кресле на палубе и пялилась на бегущие мимо волны.
По правде говоря, мы с Ивонн не первый раз оказались в подобной ситуации. Когда я познакомилась с моим покойным Стивеном – мне исполнился тогда двадцать один, а Ивонн было двадцать, – он уже встречался с Ивонн. Мы с ней обе тогда работали в отцовской булочной, и я считала, что это вполне сносное занятие на то время, покуда я не найду себе мужа. Но Ивонн так не считала. И она начала посещать занятия в местном колледже. Она хотела стать библиотекарем – как будто надо непременно сдать экзамены, чтобы научиться говорить «тсс». В общем, мы все до некоторых пор были совершенно не в курсе, что появился некий молодой человек, который ездил на автобусе в то же время, что и Ивонн, и всю дорогу они неизменно поглядывали друг на друга поверх своих книжек. Кто-нибудь из них нет-нет да улыбался, отчего они сразу страшно смущались и отводили взгляд. Очень романтично, вы не находите? Все это чтение и игра взглядов – настоящая «Касабланка»[72], ей-богу. В конце концов после года – да-да, потребовался целый год, прежде чем один из этих простофиль сделал следующий шаг, – молодой человек подсел-таки к Ивонн и поздоровался. С тех пор они стали неразлучны – катались на автобусе и обсуждали книжки. Молодого человека звали Стивен, и он был поэтом. По крайней мере, так он говорил; на самом деле он был бухгалтером, мечтавшим стать поэтом.
Однажды вечером Ивонн привела его на ужин, познакомить с родителями. Я лишилась дара речи. Я ведь флиртовала с каждым мужчиной, стоило ему появиться на пороге булочной, а эта серая мышка Ивонн, пока корпела над своими учебниками, ухитрилась подцепить мужика. Причем совершенно самостоятельно.
И вот Ивонн приводит его домой, этого скромного стеснительного юношу, который год набирался смелости, чтобы с ней поздороваться, и мы все сидим в гостиной и разглядываем его. И, доложу я вам, он был хорош собой. Большие глаза, как у оленя, а ноги длинные, аж до середины комнаты. Я наблюдала, как они с Ивонн посматривают друг на друга, словно мышки, робко высунувшиеся из своих норок, и думала, что этому мальчику нужна женщина, которая сумеет сделать из него что-то стоящее. Нужен кто-то живой и смелый, а не тихоня вроде Ивонн. Я заглядывала в их будущее и видела череду мирных ночей, когда они сидят друг подле друга в ожидании, кому же достанет храбрости произнести: «Тебе чай с молоком или без?» И конечно, вместе читают книги – именно этим они бы и занимались. Скучно до зевоты. Этому Стивену нужна была женщина, которая бы научила его веселиться, которая не боялась бы говорить то, что думает. Мы со Стивеном созданы друг для друга, мне это было ясно как дважды два. Разве мы не заслужили немного счастья? Да и вообще, ну что бы стала делать Ивонн с таким мужчиной? У нее была ее учеба, ее одинокие искания. Она всегда была счастлива сама по себе. Итак, ради всех нас, я приступила к спасению Стивена от Ивонн.
Это оказалось сложнее, чем я думала. Он в нее практически влюбился. С чего вдруг – навсегда останется для меня тайной. Я пустила в ход самые изощренные формы флирта – никогда еще под ноги молодому человеку не падало столько перчаток, никогда еще так часто не мерзли дамские плечи – и все мимо цели. И вот однажды судьба сделала шажок навстречу. Мы втроем собирались устроить пикник на озере неподалеку – к этому моменту я сумела стать неотъемлемой частью их компании, – но Ивонн заболела и поехать не могла. Стивен был готов тут же все отменить, но я состроила печальную мину и сообщила, что все утро провела на кухне за готовкой моих коронных яиц со специями, и почему, в конце концов, нельзя отдохнуть вдвоем? И Ивонн вполне предсказуемо приняла мою сторону и велела нам поехать и развеяться. Нет, ну правда, эта женщина абсолютно не понимает, когда надо за себя постоять. Так мы со Стивеном поехали на озеро одни, и я позаботилась о том, чтобы найти там милое укромное местечко. Весь день мы просидели в тени чудной плакучей ивы, отлично проводя время, болтая и смеясь. Потом уже Ивонн спросила меня, как я могла так с ней поступить, но тогда я вообще не сознавала, что Ивонн имеет к происходящему какое-либо отношение. Мы влюблялись друг в друга, и это единственное, что было важно. Я тайком сунула папин виски в корзину для пикника, но ни Стивен, ни я особо не увлекались выпивкой, так что мы оба быстро захмелели, и когда внезапная гроза вынудила нас искать убежища на заднем сиденье его машины, мы просто сделали то, что было естественно в данных обстоятельствах. Наша любовь была силой природы, так я всегда говорила.
Конечно, последовали слезы, обвинения, но месяц спустя, когда я сказала Стивену, что беременна, стало ясно, что женитьба – наилучший выход. А когда я поняла, что просто перепутала числа и вовсе не беременна, мы уже вернулись из свадебного путешествия.
Какое-то время Ивонн обходила наш дом стороной. Они со Стивеном испытывали неловкость, оказываясь рядом, но я недвусмысленно дала понять, что не потерплю этих трепетных плясок вокруг мимолетного и бесперспективного увлечения, и они довольно быстро это уяснили.
У нас со Стивеном был хороший брак. На первых порах он оказался не таким мужем, как я рассчитывала, но с моей помощью стал обретать нужную форму. Я убедила его забросить свою поэзию и чтение книг и прочие нелепые вещи, которыми ему нравилось заниматься, и сосредоточиться на карьере. За несколько лет он очень поднялся по службе в своей фирме и вполне обеспечивал нам двоим приятную жизнь. Ушли эти мягкость и мальчишество, которые были в Стивене, когда мы поженились, и я с радостью наблюдала, как у него вырабатывается твердый, сильный характер. Одно время мы пробовали завести детей, но так и не получилось – у меня кое-какие проблемы с маткой, о которых, уверена, вам не хочется знать – и если уж начистоту, то, думаю, так оно даже лучше. Нет во мне материнского инстинкта.
Мать подарила мне эти елочные украшения через несколько лет после свадьбы. У нее, можно сказать, было художественное чутье, и рождественская елка всегда была наряжена так, что дух захватывало. За долгие годы она собрала прекрасную коллекцию украшений, некоторые даже были довольно ценными, и, я знаю, Ивонн всегда надеялась когда-нибудь получить их. Думаю, ее расстроило, что мать предпочла отдать их мне. Однако слишком скоро стало понятно, что ее ждет участь одинокой тетушки, которая вечно обретается на наших семейных Рождествах, так что просто не имело смысла отдавать ей эти игрушки. Мать была практичной женщиной и прекрасно понимала ситуацию. Понимала, что так устроен мир, и ничего тут не попишешь. Но Ивонн никогда не замечала того, что очевидно всем и каждому, и я знаю, что ее очень уязвила эта история. Честно говоря, хотя прошло уже сорок пять лет, я уверена, что она так и не смогла перебороть обиду.
На первое Рождество с новыми украшениями я устроила большой праздник для всей семьи. Я приготовила великолепный ужин с окороком, мы все сидели под моей безупречной елкой и разворачивали подарки. Стивен играл на пианино – единственное хобби, которое я одобряла, – и мы до поздней ночи распевали рождественские гимны. Когда все ушли, Ивонн предложила остаться, чтобы слегка прибрать, раз уж весь праздник был на мне, и я приняла ее любезное предложение. Я поднялась в спальню, оставив Ивонн на кухне, а Стивена за пианино, подбирать мелодии.
Часа через два я проснулась и обнаружила, что Стивена рядом нет. Внизу все еще горел свет, и я осторожно спустилась в гостиную. Стивен и Ивонн сидели на диване, обнявшись и пристально глядя друг другу в глаза, так что их лбы соприкасались. Она поглаживала его сзади по шее и что-то тихо говорила. За секунду до того, как скрипнула половица и они увидели меня, я уловила два слова. Я слышала, как она сказала: «Оставь ее».
И тут как раз случилась эта половица, и оба резко обернулись, будто их застигли за воровством. В каком-то смысле именно так оно и было.
«Вон из моего дома!» – проревела я, с минуту не понимая толком, к кому из них обращаюсь. Они сидели в полном оцепенении. Я сорвала с елки игрушку, маленького фарфорового ангела, и швырнула в них с новообретенной силой обманутой женщины. Он ударился о стену у них над головами и упал на пол. Одно крыло откололось, но сам ангел не разбился. Он был сделан из более прочного материала, чем я думала.
Стивен, конечно, меня не бросил. Что за выдумки?! Можете говорить о нем что угодно, но к своим обязанностям он относился серьезно. Думаю, он понимал, что у нас с ним все шло очень даже неплохо. Нет, серьезно, этот случай практически ничего не изменил; разве что я получила новую шубу и козырную карту, которую неизменно разыгрывала, стоило нам повздорить. Когда явилась Ивонн, хлюпая и извиняясь, я приняла ее с распростертыми объятиями. Держи друзей близко, а врагов еще ближе. Но я позаботилась о том, чтобы они со Стивеном ни на минуту не оказались наедине, ни на единую минуту за все тридцать лет. Когда Стивен лежал на больничной койке и жить ему оставалось пару часов, он спросил, нельзя ли ему попрощаться с ней с глазу на глаз. И знаете, что я ответила? «Нет». Именно «нет». Запросто взяла и сказала.
Задуматься меня заставили фотографии. Не знаю, бывали ли вы в круизе, – если нет, то и не тратьте деньги попусту, – но одна из многих страшно раздражающих там вещей – это бесчисленные фотографии, которые они наделают, а потом пытаются вам продать. Там есть целый коридор, увешанный этими шедеврами, и надо по нему идти и выискивать в толпе свое лицо. Что особенно угнетает, так это их однотипность. Вот стадо овец в сборе, поднимается по трапу; вот они, втиснутые в свои вечерние, плохо сидящие наряды, позируют рядом с капитаном, который вынужден в сотый раз выслушивать одни и те же шутки: «Если вы здесь, то кто же ведет корабль?» И вдруг оказывается, что вы в точности такая же, как и все они, – улыбаетесь в камеру и делаете вид, будто вам очень весело. Нет уж, я не собиралась потратить ни пенни на эти снимки.
Но раз уж Ивонн каждую минуту дня проводила с Артуром (только дня, заметьте, – единственная безумная неделя за всю ее жизнь, но эта ханжа не способна по-настоящему развлечься), у меня освободилась уйма времени. Поэтому я изучила весь этот скотный двор, пытаясь разглядеть момент, с которого началось предательство моей сестры. Глядите – здесь Ивонн и Арлетт прибывают вместе, счастливые, какими только могут быть две любящие сестры. А здесь Артур, в полном одиночестве. Здесь Ивонн и Арлетт на фоне бурных нарисованных волн; а вот они на фоне дождя из искусственных звезд. А потом – вот здесь, прямо у вас перед глазами, – одинокая Арлетт на парадной вечеринке, одетая во все самое лучшее, а там Ивонн с Артуром позируют вдвоем, как какая-нибудь престарелая супружеская пара на своей золотой свадьбе. Посмотрите на них. Сразу видно, что они не подходят друг другу. Хотя бы, думала я не без удовольствия, хотя бы фотография не получилась; Артур отвернул голову, когда щелкнул аппарат, так что вы с трудом угадаете, что это он. И тогда-то я заметила нечто странное. Я снова вернулась к предыдущим снимкам и обнаружила, что ни на одном не видно его лица. Создавалось впечатление, что он по какой-то причине не хочет, чтобы его фотографировали. И тогда-то я подумала: «Этому типу есть что скрывать».
Я заботилась о благополучии Ивонн, само собой. Вы ни за что не догадаетесь по манере одеваться или обстановке ее дома, но у Ивонн водятся деньжата. Никто из нас, разумеется, этого не ожидал – библиотекари едва наскребают на книги и взносы за образовательные телеканалы. Но был один человек, который ежедневно ходил в библиотеку, где она работала. Старичок, который являлся каждое утро почитать газету. И подозреваю, ему нравилась Ивонн. Из этого, конечно, ничего не вышло – типичная для Ивонн история, ну или, по крайней мере, так все считали до появления Артура, – но, подозреваю, они стали болтать друг с другом, и она ради него пренебрегала кое-какими правилами и позволяла ему выпивать свой кофе за чтением газеты, лишь бы это не очень бросалось в глаза. Она рассказывала мне об этом старичке, о том, как он обводил статьи, которые могли ее заинтересовать, и как спустя какое-то время стал приносить кофе и для нее. И я говорила: «У тебя жизнь как у кинозвезды, Ивонн. Дух захватывает». Но в один прекрасный день старик умер во сне и оставил Ивонн почти пять миллионов долларов. Возможно, вы сочтете, что с такими деньгами он мог позволить себе подписку, – но тем не менее. Конечно, это было полной неожиданностью, и про Ивонн писали во всех газетах. Она говорила репортерам: «О, это не изменит мою жизнь», – в точности как те типы, что выигрывают в лотерею и на следующий же день покупают себе вертолет, но в ее случае это была чистая правда. Она не ушла из библиотеки и по-прежнему стрижет волосы в дешевой парикмахерской, как какая-нибудь никчемная нищенка. Жалкое зрелище.
В общем, когда я увидела, что Артур все время прячет лицо на этих снимках, я поначалу решила, что он просто не хочет, чтобы его видели рядом с Ивонн с ее копеечной стрижкой. Но заметив, что та же история повторяется и на предыдущих фотографиях, времен, когда мы-еще-не-растоптали-Арлетт-и-ее-большое-доброе-сердце, я сообразила, что к чему. Дело не в том, что он не хотел, чтобы его видели рядом с Ивонн; он просто не хотел, чтобы его видели, и точка.
Когда мы вернулись – никогда еще не была я так счастлива ступить наконец на твердую землю, – я решила, что непременно разузнаю, что там за история. Все оказалось проще, чем вы думаете. Я посмотрела телешоу «Объявлены в розыск» и обнаружила, что у них есть сайт в Интернете. Включила компьютер, подаренный мне Ивонн на прошлый день рождения, и принялась искать. Представьте себе, часа не понадобилось, чтобы найти Артура. Настоящее-то его имя, как выяснилось, не Артур. Это Мартин Эдвард Яффе, и он разыскивается в связи с исчезновением женщины, на которой женился в Денвере. Состоятельная особа, бурные ухаживания – старо как мир, даже скучно. Нет, серьезно, ну как можно быть такой наивной?! Я запросила из Денвера газетную статью с его фотографией и стала ждать удобного случая, чтобы продемонстрировать ее Ивонн.
Повесив трубку после разговора с Ивонн, я устраиваюсь поудобнее на подушках, гадая, быть ли этому сегодня. Ей нужно больше часа, чтобы добраться до меня, что говорит не в ее пользу, – честно говоря, она живет в пяти минутах отсюда – и сначала я решаю, пожалуй, вообще ничего ей не говорить. Да пусть ее – сама себе роет могилу. Но как доходит до дела, мне вечно недостает твердости, а тут ведь речь о моей единственной сестре. И все же не так-то легко взять и выложить такие вещи; отменять свадьбу в последний момент – да это убьет ее, бедняжку. Я много лет не видела ее счастливее, и кто я такая, чтобы лишать ее всего этого? Так что пока она внизу разогревает для меня бульон, я достаю из шкафа коробку с елочными игрушками. В ней, завернутые в старые газеты, лежат эти дурацкие побрякушки, которыми она явно очень дорожит. И с чего я держала их у себя столько времени?! Я вынимаю одну из игрушек и разворачиваю; это маленький белый ангел с отколотым крылом. Я кладу ангела на статью из денверской газеты, плотно заворачиваю и кладу на самое дно коробки. Я слышу, как Ивонн поднимается по лестнице, быстро закрываю коробку и украдываюсь обратно в постель.
Ивонн входит, держа поднос с бульоном и крекерами. Я уже вижу, что она принесла соленые вместо «Криспс», и почти готова отменить всю операцию. Пусть она все узнает про Артура без посторонней помощи. Но я делаю глубокий вдох и напоминаю себе о том, что все-таки она моя сестра. Да и в любом случае она уже заметила коробку на полу посреди комнаты.
Она ставит поднос и указывает на коробку. «Что это?» – спрашивает, хотя там все написано, и она видела ее уже раз сто. Нет, правда, она кого угодно вывведет из себя. Артур и не подозревает, во что вляпался.
Но я улыбаюсь и стараюсь сделать голос столь же приторным, как глазурь на этом пошлом свадебном торте, который она, разумеется, заказала на субботу.
– Это свадебный подарок, – говорю. – Я знаю, что тебе всегда хотелось их получить.
У нее на лице появляется выражение, которое я всегда ненавидела, эта робкая, пугливая радость, как у собаки, которая ест мясо с руки, зная, что ее могут ударить.
– Арлетт, это правда?! – восклицает она. Голос – будто вот-вот расплачется, и я с трудом сдерживаюсь, чтобы ее не ущипнуть.
– Ну, полагаю, теперь мой черед приходить к вам в гости на Рождество. Так что все логично.
– О, Арлетт! – Она плачет и пылко заключает меня в объятия, чуть не опрокинув мой бульон. – Ты поэтому заставила меня прийти сегодня, да? О лучшей сестре и мечтать нельзя!
– Ты всегда видела меня насквозь, – говорю я, надкусывая крекер.
Я наблюдаю, как она берет коробку и несет ее вниз, к машине, бормоча всякую чепуху. Я думаю о фотографии Артура, спрятанной на дне, о его лживом лице, обернутом вокруг сломанного ангела. Все раскроется на Рождество, если зрение ее не подведет. Но если что-то произойдет раньше, меня трудно будет в чем-либо упрекнуть. Я сделала все, что могла.
И если, не дай бог, что-то случится раньше, я готова взять ситуацию в свои руки. Не сомневаюсь, что с некоторой помощью из Артура выйдет именно такой муж, какого я заслуживаю.
Кэт Ховард
Моя жизнь в литературе[73]
Он опять поместил меня в рассказ.
Я ему сказала: «Больше так не делай!» – мы ведь расстались. Кстати, из-за этого и расстались, хотя были и другие причины. Поймите меня правильно: быть музой писателя не так уж плохо, но если становишься музой в самом буквальном смысле…
Когда это случилось в первый раз, я была польщена. Тем более что реальная жизнь меня не баловала, понимаете? Глупо было бы по ней скучать. И вдруг какая-то сила перебросила меня в другую жизнь – в мир, сочиненный специально для меня, в мир, где я была для него светом в окошке, недостижимой мечтой. Здорово, правда?
В реальность я вернулась, когда он закончил рассказ. Я немедленно затащила его в постель и оттрахала до изнеможения. Между прочим, до этого момента между нами ничего не было. И он сказал: «Это был лучший секс в моей жизни!»
Я спросила, проваливался ли кто-нибудь в другие его рассказы раньше.
– Да вроде нет, насколько мне известно. Естественно, я списываю персонажей со своих знакомых, бывает.
Понемножку отщипываю от их жизни и биографии. У кого-то жест, у кого-то – любимое словечко, или необычный оттенок глаз, или походку. Все мы, писатели, подворовываем по мелочам.
– Но ко мне ты применил какой-то новый метод? Как тебе это удалось?
– Наверное, разгадка в том, что я в тебя влюбился. Только о тебе и думал. И когда описывал Мару, ты не выходила у меня из головы. Ни на секунду.
Я провалилась в рассказ не с самого начала и понятия не имела, что происходило в той его части, где не было Мары. Готовый рассказ вызвал у меня странные чувства – то дежавю, то глубокое изумление.
Потом, вдохновившись моей сексуальностью в реальном мире (хочется верить, что именно поэтому), он поместил меня в эротическую новеллу. Правда, его героиня Эли была намного более гибкой, чем я, – и в физическом смысле, и в плане сексуальной ориентации.
Новелла мне страшно понравилась, но как-то ночью я попробовала проделать в постели то, что Эли находила занятным, а он, увы, счел непристойным извращением. Отныне если он и вписывал меня в сцены секса, то исключительно орального.
Ох уж эти мужчины! Даже талантливые писатели подвержены шаблонным предрассудкам!
А точнее, талантливые писатели подвержены шаблонным предрассудкам еще больше, чем все остальные.
Когда он в следующий раз поместил меня в свою книгу, я потеряла работу. Понимаете, он вздумал написать роман, и когда описывал Нору, я буквально пропадала из моей собственной жизни, едва он брался за перо. Исчезала на несколько дней подряд, а если дело у него спорилось, даже на несколько недель.
Он говорил, что не знает, что со мной происходит в эти промежутки. Заглядывал ко мне домой – проверить, все ли в порядке, полить цветы. Если не забывал, конечно. Если не погружался в работу так глубоко, что переставал замечать что-либо вокруг.
В эти периоды я не выхожу у него из головы, уверял он. Мол, все его мысли – обо мне. Можно подумать, это меня утешало.
Процесс ускорился. Едва он приступал к работе, я проваливалась в рассказ и застревала там, пока он не ставил точку.
Чем больше времени я проводила в его произведениях, тем реже бывала в реальном мире. Стала забывать, каково жить взаправду, каково быть человеком из плоти и крови. Забывать, какая я на самом деле.
Когда он трудился плодотворно, меня окутывало уютное теплое ощущение: кто-то знает, что со мной происходит, кто-то все за меня решает, а если я иду по проволоке, подстилает мне соломки. Окружающий мир был словно соткан из тюля: все размытое, ажурное, в розовой дымке.
Я могла пускаться в авантюры, не беспокоясь о последствиях. Как-никак, он всегда думает и заботится обо мне.
Но однажды… Внезапно ударил мороз, и все вокруг оледенело. Я обнаружила себя в холодном белом зале, среди статуй людей, с которыми только что беседовала.
Я кидалась то к одному собеседнику, то к другому, пыталась разговорить их – без толку. Обошла зал еще раз в поисках выхода – тоже без толку. Белые стены, пол, потолок – ни дверей, ни окон, ни щелочки. Хотя зал был просторный, я боками ощутила давление стен.
Я шарахнулась в центр, присела на пол по-турецки. Стала ждать. Знаете ли вы, каково это, когда в голове пусто? Когда между предыдущей и следующей мыслью зияет пропасть, когда вместо идей – только бессмысленный шум, когда ничего не приходит на ум? Припоминаете такое по собственному опыту?
А теперь вообразите, что эта внутренняя опустошенность затягивается на целую вечность. Избавиться от нее невозможно, потому что ты не знаешь – не то, чтобы не помнишь, но не знаешь – о чем думала до того, как голова опустела. Тебе непонятно, как расшевелить мозги снова. Сплошная пустота. Тишина. Белизна.
Времени тоже не существует. Как узнать, сколько ты уже высидела в этом бескрайнем, вызывающем клаустрофобию белом зале? А ты сидишь и сохнешь, все больше съеживаешься.
Я так и не смогла вычислить, как долго там прождала. Но внезапно оказалась в какой-то незнакомой комнате – вернулась в реальность. И увидела его.
Вокруг его глаз появились морщинки, в волосах проступила седина. Творческий кризис, разъяснил он мне. Он насильно принуждал себя работать, браться за другие замыслы, но ничего не помогало. Наконец, вот только сегодня утром, он окончательно поставил крест на романе. Решил, что ничего уже не исправишь.
Я спросила, пытался ли он вернуть меня в реальность, когда зашел в тупик.
Нет. Как-то не сообразил этим заняться. Руки не дошли.
Тогда-то я с ним и порвала.
Я обнаружила, что за время моего отсутствия он снискал признание. Литературные критики осыпали его похвалами. Превозносили за глубокие и реалистичные женские образы.
В одном интервью он сказал, что Мара – его единственная возлюбленная, заплутавшая в джунглях жизни. Журналистка сочла, что это очень романтично.
А я сочла, что журналистка – идиотка. Пусть сама попробует потеряться и посмотрит, много ли в том романтики.
Некоторые черты характера так ко мне и не вернулись. Или скрылись под напластованиями: я же была для него разными женщинами! Конечно, все эти женщины были мной, но не реальной, а той, какой он меня навоображал: гипертрофировал, искажал, перевирал.
Я включала радио погромче и не сразу вспоминала, что мне-то цыганский панк не нравится – это музыкальные вкусы Эли. Однажды я на две недели забросила свою любимую булочную – возомнила, будто у меня аллергия на злаки, как у Фионы.
Три месяца я не сомневалась, что мое имя – Мара.
Иногда я жила вполне обычной жизнью. Но все равно чувствовала, что он выдирает из меня какие-то мелкие детали для своих произведений. Я лишалась то любимых духов, то воспоминаний о временах, когда мое сердце впервые разбилось от несчастной любви. Частички моего «я» бесследно пропадали – точно их затягивало болото. Иногда возвращались – когда он ставил точку в рассказе. Но чаще нет.
Я напоминала: «Ты обещал больше про меня не писать!» Он уверял: «Но я же нечаянно!» Подумаешь, какие-то обрывки, с миру по нитке. Он постарается действовать осторожнее. Но вообще-то это лестно, когда о тебе пишут.
Затем из моей жизни пропала целая неделя. От рассказа я была в восторге, а Имоджен – великолепный образ. Как бы мне хотелось стать такой, как она… Но все восхищение померкло, когда я осознала правду: он снова похитил меня у меня самой. Я просто исчезла. Канула не знаю куда. И еще больше позабыла о своей личности: разве зеленый – мой любимый цвет?
Я включила компьютер, забарабанила по клавишам. Записывала все, что смогла о себе вспомнить. Перечитала файл – провалы на месте событий, о которых я не могла не помнить. Другие события двоятся перед мысленным взором, припоминаются в нескольких вариантах.
Меня бросило в жар. Я сорвала с себя одежду и всмотрелась в свое тело: оно-то уж наверно настоящее, не такая выдумка, как моя душа? Допустим, вот только откуда этот шрам на коленке – упала с велосипеда в двенадцать лет или поранилась о камень на пляже в семнадцать? Такая ли у меня манера махать рукой на прощанье? Разрыдалась бы я от чувств, которые испытываю в эту самую минуту?
От такого любой бы разрыдался, рассудила я.
Я попыталась написать себя заново. Перетряхивала коробки с поблекшими засушенными цветами, расправляла смятые билеты в театр, корпела над школьными фотоальбомами. Обзванивала друзей, чтобы поиграть в «А помнишь?».
Если, конечно, удавалось вспомнить, о чем следует спросить. Если я вообще представляла себе, с кем говорю.
Ничего не вышло. То ли у него особый талант, то ли такова моя несчастливая звезда: он-то может переносить меня в свои произведения, а я вот не умею примерить к себе его чары.
Хуже того, в моей жизни появлялись все новые провалы. Я перевоплощалась. Я снова и снова менялась. Однажды проснулась с белыми волосами. Не седыми от старости, а платиново-белыми в стиле рок-звезды или эльфийской королевы.
Перекрасилась ли я обратно в свой цвет? Не-а.
Его рассказы издали отдельной книгой. Его включали в списки лучших писателей, номинировали на авторитетные литературные премии.
Я забыла, какой кофе люблю – черный или с молоком.
Он позвонил, попросил о встрече. Сказал, что до сих пор меня любит, что соскучился по моей коже, моему голосу, запаху моего тела. «Я тоже по всему этому соскучилась», – подумала я. И сказала, что приду.
Он сказал, что узнал меня не сразу. Дескать, что-то переменилось.
– Ума не приложу, что, – отозвалась я.
Он сделал заказ для нас обоих. Я не перечила. Не сомневалась: он знает, что мне больше понравится.
– Тут у меня один замысел появился… – начал объяснять он.
Возможно, самый лучший в его жизни, такого больше не будет. От энергии этого сюжета покалывает пальцы – явственное ощущение, что по тебе бежит электрический ток. Фразы уже звучат в голове, просятся на бумагу.
Он принес черновой вариант, чтобы я взглянула, составила мнение. Подпихнул ко мне по столу тонкую папку.
Я спросила себя – спросила вслух – отчего на сей раз он просит у меня разрешения. Ну-у-у… Это масштабная вещь. Эпопея. Он сам не знает, как долго придется над ней работать. А после того, что случилось в прошлый раз, когда я… В общем, он решил сначала спросить.
Его любезность произвела на меня впечатление.
Я побарабанила пальцами по папке. Раскрывать ее не стала.
Официант предупредительно поставил бокал с мартини справа от моей тарелки. Забавно. Мне-то казалось, что я мартини не люблю. Это Мэделайн его любит. Но я сделала глоток и зажмурилась от удовольствия.
Я согласилась.
На еще одну вещь, на этот шедевр – я же вижу, как светятся у него глаза. Но я ставлю одно условие.
Все что угодно, сказал он. Проси, что хочешь.
– Когда допишешь свою эпопею, оставь меня в ней.
– Я предполагал, что ты об этом попросишь, – сказал он.
Я подивилась, что он не знал этого наперед. Он кивнул. Договоренность достигнута.
Мы ужинали, лениво болтая о том о сем. Иногда он смотрел рассеянно, и я как будто воочию видела, как в его голове возникают хитросплетения сюжета.
Интересно, каким именем он назовет меня теперь? Я едва не спросила, но тут же сказала себе: «Дело десятое». Стоп… я ведь уже не знаю моего собственного имени. Вроде знаю, но нетвердо. Грейс, верно? Вроде похоже. Грейс.
Пока мы ждали чек, он начал писать на обложке папки. Я наблюдала.
«Первым делом Рейф влюбился в ее голос: провалился в бездну этого голоса, когда она представилась: “Меня зовут…”».
Джонатан Кэрролл
Пусть прошлое начнётся[74]
Эймон Рейли, красавец и неряха, был знаком, казалось, со всеми людьми на свете. Включая официанток. Едва он входил в зал, официантки расцветали и начинали с ним отчаянно кокетничать. Я наблюдал это несколько раз в самых разных ресторанах – в заведениях, где никто из нашей компании прежде не бывал. Спрашивал: «Она что, твоя знакомая?» – а он неизменно отвечал: «Не-а».
У Эймона душа была нараспашку. Это всех пленяло. Его обожали, даже когда он вел себя несносно, а случалось это частенько. Ездил он на старом полуразвалившемся «Мерседесе», заросшем грязью изнутри и снаружи. Если подвозил тебя, то вначале сгребал вещи с переднего сиденья и не глядя швырял на заднее. Вещи попадались самые неожиданные: металлическая рогулька лозоходца, упаковка памперсов (Эймон был холост),
Когда-то у него случился краткий, недели на две, роман с моей любимой, Авой. Однажды я собрался с духом и спросил, отчего она с ним порвала. Ава ответила обтекаемо:
– Не сошлись характерами.
– И?
– Никаких «и». Некоторые люди просто друг дружке не подходят в определенных конфигурациях. Бывает, дружить с человеком хорошо, но если дружба переходит в любовь, получается неудачное химическое соединение… ядовитое, допустим… или… в общем, не то, что надо. Для меня Эймон – приятный собеседник, но неподходящий возлюбленный, как оказалось.
– А в чем причина?
Ава сощурилась. Обычно это значит: тема закрыта, Ава больше не желает ее обсуждать. Но на сей раз вышло по-другому.
– Присядь.
– Что?
– Присядь. Я расскажу тебе одну историю. Рассказ будет долгим.
Я повиновался. Если Ава велит тебе что-то сделать, ты молча слушаешься, потому что… в общем, потому что она – Ава. Она любит сладости, внешнеполитические доклады, правду, опасные командировки и все удивительное. Необязательно в том порядке, в каком я перечислил. Она репортер, ее посылают в самые опасные точки планеты: Спинкай-Рагзай[76], Пакистан, Сьерра-Леоне. Ее можно увидеть в новостях по телевизору: Ава стоит, ее волосы развеваются, потому что на дальнем плане взлетает военный вертолет, оставляя ее и немногочисленную съемочную группу на каком-то блокпосте или в руинах деревни, прошлой ночью разоренной мятежниками. Ава бесстрашна, непоколебимо уверена в себе и нетерпелива. А еще она беременна – потому и сидит теперь дома. Мы почти не сомневаемся, что ребенок мой, но есть некоторая вероятность, что он от Эймона.
Я знаю Аву Малколм двенадцать лет и люблю ее примерно одиннадцать. Все эти одиннадцать лет она ничуть мной не интересовалась, если не считать редких полночных звонков из невообразимых географических точек – Угадугу, Алеппо[77]. Связь непременно была плохая – сплошной треск. Пока не появились спутниковые телефоны, почти каждый раз беседа прерывалась на полуслове: казалось, линия утомилась от нашей болтовни и хочет спать.
Позднее Ава призналась, что первое время считала меня геем. Но однажды, вернувшись из очередной командировки на край света, она обнаружила, что я живу с Джен Шлик. Так Ава прозрела.
Бедняжка Джен: ей со мной ничего не светило. Я всегда полагал, что мой удел – любить Аву на расстоянии, быть признательным за то, что она вообще уделяет мне время, преклоняться перед ее отвагой и талантами… а ее необыкновенная жизнь пойдет своим чередом.
И тут Аву ранили. По горькой иронии судьбы, отнюдь не в какой-нибудь страшной дыре, где в тени 130° по Фаренгейту, а повстанцы за неимением танков передвигаются на лошадях. Нет, это случилось в минимаркете, в четырех кварталах от ее нью-йоркской квартиры. Попытка купить бутылку красного вина и пакет сырных палочек «Чиз-Дудлз» совпала с попыткой кретина по кличке Мокрохвост впервые в жизни совершить ограбление с использованием огнестрельного оружия, которое, как он потом уверял, выстрелило случайно. Случайно, ага. Оба раза. Одна пуля царапнула плечо Авы. Но поскольку она была выпущена из «Глока»[78], «царапнула» – это мягко сказано. Наверное, с Авой ничего бы не случилось, если бы, как все остальные, она легла на пол, едва Мокрохвост заорал: «Это ограбление!» Но Ава есть Ава: ей хотелось посмотреть, что это будет, вот она и стояла, пока пистолет не пальнул в ее направлении.
За годы журналистской работы Ава перевидала много ужасов, но всегда выходила невредимой. И вот теперь – случай довольно распространенный – физическая травма усугубилась психологической. Выйдя из больницы, она «целый год скиталась, трахалась и пряталась». Так она сама говорила.
– Я выписалась из больницы: рука на перевязи, шило в заднице. Шило фигуральное. Тогда я была, наверное, на сто сорок два процента чокнутая. Захотелось прожить вдвое более яркую жизнь: повидать вдвое больше, переспать со всеми мужиками. Я побывала на волоске от смерти и извлекла только один урок: сколько мне ни дай, все мало. Я хочу больше жизни, больше секса, больше новых мест…
– И я истратила все призовые мили, накопленные за много лет командировок, – продолжала Ава. – Потом стала просить об услугах всех, кто был мне чем-то обязан, и они устраивали мне поездки туда, куда звала меня душа. Я провела много времени на юго-западе бывшего СССР: это был новый Дикий Запад, горы нефтедолларов, новые месторождения… И вот в Баку мне повстречалась йит…
Типичный для Авы стиль повествования. В телерепортажах она сообщала ключевую информацию чеканными фразами, кристально четко. Но в частной жизни, рассказывая о чем-то, забывалась, не вспоминала, что тебе неведомо, что такое «Баку» или «йит» (последнее слово, наверное, почти для всех – загадка).
– Пожалуйста, поясни последнюю фразу.
– Азербайджан, – нетерпеливо выпалила Ава. – Баку – столица Азербайджана.
– Насчет Баку ясно. А что такое йит?
– Джеллум.
– А что такое джемлум?
– Йит и джеллум – синонимы. Это значит… типа гадатель, но с шаманским уклоном. Гадатель и мудрец в одном флаконе. В Азербайджане функцию джеллума несут женщины, не мужчины. Любопытно… в остальном общество строго мужское, мужчины господствуют.
– Хорошо. Баку и йит.
Ава наклонилась ко мне, поцеловала в уголок рта:
– Мне нравится, что ты меня прерываешь и просишь разъяснить. Обычно люди просто таращатся на меня, пока я трещу, как сорока.
– Давай дальше.
– Продолжаю. Под конец поездки я захотела немного пожить в Баку, потому что там происходит действие одной из моих любимых книг, «Али и Нино»[79]. В книге Баку описывается так, словно на свете нет места романтичнее. На деле – ничего подобного. Но это неважно.
Я отправилась в поселок Сабунчи[80]. У меня был гид, азербайджанец Максуд: он свободно владел английским, мы его и раньше нанимали, когда я туда приезжала. В общем, я его хорошо знала, а он был в курсе, что мне нравится, чем я интересуюсь. На сей раз я наняла его просто для экскурсии.
Когда мы приехали в Сабунчи, Максуд сказал, что там живет одна из самых знаменитых джеллум. Не желаю ли я к ней пойти? Ну, для нас, девочек, всякие хироманты, астрологи, гадания по Таро – наркотик почище крэка. Ясновидящие, шаманы, провидцы – ведите нас к ним поскорей. «Еще бы, – говорю, – я с удовольствием пойду к йит».
Ее звали Ламия, по-азербайджански это значит «образованная». Жила она в маленькой квартирке в безликом коммунистическом квартале. Дома из серого бетона, все одинаковые, как близнецы, запросто можно заблудиться. Кажется, в квартире было две комнаты, но мы дальше гостиной не попали. Там было сумрачно даже в полдень. Ламия сидела на диване. Рядом стояла детская коляска. Все время, пока мы там пробыли, Ламия сидела, сунув руку в коляску, точно ласкала ребенка, чтобы не кричал.
Когда мы уселись, она спросила Максуда, знаю ли я про «лал-бала». Это значит «безмолвное дитя». Он сказал, что нет, не знаю. Она велела ему разъяснить это мне, и только после этого готова была продолжить. Я не понимала их разговора, они ведь говорили по-азербайджански. Но я увидела, как он выслушал ее и скривился: дескать, нелегко будет растолковать так, чтобы я поняла.
Пока Максуд объяснял мне, что такое «лал-бала», Ламия не вынимала руки из коляски. Я только потом поняла почему.
Тут Ава умолкла. Несколько секунд просто сидела, не сводя с меня глаз. Наверное, набиралась сил, чтобы перейти к самой трудной части рассказа.
– А теперь я опишу тебе все, как оно было. Хочешь верь, не хочешь – не верь. Но знай: я верю всем сердцем, потому что Ламия кое-что рассказала мне обо мне самой. Подробности и факты, которых никто на свете знать не может, только я. Никто, понимаешь? Ни мои родители, ни сестра, никто. Но Ламия знала. Она без запинки рассказала самые интимные детали. Словно по бумажке зачитывала.
Сначала я объясню, что такое «безмолвное дитя». По легендам, их всегда три, в любой момент. Когда одно умирает, взамен немедленно рождается другое. Это вроде преемственности далай-лам Тибета: безмолвное дитя выбирает себе мать еще до своего рождения.
– Как это – до рождения? Раньше, чем рождается?
– Да. Ламия сказала, что узнала, что у нее родится безмолвное дитя, как только поняла, что беременна. И когда дитя родилось и она его увидела, она не удивилась и не расстроилась.
– А почему мать может расстроиться при виде собственного ребенка? Он родился больным?
Ава окинула меня тревожным взглядом: казалось, ей было больно говорить:
– Ребенок неживой. Точнее, наполовину живой… Наполовину живой, наполовину мертвый, он живет наполовину в нашем мире, наполовину в ином.
– Как это – в ином?
– В загробном мире. Как я уже сказала, ребенок наполовину жив, наполовину мертв. Он не растет. Он живет на свете определенное количество лет; срок его жизни никогда наперед не известен. У каждого ребенка по-своему. В день смерти он выглядит точно так же, как в день появления на свет, хотя некоторые дети живут по несколько десятков лет. Он никогда не шевелится, ничего не ест, вообще не дышит. Никогда не открывает глаза. Но сердце у него бьется. Самое важное, это дитя – оракул.
После того как йит сообщает тебе твои тайны и ты убеждаешься, что она не шарлатанка, когда у тебя не остается никаких сомнений, ты можешь задать ей, матери безмолвного дитяти, два вопроса. Любые: о прошлом, о будущем, спрашивай что хочешь. Пока ее рука прикасается к безмолвному дитяти, она будет давать ответы. Но позволены всего два вопроса.
– И о чем ты спросила?
Ава покачала головой.
– Тебе лучше не знать. Но кое-что… – Она осеклась, встала, отошла к окну. Я сидел как истукан, пытаясь по каким-то приметам догадаться, что теперь делать: подойти к ней или не двигаться с места, заговорить или промолчать… Касаясь запотевшего оконного стекла, она описала пальцами широкую дугу. Я почти ощутил холод и сырость на кончиках собственных пальцев. Следующая фраза Авы прозвучала как гром среди ясного неба: – Эймон Рейли никогда тебе не рассказывал о своем прошлом? О своем детстве?
– Эймон?! Он-то тут причем?
– Очень даже причем, – Ава начала быстро-быстро протирать стекло обеими ладонями, точно пытаясь что-то загладить. Затем обернулась ко мне. – Просто ответь на мой вопрос… Тут все взаимосвязано. Ты с ним о его прошлом никогда не разговаривал?
– Нет.
– Отец Эймона был летчиком. Он много лет терроризировал свою семью: всех избивал и много еще чего проделывал… форменный садист. Вот одна из его любимых пыток: он летал низко-низко над их домом на маленьком самолете, летал туда-сюда, когда знал, что вся семья дома. Эймон рассказывал, это было очень страшно: мать и дети прятались под кроватями или в подвале, ожидая, что однажды он врежется на самолете в дом и всех укокошит.
– А как он кончил?
– Он был еще и пьяница. Однажды, к счастью, он свалился на машине с моста и разбился.
– О господи! Вот почему Эймон такой… со странностями, да?
– Да. Однажды меня так взбесило его поведение, что я дала ему пощечину. Только после этого он рассказал мне кое-что о своем детстве. И я наконец начала понимать. Конечно, он все равно меня бесил, но представь себе, после такого детства…
– Ужасно. Бедняга.
– Да. Не знаю, только ли в этом причина его странностей, но след не мог не остаться.
Скрестив руки на груди, я спросил: –Но при чем тут безмолвное дитя?
– Ламия сказала мне, что я – часть проклятия.
Я медленно расцепил руки и обнаружил, что не знаю, куда их девать.
– Как это? Ты… ты проклята?! – вскричал я. Одновременно недоверчиво и отчаянно. В такие моменты ни от рук, ни от голоса – никакого толку. Только мешают, не могут подсказать, что делать, как себя вести, когда на тебя сваливается беда, выраженная одним словом: «проклятие», «смерть» или «рак».
Ава покачала головой:
– Нет, я часть проклятия. Но наверное, в каком-то смысле я тоже проклята. Мою роль можно и так назвать. Ламия сказала, что после возвращения в Америку я забеременею. Это сбылось. Но мой ребенок будет проклят – обречен в точности повторить жизнь своего отца, даже если будет сопротивляться судьбе. Никакой разницы, кроме мелких подробностей, – Ава умолкла. Ничего не добавила, просто молча не сводила с меня глаз. Наверное, дожидалась, пока до меня дойдет.
– Она не сказала, кто будет отцом ребенка?
– Нет. Сказала только: любой мужчина, от которого я забеременею, отмечен проклятием.
– Ава, а если это я?
– Может быть. Мы все выясним по анализу ДНК, но я решила сначала поговорить с тобой, прежде чем делать анализ. Ты же играешь во всем этом важную роль.
– Да уж, наверное, – сказал я цинично и злобно, хотя мой тон покоробил меня самого. Я совершенно не собирался говорить Аве гадости, но почему она рассказала только сейчас? Зачем было тянуть резину?
Снова повисла пауза.
– Ава, я тебя люблю, но это какая-то чушь, полная чушь. Ну прямо «Тысяча и одна ночь»: безмолвное дитя, джеллум, проклятие… Как ты можешь установить, что это не враки?
– Потому что после того как я у нее побывала, кое-что произошло. Все предсказания Ламии сбылись. Все события произошли: и беременность, и мой роман с Эймоном, и главное… ты.
– Я? Что ты имеешь в виду?
В этот момент стиральная машина, шумевшая где-то на заднем плане, не нашла ничего лучшего, как возвестить свистком о завершении работы. Ава умолкла; судя по ее лицу, в ближайшее время она не собиралась отвечать на мой вопрос. Я хмуро пошел к машине. Распахнул дверцу, наклонился достать настиранное белье.
– Ава?
– Что?
– В твоей стиралке полно букв. – Я вытащил большую белую сырую «К», положил на свою ладонь. Рассмотрел, показал Аве. Высота – дюймов десять. Буква вроде бы из ткани. Я снова заглянул в бак и увидел: вместо белья в машине громоздится куча мокрых прописных букв.
Ава словно и не удивилась. Больше того, кивнула, когда я показал «К».
– Это я их туда положила.
– Ты… А где наше грязное белье?
– В ванной.
– Но зачем? Зачем ты это сделала? Что это? Зачем они нужны?
– Достань еще четыре. Доставай не глядя – просто сунь руку и достань четыре штуки. Я объясню зачем, когда ты это сделаешь.
Я хотел было что-то сказать, но промолчал. Сунул руку в стиральную машину, запустил пальцы в огромную, мягкую, сырую гору матерчатых букв – точно выбирал номера для игры в бинго. Когда я набрал четыре буквы, Ава велела мне разложить их в ряд на полу, чтобы получилось слово. Буквы были такие: K, В, Ц, Р и О.
– Никаких слов не получается. Всего одна гласная.
Ава сидела далеко. Не могла видеть букв.
– Скажи мне, какие ты выбрал.
Я сказал.
Ава хлопнула себя ладонями по коленям:
– Эймон выбрал те же самые.
– Что-о?! Эймон тоже это делал? Ты тоже заставила его доставать из стиралки мокрые буквы? – Я поймал себя на том, что почти кричу.
– Да, это экзамен для вас обоих. Я заранее знала ответ, но надо же было удостовериться, – сказала она так, будто ничего особенного не случилось. Мол, чего это я разволновался?
Экзамен с мокрыми буквами из стиральной машины? Эймон тоже это делал? Безмолвное дитя. Йит. Проклятие. Впервые за много лет нашего знакомства я поглядел на Аву как на врага.
– Как ты думаешь, Ава сумасшедшая?
– Конечно сумасшедшая. А почему, по-твоему, я от нее ушел?
– Ты ушел? Она сказала, что все было наоборот – она от тебя ушла.
Эймон фыркнул и подергал себя за ухо:
– Знаешь, как говорят: не влюбляйтесь в психиатров, они и есть самые жуткие психи? Ну, а я скажу, что это и на военных корреспондентов распространяется. Не влюбляйтесь в военных корреспондентов. Они повидали слишком много кошмаров. Чужая боль и смерть впитывается до мозга костей и затуманивает сознание. Да, чувак, у Авы гироскоп набекрень.
Она тебе рассказала свою сказочку про Безмолвное Дитя? Ты потому ко мне пришел? – продолжил Эймон. Не дожидаясь моего ответа, взял стакан, глотнул водки. Словно заранее знал, что я скажу. – Ну, это еще ничего. Блажь, конечно, но хотя бы интересно. Отличная байка. Но потом были буквы в стиралке… и мороженые зверушки…
– Какие зверушки?
Он хлопнул меня по плечу:
– Она их тебе еще не подсунула? Ну, приятель, жди новых сюрпризов! Чем дольше с Авой тусуешься, тем больше она чудит. Я ушел после мороженых зверушек. Решил: все. Гадость.
– А если ребенок и вправду твой?
Эймон подпер рукой подбородок, уставился в пол:
– Тогда я сделаю все, что в моих силах, чтобы Ава и ребенок ни в чем не нуждались. Но жить с этой женщиной я не стану. Нетушки. Она совсем сбрендила. – Говорил он спокойно, твердо. Очевидно, уже все обдумал и внутренне согласился со своим решением.
– Эймон, подожди-ка. Вообрази всего на минутку, что предсказание – чистая правда. Что, если ты – отец, и ребенок обречен прожить твою жизнь?
– А что не так с моей жизнью? Живу припеваючи.
– А как же твой отец и то, как он с вами обходился?
– Да, это была жесть, но я не собираюсь обходиться так со своей семьей, если когда-нибудь все-таки обзаведусь женой и детьми. – Эймон улыбнулся. – И летную школу я не заканчивал. Не бойся, я не стану летать над Авиным домом и пикировать на него сверху… Да, кстати, а твой отец? Он был хороший человек? Допустим, ребенок твой. Чего тогда опасаться Аве? Или ничего не опасаться?
– Я вообще не знал отца. Он бросил маму, когда мне было два года.
– Вот видишь! Сочувствую, конечно, но это значит, что ты в каком-то смысле опаснее меня. Если проклятие реально. Ты ведь не знаешь, что за человек был твой отец. Был или есть. Может, он еще почище, чем мой.
Мы переглянулись, и наше молчание означало, что мы оба разделяем его мнение.
Эймон засмеялся, встряхнул головой:
– Бедная Ава! Если сбудется худший сценарий, если проклятие реально, куда ни кинь – всюду клин. Мой папа был чудовище, твой – человек-загадка, возможно, какой-нибудь Джек Потрошитель.
Я только вздохнул:
– Но может, мой отец – прекрасный человек.
– Прекрасные люди семью не бросают.
– Ты же бросил Аву.
Его голос сорвался на глухое рычание:
– Она мне не семья. Я никогда не говорил, что хочу стать отцом.
Иногда человек что-нибудь скажет, сболтнет не подумав, и его фраза подсказывает тебе готовое решение. Едва Эймон сказал, что не хочет быть отцом, меня осенило: а я, напротив, хочу быть отцом Авиного ребенка. Хочу больше всего на свете. В одно мгновение я понял: я люблю ее и хочу прожить с ней всю жизнь до гробовой доски, если она возьмет меня в мужья. Неважно, что ребенок от Эймона, неважно, что на ребенке проклятие. И главное, мне совершенно неважно, что у Авы Малколм поехала крыша. Я хочу быть с ней и готов сделать все, чтобы осуществить эту мечту.
Когда я сказал об этом Эймону, он приподнял руку и перекрестил меня. Благословил, так сказать.
– Не знаю, кто ты – идиот, мазохист или святой. Сам понимаешь, с возрастом мы не становимся лучше – в нас просто укореняется то, что уже заложено с детства. Если Ава сейчас с прибабахом, дальше будет только хуже.
– Знаю. А если она в своем уме?
– Допустим. Но какова альтернатива? Если она не свихнулась, то проклятие реально, и ты тоже здорово влип. Только в дерьмо другого сорта. Так или сяк тебя ждет веселая жизнь.
