Эта книга — первый сборник поэзии, рожденной в сталинских лагерях. Люди, обращенные в самое жестокое и унизительное рабство, находясь постоянно на грани жизни и смерти, оставались людьми — их можно было убить физически, но нельзя было лишить права думать, чувствовать, понимать, надеяться, иметь свои убеждения. В сознании творцов лагерной поэзии жила надежда на то, что когда-нибудь созданное ими станет достоянием народа.
Произведения, не вошедшие в настоящий сборник, будут включены в последующие выпуски.
Вл. Муравьев. «…По более глубокой и существенной потребности…»
В числе героев повести Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича» — повести, которая может быть названа поистине энциклопедией лагерного быта, есть и поэт — «студент литературного факультета, арестованный со второго курса», Коля Вдовушкин.
Солженицын описывает лагерь конца сороковых — начала пятидесятых годов — последний период существования ГУЛАГа. Но поэт-заключенный — характерная фигура для всех этапов истории этого учреждения. Поэты вместе с народом с самого начала шли тем же страстны
м путем необоснованных политических репрессий: одни попадали в тюрьмы и лагеря уже будучи поэтами, порой их и брали за то, что они были поэтами, другие становились поэтами в заключении, в жестоком, бесчеловечном рабстве ГУЛАГа, на грани жизни и смерти.
Безусловно, когда-нибудь, и, наверное, в недалеком будущем, будет написана обширная и обстоятельная история поэзии, которая создавалась теми, кого в официальных государственных бумагах обозначали аббревиатурой З/К, будут названы имена сотен поэтов, исследованы их биографии и творчество. Но это в будущем, пока же необходимо просто собрать материалы — тексты, документы, свидетельства, факты и предания, потому что в большинстве своем это поэзия рукописная и устная. Такова задача и настоящего сборника. Он не исчерпывает темы и даже не раскрывает ее более или менее полно, он ее начинает: это — первая антология лагерной поэзии.
Лагерная поэзия — не какая-то самостоятельная, изолированная, замкнутая в себе область, она — часть нашей литературы, часть общей культуры народа, эпохи. Поэты, создававшие ее, прекрасно осознавали это и верили, что со временем их стихи перестанут быть тайными и вольются в поток общенародной литературы.
Поэты, на долю которых выпала судьба испытать репрессии, обращались к тем проблемам и мучались теми вопросами, на которые мы пытаемся найти ответы сейчас, десятилетия спустя, поэтому их поэзия одновременно — прошлое и современность, история и злоба дня, свидетельство о минувшем и пророчество о будущем, завещание и предупреждение. Эти стихи писались, конечно, о себе и для своего поколения, но еще более для тех, кто будет жить потом, для следующего, второго, третьего, пятого поколения — одним словом, для тех, кто сумеет услышать и понять и завещание, и предупреждение.
Начальные страницы истории лагерной поэзии, как и любой другой истории, мифичны. Но исторический миф — это не только миф, но и символ. Таким начальным мифом лагерной поэзии является стихотворение, которое издавна ходит в списках как стихотворение Н. С. Гумилева, будто бы обнаруженное на стене камеры, в которой он сидел перед расстрелом:
Почти идиллической представляется картинка из очерка Н. Литвина «Зима во льдах», рассказывающего о Соловецких лагерях Особого назначения ОГПУ середины двадцатых годов, знаменитых Соловках, — как на общих работах, на лесоповале «под грохот топоров, глотая куски прозрачного снега, один только лесоруб-интеллигент в четверть часа своего отдыха замерзшими пальцами, роняя карандаш в снег, царапает лирические рифмы лесного дня:
Но уже в тридцатые годы положение резко изменилось. Лев Николаевич Гумилев рассказывал, что на вопрос, можно ли ему писать, следователь ответил: «Прозу можно, стихи нельзя». Сын Н. А. Заболоцкого вспоминает такой эпизод из биографии отца:
«Случилось это где-то на Дальнем Востоке в сравнительно благополучное время лагерной жизни. Начальник колонны или надзиратель выстроил заключенных в ожидании смотра начальником лагеря. И вот он появился — человек решительный, жестокий, но просвещенный. Он знал, что у него отбывает срок заключения поэт Заболоцкий, помнил его в лицо и зла ему не желал. Он подошел к строю, узнал Заболоцкого и, будучи в благодушном настроении, спросил у непосредственного начальника:
— Ну что, как там у тебя Заболоцкий? Стихи не пишет?
— Заключенный Заболоцкий замечаний по работе и в быту не имеет, — отрапортовал начальник подразделения. И, усмехнувшись, добавил: — Говорит, стихов никогда больше писать не будет.
— Ну то-то. — Обход продолжался».
Елена Владимирова сочиняла поэму «Колыма» (в воспоминаниях она называет ее «северная повесть») в последние военные — первые послевоенные годы.
«Раз уж речь зашла о северной повести, — вспоминает она, —
расскажу, как она создавалась. Это ведь тоже целая повесть… Когда мне заменили расстрел каторгой, я попала в глухой район, небольшую долину, со всех сторон замкнутую сопками. Такая безнадежность была во всем, что я задумалась: как, на что истратить остаток сил и дней? Работоспособность умственная, это я лишь теперь понимаю, была исключительная, в голове я могла делать все, что хочу, и при любых обстоятельствах. И я решила написать повесть, охватывающую все виденное. Но писать, конечно, было нельзя. Я начала «писать» в уме. Понимала, нужно сохранить сделанное, а на свое долголетие не рассчитывала. Пришла мысль, как будто неосуществимая, но в жизни многое неосуществимое осуществляется. Решила найти молодую женщину, которая возьмет на себя сохранить «написанное». Для этого нужно было со слов запоминать наизусть. Такой человек нашелся, и мы приступили к работе. Вернувшись с лесоповала, мы садились где-нибудь во дворе, делая вид, что просто разговариваем, и занимались нашим делом. Одно слово, услышанное посторонним, могло погубить обеих.
Но нас развели: меня увезли с Колымы, работа прервалась более чем на год. Потом я снова взяла себя в руки и в довольно быстром темпе закончила все. К бумаге прибегала лишь для того, чтобы временно закрепить (начальными буквами строк) рождавшиеся куски, потом выбрасывала. Вещь вышла большая — строк примерно на четыре тысячи… Теперь нужно было «вынуть» повесть в стихах из головы и материализовать. Решила записать на папиросной бумаге и где-нибудь закопать. Конечно, я делала, как поняла потом, бесполезную работу — по неопытности засунула листки в жестяную коробку. Наверное, все проржавело и сгнило, хотя теперь это не имеет значения. Вспоминаю, как писала. Во-первых, делать это надо было обязательно открыто, не прячась — и под самым носом начальства, на глазах у всех, но незаметно для них. Я брала иголку, какую-нибудь починку, а также кусочек карандаша и бумагу. Садилась обычно поближе к воде: в случае чего утопить листки в луже, кувшине, ведре — и ограничиться карцером. Помню, ранней весной, сидела у нашего клуба и писала; позади была большая талая лужа. Вдруг вижу: с вахты бежит дежурный. Бежит ко мне! Я говорю себе: «Выдержка! Не двинусь до последней минуты!» И замечаю (а сердце-то уж черт знает где!): он глядит поверх моей головы. Значит, не во мне дело. Оказывается, кто-то святотатственно повесил сушить белье на крыше клуба. Меня может понять тот, кто знает, чем для человека, уже имевшего «вышку», грозила такая работа.
Наконец я все записала, строк по двадцать на бумажке, значит, всего было бумажек двести, носила их в марлевом мешочке на шее, берегла, чтобы не очень смять, пока не спрятала в той железной коробочке.
Подстраховывала меня приятельница — большой друг, рисковавшая разделить мою судьбу. Она не разделяла моих взглядов, но никогда — это проверено годами — не воспользовалась во зло моим доверием».
(После реабилитации в 1955 году Елена Владимирова по памяти восстановила и записала всю поэму.)
Однако, как правило, стихов поэты не записывали, их обнаружение грозило обернуться жестокой карой: карцером, переводом на более тяжелую работу, а то и новым сроком, и даже смертью «при попытке к бегству».
«Стихи — единственное, что могла без записи сохранить память на долгие годы, — рассказывает Н. Надеждина. —
Стихи нельзя было отнять и уничтожить при обыске потому, что они внутри тебя. Так родился цикл "Стихи без бумаги"».
«Память стала как Государственный банк… — свидетельствует П. Набоков. —
Воспитанная «академией» память уже в бумаге не нуждалась».
«Стихи — они отрабатывались в голове, на шепоте, запоминались, при случае записывались, при страхе уничтожались, и опять записывались, и опять уничтожались: обычная подпольная писательская работа»,
— таков типичный процесс, как описывает его Юрий Грунин, его описание относится к концу сороковых — началу пятидесятых годов.
Кроме того, сам процесс писания вызывал подозрение у соседей в бараке, если кто-то разживался бумагой:
(Н. Надеждина)
С разоблаченным стукачом расправлялись без пощады:
Иногда тайное писанье (а творчество — дело интимное, таится соглядатаев) оборачивалось трагедией, как это случилось с Г. Ингалом, студентом Литинститута, однодельцем П. Набокова, который и рассказал об этом:
«Жорик все время по ночам что-то писал тайно и прятал. Кто-то пустил слух, что он на каждого пишет характеристику для «кума»… Ночью, в запертом бараке, Жорика зарезали. А когда стали рассматривать, что он писал, «это» оказалось романом о французском композиторе Клоде Дебюсси! Именно этот факт подтвердил правду трагедии, так как еще в Литинституте Георгий Ингал читал нам на творческом семинаре Федина главы из этого романа».
Но стихи в лагере, несмотря на риск, все же сочиняли, пытались записать (конечно, речь тут идет о настоящих стихах, «для себя», а не о частушках КВЧ, эти-то разрешались), иногда удавалось их сохранить и даже передать на волю. Довольно широко практиковался нехитрый способ, рассчитанный на неосведомленность лагерного цензора: вставляли свои стихи в письма, выдавая их за стихи Твардовского, Блока или какого-нибудь другого известного автора.
Ю. И. Чирков вспоминает, как ему помогло имя Некрасова во время свидания с матерью на Соловках в начале тридцатых годов. При свидании присутствовал надзиратель, следя, чтобы арестант ничего не говорил об условиях жизни в лагере.
«На другой день я сказал маме, — пишет Ю. И. Чирков, —
что выучил много больших стихотворений Некрасова и хочу, чтобы она проверила, правильно ли я читаю.
— Это тот Некрасов, который написал «Полным-полна коробушка», — пояснил я тюремщику. Тот важно кивнул:
— Знаю.
Я подмигнул маме и начал монотонно:
Мама вступила в игру и тоже стала читать:
Я понял, что речь идет о Крупской, которой была оставлена незначительная должность председателя общества «Друг детей» (ОДД). Со стороны наше бормотание стихов походило на какой-то нудный бред, но мы, освоив «технику», передали друг другу много полезной информации».
Солженицын в «Архипелаге» рассказывает, что когда однажды при обыске у него нашли кусок поэмы, то он выдал его за отрывок из «Василия Теркина» Твардовского, и рукопись не отобрали.
Бывали случаи совершенно фантастические.
А. Л. Чижевский весь свой срок, через тюрьмы, пересылки, лагпункты пронес переплетенный в книгу машинописный сборник своих стихов, правил в нем старые стихи, писал новые. Вообще заключенным не разрешалось иметь ни книг, ни рукописей (кроме писем), но существовало исключение: можно было иметь нормативы и руководства «по специальности», и, видимо, эту толстую, большого формата книгу сочли за профессиональное руководство профессора (взяли его не в Москве) и сделали соответствующую отметку в формуляре, поэтому при последующих обысках ее уже не отбирали.
Писали, прятали, садились в «кондей»-карцер, из благополучия больницы или придурочной должности слетали на общие работы и все равно — писали.
Когда я как-то спросил у Сергея Александровича Поделкова: «Что были для вас стихи в лагере?», он ответил сразу и коротко, одним словом: «Жизнь».
Расхожая уголовная лагерная философия физического выживания так сформулировала свой основной этический принцип: «Умри ты сегодня, а я завтра». Принятие этой морали давало надежду, правда весьма неверную, на выживание, но при этом неизбежно и верно приводило к распаду личности, эта мораль требовала отказа от всей многовековой гуманистической культуры, от гуманистических основ бытия. К чести человечества, надо сказать, что среди людей XX века нашлось не так уж мало таких, кто предпочел остаться человеком, для кого остаться человеком и значило — выжить и в будущем жить, а не существовать.
В 1988 году П. Набоков размышляет о том, что было пережито почти сорок лет тому назад:
«Но каким образом в тюремных и лагерных условиях можно было противостоять насилию? Единственным. Оставаться человеком. А это значило: не только делиться пайкой и махоркой и противостоять лозунгу «Ты умри сегодня, а я завтра», но и на всех зигзагах и поворотах нашей «академии» воспитывать самого себя, восстановить в памяти все, что пережил, видел, слышал, написал, зарифмовал, затвердить это намертво и… продолжить. Противостоять».
Так оно и было. Но, конечно, это только теперь в сознании выстраивается логический ряд, а тогда линия поведения диктовалась скорее инстинктом, и неосознанное стремление «оставаться человеком» заставляло вспоминать и твердить стихи.
В 1936 году в Бутырской тюрьме О. Л. Адамова-Слиозберг пишет:
Арестованный в 1949 году Анатолий Жигулин свидетельствует:
Осенью 1949 года моим соседом по камере во внутренней тюрьме на Лубянке оказался пожилой профессор-ленинградец. Он сидел уже несколько месяцев, я же только попал в тюрьму и, естественно, был растерян, испуган. Расспросив, кто я и откуда, он сказал:
— Давайте почитаем стихи. Сначала я, потом вы. — И он начал читать Блока:
Он читал стихотворение за стихотворением, и я чувствовал, как проходит отчаянье, как сузившийся до камеры с окном, загороженным дощатым щитом-намордником, мир вновь расширяется до вселенной, которой, как я думал в тоске, меня лишили вчерашней ночью, пришло ощущение какого-то просветления и — странно сказать — покоя… Впоследствии в разных ситуациях тюремного и лагерного бытия я вспоминал это чтение стихов в первый тюремный день, когда поэзия в, может быть, самую трудную минуту пришла ко мне спасением и не позволила пасть духом и сломиться.
О декламации стихов в камерах, о запоминании их с голоса вспоминают многие бывшие заключенные.
Сочинение стихов становится и сопротивлением, и жизненной силой, и спасением. «Мои стихи — пример душевного сопротивления, которое оказано растлевающей силе лагерей», — сказал Варлам Шаламов, и в стихах он писал:
О спасительной силе творчества пишут почти все поэты, тем сильнее вера в нее звучит в лагерной поэзии. После приговора, на пересылке, в преддверии отбывания долгого срока, Сергей Бондарин пишет стихотворение «Карты»:
В лагере поэт особенно обостренно ощущает значение поэтического творчества в своей жизни и судьбе.
~~~
В 1968 году Юрий Грунин, цитируемый выше, послал свои лагерные стихи в «Новый мир» Твардовскому. Александр Трифонович ответил, что не может напечатать их «по причине внешней», и заканчивал письмо таким пожеланием:
«Желаю Вам всего доброго и, прежде всего, сохранения той неусыпной духовности отношения к жизни, которая позывала Вас к стихам даже там, где было, казалось бы, совсем не до стихов».
Представление о том, что лагернику должно быть «совсем не до стихов», распространено широко. С точки зрения обыкновенной житейской нелагерной логики, заключенного должны бы занимать более существенные, более близкие к условиям его существования вещи и заботы. К тому же почти полная неизвестность лагерной поэзии на воле, исключая несколько песен, порождала и укрепляла общественное мнение в том, что у нас лагерной поэзии нет. И даже после того, как были опубликованы «Моабитские тетради» Мусы Джалиля, написанные в фашистском концлагере, наше двойное сознание отказывалось проводить какие-либо параллели. А в то же самое время в стихах выживших в немецком плену соузников Мусы Джалиля, как, например, Юрия Грунина, тема плена получает новое развитие:
Так что оговорка Твардовского знаменательна, хотя объяснима и может быть оправдана. Но в этом же письме есть и другие знаменательные, более важные строки, в которых Твардовский говорит о глубинных первопричинах самого существования лагерной поэзии:
«В Ваших «Двух тетрадях» несомненно есть стихи, написанные не из одной любви к этому занятию, а по более глубокой и существенной потребности. Это, вообще говоря, и приближает стихи к тому, что принято называть поэзией».
«По более глубокой и существенной потребности…» Мера этой глубины и существенности здесь та же, которой меряют и саму жизнь.
Как известно, в экстремальных ситуациях организм включает самые сильнодействующие свои скрытые резервы. Таким резервом является, по-видимому, поэтическое творчество, этому есть множество примеров.
А. Л. Чижевский, издавший в 1914 и 1918 годах сборники стихов, член и председатель Калужского отделения Всероссийского союза поэтов, с середины двадцатых годов не только переставший печататься, но и писавший одно-два, в лучшем случае около десятка стихотворений в год, вдруг за один только 1943 год, находясь в Челябинской тюрьме, затем в Ивдельском лагере, написал более ста стихотворений, причем среди них вершинные его произведения.
Из воспоминаний поэтессы Надежды Надеждиной:
«В юности я писала стихи, но в конце двадцатых годов, выйдя замуж за поэта Николая Дементьева… я перешла на прозу. Нельзя писать стихи двоим в одной маленькой комнате… В лагере, где для нас, заключенных, бумаги не было, меня снова потянуло к стихам».