– Это мы еще посмотрим. Вообще-то она сегодня идет в клинику. Получать анализ ДНК.
Эймон набрал в грудь воздуха. Мрачно выдохнул:
– О-ох! Позвони, скажи результаты, ладно?
– Ладно. – Я протянул ему руку.
Рукопожатие было долгим.
Эймон улыбнулся:
– Ты хороший человек, серьезно. Не бросишь Аву, что бы ни стряслось. Настоящий герой.
– Эймон… мне пора идти, но расскажи-ка про мороженых зверушек.
– Нет, сейчас тебе этого лучше не знать. Возможно, она это только со мной проделала. Забудь, что я об этом говорил. – Он снова хлопнул меня по плечу и первым вышел из бара.
Я вернулся в квартиру Авы. Ее не было дома. Я открыл дверь своим ключом. На столике в коридоре, на самом заметном месте, лежала стопка бумаг, а сверху – желтый листок. Надпись крупными буквами, черным по желтому: «ПОЖАЛУЙСТА, ПРОЧТИ». Я взял листки и увидел, что на верхнем еще что-то написано, помельче.
«Это результаты анализов ДНК. Оказалось, мой ребенок – не от тебя и не от Эймона. Я трусиха, у меня не хватило храбрости подождать тебя здесь и сказать самой. Посижу до вечера у сестры, потом вернусь. Пожалуйста, дождись меня, чтобы мы могли как минимум поговорить. Прости, что солгала тебе, когда клялась, что не была с другими мужчинами. За то время, пока мы вместе, у меня были другие.
Тебе, возможно, без разницы, но я хочу тебе сказать: насчет Ламии и проклятия я сказала чистую правду. Кто отец ребенка, я не знаю, хотя до сегодняшнего для была уверена: либо ты, либо Эймон. Но Ламия – не выдумка. Проклятие – не выдумка. И то, что я тебя всей душой люблю и уважаю, – не выдумка. Пожалуйста, дождись меня. Я этого не стою, но прошу тебя: дождись».
Я остолбенел. Попытался прочесть, что написано на других листках: сплошные цифры и графики, только в конце заключение, которого я не мог понять, потому что в мою бедную голову и так уже ничего не вмещалось.
Как был, в плаще, с бумагами в руке, я вошел в гостиную и сел на диван. Диван, где мы столько раз вели задушевные разговоры, и занимались любовью, и просто сидели бок о бок, наслаждаясь тем, что вместе сидим и молчим, читаем или просто дышим. Я снова попытался просмотреть бумаги. Напрасный труд. Вытянул руку, чтобы швырнуть их на журнальный столик.
На столике лежал крупноформатный альбом художественных фотографий, которого я раньше не видел. Название – «Остановленные мгновения». Внутри – поразительно четкие снимки, на которых изображены исключительно мертвые животные, рыбы, рептилии… вся фауна в замороженном виде. На каждом снимке – замороженные тела: лежащие на спине, или на боку, во льду на рыночных прилавках, или на пустых заснеженных дорогах – видимо, сбитые машинами. Дивно красиво, шокирующе-жутко, пронзительно – вызывает целую гамму чувств. Перелистывая альбом, я вспоминал вопрос Эймона про мороженых зверушек. Он говорил про книгу? Или не только?
Просмотрев с десяток фотографий, я дошел до страницы с обтрепанной закладкой. Наверное, на этом месте альбом раскрывали вновь и вновь. Фотография кардинально отличалась от остальных. Женщина в черном держит на руках младенца. Идет снег – весь мир вокруг женщины бел. Она и ребенок – единственные цветные пятна. Но младенец у нее на руках – насколько его видно, женщина словно загораживает его от объектива – кажется неживым и совершенно белым, точно и он заморожен, как остальные «модели» фотографа.
Но самое потрясающее на этом фото – лицо женщины. На нем полная безмятежность. Если она действительно держит на руках мертвого младенца, то сумела подняться над своим горем, сделалась святой… или совершенно бесчеловечной. То ли просветление, то ли какое-то особенное сумасшествие. Фотография приковывала к себе внимание и была настолько – другого слова не подобрать – красива, что я созерцал ее около минуты. И только когда гипнотические чары первого впечатления несколько рассеялись, взглянул на подпись. Имя фотографа не указано. Но указано место съемки: Сабунчи, Баку, Азербайджан.
Джеффри Дивер
Терапевт[81]
Первый раз я увидел ее случайно в «Старбаксе» у здания клиники, где работаю. Увидел – и сразу понял, что у нее серьезные проблемы. В конце концов, определять, что у людей проблемы, – часть моей профессии.
Я как раз читал истории болезней (я всегда расшифровываю их сразу после сеансов), как обычно наслаждаясь заслуженной чашкой латте. У меня хорошая память, но в том, что касается терапии и лечения, нужно быть «предельно внимательным и неутомимым», любил повторять один из самых уважаемых мной преподавателей.
Было утро, около половины одиннадцатого, славный денек, начало мая, и в кафе в оживленном торговом центре было полно посетителей, которые в этот час тоже нуждались в порции кофеина.
Рядом со мной был свободный столик, но при нем не оказалось стульев. Аккуратная брюнетка в строгом темно-синем костюме спросила, можно ли взять свободный стул, что стоял у моего стола. Я посмотрел на ее круглое лицо: симпатичная, скорее «Домашний очаг», чем «Вог». Улыбнулся.
– Конечно, пожалуйста.
И не был удивлен, не услышав в ответ «спасибо», не увидев ответной улыбки. Она просто развернула стул, с грохотом протащила к своему столику и села. Не то чтобы она подумала, что я с ней флиртую, и таким образом дала понять, что не желает подолжения. Моя улыбка была просто данью вежливости. Я был почти вдвое старше ее, лысеющий (да-да, я все еще удивлен этим фактом) врач-терапевт – совсем не в ее вкусе.
Нет, ее поведение не было ответом на заигрывание, пусть даже мнимое – оно объяснялось проблемой, которая ее беспокоила. И которая, в свою очередь, обеспокоила меня.
Я, лицензированный специалист, обязан соблюдать определенные правила, на которые могли бы с легкостью наплевать, скажем, графический дизайнер или личный тренер. Поэтому я не сказал больше ни слова и вернулся к своим записям, а она вытащила из портфеля пачку бумаг и стала их просматривать, время от времени прикладываясь к кофе, обжигаясь и, по всей видимости, даже не чувствуя вкуса. И это тоже меня не удивило. Краем глаза я заглянул в ее бумаги и понял, что перед ней планы уроков – она и здесь продолжала работать. Мне показалось, это был седьмой класс.
Учительница.
Мой интерес усилился. Я особенно чувствителен к эмоциональным и психологическим проблемам людей, которые имеют дело с подрастающим поколением. Сам я с детьми как пациентами не работаю – не моя специальность. Но никакой психолог не может практиковать без элементарных познаний в области детской психологии, без понимания детской души – ведь именно из детства проистекают проблемы, которые людям приходится решать во взрослом возрасте. Дети в десять-одиннадцать лет очень ранимы и восприимчивы и могут быть навсегда подранены такой вот учительницей, как та, что сидела за соседним столиком.
Несмотря на весь мой опыт, я не имею права ставить диагнозы направо и налево, поэтому я еще сомневался. Но мои сомнения развеялись в ту же секунду, как она ответила на телефонный звонок. Сначала она говорила довольно мягко – на том конце был, вероятно, кто-то из близких, скорее всего ребенок. От мысли, что у нее, кажется, есть еще и собственный ребенок, у меня упало сердце. Разумеется, меня не удивило, что буквально через пару минут разговора ее голос начал повышаться, в нем появились истерические нотки:
– Ты сделал ЧТО? Я сто раз тебе говорила: никогда, ни при каких обстоятельствах!!! Ты почему не слушаешь? Ты что, глупый? Хорошо, я приеду домой, и мы поговорим!
Если бы она могла со всей силы хлопнуть телефоном об стол, а не выключить его простым нажатием на кнопку – она бы, несомненно, так и поступила.
Глубокий вдох. Глоток кофе.
Она снова вернулась к лежащему перед ней плану урока.
Я опустил голову, уставясь в свои записи. Латте стал безвкусным. Я пытался сообразить, что делать дальше. Я способен помогать людям и делаю это с большим удовольствием (конечно, в том числе и из-за моего детства, тут нет никакого секрета). И знал, что могу ей помочь. Но если бы все было так просто. Часто люди не понимают, что нуждаются в помощи, и даже если им предложить ее – они будут сопротивляться. В другой ситуации я не стал бы торопиться и переживать по поводу мимолетной встречи: я дал бы человеку возможность самому понять, что с ним что-то не так.
Но здесь все было слишком серьезно. Чем дольше я наблюдал, тем больше находил признаков: слишком прямая осанка, абсолютное отсутствие юмора или удовольствия в том, что она делала, неспособность почувствовать вкус напитка, который она пила, гнев, раздражительность, порывистость, с которой она писала…
И глаза.
Они всегда говорят обо всем лучше всяких слов. По крайней мере для меня.
И я решил попытаться.
Я пошел за новой порцией латте и, возвращаясь, уронил на нее салфетку. Извинившись, подобрал ее и с улыбкой сказал, глядя на бумаги на столе:
– Моя подруга учитель. Она ненавидит планы уроков. Просто терпеть не может. Никогда не знает, что с ними делать.
Ей не хотелось, чтобы ее беспокоили. Но даже в ее мире существуют некие правила приличия и социального поведения, поэтому она вынуждена была поднять темно-карие тревожные глаза и ответить:
– Да, это бывает довольно обременительно. Но наш школьный совет настаивает.
Пусть и неуклюже, но все-таки лед был растоплен – у нас происходило что-то вроде беседы.
– Я – Мартин Коубел.
– Аннабель Янг.
– Где вы преподаете?
Оказалось, в Уэтерби в Северной Каролине, примерно в часе езды от нашего Роли, а здесь она на конференции.
– Пэм, моя подруга, преподает в начальной школе. А вы?
– В средней.
Самый неустойчивый возраст, подумал я.
– Она тоже подумывает о том, чтобы преподавать в средней школе. Устала от шестилеток. Я смотрю, вы целиком отдаетесь работе, – кивнул я на бумаги на ее столе.
– Стараюсь.
Я секунду колебался.
– Послушайте, раз уж случай свел нас… Если бы я дал вам номер телефона – вы не могли бы, если это, конечно, вас не очень затруднит, позвонить Пэм – разумеется, если это вас не обременит. Помочь ей советом или рекомендацией. Буквально пять минут. Что-нибудь о средней школе, какие-то ваши соображения.
– Ну, я, право, не знаю… Я работаю в средней школе около трех лет.
– Прошу вас, подумайте. Я оставлю вам номер телефона. Мне кажется, вашего опыта вполне достаточно, чтобы дать ей совет, стоит ли все это затевать.
Я вынул визитную карточку:
Написал «Пэм Роббинс» наверху, рядом с домашним телефоном.
– Я подумаю, чем могу вам помочь. – Она сунула карточку в карман и вернулась к своему кофе и плану урока.
Я знал, что сделал все, что мог. Любой мой следующий шаг показался бы ей настораживающим и мог испугать ее.
Через пятнадцать минут она взглянула на часы – очевидно, конференция, на которую она приехала, должна была продолжиться после перерыва. Она послала мне равнодушную улыбку:
– Приятно было познакомиться.
– Взаимно, – ответил я.
Аннабель собрала со столика бумаги и запихнула в свою спортивную сумку. Когда она встала, мимо проходил подросток и слегка толкнул ее рюкзаком, который болтался у него на спине. Я видел, как ее глаза метнули на него взгляд, который был мне так знаком.
– Господи Иисусе, – прошипела она, – ты просто не умеешь себя вести!
– О, мэм, простите…
Она отмахнулась от бедного ребенка. Гордо прошествовав к прилавку, добавила в свой кофе еще молока, вытерла рот салфеткой, выбросила салфетку в урну и, не оглядываясь ни на меня, ни на кого-либо еще, вышла из кафе.
Я отсчитал тридцать секунд, чтобы она отошла от дверей, и подошел к урне. Глядя в отверстие урны, я без труда увидел то, что ожидал: моя карточка валялась там вместе с салфеткой.
Нужно было найти другой подход.
Ведь я не собирался бросать начатое. Слишком высоки были ставки – для нее самой и для ее близких.
Но теперь требовалось некоторое изящество. Я давно убедился, что потенциальным пациентам нельзя просто выкладывать все как есть: что их проблемы – это не результат детских страхов или неправильных отношений, а нечто, сидящее глубоко внутри, как вирус, и портящее жизнь.
Во времена Средневековья могли бы сказать, что эта учительница одержима, что в нее вселилось нечто и так далее. Конечно, в наше время подход к этому совсем иной, но это не значит, что явления не существует и что можно расслабиться.
Аннабель Янг находилась под влиянием «неме».
Этот термин введен доктором Джеймсом Федером, Вашингтон, штат Колумбия, известным биологом и исследователем. Он придумал это слово, соединив в нем значение слова «негатив» и «мем»[82] – название стремительно растущего и набирающего обороты культурного явления. Мне лично кажется, что ссылка на «мем» слегка вводит в заблуждение, ибо предполагает что-то более абстрактное, чем «неме». В своей большой книге по этому вопросу, изданной несколько лет назад, я определяю неме как «дискретное тело неосязаемой энергии, которая вызывает чрезвычайные эмоциональные ответы в людях, приводящие к поведению, как правило разрушительному для хозяина и общества, в котором он живет». Но «неме» – очень удобный термин, врачи и исследователи, знакомые с этим явлением, называют его именно так.
Это слово нейтрально описывает научное, доказанное явление, избегая при этом исторических терминов, которые загрязняли язык в течение многих веков. Избегая таких слов, как духи, призраки, демоны, сверхъестественные сущности (как у Рудольфа Отто[83]) или голодные духи в буддизме, белые леди или японские урии. И этих названий десятки. Домыслы и суеверия – результат неспособности объяснить явление «неме» с научной точки зрения. Как часто случается, пока явление не изучено, объяснено и классифицировано, недостаток информации заполняет фольклор. Вспомнить хотя бы существующие веками убеждения, что в неживом может зародиться живое, что из камня, к примеру, может появиться живое существо – люди верили в это тысячелетиями, и их вера даже подкреплялась наблюдениями: в гниющей воде или еде вдруг появлялись личинки или другая жизнь. И только после того как Луи Пастер доказал, что для появления какой-либо жизни нужны зачатки этой жизни, пусть невидимые для человеческого глаза, только после этого старые представления стали отмирать.
То же самое с «неме». Раньше было удобно объяснять это явление присутствием призраков и каких-нибудь духов. Но теперь мы знаем об этом больше.
Когда я был ребенком, я никогда не слышал о подобном – о том, что теперь называется «неме». До того самого момента, как столкнулся с ним, когда погибли мои родители и брат.
Конечно, вы можете сказать, что мою семью просто убил один человек.
Мне было шестнадцать, когда это случилось.
Мы смотрели игру, в которой участвовал Алекс – он занимался баскетболом в нашей школе. Мы с отцом подошли к стойке с хот-догами, где стоял он – отец одного из тех, кто играл в команде соперников, стоял и потягивал кока-колу. Внезапно с этим человеком что-то случилось – он стал меняться… я прекрасно это помню: он резко перешел от расслабленного и приветливого состояния к состоянию бешенства. И глаза – его глаза изменились. Изменился даже цвет – они стали гораздо темнее и очень злыми. Я видел, что происходит что-то неладное, почувствовал исходящий от него холод – и отошел подальше.
Этот человек был в бешенстве. Ему что-то не понравилось в судействе – и он громко выкрикивал ругательства в адрес судей, команды Алекса, нашей трибуны. В гневе он натолкнулся на моего отца и пролил содовую ему на ботинок. Виноват был он, но он начал орать на отца, который вступил было в перепалку, но скоро понял, что этот человек не контролирует себя, и мы вернулись на свои места.
После игры я все еще испытывал беспокойство, хотя инцидент, казалось бы, был исчерпан. Оказалось, не зря. Этот человек отправился за нами на стоянку и начал орать, вызывая моего отца на драку. Его жена буквально повисла на нем и кричала, извиняясь, что он никогда так себя не вел и она не понимает, какая муха его укусила. «Заткнись, сука!» – и он ее ударил.
В шоковом состоянии мы залезли в машину и уехали.
А через десять минут в нас врезался на полной скорости автомобиль. Никогда не забуду лицо сидевшего за рулем – того самого человека со стадиона, который намеренно преследовал нас.
Потом, на суде, он со слезами говорил, что не понимает, как это могло произойти. Что это было похоже на одержимость. Его оправдания ему не помогли – он был признан виновным в непредумышленном убийстве трех человек.
Когда вышел из больницы, я не мог выкинуть из головы произошедшее. Мне было совершенно очевидно, что тот человек изменился в один момент, будто кто-то щелкнул выключателем.
Я начал читать о внезапных изменениях личности, о природе гнева и импульсах. В конечном итоге это привело меня к трудам доктора Федера и других исследователей, которые занимались этим вопросом.
Я внимательно изучил все теории, связанные с «неме». Версий происхождения этого явления несколько, лично мне самой логичной кажется следующая. «Неме» – это некий атавизм, остатки утраченного человеческого инстинкта. Оно было неотъемлемой частью психологического склада существ, предшествующих человеку разумному, и на определенном этапе было необходимо для выживания. В период зарождения человеческого разума гуманоиду нужно было порой вести себя агрессивно, совершать то, что сегодня мы называем «преступлением»: он должен был быть жестоким, жадным, безжалостным, импульсивным. Но по мере формирования и развития общества потребность в темных импульсах постепенно исчезала.
Наше выживание и безопасность обеспечивают государство, армия, юристы. Насилие, гнев и другие не менее темные импульсы вступили в противоречие с интересами общества. Есть несколько теорий относительно того, каким образом сильные нейроимпульсы, которые вызывали соответствующее поведение индивидуумов, отделились от людей и стали существовать автономно, как отдельные субстанции, некие сгустки энергии. В своих исследованиях я нашел другие примеры подобных миграций: то же произошло с телепатией. Много поколений назад экстрасенсорная коммуникация была обычным и весьма распространенным явлением. Современные способы коммуникации сделали ненужным то, что мы могли бы назвать непознаваемым чувственным восприятием, хотя многие маленькие дети и сегодня демонстрируют телепатические навыки (при этом замечено, что по мере развития сотовой связи и компьютерных технологий случаи владения телепатией среди молодежи регистрируются все реже).
Но безотносительно их происхождения «неме» существуют. И их миллионы.
Они носятся вокруг, подобно вирусам гриппа, пока не находят уязвимого человека, затем внедряются в его душу (я использую слово «внедряться», хотя более корректно было бы говорить об «инфицировании», или «заражении», но ни в коем случае речь не идет о теологической «одержимости»). Если человек слишком импульсивен, сердит, подавлен, смущен, испуган – «неме» чувствуют это и внедряются в кору головного мозга, в ту его часть, что отвечает за эмоции. Обычно они избегают людей с устойчивой психикой, решительных и сохраняющих самообладание в стрессовых ситуациях, но бывают и исключения.
«Неме» невидимы, как электромагнитные волны или свет в дальнем конце спектра, хотя иногда их присутствие можно заметить – оно проявляется в виде помех в телефоне или в радио– и телесигнале.
Человек обычно не чувствует внедрения – он замечает лишь резкую смену настроений. Но существуют люди, которые могут это чувствовать. И я отношусь к их числу. Хотя речь не идет о какой-либо «избранности» или «особости» – это просто как острое зрение или хороший слух.
Мыслят ли «неме»?
Думаю, это вполне вероятно.
Хотя я бы не стал называть их разумными существами. Больше всего они походят на насекомых с их сознанием и инстинктами. У них очень силен инстинкт самосохранения, но они смертны. Когда умирает хозяин – видимо, «неме» умирает, рассеивается вместе с ним. Я также не думаю, что они как-то контактируют и общаются друг с другом – по крайней мере я никогда не сталкивался с доказательствами чего-то подобного.
Не следует недооценивать вред, который они могут причинить. Они вызывают гнев, импульсивное поведение, результатом которого может стать любой вид насилия вплоть до убийства. Они меняют физиологию и морфологию тела хозяина – и это доказал ряд проведенных несколько лет назад вскрытий.
Столкнувшись с разрушительным воздействием «неме», я решил посвятить этому жизнь, чтобы минимизировать вред, который они могут принести. И стал терапевтом.
В основе моего подхода – изменение поведения. Поскольку человек не может по собственной воле избавиться от «неме», в работе с моими пациентами я сосредотачиваюсь на том, чтобы они могли контролировать себя, в любых ситуациях сохраняя самообладание, и использую для этого все возможные методики, все способы, чтобы избежать поступков, которые могут причинить вред пациенту или его ближайшему окружению. В большинстве случаев не имеет значения, знает ли пациент о том, что является хозяином «неме» (некоторые просто не смогут воспринять эту информацию адекватно). В любом случае я использую в работе действенные, хорошо себя зарекомендовавшие методы, одобренные ведущими специалистами.
Конечно, бывали у меня и поражения – такая уж профессия. Двое моих пациентов, обладавшие мощными «неме», покончили с собой, не в силах разрешить конфликт между своими принципами и тем, как они себя вели под влиянием «неме».
Есть еще кое-что, и я всегда имею это в виду, хотя обычно не пускаю эту мысль дальше подсознания: риск для меня самого. Я посвятил жизнь борьбе с ними, я всеми доступными мне способами препятствую их распространению и пытаюсь снизить их эффективность – и иногда задаюсь вопросом: а не чувствуют ли они, что я представляю для них угрозу? Хотя, скорее всего, я преувеличиваю их мыслительные способности, приписывая им некие эмоции. Но у меня из головы не идет инцидент, произошедший несколько лет назад.
Тогда, на конференции психологов в Нью-Йорке, я подвергся нападению. Нападавший был образцовым учащимся вполне приличной школы, расположенной недалеко от моего отеля, и никогда не оказывался в поле зрения полиции. У него был длинный нож. Но, к счастью, неподалеку оказался бывший полицейский, который и обезоружил его, когда он уже собирался вонзить свой нож в меня.
Дело было поздним вечером, и я не мог разглядеть все отчетливо, но по глазам мальчика понял, что в нем находится «неме». И этот «неме» хотел убить меня.
Может, все это мне только показалось. Но в любом случае я не собирался отказываться от своей миссии – спасать людей, оказавшихся в смертельной опасности.
Таких, как Аннабель Янг.
На следующий день после нашей встречи я отправился в библиотеку университета Северной Каролины и провел некоторое расследование. Базы агентств по лицензированию и Гугл рассказали мне, что этой женщине тридцать лет и что она работает в средней школе Шантели Вест в Уэтербери. Оказалось, что она вдова – муж скончался около трех лет назад, и растит девятилетнего сына – на котором сорвала гнев по телефону. Согласно информации, размещенной на сайте школы, Аннабель преподает в средних классах, и у нее тридцать пять учеников.
Это значило, что она может оказать пагубное воздействие на жизни многих людей.
В опасности пребывала и сама Аннабель. Я был уверен, что «неме» проник в нее сразу после того, как она потеряла мужа – внезапные личные трагедии делают людей особенно уязвимыми. Я заметил также, что примерно тогда она и возвратилась на работу, – и задался вопросом, чувствовал ли «неме», который внедрялся в нее, что у нее есть возможность влиять на большое число неокрепших и уязвимых личностей, своих учеников.
Аннабель, без сомнения, была умной женщиной и могла бы следовать определенным рекомендациям. Но люди порой слишком привыкают к своей новой «сущности», она становится словно бы их неотъемлемой частью. Они проходят «точку невозврата» и не хотят меняться. И в случае с Аннабель я был склонен думать, что именно это и произошло. Я знал, что ко мне она не придет, – следовательно, у меня был только один выход: я отправился в Уэтербери.
Я выехал ранним утром в среду. Выехав за город, я свернул и двигался все дальше от центра, а пейзаж вокруг становился все более сельским: табачные склады и небольшие фабрики, большинство из которых позакрывалось много лет назад, открытые паркинги, бунгало и бесконечная реклама
Центр Уэтербери был недавно реконструирован, но, проехав его вдоль и поперек, я заметил, что никто ничего не покупает в этих картинных галереях и антикварных магазинах, никто не обедает в ресторанах – думаю, хозяева у этих заведений менялись каждые восемь месяцев или около того. Реальная работа в таких местах, как Уэтербери, сосредоточена в моллах и офисных зданиях, расположенных вокруг новых полей для гольфа.
Я зарегистрировался в мотеле, забросил вещи в номер и отправился в школу. До конца занятий я сидел в машине и наблюдал, но так и не увидел Аннабель Янг. Позже, вечером этого же дня, около семи тридцати я подъехал к ее живописному дому в колониальном стиле, слегка обшарпанному. Машин вокруг не было. Я припарковался под деревом и стал ждать.
Минут пятнадцать спустя появился автомобиль. Я не мог сказать, был ли там ее сын, – «Тойота» сразу въехала в гараж и дверь закрылась. Подождав несколько минут, я вышел из машины и, прячась в кустах, заглянул в окно. Она мыла посуду. Грязные тарелки остались еще с вечера или завтрака. Она поставила их в раковину и замерла, о чем-то думая. Лица я не видел, но и по ее позе понял, что она очень рассержена.
Появился ее сын, тощий мальчик с каштановыми, довольно длинными, волосами. Было видно, что он робеет. Он что-то сказал матери, та повернула к нему голову, он быстро кивнул и вышел. Она осталась на том же месте, глядя невидящим взглядом на тарелки. Потом, даже не ополаскивая, быстро пошла из кухни, на ходу хлопнув ладонью по выключателю – мне даже показалось, будто я слышал хлопок, столь резким был этот жест.
Мне не хотелось разговаривать с ней в присутствии ее сына, и я вернулся в мотель.
На следующий день я встал очень рано и отправился к школе еще до того, как начали приходить на работу учителя. В семь пятнадцать я увидел огоньки ее «Камри», она вышла из машины и с улыбкой поднималась под лестнице, но вокруг было слишком много народу, и она выглядела слишком усталой, чтобы разговаривать.
К трем часам я вернулся к школе и, когда Аннабель вышла из здания, последовал за ней в расположенный по соседству торговый центр. Там она пробыла примерно полчаса, потом вышла и положила свои покупки в багажник. Я уже собрался было подойти, хотя автостоянка – не лучшее место для начала такой беседы, но тут что она закрыла машину и отправилась в ближайший бар.
Три тридцать… не самое подходящее время для обеда – вряд ли она собирается перекусить…
Я знал, зачем она туда идет. Под влиянием «неме» люди часто злоупотребляют алкоголем – так они пытаются спастись от уныния и раздражения, которые вызывает пребывание в них этой субстанции.
В процессе лечения я непременно занялся бы ее пристрастием к алкоголю, но сейчас легкое опьянение и расслабленность могли сыграть мне на руку. Я немного подождал и вошел следом. В темной таверне, где пахло пивом и луком, я нашел ее за стойкой бара. Она потягивала коктейль, водку или джин с соком. Один она уже выпила и теперь стремительно пьянела.
Я занял место за стойкой (между нами было два стула) и заказал диетическую колу. Я видел, как она, слегка качнувшись, заметила меня и начала соображать, где могла видеть меня раньше, потом вернулась к своему бокалу – тут все части пазла в ее голове встали на место, и она снова уставилась на меня.
Без обиняков я сказал:
– Я врач, миссис Янг, именно в этой ипостаси и нахожусь здесь. Я хотел бы поговорить с вами.
– Вы… вы преследовали меня? От самого Роли?
Я демонстративно положил деньги на стойку, чтобы показать, что не собираюсь оставаться здесь слишком долго и надоедать ей своим присутствием, если она не захочет со мной разговаривать.
– Да, я приехал из Роли. Но пожалуйста, не надо меня бояться.
Я наконец повернулся и посмотрел на нее.
Глаза у нее были прищуренными и холодными – не ее глаза, глаза «неме», более сильного, чем я предполагал.
– Я в пяти секундах от того, чтобы вызвать полицию, – сказала она.
– Понимаю. Но прошу, выслушайте меня. И тогда, если захотите, я уеду обратно. Это будет ваше собственное решение.
– Говорите и уходите, – сделала она еще глоток.
– Я специализируюсь на помощи людям, которые несчастливы в жизни. Я действительно это умею. Когда увидел вас в «Старбаксе», я сразу понял, что вы из тех, кто мог бы получить пользу от моих сеансов, кому я хотел бы и мог бы помочь.
– Я не сумасшедшая и не нуждаюсь в психиатре.
– А я не психиатр. Строго говоря, я не доктор – я психолог.
– Мне глубоко наплевать, кто вы на самом деле. Вы не можете меня заставить… Зачем вы это делаете? Вам нужны деньги?
– Я не могу вас заставить, и вы вправе отказаться. И все же я рискнул обратиться к вам и предложить свои услуги. Деньги меня не волнуют – можете заплатить мне сколько захотите, а можете не платить вообще. Я просто хочу помочь. Готов предоставить рекомендации, а еще вы можете позвонить в Государственный лицензионный комитет и справиться обо мне.
– Как насчет подруги, которая работает учительницей? Она существует на самом деле?
– Нет. Но обещаю, больше я лгать не буду. Мне нужно было попытаться объяснить вам, как и чем я могу помочь.
Тут я заметил, что лицо ее стало мягче, и она кивнула.
Сердце у меня сильно колотилось. Да, я рисковал, но риск был оправдан – она, кажется, готова пойти мне навстречу. Терапия обещала быть трудной для нас обоих. Но ставки были слишком высоки – я не мог ей позволить оставаться в том состоянии, в каком она находилась. И был убежден, что мы можем достичь значительных успехов.
Я отвернулся, чтобы вынуть из бумажника визитку.
– Итак, позвольте мне сказать… – Я повернулся, и она плеснула мне в лицо из своего стакана. Глаза обожгло алкоголем и каким-то кислым соком, я схватил с барной стойки салфетки, чтобы вытереть их.
– Энни, что случилось? – С трудом разлепив глаза, я увидел, как бармен схватил ее за руку в тот самый момент, когда она швыряла в меня стакан. Я поднял руку, чтобы защититься, а бармен вновь спросил: – Энни, что он сделал?
– Да пошел ты, отпусти меня! – закричала она.
– Эй, эй, полегче, Энни, успокойся, что за… – теперь уже ему пришлось уворачиваться от летящего в него стакана. Он наклонился, стакан попал в ряд других стаканов позади него, раздался грохот разбивающегося стекла. Она себя совершенно не контролировала.
Типичный случай.
– Да идите вы оба к чертям собачьим! – истерично крикнула она. Рывком вытащив из кошелька деньги, бросила их на стойку.
– Пожалуйста, миссис Янг, – сказал я. – Я могу помочь.
– Если увижу вас еще раз – вызову полицию, – и вылетела из бара как ураган.
– Послушайте, мистер, что происходит? Что, черт возьми, здесь происходит?! – кипятился бармен.
Я не отвечал. Взял со стойки еще несколько салфеток и, вытирая лицо, подошел к окну.
Я увидел, как нетвердым шагом она подходит к сыну, который ждал ее неподалеку со школьным рюкзаком в руках. Значит, это место встречи. Я задался вопросом, как часто мальчик должен там стоять в ожидании матери? Я представил себе, как в холодные январские дни парень топчется на морозе, дышит в ладони, чтобы согреться…
Она жестом велела ему следовать за ней. Очевидно, у них было запланировано что-то еще, он протестующе поднял руки и показал на спортивный магазин по соседству. Нет, она не собиралась идти с ним сегодня в этот магазин. Схватив его за руку, она потащила сына за собой. Он было уперся – но она оглянулась с явным намерением его ударить, и он покорно пошел к машине. Я видел, как он пристегивается и украдкой вытирает слезы.
Я тоже вышел и направился к своей машине. Мне нужно было вернуться в отель и подумать. То, что произошло, было неожиданно и обескураживающе, но мне приходилось иметь дело и с более сложными случаями. В конце концов, все это – лишь часть моей работы. Работы терапевта.
На следующее утро около шести я припарковался на пустыре, за кафе «В гостях у Этты», неподалеку от дома Аннабель. Я занял такую позицию, что она не могла меня видеть: если бы увидела меня или мою машину, она ни за что не открыла бы дверь. И тогда ничего бы не вышло.
Утро было прохладным и ароматным – пахло сосной и влажной землей. Стояла весна, несмотря на ранний час, было уже светло, и я без труда нашел дорогу.
Я пытался представить себе, какой была жизнь Аннабель до того, как умер ее муж. До того, как в нее вселился «неме». Почему-то мне казалось, что она была жизнерадостной хохотушкой, заботливой матерью и хорошей женой – и совсем не походила на ту Аннабель, которую я знал сегодня: усталую, злую, подверженную вспышкам неконтролируемой ярости.
Спрятавшись за кустами, я ждал – вокруг были россыпи красных цветов, кажется, они называются камелии. В шесть тридцать ее сын открыл тяжелую дверь и вышел, в руках у него был набитый учебниками школьный рюкзак. Он пошел по дорожке в сторону шоссе – видимо, собираясь сесть в школьный автобус.
Когда он скрылся из виду, я вышел из своего укрытия и поднялся по лестнице к дому.
Готов ли я?
Этот вопрос я задавал себе снова и снова.
Всегда остается малая толика сомнения – всегда.
Но я не мог отступить. Моя миссия состоит в том, чтобы помогать людям, спасать их. Я способен выполнить такую задачу. Я знал, что делать.
Да, я был готов.
Нажав кнопку звонка, я встал так, чтобы меня не было видно в глазок. Я слышал шаги, слышал, как она подходит к двери и открывает ее. У нее была всего секунда, чтобы задохнуться от ужаса, когда она увидела черную маску налетчика на моем лице и нож с длинным лезвием в моей руке в перчатке.
Я схватил ее за волосы и воткнул лезвие ей в грудь – три раза. Потом перерезал горло – справа налево, потом слева направо, довольно глубоко. Так, чтобы смерть была быстрой и легкой.
Видит Бог, я не хотел, чтобы она страдала.
Делом об убийстве Аннабель Янг занимался Гленн Холлоу, прокурор Уэтерби. Он должен был предоставить суду доказательства вины Мартина Коубела и потребовать у уважаемого суда либо смертной казни для убийцы, либо пожизненного заключения.
С самого начала, с того момента, как получил сведения об убийстве из полицейского участка, Гленн с энтузиазмом взялся за дело. В свои сорок два года Холлоу выиграл много судебных процессов, в том числе связанных с самыми жестокими преступлениями, и его любили и судья, и СМИ. Это дело должно было стать его последним в Уэтербери, ибо он собирался участвовать в выборах генерального прокурора штата, и не было никаких оснований сомневаться в его победе.
Однако мысли о будущем не отвлекли его внимания от дела Аннабель Янг. В больших городах прокуроры сочли бы этот случай рядовым и погребли бы среди полицейских отчетов на своем рабочем столе. Не так было с Гленном Холлоу: он включил свою синюю мигалку и уже через десять минут был на месте преступления в доме миссис Янг – судебные эксперты еще собирали кровь и какие-то мельчайшие частички в свои коробочки.
Теперь он направлялся в здание суда.
Такие здания легко обнаружить и в Дулуте, и в Толедо, и в Шенектеди: невзрачный белый камень, плохая вентиляция, духота, протертый линолеум и зеленоватый электрический свет, который придает лицу такой оттенок, что хочется спросить: «Эй, ты хорошо себя чувствуешь?»
Холлоу был худощав, щеки у него чуть отвисли, а волосы были густыми и темными – в сочетании с бледным скуластым лицом это позволяло ответчикам считать его похожим на вампира. Люди более благосклонные сказали бы, что он напоминает Грегори Пека из «Моби Дика», только без бороды. Он был мрачен и о личной жизни никогда не распространялся – никто даже не знал, есть ли она у него, столь четко он отделял личное от профессионального.
Входя в офис судьи Бриэма Роллинса, он приветственно кивнул секретарше:
– Проходите, Гленн.
В кабинете сидели двое крупных мужчин.
Роллинсу было около пятидесяти пяти, его лицо было изрыто оспинами, а колючий седой ежик на голове уже несколько недель нуждался в стрижке. Он сидел в рубашке без рукавов, правда, в галстуке. Желтые подтяжки держали его коричневые штаны, задирая их кверху немного сильнее, чем требовалось.
Напротив судьи сидел человек, удивительно похожий на знаменитого циркача Боба Ринглинга. Шутки на этот счет, за годы, что он работал в городе адвокатом, уже почти иссякли, и он ему уже не приходилось так часто, как раньше отвечать, что нет, он не родственник. Коренастый, со светло-каштановыми густыми волосами, аккуратно подстриженными и уложенными, он напоминал еще и сорокапятилетнего армейского майора в отставке – это предположение выглядело вполне правдоподобно, но было так же далеко от правды, как и родство со знаменитым артистом цирка. Звали его Эд Такер.
Такер был вполне честен, хотя и грубоват, и часто помогал Холлоу добиться победы. Так и должно быть – прокурор верил в это свято. Бог создал адвокатов защиты, говорил он, чтобы быть уверенным, что судебная система справедлива, что она работает правильно и в интересах людей. В конце концов всегда существует один шанс из ста, что двухметровый афроамериканец, только что освободившийся из тюрьмы, и двухметровый афро-американец, нажавший на курок при ограблении магазина, – разные люди.
Судья Роллинс закрыл папку, которую просматривал, и проворчал:
– Ну, господа, давайте выкладывайте, что мы имеем. – Да, сэр, – начал Холлоу. – Убийство с отягчающими.
– Это вы про учительницу, которой разрезали горло?
– Да, сэр. У нее дома. Среди бела дня.
Судья поморщился, но не был шокирован. Он работал здесь уже очень много лет.
Здание суда находилось на перекрестке Восемьдесят пятой улицы и Гендерсон-роуд. В одно окно можно было видеть стадо коров – черно-белых, в вертикальные полоски, столь ровные, будто Бог разрисовывал их по линейке. Холлоу, глядя через плечо судьи, мог разглядеть, как коровы меланхолично жевали свою жвачку. В другое окно были видны вывески «Maxx», «Barnes and Noble» и находящийся в стадии строительства мультиплекс.
Эти две картинки исчерпывающе описывали то, чем был сегодня Уэтербери.
– Что у нас есть?
– Этот Коубел, терапевт. Он преследовал ее. Они познакомились в Роли, в «Старбаксе», где она была на конференции. Я нашел свидетелей, они утверждают, что он дал ей свою визитку, но она выбросила ее в урну. Потом разыскал ее в Уэтербери. У них случился конфликт в баре, неподалеку от Харрис-Титер. Она плеснула ему коктейлем в лицо. Один свидетель видел, как он припарковался у кафе «Этта» в утро, когда она была убита…
– Там хорошая солонина, – сказал судья.
– Да, они знают в этом толк, – добавил Такер.
Это было чистой правдой – солонина там была хороша.
Холлоу продолжал:
– Он прятался в кустах возле ее дома. А когда она ему открыла – убил ее. Правда, дождался, пока ее сын уйдет в школу.
– Ну, хотя бы так, – буркнул судья. – А как копам удалось на него выйти?
– Ему не повезло. Помощник официанта из «Этты» видел, как он вышел из кустов, неся что-то в руках. Парень заметил кровь возле его машины на парковке. Вызвал полицию. Коубел выбросил маску, нож и перчатки, но копы нашли их. Волокна, ДНК, отпечатки пальцев на внутренней поверхности – люди забывают об этом, они слишком много смотрят сериалы… А, да – и он признался.
– Чего?! – рявкнул судья.
– Признался, отказавшись от права на молчание, дважды. Пел как птица.
– Тогда какого черта мы здесь делаем?! Возьмите постановление и давайте займемся наконец реальным делом.
Судья посмотрел на Такера, но адвокат защиты в свою очередь бросил взгляд на прокурора.
Судья отхлебнул из керамической чашки горячий кофе:
– Так, в чем подвох? Не надо тут в игры играть. Здесь нет присяжных – впечатление производить не на кого. Давайте выкладывайте все карты на стол.
Такер произнес:
– Он абсолютно невменяем. Стопроцентный псих.
На лбу судьи появились скептические складки: –Ах вот как? Но вы же говорите, он надел маску и перчатки… Безумцы не заботятся о таких вещах. Они не думают о том, увидит ли их кто-нибудь и смогут ли они убежать с места преступления. Настоящие безумцы – это те, кто после убийства ходит вокруг жертвы и пишет на стенах пальцами, измазанными в крови.
Такер пожал плечами.
– Он в состоянии предстать перед судом?
– Да, сэр. Мы говорим лишь о том, что он был невменяем в момент совершения преступления. Никакого понятия о правильном и неправильном. Совсем. Никакого представления о реальности.
Судья недовольно заворчал.
Одним из важнейших понятий в юриспруденции является понятие ответственности: в какой степени мы ответственны за те действия, которые совершаем? Если вы спровоцируете несчастный случай и вам предъявят гражданский иск о возмещении убытков, закон спрашивает: будет ли разумный человек на скользкой дороге развивать скорость в тридцать пять миль в час? И если жюри присяжных ответит, что нет – вы не несете ответственности за катастрофу.
Если вы арестованы за преступление, закон вопрошает: действовали ли вы сознательно и нарушали ли закон преднамеренно? И если нет – вы невиновны.
Существует два варианта развития событий, когда речь идет о неспособности обвиняемого отвечать за свои поступки в суде, о невменяемости подсудимого.
Первый – когда обвиняемый настолько не в себе, что не может даже участвовать в процессе. У него есть право на защиту – это неотъемлемая часть Конституции США.
Но большинство случаев, которые в сознании обывателей связаны с именем Перри Мейсона или с сериалом «Юристы Бостона», совсем другие. В том числе и случай Коубела, как утверждал Такер.
Гораздо более распространен вариант, при котором адвокаты ссылаются на поправку, которая гласит, что ответчик не может быть признан виновным в том случае, если он не вполне отдавал себе отчет в том, что делает, когда совершал преступление. Конечно, речь не идет о безнаказанности: скорее всего, его будут содержать в клинике для умалишенных до тех пор, пока он не перестанет представлять угрозу для общества.
Этого и требовал Эд Такер для Коубела.
Но Гленн Холлоу хмыкнул:
– Он не был в состоянии аффекта. Он не был невменяемым. Он практикующий врач, которого обуяла навязчивая идея относительно симпатичной женщины, игнорирующей его. Это отягчающие обстоятельства. Я хочу, чтобы его признали виновным. Я считаю, что он заслужил смертную казнь. Вот именно.
Такер посмотрел на судью:
– Я настаиваю на невменяемости. Вы приговариваете его к бессрочному заключению в психиатрической клинике в Батлере, мы не оспариваем приговор. Все довольны, никаких процессов.
Холлоу возразил:
– Довольны все, кроме тех, кого он убьет, выйдя через пять лет на свободу.
– Слушайте, Холлоу, вы просто хотите нарисовать еще одну звездочку на фюзеляже перед выборами генерального прокурора. А он – удачная находка для СМИ.
– Я хочу правосудия, – Холлоу ничем не выдал того, что ему было неприятно такого рода обвинение. И не собирался признаваться даже самому себе, что ему действительно хочется звездочку…
– А что у нас с доказательствами, ребята? – спросил судья. В своем кабинете он был совсем не таким, как в зале суда. И уж конечно не таким, каким он был, когда ел солонину в «Этте».
– Он абсолютно уверен, что не сделал ничего плохого. Он просто спасал детей из класса Аннабель. Я разговаривал с ним дюжину раз. Он верит в это.
– Во что он там верит?
– В то, что она была одержима чем-то вроде злого духа. Я смотрел в Интернете – речь идет о какой-то культовой штуке. Что-то типа вселившегося демона или вроде того, что заставляет тебя терять контроль и набрасываться на близких. Может, даже убивать. Он называет это «неме» – я записал.
Холлоу сказал:
– Я тоже смотрел в Интернете. Мы все можем хоть обыскаться в Интернете относительно этой штуки. Но это не изменит сути того, что сделал Коубел. Он убил очаровательную молодую женщину, которая его отвергла. А теперь притворяется, что верит во всю эту хрень, чтобы его признали чокнутым.
– Если это действительно так, – возразил Такер, – тогда выходит, будто он планировал это убийство в течение многих лет до того, как встретил эту женщину, с тех времен, как был еще подростком.
– В смысле?
– Его родители погибли в автокатастрофе, когда он учился в средней школе. У него было душевное расстройство, врачи поставили диагноз «пограничная индивидуальность» – это что-то типа легкой формы шизофрении.
– Как у моей кузины, – сказал судья. – Она странная. Мы с женой никогда не приглашаем ее в гости и вообще стараемся избегать.
– Коубел провел в клинике восемь месяцев, без конца твердил о существе, которое вселилось в того водителя, что врезался в их машину и убил его семью. То же самое, что и сейчас, один в один.
– Но он же как-то закончил школу, – судья смотрел с сомнением. – У него высшее образование. Он не похож на классического сумасшедшего из пособий по психиатрии.
Холлоу ухватился за этот аргумент:
– Вот именно! У него есть диплом по психологии и лицензия на социальную деятельность. Рекомендации. Он ведет прием пациентов. И он автор нескольких книг. Ради бога – какая невменяемость!
– Одну из этих с позволения сказать книг я принес с собой в качестве вещественного доказательства. Так что спасибо, Гленн, что упомянули об этом.
Такер достал из портфеля и водрузил на стол том весом примерно в десять фунтов и толщиной около одиннадцати сантиметров.
– Вот, – сказал Такер. – Издана самолично и написана, кстати, от руки.
Холлоу наскоро пролистнул книгу. У него было отличное зрение, но он не мог прочитать ни строчки, написанной бисерным убористым почерком, ничего, кроме названия. Не меньше тысячи страниц в изящном кожаном переплете.
Название гласило:
– Все права защищены? – Холлоу невольно фыркнул. – Можно подумать, что кому-то нужно это долбаное нечитаемое дерьмо.
– Гленн, это только один из тридцати томов. Он писал свои книги на протяжении двадцати лет. И эта – самая тонкая.
Прокурор снова повторил:
– Он симулирует.
Но судья был настроен скептически:
– Столько лет?
– Хорошо, возможно, он слишком предусмотрителен. Но он опасен. Двое из его пациентов покончили с собой – есть все основания полагать, что он их к этому склонил. Еще один приговорен к заключению на пять лет, потому что напал на Коубела с ножом в его офисе, – он утверждал, что доктор его спровоцировал. А однажды шесть лет назад Коубел проник в похоронное бюро, где был пойман за возней с трупами.
– Это еще что за хрень?
– Ну, то есть он их препарировал. Изучал. Ища доказательства существования этих «неме».
Довольный Такер кивнул:
– У него есть книга, которая посвящена результатам вскрытий. Одна тысяча восемьсот страниц. С иллюстрациями.
– Это не было вскрытием, Эд. Он просто ворвался в похоронное бюро и возился там с трупами.
Холлоу начинал злиться.
Возможно, это просто «неме», цинично подумал он.
– Он участвовал в конференциях. В научных конференциях.
– Да уж – эти конференции… посвященные сверхъестественным явлениям. Конференции псевдоученых и сумасшедших. Таких же шизиков, как и он.
– Господи, Эд. Сумасшедшие выглядят и ведут себя иначе: они не моются, принимают галаперидол и литий, бредят. Они не идут в долбаный «Старбакс» и не просят там двойную порцию сахара.
За сегодняшний день Холлоу использовал ругательств больше, чем за весь прошлый год.
Такер сказал:
– Он убивал людей потому, что те одержимы злыми духами. Это ненормально. Все, больше нечего сказать.
Судья примирительно поднял руку:
– Господа, хочу вам напомнить, что когда Земля была молодой, Африка и Южная Америка находились очень близко друг к другу. Буквально на расстоянии в пятьдесят футов. Задумайтесь об этом. Тут у нас практически то же самое. Вы очень близки сейчас друг к другу. Вы можете решить все сами, договориться. Об этом есть даже песня. И это в ваших интересах. Если будет суд – вся работа ляжет на ваши плечи. Я только буду соглашаться или отвергать.
– Эд, он убил молодую женщину, школьную учительницу. Абсолютно хладнокровно. Я хочу убрать его навсегда. Он опасен. И болен. И я сделаю все, чтобы этого добиться. Ладно, уберите «отягчающие». Но никаких условно-досрочных освобождений.
Судья с надеждой смотрел на Такера.
– Это уже что-то.
– Я знал, что дело так повернется, – сказал Такер. – Я много говорил со своим клиентом. Он утверждает, что не сделал ничего плохого, и он действительно верит в то, что говорит. Он абсолютно убежден, что существуют эти штуки, подобные вирусу, что они нападают на людей и наполняют их злом. Нет, я настаиваю на невменяемости.
Холлоу скривился:
– Ну что ж… Если хотите идти по этому пути – предоставляйте эксперта, а я предоставлю своего.
Судья проворчал:
– Так, господа, выбирайте дату. Мы идем в суд. И ради всего святого, кто-нибудь объясните мне, что это за долбаные «неме»?
Процесс «Народ Северной Каролины против Коубела» начался в одну из сред июля.
Гленн Холлоу практически уничтожил обвиняемого, предоставив неопровержимые доказательства его вины – показания свидетелей, полицейские отчеты и данные всевозможных экспертиз.
Эд Такер почти не возражал и даже добавил кое-что к показаниям свидетеля обвинения, которого вызвал Холлоу.
Следующим свидетелем Холлоу был барриста из «Старбакса», который рассказал о вручении визитной карточки (Холлоу отметил тень беспокойства на лицах некоторых присяжных и зрителей, это заставило его предположить, что они подумали, сколь условны понятия «частная жизнь» и «конфиденциальность» в местах, где присутствуют барриста).
Другие свидетели, видевшие Коубела в дни его пребывания в Уэтербери, показали, что он преследовал убитую. Восемь человек показали, что видели его автомобиль, припаркованный недалеко от школы, где работала Аннабель Янг.
Помощник официанта из «Этты» дал очень полезные и исчерпывающие показания с помощью переводчика с испанского.
Что касается самого Коубела, то он сидел на месте ответчика с непроницаемым видом, волосы его были растрепаны, а костюм не совсем в порядке. Он демонстративно менял тетрадь за тетрадью, что-то записывая в них мелким почерком, напоминавшим муравьиные следы.