Мы помним явление Музы Пушкину:
Но так же, как Пушкину в прекрасных Царскосельских садах являлась Муза, являлась она лагерному поэту на пересылке, в смертном стационаре. Потрясает передачей реальнейшего ощущения присутствия поэзии стихотворение А. А. Тришатова (Добровольского):
А. А. Тришатов (Добровольский) — старый писатель, печатавшийся еще до революции и тогда замеченный критикой, после революции отошел от литературы, служил в учреждениях, был библиотекарем; в заключение он попал после войны, в конце сороковых годов (по делу Даниила Андреева). В лагере он вновь начинает писать, в стихотворении о возвратившемся вдохновении звучит радость, почти счастье, свои стихи он называет Антигоной — именем известной по древнегреческой мифологии дочери фиванского царя Эдипа, которая сопровождала изгнанного и слепого отца в его скитаниях на чужбине.
В «Архипелаге ГУЛАГ» А. И. Солженицына есть глава, посвященная поэтам-лагерникам, «подпольным поэтам», как он называет их, и, рассказывая о них, он восклицает в удивлении: «Сколько же среди людей поэтов! — так много, что поверить нельзя!» И снова спрашивает: «Да сколько же их?!» Сколько было поэтов в лагере, мы, скорее всего, никогда не узнаем, даже если станут доступны архивы: такой статистики ГУЛАГ не вел. Членов Союза писателей было репрессировано, по данным Комиссии по литературному наследию репрессированных писателей, около двух тысяч человек; списочный состав Союза писателей на 1934 год — 2500 человек, в 1941-м — около 3000, в 1954-м — 3695. Среди репрессированных были известные поэты: С. Клычков, Н. Клюев, Я. Смеляков, Л. Мартынов, П. Васильев, Б. Корнилов, Н. Заболоцкий, О. Мандельштам, В. Нарбут, И. Приблудный, А. Шевцов, П. Орешин, М. Герасимов, Д. Хармс, В. Князев и другие. Но большинство «подпольных поэтов» не являлись до ареста членами Союза писателей. Наверное, процент литературно одаренных людей среди заключенных был приблизительно такой же, как и среди вольных. Поскольку репрессировано было, по подсчетам историков, около 60 миллионов — население современной Франции, — то и поэтов должно быть среди них соответственное количество.
Лагерные поэты писали, не зная друг друга и не зная творчества друг друга, там не было литературной среды (счастливые встречи литераторов чрезвычайно редки), не было литературных объединений, групп, каждого из них питала не ближайшая литературная среда, а непосредственно — вся поэзия — мировая, русская классика, современная поэзия, создаваемая на воле (последняя для лагерных поэтов часто бывала отрицательным примером, ее пародировали и опровергали). Поэтому из-за отсутствия так называемого «литературного быта» в лагерной поэзии почти нет формальных (не говоря уж о формалистических) поисков, в ней первенствует содержание. Это, конечно, не исключает работы над формой, тем более что способ сочинения стихов, многократная проверка на слух способствовали отточенности как смысловой, так и звуковой. В лагерях литература как бы вернулась к своему великому источнику — устному народному творчеству, с тем, правда, отличием, что имена авторов фольклорных произведений за ничтожнейшим исключением нам неизвестны и никогда не станут известными, а лагерная устная литература в какой-то своей части получила возможность стать письменной.
И если мы не можем ответить на вопрос, сколько их было, «подпольных поэтов», то можем, хотя и в недостаточно полной мере, сказать о том, кто они, эти поэты. Вот несколько не портретов, не очерков, а лишь справок, несколько судеб. Ограниченный объемом статьи, прошу читателей вспомнить имена известных поэтов, которые перечислены выше, они должны бы открывать этот «справочник», но об их жизненной и литературной судьбе уже напечатано довольно много материалов, поэтому я только напоминаю о них, а рассказываю о менее известных, а часто и просто неизвестных современному любителю поэзии.
Анна Александровна Баркова (1901–1976). Родилась в Иваново-Вознесенске, ее отец служил сторожем, окончила гимназию, после революции работала в местной газете «Рабочий край», которую редактировал А. Воронский и которую упрекали за то, что у нее слишком силен «литературный уклон».
Поэтический талант Анны Барковой был замечен после первых же публикаций. В 1919 году А. А. Блок, получив на рецензию, в ряду других, стихи восемнадцатилетней поэтессы, в дневнике записывает: «…стихи… А. Барковой из Иваново-Вознесенска — два небезынтересны»; в 1921 году А. В. Луначарский пишет ей:
«Я вполне допускаю мысль, что Вы сделаетесь лучшей русской поэтессой за все пройденное время русской литературой».
В 1922 году вышел первый и оставшийся единственным сборник ее стихов, в 1925 году ее стихи были включены в известную антологию И. С. Ежова и Е. И. Шамурина «Русская поэзия XX века», что само по себе являлось признанием значительности ее творчества.
Баркова уже в середине двадцатых годов почувствовала, что борьба под светлыми лозунгами революции перерождается в общенародную трагедию самоуничтожения:
Она не могла не думать об этом и как истинный поэт не могла лгать в стихах, ее стихи не печатали. В 1932 году она написала жестоко-правдивое и пророческое стихотворение:
А в 1934 году — первый арест, первый срок, в 1947–1956 годах — второй срок, в 1957–1965 годах — третий. В конце концов ее дело было пересмотрено, она реабилитирована и последние десять лет жизни прожила на воле, в Москве, но наиболее плодотворные для творчества годы прошли в заключении.
В 1922 году А. В. Луначарский в предисловии к ее сборнику писал:
«Посмотрите: А. А. Баркова уже выработала свою своеобразную форму — она почти никогда не прибегает к метру, она любит ассонансы вместо рифм, у нее совсем личная музыка в стихах — терпкая, сознательно грубоватая, непосредственная до впечатления стихийности».
С годами мастерство, «терпкость» не утратились, но еще обогатились горьким жизненным опытом и мудростью. Луначарский не ошибся в своем предсказании: Баркова выросла в замечательного, крупного поэта, истинную величину которого нам еще предстоит постичь, и тогда ее имя встанет среди первых имен русских поэтесс века.
Но и после реабилитации стихи А. А. Барковой не печатали «из-за недостатка в них оптимизма». Умирала она в больнице, и в бреду ей виделись тюрьма, допросы, этапы…
Андрей Анатольевич Загряжский (1906–1970). В известном энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона о Загряжских сказано:
«…русский дворянский род, происходящий, по сказаниям древних родословий, от татарина Исахара, во крещении Гавриила, «мужа честна»… который выехал к вел. кн. Дмитрию Донскому, был у него «ближним человеком» и пожалован вотчинами».
Детство в Тамбовском имении, гимназия, в первую мировую войну фронт, служба в старинном 13-м Драгунском военного ордена генерал-фельдмаршала графа Миниха полку:
— такова биография А. А. Загряжского до начала 1918 года, когда полк был расформирован. Затем работа техником, инженером — эту профессию он постигал практикой, самоучкой и стал хорошим специалистом.
По натуре своей Загряжский был романтиком, он мечтал о необычной любви, его героиней, его мечтой была пушкинская Татьяна. В 1916 году он писал:
И вот, уже в конце двадцатых годов, в окне проезжавшей электрички он увидел женщину и понял, что она — воплощение его идеала, это была действительно любовь с первого взгляда. Потом — встреча; оказалось, что женщина тоже заметила его тогда, на вокзале, и — «Она сказала: это он!» Они поженились.
Но их счастье омрачал страх разлуки: вокруг шли аресты. Загряжский опасался, что его как офицера царской армии тоже могут взять. В начале тридцатых годов Загряжский был арестован, попал на Воркуту, с началом строительства канала Москва — Волга переведен в Дмитлаг, за хорошую работу расконвоирован. Тогда расконвоированным разрешалось жить вне зоны, на частной квартире. Жена приехала к нему и поступила на работу в Управление Каналстроя. (Урожденная Давыдова, она, между прочим, доводилась родственницей А. В. Давыдовой, одной из жен-декабристок.) Впоследствии Загряжский вспоминал, что это было самое счастливое время в его жизни, когда будущее рисовалось в радужных тонах. Но в 1937 году его жена вместе со всем руководством Каналстроя была арестована и осуждена на 10 лет без права переписки. (В 1956 году реабилитирована посмертно.)
Самого Андрея Николаевича вскоре освободили, он работал на постройке различных ГЭС, но радости и полноты жизни уже не было: он постоянно думал о погибшей жене, ее страданиях, вспоминал прошлое. Об этом писались стихи…
Юрия Ивановича Чиркова (1919–1988) арестовали пятнадцати лет, он был школьником.
«В 1935 году вечером 5 мая, — пишет он в воспоминаниях, —
когда я вернулся из школы, появился некто в штатском и пригласил меня «на минутку» в отделение милиции. Я удивился, но пошел, не зная, что начинаю путь по лагерям и ссылкам продолжительностью 19 лет».
«Отделение милиции» оказалось Лубянкой, его допрашивал какой-то важный чин, предъявив обвинение в попытке взрыва мостов, подготовке покушения на Косиора и Сталина. «Террорист» сидел на стуле, не доставая ногами до полу, сведения, которыми располагал НКВД, оказались ложным доносом, но ОСО приговорило школьника к трем годам лагерей.
«На мое счастье, отправили меня в Соловки», — написал много лет спустя Чирков. Горькое и страшное счастье: в те годы, когда формируется характер, закладываются нравственные принципы, его учителями и воспитателями стали люди высокой нравственности и истинных знаний. Его желание продолжать образование находило поддержку у товарищей по заключению. Рассказывая на свидании матери о своей жизни «некрасовскими» стихами, он первым делом сообщил:
Учителями Чиркова были на Соловках действительно замечательные люди: профессора различных университетов («профессоров было множество», — замечает он в воспоминаниях), юристы, актеры, литераторы, в том числе и П. А. Флоренский («все ученые отдавали пальму первенства Павлу Александровичу Флоренскому, — вспоминает Чирков, — гениальному математику, химику, инженеру, философу, богослову, священнику»). В то время, когда шли на Соловках расстрелы, когда на Секирной горе совершались зверские, изощренные убийства заключенных, причем царил полный произвол и никто из заключенных не мог быть уверен в том, что завтра он будет жив, «старики преученые» учили мальчика языкам и математике, беседовали на литературные и исторические темы, внушали понятия об истинных ценностях знания и общечеловеческой морали.
В 1937 году Чирков проводил их в последний этап.
«В конце октября (1937 г.) неожиданно выгнали всех обитателей открытых камер Кремля на генеральную проверку. На проверке зачитали огромный список — несколько сотен фамилий — отправляемых на этап. Срок подготовки — два часа. Сбор на этой же площади. Началась ужасная суета. Одни бежали укладывать вещи, другие — прощаться со знакомыми. Через два часа большая часть этапируемых уже стояла с вещами. В это время из изоляторов вышли колонны заключенных с чемоданами и рюкзаками, которые направлялись не к Никольским воротам, где была проходная, а к Святым воротам, которые выходили на берег бухты Благополучия. Я подбежал к краю царской дороги еще до приближения колонн и видел всех проходивших мимо ряд за рядом по 4 человека в ряду. Мелькали вперемежку знакомые и незнакомые лица. На всех было одно общее выражение: собранность и настороженность. Все стали какие-то суровые, отчужденные.
В рядах проходящих мелькнуло лицо профессора Флоренского, вот высоко несет голову седобородый профессор Литвинов (оба из ПСБ). Показались Котляревский (в новой кожаной ушанке) и Вангейм (в черном пальто и пыжиковой шапке). Увидели меня, кивают головами, а руки заняты чемоданами. <…>
А ряды все шли. Более тысячи заключенных было вывезено из Соловков в этот пасмурный октябрьский вечер. Это был уже второй этап из Соловков, названный «большим». <…>
После трех этапов Кремль совсем опустел. Девятого ноября было интенсивное северное сияние. В черном небе сходились и расходились не обычные многоцветные полосы, а багрово-красные дуги, что толковалось некоторыми как грозное знаменье. Все ждали: будет четвертый этап или нет. Прошел страшный слух: будто второй этап был утоплен в море».
Три года спустя, уже получив продление срока и находясь в другом лагере — Ухтижмлаге, Чирков написал стихи, обращенные к другу по Соловкам:
Всю дальнейшую жизнь светил ему и вел его этот «звездный свет». Освобожденный в 1945 году, он экстерном сдал в Ухте экзамены на аттестат зрелости, получив золотую медаль. В 1950 году заочно окончил биологический факультет Краснодарского института (с отличием). В 1951 году снова арестован, отправлен на вечное поселение в Красноярский край, где работал на лесоповале, в 1954 году освобожден со снятием судимости, поступил в заочную аспирантуру, защитил кандидатскую диссертацию, потом докторскую, к семидесятым годам его научная работа по агрометеорологии получила всемирное признание.
На Соловках проявился и литературный талант Чиркова, он начал писать стихи. В это время журнал «Соловецкие острова» уже прекратил свое существование, но литературная жизнь продолжалась в иных формах. Чирков рассказывает:
«Чтобы не думать о предстоящем (речь идет о времени после «большого» этапа), уцелевшие соловчане развлекались, как эстеты перед нашествием варваров. Даже устраивались состязания поэтов. На одном из состязаний было предложено каждому участнику написать венок сонетов. Это трудное задание приняли к исполнению лишь двое: Рустем Валеев и Юрий Милаславский. Валеев написал на тему «Наполеон», Милаславский озаглавил свой венок «Москва». Слушатели были искушенные и критиковали авторов и по форме, и по содержанию, довольно остроумно и тонко отмечая каждую шероховатость. Мне больше понравился «Наполеон», но жюри присудило с перевесом в один голос «пальму» (это была большая еловая ветка) Милаславскому».
Рассказывает Чирков и про своеобразный соловецкий «литературный салон».
«Накануне выходного я не занимался науками, а ходил в гости в женский барак, где находились интеллигентные пожилые женщины, осужденные по 58-й статье. Там образовался кружок из четырех дам: Ольги Николаевны Бартеневой, почти слепой, в очках — 15 диоптрий, изучившей глубины теософии, последовательницы Блаватской, Лидии Владимировны фон Лаур, преподавательницы иностранных языков из Пятигорска, княгини Белосельской-Белозерской и Зинаиды Ричардовны Тетенборн. <…>
Каждая из этих дам была очень интересным человеком. З. Р. Тетенборн работала вместе с Коллонтай в Норвегии, Швеции, заведуя консульской частью советского посольства. <…> Бартенева происходила из революционной семьи. Ее бабушка была участницей Парижской коммуны и членом-учредителем русской секции I Интернационала. Ее дед был крупным историком, основателем и редактором журнала «Русский архив». <…> Л. В. Лаур была оригинальным мыслителем, хорошо знала философию, литературу и писала стихи. <…>
Все эти дамы, вполне достойные соловецкого общества, работали на парниках. Зимой штамповали торфонавозные горшочки для рассады, весной выращивали рассаду, потом овощи. Ползали среди парников, часами не разгибая спины, но сохранили интеллигентность, живой ум и любовь к изящным искусствам. Мне с ними было интересно. <…>
Заседание нашего кружка начиналось после обеда часов в семь, когда дамы несколько отдохнут и наденут «вечерние туалеты», то есть вместо ватных брюк и телогреек оденутся в остатки домашних вещей. Обязательно кипятился чай «Мусорин» (от слова мусор) — так Белосельская называла «чайный напиток» — суррогат, приготовленный из размолотой смеси сушеных гнилых фруктов, желудей и каких-то листьев. В процессе чаепития шла «светская» беседа, не затрагивавшая политические темы, читались стихи, Белосельская вполголоса пела. У нее было чудесное контральто. Иногда присоединялись и другие старушки. <…>
Кое-кто надо мной посмеивался, что я посещаю старушек, когда в других бараках полно «девок». <…> Интеллигентные старые дамы мне доставляли радость для души».
Юношеские стихи Чиркова наивны и романтичны, и — знаменательная черта! — в них так сильно чувство внутренней свободы, такая вера в разум, в духовную силу человека, что трудно поверить, что их автор — бесправный заключенный. В них тоже светит «звездный свет»:
Елена Львовна Владимирова (1902–1962). О ней, юной, вспоминает Е. Драбкина, писательница, член партии с 1917 года, секретарь Я. М. Свердлова:
«В 1919 году шестнадцатилетней девушкой она вступила в комсомол. Была бойцом отряда, подавлявшего басмачей в Туркестане, участвовала в организации помощи голодающим Поволжья. По путевке комсомола приехала в 1921 году в Петроград учиться в университете. Была она и смелая, и застенчивая, и насмешливая, похожая то на мальчишку, то на тургеневскую девушку. И очень красивая». В общем-то, обычный путь молодого человека в те годы. Но для Владимировой он был не совсем обычен, она родилась в дворянской семье потомственных морских офицеров (среди ее предков известный адмирал Г. И. Бутаков), училась в Институте благородных девиц. В Петрограде Владимирова вышла замуж за комсомольского деятеля Л. Н. Сыркина, занималась журналистской работой. В 1937 году ее муж был назначен редактором Челябинской областной газеты, в том же году арестован и расстрелян, она как жена «изменника родины» попала в лагерь на Колыму.