«Сукин сын», – подумал Холлоу. Это была чистая работа – Эд Такер, эсквайр, неплохо срежиссировал представление с Коубелом в роли шизофреника. Холлоу просматривал видео с допросов Коубела – на экране тот представал прилично одетым, учтивым и не более нервным, чем десятилетняя лабрадорша Холлоу, которая, как известно, дрыхла без задних ног во время урагана.
Дело было бы закрыто уже на второй день – жюри присяжных вынесло бы свой вердикт, и все пережили бы слегка неловкий момент, когда палач перед выходом из зала посмотрел бы, на какой руке у подсудимого лучше вены.
Но не на этот раз. Здесь был реальный бой, и он продолжался.
Опытный психиатр со стороны Такера свидетельствовал, что ответчик, по его мнению, юридически недееспособен и не может отличать правильное от неправильно. Он искренне верил, что Аннабель представляет угрозу для своих учеников и сына, потому что в нее вселился дух, бес или называйте это как хотите.
«Паранойя, бред. Его реальность очень отличается от нашей», – таков был вывод эксперта.
Репутация психиатра была безупречной, и Холлоу не мог оспаривать его мнение, поэтому он пропустил этот удар.
– Ваша честь, – сказал тогда Такер, – я хочу предъявить суду вещественные доказательства номер один – тире – двадцать восемь.
И положил на стол тетради и рукописные книги Коубела, посвященные феномену «неме».
Второй эксперт со стороны защиты свидетельствовал об этих писаниях, что они суть «бред и типичны для сумасшедшего».
Все, что написал Коубел, было типично для человека в состоянии паранойи, совершенно потерявшего связь с действительностью. Эксперт заявил, что не существует никаких научных доказательств существования «неме»: «Это сродни колдовству, сродни вампирам и оборотням».
Такер попытался закрепить успех, попросив доктора прочесть вслух страничку из одного из этих «научных трактатов» – страничку непостижимой бессмыслицы. Судья, борясь со сном, прервал его:
– Спасибо, адвокат, мы получили представление, достаточно.
На перекрестном допросе этого свидетеля Холлоу почти не удалось ничего добиться. Лучшее, что он мог сделать, это спросить:
– Доктор, вы читали «Гарри Поттера»?
– Ну, в общем да, читал.
– Мне больше всего нравится четвертая книга, а вам?
– Хм, право, не знаю…
– А не может ли быть так, – спросил прокурор, – что представленные здесь писания господина Коубела являются набросками к художественному произведению? Такая, знаете, большая книга в жанре фэнтези?
– Я… я, честно говоря, не могу себе это представить.
– Но это возможно?
– Я полагаю, теоретически – да. Но я вам скажу – никто никогда не станет покупать у него права на экранизацию.
Под смех аудитории судья удалил свидетеля.
Были представлены свидетельства о странных вскрытиях, проведенных Коубелом, – Холлоу не потрудился опровергать или оспаривать их.
Эд Такер также пригласил в качестве свидетелей двух бывших пациентов Коубела, которые поведали, что были настолько обеспокоены и напуганы его бесконечными рассказами о духах, населяющих их тела, что вынуждены были отказаться от его услуг.
И еще у Такера был Коубел собственной персоной: он выглядел совершенно сумасшедшим в этой своей продуманно неопрятной и мятой одежде, кусающий губы, странный и нервный.
Эта идея – сумасшествие в чистом виде – была довольно рискованной, на перекрестном допросе Холлоу должен спросить: признается ли Коубел в убийстве Аннабель Янг. Тот должен будет подтвердить, что признается – он ведь уже признавался в этом ранее, значит, если сейчас будет отрицать – Холлоу просто зачитает его признание, данное прежде…Так или иначе, присяжные услышали бы, что человек признается в совершенном преступлении.
Но Такер предвосхитил события.
Его первый вопрос подсудимому звучал следующим образом:
– Мистер Коубел, вы убили Аннабель Янг?
– О да,
Зал замер, все затаили дыхание.
– А почему вы это сделали, мистер Коубел?
– Ради детей.
– Что вы имеете в виду?
– Она была учительницей, вы же знаете. О боже, каждый год тридцать или сорок молодых людей с неокрепшими душами могли попасть под ее тлетворное влияние! Она могла отравить их сознание, оскорбить их, поселить в них ненависть, причинить им непоправимый вред. – Коубел закрыл глаза, его била крупная дрожь.
«И «Оскар» за лучшую роль психа, подозреваемого в убийстве, присуждается…»
– Скажите, мистер Коубел, почему вы считаете, что она могла причинить детям вред и боль?
– Она находилась под влиянием «неме».
– Это то явление, о котором мы слышали здесь раньше, да? То, что вы описывали в своих книгах?
– Да, в моих работах.
– Вы могли бы рассказать нам вкратце, что собой представляет «неме»?
– Это злая энергия. Она внедряется в вас, и вы уже не можете от нее избавиться. Это ужасно. Она заставляет совершать преступления, оскорблять людей, впадать в гнев. Очень много конфликтов и столкновений вызвано присутствием в людях «неме». Они везде. И их миллионы.
– И вы убеждены, что Аннабель ими одержима?
– Нет. Не одержима, – Коубел был непреклонен. – Одержимость – это понятие теологическое. А «неме» – понятие чисто научное. Как вирусы.
– Вы считаете, «неме» так же реальны, как вирусы?
– Да, они реальны. Вы должны мне верить, они реальны!
– И миссис Янг была под влиянием этих «неме».
– Одного. В ней жил всего один.
– И он собирался причинить вред ее ученикам.
– И сыну. О да, я видел его. У меня есть эта способность – я вижу «неме». Я должен был спасти детей.
– То есть вы преследовали ее не потому, что она нравилась вам как женщина?
Голос Коубела задрожал:
– Нет-нет, ничего подобного. Я хотел, чтобы она стала моей пациенткой. Возможно, я мог бы ее спасти. Но все зашло слишком далеко. Поверьте, убийство было крайней мерой – я всеми силами пытался его избежать. Но для нее это было избавлением. Да, избавлением. Я был вынужден.
В его глазах блеснули слезы.
– Слово предоставляется обвинению.
Холлоу делал все, на что был способен. Он решил не говорить больше об убийстве Аннабель Янг – вина Коубела не вызывала никаких сомнений. Холлоу решил сосредоточиться на психическом состоянии Коубела. Он заставил ответчика признать, что тот был в психиатрической лечебнице всего один раз, подростком, и в последующем не обращался за помощью к профессионалам. Он не принимал нейролептиков.
– Они притупляют мою реакцию. А когда вы имеете дело с «неме», у вас должна быть хорошая реакция.
– Просто отвечайте на вопросы, пожалуйста.
Холлоу предъявил налоговые декларации Коубела за последние три года. Когда Такер заявил протест, Холлоу сказал, что решать судье:
– Ваша честь, если человек заполняет налоговую декларацию – это свидетельствует о том, что он в здравом уме.
– Это весьма спорно, – заявил ультраконсервативный судья, вызвав общий смех в зале.
Ох, притянуть бы тебя, думал Гленн Холлоу. Ладно, через несколько лет пребывания в должности генерального прокурора, когда будут сняты некоторые ограничения…
Судья сказал:
– Хорошо, приобщите их к делу.
– Это ваши декларации, мистер Коубел, не так ли?
– Думаю, да. Да.
– Из них следует, что вы прилично заработали за эти годы медицинской практикой. Около сорока тысяч в год.
– Возможно. Скорее всего так и есть.
– Значит, несмотря на свидетельства тех двух пациентов, которых мы выслушали, у вас достаточно много других пациентов, которых вы регулярно лечите и которые вполне довольны вашими услугами?
Коубел смотрел ему прямо в глаза.
– Вокруг очень много «неме». Кто-то должен бороться с ними.
Холлоу вздохнул:
– У меня больше нет вопросов, ваша честь.
Обвинение вызвало своего эксперта, психиатра, который обследовал Коубела и установил, что, несмотря на некоторые отклонения, он не является невменяемым с юридической точки зрения. Он хорошо отдавал себе отчет в том, что делает, когда убивал жертву, – прекрасно понимал, что убивает.
Такер задал эксперту несколько вопросов, но не стал устраивать перекрестный допрос.
К концу второго дня слушания во время короткого перерыва Гленн устремил взгляд на скамью присяжных: он работал обвинителем и прокурором уже много лет и за эти годы научился не только разбираться в юридических тонкостях, но и читать по лицам присяжных.
И сейчас, черт бы их побрал, они склонялись в пользу Такера. Холлоу видел, что они ненавидели и боялись Мартина Коубела, в их глазах он был монстром, а то, что он говорил, – слишком странно, это не вписывалось в стандартные представления о людях и жизни. О, Такер был умен. Он не стал делать из своего подзащитного жертву, не стал упирать на то, что его клиент в детстве пережил психологическую травму, – он только упомянул о трагической гибели его семьи.
Нет, он наглядно демонстрировал, что вот это существо, что сидит с ним рядом за столом, – даже не человек.
Как сказал его эксперт: «Реальность мистера Коубела очень отличается от нашей».
Холлоу вытянул ноги и уставился на носки собственных ботинок.
«Я проиграю это дело, – думал он. – Я его проиграю. И этот сукин сын через пять-шесть лет выйдет из клиники и начнет искать новую жертву».
Он был близок к отчаянию.
«Неме»… вот же дерьмо.
Судья отвернулся от своего помощника и спросил:
– Холлоу, мы можем продолжать? Вам есть что предъявить суду?
И в эту секунду прокурора осенило. Он на минуту даже потерял способность дышать – настолько ослепительной была перспектива, к которой вела пришедшая ему в голову идея.
– Мистер Холлоу?
– Ваша честь, не могли бы вы отложить заседание суда до завтра? Обвинению нужно время…
Судья Роллинс с сомнением посмотрел на часы, потом сказал:
– Хорошо. Заседание суда переносится на завтра на девять утра.
Гленн Холлоу горячо поблагодарил его и велел своим молодым помощникам собрать документы и отвезти в офис. Сам он быстро пошел к двери, очень быстро, но все-таки на бег перешел лишь тогда, когда здание суда осталось позади, – он полагал, что негоже присяжным видеть прокурора слишком взволнованным, а тем более бегущим.
Чуть позже девяти утра следующего дня Гленн Холлоу встал и заявил:
– Обвинение вызывает в качестве свидетеля доктора Джеймса Федера.
Такер вскочил:
– Протестую, ваша честь!
– Причины?
– Мы получили уведомление о вызове этого свидетеля только вчера в восемь вечера. У нас не было времени подготовиться.
– Где вы были вчера в восемь вечера, адвокат?
Такер моргнул:
– Э… Я… Мы с женой ужинали в ресторане.
– Мистер Такер, вчера в восемь вечера я читал документы по этому делу. И мистер Холлоу также занимался этим делом – о чем свидетельствует повестка, присланная свидетелю. Ни один из нас не наслаждался деликатесами в шикарном ресторане «House O’Ribs», как видите.
– Но…
– Решайте на ходу. В этом и заключается ваша работа, за которую вам прилично платят. Протест отклонен. Продолжайте, Холлоу.
Федер, человек с темной кожей, копной темных вьющихся волос и худым лицом, занял место свидетеля и присягнул.
– Итак, господин Федер, вы могли бы рассказать нам о своих регалиях и дипломах?
– Да, конечно. У меня есть ученые степени в области психологии и биологии, я получил их в университете Восточной Вирджинии, университете Олбани и университете Северной Аризоны.
– Программа обучения в этих университетах рассчитана на четыре года, правильно?
– Да.
– Чем вы зарабатываете на жизнь?
– Я пишу и читаю лекции.
– Вы издаетесь?
– Да, у меня изданы десятки книг.
– Вы их издавали сами?
– Нет, сэр, я работаю с солидными издательствами.
– И где вы читаете лекции?
– Повсеместно. В школах, книжных магазинах, библиотеках… частным образом.
– И много народу посещает ваши лекции?
– На каждой бывает порядка четырехсот, иногда до шестисот слушателей.
– А сколько лекций вы читаете в год?
– Примерно сто. Около того.
Холлоу сделал паузу, потом спросил:
– Вы знакомы с понятием «неме»?
– Да, сэр.
– Это правда, что именно вы изобрели этот термин?
– Да, сэр.
– А что он означает?
– Я объединил слова: «негатив» и «мем». С негативом, думаю, все ясно, а «мем» – это некое общее для всего общества явление, как песня или фраза, выделенная крупным шрифтом, которая западает каждому в голову. И распространяется повсеместно.
– Пожалуйста, будьте любезны, растолкуйте нам, что такое «неме» – в общих чертах.
– Вкратце?
– О да. Постарайтесь, чтобы это было доступно.
Отличный бросок, подумал Холлоу о собственной импровизации.
Федер продолжал:
– Оно напоминает облако – облако энергии, которое разрушительным образом воздействует на эмоции людей. Вам знакомо ощущение, когда вы идете по улице и вдруг чувствуете в себе резкую перемену? Перемену настроения? Эта перемена может объясняться чем угодно, у нее может быть множество причин – но это может быть и следствие внедрения «неме» в ваш мозг.
– Вы говорите про негатив. Так что, «неме» плохие?
– Ну, к ним нельзя подходить с такими мерками. Они нейтральны, но имеют тенденцию заставлять человека вести себя таким образом, который в современном обществе трактуется как плохое поведение. Если сравнить: акула, что плавает в океане, или медуза – они не плохие сами по себе. Они просто делают то, что им назначено природой. Но когда акула кому-то откусывает ногу, а медуза больно жалит – мы, люди, говорим, что это плохо. С «неме» то же самое: они заставляют нас делать то, что для них является нормальным и естественным, а у нас называется злом.
– И вы убеждены, что «неме» реальны?
– Абсолютно, сэр.
– И кто-то еще разделяет вашу точку зрения?
– Да, многие. Многие.
– Ученые?
– В том числе. Врачи, химики, биологи, психологи.
– У меня больше нет вопросов, ваша честь.
– Мистер Такер, свидетель ваш.
Адвокату защиты было нечего сказать – думать на ходу он не очень-то умел. Он выстраивал линию защиты таким образом, чтобы опровергать сомнения Холлоу в невменяемости Коубела.
И совсем не был готов к тому, что Холлоу начнет утверждать, что «неме» существует на самом деле.
Такер задал несколько бессмысленных вопросов и отпустил свидетеля.
Холлоу напрасно опасался, что Такер нароет информацию о существовании у Федера других дипломов – сомнительных академий, изучающих парапсихологию и другие псевдонауки. И очень хорошо, что Такер не добрался до блога Федера, в котором тот безапелляционно утверждал, что высадка на Луну снималась в павильонах Голливуда или что за событиями 9-11 стоит Джорж Буш и израильтяне. А особенно Холлоу боялся, что на свет вытащат имеющееся у Федера эссе об Апокалипсисе 2012 года.
Но все это не выстрелило, подумал он.
Такер отпустил свидетеля, по-видимому посчитав, что его свидетельства не могут сыграть на руку защите.
Итак, представления сторон закончились. Наступило время для заключительных речей.
Холлоу начал мысленно писать свою речь еще вчера, когда бежал из зала суда в поисках телефонного номера Федера.
Худой и сосредоточенный, Холлоу направился к скамье присяжных. Верхнюю пуговицу пиджака он расстегнул – видимо, чтобы выглядеть менее формальным и официальным, хотя обычно всегда держал ее застегнутой.
– Дамы и господа! В самом начале своей заключительной речи я хочу заверить всех, что безмерно уважаю и жюри присяжных, и семью погибшей Аннабель Янг. Ее родственники и она сама, ее душа, хотят, чтобы правосудие свершилось, и чем быстрее вы, господа присяжные, позволите этому правосудию восторжествовать – тем лучше для всех.
Стороне обвинения по этому делу удалось, на мой взгляд, бесспорно доказать, что Мартин Коубел был тем самым человеком, который цинично и без всякой жалости убил молодую школьную учительницу, вдову и мать-одиночку, после того как в течение недели преследовал ее, шпионил за ней, приехал за ней из Роли и заставил ее бежать из бара, где она дожидалась времени, когда можно встретить сына из школы. Это факты, господа – их невозможно оспорить. В законности сделанного господином Коубелом признания у нас нет ни малейшего основания сомневаться – он сделал его свободно и получив всю необходимую информацию о своих правах. И повторил его здесь, перед вами.
Единственное, что оставалось неясным, – это то, был ли ответчик вменяем в тот момент, когда совершал это отвратительное преступление. Для того чтобы признать ответчика невиновным, необходимо доказать – я повторяю: доказать! – что он не понимал разницы между правильным и неправильным, между добром и злом в ту минуту, когда убивал Аннабель. Нужно доказать, что он не понимал этого так, как понимаем мы с вами.
Вы услышали здесь, как Коубел утверждал, что убил Аннабель Янг потому, что она якобы была «заражена» некими силами, которые он называет «неме». Давайте на этом на мгновение остановимся.
Если бы речь шла, к примеру, об инопланетянах, вампирах или зомби – этот аргумент мог бы сработать. Но он говорит о другом. Он говорит, что «неме» – по сути нечто вроде вируса. Только этот вирус не вызывает температуру или озноб, а заставляет совершать отвратительные поступки.
Признаться, когда я впервые услышал эту теорию, она показалась мне безумной. Но чем больше я об этом думал – тем больше склонялся к мысли, что в этом что-то есть. И в ходе процесса, слушая господина Коубела и мистера Федера, читая вечерами работы мистера Коубела, я изменил взгляд на эту проблему… Я тоже теперь верю в существование «неме».
По залу пронесся громкий вздох изумления.
– Я убежден, что Мартин Коубел прав. «Неме» существует. Задумайтесь об этом, дамы и господа. Иначе как можно объяснить внезапные вспышки гнева у людей, как объяснить убийства, насилие и прочие ужасные преступления, которые совершают люди, совершенно к ним не склонные?
Так, некоторые присяжные кивают, они соглашаются!
Холлоу слегка повысил голос:
– Подумайте сами, господа! Свободные частицы энергии. Да, они невидимы. Но разве мы можем увидеть земное тяготение? Разве можем увидеть радиацию? А они тоже влияют на нас, так же, как и «неме». «Неме» – прекрасное объяснение поведения многих людей, которое раньше мы бы сочли необъяснимым.
Было время, когда саму идею полета на самолете считали несбыточной чушью и колдовством. То же самое было с GPS, с некоторыми лекарствами и методиками лечения ранее неизлечимых болезней. С электрическими лампочками, компьютерами, тысячами других привычных предметов, которые когда-то были немыслимы, а некоторые на стадии идеи воспринимались как черная магия.
Холлоу подошел поближе к присяжным, которые слушали его с явным интересом.
– Но… но… если «неме» существуют – значит, они часть нашей реальности. Нашей общей с мистером Коубелом реальности. Значит, они часть нашего общества, часть нашей связи друг с другом – хотим мы того или нет, хорошо это или плохо. И Аннабель Янг была ими заражена. Как вирусом гриппа, например. Если бы она носила в себе вирус гриппа – она тоже была бы потенциально опасна: она могла бы заразить этим вирусом маленьких детей или пожилых людей, и некоторые из этих зараженных ею могли бы умереть. Это была бы трагедия, несомненно. Но значит ли это, что было бы правильно убить ее, чтобы она не заражала других вирусом? Разумеется, нет! Наш мир устроен совсем не так. Если, а я верю в это безоговорочно, Аннабель Янг была заражена «неме», долг Мартина Коубела как дипломированного врача, как профессионала, состоял в том, чтобы вылечить ее, помочь ей. Помочь – но не убивать.
Прошу вас, отнеситесь к памяти Аннабель Янг с уважением. Отнеситесь с уважением к закону. Вы несете личную ответственность за правильность принятого решения. Преступник был вменяем. И его следует признать виновным в убийстве первой степени – убийстве молодой женщины, которая, не исключено, была больна, но не безнадежна и которой безжалостный убийца не оставил шанса на выздоровление и дальнейшую счастливую и плодотворную жизнь. Спасибо.
С бьющимся сердцем Гленн Холлоу прошел к своему месту, чувствуя, что все взгляды в зале прикованы к нему.
В зале воцарилась тишина. Такая, что можно было услышать, как падает на пол булавка.
Ему показалось, прошел целый час, хотя на самом деле, должно быть, секунд тридцать.
Эд Такер поднялся со своего места, прочистил горло и обратился к присяжным с заключительной речью. Холлоу его не слушал.
Впрочем, в зале, похоже, никто его не слушал – все не отрываясь смотрели на прокурора, и ему казалось, он знает, о чем они думают: о том, что это была самая блистательная и убедительная речь, которую он когда-либо произносил.
Вердикт присяжных он тоже пропустил, зацепил только самый конец.
Гленн Холлоу был довольно скромным человеком.
Но он не мог не понимать, что сегодня, в этом зале, сделал в своей карьере значительный рывок.
И был несказанно удивлен, если не сказать больше, когда славные мужчины и женщины, сидевшие на скамье присяжных, вынесли вердикт, признающий Мартина Коубела невиновным в совершении преступления. Причем обсуждение приговора было одним из самих коротких в истории Уэтербери…
Я как мог старался избегать общей гостиной.
Главным образом потому, что там было полно сумасшедших.
У них текли слюни, они были накачаны галаперидолом, галлюцинировали и бредили. От них дурно пахло, они ели, как свиньи, кричали и носили футбольные шлемы – это чтобы головы были целее. Будто их головам что-нибудь еще может помочь…
Во время процесса я волновался, что переигрываю, изображая шизика. Но волновался зря – я и на километр не приблизился к реальности.
Государственная психиатрическая клиника Баттлера не имеет в своем названии пояснения: «для безумных преступников» – просто потому, что это не нужно.
Каждый, кто сюда попадает, очень скоро понимает, что так оно и есть.
Общая гостиная – место, которого стоило всеми силами избегать.
Но я все же приходил сюда, потому что здесь была небольшая библиотека, и именно здесь я провел большую часть времени из тех двух месяцев, что прошли с тех пор, как меня сюда поместили.
Я сидел на стуле у окна.
Обычно мы соперничаем за этот стул с одним из пациентов, Джеком. Он здесь потому, что заподозрил жену в продаже его секретов Советской армии: это могло бы показаться забавным, если не знать, что прежде чем убить и расчленить жену, он мучил и пытал ее в течение шести часов – в наказание за предательство.
Джек был любопытным экземпляром. По-своему умным и очень сведущим в том, что касалось Гражданской войны.
Но он никогда не соблюдал правила игры: кто первый вошел – тот и сидит на стуле у окна.
Я надеялся, что сегодня мне удастся посидеть спокойно и почитать.
Но кое-что нарушило мои планы.
Открыв утреннюю газету, я увидел имя обвинителя по моему делу, Гленна Холлоу – помнится, я еще шутил с моим адвокатом, Эдом Такером, что его имя напоминает название агентства недвижимости, а Такер тревожился, что я буду выглядеть недостаточно сумасшедшим во время процесса – и зря, потому что я выглядел вполне убедительно.
Статья была о выборах генерального прокурора.
Холлоу их проиграл.
Я читал дальше и узнавал все новые подробности жизни прокурора: после того как он проиграл мое дело, он был вынужден уйти с должности обвинителя и ни одна юридическая фирма не берет его на работу. В сущности, его карьере конец.
Причина не в том, что он проиграл процесс. Причина в том, что он допустил возможность существования духов, которые якобы вселяются в людей. Ему очень повредило то, что он объявил «неме» реальными и существующими на самом деле. А его эксперт, как выяснилось, был с большим приветом (хотя лично я до сих пор считаю профессора Федера гением в своем роде – в конце концов, у да Винчи тоже на одну гениальную мысль приходится сто дурацких).
Между нами, стратегия Холлоу была блестящей, она доставила мне несколько весьма неприятных минут. И Такеру тоже. И я был удивлен, что жюри присяжных не отреагировало должным образом на его заключительную речь и не отправило меня в камеру смертников.
По мере того как я читал газету, беспокойство во мне нарастало. Мне было жаль этого человека, я никогда не испытывал к нему личной неприязни. Но истинная, жуткая суть того, что произошло, открылась мне не сразу.
Читая, я почувствовал, что чуть не теряю сознание. Боже мой… Боже мой… Я буквально не мог дышать от ужаса.
Теперь все встало на свои места.
С самого начала, с той самой минуты, как Аннабель Янг села за соседний столик, я был частью их плана. «Неме»… Они знали, прекрасно знали, что я попытаюсь стать ее врачом. И знали: я пойму, не могу не понять, что ее «неме» столь силен, что остается единственный способ – убить (разумеется, я делал это и раньше: быть профессионалом – значит уметь найти правильный подход к каждому пациенту).
Этот «неме» намеренно выбрал себе хозяина в городе, где работал обвинителем человек, представляющий для них самую большую угрозу. Человек, который выигрывал процесс за процессом, связанный с импульсивным насилием – в том числе самые громкие процессы, гремевшие на всю страну: убийства, насилия, грабежи…
Ну что же, вот и ответ на вопрос, на который никто не мог ответить раньше: да, «неме» общаются между собой.
Очевидно, они выработали стратегию и составили заговор. Чтобы подставить Гленна Холлоу, нужно было вынудить меня симулировать сумасшествие и таким образом избавиться от меня на несколько лет, которые я проведу в клинике для душевнобольных. Одним выстрелом двух зайцев: и Холлоу, и я – я, который ни перед чем не остановится в борьбе с ними, который говорит и пишет о них, который готов на убийство, если это нужно, чтобы спасти от них людей.
Значит, Гленн Холоу был для них угрозой – и его надо было устранить. И они его устранили.
Но не меня. Не меня. Я от них убежал.
Я закрыл глаза и шептал: «Не меня. Не меня».
На газету, что лежала у меня на коленях, упала чья-то тень.
Передо мной, глядя на меня в упор, стоял мой конкурент в борьбе за стул у окна – Джек.
– Прости, но я сегодня пришел первый, – начал было я, все еще погруженный в свои мысли. – Завтра…
Но тут мой голос прервался – я взглянул ему в лицо.
Глаза… Глаза!!!
Нет!
Я начал подниматься, крича, зовя охрану, но прежде чем успел встать, Джек повалил меня и уселся сверху:
– Мой стул! Ты взял мой стул! Ты взял его! Ты взял его!
Острый как бритва конец ложки, которую он держал в руке, снова и снова погружался в мою грудь, и мне стало казаться, что этот псих шепчет совсем другие слова. Зрение ускользало от меня, а слух слабел, и может, поэтому мне чудилось, будто с его сухих губ слетает:
– И тебя. И тебя. И тебя…
Тим Пауэрс
Параллельные линии[84]
Будь все по-старому, сегодня у них был бы день рождения. «Ну, у меня-то все равно день рождения… наверное, – думала Кэролин, – вот только само понятие
Уже пять минут – с тех пор как проснулась на своем новом спальном месте, на кушетке в гостиной – у Кэролин дергается правая рука. Чашку с кофе она взяла левой. Кофе как кофе, даже не очень холодный. Вот только совершенно безвкусный. Ярко озаренная солнцем комната со всей ее меблировкой – журнальный столик, устаревший телевизор с длинноухой комнатной антенной, кресло-качалка у белого кирпичного камина – казалась музейной диорамой. Будто все вещи приклеили к полу раз и навсегда, ничего уже не передвинуть.
Так, а ведь она еще не уладила с надгробием. Девять недель хлопочешь, хлопочешь, а сколько еще не сделано? Это ж надо: дерут четыреста пятьдесят долларов за двухфутовую плиту плюс работа гравера, но никак не могут уяснить самое элементарное: у Беверли Вероники Эрлих и Кэролин Энн Эрлих одна и та же дата рождения, но под именем Кэролин рано указывать вторую дату – и неизвестно, когда это понадобится.
А вот Би Ви не оставила свою вторую дату на волю случая. Взяла и проглотила все запасы дарвосета и викодина в доме, когда мучения от раковой опухоли, если это действительно был рак, стали невыносимы. Страдать от постоянных болей, то затихающих, то обострявшихся, Би Ви начала, наверное, год назад: Кэролин припомнила, как у Би Ви порой вырывался вздох: «А-ах!», а лоб всегда блестел от испарины, и под конец появилась привычка облизывать изнутри верхнюю губу. За рулем Би Ви постоянно ерзала на сиденье, то нервно упиралась ногой в пол, то стискивала руль. Ей – собственно, им обеим – пришлось все чаще полагаться на Эмбер, соседскую девочку. Толстая неказистая Эмбер прибиралась в доме, ездила в магазин за продуктами и, похоже, была счастлива получать за работу пять долларов в час, хотя Би Ви не скупилась на придирки.
Но Эмбер не сумеет растолковать все насчет надгробия. Кэролин подалась вперед, помотала головой – какие у нее сейчас очки на носу: для чтения или бифокальные? Взяла записную книжку в коричневом пластиковом переплете. К книжке был примотан резинкой короткий серебристый карандашик. Она вытащила его из-под резинки…
Правая рука вскинулась, спихнув со стола чашку. Карандаш заплясал в пальцах, испещренных старческой «гречкой», стал водить грифелем по странице.
Кэролин испуганно, воровато покосилась в сторону кухни и лишь через секунду вспомнила, что Би Ви умерла; какое облегчение. Успокоившись, Кэролин взглянула на каракули, которые намалевала поверх старых адресов и телефонов.
Слова. Буквы неровные, но почерк более-менее разборчивый:
Строго говоря, это был почерк Би Ви.
Рука снова задергалась, снова вывела поперек страницы все ту же последовательность букв без пробелов. Кэролин приподняла карандаш над страницей, остолбенела, велела себе не задумываться над тем, что происходит… и спустя несколько секунд конвульсивные движения повторились – рука, несомненно, писала в воздухе те же буквы. Кэролин похолодела от макушки до пяток, к горлу подступил комок тошноты. Кэролин даже наклонилась, чтобы не испачкать кушетку, но позывы вскоре прекратились.
Теперь она была уверена: с тех пор как она проснулась, ее рука пишет в воздухе эти умоляющие слова.
«Интересно, Би Ви хоть раз сказала
Хорошо еще, что это случилось, когда она сидела на кушетке… если бы шла или стояла, так и в обморок недолго грохнуться. Сердце тревожно заколотилось, голову распирала одна-единственная страшная мысль: значит, Би Ви не ушла в мир иной? Или ушла не окончательно? Перепугавшись, Кэролин вцепилась в край кушетки: еще упаду, опрокину столик, расшибусь о кресло. В ноздри ударил сильный запах пролитого кофе.
– Хорошо, – прошептала она. И повторила: – Хорошо! – уже погромче.
Рука перестала трястись, что позволило Кэролин раскрыть книжку на чистой странице и нацарапать сверху «ХОРОШО».
Пальцы снова задергались, но она приподняла руку, точно отмахиваясь от вопроса. Боязно было отпускать карандаш для новых плясок по странице.
«Хочу ли я, чтобы она вернулась? – спросила она себя. Вернулась хоть в каком-то смысле? Нет уж! Пусть не возвращается! Только не она! Вот только… уже девять недель меня самой словно не существует, потому что она меня игнорирует – даже не ругает. Теперь я вообще никто – в лучшем случае подружка соседской Эмбер, но Эмбер скоро вырастет и думать обо мне забудет».
Она вздохнула и поднесла карандаш к странице. Поверх ее «ХОРОШО» грифель начертил:
–О господи, – прошептала Кэролин, прикрыв глаза, – думаешь, я сама не догадалась?
Рука, подвластная чужому влиянию, написала те же буквы. На середине фразы грифель сломался, но карандаш продолжал скользить по бумаге. Дописал и повторил те же движения еще трижды – тупо царапал бумагу деревянным кончиком. Наконец судорога прошла.
Кэролин швырнула карандаш на пол и стала искать на столе авторучку, распихивая оранжевые пузырьки с лекарствами. Нашла, написала:
Она не успела поставить вопросительный знак в конце второй фразы: рука снова задергалась, вырвалась из-под ее контроля, написала
Кэролин смотрела, как авторучка в ее пальцах еще дважды написала те же строчки. Потом откинулась на подушки: пусть лучше корячится в воздухе. Наконец авторучка утихомирилась, и ее рука обмякла.
Кэролин заморгала, стряхивая с глаз слезы, уверяя себя, что прослезилась только потому, что запястья ломит от утомления. Но… Би Ви попросила у нее прощения! При жизни Би Ви извинялась разве что для вида, раздраженно:
«Может быть, смерть излечивает от эгоизма?» – задумалась Кэролин. От земной потребности командовать домочадцами и стеснять их своими прихотями? Би Ви держала при себе Кэролин как некий придаток к своей яркой личности, и в результате они вдвоем оказались в изоляции; впрочем, в последние годы нельзя было сказать, что они – два полноценных человека. Максимум «одна с половинкой». У близняшек были два брата – живут бог весть где, и как минимум две племянницы, и мать, может, еще жива, ей всего-то девяносто второй год пошел, но Кэролин ничегошеньки ни о ком из них не знала. Би Ви не допускала ее к почте.
Кэролин торопливо вывела на чистой страничке:
Прошла почти целая минута, она ждала, держа авторучку наготове, плечи занемели; но вот рука шевельнулась, написала:
У Кэролин перехватило дух, полились слезы, страница расплылась перед глазами, но она чувствовала, как ее рука снова и снова пишет эти две буквы. Наконец и этот приступ конвульсий прекратился.
«Почему ты ждала столько времени? Почему сказала мне об этом только после смерти?» – мысленно спросила она сестру.
Но «побыть в твоем теле, пригласи меня в твое тело». Что бы это значило? Би Ви завладеет ее телом? Насовсем? Би Ви добровольно не поделится своей властью…
«А тебе не все равно?» – спросила Кэролин, обращаясь к самой себе.
Будь что будет. Зато хоть отчасти возродится то, что словно бы ампутировали у Кэролин девять недель назад.
Рука снова задергалась. Кэролин подождала, пока первые росчерки избороздили воздух, и поднесла ручку к странице. Ручка начертила:
Кэролин убрала записную книжку: это признание не хотелось портить повторами.
Когда ручка замерла, Кэролин придвинулась к столу и начала было писать: «Да, я тебя приглашу», но рука перехватила инициативу и докончила свою надпись:
Нет сил? Духи умерших устают от вылазок на грешную землю? Утомительно свешиваться с неба? Би Ви приходится на что-то опираться, чтобы управлять карандашом?
Честно говоря, Кэролин тоже без сил, усталая рука ноет. Кэролин высморкалась в грязную салфетку, снова выступили слезы – на сей раз от мятно-эквалиптового запаха «Бен-Гэя». Она прилегла поперек кушетки, прикрыла глаза.
Ее разбудил решительный стук в парадную дверь. Кэролин не сразу сообразила, утро сейчас или вечер: очки свалились с носа. Зато осознала, что пальцы подергиваются, причем давно.
Вскинулась, левой рукой втиснула авторучку между трясущихся пальцев. Чернила полились на страницу. Послание было длиннее предыдущих, посередине делало передышку, пришлось вращать книжку, чтобы авторучка не выскакивала за пределы листка.
Стук раздался снова. Кэролин откликнулась:
– Минуточку! – и наклонилась над телефонной книжкой, ожидая, пока послание повторится.
Ничего. Наверное, она застала лишь последний отголосок. Или вообще самый конец.
Что там понаписано, сейчас вообще не разберешь. Надо надеть очки и включить лампу.
– Кэролин! – окликнули с крыльца. Голос Эмбер.
– Иду, – Кэролин встала, поковыляла – ноги онемели – в прихожую. Распахнула дверь. Ее ослепило полуденное солнце, пробивающееся сквозь ветки деревьев авокадо.
На пороге стояла девочка в тренировочных штанах и безразмерной футболке. Ее глаза за блестящими круглыми очками моргали. Каштановые волосы скручены в узел на макушке.
– Я вас разбудила? Извините!
Эмбер запыхалась – неужели примчалась сюда бегом?
Кэролин вдохнула свежий воздух. Тепло камня, нагретого солнцем, привкус выхлопных газов. Сквозняк остудил виски – оказывается, она вспотела.
– У меня все нормально, – произнесла она хрипло. – Что у тебя?
Кэролин не могла вспомнить, просила ли девочку зайти сегодня. Вроде не просила… Кэролин не терпелось вернуться к авторучке и книжке.
– Я просто… – выпалила Эмбер. – Я думаю, ваша сестра была очень милая женщина… ну-у-у… правда-правда, я так думаю, хотя она… в общем… я… Можно мне взять какую-нибудь ее вещь… просто мелочь какую-нибудь… на память о ней… Ну… ее щетку для волос, можно?
– Ты… хочешь ее щетку для волос?
– Если вы не против. Я просто хотела бы что-нибудь…
– Сейчас принесу, подожди здесь.
Проще отдать щетку, чем предлагать ей какие-то другие вещи. Кэролин было совсем не жалко расставаться с щеткой Би Ви – у нее есть своя, абсолютно такая же. Разумеется, у них с Би Ви все было одинаковое: зубные щетки, чашки, туфли, наручные часы.
Кэролин нашла щетку и вернулась на крыльцо. Эмбер схватила ее и бросилась наутек, прокричав через плечо: «Спасибо!»
Кэролин, все еще осоловевшая после дневного сна, заперла дверь и вернулась в гостиную. Долго искала очки, прощупывая неубранную постель. Наконец отыскала и надела.
Уселась, включила лампу, согнулась над листком. Поворачивая книжку так и сяк, читала:
–Прости, прости! – воскликнула Кэролин и своей рукой написала:
Стала ждать, гадая, почему так важно забрать у Эмбер щетку для волос. Может, все имущество Би Ви должно оставаться на своем месте? Или речь идет только о вещах со следами, которые колдуны используют для наведения порчи, а ученые – для анализов ДНК. Волосы, застрявшие в щетке, высохшая слюна на зубных протезах, носовые платки в забытой мусорной корзине. Стоп…
В груди у нее что-то словно оборвалось.
Это послание было написано раньше, чем она отдала Эмбер щетку. Кроме того, Кэролин проспала почти весь сеанс связи. Если все было как и в других случаях, до ее пробуждения сообщение повторилось несколько раз, и длился сеанс не меньше минуты.
Послание было адресовано не ей, а в соседний дом – Эмбер! Эмбер каким-то образом его прочла и послушно сбегала за щеткой.
Значит, все послания предназначались девчонке?
Кэролин вспомнила свои догадки: Би Ви приходится на что-то опираться, чтобы связаться с нашим миром из загробного. Вот на нее, на Кэролин – на сестру-близнеца, оставшуюся среди живых, – Би Ви и опирается. Но для чего – чтобы поговорить с Эмбер? С совершенно чужим человеком? С этой дурындой?
У Кэролин закружилась голова, но она встала, сбросила шлепанцы, прошла босиком в спальню – за уличными туфлями. И с туфлями в руках вернулась в гостиную – кровать в спальне тоже принадлежала Би Ви, и Кэролин не хотелось надевать туфли, сидя на кровати. По дороге она взяла из ванной собственную щетку для волос.
Чинно одетая (Кэролин не поленилась надеть юбку, в которой обычно ходила в церковь), с подкрашенными губами, Кэролин закрыла за собой дверь и, тяжело переставляя ноги, побрела к калитке. В руках она держала объемистую сумку с вышитыми цветочками. Небо над верхушками деревьев было темно-синее, редкие облака парили высоко-высоко, и Кэролин вдруг сообразила, что после похорон Би Ви вообще, кажется, еще не выходила из дома. Машину она теперь не водит – за руль их старого «Понтиака» садится только Эмбер. Девочка ездит за продуктами: покупает на свои деньги, а Кэролин потом выписывает ей чек. Чистую чековую книжку присылают по почте. Эмбер даже почту приносит – почтовый ящик далеко, у съезда с шоссе. Управится ли Кэролин одна, если рассорится с Эмбер? Наверное, без этой девчонки она с голоду помрет.
Когда Кэролин вышла на шоссе и повернула направо, к дому Эмбер, ее правая рука задергалась. Но Кэролин не поддалась соблазну достать из сумки ручку. «Она же не со мной говорит, – сказала себе, глядя сквозь слезы, как играет солнце на ветровых стеклах и бамперах автомобилей. – Она разговаривает с безмозглой Эмбер. Стану я подслушивать, как же!»
Дом, где Эмбер жила с родителями, был выстроен в староиспанском стиле. Дорожка шла вверх, пересекая безупречно подстриженный газон. На фасаде – огромное арочное окно с зеленой маркизой. Кэролин поднесла послушную левую руку к глазам, сложила козырьком, но так и не смогла разглядеть, есть ли кто внутри. Пыхтя, взобралась по широким ступенькам. На зацементированной площадке перед домом остановилась передохнуть. Тут дверь распахнулась, в нос ударил какой-то холодящий аромат: ага, средство для мытья полов.
Мать Эмбер, моложавая брюнетка – Кристаль? Кристин? – уставилась на нее с любопытством.
– Вы… Кэролин, я не ошибаюсь? – спросила она.
– Да, – улыбнулась Кэролин, чувствуя себя бестолковой старухой. – Мне нужно поговорить с Эмбер.
Мать насторожилась.
– Я хочу повысить ей плату, – продолжала Кэролин, – и, знаете ли, спросить, может, она согласится проверять наши… мои… счета, банковские извещения…
Женщина кивнула, точно соглашаясь с аргументом.
– Да, наверное, ей это будет полезно. – Замешкалась. Но все же посторонилась, поманила Кэролин: – Входите, поговорите с ней сами. Она у себя в комнате.
Кэролин мельком оглядела гостиную: полумрак, мебель затянута прозрачными пластиковыми чехлами, – и кухню: светло, повсюду развешана медная посуда. Мать Эмбер постучалась, окликнула: «Зайка, к тебе гостья!» – и сама толкнула дверь.
– Я вас оставлю, обсудите все с глазу на глаз, – проговорила мать и вернулась в гостиную.
Кэролин вошла. Эмбер, сидевшая по-турецки на кровати, застеленной розовым покрывалом, вскинула голову. Перед Эмбер лежал лист картона, а на нем – какой-то кристалл, карандаш и щетка Би Ви. В окне, выходящем на улицу, мерцали пронизанные солнцем кружевные занавески. В углу стоял белоснежный стол, совершенно пустой, за исключением стопки учебников. На стенах две картины – какие-то аморфные пятна в пастельных тонах. Пахло пирожными.
Кэролин призадумалась, что лучше сказать.
– Я могу тебе чем-нибудь помочь? – спросила она наконец.
Эмбер перестала опасливо щуриться. Просияла, выпрямила спину.
– Прикройте, пожалуйста, дверь.
Когда Кэролин выполнила просьбу, Эмбер продолжила:
– Вы знаете, что она возвращается? – Указала на картонку. – Она с утра со мной разговаривает.
– Я знаю, детка.
Кэролин подошла ближе, наклонилась к картонке, увидела алфавит, написанный по дуге.
– Это такая штука для разговоров с духами, – разъяснила Эмбер с заметной гордостью. – Я указываю на буквы кристаллом. Вообще-то некоторые побаиваются кристаллов, но вы не волнуйтесь – мой добрый.
– Это называется «доска уиджа»[85].
– Верно! На рассвете она показала мне ее во сне, несколько раз, потому что сегодня у нее день рождения.
Н у, и у вас тоже, наверное. Сначала я подумала, что это клетки для игры в классики, но она велела мне присмотреться, и я сообразила. – Эмбер гордо оттопырила губы. – Я писала алфавит по памяти – мы такой стишок учили – и случайно написала «ч» два раза, а «щ» пропустила. – Она вытащила из-под картонки листок разлинованной бумаги. – Но это ничего, я все поняла.
– Можно посмотреть? Я… э-э-э… хочу, чтобы все получилось.
– Да, она останется с нами. Она будет во мне, она вам говорила? – Эмбер протянула ей листок. – Где черточки – одно слово кончается, другое начинается.
– Да, она сказала, – Кэролин медленно потянулась рукой, взяла листок, поднесла к глазам.
–Вместо «ч» иногда надо ставить «щ», – пояснила Эмбер. – Дайте мне на сегодня свою машину.
Кэролин молча кивнула – боялась раскрыть рот. Еще проговоришься… Вернула девочке листок, гадая, как выглядит со стороны: раскраснелась? Побледнела? Она чувствовала себя ничтожеством. Отвергнута! Би Ви могла бы обратиться с просьбой к собственной сестре-близняшке. Но к чему ей старуха… Если же она исхитрится занять тело этой девчонки – та ей станет ближе сестры! – то с Кэролин жить не останется, это уж точно. А викодина и дарвосета больше нет – Би Ви все подъела.
Кэролин взяла с картонки кристалл. Кварц.
– Когда… – заговорила она срывающимся голосом. Откашлялась, продолжала более спокойно: – Когда ты получила это послание, второе снизу? Про счета в банке и щетку?
– Это? Ну-у-у… Я сразу побежала к вам.
Кэролин кивнула. Интересно, Би Ви знает, что оставляет ей копии посланий? Что пишет как бы под копирку, рассыпает вокруг копии.
Кэролин положила кристалл на картонку и взяла щетку. Эмбер хотела было что-то сказать, запротестовать, но смолчала.
Действительно, в щетке застряли седые волосы.
Кэролин сунула щетку в свою сумку.
– Мне она нужна! – вскричала Эмбер и потянулась к сумке. – Она говорит, что щетка мне нужна.
– Ой, конечно, прости, – Кэролин вымученно улыбнулась (наверное, это выглядело зловеще), вынула из сумки собственную щетку и протянула девочке. Щетка была как две капли воды похожа на щетку Би Ви, вплоть до застрявших между щетинками седых волос.
Эмбер забрала щетку, скользнула по ней взглядом, положила на подушку подальше от Кэролин.
– Я не хочу, – проговорила Кэролин, – мешать… вашему разговору. – Вздохнула, глубоко-глубоко, вынула из сумочки ключи от машины. – Бери, – Кэролин бросила ключи на кровать. – Я буду дома. Если вдруг… тебе понадобится помощь…
– Хорошо, заметано, – Эмбер, похоже, рада была ее спровадить.
На следующее утро Кэролин проснулась от боли: усталая правая рука дергалась. Но Кэролин перевернулась на другой бок и проспала еще десять минут, пока телефон на тумбочке не освободил ее из монотонного сна, длившегося последний час.
Кэролин села на постели, сморщила нос – из камина пахло паленым. Хотелось кофе. Перед глазами все еще маячила доска уиджа, увиденная во сне.
Скривившись от боли, взяла телефонную трубку:
– Алло!
– Кэролин, – выпалила Эмбер, – вчера ночью на кладбище во мне вообще ничего не поменялось, а Би Ви на мои вопросы не отвечает. Она мне буквы указывает, но я ей про одно, а она про другое. Сегодня она мало написала… сейчас зачитаю… в общем… это самое: «Ты победила. Ты тоже сгодишься. Мы всегда были не разлей вода…» Это она вам пишет?
Кэролин покосилась на камин, в котором вчера сожгла – или хотя бы опалила – зубную щетку, эпилятор, зубные протезы, бигуди и некоторые другие вещи Би Ви. Щетку для волос тоже. А сегодня она позвонит в фирму и отменит заказ на надгробие. Би Ви не заслужила могилы, которую было бы легко отыскать.
– Мне? – Кэролайн стиснула правую руку в кулак, до боли, до хруста. – А зачем ей писать мне?
– Вы ее сестра-близняшка, она, наверное…
– Эмбер, Би Ви больше нет, с ее смерти прошло уже девять недель.
– Но она вернется, она сделает меня красавицей! Она обещала…
– Детка, она ничего не может сделать. Без нее нам будет легче жить.
Эмбер что-то возражала, но Кэролин задумалась о братьях, чьи лица теперь даже вообразить не может, о племянницах, которых никогда не видела, – наверное, у них уже дети, живут где-нибудь, о своей матери – ее, скорее всего, давно уже нет на свете. Но в мире еще столько людей, а времени осталось в обрез.
Кэролин твердо решила научиться писать левой рукой. А правая пусть себе пишет на воздухе понапрасну – Кэролин только порадуется, ради этого стерпит боль и усталость.
Наконец Кэролин встала, не выпуская телефонную трубку, и прервала Эмбер:
– Можешь вернуть ключи от машины? У меня много дел.
Эл Саррантонио
Секта носатых[86]
Первое литературное упоминание о Секте встречается в трактате немецкого еретика Якоба Месмуса, который я датировал бы приблизительно 1349 годом. В нем, помимо описания вспышки чумы в городе Брис, говорится, что «несколько горожан видели в этот день две фигуры, мужскую и женскую, которые весело гарцевали в окрестностях города, имея при себе внушающий ужас Нос. Их изгнали при помощи факелов и клубов дыма». Потом, как следует из трактата, фигуры появлялись еще неоднократно, число их менялось: то две – мужчина и женщина, то три – к ним присоединялась фигура ребенка, но неизменным оставалось наличие Носа. Текст сам по себе сильно разрушен временем и довольно путаный, но из него можно понять, что происходило это во время эпидемии чумы и резко прекратилось с последней вспышкой болезни. Правда, есть один смутный пассаж ближе к концу мол, якобы какого-то «носатого человека видели на колокольне некоторое время спустя», но это скорее относится к необъяснимым явлениям, связанным с погодой.
Есть основания полагать, что Секта зародилась задолго до этого времени: скудные доказательства и краткие упоминания позволяют отнести его к эпохе расцвета Древнего Египта. Есть даже легенда о том, что один из Носов был найден в гробнице Рамсеса II[87], но никаких материальных свидетельств и вещественных доказательств тому не существует.
После трактата Месмуса следы Секты встречаются довольно часто. Фигура с Носом появляется на одном из полотен триптиха Брейгеля[88], несколько фигур – последователей Секты встречаются на картинах Босха[89], что само по себе неудивительно. Интересна история с малоизвестной картиной Огюста Ренуара[90], которую по причине добавленных после деталей считали поддельной: на ней крошечное усмехающееся существо, выглядывающее из-за фигуры ребенка, держит в руках маленький пляжный зонтик, и у этого существа виден искусственный Нос, привязанный к лицу ремешками. Суть истории в том, что девочка, позирующая для этой картины, дочь М. М. Эмбрези, министра, вскоре после написания картины умерла загадочной смертью.
И вот мы обращаемся к настоящему времени.
Здесь я должен заметить, что мой интерес к этому вопросу появился не вчера – я довольно долго собирал материалы и в течение многих лет работал над своей теорией.