Арест заставил ее задуматься над тем, что происходит в стране:
И она приходит к страшному для нее, но честному признанию, «открыв с глубоким изумленьем кулисы собственной страны», что в случившемся есть и ее вина. Герой ее поэмы «Колыма» Матвей Матвеевич, коммунист, человек ее поколения, выразитель ее собственных чувств и мыслей, беседует в бараке с юношей-студентом Сашей:
на самом дне
.властью
держится в секрете,где власть народу лжет
,Матвей Матвеевич верит, что
Не одна Владимирова считала, что нельзя «строить коммунизм ценою рабства потайного». В 1944 году она вместе с товарищами-партийцами и комсомольцами создает на лагпункте подпольную коммунистическую группу, которая противопоставляет «сталинизму» «ленинизм». Их выдал стукач. Владимирову и еще двух членов группы военный трибунал Магадана приговорил к расстрелу, замененному 25 годами каторжных работ. И вот когда не оставалось никакой надежды на то, что она выживет и дождется освобождения, Владимирова начинает писать поэму — рассказ свидетеля, обвинение и предупреждение.
Владимирова была реабилитирована в 1955 году. Поэму «Колыма» она послала на XX съезд КПСС.
Арсений Михайлович Стемпковский (1900–1987) — последний поэт-суриковец, он считал себя учеником Ф. С. Шкулева. «Стихи» он начал сочинять в раннем детстве, но о том, что такое стихотворный размер, рифма (до этого его стихи были без того и без другого, потому что «содержание не укладывалось в рифму») и что без них стихи не стихи, ему, восемнадцатилетнему пареньку-комсомольцу, объяснил Шкулев и притом подарил книжку своих стихов с надписью «Молодому поэту». Стемпковский сохранил уважение и любовь к автору знаменитых «Кузнецов» на всю жизнь.
Встреча со Шкулевым оказалась для юноши тем счастливым эпизодом в жизни, который помог ему определиться и найти себя. Шкулев — один из главных и характерных деятелей суриковского кружка писателей-самоучек, или, как еще они себя называли, писателей из народа, произвел на Стемпковского такое сильное впечатление потому, что его характер, склад ума и жизненные обстоятельства вели прямым путем в ряды суриковцев.
В предисловии к первому изданию коллективного сборника писателей из народа «Рассвет», составленному И. 3. Суриковым и вышедшему в 1872 году, было сказано, что он ставит своей задачей «познакомить читающую публику с произведениями современных наших писателей-самоучек, не получивших научным путем ни образования, ни воспитания, но саморазвившихся, самовоспитавшихся».
Стемпковский по бедности не мог получить образования в детстве до революции; два года церковноприходской школы, приготовительные классы в прогимназии и Строгановском училище — вот и вся его учеба. После революции в годы безработицы хватался за любую работу. Но в нем жила страстная жажда знания, он поступал на многочисленные курсы, учился заочно. К сожалению, для систематических занятий у него никогда не было возможности.
Среди рукописей Стемпковского сохранился составленный им перечень того, о чем он мечтал в разные годы жизни: «История моих мечтаний». Перечень написан, когда автору было уже около 60 лет, и к нему сделано примечание: «Да! Только мечты на 99 %!» Мечты начинаются с детского желания: «Купить карандаш "красный с синим"» (эта мечта тогда не исполнилась), «Путешествовать как нищий по городам», «Собрать большую коллекцию насекомых», «Я изучил гипноз и стал великом гипнотизером», «Я — великий композитор, как Бетховен», «великий писатель» и так далее. И среди них есть и такая «мечта» об образовании (она относится к концу тридцатых годов):
«Один миллион долларов за 25 лет полной изоляции. Не видеть людей, но иметь радио, переписку со всем светом, нужные книги, возможность учиться — окончить художественный, литературный и архитектурный вузы и консерваторию заочно, работать на продажу вещей и каждый день рисовать и литературно творить. Цена за изоляцию недорогая, так как упускаются лучшие годы жизни и рискуешь умереть, не получив миллиона, но я согласен на это».
По жестокой иронии судьбы Стемпковский вскоре, в 1940 году, попал в «изоляцию». Этот период своей биографии он кратко обозначил так:
«Узник с 1940 г. по 46 г. и с 49 по 54 г… Дважды осужден общим сроком 16 лет в заключении, 5 лет поражения в правах. Реабилитирован через 20 лет в 1960 г.»
Далее идет список тюрем и лагерей, через которые он прошел: Лубянка, Таганская тюрьма, Бутырская, Краснопресненская; Котлас, Батум, следственная тюрьма; лагеря: Севдвинлаг, Алтайлаг, Карлаг, Кетойлаг, Ангарсклаг… В 1941–1945 годах, — замечает он, — «никакой художественной литературы не видел».
Стемпковский не отличался ни хорошим здоровьем, ни силой, ни ростом — про таких говорят: «В чем только душа держится?» Через лагеря он прошел «доходягой», инвалидом и выжил единственно потому, что в нем жила великая вера в добро и справедливость, в человека.
Основу мировоззрения суриковцев составляет простое общечеловеческое житейское соображение: если все люди будут трудиться и жить собственным трудом, а не грабежом того, что добыли другие, то все будут счастливы и тогда не будет угнетения и вражды. По природе своей суриковцы — народные утописты-правдоискатели, наивные с точки зрения прагматиков, увлекающиеся, но бесконечно честные и правдивые перед собой и людьми. Таков их нравственный облик, и главное в нем — несокрушимая вера в вечную истинность добра и преходящую власть зла. В год второго освобождения Стемпковский записывает: «Мой лозунг жизни: "Несмотря ни на что!"» Этой верой и вытекающим из нее доброжелательным отношением к людям в полной мере обладал Стемпковский.
Совершенно закономерно он должен был увлечься идеями революции, социализма и коммунизма. В 1925 году он вступил в РКП(б).
«Живая энергичная деятельность партии меня привлекла к себе, — пишет он в автобиографических заметках. —
Особенно привлекала меня культурно-просветительная работа. Я стал ревностным коммунистом, изучал политграмоту и политэкономию в школе. Идеалы коммунизма мне казались совершенством, но, столкнувшись с внутренней жизнью партии, я увидел там чудовищное склочничество в будни и «красивые слова» в дни торжеств. Материалисты действительно далеки от идеи, и всюду на первом месте забота о себе под видом работы для общества. Разрыв между словом и делом привел меня к выходу из партии навсегда».
Написано это в 1935 году, а вышел из партии он в 1927-м. Но, выйдя из партии, он продолжает жить «идеалами коммунизма», отчетливо видя искажение их государственной системой. В 1935 году написано стихотворение «Ложь»:
В 1937 году он пишет стихотворение «Рыцарь сталинской эпохи»:
К счастью, эти стихи и записи не попали в НКВД, иначе судьба поэта была бы иной. Арестовали его по доносу руководства фабрики наглядных пособий, где он работал ретушером и «добивался правды», разоблачая воровство руководителей. Несмотря на замкнутость и молчаливость (свои размышления Стемпковский записывал, но не высказывал), обвинить его (как и любого человека тогда) в антисоветских высказываниях не представляло никакого труда.
Среди обвинений было и литературное. Стемпковский отрицательно относился к Маяковскому, его возмущала проповедь тем насилия.
«Появился и его «Левый марш», — вспоминает он, —
который с упоением декламировала молодежь, и даже я поддался этой моде, не вникая в суть слов, а слова были ужасные:
Не принимал Стемпковский и художественную форму поэзии Маяковского и в стихотворном обращении к самому себе писал:
В пятилетие смерти Маяковского, отмеченном хвалебными статьями, известным высказыванием Сталина, Стемпковский в каком-то разговоре сказал: «Ненормальный поэт ненормального времени».
«Это послужило, — вспоминает он, —
одним из поводов к моему обвинению. «Как вы могли допустить такие слова? — сказал следователь. — Разве вы не знаете, что сам вождь И. В. Сталин дал хороший отзыв о его произведениях?» Мне нечего было ответить: ведь они одного поля ягоды, а я имею право «свое суждение иметь»…»
Направление и содержание поэтического творчества Стемпковского раскрывается в составленном им списке: «Мое лучшее в поэзии»:
«1922 год. Стихотворение «Красная конница». Символическое стихотворение изображает революцию в виде красной конницы, мчащейся за неведомым счастьем. 1923 год. Стихотворение «Дали» изображает страстное желание будущего социалистического общества. Стихотворение «Проводы», написанное в противоположность Демьяну Бедному в мягких, лирических тонах. Изображает переживания матери при отправке сына на войну. 1925 год. Стихотворение «У станка» рисует работу ткача, каковым я стал на Кунцевской фабрике. Стихотворение «Любовь» рисует меня, романтика, влюбленного в прекрасную ткачиху. Написано с большой силой страсти, любви и разлуки».
В заключение он подводит итог:
«Мне удавались более всего лирические стихотворения — «о любви», «о ненависти» и «о разочаровании»… Очень хорошо поданы стихи — «о труде»… Самое ценное в моей поэзии считаю я — искренность»…
Стихов, написанных Стемпковским в лагере, сохранилось немного, они очень кратки, он обладал слабой памятью и, зная это, все записывал — в лагерях записывать было нельзя, после освобождения удалось восстановить и записать далеко не все.
В лагерных стихах Стемпковского, как и во всех остальных, самое ценное — искренность. Он прав в своей самооценке, но, может быть, искренность — вообще главное достоинство поэзии?
Лев Платонович Карсавин (1882–1952) — профессор, историк-медиевист, специалист по религиозным движениям средневековой Италии, в 1922 году вместе с рядом других крупнейших ученых и мыслителей-немарксистов был выслан из России; в конце двадцатых годов приглашен в Каунасский университет (переведенный впоследствии в Вильнюс) руководителем кафедры всеобщей истории. В конце десятых — начале двадцатых годов более чем собственно история Карсавина занимают философские вопросы, он создает оригинальную религиозно-философскую систему.
В Вильнюсском университете он преподавал до 1946 года, затем был уволен, в 1949 году арестован, в тюрьме у него начался туберкулезный процесс, поэтому после приговора он попал в инвалидный лагерь в Абези.
В лагере здоровье Карсавина быстро ухудшалось, его положили в стационар. На больничной койке, когда бывала возможность, он продолжал работать над новыми сочинениями по философии, задумал и осуществил изложение своих философских идей в стихотворной форме — «Венке сонетов» и «Терцинах».
Инженер А. А. Ванеев, лагерный друг и ученик Карсавина, оставил о нем воспоминания. Он рассказал, как были написаны «Сонеты» и «Терцины»:
«После завтрака он устраивался полусидя в кровати. Согнутые в коленях ноги и кусок фанеры служили ему как бы пюпитром. Осколком стекла он оттачивал карандаш, неторопливо расчерчивал линиями лист бумаги и писал — прямым, тонким, слегка проявлявшим дрожание руки почерком. Писал он почти без поправок, прерывал работу лишь для того, чтобы подточить карандаш и разлиновать очередной лист. Прежде всего был записан «Венок сонетов», сочиненный на память в следственной тюрьме… Закончив работу над сонетами, Карсавин продолжил стихотворное выражение своих идей в «Терцинах», после чего написал комментарий к своим стихам… Благоприятное для работы время было непродолжительно. Около 11 часов начинался врачебный обход. Тогда Карсавин убирал в тумбочку все, что относилось к письменной работе, читал, если было что читать, разговаривал… и вообще всю остальную часть дня проводил так же, как это делали все. Люди, окружавшие его, видели в нем чудаковатого старика, писавшего от безделья или ради привычки».
Л. П. Карсавин умер в лагерной больнице 20 июля 1952 года, похоронен на лагерном кладбище. Все могилы этого кладбища безымянны.
К сожалению, я не имею возможности рассказать о каждом поэте, чьи произведения вошли в сборник, хотя нужно бы рассказать о каждом — их судьбы в чем-то схожи, но в то же время и неповторимы. Надеюсь, что это еще будет сделано, а сейчас я хотел бы показать лишь одно: лагерный поэт — не тип, каждый лагерный поэт — индивидуальность.
Надо бы сказать о лагерных поэтах-фронтовиках, о бывших пленных — их поэзия трагична, но мужественна, о лагерных поэтах-студентах, забранных в 1948–1950 годах. Анатолий Жигулин рассказал в автобиографической повести «Черные камни» о себе и своей группе. Похожих групп молодежи, сомневающихся в справедливости сталинского строя и искавших ответа на свои сомнения в трудах основоположников марксизма, было много. Но опять-таки каждый из их участников даже для того, чтобы засомневаться, должен был быть личностью.
Тематика лагерной поэзии бесконечно разнообразна, собственно, она охватывает все области человеческого бытия, как любая поэзия определенной эпохи, в данном случае эпохи Советского государства 1920–1950 годов, но в то же самое время лагерная судьба поэтов накладывает на их творчество определенную печать: с одной стороны, положение заключенного заставляет на каждом шагу ощущать ограниченность твоей воли и власть жестокого, тупого, лишенного разума произвола над тобой; с другой стороны, то же положение заключенного освобождало мысль от страха, и то, о чем на воле запрещали себе думать, здесь становилось если не всегда предметом разговоров (говорить-то все-таки побаивались), то честных размышлений, в лагерях понимали время вернее и глубже, чем на воле.
Многие — в том числе и партийные функционеры, чье благополучие создавала репрессивная система и которую они сами поддерживали и осуществляли, очутившись в лагере, как поется в известной песне «Я была жена наркома, всем известная, а теперь в тюряге я сижу», — проходили путь освобождения от страха и двойного сознания, что нашло отражение и в поэзии.
Естественное недоверие, подозрение, рожденное следствием и данным им предметным уроком о существовании всеобщего и многоликого корпуса доносчиков и осведомителей — по службе, по убеждению, ради страха иудейского, — выливается в трагическое сомнение в существовании порядочности и нравственности вообще:
Но по мере того как проходит первый тюремный шок, меняется и мировосприятие.
П. Набоков рассказывает, что врач-заключенный, узнав, что он сочиняет стихи, спросил: «А вы не родственник Сирина?» Не сразу признался Набоков в своем родстве со знаменитым писателем, на что врач заметил ему с юмором: «Да у вас, батенька, вульгарный МГБит! Скоро-нескоро, но это проходит». И действительно, подозрительность, отчаянье, мизантропия — проходили. Проходили от общения с людьми: в лагерной зоне честные, нравственные люди встречались в большей концентрации, чем на воле, и были заметнее. Цитированное выше стихотворение П. Набокова кончается утверждением и призывом: «Доверяй!»
Сейчас уже изданы воспоминания бывших лагерников, и народ знает, что такое следствие в ГПУ или НКВД, что такое лагерная жизнь и смерть, каторжный труд, произвол лагерного начальства — все то, о чем еще в 1935 году написала А. Баркова:
Не менее жестоки, чем физические, были нравственные страдания: трагическое сознание незаслуженности наказания, которому были подвергнуты
Бессилие опровергнуть ложь, добиться справедливости, тревога за родных и близких, которых также могли взять в любую минуту, подвергнуть пыткам и насилиям. О том, что это не пустые угрозы, обитатели ГУЛАГа знали хорошо. Правда, описаний насилий над беззащитными жертвами в стихах «подпольных поэтов» мне не встречалось. Наверное, тут причиной инстинктивные силы самосохранения психики: ведь описать — это пережить трагедию жертвы и трагедию своего бессилия, и после этого — как не лишиться рассудка… Зато «комиссара», совершающего насилие над женщиной, воспел «поэт чекистов, рыбоводов и комсомольцев» — по выражению И. Бабеля, — Э. Багрицкий. Его герой (рассказ ведется от первого лица) руководит арестом.
Подобное смакование насилия над женщиной приходилось слышать в лагере только от уголовников в их песне: «бюстгальтер шелковый зубами я порвал» и «тело девичье я до утра терзал».
Но и то, что есть в стихах «подпольных поэтов», страшно, ко многим из них можно поставить эпиграфом строки Тютчева:
Наверное, самые жестокие муки выпали на долю матерей. Н. Надеждина рассказывает о киносеансе в лагерной зоне; демонстрируют хронику:
Лев Гаврилов в книге воспоминаний «Золотой мост» рассказывает:
«В совхозе «Дукча» под Магаданом. <…> Встретилась мне там одна хорошая женщина. Как и ты — партийная. Муж у нее погиб. <…> Там у них на женской зоне тоже все писали. И она, Аннушка, тоже писала. Не как-нибудь, а стихами писала… И складно они у нее выходили. Прочли мне потом это ее стихотворение… После того, как Аннушку в тюрьму в Магадан взяли. От чистого сердца оно написано — каждая строчка искренняя. Там и «отец родной», и «гений», и «солнца свет» — все было. И о детях, которые ждут своих матерей, было сказано так, что у меня, у бездетного, и то слезы глаза застелили. Озаглавлено оно было: «Очнись, Великий Сталин!» Такого заголовка оказалось достаточно, чтобы посчитать этот крик души человека большой крамолой. Аннушку увезли… Теперь вместо «ЧСИР» еще и личное дело по 10 пункту иметь будет…»
Разлука с детьми была страшна, тоска велика. Х. Волович вспоминает слова одной из солагерниц, пожилой партийки: «Если бы партия приказала мне ехать сюда добровольно, разве я бы не поехала? Только сына взяла бы с собой».
Дети в тюрьме и лагере. Сажали матерей с младенцами. Многое забылось, стерлось в памяти, сгладилось, но не забывается, не забывается, как в первую ночь на Лубянке, запертый в боксе, где-то в подвале, я услышал звонкий, быстрый стук детских шагов по кафельному полу в тишине, звонкий детский голосок и тревожно обрывающий его испуганный женский шепот: «Тише… Тише»… Так начинался утренний вывод арестантов на оправку…
Колыбельные песни. Лермонтовская «Казачья колыбельная песня»: «Спи, младенец мой прекрасный…»; А. Н. Майкова «Спи, дитя мое, усни! Сладкий сон к себе мани»; колыбельная из кинофильма «Цирк»: «Сто путей, сто дорог для тебя открыты». В то время как с экранов страны и по радио пелись эти колыбельные, родилась еще одна колыбельная, ее в 1937–1938 годах не пела (петь запрещено), а шептала в Часовой башне Бутырской тюрьмы своему сыну Мария Терентьева, жена репрессированного писателя Ивана Катаева, которую посадили как ЧСИР — члена семьи изменника родины — вместе с трехмесячным младенцем. В этой, единственной в своем роде «Тюремной колыбельной», как и в каждой колыбельной, поется и о том, чем встретит ребенка завтрашнее утро:
«Твой отец отважный воин», — поет казачка у Лермонтова, а в камере Бутырской тюрьмы мать убеждает несмышленыша-сына:
С ребенком Мария Терентьева была отправлена в лагерь. Ее сыну еще повезло: он пробыл в лагере до полутора лет, потом его отдали бабушке. В 1937 году у нас были детские лагеря — для детей врагов народа; из лагерей их распределяли по детдомам. Н. К. Крупская делала попытки смягчить судьбу детей-арестантов, во всяком случае, одна из обитательниц такого детдома вспоминает, что им читали письмо от Крупской, из которого ей запомнились слова: «Малые дети, страдатели наши, будьте здоровы, честны, правдивы, вы не должны отвечать за родителей».
До конца 1940-х годов лагеря были смешанные, где-то мужские и женские бараки находились в одной зоне, где-то лагпункты были разные, но мужчины и женщины встречались на работах.
«Одного только не могли уничтожить селекционеры дьявола, — пишет Х. Волович,
— полового влечения. Несмотря на запреты, карцер, голод и унижения, оно жило и процветало гораздо откровенней и непосредственней, чем на свободе. То, над чем человек на свободе, может быть, сто раз задумался бы, здесь совершалось запросто, как у бродячих кошек. Нет, это не был разврат публичного дома. Здесь была настоящая, «законная» любовь, с верностью, ревностью, страданиями, болью разлуки и страшной «вершиной любви» — рождением детей… Просто до безумия, до битья головой об стенку, до смерти хотелось любви, нежности, ласки. И хотелось ребенка — существа самого родного и близкого, за которое не жаль было бы отдать жизнь».
В каждом большом лагере существовал «мамочный» лагпункт. Вскоре после родов «мамку» отправляли на работу, младенцев водворяли в отдельный барак. Волович называет его Домом Смерти Младенца. Смертность грудников была огромная, и у Волович дочь умерла в год три месяца. Выживших потом отправляли по детдомам…
«Любовь и голод правят миром» — к чему только и при каких только обстоятельствах не вспоминали эту строчку из стихотворения Ф. Шиллера «Мировая мудрость»; в лагере (как, впрочем, и вне его) часто сводили «любовь» к половому влечению, что отразило известное фольклорное присловье-вопрос доходяг-дистрофиков: «Чего бы ты сейчас хотел — кило колбасы или бабу?», и вроде о том же и совсем не о том стихи Ю. Грунина:
Поэзия обладает свойством в событиях и явлениях определять их глубины, недаром поэтическая строка часто соперничает с философской формулой и научным законом. Лагерная любовная лирика, как правило, целомудренна, она — именно любовная, то есть о любви, а не о «половом влечении», о том — другие «сочинения», их и стихами-то никто не считает, и между ними и стихами о любви — пропасть. Они не смешиваются.
Система ГУЛАГа стремилась превратить зека в рабочую скотину, в нечеловека, такой взгляд она воспитывала у охраны, в том числе отрицала и самую возможность, что заключенные могут любить, как они, вольные. (Как не вспомнить о том шоке и удивлении, которое вызвало у крепостников утверждение Н. М. Карамзина: «И крестьянки любить умеют».)
Однажды во время погрузки песка на платформы в карьере — работе тяжелой, непосильной и для многих мужчин, — рассказывает С. Шилова, — ей, двадцатилетней студентке художественного училища, стало плохо, в глазах потемнело, и она упала.
«В это время подскочил конвой и стал кричать на меня, приказал встать. Я встала. Приказал взять лопату в руки, я взяла и, вместо того чтоб работать, повисла на этой лопате. А он стал причитать, что он бы никогда не женился на такой и так далее.
— Конечно, — сказала я, обозлившись, — вам нужно жениться на кобыле, потому что она больше годится для работы.
Глаза его округлились, минуту он молчал, не находя слов, потом выпалил:
— А ты?! Для чего?!
Вспомнив Толика, я сказала:
— А я? Я — для любви.
Тут я вижу, у него шарики зашли за ролики: глядит на меня, а переварить не может. Смотрю, сорвался и побежал к начальнику конвоя. Выслушав солдата, тот кинул сигарету, поднялся и быстрым ходом ко мне.
— Чего, чего — для любви? Ха, интересно. — Я висела на лопате, а он оглядывал меня с ног до головы. — А вы все недостойны любви. Родину предавали. Продолжайте искупать свою вину.
Я уже немного отдохнула и стала искупать свою вину. Но они еще никак не могли угомониться и все рассуждали о моем заявлении».
Любовь — одна из главных тем поэзии, в том числе и лагерной. Я хотел бы обратить внимание на несколько общих направлений ее разработки лагерными поэтами. Воспоминания о прошлом и мечты о будущем естественны для человека, оторванного от любимой или любимого. Несмотря на то что очень часто подтверждались горькие строки знаменитой песни:
пожалуй, одна из наиболее распространенных тем их любовной лирики — это тема верности любимой и ожидания.
Солженицын описывает концерт в лагере:
«И вот однажды было объявлено:
— «Женушка-жена»! Музыка Мокроусова, слова Исаковского. Исполняет Женя Никишин в сопровождении гитары.
От гитары потекла простая печальная мелодия. И Женя перед большим залом запел интимно, выказывая еще недоочерствленную, недовыхоложенную нашу теплоту:
Только ты одна! Померк длинный бездарный лозунг над сценой о производственном плане. В сизоватой мгле зала пригасли годы лагеря — долгие прожитые, долгие оставшиеся. Только ты одна! Не мнимая вина перед властью, не счеты с нею. И не волчьи наши заботы… Только ты одна!..
Песня была о нескончаемой разлуке. О безвестности. О потерянности. Как это подходило! Но ничего прямо о тюрьме. И все это можно было отнести и к долгой войне.
И мне, подпольному поэту, отказало чутье: я не понял тогда, что со сцены звучат стихи еще одного подпольного поэта (да сколько ж их?!), но более гибкого, чем я, более приспособленного к гласности.
А что ж с него? — ноты требовать в лагере, проверять Исаковского и Мокроусова? Сказал, наверно, что помнит на память.
В сизой мгле сидели и стояли человек тысячи две. Они были неподвижны и неслышны, как бы их и не было. Отвердевшие, жестокие, каменные — схвачены были за сердце. Слезы, оказывается, еще пробивались, еще знали путь.
О том же, но не только о своей верной любви, но и о вере в любовь той, с которой тюрьма разлучила много лет назад, пишет Ю. Стрижевский:
В другом стихотворении он описывает будущую встречу:
Иные жили любовью-воспоминанием, к другим любовь приходила в лагере. Первую любовь пережил в заключении Ю. И. Чирков:
В лагере полюбила Светлана Шилова — ее забрали сразу после окончания художественного училища, и было ей двадцать лет:
С. Шилова встретила Его на больничном лагпункте, в санчасти, куда ее под конвоем водили на уколы, в санчасть заглянул парень, они только поглядели друг на друга.
«И вдруг!!! я поняла — это он, и никто другой!!! Когда я возвращалась в наш домик, то увидела этого Толю около тубкорпуса, что находился прямо рядом, напротив нас, всего в каких-то десяти, но непреодолимых метрах: мы были рассечены густой сетью колючей проволоки. Теперь я вспомнила, что уже видела его здесь. Значит, он болен — и серьезно, в этом корпусе лежали зэки с открытой формой туберкулеза. Когда прозвенел звонок на отбой, я еще долго думала о нем… и о том, что так быстро влюбилась. Но все здесь влюблялись скоропалительно, трагически и нежно, потому что никто не знал, сколько отпущено дней, когда внезапно отправят на этап, спешили получить светлые эмоции, чтоб увезти с собой улыбку, взгляд, жить этим воспоминанием в долгих годах скитаний и одиночества, когда это единственное превращается в мечту, потому что нет ничего другого».
Записки, переброшенные через колючую проволоку, обмен взглядами, когда бригады ведут на работу, два отчаянных поцелуя на глазах надзирателей, этап и — известие, что он умер, — вот и вся история любви.
Светлана Шилова, влюбившись, беззаветно отдалась своему чувству, ей любовь представлялась радостью, светлым счастьем. Она еще не знала, вернее знала разумом, но не прочувствовала сердцем, что лагерная любовь несет не только радость, но и страданье.
Трагически звучит тема любви в лирике Анны Барковой:
Умудренная лагерным опытом, отбывающая второй срок, она старается подавить в себе чувство любви:
Она пытается убедить себя, что ее нельзя полюбить, что она некрасива:
Уговаривает себя:
Однако любовь оказывается сильнее чувства осторожности, и Баркова, иронизируя, уже подчиняется ей:
Но каким ужасом (одно ее стихотворение так и называется «Обыкновенный ужас») оборачивается, казалось бы, счастливая, взаимная, но лагерная любовь — оскорблением человеческого достоинства и самой любви.
И после этого неотвратимый конец — этап, разлука:
Лагерная любовь предстает в трагической окраске, даже если автор и не ставит себе сознательной задачи придать ее своим стихам. Роман-антиутопия Е. Замятина «Мы» с его страшной фантазией о людях-номерах и любви не людей, но номеров мы в нашей стране не знали, а в мире была уверенность, что эта устрашающая фантазия никогда и нигде не может стать действительностью. Но как будто страничка из этой антиутопии стихи лагерной поэтессы:
«Любовь, если она не реализована, принимает фантастически прекрасные формы, — пишет С. Шилова
. — Когда я была на свободе, мне столько раз казалось, что я любила кого-то, но то, что теперь, на то совсем непохоже: мое сердце болело от жалости, от жалости к сильному молодому мужчине, которого спутали по рукам и ногам, перечеркнули жизнь и обмазали грязью все святое, что нес в себе этот человек. И не просто к абстрактному мужчине, а к мужчине, внешний облик которого так соответствовал моим идеальным представлениям, и духовный мир его так был мне понятен и близок…»
Сейчас из русского литературного языка ушло слово «жалеть» в смысле «любить», а вот само чувство, обозначаемое этим словом, осталось. В народной русской песне поется:
В академическом Словаре русского языка 1955 года при слове «жалеть» в значении «любить» стоит помета «областное», близость и различие слов «любить» и «жалеть» в литературе в последний раз, пожалуй, зафиксировано в есенинской строке: «Ты меня не любишь, не жалеешь» (правда, в его время в словаре слово «жалеть» поясняли «сильно любить»).
Лагерная любовь — это почти всегда любовь-жалость, любовь-сочувствие, любовь-доброта, то есть та духовная область, которая была особенно нужна людям и которую из них старались выбить, в любви находило выход природно присущее человеку милосердие, гуманность, подавляемые в государственном масштабе, это был протест человечного в человеке против бесчеловечия, и такой ее изображает лагерная поэзия:
В лагере человек, лишенный собственной воли, в какой-то момент обязательно задумывается над тем, какие причины и какие силы управляют его судьбой, и он закономерно приходит к тому кругу вопросов и проблем, который составляет философию истории.
Идея о причастности «виновных без вины» к общеисторическому процессу содержится уже в такой распространенной и общей сентенции, как «лес рубят — щепки летят», заключающей в себе попытку объяснения происходящего.
Вообще человеческий разум не может примириться с бессмысленностью, потому что бессмысленность — это конец, гибель, и он ищет смысла порой даже не из желания познания истины, а по сильнейшему инстинктивному чувству самосохранения личности.
В лагере все сидевшие по 58-й в какой-то период поддавались соблазну найти логику, смысл и часто — оправдание своего заключения. Иные — в большинстве случаев члены партии — старались поверить, что это необходимо для партии и революции, что революция должна защищаться от врагов, которые кишмя кишат вокруг. Был в этой концепции изъян: о себе-то они знали, что они не совершали вменяемые им преступления, но и этому находилось объяснение: в каждом великом деле бывают ошибки и издержки, так вот они — жертвы ошибки, и правда должна восторжествовать. Кое-кому такая вера, регулярно опровергаемая ответами на их бесчисленные просьбы и заявления в разные учреждения и на разные имена, но окостеневшая и лишившаяся разумного начала, помогла выжить.
Распространено было мнение, что в органы (иногда шли дальше, считая, что и в правительство) пробрались зарубежные шпионы, фашисты:
~~~
Искали и высший положительный смысл.
Революционная идея построения нового великого общества всеобщего счастья глубоко проникла в сознание людей и овладела им. Сама идея, что наше время созидает это общество будущего, была всеобщей, само собой разумеющейся и неопровержимой, и поэтому идея, что страстной путь миллионов невинных подготавливает это будущее, также часто являлась крепкой нравственной опорой.
А. А. Тришатов вспоминает древний языческий обычай закладывать в фундамент строящегося здания живую жертву и сравнивает с современностью:
Иные готовы были считать выпавшие на их долю страдания не наказанием за то, в чем их обвиняли, а расплатой за прежнюю «грешную» или слишком счастливую жизнь:
Однако в попытках объяснения, оправдания, блуждания в софизмах двойного сознания в конце концов приходило понимание трагедии эпохи:
И обо всем том, что сейчас называют «белыми пятнами» нашей истории, «подпольные поэты» писали с позиций своего знания, своего прозрения, но — увы! — их знание и прозрение шло впереди общественного исторического сознания и было обречено:
(А. Баркова)
Люди восьмидесятых годов, историки, обращаясь к прошлому, во многом трактуют и оценивают это прошлое так же, как трактовали и оценивали его занумерованные современники. Впрочем, об этом писал поэт, писал тогда
:
У всех поэтов-лагерников в творчестве присутствует историческая тема. Осознание себя в истории и своего времени в цепи времен приводило к широким обобщениям, и тогда личная судьба, личная трагедия не закрывала общего направления исторического процесса (не исключая при этом срывов, блужданий, ошибок) к совершенствованию и прогрессу.
Подразумевая под Римом советский государственный тоталитаризм и под эллинизмом гуманистическое начало, А. Л. Чижевский в 1943 году — в тюрьме, в ожидании отправки в лагерь, в начале срока, когда он представляется особенно страшным, — писал в стихотворении «Пирр»:
Д. Андреев, отбывая во Владимирской тюрьме двадцатипятилетний срок и работая над историческим трактатом «Роза мира», приходит «в недрах русской тюрьмы» к оптимистическому историческому прозрению:
Но, пожалуй, важнее политического опыта преподанный лагерем опыт духовный: через злобу, отчаянье — к сочувствию, милосердию, к осознанию высшей ценностью в человеческом общежитии добра, от классовых, групповых, кастовых ценностей — к общечеловеческим, изначальным и, как показывает исторический опыт, — конечным.
В 1928 году, заканчивая срок на Соловках, М. Фроловский говорит, что он
И четверть века спустя, в 1954 году, в смутное и тяжелое для заключенных по 58-й статье время, когда, несмотря на смерть Сталина, с именем которого лагерники связывали репрессивную политику, в их судьбе не происходило никаких изменений и люди думали, что им придется, как и при нем, отсиживать свои двадцать или двадцать пять, написана «Молитва» П. Набокова.
В такое-то время и при таких-то условиях сказать:
у
ши к злу не приковать!..Лагерная поэзия — это победа духа над бездуховностью, человеческого над бесчеловечным, вечной правды над временными обманами.
П. А. Флоренский в феврале 1937 года, получив в Соловках номер газеты, посвященный столетней годовщине гибели А. С. Пушкина, пишет в письме к семье:
«Можно чувствовать удовлетворение, когда видишь хотя бы самый факт внимания к Пушкину. Для страны важно не то, что о нем говорят, а то, что вообще говорят; далее Пушкин будет говорить сам за себя и скажет все нужное».
В настоящем предисловии я сказал далеко не все, что хотел и задумывал и что нужно было бы сказать, на что обратить внимание читателя, но слова П. А. Флоренского в какой-то степени сглаживают и успокаивают чувство неудовлетворенности: конечно, для этой статьи главное, что она могла быть написана и напечатана, а важнее всего то, что со страниц этой книги скажут ее авторы и каждый «будет говорить сам за себя и скажет все нужное».
Слова народные
Есть лагерные песни, которые пели в тесном кружке друзей на лагпункте, откликавшиеся на местные темы и уходившие в небытие, как только тема исчерпывалась. Но есть также песни, выражающие самые заветные чувства и мысли человека, страдающего от неволи. Они бытовали без авторских имен и были общим достоянием народа архипелага ГУЛАГ. Иногда имя автора становилось известно, но кроме авторского всегда существовало несколько других вариантов таких песен. Можно сказать, что их слова поистине народные. Первое место в лагерном песенном фольклоре занимает «Ванинский порт», который пели от Владивостока до Бреста, поют и сейчас.