Мой интерес к этому вопросу зародился время войны во Вьетнаме. Я тогда был специальным атташе, сотрудничавшим с американской разведкой, и в мои обязанности входило отслеживать и контролировать черно-белые фотографии, приходящие со стороны врага, – это были фотографии, нелегально сделанные в концлагерях, тюрьмах и тому подобное. Я также хотел бы добавить, что в этот период я переживал личную трагедию: моя супруга, остро переживавшая мое отсутствие, завела роман с неким молодым человеком и даже родила от него ребенка. Я искал утешение, с головой погрузившись в работу. И стал замечать на некоторых фотографиях то, что заставляло меня обращаться к ним снова и снова. То там, то здесь, то в самом уголке, то где-нибудь на заднем плане, возле бараков, появлялись фигуры с носом, искусственно приделанным к лицу. Часто фигура принадлежала мужчине, реже – женщине, а иногда ребенку. Впрочем, порой идентифицировать пол и возраст было довольно сложно – многие военнопленные от голода и болезней были так истощены, что половые различия стирались. Часто носившие нос находились возле братских могил – хотя не возникает сомнений, что они были живы.
Я откладывал эти фотографии, полагая, что, хотя мое начальство вряд ли может ими заинтересоваться, в них есть что-то необычное, заставляющее попристальнее к ним присмотреться.
Фигуры эти ассоциировались у меня с неприятными существами с картин Босха, теми, похожими на птичек, у которых на лице фальшивые, напоминающие клювы носы.
Моя коллекция подобных фотографий все росла, а вскоре те, где носы были, стали попадаться чаще, чем те, где носов не было. Я понял, что поскольку концентрация ужаса увеличилась – к тому времени мы стали получать ежедневные тайные донесения из лагерей, где держали пленных американцев и вьетнамских буддистов, – и количество носящих носы неуклонно выросло. На одной из них – я до сих пор храню ее в бумажнике – были запечатлены трое: мужчина, женщина и ребенок. Они шли к разрытой яме, подгоняемые охранниками с автоматами, в длинном ряду с другими, такими же усталыми и потерявшими надежду заключенными, одетыми в лохмотья, еле держащимися на обтянутых кожей костях. А эти трое повернули лица к камере и улыбаются. Кажется, они состоят из одних костей, не люди – ходячие скелеты.
И у каждого – Нос.
Вскоре, однако, дела другого рода увлекли меня настолько, что я забыл об этих фотографиях. Гораздо позже, уже после окончания войны, когда я поселился в Монреале, вдали от моей бывшей жены, ее сына и мужа (которые много путешествовали), я внезапно наткнулся на пачку этих фотографий (упомянутый выше снимок был среди них), и мой интерес вспыхнул с новой силой. Я начал искать другие источники – по роду деятельности я имел доступ к материалам, недоступным обычным людям. И мне стали попадаться фотографии из других регионов, где шла война – там тоже встречались фигуры с носами. Тогда я расширил поиски и обнаружил подобные фигуры на фотографиях времен Второй мировой войны. На одной из таких редких фотографий (к сожалению, утраченной в результате пожара) на митинге в Третьем рейхе отчетливо были видны две такие носатые фигуры: я помню эту фотографию очень ясно и в деталях, потому что одна из фигур стоит буквально вплотную к ногам Гитлера и неприятно усмехается в камеру.
Но и тогда мой интерес скоро угас, и я снова отвлекся, пока в 1979 году не взял в руки лондонскую газету, где на первой полосе красовалась фотография убитого президента Южной Кореи Парк Чанг Кхи. Справа от тела, глубоко на заднем плане, виднелась фигура с Носом на лице.
Я немедленно исследовал все другие фотографии, сделанные в это время, но ничего интересного не нашел.
Однако на той же неделе, рассматривая фотографию с места крушения пассажирского поезда, в котором погибло 45 человек, среди груды искореженного металла я обнаружил фигуру человека, на лице которого виднелся искусственный Нос, приделанный серебристыми ремешками. Человек этот, окруженный мертвыми телами, был совершенно и очевидно жив.
Я стал анализировать фотографии из моргов и с мест различных несчастных случаев и обнаружил сотни подобных фигур. Большинство фотографией были связаны с катастрофами или другими бедствиями, и я заметил, что число и поведение носатых фигур связано с числом жертв и масштабом разрушений. Чем страшнее было вокруг – тем более явственное удовольствие проступало на лицах носатых, особенно если речь шла о погромах и убийствах. О прямой связи, конечно, говорить нельзя, но определенная корреляция тут точно присутствовала.
Большинство фотографий, к сожалению, тоже уничтожены огнем.
Я, видимо, наткнулся в своих изысканиях на нечто, что прошло мимо внимания абсолютного большинства людей, что никогда никем не замечалось на протяжении всей истории человечества. Эта секта была засекречена, а ее тайны охранялись чрезвычайно бдительно (своего рода дьявольская масонская ложа), и ничто, кроме этих разрозненных фотографий, не указывало на ее существование. В общественном сознании Нос настолько прочно был связан с шутовством, дурачеством, что никто никогда даже не помыслил бы о том, что он может быть зловещим знаком, и это служило отличной страховкой от обнаружения и рассекречивания секты.
Следующим моим шагом стали поиски современных приверженцев Секты.
Задача эта оказалось долгой и трудной. Мне потребовались бы дни, чтобы перечислить тупики, тупики и тупики, в которые я упорно попадал: ложные пути, дезинформация (часто умышленная), интриги, обман, покушения на мою жизнь (да-да, было и такое!). В течение многих лет я дотошно изучал каждую крупицу информации, каждое самое нелепое предположение, способное привести меня к пониманию истинного положения вещей.
И несмотря на все попытки остановить меня – я преуспел.
Весной этого года моя навязчивая идея привела меня в Париж, где я рассчитывал встретиться с одним человеком в пирамидальной тени Эйфелевой башни. Я должен был ждать в одном кафе до трех часов, потом попросить официанта поменять мне столик на тот, что стоял рядом с моим. Был наполовину ненастный, наполовину солнечный апрельский день – из тех, в какие в воздухе веет бриз и то ли намекает на скорое тепло, то ли грозит возвращением холодной зимы. На мне было пальто, на шее кашне, на голове – котелок. В руках я нес зонтик. Все в соответствии с полученными инструкциями. Я чувствовал себя фигурой с картины Магритта[91], и мне казалось, что еще немного – и я воспарю в воздухе над этим красным кирпичным зданием через улицу, таким жестким и остроугольным на вид, будто оно было вырезано из картона.
Пробило три часа.
Я попросил официанта сменить мне столик, дал ему на чай во избежание возможного недовольства, пересел и стал ждать. Ничего не происходило. Тогда я купил у проходящего мимо торговца газету, развернул ее и стал читать. Так бывало уже много раз: я подождал бы еще минут десять и ни с чем отправился бы обратно в отель.
Но на первой странице газеты я увидел фотографию, на которой был изображен человек в котелке и с фальшивым носом. Я услышал, как скрипнули ножки стула у того столика, где сидел раньше, и человек с фотографии, во плоти, сел напротив меня. На его лице был Нос. А фотография, как я теперь отчетливо видел, была просто наклеена на газету.
– Я вижу, вы следуете инструкциям, – сказал он на том нейтральном, классическом, бесцветном английском, на котором изъясняются учителя английского во всех школах мира. Моего ответа он не ждал и протянул мне конверт со словами: – Возьмите это и продолжайте следовать инструкциям.
В конверте находились билеты на бейсбольный матч в Нью-Йорке.
На следующий день я сидел на трибуне переполненного стадиона «Янки». Ближе к концу рядом со мной образовались свободные места, чуть ли не восемь – исход матча был уже предрешен, хозяева поля взяли инициативу в свои руки, и многие зрители разъезжались по домам.
Я делал небольшие заметки, и тут место рядом со мной оказалось занято мальчиком, который, как я полагаю, спустился сюда с более дешевых мест наверху. Только когда он ко мне повернулся, я обнаружил, что под козырьком бейсболки у него на лице Нос. Криво улыбаясь, он вручил мне конверт и убежал.
В течение нескольких недель у меня было несколько подобных рандеву в общественных местах: театры, рестораны, лондонский зоопарк и площадь Пиккадилли, трамвай в Сан-Франциско. Происходило все одинаково, по единому образцу: посыльный, имеющий на лице Нос, приближался ко мне и передавал конверт с билетами или указаниями, что делать дальше, без комментариев и объяснений. Я неукоснительно выполнял все, что от меня требовали. Моя навязчивая идея стала наваждением. Я был полон решимости разгадать эту тайну.
Ложные носы стали встречаться мне повсюду: на дорогах, рынках, в магазинах – словно их владельцы подставляли себе под ноги коробки, чтобы непременно выделиться из толпы. Они преследовали меня, они проникли в мои сны. Мне снились мои родители, которые купали меня, совсем маленького, наклонялись, брызгали на меня теплой водой из ванночки и смеялись. И у них были Носы – золотые Носы, красные ленточки которых были завязаны у них на затылках.
Однажды в Сиэтле, штат Вашингтон, больной от бессонницы, я видел галлюцинацию: в дверном проеме моего номера стоял человек, у которого в оловянной коробке был серебряный Нос. Лица у человека не было – лишь чистый овал.
В день, когда случилась галлюцинация, мне и открылась тайна Секты.
После того как видение рассеялось, я все утро лежал в ванне. Мои глаза были плотно закрыты, но я не спал: я находился между сном и явью.
Послышался стук в дверь.
Я его проигнорировал.
Стук повторился.
Он вырвал меня из моего пограничного состояния. Мне было жутко: я услышал за дверью ванной комнаты еле уловимый смех и какую-то возню. Я поспешно вылез – и вовремя: как раз в эту минуту я увидел, что ручка двери ванной медленно поворачивается. В оцепенении я стоял посреди ванной, вода стекала по моим ногам, я дрожал от ужаса и холода и ждал, что сейчас за открывающейся дверью увижу человека без лица…
Но дверь открылась, и за ней никого не было. Только пустая прихожая.
Я очень быстро оделся в мой странный наряд с картин Магритта – черный котелок, зонтик, черные ботинки на шнурках – и рывком схватил свой портфель с собранными документами, захлопнув его со щелчком. Одна фотография – та, с фюрером и его носатой тенью – выскользнула при этом из портфеля и спланировала на пол. Я поднял ее и увидел, что на самом деле на ней было гораздо больше носатых, чем показалось сначала: платформа, на которой стоял Гитлер, просто кишела фигурами с носами.
Я поспешно сунул фотографию обратно в портфель и снова его защелкнул. Взял со стола у двери утреннюю газету и развернул: на первой полосе была фотография гангстера, утопленного в собственной ванной. Что-то, похожее на фальшивый нос, плавало в воде возле его мертвого лица.
Я выглянул в окно и увидел, как трое людей – мужчина, женщина и ребенок – входят в парадную дверь отеля восемью этажами ниже моего номера. Меня невозможно было не заметить, но они делали вид, будто не видят меня.
Я поправил галстук.
Потом снова выглянул – моя догадка оказалась верна: они стояли у входа и выжидательно смотрели на мои окна. Ребенок помахал мне рукой.
Это был тот самый парнишка с бейсбольного матча, с его кривой ухмылочкой.
Мужчина был тот же, что разговаривал со мной под тенью Эйфелевой башни.
Женщина тоже показалась мне знакомой.
И у всех троих были Носы.
Они снова вошли в отель, а я торопливо отпрянул от окна и поставил портфель поближе к двери.
На столе, где лежала газета, стояла бутылка с полиролью. Я отвинтил крышку и, отворачиваясь от ужасного химического запаха, начал расплескивать содержимое по комнате. Когда бутылка опустела, я сунул ее в портфель. Вынул из кармана пальто зажигалку и небрежно крутанул колесико.
Пламя вырвалось на волю слишком сильно, обожгло мне палец, и я попытался сделать его потише. Но у меня почему-то не получилось, и вместо этого огонь каким-то образом попал на полироль.
Наверное, произошел небольшой взрыв, судя по тому, как быстро занялось пламя. На мгновение я ослеп, а когда зрение ко мне вернулось, увидел, что комната со страшной скоростью наполняется дымом. Я услышал с улицы тревожные голоса, вопли и призывы на помощь.
Мужчина, женщина и ребенок каким-то образом проникли в мою комнату и молча улыбались, глядя мне в лицо, быстро связывая друг друга веревками.
Задыхаясь от дыма, я ощупью искал дверь, нашел ее, распахнул, выкатился в коридор и побежал вниз по пожарной лестнице. Прежде чем выйти на улицу, я остановился, чтобы слегка отряхнуться и привести в порядок одежду.
Я слышал позади крики.
Этот чертов дешевый отель, как коробка со спичками, моментально превратился в один огромный ревущий огненный шар.
Я с трудом открыл дверь на улицу и вышел.
Уже прибыли телевизионщики с камерами и журналисты с фотоаппаратами: фотографии сегодняшнего происшествия непременно украсят назавтра первые страницы многих изданий.
Я пошарил в кармане пальто, чтобы убедиться, что мой билет в Монреаль на месте, – он был там.
Многие репортеры и люди на улице были с Носами.
Передо мной упала женщина, вся в огне, она страшно кричала, и она тоже была с Носом. Это была та, из моего номера, ее руки все еще были связаны сзади веревкой.
И в эту секунду я вспомнил, что оставил в номере портфель.
Я повернулся и побежал назад, не обращая внимания на стену огня, которая рванулась мне навстречу.
Как вы сами понимаете, мне больно об этом говорить.
Я ничего не вижу через эти повязки, и мне не сказали, смогу ли я видеть, когда их снимут.
Что самое ужасное – теперь мои доказательства существования Секты, скорее всего, утрачены безвозвратно.
Правда, есть ссылки на литературные источники, но без моих примечаний они слишком разрозненны, и их придется восстанавливать заново. Существует и другая документация, ее можно и нужно снова собрать. Говорят, та фотография, которую я много лет хранил в бумажнике, никак не может служить доказательством моей теории, ибо изображенные на ней трое людей – мужчина, женщина и ребенок – изображены не в концентрационном лагере, а в Луна-парке, причем Нос есть только у ребенка, а всем остальным кто-то пририсовал его фломастером, а тот, кто делал эту фотографию, прятался в кустах, потому что в самом центре видны мелкие листья и ветки.
Но меня это нисколько не смущает.
Нисколько.
Почему?
Потому что у меня имеется самое убедительное и неопровержимое доказательство существования Секты.
Я не испытываю ни малейшего сомнения в ее существования и легко могу это доказать.
Как?
Это очевидно.
Несмотря на все показания, которые были даны здесь сегодня против меня; несмотря на всю вылитую на меня ложь и обвинения; несмотря на лживые утверждения неуважаемого господина прокурора о том, что я нарочно поджег отель, чтобы убить мою бывшую жену, ее мужа и сына – просто потому, что она бросила меня и родила ребенка от другого мужчины, пока я был на войне, что, как утверждает неуважаемый господин прокурор, привело меня к помешательству и заставило выслеживать их в течение многих месяцев и даже лет, а в конце концов убить – несмотря на все это, я совершенно точно знаю: если бы эти повязки, которые сейчас находятся на моей голове и глазах, были сняты, если бы мое расплавленное лицо и выжженные глаза могли стать прежними, если бы я мог видеть сквозь слой бесполезных мазей и акры белых бинтов, окутывающих мою голову… Я абсолютно уверен: если бы я мог сделать это – то увидел бы на лице каждого из вас, каждого из двенадцати присяжных, которые вынесли мне смертный приговор, то самое украшение, о котором я столь красноречиво и долго говорил…
Курт Андерсон
Секретный агент[92]
Он испытывал почти физическую боль, когда приходилось врать, и это было крайне неудобно для того, кто большую часть своей жизни занимался шпионажем.
Раньше, когда все шло по плану, год за годом, год за годом, он иногда позволял себе маленькие промахи: кто-то мог увидеть его летящие по небу сани, а кому-то из детей или особо чадолюбивых родителей он открывал, кто он и где живет. Разве это имело тогда значение? И потом, говорил он себе, это укрепляет связи с жителями Земли. Но главным образом – это немного скрашивало его одиночество.
Когда люди интересовались родом его занятий, он поначалу отвечал что-нибудь вроде «антрополог» или «писатель». Но в последнее время его ответы опасно приблизились к правде. Эти дерзкие жесты саморазоблачения щекотали ему нервы, как любовная прелюдия. Но он никогда не ставил себя под реальную угрозу. В Америке двадцать первого века очень удобно быть очаровательным и обходительным, хорошо одетым, ухоженным, умным, внимательным стариком англосаксонского вида, позволяющим себе одно-два странных замечания.
«Я шпион, – стал говорить он о себе, улыбаясь и подмигивая. – Нахожусь здесь с долгосрочной миссией сбора информации. Но миссия у меня сверхсекретная, а потому, если не возражаете, больше я вам ничего не скажу».
Он всегда походил на старика, даже когда был молод, потому что в самом начале, как только принялся за эту работу, отрастил длинную бороду – ему надо было скрыть фиолетовую штриховку шрамов от пластических операций на шее и подбородке. Теперь, когда он и вправду состарился, ему нравилось, что внешний облик соответствует внутреннему содержанию. Он выглядел стариком – и по любым меркам был стариком. Одной ложью меньше.
Конечно, если бы он сказал правду – даже сумасшедший счел бы его сумасшедшим. Сообщили бы властям, и тогда – даже в эту сравнительно просвещенную и либеральную эпоху – он потерял бы свободу действий на всю оставшуюся жизнь. И получилось бы, что проект, которому он посвятил столько времени и сил – да, по обязанности, но в то же время и с большим энтузиазмом, – что этот проект пошел бы псу под хвост.
Хотя в последние годы его отношение к возможности попасть в психлечебницу или тюрьму изменилось. Конечно, круглосуточное наблюдение и лишение свободы – это неприятно, но в таком случае у него была бы видимость того, что он контролирует свою жизнь.
Осуществлять миссию становилось с каждым годом все легче – этому очень способствовало развитие Интернета и телевидения. Хотя и с этой стороны возникали большие сомнения – в целесообразности проекта при такой массовой доступности информации. Вдруг проект уже давно никому не нужен?
И все же он свято продолжал исполнять четыре главные директивы: оставаться на месте, о котором известно в штабе, соблюдать всю возможную конспирацию и секретность, продолжать вести наблюдение за людьми и обществом и ожидать «операции по возвращению». Операция по возвращению – ближайший по смыслу английский перевод слов приказа, отнюдь не «спасение» – образчик несокрушимой бюрократии, столь возмущавшей его с момента аварии. (Он перешел на родную речь? Не исключено.)
Он был здесь, в городе, в десятки раз более крупном, чем тот, куда он прибыл когда-то. Вел наблюдение – и ожидал. Вел наблюдение – и ожидал. Наблюдал – и ожидал…
Прочитав в один приятный прохладный день «Конец игры» и «В ожидании Годо» в Чикагской публичной библиотеке, он написал Сэмюэлу Беккету[93] в Париж восторженное письмо, в котором отозвался об этих пьесах как о «должно быть, самых глубоких литературных произведениях со времен Шекспира». Пьесы, продолжал он изливать свои восторги, «сделали это Рождество самым веселым в моей жизни». В ответ он получил короткое, бездушное, формальное письмо, отпечатанное типографским способом, которое даже показалось ему забавным. Хотя он не производил впечатления весельчака, но при этом никогда не терял чувства юмора. По свойствам своей натуры и в связи с обстоятельствами собственного существования он многое мог предвидеть.
Он был скорее заинтригован, чем обеспокоен, когда обнаружил, что на портативном маячке впервые за многие годы начал вспыхивать световой сигнал. Он не был вполне уверен относительно того, когда именно появился сигнал, потому что хранил передатчик на полке в туалете спальни и проверял только раз в месяц, всякий раз чувствуя себя довольно глупо, когда доставал его с полки, чтобы – в который раз! – удостовериться, что прибор исправен (батарейки… куда там Розовому Кролику «Энерджайзеру»!), звуковой сигнал в порядке и связь в безопасности, а потом подождать десять секунд светового сигнала, в очередной раз не дождаться – и положить передатчик обратно на полку.
Так было до памятного вечера 16 сентября 2007 года, когда он увидел фиолетовое свечение и заорал так громко, что сосед снизу позвонил, чтобы узнать – все ли в порядке и не случилось ли какой беды. Согласно и инструкциям, было предусмотрено девять различных световых сигналов для каждого вида аварийной ситуации, и фиолетовый означал, что датчики, находящиеся в 2400 милях отсюда, на внешней станции, теперь выставлены на солнце.
Когда станция была только построена, очень много лет назад, многофутовая толщина льда над ней полностью гарантировала секретность. Никто, никакие пери, амундсены, бэрды и просто эскимосы, так далеко на север не заходил.
Но в последние годы таяло все больше арктического льда, а лето 2007-го отправило в открытое море чуть ли не треть ледового покрова. Теперь верхушка станции, стопятидесятифутовое отверстие и резервуары лишь слегка прикрыты водой и прекрасно видны. И кроме того, на территории Арктики тут и там функционируют многочисленные исследовательские станции, а спутники могут делать с высоким разрешением фотографии мельчайших соринок, валяющихся на земле.
Почему же они так долго его не находили?
Конечно, зимой лед может образоваться снова и спрятать все под собой, но в течение трех лет он с нетерпением ждал выпусков новостей с сенсацией «Недалеко от Северного полюса обнаружена высокотехнологичная “Атлантида”!» – и глобальной истерии, возникающей сразу после таких эфиров. Он действительно волновался, как будет воспринята эта информация людьми в массе, – волновался, что могут произойти «непредвиденные культурные и онтологические последствия», как выражались в штабе. Но в глубине души лелеял надежд у, что люди в основном уже готовы воспринять эту информацию и после некоторого неизбежного шока смогут приспособиться к новым реалиям.
Наверное, это эгоистично, но ему хотелось снова увидеть своими глазами станцию, сравнить то, что запечатлелось в памяти и уже подернулось туманом, с новыми цифровыми фотографиями. И хотя он чувствовал себя слегка бунтовщиком (по отношению к чему?) и даже изменником (по отношению к кому?), все же был приятно взволнован перспективой того, что наконец-то тайна, о которой знал он один, станет достоянием всех и каждого.
В самолете, летящем из Осло в О`Хаару, Нэнси Цукерман вспоминает расхожую мысль, которая рано или поздно приходит в голову всем, кто побывал на Шпицбергене: «Это словно жизнь на другой планете». Недаром именно там НАСА содержит научно-исследовательскую станцию, моделирующую условия жизни колонии на Марсе.
Нэнси всегда любила открытые пространства, любила проводить время на воздухе. Уже в семь лет она могла нацепить живого червяка на крючок спиннинга и поставить палатку. А в восемь, после второго «Индианы Джонса», она окончательно и бесповоротно решила, что станет исследователем. Раньше взрослые только снисходительно улыбнулись бы девочке, которая заявила бы о таком своем желании. Но в двадцать первом веке люди покровительственно улыбались в ответ не потому, что она девочка, которая хочет стать исследователем, а потому, что столь желанная для нее профессия перестала быть востребованной.
К счастью, она была коммуникабельна и уверена в себе, хороший командный игрок – и в то же время вполне независимая одиночка. «Если бы я была супергероем, – сказала она как-то, – я бы хотела быть кем-нибудь из второй лиги Людей Икс или Лиги Справедливости». Поэтому занятия наукой вообще и той ее отраслью, которую она в результате выбрала – геофизикой, – ей вполне подходили. Она провела полтора года на удаленной от мира станции в Лунгиэрбюэне, городе на Шпицбергене, самой что ни есть Северной Норвегии, в тысяче двухстах километрах от Осло и всего шестистах километрах от Северного полюса. И совсем не страдала от одиночества: хорошая компания, чашечка кофе с людьми из разных частей света, худо-бедно говорящих по-английски, работа в течение полугода при незаходящем солнце. А Эйнар, молодой шахтер, единственный из них уроженец Шпицбергена, даже не подозревающий о том, насколько он самобытен, помог скоротать шесть месяцев полярной ночи, вопреки – а может, и благодаря тому, что почти не говорил по-английски. Еще она играла в сквош, плавала в бассейне, фотографировала.
Нэнси была связана с одним проектом, который рассматривал возможности сохранения СО2 в водоносном слое песчаника путем бурения скважин, и еще с одним – где проверяли, можно ли увеличить толщину ледяного покрова, качая морскую воду на лед и позволяя ей замерзнуть. И там и там были получены неплохие результаты, методы были усовершенствованы, разумные успехи достигнуты. Конечно, это не было похоже на тот героизм, который она воображала себе ребенком, но к тридцати годам она научилась идти на компромиссы и соотносить свои устремления с потребностями науки и реального мира.
Так она думала еще несколько недель назад.
На борту «Бесстрашного», шестидесятивосьмифутового научно-исследовательского судна, принадлежавшего университету, она оказалась со своими студентами – в пятидневной поездке по южному краю ледового покрова.
11 июля, около двух часов ночи, Нэнси, страдая от бессонницы, села в моторную лодку и отправилась поближе ко льду – ей хотелось пофотографировать, она даже надеялась поснимать белых медведей. Было довольно тепло, 46° по Фаренгейту[94], небо абсолютно безоблачное и, разумеется, яркое солнце. В тридцати ярдах от ледника, в недавно образовавшейся лагуне, она выключила мотор и позволила лодке дрейфовать, а сама села, скрестив ноги, надеясь поймать удачный кадр и держа фотоаппарат в полной боевой готовности.
Прошло полчаса. Пролетело мимо несколько крачек, но ни тюленей, ни медведей она не видела.
Когда послышался этот глухой, тупой звук – она подумала, что лодка столкнулась под водой с обломком льдины. Нэнси огляделась и присмотрелась. Лодка двигалась по воде совершенно свободно, несмотря на то что справа и слева от нее находились некие подводные структуры. Больше всего они напоминали причал для яхт.
Что за черт?!
Нэнси начала исследовать воду вокруг лодки древком весла и в полутора футах от поверхности воды наткнулась на что-то твердое. Оно походило на трубу… большую трубу… диаметром – Нэнси очистила и разгладила твердую поверхность – несколько футов. Она перешла на правый борт, чтобы там проделать то же самое, – и обнаружила еще одну трубу, идентичную первой и расположенную параллельно. Расстояние между ними равнялось десяти – двенадцати футам.
Очень странно.
Затонувшее судно? Она моментально отогнала эту глупую и ребяческую мысль: глубина здесь была порядка мили. Даже если бы судно потерпело аварию, оно никак не могло бы плавать у поверхности. Это не могли быть также внезапно всплывшие трубы нефте– или газопровода. Если, конечно, блин, она не обнаружила неизвестное мелководье или даже риф в Северном Ледовитом океане. Но суть даже не в том, что она обнаружила. Главное – что-то обнаружила!
Встав на колени на палубе, она стала отталкиваться веслом, продвигаясь между трубами задом наперед: толчок – несколько ярдов вдоль побережья, снова толчок – снова побережье – в направлении расщелины.
Неожиданно лодка остановилась, пойманная в ловушку между таинственными трубами. Оказалось, что они не параллельны друг другу, а расположены под углом, и сейчас лодка Нэнси уперлась в вершину этого угла. Лодка застряла намертво, не двигаясь с места. Нэнси попробовала подтолкнуть ее – и потерпела неудачу. Присев и высунувшись прямо рядом с мотором, Нэнси исследовала веслом воду позади лодки – и нащупала твердую гладкую поверхность. Но это была не труба.
А если и труба – то другая, похожая на дымоход. Обеими руками Нэнси затолкала весло в отверстие трубы.
И задохнулась – потому что ощутила, как что-то медленно и неотвратимо засасывает весло.
Нэнси застыла от удивления и страха, не в силах поверить тому, что видела: вода чуть ниже лодки начала кружиться, формируя трубчатую волну длиной около ста футов, но, в противоположность обычной, прибрежной волне ломающегося прибоя, волна образовывалась не в высоту, а в глубину, и вместо гребня у волны была воронка – в десяти футах от поверхности.
Нэнси стояла, смотрела и думала о матери и о братьях своего покойного отца и о том, что никогда никто не даст ей кредит на изучение этого странного, дикого, перевернутого цунами – потому что прежде оно просто-напросто ее прикончит.
Но лодка не утонула, ее не засосало волной под воду – она продолжала мирно покачиваться на воде. Другими словами, в море сформировалась своеобразная канава футов десяти шириной, стенки ее достигали в высоту тоже примерно десяти футов, основание пенилось и хлюпало. А Нэнси Цукерман сидела в лодке, застрявшей между двух здоровенных труб, теперь уже отчетливо выступавших на поверхность, на самой вершине этой прекрасной, невообразимой канавы.
Как в четырнадцатой главе Исхода – воды моря разделились, по левой и по правой руке ее образовались стены бурлящей воды. Но даже в этот волнительный момент Нэнси не потеряла присущей ей веры в науку и в то, что все можно объяснить, если найти причину. Чудеса – удел невежества, временное явление, которому непременно найдется научное толкование. Какой-то гигантский механизм засасывал сто тысяч галлонов морской воды, от чего и формировалось полуцилиндрическое пустое пространство. Это было потрясающе – но в то же время походило на аттракцион «Водный мир» 1-25 в Денвере. У Нэнси хватило присутствия духа, чтобы нажать кнопку на GPS, чтобы определить, и еще раз – чтобы сделать запись: долгота 14°48′53'' восток, широта 86°19′27'' север.
И тут она была вознаграждена – хотя одновременно и напугана – тем, что из-под лодки высунулся длинный эластичный синий рукав и обнял лодку, как вакуумный пакет, с характерным «тршу-у-у-у-уп». Да, явно машина – не Бог и не дьявол. Поскольку лодка начала двигаться медленно и плавно, Нэнси рассмотрела возможные пути спасения: она могла бы нырнуть и отплыть подальше от этого места, могла бы добраться до твердого льда и вылезти на него раньше, чем началась бы гипертермия, а там, на льду, просто подождать, пока ее найдут спасатели с «Бесстрашного», заметив ее отсутствие и отсутствие лодки.
Но ей было любопытно. И любопытство заставило ее остаться в лодке.
И пока неизвестная машина погружала ее в туман и темноту, Нэнси старалась максимально запомнить все, что видела, слышала и обоняла, – она ведь была исследователем.
Двенадцать дней назад его маячок – освобожденный из заточения на полке в туалете и торжественно водруженный на журнальный столик – начал чередовать фиолетовые всполохи с красными. Красный цвет означал, что кто-то вошел внутрь. И еще – что тот, кто туда проник, теперь с легкостью обнаружит месторасположение далекого маяка: он был четко обозначен и мигал на все еще работающей карте.
Он думал избавиться от приемника, рассматривал варианты отправки его по почте и даже размышлял о том, чтобы утопить его в реке Чикаго – надо же сбить со следа собак. Но неожиданно признался себе, что хочет быть обнаруженным. Да. Впервые в жизни он честно сказал себе: «Я хочу, чтобы меня нашли».
Он привел в порядок записи и фотографии, всю хронику. Упаковал чемодан и навел чистоту в комнате. Он безостановочно смотрел новости по кабельному телевидению и отслеживал их в Интернете. Разумеется, это был вопрос времени – и все же он удивился, когда раздался звонок в дверь.
Он ожидал увидеть вертолеты и прожектор, бойцов спецназа со щитами в руках и масками на лицах, врывающихся через двери и окна и пускающих в ход автоматы и парализующий газ – он даже практиковался в падании на пол и скрещивании рук за головой. До Гайдпарка и дома Обамы отсюда всего десять минут ходу – и это должно было придать сенсации еще более захватывающий характер.
Но вот он стоит и смотрит в окно, услышав сигнал интеркома: внизу, на Кимбарк-авеню, все так же мчатся автомобили, все так же прогуливаются, болтают или спешат куда-то люди – и никаких тебе эвакуаций, спецопераций, специальных транспортных средств, все как всегда…
Снова раздался звонок в дверь.
Ему стало интересно – это парень из UPS?
– Да!
– Здравствуйте, – похоже, женщина.
– Да!
– Я кое-кого ищу… ищу того, кто… мгм… кто живет в 86 градусах 19 минутах 27 секундах на север…
Он усмехается, открывает дверь и снова удивляется: женщина, совсем молодая и совсем одна – даже без оружия, во всяком случае на первый взгляд.
Она протягивает правую руку:
– Я – Нэнси Цукерман.
– Здравствуйте. Я – Николас Уокер.
– Я исследователь, – говорит она. – Из Арктики.
– Правда? – Он жестом приглашает ее войти. – Я тоже. Какая удача для нас обоих!
Она откладывает в сторону пальто, которое он вручил ей при входе, и довольно нервно пытается объясниться. Почему она была в Арктике, как она обнаружила станцию во время дрейфа на лодке, как случайно веслом запустила механизм и благодаря этому оказалась внутри. Сначала она думала, что это военный объект – русский, американский или китайский, но потом, когда провела там часы, исследуя интерьер, – специфические материалы, формы и технологические интерфейсы, необычная система освещения, незнакомая письменность, непонятные изображения – ей в голову пришла другая версия, совершенно безумная на первый взгляд. Рассказывала, как все сфотографировала, включая пульт управления и карту, на которой одиноко мигал крошечный огонек посреди Северной Америки. И как потом, уже в Лунгиэрбюэне, на собственном компьютере вычислила точное расположение этого огонька: 41 градус 47 минут 54.1475 секунды на север и 87 градусов 35 минут 41.7095 секунды на запад, Саут Кимбарк-авеню между 53-й и 54-й улицей, Чикаго. Как взяла со станции несколько мелких вещиц, включая его фото – то самое, которое она показала консьержке внизу, чтобы найти его квартиру.
Она протягивает ему фотографию – и он говорит:
– О, это мое лучшее фото. Я был молод. Так молод!
Он переворачивает фото вниз лицом и смотрит на Нэнси.
Они разговаривают уже почти десять минут, а она все еще не спросила, кто он такой и что здесь делает. Это замечательно. Он ведь никуда не спешит.
Она слегка сбита с толку.
– Должна сказать, я невероятно взволнована. Это невероятно. Это выглядит так, будто я сошла с ума или будто меня буквально вознесли на небеса. Это… какая-то новая степень волнения, – переводит она дыхание и добавляет: – И еще я боюсь. Мне страшно.
– Страшно? Вы боитесь? Меня?! О нет, не надо. Не стоит.
– Но я боюсь не вас. Меня пугает то, что я никому об этом не сказала: ни коллегам, ни боссу, ни кому-то из правительства, ни даже маме… Я не знаю, каковы правила. И я не знаю, какое дерьмо может из всего этого получиться.
Как интересно!
– А почему вы решили держать это в тайне?
Уж он-то хорошо знает про тайны и секреты.
– Ну, возможно потому, что… может быть, я беспокоилась… хотя нет. Скажу вам честно: я хотела сама во всем разобраться. Дойти до сути и быть первооткрывателем – как Колумб или Магеллан. Как Галилео или Эйнштейн. Впрочем, извините. Вы ведь знаете, кто они?
Он улыбается:
– Да.
– Прежде чем все остальные узнают обо всем и подвинут меня с дороги – я хочу сама исследовать и понять все, что мне доступно. Я хочу быть экспертом.
Ему нравится эта девочка.
Он сделает ей подарок, о котором она так мечтает.
– О господи, – она роется в сумке и извлекает оттуда два магнитофона. – Могу я сделать запись нашего разговора?
– Разумеется. – Он замечает в сумке знакомый предмет и спрашивает: – Вы нашли золото? Там, на станции.
Она слегка смущается, даже краснеет и вытаскивает из сумки золотой полуфунтовый цилиндр размером с тюбик от помады:
– Я взяла это как образец для исследований. Вы можете забрать обратно.
Он поглаживает слиток пальцем.
– И вы говорите – вы видели на станции все эти изображения?
– Да. На трех огромных сферических экранах. Как в офисе.
– Слева и немного назад от входа?
– Сотни картинок на мониторах, 3D фотографий, цветных, хижины, здания, города, сельскохозяйственные животные, горшки, телеги, солдаты, дети, храмы, похоже, – со всех континентов, Европа, Азия, Африка…
Ему не хочется выглядеть напыщенным и самодовольным, но все же он не может сдержать улыбку осведомленности и прерывает ее:
– Я знаю. Это я их сделал.
– Вы снимали сверху? И я полагаю, с очень мощной линзой, да?
– Сбор информации должен вестись тайно. Я старался минимизировать эффект Хоуторна – люди ведут себя совершенно иначе, когда догадываются о том, что за ними наблюдают.
– Но многие фото выглядят чрезвычайно древними. То есть не сами фотографии, а то, что на них изображено, – люди, здания и прочее.
– Они действительно древние.
Она как будто колеблется, прежде чем решается задать следующий вопрос:
– Так вы… Вы делали эти фото
«Видимо, я была права, – думает она, – когда предположила, что ему никак не меньше двухсот лет».
– И движущиеся изображения тоже. Своеобразное видео – более или менее. С того дня, как я прибыл и до того момента, как моя камера вышла из строя. К этому времени уже были изобретены земные технологии, поэтому мне показалось нецелесообразным и бессмысленным запускать ее снова.
– Могу я спросить вас… о вашем возрасте?
На этот раз он делает паузу – ему интересна ее реакция.
– Станция была установлена в четыреста двадцать девятом году. Нашей эры.
Она смотрит на него, не в силах вымолвить ни слова. В голове ее происходит мучительная борьба.
Он снова повторяет ответ, изменив формулировку, словно пытаясь помочь ей осознать этот факт:
– Я прибыл сюда тысяча пятьсот восемьдесят девять лет назад.
– Вам тысяча шестьсот лет?
– Тысяча восемьсот семь. Солидный возраст даже для моей планеты.
«Ну вот, – думает она, – наконец-то… “для моей планеты”… Эта версия казалась безумной, а ведь она – единственное разумное объяснение всего этого».
Она пытается нормализовать дыхание:
– Где… откуда… с какой вы планеты?
– Мы называем ее, – на мгновение его голос превращается в нечеловеческое шипение и гул, – Вризхонгил. – И снова – на английском, без малейшего акцента: – На самом деле это спутник, который вращается вокруг более крупной планеты. Ну а та вращается вокруг нашего солнца, разумеется. Приблизительно в шестидесяти двух световых годах отсюда. Не так уж далеко, если разобраться. Но достаточно далеко, чтобы потребовался я.
Нэнси продолжает молча смотреть на него. Это что, на самом деле? Это все не сон?
Он представлял себе этот разговор тысячи раз, даже иногда репетировал.
– Вы, наверное, думаете, не сумасшедший ли я. Честно говоря, за эти годы были моменты, когда я и сам начинал сомневаться: может, я и правда безумен? Может быть, вся эта история со шпионажем, полярной станцией и моим присутствием на чужой планете, где меня оставили почти две тысячи лет назад, – плод воспаленного воображения или шизофренический бред жалкого спятившего старика? И в те моменты, когда переживал подобный экзистенциальный кризис, я использовал одно сильнодействующее средство, чтобы доказать себе, что я нормален и что я – тот, кем себя считаю.
Он берет с журнального столика маникюрные ножнички и с силой втыкает их себе в ладонь правой руки. Его кровь – оранжевая, как фанта, капли ее попадают на стол и, шипя, прожигают дерево, как кислота.
– Конечно, – говорит он, беря тряпку, чтобы вытереть стол и руку, – скептик может подумать, что это фокус, театральный эффект. Но вы, мисс Цукерман, вы видели мою станцию в Арктике. И видели там мои фотографии.
– Да.
– Поскольку у вас есть все эти свидетельства, я очень рассчитываю на то, что мне не придется убивать себя, дабы доказать, что я говорю правду.
Он улыбается. Ему и правда совсем не хочется вынимать глаза из орбит, или показывать ей свой раздвоенный фосфоресцирующий член, или демонстрировать отсутствие заднего прохода.
– Я вам верю, – говорит она.
Он рассказывает, что его правительство разработало систему контроля за жизнью на планетах, которые могут быть полезны для вризхонгилианцев, что Земля была одной из этих ста шестнадцати планет и что он прибыл сюда после восьмидесятитрехлетнего полета. Большой корабль нес сразу четыре корабля-разведчика, которые потом распределились по четырем находящимся рядом планетам, вместе с наземными станциями и отдельными экспедиционными самолетами. Предварительно были собраны разведданные и сделаны фотографии людей, это было нужно, чтобы пластические хирурги на борту корабля-носителя привнесли во внешность необходимые изменения: модернизация ушей, удаление внешнего хряща шеи, придание коже убедительной мягкой структуры и соответствующего цвета.
Его станция была установлена в полярных льдах.
И миссия началась.
Сигнал от Земли до Вризхонгила идет шестьдесят два года, поэтому коммуникация была затруднена и непрактична. Он проводил каждый год шесть недель на полевых работах: облетал вокруг земного шара, фотографировал, снимал видео, наблюдал за населенными пунктами, делал наброски примечаний – а остальное время посвящал редактированию и анализу собранного материала.
– Ха, – говорит она.
– Что?
– Многовато времени для редактирования и анализа.
– Да, конечно. У нас есть проблемы с производительностью. Но видите ли, мы спим от двадцати до двадцати одного часа в сутки. Ваша способность долго не спать – это, пожалуй, единственное, чему я завидую у людей.
Он не стал добавлять, что есть кое-что, что он считает чудовищным в людях: например, потребность в еде и последующем избавлении от съеденного. У любой цивилизации существуют отбросы и выродки, убийцы и психопаты, извращенцы и телевизионные проповедники. Но на Земле каждый человек жует еду и переваривает ее, а потом исторгает из себя дерьмо – и это внушает ему глубочайшее отвращение.
Один раз в сто лет, говорит он, корабль-носитель должен был посещать его и забирать наработанный материал – копию подробной мультимедийной хроники жизни на Земле за столетие. И между прочим, каждый из его шести первых отчетов получил в штабе наивысшую оценку.
– Таким образом, там, на вашей планете, узнавали о том, что происходит на Земле, только через сто лет?
– Или больше.
– И еще в течение ста лет вы не могли услышать никакой реакции, никакого ответа?
Он пожимает плечами:
– Скорость света есть скорость света… ее никто не отменял.
В тринадцатом веке, когда заканчивалась восьмисотлетняя командировка, его должен был сменить другой агент, а он должен был вернуться на Вризхонгил и отработать в штабе еще порядка пятисот лет – до выхода в отставку. Но в 1229 году корабль-носитель не прилетел. Корабль-носитель вообще больше никогда не прилетал.
Он так и ждет с тех пор. И всегда находится в зоне доступа. Правда, хронику уже не ведет. Хроника, говорит он, сегодня выглядит довольно нелепо.
Он объясняет, что люди с его планеты обладают выдающимися с точки зрения земных стандартов способностями – они могут в совершенстве овладевать местными наречиями, и он пользовался этой способностью: дважды в год, во время своих полевых экспедиций, в июне в Южном полушарии и в декабре в Северном, он находился среди людей инкогнито. Если вдруг ему угрожала опасность или кто-то пытался его захватить – он приводил в действие оружие, длинную палочку, которая временно парализовала любое живое существо на расстоянии 200 футов – паралазер. За 1442 года он использовал оружие 373 раза – не так уж редко. Кроме того, когда его самолет летел очень близко к земле – люди иногда его замечали, и это вызывало у них страх и тревогу. Чтобы продемонстрировать им свои добрые и мирные намерения, она давал им бусы, символы и кусочки золота.
– Да, – он словно слегка оправдывался. – Участвующие в опросах вправе рассчитывать на небольшое вознаграждение – это записано в нашем стандартном протоколе.
– А станция, – спрашивает Нэнси, – была установлена в Арктике из соображений конспирации?
Он кивает.
– Да. И для моего личного комфорта тоже. Вризхонгил – довольно прохладная планета. Все эти адские месяцы, – кивает он на окно, – я не устаю благодарить того, кто изобрел кондиционер.
Нэнси сидит здесь в его свитере – в комнате очень холодно.
– Место, где я родился, считается у нас теплым, – говорит он. – Там климат примерно как в Фербенксе. Был. Ну, так или иначе…
– Тогда почему вы здесь сейчас? Почему не в Арктике?
– Самое подходящее место для меня, а?
Но она не принимает его шутки.
– Несчастный случай, – произносит он.
Он как раз заканчивал свой очередной ежегодный облет Северного полушария, только что повторно посетив и запечатлев большой индейский город Каокия – в месте слияния Миссисипи и Иллинойса. Летя назад, к станции, он внезапно потерял управление и разбился у озера Мичиган. Ему удалось спасти золото, паралазер, видеооборудование и маяк (он коснулся проблескового устройства на столе), а самолет затонул.
– В таком случае порядок действий определен очень четко: нужно находиться максимально близко к месту аварии и ждать подмоги… Кроме того, у меня и не было возможности вернуться в Арктику. Поэтому я построил в лесах жилище и сосуществовал с аборигенами. Время от времени мне приходилось размахивать моим паралазером, чтобы чувствовать себя в безопасности. И боюсь, я никогда не разуверял их в существовании Белого Бога с Неба.
– Извините, а как же европейские поселенцы?! Что вы скажете о них?
– Они прибыли позже. Намного позже, – он делает паузу, возможно – для усиления эффекта: – Триста пятьдесят шесть лет спустя. Я потерпел крушение в феврале тысяча триста семнадцатого года. Когда прибыли французы, они, к счастью, пропустили мимо ушей рассказы индейцев: еще один сверхъестественный герой среди множества сверхъестественных героев у дикарей.
– Так, значит, чтобы прокормиться, вы охотились и занимались собирательством?
– Я не ем вообще. Мое тело поглощает питательные вещества прямо из воздуха. – В этот момент он начинает испытывать неловкость от мысли, что она может захотеть воспользоваться его санузлом. А там нет и никогда не бывает туалетной бумаги.
Он рассказывает ей, как перебрался в Чикаго практически с момента его основания, как продавал золото, работал где придется, чтобы не тратить запасы золота, как потерял видеокамеру и паралазер в большом пожаре 1871 года, как трудно было в те времена с подоходным налогом, удостоверением личности и карточкой социального обеспечения. Разумеется, он никогда не обращался за медицинской помощью к врачам и старался менять место жительства до того, как соседи успевали заметить, что он вообще не стареет. Это его четырнадцатая квартира. И за исключением тех лет, что он провел в Виннетка, с 1940-го по 1960-й, чтобы испытать на себе особенности проживания за городом («Антрополог всегда остается антропологом»), начиная с 1837-го, он жил в Чикаго.
Они разговаривают уже больше трех часов. А до ее прихода Николас бодрствовал тоже порядка трех часов. Он становится все более сонным.
– Вы так ничего и не рассказали о вашей планете, – говорит Нэнси. – Ваши люди, ваша история… у нас так много тем для разговора!
– Да, действительно. Но если не возражаете – я бы хотел закончить на сегодня и продолжить нашу беседу завтра.
– О, разумеется, конечно, извините…
А что если он сбежит? Или скоропалительно умрет? Тогда, успокаивает она себя, у нее останутся записи сегодняшнего разговора, фотографии – она сфотографировала его, его станцию и знает ее местоположение. Так что все в порядке.
– Спасибо. Все это так… необычно… так странно… я не могу подобрать слов, чтобы высказать… Спасибо.
– Я тоже рад. Мне приятно, что именно вы – тот человек, кто совершил это открытие. Я очень, очень удачлив, мне повезло.
– Вам повезло? Нет уж, это я как будто выиграла джекпот в лотерею.
Он начинает хихикать. И хихиканье, по мере того как он все больше расслабляется, превращается в ржание.
Что это? Она испугана. Он что, собирается ей сообщить, что все это розыгрыш, обман? Что он – актер в каком-то невероятном, тщательно продуманном реалити-шоу?
– Простите меня, – говорит он, все еще смеясь. – Усталость напрочь лишила меня манер. Простите.
– Но в чем дело?
– Есть другая часть истории, которую вам следует знать. Я собирался приберечь ее на завтра. Но теперь, когда я вас так расстроил, придется все рассказать прямо сейчас.
И он начинает – с более подробного, чем раньше, описания своего самолета: маленький, всего 26 футов в длину, большой прозрачный купол, полозья вместо колес и много навигационных приборов спереди фюзеляжа.
– Когда люди Севера видели мой самолет, скандинавы, саамы и другие, девятьсот или тысячу сто лет назад, – как он летит по небу в самом разгаре зимы – как вы думаете, как они его воспринимали?
Нэнси качает головой – она понятия не имеет, что он пытается сказать.
– Летающие санки, в которых сидит бородатый человек, приносящий подарки.
– О господи!
– А кто везет эти санки? Никто? Этого быть не может… на фюзеляже множество антенн. И эти антенны казались им… чем?
– О боже!
– Правильно: рогами северных оленей.
У нее было почти три недели, чтобы привыкнуть к мысли, что она обнаружила следы существования внеземной цивилизации и что она может вступить в контакт с существом с другой планеты. Но живой Санта Клаус – это уже слишком…
– Когда люди спрашивали, как меня зовут, я использовал свое настоящее имя, приспосабливая его к местному наречию: Николас, Николай, Никола. И когда они спрашивали, где я живу, – я тоже не видел никаких препятствий для того, чтобы сказать правду: «За горами Корватунтури, – говорил я, – на самой макушке мира». Правда, не помню, чтобы когда-нибудь я упоминал Северный полюс…
Когда она приходит на следующий день и звонит в дверь, ей никто не отвечает.
О, нет! Она нажимает кнопку снова. И собирается нажать ее в третий раз, когда вдруг слышит в динамике его голос:
– О, Нэнси, простите! Поднимайтесь!
Она не помнит, чтобы когда-нибудь так волновалась. Он все еще здесь, он дружелюбно настроен, а окна его по-прежнему покрыты морозным узором изнутри. Он просматривал свои материалы перед ее приходом и приглашает Нэнси присоединиться к этому занятию. Она садится на диван и с любопытством смотрит на маленький черный сферический девайс, смутно напоминающий ей магический шар.
– Боюсь, я никогда не заботился о том, чтобы узнать способ его подсоединения к телевизору, – смущенно говорит он, касаясь кнопки включения.
– Господи, они со звуком! – вырывается у Нэнси, и она сама смущается своей реплики. – Простите. Я просто идиотка. Конечно, они со звуком.
Она видит снятые сверху кадры: индейцы Лакоты, преследующие бизона на утесе в Сенд-Хиллс, джонки и гондолы на реке Тигрис в Багдаде, недостроенную Великую Китайскую стену; она видит и слышит выстрелы в шумной таверне «Викинг» в Северной Англии, видит, как мужчины упаковывают фрагменты бронзовой скульптуры в ящик – Бенин, одиннадцатый век; наблюдает за театрализованным морским сражением в Колизее Рима, смотрит, как малыш, улыбаясь в камеру, что-то говорит по-японски, видит высокого безбородого человека, произносящего речь в Чикаго летом 1858 года.