Я помню тот Ванинский порт
о
дные братья,у
дной планетой!Ванинский порт
у
дной планетой.Магадан
о
дные братья,Борис Емельянов
Море Белое — водная ширь
Припев:
Припев.
Припев.
Припев
.
Припев:
Секирная гора
Соловки
Припев:
Припев.
Припев:
Из Колымского дальнего края…
Эшелон[1]
Припев:
Припев.
Припев:
Новый год[2]
Григорий Шурмак
«Воркута — Ленинград»
Юз Алешковский
Песня о Сталине
Михаил Фроловский
Михаил Николаевич Фроловский (1895–1943). Инженер, служащий. Впервые арестован в 1925 году.
До 1928 года отбывал срок на Соловках, после чего сослан на поселение сначала в Кемь, а затем на Урал. В 1941 году был арестован вновь. Умер в заключении (предположительно в Карлаге). Как поэт в печати не выступал.
Соловки
«Тяжело сдавили своды…»
Кресты
Прощание с избой «Городок»
Наше поколение
«Я хочу к тебе вернуться прежним…»
Кемь
Пересылка
«Приди. Тебя зовет тоскующее тело…»
«Уйду в поля под колокольный…»
«Я с пермяками пью вино…»
«Дождь и снег, и снова дождь и слякоть…»
Созвездья
Река гуляет
Отрывок
Сыну, который будет
Юрий Чирков
Юрий Иванович Чирков (1919–1988). Метеоролог, доктор географических наук, профессор. Арестован в 1935 году, будучи пятнадцатилетним школьником.
В заключении находился до 1945 года. Срок отбывал на Соловках, в Ухтижмлаге. В 1951–1954 годах находился в ссылке (вечное поселение).
Как поэт в печати не выступал.
«Чернь бескрайняя, холодная…»
«Был тихий вечер, солнце село…»
«Нас окружает тьма, мой друг…»
«Исчезают, как дымка, былые фантазии…»
«Еще "от можа и до можа"…»
«Образ Ваш мне извечно снился…»
«Спасибо тебе, дорогая!..»
«На траве и в сердце иней…»
Ирме
«Соловецкие острова»
Журнал, издававшийся управлением Соловецких лагерей особого назначения ОГПУ в 1923–1930 годах. Его авторами были только заключенные. К сожалению, никаких сведений об авторах публикуемых стихотворений обнаружить не удалось.
А. Панкратов
«Хочу одно: увидеть луг…»
Владимир Кемецкий
Перед навигацией
Прекрасной незнакомке, любезно снабдившей меня пачкой махорки
Макс Кюнерт
Любимые
Я. Широнин
«Я изведал радостный опыт…»
А. Ярославский
Случайной женщине
Борис Лейтин
Командирша женской роты
Баронессе, ведущей счетную книгу
Мещанка
Торфушка[3]
Юрий Казарновский
«Стою у озера в смиренье…»
Дружеские эпиграммы
На самого себя
Д. Г. Янчевецкий
(представитель криминологического кабинета)
Н. С. Соколов
(делопроизводитель А/ч)
М. Горькому
(дружеская эпиграмма)
Что кто из поэтов написал бы по прибытии на Соловки
А. С. Пушкин. Новые строфы из «Онегина»
М. Ю. Лермонтов
Демон
Тамара
Демон
Тамара
Демон
(не обращая внимания)
Александр Блок
Игорь Северянин
В северном коттедже
Я трибуналом обусловнен,
Коллегиально осужден.
Сергей Есенин
Недошедшее «Письмо к матери»
Владимир Маяковский
(после получения посылки из Моссельпрома)
Неизвестный автор
Архиепископ Верейский Илларион (Троицкий) (1866–1929) отбывал заключение в 1920-х годах на Соловках, умер в тюремной больнице в Ленинграде. Стихотворение написано его иподиаконом (имя узнать не удалось), находившимся вместе с ним в Соловецких лагерях. Оно имело хождение в списках, с одного из которых и публикуется.
Памяти архиепископа Верейского Иллариона
Упокой, господи, душу усопшего раба твоего…
Анна Баркова
Анна Александровна Баркова (1901–1976), поэтесса.
Находилась в заключении в 1934–1939, 1947–1956 и 1957–1965 годах.
Единственный поэтический сборник «Женщина» был издан в 1922 году.
Рукописи ее стихов, написанных в лагерях, сохранили подруги по заключению.
В бараке
«Степь, да небо, да ветер дикий…»
О возвышающем обмане
Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые.
Инквизитор
Вера Фигнер
Старуха
Русь
«Хоть в метелях душа разметалась…»
«Белая ночь. Весенняя ночь…»
Я
Тоска татарская
«Да, мне до
роги стали слишком…»
о
роги стали слишком«Протекали годы буйным золотом…»
Июль
1954 год
«Нам отпущено полной мерою…»
«Игра опасных намеков…»
Песня
«Неужели часы случайные…»
«Все понятно и очень просто…»
«Толпой людей, тупых и одичавших…»
«Экий запутанный ребус…»
«Украдкою… — от слова "кража"…»
Обыкновенный ужас
«Загон для человеческой скотины…»
«Трезвая, но я была пьяна…»
«Море Черное, море Каспийское…»
«Метель июне. Кто поверит?..»
«Надо помнить, что я стара…»
«Прошло семь месяцев в разлуке…»
«Наша жизнь коротка…»
«Как дух наш горестный живуч…»
Надрывный романс
«Восемь лет, как один годочек…»
«Не сосчитать бесчисленных утрат…»
«Эта горькая вольная воля…»
«Не стать ли знаменитым дряхлым гадом…»
Возвращение
Жизнь
«Смотрю на жизнь с недоуменьем…»
Российская тоска
«Что-то вспыхнуло, замерло, умерло…»
«Мы должны до вечерней поры…»
Пурговая, бредовая, плясовая
Свобода, свобода,
Эх, эх, без креста.
Герои нашего времени
«Свобода, свобода, свобода!..»
Павел Васильев
Павел Николаевич Васильев (1910–1937). Поэт. Арестовывался трижды — в 1932, 1935 и 1937 годах. Погиб в заключении.
Его произведения (в том числе и последнее стихотворение «Снегири взлетают красногруды», написанное во внутренней тюрьме на Лубянке) собраны, опубликованы и представлены для настоящего сборника его другом С. А. Поделковым.
«Сначала пробежал осинник…»
Песня о том, что сталось с тремя сыновьями Евстигнея Ильича на Беломорстрое
Прощание с друзьями
родныя
,«Я полон нежности к мужичьему сну…»
Принц Фома
«Снегири взлетают, красногруды…»
Елене
Сергей Поделков
Сергей Александрович Поделков (род… 1912). Поэт. Участник Великой Отечественной войны.
Арестован в 1935 году. В заключении находился до 1938 года. Срок отбывал в Ухтопечлаге.
Часть стихотворений публикуется впервые.
«Молчанье — золото, — давно твердят…»
«Когда я умру, дорогая…»
«Отчего так грустно и тревожно…»
Осеннее состояние
«Все в памяти…»
«Этап. Недоуменье. Замять…»
«Мать, убаюкай песней меня…»
«Молчу о тайнах власти…»
и
зарплата…В лазарете
«Все отнято: и честь, и имя…»
Ожидание весны
«Навытяжку…»
Трасса
«Лик Пантократора на старом древке…»
На Ижме
«Я говорю: прощай, Печора…»
Сон
«Мозг охватило тишиной…»
Расправа
Памяти Павла Васильева
Из Редьярда Киплинга
а
«Испытываю силу ножевую…»
Казнь на Троицкой площади
за ней
Петр
Мария
Петр
Мария
Петр
Мария
«Библиотека строителя БАМа»
«Издание КВО (культурно-воспитательного отдела) БАМлага НКВД.»
«Не подлежит распространению за пределами лагеря», «Художественно и технически оформлено и отпечатано в типографии БАМлага НКВД…
Гор. Свободный» — обозначено на титуле и в выходных данных книг этой библиотеки.
Общее количество выпусков этой серии неизвестно,
Но, видимо, книг было издано достаточно много. Один из сборников имеет порядковый номер: «Выпуск 15». Никаких сведений об авторах обнаружить не удалось.
Алексей Волгарь. Слово в прениях
В нашем замечательнейшем мире
Двести лет хотелось бы прожить.
Перековка
!Павел Игнатьев. Перековка
ы
и враги,Федор Карбушев. Гремит тайга
Юрий Нольден. Баллада о Феликсе Дзержинском
«Пусть косит снег и пусть метель кружится…»
Леонид Пролетарский. Привет Кулешову
Л. Дмитриев. Пусковой экспресс 7 отделения
М. Штейнберг. Ночь напролет
С. Полтавский. А сейчас
П. Корнилов. Боевой приказ
«Строить прочно и красиво».
Я. Шаманин. Как мы уедем
Андрей Загряжский
Андрей Анатольевич Загряжский (1898–1970). Инженер, офицер, участник первой мировой войны. Арестован в начале 1930-х годов. Срок отбывал в Воркуте, в Дмитровлаге (Канал Москва — Волга). После освобождения в 1939 году работал на стройках в различных районах страны.
Стихи написаны в 1935–1939 годах, публикуются впервые.
Сосны
За каждый светлый миг, за каждое мгновенье
Слезами и тоской заплатишь ты судьбе.
В ночной арбатской тишине
Тюремное свидание
Царевна Несмеяна
Ухто-печерский тракт
Платок
Воркута
Песнь о боли
Отец Павел Флоренский
Павел Александрович Флоренский (1882–1937). Философ, священник, ученый, писатель, поэт. Арестован в 1933 году.
Срок отбывал в БАМлаге и на Соловках. Расстрелян 8 декабря 1937 года.
Оро[16]
Предисловие
Содержание
. Одно из древнейших племен ДВК — орочоны (оленеводы), принадлежащие к группе тунгусов, вымирают, но предания о былом величии продолжают храниться в памяти стариков. Потомство одного когда-то знатного рода уже почти исчезло, и последний представитель этого рода женился по любви на простой орочонке, так что оказался из-за этого оторванным от своих родичей. Детей у него нет. В последней надежде, уже пожилой, этот орочон-охотник обращается к шаману с просьбой о помощи, и тот, во время камлания, предсказывает ему, что родится сын, который будет отличаться глубоким проникновением в природу и прославит племя орочон, но что родители должны посвятить его духам мерзлоты.
Мальчика, когда он родился, называют Оро, т. е. Олень, именем священного животного орочон. Он растет, интересуясь лишь природой, особенно мерзлотой, накопляет громадный опыт, своим умом доходит до понимания явлений природы. Но ему хочется и от других получить какую-нибудь помощь. Он расспрашивает окружающих о древних преданиях и весь охвачен жаром познания.
В лесу с ним встречается ссыльный грузин, потомок когда-то сосланных польских грандов, озлобленный на жизнь и судьбу, благородный, но глубоко подозрительный и изнервничавшийся человек. Грузин странствует по тайге, изучая мерзлоту. В доме Оро он находит себе приют. Грузин рассказывает о судьбе своего рода, о своей родине — Аджаристане, а старик орочон — о судьбе своего рода. Все это еще больше раздувает желание Оро учиться. Грузин зовет его с собой на Сковородинскую Опытную Мерзлотную Станцию, действие же происходит в районе головного участка БАМа, в ущелье реки Ольдоя. Отец не отпускает Оро. Но после ухода грузина Оро открывает месторождение интересного редкоземельного минерала и с отцом едет на ОМС показать образцы его. Жизнь станции. Отец, видя хорошее обращение к Оро на ОМС, решается оставить его для обучения. Оро быстро крепнет, делает разные интересные находки (мамонт), предупреждает трагическое столкновение грузина с дирекцией станции, выдвигается. Его направляют, после предварительного обучения, в высшую школу. Он делается большим ученым и вместе с тем работает по просвещению родного народа, в творческие возможности которого глубоко верит.
~~~
Задача.
Мерзлота, как тройной символ — природы, справиться с разрушающими силами хаоса. Мерзлота — это эллинство.
Автор избрал для своей поэмы четырёхстопный ямб, как наиболее бодрый и быстрый темп. Чтобы исключить женственность, мечтательность, неопределенность, автор запретил себе женские рифмы. Этим были внесены большие трудности при писании, и большой вопрос — оправдываются ли они результатами.
Поэма написана для моего сына Мика и приспособлена к его пониманию, — хотя, быть может, сейчас он и не поймет всех многочисленных намеков этих стихов. Но по многим личным причинам мне необходимо посвятить поэму именно Мику, пусть она будет ему хотя бы впоследствии памятью об отце.
Посвящение
I
II
III
IV
Об орочонах, их истории и вырождении. История одного знатного, но захудалого рода. Бездетность, тоска по ребенку последнего представителя рода.
V
Камлание у шамана, с целью узнать, будет ли ребенок. Шаман предсказывает сына, если он будет посвящен по обету духам мерзлоты, и сулит этому мальчику славное будущее в области науки.
VI
Олень
.лень
скука
он не знал.VII
VIII
а
IX
Орочонин принимает у себя странника. После ужина разговоры.
X
XI
а
н[21].XII
Орочон рассказывает про судьбы своего народа, о том, как орочоны постепенно утрачивали свою силу и как вместе с тем хирел его собственный род. Но под мерзлотою народа и рода, рассчитывает он, таятся творческие возможности. Ему отвечает странник.
XIII
XIV
XV
XVI–XX
Беседа странника с Оро о разных явлениях природы. Странник уговаривает орочона отпустить с ним Оро на Мерзлотную станцию, орочон не соглашается. Странник уходит. Оро делает разные зимние наблюдения. Зима проходит.
XXI
XXII–XXV
В обвале берега Ольдоя Оро находит остатки мамонта. Вместе с отцом он идет горными тропами в Сковородино на ОМС сообщить о своей находке. Впечатления от ОМС.
XXVI
Варлам Шаламов
Варлам Тихонович Шаламов (1907–1982). Поэт. Находился в заключении с 1929 по 1932 год на Северном Урале и с 1937 по 1951 год на Колыме. Был в ссылке до 1956 года.
Стланик
А. Пинскому
«Не дождусь тепла-погоды…»
«Все те же снега…»
Камея
«Чем ты мучишь? Чем пугаешь?…»
«Модница ты, модница…»
о
нельзя — нельзя!«В этой стылой земле, в этой каменной яме…»
Баратынский
«Февраль — это месяц туманов…»
«Память скрыла столько зла…»
«Не старость, нет, — все та же юность…»
«Зима уходит в ночь, и стужа…»
«Чтоб торопиться умирать…»
«Я, как Ной, над морской волною…»
«Он сменит без людей, без книг…»
«Я здесь живу, как муха, мучась…»
Инструмент
«Так вот и хожу…»
«Говорят, мы мелко пашем…»
Зимний день
Жил-был
«Все молчит — зверье и птицы…»
«Наклонись ко мне, кленовая…»
«Стихи — не просто отраженье…»
«Луна качает море…»
«Придворный соловей…»
«Жизнь — от корки и до корки…»
«Где жизнь? Хоть шелестом листа…»
«В воле твоей остановить…»
Обогатительная фабрика
Раковина
«Она никогда не случайна…»
Поэзии
Юрий Домбровский
Юрий Осипович Домбровский (1909–1978). Писатель. Впервые арестован в 1932 году и выслан из Москвы в Алма-Ату. В 1939–1943 годах находился в заключении на Колыме, в 1949–1955 годах — на Крайнем Севере и в Тайшете.
Стихи при жизни не печатал. К настоящему времени имеется несколько публикаций в периодике. Стихи представлены вдовой писателя К. Ф. Домбровской. Часть из них публикуется впервые.
«Пока это жизнь, и считаться…»
«Есть дни — они кипят, бегут…»
Державин
Веневитинов
ы
ли«О, для чего ты погибала, Троя…»
«Генерал с подполковником вместе…»
«Когда нам принесли бушлат…»
Амнистия
Вступление к роману «Факультет ненужных вещей»
Мария Рильке
Мыши
Убит при попытке к бегству
Солдат — заключенной
Ольга Адамова-Слиозберг
Ольга Львовна Адамова-Слиозберг (род. 1902). Экономист. Впервые арестована в 1936 году. До 1944 года отбывала срок на Соловках, в Казанской и Суздальской тюрьмах, на Колыме. С 1949 по 1954 год находилась в ссылке (вечное поселение) в Караганде.
Как поэт в печати не выступала.
Книги
Мы идем из бани
7 ноября 1937 года
Зависть
Елена Владимирова
Елена Львовна Владимирова (1902–1962). Журналистка.
Арестована в 1937 году. До 1955 года отбывала срок на Колыме. В 1944 году за участие в организации группы из партийцев и комсомольцев, составление программного политического документа, критикующего сталинскую политику с позиций ленинизма, и писание стихов была приговорена к расстрелу, замененному двадцатью пятью годами каторжных работ.
«Мы шли этапом. И не раз…»
Колыма
Но факты?
— то, что видел глаз?
Волна тридцать седьмого года.
настоящий враг
успел
Не раньше, впрочем, чем успел он
Свою задачу довершить…
И как же партия посмела
Всё это молча допустить!
подкоп
А впрочем, так или иначе,
Но заключенные у тачек
«Наш круг все слабее и реже, друзья…»
Мария Терентьева
Мария Кузьминична Терентьева (род. 1906). Поэтесса. Арестована в 1937 году как ЧСИР — член семьи изменника родины. Жена репрессированного писателя Ивана Катаева. При ней в Бутырской тюрьме и в Потьминских лагерях полтора года находился сын, родившийся в 1937 году, которого затем отдали бабушке.
В заключении пробыла до 1945 года.
Тюремная колыбельная
Маленькому сыну
Разговор со звездами
Рослый парень
Николай Заболоцкий
Николай Алексеевич Заболоцкий (1903–1958). Поэт. Арестован в 1938 году. До 1944 года находился в заключении в БАМлаге, Алтайлаге, затем до 1946 года был в ссылке в Караганде.
Лесное озеро
Соловей
Где-то в поле возле Магадана
Арсений Стемпковский
Арсений Михайлович Стемпковский (1900–1987). Художник, поэт, изобретатель. Находился в заключении с 1940 по 1946 год и с 1950 по 1954 год. Срок отбывал в Севдвинлаге, Алтайлаге, Карлаге, Аджарлаге, Грузлаге, Ангарсклаге. Освобожден как полный инвалид (сактирован).
Реабилитирован в 1960 году.
Я сижу
Философ
Гнев
Фон
В тюрьме
В Севдвинлаге
В Алтайлаге
В Карлаге
Построен
Игрушечник
Память
Доходяга
Пеллагрозник
В сангородке
Мечты
Эпиграмма
О себе
Мой манифест
Люблю
«Враг народа»
«Друг народа»
Вор («Больной или не больной…»)
Вор («Нигде я не теряюсь…»)
Картежник
Шептало
Очковтиратель
Апофеоз
Мечты
Спасибо судьбе
Жадность
Освобождение
К рождению
Балхаш
Ночь в Батумской тюрьме
В Грузии
Я в аду родился
Ирония
Вождю
К 70-летию И. В. Сталина
Сталин
«Времена теперь меняются…»
Александр Чижевский
Александр Леонидович Чижевский (1897–1964). Ученый-энциклопедист, поэт, художник. Арестован в 1942 году, находился в заключении в 1942–1950 годах — челябинская тюрьма Ивдель, шарашка в Кучине, Карлаге, затем до 1958 года в ссылке в Караганде.
Автор двух сборников, изданных в 1910-е годы, посмертное издание «стихотворений» — Москва, Современник, 1987 год. В настоящей подборке часть стихотворений А. Л. Чижевского печатается впервые по материалам, полученным в 1970-е годы от вдовы поэта Н. В. Чижевской.
«Что человеку гибель мирозданья…»
«В смятенье мы, а истина — ясна…»
Сентябрьский день
Примирение
Гемонии
Парфенон
Живопись
«Мастабы, пирамиды и гробницы…»
Бесконечности
Пирамиды
Беотийские ключи
а
довольно,Гимн Солнцу
Пирр
Гете
«Все приму от этой жизни страшной…»
Стихия тьмы
Плиний Старший
Г. Н. Перлатову
«Он был открыт из недр земли великой…»
Две буквы
«Как сладостно не быть — распасться в вещество…»
Мера жизни
По Феогниду
1. Раб
2. Смерть
Сократ
«Немного любит тот, кто любит меру…»
«Орлиный ветер веет мне навстречу…»
Созерцание
«Темно вокруг тебя, и страшно бытие…»
«Спокойствие души — ценнейший дар Земли…»
Фивы ночью
Тщета
Нефертити Тутмоса
Вдохновение
В снах
Человеку
Голос римского раба
«Ра
кушку принес я с берега морского…»
а
кушку принес я с берега морского,Наступление мифологической ночи
Н. В. Э
22 февраля 1950 года
Сергей Бондарин
Сергей Александрович Бондарин (1903–1978). Писатель, поэт, участник Великой Отечественной войны. Арестован в 1944 году.
В заключении находился до 1952 года в Кемеровской области (Мариинск), в Тайшете, затем до 1953 года в ссылке в Красноярском крае.
Стихи, написанные в заключении и ссылке, предоставлены вдовой писателя Г. С. Адлер. Ранее они не публиковались.
Карты
Камень
Болезнь
Сергий — львенок.
ю
. Оно ли —«Под Троицу с базара принесли…»
Врачу
Совесть
Молитва
Мечта в ожидании
Романс
Г. С. Адлер
На получение посылки
Слово
У дверей ада
Руки и душа
«От самого Черного моря…»
И вот докатился до самого Черного моря.
Капля
Гроза
Тебе дается день
На вздымке
Кары
Сонет
о
не:а
— не дура.Про жужжанье
Про блоху
Про боровик
Не всякой плесени верь
Ночь
Утро
Мощь
Снег
Радость
Голос
В Иван-Купала
Бедный рыбак
Взыскующий града
«Прорастает зерно в земле…»
«Среди миров, в мерцании светил…»
Среди миров, в мерцании светил…
Рождество
Звезда
Лазарь Шерешевский
Лазарь Вениаминович Шерешевский (род. 1926). Поэт. Участник Великой Отечественной войны. Арестован в 1944 году.
В заключении находился до 1949 года. Срок отбывал в лагере «Бескудниково», на Крайнем Севере — Инта, Абезь, Игарка, «Стройка № 501 («Мертвая дорога»)», затем до 1953 года жил на поселении в Салехарде. Автор многих книг.
Часть стихотворений публикуется впервые.
«Да, с дороги сби
лся я большой…»
и
лся я большой«Я, приговоренный к высшей мере…»
«Я скажу тебе напрямик…»
«Когда б великий Ленин мог сейчас…»
е
та, —«От всех моих бесчисленных желаний…»
«Ты растоптан, цветок нерасцветший…»
«Христос прощал, прощал свои мученья…»
«Знаю: выйдет поэт из меня…»
Матери
«Я тоскую по женщине. Женщина снится мне…»
«Самая длинная ночь в году…»
«Мне даже негде встретиться с тобой…»
«В моем ненаписанном томе…»
Вслед этапу
Нине Веселитской
Отрывок
«Воркута, Воркута, Воркута!..»
«Кто соберет когда-нибудь стихи мои…»
«Ты знаешь край? Был краем света он…»
Ты знаешь край?
Красный камень
«Кто сюда дотянется?..»
«Светлую нашу любовь мы скрываем по темным углам…»
«Глубок и плавен мудрый Енисей…»
«Может, внуки когда-нибудь сложат сказания…»
«Застлало Заполярье снежной мутью…»
Юрий Грунин
Юрий Васильевич Грунин (род. 1922). Архитектор, художник. Участник Великой Отечественной войны.
В 1942–1945 годах находился в фашистских концлагерях как военнопленный. Арестован в 1945 году. Находился в заключении до 1955 года. Срок отбывал в Усольлаге (Северный Урал), Степлаге (Центральный Казахстан).
Публиковал стихи в сборниках и периодике.
После войны
Впотьмах
Жизнь моя, иль ты приснилась мне?
Пересыльный лагерь
Однонарнику
Ны
роб
Кто из нас фашист?
Свеча
Вольнонаемной женщине
Степлаг
Небо и земля
«Ни о чем, о Боже, не молю я…»
Гордое терпенье
День похорон Сталина
Профессор Людвиг
Юрий Стрижевский
Юрий Александрович Стрижевский (род. 1908). Радиоинженер, литератор. Участник Великой Отечественной войны. Был в ополчении, попал в фашистский плен, бежал, потом воевал в рядах Советской армии. В 1945 году вернулся в Москву и в тот же день был арестован. В заключении находился до 1955 года на Колыме.
Как поэт в печати не выступал.
«Забор, запретка, вахта, вышка…»
Колыбельная
Моя сероглазая
«К нам сюда, в глухое заточенье…»
Золотая осень
Гладиолусы
Новогоднее
«Горькой платой за глупую ложь…»
«Пой-играй, гармоника, плачь-рыдай, метелица…»
«Я вас видел во сне — вы сидели с гитарою…»
Песня
Моему бедному другу А. Беломестному
Моя Голгофа
«Года идут, безжалостное время…»
Этюд
«Говорите со мной, говорите, березы…»
Калужскому Троицкому собору
Татьяна Сухомлина-Лещенко
Татьяна Ивановна Сухомлина-Лещенко (род. 1903). Актриса, переводчица. Арестована в 1947 году. В заключении находилась до 1954 года в Воркуте, лагере «Сивая маска».
Стихи публикуются впервые.
«Воркуют голуби белые…»
«Золотые часы в углу стояли…»
у
хи. Утехи. Фе
йерверк.«Тундра… нелюбимая троюродная сестра…»
Этап
«Опять весна! Какая прелесть!..»
«Когда говорят: "Какая вы были!.."»
Семен Виленский
Семен Самуилович Виленский (род. 1928). Литератор.
Арестован в 1948 году. В заключении находился до 1955 года в Особлаге на Колыме.
Публиковал стихи в сборниках и периодике. Стихи, представленные в настоящей подборке, публикуются впервые.
Басня
о
снегу ты напетлял«Звон колокольный дальний…»
«Четыре стены и потолок…»
«Куда ни пойдешь наудачу…»
«Как похожи луна с Колымою…»
В БУРе[27]
«В промерзшем теле жизни мало…»
Каретный ряд
«Тороплив был век, непочтителен…»
«Наш дом и школа были…»
«Ослепительны сопок верха…»
«Господи, раньше тебя не знал…»
«Пусть зло во все века сильней…»
«От Эльгена на нартах оленьих…»
Колымский этап
Юрию Осиповичу Домбровскому
«Средь мокрых трав шагаю вдоль ручья…»
«Вам, зарытым в распадках…»
1955 год.
Наталья Аничкова
Наталья Милиевна Аничкова (1896–1975). Филолог. Работала в издательствах, библиотеках, участвовала в научных экспедициях.
В заключении находилась с 1949 по 1955 год. Срок отбывала в Унжлаге.
Как поэт в печати не выступала.
«После смерти хочу я, о Боже…»
Пушинка
Зимний закат
25/12 января 1953 года в больнице
Татьяне Владимировой
Гонолулу
«Не сидеть мне больше на опушке…»
Ал. Аким. Беспалову
Сестре
о
б руку,Быть может
Лебеда
Олечке Стерлинг к ее отъезду из Унжлага и прощальной постановке «Девушки с кувшином»
Совет з/к з/к,
или Под давлением ртутного столба в 250/150
«Осталось совсем немного…»
Анатолий Жигулин
Анатолий Владимирович Жигулин (род. 1930). Поэт.
Арестован в 1949 году, будучи студентом. В заключении находился до 1954 года. Срок отбывал на Колыме.
Публикуемые стихи взяты из его автобиографической повести «Черные камни».
Сердце друга
Николаю Стародубцеву
«Ты помнишь, мой друг? — На окне занавеска…»
Б. Батуеву
«Трехсотые сутки уже на исходе…»
«Между нами стена, бесконечно сырая, глухая…»
Н. Стародубцеву
Владимир Муравьев
Владимир Брониславович Муравьев (род. 1928). Писатель.
Арестован в 1949 году, будучи студентом. В заключении находился до 1953 года. Срок отбывал в Вятлаге.
Стихи публикуются впервые.
«Осыпаются звезды сверху…»
«Все пройдет и забудется…»
«Если станет тоскливо и больно…»
Декабристы
Весенние стихи
Сонет
Осенние стансы
Мама
Февраль
Музыка
Сергею Пищальникову
Вадим Попов
Вадим Гаврилович Попов (род. 1925). Врач. Участник Великой Отечественной войны.
Арестован в 1949 году, будучи студентом. В заключении находился до 1956 года в Джезказгане (Центральный Казахстан).
Стихи публиковал в сборниках и периодике.
Разлуки
В пустыне
«Я знаю: нет в тебе души…»
Сон
«Огрубел я без неги и ласки…»
Велосипедистка
Головастик
Весна в пустыне
Зори
«Выходишь из клети — минуту постой…»
Джордано Бруно
Ураган
«Стало нынче в цене…»
«Под ногами — трава душистая…»
«В газетах о нас не писали…»
«В то, что радуга есть, не верую…»
Баллада об ушедшем
Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье…
Григорий
Автор
Григорий
Охотское море
Гренада — Колыма
Подпоручик
Встреча на этапе
Грядущее возвращение в Москву
Платон Набоков
Платон Иосифович Набоков (род. 1922). Журналист, драматург, сценарист, поэт. Участник Великой Отечественной войны.
Арестован в 1951 году. В заключении находился до 1955 года. Срок отбывал в Озерлаге — особом закрытом режимном лагере в Иркутской области.
Публиковал стихи в коллективных сборниках и периодике.
«В Атлас огромный железных дорог…»
Васильки
О лошадях
Мысль
Молчание
Письмо из «Черного медальона»
Благодарность
зэка П. И. Набоков —
лагерный № АК-127
Северная сказка
Написанное заранее
Светлана Шилова
Светлана Ивановна Шилова (род. 1929). Художница.
Арестована в январе 1950 года. В заключении находилась до середины 1953 года в Потьме.
Стихи ранее не публиковала.
Песня про старушку
Безымянная могила
Припев:
Припев:
Посвящение
Александр Тришатов
Александр Александрович Тришатов (Добровольский) (1886–1965). Писатель. Печатался до революции и в 1920-е годы. Затем отошел от литературы, был служащим, библиотекарем.
Арестован в 1948 году по делу Даниила Андреева. До 1954 года отбывал срок в Потьминских лагерях.
Стихи, написанные в заключении, ранее не публиковались.
Муза
Антигона
Два поэта
Лагерь
«Когда на Руси построяли…»
Суд
Боль
Песня
Самсон
Наш барак — «слабосиловка»
Последний этап
«Моет пол ночной дневальный…»
Утро похорон в ОЛАГе
Последнее
Гость
Даниил Андреев
Даниил Леонидович Андреев (1906–1959). Поэт и Философ. Сын писателя Леонида Андреева. Участник Великой Отечественной войны.
Арестован в 1947 году. В заключении находился до 1957 года во владимирской тюрьме.
При жизни стихи не публиковал. В настоящее время имеется ряд публикаций, но значительная часть его литературного наследия остается неизвестной. Стихи для публикации предоставлены вдовой поэта А. А. Андреевой. Все печатаемые стихи написаны во Владимирской тюрьме, часть из них публикуется впервые.
Демоны возмездия
о
много века.они
по извивам предчувствийнашей
кометой!Размах
е
зван и кто зван!..у
хомТюрьма на Лубянке
о
мых совпавший сухойПраведники прошлого
о
ленная,Василий Блаженный
Во имя зодчих — Бармы и Постника
Художественному театру
о
рец для трех поколенийо
мне до споров, до праздных упреков,а
рсисе поднятый зал,был
— и такой полнозвучной поэмыВ Третьяковской галерее
У памятника Пушкину
Большой театр
Сказание о Невидимом граде Китеже
О Москве
о
вой,«Ткали в Китеже-граде…»
«Про всенародное наше вчера…»
«Исчезли стены разбегающиеся…»
«Нет, не боюсь языческого лиха я…»
о
д ноги луга поемныеГипер-пеон
«Медленно зреют образы в сердце…»
«Таится дрёмный мир сказаний…»
Муром
,Белоозерск
.Переяслав
?Туров
Сквозь тюремные стены
Лев Карсавин
Лев Платонович Карсавин (1882–1952). Один из крупнейших русских религиозных философов первой половины XX века, историк.
Арестован в 1950 году. Срок отбывал в инвалидном лагере в Абезе, где и умер.
«Ни воли, мыслей, чувств, ни этих слов…»
Венок сонетов
Л. П. Карсавин снабдил «Венок сонетов» комментарием, который, по его обширности и сугубой специальности, здесь опущен. Однако все же для лучшего понимания «Венка сонетов» приводим краткую, популярную характеристику этого произведения исследователя творчества философа доктора физико-математических наук С. С. Хоружего:
«Это — сжатое представление главных тезисов его религиозной метафизики… Тема Венка одна: отношения человека и Бога. Они связаны теснейшим единством, переплетены в онтологической драме Творца и твари: Бог творит, дает твари бытие, и это — Его отдача Себя, добровольная Его смерть; тварь же, возникнув, движется к Богу и соединяется с Ним, и этим возвращает к бытию, воскрешает Бога, сама, однако, возвращаясь, как тварь, в небытие, продолжая жить лишь в Боге. Но, по греховности мира сего, мы не способны к полноте слияния с Богом, наша самоотдача Ему, наша смерть несовершенна; и преодоление этого несовершенства предлежит нам заданием. Итак: взаимная жертвенная отдача, вольная смерть Бога и человека друг ради друга, а также необходимость преодоления несовершенства и жизни тварной, и смерти — вот ключевые мотивы мысли Карсавина, развитию которых посвящаются и его лагерные стихи».
Надежда Надеждина
Надежда Августиновна Надеждина (род. 1905). Писательница. В заключении находилась с 1950 по 1956 год. Срок отбывала в Потьме.
«Стихи без бумаги» публикуются впервые.
Стихи без бумаги
В памяти прежде всего встает бровка. Зажатая между двумя рядами колючей проволоки полоска земли, ставшая для тебя границей жизни. Бровка тянется вдоль глухого забора. Он должен скрывать от посторонних глаз лагерь, где отбывают сроки «враги народа».
Каждое весеннее и летнее утро двое-трое заключенных, согласно приказу, пропалывают и рыхлят бровку, чтоб ничего на ней не росло, ничего не цвело. Женщины, большей частью крестьянки, выполняют приказ угрюмо, потупив глаза, словно стыдясь того, что они делают.