– Да, – говорит он, – да, это Авраам Линкольн.
Она потрясена.
Она могла бы смотреть бесконечно, но после вчерашнего боится упустить время – очень скоро он снова захочет спать.
– Я хочу обсудить с вами, Николас, в каком направлении вы хотели бы двигаться дальше.
– Мы можем смотреть эти записи. Можем разговаривать. Как вам будет угодно.
– Я имею в виду вообще. Я сделаю все, что вы скажете. Я могла бы отвезти вас на станцию, а там вы бы посмотрели – вдруг за эти семьсот лет все-таки пришло какое-то сообщение для вас с Вриз…Вризхол… извините. И вы могли бы отправить им сигнал.
– А потом ждать сто двадцать четыре года, чтобы получить ответ? Если там вообще кто-то есть, чтобы ответить… – качает он головой. Если бы он мог кричать – он бы сейчас кричал.
Она выдерживает паузу.
– Ну… если вы мне разрешите… если я могу рассказать вашу историю миру – я имею в виду прямо сейчас, до того как вы уйдете… если же вы хотите сохранить все это в тайне до вашей смерти – я пойму, вы имеете полное право оберегать свою частную жизнь, вот что я имею в виду.
– Спасибо. Спасибо. Я благодарен. Но несмотря на то что я действительно очень стар, я вполне могу протянуть еще тридцать, сорок и даже пятьдесят лет – вризхонгилианцы живут около двух тысяч лет.
– Ну и прекрасно!
– Но мне кажется, вы испытали бы большое разочарование, если бы пришлось столько времени ждать. А вдруг на станцию наткнется кто-то еще? – Он наклоняется вперед. – Я устал хранить свой секрет, Нэнси. Понимаете? Я готов. – Он мысленно готовил фразу: «Я готов к крупному плану, мисс Цукерман!» – но потом подумал, что она вряд ли сможет ее оценить.
Она смахивает слезу:
– Я думала, мне придется вас уговаривать.
– Знаете, моя дорогая, у меня было достаточно времени, чтобы все обдумать.
Он излагает ей свой взгляд, свою концепцию, свой план. Самое сложное, уверен он, это убедить человечество в том, что арктическая станция – не военная база и что речь не идет о каком-либо вторжении. Он думает, что прежде чем все станет достоянием общественности, стоит пригласить на борт Руперта Мердока, может, даже предоставить эксклюзивные права на телерепортажи каналу «Fox News» во избежание нашествия ужасных вездесущих американцев. Она думает, он шутит. Он уверяет, что нет.
– Я понимаю, это звучит слащаво, особенно учитывая то, чем занимается Санта. Но мне кажется, лучше всего начать с описания того, что я хотел бы назвать подарками людям Земли.
Он передаст всю свою хронику – все 2,4 миллиона слов, которые он написал, и, что гораздо интереснее, все 73 496 часов видео, которое он снимал на всех континентах, кроме Атлантиды, с начала пятого столетия и заканчивая девятнадцатым веком.
Он расскажет все, что знает, о жизни в нашей Галактике, в нашей части Млечного Пути, подтвердив имеющиеся данные материалами, текстами и изображениями, которые сохранились на борту станции.
– Это все, разумеется, жуткое старье, – говорит он, – но все-таки лучше, чем ничего.
И он даст людям Земли то, что осталось от высоких технологий его планеты, – особенно батарейки, которые приводят в действие и видеоплеер, и портативный маяк, и арктическую станцию – а ведь прошел, на минуточку, тысяча пятьсот восемьдесят один год с момента их установки.
– Я надеюсь, – говорит он, – какие-нибудь ученые смогут в них разобраться.
Она мысленно задается вопросом, сколько миллиардов долларов могут стоит его вризхонгиллианские батарейки, – и чувствует укол ненависти к самой себе.
– Это будет невероятно, Николас!
– Давайте будем надеяться, что все-таки вероятно, – улыбается он.
– Я имею в виду, это будет… огромным событием, которое когда-либо происходило!
– Надеюсь. Я хочу думать, что люди будут рады удостовериться наконец в том, что они не единственные разумные существа и не одиноки во Вселенной.
«Потому что, – думает он, – я бесконечно и невыразимо счастлив оттого, что мое одиночество наконец-то подходит к концу».
– Николас!
– Да?
– Можно я вас обниму?
Майкл Муркок
Истории[95]
Это история о моем друге Рексе Фише, который в сентябре прошлого года взял и вышиб себе свои мудреные мозги в помещении районной библиотеки, битком набитой его же книгами. Самое неподходящее место – столько потом уборки! Но Рекса никогда особенно не волновало, что он оставлял после себя. Больше всего меня расстроило то, что каждая клетка его крови, каждый кусочек его мозга нес в себе какую-то нерассказанную историю – и теперь ее никто никогда не услышит. Рекс умело причинял боль себе и старым друзьям, которые его любили. Нас ведь осталось совсем немного: в том же году рак забрал Хоуторна, Хейли, Слейда и Алларда. С тремя из них они вместе снимали жилье, когда Рекс приехал в Лондон. Не хватало еще, чтобы этот ублюдок намеренно так поступил, желая осквернить наши общие воспоминания.
Как я сказал на его похоронах, в Рексе было больше литературы, чем он мог написать за свою жизнь, – сколько бы он ни прожил на свете. Он был превосходным рассказчиком, и ему была доступна любая форма – от легких забавных стишков до искусственно нагнетаемых социальных ужастиков. Романы, пьесы, рассказы, комиксы, либретто опер, сценарии фильмов – он никогда не ограничивал себя рамками одного раз и навсегда выбранного формата. В этом мы были с ним похожи, что немного смущало нас обоих. Каждый воображал себя Бальзаком, восхищаясь, в глазах многих, страшным и вездесущим суперзлодеем Жаком Коленом из «Блеска и нищеты куртизанок». Рекс обнаружил, что большинство людей откровенной двусмысленности предпочитают хорошую историю с малой толикой допустимой гнусности: они привыкли принимать судьбоносные решения, руководствуясь увиденным в реалити-шоу и прочитанным в желтой прессе. Рекса это не останавливало – он всегда говорил правду, даже тогда, когда думал, что врет. В своих поздних произведениях он, подобно Бальзаку, научился понимать обычных людей и воплощать их мечты и чаяния. Я завидовал его способности сострадать, но не его амбициозности. И мне была известна одна история, которую он так и не записал. Хотя, возможно, именно ее-то мы все от него ждали, и она могла принести ему признание, к которому он так стремился.
Он верил, что только редакторы «Пари ревью» могут «учуять в тебе писателя», в то время как я, будучи редактором, отклонял как раз те рассказы, от которых слишком отчетливо веяло «Пари ревью». Я считал, мы слишком хороши для подобных «ревью», даже если они нас печатают. Жанровые ограничения в такой литературе были еще суровее, чем в романсах Арлекино: именно поэтому Рекс обнаружил в себе писателя, в котором мы более всего нуждались для наших «Мистерий».
Мы были одного роста (выше шести футов), цвета волос (правда, Рекс уже начал лысеть) и обладали сходным чувством юмора. Думаю, главное различие было в происхождении: я лондонец, а Рекс родился и вырос в Ригли, штат Техас, с населением чуть больше тысячи человек, в сорока милях от Уэйко. Он верил всему, что ему говорили, до тех пор, пока не попал в Остин, где научился сомневаться в прописных истинах своего городка, променяв их на снобов из литературного сообщества «Юнайтед тайм». Поздновато избавившись от своего провинциализма, он никогда не терял почтения к учености. Неистово циничный, он был полон решимости объяснять читателям, что дурачит их в своих рассказах.
Несмотря на это, он казался на удивление невинным, появившись в Лондоне прямиком из испанского кампуса: с остатками желтухи, неустоявшейся творческой манерой и имея за плечами сотрудничество с несколькими американскими дайджестами, специализирующимися на криминале и фэнтези. Он был неприятно поражен нашими расценками, но весьма доволен тем, что мы покупали у него все, независимо от объема. Когда мы встретились, нам обоим было по двадцать пять.
Известные критики вроде Джулии Мистрел уже называли его Джеймсом Кейном своего поколения, а меня Ангус Уилсон сравнивал с Джеральдом Кершем и Арнольдом Беннетом[96].
В дайджестах издатели пытались перевести бульварную литературу в разряд более продвинутой, заказывали к ней абстрактные обложки, давали менее крикливые названия, – но я вырос на чтении настоящих детективов, с мощными картинками и бредовыми выносами. (
Довольно трудно было начинать в такое время, работая на второразрядные издания, но это помогло мне понять одну важную вещь: не существует такого понятия, как «бульварный писатель». Есть плохие писатели – как Кэрол Джон Дейли, и блестящие писатели – как Дешилл Хэммет[97], которым случается писать в детективном жанре. И успех зависит от степени таланта. Джек Тревор Стори[98] написал роман, изданный вначале в третьесортном издательстве, а после незначительной доработки он вышел уже в солидном издательском доме и имел большой успех.
К тому времени, как я начал этим заниматься, «Журнал мистерий» Хэнка Дженсона был, пожалуй, последним изданием в Великобритании, где еще печатались детективы и триллеры, и у меня было смутное желание изменить критерии отбора и сделать его интересным более широкому кругу читателей. К 1964 году журналы, печатавшие детективные рассказы, стали редкостью, и большинство из них ни на чем конкретно не специализировались. Они публиковали любовные истории, рассказы про войну, всякие тайны, а также научную фантастику. Для того чтобы тебя напечатали и можно было хоть что-то заработать, приходилось переделывать рассказы, снабжая их неуклюжей и недостоверной интригой. Денег это особых не приносило: за «ничего» много и не получишь. Мы не хотели писать в жанре, который окрестили «энглит-фик»: рассказы, в которых и стилистика и темы представляли собой жалкую школярскую имитацию великих модернистов. Мы хотели писать так, чтобы в наших рассказах сочетались жизнеспособность коммерческой беллетристики и утонченность художественной литературы, отображая при этом дух и события нашего времени. Вещи, которые будут воодушевлять и захватывать, как книги Пруста и Фолкнера, но которые будут обладать продуманной жизненностью жанра, пульсирующей на каждой странице.
Иные из нас говорили об улице с двусторонним движением, имея в виду полное объединение «бульварной» литературы и литературы «интеллектуальной». При этом многие, как мы, оставались недовольны и возмущены новинками как коммерческой, так и «высокой» литературы. Люди столетиями говорили о существовании «двух культур», и мы были теми парнями, которые могли наконец их объединить: писать для читателей, знавших понемногу о поэзии, живописи и естественных науках, читавших Джеральда Керша, Элизабет Боуэн и Мервина Пика[99], – элегантно соединяя реализм с гротеском. В 1963-м мы опубликовали несколько образчиков такой литературы и планировали вместе с моими ближайшими друзьями Билли Аллардом и Гарри Хейли, тоже писателями, выпускать глянцевый журнал, который смог бы собрать под одной обложкой архитекторов, поэтов, живописцев и ученых, однако себестоимость такого журнала на мелованной бумаге заставляла потенциальных издателей отчаянно трясти головой.
Как раз в это время Лен Хейнс, старый добрый алкоголик, бессменный редактор журнала Дженсона, предложил мне возглавить журнал вместо него, ибо сам он решил удалиться от дел и жить с дочерью на Майорке.
Мы с Хелен к тому времени были женаты меньше года и жили в Колвил Террас, феодальных владениях Рэкмена. У нас уже родилась Сара, наша первая дочь, а Хелен была невозможно красива с ее мальчишеским личиком в форме сердечка и густыми каштановыми волосами, беременная нашей второй дочерью Кесси. Я уволился из «Либерал топикс» – партийного журнала, в котором работал, несмотря на данное Уинстону Черчиллю[100] в одиннадцать лет обещание никогда не становится либералом. Так что я нуждался в деньгах Дженсона. А кроме того – это был реальный шанс воплотить в жизнь то, о чем мы так отчаянно мечтали. Я обсудил это с Хелен и со своими друзьями.
Разговаривая с издателями журнала, Дейвом и Говардом Вассерманами, я поставил всего три условия: первое – я определяю политику журнала, второе – я вправе со временем сменить название, и третье – если дело пойдет и наши доходы вырастут, они дают мне ту бумагу и тот объем, какие я хочу. Я собирался сделать журнал лучшим и самым качественным изданием в своем сегменте. Я убедил их, что смогу создать журнал, за которым будут охотиться самые солидные ритейлоры.
Я привлек к работе друзей.
Нам не хватало хорошего дизайнера, но я сделал все, что мог, чтобы решить эту проблему. Наш первый выпуск не содержал никаких манифестов – мы просто попытались сразу обозначить политику журнала, в нем было много иллюстраций, с моей точки зрения, необходимых для успеха любого периодического издания. Иллюстрации делал для нас Джек Хоуторн.
Хейли заканчивал повесть, о которой много говорил, в ней детектив видел сны, помогавшие ему в расследованиях. Аллард начал писать для нас истории с продолжениями, полные загадочных метафизических образов, заимствованных у Дали и Эрнста[101]. Хелен закончила свою альтернативную историю нацизма. Я написал передовицу о влиянии бульварной литературы на творчество Уильяма Берроуза[102], а сам Берроуз дал нам главу из своей новой книги. У американских битников и британских приверженцев поп-арта было много общего, и в первую очередь – горячий энтузиазм. Аллард написал статью о том, что космическая эра нуждается в новом словаре и новых литературных идеях. Я кое-что добавил от себя под своим привычным псевдонимом, остальное было взято из запасов Дженсона и прибыло из конюшни его фаворитов.
Мы все трое были англичанами, но нельзя сказать, чтобы нас воспитывали обычным образом. Хейли был сиротой, его родители погибли во время бомбежек, и он подрабатывал в местной газетенке, прежде чем пойти служить в Военно-Воздушные Силы, потом изучал метафизику в Оксфорде, где и познакомился с Аллардом. Аллард рос в оккупированной Франции, его мать была английской еврейкой и состояла в движении Сопротивления, одним из последних эшелонов она была отправлена в Освенцим, поэтому мир Алларда вовсе не был доброй пасторалью из Мейфэр – скорее иллюстрацией к Оруэллу[103]. Отслужив в ВВС, он изучал физику в Оксфорде, где и встретил Гарри. Оба были в конце концов исключены, оба пописывали рассказы и детективные истории для журналов типа «Осентик» или «Варго Стэттен». Аллард имел квалификацию летчика и умел управлять устаревшими моделями самолетов, Гарри был вполне компетентным радистом, я же провел несколько унизительных лет в системе управления воздушным движением, до того момента как была отменена воинская обязанность – буквально за наносекунду до моего призыва, редактируя свои первые произведения и отсылая их в непритязательные журналы. У меня был вполне приличный редакторский опыт, однако отсутствовало систематическое образование.
Мы полжизни проводили в пабах за обсуждением того, почему современная литература представляет собой полное дерьмо и почему так необходимо вливание в нее свежей крови в виде приемов и тем беллетристики, и все пописывали триллеры, хотя этот жанр дышал на ладан, и научную фантастику. Я думаю, мы действительно знали, о чем говорили, – просто потому, что выросли в тех условиях, в которых выросли, любили сюрреализм, абсурдизм, французские фильмы новой волны – точно так же, как Пруста и Элиота[104]. Как и многие другие беспокойные самоучки того времени, мы любили курящего Габена, хриплого Митчема с его сорок пятым калибром и блестящие ножи Видмарка, все это хорошенько перемешать с Брехтом и Вайлем, сдобрить «Калигулой» Камю с его «я все еще жив», добавить Сартра[105] с его «Взаперти» и тюрьмы, в которые мы себя мысленно помещали. В этом нашем «компоте» плавали Джеймс Мэйсон, Гарри Лайм, Джеральд Керш и Бестер, «451° по Фаренгейту» Брэдбери, Хаусхолд[106] и Лодвик. Мы учились у Фрэнсиса Бэкона, Сомерсета Моэма и Мориса Ричардсона, читали Беккета, Миллера и Даррелла[107] и вообще получали образование от лучших романистов, журналистов и художников наших дней. Алларду больше других нравился Мелвилл, Хэйли предпочитал Кафку, а я любил Мередита[108]. Но в чем мы были едины – так это в том, что их уроки непременно нужно учитывать при создании произведений современной литературы, равно как влияние Борхеса[109], хотя он только начинал появляться в переводах и только начал осваиваться англоязычной культурой. Мы также считали, что в беллетристике должно быть как можно больше произведений, которые выходили бы за рамки привычного, будучи созданными с использованием методов, заимствованных у футуризма и абсурдизма, смешанными с нашими собственными идеями.
Мы были убеждены, что сотни писателей отдали бы жизнь за возможность делать то, что делали мы, но, несмотря на восторги читателей, горячо приветствовавших перемены в «Мистериях», люди, готовые вложиться в журнал нашей мечты, что-то не появлялись.
Во всяком случае в 1965 году мы подготовили дорогу для двустороннего движения: поп-арт двигался навстречу бульварной литературе. Саундтреки были от «Битлз» и Боба Дилана[110]. Они привнесли что-то новое, и им за это заплатили. Но большинство людей не понимали, что мы имеем в виду, когда говорим об объединении «высокого и низкого» искусства – хотя эта тема была не менее популярна и обсуждаема, чем теория Большого взрыва или компьютер размером с планету. Мы хотели избавить беллетристику от ее легковесности и буквализма, считая эту честолюбивую задачу вполне посильной. Но все, что нам удавалось сделать, – это заставить критиков более серьезно относиться к «легкому» жанру, однако важная часть уравнения по-прежнему выпадала. Мы двигались слишком медленно – нужны были писатели, которые могли бы воплощать собой современную классику и благодаря которым мы бы возвели длинный мост, способный выдержать наше двусторонне движение.
И тогда появился Рекс.
Так же как Аллард и Хейли, он писал лучше, чем кто-либо из остальных современников. Его сардонический стиль был обманчиво прост. Он тоже оказался поклонником Бальзака, а особенно его Жака Коллена, именуемого Вотреном. Мы были ровесниками. Как и я, он сам себя содержал с шестнадцати лет. Он родился и вырос в немецкой католической семье с вечно пьяным отцом-диктатором, был исключен из университета Техаса, продал несколько рассказов и заключил пару контрактов, которые дали ему возможность переехать в Европу, где, как он чувствовал, его ждало светлое будущее. Он считал, что именно в Европе он сможет сделать следующий шаг по карьерной лестнице, и планировал эту поездку вместе со своим другом Джейком Слейдом, тоже техасским католиком и виртуозным иронистом.
Мир Рекса был мало мне знаком – я знал его только по рассказам Джима Томпсона[111] или по его собственным рассказам, таким, как «Клиника» или «Пейн в Конгрессе». К тому же я никогда не был в Техасе, а Манхэттен знал лишь понаслышке. Джейк вообще никогда нигде не печатался, его рассказы были лаконичны, полны иронии и тикали подобно неразорвавшейся бомбе. Рекс же походил на Джеймса Хейли[112], только на колесах. Живой и ясный язык, стремительный сюжет, новизна и стильность – вот что отличало его рассказы. И все это было укоренено в знакомой нам реальности.
Джейк и Рекс планировали совершить путешествие по Европе, остановиться в Испании, чтобы там совместно писать, а потом вернуться в Остин или Нью-Йорк. Но их планы были нарушены гепатитом, полученным вследствие употребления некачественной кислоты в Испании, и им пришлось задержаться в Лондоне, заканчивая книгу. О нас Рекс прочел в колонке «Нью-Йорк таймс» и приехал ко мне в надежде заработать живые деньги. С собой он привез кое-что из рукописей Джейка.
И я тут же понял, что мы схватили удачу за хвост.
Они были именно то, что нам надо.
Они не имели отношения к беллетристике, но они к ней стремились, сочетая с этим необходимый академизм. Они представляли собой именно то, что я искал: врываясь в литературу с другого конца улицы с двусторонним движением, они вели за собой новых писателей и читателей. Это было два в одном. Убийство – и человеческая душа. Лицо общества – и фабрика будущего. В них не было того ужасного налета неуверенности и вульгарности, которым так разило от текстов, присылаемых нам литературными агентами: они пытались выдавать из за новаторство и прорыв, – я с отвращением такое отвергал.
Общительный, слегка стеснительный, знающих всех и вся, Рекс познакомил меня со своими друзьям из «Юнайтед таймс», тоже покинувшими Техас, чтобы оказаться в Лондоне и притянуться к орбите «Мистерий». Среди его друзей были прекрасные художники, очень талантливые, Пегги Зорин, Джилли Корниш и ее муж Джимми.
У нас наконец-то собралась отличная команда: спонсоры, которые могли обеспечить необходимые средства, и писатели, которые в свою очередь привлекали других писателей. В нашем журнале печаталось лучшее, что рождалось на свет в то время, мы объединяли в нем актуальность и изысканность – это кажется само собой разумеющимся сегодня, но тогда было буквально прорывом, квантовым скачком, и это делало нас самым популярным и известным журналом тех лет. Все споры были раз и навсегда прекращены – мы на практике продемонстрировали то, о чем мечтали и о чем говорили.
И это произошло благодаря Рексу Фишу – это он дал толчок и заставил всех двигаться в этом направлении. У нас начался золотой век. Почти каждый рассказ, который мы печатали, становился классикой, мы получали множество различных призов.
Я, разумеется, понимал, что все это слишком хорошо, чтобы длиться долго. Мы достигли вершины, исполнили мечту и сделали головокружительную карьеру. Это были действительно хорошие годы, но вскоре начало меняться в худшую сторону.
Первой трагедией стала гибель Джейн Аллард – она разбилась на пути домой недалеко от Нанта. Билли отправился в Стритхем воспитывать детей. У нас детей было уже трое, и мы время от времени его навещали.
Потом Рекс принял участие в поэтическом путешествии вместе с несколькими знаменитыми поэтами, среди которых был печально известный бисексуальный Спайк Эллисон. Из этой поездки Рекс вернулся геем, что ничуть не удивило его друзей, и сердце его было разбито, потому что Эллисон свалил от него сразу по возвращении в Лондон.
У всех нас в отношениях начались разлады, разводы, какие-то противостояния. Люди обычно вместе борются за идею до тех пор, пока не получат то, чего хотели, – а дальше начинаются разборки, претензии, непонимание и дележка. Меня даже удивляло то, что наша дружба все еще держалась.
Джейк успокоился с местной девочкой с Портобеллороуд, Дейзи Анджелино, жил недалеко от нашего офиса и занимался в основном научной литературой.
Рекс встретил Чика Арчера из Мэна – они познакомились в баре «S&M» в Париже. Между ними вспыхнула любовь, они несколько лет путешествовали, потом купили замечательный непротапливаемый старый дом в «Инглиш лейкс» – как нельзя более подходящее место, с этим нагромождением свинцовых туч, из которых непрестанно хлестал дождь, и в качестве награды вдруг – с неожиданными всполохами солнечного света, со всеми этими странными тенями и силуэтами, казавшимися живыми и реальными, с огромными окнами и обилием воздуха в гостиной – Рекс был в этом доме абсолютно на своем месте. Иногда за окнами пронзительно кричал ветер и гнал волны по глади озера, взбаламучивая темно-коричневые воды. Такие пейзажи можно видеть на иллюстрациях Чика, которые он сделал для их совместной книги «Мэри Стоун». Теперь они всегда были вместе. Почти никто не знал, что Рекс писал для желтой прессы, – это и приносило им основной доход, гораздо больше, чем все остальное, вместе взятое, и этим объяснялось, почему в их доме так сильно пахло богатством.
Рекс и я все еще могли заставить друг друга неудержимо хохотать – что вызывало у Чика тихое отвращение. Рексу нравилось его дразнить, он получал от этого извращенное удовольствие. Но все-таки мы не так уж часто становились гостями в этом доме.
Гарри отправился в Ирландию, откуда родом была его жена, чтобы помогать ей ухаживать за старой матерью, что жила в жутком муниципальном районе в пригороде Корка. Зависнув там, Гарри все больше впадал в депрессию и начал писать большую книгу о Ницше. Иногда я встречался с ним – во время его визитов в библиотеку Британского музея.
Джимми и Джил Корниш поселились возле старой фабрики в Таффнел Хиллс. Он писал рецензии и критические статьи для специальных изданий, она рисовала рекламные плакаты, чтобы добавить зрелищности собственной галерее.
Остальные продолжали писать романы и устраивать персональные выставки, всегда с большим успехом.
Пит Бейтц бесследно исчез во время велосипедного пробега по Франции. Его велосипед был найден брошенным у какого-то утеса в Бретани.
Другие хорошие писатели просто появлялись и исчезали с нашего горизонта.
В качестве редактора к нам присоединился Чарли Ратц.
Мне казалось, мы расширяем границы золотого века, идем по пути развития.
На самом деле это было началом конца.
Я все еще продолжал выпускать «Мистерии», но это был уже другой журнал. И отношения драматическим образом рушились между всеми нами, к тому времени уже разбросанными по четырем континентам.
Все перемешалось: устойчивые квартеты становились полномасштабными оркестрами, хиленькие дуэты превращались в головокружительные трио. Навещая друзей в Сан-Франциско, вы нуждались в целой диаграмме, чтобы разобраться – кто, с кем, когда и зачем. Чик и Рекс жили вместе, но по выходным Чик навещал застенчивого хориста, жившего недалеко от Лондона. Рекс избавился от своего техасского акцента и говорил теперь протяжно и довольно манерно – впрочем, эта особенность его речи тут же пропадала, когда он звонил домой.
Тон Чика становился все более и более капризным.
Они представляли собой типичную модель современных свободных отношений, и даже когда появился СПИД – не считали нужным ни в чем себя ограничивать, полагая, что их это никоим образом не может коснуться.
А еще они почему-то они стали высокомерно и пренебрежительно относиться к окружающим. И прежде всего ко мне.
Я как раз развелся с Хелен, оставив за собой право и обязанность заботиться о наших трех горячо любимых дочерях, и снова женился – на своей молоденькой невесте Дженни.
Когда-то я очень переживал за Рекса, когда он вдруг решил стать геем, потом было еще несколько маленьких предательств и измен с его стороны, на которые я закрывал глаза. А он почему-то отнесся к моему разводу с Хелен как к величайшему позору и ужасному предательству. Мой разрыв с Хелен не был болезненным, я продолжал помогать ей и считал, что поступаю правильно, не пытаясь обманывать и врать. Однако, когда я первый раз взял с собой Дженни к Рексу в Воттендейл, я не раз об этом пожалел, потому что он весь изошел сарказмами, и мне казалось, это будет продолжаться вечно. Если бы не Ким и Ди Стенли, которым я обещал подвезти их до дома, я бы, конечно, уехал еще в субботу вечером. Честно говоря, я был разъярен и собирался порвать с Рексом навсегда.
Дженни отговаривала меня. «Мне нравится слушать, как вы рассказываете эти ваши забавные истории, – говорила она, улыбаясь. – Вы оба такие выдумщики!»
Следующие три года мы почти не общались. На Рождество Чик отправлял нам открытку с одной лишь его подписью, Дженни посылала в ответ открытку от нас. С меня было довольно. Рекс был не единственным, кто писал для журнала, и я больше не хотел тратить свои душевные силы на этого ублюдка. Впрочем, он исправно продолжал писать в журнал и присылал материалы Чарли Ратцу, новому редактору, который регулярно с ним встречался. Его родители переехали в новый огромный дом неподалеку от Кесуика, в нескольких милях от дома Рекса и Чика. Каждый раз, возвращаясь в Лондон, Чарли привозил один или два его рассказа. Иногда к нему ездил Джек Слейд и тоже что-нибудь привозил.
Рекс понимал, насколько престижно у нас публиковаться. Читателям было невдомек о наших внутренних разногласиях. Мы получали огромное количество хвалебных отзывов и рецензий – пожалуй, их было даже слишком много. А нашему примирению поспособствовала один из критиков, Джули Мистрелл, которая была нашей поклонницей с самого начала. Обычно она по полгода жила в Англии и устраивала в этом время вечеринки, куда приглашались лишь избранные, по так называемому «А-списку». В этот список вошли и мы.
Для вечеринки она сняла огромный неуютный гостиничный ресторан.
Мы с Дженни прибыли одними из первых, но Чик и Рекс уже были там, потягивали виски за стойкой бара. Увидев меня, Рекс встал, подошел и обнял меня так, будто ничего между нами не случилось, – со всей теплотой и искренностью, на которую был способен. Это было «большое приветствие», как называл его Джейк: нас крепко обнимали, нас нежно целовали, нас мистифицировали.
У меня хватило ума не спрашивать, в чем причина подобной перемены, но Дженни в приватном разговоре с Чиком выяснила, что моя бывшая жена Хелен в своем критическом разборе последних литературных новинок, который она делала для «Трибьюн», недостаточно восторженно отозвалась о «Потерянной серенаде времени» – написанной Рексом пародии на Пруста. Она не дала отрицательного отзыва – хотя я знал, что она сочла это произведение претенциозным и недостойным писателя такого уровня, как Рекс, – просто не похвалила его так, как Рексу этого хотелось. А Рекс ожидал от друзей только одного: они должны были возносить его до небес.
Теперь я понимал, почему Хелен нет среди приглашенных, и не спешил делать шаги навстречу. Чик, подойдя, выдал порцию своего фирменного бессловесного презрения, которое служило способом выказать дружбу и симпатию в условиях постоянно меняющихся взглядов Рекса.
Я не был в нем уверен.
Я вообще в тот момент чувствовал себя неуверенно, потому что Дженни как раз входила в тот период, который она называла «экспериментальной фазой», – это оживило и разнообразило нашу сексуальную жизнь и в конечном итоге разрушило наш брак. Она была на четырнадцать лет моложе меня. И ей стало казаться, что жизнь проходит мимо.
Должен признаться, поначалу все эти сексуальные игрища даже доставляли мне удовольствие и были по крайней мере забавны. Но если честно, особого сексуального возбуждения и удовольствия от прыжков по спальне с криками и плеткой в руке, особенно когда плетка, вместо того чтобы попасть по филейной части жены, попадает тебе по ноге, я так и не испытал. Видимо, я не создан для таких изысков. Хотя со временем я неплохо научился изображать этакого сурового сэра Чарльза – это немного похоже на имитацию оргазма.
С самого начала наших отношений у Дженни была одна сексуальная фантазия: она любила представлять, как я наблюдаю за тем, как кто-то из моих друзей ее трахает. В ее небольшой головке теснилось, похоже, больше тысячи различных сценариев этого действа, в моей не было ни одного. Я вообще думаю, что израсходовал весь запас фантазий и сценариев на работе. У меня не было фантазий, не было мечты. Больше всего я хотел в конце дня просто отдыхать – и особенно от всякого рода фантазий. Но я сделал все что мог – я терпеть не мог ее разочаровывать.
Однажды вечером я решил воплотить ее фантазию в жизнь.
На нашем пороге возник Рекс с бутылкой красного алжирского в одной руке и кепкой, с которой стекала вода, – в другой, пальто он держал в той же руке, что и кепку. Он сиял, громко кричал: «Привет! Привет!» – оглушительно хохотал и был очарователен. Он был неотразим. Заключив нас в объятия, он сообщил, что поживет у нас пару дней, потому что у него назначено несколько встреч в «Юниверсал фитчерс».
Я решил, что этот вечер станет праздником в честь нашей заново обретенной дружбы.
Дженни ошивалась возле него, флиртуя напропалую, буквально не отлипая.
Так мы обедали, а потом, пока я мыл руки, она шепотом поведала ему о своих желаниях.
Оказалось, Дженни хотела секса втроем, но воображала себя при этом слепой и покорной фригидной жертвой, которая отдается без ропота и желания, в ожидании, когда иссякнут силы у обоих самцов. Главным образом – у меня, потому что Рекс так ничего и не смог. Все это нравилось мне не больше, чем вам. Через три или четыре ночи, проведенных таким образом, я догадался, что основное удовольствие Рекс получал от сознания того, что Чик и не подозревает, на что он, Рекс, способен.
Разумеется, чтобы позлить и раздразнить Чика, Рекс рассказал ему о происшедшем. Он никогда не упускал шанс рассказать хорошую историю, особенно о самом себе. Наши несколько никому не нужных бесстрастных совместных ночей стали средством манипуляции Чиком – который вычеркнул нас из числа своих знакомых.
Естественно, мы с Дженни заходили все дальше в своих сексуальных играх. Рекс уже испробовал все это с Чиком в Париже. Вообще воплощать фантазии в жизнь писателю не стоит. За годы до этого момента Рекс сам мне об этом говорил: «Это засасывает – все равно как когда начинаешь судиться: остановиться уже невозможно. Это подчиняет тебя. Это как влюбленность – та же сентиментальность и мелодраматичность. Но сценарии одни и те же, все повторяется и становится рутиной. Ты никогда не можешь выйти за рамки жанра».
Он был прав.
Сексуальные игры еще скучнее, чем романы Агаты Кристи.
Так или иначе, Дженни, несмотря на инвестиции в специальные костюмы и приспособления, не испытывала удовлетворения от нашей сексуальной жизни. Все это похоже на комикс о похождениях супергероя: тут либо нужно остановиться и сойти с дистанции – либо совершать все новые подвиги, все более и более впечатляющие.
Наш круг общения расширялся – и это добивало меня едва ли не больше, чем бесконечные сексуальные игры. Я практически не оставался в одиночестве – вокруг постоянно были какие-то люди, толпы людей, какие-то долбаные коммуны… Все были на одно лицо, все одинаковые, я не мог различить их – они были мне глубоко неинтересны. Мы с Дженни начали отдаляться друг от друга.
Я отчаянно хотел увидеться с Рексом и Чиком и задать им вопрос: как,
Иногда Дженни немного успокаивалась, но ненадолго, и у нее снова сносило крышу. Она была как наркоманка – ей требовалась все большая доза. У меня не было опыта зависимости от чего-либо – и я попытался отучать ее от ее привычек. Но это не работало: она начала таиться и прятаться.
Я ненавижу двусмысленность в реальной жизни. Писателю нужны определенность и рутина – двусмысленностей и недоговоренностей вполне хватает в работе.
Что тут скажешь?
Как когда-то я утратил ощущение настоящей близости с друзьями – так я утратил его и с Дженни.
В порыве откровенности, пытаясь спасти остатки наших отношений и восстановить былую близость, она поделилась со мной некоторыми своими новыми приключениями. На время меня это завело: я стал требовать все новых подробностей, даже провоцировал ее на новые похождения – чтобы потом она рассказала мне все в мельчайших деталях. Деталей становилось все больше, и они становились все более пугающими. Соблазнение несовершеннолетних девочек. Это то, что нравилось моим друзьям. Меня поразило, что, оказывается, огромное число женщин считает насилие над собой не только приемлемым, но и возбуждающим. Наружу вышло слишком много секретов. Дружбе пришел конец. А на горизонте снова возник Рекс.
Я съехал.
Взяв детей, по которым невероятно скучал, отправился в длительную поездку по США. Это сблизило нас с детьми – мы снова стали одним целым, к моему облегчению. Чувствуя себя снова самим собой, вернувшись, я снял небольшую квартиру в Фулхеме – Ноттинг Хилл тогда как раз превратился в фешенебельный пригород. Повидавшись с Дженни, я сделал вывод о том, что все действительно кончено. Мне не понравилось то, что она с собой сделала: она теперь была платиновой блондинкой, а у ее карих глаз было странное, ошеломленное выражение – точнее, у них не было никакого выражения, она как будто просто отражала все вокруг, подобно зеркалу. Она утратила присущее ей чувство юмора, заводила все новые связи и знакомства – все еще в поисках лучшей жизни. Когда я забирал последние из своих вещей, она предприняла нерешительную попытку исправить положение: вдруг сказала, что хочет завести ребенка и вообще вернуться в нашу прежнюю уютную жизнь. Но даже в тот момент, когда она мне это говорила, я точно знал, что наверху, на том, что раньше было нашим супружеским ложем и где я, подобно Прусту, часто что-то писал, дрыхнет какой-то тип. Вместо того чтобы стать колыбелью новой жизни и новых историй, это место стало могилой нашей любви.
Я сказал, что она может и дальше оставаться в нашей квартире, только ей придется выплачивать ипотеку.
– Но я люблю тебя! – Она заплакала и попыталась довольно неуклюже напомнить мне о былых временах. – Я так люблю засыпать в твоих объятиях, ночью, когда ты рассказываешь мне интересную историю!
Мне стало грустно.
– Слишком поздно, Дженни.
Время этих историй миновало.
Выйдя от нее, я отправился к Уиндермиру и позвонил оттуда Чику и Рексу, но Чик был холоден. Он спросил, известно ли мне, что чуть не разрушил их отношения. Я принес тысячу извинений, сказал, что глубоко сожалею о том, что произошло. Рекс, тоже очень недовольный и высокомерный, положил трубку, услышав мой голос. Я видел их в Кендале несколько раз. И в Грасмере. Они делали вид, будто меня не замечают. Однажды я поймал взгляд Рекса, который он бросил через плечо – его фирменный хитрый взгляд. Возможно, он жалел, что мы сказали Чику правду. Это заставило меня похолодеть. Что, черт возьми, с ним такое?!
Конечно, я хотел бы вернуться к Хелен, но она нашла свое счастье с каким-то поваром-шотландцем, и у нее была лучшая работа, о которой она только могла мечтать, – с какой стати ей было все это менять?
Несмотря на то что откровения Дженни были призваны спасти нашу близость, я уже не мог общаться с некоторыми участниками ее похождений – я слишком много теперь знал о них. Некоторых я больше вообще не хотел знать, от иных мне хотелось дистанцироваться. Я не был готов снова общаться с Чарли Ратцем и Джонни Фаулером. Пит все еще не был найден – его считали погибшим во Франции. Я совсем потерял интерес к журналу, который теперь прекрасно функционировал без моего участия, купил дом рядом с Инглетоном, в Вест Йорке, где и поселился с Эммой МакЭван. Но она не смогла вынести бесконечные дожди и холод. Тогда я начал присматривать себе женщину из местных – чтобы она не слишком нуждалась в центральном отоплении.
Я отчаянно мечтал возродить нашу дружбу с Рексом – даже после того, как встретил Люсинду, которая и сегодня является самой большой любовью моей жизни.
Лу этого не понимала, она считала мою навязчивую идею странной – но ровно до того момента, как познакомилась с Рексом на литературном уик-энде Теда Хьюза, куда мы все были приглашены. Дочь Лу, подросток, очень любила книги Рекса, но она была слишком стеснительной, чтобы подойти и попросить автограф. Поэтому Лу, с ее светлыми, летящими за ней волосами и сверкающими голубыми глазами, подошла к столу, за которым он сидел, и просто сказала: «Ну, в общем, я знаю, что вы – старый друг Майка. А я – его новая жена, а вон там моя дочь, которая очень любит то, что вы пишете. Поэтому – могу я попросить об автографе для нее? И кстати – почему бы вам обоим не подойти и просто не пожать друг другу руки, а?»
Это была одна из ее многочисленных побед – мы так и сделали.
Позже, в баре, Рекс сказал мне, что Чик обвинил меня в коварном соблазнении. И мы хохотали над этим весь остаток того дня и весь следующий, пока не появился Чик, который, увидев нас, впал в неистовство. Но Люсинда, который пришлось встать на цыпочки, чтобы его обнять, сказала:
– Все-все, эта история закончена. Если вам уж так хочется кого-то считать виноватым – считайте виноватой эту конченую суку, бедную Дженни. У нее получилось вовлечь вас всех в ее безумные игры – и посмотрите на себя… до чего вы все себя довели.
Чик проворчал что-то в том смысле, что Рекс до сих встречается с Дженни. Меня это очень удивило, но Лу сказала:
– Ну, насколько я понимаю, она ядовита… как наркотик… Но Рексу она больше не нужна – у него снова есть Майк.
Тогда Чик расплакался. Он сказал, что я был для Рекса самым близким другом, но предал их обоих. Потому что такое допустил.
На следующие выходные мы снова поехали к ним и провели там весь уик-энд, а на обратном пути Лу сказала:
– Вы двое могли бы заставить смертельно больного Иеремию корчиться на полу от смеха.
Я не знал, зачем Рекс продолжает видеться с Дженни, – разве чтобы еще больше позлить Чика. В нем все еще сидела эта непонятная жестокость – мы с Чиком об этом говорили. Чик тоже предполагал, что это направлено против него, и считал, что Дженни была своеобразной заменой мне, и это косвенно подтвердилось, когда Рекс порвал с ней – очень скоро после нашего примирения. А она продолжала ему звонить.
Я видел Дженни несколько раз. Она казалась гораздо старше, чем была на самом деле. Жила она с матерью и детьми (у нее были близнецы) в Уэртинге на Сассекском побережье, и у нее был вид неопрятной матери-одиночки. Она заявила мне, что вполне счастлива, хоть и бедна, и даже предположила, что мой «сексуальный консерватизм совсем утянул меня на дно». В следующий раз я столкнулся с ней на Кенсингтон-Хай-стрит, она была очень бледна, ярко накрашена, с вытравленными волосами. Я смотрел на нее, и мне казалось, что в ней совершенно не осталось ничего живого – будто кто-то высосал из нее все жизненные соки. Ее жизнь явно превратилась в ничто, и в глазах плескалась абсолютная пустота. Я спрашивал – где она живет, в Лондоне? Есть ли у нее кто-нибудь? Но она смеялась в ответ пустым смехом и отвечала: «Не твое дело!» И я не мог с ней не согласиться.
Конечно, мне трудно было не думать о них с Рексом. Я предполагал, что она никогда не признается, что Рекс ее бросил. На вечеринке в Брайтоне годом или двумя позже она выглядела еще хуже, цепляясь за одного из этих новых тори, Руперта Герберта: слишком много косметики, слишком светлые волосы и постоянная «Голуаз» во рту. Я чувствовал к ней настоящую жалость. Когда появился Рекс, он обходился с ней высокомерно, по-царски, увел меня прочь, хотя я считал себя обязанным говорить с ней, а она в свою очередь вела себя со мной свысока. Люсинда бормотала: «Бедная сука… бедная, бедная сука», – и она действительно так считала. Она вообще считала, что команда журнала «Мистерии» сломала жизнь бедной, лишенной фантазии девочки, но это лишь отчасти было правдой. Сквозь гул голосов можно было расслышать, как Дженни говорила о каком-то известном продюсере, с которым она жила, – о том самом, что купил у Рекса права на «Недостатки Тома» и превратил их в полное дерьмо. «Этот ублюдок…» – говорила она, а остальное вполне можно додумать самому.
Возможно, Люсинда была недалека от истины.
В течение последующих десяти лет жизнь шла своим чередом, и все были этим вполне довольны, кроме Рекса, который сначала испортил отношения с редакторами, потом с издателями, потом с агентами, и в конце концов уже никто не хотел иметь с ним дело. Ни один редактор ни за какие гонорары не мог с ним работать: он хамил, легко обижался и публично мстил обидчику в своих язвительных стихах. Чик говорил, что больше не может его сдерживать и управлять им, хотя это было бы прекрасным решением проблемы, ибо Чик от природы был склонен к компромиссам, а это могло бы придать респектабельности фигуре Рекса и убрать присущую ему вульгарность, которая ему так вредила. Все-таки Бальзак и Вотрен были менее подходящими для подражания образцами, чем Пруст и Альбертин.
Страдала и его работа. Он стремительно терял популярность, его имя исчезло изо всех обзоров и критических статей, деньги регулярно приносила только «Мери Стоун».
Его рассказы печатались теперь нечасто, но он не оставлял привычки звонить мне и зачитывать то, что написал. А когда натыкался на автоответчик – придумывал на ходу какую-нибудь смешную историю: «О, я знаю, где ты… ты опять встретил этого душку фермера и отправился кормить с ним барсуков…»
Романы Рекса теперь обрывались после одной-двух глав. Я очень расстраивался и пытался уговорить его продолжать – там были замечательные идеи, замыслы, и иногда они всплывали снова, но он снова их бросал.
Но способность его рождать иронические стихи и рассказы никуда не делась. Он за минуту мог создать нечто, на что у меня ушли бы дни и недели тяжкого труда. Чик помог ему развить музыкальный вкус, привил ему любовь к классической музыке, и это сподвигло его написать три либретто, одно из которых основывалось на произведении Керша «Медный бык», а второе – на «Утраченных иллюзиях» Бальзака. И несмотря на свое предвзятое мнение о современной музыке, Рекс написал несколько песен. Я сам использовал его стихи в своих музыкальных композициях. А кое-какие его стихи я поместил в свои триллеры, для большей выразительности.
Единственная опера, которая добралась до сцены, была «Кардинал Перелли» по мотивам Фербенка[113]. Рексу нравилось нападать на католицизм, хотя мало кто из нас придавал этому какое-то значение.
Приблизившись к шестидесятилетнему рубежу, мы стали по-настоящему болеть. И это оказались истинные страдания – в противовес выдуманным страстям и переживаниям. У Рекса нашли диабет и артрит. Чик был первым из нашей компании, у кого диагностировали рак – думаю, это был кишечник или прямая кишка, он не хотел об этом говорить. И даже Рекс не предал его на этот раз. Операция, казалось, помогла – болезнь вроде отступила.
Мы слышали, что Дженни пережила инсульт. К тому времени она уже давно не общалась ни с кем из старых знакомых. Кажется, ей тоже делали операцию – не знаю, какую. Рекс не любил говорить о годах, когда встречался с ней, а теперь мы стали близки как никогда, тем более что жили по соседству – на северных холмах.
Гарри, разумеется, так и жил в Ирландии.
Билли Аллард переехал на Корфу, когда дети выросли и покинули отчий дом.
Пита так и не нашли, и он все так же числился среди мертвых.
Пегги Зорен вернулась в Нью-Йорк и очень преуспевала.
Корниши уехали к Кирби Лонсдейлу.
Мне сделали операцию – удаляли грыжу, но все пошло не так, артерию сшили неверно, в результате нарушилось кровообращение в ноге. Я практически не мог ходить и подниматься по лестнице.
Рекс усугублял свой диабет пьянством, Чик безуспешно пытался его контролировать.
В 2005-м, когда мы с Лу были в Париже, я получил от Рекса электронное письмо, что само по себе было из ряда вон выходящим событием, ибо Рекс ненавидел электронную почту. В письме сообщалось, что Чик снова в госпитале. Я сразу позвонил в госпиталь.
– Да, – сказал Чик, – пошли метастазы. Мне осталось несколько дней.
Мы тут же вылетели домой и примчались к нему в больницу. Чик ужасно похудел и был смертельно бледен, но Рекс упорно делал вид, что все в порядке.
Чика консультировали ведущие специалисты.
Он за это время начал писать рассказ под названием «На острие ножа» и показал его нам – очень мистический и сардонический рассказ.
Чик очень сокрушался о друзьях, которые не находят времени навестить его или хотя бы позвонить.
– Хоть бы послали открытку с изображением кровавого призрака и букет долбаных цветов, – повторил Рекс несколько раз.
Я старался сделать так, чтобы этот визит в больницу был по-настоящему дружеским.
Очень у немногих это получалось.
Думаю, люди просто боятся нарушить свой душевный покой.
Мы отпускали наши обычные шуточки, восхищались храбростью и стойкостью Чика. Он счел это забавным:
– Вы так говорите просто потому, что не хотите чувствовать себя неловко… Легко быть храбрым, когда общее внимание сосредоточено на тебе.
Улыбочку он мог бы сделать и поприятнее – усмехался потом, вспоминая этот момент, Рекс.
Чик попросил, чтобы ему больше не посылали цветов, – их запах слишком напоминал о похоронах. Я вспомнил, что то же самое говорила моя мать.
Рекс все не хотел верить в очевидное и находился в невероятном напряжении. Кто поставит ему это в вину? Его ответы стали односложными – может, потому, что он боялся закричать, может, потому, что не хотел лишних напоминаний о неизбежном. Партнер, с которым он прожил более сорока лет, говорил более свободно и спокойно. У него оставалось слишком мало времени. Ему была сделана операция по восстановлению функций кишечника, но после выписки из больницы Чик провел дома всего несколько дней и снова оказался на больничной койке. Ему предложили новую операцию – но он отказался: он хотел умереть, сохранив хотя бы какую-то видимость достоинства. В течение последних лет он обратился к Богу и теперь считал себя готовым уйти.
Я спросил его, боится ли он.
– В некотором смысле, – ответил Чик, – это похоже на то, будто меня ждет ответственное собеседование.
Все, что ему было сейчас нужно, – мое обещание, что я не оставлю Рекса, буду проверять, оплатил ли он счета, помогать ему с ремонтом и прочими бытовыми мелочами.
– Я знаю, это тяжело. Но ты его самый лучший друг.
Это был своего рода шантаж, но я спокойно отреагировал на него, тем более что скорее всего то же самое он сказал и остальным.
– Ему нельзя пить. Он совсем запустит дом, если его не заставлять им заниматься. Ипотека все еще не выплачена до конца. Следи за бассейном. Пусть он даст тебе запасной ключ. Да, в доме есть оружие – пожалуйста, вынь из него патроны, ты же знаешь, каким он может вообразить себя королем драмы…
В следующий раз, когда мы его навещали, он вручил мне исписанный аккуратным мелким почерком листок: где какие замки, что и когда нужно поливать, имена и телефонные номера водопроводчика, самого надежного электрика, поставщика газа и прочие важные мелочи. Вся их жизнь как на ладони – изнутри, как она есть.
Мы с Лу обещали сделать все, что в наших силах.
– Что бы ни говорил Рекс?
Мы обещали.
– Что бы он ни сказал вам. Или что бы я ни сказал.
Это слегка озадачило нас, но мы все же подтвердили обещание.
Получив его, Чик выдохнул – будто задерживал дыхание в ожидании ответа.
– Вы ведь знаете, что он сделал с Дженни, да?
– Мы не хотим этого знать, – Лу ответила быстрее, чем я успел кивнуть или задать вопрос, будто знала, что он хочет сказать, и не хотела, чтобы я это слышал.
– Ну что же, – Чик откинулся на подушки. – Может, так и лучше.
Домой мы с Лу возвращались в абсолютном молчании.
Чик умер через несколько дней.
Был конец августа, многие были в отпусках и не успевали на похороны. Рекс, конечно, был в бешенстве, он считал, что раз старенький отец Чика смог добраться и присутствовать на похоронах, то уж как-то можно было бы… Я поехал к нему, чтобы не оставлять его одного.
Рекс был растерян, подавлен, разрушен. Он нашел дневники Чика – к сожалению, раньше, чем смогли найти их мы.