Для них, привыкших, что руки человека прикасаются к земле, чтобы сажать или сеять, это было такое же кощунство, как надругательство над матерью. Земля — кормилица всего живого — обречена на бесплодие. Мать-сыра земля становится землей-доносчицей, землей-сторожевой собакой. В случае побега кого-либо из заключенных на голой, полосатой от проведенных по ней зубьев рыхлителей спине бровки сохранится улика — отпечатки следа беглянки.
В мордовских дубравах, где летом медово пахнут липы, где осенью с веток дубов, словно огромные градины, срываются спелые желуди, было запрятано много мужских и женских лагерей. По адресу: Мордовская АССР, п/о Явас, п/я ЛК 185/10, я провела около шести лет. В 1950 году была репрессирована, в 1956 реабилитирована.
В юности я писала стихи, но в конце двадцатых годов, выйдя замуж за поэта Николая Дементьева, с которым мы вместе учились в ВЛХИ имени В. Я. Брюсова, а затем в 1-м МГУ, я перешла на прозу. Нельзя писать двоим стихи в одной маленькой комнате.
В лагере, где для нас, заключенных, бумаги не было, меня снова потянуло к стихам. Стихи — единственное, что могла без записи сохранить память на долгие годы. Стихи нельзя было отнять и уничтожить при обыске потому, что они внутри тебя.
Так родился цикл «Стихи без бумаги». Восстановленные по памяти, некоторые из стихов этого цикла будут по ходу повествования перемежаться с документальной прозой.
~~~
В 1950 году с перевоспитанием заключенных было покончено. Нам объяснили, что «врагов народа» не перевоспитывают, а изолируют. И все же один из домиков в нашей лагерной зоне назывался КВЧ — культурно-воспитательная часть.
Была библиотека, в которой я проработала около полугода. Библиотека без газет. Тем, кто отгорожен от жизни колючей проволокой, незачем знать, что творится в мире. Газету на доске стали вывешивать лишь после смерти Сталина.
Книги были, но… Если на Лубянке мучил слепящий свет днем и ночью горящих ярких ламп, то в бараке тускло светила под потолком одинокая лампочка. При таком освещении не каждый мог читать.
Да и когда читать? После работы мы выстраивались по пять человек в ряд на проверку. Она могла длиться долго, часа два. Если полуграмотный надзиратель, отмечая пятерки на ручной деревянной лопатке, ошибался в счете, все начиналось сызнова. Ноги уже не держали. Измученные женщины садились тут же на дорогу, зимой — прямо на снег.
Поэтому книги в библиотеке брали немногие и читали подолгу, что встревожило начальника КВЧ — добродушного мордовца. В дальнейшем я буду называть его не по фамилии, а по должности, КВЧ. Выслушав мои объяснения, он сказал:
— Понимаешь, с меня спрашивают. Так что передай всем, чтобы — прочитали, или не прочитали — все равно приходили бы менять каждые три дня.
Я передала. Но по-прежнему библиотека пустовала. Как пустовали и почтовые ящики, на которых было написано: «В Президиум Верховного Совета СССР», «Генеральному прокурору» и т. д.
Мы знали, что прошения о пересмотре дела в Москву не пересылаются. А если бы и пересылались, то… Не случайно никто из заключенных не разговаривал с очутившейся в лагере бывшей судьей. Ее сторонились, ей не отвечали. Никто не верил, что есть справедливый суд. Произвол заменил закон. Мы в этом убедились еще во время следствия в Москве.
~~~
На допрос отводилось столько часов, сколько положено по закону. Но о чем говорить, если все уже заранее решено? В 1927–1928 годах многие из университетских комсомольцев примкнули к оппозиции. Не сразу, но довольно быстро мы разобрались, что заигрывание Троцкого с молодежью, которую он называл «барометром революции», — одно из средств борьбы за власть. Что нас волновало тогда, что для нас было главным? Мы почувствовали зарождение того, что позже будет называться культом личности. Мы называли себя ленинцами, на комсомольских собраниях требовали опубликования завещания Ленина. Мы отстаивали свое право свободно мыслить, выступать с критикой любых авторитетов. В своем докладе на семинаре я критиковала книгу Сталина о национальном вопросе. Следователю было ясно: если я не отсидела тогда, то должна отсидеть теперь, двадцать три года спустя.
Мою последнюю перед арестом работу — очеркистом при секретариате редакции «Пионерской правды» — следователь оценил по-своему: «Вредители всегда стахановцы». Регистраторша написала: «ачиркист». Во время обыска было изъято все содержимое ящиков письменного стола, в том числе, несмотря на мой протест, и стихи покойного (1907–1935) мужа, автора книг «Шоссе Энтузиастов», «Овладение техникой», «Рассказы в стихах» и широко известной поэмы «Мать». Среди книг, выхваченных следователем из шкафа, было первое издание «Тихого Дона» — подарок мужу от Шолохова с надписью: «Миколушке Дементьеву клячик[30] на нашу дружбу». На допросе следователь спросил: как много пьет Шолохов? Это единственное, что интересовало его в литературе.
А стрелка часов продолжала отсчитывать время, отведенное на допрос, и будет отсчитывать до утра. Допросы только ночные, и это понятно. Согласно методе А. Я. Вышинского, вызвавшей протест юристов всего мира, обвинению не нужны были вещественные улики — достаточно признания самого обвиняемого. Добивались этих признаний различными способами. В лагере я видела украинок после побоев, страдающих кровотечениями, литовку с выбитыми зубами, а на Лубянке — русскую женщину, настолько измученную многонощными допросами, что она научилась спать, как лошадь, стоя. Мы страховали ее, став вокруг. Но надзирательница, подсмотрев в глазок нашу хитрость, будила беднягу. После такой долгой бескровной пытки многие арестантки согласны были подписать все, что угодно. Для соблюдения закона требовались еще показания двух свидетелей. Но добыть их было нетрудно. Кто доносил из страха: «Я не донесу — на меня донесут», кто — потому, что его вынудили, а кто — из рабского усердия слуги.
~~~
Гадалку я повстречала в Бутырках. В тюрьме можно встретить людей самых различных судеб и профессий. Представительница древнейшей профессии — курносая Маша. Она уже побывала в лагере, где выдала себя за медсестру. Но при раздаче лекарств обман был обнаружен. Сестра-самозванка не понимала «по-латышски», как Маша называла латынь. От Маши я узнала, что проститутки поделили Москву на участки, и нарушение границ строго наказывается.
Маша хвалилась, что может отбить мужа у жены, увлечь любого мужчину потому, что знает «такое слово». Это «слово» — уличный сексфольклор — хвала мужскому половому органу — Маша произносила вдохновенно, как заклинание.
Несмотря на неотразимость «слова», Маша была одета убого. Выцыганивала у соседок по камере у кого рубашку, у кого трусы. Доходы проститутки нельзя было сравнить с доходами надомницы Александры Ивановны.
У нее в квартире, на Новинском бульваре, висела уникальная люстра — всего две такие люстры на Москву: одна у нее, другая у Вертинского, стояла антикварная мебель, списанная по блату из ленинградских дворцов, и станок для подшивки трусов. Надомница к нему не притрагивалась. С утра начинали звонить телефоны: «Как дела, Саша?» — «Все в порядке, приезжай». В квартире «надомницы» заключались сделки: прокуроры за взятки закрывали уголовные дела.
Александра Ивановна жалела лишь об одном: родилась слишком поздно, негде ее таланту авантюристки развернуться.
Свой шарм у нее несомненно был. Через неделю ее обожала вся камера. Она легко могла бы стать своей в любом обществе. В минуты опасности она не теряла чувства юмора. Не всякий способен играть в прятки, зная, что за ним следят. А она играла. Поздно вечером, возвращаясь домой, она спряталась за каменным львом (на Новинском бульваре несколько таких скульптур). Человек, который шел за ней следом, растерялся, потеряв ее из виду. И она, смеясь, подала ему голос: «Ку-ку! Ку-ку!»
Со смехом Александра Ивановна рассказывала об очной ставке с одним из прокуроров (всего она посадила около тридцати судебных работников).
— Когда он узнал, что из ста тысяч я семьдесят пять взяла себе, его чуть не хватила кондрашка. Ха-ха-ха!
Александра Ивановна вызволила своего брата-вора, свою мать-спекулянтку и надеялась, что сумеет вывернуться и сама. Поэтому и смеялась.
А вот «шпионкам» было не до смеха.
~~~
Со «шпионками» я сидела на Лубянке. Половину узкой камеры-щелки занимала машина, которая накачивала сюда, в подземелье, воздух. Всего две лежанки, а нас было трое. Спать приходилось по двое, и мы взвыли, когда к нам подсадили четвертую, осыпанную вшами сектантку «субботницу». Оказалось, что вши у нее «от дум». Она нас возненавидела за то, что мы курим и поем «богохульные» песни. Когда воздуходувка молчала, из карцеров к нам доносились крики: «Ты слышишь, товарищ Берия?» Когда воздуходувка работала, все заглушал ее шум, и мы начинали петь «Желтый ангел» Вертинского:
«Шпионок» я видела и в Бутырках. Среди них была дочка одного из наших торгпредов. Когда арестовали отца, она носила ему передачи. Однажды на улице ее окликнули. Владелец машины, знакомый итальянец, предложил довезти ее до дома. Этот момент был сфотографирован. Фото было достаточно, чтобы дочка-«шпионка» разделила участь отца. (Шпионками считались девочки, имевшие неосторожность поболтать в парке культуры и отдыха с иностранцами). И хотя медицинская экспертиза установила, что девчонка девственница, все равно ее отправили в лагерь. Но и до лагеря она была искалечена унизительной медицинской проверкой, цинизмом ночных допросов, на которые собиралась целая компания садистов.
— Ну, расскажи, как
он тебя? Чего стесняешься?!
Помню полные отчаяния глаза молодой женщины, у которой до замужества, семь лет назад, был роман с иностранцем. Будет ли муж ждать или откажется от нее, заведет другую семью? И трехлетнему Димке скажут, что его прежняя мама умерла, и он будет называть мамой другую женщину? Ночью, во время обыска, шум разбудил Димку. Он понял, что мать куда-то уводят, и, заплакав, крикнул:
— Мама, не уходи!
Когда слушаешь рассказы людей, чья жизнь исковеркана, разбита, то уже по-другому расцениваешь свое пребывание в тюрьме.
~~~
Следователь сказал: «Отсюда не возвращаются». Да, я не знаю никого, кто бы вернулся. И все же я надеюсь. Нельзя жить без надежды. Кто бы тебе ее ни подал. Хотя бы цветок.
~~~
Я надеялась и тогда, когда меня вызвали с вещами. Может, домой? Нет. Мне зачитывают приговор, вынесенный невидимой «тройкой»: лагерь. Срок — десять лет.
И вот я в лагере. Куда ни оглянись, глухой забор. За годы так привыкаешь к жизни без горизонта, в замкнутом квадрате, что первое время по выходе на волю у меня была боязнь пространства, я все искала глазами забор.
В нашем лагере одежда только казенная. Не могу найти слов, чтобы выразить то оскорбление человеческого достоинства, которое испытываешь, когда у тебя на бушлате, на платье, на косынке хлоркой вытравливают номер.
В тюрьме, вызывая на допрос, конвоир произносил только первую букву фамилии арестантки.
Полностью назвать фамилию должна была она сама.
В тюрьме мы были буквами.
В лагере мы стали номерами.
~~~
На жаргоне название женского лагеря: «кобылий двор». Кроме общелагерной изгороди, на нашем «кобыльем дворе» был огорожен колючей проволокой особый барак для сифилитиков. Но после того, как врачи признали, что на данной стадии заболевания сифилитики не заразны, их стали расселять по другим баракам.
Второй барак — инвалидный, старушечий, барак «бывших».
Бывшие любительницы литературы, по наивности предположившие, что нет ничего преступного в том, если они, десять дам, соберутся послушать роман сына Леонида Андреева. О чем роман, я не расспрашивала. В лагере три главных правила: ничего не просить, но, если дают, ни от чего не отказываться и ни о чем не расспрашивать.
Бывшая медсестра, осужденная как террористка. Она присутствовала при операции, во время которой на операционном столе скончался секретарь обкома.
Бывшая преподавательница английского языка Н. Н. Лаврова. Она давала уроки Попкову, во время блокады председателю Ленинградского горисполкома, затем репрессированному.
Пятый барак — барак лишенных надежды. Для тех, кто приговорен четверть века провести за колючей проволокой, нет ни настоящего, ни будущего. Немногие сохранили бодрость, как О. Н. Дженеева. Низенькая, несмотря на почтенный возраст проворная, она напоминала мне знаменитого тургеневского воробья.
Она была как бы консультантом в бригаде по озеленению зоны, в которой я проработала пять лет. Я полюбила цветы, привыкнув ухаживать за ними с детства. Но одно дело — садик перед домом, другое — лагерная зона, где надо землей и навозом набивать парники, где нет для полива ни шланга, ни металлического ведра, ни лейки, где надрываешься, вытаскивая из колодца огромную деревянную бадью. И все равно эта работа приносила мне радость. И не только мне.
В лагере я поняла, насколько сильна у людей потребность в красоте. Украинки выкладывали в нарисованные мной колышком узоры хрупкие кустики пикированной рассады так бережно и любовно, словно вышивали на земле многоцветный ковер.
Кто радовался живому бархату анютиных глазок (посеянные нами в июле, они расцвели следующей весной уже к 1 мая), кому нравился «лужок» — площадка, засеянная смесью семян мака, эшольции, васильков и ноготков. Семена мне присылали родные. Но наибольшим успехом пользовался портулак, расстеливший по песку свои сизо-серые мясистые стебли. Богомолки называли «лампадками» его алые, желтые, малиновые цветы, вспыхивающие на солнце, словно огоньки.
Некоторых злыдней из администрации наше цветоводство раздражало: «Здесь лагерь, а не парк культуры. Для кого все это развели?» Но когда выяснилось, что из кохии можно делать веники, злыдни притихли. Мне было приказано: «Сей побольше веников. Чисто метут».
В цветах Дженеева понимала мало. Но благодаря ее энергии мы получили в правом крыле КВЧ комнату, где можно было хранить собранные осенью семена. За сортировкой семян она рассказала мне свою историю. Во время оккупации знание немецкого языка помогло ей вызволить арестованных мальчишек, ее учеников. За «посредничество в сближении населения с оккупантами» она и получила двадцать пять лет.
В пятом бараке можно было увидеть немолодую женщину с усталыми глазами, Сарру Лазаревну Якир, — жену расстрелянного командарма, арестованную более двадцати лет назад. Многолетний лагерный стаж и у Галины Иосифовны Серебряковой, чей первый муж был расстрелян как единомышленник Бухарина и Рыкова. Пересланной из Казахстана в Мордовию Серебряковой удалось на нашем лагпункте доходяг устроиться при стационаре, где она раздавала молоко, считавшееся в лагере «напитком богов».
В стационар я попала, заразившись от мышей инфекционной желтухой. Добросердечные бабки обещали мне наловить тридцать вшей. «Проглотишь их, и желтуха пройдет». Но я сказала, что лучше умру, и дождалась лекарств, которые прислали родные.
Плохо было с лекарствами и с мединструментом, со щипцами, чтобы рвать зубы. Те, кого мучила зубная боль, старались забыть о ней, играя в «козла».
На нашем «кобыльем дворе» все были доходяги, но в стационаре я увидела еще и безумную. Свесив вниз тощие ноги, она неподвижно сидела на верхних нарах. Только руки ее непрерывно двигались. Она механически растягивала снятый с себя бюстгальтер. Лишь однажды, во время раздачи сахарного песка, безумная переменила позу. Выхватив пакет, она высыпала его содержимое — месячный паек заключенного — себе в рот и снова принялась растягивать лифчик. Молоко, которое раздавала Серебрякова, безумная не пила.
После освобождения я не встречалась с Галиной Иосифовной Серебряковой. Ее заметку в одной из московских газет я прочла с удивлением. Серебрякова писала, что в лагере, в Казахстане, во время салюта в честь Победы она обнималась с надзирательницей. То ли Серебрякова занимала в лагере особое положение, то ли там среди надзора нашлась чудачка, но с мордовской надзирательницей по прозвищу Швабра никто бы обниматься не рискнул.
Еще больше меня удивило поведение Серебряковой в Калинине. Там, выступая перед студентами пединститута, я услышала, что к ним приезжала Серебрякова. Поводом для ее приезда послужило выдвижение на Ленинскую премию повести Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Серебрякова заявила, что от имени всех лагерных товарищей может заверить аудиторию, что все, что написано в повести Солженицына, ложь. Единственное, что огорчало заключенных, — у них отняли партбилеты. Тут уж Галина Иосифовна перестаралась. Выходит, что у тех, у кого не было партбилетов, нечего было отнять.
~~~
Желтухой я заболела зимой 1952 года. Во время болезни у меня было много свободного времени. В стационаре я сочинила поэму «Тройка», тема которой — история России.
Россия — гоголевская птица-тройка, которой в разное время правили разные ямщики. Поэма большая, я приведу из нее лишь два отрывка. Первый — о нападении на тройку волчьей стаи. Волки — гитлеровцы, ямщик — Сталин.