– Я никогда не понимал его. Я никогда его не слушал. Я не думал о нем и не представлял себе, что он был так несчастен, – не мог успокоиться Рекс.
Я пытался поддержать его, говорил, что люди обычно ведут дневник в те моменты, когда тяжело на душе, а когда все в порядке и они счастливы, про дневник чаще всего просто забывают… Но он не хотел утешений.
Он подвел Чика.
Чик был несчастен.
Это все, что он мог сказать.
И снова пил.
Рекс следил за ходом похорон, он настаивал, чтобы мы соблюдали «полный траур» – это означало черные шляпки и вуали для женщин и черные повязки и галстуки для мужчин. На кладбище Гресмера, где Чик хотел быть похороненным, нас было всего семь человек. Рекс прятал свое горе под привычной и знакомой нам маской надменности. Лу организовала поминки – все очень просто, как хотел Рекс. И Чик тоже этого хотел. После того как все улеглись спать, Рекс обзвонил тех, кто не приехал на похороны. Если трубку не снимали – он наговаривал на автоответчик, сколько хватало пленки, а если не успевал договорить – звонил снова и снова говорил. Это не были его обычные смешные и причудливые истории. Нет, он сообщал тем, кто был на том конце провода, что он и Чик всегда говорили за их спинами: о недостатке таланта, об их уродливом ребенке, об их непомерном эгоизме, несъедобной еде, отсутствии вкуса… Когда Рекс страдал – он всем причинял боль. На следующий день он сам рассказал мне о том, что сделал, и я не видел в его глазах раскаяния.
Некоторые из наших общих знакомых потом мне позвонили. Многие плакали. Почти все пытались найти ему оправдание. Кое-кто хотел знать, правда ли то, что он говорил.
Моя дочь Кесс прослушала сообщение, которое он оставил для Хелен, и была возмущена тем, что услышала, – когда звонила мне, она не могла спокойно говорить. Но все же она была более готова простить его, чем я.
Примерно неделю спустя Лу уехала навестить свою мать, которая была ипохондриком, а я решил воспользоваться моментом и отправился посмотреть, что поделывает Рекс.
Рекс был в запое.
– Я рад, что ты приехал, – сказал он. – Мне нужно рассказать тебе об одной услуге, которую я оказал тебе несколько лет назад.
Я приготовил обед, и после обеда он рассказал, что он сделал.
Он говорил, что уверен – мне это понравится.
Не знаю, кого он теперь пытался дразнить.
Задыхаясь и вскрикивая от боли, которую причинял ему артрит, он разжег камин и налил коньяку.
Рассказывал он с той мягкой, тягучей интонацией, с которой обычно читал свои рассказы.
Это был рассказ о мести – со всеми подробностями и деталями, которыми он бы непременно восхищался в произведениях Бальзака.
Оказывается, вскоре после того как мы с Дженни развелись (он считал ее виноватой – в том, что она соблазнила его и склонила к сексу втроем, и в том, что он причинил боль Чику), он стал ее исповедником и ближайшим другом. Он подкидывал ей идеи для новых сексуальных приключений, часто сам знакомил ее с подходящими людьми, помогая ей составлять так называемый «список сорока самых известных извращенцев». Иногда он сопровождал ее на вечеринки и обеды, провоцируя на такие рискованные поступки, на которые она сама никогда бы не решилась.
– Я вел ее все дальше и дальше в пропасть. Ты должен это оценить! Всякий раз, как она колебалась или сомневалась, – я подталкивал ее в спину. Я сказал, что ей неплохо было бы попробовать героин.
К счастью, ему удалось убедить ее только нюхать.
– Я внушил ей, что она шлюха по натуре. Я стал ее лучшим другом – как Вотрен, который взял Эмму под свое крыло!
И рассмеялся своим ужасным самодовольным смехом. Он сидел в своем большом кожаном кресле, не замечая, что сгустились сумерки, устремив взгляд вверх и говоря своим хорошо знакомым мне насмешливым тоном, который обычно приготовлял для сатирических стихов.
– Я знал, ты хотел бы сделать это, но не мог. Я сделал это за тебя, Майк!
– Господи, Рекс… она не заслужила такого… я бы никогда…
– Ну же, Майк, заслужила! Ты прекрасно знаешь – она это заслужила! Ты бы не сделал – а Вотрен сделал бы именно так! Кое-чему я научился у Бальзака, так-то!
В этот момент, когда стало совсем темно и его лицо освещал лишь огонь из камина, он казался совершенным монстром. Безумцем из произведений Бальзака.
Я чувствовал себя физически больным, опасался за его душевное здоровье, жалел Дженни. Я спросил себя – догадывалась ли обо всем Люсинда, и ответил сам себе, что скорее всего да – поэтому она и не дала тогда Чику сказать это вслух.
Рекс смаковал подробности. Он рассказывал, как ему удавалось подбить Дженни на что-нибудь особенно отвратительное.
Я не был садистом.
В отличие от него – он, несомненно, был.
Он умел ненавидеть.
Он говорил и говорил, приводя все новые детали, называя имена, места и даты, когда это происходило, вновь возрождая к жизни горечь и страдание. Он раскрывал секреты, смеялся над глупыми ситуациями – это был целый каталог предательства. Чик, вероятно, и половины о нем не знал.
Я хотел сразу уйти, но не мог – был слишком раздавлен и потрясен. К тому же я обещал Чику, что не оставлю Рекса. Я не мог его оставить. Я знал, насколько ему приятна месть. Он был моим другом – и искренне полагал, что все остальные испытывают такие же чувства, как и он, только стесняются их проявить. Он был убежден: то, что он сделал, он сделал для меня.
Я остался ночевать.
Мне нечего было сказать ему на сон грядущий.
Я знал, каким он бывал добрым. Знал, как он бывал добр с Дженни. У меня в голове не укладывалась та запредельная продуманная жестокость, с которой он радостно сломал ей жизнь.
Около трех часов я принял снотворное, и мне удалось поспать до восьми.
Было великолепное, яркое, солнечное утро. Под серо-голубым ясным небом гранит искрился, а трава как будто пылала.
Рекс спустился и приготовил на кухне завтрак, я съел его, хотя и чувствовал себя так, будто ем отраву.
Уже стоя возле моей машины, я обнял его и произнес:
– Я люблю тебя, Рекс.
Да, я сделал это, а потом просто стоял и смотрел на него.
Он помедлил, отвернувшись. А потом я услышал тот своеобразный звук, похожий на тихое жужжание, который появлялся, когда Рекс подыскивал нужное слово… и почувствовал на щеке его губы и дыхание, когда он нашел нужные слова. Он плакал.
– Я тоже люблю тебя, Майки.
На пути домой мне пришлось дважды останавливаться, чтобы взять себя в руки и попытаться успокоиться. Люсинды еще не было, а я так надеялся, что она вернется раньше меня. На автоответчике горела лампочка. Меня охватило ужасное предчувствие – почему-то я решил, что что-то случилось с Лу. Но это было сообщение от Рекса. Веселым голосом, который свидетельствовал о том, что он вдребезги пьян, Рекс говорил:
– Привет, Майки! Я знаю, где ты, – ты опять гоняешь крыс со своим другом-священником и псом породы джек-рассел-терьер. Конечно, где уж тебе найти время для своего старого скучного друга Рекса…
И так далее – пока не кончилась пленка.
Я был избавлен от обязанности выслушивать это – дорога домой потребовала больше времени, чем обычно.
Когда Лу наконец вернулась, она была слишком расстроена тем, что происходит с ее матерью, чтобы заметить мое состояние, поэтому я просто сказал, что не спал всю ночь, потому что был с Рексом.
Мы виделись с ним еще несколько раз.
Поскольку я не знал и никогда бы не узнал того, о чем он мне рассказал, я решил, что большая часть этого рассказа – выдумка, беллетристика. Может, я был не так уж неправ. Через несколько месяцев, будто попрактиковавшись на мне с этой историй про Дженни, он снова начал писать. Сначала я был этому рад, но скоро мы поняли, что он не способен написать что-либо законченное. Он потерял свой дар рассказчика, смысл своего существования. Мы пытались его подбадривать, поддерживать во всех начинаниях – чтобы он чувствовал себя занятым. Идеи его были такими же блестящими, как и раньше. Однажды он позвонил и начитал несколько страниц рассказа на автоответчик, и это было настолько великолепно, в этом было так много его, Рекса, – что Лу запретила мне стирать записанное. Когда я бывал дома, он мог прочесть мне пару страниц или даже глав из нового произведения. Но две главы – это максимум, на который он был способен. Чик – вот кто его организовывал, заставлял заканчивать начатое. Я перестал заниматься редактированием – и Рекс больше никому не мог доверить редактировать свои произведения. Он утверждал, что дневник Чика сделал его неспособным написать что-то законченное.
– Возможно, это потому, что я теперь знаю, как оно заканчивается на самом деле. Как
Рекс всю жизнь рассказывал истории. Он не мог без этого. Даже теперь он раз в неделю или две звонил, оставляя наброски новой истории на автоответчике, если меня не было дома.
Проблемы окружали его со всех сторон: то рабочий уйдет и не вернется, не закончив ремонт крыши, то звонят из налоговой с угрозами из-за его отказа прислать декларацию, то дождь намочил его книги… Я ехал и решал вопросы, которые мог решить, но в конце концов возвращался домой. И чувствовал себя ужасно виноватым, вспоминая о данном Чику обещании. Не то чтобы я не делал того, что обещал, – но я не мог находиться с Рексом все время.
Полагаю, вино, которое он себе заказал и все время пил, ему мало помогало. Он много ел, и все ужасно вредное для диабетиков. Обычные бытовые вопросы приводили его в состояние полного недоумения, но со временем он вроде научился с ними управляться. Казалось, он начинает приспосабливаться к окружающей действительности. Он принял участие в нескольких конференциях и побывал на нескольких вечеринках. Он попросил прощения у тех друзей, которых оскорбил, – и в большинстве случаев это прощение получил. Мы с оптимизмом говорили, что он снова становится самим собой, он выглядел умиротворенным и спокойным.
Когда снова наступил август, он казался вполне уверенно стоящим на ногах. Временами он чувствовал себя одиноким и несчастным, но дружеская беседа быстро меняла его настроение. Мы любили обсудить последние сплетни или посмеяться над кем-то из друзей. Да, именно так мы и общались. Люсинда всегда говорила, что легко определяет, когда я разговариваю по телефону с Рексом, – по тому, как часто я смеюсь.
Мы говорили с ним в первый понедельник сентября.
Он был пьян – но не больше, чем обычно.
Сказал, что отправил мне электронное письмо, – это было странно и необычно, ведь он терпеть не мог электронную почту.
Я включил компьютер и действительно обнаружил там послание от Рекса.
Рекс редко занимался самокопанием и публичным обнажением души – но сейчас передо мной было именно это, своеобразная исповедь, похожая скорее на разговор с самим собой, чем на обращение к собеседнику. Оно встревожило меня – настолько сильно, что я твердо решил навестить Рекса в ближайшие выходные.
Письмо было короткое, и оно шокировало.
«История, которую я так и не смог написать, это история моей жизни. История моего несчастья, которое происходило от невозможности убедить моего отца в том, что я чего-то стою, добиться его любви. Я очень старался – но у меня никогда не хватало храбрости, чтобы рассказать эту историю. Я всегда писал так, чтобы произвести на него впечатление. Мои стихи должны были быть блестящи и остроумны, а проза глубока. Правда никогда не была для меня так важна, как успех. Я должен был произвести впечатление на людей, которых ценил и уважал мой отец. Ничье другое мнение его не интересовало. Или меня печатают в
Думаю, Рекс хотел написать еще что-то. Но в письме больше ничего не было.
В четверг Джимми Корниш позвонил мне и сказал, что Рекс умер.
Все остальное я узнал из новостей и некролога.
Он ушел, так и не простив самого себя.
Я не сдержал обещание, которое дал Чику. Я не нашел нужного пути. Мне следовало поговорить с его бухгалтером, убедить его вернуться в общество анонимных алкоголиков. Я никогда не пил много и не понимал пьющих, в моем понимании пьяница – это когда люди валяются в грязи и орут во весь голос песни. Я ничего не заметил и не исполнил того, что обещал. Так случилось не в первый раз. Я никогда не обманывал детей, всегда исполняя обещанное им – и практически всегда нарушал обещания, данные взрослым. Рекс хорошо знал, что он делает. Я был не единственным хорошим сценаристом в этом мире. Если бы я нашел ружье и спрятал его… если бы вынул из него патроны, как просил Чик… если бы обратил внимание на то, сколько он пьет… если бы я слушал его более внимательно…
Рекс писал триллеры и мистические истории с призраками и большим количеством крови.
Рассказом о Дженни он дал мне понять, что готовится уйти.
Говорят, все триллеры и мистические истории оптимистичны по сути, потому что в них заключена безграничная вера в жизнь после смерти. Вообще все художники, творцы – оптимисты, творчество оптимистично само по себе. Стихи и наброски Рекса все еще записаны на наш автоответчик – Лу никогда их не сотрет.
Если выдается плохая ночь, я наливаю бокал вина и нажимаю кнопку автоответчика до тех пор, пока не услышу его голос. Я буду слушать его голос, говорящий о том, что он знает, где я… что сейчас я большим пальцем ноги заткнул слив в раковине или что меня арестовали за бродяжничество, когда я ехал в лифте… А потом он всегда отключается.
Я слушаю этот голос, как слушают хорошо знакомую старую мелодию.
Мне кажется, я знаю, почему Рекс никогда ничего не мог закончить после того, как потерял Чика.
Была только одна история, которую он должен был рассказать, а он этого не сделал. Он выбрал самоубийство, но так и не набрался мужества, чтобы рассказать ее: это история Рекса и Чика. Даже в том состоянии, в каком он находился в последнее время, он охранял свою тайну. Он уничтожил дневники Чика, чтобы никто никогда ничего не узнал.
А потом уничтожил себя.
Я буду слушать его фантазии, записанные на автоответчик, еще и еще. Потом, осыпав проклятьями этого ублюдка, лгуна, труса и садиста, возьму с полки одну из его книг и отправлюсь в постель, счастливый от того, что у меня еще есть в запасе истории, которые можно рассказать, и гнусные поганые друзья, о которых можно помнить…
Элизабет Хенд
Первый полёт «Беллерофонта»[114]
Для смотрителей не было худшего дежурства, чем восемь часов у «Головы». Даже теперь, спустя тридцать лет, Робби иногда снилось, что он уныло бредет через «Зарю воздухоплавания» и «Воздушные шары и дирижабли» в «Космический суп»[115], и в очередной раз остается один в потемках, и пялится в пустые глаза знаменитого ученого, пока тот бормочет одну и ту же лекцию о строении Вселенной.
– Помнишь? Мы были уверены, что ничего страшнее и выдумать нельзя, – и Робби печально глянул в свой пустой бокал. Поманил официанта: – Еще один бурбон с кока-колой.
– А мне «Голова» нравилась, – сказал его старый друг Эмери. Он сидел напротив и прихлебывал пиво. Эмери прокашлялся и стал напыщенно декламировать, умело копируя голос знаменитого ученого: – «Триллионы и триллионы галактик, среди которых наша собственная галактика – всего лишь крошка космической пыли». Наводит на размышления.
– Ага, конечно, на размышления о самоубийстве, – огрызнулся Робби. – Хочешь знать, сколько раз я слышал эту лекцию?
– Триллион?
– Двадцать тысяч раз. – Официант подал Робби бокал. Четвертая порция за сегодня. – Двадцать пять раз в час множим на восьмичасовую смену, множим на пять рабочих дней. Тысяча раз в неделю. Множим на пять месяцев…
– Двадцать тысяч – это еще ничего. Особенно на фоне триллионов залов… оговорился, «галактик». Стоп, ты с нами всего пять месяцев оттрубил? Мне казалось, больше.
– Весной пришел, осенью ушел. Всего одно лето. А ощущение, будто целую вечность проработал, да.
Эмери залпом допил пиво.
– Давным-давно, в одном забытом богом музее… – промурлыкал он, уже не впервые.
Тридцать лет назад Национальный аэрокосмический музей только что открылся. Той весной девятнадцатилетний Робби бросил Мэрилендский университет. Поселился в коммуне в Маунт-Рейньере. Выбор вакансий для него был невелик: он счел, что за три сорок в час лучше быть смотрителем в новехоньком музее, чем фасовать продукты в «Джиант-фуде». Каждое утро он пробивал хронокарту в раздевалке персонала и переодевался в форму. Потом украдкой выскальзывал на улицу, выкуривал косяк, и только после этого брел в цокольный этаж на общее собрание, получать задание на день.
По большей части смотрителями работали взрослые дядьки – постарше Робби. Они отслужили в армии и собирались продолжить карьеру в ФБР или полиции округа Колумбия. Как ни странно, они нормально его воспринимали: конечно, подсмеивались над его патлами и красными глазами, но в основном беззлобно. И только Хедж, старший смотритель, обходился с ним сурово. Этот колосс с бритой головой целыми днями сидел перед мониторами, занимавшими целую стену, и вязал на спицах. Туристов и смотрителей на экранах он разглядывал с каким-то задорным презрением.
– А что это вы вяжете? – как-то спросил Робби. Хедж приподнял руки: детское одеяльце с замысловатым узором. – Ух ты, круто! Где ж вы научились?
– В тюрьме, – и глаза Хеджа сощурились. – Опять удолбался, Кайф? Допрыгался. Иди в седьмой. Сменишь Джонса.
Робби бросило в холод, и тут же в жар – от облегчения: неужели Хедж его не уволит?
– В седьмой? Ага, хорошо-хорошо. На сколько часов?
– Навсегда, – отозвался Хедж.
– Ну, чувак, соберись с духом: тебя на «Голову» назначили! – злорадно захлопал в ладоши Джонс. – Береги задницу: дети будут в тебя всякой хренью швыряться, – посоветовал он и вприпрыжку удалился.
В темном зале два проектора, один напротив другого, серебристыми лучами освещали пластмассовую голову. Робби так и не разобрался, как именно отсняли лекцию знаменитого ученого – один раз с одной точки или не поскупились, снимали с разных ракурсов.
Как бы то ни было, Голова, не приставленная ни к какому телу, смотрелась на удивление эффектно: среди сотен мерцающих звезд, спроецированных на стены и потолок, она казалась не материальным объектом, а бесплотной голограммой, парящей в воздухе. Аж жуть брала, тем более что в течение монотонной речи Голова неестественно, слегка озадаченно моргала: будто знаменитый ученый только что хватился собственного тела и ему стало ужасно неудобно. Однажды Голова отклонилась от текста, уверял Робби: правда, заметил он это, здорово удолбанный.
– И что она сказала? – спросил Эмери. Тогда он работал в зале «Введение в авиацию», при тренажере для пилотов, на котором посетители совершали трехминутные «вылеты».
– Чего-то про персики, – объявил Робби. – Толком не разберешь: у нее язык заплетался.
Каждое утро Робби стоял у входа в «Космический суп» и смотрел, как толпы туристов входят в главные двери и оказываются в «Зале полета». Над их головами парили подвешенные к потолку легендарные самолеты. «Флаер» братьев Райт 1903 года, в кабине – манекен, изображающий Орвилла Райта; би-планер Лилиенталя, и «Белл X-1», на котором Чак Йегер впервые преодолел звуковой барьер[116]. Из огромной шахты в центре зала торчала межконтинентальная баллистическая ракета «Минитмен III»[117]. На ее корпусе до сих пор виднелись пятна цвета ржавчины – несколькими месяцами раньше один активист выплеснул на ракету ведерко свиной крови. Прямо над входом в галерею Робби покачивался «Дух Сент-Луиса». Смотрители планетария, который располагался на верхнем этаже, развлекались, обстреливая его крылья из рогатки.
Робби поморщился – ох уж эти воспоминания. Осушил бокал. Вздохнул:
– Много воды утекло.
– Tempus fugit[118], чувак. Кстати… – Эмери достал из кармана смартфон. – Почитай-ка. От Леонарда.
Робби потер осоловелые глаза, глянул на экран.
–Ох-х-х, – вздохнул Робби. – Господи боже, страшное дело.
– Да. Прости за дурные вести. Но я решил, что ты захочешь об этом узнать.
Робби рассеянно ущипнул себя за нос. Четыре года назад от рака груди умерла его жена Анна, и горе подкосило его, точно яд, как будто в его вены накачали те же химикаты, которые не смогли спасти ее. Анна работала медсестрой в онкологической клинике, и этот факт поначалу позволял им отпускать несмешные черные шутки, но в итоге отбил все робкие надежды: они не могли верить в альтернативную медицину или тешиться иллюзией, что врачи ошиблись с диагнозом.
Оказалось, что Робби некогда оплакивать Анну: их сыну Заку было тогда всего двенадцать лет. От собственной скорби и подростковых выходок Зака Робби так пал духом, что первую стопку бурбона с кока-колой стал выпивать еще утром, когда выпроваживал сына в школу. А через два года Робби выгнали с работы, из Окружного управления по делам парков.
Теперь Робби работал в транспортном цехе «Смоллз» – магазина уцененных товаров в унылом торговом центре, смахивающем на небольшой заброшенный аэропорт. Как ни странно, обстановка успокаивала Робби нервы – по ассоциации с музеем. Точно такие же безликие внутренние дворы и блеклое ковровое покрытие, такое же равномерное освещение – солнечный свет, процеженный через тонированные стекла, те же туповатые на вид люди бредут от «Все за доллар» в «Мир очков» – так же, как из «Введения в авиацию» они перемещались в «Космический суп».
– Бедная Мэгги, – сказал Робби, возвращая смартфон. – Я о ней много лет не вспоминал.
– Я встречусь с Леонардом.
– Когда? Может, и я с тобой…
– Прямо от тебя и поеду, – Эмери положил под свою бутылку двадцать долларов, встал. – И ты со мной.
– Чего-о?
– Тебе за руль нельзя – ты лыка не вяжешь. Еще раз застукают – останешься без прав.
– Застукают? Это меня-то? Это я-то выка не лежу?.. – Робби осекся. – …Лыка не лежу. Ты неправильно сказал.
– Замнем, – Эмери взял Робби за плечо и подтолкнул к выходу. – Пошли.
Эмери ездил на дорогом гибридном автомобиле, которому от Роквилля до Утики, штат Нью-Йорк, хватало одного бака бензина. Номер у него был специально подобранный: Марво, окаймленный стикерами типа «Людей убивают не пистолеты, людей убивают фазеры второго типа», а также FRAK OFF! (так ругались в «Звездном крейсере «Галактика») и еще что-то непонятное – если верить Эмери, на клингонском языке[119].
Эмери – единственная знаменитость, с которой Робби лично знаком. В начале 80-х он стал делать на местном кабельном телевидении передачу «Тайный космос капитана Марво». Снимал все сам, в подвале родительского дома. Эмери позировал перед объективом, одетый в скафандр из пищевой фольги, и, облокотившись на картонный пульт управления звездолетом, комментировал малобюджетные научно-фантастические сериалы 50-х. Попутно он перешучивался со своим вторым пилотом Корнеплодом – куклой, которую смастерил их общий приятель Леонард.
Передача была просто уморительная, если перед просмотром покурить травы. «Капитан Марво» стал широко популярен в узких кругах, а потом и в широких, когда один крупный телеканал стал транслировать эту передачу в блоке для полуночников. Эмери ушел из музея и снял студию в Балтиморе. Через несколько лет он продал права на передачу, и его немедленно заменили разбитным актером в люрексе и блестящим роботом. «Космос капитана Марво» проскрипел с грехом пополам еще один сезон и был закрыт. Фанаты Эмери уверяли: передача держалась только на их кумире-раздолбае и не пережила его отстранения от дел.
А может, просто люди теперь меньше курят, рассудил Робби. Как бы то ни было, в наше время «Капитан Марво» нежданно воскрес в Интернете: Зак, сын Робби, смотрел архивные выпуски вместе с друзьями, а Эмери неплохо зарабатывал на продаже сувениров через свой официальный сайт.
Пока они добирались до Вашингтона и искали место для парковки возле Национальной аллеи, прошел почти час. Робби достаточно протрезвел, чтобы пожалеть, что не остался в баре.
– На, – Эмери выдал ему таблетку для освежения дыхания (мятную, без сахара). Подергал за воротник рубашки – ядовито-зеленой, с пурпурной нашивкой «СМОЛЛЗ». – Фу, Робби, ну у тебя и видуха. – Открыл сумку, стоявшую на заднем сиденье, достал черную футболку, приготовленную для похода в спортзал. – Надень-ка.
Робби переоделся и, спотыкаясь, вылез на тротуар. Дело было в середине апреля, но уже припекало: теплый влажный воздух подрагивал над асфальтом, сладко пах яблоневым цветом и охладителем из бесчисленных кондиционеров. Только у самого музея, заметив мельком свое отражение в стеклянной стене, Робби разглядел, что на футболке изображено моложавое лицо Эмери в блестящем шлеме с подписью «О капитан! Мой капитан»[120].
– Футболки с саморекламой носишь? – спросил он, входя вслед за Эмери.
– Только в спортзале. Да я ни одной чистой не нашел, пришлось эту взять.
Они подождали в приемной, пока охранник проверял документы, звонил Леонарду, вносил их данные в книгу и фотографировал их лица. Только после всех этих процедур им выдали разовые пропуска.
– Подождите Леонарда: он сам должен проводить вас наверх, – сообщил охранник.
– Не то, что в старые времена, а, Робби? – Эмери обнял его за плечи и повел в Зал полета. – Мы с тобой сетчатку гостей не сканировали.
В самом музее мало что изменилось. Те же самолеты и космические корабли, сверкая на солнце, парили под потолком. Туристы толпились вокруг пирамиды из оргстекла, внутри которой хранились образцы лунной породы. Загорелые здоровяки – татуированные, стриженные под армейский бобрик – разглядывали макет кабины Ф-15[121]. Повсюду ощущался специфический запах старого музея: букет из легкой вони от грязных ковров и машинного масла. Из буфета, где на прилавках с подогревом лежала еда, попахивало словно замоченным бельем.
А вот «Головы» больше не было. Интересно, помнит ли еще кто-нибудь знаменитого ученого, он ведь давно умер, задумался Робби. В зале «Введение в авиацию», где Эмери с Леонардом когда-то управляли тренажерами и впервые увидели Мэгги Бливин, теперь разместилась экспозиция «Персональные летательные средства» – макеты ранцев с реактивными двигателями, надетые на плечи зловеще-жизнеподобных манекенов.
– Произведения Леонарда, между прочим, – Эмери замялся у фигурки ребенка, который точно парил над скейтбордом, получающим энергию от солнечных батарей. – Он мог бы и в Голливуде неплохо устроиться.
– А что, может, и устроюсь. Еще не вечер!
Робби и Эмери обернулись. Бывший коллега подкрался к ним со спины.
– Леонард! – воскликнул Эмери и обнял его.
Леонард отступил на шаг, склонил голову набок:
– Робби, тебя я и не ждал.
– Сюрприз, – заявил Робби. Они сдержанно пожали друг другу руки. – Рад тебя видеть.
Леонард вымученно улыбнулся:
– Взаимно.
Все трое направились к служебному лифту. В старые времена у Леонарда была роскошная грива светлых волос, свободно ниспадавшая на форменный китель цвета детской неожиданности. Леонард, Эмери и другие ассистенты из «Введения в авиацию» (в кители их нарядили, чтобы походили на настоящих пилотов) инструктировали туристов, которым не терпелось взяться за штурвал. За всамделишного летчика мог сойти один Леонард – аристократический красавец с суровыми серыми глазами.
Теперь же он внешне напоминал нечто среднее между Оби-Ваном Кеноби и Вилли Нельсоном[122]. Поседевшие волосы, заплетенные в две косы, свисали до пояса. Ходил он теперь не в дешевой синтетической форме, а в белой льняной тунике и просторных черных брюках, заправленных в видавшие виды ковбойские сапоги. На шее – ожерелье из необработанной бирюзы и кораллов, в ухе серьга в виде черепа величиной с большой палец Робби. На воротнике поблескивали фальшивые пилотские «крылышки», когда-то украшавшие его музейный китель. Леонард всегда относился к своим служебным обязанностям чрезвычайно серьезно, особенно после того, как Маргарет Бливин пришла работать на вновь созданную должность «хранитель отдела предавиационной эры». Робби, напротив, из принципа плевал на свои обязанности. Потому и находился с Леонардом в напряженных отношениях все эти годы, хотя из музея давно уволился.
Робби откашлялся.
– Ну, это… Над чем теперь работаешь? – спросил он, жалея, что согласился надеть дурацкую футболку с рожей Эмери.
– Сейчас покажу, – сказал Леонард.
Наверху они отправились в бывшую фотолабораторию – ныне центр обработки цифровой информации.
– Пленку мы тут до сих пор проявляем и фото печатаем, – заметил Леонард в коридоре, увешанном фотохроникой со съемок «Дня, когда остановилась Земля» Роберта Уайза и «Женщины на Луне» Фрица Ланга[123]. – Негативы, отрывки из старых фильмов – народ до сих пор присылает всякую всячину.
– Интересные вещи попадаются? – спросил Эмери.
– Бывает, – пожал плечами Леонард. – Наперед никогда не знаешь, что найдешь. Завет Мэгги – мы никогда не исключаем, что возможны новые неожиданные открытия.
Робби зажмурился. От голоса Леонарда у него заныли зубы.
– Помните, она всегда держала в боковом ящике, под сумочкой, бутылку шотландского виски?
Леонард скис, Эмери засмеялся:
– Точно! И виски она покупала первоклассный.
– У Мэгги был утонченный вкус, – мрачно проскрипел Леонард.
«Ах ты, позер поганый», – подумал Робби.
Леонард набрал на двери код, распахнул ее перед приятелями.
– Когда-то это была кладовка.
Они переступили порог. Робби помнил это помещение – однажды покувыркался тут с девушкой из «Введения в авиацию». А вот имя девушки давно забыл. Тогда это была просторная кладовая, и пахло в ней странно, сладковато – от коробок с пленкой на стеллажах.
Теперь это был рабочий кабинет, ломящийся от всякой всячины. На полках – книги и полное собрание отчетов кураторов с 1981 года, архивные коробки бог весть с чем – должно быть, Леонард хранит даже собственное заявление о приеме на работу, с него станется. В углу, прямо на полу, валялась куртка. Длинный железный стол был уставлен пузырьками с лаком для ногтей. К столу придвинуто древнее вращающееся офисное кресло (Робби смутно помнилось, что на свидании в кладовке он им воспользовался не совсем по назначению).
Но главное место в комнате занимали работы Леонарда – крохотные картонные диорамы, макеты космических кораблей и дирижаблей. Запах лака для ногтей перебивал все. Холод стоял адский.
– Ты тут зад себе не отморозил? – пробурчал Робби, растирая руки.
Эмери взял пузырек:
– Учишься на маникюршу?
Леонард указал рукой на стол:
– Теперь я пишу лаком для ногтей вместо красок. Дает очень необычный эффект.
– Еще бы, – заметил Робби. – Ты же лаком практически дышишь.
Оглядел полки. Невольно, скрепя сердце, восхитился:
– Ну и ну, Леонард, это все ты сделал?
– Сомневаешься?
Когда Робби познакомился с Леонардом, оба работали рядовыми смотрителями. Леонард коллекционировал канцелярские скрепки и ездил на работу на старом велосипеде «Швинн», развлекал туристов, изготовляя зверюшек из воздушных шариков. На досуге он смастерил робота Корнеплода, друга Капитана Марво, из сломанной лампы и свеч зажигания.
А еще Леонард рисовал тушью странные картинки. Сотнями. Монгольфьеры с зловещими рожами, Б-52[124], сбрасывающие мыльные пузыри вместо бомб, карикатуры, где директор музея и старшие кураторы в виде грейхаундов обнюхивали друг другу филейные части. Эту карикатуру и подобрала с пола Маргарет Бливин, когда для нее проводили экскурсию по залу «Введение в авиацию». Рисунок вывалился из кармана Леонарда. Тот с ужасом увидел, как замдиректора наклонился подобрать скомканный листок.
– Позвольте, – произнесла женщина, стоявшая рядом с замдиректора. Миниатюрная, лет сорока с хвостиком, рыжие кудри, в ушах – огромные серьги колечками, индийская расписная блузка, облегающие голубые брюки, кожаные сабо. Она схватила рисунок, убрала в сумочку и продолжила осмотр. Когда замдиректора ушел, женщина подошла к тренажеру, у которого, потея в синтетическом кителе, Леонард надзирал за толстым мальчишкой в футболке с Чубаккой. Мальчик спустился из тренажера на пол, и женщина вскинула руку со смятым листком:
– Кто это нарисовал?
Эмери и еще один парень помотали головами.
– Я нарисовал, – отрапортовал Леонард.
Женщина поманила его пальцем:
– Пойдемте.
– Я уволен? – спросил Леонард, когда вышел вслед за ней из галереи.
– Не-а. Позвольте представиться: Мэгги Бливин. Мы уберем тренажеры и сделаем в этом зале новую экспозицию. Я ее хранитель. Мне нужен человек, который начнет составлять для меня каталог предметов и, возможно, сделает эскизы проекта. Хотите получить это задание?
– Д-ддда, – вдруг начал заикаться Леонард. – Конечно хочу.
– Прекрасно. – Она скатала карикатуру в тугой шарик и выбросила в мусорную корзину. – Вы попусту растрачиваете свой талант. Задница директора получилась очень похоже.
– Не совсем… Будь он собакой, тогда бы да, похоже…
– Он сукин сын. Сходство не случайно, – возразила Мэгги. – Пойдемте в отдел кадров.
Теперь должность Леонарда называлась «Специалист – оформитель музейной экспозиции, девятая категория, десятая ступень». Последние двадцать лет он создавал фигурки людей и макеты. Модели военных и коммерческих самолетов он не изготавливал – для этого существовал целый самостоятельный отдел моделирования.
Леонард производил штучный товар. Об этом свидетельствовали десятки летательных аппаратов на всех полочках в его крохотном кабинете. Ракеты, бипланы, трипланы, летающие тарелки и, наконец, «аэродромы» Самуэля Лэнгли[125] – машины с крыльями, как у летучей мыши. Одни аппараты были полосатые, другие – в горошек, третьи – какой-то веселой цирковой расцветки, словно леденцовые: эффект вышеупомянутого глянцевого лака для ногтей.
Леонард предпочитал делать летательные аппараты, которые в реальности никогда не отрывались от земли; собственно, многие из них вообще конструировались не для полета. «Криптоавиация», – раздраженно проворчал один куратор. Леонард работал по чертежам и фотографиям, рисункам и не поддающимся классификации материалам, найденным в архивах, для разбора которых в свое время наняли Мэгги Бливин. Архивы хранились в дубовых каталожных шкафах 20-х годов ХХ века. Официально архив именовался «Коллекция периода до Лэнгли». Но весь музей, в том числе сама Мэгги Бливин, именовали ее «Психархив».
После того как Леонард волею судеб сделал карьеру, Робби и Эмери иногда после работы поднимались наверх и навещали его в библиотеке. В те времена можно было шататься по мастерским и запасникам, по библиотеке и архивам без специального пропуска, без проверки службой безопасности. Даже в книгу посетителей не требовалось записываться. Робби ходил к Леонарду просто за компанию, а вот Эмери был очарован тем, что Леонард откапывал в «Психархиве». Зернистые черно-белые фотоснимки предполагаемых НЛО, отпечатанные на машинке стенограммы разговоров с погибшими русскими космонавтами в пустынях Невады, рассказ о свадьбе раэлитов[126], на которой среди гостей присутствовал сияющий малиновый шар. Была также большая картонная коробка, подаренная вдовой легендарного ракетного конструктора – коллекция порнографии 50-х годов ХХ века в категории фетишизма ног. И бобина с 16-миллиметровой кинопленкой, на которой несколько пионеров авиации делали нечто непристойное с пятнистой свиньей.
– А то кино про свинью сохранилось? – спросил Робби, любуясь бипланом с элеронами в фиолетовую полоску.
– Продали с аукциона, чтобы купить более ценные экспонаты, – сообщил Леонард.
Он убрал всякую всячину с кресла и пригласил Эмери присесть, а сам пристроился на краешке стола. Робби тщетно поискал другой стул и опустился на пол у мусорной корзины, доверху заваленной пустыми пузырьками от лака для ногтей.
– Итак, у меня есть идея, – возвестил Леонард. Он неотрывно глядел на Эмери, словно кроме них двоих в кабинете никого не было. – Идея, как помочь Мэгги. Помнишь «Беллерофонт»?
Эмери наморщил лоб:
– Смутно. Та старая хроника авиакатастрофы?
– Гипотетической катастрофы, – возразил Леонард. – Никаких обломков так и не нашли. Все только предполагают, что аэроплан разбился. Но ты правильно говоришь насчет «Беллерофонта». Этот фильм показывали в нашей галерее. В галерее Мэгги.
– Точно! Фильм, который сгорел! – вставил Робби. – Помню-помню, пленка застряла в барабане, кажется. Пожарная сигнализация среагировала на дым, провели полную эвакуацию. Тогда все напустились на Мэгги – решили, что она неправильно вставила пленку.
– Она тут ни при чем, – возмутился Леонард. – Один техник напортачил – он мне пару лет назад признался. Накосячил с вентиляцией, лампочка проектора перегрелась, и пленка запылала. Он говорил, что его всегда мучила совесть за то, что Мэгги выперли.
– Ее же не за это уволили, – Робби уставился на Леонарда исподлобья. – Дело было в НЛО…
Эмери прервал его:
– Они на нее взъелись, Роб, тут каждая собака знала: все эти отставники из дирекции бесились, что у них под ногами путается баба. Она же в ВВС не служила и все такое. Просто они не сразу ее доняли, потребовалось несколько лет. Гады проклятые. Я даже подписи под обращением собирал. Не помогло.
– Ничего бы не помогло, – вздохнул Леонард. – Она была гений. И есть! – торопливо добавил он. – Вот я и подумал…
Он соскочил со стола, порылся в углу, вытащил большую картонную коробку.
– Посторонись-ка.
Робби встал. Леонард принялся вынимать из коробки всякие разности и бережно расставлять на столе. Эмери тоже поднялся на ноги, чтобы не мешать, вжался в закоулок рядом с Робби. Они наблюдали, как Леонард раскладывает стопки бумаг, фотоснимки 10×15 с измятыми краями, выцветшие чертежи и старый фильмоскоп для 35-миллиметровой пленки. Все это дополнялось несколькими большими конвертами из коричневой бумаги, обвязанными красным шпагатом. Наконец Леонард встал на колени перед коробкой и, соблюдая величайшую осторожность, запустил в нее руки.
– Наверное, там ребенок Линдберга[127], – прошептал Эмери.
Леонард встал с колен, баюкая на ладонях нечто. Развернулся. Поставил на середину стола.
– Обалдеть! – присвистнул Эмери. – Леонард, ты превзошел самого себя.
Робби наклонился, чтобы разглядеть получше: модель летательного аппарата. Он подумал «летательного», хотя у него не укладывалось в голове, что кто бы то ни было, даже Леонард или Мэгги Бливин, поверит в способность этой штуковины подняться в воздух. Корпус как у «Цеппелина», острый, чуть курносый нос, как у «Локхид Старфайтера»[128]. К корпусу подвешена корзина, заполненная крохотными шестеренками и цепными передачами, а под корзиной – какое-то устройство с тремя колесами, вроде велосипеда, но к колесам прикреплены десятки плоских закрылков – каждый не крупнее ногтя – и совсем малюсеньких пропеллеров.
Мало того, весь аппарат был облеплен крыльями: они торчали на каждом дюйме корпуса. Этакий замороженный взрыв – во все стороны щетинятся куски парусины и бальзы, обрывки бумаги и марли. Крылья как у птиц и крылья как у летучей мыши; квадратные крылья а-ля воздушный змей, рули высоты и полые проволочные конусы; длинные трубки (внутри них Робби увидел множество ветроотражателей и клапанов). Элероны и распорки, вставленные между крыльями, образовывали головокружительный лабиринт. Все это скреплялось тонкими золотыми нитями, моноволокнами и, похоже, человеческими волосами. Аппарат был ярко раскрашен во все цвета радуги: фиолетовый и изумрудный, алый, пурпурный, золотой, а кое-где глянцевая поверхность была инкрустирована какими-то блестящими штучками – осколками зеркала или цветного стекла, панцирями жуков, блестками слюды.
Наверху, поднимаясь над фюзеляжем точно шляпка здоровенного гриба, красовался легкий зонтик из гнутого бамбука, обтянутый пестрым шелком.
Короче, аэроплан братьев Райт при взгляде через калейдоскоп.
– Фантастика! – воскликнул Робби. – Как ты его смастерил?
– Остается только проверить, полетит ли он, – заявил Леонард.
Робби разогнулся:
– Эта фиговина? Летать? Да ты что?!
– Оригинал летал, – Леонард прислонился к стене. – Я вот как считаю: если мы сможем воспроизвести условия полета – те же самые, в точности – все получится.
– Но… – Робби покосился на Эмери. – Оригинал не летал. Он разбился. В смысле, гипотетически разбился.
Эмери кивнул.
– К тому же на борту был человек. Маккартни…
– Макколи, – поправил Леонард.
– Верно, Макколи. И знаешь ли, Леонард, в кабину твоего аппарата никто не поместится, так ведь?
Эмери насторожился:
– Ты случайно не подумываешь сделать полноразмерную модель? Это было бы безумием.
– Да нет, – Леонард подергал череп, свисавший с его уха. – Я просто хочу снять второй фильм – воспроизвести оригинал. Я все сделаю – комар носа не подточит, и Мэгги даже не поймет, что фильм не подлинный. Все продумано, – он испытующе поглядел на Эмери. – Снять могу на цифру, если ты одолжишь мне камеру. Тогда я сам все смонтирую на компьютере. И привезу ей фильм в Фейеттевилль, чтобы она посмотрела.
Роббби и Эмери переглянулись.
– Что ж, бывают и более дикие идеи, – сказал Робби.
– Но Мэгги знает, что оригинал сгорел, – напомнил Эмери. – Я там был, точно помню: она видела это своими глазами. Все мы видели. У нее рак, а не склероз, не болезнь Альцгеймера. Не амнезия, в конце концов.
– А в фотошопе никак нельзя? – спросил Робби. – Скажи ей, что это на память о старом фильме. Тогда она…
Леонард взглянул, точно окатил всех ледяной водой:
– Никаких «на память». Я поеду на остров Кауана, туда, где был Макколи, и воссоздам первый полет «Беллерофонта». Все отсниму, смонтирую. А когда закончу, скажу Мэгги, что нашел в архиве копию. Когда та пленка сгорела, у нее от тоски разорвалось сердце. Я верну ей фильм.
Робби уставился на свои ботинки, чтобы Леонард не видел его лица. Помолчав, произнес:
– Когда Анна заболела, мне в голову пришла такая же идея. Поехать к горе Вашингтон, в ту гостиницу, где мы отдыхали, когда Зак еще не родился. У нас остались роскошные фотографии походов на байдарках в тех местах. Красотища. Но дело было зимой, я сказал: давай обождем до лета…
– Я ждать не стану, – отозвался Леонард, перебирая бумаги на столе. – У меня кое-что есть… – Он открыл конверт, вынул из него несколько конвертов из кальки. Взглянул на один, передал Эмери. – Вот уцелевшие обрывки оригинала. Между прочим, оригинал был не оригинал – сам фильм сняли в 1901 году на нитроцеллюлозную пленку. Ту пленку мы с Мэгги и нашли, когда разбирали «Психархив». Ну, нитроцеллюлоза – это же как бомба с заведенным часовым механизмом. Мы отдали ее в лабораторию, там все пересняли на безопасную пленку, ее-то вы теперь и видите.
Эмери стал рассматривать кадры на свет. Робби, щурясь, стоял рядом. Пять кадров в янтарных и черепаховых тонах, расплывчатые контуры – то ли кусты, то ли тучи, то ли просто разводы копоти, Робби определить не мог.
Эмери спросил:
– И сколько у тебя кадров?
– В общей сложности? Семьдесят два.
– Негусто, – помотал Эмери головой. – Сколько секунд длился фильм – пятнадцать?
– Семнадцать.
– Двадцать четыре кадра в секунду. Значит, из четырехсот кадров уцелели только эти.
– Нет, кадров было меньше. Это же немое кино, восемнадцать кадров в секунду. Но при копировании скорость отрегулировали. То есть было примерно триста кадров, а значит, мы располагаем примерно четвертью кадров оригинала. – Леонард замялся. Покосился на потолок. – Робби, запри дверь, а?
Робби защелкнул замок, оглянулся: Леонард сел на корточки в углу, приподнял куртку – под ней оказался железный сейф. Леонард откинул крышку.
Сейф был заполнен водой. По крайней мере, Робби понадеялся, что это всего лишь вода.
– Аквариум, что ли? – спросил он.
Леонард, не обращая на него внимания, засучил рукава и запустил руки в воду. Соблюдая чрезвычайную осторожность, достал другой железный ящик. Поставил на стол, схватил куртку, тщательно вытер ею крышку. Обернулся к Робби:
– Знаешь что, наверное, лучше отпереть. Вдруг придется срочно удирать.
– Леонард, мать твою, что там у тебя?! – воскликнул Эмери. – Змеи?
– Не-е, не змеи, – Леонард выхватил что-то из ящика, Эмери отпрянул: в воздухе развернулась змееобразная лента. – То, что осталось от оригинала – от фильма 1901 года.
– Нитроцеллюлоза?! – вытаращил глаза Эмери. – Нет, ты точно спятил! Как только ты ее раздобыл, а?!
– Отрезал, когда собирались уничтожить. Я думаю, бояться нечего: я ее каждый день проветриваю, газ не скапливается. И с испарениями от лака в реакцию вроде не вступает. Это фрагмент, где можно как следует рассмотреть Макколи и лучше всего виден аппарат. Глянь!
Он помахал пленкой перед носом Эмери. Тот попятился к двери:
– Убери, убери скорей!
– Можно посмотреть? – спросил Робби.
Леонард смерил его взглядом. Кивнул:
– Держи за этот край…
Робби не сразу сфокусировал взгляд.
– Твоя правда. Можно увидеть Макколи – ну, по крайней мере, какого-то человека. И определенно видно аэроплан.
Он вернул Леонарду пленку, тот снова тщательно уложил ее в банку, а затем в наполненный водой сейф.
– За это тебя точно выпрут, если узнают, – присвистнул Эмери. – Если взорвется, музей сгорит дотла.
– Думаешь, это такая уж трагедия? – усмехнулся Леонард, тщательно драпируя сейф курткой. – В любом случае, я уже могу расстаться с этой пленкой. Как-то ночью я пролез в лабораторию и сам ее скопировал. Так что у меня дома есть копия. А эта… – он указал подбородком в угол… – Я заберу нитроцеллюлозную пленку домой и устрою ей похороны по обряду викингов. Прямо во дворе. Приходите, если хотите.
– Когда, сегодня? – спросил Робби.
– Нет, сегодня мне надо поработать допоздна, кое-что доделать до поездки.
Эмери прислонился к двери:
– Куда собрался?
– В Южную Каролину. Я же говорил: поеду на остров Кауана и… – Леонард взял в руки «Беллерофонт», и на Робби повеяло ацетоном. – И научу эту штуку летать.
– Совсем шизанулся! Он сколько лет Мэгги в глаза не видел, а, скажи? – возмущался Робби, когда Эмери вез его назад на работу. – А я ведь до сих пор не знаю, что между ними на самом деле случилось. Знаю только про НЛО.
– Она узнала, что у него другая. Начались раздоры. Она попыталась подвести его под увольнение; он пошел к Бойнтону и сказал ему, что Мэгги разбазаривает время и деньги на исследования по НЛО. К сожалению, все так и было. Они провели проверку, а у Мэгги случился нервный срыв или что-то в этом роде еще раньше, чем они собрались ее увольнять.
– Вот козел!
Эмери вздохнул:
– Ужасная история. Леонард о ней никогда не говорит. Мне кажется, он до сих пор переживает из-за того, что так вышло. Не может забыть Мэгги.
– Ну-у-у да… вот только… – Робби недоуменно помотал головой. – Она ведь лет на двадцать постарше нас, верно? Они все равно разбежались бы рано или поздно. Если он переживает, съездил бы да повидался с ней, что ли… А он какой-то бред выдумал.
– Наверное, крыша поехала от ядовитых испарений. В лаке для ногтей тоже есть нитроцеллюлоза.
– Серьезно?! И от нее действительно сходят с ума?
– Другой гипотезы у меня нет, – мрачно пробурчал Эмери.
Робби жил в неряшливом поселке в окрестностях Роквилля. У него был небольшой коттедж на потрескавшемся шлакобетонном фундаменте, обитый ДСП. Садик, посаженный Анной, совсем захирел.
Робби увидел, что перед домом припаркован зеленый пикап с просроченными номерами. В кабине громоздились пустые пивные бутылки.
Робби вошел в дом. Зак и его приятель Тайлер – владелец зеленого пикапа – сидели, пристально уставившись в монитор.
– Как жизнь? – спросил Зак, не повернув головы.
– Потихоньку, – ответил Робби. – Смотри в глаза.
Зак вскинул голову. Он был щуплый, стриженный под ежик: Робби бесила эта стрижка, ведь Зак унаследовал от Анны густые светлые кудри… Тайлер – нескладный верзила с длинными черными волосами, носивший солнечные очки в тонкой железной оправе. Оба обычно ходили в расписных футболках и полосатых шортах – этакие вечные курортники.
Робби пошел на кухню, взял из холодильника пиво.
– Ребята, вы поели?
– Перекусили по дороге.
Робби пил пиво и наблюдал за сыном и его приятелем. В доме пахло «одеколоном «Холостяк-Неудачник», как однажды сострил Эмери. Нестираное белье, пивные лужи, дым марихуаны. Робби, правда, уже много лет не курил, зато эстафету приняли Зак с Тайлером. Раньше Робби на них орал, потом опустил руки. Если его собственная поганая жизнь для них – не предостережение, чем их еще напугаешь, чтобы за ум взялись?
Через минутку Зак снова поднял глаза:
– Крутая футболка, отец.
– Спасибо, сын, – Робби плюхнулся на кресло-мешок. – Мы с Эмери заглянули в музей к Леонарду.
– К Леонарду! – расхохотался Тайлер. – Леонард – это полный вперед! Настоящий шиз!
– У отца все друзья шизы, – возразил Зак.
– Ну да, но Эмери крутой чувак. А этот Леонард просто с большим прибабахом дядя…
Робби мрачно кивнул и допил пиво:
– И верно, с прибабахом. Он сейчас кино снимает.
– Настоящее? – заинтересовался Зак.
– Скорее любительское… Точнее… даже не знаю как сказать: он хочет заново снять фильм, который уже когда-то сняли, воспроизвести тютелька в тютельку. До последнего кадра.
– А, это как два «Звонка», японский и американский[129]? – предположил Тайлер.
– А что за фильм?
– Семнадцать секунд хроники. Катастрофа аэроплана в тысяча девятьсот первом году. Оригинал фильма сгорел, и Леонард собирается все заново инсценировать.
– Катастрофа? – Зак переглянулся с Тайлером. – А можно мы посмотрим?
– Катастрофа будет ненастоящая – он использует модель аэроплана. Если я правильно понял…
– А тогда вообще самолеты были? – задумался Тайлер.
– Пусть на ютьюбе выложит, – посоветовал Зак и отвернулся к компьютеру.
– Ладно, валите отсюда, – Робби устало потер лоб. – Мне надо в Интернет.
Ребята запротестовали, но быстро сдались. Тайлер уехал. Зак взял мобильник и пошел вразвалочку наверх, в свою комнату. Робби откупорил вторую бутылку пива, сел за компьютер, закрыл какую-то игру, в которую сражались парни. Набрал в поисковике «Макколи Беллерофонт».
Ссылок кот наплакал. Робби остановил выбор на статье в Википедии:
Робби надолго приложился к бутылке. Затем набрал «Маргарет Бливин».
–Блистательная Бливин?! – фыркнул Робби. Взял еще пива и вернулся к чтению.
–Тьфу ты! Это ж Леонард сочинил!
– Чего? – спросил, позевывая, Зак. Он только что спустился вниз.
– Да вот, в Википедии! – Робби ткнул пальцем в экран. – Никаким бестселлером эта книжка не стала: Мэгги потихоньку пристроила ее в музейную сувенирную лавку, но книжку никто не покупал. И издала Мэгги ее сама, на собственные деньги!
Зак прочел статью, заглядывая отцу через плечо:
– А вроде круто.
Робби упрямо помотал головой:
– Она была чокнутая. Двинулась умом на всех этих нью-эйджевских штучках[130]: пришельцы на тарелочках, нерукотворные круги на полях. Думала, что самолеты могут взлетать только в определенных местах, и только поэтому все первые аэропланы разбивались. Не потому, что плохо сконструированы, а потому, что отрывались от земли не там, где надо.
– Так аэропорты же повсюду?!
– Этой загадки она так и не разгадала.
– «Мы должны признать наше галактическое наследие, духовный аспект полетов людей, а иначе навсегда прикуем себя цепями к земле», – прочел с экрана Зак. – Я не понял: она что, разбилась на том самолете?
– Нет, до сих пор жива. Просто у нее был пунктик. Она думала, что изобретатель того аэроплана взлетел на нем за несколько лет до полета братьев Райт, но доказать так и не смогла.
– Но тут написано, что существовала кинохроника, – заметил Зак. – Значит, кто-то видел полет?
– Это ж Википедия, – скривился Робби, с отвращением глядя в монитор. – Можешь нести любой бред, люди все равно поверят. Статью написал Леонард, зуб даю. А Мэгги наверняка этот фильм подделала. И теперь Леонард вздумал сотворить то же самое – снять новый фильм и подсунуть Мэгги под видом настоящего.
Зак рухнул на кресло:
– А зачем?
– Потому что он тоже сбрендил. У него с Мэгги был роман.
– Фу.
– Чего-о? Думаешь, мы так и родились стариками? Мы были практически в твоем возрасте. А Мэгги – лет на двадцать постарше…
– Горячая бабулька! – захохотал Зак. – А чего она к тебе не подьезжала?
– Ха-ха, – Робби отпихнул порожнюю бутылку. – За Леонардом все женщины увивались. Фиг знает, почему. Даже твоя мама какое-то время с ним встречалась. Тогда у нас с ней еще ничего не было…
– Ох, заткнись! – прошипел Зак, театрально изображая скуку.
– Мы сами подумали, что Леонард и Мэгги – это странно, – признался Робби. – Но для олдовой хипушки Мэгги была очень даже хороша собой. – Он покосился на экран, подсчитал в уме. – Значит, теперь она разменяла восьмой десяток. Леонард кое-что о ней разузнал. У нее рак. Рак груди.
– Слышу, не повторяй, – сказал Зак. Скатился на пол с кресла, раскрыл телефон, начал набирать СМС. – Ну ладно, я – спать.
Робби еще долго сидел, глядя в монитор. Потом выключил компьютер. Прошлепал на кухню, открыл шкаф, достал кварту «Джим Бима», спрятанную за бутылками с уксусом и растительным маслом. Сполоснул водой стакан, из которого пил вчера вечером, налил бурбон на донышко, выпил одним махом и пошел спать, прихватив бутылку с собой.
На следующий день после работы Робби сидел в баре торгового центра и пил вторую порцию за вечер. К нему подошел Эмери.
– Привет, – Робби указал на табурет рядом. – Сидеть подано.
– Машину вести можешь?
– А то, – огрызнулся Робби. – Ты кто мне – контролер?
– Да нет, просто хочу тебе кое-что показать. У меня дома. Леонард приедет. Встречаемся у меня в полседьмого. Я пытался до тебя дозвониться, но у тебя мобильник выключен.
– А-а-а. Ну да. Извини, – Робби попросил у бармена счет. – Заметано, приеду. Он что, маникюр нам сделает?
– Ага, конечно. Слушай, у меня тут одна мысль появилась, я тебе дома расскажу. Мне надо заехать в «Королевский Дели», возьму поесть. До скорого!
Эмери жил в просторном кооперативном таунхаузе, где пахло «Умеренно Преуспевающим Холостяком». На стенах висели фото Капитана Марво и Корнеплода в рамках, а также картина маслом – Лесли Нилсен в образе командора Дж. Адамса[131] в натуральную величину. Но в полуподвале обстановка была совсем иная – в кладовой с устройствами климат-контроля хранились товары с символикой «Капитана Марво» и упаковочные материалы, в просторной студии стояло всевозможное оборудование: стереосистема, мониторы, пульты, архив выпусков, копии фильмов категории «Зет», которые Эмери включал в передачу. Там-то Робби и увидел Леонарда: он горбился над монтажным столом «Стинбек», который Эмери купил и отремонтировал.
– А, Робби, – приветственно помахал ему Леонард и вернулся к работе: он надевал пленку на вал. – Эмери привез ужин?
– Вроде да, – Робби пододвинул стул и сел рядом с Леонардом. – Что делаешь?
– Вставляю в проектор нитроцеллюлозную пленку, которую вчера показывал.
– А она, часом, не взорвется?
– Нет, Робби, она не взорвется, – Леонард поджал губы. – Эмери с тобой уже поговорил?
– Сказал только, что есть идея. Что вы затеяли?
– Пусть лучше он тебе скажет.
Робби побагровел от обиды, но прежде чем он успел ответить как полагается, в дверь постучали.
– Поспали – можно поесть! – Эмери помахал двумя бумажными пакетами, от которых шел пар. – Леонард, можешь на несколько минут оставить пленку?
Поужинали они на диване в соседней комнате. Эмери рассказывал о своем плане возрождения «Капитана Марво» в формате для мобильных телефонов:
– Идея супер! Осталось придумать, как мне срубить на ней хоть немножко денег.
Леонард отмалчивался. Робби подметил, что манжеты его белой туники, как и ногти, заляпаны пятнышками оранжевой краски. Вид у Леонарда был усталый, на лице отчетливо выступали морщины, глаза запали.
– Ты высыпаешься или как? – спросил Эмери.
Леонард слабо улыбнулся:
– Высыпаюсь.
Наконец с едой и пивом было покончено. Эмери шлепнул руками по коленям, отодвинул в сторону пустые тарелки, подался вперед:
– Ну, слушайте мой план. Я снял на Кауане дом на неделю, начиная с этой субботы. Посмотрел в Сети по картам: часов за десять доберемся. Если отправимся в пятницу, как только отработаете, и будем ехать всю ночь, рано утром в субботу окажемся на месте. Леонард, говоришь, у тебя в принципе все под рукой, остается упаковать. Все остальное у меня здесь. В «Приусе» тесновато, поедем на двух машинах. Все необходимое берем с собой. У нас будет неделя на съемки, монтаж и что там еще понадобится. На обратном пути заскочим в Фейеттевилль и покажем готовый продукт Мэгги. Что скажете?
– Времени в обрез, – сказал Леонард. – Но управиться можно.
Эмери обернулся к Робби:
– У тебя машина в нормальном состоянии? Надо проехать тысячу двести миль в оба конца.
Робби вытаращил глаза:
– Что ты затеял?
– «Беллерофонт». У Леонарда есть раскадровка, куча рисунков, старые кадры – подготовительного материала предостаточно. В агентстве, через которое я снял дом, мне сказали, что сезон только начинается, отдыхающих немного. Между прочим, года два назад был ураган, много чего порушил, а на восстановление нет денег. В общем, на острове мы сможем хозяйничать как заблагорассудится.
– Что ты сегодня курил, а? – засмеялся Робби. – Я не могу просто так свалить. У меня работа.
– А отпуск тебе полагается, нет? Возьми неделю. Отлично съездим. В агентстве говорят, там уже под тридцать градусов. Пляж, вода теплая – чего еще желать?
– Ну-у-у… от пляжа я бы не отказался, если бы там, кроме вас с Леонардом, и другие люди были… – Робби уставился на пустые пивные бутылки в тщетной надежде, что среди них найдется хоть одна недопитая. – Да не могу я ехать – на следующей неделе у Зака весенние каникулы.
– Ну да, – пробурчал Эмори. – Значит, ты будешь торчать весь день в магазине, а он будет торчать весь день дома, от травы. Возьми его с собой. Мы его работать заставим.
Леонард нахмурился, но Робби посерьезнел:
– Да, ты прав. Об этом я не подумал. Нельзя оставлять его без присмотра. Ладно, я еще подумаю.
– Не думай – делай. Сегодня среда. Скажи на работе, что на следующей неделе уходишь в отпуск. Не уволят же тебя!
– Могут и уволить.
Леонард вмешался:
– Я не собираюсь няньчиться с какими-то…
– Вставил пленку? – прервал его Эмери. – Пошли смотреть кино.
Они гуськом вошли в студию. Леонард уселся за «Стинбек». Другие внимательно наблюдали, как он поправляет пленку. Леонард обернулся к Робби, указал на черный проектор в середине стола.
– Эмери во всем этом разбирается, но тебе я объясню. Тут стоит кварцевая галогенная лампа. Я ее пока не включал: если кадр в проекторе нагреется, пленка сгорит, и мы вместе с ней. Но фрагмент длится всего четыре секунды, так что рискнем и посмотрим один раз. Ты по музею фильм помнишь?
– Да, – кивнул Робби, – я его видел. Реже, чем «Голову», но достаточно часто.
– Отлично. Эмери, выключи свет, пожалуйста. Все готовы? Не моргать – прозеваете.
Робби вытянул шею, уставился на пустой белый экран. Раздался стрекот: проектор перематывал пленку.
В нижней части экрана подрагивал горизонт – яркие блики солнца на широкой водной глади. Затем появилась размытая фигурка в выцветших янтарно-коричневых тонах, облепленная наростами – точно жук с оттопыренными лапами: Робби опознал в этой абсурдной машине настоящий «Беллерофонт». И аппарат двигался – летел! – его бесчисленные шестеренки, пропеллеры и крылья крутились, вращались, совершали маховые движения. Казалось, от вибрации это нагромождение вот-вот развалится на мелкие составные части. Под фюзеляжем – темная фигурка в небезопасной позе, сидящая в седле велосипеда. Ноги движутся, как черные ножницы: нарезают ветер. Из левой части кадра выпрыгнул язык пламени – точно метеор или горящий фейерверк, – целясь в человека на велосипеде. Пилот накренился и…
Пустой экран. Фильм оборвался так же резко, как начался. Леонард поспешно выключил лампу и немедленно снял бобину с пленкой.
Робби почувствовал, как по затылку пробежали мурашки: он и забыл, каким странным, даже зловещим был этот фильм.
– Да-а, чудеса в решете, – протянул Эмери.
– Выглядит неубедительно, – заметил Робби, глядя, как Леонард перематывает пленку на бобину и убирает в банку. – Я хочу сказать, человек похож скорее на манекен с моторчиком.
Эмери кивнул:
– Да, понимаю. Похоже на старые немые фильмы – «Затерянный мир», всякое такое. Но это не фальшивка. Я его смотрел, когда его крутили по сто раз в день в нашем зале, совсем как ты смотрел «Голову». Фильм определенно подлинный. По крайней мере пилот, Макколи – живой человек. Я как-то взял большую лупу и пристроился у экрана. Посмотрел несколько раз. Так вот: было видно, что он дышит. Аэроплан тоже настоящий, насколько могу определить. Я другого не пойму: кто умудрился все это снять на пленку? И с какой точки?
Робби всмотрелся в пустой экран. Зажмурился. Попытался вспомнить полную версию фильма, виденную во «Введении в авиацию»: быстрый дерганый полет диковинного аппарата под управлением чудака в шляпе-котелке и черном костюме, затем – вспышка, распространяющаяся из угла экрана, человек валится с седла в белый пустой воздух. Последнее, что можно было разглядеть, – крохотная рука высовывается из-за нижнего края кадра, затем пустой конец ленты и титры «ПЕРВЫЙ ПОЛЕТ «БЕЛЛЕРОФОНТА» МАККОЛИ (1901)». Пленка была склеена в кольцо. После финальных титров фильм начинался сначала.
– Похоже, оператор болтался в воздухе рядом с Макколи, – заметил Робби. – А может, аэроплан взлетел всего на шесть футов? Я всегда думал, что это просто фальшивка.
– Никаких фальшивок, – возразил Леонард. – Оператор вел съемку с пляжа. Погода была ветреная, они надеялись, что ветер увеличит подъемную силу. Но, видимо, внезапный порыв… Когда «Беллерофонт» погрузился в океан, оператор бросился в воду – спасать Макколи. Утонули оба. Их тела так и не нашли. И обломков аппарата – тоже. Нашли только киноаппарат с пленкой.
– И кто же нашел? – спросил Робби.
– Неизвестно, – вздохнул Леонард, ссутулившись. – Ничего-то мы не знаем. Имя оператора неизвестно. Когда мы с Мэгги обнаружили оригинал, в начале ленты была надпись «Первый полет «Беллерофонта» Макколи». А на банке с пленкой значилась дата и «остров Кауана». Мы с Мэгги поехали на остров на разведку. Странное местечко. Даже летом он почти пустовал. Там есть малюсенькое общество краеведов, но ни о Макколи, ни о его машине мы ничего не раскопали. Ни тебе статей в газетах, ни надгробий. Нашли только дневник – его вел человек, который в те годы работал почтальоном. 13 мая 1901 года он записал, что дул сильный ветер и на пляже утонули двое, когда пытались поднять в воздух летательный аппарат. Кто-то нашел кинокамеру. Кто-то проявил пленку, а пленка каким-то образом попала в музей.
Робби последовал за Леонардом в соседнююю комнату.
– А что это за вспышка? Странная какая-то…
– Не знаю, – Леонард уставился сквозь стеклянную дверь на автостоянку. – Но это не пятно от передержки, не блик в объективе – в общем, не дефект. Вспышка была на самом деле, и оператор ее заснял. Может, это не огонь, а вода… если было ветрено, высокая волна набежала на берег… да мало ли…
– Мне всегда казалось, что это огонь. Вроде сигнальной ракеты или фейерверка.
Леонард кивнул:
– Мэгги тоже так думала. Почтальон в своем дневнике описывал преимущественно погоду. Что логично, если приходится возить почту на телеге. Недели за две до записи о летательном аппарате он описал что-то вроде крупного метеорного дождя.
– И Мэгги предположила, что «Беллерофонт» столкнулся с метеором?
– Да нет, – вздохнул Леонард. – У нее было другое объяснение. И вот что странно: несколько лет назад я решил проверить, полазал в Интернете, и нашел, что в тысяча девятьсот первом году метеоры наблюдались необычно часто.
– И что это значит? – поинтересовался Робби.
Леонард промолчал. Он толкнул дверь и вышел на улицу. Остальные последовали за ним.
Они дошли до дальнего края автостоянки, где потрескавшийся дегтебетон граничил с каменистой почвой. Леонард оглянулся, наклонился. Отпихнул подальше какие-то листья и сухие травинки, поставил на очищенную площадку банку с пленкой, отвинтил железную крышку. Потянул за кончик киноленты, вытянул несколько дюймов, которые легли хвостиком на бетон. Достал зажигалку, щелкнул, поджег хвостик.
– Какого хре… – начал было Робби.
Раздалось глухое «у-ух» – как когда зажигаешь газовую горелку. Из банки вырвался малиново-золотой протуберанец, закачался в воздухе, окутанный коконом черного дыма. Леонард, пошатываясь, распрямился, прикрывая лицо руками, попятился.
– Леонард! – Эмери бесцеремонно дернул его за плечо, а сам тут же убежал в дом.
Не успел Робби стронуться с места, как его захлестнула волна ядреной химической вони. Пламя съежилось до пылающей нитки, которая наскочила на дым, но сама тут же рассыпалась в хлопья пепла. Робби закашлялся, втянул голову в плечи. Схватил Леонарда под локоть, попытался оттащить подальше. Эмери уже мчался к ним с огнетушителем.
– Извини, – выдохнул Леонард. Он взмахнул рукой, точно разрубая дым. И дым рассеялся. Пламя погасло. Лицо Леонарда почернело от копоти. Робби осоловело прикоснулся к щеке, осмотрел пальцы: вымазаны чем-то темным, маслянистым.
Эмери, пыхтя, остановился и уставился на развороченные остатки банки. На земле светящаяся нить ползла к сухому листку, но тут же испустила дух – остался только серый дымок. Эмери с грозным видом прицелился из огнетушителя, но тут же поставил его на землю и растоптал банку ногами.
– Хорошо еще, ты это здесь проделал, а не в музее, – проворчал Робби и отпустил руку Леонарда.
– А мог бы! – отрезал тот. – Думаешь, у меня такого соблазна не было?
Они выехали вечером в пятницу. Робби отпросился на неделю: долго канючил под недоверчивым взглядом начальника, что на юге родственник при смерти. Зак разорался и разбил лампу, выслушав новость, что весенние каникулы проведет с отцом в поездке.
– С Эмери и Леонардом?! Ой бля, ты спятил или как?
Робби так вымотался, что сил на ссору у него не было. Он быстренько предложил взять с собой Тайлера. Тот, что удивительно, согласился и даже пришел в пятницу пораньше, чтобы помочь с погрузкой. Робби демонстративно не приглядывался к рюкзакам и спортивным сумкам, которые парни забрасывали в багажник немолодого «Тауруса». Спиртное? Наркотики? Оружие? Ему было уже все равно.
Робби занялся другим – найденным в Интернете прогнозом погоды на острове Кауана. Плюс двадцать семь градусов, солнечно, на фото – синие волны, белый песок да стая пеликанов, пролетающих над самой водой. И всего-то десять часов езды. Поддавшись еще одной минутной слабости, он пообещал Заку, что пустит его за руль – надо же отоспаться.
– А мне? Можно мне за руль? – спросил Тайлер.
– Только если я вообще не проснусь, – отрезал Робби.
В шесть вечера Эмери подъехал к дому и посигналил. Ребята уже развалились на сиденьях «Тауруса»: Зак на переднем, вязаная шапка натянута на глаза, на висках болтаются наушники-«гвоздики», Тайлер на заднем, тупо смотрит в пространство, точно они уже выехали на автостраду.
– Готовы? – Эмери опустил стекло. Он был в синей фланелевой рубашке и бейсболке с надписью «Академия Звездного Флота».
Леонард, сидевший рядом, углубился в дорожный атлас. Потом поднял глаза и улыбнулся Робби:
– Выходим на трассу!
– Ага, – улыбнулся Робби в ответ и похлопал по крыше машины Эмери. – Увидимся.
Лишь через два часа они вырвались с «околовашингтонской орбиты» – проще говоря, преодолели пробки на кольцевой. В этих местах давно не осталось ни ферм, ни лесов – все расчерчено сетью торговых центров и жилых комплексов, многие из которых пустуют. Каждый раз, когда Робби, заслышав что-то любимое, делал радио погромче, парни жаловались, что его песни перебивают звук в их наушниках.
Только когда начало смеркаться и из Вирджинии они выехали в Северную Каролину, окружающий мир стал выглядеть не столь прозаично: вдали мерцали зеленые и желтые огоньки, появились первые звезды и сияющий полумесяц. Сосновые рощи вытеснили городские аггломерации. Мальчики давно уже дрыхли – погрузились в феноменальную спячку, в которую умели проваливаться усилием воли, на шестнадцатой минуте пребывания в обществе взрослых. Робби потихоньку включил радио, переключал частоты, пока не поймал эхо какой-то знакомой мелодии. Вспомнил, как они с Анной катались: жена на переднем сиденье, Зак буянит в автокресле у них за спиной; они ехали куда глаза глядят, пока малыш не засыпал, – тогда можно было поговорить или заехать на какой-нибудь пустырь и поласкаться.
Сколько лет он об этом не вспоминал? Кажется, целую вечность. Он прогонял мысли об Анне; иногда казалось, будто он гонит саму Анну, а ее кулаки колотят его, когда он наливает себе еще стопочку или, шатаясь, бредет в спальню.
Теперь темнота принесла ему успокоение, как Зака когда-то убаюкивали прогулки в автомобиле. Робби почувствовал, как боль в груди утихла – точно занозу выдернули; он удивленно моргнул… и заметил в зеркале заднего вида лицо Анны: вполоборота, любуется небом за окном.
Робби вскинулся, сообразив, что начал клевать носом. На приборной доске горел красный огонек – ага, индикатор топлива. Робби позвонил Эмери, и обе машины при первой возможности свернули с автострады. Через несколько минут им попалась заправка – на отдалении от дороги, среди сосен. С краю – старомодный насос. Желтый свет сочится сквозь дверь, забранную москитной сеткой. Ребята проснулись, протерли глаза.
– Где мы? – спросил Зак?
– Понятия не имею, – ответил Робби и вылез из машины. – В Северной Каролине.
Ощущение – будто в сумерках ты вышел из дома в сад. Или в зоопарке зашел в павильон с особой биосферой. Его окутало тепло, фиолетовое, зеленое, шелестящее листьями, пропахшее жимолостью и мокрыми камнями. Он слышал шум воды, шорохи ветра в кронах и бесчисленные негромкие звуки – трели лягушек, голоса неведомых насекомых. Какая-то ночная птица трескуче кричала. Во мраке позади здания, между деревьями, задыхающимися от вьюнков кудзу, парили светлячки – ни дать ни взять рыбешки, только светятся.
На миг ему померещилось, что он сам завис в воздухе, окруженный темнотой со всех сторон. Теплый воздух пронизывал тело, сладкий, ароматный, пульсирующий жизнью, которую Робби не мог ни увидеть, ни осязать. Почувствовал во рту медовый, слегка вяжущий вкус. Шумно вдохнул.
– Ты чего это? – окликнул Зак.
– Ничего, – Робби покачал головой и занялся насосом. – Просто… правда, тут здорово?
Он наполнил бак. Зак с Тайлером отправились на поиски еды. Подошел Эмери:
– Ну как, держишься?
– Нормально. Наверное, передам ненадолго баранку Заку. Надо поспать.
Робби отогнал машину от насоса и зашел в здание, расплатиться. Леонард как раз покупал сигареты, ребята шли к «Таурусу», нагруженные энергетическими напитками и чипсами. Робби подал кредитную карту женщине за прилавком. Из выреза ее блузки выглядывало татуированное лицо – похоже, портрет Мэрилина Мэнсона, но, может, и лик Иисуса.
– У вас есть туалет?
Женщина дала ему ключ:
– Обойдете кругом, там увидите.
– В туалет сходим здесь, – окликнул Робби парней. – Дальше поедем без остановок.
Все трое вошли в сырую комнату с серыми стенами. Под потолком жужжала лампа дневного света. Тайлер управился быстро, а Робби и Зак, стоя бок о бок, долго пытались выжать из ржавого крана воду и вымыть руки.
– Хрен с ней, с гигиеной, – заявил наконец Робби. – Поехали. Хочешь порулить?
– Пап, – Зак указал на потолок. – Пап, гляди.
Робби поднял глаза. Москитная сетка в окошке над раковиной оттопыривалась. Наверно, к ней что-то прилипло – сухой лист, обрывок бумаги? Но лист шевельнулся, и он понял, что это бабочка. Ночная бабочка. Таких здоровенных он в жизни не видел – шире, чем его ладонь. Веерообразные верхние крылья раскрылись, демонстрируя сияющие золотистые «глаза»; нижние крылья были резные – этакие изящные арабески. Сама бабочка была лучезарного зеленого цвета с молочным отливом.
– Сатурния луна, – выдохнул Робби. – В первый раз в жизни вижу…
Зак взобрался на раковину:
– Она хочет наружу…
– Погоди, – Робби поддержал его, чтобы под тяжестью сына раковина не обрушилась. – Осторожнее! Не повреди ее…
Бабочка осталась на месте. Робби закряхтел – Зак весил не меньше его самого – почувствовал, как подгибаются ноги. Сын оттянул сетку и пытался освободить бабочку:
– Она застряла. Никак не получается…
Бабочка слабо билась. Кончик одного крыла у нее был неровный, словно опаленный.
– Оторви ее! – закричал Робби. – Сетку, сетку оторви!
Зак ухватился пальцами за сетку в углу рамы и потянул – так энергично, что потерял равновесие. Робби поймал его. Порванная сетка свесилась вниз над раковиной. Сатурния переползла на подоконник.
– Ну давай! – Зак стукнул по стене. – Давай же, лети!
Точно воздушный змей, поймавший попутный ветер, бабочка поднялась в воздух. Ее нижние крылья задрожали, «глаза» на крыльях словно моргнули – бледное личико уставилось на людей из темноты. А в следующее мгновение она исчезла – только ее и видели.
– Круто! – Рука Зака на секунду обняла отца за плечо. Мимолетно – наверное, Робби это только почудилось. – Ладно, я пошел в машину.
Когда сын ушел, Робби попытался поставить сетку на место. Потом вернул женщине ключ и присоединился к Леонарду, который курил на опушке леса. Сзади взревел клаксон.
– Садись! – крикнул Зак. – Сейчас уеду!
– Удачи на трассе, – сказал Леонард.
И Робби забылся беспокойным сном на заднем сиденье. Пока Зак вел машину, он все препирался с Тайлером о музыке и какой-то Эйлин. А через час Робби снова сел за руль.
Ночь тянулась бесконечно. Парни заснули. Робби выпил банку «Ред Булла» из их запаса и задумался о сатурнии: мерцающее чудо природы. На горизонте появилась тонкая изумрудная полоска. Потемнела, сделалась желтовато-медной, золотой, разлилась по всему небу. Среди сосен и дубов стали попадаться пальмы-сабали и какие-то незнакомые колючие растения. Робби опустил стекло. Запахло розами и морем.
– Эй, – растолкал он Зака, который пыхтел на соседнем сиденье. – Эй, почти приехали.
Робби перечитал адрес. Мимо пронеслась машина, Эмери указал рукой на проселок, ведущий налево. Вдоль проселка тянулись изгороди из колючей проволоки и заросли кактусов, облепленных цветами лимонно-кремового оттенка. Сосны окончательно уступили место пальмам и каким-то доисторическим на вид деревьям с кривыми корнями, растущими над водоемами, где цапли тыкались клювом в ил – ловили лягушек.
– Гляди, – сказал Робби. Дорога превратилась в тропку, по которой еле-еле могла проехать одна машина. Дорожное покрытие было смешанное – где бетонные плиты, где ракушки. С одного бока смутно виднелись кипарисы да голенастые птицы, с другого – зеленовато-голубая дельта реки, переходящая в океан и покатые белые дюны. Робби полз на самой малой скорости, переезжал через горки ракушек, старался огибать карстовые воронки. Через четверть мили мощеная кое-как дорога закончилась. На земле валялись смятые и заржавевшие железные ворота, заросшие вьюнками. С кипариса свисала облезлая вывеска: «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ НА ОСТРОВ КАУАНА. НА БАГГИ-ДЮНОХОДАХ[132] ВЪЕЗД ВОСПРЕЩЕН».
Они проехали мимо остова трейлера. Машина Эмери куда-то запропастилась. Робби достал мобильник – сети нет. На заднем сиденье зашевелился Тайлер.
– Эй, Роб, мы где?
– Уже тут. Только где это «тут»… На острове, в общем.
– Ништяк, – Тайлер перегнулся через спинку сиденья и растолкал Зака. – Подъем!
Робби вглядывался в заросли, высматривал что-нибудь, отдаленно напоминающее постройки. Пытался припомнить, какой ураган потрепал этот участок побережья и давно ли. Два года назад? Пять лет? Казалось, здесь уже несколько десятилетий не ступала нога человека. Повсюду – поваленные пальмы с жесткими красновато-бурыми листьями, похожими на ржавые кинжалы. Некоторые уцелели, но ветер обкорнал им кроны. На асфальте грелись кислотно-зеленые ящерицы, сквозь битум прорастали папоротники. Руины террас и навесов торчали из гор досок и штукатурки в черных разводах плесени. Правда, кое-где в джунглях цветущих вьюнков попадались уцелевшие, просто-таки невредимые бунгало. Но ни людей, ни автомобилей, если не считать внедорожника, раздавленного упавшим столбом. Магазин только один – скромная продуктовая лавка с кирпичным фасадом и разбитыми окнами. Внутри виднелись призрачные контуры прилавков и полок.
– Как в «Двадцати восьми днях»[133], – Зак испепелил отца взглядом.
Робби пожал плечами:
– Скажи это нашему академику Звездного Флота.
Он съехал в глубокую колею, увидев машину Эмери: припаркована под здоровой пальмой. Тропинка, обозначенная кучами плавника, вела к старому деревянному каркасному дому на сваях. Дом был окружен зарослями цветущих кактусов и жимолости. Вместо газона – мозаика из ракушек: концентрические круги и спирали. На террасе, подгоняемая бризом, кружилась облупленная красная карусель, свисали обмякшими коконами веревочные гамаки.
– Чур, я там ночую! – сказал Тайлер.
Леонард, загадочно улыбаясь, рассматривал дом. Эмери уже взбежал по неровным ступенькам к двери. Приподнял коврик из кокосового волокна, что-то нашел. Распрямился, ухмыляясь.
– Сюда! – прокричал он, отпер дверь, и другие припустились бегом.
Линолеум на полу был припорошен тонким слоем песка. Меблировка разномастная – плетеные кресла, кушетки с выцветшими подушками, парусиновый стул на каркасе, подвешенный к потолку на цепочке (когда парни усаживались в него, он зловеще скрипел). Бриз колебал пыльные белые занавески. По полу сновали хамелеоны. Тайлер пошел в душевую на улице и тут же выскочил оттуда с воплем: увидел паука, «черную вдову»[134]. Свет был, зато не было ни кондиционеров, ни телевидения, ни Интернета.
– Триста долларов в мертвый сезон, чего ты хочешь, – сказал Эмери, когда Тайлер принялся ныть.
– Не понимаю, – проговорил Робби, стоя на террасе. За пустой дорогой тянулись дюны в шапках из колючих кустарников. – Ураган ураганом, но это практически первая линия у океана. Где же люди?
– А где деньги? – возразил Леонард. – Кому теперь по карману строиться? Пошли, надо затащить мои вещи в дом, а то на жаре все расплавится.
Леонард завладел главной спальней. Выложил свой лэптоп, камеру Эмери, стопки раскадровок, коробку с моделью «Беллерофонта». Занял каждый дюйм пола, всю поверхность теннисного стола.
– А зачем в спальне теннисный стол? – спросил Робби, подыскивая место для штатива.
Эмери пожал плечами:
– Спроси лучше, почему не во всех спальнях стоят теннисные столы.
– Мы пошли на пляж, – оповестил Зак.
Робби скинул ботинки и двинул за ребятами – пересек дорогу, побрел по тропинке через мини-дебри из кактусов и колючих лиан. В голове шумело от недосыпа, а также от пива, которое он стащил из ящика, привезенного Эмери. Песок был уже горячий; дважды ему приходилось останавливаться и выдергивать из босых ступней острые шипы. Через тропинку перебралась рогатая жаба. Потом – сцинк с синим языком. Робби услышал смех своего сына и звук прибоя.
На вершине крайней дюны густым ковром росли мелкие желтые розы, и их благоухание, какое-то мыльное, смешивалось с соленым ветерком. Робби наклонился, сорвал горсть лепестков, подбросил в воздух.
– Не худшее место для полетов, а?
Обернувшись, он увидел Эмери, голого до пояса. Тот вручил Робби бутылку «Текате» с ломтиком лайма, вставленным в горлышко, и отхлебнул из своей.
– Красиво. – Робби выжал в пиво лайм и тоже выпил. – Но эта модель… Она не полетит.
– Знаю, – проговорил Эмери, глядя, как Зак и Тайлер скачут на мелководье, брызгаются друг на друга, взметая маленькие радуги. – Но скажи, разве плохой предлог для отпуска?
– Отличный, – отозвался Робби и съехал по дюне к ребятам.
Несколько дней они прожили в странном ритме – почти не спали, до двух-трех ночи засиживались за выпивкой и разговорами. Взрослые делали вид, будто не замечают, как парни тырят из холодильника пиво. Игнорировали они и дым с запахом благовоний, распространяющийся с террасы, когда сами ложились спать. Вскоре после рассвета все, даже Зак с Тайлером, просыпались. Ослепительное солнце пронизывало рваные занавески. На террасе, где они лежали в своих гамаках, закутавшись в одеяла, покрикивала древесная лягушка – голосом ржавых дверных петель. Спали слишком мало, зато пили многовато.
Однако, по какому-то волшебству, и недосып, и перепой оставались без последствий. Когда Робби входил в теплую, как кровь, воду, похмелье куда-то улетучивалось. Он плавал на спине и смотрел, как прямо над ним, низко-низко, летают пеликаны. Потом таскал технику из дома в дюны, где Эмери смастерил навес из простыней и старых раскладных кресел с матерчатыми сиденьями. Ребята тоже помогали – все втроем они транспортировали штативы и цифровые видеокамеры, коробку с «Беллерофонтом» работы Леонарда и, конечно, сумку-холодильник, набитую пивом и «Ред Буллом».
Эмери вел хозяйство. Он обнаружил старинный красный карт, полузанесенный песком, и возил на нем чипсы и вторую сумку-холодильник – с пивом и лаймами. Магазина на острове не было, если не считать руин, которые попались им по дороге. Заправок тоже не имелось. Здание общества краеведов, похоже, давным-давно исчезло с лица земли.
Тем не менее когда Эмери катался на карте, он наткнулся на лоток, с которого торговали домашним соусом «сальса» в стеклянных банках и серовато-зелеными куриными яйцами в картонной таре из-под фирменных. Боковая дорожка позади лотка была перегорожена колючей проволокой. На столбе висела табличка: «ОСТОРОЖНО, ДВУХГОЛОВАЯ СОБАКА».
– А собаку ты ни разу не видел? – спросил Тайлер.
– Не-а. Вообще никого не видел, только аллигатора, – ответил Эмери, откупоривая пиво. – Здоровый такой. Двухголовую собаку съест и не поперхнется.
К утру четверга они отвезли на карте все необходимое на другой конец острова. Теперь они с растущим нетерпением ждали, пока Леонард лазал по дюнам и мрачно смотрел на синий горизонт.
– А как ты узнаешь, где правильное место? – спросил Робби.
– Понятия не имею, – помотал головой Леонард. – Мэгги говорила, по ее ощущениям, где-то здесь…
Он ткнул пальцем в сторону высокого песчаного вала, вздыбленного над пляжем, точно замороженная волна. Внизу Тайлер и Зак спорили, чья очередь опять волочь все в гору. Робби нацепил солнечные очки.
– Этот пляж небось сто раз смыло с тех пор, как сюда приехал Макколи. Может, выберем место наугад? Самую высокую дюну, типа…
– Да, наверное, ты прав, – вздохнул Леонард. – Пожалуй, вот тут – лучший вариант.
Он остановился, долго смотрел в небо. Наконец развернулся, спустился к ребятам.
– Будем снимать здесь, – небрежно сказал он и отправился в дом.
Под вечер они развели на пляже костер. Небо уже посерело, стало намного прохладнее, солнце исчезло в облаках цвета кровоподтеков. Робби побродил по мелководью, нащупывая ступнями ракушки. Зак прямо у костра нашел акулий зуб размером с гитарный медиатор.
– Ему, наверное, миллион лет, – завистливо протянул Тайлер.
– Чуть старше отца, – отозвался Зак.
Робби плюхнулся рядом с Леонардом.
– Странное дело, – сказал он, вытряхивая песок из раковины. – Тут целый архипелаг, но, пока мы тут живем, я еще ни одной лодки не видел.
– Ты недоволен? – спросил Леонард.
– Да нет. Просто… Как-то странно, тебе не кажется?
– Кто его знает, – Леонард бросил окурок в огонь.
– Я бы тут остался, – Зак перекатился на спину и стал смотреть на полет искр на фоне первых звезд. – Пап! Почему бы нам не остаться тут жить?
Робби надолго приложился к бутылке с пивом:
– Мне надо на работу. А вам в школу.
– Школу нафиг! – хором воскликнули Зак и Тайлер.
– Послушайте меня. – Ребята примолкли, почувствовав на себе тяжелый взгляд Леонарда. – Завтра утром я хочу все установить. Отснимем, пока ветер не слишком сильный. До конца дня я буду заниматься монтажом. Потом соберем вещи и в субботу поедем в Фейеттевилль. Переночуем где подешевле, в воскресенье поедем домой.
Зак и Тайлер недовольно взвыли. Эмери вздохнул:
– Назад, на каторгу. Мне надо позвонить одному типу насчет передачи.
– Я хочу побыть несколько часов с Мэгги, – Леонард потеребил серебряный череп, свисавший с серьги. – Я обещал медсестре, что приеду в субботу до полудня.
– Придется выехать очень рано, – заметил Эмери.
Несколько минут все молчали. Ветер шевелил кусты в дюнах у них за спиной. Пламя подпрыгнуло к небу, затем присмирело, и Зак подбросил в него узловатый кусок плавника. Визгливо вскрикнула невидимая птица. Ей начала вторить другая, затем третья, и жалобные голоса ненадолго заглушили ласковый плеск волн.
Робби всматривался в темнеющую воду. Ракушка в руке казалась теплой и шелковистой, как человеческая плоть.
– Гляди, пап, – сказал Зак. – Летучие мыши.
Робби запрокинул голову и увидел, как у него над головой черные фигурки уворачиваются от искр.
– Прелестно, – сказал он нетрезвым голосом.
– Ну-с, – Леонард встал, снова закурил. – Пойду ложиться.
– Я тоже, – сказал Зак. Робби с легким удивлением узрел, что ребята, зевая, поднимаются на ноги.
Эмери достал из холодильника непочатую бутылку пива и протянул Робби.
– Присмотри за костром, старина, – сказал он и последовал за остальными.
Робби обернулся, изучающе вгляделся в гаснущее пламя. По ветке текли зеленые и голубые ручейки – этакие призрачные струи. «Соль», – растолковал мальчикам Леонард, но Робби не верилось в это объяснение. Откуда Леонарду знать такие вещи? Робби нахмурился, взял пригоршню песка и швырнул на пламя. Оно тут же исчезло, точно проглоченное углями.
Робби вполголоса выругался. Допил пиво, встал, побрел неверным шагом к воде. Луна скрылась за облаками, но вдали в волнах отражалось смутное сияние цвета умбры. Робби уставился на горизонт, напрасно выискивая хоть какие-то признаки жизни – огни теплохода или самолета; потом повернулся, взглянул в одну сторону, в другую.
Ничего. Даже костер погас. Он встал на цыпочки, попытался заглянуть за высокую дюну, увидеть пальмовую рощу и их бунгало. Ничегошеньки – все поглотила ночь.
Снова обернулся к океану. Волны лизали его босые ноги. Что-то обожгло щеку – песок, принесенный ветром? Нет, скорее всего, москит. Робби повел рукой, сгоняя москита… и остолбенел.
В воде то скручивались, то раскручивались, слепя глаза, лучезарные спирали. Темно-темно-фиолетовые – почти черные, – и изумрудное пламя, выжигающее зрачки, и кобальтовая синь, и пунцовый пожар. Робби встряхнул головой, отшатнулся. Совладал с ужасом. Осмотрелся по сторонам.
Никого – он тут один. Робби снова взглянул на океан: все те же огни, плавают у самой поверхности, сворачиваются и разворачиваются в каком-то ведомом только им ритме.
«Как машина», – подумал он. Как подводная волновая электростанция. Правда, что ли, электростанция? Нет, чушь какая-то. Он растер лицо руками, пытаясь протрезветь. Нечто подобное он однажды видел ночью в Оушенсити: морская живность, разъяснил тогда Леонард, планктон или, похоже, медузы, ну, которые сами собой светятся. Тогда они обкурились и вбегали в воды Атлантики, и катались на волнах: просто так, без досок, и любовались, как тянутся за ними полосы зеленоватого сияния.
Робби набрал в грудь воздуха и прошелся по мелководью, ударяя пятками по волнам. Остановился. Огляделся – может, он и сейчас взметнул облако света?
Темнота плескалась, облизывала ноги почти до колен; там, где он мутил воду, – никакого сияния. Но в нескольких ярдах дальше огни продолжали сворачиваться калачиком под водной гладью: десятки космических туманностей размером с кулак, беззвучные и размеренные, как его собственный пульс.
Он смотрел на них, пока голова не заболела, – пытался разобраться, что же это такое. Свет не рассеянный, на фосфоресценцию не похоже. Огни не плавают наподобие медуз. Словно бы приклеены к одному месту и совсем близко от него – только руку протяни.
Но он никак не мог сфокусировать взгляд: чем упорнее силился, тем больше огни плясали, точно оптическая иллюзия или картинки в какой-то головокружительной компьютерной игре.
Так он простоял минут пять, если не дольше. Ничего не менялось. Он начал потихоньку пятиться на берег. Потом развернулся и заковылял по песку, через каждые несколько шагов останавливался, оглядывался через плечо. Огни горели, хотя теперь казались всего лишь тусклым желтоватым свечением.
До дома он домчался бегом. В окнах темно. Ни музыки, ни света.
Но табачный дым он почуял и вышел по его следу на террасу, где у перил стоял Леонард.
– Леонард! – подскочил к нему Робби и огляделся в поисках Зака и Тайлера.
– Они спят в доме, – пояснил Леонард. – Тут слишком холодно.
– Послушай, тебе надо это увидеть. На пляже… там огни. Не на пляже, в воде! – Он схватил Леонарда за руку. – Ну… пойдем же!
Леонард раздраженно оттолкнул его:
– Ты пьян.
– Какое там пьян! Ну да, согласен, немножко выпил. Но я ж тебе серьезно говорю – гляди сам!
И указал на темную череду волн за пальмами и дюнами. Теперь желтое сияние припорошили серебряные блестки. Точно извилистая дорога, уходило оно к горизонту, сужаясь и пропадая. Леонард вытаращил глаза, но тут же обернулся к Робби:
– Идиотище! Это же луна!
Робби поднял глаза. Действительно, четвертушка лунного диска посверкивала золотом в прорехах облаков.
– Нет, не луна, – запротестовал он, сам понимая, что голос у него не только хмельной, но и надрывный. – Огни были в воде, не на воде!
– Биолюминесценция. – Леонард вздохнул, выбросил окурок и направился к двери. – Иди спать, Робби.
Робби хотел было на него наорать, но взял себя в руки. Облокотился на перила. В висках стучало. Перед глазами плавали фантомные кляксы света. Голова кружилась. Хотелось плакать.
Он зажмурился; заставил себя дышать размеренно, соединить стук в висках с воспоминанием о призрачных водоворотах, о миниатюрной галактике, расцветающей под водой. Через минуту снова открыл глаза. И ничего не увидел, кроме обнаженных ножей в лунном сиянии – пальмовых листьев.
Спустя несколько часов он проснулся на диване, с ощущением, будто во лбу торчит острый топор. По полу полз серый свет. Передернувшись от холода, Робби безуспешно поискал одеяло, застонал, привстал.
Эмери мыл что-то под краном на кухне, совмещенной с гостиной. Он покосился на Робби, многозначительно приподнял со стола кофейник:
– Душа принимает?
Робби кивнул. Эмери передал ему кружку с дымящимся кофе.
– Который час?
– Восемь, начало девятого. Ребята и Леонард час назад пошли на улицу. Похоже, дождь собирается. Погода подложила нам свинью. Может, все-таки успеем до дождя запустить эту леталку…
Робби отхлебнул кофе:
– Семнадцать секунд. Леонард мог бы просто подбросить ее над землей.
– Да, у меня тоже была такая мысль. А что с тобой стряслось вчера ночью?
– Ничего. Перебрал маленько.
– Леонард сказал, ты упился до зеленых чертиков.
– У Леонарда невысокая планка. Я просто… расслабился.
– Что ж, теперь расслабляться некогда. Я ему сказал, что подниму тебя на ноги и к восьми мы придем на пляж.
– Я даже не знаю, какая моя задача. Я кто – оператор?
– Гм. Оператор я. Ты с камерой обращаться не умеешь. И вообще, камера моя. Ребята заведуют ветрозащитой и… это самое… реквизитом. Подают Леонарду все, что нужно.
– Да? И что же такое ему надо подавать? – скривился Робби. – Большое дело – аэроплан игрушечный! Он случайно не с дистанционным управлением? Вот это была бы хорошая мысль, кстати.
Эмери подхватил футляр с видеокамерой:
– Пошли. Можешь таскать штатив, годится? Или ребята будут передавать тебе нужные вещи, а ты их – Леонарду.
– Я приду. Через минутку. Скажи Леонарду, можно начинать без меня.
Эмери ушел, а Робби допил кофе и отправился в свою комнату. Нашарил в чемодане пузырек с ибупрофеном, выпил шесть таблеток. Надел фуфайку с капюшоном. Присел на край кровати и уставился в стену.
Очевидно, у него перемкнуло мозги – впервые после того, как его вышибли из Окружного управления. Где-то между седьмой бутылкой пива и сегодняшним похмельем крутились под темной водой размытые вертушки ярких фломастерных цветов, и он сам, спотыкаясь, бежал с пляжа, и Леонард произносил гадливо: «Идиотище, это же луна».
Робби поморщился. Он точно знал, что действительно увидел… нечто. Но явственно припомнить уже не мог, а обрывки воспоминаний казались полной нелепицей. Точно фильм, который смотришь в полудреме, или дорожная авария, увиденная боковым зрением. То ли эффекты лунного света, то ли какие-то флуоресцентные водоросли…
То ли он и впрямь нажрался в стельку.
Робби вздохнул. Надел кроссовки, взял штатив и вышел.
На берегу его встретил холодный моросящий дождь. Дул ветер. Океан переливался серебряными и серыми бликами, точно мятая фольга. Песок был усыпан водорослями, слипшимися в комья, и какими-то маленькими тарелочками словно из дымчатого стекла: ага, медузы, сотни медуз. Робби подтолкнул одну ногой и зашагал по пляжу дальше.
Дюна, которую выбрал Леонард, находилась с северной стороны острова – возвышалась над песком на добрых пятнадцать футов. В этот момент до отлива оставалось несколько часов, но вода уже отступила примерно на тридцать футов вглубь. Самое подходящее место для запуска педального самолета – конечно, если ты мало разбираешься в аэродинамике. Робби тоже был небольшой спец, но не сомневался: чтобы хоть какая-то подъемная сила сработала, надо забраться еще выше.
Впрочем, одно дело – полноразмерный аппарат, и совсем другое – модель, которая умещается на двух ладонях. Вполне возможно, сойдет. Он увидел, как Эмери прохаживается вдоль воды с камерой на шее. Остальных нигде не было видно – только цепочка следов, уходящая к дюне. Робби взобрался наверх, опираясь на штатив, чтобы не поскользнуться: песок был цвета размоченной кукурузной муки и такой же скользкий. Наконец, пыхтя, достиг вершины.
– Привет, пап! Где тебя носило?
Робби слабо улыбнулся Заку, который выглянул из самодельного шатра.
– Да вот, захворал. Синусит.
Зак поманил его в шатер:
– Скорее! Нельзя держать створку открытой!
Робби положил штатив и, встав на корточки, заполз в палатку. Ветер раздувал стенки, изготовленные из простыней, давил на незатейливые подпорки из швабр, плавника, разобранных шезлонгов. Зак с Тайлером сидели по-турецки на одеяле и разглядывали свои мобильники.
– Тут сеть ловится нормально, – сказал Тайлер. – Стоп… опять пропала.
Леонард стоял на коленях перед картонной коробкой. Сегодня вместо коронной белой туники он облачился в небесно-голубую, расшитую желтыми птичками. Его серые глаза скользнули по Робби холодным, презрительным взглядом:
– Здесь нет места для четверых.
– Ничего, я как раз выхожу, – сказал Зак и выполз в прогал между простынями. Тайлер последовал за ним. Робби засунул руки в карманы и вымученно улыбнулся:
– Ну что, видел, сколько медуз?
Леонард кивнул не глядя. Осторожно вынул «Беллерофонта» из коробки и положил на аккуратно сложенное полотенце. Достал из коробки еще кое-что. Куклу величиной в свою ладонь, одетую в черный сюртук и брюки. На голове у нее была шляпа-котелок – такая малюсенькая, что Робби мог бы ее проглотить.
–
– Ну ты даешь, – выдохнул Робби. Помедлив, решился спросить: – Можно мне взглянуть?
Как ни странно, Леонард кивнул. Робби взял куклу. Фигурка была такая легкая, что, казалось, под костюмом вообще ничего нет.
Но, бережно поворачивая куклу на ладони, он почувствовал под одеждой изящные суставы, миниатюрный торс. Из рукавов торчали лилипутские руки. На ногах у куклы были миниатюрные начищенные ботинки – похоже, из черной натуральной кожи. Под сюртуком – жилет, из почти незримого глазом кармана свешивалась золотая цепочка карманных часов. Из-под котелка торчала рыжая челка – волосы тонюсенькие, как пушинки. Лицо размером с брошку, которое уставилось на Робби, оказалось лицом Мэгги Бливин: нарисовано мельчайшими мазками, видна каждая ресница, каждая веснушка на пухлых щеках.