И еще несколько строк из последней главы:
и
, пади
!»~~~
У воды, которую мы пьем, подозрительный запах. Возможно, потому, что лагеря в мордовских лесах основаны давно, еще во времена раскулачивания, и стоят, как говорится, «на костях».
Среди старых, обветшалых бараков выделяется не так давно построенный, самый светлый и чистый первый барак. В нем даже выдавали простыни.
Первый барак — для работяг. Впрочем, в сводках, которые ежедневно подавались нарядчицей начальству, работающими числились только те, кто получал зарплату, на которую можно было купить в ларьке дешевые конфеты и папиросы. Это украинки, латышки, эстонки — искусные мастерицы-вязальщицы, вышивальщицы, швеи, выполняющие заказы Москвы. Получать зарплату они стали после смерти Сталина.
Водовозы, ассенизаторы, которые, как лошади, возили на себе бочки, как и большинство обслуги, зарплату не получали.
Главной рабочей силой были «зазонники». В «зазонные» бригады отбирали самых сильных. В поле, где они работали, не было колючей проволоки. Вместо нее расставляли прибитые к колышкам дощечки — «запретки». Одна из зазонниц, мать двух детей, латышка Илга, не заметив в траве «запретку», очутилась на несколько шагов впереди, и конвойный выстрелил ей в спину. Его не судили. По Уставу он был прав. Нарушение установленной «запретками» границы расценивалось как попытка к бегству.
Про зазонников мной написаны два стихотворения.
~~~
В лагере меняется не только внешний облик человека, но и его психика, его характер. Ничто не могло устрашить Марию Д. после того страшного, что она пережила как участница восстания в лагере под Норильском. Там режим стал невыносим, заключенных не считали за людей, их стреляли даже в бараках. У восставших не было огнестрельного оружия. Выстроившись цепочками, они держались за руки. Когда одна цепочка падала, на ее место вставала другая. На подавление восстания были посланы танки. Восставшим предложили сдаться, пообещав, что никто не будет наказан. Что стало с зачинщиками, Мария не знает. По ее словам, среди них был Герой Советского Союза. Рядовых участников восстания разослали по другим лагерям.
Мария могла не выйти на работу, и ее не трогали. Норильчанка никого не боялась, ее боялись даже надзиратели.
В лагере происходит переоценка вещей. Много ли барахла человеку нужно? Греческий мудрец говорил: «Все мое ношу с собой». Когда тебя вызывают на этап, чем меньше весит твой заплечный мешок, тем легче будет тебе идти.
Потеряв в лагере годы жизни, начинаешь ценить время. Думаешь: «Вот выйду на свободу, буду каждой минутой дорожить».
В лагере меняется и представление о счастье.
~~~
Заключенные живут не настоящим, а будущим. Но и будущее тревожно. Кто протянет тебе руку, когда ты вернешься? Там, на воле, люди, парализованные страхом, отказываются от тех, с кем дружили, кого любили.
Я знаю только одного мужа, по профессии военного летчика, который не отказался от своей жены, Герты Скворцовой. Он был демобилизован и переведен из Таллина на работу в Якутск.
Чтобы выжить, чтоб, несмотря на все унижения, остаться человеком, необходимо верить, что тебя кто-то ждет.
~~~
В нашем лагере — женщины самых разных национальностей: русские, белоруски, украинки, латышки, литовки, эстонки, еврейки, аварка, польки, немки, француженка.
Не знаю, каким образом за колючую проволоку проникают новости, но аккуратные, всегда исполнительные немки вдруг перестали работать. Сидят возле бараков, сложив руки: «За нами приедет Аденауэр, и нас отпустят домой». И правда, их вскоре освободили.
Рузе и Гале, молоденьким девушкам с Западной Украины, с детства внушали, что никакой Киевской Руси не было, была Украина, что Мазепа не изменник, а герой. Я стала им рассказывать о русской истории, которую они не знали, я говорила, что наши народы братья. И они стали называть меня «старший брат».
Латышки, литовки, польки делились со своими земляками, которые не получали посылок. Русских было слишком много, да и часть продуктов уходила на сторону. Если надзирательница, вскрывая посылку, полюбопытствует: «Это что у тебя такое?» — надо ответить: «Если вам понравилось, возьмите, гражданка начальница». Иначе она перемешает чай с крупой, а сахар с табаком.
Староста подсчитает, сколько кусков сахара надо положить ей под подушку. И положишь, если не хочешь спать в бараке возле разбитого окна.
Ну, а тем, что осталось, можешь распоряжаться сама.
В зоне была кухня, без стен, но под навесом, где заключенные могли сами что-нибудь себе приготовить из присланных родными продуктов. 30 сентября — сама я хозяйка плохая — из манной крупы мне испекли именинный пирог. Нарезав его на кусочки, я обходила бараки и спрашивала: «Есть ли здесь именинница?» Самой мне достался последний маленький кусочек, но зато как радостно улыбались мне то Софья, то Вера, то Надежда, то Любовь.
Да и без именин нельзя не поделиться, если на тебя смотрят десятки голодных глаз.
~~~
В лагерной жизни посылка — радостное событие, но еще бо
льшая радость получить из дома письмо.
В КВЧ на стенке висел образец, как нам писать домой. Открытка с коротким текстом: «Я здорова, работаю. Пришлите мне…» И дальше список продуктов. Вот и все.
Но были письма и с другим текстом, которые посылались, минуя цензора, с какой-либо оказией.
~~~
~~~
Когда из Москвы приезжала комиссия, мы, чтоб не встретиться с ней, переходили из барака в барак. Жалобы на несправедливый приговор комиссия не принимала. Так на что же жаловаться? На цензора, на «опера»? Комиссия-то уедет, а я останусь.
И все же один раз я решила пожаловаться: «Почему я не получаю писем? Я не штрафная». Усатый мужчина из комиссии кивнул «оперу»: «Разберитесь».
«Опер», вызвав меня к себе, «разобрался», обзывая меня непотребными словами. Тут я вспомнила рассказ второсрочницы Нины Ивановны Гаген-Торн. Второсрочниками называли тех, кто уже отсидел срок, но при новой заварушке их забирали снова.
Когда во время вторичного допроса в Москве следователь начал материться, Нина Ивановна ответила ему колымским матом. Первый срок она отбывала на Колыме. Ее колымский монолог длился несколько минут. Следователь обалдел. Больше он уже не матерился. Но я на Колыме не была и вообще ненавижу матерщину.
Назавтра, когда я поливала цветы у комендатуры, мимо меня прошел Новиков. В ту пору, к сожалению, недолгое время, он был начальником лагеря. Он не унижал человеческого достоинства заключенных, он не тыкал, от него мы услышали слова, которых не слышали долгие годы: «Я вас прошу». И это «прошу» было сильнее любого приказа. Новиков спросил меня: написала ли я свое последнее в году письмо? Я молча отрицательно покачала головой.
Через несколько дней он опять спросил. Тут я не выдержала: «Зачем мне писать, если мои письма все равно не доходят?» — «А вы напишите и отдайте лично мне».
Через две недели я получила ответ. Этого я никогда не забуду.
Как не забыть и самоубийства конвойного.
~~~
Случись мне встретиться с Новиковым в Москве, я позвала бы его к себе в гости. А вот цензору Усову я руки не подам. Своим правом не пропускать определенный процент писем он пользовался издевательски. Он публично сжигал непрочитанные письма, бросая в огонь нераспечатанные конверты. Женщины, глядя на это аутодафе, плакали.
Он не передал книги, которые мне прислали: «Вам уже незачем читать». Он с презрительной усмешкой швырну мне под ноги письмо, присланное из дома. Швырни он на пол что-нибудь другое, я бы не стала поднимать. Но это было письмо моей матери.
~~~
Как сохранить человеческое достоинство, спасти от смерти душу? Грустно, но приходится признаться, что многие советские люди оказались морально неустойчивыми. Сталинщина виновата не только в уничтожении миллионов людей, но и в растлении целых поколений. Люди, воспитанные на лжи, привыкли голосовать «за», зная, что по совести надо голосовать «против».
Для верующих в лагере моральной опорой была религия. Даже здесь, за колючей проволокой, для католиков власть церкви оставалась в силе. Мы думали, что француженка мадам Отт обрадуется, узнав, что одной из лагерниц прислали Мопассана, и захочет его прочесть. Мадам спросила: «Что это за книга?» Она не читала и не будет читать те произведения Мопассана, на которые католической церковью, как на «Овод» Войнич, наложен запрет. Когда ей сказали, что здесь ксендзов нет, и никто не увидит, какая книга у нее в руках, мадам ответила: «Увидит Бог».
Полька по национальности, католичка Ангеля С. (мы ее звали просто «Галя»), прямо со школьной скамьи выскочила замуж. Ее семейная жизнь была очень короткой. Галю арестовали за то, что она стояла в карауле у могилы Пилсудского. Был арестован и ее муж. Галя не сомневалась в том, что после десяти лет разлуки они должны соединиться, ведь «браки заключаются на небесах».
После смерти Сталина нам в столовой стали показывать кино. Во время демонстрации фильма «Заговор обреченных», где Вертинский играет роль кардинала, Галя встает и направляется к выходу. «Галя, что с вами? Вам плохо?» Галя шепотом: «Я не могу смотреть, как смеются над кардиналом».
Крепко держались своих правил и старушки из секты «царские», верившие, что царь Николай жив. Только это были правила дикарей. «Царские» не называли своих имен и фамилий, отказывались работать, отказывались есть нарезанный ножом хлеб. Среди них якобы была богородица, которая могла подниматься на два метра над землей. В выделенном для них шестом бараке было невыносимо душно. «Царские» спали в одежде, не мылись и кусали руки тех, кто насильно волочил их в баню.
Самой многочисленной и культурной сектой были баптистки. По вечерам, собравшись возле прожарки, они пели. Мотив был знакомый — «Конная Буденного», но другие, ими же придуманные, слова:
Среди баптисток были и молодые. Чем их могли привлечь? У одной умер ребенок, другую бросил любимый. Пока профком раскачается, а баптистки пришли, посочувствовали, утешили, приласкали. Всем попавшим в беду, особенно оторванной от семьи молодежи, нужна ласка.
~~~
Островком спасения для молодежи была замыкавшая столовую сценическая площадка. На сцене можно было забыться, стать — пусть на один вечер — не заключенной номер такой-то, а Негиной или героиней пьесы «Платон Кречет». Если про профессиональную актрису говорят, что она хорошо сыграла свою роль, то наши лагерные актрисы, как Аня Ермаченко, на сцене не играли, а жили радостями и горестями чужой жизни, поскольку своей личной жизни у них не было.
Главным режиссером, а также исполнительницей характерных ролей была Ляля Островская. Когда ее муж вернулся с КВЖД, где он работал, Москва встречала кавежединцев цветами. Затем начались аресты. Больше своего мужа Ляля не видела, сама она получила обычный для жен незнаменитых мужей срок — пять лет.
В одном из лагерей Ляля встретилась с другой кавежединкой. Буду называть ее Вера. Обе они радостно откликнулись на предложение одного из надзирателей. Он едет в Москву и может зайти к их родственникам, передать привет и узнать новости. В Москве у Ляли остался четырехлетний сын.
Надзиратель вернулся из Москвы недовольный. Может, не получил взятку, на которую рассчитывал. По его доносу Лялю и Веру, якобы организовавших в лагере контрреволюционную группу, арестовали снова. Время было военное, их приговорили к расстрелу. Два месяца они провели в камере смертников. Вера сошла с ума, Ляля стала задыхаться от приступов сердечной астмы.
Поскольку доносчик был один, а по закону требуется два свидетеля, расстрел был заменен пятнадцатилетним сроком. Итого, Ляля просидела в лагере восемнадцать лет «при отсутствии состава преступления», как сказано в справке о реабилитации.
Лагерные спектакли и концерты я смотрела, но в самодеятельности не участвовала. У меня был свой островок спасения: стихи. Это был не «глас вопиющего в пустыне», а крик. Крик души, оставшийся без ответа.
о
рона клюв,~~~
Летом 1953 года для тех, кто имел срок пять лет, распахнулись лагерные ворота. Ушла на свободу Ольга Всеволодовна Ивинская, красивая женщина — золотые волосы, голубые глаза — последняя любовь Бориса Леонидовича Пастернака.
Это о ней великолепные стихи в романе «Доктор Живаго».
В лагере в период 1951–1953 годов Ивинская была для меня близким человеком. С ней можно было отвести душу, поговорить о литературе. Мы читали друг другу стихи. Ей я посвятила стихи «Чайка», сравнивая ее судьбу с судьбой леди Гамильтон.
О. В. Ивинской
а
вы,~~~
Они ушли, мы остались. Но и за колючей проволокой чувствовалось дыхание наступившей в стране оттепели. Надзиратели начали нас расспрашивать: «Ты откуда? Из Москвы? Так я приеду к тебе в гости».
А когда с вахты исчез портрет Берии, наступило время больших перемен. Начальство утвердило выбранный заключенными женский совет. Выборы проходили без всякого нажима со стороны администрации.
Нам стали привозить кинофильмы. Очень многие из наших лагерниц не знали ни русской, ни советской литературы. Как член совета, я составляла краткие аннотации. В них говорилось о писателе, по мотивам произведения которого создан фильм, о режиссере и артистах. Эти аннотации с одобрения КВЧ зачитывались перед началом сеанса.
На кино к нам стали приводить мужчин из соседнего лагпункта. Больно было смотреть на них, какие они худые и жалкие. Лагерного пайка им явно не хватало.
Среди наших женщин были кочевницы, которых перебрасывали с одного лагпункта на другой. На бывшем мужском лагпункте они нашли набитый сеном бюстгальтер чудовищных размеров — доказательство, что у мужчин тоже была самодеятельность.
Думаю, что наши девушки Стефа и Валя лучше справлялись с мужскими ролями, чем с женскими лагерные Мей-Лань-Фани.
В нашей столовой, где демонстрировались фильмы, мужчины сидели по левую сторону от прохода, женщины — по правую. Но все же перед началом сеанса кое-кому удавалось познакомиться и поговорить. Так мы узнали историю испанского капитана-антифашиста. В 1933 году он привел в наш порт корабль с пассажирами — противниками генерала Франко, думая найти в СССР вторую родину. Его признали шпионом. Второй родиной для него стал лагерь, где он провел восемнадцать лет.
Сперва фильм показывали за зоной. Добродушный КВЧ, рассказывая мне о своих впечатлениях, выяснял, что стоит нам показать.
«Понимаешь, называется — «Борис Годунов». Никто не досидел до конца. Остался один солдат, и тот спал. Я тоже ушел. Глупости. Ведь при Борисе Годунове кино не было».
Однажды КВЧ спросил меня: «Что это за фильм — «Живой труп»?» Я объяснила: «Это классика, гражданин начальник. Пьеса Льва Николаевича Толстого». КВЧ прервал меня, помахав рукой: «Знаю, знаю: про музыканта».
Во время показа «Красного и черного» с Жераром Филипом наибольшее впечатление произвела сцена: Жюльен Сорель в тюрьме. Зрительницы с живым интересом и пониманием дела наблюдали, как во Франции просматривают передачи заключенным: так же, как у нас, или иначе?
Но больше всего волновала зрительный зал кинохроника.
~~~
Мы хотели не в кино, а воочию увидеть свой город, пройти по знакомой улице, переступить порог родного дома. Слухи, которые к нам проникали, письма, которые мы получали, укрепляли нашу веру в то, что время нашего освобождения близко.
КВЧ уговаривал меня: «Пиши. Почему не пишешь прошения? Теперь дойдет». И наконец я опустила конверт в заржавленный почтовый ящик.
КВЧ оказался прав: письмо дошло.
Мне прочитали ответ. И я в рев, узнав, что меня помиловали. «Я не преступница, я не просила помилования!» Меня успокаивали: «Глупая, поедешь в Москву, там все образуется». И правда: приехав в Москву, я получила реабилитацию.
В Мордовии мне выдали паспорт на трех языках. Сфотографировали меня, худую и страшную, но не в фотоателье, а приткнув к забору. Наспех приклеенная карточка быстро отклеилась и потерялась. Я заявила об этом в отделении милиции Сокольнического района Москвы и через месяц была вызвана на прием к начальнику паспортного отдела. Он не предложил мне сесть, заглянул в присланную из Мордовии справку и, явно намекая, что я намеренно хотела избавиться от трехязычного паспорта, с усмешкой спросил:
— Так. Значит, Темниковский район, почтовое отделение Явас?
Я подтвердила, что адрес ему дан правильный, но не хватает еще одного документа. И положила ему на стол справку о реабилитации. Тут его отношение ко мне резко изменилось. Он предложил мне сесть. Сказал, что экспертиза установила, что я не отклеивала с паспорта фотокарточку, она отклеилась сама. Он даже мне посочувствовал:
— Ваше отчество — Августиновна? Понятно, ваш отец был немец.
— Нет. Мой отец был латыш, а мать — русская, подмосковная.
— Может, вас потому, что муж был иностранец?
— Нет, мой муж был русский. Дементьев Николай Иванович.
— Тогда я ничего не понимаю.
— А вы подумайте.
Так закончилось наше собеседование. Я получила московский паспорт.
Теперь я хочу вспомнить ночной допрос на Лубянке и слова следователя.
Стихотворение «Отсюда не возвращаются» было прологом.
А вот эпилог.
~~~
Почтим их память. Ну, а тот, кто все вынес, все вытерпел и вернулся, пусть живет с твердой верой, что это больше никогда не повторится, живет, радуясь детям, небу, солнцу, траве.