Робби изумленно посмотрел на Леонарда:
– Как тебе это удалось?
– Много времени потратил. – Леонард протянул ладонь, и Робби вернул ему куклу. – Труднее всего было проверить, взлетит ли «Беллерофонт» с таким грузом. Также надо было подогнать, чтобы она умещалась на сиденье велосипеда и могла нажимать на педали. Казалось бы, пустяк, но пришлось немало повозиться.
– Это же… Похожа как две капли воды. – Робби снова покосился на куклу и, помедлив, сказал: – Я думал, ты хотел полностью скопировать оригинал фильма. Ну тот, с Макколи. Я думал, в том-то и цель.
– Цель в том, чтобы «Беллерофонт» полетел.
– Но…
– Тебе не обязательно это понимать, – сказал Леонард. – Но Мэгги поймет.
Он наклонился над крохотным аэропланом с разноцветными крыльями и пестрым, как игрушечная карусель, шелковым зонтиком. Ласково усадил кукольного пилота на сиденье.
Робби передернуло. Он и раньше видел работы Леонарда – манекены, которые выглядели столь натурально, что туристы то и дело тыкали их под ребра – может, все-таки живые? Но те манекены изображали людей в натуральную величину – абстрактных людей, незнакомых. Когда же Робби увидел, как Леонард нежно держит в руках крохотную Мэгги Бливин, словно пойманную птичку, голова закружилась. Он испытал легкое отвращение. Отвернулся:
– Пойду спрошу, не надо ли помочь Эмери.
Леонард не сводил с фигурки глаз.
– Я буду тут, – произнес он наконец.
У подножия дюны мальчики уговаривали Эмери дать им поснимать.
– Ни за какие коврижки, – Эмери помахал Робби, съезжающему под горку. – Я даже твоему отцу камеру не доверю.
– Потому что отец фиговый оператор, – не унимался Зак. Эмери поймал Робби и пихнул к воде. – Ну, Эмери, только на минуточку.
– Бунт на корабле? – спросил Робби.
– Да так. Просто соскучились.
– Ты видел куклу?
– Чудо природы – лилипутка Мэгги? – Эмери остановился. Задумчиво уставился на дюну. – Сколько лет уже знаю Леонарда, но так и не могу понять: то ли он гений, то ли потенциальный маньяк. Тот факт, что он уйдет на пенсию в положенный срок, и пенсия у него будет немаленькая, поскольку он на госслужбе, указывает на его психическую нормальность. Но эта кукла Мэгги… Просто вуду, да и только…
Эмери покачал головой и снова принялся вышагивать взад-вперед. Робби шагал рядом – пинал горки сырого песка, с любопытством оглядывал небо. У воздуха был странный привкус – то ли озона, то ли раскаленного металла. Но гроза вряд ли будет – очень уж холодно. Темный гребень, нависший над пальмами и дубами походил скорее на стену тумана, чем на грозовые облака.
– По крайней мере, ветер дует куда надо, – сказал Робби.
– Ага, – кивнул Эмери. – Я уж думал, нам придется запускать модель с крыши.
Через несколько минут сквозь шум ветра прорвался голос Леонарда:
– Начинаем, всем собраться здесь.
Они сошлись у подножия дюны и уставились на него снизу вверх. Туника Леонарда казалась лазурной прорехой в зловещем темном небе. Между его ног стояла картонная коробка. Покосившись на нее, он продолжил:
– Я обожду, пока не решу, что ветер подходящий. Тогда я крикну: «Пуск!» Эмери, следи за мной и смотри, куда он полетит. Старайся изо всех сил. Зак и Тайлер – разойдитесь в разные стороны и будьте готовы поймать аэроплан, если он начнет падать. Ловить ос-то-рож-но!
– А я? – окликнул Робби.
– Оставайся с Эмери, вдруг ему понадобится помощь.
– Помощь? – удивился Робби.
– Если я один не смогу водворить Леонарда в психушку, – пробурчал Эмери шепотом.
Ребята направились к воде. Тайлер достал мобильник. Глянул на Зака, и тот достал свой.
– Они что, эсэмэс друг другу шлют? – удивился Эмери. – Между ними десять футов.
– Готовы? – спросил Леонард.
– Готовы! – откликнулись мальчики.
Робби обернулся к Эмери:
– А вы, Капитан Марво?
Эмери ухмыльнулся, приподнял камеру:
– Всегда готов!
На вершине дюны Леонард нагнулся за «Беллерофонтом». Когда распрямился, пропеллеры стремительно завертелись. Полосатые роторы тоже вертелись. Леонард прижимал аэроплан к груди. Его длинные белые косы едва не зацепились за зонтик.
Налетел внезапный порыв ветра; у Робби комок подступил к горлу, когда он увидел, что черная фигурка под фюзеляжем закачалась, точно безумный маятник. Леонард поскользнулся на песке, с трудом восстановил равновесие.
– О-хо-хо, – вздохнул Эмери.
Ветер ослаб. Леонард распрямился. Даже снизу было видно, как он побледнел.
– Ты себя хорошо чувствуешь? – прокричал Зак.
– Хорошо, – отозвался Леонард.
Улыбнулся дрожащими губами, уставился на горизонт. Через минуту склонил голову набок, словно прислушиваясь. Внезапно приосанился, высоко поднял «Беллерофонт» обеими руками. За его спиной пальмы хлестали листьями воздух: ветер усиливался.
– Пуск! – завопил Леонард.
И разжал пальцы. «Беллерофонт», точно бабочка, поднялся в воздух. Невесомый зонтик надулся на ветру. Крылья-вееры вздымались и опадали, элероны вибрировали, шестерни крутились. Раздался грохот – словно от поезда, несущегося по туннелю. Робби, разинув рот, смотрел, как «Беллерофонт» скользнул по воздуху над его головой. Пилот остервенело крутил педали. Аэроплан направлялся к морю.
Робби изумился. Ребята с воплями побежали вдогонку. Эмери последовал за ними, прижавшись щекой к видеокамере. Робби замыкал процессию.
– Фантастика! – кричал Эмери. – Нет, ты гляди, гляди, как фигачит!
Они остановились в нескольких ярдах от воды. «Беллерофонт» пропорхнул мимо, на высоте вытянутой руки, прямо над их макушками. У Робби затуманился взгляд, когда он провожал глазами этот сверкающий летучий водоворот, воплощенную детскую мечту о полете. Эмери с видеокамерой зашел в воду. Мальчики последовали за ним – брызгались, махали аэроплану. Сзади, с вершины дюны разнесся звучный голос Леонарда:
– Счастливого пути!
Робби молча созерцал горизонт. «Беллерофонт» летел, распустив крылья как паруса. Черный силуэт пилота выделялся на фоне неба. Тихий стрекот аэроплана теперь легко можно было спутать с голосами далеких птиц. Скоро исчезнет. Робби подошел к самой воде и вытянул шею, чтобы подольше видеть аппарат.
Совершенно неожиданно из волн вырвался зеленый огонь и устремился к аэроплану. Точно метеор, только взлетающий вверх, а не падающий с неба, изумрудное пламя переросло в ослепительное сияние и поглотило «Беллерофонт». Но Робби еще один миг видел летательный аппарат – золотое колесо, вращающееся в ядре кометы.
Тут вспышка исчезла, и «Беллерофонт» – вместе с ней.
Робби ошалело всматривался в опустевшее небо. Время остановилось, растянулось до вечности. Наконец Робби почувствовал, что рядом с ним что-то… кто-то… есть. Обернулся и увидел, что из воды выбирается Эмери, весь мокрый, с плеча свисает бесполезная видеокамера.
– Я ее уронил, – выдохнул Эмери. – Когда это самое… эта хрень… даже ума не приложу… когда она выскочила… я камеру уронил…
Робби помог ему выбраться на песок.
– Я это почувствовал, – дрожал Эмери, вцепившись в локоть Робби, – как быстрое течение. Думал, меня вот-вот на глубину унесет.
Робби отстранил его.
– Зак! – в панике закричал он. – Тайлер, Зак, где вы?!
Эмери показал в сторону моря, и Робби их увидел – они шагали к берегу, высоко, как цапли, поднимая ноги, и торжествующе вопили.
– Что это было? – Леонард подбежал к Робби, ухватил его за плечи. – Ты видел?
Робби кивнул. Леонард обернулся к Эмери, вперил в него безумный взгляд:
– Ты все заснял? И «Беллерофонт»? И вспышку? Как в оригинале! То же самое, ровно то же самое!
Эмери подергал Робби за рукав:
– Дай мне свитер. Может, удастся высушить камеру. Леонард тупо уставился на мокрую одежду Эмери, на воду, капающую с камеры.
– О нет! – Он закрыл лицо руками. – О нет…
– Мы засняли! – закричал Зак, протискиваясь между взрослыми. – Засняли, засняли!
За ним бежал Тайлер, размахивая своим мобильником.
– Смотрите!
Мужчины столпились вокруг них. А они наклоняли телефоны так и сяк, пока экраны не стали абсолютно черными.
– Готово, – сказал Тайлер. – Смотрите.
Робби прищурился, приложил ладонь козырьком ко лбу.
Вот оно – яркая точка пересекает вскачь аморфное серое поле, разрастается, становится четко видна: трепет крыльев, вращение шестеренок, раздутый ветром зонтик, пестрый, как сто павлинов, и сосредоточенный пилот в велосипедном седле; стремительная беззвучная вспышка извергается из воды и в следующий миг исчезает.
– А теперь смотрите мой, – сказал Зак, и повторилась та же сцена в другом ракурсе. – Восемнадцать секунд.
– У меня двадцать, – сказал Тайлер.
Робби опасливо покосился на море.
– Может, вернемся в дом?
Леонард взял Зака за плечо:
– Вы можете мне это скопировать? Вы оба! По электронной почте пришлете?
– Конечно. Только надо отъехать немножко, тут сеть не ловится.
– Я вас отвезу, – сказал Эмери. – Дайте только переодеться в сухое.
Понуро ступая, он пошел к дому. Мальчишки, хохоча, побежали вслед.
Леонард сделал несколько шагов вперед, к воде. Пена забрызгала носок его ковбойского сапога – только одного, того, что ближе к волнам. Дальше Леонард не пошел. Смотрел на горизонт озадаченно, но почему-то с надеждой. Робби, нерешительно помявшись, тоже подошел к воде. Море казалось спокойным, волны цвета бутылочного стекла катились широким валом под небом цвета старинного пергамента. Сквозь прореху в облаках посверкивал голубой луч – точно полуденная звезда. Робби молча уставился на луч. Выждав минутку, спросил:
– Ты знал, что так случится?
Леонард покачал головой:
– Нет. Откуда?
– Тогда… что же это было? – Робби уставился на Леонарда, чувствуя себя абсолютно беспомощным. – Есть гипотезы?
Леонард молчал. Потом обернулся к Робби всем корпусом. И неожиданно улыбнулся:
– Без понятия. Но ты же все видел, правда? – Робби кивнул. – И видел полет. «Беллерофонт» полетел!
Леонард сделал шаг вперед, не обращая внимания на волны у своих ног.
– Она полетела, – проговорил он еле слышно. – По-настоящему!
В ту ночь никто не спал. Эмери отвез Зака, Тайлера и Леонарда в какую-то пончиковую, туда, где сотовая сеть работала. Ребята переслали свои ролики Леонарду, и тот скачал их на лэптоп. Вернувшись в дом, он закрылся в своей комнате. Остальные сидели на террасе и обсуждали, вновь и вновь, то, что увидели. Зак и Тайлер рвались сбегать на берег еще раз, но Робби их не пустил. Чтобы задобрить, выдал по бутылке пива. Когда Леонард появился с лэптопом в руках, было практически утро: шел четвертый час.
Леонард поставил компьютер на стол в гостиной.
– Посмотрите и скажите свое мнение.
Он нажал на «пуск». На весь экран растянулись буквы: «ПЕРВЫЙ ПОЛЕТ «БЕЛЛЕРОФОНТА» МАККОЛИ». Возник знакомый горизонт, кренящийся, как хмельной. Коричнево-янтарные тона, серебристые блики моря в нижней части экрана. Робби затаил дыхание.
Вот он, «Беллерофонт»: винты и крылья крутятся, пилот, который приводит их в движение, твердо держит курс, а потом снизу бьет ослепительная вспышка, и фильм резко обрывается. Ровно семнадцать секунд. Ничто не изобличало, что фигурка в седле – это Мэгги, а не Макколи; никакой заметной глазом разницы между этим и прежним фильмом не было, сколько бы Леонард его ни повторял.
– Вот так, – произнес наконец Леонард и закрыл крышку лэптопа.
– А на ютьюбе ты его выложишь? – спросил Зак.
– Нет, – устало вымолвил он. Ребята переглянулись, но, против обыкновения, смолчали.
– Ну ладно, – Эмери встал, потянулся, позевывая. – Пора собирать вещи.
Через два часа они выехали.
Хоспис находился за городом, в нескольких милях от окраины. Дом был обветшалый, старый, вокруг – ухоженные клумбы с азалиями и рододендронами. Мальчиков отпустили погулять по окрестностям. Остальные зашагали к веранде. Леонард нес свой лэптоп. Выглядел он ужасно: небритый, серые глаза налиты кровью. Эмери положил руку ему на плечо, Леонард кивнул, точно робот.
В дверях их встретила медсестра – аккуратная блондинка в желтой блузке и парусиновых брюках.
– Я ей сказала, что вы приедете, – медсестра провела их в озаренную солнцем комнату с плетеной мебелью. Низкий столик был завален книгами и журналами. – Сейчас у нас никого, кроме нее, нет, но завтра ждем нового пациента.
– Как ее самочувствие? – спросил Леонард.
– Почти все время спит. Обезболивают морфием, она как в тумане. Ресурсы организма на исходе. Но она в сознании.
– Ее много народу навещает? – спросил Эмери.
– Сюда никто не приходил. В больнице иногда навещали соседи. Насколько я поняла, семьи у нее нет. Очень жаль, – медсестра печально покачала головой. – Такая милая женщина.
– Мне можно с ней увидеться? – Леонард покосился на закрытую дверь в дальней стене солнечной комнаты.
– Естественно.
Робби и Эмери проводили их взглядом, уселись в плетеные кресла.
– Господи, как тут уныло, – заметил Эмери.
– Получше, чем в больнице, – возразил Робби. – Анну должны были поместить в хоспис, но не успели. Умерла.
Эмери нахмурился:
– Извини. Ляпнул, не подумав…
– Ничего.
Робби откинулся на спинку кресла, прикрыл глаза. Увидел Анну: она сидела на траве, окруженная со всех сторон азалиями. Пчелы забирались в бутоны. Зак с хохотом разжал руки – выпустил зеленую бабочку, которая на миг сверкнула над макушкой Анны и исчезла в небе.
«Робби!» Он ошалело вскинулся. Проснулся. Рядом сидел Эмери и деликатно пытался его расшевелить.
– Послушай, сейчас пойду я. Если хочешь, поспи еще немного, я тебя разбужу, когда выйду.
Робби непонимающе огляделся.
– А Леонард где?
– Пошел прогуляться. На нем лица нет. Хочет побыть один.
– Конечно, – Робби потер глаза, – я подожду.
Когда Эмери ушел, Робби встал, прошелся по комнате. Через несколько минут со вздохом снова опустился в кресло. Отрешенно перелистал журналы и книги на столе. «Трайсикл», «Ньюсуик», «Утне ридер», какие-то брошюры о финальном этапе жизни, работы Виктора Франкла и Элизабет Кюблер-Росс[135].
А под вчерашней газетой – знакомая суперобложка небесной голубизны, украшенная почти карикатурным изображением голых мужчины и женщины, которые под ручку парят над бездной, окруженные сияющей пурпурной сферой. Внизу – тисненые зеленые буквы:
Крылья – человечеству!
Следующий ход – НАШ!
Робби взял книгу. На задней стороне обложки было фото молодой Мэгги в белой вышитой тунике: пикантное личико, яркий нимб волос. Она стояла в «Зале полетов» у макета посадочного модуля «Аполлона»[136], а высоко над ее головой парил «Флайер» братьев Райт. На снимке Мэгги улыбалась, приветственно подняв руки. Робби раскрыл наугад:
«…час пробил: на заре Золотого Тысячелетия они вернутся, и мы радушно их примем, наконец-то встретимся как равные, приобщимся к чудесам, которые даны роду человеческому по праву рождения».
Робби взглянул на фронтиспис, на титульный лист, на страницу с посвящением: «Леонарду: он никогда не сомневался».
– Правда, потрясающая книга?
Робби поднял глаза. Ему улыбалась медсестра.
– Ммм… да, – Робби положил книгу на стол.
– Просто невероятно, чего она только не предсказала! – Медсестра покачала головой. – И телескоп Хаббла[137], и пещерного человека, которого нашли в леднике? И турбины, которые могут производить энергию из струи реактивного самолета. О турбинах я даже не слышала, но муж говорит, они существуют на самом деле. Все, что она пишет, вселяет большие надежды на будущее. Правда?
Робби вытаращил глаза, но поспешил кивнуть. Скрипнула дверь. Это вышел Эмери.
– Она немножко заговаривается, – сказал он.
– Лучше всего она себя чувствует по утрам. А в этот час обычно силы ее оставляют. – Медсестра глянула на часы, кивнула Робби. – Заходите. Не удивляйтесь, если она задремлет.
– Ничего. Спасибо вам.
Комната была маленькая, стены окрашены в спокойные тона: серый с оттенком лавандового. Кровать стояла у большого окна, выходившего в сад. Между кормушкой и маленьким прудом, выложенным белой галькой, сновали птицы – щеглы и крохотные зеленые крапивники. В первый момент Робби показалось, что кровать пуста. Затем он увидел, что в нагромождении белых простыней прячется изможденная фигурка. На фоне подушек и валиков она казалась просто карликовой.
– Мэгги!
Фигурка открыла глаза. Безволосая голова, белая, словно бумажная, кожа в кляксах кровоподтеков. Губы и ногти фиолетовые, лицо бледное и сморщенное, словно скорлупка разбитого яйца. Мэгги можно было узнать только по глазам: огромным, младенчески-голубым, с серым отливом. Пристально глядя на него, она медленно воздевала свои иссохшие руки, пока не ухватила себя за плечи. Робби показалось, что она смахивает на богомола: зловещее сравнение!
– Не знаю, помните ли вы меня. – Он присел на стул у кровати. – Я Робби. Я работал вместе с Леонардом. В музее.
– Он мне сказал. – Ее голос звучал так тихо, что ему пришлось наклониться. – Хорошо, что они сюда добрались. Я ждала их вчера, когда еще шел снег.
Робби вспомнилась Анна на больничной койке: напичканная обезболивающими, говорившая сама с собой.
– Да, конечно, – сказал он.
Мэгги окинула его быстрым взглядом – как ему показалось, раздраженно. Затем уставилась мимо, на сад. Изумленно разинула рот, попыталась приподнять руку. Пальцы затряслись. Робби понял: она машет. Выглянул из окна – никого. Мэгги взглянула на него, указала на дверь.
– Вам пора, – сказала она. – У меня гости.
– А… Да-да, извините.
Он смущенно вскочил, наклонился и поцеловал ее в макушку. Кожа у нее была гладкая и холодная, как сталь.
– Прощай, Мэгги.
В дверях он оглянулся и увидел, что она восторженно смотрит в окно, чуть склонив голову набок, расставив руки: словно ловит солнечные лучи.
Через два дня после возвращения домой Робби получил письмо от Леонарда:
Робби вздохнул. Неделя на Кауане уже казалась ему далеким прошлым – даже сном. Точно воспоминания о поездках на каникулы в детстве. Робби выразил Леонарду соболезнования и поехал на работу.
Шли недели. Зак с Тайлером выложили в Сеть свои ролики с полетом «Беллерофонта». Робби два-четыре раза в месяц выпивал с Эмери. Один раз виделся с Леонардом, на барбекю у Эмери Четвертого июля[138]. За лето ролик Тайлера посмотрели в Интернете 347 623 раз, а ролик Зака – 347 401. К обоим роликам прилагалась ссылка на сайт «Капитана Марво», где Эмери выложил для бесплатного скачивания полный текст книги «Крылья – человечеству!». Теперь Гугл выдавал на имя «Маргарет Бливин» больше тысячи ссылок, а Эмери выпустил в продажу футболки с «Беллерофонтом»: экологически чистый хлопок, шелкография, изображение причудливого дирижабля с крылышками и его пилота в шляпе-котелке.
В начале сентября Леонард позвонил Робби:
– Можешь завтра подъехать ко мне в музей, в полдевятого вечера? Я устрою церемонию по Мэгги. Для нас троих: ты, я и Эмери. В нерабочее время. Пропуска я вам выпишу.
– Конечно, – сказал Робби. – Принести что-нибудь?
– Главное – сам приходи. Ну, до скорого.
Они приехали на машине Эмери. Прошли пешком по сумеречной Национальной аллее. Белый куб музея сверкал на фоне неба, которое стремительно темнело, окрашивалось в цвет индиго. Леонард, в небесно-голубой вышитой тунике, ждал у служебного выхода. Распущенные седые волосы ниспадали на плечи. В руках у Леонарда была картонная коробка с маленькой этикеткой, отпечатанной на принтере.
– Входите, – сказал он. Музей закрывался в пять вечера, но охранник открыл им дверь. – Времени в обрез.
На посту охраны сидел Хеджес – лысый и еще более грозный, чем в старые времена (Робби не видел его с тех пор, как уволился). Он записал их в книгу, с любопытством оглядел Робби. Увидев его подпись, засмеялся:
– Я ж тебя помню! Кайф, ты?
Услышав кличку, Робби скривился, но кивнул. Хеджес передал Леонарду какую-то бумажку:
– Смотри там, долго не тяни.
– Спасибо. Обещаю.
Они направились к служебному лифту. В пустынном музее, освещенном голубыми светильниками, было жутковато. Подвешенные под потолком немые самолеты словно съежились от старости, казались потрепанными, даже игрушечными. Робби подметил: борт космического корабля «Джемини VII» треснул, с аэроплана Райтов свисает пыльная паутина. На третьем этаже Леонард повел их по коридору мимо фотолаборатории, мимо столовой для сотрудников, мимо библиотеки, где когда-то хранился «Психархив». Наконец остановился у двери возле каких-то голых труб. Взглянул на бумажку, полученную от Хеджеса, набрал код, распахнул дверь, нащупал выключатель. Лампа озарила длинное узкое помещение с железной лестницей, привинченной к стене.
– Куда мы идем? – спросил Робби.
– На крышу, – объявил Леонард. – Если застукают, мы с Хеджесом здорово влипнем. Да и вы заодно. Так что не мешкайте.
Он засунул коробку за пазуху и полез по лестнице вверх. Эмери и Робби, следуя за ним, оказались на небольшой металлической платформе, у другой двери. Леонард снова набрал код, толкнул дверь. Они вышли наружу, под ночное небо.
Казалось, они на верхней палубе океанского лайнера. Плоская крыша музея тянулась почти на целый квартал. Из огромных вентиляционных шахт валил горячий воздух. Леонард поманил остальных за собой – к другому концу здания.
Здесь воздух был прохладнее. Ветерок пах сладковато и свежо, точно после дождя, хотя небо было безоблачное. Под ними тянулась Национальная аллея – огромное зеленое поле для неведомой настольной игры, с громадными фишками – прочими музеями и памятниками – из слоновой кости, оникса и стекла. Вдали высился обелиск Вашингтона, за ним мерцали огни Рослина и Кристал-сити.
– А я сюда никогда не залезал, – сказал Робби, догнав Леонарда.
– И я тоже, – покачал головой Эмери.
– А я залезал, – и Леонард улыбнулся. – Всего один раз. Вместе с Мэгги.
Над куполом Капитолия висела полная луна, такая яркая на беззвездном небе, что Робби смог прочесть надпись на коробке в руках Леонарда. «МАРГАРЕТ БЛИВИН».
– Ее прах, – Леонард поставил коробку, снял крышку. Внутри лежал пластиковый пакет. Леонард раскрыл пакет, снова подхватил коробку, распрямился. – Она просила меня развеять пепел здесь. А я решил, что мы должны сделать это втроем, вместе.
Он запустил руку в пакет, сжал кулак; передал коробку Эмери: тот молча кивнул и сделал то же самое. Повернулся к Робби:
– И ты давай…
Робби замялся, но опустил руку в коробку. Внутри было что-то колючее – больше похоже на песок, чем на пепел. Подняв глаза, Робби увидел, как Леонард шагнул к краю крыши, запрокинул голову, уставился на луну. Отвел руку назад, швырнул пепел в небо, наклонился за другой пригорошней.
Эмери покосился на Робби, и оба разжали руки.
Робби смотрел, как пепел струится меж его пальцев – точно мошки разлетаются.
Развернулся, взял еще.
Когда коробка наконец опустела, Робби распрямился, тяжело дыша. Провел рукой по глазам. Он никак не мог взять в толк, в чем дело, – то ли оптический эффект от луннного света, то ли ветер разыгрался, но всюду вокруг них, куда ни глянь, в воздухе трепетали крылья.
Джо Хилл
Дьявол на лестнице[139]
Я родился в Сулле Скале в семье обычного каменщика.
Деревня моя гнездилась среди островерхих хребтов, высоко над Позитано, и холодной весной облака ползли вдоль улиц, как вереницы призраков. От Сулле Скале до мира внизу было ровно восемьсот двадцать ступенек. Я их преодолевал раз за разом вместе с отцом, примеряясь к его шагу от нашего дома в небесной вышине и обратно.
После его смерти я нередко одолевал их в одиночку.
Вверх и вниз, таская груз, покуда не начнет казаться, что с каждым шагом кости в коленях стесываются до острых белых щеп.
Крутые склоны путано усеяны щербатыми ступеньками, где-то – из кирпича, кое-где – из гранита.
Тут – мрамор, там – известняк, глиняные плитки и местами древесина. Когда нужно было выложить новую лестницу, отец выкладывал. Когда ступени вымывали весенние ливни, ему приходилось их подправлять. Многие годы у него был мул, таскавший камни. Он сдох, зато остался я.
Я его ненавидел, само собой. У него были кошки, и он им пел, и наливал в миски молоко, и рассказывал дурацкие истории, и гладил, держа на коленях. И когда однажды я отшвырнул одну – не помню, за что – он швырнул на пол меня и велел не притрагиваться к его деткам.
Так что я таскал его камни, хотя должен был таскать учебники, но не стану врать, будто ненавидел его за это. От школы не было проку, я ненавидел учиться, ненавидел читать, остро страдал от удушливой жары единственного на всю школу класса, хорошего в нем – только кузина Литодора, которая читала вслух малышне, очень прямо сидя на стуле, высоко задрав подбородок, так что было видно белое горло.
Я часто представлял, что ее шея так же прохладна, как мраморный алтарь в нашей церкви, и хотел преклонить на ней чело, как делал это у алтаря. Она читала тихим мерным голосом, как раз таким, каким в мечтах вам, больному, говорят, что скоро вы поправитесь и вместо лихорадки ощутите сладостный жар ее тела.
Я бы и книги полюбил, если бы она читала их вслух, сидя у моей кровати.
Я знал каждую ступеньку между Сулле Скале и Позитано, длинные пролеты, что обрывались в ущелья и спускались в туннели, проложенные в известняке, среди фруктовых садов и развалин заброшенной бумажной фабрики, среди водопадов и заросших ряской прудов.
Я продолжал взбираться и спускаться по этим ступеням и ночами, в моих снах.
Дорога, по которой мы с отцом ходили чаще всего, шла мимо странно выкрашенной красной калитки, преграждавшей путь к неровной лестнице. Я думал, она ведет к чьей-то вилле, внимания не обращал, пока, спускаясь с грудой великолепного мрамора, не остановился однажды, привалился передохнуть, и калитка вдруг поддалась и отворилась.
Отец плелся сзади, отстав ступенек на тридцать.
Я вошел внутрь посмотреть, куда ведет эта лестница. Я не увидел ни виллы, ни виноградника, только лестницу, которая терялась в самых отвесных из всех обрывов.
«Отец, – позвал я, когда он был уже близко, шлепанье шагов эхом отскакивало от скал, из груди вырывался хриплый свист. – Ты когда-нибудь сходил по этой лестнице?»
Когда он увидел меня за калиткой, он побледнел и, резко схватив за плечо, вытолкнул обратно. Спросил: «Как ты открыл красную калитку?»
«Она была открыта, когда я подошел, – ответил я. – Разве ступеньки не ведут вниз, до самого моря?»
«Нет».
«Но кажется, будто они спускаются прямо к подножию скал».
«Они ведут куда дальше, – сказал отец и перекрестился.
Потом продолжил: – Калитка всегда заперта». И посмотрел на меня в упор, белки его глаз светились. Никогда прежде я не видел, чтобы он смотрел на меня вот так, никогда я не думал, что увижу, как внушаю ему страх.
Литодора рассмеялась, когда я рассказал ей об этом, и ответила, что отец мой стар и суеверен. Она рассказала, что есть предание, будто ступени за крашеной калиткой ведут прямиком в ад. Я поднимался и спускался с горы в тысячу раз чаще, чем Литодора, и мне было любопытно, откуда она знает об истории, если я о ней даже близко не слыхивал.
Она сказала, старики никогда не болтают про это, но предание записано в истории края, и я бы знал, если бы хоть раз удосужился прочитать то, что задает учитель.
Я сказал, что не могу сосредоточиться на книжках, когда она в одном со мной классе.
Она засмеялась. Но когда я потянулся к ее горлу, отшатнулась.
И тогда мои пальцы скользнули по ее груди, а она разозлилась, сказала, чтобы я не трогал ее своими грязными руками.
После смерти отца – он спускался по лестнице, нагруженный плиткой, когда вдруг ему в ноги метнулась бездомная кошка, и вместо того чтобы наступить на нее, он ступил в пустоту, летел 50 футов и напоролся на дерево, – я нашел более удачное применение своим выносливым ногам и широченным плечам. Я нанялся к Дону Карлотте, которому принадлежали виноградники, разбитые террасами на склонах Сулле Скале.
Я носил его вино вниз, восемьсот неровных ступенек до Позитано, где его продавали богатому сарацину, принцу, как говорили, темнокожему и стройному, умевшему говорить лучше меня самого. Умному молодому мужчине, который знал толк в чтении разных вещей: нот, звезд, карт, секстана.
Однажды я споткнулся на кирпичных ступеньках, когда спускался, неся вино Дона, и лямка соскочила, и короб, что был за спиной, ударился о каменную стену, а бутылка разбилась. Я принес ее Сарацину на набережную. Он сказал, что я вино выпил или должен был выпить: цена бутылки равнялась моему месячному заработку. Он сказал, я могу считать, что мне заплатили, и заплатили неплохо. Рассмеялся, и белые зубы сверкнули на темном лице.
Я был трезв, когда он смеялся надо мной, но довольно скоро голова моя помутнела от вина. Но не мягкого и терпкого красного горного вина Дона Карлотты, а дешевого кьянти из таверны, что я выпил в компании безработных дружков.
Литодора обнаружила меня, когда стемнело, и она стояла надо мной, ее темные волосы обрамляли ее спокойное, белое, прекрасное, с гримасой отвращения, любящее лицо. Она сообщила, что у нее для меня деньги, которые мне остались должны. Она сказала своему другу Ахмеду, что тот оскорбил честного человека, что моя семья зарабатывает тяжким трудом, а не обманом, и ему повезло, что я не…
«Ты назвала его другом? – перебил я. – Эту обезьяну, которая знать не знает о господе нашем Иисусе Христе?»
То, как она посмотрела на меня, заставило меня устыдиться своих слов. То, как она положила передо мной деньги, устыдило меня еще больше. «Вижу, что они для тебя важнее, чем я», – сказала она, прежде чем уйти.
Я почти смог подняться, чтобы догнать ее.
Почти. Один из друзей спросил: «Ты слышал, что Сарацин подарил твоей кузине браслет рабыни, цепочку с серебряными колокольцами, чтобы она носила его вокруг щиколотки? Вроде бы в арабских странах такой подарок получает каждая новая шлюха в гареме».
Я вскочил на ноги так быстро, что опрокинул стул. Я схватил его за глотку обеими руками и сказал:
«Это ложь. Ее отец никогда не позволил бы ей принять подобный подарок от безбожника арапа».
Но другой приятель сказал, что арабский торговец уже не безбожник. Литодора научила Ахмеда читать по-латыни, взяв Библию вместо грамматики, и он узрел свет Христов и подарил ей браслет с ведома родителей, в знак благодарности за то, что она приобщила его благодати Господа нашего Вседержителя.
Когда первый приятель отдышался, он сообщил, что Литодора каждую ночь поднималась по лестнице, чтобы тайком встретиться с ним в пустом пастушьем сарае или гроте, или среди развалин бумажной фабрики, у гудящего водопада, который, как жидкое серебро, стекал в лунном сиянии, и там она становилась его ученицей, а он – ее твердым и требовательным наставником.
Он всегда приходил первым, а потом и она в темноте поднималась по ступенькам, с браслетом на ноге. Когда слышал звон бубенчиков, он зажигал свечу, чтобы она видела, где он ее поджидает, чтобы начать урок.
Я был сильно пьян. Я направился к дому Литодоры, ни имея ни малейшего представления, что стану делать, когда до него доберусь. Я подошел к дому, где она жила с родителями, думая бросить пару камешков, чтобы разбудить ее и вызвать к окну. Но, обходя дом, услышал мелодичное позвякивание бубенчиков где-то в вышине. Она уже была на ступеньках и взбиралась ввысь, к звездам, ее белое платье колыхалось вокруг бедер, и браслет ярко блестел во мраке ночи. Мое cердце глухо стучало, короб упал и покатился по лестнице:
Я положил его серебро в жестяную кружку, которую носил с собой, перешел на шаг и продолжил путь, побрякивая монетами иуды в моей старой, в мятинах, кружке. Они так приятно звенели в отзывавшихся эхом ущельях, на ступенях, в темноте, высоко над Позитано и мерным дыханием моря, где прилив утолял жажду воды захватить землю, принудив ее к капитуляции.
В конце концов я остановился, чтобы перевести дух, и увидел, как пламя свечи метнулось где-то в темноте. Я увидел красивые руины, высокие гранитные стены, поросшие цветами и плющом. Широкий проход вел в комнату с травяным полом и крышей из звезд, будто место было создано не для того, чтобы служить убежищем от природной стихии, но чтобы сохранить этот дикий уголок от человека.
Но вот оно уже снова было нечистым местом, подлинной находкой для оргии в компании фавнов с их козлиными копытами, флейтами и членами в курчавой шерсти. Арочный проем, что вел в укромный дворик, заросший сорняками и сочной травой, казался входом в зал, что поджидал гуляк, готовых устроить свою вакханалию.
Он ждал на разостланном ковре, с бутылкой вина Дона и книгами, он улыбался на тренькающий звук, что доносился по мере моего приближения, но перестал, как только я показался на свету, с обломком камня в свободной руке.
Я убил его прямо на месте.
Я убил его не от желания спасти честь семьи и не от ревности, я ударил его камнем не потому, что он посягнул на белое тело Литодоры, которое она никогда бы мне не предложила.
Я ударил его камнем, потому что ненавидел его черное лицо.
Когда я перестал наносить удары, я опустился на ковер рядом с ним. Кажется, я взял его за запястье, проверить, есть ли пульс, но и когда понял, что он мертв, продолжал держать его руку, вслушиваясь в пение сверчков в траве, будто он был маленьким ребенком,
Из ступора меня вывел мелодичный звон бубенцов, приближавшийся по лестнице.
Я вскочил на ноги и побежал, но Дора была уже тут, и шла по проходу, и я чуть не сшиб ее по дороге. Она протянула ко мне свою нежную руку и произнесла мое имя, но я не остановился. Я бежал, ни о чем не думая, перескакивая через три ступеньки, но недостаточно быстро – я все равно услышал, как она кричала, как выкрикивала
Я не знал, куда я бегу. Может, к Сулле Скале, но я понимал, что меня будут искать именно там, как только Литодора спустится вниз по лестнице и расскажет, что я сделал с арабом.
Я не замедлял шаг до тех пор, пока мне не перестало хватать воздуха, а в груди не разгорелся пожар, и тогда я прислонился к калитке у тропинки – вы знаете, о какой калитке речь – и она тут же распахнулась.
Я прошел внутрь и стал спускаться по крутой лестнице. Я подумал, что никто не будет искать меня здесь, и я могу схорониться на время – Нет.
Я подумал, эти ступени приведут к дороге, и я двинусь на север, к Неаполю, и куплю билет на корабль, плывущий в Соединенные Штаты, и возьму другое имя, начну новую – Нет.
Довольно.
Вот правда:
Я верил, что лестница вела в ад, и ад был как раз тем местом, куда я хотел попасть. Сначала ступени были из белого камня, но чем дальше, тем грязнее и темнее они становились. Там и здесь с ними сливались другие лесенки, спускавшиеся с горы с разных сторон. Я не мог понять, как это возможно. Я считал, что исходил в горах все ступени, кроме тех, по которым шел теперь, и хоть убей, не представлял, куда могли вести эти лестницы.
Лес вокруг пострадал от пожара, который явно случился в не очень давнем прошлом, и я пробирался вниз меж обугленных сломанных сосен, весь склон был выжжен дочерна. Только не было пожара с этой стороны горы, по крайней мере, я такого не помнил.
Ветерок доносил сюда весьма ощутимое тепло. Мне уже становилось жарко в моей одежде.
Лестница круто вильнула в сторону, и внизу, за поворотом, я увидел мальчика, сидящего на каменной площадке.
На коврике рядом с ним была разложена коллекция странных предметов. Заводная птица в клетке, корзина белых яблок, битая золотая зажигалка. Была там банка, и в ней горел огонь. Этот огонь разгорался все сильнее, пока вся площадка не оказывалась залита будто солнечным светом, а потом угасал, съежившись в совсем малую точку, словно это удивительно яркий светлячок.
При виде меня он улыбнулся.
У него были золотистые волосы и самая красивая улыбка из всех, что я когда-либо видел на лице ребенка, и я испугался его – еще до того, как он назвал меня по имени. Я притворился, будто не слышу, так, будто его там не было, будто я его не увидел, и шел, глядя прямо перед собой. Он рассмеялся, наблюдая, как я поспешаю мимо.
Чем дальше, тем круче был спуск. Казалось, внизу горят огни, будто где-то за уступами, за деревьями лежит огромный город, размером с Рим, широкая чаша огней, подобная груде тлеющих углей. Ветерок доносил запах еды.
Если то была еда – этот возбуждающий аппетит аромат мяса, поджаривавшегося на огне. Впереди голоса: мужчина, говорящий мерно и устало, возможно, с самим собой, длинный тоскливый монолог; чей-то смех, нехороший, безумный и злобный. Третий голос все задавал вопросы.
«Слива становится слаще, если засунуть ее в рот девственницы, чтобы заткнуть ее во время совокупления? Кто позарится на младенца, лежащего в люльке из гниющей туши овцы, которая легла со львом и была разодрана на части?» И дальше в том же духе.
За следующим поворотом они предстали наконец моим глазам. Они стояли рядком на ступенях: с полдюжины мужчин, прибитых гвоздями к крестам из обугленных сосен.
Я не мог двинуться ни вперед, ни назад. Все дело в кошках.
У одного из мужчин была рана в боку, кровоточащая рана, от которой на ступеньках образовалась лужа, и котята лакали из нее, словно то были сливки, а он говорил с ними своим усталым голосом, предлагая славным котяткам напиться досыта.
Я не стал подходить ближе, чтобы разглядеть его лицо.
В конце концов на дрожащих ногах я двинулся обратно по дороге, которая привела сюда. Мальчик поджидал меня со своей коллекцией диковин.
«Почему бы не присесть и не дать отдых усталым ногам, Квиринус Кальвино?» – спросил он. И я сел напротив него не потому, что хотел, но потому, что ноги меня не слушались.
Сперва никто из нас не произнес ни слова. Он улыбался мне через одеяло, на котором были разложены его вещицы, а я делал вид, будто поглощен изучением каменной стены, нависавшей над площадкой. Этот огонь в банке все креп, пока наши гигантские ломаные тени не прянули на скалу, затем свет померк, и мы снова погрузились в нашу общую темноту. Он предложил мне бурдюк с водой, но я был не так глуп, чтобы принять что-либо от этого ребенка. Или считал, что я не так глуп. Огонь в банке начал снова разгораться, зыбкая точка безупречной белизны раздувалась, как воздушный шар. Я пробовал понаблюдать за ней, но почувствовал болезненный укол с обратной стороны глазного яблока и отвел взгляд.
«Что это? Оно обожгло мне глаза», – спросил я.
«Это маленькая искра, украденная у солнца. С ее помощью можно сделать множество удивительных вещей. Можно соорудить печь, гигантскую печь, такую мощную, что хватит обогреть целый город и зажечь тысячу эдисоновых ламп. Смотри, какой яркой она становится. Но надо быть осторожным. Если разобьешь банку и выпустишь искру, тот же город исчезнет в вспышке ослепительного света. Можешь забрать ее, если хочешь». Вот что сказал он.
«Нет, не хочу», – я ответил.
«Нет. Разумеется нет. Это не совсем твоя вещь. Неважно. Кое-кто придет за ней позже. Но выбери что-то себе. Что пожелаешь», – сказал он.
«Ты – Люцифер?» – резко спросил я.
«Люцифер – страшный старый козел с вилами и копытами, он приносит людям страданья. Я ненавижу страданья. Хочу помогать. Я делаю людям подарки. Вот зачем я здесь. Каждый, кто сходит по этим ступеням до срока, получает приветственный дар. Тебя ведь мучает жажда. Хочешь яблоко?» – и он взял корзину с белыми яблоками.
Меня мучила жажда – горло не просто болело, – казалось, было обожжено, будто я только что наглотался дыма, и я потянулся к предложенным фруктам почти машинально, но тут же отдернул руку, потому что урок хоть одной книги да запомнил. Он ухмыльнулся.
«Они ведь –?» – спросил я.
«Они с очень старого дерева, – он ответил. – Ты в жизни не пробовал плода слаще. И если отведаешь, полон будешь разных идей. Да, даже такой, как ты, Квиринус Кальвино, едва выучившийся читать».
«Я не хочу его», – сказал я, а чего я действительно хотел, так это, чтобы он не называл меня по имени. Я не мог вынести того, что он знает мое имя.
Он сказал: «Каждый захочет. Будет есть и есть и наполняться пониманием. Выучить другой язык станет так же просто, как, ну, научиться делать бомбу – довольно лишь откусить кусочек. А как тебе зажигалка? Сможешь зажигать ею все, что угодно. Сигарету. Трубку. Костер. Воображение. Революцию. Книги. Реки. Небо. Чужую душу. Даже у человеческой души есть температура, при которой она возгорается. Зажигалка заколдована, она соединена с глубочайшими нефтяными скважинами на планете, и будет служить до тех пор, пока они не иссякнут, что, я уверен, никогда не случится».
«У тебя нет ничего такого, чего я хочу», – сказал я.
«У меня для каждого есть что-то».
Я встал, собираясь уходить, хотя идти мне было некуда. Я не мог снова спуститься вниз. От одной мысли в голове мутилось. И снова подняться вверх я тоже не мог. К этому моменту Литодора уже добралась до деревни. Они уже разыскивают меня с факелами. Странно, что я их еще не слышал.
Жестяная птичка, повернув голову, смотрела, как я покачивался с мыска на пятку, моргнула, металлические веки с лязгом защелкнулись и вновь распахнулись. Она издала скрипучий звук. Я – тоже, так меня ошарашило ее внезапное движение. Я думал, она игрушечная, неживая. Она неотрывно пялилась на меня, и я тоже уставился в ответ. В детстве я всегда интересовался затейливыми механическими штуковинами: человечки, что появлялись из тайных убежищ, когда часы били полдень, дровосек, рубивший деревья, девушка, танцевавшая по кругу. Мальчик поймал мой взгляд, улыбнулся, клетку открыл и вытянул руку. Птица легонько перескочила на палец.
«Она поет самую прекрасную песню, – сказал он. – Она находит хозяина, плечо, на котором ей нравится сидеть, и поет этому человеку до конца его дней. Фокус в том, что, чтобы заставить ее петь для тебя, нужно соврать. Чем больше обман, тем лучше. Накорми ее ложью, и она споет чудесную песнь. Люди любят ее слушать. Они так это любят, и их не волнует то, что им врут. Если хочешь – птица твоя».
«Я ничего от тебя не хочу», – но стоило мне это произнести, как птица начала насвистывать самую сладостную и нежную мелодию, такую же прекрасную, как смех хорошенькой девушки или голос матери, зовущей к ужину. Это было похоже на игру музыкальной шкатулки, и я представил, как внутри нее поворачивается усеянный иголочками барабан, который ударяется от зубья серебряной гребенки. От этого звука меня передернуло. Даже вообразить не мог, что в этом месте, на этой лестнице я услышу нечто столь сообразное моменту.
Он засмеялся и взмахнул рукой. Крылья птицы с лязгом отлепились от боков, как кинжалы, выехавшие их ножен, и она спланировала на мое плечо.
«Видишь, – сказал мальчик на лестнице, – ты ей нравишься».
«Мне нечем заплатить», – произнес я незнакомым севшим голосом.
«Ты уже заплатил», – ответил мальчик.
Затем повернул голову и стал смотреть вниз, будто прислушиваясь. Я понял, что поднимается ветер. Взбираясь по лестничным пролетам, он издал низкий глухой стон – гулкий, одинокий и тревожный крик. Мальчик снова взглянул на меня. «Теперь уходи. Я слышу, приближается мой отец. Страшный старый козел».
Я попятился и споткнулся о ступени. Я так спешил поскорее убраться оттуда, что растянулся на гранитной лестнице. Птица слетела с моего плеча и широкими кругами взмыла ввысь, но стоило мне снова оказаться на ногах, как она спланировала на прежнее место, и я помчался вверх, по дороге, что привела меня сюда.
Какое-то время я лихорадочно взбирался вверх, но вскоре опять обессилел и перешел на шаг.
Я стал размышлять о том, что скажу, когда доберусь до главной лестницы и меня обнаружат.
«Я расскажу все без утайки и приму любое наказание», – произнес я вслух. Птица пропела веселую беспечную песенку.
Однако, когда я добрался до калитки, она замолчала, притихшая при звуках совсем другой песни, раздававшейся где-то поблизости: девичьих рыданий. Я вслушивался, смущенный, и неуверенно двинулся туда, где убил возлюбленного Литодоры. Не слышалось ничего, кроме плача. Ни криков людей, ни топота ног по ступенькам. Мне чудилось, будто полночи уже миновало, но когда я добрел до развалин, где оставил сарацина, и взглянул на Дору, показалось, прошли лишь какие-то минуты.
Я направился к ней и позвал шепотом, боясь, что меня могут услышать. Когда во второй раз я ее окликнул, она повернула голову, и посмотрела покрасневшими ненавидящими глазами, и завопила, чтобы я убирался. Я хотел утешить ее, сказать, как мне жаль, но стоило мне приблизиться, как она вскочила на ноги, бросилась на меня и принялась бить и раздирать лицо ногтями, меня проклиная.
Я хотел взять ее за плечи, чтобы утихомирить, но когда протянул к ней руки, в них оказалась ее нежная белая шея.
Ее отец, и его приятели, и мои безработные дружки обнаружили меня, рыдающим над ее телом, гладящим пальцами шелк ее длинных темных волос.
Отец упал на колени, прижал ее к себе, и долго еще горы оглашались ее именем, которое он повторял вновь и вновь.
Один из мужчин, державший в руках ружье, спросил меня, что произошло, и я поведал – я поведал ему – что араб, эта обезьяна из пустыни, заманил ее сюда, но не смог лишить невинности и задушил на траве, а я увидел их, и мы боролись, и я его прикончил, ударив камнем.
И пока я это говорил, железная птица принялась насвистывать и петь самую печальную и прекрасную мелодию, что я когда-либо слышал, и все слушали, пока грустная песнь не была спета до конца.
Я нес Литодору на руках, пока мы спускались вниз. И пока мы шли, птица все пела и пела, когда я сообщил им, что сарацин собирался взять самых нежных и красивых девушек и продать их белые тела на рынке арабам – это куда более выгодно, чем торговля вином. Теперь птица выводила бодрый марш, и лица мужчин, шедших рядом, были суровы и мрачны.
Люди
Ахмеда сгорели вместе с арабским кораблем и утонули в гавани. Его товар, что хранился на складах на набережной, был конфискован, а деньги его достались мне как награда за мой героизм.
Никто бы даже вообразить не мог, когда я был мальчишкой, что однажды я стану самым богатым торговцем на всем побережье Амальфи и буду владеть заветными виноградниками Дона Карлотты.
Я, некогда пахавший, как вол, ради нескольких монет.
Никому бы и в голову не пришло, что однажды я стану горячо любимым мэром Сулле Скале, буду иметь такое признание, что удостоюсь личной аудиенции его святейшества, самого Папы, который поблагодарит меня за многие славные проявления щедрости и великодушия.
Со временем пружины внутри красивой жестяной птички ослабли, и она перестала петь, но теперь это уже не имело никакого значения, верили моей лжи или нет, таковы были мое богатство, и власть, и слава.
Однако за несколько лет до того, как птица умолкла, однажды утром я проснулся в своем имении и обнаружил, что она свила гнездо из проволоки у меня на подоконнике, и положила в него хрупкие яйца из блестящей фольги. Я разглядывал эти яйца со смутным беспокойством, но когда потянулся потрогать, заводная мать цапнула меня своим острым, как лезвие, клювом, и после я уже не делал попыток их потревожить.
Спустя несколько месяцев корзина оказалась полна обрывков фольги. Молодая поросль этих новых особей, созданий new age, упорхнула и разлетелась кто куда.
Я не могу сказать вам, сколько всего сейчас в мире птиц из жести, проволоки и электрического тока, но в этом месяце я слышал речь нашего нового премьер-министра, господина Муссолини. Когда он поет вам о величии итальянского народа и кровных узах с нашим немецким соседом, я явно слышу, как жестяная птичка поет вместе с ним. Ее трели особенно мощно звучат по современному радио.
Я больше не живу в горах.
И много лет уже не видел Сулле Скале. Когда я наконец достиг преклонных лет, то обнаружил, что ступеньки мне уже не по силам. Людям я сказал, что дело тут в моем злосчастном больном колене.
Но, по правде, говоря, у меня развилась боязнь высоты.